Читать онлайн Транзит бесплатно

© Aufbau Verlage GmbH & Co. KG, Berlin 1951 & 2013
© Перевод. Л. Лунгина, наследники, 2024
© Издание на русском языке AST Publishers, 2024
* * *
Глава первая
I
Говорят, «Монреаль» затонул где-то между Дакаром и Мартиникой: наскочил на мину. Пароходство не дает никаких справок. А быть может, все это только слухи. Впрочем, если сравнить судьбу «Монреаля» с судьбой других пароходов, до отказа набитых беженцами, пароходов, которым нигде не разрешают пристать и скорее дадут сгореть в открытом море, чем бросить якорь в порту, – только потому, что визы пассажиров на несколько дней просрочены, – так вот, если сравнить судьбу «Монреаля» с судьбой таких пароходов, то весть о его гибели никого не поразит. Хотя, повторяю, быть может, все только слухи.
Быть может «Монреаль» задержали в пути или заставили вернуться в Дакар, и его пассажиры изнывают теперь под палящим солнцем в концентрационном лагере где-нибудь на краю Сахары. А быть может, они уже благополучно пересекли океан… Вам все это не интересно? Вы скучаете?.. Я тоже. Разрешите пригласить вас поужинать. Правда, на хороший ужин у меня, к сожалению, нет денег, но я могу вас угостить стаканом розе́ и куском пиццы. Пересядьте, пожалуйста, за мой столик! На что вам больше хочется смотреть? На то, как пекут пиццу в открытой печи? Тогда садитесь рядом со мной. А если вы предпочитаете глядеть на Старую гавань, садитесь напротив меня. Вы увидите, как заходит солнце вон там, за фортом Св. Николая. Это зрелище вам, наверно, не наскучит.
Пицца – удивительнейший пирог. Круглый, румяный, как сдобная булка. Думаешь, он сладкий, а откусишь – огонь. Тогда принимаешься его разглядывать и обнаруживаешь, что в тесте запечены не изюм и вишни, а перец и маслины. Потом к этому привыкаешь. Но, к сожалению, теперь пиццу дают тоже только по карточкам.
Все-таки мне очень хотелось бы знать, действительно ли «Монреаль» затонул? И как сейчас живут там, за океаном, его бывшие пассажиры, если им все же удалось добраться до места? Начинают новую жизнь? Меняют профессии? Обивают пороги различных комитетов? Корчуют девственный лес? Да, если за океаном и в самом деле еще есть края, куда не ступала нога человека, где молодеешь душой и телом, – я почти готов сожалеть, что не отправился туда на «Монреале»… Ведь я имел полную возможность попасть на этот пароход. Был и билет, и паспорт, и транзитная виза. И все-таки в самый последний момент я вдруг предпочел остаться…
На этом «Монреале» уехали два человека, которых я прежде знал, – правда, бегло. Сами понимаете, чего стоят эти случайные знакомства на вокзалах, в приемных консульств или в паспортном отделе префектуры. Впопыхах перекинешься несколькими словами, будто торопливо размениваешь потертые купюры. И только иногда тебя заденет за живое какой-то возглас, какая-то фраза, чье-нибудь лицо – словно ударит электрическим током. Начинаешь приглядываться, прислушиваться – и вот ты уже втянут в чужую историю.
Мне хотелось бы когда-нибудь рассказать все, как было, с начала до конца. Боюсь только наскучить собеседнику. Неужели вам еще не надоели все эти страшные рассказы? Не опротивели разговоры о смертельной опасности, которой едва удалось избежать, о страхе, от которого перехватывает дыхание? Что до меня – я ими сыт по горло. Вряд ли что-нибудь взволнует меня теперь, разве только подсчеты металлиста, сколько метров проволоки он вытянул за свою долгую жизнь, да круг света, падающий на стол, за которым дети делают уроки.
С розе́ советую быть поосторожней! Пьется оно на редкость легко – не вино, а малиновый сок, недаром они одного цвета, – и сразу тебе море по колено, становишься удивительно веселым, и слова приходят сами собой. Но когда встаешь, подкашиваются ноги и нападает тоска, неизбывная тоска – до следующего стакана розе́. А пока хочется сидеть, не двигаясь, и чтобы тебя все оставили в покое.
Прежде я легко впутывался в истории, которых теперь стыжусь. Стыжусь, но не очень – ведь они уже позади. Мне было бы очень стыдно только, если бы я заставил кого-нибудь скучать. И все же мне хочется рассказать все, как было, с самого начала.
II
В конце зимы я попал в трудовой лагерь близ Руана. На меня надели форму. Должно быть, самую невзрачную из всех, какие существовали во время Второй мировой войны, – форму солдата французской трудовой армии. На ночь нас загоняли за колючую проволоку, потому что мы были иностранцы – полузаключенные, полусолдаты. Днем же мы несли «трудовую службу»: разгружали английские транспортные суда с боеприпасами. Порт нещадно бомбили. Немецкие самолеты пикировали так низко, что на нас падала их тень. В те дни я понял, почему говорят: «Нависла угроза смерти». Однажды я работал рядом с одним пареньком. Звали его Френцхен. Его лицо было от меня на таком расстоянии, как сейчас ваше. Представьте себе – солнечный день, воздух дрожит от зноя. И вот Френцхен поднимает голову и глядит в небо. Самолет пикирует, нависает над нами, тень его ложится на лицо Френцхена, – оно словно почернело. Бабах!.. Бомба разорвалась совсем близко… Да вы сами знаете все это не хуже меня.
Но вскоре и этому наступил конец. Немцы подходили все ближе. Что значили теперь пережитые страхи и страдания? Надвигалось светопреставление – завтра, нынче ночью, немедленно! Так все мы воспринимали тогда приход немцев. В лагере началось невесть что: одни плакали, другие молились, третьи пытались покончить с собой, кое-кому это удавалось. Некоторые решили удрать – удрать от Страшного суда! Но комендант лагеря выставил у ворот пулеметы. Тщетно пытались мы втолковать ему, что всех нас – немцев, бежавших из Германии, – фашисты сразу же поставят к стенке. Комендант и знать ничего не хотел – он умел лишь выполнять полученные приказы и теперь ждал распоряжения насчет дальнейшей судьбы лагеря. Но его начальник давно уже смылся. Городок, возле которого был расположен лагерь, эвакуировали. И даже крестьяне бежали из окрестных деревень. Никто не знал, где немцы – в двух днях марша от нас или в двух часах. А ведь наш комендант, надо отдать ему справедливость, был еще далеко не из худших. Он считал, что идет война как война, не понимал ни масштабов катастрофы, ни меры предательства. Наконец мы с ним заключили своего рода негласный договор: один пулемет у ворот останется, поскольку на этот счет нет нового приказа, но, если мы полезем через стену, стрелять будут только для видимости.
Так вот, как-то ночью мы – нас было человек двадцать – перелезли через стену. С нами бежал парень, которого звали Гейнц. У него не было правой ноги – он потерял ее в Испании. По окончании гражданской войны его долго гоняли по разным концлагерям на юге Франции. Черт его знает, по какому недоразумению Гейнц, уже явно не пригодный ни для какой трудовой армии, попал в наш лагерь. Друзьям пришлось перетаскивать его через стену, а затем по очереди нести на руках – надо было торопиться, чтобы за ночь уйти как можно дальше от немцев.
Все мы боялись попасть в лапы к фашистам, у каждого из нас была на это своя веская причина. Лично я в тридцать седьмом году удрал из немецкого концентрационного лагеря. Переплыл ночью Рейн. Этим поступком я с полгода даже немного гордился. Ну а затем на весь мир и, конечно, на меня тоже обрушились новые события. Но во время своего второго побега – из французского лагеря, – я вспомнил о своем первом побеге – из немецкого… Мы с Френц-хеном шагали рядом. Как и большинство людей в эти дни, мы поставили перед собой детски наивную цель – переправиться через Луару. Обходя стороной большие дороги, мы шли полями. Торопливо проходили через покинутые деревни и слышали, как отчаянно мычат недоеные коровы. Впопыхах искали, чего бы поесть, но все было сожрано подчистую, все – от крыжовника на кустах до зерна в амбарах. Хотелось пить, но водопроводы были разбиты. Выстрелов мы больше не слышали. А деревенский дурачок, единственный из местных жителей, не убежавший вместе со всеми, ничего не смог нам сказать. И тогда нас с Френцхеном охватил страх. Все кругом словно вымерло, и это показалось нам страшнее бомбежки доков. Наконец мы вышли на Парижское шоссе. Мы оказались здесь далеко не последними. По-прежнему не убывал безмолвный поток беженцев из северных деревень: огромные, как дома, возы, доверху груженные домашним скарбом, дети и старики были зажаты между клетками с домашней птицей, козами и телятами; грузовики, битком набитые монахинями; девочка, с трудом толкающая тачку, на которой примостилась ее мать; волы, запряженные в лимузины, – в них восседали красивые чопорные дамы в дорогих меховых манто (бензиновых колонок больше не существовало); матери, прижимающие к груди больных и даже мертвых детей.
Вот тогда я впервые задумался: почему, собственно говоря, все эти люди двинулись в путь? Убегают от немцев? Но разве убежишь от моторизованных частей? Прячутся от смерти? Но ведь смерть наверняка настигнет их еще в дороге… Правда, эти мысли возникали у меня только при виде самых жалких беженцев.
Френцхену первым удалось вскочить на грузовик – а потом и мне повезло. Однако на повороте у какой-то деревни другой грузовик врезался в тот, на котором я пристроился, и мне снова пришлось идти пешком. Так я навсегда расстался с Френцхеном.
Я побрел напрямик, полями, и оказался у большого крестьянского дома, стоящего на отлете. Хозяева еще не выехали. Я попросил поесть. К моему великому изумлению, женщина принесла хлеба, вина и поставила на садовый стол тарелку супа. Она мне рассказала, что после долгих семейных споров они тоже решили уехать. Все вещи уже уложены, осталось только погрузить их в машину.
Пока я ел и пил, самолеты гудели прямо надо мной. Но я был так измучен, что не мог поднять голову. Вдруг я услышал пулеметную очередь: стреляли где-то совсем рядом, но от усталости я не сразу сообразил, где именно. Я только подумал, что мне удастся, должно быть, уехать на грузовике этой семьи. Завели мотор. Женщина в волнении бегала от машины к дому и обратно. Видно было, что ей тяжело уезжать, бросать такой хороший дом. Как и все люди в таких случаях, она наскоро упаковала еще какие-то ненужные вещи, затем подошла к моему столу, взяла у меня тарелку и крикнула «Fini!» [1]
Тут я заметил, что она застыла с открытым ртом и, не мигая, уставилась на дорогу. Я обернулся и увидел, нет, услышал… Впрочем, не знаю, увидел я сперва или услышал, либо это произошло одновременно, – очевидно, рокот заведенного мотора грузовика покрыл треск мотоциклов. И вот два мотоцикла остановились у забора. В каждой коляске сидело по два солдата в серо-зеленой форме. Один из них сказал так громко, что я смог расслышать каждое слово:
– Черт побери, теперь и новый ремень лопнул!
Итак, немцы уже здесь! Они обогнали меня. Не помню теперь, как я представлял себе тогда приход немцев – как гром или как землетрясение. Ничего подобного не случилось – только появились два мотоцикла за забором сада. Но впечатление это произвело не меньшее, может быть, даже большее. Я словно оцепенел. Моя рубашка вся взмокла от пота. Мне не было страшно ни во время побега из первого лагеря, ни когда мы разгружали пароходы под бомбежкой. Но тут, впервые за всю свою жизнь, я почувствовал смертельный страх.
Наберитесь, пожалуйста, терпения! Скоро я уже дойду до главного. Быть может, вы меня поймете – хоть раз надо же рассказать кому-нибудь все по порядку. Теперь я и сам уже не знаю, чего я тогда так ужасно испугался. Того, что меня обнаружат? Расстреляют? Но ведь в доках я тоже мог погибнуть, не успев и пикнуть. Того, что меня пошлют назад, в Германию? Подвергнут там пыткам, медленной смерти? Но это мне угрожало и тогда, когда я переплывал Рейн. К тому же я всегда любил ходить по самому краю, чувствовал себя хорошо там, где пахло паленым. А когда я задумался над тем, чего же я, собственно, так безмерно боюсь, я стал меньше бояться.
Я сделал то, что было разумнее всего и вместе с тем легче всего, – не тронулся с места. Я как раз собирался просверлить две новые дырочки в поясе; вот этим я и занялся. Крестьянин вышел в сад – лицо его выражало полную растерянность – и сказал жене:
– Теперь мы можем с таким же успехом остаться.
– Конечно, – сказала жена с облегчением, – только ты отправляйся в сарай, я с ними и сама справлюсь, не съедят же они меня?
– И меня тоже, – возразил муж, – я не солдат, я покажу им свою хромую ногу.
Тем временем на лужайку за забором выехала целая колонна мотоциклистов. Но они даже не заглянули в сад. Они остановились минуты на три, а затем помчались дальше. Впервые за четыре года я снова услышал, как отдают приказы по-немецки. Слова щелкали, как удары хлыста. Еще немного, и я сам вскочил бы с места и застыл по стойке «смирно». Потом мне рассказали, что эти мотоциклисты перерезали шоссе, по которому я шел. Безупречный строй колонны, выкрики команд посеяли среди беженцев ужасную панику. Началась давка, полилась кровь, заголосили женщины, – казалось, настал конец света.
В немецких приказах звучало что-то откровенно наглое, до цинизма ясное: мол, не вздумайте только роптать! Уж раз вашему жизненному укладу суждено погибнуть, раз вы не сумели его защитить, раз допустили, чтобы он был уничтожен, так подчиняйтесь без всяких уверток! Мы теперь будем командовать!
Но я почему-то вдруг совсем успокоился. «Вот сижу я здесь, – думал я, – а мимо меня проходят немцы. Они оккупируют Францию. Но ведь Францию уже не раз оккупировали, и всем захватчикам в конце концов приходилось убираться восвояси. Франция уже не раз была продана и предана, но ведь и вас, мои серо-зеленые герои, не раз продавали и предавали».
Мой страх окончательно улетучился, свастика казалась мне теперь чем-то призрачным. Я видел, как приходят и уходят подразделения «самой сильной в мире армии»; я видел, как рушатся державы-захватчики и как поднимаются и крепнут молодые стойкие государства; я видел, как возвеличиваются и низвергаются владыки мира сего. И лишь для меня одного время не было отмерено.
Так или иначе, но мечту переправиться через Луару надо было оставить. Я решил добираться до Парижа. Я знал там нескольких порядочных людей, – если только они остались порядочными.
III
До Парижа я шел пять дней. Меня то и дело обгоняли немецкие моторизованные части: отличные шины, отборные молодые солдаты – сильные, красивые. Они заняли страну без боя, им было весело.
Я миновал деревню. Там звонил колокол по мертвому ребенку. Малыш истек кровью на шоссе. На перекрестке стояла сломанная крестьянская телега. Быть может, она принадлежала семье убитого мальчика. Немецкие солдаты подскочили к телеге и принялись чинить колеса. Крестьяне хвалили их за услужливость. На камне у обочины сидел парень моих лет. Из-под плаща у него выглядывала обтрепанная военная форма. Он плакал. Я похлопал его по плечу и сказал:
– Все это пройдет…
Он ответил:
– Мы удержали бы деревню. Но эти свиньи выдали нам слишком мало снарядов – всего на час боя. Нас просто предали.
– Последнее слово еще не сказано, – возразил я и двинулся дальше.
И вот ранним воскресным утром я вступил в Париж. Флаг со свастикой и в самом деле развевался над мэрией. Они и в самом деле играли Хоэнфридбергермарш перед собором Парижской Богоматери. Я не переставал удивляться. Я прошел через весь город, повсюду – немецкие грузовики, повсюду – свастика. Внутри у меня словно что-то оборвалось, я перестал что-либо ощущать.
Мне было тяжело, что все эти бесчинства творил мой народ, что он принес несчастье другим народам. Ведь серо-зеленые парни говорили на том же языке, что и я, насвистывали те же мелодии, что и я, – в этом не было сомнения.
Когда я подходил к Клиши, где жили мои старые друзья Бинне, я думал о том, достаточно ли они разумны, смогут ли понять, что я остался самим собой, хотя и принадлежу к этому народу. Примут ли они меня даже без документов?
Они меня приняли. Они оказались достаточно разумны. А как часто меня прежде злила эта их чрезмерная разумность! Перед войной я в течение полугода дружил с Ивонной Бинне. Ей было всего семнадцать лет. И я, бежавший из своей страны, бежавший от безумия, от угарного чада низких страстей, я, болван, часто втихомолку злился на Бинне за их неизменно ясный разум. По мне, они слишком разумно смотрели на жизнь. Бинне, например, считали, что рабочие бастуют лишь для того, чтобы иметь возможность через неделю купить кусок мяса получше. Они считали даже, что если зарабатывать в день на три франка больше, то семья будет не только более сытой, но и более прочной и счастливой. И рассудительная Ивонна полагала, что любовь существует для того, чтобы доставлять нам обоим удовольствие. Ну а я, – видно, это чувство было у меня в крови, но я его, конечно, скрывал, – я знал, что «люблю» подчас рифмуется со «скорблю», что недаром иногда насвистываешь песенки про смерть, разлуку и страдание, что счастье приходит так же неожиданно, как и несчастье, и что радость порой незаметно сменяется печалью.
Но теперь разумность семьи Бинне оказалась для меня благословением. Они мне обрадовались и приютили меня у себя. То, что я был немцем, вовсе не значило для них, что я – нацист. Я застал стариков Бинне, их младшего сына – его год еще не призывался – и второго, постарше, который снял военную форму и вернулся домой, когда увидел, как обернулись события. Только муж их дочери Аннет, которая тоже жила теперь со своим ребенком у стариков, был в немецком плену. А моя Ивонна – они рассказали мне об этом несколько смущенно – эвакуировалась на юг и неделю назад вышла там замуж за своего двоюродного брата. Но меня это нисколько не взволновало – меньше всего я думал в то время о любви.
Мужчины проводили весь день дома – фабрика, на которой они работали, была закрыта. Что до меня, то если я еще чем-то располагал, то лишь временем. Итак, у нас не было иного занятия, как обсуждать происходящие события – обсуждать с утра до позднего вечера. Мы все сходились на том, что вторжение немецких войск было на руку здешним правителям. Старик Бинне понимал многое лучше профессоров Сорбонны. Споры разгорались у нас только, когда разговор касался России. Одни Бинне утверждали, что Россия думает лишь о себе, что она бросила нас на произвол судьбы, другие же считали, что здешние правители договорились с немцами, чтобы те двинули свои армии на Восток, а не на Запад, но русские сорвали эти планы. Старик Бинне, стараясь нас примирить, говорил, что когда-нибудь люди узнают правду – ведь секретные документы рано или поздно станут достоянием гласности, – но он, вероятно, уже не доживет до этого.
Простите меня, пожалуйста, за это отступление! Мы уже подходим к самому главному. Аннет, старшая дочь Бинне, нашла себе работу надомницы. Мне нечего было делать, и я помогал ей приносить и относить белье. Мы ехали на метро в Латинский квартал и выходили на станции Одеон. Аннет отправлялась в свою мастерскую на бульваре Сен-Жермен. Я ждал ее на скамейке у выхода из метро.
В тот день Аннет долго не возвращалась. Но в конце концов куда мне было торопиться? Я грелся на солнышке и глядел на людей, которые спускались и поднимались по лестнице метро. Две старые продавщицы газет выкрикивали наперебой: «Пари-суар!» Они были исполнены застарелой вражды друг к другу, и, как только одной из них удавалось выручить лишние два су, их ненависть вспыхивала с новой силой. И в самом деле, хотя они стояли рядом, торговля шла бойко только у одной, а у другой кипа газет не уменьшалась. Вдруг неудачливая газетчица обернулась к удачливой и принялась ее честить на чем свет стоит, – казалось, она швыряет ей в лицо всю свою загубленную жизнь, перемежая эту ругань выкриками: «Пари-суар!» Два немецких солдата, спускавшиеся по лестнице, поглядели на них и засмеялись. Их смех показался мне очень обидным, словно эта кричащая спившаяся старуха-француженка была моей приемной матерью. Консьержки, сидевшие рядом со мной на скамейке, говорили об одной молодой особе, которая проплакала всю ночь потому, что ее задержала полиция, когда она гуляла с немцем; муж ее был в плену. По бульвару Сен-Жермен по-прежнему непрерывным потоком двигались грузовики беженцев. Их обгоняли легковые машины со свастикой, в которых сидели немецкие офицеры. Время от времени на нас падали уже пожелтевшие листья платанов – в тот год все рано начало увядать. А я думал о том, как тяжело иметь столько свободного времени. Да, тяжело переживать войну чужаком в чужой стране. И тут я увидел Паульхена.
Паульхен Штробель был вместе со мной в лагере. Однажды на разгрузке ему отдавили руку. В течение трех суток все думали, что рука пропала. Он плакал, и, знаете, я его понимал. Потом, когда объявили, что немцы вот-вот окружат лагерь, он стал молиться. Поверьте, я и тогда его понимал. Но теперь все эти переживания были далеко позади. Паульхен появился на углу улицы Ансьен-Комеди. Товарищ по лагерю! Посреди Парижа, разукрашенного свастикой! Я крикнул:
– Пауль!
Он вздрогнул, но тут же узнал меня. Он выглядел на удивление бодрым, был хорошо одет. Мы уселись на террасе маленького кафе на Карфур де ль’Одеон. Я был рад нашей встрече. Но он казался рассеянным. Мне прежде никогда не приходилось сталкиваться с писателем. По воле родителей я выучился на монтера. В лагере мне кто-то сказал, будто Пауль Штробель – писатель. Мы с ним разгружали пароходы в одном доке. Немецкие самолеты пикировали прямо на нас. Паульхен был моим лагерным товарищем – немного смешным, странноватым, но все же товарищем. С момента побега я не пережил ничего нового, и прошлое пока еще всецело владело мной: собственно говоря, мой побег продолжался – ведь я жил нелегально. Но Паульхен, казалось, покончил со всем этим. С ним, видимо, произошло нечто такое, что придало ему силы, и все то, чем я еще жил, стало для него лишь воспоминанием.
– На той неделе я уеду в неоккупированную зону, – сказал он. – Моя семья живет в Касси, под Марселем. Я получил данже-визу[2] в Соединенные Штаты.
Я спросил его, что это такое. Он объяснил, что это специальная виза для людей, которым угрожает особая опасность.
– Разве тебе угрожает особая опасность?
Я хотел узнать, не угрожает ли ему здесь, в этой части света, ставшей такой ненадежной, и в самом деле какая-нибудь еще более серьезная опасность, чем всем нам. Он посмотрел на меня с изумлением и даже с некоторой досадой. Потом прошептал:
– Ведь я написал книгу против Гитлера и множество статей. Если меня здесь поймают… Над чем ты смеешься?
А я вовсе не смеялся. В тот момент мне было не до смеха. Я думал о Гейнце, которого нацисты в 1935 году избили до полусмерти и бросили в концлагерь. Оттуда он бежал в Париж, но только для того, чтобы вступить в Интернациональную бригаду. В Испании он потерял ногу. Несмотря на это, его гоняли потом по всем концлагерям Франции, пока в конце концов он не попал в наш. Гейнц… Где-то он теперь? Я думал также о птицах, которые могут стаями лететь куда хотят… В мире сейчас весьма неуютно… И все же мне нравилось жить так, как я жил. Я не завидовал Паульхену из-за этой штуки… как она там называется?
– Данже-визу мне выдали в американском посольстве на площади Согласия. Понимаешь, подруга моей сестры обручена с одним торговцем шелком из Лиона. Он привез мне письма от родных. На днях он возвращается на своей машине обратно в Лион и хочет взять меня с собой. Чтобы проехать из одной зоны в другую на автомобиле, нужно разрешение с указанием количества пассажиров, и только. Таким образом я обойдусь без немецкого пропуска.
Я взглянул на его правую руку, которую отдавили там, в доке. Большой палец был слегка деформирован. Он зажал его в кулак.
– Как ты попал в Париж? – спросил я.
– Чудом, – ответил он. – Мы бежали втроем: Герман Аксельрот, Эрнст Шпербер и я. Ты, конечно, знаешь Аксельрота? Его пьесы?
Пьес Аксельрота я не знал. Но зато знал его самого. На редкость красивый малый, которому офицерский мундир был бы куда более к лицу, чем наши вонючие лохмотья трудовой армии. Впрочем, и в них у него был молодцеватый вид. Паульхен уверял, что этот Аксельрот знаменит. Так вот, они втроем добрались до селения Л. Дорогой здорово вымотались. «Наш крестный путь вывел нас на перекресток, – сострил Паульхен и сам засмеялся. Я больше не чувствовал к нему неприязни, он мне даже нравился, я был очень рад, что мы оба выжили и сидим сейчас вместе. – Понимаешь, классический перекресток с заброшенным постоялым двором». Они уселись на ступеньках крыльца. Вблизи остановился французский военный грузовик, доверху груженный каким-то армейским снаряжением. Шофер принялся разгружать машину. Они втроем наблюдали за ним. Некоторое время спустя Аксельрот встал, подошел к шоферу и начал с ним болтать. Паульхен и Шпербер не обратили на это никакого внимания. И вдруг этот Аксельрот залез в кабину, дал газ, и машина умчалась. Даже рукой не махнул на прощание. А шофер зашагал по другой дороге в ближайшую деревню.
– Сколько же он заплатил за это шоферу? – спросил я. – Тысяч пять? Шесть?
– Да ты с ума сошел! – воскликнул Паульхен. – Шесть тысяч за грузовик, да еще военный! А доброе имя шофера! Ведь это не только кража машины, но и дезертирство! Измена родине! Шестнадцать тысяч, не меньше! Мы, конечно, и не подозревали, что у Аксельрота водятся такие деньги. Я же говорю тебе, он даже не взглянул на нас. Как все ужасно, как подло!
– Нет, не все ужасно, не все подло. Помнишь Гейнца, ну, этого, одноногого? Ребята перетащили его через лагерную стену. И потом они его не бросили, а несли на себе, в этом я уверен. Пробирались все вместе в неоккупированную зону.
– Им удалось уйти от немцев?
– Не знаю…
– Ну а Аксельрот наверняка удрал, можешь не сомневаться! Небось преспокойно плывет себе сейчас на Кубу.
– На Кубу? Аксельрот? Почему на Кубу?
– Ты еще спрашиваешь? Такой, как он, первым получит и визу, и билет на лучший пароход.
– Знаешь, Паульхен, если бы он поделился с вами деньгами, то не смог бы купить машину.
Вся эта история забавляла меня своей бесподобной откровенностью.
– Что ты намерен делать? – спросил меня Паульхен. – Какие у тебя планы?
Мне пришлось признаться, что у меня нет никаких планов, что будущее мое окутано туманом. Он спросил, состою ли я в какой-нибудь партии. Я ответил, что нет, но что тем не менее угодил в Германии в концлагерь. Потому что, и не занимаясь политикой, не мог равнодушно глядеть на свинство. И я бежал из немецкого концлагеря – ведь если уж суждено подохнуть, то лучше, чтобы это случилось не за колючей проволокой. Мне хотелось рассказать, как я ночью в непогоду переплыл Рейн, но я вовремя вспомнил, сколько людей за последние годы переплывали различные реки. Боясь наскучить, я не стал рассказывать эту историю.
Я отпустил Аннет Бинне одну домой. Я думал, что Паульхен предложит провести вместе вечер. Но он молча глядел на меня, и я не мог понять, что выражает его взгляд. Наконец он сказал совсем другим тоном, чем прежде:
– Да, послушай-ка… Ты мог бы мне оказать большую услугу… Хочешь?
Я был удивлен его просьбой. Что ему могло от меня вдруг понадобиться? Конечно, я хотел.
– Подруга сестры, – продолжал он, – я тебе уже говорил о моей сестре и о ее подруге… Ну та, что помолвлена с торговцем шелком, который готов взять меня в свою машину… Так вот, она вложила в письмо ко мне еще одно письмо. Оно адресовано человеку, которого я очень хорошо знаю. Его жена просила переправить это письмо в Париж. Да что просила – просто умоляла, как пишет подруга сестры. Человек, о котором идет речь, остался здесь, в Париже. Он не смог вовремя выехать. Он и теперь еще здесь. Да ты, наверно, слыхал его имя – это писатель Вайдель.
О писателе Вайделе я никогда ничего не слышал… Но Паульхен стал уверять, что это нисколько не помешает мне оказать ему ту услугу, о которой он намерен меня просить.
Он вдруг начал заметно нервничать. Может быть, он и раньше нервничал, только я не обращал на это внимания. Я слушал его с напряженным интересом, стараясь понять, к чему он клонит… Господин Вайдель живет совсем рядом, на улице Вожирар, в том маленьком отеле, который находится между улицей Ренн и бульваром Распай. Паульхен сам заходил туда сегодня утром, но, когда он спросил, дома ли господин Вайдель, хозяйка отеля как-то странно на него посмотрела. И отказалась передать письмо. А на вопрос, не выехал ли господин Вайдель из отеля, ответила уклончиво.
– Не мог бы ты, – нерешительно сказал Паульхен, – сходить сегодня в этот отель и узнать новый адрес Вайделя, чтобы переправить ему письмо? Ты не откажешь мне в этой услуге?
Я не смог сдержать улыбки и спросил:
– И это все?
– Но, быть может, его схватили гестаповцы?
– Будь спокоен, я все выясню.
Этот Паульхен меня просто смешил. В доках, когда мы под бомбежкой разгружали пароходы, я не заметил, чтобы он трусил больше других. Нам всем было страшно, и ему, конечно, тоже. Но, несмотря на этот общий страх, терзавший и его, он болтал не больше глупостей, чем мы все. И работал не хуже остальных. Когда страшно, лучше что-то делать, выбиваться из сил, чем дрожа ждать смерти, как цыпленок – коршуна. Способность к действию перед лицом смерти не имеет ничего общего с мужеством. Верно? Хотя часто их путают и награждают людей не по заслугам.
Однако теперь Паульхен боялся куда больше меня. Полупустой Париж и флаги со свастикой были ему явно не по душе, и в каждом встречном он видел шпика.
Должно быть, в свое время Паульхену выпал на долю какой-то успех, и с тех пор он мечтал о славе и никак не мог допустить, что он такой же горемыка, как я. Поэтому он внушил себе, что его преследуют больше всех. Он готов был поверить, что все гестаповцы только тем и занимаются, что караулят его у того отеля, где живет Вайдель.
Итак, я взял у Паульхена письмо. На прощание он еще раз заверил меня, что Вайдель и в самом деле знаменитый писатель. Видимо, он считал, что это заставит меня выполнить его поручение с большей охотой. Но Паульхен напрасно старался. По мне, этот Вайдель мог быть хоть продавцом галстуков. Мне всегда казалось забавным развязывать узлы, как, впрочем, и завязывать их. Паульхен назначил мне свидание на следующий день в кафе «Капулад».
Отель на улице Вожирар – высокое узкое здание – был самым заурядным заведением. Но хозяйка его не была заурядной – она поражала своей красотой. Ее нежное свежее личико обрамляли черные как смоль волосы. На ней была белая шелковая блузка. Недолго думая, я спросил, нет ли у нее свободной комнаты. Она улыбнулась, внимательно разглядывая меня своими холодными глазами:
– Сколько угодно.
– Отлично. Но прежде о другом. У вас живет господин Вайдель. Он сейчас дома?
Ее лицо, все ее поведение изменились так резко, как это бывает только у французов. Стоит задеть их за живое, как их вежливая невозмутимость вдруг сменяется самым неистовым бешенством.
– Меня сегодня второй раз спрашивают об этом человеке, – сказала она хриплым от негодования голосом, но уже овладев собой, – этот господин съехал. Не знаю, сколько раз еще надо это объяснять.
– Я, во всяком случае, слышу об этом впервые, поэтому не откажите в любезности сообщить мне новый адрес господина Вайделя.
– Почем мне знать!
Я начал понимать, что и она боится. Но чего?
– Я не знаю его адреса. Поверьте, мне больше нечего вам сказать.
«Видно, его все-таки схватили гестаповцы», – подумал я и взял ее за руку. Она руки не отняла и взглянула на меня полунасмешливо, полутревожно.
– Я с этим господином незнаком, – заверил я хозяйку. – Просто меня попросили кое-что ему передать. Вот и все. Кое-что весьма важное, и мне не хотелось бы понапрасну заставлять ждать даже незнакомого человека.
Хозяйка внимательно посмотрела на меня и повела в маленькую комнатку рядом со входом. После минутного колебания она заговорила:
– Вы даже представить себе не можете, сколько неприятностей доставил мне этот человек. Он явился сюда пятнадцатого вечером, уже после прихода немцев в Париж. Я, видите ли, не закрывала отеля и не собиралась покидать город. «Во время войны, – сказал мне отец, – нельзя уезжать, а то твой дом загадят и обкрадут». Да и чего мне бояться немцев! Во всяком случае, я их предпочитаю красным, – моего текущего счета в банке они не тронут. Так вот, под вечер сюда заявился господин Вайдель. Он дрожал от страха. По-моему, смешно бояться своих соотечественников. Но я была рада получить постояльца. Я ведь осталась одна в нашем квартале. А когда я принесла ему регистрационный листок для прописки, он попросил не заявлять о нем полиции. Господин Ланжерон, начальник полиции, строго требует, как вы знаете, немедленно прописывать всех вновь прибывших иностранцев. Ведь должен же быть порядок, верно?
– Право, не знаю, что вам сказать, – возразил я. – Нацистские солдаты – тоже иностранцы. Они здесь тоже без прописки.
– Господин Вайдель, во всяком случае, устроил целую канитель со своей пропиской. Он объяснил мне, что сохранил за собой комнату в Отейле и не выписался оттуда. Все это мне совсем не понравилось. Господин Вайдель прежде уже как-то останавливался у меня со своей женой. Красивая женщина, только не следила за собой и часто плакала. Уверяю вас, этот человек всем причинял одни неприятности. В общем, я пожалела его и не стала прописывать. Но предупредила – только, мол, на одну ночь. Он заплатил вперед. Утром смотрю – он не выходит из номера… Не буду утомлять вас подробностями. Я открыла номер запасным ключом. Отодвинула задвижку. У меня есть для этого специальная отмычка, мне сделали ее на заказ.
Она открыла ящик и показала мне хитроумно изогнутый металлический крючок.
– Господин Вайдель, – продолжала она, – лежал одетый на кровати, а на тумбочке валялся пустой аптечный пузырек. Если этот пузырек был накануне полон, то господин Вайдель принял такую порцию яда, какой можно спровадить на тот свет всех кошек нашего квартала. К счастью, у меня есть хороший знакомый в полицейском участке Сен-Сюльпис. Он помог мне уладить это дело. Мы прописали господина Вайделя задним числом, затем заявили о его смерти и похоронили. Уверяю вас, господин Вайдель причинил мне больше неприятностей, чем приход немцев.
– Значит, он умер, – сказал я и встал.
Эта история показалась мне скучной. Я слишком много раз видел, как умирали люди при самых невероятных обстоятельствах.
– Если вы думаете, что на этом мои неприятности кончились, вы ошибаетесь, – продолжала хозяйка. – Этот человек даже после смерти досаждает другим…
Я снова сел.
– У меня остался его чемоданчик. Что мне с ним делать? Он стоит тут, в моем кабинете, во всей этой суматохе я и забыла о нем… Не обращаться же мне снова в полицию и будоражить всю эту историю?
– Ну, так бросьте его в Сену, – сказал я, – или сожгите в отопительном котле.
– Что вы, я никогда на это не решусь.
– Ну, знаете… Если вы сумели избавиться от трупа, то уж с чемоданчиком вы как-нибудь справитесь.
– Это совсем другое дело. Человек умер, факт смерти подтвержден документально. А чемоданчик – это юридическая улика, да к тому же еще и материальная ценность. Он входит в наследство, за ним могут прийти родственники покойного.
Мне все это так надоело, что я сказал:
– Я охотно возьму у вас чемоданчик. Для меня это не составит труда. Я знаю человека, который дружил с покойным, он передаст чемоданчик его жене.
Хозяйка отеля чрезвычайно обрадовалась моему предложению, но попросила выдать ей расписку. Я и это охотно сделал, подписавшись вымышленным именем. Она тут же зарегистрировала мою расписку, поставив число и номер, и горячо пожала мне руку. Но я поспешил уйти. Хозяйка мне совсем разонравилась, хотя вначале я нашел ее такой красивой. Я глядел на ее хитрое продолговатое лицо, но видел лишь череп, украшенный черными локонами.
IV
На другое утро я, захватив чемоданчик, отправился в кафе «Капулад». Но я только напрасно прождал Паульхена. Быть может, он неожиданно уехал с торговцем шелком, а быть может, он не пришел в «Капулад» потому, что на дверях кафе появилось объявление: «Евреям вход воспрещен». Но тут я вспомнил, что в день прихода немцев Паульхен шептал «Отче наш». Следовательно, это объявление к нему не относится. Кроме того, когда я выходил из кафе, объявление уже исчезло. Возможно, кому-нибудь из посетителей или самому хозяину этот запрет показался нелепым, возможно также, что бумажку плохо прикололи, она упала на землю и не нашлось человека, который счел бы нужным поднять ее и снова прикрепить к дверям кафе.
Погода была отличная, чемоданчик – легкий, и я дошел пешком до площади Согласия. Но хоть солнце и сияло, на меня напала тоска. Та черная тоска, которую французы называют «кафар». Французы жили так весело в своей прекрасной стране, им были доступны все радости бытия, но все-таки иногда и у них пропадал вкус к веселью, их начинала одолевать скука, гнетущая пустота – кафар. Теперь весь Париж мучился кафаром. Почему же он должен был пощадить меня? Мой кафар начался еще накануне вечером. С того момента, как хозяйка отеля на улице Вожирар вдруг перестала казаться мне красивой. А теперь кафар завладел мной целиком. Иногда вода в луже булькает и пенится потому, что где-то на дне этой лужи есть яма – нечто вроде стока. Так булькал и пенился во мне кафар, проникая все глубже в душу. А когда я увидел на площади Согласия огромное знамя со свастикой, я удрал в темноту метро.
Кафар одолел и всех Бинне. Аннет злилась на меня за то, что я вчера не проводил ее. Мать Аннет считала, что мне пора раздобыть какие-нибудь документы – в газете писали, что скоро введут хлебные карточки. Я обиделся и отказался от обеда. Я уполз в свою берлогу – в каморку под крышей. Конечно, я мог бы привести к себе какую-нибудь девчонку, но у меня и к этому не было охоты. Говорят «смертельная рана», «смертельная болезнь», говорят также «смертельная скука». Уверяю вас, моя скука была смертельной. Только эта скука и заставила меня открыть чемоданчик Вайделя. Кроме какой-то рукописи, в нем почти ничего не было.
От скуки я начал ее читать. Я читал и читал, не отрываясь; быть может, оттого, что прежде я еще ни разу не прочел до конца ни одной книги, я читал словно зачарованный. Нет, дело здесь было, конечно, в другом. Паульхен оказался прав. Что и говорить, в книгах я ничего не смыслил, книги – не моя стихия. Но я уверен, что тот, кто написал это, был настоящим мастером. Я забыл о кафаре, забыл о смертельной скуке. А будь у меня смертельная рана, я забыл бы и о ней. Я глотал страницу за страницей и все острее чувствовал, что это написано на моем родном языке, – я не мог оторваться от рукописи, как младенец от материнской груди. Этот язык не скрежетал и не щелкал, в нем не было тех звуков, что вырывались из глоток нацистов, когда они выкрикивали смертоносные приказы, подобострастно рапортовали начальству или хвастались своими гнусными подвигами. Речь Вайделя была тиха и серьезна. Мне казалось, что я вновь вернулся к своим. Я узнавал слова, которыми давным-давно моя бедная мать успокаивала меня, когда я сердился или мне было страшно, слова, которыми она корила меня, когда я врал или дрался. Мне попадались и слова, которые были когда-то у меня в обиходе, но которые я потом забыл, забыл потому, что перестал испытывать то, что раньше выражал этими словами. Были там и новые для меня слова, которые я с тех пор стал иногда употреблять. Я читал довольно путаную и сложную историю о довольно путаных и сложных людях. Мне показалось даже, что один из героев похож на меня. Речь там шла о… Да нет, не буду вас утомлять пересказом. Вы за свою жизнь прочли, видно, немало книг. А для меня эта была едва ли не первая. Пережил я, пожалуй, даже больше, чем надо, а вот читать не читал. И мне словно что-то открылось. Я читал запоем! Вайдель рассказывал, как я уже говорил, о судьбах нескольких запутавшихся, прямо-таки сумасшедших людей. Почти все они были втянуты в какие-то скверные, непонятные дела, даже те, кто старался держаться в стороне. Так читать, нет – слушать, я умел, только когда был мальчишкой. Я вновь испытывал ту же радость, тот же страх. Лес был таким же дремучим, как в детстве, но это был уже лес для взрослых. Волк был таким же лютым, но волк этот обманывал больших детей. И я оказался во власти того стародавнего колдовства, которое в сказках превращает мальчиков в медведей, а девочек в лилии, – оно вновь пугало меня, когда я читал повесть Вайделя с ее жестокими превращениями. Все эти люди не раздражали меня ни своей усложненностью, как раздражали бы в жизни, ни тем, что они так глупо попадались на удочку и неумолимо шли навстречу своей злой судьбе. Я понимал каждого из них, потому что мог наконец проследить поступки людей во всей их последовательности, от зарождения мысли, желания и вплоть до того момента, когда неизбежное свершалось. И потому только, что описал их Вайдель, они стали мне менее отвратительны. Даже тот, с кем мы были похожи как две капли воды. Под пером Вайделя они сделались понятными и чистыми, словно уже искупили свою вину, словно прошли сквозь чистилище – сквозь очистительный огонь мысли покойного. И вдруг, примерно на трехсотой странице, все оборвалось. Так я никогда и не узнаю конца… Немцы вошли в Париж. Писатель запаковал свои вещи – какое-то жалкое барахло и рукопись. И он бросил меня одного перед последним, недописанным листом. Меня вновь охватила безграничная тоска, смертельная скука. Почему он убил себя? Он не должен был оставлять меня одного. Он должен был дописать эту историю, тогда я мог бы читать ее до рассвета. Он должен был написать еще тысячи других историй, которые уберегли бы меня от беды… Если бы он успел познакомиться со мной, а не с этим болваном Паульхеном, впутавшим меня во все это. Я умолил бы его не губить себя, я сумел бы его надежно спрятать, я носил бы ему еду… Но теперь он мертв… На последнем листе рукописи напечатаны всего две строчки…
И вот я снова один! Такой же несчастный, как и прежде…
Весь следующий день прошел в поисках Пауля, но он словно сквозь землю провалился. Должно быть, с перепугу. А ведь погибший был его «copain» – его товарищ. Я вспомнил рассказ Пауля о парне, купившем на перекрестке автомобиль. Ну а сам Паульхен… Тоже хорош гусь!
Вечером я снова очень рано уполз в свою берлогу и снова взялся за рукопись. Однако на этот раз я пережил разочарование. Мне хотелось перечитать все сначала, но, к сожалению, у меня ничего не вышло. Накануне я слишком жадно впитал в себя эту историю. Я так же мало был расположен перечитывать повесть Вайделя, как пережить второй раз какое-нибудь приключение, заранее зная, чем оно кончится…
Итак, мне нечего было читать. Мертвый не воскреснет ради меня, повесть его осталась неоконченной, а я снова тосковал один в своей мансарде. Я принялся рыться в чемоданчике Вайделя и нашел там пару новых шелковых носков, два носовых платка и пакетик иностранных марок. У покойника явно была эта слабость. Что ж, тут ничего не скажешь… Еще я обнаружил изящный кожаный футлярчик с пилочками для ногтей, учебник испанского языка и пустой флакон из-под духов. Я отвинтил пробочку и понюхал – ничем не пахло. Покойник, видно, был чудак. Но он уже свое отчудил. Кроме этих вещей, я нашел в чемоданчике еще два письма.
Я их внимательно прочел. Поверьте, я сделал это не из пошлого любопытства. В первом письме кто-то сообщал Вайделю, что считает его новую повесть очень интересной, что это будет, видимо, лучшее из того, что он написал за всю жизнь, но что, к сожалению, сейчас, во время войны, никто больше не печатает произведений такого рода. А в другом письме какая-то женщина, должно быть, его собственная жена, писала ему, чтобы он больше не ждал ее, что их совместной жизни пришел конец.
Я сунул оба письма назад в чемодан и подумал: «Никто уже не хотел печатать того, что он писал. И жена от него ушла. Он был совсем один. Мир рухнул. Немцы вступили в Париж. Для Вайделя это было слишком. И он покончил со всем». Я принялся чинить замки, которые взломал, открывая чемодан. Мне хотелось вновь закрыть его. Что мне с ним делать дальше? Почти дописанная повесть! Бросить в Сену с моста д’Альма? Нет, уж легче утопить ребенка… И тут я вдруг вспомнил – скажу вам сразу, это и решило мою судьбу – о письме, которое дал мне Паульхен. Почему-то до той минуты я ни разу не вспомнил об этом письме, словно чемодан попал ко мне волею провидения. Быть может, письмо укажет мне, куда я должен все это отнести.
В конверте лежало два письма. Одно из них оказалось уведомлением мексиканского консульства в Марселе, в котором сообщалось, что в консульстве его ждут виза и деньги на дорогу. Затем шел перечень каких-то данных – имен, цифр, названий комитетов. Их я тогда читать не стал.
Второе письмо было от той самой женщины, которая бросила Вайделя. Тот же почерк. Только теперь, когда я сравнил письмо, найденное в чемоданчике, с этим, я обратил внимание на почерк. Узкий, аккуратный почерк, совсем детский. Вернее, ясный, а не аккуратный. Она умоляла Вайделя приехать в Марсель. Им необходимо вновь встретиться, немедленно встретиться. Как только он получит это письмо, пусть, не теряя ни минуты, любым способом приедет к ней. Они должны быть вместе. Конечно, уйдет немало времени, прежде чем им удастся выехать из этой проклятой страны. И визы могут оказаться просроченными. Но главное – визы уже есть, и за проезд тоже уплачено. Загвоздка в том, что ни один пароход не идет прямо к месту назначения. Придется ехать через порты других стран. Для этого надо иметь транзитные визы. Получить их очень трудно, и на это нужно много времени. Если сейчас же не приняться вдвоем за хлопоты, поездка может сорваться. Пока же реально есть только визы в Мексику, но ведь и они выданы на определенный срок. Теперь все дело в транзите…
Письмо показалось мне каким-то путаным. Что ей вдруг понадобилось от человека, которого она навсегда бросила? Уехать с ним?.. Хотя она ни за что на свете не хотела больше с ним жить? Мне вдруг почудилось, что Вайдель сумел избежать новых мучений, какой-то новой путаницы. Когда я перечел еще раз это письмо – всю эту мешанину из заклинаний приехать в Марсель, сведений о транзитных визах, адресов консульств и дат отправления пароходов, – мне показалось, что Вайдель укрылся в надежном месте и достиг наконец полного покоя. Во всяком случае, я теперь знал, что мне делать с чемоданчиком. На следующий день я спросил у полицейского, где находится мексиканское посольство. Посольство перешлет бумаги и вещи Вайделя в марсельское консульство, а там их передадут жене покойного. Так по крайней мере я представлял себе дальнейшие события. Полицейский – обычный парижский полицейский, регулировщик уличного движения на площади Клиши – пристально взглянул на меня. Должно быть, у него впервые спрашивали адрес мексиканского посольства. Он полистал красный справочник, в котором, видимо, были адреса всех посольств, затем еще раз взглянул на меня, стараясь понять, что у меня может быть общего с Мексикой. Да и меня самого забавлял мой вопрос. Ведь есть страны, с которыми ты сроднился еще мальчишкой, хотя никогда их не видел. Они волнуют бог знает почему. Какая-то видовая открытка, голубая змейка реки в атласе, необычно звучащее название, почтовая марка. Но с Мексикой меня действительно ничто не связывало. Ничто меня там не привлекало. Я никогда ничего не читал об этой стране, потому что даже в детстве читал неохотно. И не слышал ничего такого, что бы запомнилось. Я знал только, что там есть нефть, кактусы и огромные соломенные шляпы. В общем, какой бы ни была Мексика, она интересовала меня не больше, чем покойного Вайделя.
Я вышел с чемоданчиком в руках из метро на площади д’Альма и направился на улицу Лонген. «Красивый район», – подумал я. Большинство домов было заколочено, улицы пустынны. Ведь все богатые люди уехали на юг. Они вовремя удрали из Парижа, так и не понюхав войны, которая сжигала их страну. Как мягки были очертания Медонских холмов на том берегу Сены! Как сине было небо! Тяжелые немецкие грузовики непрерывным потоком катились по набережной. Впервые с того дня, как я оказался в Париже, я вдруг подумал: «Чего я здесь, собственно говоря, жду?» Проспект Вильсона был засыпан опавшими листьями. Во всем уже чувствовалась осень, хотя август только начался. Лето у меня украли.
Мексиканское посольство находилось в маленьком особняке, выкрашенном светлой краской; он живописно стоял в глубине окаймленного зеленью, аккуратно вымощенного двора. Такие дворы бывают, наверно, в Мексике. Я позвонил в ворота. Их единственное высокое окошечко было наглухо закрыто. Над дверью особняка висел герб, и, хотя этот герб был совсем новый, я не мог толком разобрать, что на нем изображено. Я различал только орла, восседавшего на кактусе. Сперва мне показалось, что этот дом тоже необитаем. Но когда я для очистки совести позвонил во второй раз, дверь особняка открылась, на лестнице показался грузный человек и мрачно уставился на меня своим единственным глазом – другая глазница была у него пуста. Это был первый мексиканец, которого мне довелось увидеть. Я с любопытством разглядывал его. На мой вопрос он только пожал плечами. Он всего-навсего сторож, посольство находится теперь в Виши, и посол еще не вернулся в Париж, а телеграфная связь с Виши прервана. Сказав все это, сторож удалился. Я представил себе, что все мексиканцы такие, как он, – широкоплечие, молчаливые, одноглазые. Народ циклопов. Я размечтался о том, что хорошо бы знать все народы мира. И мне стало жалко Вайделя, хотя до сих пор я ему завидовал.
Всю следующую неделю я почти ежедневно ходил с чемоданчиком в мексиканское посольство. Одноглазый всякий раз кивал мне с лестницы. Должно быть, я казался ему сумасшедшим. Почему я был так упорен? Из чувства долга? От скуки? Или потому, что меня манил этот особняк? Однажды утром я увидел у его ворот автомобиль. Быть может, вернулся посол. Словно ошалев, я бросился к звонку. Мой циклоп, как обычно, появился на лестнице, но на этот раз он гневно крикнул мне, чтобы я убирался прочь, – звонок тут повесили не для меня. Я в нерешительности стал ходить взад и вперед по улице.
Когда я в очередной раз повернул назад, чтобы идти по направлению к посольству, я застыл от изумления. Машина по-прежнему стояла перед посольством, а у ворот собралась огромная толпа. Все эти люди сбежались сюда за три минуты, пока я шел от особняка до угла. Не знаю, силой какого притяжения они вдруг оказались здесь, какими мистическими путями узнали о появлении посольской машины – ведь трудно допустить, чтобы вся эта орава жила в этом районе. Как смогли они все в один миг слететься сюда? Это были испанцы, мужчины и женщины, скрывавшиеся во всевозможных потайных уголках города, как я скрывался в своем, и бежавшие, наверно, от фашистов, как бежал и я. Теперь и их настигла свастика. Я задал несколько вопросов и узнал, что приманило сюда этих людей: слух, надежда, что эта заморская страна приютит у себя всех испанских республиканцев. В Бордо будто бы стоят пароходы, и они находятся под мощной защитой. Даже немцы бессильны задержать их. Но старый, высохший, изжелта-бледный испанец сказал с горечью, что все это, к сожалению, вздор. Визы Мексика дает, это правда, ведь там теперь народное правительство, но увы, немцы не разрешают ехать в неоккупированную зону. Более того, фашисты хватают и здесь и в Брюсселе испанских эмигрантов и выдают их Франко. Другой испанец, молодой, с круглыми черными глазами, стал уверять, что готовые к отплытию пароходы ждут не в Бордо, а в Марселе; он знал даже их названия: «Республика», «Эсперанса» и «Пасионария».
В этот момент на лестнице показался мой циклоп. Я был ошеломлен: он улыбался. Значит, он только со мной был таким угрюмым, словно я какой-то авантюрист. Каждому он выдал бумажку и ласковым голосом терпеливо объяснил, что на ней нужно написать свое имя и фамилию, чтобы посол смог принять всех по очереди. Мне он тоже протянул такую бумажку, но молча, с гневным взглядом. Если бы я дал тогда себя запугать! На моей бумажке было указано время, когда меня примет посол. Не знаю почему, но я написал ту фамилию, которую назвал хозяйке отеля, где Вайдель покончил с собой. Мое настоящее имя в этой игре не участвовало.
Мне назначили прийти в следующий понедельник. К концу недели в Париже произошло несколько событий, последствия которых коснулись и меня. В Клиши, как и повсюду, немцы расклеили плакаты, на которых был изображен немецкий солдат, помогающий французской женщине и заботящийся о детях. В первую же ночь эти плакаты сорвали. В ответ последовали аресты. Тогда антифашистские листовки посыпались дождем. Во Франции такие небольшие листовки называют «бабочками». Лучший друг младшего Бинне был причастен к этому делу, и старики Бинне испугались за своих сыновей. Их племянник Мишель предложил всем уехать на некоторое время в неоккупированную зону. Оба сына Бинне, друг, замешанный в истории с листовками, и Мишель решили вместе двинуться в путь. Их приготовления к отъезду заразили и меня. Мне вдруг совсем расхотелось скрываться в Париже. Неоккупированная зона представлялась мне необъятной территорией, на которой царит хаос. И я думал, что во всей этой неразберихе такому человеку, как я, легко затеряться. И даже если на первых порах моя жизнь будет состоять из сплошных скитаний, то лучше скитаться по красивым городам, по незнакомым местам. Мое намерение присоединиться к отъезжающим семья Бинне приветствовала.
Утром накануне нашего отъезда я еще раз отправился с чемоданчиком Вайделя в мексиканское посольство. На сей раз благодаря бумажке меня впустили. Я оказался в прохладной круглой комнате, которая вполне соответствовала необычной архитектуре особняка. Кто-то выкликнул мое вымышленное имя. Его трижды повторили, прежде чем я сообразил, что это относится ко мне. Поэтому циклоп проводил меня в кабинет неохотно и, как мне показалось, с явным недоверием.
Я не знал, кто был тот толстенький человек, который меня принял. Сам ли посол, или советник, исполняющий обязанности посла, или секретарь этого советника, или чиновник, исполняющий обязанности секретаря… Я сунул ему под нос чемоданчик. При этом я вполне правдиво объяснил, что он принадлежал человеку, который покончил с собой, что человек этот имел визу на въезд в Мексику и что теперь необходимо переслать содержимое этого чемоданчика жене покойного. Я не успел даже назвать имени Вайделя – мексиканец тут же прервал мой рассказ, который пришелся ему явно не по вкусу.
– Извините меня, мосье, – резко сказал он, – но даже в мирное время я едва ли смог бы вам помочь. А тем более теперь, когда прервана почтовая связь. Не можете же вы требовать, чтобы мы сунули вещи этого самоубийцы в портфель дипкурьера только на том основании, что мое правительство в свое время выдало ему визу. Извините меня, но вы должны принять во внимание тот факт, что я вице-консул, а не нотариус. Быть может, этот господин успел при жизни получить и другие визы, например уругвайскую, чилийскую или мало ли еще какую. Вы можете с тем же основанием обратиться к моим коллегам. Впрочем, вы получите тот же ответ. Это вы должны понять…
Я был вынужден согласиться с вице-консулом и ушел в смущении. Перед посольством толпилось еще больше народу, чем в прошлый раз. Сотни людей не сводили горящих глаз с ворот. Для собравшихся здесь мужчин и женщин это посольство было вовсе не учреждением, а виза – не канцелярской бумажкой. В своем одиночестве – таком же безграничном, как их доверчивость, – они принимали посольский особняк за страну, в которую стремились уехать. А сама страна представлялась им в виде огромного особняка, где живет народ, пригласивший их к себе. Вот и дверь в этот особняк, четко выделяющаяся на желтой стене. Казалось, стоит переступить порог, и ты уже в гостях.
Когда я пробирался назад сквозь толпу, в моей душе встрепенулось все живое, все, что способно надеяться и страдать вместе с другими людьми; та же часть моего «я», которая находила гордое наслаждение в одиночестве, а чужие страдания, как, впрочем, и свои, считала всего лишь приключениями, смирилась и затихла.
Я решил сам воспользоваться вайделевским чемоданчиком, так как мой рюкзак разорвался. Бумаги покойного я оставил на дне, а сверху уложил свое барахлишко. Быть может, я и сам когда-нибудь попаду в Марсель.
Нам надо было перейти демаркационную линию без немецкого пропуска. Несколько дней мы в нерешительности околачивались в пограничных селениях. Они кишмя кишели немецкими солдатами. Наконец в одном трактире мы нашли крестьянина, у которого была земля в неоккупированной зоне. В сумерках он провел нас через табачную плантацию. Мы обняли его и щедро одарили. Мы расцеловали первого попавшегося нам французского часового. Мы были взволнованы и чувствовали себя на свободе. Мне незачем говорить вам, что это чувство нас обмануло.
Глава вторая
I
Вы ведь сами знаете, как выглядела неоккупированная Франция осенью 1940 года. Вокзалы, всевозможные приюты, городские площади и даже церкви были забиты беженцами с севера, из оккупированных областей и из «запретной зоны», из Эльзаса, из Лотарингии и из департамента Мозель – остатками того страшного потока беженцев, с которым я повстречался, когда шел в Париж. А ведь уже тогда мне казалось, что я вижу лишь остатки. Многие за это время умерли в дороге, прямо в вагонах, но я не учел, что многие и родились. Когда на вокзале в Тулузе я искал место, чтобы прилечь, я перешагнул через женщину, которая, устроившись на полу между чемоданами, узлами и составленными в пирамиды винтовками, давала грудь крошечному ребенку со сморщенным личиком. Каким, однако, постаревшим выглядел мир в этот год! Младенец походил на старичка, седыми были волосы кормящей матери, а старообразные лица двух мальчишек постарше, выглядывавших из-за ее плеча, показались мне дерзкими и печальными. Старчески мудрым был взгляд этих ребят, так рано познавших и таинство смерти, и таинство рождения.
Все поезда были битком набиты французскими солдатами в потрепанной форме, они в открытую на чем свет стоит ругали своих начальников. С проклятиями ехали они согласно своим предписаниям, – но все же ехали, – черт знает куда, чтобы охранять в неоккупированной части страны концентрационный лагерь или границу, которую завтра, безусловно, изменят, или даже чтобы отправиться в Африку, потому что там комендант какого-то маленького порта твердо решил покончить с немцами; но этого коменданта, скорее всего, снимут еще до того, как солдаты успеют добраться до места назначения. И все же они ехали, – возможно, потому, что эти бессмысленные предписания были хоть чем-то определенным, являлись эрзацем патетичных приказов, великих слов загубленной «Марсельезы». Однажды к нам подсадили обрубок – голова да туловище. Вместо рук и ног по сторонам болтались пустые рукава мундира да пустые штанины. Мы устроили его между собой и сунули ему в рот сигарету – ведь рук-то у него не было. Он скривил губы, недовольно пробурчал что-то и вдруг зарыдал:
– Если бы я только знал, ради чего!
Мы сами готовы были зареветь вместе с ним.
Мы бессмысленно кружили по неоккупированной территории, ночуя то в приютах для беженцев, то прямо в поле, перебирались с места на место, – когда на грузовиках, когда поездом, нигде не находя себе пристанища, не говоря уже о работе, и постепенно все дальше продвигались на юг. Пересекли Луару, потом Гаронну и добрались наконец до берегов Роны. Старинные красивые города были забиты бездомными, одичалыми людьми. Повсюду я видел хаос, но совсем не такой, на какой надеялся. Как в Средневековье, каждый городок устанавливал свои особые порядки, местные власти хозяйничали как хотели. Озверевшие чиновники, словно живодеры, рыскали по улицам, вылавливая из толпы «подозрительных» беженцев. Их арестовывали, бросали в городские тюрьмы и отправляли в лагеря, если они вовремя не вносили выкупа или не находили изворотливого адвоката, который чаще всего делил свой непомерно большой гонорар с теми же живодерами.
Поэтому все приезжие, особенно иностранцы, заботились об исправности своих документов с неменьшим рвением, чем о спасении души. Меня удивляло, как среди всеобщей разрухи местные власти изобретали все более и более длительные и сложные процедуры для штемпелевки людей, над чувствами которых они давно уже утратили всякую власть. С тем же успехом можно было во время Великого переселения народов регистрировать каждого вандала, каждого гота, каждого гунна, каждого лангобарда.
Благодаря ловкости моих товарищей я много раз благополучно уходил от живодеров. Ведь у меня вообще не было никаких документов. Я бежал из лагеря, а мои бумаги остались там в комендантском бараке. Я мог бы предположить, что они уже давно сгорели, если бы не убедился на опыте, что бумага горит куда хуже, нежели металл или камень. Как-то раз в одном трактире у нас потребовали документы. У моих четырех друзей были французские удостоверения личности, составленные по всей форме, хотя старший Бинне вовсе не был демобилизован. Приставший к нам живодер был пьян и не заметил, как Мишель, едва у него проверили документы, протянул мне под столом свое удостоверение. Вслед за тем этот же чиновник вывел из трактира очень красивую девушку, несмотря на проклятия и вопли ее теток и дядей, евреев, бежавших из Бельгии, которые взяли ее с собой под видом своей дочери. Преданности у них было хоть отбавляй, но вот документов не хватало. Девушку, видимо, ожидал какой-нибудь женский лагерь где-нибудь в Пиренеях. Мне она запомнилась, потому что была красива. Я не мог забыть выражения ее лица в тот момент, когда, оторвав от родственников, ее выводили из зала. Я спросил у своих друзей, что произошло бы, если бы один из них заявил, что готов сию минуту жениться на этой девушке. Хотя все они, за исключением старшего Бинне, были несовершеннолетние, между ними разгорелся такой горячий спор о том, кому из них жениться на этой девушке, что дело едва не кончилось дракой. Мы все тогда уже изнемогали от усталости. К тому же моим друзьям было стыдно за свою родину. Если ты здоров и молод, то от поражения легко оправиться, но измена парализует. Следующей ночью мы признались друг другу, что тоскуем по Парижу. Там мы столкнулись лицом к лицу с жестоким, ужасным врагом, и нам казалось, что этого нельзя вынести. Но тут мы поняли, что этот явный враг был все же лучше, чем невидимое таинственное зло – все эти слухи, все это взяточничество, весь этот обман.
Жизнь превратилась в непрекращающееся бегство, все стало преходящим, но мы еще не знали, как долго продлится это состояние – сутки, несколько недель или несколько лет, а быть может, до самой смерти.
Мы приняли решение, которое показалось нам очень разумным. Мы установили по карте наше местонахождение. Выяснилось, что мы были недалеко от той деревни, где теперь жила изменившая мне Ивонна. Мы тут же отправились в путь и через неделю прибыли на место.
II
В деревне, где жила Ивонна, было уже много беженцев. Некоторых из них направили в качестве работников на ферму ее мужа. Но в остальном там шла еще обычная крестьянская жизнь. Ивонна ждала ребенка. Было видно, что она очень гордится своим новым состоянием, но все же она казалась слегка смущенной, когда представляла меня своему мужу. Узнав, что у меня нет никаких документов, она в тот же вечер послала мужа, который теперь исполнял обязанности мэра, в кабачок «Золотая лоза» и велела ему выпить там как следует со своими друзьями, в том числе и с председателем объединения беженцев из коммуны Энь-сюр-Анж. Домой муж вернулся после полуночи, с желтой бумажкой. Это было свидетельство, которое выдавали беженцам. Должно быть, его прежний владелец вернул его объединению, после того как выхлопотал себе более солидный документ. Человека этого звали Зайдлер, а удостоверение, которое он, видимо, счел негодным, показалось мне великолепным. Как явствовало из документа, этот Зайд-лер переехал в Эльзас после присоединения Саарской области к Германии. Муж Ивонны поставил на удостоверение еще одну печать. Затем мы отыскали в школьном атласе деревню, где прежде проживал Зайд-лер. Судя по ее местоположению, она, на мое счастье, по-видимому, сгорела вместе со списками жителей. Муж Ивонны добился даже того, что в главном городе департамента мне выдали немного денег – что-то вроде пособия для беженцев, на которое, как он считал, я имел теперь все права, поскольку бумаги мои оказались в полной исправности.
Я понял, что Ивонна взялась за все это так энергично, чтобы поскорее от меня избавиться. Тем временем мои товарищи списались со своими родными, которые были рассеяны по неоккупированной зоне. Мишель разыскал своего дядю, у которого была ферма и персиковый сад где-то на берегу моря. Младший Бинне рассчитывал вместе со своим лучшим другом остаться у сестры. Я же, как бывший возлюбленный Ивонны, оказался там лишним. Но Ивонна снова позаботилась обо мне. Она вспомнила о своем кузене Жорже. Прежде он работал на фабрике в Невере, затем вместе с фабрикой эвакуировался на юг и неизвестно почему застрял в Марселе. Жорж писал, что устроился неплохо, что живет с уроженкой Мадагаскара, которая тоже кое-что зарабатывает. Мишель в свою очередь обещал позаботиться о том, чтобы я смог поскорее приехать к нему на ферму. Пока же друзья советовали мне пожить в Марселе. Кузен Ивонны поможет мне на первых порах. Короче говоря, я цеплялся за семью Бинне, как ребенок, который, потеряв родную мать, цепляется за юбку чужой женщины. Конечно, эта женщина никогда не станет ему матерью, но от нее исходит какая-то доброта.
Мне всегда хотелось побывать в Марселе. Кроме того, я соскучился по большому городу. А вообще говоря, мне на все было наплевать.
Мы распрощались. Нам с Мишелем было пока еще по пути. В толпе солдат, беженцев, демобилизованных, которыми были забиты поезда и дороги, я все время невольно искал знакомое лицо, кого-нибудь, кто был хоть как-то связан с моей прошлой жизнью. Как был бы я счастлив, если бы вдруг, откуда ни возьмись, появился Франц, с которым я бежал из лагеря, а тем более – Гейнц. Как только я замечал человека на костылях, у меня появлялась надежда, что я увижу сейчас его высохшее лицо с чуть перекошенным ртом и светлыми глазами, в которых всегда таилась насмешка над собственной беспомощностью. С тех пор как я убежал из лагеря, я что-то утратил. Я даже не знал в точности, что именно. И почти не жалел о том, что утрачено, настолько все это отдалилось от меня в сумятице последних недель. Но я знал – стоит мне встретить хоть одного из моих старых товарищей, и я сразу вспомню, что именно я утратил.
Я был и остался один. Мишель распростился со мной, и я поехал в Марсель.
III
Дорогой я узнал, что на марсельском вокзале шныряют весьма ловкие сыщики и ни одному из вновь прибывших не миновать их сетей. Нельзя сказать, что я испытывал безграничное доверие к тому удостоверению, которое мне добыла Ивонна. За два часа до Марселя я слез с поезда и пересел в автобус. Из автобуса я тоже вышел, не доезжая до города, в какой-то деревушке в горах.
Итак, в Марсель я спустился с гор. На одном из поворотов дороги, далеко внизу между холмами, блеснуло море. Несколько позже я увидел и город, раскинувшийся на берегу. Он показался мне голым и белым, как африканские города. И я успокоился. Полный покой снизошел на меня, как всегда бывает со мной, когда мне что-нибудь очень нравится. Мне даже на миг почудилось, что я достиг цели. «В этом городе, – думал я, – мне удастся наконец найти все то, что ищу, все то, что всегда искал». Сколько раз еще меня будет обманывать это чувство, когда я буду входить в незнакомые города!
На окраине, на конечной остановке, я сел в трамвай и беспрепятственно доехал до центра. Двадцать минут спустя я уже шел медленным шагом по улице Каннебьер с чемоданчиком в руке. Обычно вид улиц, о которых много слышал заранее, разочаровывает, но я – я не был разочарован. Я шел, затерявшись в толпе, вниз по Каннебьер. Сильный ветер гнал тучи, солнце то и дело сменялось дождем. Та легкость, которую я чувствовал в своем теле от голода и усталости, вдруг превратилась в какую-то изумительную сказочную невесомость, словно созданную для здешнего ветра, который все быстрее и быстрее гнал меня вниз по улице. Когда я понял, что искрящаяся синь в конце Каннебьер – это море у Старой гавани, я почувствовал наконец, после стольких дней бессмыслицы и бедствий, единственное настоящее счастье, ежеминутно доступное каждому человеку, – счастье жить.
Последние месяцы я часто спрашивал себя, куда несется весь этот поток – люди, бежавшие из концентрационных лагерей, разбредшиеся солдаты, наемники разных стран, насильники всех рас, дезертиры всех армий? Так, значит, он стекал сюда, в эту канаву, – на улицу Каннебьер, а отсюда в море, где для всех находились и место, и покой.
Зажав чемоданчик между ногами, я стоя выпил кофе в закусочной. Вокруг я слышал разноязыкую, непонятную речь, словно стойка, у которой пил, находилась между двумя опорами Вавилонской башни. Но некоторые слова лезли мне в уши, и наконец я их разобрал. Они повторялись много раз, в каком-то определенном ритме, словно должны были врезаться мне в память: виза на Кубу и Мартинику, Оран и Португалия, Сиам и Касабланка, транзитная виза, оккупированная зона.
Я благополучно добрался до Старой гавани – день уже клонился к вечеру, как и теперь. Гавань была почти совсем заброшена из-за войны. Как и теперь, паром медленно скользил под железнодорожным мостом. Но сегодня мне показалось, что я все это вижу впервые. Как и теперь, реи рыбачьих баркасов перечеркивали гладкие фасады старинных домов, теснящихся на той стороне залива. Солнце заходило за фортом Св. Николая. Я подумал, как думают только очень молодые люди, что события последних лет привели меня в конечном счете сюда. И поэтому все происшедшее со мной показалось мне благом. Я спросил, как пройти на улицу Шевалье Ру. Там жил кузен Ивонны, Жорж Бинне. На уличных базарах толпились люди. В узких улочках, похожих на ущелья, уже сгустились сумерки, и от этого еще ярче пылали багрянцем и золотом фрукты на лотках. И я услышал аромат, которого прежде никогда не знал. Я искал глазами фрукт, от которого он исходил, но так и не нашел. Я присел отдохнуть на край фонтана в корсиканском квартале, положив чемодан к себе на колени. Затем я поднялся по каменным ступеням, не зная еще, куда они ведут.
У моих ног лежало море. Лучи прожекторов, установленных в порту и на островах, были еще размыты сумерками. Как я ненавидел море, когда работал в доках! Оно казалось мне жестоким в своей бесчеловечной наготе. Но теперь, после того как я мучительно долго пробирался сюда сквозь всю разгромленную, загаженную страну, для меня не могло быть большего утешения, чем глядеть на эту пустынную, безлюдную, девственно чистую морскую равнину.
Я спустился назад, в корсиканский квартал. Там теперь стало тише, рыночные лотки убрали. Я отыскал улицу Шевалье Ру. Ударил бронзовым молотком, вернее, бронзовой рукой со сжатым кулаком в красную резную дверь. Высунулся какой-то негр и спросил, что мне надо. Я сказал, что ищу Жоржа Бинне.
Искусная резьба перил, остатки мозаичных плит и полустертый герб на стене говорили о том, что этот дом некогда принадлежал богатому человеку – купцу или мореплавателю. Теперь здесь жили мальгаши, несколько корсиканцев и Жорж Бинне.
Я с любопытством разглядывал возлюбленную Бинне. Она показалась мне необычайно красивой, хотя и чересчур экзотичной. У нее была головка черной дикой птицы – орлиный нос, искрящиеся глаза и нежная, хрупкая шея. Узкие бедра, длинные гибкие руки, даже пальцы ног, видневшиеся сквозь легкие сандалии, были так подвижны, как могут быть подвижны только черты человеческого лица, где гнев, радость и печаль мгновенно сменяют друг друга, словно гонимые порывами ветра.
Я спросил Бинне. Она сухо ответила, что Жорж работает в ночной смене на мельнице, а сама она только что пришла с сахарного завода. Затем она отвернулась от меня и зевнула. Я был обескуражен.
На лестнице мне повстречался тоненький черноволосый мальчик, который поднимался, перескакивая через несколько ступенек. Он обернулся как раз в тот момент, когда я тоже оглянулся, чтобы снова посмотреть на него. Я хотел проверить, передалось ли этому мальчику мое возбуждение. А он, должно быть, хотел убедиться, в самом ли деле я совершенно чужой человек, нежданный пришелец. Затем я услышал, как подруга Бинне, которая в нерешительности все еще стояла в дверях, думая, не лучше ли вернуть меня и попросить подождать (она потом мне в этом призналась), принялась ругать своего сына за опоздание. Вы позднее поймете, почему я все это так подробно рассказываю. Тогда же я решил, что визит мой не удался. Предстоящий вечер был пуст. А я-то вообразил, что город уже открыл мне свое сердце, как я ему – свое, что он приютит меня в первую же ночь, что его жители дадут мне кров. Радость, охватившая меня при виде Марселя, сменилась глубоким разочарованием. Видимо, Ивонна ничего не написала своему кузену, она солгала, чтобы поскорей от меня избавиться. К тому же у меня екнуло сердце, когда я услышал, что Жорж ушел в ночную смену. Значит, были еще люди, которые жили обычной жизнью.
IV
Мне снова пришлось искать ночлег. Я обежал с десяток отелей, но номеров нигде не было. Я устал как собака и зашел в первое попавшееся захудалое кафе на маленькой тихой площади. Сел за столик, стоявший на тротуаре. Город был затемнен – боялись бомбежки. Но все же во многих окнах горел слабый свет. Я подумал о том, что десятки тысяч марсельцев считают этот город родным и спокойно живут в нем, как и я когда-то жил в своем городе. Я поглядел на звезды и утешился, сам не знаю почему, мыслью о том, что звезды эти светят скорее для меня и мне подобных, чем для тех, кто сейчас зажигает свет у себя дома.
Я заказал пива. Я бы охотно посидел в одиночестве, но ко мне за столик подсел сухонький старичок. На нем был такой старомодный сюртук, что можно было только удивляться, как он еще не превратился в лохмотья. Это, безусловно, и произошло бы, не попади он волею случая к владельцу, который педантичным уходом и достойной удивления аккуратностью не дал ему погибнуть. Старичок был под стать своему сюртуку. Ему бы давно пора лежать в могиле, однако лицо его поражало волевым, серьезным выражением. Редкие волосы были тщательно расчесаны на пробор, а ногти старательно подстрижены. Бросив взгляд на мой чемоданчик, он спросил меня, в какую страну у меня виза. Заметьте, он не спросил, куда я хочу ехать, а куда у меня виза. Я ответил, что у меня не только нет никакой визы, но и никакого намерения ее добывать – я собираюсь здесь остаться.
– Вы не можете остаться здесь без визы! – воскликнул старик.
Я не понял его возгласа. Из вежливости я спросил, что он сам собирается предпринять. Он рассказал мне, что он дирижер и прежде жил в Праге, а теперь получил приглашение возглавить знаменитый оркестр в Каракасе. Я спросил его, где находится этот город. Усмехнувшись, он ответил, что это главный город Венесуэлы. Я поинтересовался, есть ли у него дети. Он сказал, что и есть, и нет: старший сын пропал без вести в Польше, второй – в Англии, третий – в Праге. Но разыскивать их он больше не может, не успеет… Я подумал, что старик говорит о своей смерти, но, как выяснилось, он имел в виду место дирижера, которое он должен был занять с нового года. У него уже был контракт, благодаря которому он смог получить и визу в Венесуэлу, и даже все транзитные визы, но оформление визы на выезд из Франции длилось так долго, что он просрочил сначала транзитные визы, затем визу в Венесуэлу, а затем и контракт. Неделю назад он получил наконец вожделенную визу на выезд и теперь ждет не дождется продления контракта, так как от этого зависит получение новой визы в Венесуэлу, а без нее нечего даже и пытаться вновь хлопотать о транзитных визах. Ничего толком не поняв, я в растерянности спросил:
– Постойте, а что это такое – «виза на выезд»?
Старик взглянул на меня с искренним восхищением: я был еще не искушенным новичком. И он пустился в весьма пространные разъяснения, с радостью ухватившись за эту возможность как-то скоротать долгие минуты одиночества.
– Виза на выезд – это разрешение покинуть Францию. Неужели вас еще до сих пор никто не просветил, несчастный молодой человек? – спросил он.
– Не понимаю, какой смысл властям задерживать здесь людей, только и мечтающих поскорее покинуть страну? Ведь их посадят в концлагерь, если они останутся?
В ответ старик так расхохотался, что у него заскрипели челюсти. Мне показалось, что скрипит и сотрясается весь его скелет. Костяшками пальцев старик постукивал по столу. Признаюсь, он был мне противен, но я не ушел. В жизни блудных сыновей бывают минуты, когда они переходят на сторону отцов. Пусть даже чужих отцов.
– Вы ведь знаете, сын мой, – сказал он, – что истинными хозяевами сейчас являются немцы. А так как вы сами, по-видимому, принадлежите к этому народу, то вам также известно, что значит немецкий порядок, нацистский порядок, который теперь повсюду прославляется. Он не имеет ничего общего со старым миропорядком. Новый порядок – это своего рода контроль, проверка. Немцы не упускают случая проверять людей, покидающих Европу. Быть может, таким путем они найдут какого-нибудь возмутителя спокойствия, которого искали долгие годы.
– Ну хорошо, допустим… Но если вас уже проверили, если вам уже оформили визу, то зачем нужны еще эти транзитные визы и почему их срок так быстро истекает? Да и вообще, что это за штука транзитная виза? Почему не разрешить людям уехать в те страны, где они намерены обосноваться?
– Да ведь каждое правительство боится, сын мой, что мы намерены навсегда остаться в его стране. Транзитная виза – это разрешение на проезд, которое выдается только в том случае, если власти убеждаются, что человек действительно не собирается задержаться в стране…
Старик вдруг преобразился. Он заговорил совсем другим, торжественным тоном, каким отцы напутствуют сыновей, когда те навсегда покидают отчий дом:
– Молодой человек, вы приехали сюда почти без багажа, один, не имея перед собой никакой определенной цели, и у вас нет визы. Более того, вы даже не знаете, что сам префект не может вам разрешить проживать в Марселе без визы. Ну, предположим, что по какому-нибудь счастливому стечению обстоятельств или благодаря собственным хлопотам – это, конечно, случается редко, но все же случается – вы получите визу. Быть может, вам протянет, как говорится, руку помощи какой-нибудь неизвестный друг, ну, скажем, из-за океана, когда вы этого меньше всего ожидаете, быть может, это произойдет волею провидения, быть может, с помощью какого-нибудь комитета… Итак, предположим, вы получите визу и в первую минуту почувствуете себя счастливым… Но скоро, очень скоро вы заметите, что, собственно говоря, ничто не сдвинулось с места. Правда, у вас появилась цель, но этого еще мало. В конце концов у каждого есть цель. Не можете же вы только силою своего желания прямо по стратосфере перенестись в нужную вам страну. Вам придется долго плавать по морям, пересечь целый ряд государств. Вам нужны транзитные визы. Вот для этого-то потребуется много изобретательности и еще больше времени… Вы даже не представляете себе, сколько времени!.. А мне ведь надо торопиться… Вот гляжу я на вас, и мне кажется, что для вас время еще дороже: вы – сама молодость. Вам нельзя разбрасываться, вы должны думать только об одном – о транзите! Вы должны, если позволительно так выразиться, пока начисто забыть о своей главной цели и заняться теми странами, через которые вам предстоит проехать, иначе вы не сдвинетесь с места. Сейчас для вас главное – объяснить консулам всех государств, что у вас серьезные намерения, что вы нимало не похожи на тех людей, которые так и норовят застрять где-нибудь в пути. И в подтверждение этого вы должны привести веские доказательства. Каждый консул потребует их от вас. Предположим теперь, что произойдет такой счастливый случай, по сути дела – чудо, если учесть, сколько людей хотят уехать и как мало отплывает пароходов, предположим, вы получите билет на пароход и ваш отъезд будет обеспечен. Будь вы евреем, это могло бы произойти при содействии еврейских организаций, но вы не еврей. Если вы ариец – можете обратиться в «Христианскую помощь». Если вы никто – ну, безбожник там или красный, – тогда вас могут поддержать ваша партия, ваши единомышленники. Короче, так или иначе, но вам удается попасть на пароход. Не думайте, однако, сын мой, что этим билетом решаются все проблемы транзита. Даже если ваш проезд будет обеспечен, на все эти хлопоты уйдет столько времени, что вы не сумеете уже осуществить своей главной задачи, – виза на въезд в страну окажется просроченной. Конечно, транзитные визы были необходимы, но с ними одними далеко не уедешь… и так далее, и так далее, и так далее…
Теперь представь себе, сын мой, что ты добился всего. Давай помечтаем вместе! Итак, ты добился всего. У тебя есть виза на въезд, транзитные визы, разрешение на выезд. Ты готов отправиться в путь. Ты попрощался с самыми дорогими тебе людьми. Ты обрубил все связи с прошлым. Ты думаешь теперь только о своей цели. Ты хочешь наконец подняться на борт парохода… Я разговаривал вчера с одним молодым человеком, твоим ровесником. У него были в порядке все документы, и все же перед посадкой на пароход портовый чиновник отказался поставить ему последнюю, необходимую печать.
– Почему?
– Он бежал из лагеря, когда подошли немцы, – сказал старик, вдруг опять перейдя на свой прежний, усталый тон. Он не то чтобы поддался отчаянию – для этого он держался чересчур бодро, но как-то весь сник. – У него не было справки, что его отпустили из лагеря, и поэтому все его усилия пропали даром.
Я насторожился. Во всем этом диком нагромождении непонятных и ненужных мне наставлений только последние слова задели меня за живое. До сих пор я и понятия не имел, что для отъезда необходима какая-то печать Управления порта. Да, тому молодому человеку можно было только посочувствовать! Но все же он сам был виноват – он оказался недостаточно предусмотрительным. Я бы не споткнулся на последней печати – я стреляный воробей! Но и ни за что на свете не уехал бы из Марселя.
– К счастью, меня все это нимало не касается. У меня только одна мечта: пожить здесь некоторое время спокойно.
– Как вы заблуждаетесь! – воскликнул старик. – Ведь я вам повторяю в третий раз: вам дадут пожить здесь некоторое время спокойно только в случае, если вы докажете, что намерены уехать. Неужели вы этого не поняли?
– Нет, – ответил я.
Я встал. Старик мне порядком надоел.
– Вы забыли ваш чемоданчик! – крикнул он мне вслед.
И тут я вспомнил то, о чем совсем не думал последние недели. Я вспомнил о письмах, адресованных человеку, покончившему с собой на улице Вожирар, когда немцы вступили в Париж. Я уже давно привык считать чемоданчик своим. Ведь то немногое, что Вайдель оставил после себя, лежало на дне чемодана, под ворохом моих вещей, и занимало так мало места, что я совершенно забыл об этом. Теперь я сам мог отнести все, что принадлежало Вайделю, мексиканскому консулу. Жена покойного, наверно, ходит туда. Мне показалось странным, что мысли, так безраздельно владевшие мною в Париже, совершенно не волновали меня все последнее время. Вот из какого непрочного материала было соткано волшебство Вайделя! А может быть, дело было вовсе не в нем, а во мне. Может быть, я сам из такого материала, что ничто во мне надолго не удерживается.
Так или иначе, мне снова пришлось отправиться на поиски комнаты. Я вышел на огромную бесформенную площадь, три стороны которой были почти полностью погружены во тьму, а четвертая искрилась огоньками, словно берег, если глядеть на него с моря. Это была площадь Кур Бельзенс. Я двинулся на огоньки и снова заблудился в лабиринте переулков. Я вошел в первый попавшийся отель и по крутой лестнице поднялся к освещенному окошечку, где сидела хозяйка. Я заранее приготовился услышать: «Свободных номеров нет», но она тут же сунула мне регистрационную книгу для вновь прибывших. Она внимательно следила за мной, когда я списывал данные из моего удостоверения для беженцев. Потом попросила предъявить ей пропуск. Я замялся. Она усмехнулась и сказала:
– Что же, не я, а вы попадетесь, если будет облава. А пока уплатите мне за неделю вперед. Ведь вы здесь без разрешения. Прежде чем приехать сюда, вы должны были выхлопотать себе разрешение у нашего префекта. В какую страну вы собираетесь эмигрировать?
Я ответил ей, что никуда ехать не намерен. Я бежал от немцев, скитался по разным городам, пока не попал в Марсель. У меня нет ни визы, ни билета на пароход. Не могу же я в самом деле пешком отправиться за океан. Хозяйка казалась спокойной, пожалуй, даже флегматичной женщиной. Но от моих слов она встрепенулась.
– Уж не думаете ли вы, мосье, остаться здесь? – воскликнула она.
– А почему бы и нет? Ведь вы же остаетесь?
Хозяйка засмеялась моей шутке. Затем она протянула мне ключ с жестяным номером. Я с трудом пробрался к двери своей комнаты. Весь коридор был заставлен вещами. Они принадлежали группе испанцев, которые собирались этой ночью уехать через Касабланку на Кубу, а оттуда в Мексику. «Значит, тот испанский юноша у ворот мексиканского посольства на улице Лонген, в Париже, был прав, – подумал я с удовлетворением, – значит, идут пароходы. Они уже стоят в порту наготове».
Когда я засыпал, мне вдруг почудилось, что я сам нахожусь на пароходе – не потому, что я в этот день слышал столько разговоров о пароходах, мне самому захотелось попасть на пароход, а потому, что меня укачала зыбь новых впечатлений и ощущений и разобраться в них у меня не было сил. Сквозь сон я слышал шум, доносящийся из соседних номеров, и мне казалось, что я сплю на скользкой палубе среди перепившейся команды. Я слышал, как падают и перекатываются с места на место какие-то ящики и тюки, словно их плохо уложили в трюме парохода, попавшего в шторм. Я слышал французскую и испанскую речь, проклятия, слова прощания. Наконец совсем-совсем далеко зазвучала, перекрывая все остальные звуки, нехитрая песенка, которую я слышал в последний раз на своей родине, когда никто еще не знал, кто такой Гитлер, – даже он сам. Я решил, что все это мне только снится. И я в самом деле крепко заснул.
Мне приснилось, что я где-то оставил свой чемоданчик. Я искал его в самых невероятных местах – в школе, где когда-то учился, у Жоржа Бинне в Марселе, на ферме у Ивонны, в нормандских доках. Там на трапе и стоял чемоданчик Вайделя. Самолеты с ревом пикировали на него. Охваченный смертельным страхом, я убежал прочь.
Глава третья
I
Внезапно я проснулся. Утро еще не наступило. В гостинице было тихо. Испанцы, должно быть, уже сели на пароход. Заснуть я больше не мог и поэтому принялся писать письмо Ивонне. Я сообщил ей, что мне необходим пропуск в Марсель. Хотя я благополучно добрался до места, мне предстояло по получении документа как бы вновь приехать в город, на этот раз совершенно легально. Я вышел, чтобы бросить письмо в почтовый ящик. Некрасивая растрепанная девушка, дежурившая у окошечка вместо хозяйки, остановила меня и спросила, заплатил ли я за номер. Я ответил, что да.
– Вы уезжаете? – поинтересовалась она.
– Господи! Да нет же, нет!
В колодцах улиц было еще темно и холодно, но звезды уже померкли. Я с нетерпением ждал наступления дня, словно он должен был осветить не только город, но и все, что до сих пор было от меня скрыто. Но ради меня день не мог наступить прежде, чем ему было положено. Все кафе были еще закрыты, и мне пришлось вернуться в отель.
Коридор снова оказался забит вещами тех испанцев, которые собирались уехать ночью. Они вернулись назад из порта. Женщины и дети сидели на тюках, громко причитали и кого-то проклинали. Мужчин не было видно. Оказывается, ночью испанцы отправились со своим багажом в порт. Они уже вышли на причал, у которого стоял готовый к отплытию пароход. И вдруг нагрянула французская полиция и арестовала всех мужчин, способных носить оружие, ссылаясь на новое соглашение, которое французские власти только что подписали с правительством Франко. Испанки не плакали, они проклинали нынешние порядки – то тихо, убаюкивая детей, то громко, в гневе воздевая руки к небу. Вдруг они решили отправиться в мексиканское консульство, под защитой которого они теперь находились, раз у них были мексиканские визы. Консул должен был заступиться за них.
Испанки выбежали на улицу. Впереди шла молодая женщина с прекрасным, но очень мрачным лицом. Она несла на руках маленькую девочку с круглыми, как вишенки, глазами, закутанную в дорожный плащ с капюшоном. Я присоединился к их шествию, захватив с собой связку бумаг покойного. Когда женщины заговорили о мексиканском консульстве, я вспомнил о письмах Вайделя. Делать мне все равно было нечего. Почему бы мне не отправиться вместе с ними? Тем временем рассвело, стало даже слишком светло для моих воспаленных от бессонницы глаз. Мы пошли вверх по Каннебьер. Я был единственный мужчина в группе испанских женщин и детей. Они сразу как-то привыкли ко мне. Мне казалось, что из всех людей, шедших по улице, только я один никуда не хочу уехать. Но утверждать, что, пожелай я уехать, мне все равно пришлось бы остаться, было бы неверно. «Как ни трудно уехать, – думал я, – у меня хватит сил одолеть все препятствия. До сих пор мне как-то удавалось выпутываться из беды. Ведь особых несчастий со мной еще не случалось, если не считать ужасов, происходящих в мире, а они, как на грех, случайно совпали с моей юностью. Конечно, это не могло не отразиться на мне. А в Париже теперь уже, наверно, облетели листья. Люди мерзнут – нацисты крадут у них уголь и хлеб…»
Мы свернули на бульвар Мадлен и миновали большую некрасивую протестантскую церковь. Вдруг женщины приумолкли. Неужели это мексиканское консульство? Оно занимало всего один этаж в жилом доме, ничем не отличавшемся от других домов. Входная дверь тоже ничем не отличалась от других дверей, если не считать герба, который, впрочем, едва ли замечали невнимательные прохожие. Но мы этот герб сразу заметили, потому что с тревогой искали его глазами. Он был еще темнее того герба, который я пытался разглядеть в Париже. Я едва различил на нем орла, сидящего на кактусе. Когда я его увидел, у меня екнуло сердце от мучительно-радостной тоски по путешествиям, от вспыхнувшей надежды. Сам не знаю, отчего она родилась. Быть может, оттого, что мир так велик и есть в нем неведомые прекрасные страны.
Привратник – его уж никак нельзя было назвать циклопом, – бронзовокожий человек с умным, проницательным взглядом узких глаз, неизвестно почему выбрал меня из толпы ожидающих. Он велел мне написать на бумажке свое имя и цель посещения. Я написал: «По делу писателя Вайделя». Не знаю почему, но он сразу решил, что должен провести меня без очереди прямо наверх. В узкой маленькой приемной томилось человек двенадцать ожидающих – видимо, привилегированные просители. Трое тощих испанцев и один толстый о чем-то так ожесточенно спорили, что казалось, вот-вот начнется поножовщина, хотя говорили они, вероятно, о вещах самых обыденных, только с присущей испанцам неумеренной страстностью. Какой-то бородатый человек в грязной обтрепанной форме трудовой армии устало прислонился к кричаще пестрому плакату, висевшему на стене. На плакате были изображены двое ярко размалеванных детей в огромных сомбреро. Это был рекламный плакат; он сохранился еще с тех времен, когда прибегали к броскости и пестроте, чтобы заставить путешествовать тяжелых на подъем людей. На единственном стуле сидел страдающий одышкой старик. В комнате находились еще несколько мужчин и женщин. Судя по их одежде, прическам и специфическому запаху, все они совсем недавно выбрались из концлагерей. Потом в приемную вошла красивая, хорошо одетая золотоволосая девушка. Вдруг все заговорили одновременно. Я даже не сумел понять, на каком языке, – это было скорее похоже на хоровое пение.
– Иностранцев больше не пускают в Оран.
– Нашему брату не дадут проехать через Испанию.
– Португалия закрыла въезд.
– Говорят, на днях уйдет пароход на Мартинику. Оттуда можно добраться до Кубы!
– А что толку! На Мартинике тоже французские власти.
– Все-таки хоть из Европы удрать!..
В ожидании своей очереди я, то скучая, то забавляясь, наблюдал за происходящим. Когда же назвали имя Вайделя, я равнодушно и спокойно, не строя никаких планов, переступил порог кабинета консула.
Передо мной стоял сравнительно молодой человек маленького роста с невероятно живыми глазами. Увидев меня, он засиял от удовольствия, но вовсе не потому, что мое посещение его как-то особенно обрадовало. У него – возможно, у единственного среди всех его коллег – была такая натура, что он мог оживляться при появлении каждого нового посетителя, будь их хоть тысяча в день. От любого, даже самого ничтожного происшествия глаза его загорались – достаточно было какому-нибудь спекулянту попытаться пролезть без очереди или бывшему министру выразить надежду, что для него сделают исключение. Своими невероятно живыми глазами он сверлил любого человека, желавшего поехать в Мексику, – будь то коммерсант из Голландии, у которого в Роттердаме сгорели склады, но сохранилось еще достаточно денег, чтобы предложить огромную сумму в виде залога за себя и членов своей семьи, или испанец на костылях, перебравшийся после гражданской войны через Пиренеи во Францию, мотавшийся все эти годы по концлагерям и очутившийся наконец здесь, на бульваре Мадлен. Глаза консула пронизывали насквозь каждого просителя визы. И если он считал, что данного человека стоит пустить в Мексику, то делал все возможное, чтобы поскорее заполнить пробелы в его личном деле и дать ему визу.
Консул холодно спросил меня, что мне угодно. Взгляд его внимательных глаз, в которых светились юмор и проницательность, вывел меня из состояния апатии и пробудил и у меня чувство юмора и проницательность.
– Я пришел, – сказал я, – по делу Вайделя.
– Да-да, – сказал он, – эта фамилия у меня значится.
И консул, обращаясь к толстому человеку, который возился с досье, повторил фамилию, слегка исказив ее звучание своим своеобразным произношением. Затем он снова повернулся ко мне:
– Извините меня, пожалуйста. Я займусь пока что другими посетителями.
Я хотел было перебить его, положить на стол сверток с бумагами и уйти, но по всему было видно, что он не терпит, когда его перебивают. Опасаясь, что я заставлю его зря терять время, он кивнул мне, давая понять, что наш разговор окончен, и поспешно вызвал следующего. Посетители шли непрерывным потоком: сначала четверо испанцев, они вскоре ушли, пожимая плечами, явно ничего не добившись, маленький консул тоже пожимал плечами; затем золотоволосая девушка, которая разыскивала своего возлюбленного, служившего в бригаде на Эбро, – консул сказал ей, что он, к сожалению, не располагает списком бригады, и при этом его живые глаза привычно оценивали девушку и степень ее привязанности к пропавшему; вслед за девушкой появился торговец, вспотевший от желания получить визу; за ним – бородатый человек, которому США отказали в транзитной визе; потом – маляр, который должен был красить здание консульства. Последними вошли, держась за руки, юноша и девушка. Они были так молоды, что казались почти детьми. Я не понял, о чем шла речь, но понял, что произошло: консул выдал им визы. Все трое сияли и кланялись друг другу. Я позавидовал влюбленным, когда они упорхнули, по-прежнему держась за руки. Я остался один в кабинете мексиканского консула. Тем временем ему принесли досье.
– А вот и документы Вайделя, – сказал он.
У меня в голове промелькнуло смутное воспоминание о письме, которое я прочитал в Париже. Я не мог отвести глаз от бумаг покойного, лежавших на письменном столе консула. Визы, разрешения, справки. Все, казалось, вселяло надежды.
Вдруг я почувствовал свое, пусть самое ничтожное, превосходство над консулом. Находись здесь живой Вайдель, консул имел бы над ним превосходство – он, забавляясь, сверлил бы его своим проницательным взглядом. А теперь забавлялся я, глядя, как он внимательно, с бесполезной проницательностью изучает лежащее перед ним досье – досье тени, затесавшейся в круг просителей, хлопочущих о визах, тени, которая от всего отрешилась. Но вместо того чтобы все сразу объяснить консулу, я дал ему еще некоторое время позаниматься своим ненужным делом. Тут как раз зазвонил телефон.
– Нет! – крикнул консул. Даже когда он говорил по телефону, глаза его сверкали. – Подтверждение моего правительства еще не получено… Этот случай, – сказал он вдруг, повернувшись ко мне, – очень напоминает ваш.
– Извините, – с изумлением возразил я. – Вы ошибаетесь. Моя фамилия Зайдлер. Я пришел лишь затем, чтобы…
Я хотел все подробно объяснить ему, но консул, ненавидевший длинные объяснения, гневно прервал меня:
– Знаю, все знаю!..
Он не выпускал из рук бумажки, на которой я написал свою фамилию и цель посещения.
– …Вы сможете, как я это уже в десятый раз объяснил сейчас по телефону вашему коллеге, получить на руки визу только в том случае, если мое правительство подтвердит, что Вайдель – писательский псевдоним господина Зайдлера. Мое правительство сделает это, если кто-нибудь поручится, что вы и есть писатель Вайдель.
При этом объяснении голова моя загудела, словно телеграфные провода на ветру. Моя собственная сигнальная система – своего рода механизм самосохранения – обычно срабатывает у меня прежде, чем я успеваю осознать, что намерен сделать шаг, который может роковым образом изменить мою жизнь.
Однако я ответил ему так, как должен был ответить:
– Пожалуйста, выслушайте меня сначала… В данном случае речь идет совсем о другом. Я уже однажды объяснял все это вашему послу в Париже. Вот пакет с бумагами, рукопись, письма…
Консул, не скрывая своего раздражения, нетерпеливо махнул рукой.
– Вы можете предъявлять мне все, что угодно, – начал он, глядя мне прямо в глаза. Его живой, проницательный взгляд снова пробудил живость моего ума, и мне непреодолимо захотелось помериться с ним проницательностью. – Но давайте не будем зря терять время. Время одинаково дорого и вам и мне. Вам следует как можно скорее предпринять необходимые шаги.
Я встал. Я взял пакет с бумагами Вайделя. Консул не спускал с меня глаз. Но теперь я твердо встретил его взгляд.
– Так что же я должен сделать? – спросил я. – Посоветуйте мне, пожалуйста.
– Повторяю в последний раз, – сказал он, – обратитесь к тем друзьям, которые выхлопотали для вас визу, пусть они поручатся моему правительству, что вы, по паспорту господин Зайдлер, и являетесь писателем Вайделем.
Я поблагодарил его за совет. Мы с трудом оторвали глаза друг от друга.
II
В глубокой задумчивости шел я домой, иными словами в тот отель, где поселился со вчерашнего вечера. Я впервые внимательно осмотрел этот дом при дневном свете. Улочка, на которой он стоял, казалась узкой щелью, но мне она понравилась. Название ее мне тоже понравилось – улица Провидения. Гостиницу назвали по имени улицы. Вчера я очень обрадовался, что получил наконец отдельную комнату, но теперь я понял, что мне нужно снова научиться быть одному. Я подошел к окну и посмотрел вниз. В это время как раз поливали улицу, стремительный поток воды нес по мостовой целую флотилию бумажек и щепок. К чему мне эти четыре стены? Что мне делать в этой комнате? Ждать полицейской облавы? Я остро чувствовал, что единственное, чего я еще боюсь на этом свете, – это лишиться свободы. В третий раз я не дам засадить себя за решетку – ни при каких обстоятельствах. Да, мой вчерашний знакомец, ну, этот старый чудак, дирижер из Каракаса, был прав. Отсюда нужно сматываться, а уж если оставаться здесь, то необходимо получить на это законное право. Но я никак не принадлежал к избранным, у меня не было ни визы, ни транзитных виз, ни вида на жительство в Марселе. Мне лезли в голову мысли, которые я упорно отгонял. И голова моя снова загудела – потемневший герб, живой, проницательный взгляд маленького консула… Я больше не мог выносить одиночества. Несмотря на вчерашний холодный прием, я решил еще раз попытаться зайти к Жоржу Бинне – единственному человеку, которого я знал в Марселе. Я отправился на улицу Шевалье Ру. Я взялся за бронзовый молоток и постучал.
Быть может, я вам уже наскучил рассказами о семье Бинне, но мы подошли почти вплотную к главному. Вы сами увидите, что есть тени, которые проникают сквозь все двери.
Жорж Бинне был первым человеком, который не спросил меня, куда я собираюсь уехать, а, наоборот, поинтересовался, откуда я приехал. Я тут же рассказал ему то, что уже рассказал вам. Только я полностью опустил все, что связано с именем Вайделя. Какое могло быть дело Жоржу Бинне до иностранца, отравившегося в Париже в день, когда туда входили немцы? Жорж слушал меня внимательно. Это был среднего роста, ладно скроенный человек с серыми глазами, как у большинства уроженцев севера Франции. В Марсель Жорж попал из-за дурацкого распоряжения дирекции фабрики, на которой работал. Расчета ему не дали – он считался мобилизованным, ему приказали эвакуироваться. Но как только он прибыл на юг, фабрику закрыли и весь персонал оказался брошенным на произвол судьбы. Жорж нашел себе плохо оплачиваемое место ночного сторожа на мельнице. Но в свободное от работы время он жил привольно, весело, легкомысленно. Он опекал как мог свою подругу, эту диковинную заморскую птицу, и ее сынишку. С мальчиком надо было обходиться особенно бережно, чтобы его не задеть, так как он был очень гордый.
С первой же минуты я почувствовал к мальчику непреодолимую симпатию. Он сидел за столом и молча слушал мой рассказ. Ради него я старался говорить как можно интереснее. «Зачем так горят его глаза? – думал я. – Ведь все равно они ничего не увидят, кроме этой земли. Зачем его нежная кожа отливает золотом? Девушка, которую он когда-нибудь обнимет, будет, наверно, не такой, как он. Зачем он так внимательно следит за нашим разговором, так напряженно, что у него дрожат губы? Ведь от нас, двоих взрослых, он не может услышать ничего, кроме рассказов о нашей путаной, трудной жизни в год, полный предательства и всеобщего смятения».
В тот вечер подруга Жоржа пригласила меня поужинать с ними. На стол подали большую миску риса с пряностями. Я чувствовал, что все трое готовы терпеть мое присутствие… и я… я был им благодарен за это. Обычно много говорят о рождении большой любви. Но несколько часов уюта, нечаянного уюта, стол, за которым люди, потеснившись, дают тебе место, – вот чем ты жив, вот что помогает тебе не погибнуть.
У Жоржа Бинне я немного успокоился. Когда долго живешь один, достаточно кому-нибудь расспросить тебя о твоей жизни, как ты успокаиваешься. Мне вновь стало страшно лишь тогда, когда я опять оказался в четырех стенах своего номера в отеле на улице Провидения.
Едва я лег в постель, как за стеной справа раздался адский шум. Я побежал туда, чтобы установить тишину. Человек двенадцать, разделившись на две группы, резались в карты. По их мундирам и огромным арабским тюрбанам я понял, что они из Иностранного легиона. Почти все были пьяны или делали вид, что пьяны, чтобы иметь право орать во всю глотку. Драка между ними пока еще не завязалась, но, когда они обращались друг к другу, чтобы спросить вина или объявить козыри, в их голосах звучала угроза – словно от людей можно чего-то добиться только грубостью. Я присел на чемодан, хотя меня никто не пригласил остаться. И вместо того чтобы потребовать тишины, я стал пить. Я не был больше один – это главное. А они, несмотря на азарт игры и взвинченность, даже не удивились, увидев меня, и позволили сидеть на чемодане. Они понимали, почему я не хочу уходить. Значит, несмотря ни на что, эти пьяные легионеры понимали самое важное. Невысокий человек в менее обтрепанном мундире, чем остальные, и в чистом бурнусе внимательно рассматривал меня своими серьезными глазами. На его груди блестело много медалей.
Да, нельзя сказать, что в этой комнате пили слабые напитки! Мне стало жарко. Словно в тумане поблескивали медали на груди легионера.
– Что вы здесь делаете? – спросил я его.
– Мы приехали в отпуск из пересыльного лагеря Лемиль. Мы сняли этот номер всем скопом. Понимаешь, это наша комната… Общая…
– Куда вы едете?
– В Германию! – крикнул карлик с невероятно высоким тюрбаном на голове, которым он, видимо, пытался компенсировать свой малый рост. – На той неделе поедем домой.
Один из легионеров курил, сидя верхом на подоконнике и свесив ногу на улицу; своей красивой дерзкой головой он прислонился к оконной раме.
– В Сиди-бель-Аббес прибыла немецкая комиссия, – рассказал он, – и потребовала, чтобы все немцы, служившие в легионе, вернулись на родину. Великая амнистия! Отпущение всех грехов!
– Вам нравится Гитлер?
– Нам-то что до него? – ответил другой легионер, чье лицо было так изуродовано, что я даже подался вперед, чтобы понять, не спьяну ли мне это мерещится – ни нос, ни рот не находятся на своем месте, все черты растянуты – где в длину, где в ширину. – Плевать нам на него, как и на всех остальных, если не больше!
Легионер, сидевший на окне теперь уже спиной к комнате – он перекинул на улицу и другую ногу, – сказал:
– Пусть уж лучше меня на родине поставят к стенке, чем укокошат в Иностранном легионе.
– У нас больше не расстреливают, у нас отрубают голову! – захохотал карлик.
Легионер, сидевший на окне, обеими руками схватил себя за уши и, делая вид, что отрывает голову, крикнул:
– Можете играть вот этим в кегли!
Человек с обезображенным лицом запел:
– На родине, на родине…
Просто и трогательно полилась эта песня из его уродливого рта. Значит, песенка, которую я слышал прошлой ночью, была не сном. А может быть, мне сейчас все это снится. Маленький легионер с множеством медалей на груди присел рядом со мной на чемодан.
– Я не еду домой, – сказал он мне, – я еду в другую сторону. Мне это совсем не безразлично. А ты?
– Я остаюсь здесь, – ответил я, – вот увидишь, я все-таки останусь здесь.
– Это ты спьяну болтаешь, здесь оставаться нельзя.
Он чокнулся со мной, серьезно и спокойно глядя на меня. Мне хотелось его обнять, но меня останавливал золотой туман, окутывавший его грудь в медалях.
– За что тебе это все понавесили? – спросил я.
– За храбрость.
Я скрючился как мог и улегся на чемодане. Большую часть своих денег я отдал за то, чтобы иметь отдельную комнату. Но теперь мне хотелось спать здесь. Маленький человек с серьезными глазами ловко взял меня на руки и вынес из комнаты. Он втащил меня в мой номер и даже положил на кровать.
III
Я жил в Марселе уже неделю, когда рано утром кто-то бешено забарабанил в дверь моего номера. Ко мне ворвался легионер с медалями.
– Полиция!
Он поволок меня через маленькую дверцу в конце коридора по какой-то лестнице вверх на чердак. Сам же он побежал вниз, чтобы лечь в мою постель и при проверке предъявить свои документы. На чердаке я обнаружил еще одну лестницу, которая вела на крышу. Я поднялся по ней и спрятался за трубу.
Ветер был такой сильный, что мне приходилось крепко держаться. Зато я видел весь город, и горы вокруг, и церковь Нотр-Дам-де-ля-Гард, и голубой прямоугольник Старой гавани с металлическими фермами путепровода над ним. А немного погодя, когда туман рассеялся, я увидел открытое море и острова. Я прополз еще несколько метров по черепице. Я забыл, что происходит внизу, забыл о полицейских, которые рыскали по всем этажам. Я смотрел на мол Жолиетт с его бесчисленными пакгаузами и причалами. Но все они были пусты. Как я ни напрягал зрение, я не видел ни одного пассажирского парохода. А вчера в кафе только и было разговоров, что о пароходе, уходящем на днях в Бразилию. «Для всех нас нет места, – подумал я. – Ноев ковчег. Каждой твари по паре. Но тогда, видно, больше и не надо было. Повеление было мудрым – ведь сейчас нас опять полный комплект».
Вдруг я услышал какой-то шорох и вздрогнул. Но это была всего лишь кошка. Она с ненавистью взглянула на меня. Так мы, не мигая, глядели друг на друга, дрожа от страха. Я зашипел, и тогда она перепрыгнула на другую крышу.
Потом до меня донесся автомобильный гудок. Я вытянул шею и поглядел вниз. Двое полицейских вывели кого-то из отеля. По их движениям я понял, что тот, кого они тащат, прикован к ним наручниками. Затем все влезли в машину. Когда машина умчалась, я со злорадством подумал, что этот «кто-то» не я.
Я спустился с чердака на свой этаж. В номере, расположенном слева от моего, столпились люди. Они расспрашивали и утешали рыдающую жену арестованного. От слез лицо этой женщины вспухло и стало красным, как у гнома.
– Мой муж вчера ночью приехал из Вара, – всхлипывала она. – Мы собирались завтра отбыть в Бразилию. У него был даже пропуск в Марсель. Правда, разрешения на жительство он не получил, но оно ему и не нужно было, мы завтра все равно собирались уехать. Если бы мы даже попросили это разрешение, ответ пришел бы уже после нашего отъезда. А теперь у нас пропадут и билеты и визы…
Женщину больше никто ни о чем не спрашивал, да никто и не утешал, потому что сказать ей было нечего. По тупым физиономиям легионеров, которые тоже там стояли, можно было представить себе, сколько плачущих женщин видели они на своем веку. Я ничего не понял из сбивчивого рассказа этой женщины. Да и что было ломать над этим голову – все это сплошная чушь, бессмыслица!
IV
Через несколько дней я готов был поверить, что в моей жизни наступил наконец период относительного покоя. Ивонна прислала мне пропуск на въезд в Марсель. С этой бумажкой я отправился на улицу Лувуа в Управление по делам иностранцев. Таким образом, я как бы снова приехал в Марсель, на этот раз официально. Меня зарегистрировали. Чиновник спросил о цели моего приезда. Умудренный опытом, я ответил, что приехал, чтобы подготовить отъезд за границу. Он дал мне разрешение на пребывание в Марселе в течение месяца «в связи с оформлением отъезда». Мне показалось, что это огромный срок. Я был почти счастлив.
Я жил спокойно и довольно уединенно, не смешиваясь с дикой ордой ошалевших, рвущихся уехать людей. Я пил на голодный желудок свой горький эрзац-кофе или сладкий лимонад и с восхищением слушал всевозможную болтовню о пароходах, до которых мне не было никакого дела. Уже наступили холода, но в кафе я всегда садился за столик на тротуаре или, когда дул резкий пронизывающий мистраль, в углу зала, у окна. Голубой квадрат в конце Каннебьер – так вот, значит, где он, рубеж Старого Света, рубеж мира, простирающийся от Тихого океана, от Владивостока и Китая до этих мест. Не зря, видно, наша часть планеты зовется Старым Светом. И здесь, у этой голубой воды, лежит его предел. Я видел, как горбатый служащий пароходства, расположенного как раз напротив моего кафе, выбегал из своей конторы, чтобы написать мелом на черной доске у двери название очередного парохода и дату отплытия. Тотчас за спиной горбуна выстраивалась длиннейшая очередь людей, которые надеялись именно на этом пароходе покинуть Старый Свет, расстаться со своей прошлой жизнью и, возможно, навсегда уйти от смерти.
Когда мистраль дул уж очень сильно, я обычно приходил сюда в пиццерию и садился вот за этот столик. В то время я еще удивлялся, что пицца не сладкая булочка, что в ней запечены сардельки, маслины и перец. От постоянного голода я чувствовал какую-то легкость. Я ослабел, был всегда усталый и почти всегда слегка пьяный, потому что денег у меня хватало только на кусок пиццы и стакан розе́. Всякий раз, когда я приходил сюда, мне оставалось решить в жизни только еще один, правда очень важный, вопрос: куда мне сесть – на то ли место, где сейчас сидите вы, и глядеть на Старую гавань, или на то место, где сейчас сижу я, и глядеть на огонь в печи. Каждое имеет свои преимущества. Я мог часами смотреть на ту сторону Старой гавани, где фасады домов, перечеркнутые реями рыбачьих баркасов, белели на фоне вечернего закатного неба. Но я мог и часами смотреть, как повар катал и месил тесто, как его руки ныряли в огонь, в который все подбрасывали и подбрасывали новые поленья. Затем я шел к Бинне – они ведь живут в пяти минутах ходьбы отсюда. Подруга Жоржа всегда оставляла мне немного риса с пряностями или тарелку ухи. Затем она приносила нам крошечные чашечки – ну прямо наперстки – настоящего кофе. Она обычно выбирала те немногие кофейные зерна, которые примешивали к ячменному кофе, выдававшемуся по карточкам. Я вырезал для мальчишки какую-нибудь вещицу из дерева, чтобы он, наблюдая за моей работой, мог прислонить голову к моему плечу. Я чувствовал, как обычная человеческая жизнь обступает меня со всех сторон, но в то же время я остро ощущал, что для меня она стала уже недостижимой. Жорж между тем одевался, собираясь на ночное дежурство. Мы спорили о том, о чем тогда спорили все, – удастся ли немцам высадиться в Англии, долго ли просуществует русско-немецкий пакт, отдаст ли Виши немцам военно-морскую базу Дакар?
В то время я познакомился с одной девушкой. Зовут ее Надин. Прежде она работала на сахарном заводе вместе с подругой Жоржа, но благодаря своей красоте и ловкости добилась лучшего положения. Надин стала продавщицей шляп в большом магазине «Дам де Пари». Она высокого роста, держится прямо, гордо подняв свою красивую, умную головку со светлыми локонами. Она выглядит всегда элегантно в своем темно-синем пальто. Я сразу сказал ей, что беден, но она сказала в ответ, что пока это не имеет никакого значения: она влюбилась в меня, и ведь мы, собственно говоря, не вступаем в брак, не обещаем друг другу быть вместе до гробовой доски. Я заходил за ней каждый вечер в семь часов. Как мне тогда нравился ее красивый большой рот, сильно накрашенные губы, резкий запах пудры, тонким желтовато-розовым слоем лежавшей на ее лице и шее, словно пыльца на крыльях бабочки, настоящие, а не нарисованные темные круги под ее серыми холодными глазами! Я охотно голодал весь день, чтобы вечером повести Надин в ее любимое кафе «Режанс», где чашечка кофе, к сожалению, стоила целых два франка. Затем мы каждый раз немного спорили о том, куда нам пойти: к ней или ко мне. Легионеры прищелкивали языком, когда встречали меня с Надин в коридоре. Я вырос в их глазах оттого, что завел себе такую красивую подругу. Едва мы входили в комнату, они начинали свое дикое пение – то ли для того, чтобы торжественно отметить наш приход, то ли, чтобы нас позлить. А скорее всего, и для того и для другого. Надин спрашивала меня, что это за черти там, за стеной, и что они поют. Как я мог ей это объяснить, когда и сам не понимал, какая сила влечет меня в их шальную орду, почему я готов ради них бросить красивую девушку, которую по воле случая держу в своих объятиях.
Мы с Жоржем забавлялись, глядя на наших подруг, одна из которых была такой светлой, а другая – такой смуглой. Но женщины ревновали нас и друг друга терпеть не могли.
V
Тем временем истек месяц, который мне разрешили провести в Марселе. Мне казалось, что я уже совсем обжился: у меня была комната, друг, возлюбленная. Но служащий из управления на улице Лувуа был другого мнения. Он сказал мне:
– Завтра вы должны отсюда уехать. Мы разрешаем проживать в Марселе лишь тем иностранцам, которые могут доказать, что намерены покинуть страну. А у вас не только нет самой визы, но даже видов на ее получение. Мы не имеем никаких оснований продлить вам пребывание в Марселе.
Меня затрясло, как в лихорадке. Все во мне задрожало, потому что в глубине души я понимал, что чиновник прав. Я вовсе не обжился здесь. Моя комната на улице Провидения была ненадежным кровом, моя дружба с Жоржем Бинне – не испытанной, моя нежность к мальчику – слабым чувством, которое ни к чему не обязывало, а что касается Надин, то разве она уже не начала мне надоедать? Значит, пришла расплата за мое легкомыслие, за нежелание связать себя – я должен уехать. Мне дали срок – это было своего рода испытанием, – и я его не выдержал. Чиновник поднял голову и увидел, как я побледнел.
– Если вам непременно надо еще остаться, то срочно принесите подтверждение какого-нибудь консульства, что вы ждете оформления документов на отъезд.
Я пошел пешком до площади д’Альма. Было очень холодно, так бывает на юге независимо от времени дня: мистраль может сделать ледяным и полуденное солнце. Ветер обхватил меня со всех сторон, выискивая самые уязвимые места. Итак, чтобы остаться здесь, мне нужно было немедленно получить подтверждение того, что я собираюсь уехать. Я спустился по улице Сен-Фереоль. Не зайти ли мне в кафе напротив префектуры? Впрочем, здесь мне не место. Это кафе отъезжающих, которым уже никуда не надо ходить, разве что в префектуру за разрешением на выезд или в крайнем случае в американское консульство. Быть может, сегодня у меня будет прощальный ужин с Надин. Мне нужно беречь каждое су. Я очутился на Каннебьер. Почему же я не пошел вниз к Старой гавани? Почему двинулся в обратном направлении, вверх по улице, к протестантской церкви? Не там ли мне пришла мысль свернуть на бульвар Мадлен? А может быть, я сразу сознательно выбрал это направление, потому что решил попытать счастья? Перед мрачным домом, в котором помещалось мексиканское консульство, толпились люди. Герб над дверьми еще больше потускнел – орла уже нельзя было различить. Привратник с бесстрастными умными глазами тотчас заметил меня, словно у меня на лбу было какое-то таинственное клеймо, начертанное властью, которой подчинены все консульства мира, и обозначающее, что дела мои не терпят отлагательства.
– Нет, – сказал мне маленький консул со сверкающими глазами. – Сожалею, весьма сожалею, но мы до сих пор еще не получили подтверждения от моего правительства, что вы и господин Вайдель – одно лицо. Лично я испытываю к вам полное доверие, но дело же не в этом. Мне очень жаль, но пока что я вам ничем не могу помочь.
– Я пришел лишь затем… – начал я. Наши глаза опять сцепились. Пожалуй, еще никогда мне ничего так не хотелось, как оказаться более ловким, чем этот человек, перехитрить его, во что бы то ни стало добиться своего. – Я пришел лишь затем, чтобы… – сказал я.
Он прервал меня:
– Будьте благоразумны. Мне необходимо получить подтверждение моего правительства, мне необходимо…
– Да выслушайте же меня наконец, – негромко сказал я и сам почувствовал, что теперь мой взгляд стал чуточку тверже и настойчивей его взгляда. – Я пришел попросить вас дать мне справку о том, что выдача мне визы задерживается в связи с установлением моей личности. Мне это необходимо для продления права на жительство в Марселе.
Он с минуту подумал.
– Что ж, такую справку я вам вполне могу выдать, – сказал он. – Простите меня, пожалуйста.
С этой справкой я снова помчался на улицу Лувуа. Я получил продление прописки еще на один месяц. У меня сильно билось сердце. Как я использую этот месяц? Теперь-то ведь я ученый.
Но сколько я ни думал, я не находил никакой зацепки, чтобы изменить свою жизнь. В лучшем случае я мог бы изменить свои отношения с Надин. Это и произошло, причем как-то совершенно неожиданно для меня самого. Если бы мне пришлось уехать, наши отношения сохранились бы в моей памяти, как большая страсть. Но вот я остался, и буквально через два-три дня запах ее пудры стал мне противен. Мне стало противно, что она никогда, никогда, даже в моих объятиях, не делает ни одного бессознательного жеста. Мне стал противен смешок, с которым она по вечерам распускает свои красивые волосы. Я нашел благовидный предлог, чтобы не встретиться с ней вечером. Я не знал толком, как мне быть дальше, я не хотел ее обидеть. Ведь она была так мила со мной. Но Надин сама пришла мне на помощь.
– Не сердись на меня, милый, – сказала она, – но теперь, перед Рождеством, нам приходится работать в воскресенье и задерживаться по вечерам.
Мы оба понимали, что врем друг другу, но считали, что такая ложь куда лучше, куда приличнее правды.
VI
Тем временем я израсходовал последние деньги. Но меня это все еще не тревожило. Когда я был очень голоден, я шел к Жоржу Бинне. Когда я просто хотел есть, я курил. В обеденное время я отправлялся в самое дешевое кафе. Эрзац-кофе, заменявший мне обед, был невероятно горек, а сахарин невероятно сладок, и все же я не роптал. Я был на свободе, за комнату уплатил за месяц вперед, а главное – я не погиб, значит, мне трижды повезло, – так повезло, как теперь мало кому везет.
Волоча за собой поруганные знамена всех наций и верований, проходили перед моими глазами толпы беженцев. А это был всего только первый эшелон. Они пересекли всю Европу, но теперь, перед узкой полоской синей воды, невинно поблескивающей между домами, их мудрость спасовала. Ведь название парохода, написанное мелом на черной доске, – это еще не пароход, а лишь слабая надежда на него. Да и названия эти почти всегда тут же стирались, потому что какой-то пролив оказывался заминированным или какой-то берег попадал под обстрел. Смерть, размахивая пока еще торжествующим знаменем со свастикой, подходила все ближе и ближе. Но мне казалось, – быть может, потому, что я уже однажды встретился с ней и обогнал ее, – мне казалось, что и смерть тоже удирает от кого-то. Кто же это гнался за ней по пятам? Я считал, что надо только запастись терпением, и мне удастся ее перехитрить.
Я вздрогнул, когда кто-то коснулся моего плеча. Это был дирижер, тот, что собирался возглавить оркестр в Каракасе. Днем он носил темные очки, и от этого его глаза, похожие на глазницы черепа, казались бездонными.
– Так вы все еще здесь? – сказал он.
– Вы тоже, – заметил я.
– Я вчера получил визу на выезд. Она опоздала на три дня.
– Как опоздала?
– В начале этой недели кончился срок моей визы в Венесуэлу. Консул продлит ее только в том случае, если оркестр вышлет мне новый контракт.
– А там передумали?
– Почему? – с испугом спросил он. – Нет, они вышлют. Комитет уже послал им телеграмму. Но успею ли я получить эту бумагу за месяц? Ведь через месяц истекает срок визы на выезд. Да вы сами испытаете все это на своей шкуре.
– Я? С какой стати?
Он усмехнулся и пошел своей дорогой. Он двигался по-старчески медленно, и мне показалось, что ему никогда не пересечь Каннебьер, а о морях и странах уж и говорить нечего. Я дремал, греясь на солнышке. Долго ли позволит мне хозяин кафе сидеть здесь перед пустой чашечкой кофе? Почему я так равнодушен ко всему? Ведь я молод. Быть может, правы те, кто стремится попасть на пароход. Уж я бы справился с этими демонами-консулами. И вдруг меня словно током пронзило.
Из кафе напротив, из «Мон Верту», вышел Паульхен. Он хорошо выглядел. На нем был новый костюм. Я бросился к нему и потащил его к своему столику. Правда, я никогда не считал его своим другом. Но мы были вместе в лагере и в Париже, когда туда вошли немцы. Я чуть не расцеловал его. Он же глядел на меня равнодушно. К тому же он торопился.