Читать онлайн Совдетство. Книга о светлом прошлом бесплатно

Совдетство. Книга о светлом прошлом

© Поляков Ю.М.

© ООО «Издательство АСТ», 2024

От автора

Детство – это родина сердца…

Чьи слова? Кажется, мои, хотя, возможно, я их где-то когда-то встретил, затвердил, забыл и теперь вот вспомнил. С возрастом непоправимо мудреешь от пережитого, увиденного и прочитанного.

Иногда из интереса я листаю книги, отмеченные разными премиями. Попадаются сочинения и о детстве, прошедшем в Советском Союзе, в котором мне довелось родиться и мужать. От чтения иных текстов остается ощущение, что будущие литераторы выросли в стране, где их мучали, тиранили, терзали, унижали, пытая мраком безысходного оптимизма, всеобщим школьным обучением, бесплатной медицинской заботой, глумливо-бодрыми пионерскими песнями, сбалансированным питанием и насильственным летним отдыхом. Оказывается, во дворе их нещадно лупили за вдумчивый вид или затейливую фамилию. Наверное, родившись чернокожими работягами в колониальном Конго, эти авторы были бы намного счастливее…

Если верить этим недобросовестным фантазерам, в те жуткие годы, озадачив учителя неправильным вопросом про светлое будущее всего человечества – коммунизм, можно было остаться на второй год или даже угодить в колонию для малолетних преступников. Ну а тех вольнодумцев, кто отказывался ходить в уборную строем с песней, ждал пожизненный волчий билет. Особенно страдали, как выясняется теперь, дети, прозябавшие в высших слоях советского общества. Страшные темные дела творились в просторных цековских квартирах, на академических дачах и в зловещих артеках. Возможно, так оно там и было… Не знаю, не посещал… Кстати, по моим наблюдениям, тем, кто не любит свое советское детство, и нынешняя наша Россия категорически не нравится. Такая закономерность

А вот у меня, выросшего в заводском общежитии Маргаринового завода, от советского детства и отрочества остались совсем иные впечатления, если и не радужные, то вполне добрые и светлые. Об этом мой прозаический цикл, который я пишу на протяжении последних пяти лет. Пишу с трепетом, погружаясь сердцем в живую воду памяти, извлекая из глубин сознания милые мелочи минувшего, перебирая забытые словечки ушедшей эпохи, стараясь воплотить в языке тот далекий, утраченный мир, который исчез навсегда вместе с Советским Союзом – со страной, где, устремляясь в будущее, так любили для скорости сокращать длинноты: не ликвидация безграмотности, а ликбез, не коллективное хозяйство, а колхоз, не коммунистический союз молодежи, а комсомол, не районный комитет, а райком, не юный натуралист, а юннат, не детский сад, а детсад… Так придумалось название цикла – «Совдетство. Книга о светлом прошлом».

Сознаюсь, это очень непросто – воссоздавать былое: многое забылось, исказилось, покрылось домыслами, а что-то преобразилось под поздними впечатлениями до неузнаваемости. Мне очень помогли в моих «поисках утраченного времени» читатели, щедро делившиеся в письмах своими мыслями, наблюдениями, воспоминаниями, они замечали в моем тексте неточности, подсказывали забытые детали, подробности давней эпохи… Некоторые письма я с благодарностью цитирую в конце этого издания…

Вы держите в руках том, куда вошли все три части «Совдетства», выходившие ранее. Но, по сути, перед вами новая редакция «Книги о светлом прошлом», исправленная и дополненная автором с учетом читательских советов. Это издание приурочено к моему 70-летию, и, наверное, логично было бы радостно, по-пионерски, в духе описываемого времени рапортовать о завершении трилогии: любила незабвенная советская власть приурочивать трудовые подвиги к круглым датам. Но я, наоборот, пользуясь случаем, хочу сообщить, что работаю сейчас над четвертой книгой, посвященной школьный жизни моего героя – Юры Полуякова… Надеюсь не разочаровать моего требовательного читателя.

Юрий ПОЛЯКОВПеределкино, 19 мая 2024 года

Совдетство. Книга о светлом прошлом

Пцыроха. Рассказ

Я проснулся до будильника и лежу с закрытыми глазами. Тимофеич допоздна слушал футбол и забыл выключить «шляпу». Это у него бывает, потому что в полночь, сразу после гимна, радиоточка замолкает сама собой. А вот по транзистору, крутя колесико, можно хоть до утра ловить чужую, вихляющую музыку, которую дядя Юра Батурин, по прозвищу Башашкин, называет джазом. А еще можно поймать иностранное бормотание, даже китайское, похожее на смешное кошачье мурлыканье.

Утро тоже начинается с гимна. Сперва слышится мерное пощелкивание, словно на патефон поставили треснувшую пластинку. Потом комнату заполняет кипящий мотив нашей Родины – страны с ритмичным именем СССР и гербом, похожим на мяч, влетевший между хлебных снопов. Летом на Волге мы с деревенскими играли в футбол, сложив ворота из вязанок ржи, забытых в поле колхозниками. Однажды мяч упал в воду, его понесло течением и выбросило на песок, когда прошел, ухая винтом, большой белый теплоход.

Я лежу в темноте, слушая гимн. Музыка вскипает и накатывает торжественными волнами, высокими, как от четырехпалубного «Валерия Чкалова». Я думаю о Шуре Казаковой. Сегодня она должна вернуться в класс: ее отправляли на целую четверть лечиться в «лесную школу». Что-то с легкими. Об этом сообщила в конце урока Ольга Владимировна и странно на меня посмотрела. С Шурой мы целый год сидели за одной партой, и когда ее увезли, мне стало так скучно, что я неделю не ходил на занятия. Сказал: кружится голова, а в глазах роятся мухи, как у бабушки.

– Черные? – уточнила участковая врачиха Скорнякова, срочно вызванная ко мне на помощь.

– Белые мухи, – на всякий случай соврал я: индейский вождь Одинокий Бизон так называл снежинки.

– Странно, – задумалась она, поглаживая свои редкие усики. – Надо сдать анализы. И питаться лучше! Мамаша, ну что это такое? Ребра – как стиральная доска! Рыбий жир – срочно!

Лучше бы я подвернул ногу! Родители мне, конечно, сразу поверили, а бабушка Аня даже обрадовалась:

– Вот! Я вам давно говорила: малокровие. Лидка, ясное дело, рот открыла – все забыла. А ты-то, сынок, куда смотришь! – упрекнула она Тимофеича. – Гляньте, краше в гроб кладут!

Это, разумеется, неправда: грузчик Шутов со второго этажа выглядел гораздо хуже меня. Когда соседи прощались с ним во дворе общежития, нас, детей, к гробу близко не подпускали, но я успел увидеть сквозь толпу мертвое накренившееся лицо. Оно было серо-синего цвета, как мой испорченный свитер. Рассмотрел я и его сцепленные руки, которые он на себя наложил. Ужас!

Услышав про усиленное питание, Лида тут же сбегала в аптеку за рыбьим жиром и гематогеном, отдаленно напоминающим шоколад, по пути зашла в гастроном на Бакунинской, где купила черный кубик паюсной икры и сто граммов севрюги, нарезанной тонкими, как промокашка, ломтиками. Почему-то она уверена, что больным детям необходимы именно икра и севрюга, а не конфеты, пирожное «картошка» или, скажем, мои любимые вафли «Лесная быль». Взрослые в еде ничего не смыслят.

…Громко чертыхается отец, разбуженный внезапной музыкой. В нашем общежитии все зовут его Тимофеичем. Он садится на скрипучей кровати, шарит в темноте, чтобы выключить звук, но потом соображает: транзистор тут ни при чем, дело – в «шляпе». Музыка еще раз вскипает и обрывается.

Дядя Юра (меня, между прочим, в честь него назвали) уверяет, что раньше гимн был со словами в честь Сталина и его пели хором, но кукурузный Хрущ старые куплеты отменил, а новые так и не придумал. Теперь вот осталась одна мелодия. Самого Хрущева, лысого бородавчатого толстяка в мятой шляпе, с четырьмя геройскими звездами на обвислом пиджаке, сняли за волюнтаризм и кузькину мать. Он весь наш хлеб отправил на Кубу, и меня посылали к булочной занимать очередь. Взрослые, сойдясь за воскресным столом, горячо обсуждали эти новости, по привычке понижая голос. Они всегда так делают, если заходит речь о политике и евреях. Башашкин мне объяснил: раньше за плохие слова о вождях могли даже забрать в тюрьму, теперь, конечно, не сажают, но опаска осталась.

…Тимофеич, кряхтя, встает и выключает бодрые утренние новости про уголь, выданный «на-гора» и «третью очередь обогатительного комбината». Я воображаю булочную, к которой стоит не одна, а целых три очереди. Если бы отец вечером слушал транзистор, а не репродуктор, прикрепленный высоко в углу и в самом деле похожий на черную шляпу, ему не пришлось бы вставать теперь на табурет, как несчастному Шутову. Но Тимофеич не хотел огорчать Лиду.

Тут вот какая история: ему на работе недавно, к Двадцать третьему февраля, подарили маленький приемник «Сокол», его можно слушать, прижав, точно грелку, к уху, не мешая окружающим. Лида сердится: «шляпа»-то вещает бесплатно, а для «Сокола» нужно время от времени покупать батарейку «Крона» за сорок копеек. Но злится она не из-за жадности, просто не верит, что транзистор отцу вручил завком, подозревая какую-то Тамару Саидовну из планового отдела. Но Тимофеич без конца дает ей «честное партийное слово», и Лида, тоже член КПСС, обязана ему верить.

– А что это у нас там еще такое? – тихо спрашивает он игривым голосом, вернувшись в постель.

– Не надо! – сердито шепчет она. – Убери руку! Дай поспать!

– Все равно через полчаса вставать.

– Не надо, говорю! Профессор, наверное, уже проснулся…

– Хочешь, проверю? Я знаю, когда он притворяется.

– Не хочу! Слушай лучше Тамаркин транзистор!

– Ну вот, снова-здорово! Я ей про Фому, она мне про Ерёму!

Отец возмущается, резко встает со скрипучей кровати. За окном лишь слегка посерело. Его белая майка движется в темноте сама по себе, словно он стал Человеком-невидимкой. Эту книжку мы читали вместе с бабушкой Елизаветой Михайловной, когда я гостил у Батуриных, где мне из-за тесноты стелют на ночь под столом. Потом я несколько дней фантазировал, как буду бродить по общежитию, заглядывая во все комнаты, никем не замеченный.

Впрочем, у нас можно и так зайти к любому соседу без всякого приглашения. Если там ужинают, тебя посадят за стол, от души навалят в тарелку вермишели с мясом или жаренной на сале картошки с луком и, глядя, как ты уминаешь (хотя дома то же самое уже в горло не лезет), начнут выпытывать про отметки. Про что еще можно спросить школьника?

А если проведать нашу Алексевну, странную старуху с мучнистым лицом и фиолетовыми губами, она обязательно в сотый раз покажет чашку с царским вензелем, которую ей бесплатно подарили в 1913 году на Ходынке. У нее в комнате всегда пахнет валерьянкой, а черный кот Цыган прыгает по шторам, как обезьяна.

Единственные соседи, у которых я никогда не был в гостях, это Комковы. Они вообще никого к себе не пускают, да и сами редко выходят наружу. Порой во двор погреться на солнышке выползает старик Комков, одетый в ватные штаны и странный серый китель с накладными нагрудными карманами. Он никогда не подсаживается к мужикам, которые стучат под окнами костяшками домино. Соседи за глаза зовут его вредителем. Одни говорят, что он десять лет сидел, другие – что валил лес, третьи – что лежал на нарах. В общем, не совсем понятно, чем он там занимался. Многочисленная семья Комковых глухо обитает в двух комнатах с прихожей и собственным умывальником! Оттуда время от времени доносится тяжелый неприятный запах.

– Самогон варят, – за воскресным обедом высказал догадку Башашкин.

– Хороший самогон лучше водки, – заметила тетя Валя, жена дяди Юры.

– Ну что ты такое говоришь! – Лида с удивлением посмотрела на старшую сестру. – Это же безобразие! Точно: я видела Комчиху с кошелкой сахара и дрожжей. – И она подозрительно уставилась на отца.

– Куда только смотрит милиция! – возмутился он, отводя глаза.

– Надо заявление написать, – постановила Лида. – Из-за них Шутов до чертей допился!

– Не бери, дочка, греха на душу! – тихо попросила бабушка Маня. – Их будут судить, а тебя, дочка, стыдить!

Я, как и бабушка, конечно, только в мыслях, зову свою мать по имени – Лида. Хотя она выросла, вышла замуж и родила меня с Сашкой (он сейчас на пятидневке), но внутри, по-моему, осталась той же маленькой девочкой, которая рыдала на всю станцию, когда во время эвакуации отбилась от поезда.

…Нет, сделавшись Человеком-невидимкой, я и не собирался проникать к Комковым, хотя пионер все-таки обязан сообщать в милицию обо всем подозрительном. Есть и другие неизведанные места. Прошлым летом мой друг Вовка Лемешев на спор залез в девчачью душевую через маленькое окно. Поднялся страшный переполох, потому что там мылась еще и наша вожатая Зоя. Вовка всем разболтал, и его чуть из пионерского лагеря не выгнали…

Тимофеич, гремя коробком, подходит к окну, встает коленом на низкий мраморный подоконник, открывает форточку и чиркает спичкой, которая вспыхивает в сложенных ладонях, напоминая бабушкину лампу под красным абажуром. В рыжем свете отчетливо видны его курчавые волосы, густые сдвинутые брови и небритые щеки, западающие при затяжке. Я осторожно выглядываю из-под одеяла: так и есть – отец курит над моим аквариумом, и пепел падает в воду, а рыбкам это вредно. В комнате пахнет «Беломором» и веет уличной свежестью.

– Ребенка простудишь! – сварливо предостерегает Лида.

– Пусть закаляется! Ему в армию идти.

– Закрой!

– Докурю и закрою. Спи! Ты же спать хотела.

Март. Ночи еще холодные. Как говорит бабушка Аня: «Пришел марток – надевай трое порток!» Но все уже готовятся к весне. Дворники ломами раскололи на мостовой лед толщиной с «Книгу о вкусной и здоровой пище». Огромные куски сложили пирамидами, но пока еще не увезли на грузовиках и не свалили в Яузу. Мы играем в царя горы. Меня сбросили с самого верха, я упал в лужу на мостовой и загваздал масляной грязью новый свитер, связанный мне ко дню рождения тетей Валей. Ужас!

Сперва я хотел оттереть пятно ацетоном, его потихоньку дал мне наш сторож, бывший моряк дядя Гриша из шестой комнаты. Не удалось. Дождавшись, когда родители уйдут в вечернюю смену, я вскипятил воду, развел в тазу полбрикета хозяйственного мыла, но в результате свитер, прежде белый, стал свинцово-серым, как мертвый Шутов. Отжав мыльную воду, я сунул тетин подарок в диван и стал ждать, пока натворю еще чего-нибудь, чтобы уж пострадать сразу за все.

– Почему в комнате пахнет сыростью? – спросила, вернувшись со смены, Лида.

– Я рыбкам воду менял.

– Правильно, а то сдохнут, как в прошлый раз!

– Это из-за пепла!

– Чепуха!

…Тимофеич в опасной близости от моего аквариума курит свой «Беломор», который на дух не переносят даже лютые волжские комары, и внимательно присматривается ко мне. Я это чувствую и стараюсь не шевелиться.

– Профессор спит, – многозначительно сообщает он Лиде.

– Нет! – твердо отвечает она.

«Профессор» – одно из моих прозвищ. Родители говорят, что так звали меня еще в детском саду. На обычный вопрос, как я вел себя в течение дня, воспитательницы отвечали: «Хорошо вел! Другие носятся, орут, проказят, а ваш все время сидит и думает, как профессор. Не ребенок – чудо!» Потом это прозвище забылось, и я стал Гусем Лапчатым – из-за низкого гемоглобина. Затем меня долго обзывали Пцырохой. И до сих пор еще иногда так кличут. О, это особая история.

Давным-давно, когда я окончил первый класс, мы ехали с Батуриными в Новый Афон, к морю. Оттуда, кстати, в прошлом году я привез большую раковину, которую своими руками, чуть не захлебнувшись, достал с самого дна, чтобы подарить Шуре Казаковой. Но, выковыривая отваренного рапана, я, видимо, плохо зацепил проволочкой витиеватое тельце, и хвостик остался внутри. Пока раковина добиралась со мной до Москвы и хранилась в укромном месте, она протухла и стала пахнуть еще хуже, чем жилище Комковых.

– Мышь, что ли, сдохла? – недоумевала бабушка Маня, шаря по углам нашей комнаты, но за батарею заглянуть не догадалась.

Спасая подарок, я влил туда духи «Красная Москва», подаренные Лиде Тимофеичем к Восьмому марта. В итоге запах стал еще отвратительнее. Пришлось оттащить раковину на чердак и засунуть между стопками старых газет. Пусть проветрится. А Шура тем временем уехала в свою «лесную школу». Вскоре дома заметили явную недостачу в витом флаконе, хранившемся в коробке с красной кисточкой.

– В чем дело?! Где духи?! – чуть не заплакала Лида.

Пришлось наврать, будто бы я порезал палец, не нашел йод и решил продезинфицировать рану духами. К этому рассказу отнеслись с пониманием: бабушка Аня в детстве чуть не умерла от антонова огня – заражения крови. Меня даже похвалили за находчивость, забыв проверить наличие болячки, на которую ушло полсклянки «Красной Москвы».

– Молодец, Пцыроха, но запомни на будущее: йод в серванте слева, рядом с валерьянкой. Понял?

– Понял!

…Отец продолжает курить, выдыхая в форточку. Пепел он, конечно, стряхивает в аквариум. А ведь обещал! Клубы дыма, серебрясь в лучах заоконного фонаря, слоями уплывают на улицу. Мне кажется, Тимофеич все еще за мной наблюдает: сплю или нет. Для достоверности я всхрапываю и чмокаю губами.

– Отойди от аквариума! – скрипучим голосом требует Лида. – Рыбки сдохнут.

– Все сдохнем.

– Ты обещал Пцырохе!

– Ты мне тоже кое-что обещала.

Рис.0 Совдетство. Книга о светлом прошлом

…Так вот, когда мы ехали в Новый Афон, поезд останавливался на каких-то станциях, и к открытым из-за жары окнам вагона бросались горластые местные жители с ведерками абрикосов и кульками черной ежевики. Помню, одна шумная тетка всем предлагала жареную утку, которая утром еще крякала. Пассажиры нюхали тушку и не верили. Абрикосы тоже показались тете Вале кислыми. Но поезд дернулся, и все начали покупать еду, как ненормальные. А из-за утки чуть не подрались. Я в ту пору как раз освоил букварь и разбирал любые надписи, попадавшиеся на глаза. Прочел я, причем очень громко, и название станции, проплывавшей за окном:

«Пцы-рó-ха».

Вагон содрогнулся от хохота. Даже хмурый отпускник в потной майке, не успевший забрать у продавца двугривенный сдачи, и тот нехотя улыбнулся. На самом деле эта абхазская станция называлась «Псырцха». Даже из других вагонов приходили потом смешливые попутчики поглядеть на меня, грамотея. «Пцырохой» я стал надолго, если не навсегда.

Но некоторое время я был еще и «делегатором». Как-то в воскресенье мы пошли в зоопарк, посмотрели тигров, львов, страусов, слона и стали искать крокодилов-аллигаторов. Нашли. Я воодушевился, попросил отца поднять меня на руках, чтобы получше рассмотреть чудовище, и, взлетев над толпой, закричал: «Ну, где же этот ваш делегатор?!» Народ коллективно заржал. Надвигался очередной съезд, и по радио с утра до вечера твердили про то, как «делегаты съезжаются в Москву со всех уголков необъятного Советского Союза». Каким образом в моей голове «делегат» и «аллигатор» слились в «делегатора», не понятно. Но всем очень понравилось. Башашкин рассказал про это своим сослуживцам в военном оркестре, и они просили передать мне привет. Однако прозвище «делегатор» не прижилось. А вот в пионерском лагере ко мне прочно прилепилась кличка «Шаляпин», а к двум моим друзьям – «Лемешев» и «Козловский». Почему? Это отдельная история.

В последнее время дома меня снова стали звать «Профессором», только без былой благосклонности. Недавно я выменял за марки, подаренные Сергеем Дмитриевичем, соседом Башашкина, плоский китайский фонарик с цветными фильтрами и теперь могу читать под одеялом. Отец почему-то страшно из-за этого злится, ругается, а позавчера сорвал с меня одеяло и отобрал фонарик.

– Спи!

– Не хочу!

– Тогда дай родителям выспаться!

– Я никому не мешаю. Я под одеялом.

– Задохнешься!

– Не задохнусь.

– Мешаешь!

– Не мешаю.

– Верни ребенку фонарь! Пусть немного почитает…

– Нет, не пусть! Будет в очках, как дед, ходить. Ослепнет – ты его кормить будешь? Ты?

– Не ослепну! – твердо пообещал я.

– Спать! Дай сюда книгу!

– Сам ничего не читаешь, сыну хоть дай почитать! – с непонятным торжеством поддержала меня Лида.

– Я вам сейчас всем дам почитать! – рявкнул Тимофеич, включил транзистор и стал шарить в трескучем эфире, ища что-то спортивное.

– Значит, говоришь, завком подарил? – зевая, чтобы вопрос выглядел как можно равнодушнее, поинтересовалась она.

– Снова-здорово! – побагровел отец, вытряхнул из пачки беломорину и, как сегодня, бросился к окну.

Удивительно, сколько неприятностей может принести такая полезная вещь, как приемник «Сокол» в кожаном чехле! Вот и сейчас бедный Тимофеич, сопя, доканчивает папиросу, бросает окурок в форточку, и тот красной трассирующей пулей летит в мартовскую темень.

– Профессор точно спит, – жалобным голосом сообщает он матери. – Ну Лид!

– Нет! – еще тверже отвечает она.

Отец скрипит зубами, натыкается на стулья, гремит помазком о пластмассовый стаканчик, находит и перекидывает через плечо белое вафельное полотенце, светящееся в полутьме. На пороге спрашивает строго:

– Тебе очередь занять?

– Нет, у меня сегодня повышение квалификации. К девяти пойду. Посплю еще…

– Поспи, поспи!

Хлопнув дверью, он уходит на кухню – бриться и умываться. Вернется минут через десять, если нет очереди в уборную.

– Горшок вынеси! – вдогонку обидным голосом кричит Лида, вздыхает и ворочается в постели.

Я, подозревая свою вину, лежу с закрытыми глазами и думаю о Шуре. Надо будет забежать перед занятиями на чердак и, если раковина проветрилась, сегодня же подарить ее однокласснице в честь возвращения из «лесной школы». А если не проветрилась? Тогда можно преподнести ей в майонезной банке гуппи с алым вуалевым хвостом. Этих рыбок у меня много: они живородящие и размножаются беспрерывно.

Вдруг я слышу странные звуки, приоткрываю глаза: Лида в комбинашке сидит на кровати, держит в руках приемник «Сокол» и плачет. Плохо дело! Сейчас вернется, благоухая одеколоном «Шипр», Тимофеич. К свежему порезу на щеке будет, как обычно, прилеплен окровавленной клочок газеты.

– Ревешь? – спросит он.

– Вот еще! – ответит она.

И они снова заговорят о Тамаре Саидовне из планового отдела, потом обязательно поссорятся, отец вытащит из-под кровати фибровый чемодан с металлическими наугольниками, объявит, что немедленно уезжает к бабушке Ане на Чешиху, начнет собирать вещи и будет долго, чертыхаясь, искать свой единственный галстук, который во время ссор всегда куда-то девается.

– Знаю я твою Чешиху. Давай, давай!

– Опять! Я ей про Фому, она мне про Ерёму!

Допустить этого никак нельзя. Я потягиваюсь, будто только что проснулся, показательно моргаю и зеваю. Лида быстро вытирает слезы и накидывает на плечи одеяло:

– Выдрыхся, Пцыроха?

– Ага…

– Что ты хотел мне сказать вчера перед сном?

Вчера я хотел сказать ей, что самка синего петушка заикрилась и умерла, поэтому надо ехать на Птичий рынок за новой рыбкой, а для этого необходим полтинник. Шесть копеек стоит трамвай туда и обратно, сорок – рыбка, и четыре – газированная вода с кизиловым сиропом. Но говорю я ей совсем другое.

– Ты не будешь ругаться?

– Смотря за что, – настораживается она.

Я встаю, зажигаю торшер – ядовитый электрический свет заливает комнату. Глаза у матери красные от слез. Она украдкой запихивает под наволочку кончик отцовского галстука. Изобразив на лице скорбное отчаяние, я с сопением поднимаю крышку дивана и достаю из его пыльной пасти испорченный свитер, тяжелый, все еще влажный, успевший покрыться зеленоватой паутиной.

– Это еще что такое? – ужасается Лида.

– Тети-Валин свитер.

– Кошмар! Отец тебя убьет!

Никто меня, конечно, не убьет. Возможно, выпорют. Тимофеич одним движением выдернет из брюк ремень, точно Котовский шашку из ножен, повалит меня на диван и начнет стегать вполсилы, а мать будет хватать его за руку, умоляя:

– Ну хватит, Миш, хватит! Ребенок же.

Но скорее всего, удастся убежать во двор до того, как мою оголенную попу обожжет первый хлесткий удар. Кажется, Тимофеич нарочно дает мне возможность смыться, как-то слишком долго потрясая ремнем над головой и не пуская его в дело. Там, во дворе, я спрячусь между ящиками и буду страдать, размышляя о том, порют ли за проказы девочек – Шуру Казакову например? Если и порют, то, скорее всего, прыгалками. Вернусь я через полчаса, потому что надо собираться в школу. На лестнице, возможно, встречу опоздавшего на работу повеселевшего отца. Он даст мне на бегу легкий, примирительный подзатыльник. Я обиженно отвернусь и потом день-два буду разговаривать только со своими рыбками. Зато родители не поссорятся и никто не уедет на Чешиху.

Перед тем как меня наказать, они всегда почему-то мирятся…

2016 г.
Рис.1 Совдетство. Книга о светлом прошлом

Брачок. Рассказ

Я несчастен. Я готовлю уроки за обеденным столом, круглым и колченогим: под одну из ножек приходится даже подкладывать «Пионерскую правду», сложенную в несколько раз. Стол при желании можно превратить в овальный, надо его раздвинуть и вставить в середину запасную доску с деревянными шипами. Но так делают редко – когда ждут гостей или шинкуют по осени капусту. Каждый раз повторяется одно и то же: сначала половинки столешницы не хотят разъезжаться, будто срослись, а потом шипы, «папы», не попадают, хоть убей, в предназначенные отверстия – «мамы». Отец багровеет, ругается, кричит, что бракоделам с Можайской экспериментальной фабрики надо оторвать руки, тогда они начнут, наконец, строгать нормальную мебель. Я не понимаю, как столяры будут выпускать нормальную мебель, оставшись без рук? Маман просит отца не орать, сосредоточиться – и тогда все получится. Он, хмурясь, соглашается, решительно идет к окну и, несмотря на требование дождаться гостей, все-таки достает из форточки авоську с охлаждающимися бутылками. Подцепив «козырек» беленькой, Тимофеич срывает пробку, хлопает рюмку и занюхивает хлебной корочкой. Лида морщится, словно он пьет касторку, обещает принять меры, но шипы после этого на удивление легко входят в пазы.

– Как у Катеньки! – улыбается отец и подмигивает мне.

– Берись за концы! – колючим голосом приказывает маман: выражение «как у Катеньки» ей страшно не нравится.

Родители слаженно взмахивают накрахмаленной скатертью, полотно оседает на стол, но в середке остается воздушный горб. На него-то, приминая, и водружают миску с винегретом, украшенным лиловой розой из свеклы. Пока Лида бегает на общую кухню проведать пироги в духовке, отец опрокидывает еще полрюмочки и, как заговорщик, прикладывает палец к губам. Я с пониманием киваю: мне нужен полтинник, чтобы съездить на Птичий рынок за кормом для рыбок, хотя, разумеется, я могу хранить тайны и бесплатно.

– Он выпивал? – тихо спрашивает Лида, вернувшись.

Помотав головой, я в подтверждение вздыхаю, ведь мне необходима точилка для карандашей, их приходится очинять обычным столовым ножом. Забывая, как правило, потом вытереть лезвие, я каждый раз нарываюсь на суровую внутрисемейную критику. Заметив на масле или белом хлебе темные графитовые пятна, родители возмущаются, бранятся, и мне приходится оправдываться, мол, задумался.

– О чем ты задумался, Пцыроха?

– Так, просто… О жизни…

– Ишь, ты! – сердится Тимофеич. – Да если я начну думать о жизни, тогда вообще хоть с дивана не вставай.

– Ты и так не встаешь! – вставляет Лида.

– Что-о?

И начинается… Но сознаться, что я задумался о Шуре Казаковой, никак нельзя. Тогда пойдут разные туманно-витиеватые разговоры о том, что дружить с девочками можно и нужно, но с учетом возраста и в основном для взаимопомощи в учебе. Лида обязательно вспомнит, как переписывала для Тимофеича конспекты, когда он вымучивал электротехникум.

Отругав за забывчивость, отец каждый раз обещает подарить мне точилку. Но обещанного семь лет ждут, а через семь лет я буду моряком или полярником, и «проблема самоликвидируется», так говорит дядя Юра Батурин по прозвищу Башашкин. К тому же мне нужна не обычная точилка, не пластмассовая фитюлька с дырочкой, а настоящая, как у Петьки Коровякова. Называется она «канцелярская машина для очинки карандашей» и прикручивается к столу наподобие мясорубки, а «рабочее отверстие» можно регулировать под изделия разной толщины. Но пока у меня нет письменного стола, просить такую «машину» глупо. Куда ее прикручивать-то?

Я делаю уроки в нечеловеческих условиях, приноравливаясь к упирающемуся в грудь закругленному торцу, я почти уже привык к тому, что локти иногда соскальзывают с края. Но мне горько и досадно: у всех моих друзей есть письменные столы, а у Мозалевского – старинный, на львиных лапах, доставшийся ему от дедушки-академика, который умер с горя, когда закрыли его школу. Странные люди! Если бы нашу 348-ю школу закрыли на пару недель, мы бы прыгали от радости. В общем, мне обидно, и, когда я делаю уроки при родителях, мои локти постоянно срываются с ребристого круга. Я охаю и даже чертыхаюсь для убедительности.

– Ребенку нужен стол! – твердит маман.

– Я уроки на коленках делал, и ничего – выучился! – отвечает отец, дымя канифолью и не отрываясь от ремонта распотрошенного «Рекорда».

– Ну и чему ты выучился? Вторую неделю без телевизора.

– Он плохо показывал.

– А теперь вообще не показывает. Сказку на ночь посмотреть негде. Ребенок по соседям бегает.

– А Бареевы новый «Темп» купили. Экран вот тако-ой! – Я до отказа развожу руки в стороны.

– Есть же мужчины – все в дом! – вздыхает Лида.

– Поговорите у меня еще!

В этот момент локоть снова соскальзывает. Я вскрикиваю как от боли.

– Что случилось?

– Нерв задело, – морщась, отвечаю я.

– Какой еще, к лешему, нерв? – злится Тимофеич.

– Локтевой…

– Инвалидом ребенка сделаем! – вскакивает маман.

Я воображаю себя кем-то вроде бывшего моряка дяди Гриши из шестой комнаты. Говорит он, словно жужжит, и никак не может закончить одно слово, чтобы начать другое. Кажется, его на войне контузило. Другие объясняют: он упал за борт в Ледовитом океане. В любом случае руки у него ходят ходуном, поэтому бреет его раз в неделю и подолгу одинокая тетя Эмма со второго этажа. На кухне потом ее со смехом расспрашивают, а она, краснея, отвечает, что дядя Гриша, конечно, контуженный, но не весь.

– Да покупайте что хотите! – кричит в бешенстве отец: телевизор наконец включился, но вместо изображения на экране пляшут трескучие полосы.

– Предлагала же мастера вызвать!

– Вызывайте кого хотите!

Через неделю появляется мастер с чемоданчиком, заглядывает внутрь телевизора и приходит в ужас, даже заикается:

– К-кошмар! К-кто сюда лазил?

Отец с матерью переглядываются и скорбно смотрят на меня. Я вздыхаю и опускаю голову, как бывший завхоз нашего общежития Жуков, укравший бидон половой краски. Приходится брать вину на себя: мне срочно нужен ниппель для велосипеда, а это – двадцать копеек.

– Детям соваться в телевизор категорически нельзя. Может убить! – строго предупреждает мастер.

– А взрослым можно? – с усмешкой спрашивает Лида, косясь на мужа.

– Взрослым тоже нельзя. Только специалистам.

– Я почему-то так и думала…

Тимофеич, хмурясь, рассматривает голубей, целующихся на карнизе. Он терпеть не может, когда его «прорабатывают».

Понимая, что за письменный стол еще придется побороться, как за урожай и досрочную пятилетку, я замыслил взять в союзники бабушку Аню. Маман боится ее до смерти. Узнав как-то, что меня выпустили на улицу без шарфа, бабушка кричала: «Баз кашне? Ужас! За такую халатность надо лишать родительских прав!» С ней никто никогда не спорит. Себе дороже. «На то и свекровь – чтобы пить кровь!» – говаривает дядя Юра. Я уже прикидывал, как пожалуюсь бабушке на угрожающие признаки искривления позвоночника, репетировал перед зеркалом легкую кособокость, получалось убедительно. Конечно, никого никаких прав лишать не надо, а вот письменный стол ребенку справить необходимо. Но, похоже, предки решили отложить эту важнейшую покупку до 1980 года, когда построят коммунизм и наступит бесплатное изобилие: приходи в магазин – бери, что хочешь, задаром. Я даже почти смирился с жизнью без письменного стола, успокаивая себя тем, что Алеше Пешкову в красильне деда Каширина было еще тяжелее. И тут случилось чудо!

Я сидел в детском зале библиотеки имени Пушкина и, забыв обо всем, читал продолжение «Волшебника Изумрудного города» – «Урфин Джюс и его деревянные солдаты». На руки эту книгу не выдают, так как встречаются еще отдельные несознательные дети, которые норовят вырвать себе на память страничку-другую с цветными картинками. Безобразие!

В библиотеке я бываю часто, у нас в доме из книг есть только здоровенный том о «Вкусной и здоровой пище», «“Муму” и другие рассказы» да еще старый отцовский учебник по электричеству. Оказывается, если обуть галоши, можно браться голой рукой хоть за высоковольтные провода без всяких последствий. Но Тимофеич – смелый человек, он без страха чинит выключатели и меняет пробки с «жучками», стоя на табурете в войлочных тапках, а если сыплются искры, только отдергивает руки, вскрикивая в сердцах всегда одно и то же: «Твою ж мать!» Как-то на уроке русского языка Ольга Владимировна велела нам придумать и записать в тетради пять предложений с восклицательным знаком. Среди прочих я употребил и это сердечное отцово выражение, поставив сразу три восклицательных знака, как в «Трех мушкетерах»:

– Ах, пощадите, я так молода!!!

И получил почему-то тройку с минусом.

Из библиотеки меня обещала забрать по пути с семинара маман. В детстве я был уверен, что семинар называется так, потому что люди там грызут семечки, как наши пенсионерки в скверике. Вообще-то я давно хожу всюду один без взрослых: и в школу, и в библиотеку, и в кружки. На фехтование я вообще трясся на трамвае аж в Сокольники, но продолжалось это недолго, так как тренер объяснил, что рапиры в руки нам выдадут в лучшем случае через полгода. А ведь смысл спорта в том и заключается, чтобы из твоей сумки с надписью «Спартак» торчал гибкий клинок, обмотанный для безопасности тряпочкой, и все пассажиры, включая девочек, со значением переглядывались: вот он, живой фехтовальщик, едет на тренировку как самый обыкновенный мальчик! Кому же охота таскаться в Сокольники без рапиры?

Но недавно опять объявился какой-то жуткий преступник, вроде пойманного Мосгаза. Он тоже носит с собой топор и нападает на прохожих. Жертв, правда, пока еще не было, но его уже видели в Измайлово, и без смертоубийства дело не обойдется. Я почему-то представлял себе этого злодея в виде мясника из гастронома: замызганный окровавленный фартук, докторская шапочка и химический карандаш за ухом – для того, чтобы чиркать на серой оберточной бумаге, сколько в отрубленном куске обнаружено весу. Маман страшно боится и запретила мне выходить одному из дому – только в школу. Как будто маньяк не может подстеречь жертву по пути в класс и зверски убить. На всякий случай я стал носить с собой перочинный ножик.

Я дошел до того места, когда коварный столяр Урфин Джюс выстрогал из палисандра генерала для своей захватнической армии дуболомов и собирался оживить его с помощью чудо-порошка, который был изготовлен из высушенных сорняков, неведомо откуда принесенных ветром. Если бы такой порошок попал в мои руки, я бы знал, что делать, я бы посыпал им парты, они, ожив, разбежались бы в разные стороны, а пока их ловили по всему городу, нас бы отпустили на внеочередные каникулы…

Прервав мои мечты, в зал заглянула маман, ее лицо пылало, а глаза светились нетерпением, она нервно махала мне рукой, мол, скорей, на счету каждая минута. Я нехотя встал и пошел к стойке – сдавать книгу.

– Ну как тебе? – спросила грустная библиотекарша. – Нравится?

– Конечно! Только не понятно…

– Что тебе, Юра, не понятно?

– Если генералы сделаны из палисандра, то из какого дерева маршалы?

– Не знаю… – как-то странно улыбнулась она, и непреходящие прыщи на ее щеке покраснели.

Я давно заметил: среди сотрудников библиотек редко встречаются веселые люди, а печальны все они, так как отчетливо сознают, что всех книг, теснящихся на полках, не смогут прочитать, даже если проживут до глубокой старости. Обидно!

– Ты чего так рано? – сердито спросил я.

– Сбежала. Там одно и то же талдычат. Хочу в один магазин до закрытия успеть.

– Понятненько… – вздохнул я: маман у прилавка – зрелище не для слабонервных.

На улице уже зажглись фонари, но в светлых сумерках они выглядели блеклыми и ненужными. Наш троллейбус № 22 был переполнен, и водитель никак не мог закрыть складные двери. Веселый дядька несколько раз затянулся, бросил окурок, разбежался, врезался в пассажиров, свисавших с подножки, вмял их внутрь и сам тоже поместился. Двери сомкнулись, и троллейбус, щелкая длинными рогами по искрящим проводам, отполз.

– Пойдем лучше пешочком, – предложила Лида. – Все равно мебельный магазин между остановками.

– Мебельный? – встрепенулся я.

– Ну да… Тебе же нужен письменный стол?

– Еще бы!

– Значит, будем брать.

– А чего это вдруг? – удивился я.

– Не вдруг! Мы с отцом давно планировали, – строго ответила она, но потом все-таки проболталась.

Оказывается, на семинаре сказали, что чуть ли не половина хронических заболеваний связана с искривлением позвоночника, а профилактика одна – правильно подобранная мебель для учебы и канцелярских занятий. Но им там наверху легко спускать вниз рекомендации, а что прикажете делать, если на дефицитные предметы обстановки – очередь из желающих, сначала надо записаться, а потом терпеливо ждать открытку.

– Сколько? – приуныл я.

– От двух до шести месяцев.

– Так долго? – удивился я.

– А что же ты хочешь? Мебель делается из дерева, и прежде, чем срубить одно, надо подождать, пока вырастет другое.

Не зря все-таки она ходит на семинар агитаторов и пропагандистов.

– А нельзя, например, взять ящики с нашего двора и сделать столы из них? – поинтересовался я.

– Вряд ли. По ГОСТу не пройдет. Хотя…

Рис.2 Совдетство. Книга о светлом прошлом

На первом этаже нашего общежития расположена заводская столовая. Лимонад, пиво, банки с соком и томатной пастой сюда провозят в деревянных ящиках, которые называются тарой. Из нее грузчики сложили в углу целый «вавилон», как сердито говорит бабушка Аня, требуя, чтобы кто-нибудь просигналил пожарным, даже не подозревающим о таком безответственном безобразии. Она бы и сама написала заявление куда следует, но, увы, с детства неграмотна, так как родилась еще при царизме.

Если забраться на самый верх «вавилона» и заглянуть за забор, можно увидеть неторопливую суету завода, дымящиеся железные трубы на растяжках, рабочих, которые, встав «цепочкой», разгружают машины с сырьем, или, наоборот, укладывают в холодильные кузова коробки с майонезными банками или пачками маргарина. Однажды лопнула огромная бочка, и рабочие ходили по колено в яичном порошке, как в желтом снегу. Прячась между ящиками, мы с пацанами играем в войну и пробираемся по дощатым лабиринтам, как партизаны по одесским катакомбам. Одна беда: из деревяшек торчат гвозди, они цепляются за одежду, и мне уже несколько раз крепко доставалось за порванные рубашки и штаны, а за клок ватина, вылезший из разодранного зимнего пальто, меня даже выпороли. Узнав об этом, бабушка Аня обещала лишить Лиду всех родительских прав, хотя ремнем наказывал меня отец. «Сноха всегда плоха!» – вздыхала бабушка Маня, беспокоясь за бесправную дочь.

– Хотя, пожалуй, мебель из ящиков – это интересная мысль! – кивнула мать. – В ГДР давно делают серванты и опилок.

– Как это?

– Прессуют и сверху полируют.

– Откуда ты знаешь?

– Компанеец вешал люстру и встал ногами на новую тумбочку. Она возьми и тресни, а там опилки.

– Где же они берут столько опилок?

– Мы им даем.

– Зачем?

– В порядке экономической взаимопомощи. Надо перенимать опыт братских стран. Обязательно скажу об этом в райкоме.

Она всегда так говорит, если речь идет о чем-то несбыточном. В моем представлении, райком – это такое особое учреждение, где работают волшебники, способные исполнить любую мечту или пожелание, но волшебная палочка у них одна на всех, и за ней, как за другими дефицитами, нужно стоять в длинной очереди, поэтому сказки так долго не становятся былью. Но иногда… Жаловались, жаловались в райком, что в Балакиревском переулке у нас нет скверика, чтобы прогуливать детей на свежем воздухе. Без толку. Как любит говорить дядя Юра: «Пшиш». Но вдруг перед самым голосованием понаехало много машин с бетонными блоками и черной землей, пригромыхал даже подъемный кран, вроде того, что я собирал из дырчатых деталей конструктора. Следом привезли саженцы в грузовике, похожем издали на огромного дикобраза. Человек двадцать рабочих во главе с бригадиром Палычем, без остановки ругавшимся самыми запрещенными словами, неделю трудились днем и даже ночью – в свете прожекторов. Палыч бегал вокруг них и кричал, что никому не закроет наряд, даже если его посадят. Потом прибыл важный дядя в шляпе, всё обошел, осмотрел, посадил деревцо в приготовленную ямку, пожал рабочим руки, пообещал им премии, а бригадиру – выговор за «штурмовщину» и напоследок приказал воткнуть в клумбу табличку «По газонам не ходить!». Палыч потом выпивал с нашими мужиками за доминошным столом и жалким голосом грозился дойти до ЦК в поисках справедливости. Так у нас появился свой скверик. Наверное, ящики уберут также внезапно, накануне какого-нибудь праздника.

Пока я размышлял, мы прошли мимо памятника революционеру Бауману, убитому каким-то «черносотником», и поравнялись с голубой Елоховской церковью, поднимавшейся к небу золотыми уступами куполов. В высоких зарешеченных окнах таинственно трепетали огоньки свечей и двигались светлые силуэты. У входа толпились женщины и старушки в платочках. Я с удивлением заметил там и детей, примерно моего возраста, разумеется, без пионерских галстуков.

– Они что, все в Бога верят? – удивленно спросил я.

– Наверное, верят, раз пришли, – пожала плечами маман.

– Но Его же нет!

– Они этого не знают…

– Надо им сказать!

– Вырастешь – скажешь.

– А ты?

– Когда помоложе была, говорила.

– А теперь?

– А теперь я и сама уже не знаю.

– Что ты не знаешь?

– Под ноги смотри – по лужам шлепаешь! Промочишь ноги – заболеешь. Не лето. Заморозки скоро. В следующий раз пойдешь в калошах.

Такого позора – четвероклассник в калошах – мне не пережить. Если Шура Казакова увидит, на смех поднимет. Я и шарф-то, выйдя во двор, всегда прячу в карман, чтобы ребята не подначивали.

Вот, наконец, и магазин, занимающий весь первый этаж углового кирпичного дома. У входа несколько фургонов с надписью «Доставка мебели населению».

– Куда повезем? – спросил, подскочив, юркий шофер в фуражке без кокарды.

– Пока никуда, – холодно ответила маман, зная наперед, что все таксисты и доставщики – жулье.

Я подумал: если в таком фургоне поместить кровать, стол, стулья, тумбочку, буфет, телевизор, маленький холодильник «Саратов», аквариум, то вполне можно путешествовать по всему миру, точно в собственном доме на колесах. Удивительно, что никому такое еще не пришло в голову! Надо бы подсказать райкому.

Мы вошли в большое светлое помещение, пахнущее деревом, клеем, лаком и еще чем-то магазинным. Мебели было порядочно, местами не пройдешь, но на многих диванах или сервантах красовалась аккуратная табличка: «Образец не продается». К другим прилеплены маленькие квитки, а это значит: товар выписан – люди побежали за деньгами. Ведь сколько носит с собой в кошельке нормальный советский человек? Ну, рубль с мелочью, максимум – три. У дяди Юры в большом бумажнике всегда есть красная десятка, но он по вечерам после службы барабанит в ресторане, где пьяные граждане, как говорит тетя Валя, швыряют деньги на ветер. Наверное, там, куда ветер их уносит, разноцветные бумажки падают прямо с неба – только хватай. Можно легко насобирать на велосипед с мотором. Но это, понятно, фантазии. Маман выдает отцу каждое утро на обед восемьдесят копеек. Правда, у него есть еще «подкожные», про которые, выпив, он с гордостью пробалтывается, а потом с виноватым видом отдает в семью.

Мы прошли по магазину, огляделись и заметили в углу восхитительный однотумбовый письменный стол, как раз такой, какой мне и нужен. На нем почему-то не было ни таблички, ни квитка.

– Смотри! – зашептал я.

– Вижу. Он не продается.

– На нем же не написано.

– Забыли бумажку прилепить.

– Спроси!

– Сам спроси!

Маман у меня страшно стеснительная, хотя ведет на заводе большую общественную работу и участвует в самодеятельности. 8 марта, в прошлом году, например, она читала в клубе стихи о девушке, которая выкрасила волосы в седой цвет. Заканчивались они так:

  • Я не против дерзости в моде.
  • Я за то, чтобы модною слыть,
  • Но седины, как славу, как орден,
  • Надо девушке заслужить!

Лиде долго хлопали. Тимофеич, хотя и работает на другом предприятии, тоже сидел на концерте как муж и соратник, он гордо хмурился и в тот вечер, когда пришли домой, настойчиво разрешил мне погулять подольше. Я собрался, взял клюшку, но потом вернулся от двери и спросил:

– А что значит «слыть»?

– Ну, это же очень просто, – объяснил отец, подталкивая меня к выходу. – Понимаешь… это когда… это если… Лид, растолкуй же ему, наконец!

– Слыть – значит казаться, но на самом деле быть не таким. Вот наш папа слывет в общежитии электриком, а у нас в комнате проводка хуже некуда…

– Заменю!

– Ага, – понял я, – это как с отцом Сашки Филатова.

– При чем тут отец Сашки Филатова?

– Когда его вызывают в школу, он всегда приходит, так как слывет отцом, но с ними давно не живет. Бросил жену и ребенка ради какой-то…

– Где ты слышал это слово?

– Везде.

– Никогда больше не повторяй – выпорю. Иди, Профессор, проветри мозги!

Когда я вернулся с гулянья, подобревшая мать, напевая, штопала мою куртку, порванную в ящиках, а отец, встав на стул, лениво чинил проводку.

– Ну, спроси! – уговаривал я мою робкую маман. – Может, не продан?

– Продан…

Мы стояли перед столом и безнадежно им любовались. Я погладил липкую полировку, выдвинул ящик и нашел там витую стружку, пахнущую смолой, как шишка.

– Ну, спроси, спроси! – нудил я, протягивая руку к журналу «Работница», лежавшему на углу удивительного стола.

С обложки сурово смотрела женщина-водолаз в скафандре, напоминающем те, в которых погружаются герои замечательного фильма «Тайна двух океанов». Уж такая бы спросила, не побоялась бы!

– Не трогай журнал! – предостерегла маман.

– Почему?

– Не ты положил – не тебе брать.

– Хочешь, я сам спрошу?

– И спрашивать нечего. Чудес не бывает. Надо записываться в очередь.

– О чем тут спор? – поинтересовался, подходя к нам, щеголеватый продавец в синем халате.

– Стол… Этот… Он выписан, наверное?

– Нет, гражданочка, мебель в широкой продаже, – ответил тот с веселой снисходительностью и сверкнул золотым зубом.

– А сколько стоит?

– Тридцать четыре рубля!

– Новыми? – машинально переспросила мать.

– А какими же еще?

– Ах, ну да… – смутилась она.

Деньги поменяли три года назад, и десятка стала рублем. Вроде бы ничего страшного, но взрослые до сих пор никак не успокоятся. Родня за воскресным столом, выпив, сразу сворачивает разговор на реформу, ведь коробка спичек, стоившая копейку, так и осталась копеечной, а, значит, подорожала в десять раз. То же самое произошло с солью. Вот эту копейку они никак не могут простить партии и правительству.

– Обобрали народ! Обещали коммунизм – и пшиш! – говорит дядя Юра, самый состоятельный из нашей родни: у него два выходных костюма и пять галстуков.

– Ну что ж поделаешь, если нет у нас монеты меньше копейки! – возражает маман, как всегда, оправдывая начальство.

– А при царе были и полушка, и четвертушка… гроши, – сообщает бабушка Маня.

– Ну и что, помогли твоему царю эти полушки-четвертушки? Свергли! – желчно улыбается отец и переводит разговор на дикторшу телевидения, которой на ВДНХ племенной бык рогом высадил глаз.

– Она как раз от мужа хотела уйти к другому, – вполголоса добавляет осведомленный дядя Юра. – А куда она теперь-то без глаза? Проблема самоликвидировалась.

Потом, конечно, вспоминают тетю Галю Калугину со второго этажа: как она в ночной рубашке, с бумажными рулончиками в волосах, выбежала, крича «караул», из своей комнаты и два дня пряталась у соседей. Оказалось, целый год тихоня откладывала тайком от мужа Толика деньги на новое зимнее пальто с чернобуркой. А когда нужно было срочно менять старые бумажки на новые, тетя Галя повредила ногу, поскользнувшись в цеху на комбижире, и лежала дома, а рассказать мужу про заначку побоялась. Когда же, наконец, она решилась на признание, прежние деньги в сберкассе уже не принимали. Дядя Толик хотел ее прибить тут же на месте, но она убежала, хромая, и спряталась.

Однако кто-то успел сообщить о происшествии в профком. На ковер вызвали обоих и отругали: его за вспыльчивость, а ее за скрытность, потом позвонили куда-то и выяснили: в центральном банке все еще открыт пункт, где по ходатайству предприятия разрешено менять старые купюры тем гражданам, кто замечтался или отсутствовал в длительной командировке. Калугины так и сделали, тетя Галя на радостях испекла пироги и угощала все общежитие, а дядя Толик, выпив на радостях беленькой, разрешил жене купить пальто, но только с цигейкой.

– Я бы за такое ей даже трусы с начесом не купил! – мрачно заметил по этому поводу Тимофеич.

После денежной реформы в первое время, если цена казалась слишком высокой, на всякий случай спрашивали у продавцов: это новыми или старыми? Потом такой вопрос стал вроде удивления: мол, почему же так дорого?! Когда маман принесла первую зарплату новыми деньгами, отец, увидев коричневую рублевку, чуть больше спичечной этикетки, аж крякнул:

– И это деньги? Как жить-то будем!

Но ничего – жили. Скопили сначала на гардероб со скрипучей, самооткрывающейся дверцей, потом на хрустальную вазу, затем на китайский стенной ковер с оленями, на фотоаппарат ФЭД и, наконец, мне на письменный стол.

– Вещь совсем недорогая, отечественная, – объяснял продавец. – Такой же стол, но румынский, стоит семьдесят два рубля. Берете?

– А он не из опилок? – с тревогой спросил я.

– Ну что вы, юноша! Исключительно – массив. Наши до опилок не скоро додумаются.

– Выпишите! – согласилась маман дрогнувшим голосом.

– Только видите ли, гражданочка…

– Ну, вот… так и знала… Сказали б сразу, что это образец, – с рыдающим укором начала она.

Слезы у нее всегда близко.

– Ну почему же образец? Товар продается, товар хороший, отличный даже товар, не опилки какие-нибудь, но с брачком.

– С каким таким брачком?

– А вот! – Продавец, словно фокусник, сдернул с угла журнал «Работница», и открылось страшное зрелище.

Полированная, почти зеркальная поверхность стола в этом месте была похожа на рваную рану, затянувшуюся лакированными струпьями, как сбитая об асфальт коленка.

– Кошмар! – вскрикнула мама. – Как же такое ОТК пропустил?

– В ОТК тоже люди работают, – вздохнул продавец. – И вовсе даже не кошмар. – Он положил на угол журнал, и стол снова стал совершенством советской мебельной промышленности. – Ну и что – выписывать?

– Даже не знаю… – Она сняла журнал с бракованного угла и в ужасе вернула на место.

– Тогда записывайтесь в очередь… Думайте! Стол мигом уйдет! – шепотом предупредил он, пряча приготовленную чековую книжку и карандаш в нагрудный карман.

Я в отчаянье представил себе, как стол, будто посыпанный порошком Урфина Джюса, стуча деревянными ножками, выходит из магазина и пропадает в толпе трудящихся, которые удивленно расступаются перед ним.

– Что же делать? – дрожащим голосом спросила маман и с надеждой посмотрела на меня.

Она снова и снова открывала и закрывала рану журналом – с обложки сурово смотрела женщина-водолаз. В отличие от покорительницы глубин моя маман страдает жуткой нерешительностью. Покупка, даже самая пустячная, – для нее мука. Сколько раз было так: она со счастливой готовностью говорит: «заверните!», но пока идет к кассе, на ее лице появляется сомнение, которое к тому времени, когда надо доставать из сумки деньги и платить, превращается в отчаянье.

– Гражданочка, выбивать будем? – сердится кассирша, занеся маникюр над клавишами аппарата, изукрашенного бронзовыми завитками. В маленьких окошечках прыгают цифры, складываясь в окончательную сумму, это чтобы покупатели не сомневались и готовили деньги заранее. На аппарате есть еще чеканная готическая надпись «Rheinmetall». Я учу немецкий и могу прочитать. Дядя Юра утверждает, что кассовые машины у нас трофейные, отобранные у побежденных фашистов.

– Дамочка, побыстрей! – возмущаются в очереди.

– Я… думаю…

– Тогда не мешайте другим! Отойдите и думайте, сколько хотите!

Но даже если маман совершала над собой нечеловеческое усилие, решилась, покупала и приносила вещь домой, начиналась новая мука. Выложив обновку на кровать, Лида сначала радостно ею любовалась, затем хмурилась, потом начинала всхлипывать, понимая, что совершила жуткую жизненную ошибку. Она лихорадочно искала чек, шуршала серой оберточной бумагой, упаковывая все, как было, и бросалась вон – сдавать покупку. Однако по мере приближения к магазину вещь начинала ей снова нравиться. Несчастная возвращалась, опять раскладывала обновку на кровати… И так несколько раз. Мученья обычно прекращал отец, вернувшись со смены. По красным заплаканным глазам он сразу определял, в чем дело, и грозно кричал:

– Где эта чертова тряпка? Дай мне ее сюда! Порву на куски! Разделаю, как черт черепаху!

Я никогда не видел, чтобы он действительно рвал в клочья какую-нибудь обновку, но, возможно, еще до моего рождения нечто подобное все-таки произошло, потому что при этих словах маман жутко пугалась и сразу приходила в себя. Лишиться покупки, пусть и неудачной, а также потраченных денег она, конечно, не хочет.

– Гражданочка, думайте скорей! – поторопил продавец. – Скоро закрываемся.

– Ну?! – Она с надеждой посмотрела на меня.

– Там будет стоять настольная лампа! – солидно объявил я.

– Правда! Ну конечно, лампа! А что же еще! Выписывайте немедленно!

– Вот, сразу видно, в доме есть мужчина! – Продавец снова вынул из нагрудного кармана карандаш и чековую книжку.

– Стойте! – взмолилась Лида и повернулась ко мне. – А если отцу с этим… с брачком не понравится?

– Понравится! – ответил я с той железной уверенностью, с какой в кино большевики убеждают несознательные массы.

– Точно?

– Абсолютно! У ФЭДа ведь выдержка на «125» не работает, а ему все равно нравится.

Речь шла о фотоаппарате, купленном месяц назад в универмаге напротив нарсуда. Придя домой, Тимофеич сразу же обнаружил неполадку. Он, конечно, злился на себя, что прошляпил брак, прицениваясь, но из гордости возвращать покупку в магазин отказался, несмотря на долгие уговоры матери.

– А ну их к лешему! Поработаю диафрагмой.

Услышав про ФЭД, Лида не обрадовалась, а побледнела.

– Господи, как же я забыла!

Оказалось, часть денег, скопленных на мой письменный стол, ушла на увеличитель, кюветы, бачок для проявителя пленок, фигурный резак, запасы дефицитной тисненой бумаги и прочие радости фотолюбителя. Маман пошла на все эти траты, чтобы отца не тянуло по воскресеньям из дому. Меня вот тоже все время тянет во двор, в ящики, но мне почему-то за это никто не покупает фотоаппарат, даже пустяковую пионерскую «Смену».

– А можно оплатить завтра? – жалобно спросила Лида.

– Только для вас! – вздохнул продавец, явно от нас уставший.

– В обед…

– В порядке исключения. Но не позже!

– Выписывайте! – коротко, словно решившись на безумство, выдохнула она.

– Как вывозить будем?

– У нас есть… на заводе…

– Значит, самовывоз? А то можем заказать грузовик?

– Сколько?

– Вы где живете?

– В Балакиревском переулке.

– Возле Казанки, – солидно уточнил я.

– Этаж?

– Второй.

– Лифт?

– Ну, какой у нас лифт!

– Рубля три с доставкой нащелкает.

– Нет, самовывоз! – отшатнулась маман.

– Ну, как знаете. Хозяин – барин! – Продавец лихо выписал чек и подмигнул мне, мол, видишь, как все хорошо получилось.

Мы вышли на улицу. Там совсем стемнело, и фонари оплывали густым ярким светом. На облетевших ветках тополей искрились капли воды. Ночью они замерзнут и превратятся в льдинки. Прохожих поубавилось. Мимо нас большая лохматая собака протащила на поводке свою очкастую хозяйку – мою ровесницу.

– Стоять, Рекс, фу! – строго пищала девочка и гордо озиралась.

Заговорить о пользе собаки в домашнем хозяйстве сразу после покупки стола я не решился, отложив на будущее.

Напротив, возле витрины гастронома, толстый мужчина в шапке-пирожке громко объяснял милиционерам на мотоцикле, что он ни в одном глазу и сам прекрасно дойдет до дому. Но старшина крепко держал его за рукав и ласково увлекал в коляску. Тот гневно отказывался. Зря! Я бы прокатился с удовольствием.

– Наверное, не надо было… – вздохнула маман, – …с брачком…

– Надо! – возразил я, понимая, что начинается приступ нерешительности.

– Может, все-таки потерпеть в очереди и взять нормальный стол?

– Там будет стоять лампа. Забыла?

– Нет, но…

– Бабушка Аня сказала, что у меня искривление позвоночника.

– Кому она сказала? Господи, не свекровь, а наказание!

– Пока только тете Клаве.

– Ах, ну что же мне делать?

– Купить настольную лампу.

На следующий день Лида взяла деньги в заводской кассе взаимной помощи и попросила у начальника транспортного отдела Компанейца «каблучок» – это такой грузовой автомобиль «москвич». Когда я вернулся из школы, у подоконника, закрывая батарею, уже стоял мой письменный стол. Поврежденный угол прикрывала своим широким основанием черная, явно не новая лампа. Я чуть не заплакал от радости, подбежал, погладил полировку, выдвинул и задвинул ящики, а потом нажал кнопку светильника, но он не зажегся.

– Ты думаешь, отцу понравится? – с тоской спросила маман.

– Конечно! А почему лампа не горит?

– Сломалась… она с завода… списанная… Но сказали, починить можно.

Когда Тимофеич вернулся с работы, я сидел за столом и, разложив учебники по заранее продуманной системе, делал уроки. Моя грудь удобно упиралась в ровный торец этого чуда советской мебельной промышленности.

– Удобно? – спросил отец, ласково потрепав меня по волосам.

– Очень!

– Хлипкий какой-то стол! – усомнился он.

– Это стиль теперь такой, современный, – занервничала, оправдываясь, Лида. – Сейчас вся мебель такая.

– Допустим. А почему без света глаза портим? – спросил отец и тоже нажал кнопку на основании лампы.

– Не работает, – объяснил я.

– Зачем же ты купила сломанную лампу, кулема? – Отец снисходительно посмотрел на жену, явно сводя счеты за бракованный ФЭД.

– Я не купила… это с завода… бесплатно…

– Позор несунам и взяточникам! – громким плакатным голосом объявил он.

– Ты что, она списанная… Мне просто так отдали. Но ты же починишь?

– Конечно! Или у нас в семье нет электрика? – Тимофеич потянулся к черной лебединой шее лампы, чтобы со всех сторон осмотреть неисправности. Мы с маман переглянулись. Это катастрофа. В ее глазах было отчаянье, даже паника. Разведчицы из нее явно не получилось бы.

– Матч! – коротко произнес я. – Сегодня матч!

– Молодец, сын! Как же я забыл-то! Заморочили голову столами и лампами. Потом, в воскресенье починю! – торопливо пообещал электрик и метнулся к телевизору. – А что у нас на ужин-то?

– Солянка.

– Да? К солянке полагалось бы… – несбыточно вздохнул он, включая наш многострадальный «Рекорд».

После визита мастера, устранившего неисправность, отец решил кое-что доделать в «ящике», поэтому теперь на экране метались искаженные тени, в которых с трудом угадывались хоккеисты, мечущиеся по льду за шайбой. Зато голос спортивного комментатора Озерова был отчетлив, бодр и громок: «…выходит к штрафной площадке, обводит защитника. Бросок! Шайба в воротах! Го-о-ол!»

– Твою ж мать! – взревел отец и без спросу полез в форточку за авоськой, где охлаждались напитки, заранее купленные к 7 Ноября.

– Миш, селедочку разделать? – тепло спросила маман.

– Разде-елать… – ответил он и посмотрел на нее с подозрением.

Помогая расставлять к ужину посуду, я вдруг замер и чуть не выронил из рук тарелку. Меня осенила гениальная мысль: «канцелярскую машину для очинки карандашей» можно привинтить как раз к дефектному месту. А если еще подложить под упор дощечку, якобы для сохранности полировки, то брачок будет надежно и навсегда скрыт от посторонних глаз. Дощечек у нас осталось много с тех пор, когда я увлекался выпиливанием лобзиком, но недолго, так как это занятие для неестественно усидчивых и терпеливых детей.

После ужина отец, разгоряченный тремя рюмками и проигрышем любимой команды, вышел на лестницу покурить и обсудить с соседями невероятный разгром «Спартака». А я торопливо, озираясь на дверь, выложил маман свой план окончательного сокрытия нашей тайны. У нее от радости даже округлились глаза: больше всего на свете она не любит, когда ее называют кулемой.

– А где это продается?

– В «Канцтоварах» у метро. Но ты все равно не купишь…

– Почему?

– Очень дорого.

– Ну, сколько?

– Шесть рублей.

– Новыми! – ахнула она.

– А какими же еще?

– Куплю. Возьму в бухгалтерии в счет прогрессивки. Завтра в обед сбегаю и куплю!

В тот вечер я долго не мог уснуть от счастья, стараясь различить в полутьме родные очертания письменного стола. Из форточки повеяло горелой гречкой: на Пищекомбинате опять пересушили концентрат. Удивленные рыбки толпились у освещенного стекла, разглядывая мое счастливое приобретение. Отец кряхтел, ворчал и ворочался, переживая за продувший «Спартак», потом встал, пошаркал к подоконнику и выключил рефлектор. Для обитателей аквариума тоже настала ночь.

2016, 2024
Рис.3 Совдетство. Книга о светлом прошлом

Природа шепчет. Повесть

1

По четвергам я хожу в изостудию Дома пионеров Первомайского района. Это на Спартаковской площади рядом с кинотеатром «Новатор», занимающим первый этаж большого кирпичного здания, а к нему примыкает старинный дом мышиного цвета – с куполом, с огромными окнами разной формы и высокими колоннами, словно вросшими в стену. У входа, слева от тяжелой широкой двери с латунными ручками, висит мраморная плита, а на ней золотыми буквами выбито, что здесь 30 августа 1918 года выступал перед рабочими сам Владимир Ильич. Отсюда он, между прочим, поехал на завод Михельсона, где в него стреляла подлая эсерка Каплан. Когда мы с классом ходили в Музей Ленина, я видел там в витрине черное пальто вождя: места, пробитые отравленными пулями, помечены красными нитками – крест-накрест. Я иногда воображаю, как вырасту, изобрету машину времени, перенесусь в прошлое, приду на митинг, протолкаюсь к вождю и тихо предупрежу:

– Владимир Ильич, не ходите на завод Михельсона, там засада!

– Что еще за глупости! – усмехнется бесстрашный Ленин. – Рабочие ждут. Я обещал. Непременно поедем!

Но бдительный Дзержинский, в длинной до пят шинели, нахмурится:

– Откуда, мальчик, у тебя такие сведения?

– Из будущего.

– Ты не ошибаешься?

– Исторический факт! – твердо отвечу я. – Честное пионерское! – и отсалютую.

Ильич будет спасен, история пойдет другим путем (каким именно, надо еще придумать), а меня Феликс Эдмундович наградит именным оружием – золотым маузером с кобурой из карельской березы. У тети Вали есть шкатулка из этого дерева, очень красивая. Посмотреть на мои награды, когда я вернусь назад, в наше время, сбежится вся 348-я школа. Любоваться я разрешу всем, но подержать в руках маузер Железного Феликса позволю лишь моему другу Петьке Кузнецову и Шуре Казаковой.

…Какие только фантазии не приходят в голову, когда, сдав контрольную работу, сидишь за партой и, глядя в манящее школьное окно, ждешь звонок на перемену.

Руководит нашей изостудией Олег Иванович Осин, настоящий художник, бородатый, одетый в грубый свитер, синие брезентовые штаны и обутый в ботинки на толстой подошве. Иногда он останавливается у меня за спиной и, тяжело вздыхая, наблюдает, как я на ватмане пытаюсь карандашом изобразить гипсовое ухо, в моем исполнении напоминающее пельмень. От Осина веет пряным запахом иностранных сигарет – у нас в общежитии такие никто не курит. К нему порой заходят друзья-художники, одетые в такие же свитера и штаны. Посасывая душистые трубки, они хмуро разглядывают наши рисунки, изредка бросая: «Недурственно». Это у них самая высокая похвала.

Раз в месяц Олег Иванович читает нам лекции по истории искусства, чтобы мы Репина от Рублева отличали. Задернув плотные шторы на высоких окнах, он гасит свет и с помощью черного проектора, похожего на небольшой гиперболоид инженера Гарина, показывает на белой стене разные знаменитые картины, рассказывая попутно, кто их нарисовал и к какому направлению они относятся. Иногда Осин сначала предлагает нам угадать автора, проверяя эрудицию старших студийцев. Вот, например, на штукатурке появляется странное изображение: перекошенные человеческие лица, рогатые бычьи головы, оторванные руки-ноги, а нарисовано все это в детском стиле каля-маля.

– Пикассó! – радостно узнает восьмиклассник Марик Каплан (как он живет с такой фамилией?).

– Верно! Но только – Пикáссо, – поправляет руководитель.

– Я тоже так могу нарисовать! – простодушно объявляет пятиклассница Даша Лунько.

– И я могу, – вздыхает Олег Иванович. – А толку?

Однажды он показал нам «Завтрак на траве» – и все захихикали, мальчики громко, девочки тихонько, в ладошку. Ну сами посудите, в лесу на лужайке в компании двух одетых дядек сидит совершенно голая тетя и смотрит на вас так, словно для нее позавтракать на природе в чем мать родила – дело обычное. Конечно, и у нас в общежитии тоже можно наткнуться на Светку Комкову, разгуливающую по коллективной кухне в распахнутом байковом халате и полупрозрачной комбинашке. Но чтобы вот так, без всего, на поляне, при всех – извините!

Услышав смех, Осин рассердился и долго, горячась, объяснял нам, что в искусстве обнаженное тело – это совсем не то что в жизни, на пляже или в бане, что великий Эдуард Мане нарочно поместил разоблаченную даму рядом с одетыми кавалерами, чтобы оттенить живую белизну кожи грубой фактурой коричневого сукна брюк и черным бархатом мужских курток, а заодно бросить вызов ханжеской буржуазной морали.

– Вы посмотрите, как написана зелень! Это же с ума сойти, а не трава! Видите голубой шелк, на котором она сидит? Какие переходы! Господи! Невероятные переходы! Нет, вы еще не понимаете! Вот поедем летом на этюды – тогда поймете! Теперь же просто запомните: Эдуард Мане, «Завтрак на траве». Не путать с Клодом Моне…

Между прочим, с середины мая, когда прогреется земля, мы тоже всей родней по воскресеньям выезжаем на травку – в Измайлово. Раньше мы бывали там часто – а теперь, после случая, о котором хочу рассказать, все реже и реже. Недавно, читая книжку про Тома Сойера, я узнал, что такой вот питательный выезд на природу называется «пикник». Смешное слово, почти «пинг-понг» или «пингвин». Пикники бывают разные. Если завком заказывает целый автобус, в который набивается пол-общежития, а всю компанию, набравшую с собой выпивки и закуски, вывозят куда-нибудь на берег Пахры или Клязьмы, такое мероприятие называется массовкой. Потом весь завод долго обсуждает, как наладчик Чижов пошел купаться и пропал. Его долго искали в камышах. Жена исчезнувшего уже начала рвать на себе волосы, рыдать, спрашивая у всех, на кого муж ее оставил? Хотели вызывать водолазов, и тут выяснилось, что наладчик просто-напросто в мокрых трусах пошел в соседнюю деревню испить парного молочка, как в детстве. Это и есть массовка.

Воскресный выезд на травку – это совсем другое дело, это мероприятие не профсоюзное, а семейное. В нем участвует родня, иногда отдаленная, и самые близкие товарищи, например Лидины подруги по пищевому техникуму или Пошехонов, ведающий на отцовом заводе «Старт» распределением спирта для протирки контактов, – очень добрый и отзывчивый человек.

Вот я иногда думаю: почему всех так влечет на природу? Ответ вроде бы простой: насидевшись за целую неделю в каменно-асфальтовом городе, люди, понятно, тянутся к зелени. Но я уверен, причина гораздо глубже: человек, как известно, произошел от обезьян, живших поначалу на деревьях, а вниз спускавшихся, чтобы размять задние конечности, если вокруг нет хищников. Этот неумолимый зов отдаленных предков постоянно манит и влечет горожан в лесную зону отдыха. А почему учащиеся дети, выбежав весной во время перемены во двор, тут же, несмотря на грозные окрики учителей, начинают цепляться и раскачиваться на ветках пришкольных деревьев? Потому что в них просыпаются первобытные инстинкты мохнатых предков. То-то и оно!

Впрочем, наша соседка Алексевна, ходившая в школу еще при царе, верит, будто первых людей Адама и Еву слепил из глины Бог и поначалу они жили в раю, напоминающем Ботанический сад в Сухуми, гуляли по лесу голые, как на картине Эдуарда Мане, а потом распоясались, забыли правила поведения в общественном месте, послушались говорящего змея-искусителя, типичного провокатора, сорвали и съели яблоко, запрещенное к употреблению, за что были с позором изгнаны из рая. Наверное, их выставили так же показательно, как милиционеры выводят под руки из парка культуры и отдыха подвыпивших граждан, которые шатаются, сквернословят, хохочут и всех уверяют, что капли в рот не брали.

Но история эта, на мой взгляд, какая-то непонятная и нелогичная. У нас в пионерском лагере «Дружба» возле столовой растут две яблони. Из года в год в начале второй смены медсестра обходит все отряды и объясняет: незрелую мелочь рвать с веток и есть нельзя, опасно для желудка, надо дождаться, пока плоды хотя бы начнут желтеть. И что? Ничего. Я езжу в «Дружбу» не первый год и еще ни разу не видел на ветках хоть одно созревшее яблоко, зато изолятор в июле забит пионерами с дальнобойным поносом. Короче, странно, что Бог так уж разозлился на Адама и Еву из-за одного-единственного фрукта. Дело-то житейское…

Алексевна, видя, что я не верю ее словам, обычно нервничает, капает себе ландышевую настойку и читает мне разные места из толстой ветхой книги – Библии. Чтобы не огорчать старушку, приходится кивать, хотя любому школьнику ясно: все это наивные сказки для малограмотных людей, не открывавших учебник «Природоведение». Но если, как иногда выражается кинопутешественник Шнейдеров, мы примем данную небылицу за рабочую гипотезу, то выйдет, что желание людей в воскресенье поехать на природу в Измайлово есть не что иное, как манящее воспоминание об утраченной жизни в райском лесопарке с бесплатным санаторным питанием. Что и требовалось доказать! Так говорит наш математик Ананий Моисеевич, ткнув в доску бруском мела и прикончив теорему, смысл которой во всем классе понятен только ему одному.

Однажды, в четвертом классе, наша учительница Ольга Владимировна растолковывала нам попавшееся в диктанте выражение «райские яблоки». Сначала она объяснила, что такое рай, а потом, словно спохватившись, уточнила, что такого места на небесах нет и никогда не было. Зато на земле рай, который называется коммунизмом, построить можно, чем и занят весь советский народ под руководством партии, стараясь поспеть к 1980 году.

Я поднял руку.

– Юра, у тебя вопрос?

– Да.

– Задавай!

– Значит, райком так называется потому, что оттуда руководят строительством рая?

– Кто тебе это сказал? – встревожилась учительница.

– Никто. Я сам догадался. Мама, если ее вызывают в райком, очень переживает, что ее там пропесочат, а когда возвращается, ворчит: «Руками водить все умеют!»

– Так и говорит?

– Ага.

– Очень интересно. Садись!

На перемене, играя у подоконника с Андрюхой Калгашниковым в фантики, я краем глаза заметил, как Ольга Владимировна шушукается с учительницами начальных классов Валентиной Ивановной и Зоей Петровной, и все они как-то странно на меня посматривают, загадочно улыбаясь и переглядываясь. Я хотел прислушаться к их разговору, что довольно-таки трудно во время шумной перемены, но в этот момент тонкий фантик Андрюхи, сложенный из обертки ананасового суфле, ткнулся в самый край моего толстого «Мишки на Севере».

– Подка! – объявил Калгашников.

– Целка, – возразил я.

– Ты где, ханурик, видел такую целку? – заорал он на весь коридор. – Чистая подка!

Учительницы вскинулись, будто их током ударило. Пожилые Ольга Владимировна и Валентина Ивановна строго нахмурились, а молоденькая, работающая первый год Зоя Петровна вспыхнула, как первомайский шарик, и убежала в класс. Оставшиеся учительницы подозвали нас, отругали за игру в неположенном месте, конфисковали фантики, посоветовали не употреблять слова, значение которых нам не понятно, и отправили в туалет – мыть руки, оказавшиеся, как всегда, грязными.

В уборной стоял густой дым: курили старшеклассники, они специально ходят на «детский» этаж, где ловить их с папиросами никому в голову не придет. Услышав, как мы взволнованно обсуждаем прерванную игру в фантики и недоумеваем, что именно так задело учительниц в слове «целка», курильщики обидно заржали и ушли, ничего нам не объяснив…

2

Потом, конечно, мне все растолковали. Дело в том, что «подка» – слово вполне приличное, а вот…

Но я, кажется, хотел рассказать о наших выездах на травку в Измайлово. При чем тут фантики? Ни при чем. Так иногда бывает у бабушки Ани, она начинает рассказывать про вредную врачиху Хавкину, не выписывающую нужные лекарства, а потом вдруг перескакивает на подушку, из которой неведомым образом исчезла половина перьев. Но у бабушки склероз, с этим даже Хавкина не спорит. А у меня? Неужели бывает и детский склероз? Надо полистать журнал «Здоровье». Хорошо бы. Тогда меня, как от физкультуры после простуды, освободят и от домашних заданий. Придет в класс новая практикантка, начнет урок, посмотрит в журнал:

– Полуяков, к доске!

А Ирина Анатольевна ей тихонько на ухо:

– У ребенка детский склероз. От всего освобожден.

– Ах, простите, мальчик, садитесь на место! К вам у меня нет никаких вопросов! – с уважением исправится практикантка.

Ну вот, опять отвлекся. К делу!

Итак, семейный пикник – мероприятие серьезное. Целая операция «Ы». Намечают ее заранее, за неделю определяя время выезда, договариваются, кто что стряпает и покупает из съестного или выпивного. Сорвать намеченный план могут только чрезвычайные происшествия. Однажды на Маргариновый завод именно в выходной день притащилась делегация жировиков из Польши, и Лида, как секретарь партбюро, была вынуждена показывать им предприятие, угощать продукцией и дарить матрешки, купленные за счет завкома. Она страшно переживала, что перед заводоуправлением с весны осталась огромная лужа, что асфальтовая дорожка не подметена, а с Доски почета кто-то сорвал карточку фасовщицы Михеевой, похожей на Любку Шевцову из кинофильма «Молодая гвардия». Грешили на водителя электрокара Рябухина, хмурого, неглаженого холостяка. Собираясь на ответственное задание и наряжаясь перед зеркалом, маман без конца повторяла трудную фамилию руководителя делегации «пан Пржмыжшевский». Язык сломаешь!

Короче, Измайлово накрылось медным тазом.

Во второй раз, когда все уже было готово и Тимофеич налил в манерку чистого спирта на тот случай, если не хватит «казенки», дядю Юру Батурина срочно вызвали на службу. Их образцовый оркестр должен был встречать президента страны с непонятным названием «ОАР», срочно прилетающего в СССР. Да и имя у гостя оказалось рискованным – Гамаль Абдель Насер. «Видно, сильно его евреи допекли!» – вздыхал Башашкин. Это у него такое прозвище, в честь знаменитого центрального защитника ЦСКА Анатолия Башашкина. Дядя Юра тогда очень огорчился: мало того что улыбнулся воскресный отдых, надо еще за несколько часов, пока Гамаль Абдель летит к нам в Союз, выучить их гимн, под который, как выразился Батурин, только с мумией вальсировать. Да еще начальник оркестра под страхом гауптвахты запретил накануне даже нюхать спиртное, так как у арабов строжайший сухой закон, и Насер сразу учует запретный аромат, а это чревато осложнением международной обстановки.

В третий раз дед Жоржик, чихнув на ветру, потерял в водостоке вставную челюсть и так расстроился, что у него разболелось сердце. Вот, пожалуй, и все случаи, когда задуманный выезд на травку отменялся.

Если договоренности оставались в силе, каждый действовал, как сказал бы наш сосед дядя Коля Черугин, «по заранее отработанной схеме». Бабушка Маня и дед Жоржик первыми выходили из дому в 10.00 и звонили из будки возле метро «Новокузнецкая» Батуриным. Тетя Валя была уже начеку и не отходила от коммунального телефона даже в туалет. Сообщив в трубку, что они тронулись, в смысле – пустились в путь, бабушка Маня и Жоржик садились на 25-й троллейбус, который от Балчуга до Ильинских ворот идет минут десять – пятнадцать.

– Выдвигаемся! – командовал дядя Юра.

И Батурины, подхватив заранее сложенные сумки, устремлялись из своего дома, что на углу Большого и Малого Комсомольских переулков, к остановке возле булочной. Увидав в широком окне подъехавшего троллейбуса бабушку и Жоржика, Башашкин обычно вскрикивал: «Ба! Знакомые все лица!» – и они присоединялись к родне. Иногда я ночевал у Батуриных с субботы на воскресенье и вместе с ними выдвигался в Измайлово. Перед выходом дядя Юра всегда звонил коменданту нашего общежития Колову, в его крошечной комнате установлен служебный телефон, единственный на все здание.

– Старший сержант Батурин на проводе, – весело докладывал Башашкин. – Выступаем утвержденным маршрутом.

– Принял. Доведу до сведения, – по-военному отвечал Колов, в недавнем прошлом старшина-сверхсрочник, еще донашивающий форменный китель и хромовые сапоги.

– От имени министра объявляю вам благодарность!

– Служу Советскому Союзу!

Тут надо бы разъяснить. Однажды мы отмечали у нас в комнате Лидин день рождения, на веселый шум заглянул комендант, мол, все ли в порядке, не буянят ли… Ему, как водится, налили, чтобы выпил за новорожденную, он хлопнул, потом добавил и как-то присиделся за столом, сдружившись с Башашкиным. Дядя Юра в очередной раз рассказал гостям, что сам маршал Малиновский во время репетиции парада пожал ему руку как лучшему барабанщику образцового военного оркестра и приказал выдать месячный оклад в качестве поощрения. Дали, правда, пол-оклада и почетную грамоту. Колов, узнав об этом, проникся к дяде Юре таким уважением, что с тех пор готов был выполнить любое поручение человека, которому пожал руку сам министр обороны!

Итак, получив вводную, комендант мчался по коридору, громко стучал в нашу дверь, оповещая:

– Лидия Ильинична, звонил Юрий Михайлович, они выехали!

– Спасибо, Степан Кузьмич, – пугалась, по обыкновению, еще не одетая Лида. – Выходим! – и начинала метаться по комнате, как раненая птица.

– Кулема! – ругался Тимофеич, глядя на часы. – Второй час собираешься! Вот сейчас разденусь и никуда не поеду!

– Миша, я уже, – лепетала маман, не попадая в рукав.

– Вижу!

Ему-то хорошо, он всегда готов минута в минуту и просто буреет, если сталкивается с чьей-то непунктуальностью, особенно с Лидиной, хотя давно бы мог привыкнуть. Я вот наблюдаю родителей не первый год и все жду, когда кто-нибудь из них перевоспитается: или она научится вовремя собираться, или Тимофеич начнет опаздывать. Нет, каждый тверд в своих привычках, как коммунар на допросе.

– Ой, ой, ой… – причитала моя неорганизованная маман, мечась по комнате. – Где томатный майонез? Я с завода принесла. Юр, ты не брал?

– Нет, может, Сашка сожрал? – Я мстительно кивнул на младшего братца, нарисовавшего мне вчера в тетрадке с домашним заданием кошечку, похожую на кенгуру.

– Я не бра-а-л! – захныкал тот, получив от меня профилактический подзатыльник.

– А на столе это что такое стоит? – взревел отец, как слон, раненный отравленной стрелой.

– Где?

– В Караганде!

– Ой, ну да. Вот он!

– Выходим!

– Где мои бусы?

– На шее.

– Губы чуть подкрашу.

– Я тебе сейчас подкрашу!

Думаю, если бы коммунисты Маргаринового завода хоть одним глазком увидели, какой неорганизованный у них секретарь партбюро, они бы Лиду моментально переизбрали. Но чужая семейная жизнь надежно скрыта от общественности, как в кукольном театре не видны за ширмой артисты. А на трибуне маман всегда выглядит образцом собранности, деловитости и принципиальности. Откуда только что берется? Доверие коллектива – огромная сила.

3

И вот мы, наконец, с полными сумками вылетаем из подъезда, а там почти всегда стоит в дозоре наш сторож дядя Гриша, контуженный краснофлотец. С самой войны он трясется всем телом и говорит как заезженная пластинка на сломанном патефоне.

– Н-н-н-на-а т-т-т-т-р-р-а-а-в-в-в…

– На травку, Гриша, на травку! – раздраженно подтверждает Тимофеич, проносясь мимо.

– С-с-с-ч-ч-ч-ч-а-а-а-с-с-с-с-т-т-т… – несется нам вслед, что означает: «Счастливого пути!»

Мы мчимся сломя голову по Балакиревскому переулку к Бакунинской улице, где возле гастронома останавливается 25-й троллейбус. Отец летит впереди с двумя огромными сумками: в них бутылки, еда, клеенка и два старых одеяла, чтобы сидеть не на голой земле. Следом бегу я, таща за руку брата, который норовит то подхватить с асфальта пустую спичечную коробку – для будущих жуков, то погладить пробегающую мимо кошечку. Замыкает нашу команду Лида, она на ходу хнычет:

– Соль забыла, соль забыла.

– Другие взяли! – огрызается отец. – У них с памятью все в порядке.

– Ой, не успеем, уедут, уедут, – причитает маман.

– Ну и что! Не на самолет опаздываем. Нагоним в Измайлове. Ворон нечего было считать!

Я смотрю на них и удивляюсь: Тимофеич, который никогда не опаздывает и всегда собран, как работал сменным электриком, так и работает, а вот Лида, вопреки своей расхлябанности и забывчивости, доросла аж до начальника майонезного цеха. Жизнь полна несправедливых загадок!

Например, во время войны бабушка Маня с дочерями ехала в эвакуацию. Лида, будучи с детства кулемой, заслушалась раненого солдата с гармошкой и отстала от поезда, с трудом потом нагнав эшелон, благодаря отзывчивому начальнику станции. С тех пор она панически боится куда-нибудь опоздать или с кем-то разминуться. Как этот психический страх сочетается у нее с неумением вовремя собраться и выйти из дому, я не понимаю. Башашкин говорит, что женщина – это моток противоречий.

Но вот странная вещь: мы все-таки каким-то чудом всегда успеваем вовремя. Однажды Лида забыла на столе кошелек, пришлось возвращаться, и мы шли потом на остановку не торопясь, уверенные в том, что родня давно проехала мимо и встречаться нам предстоит в Измайлове, у железной арки. Каково же было наше изумление, когда в окне подвалившего к тротуару желто-синего троллейбуса мы увидели бабушку Маню, Жоржика, тетю Валю и дядю Юру, который показал нам кулак. Оказалось, возле сада имени Баумана транспорт намертво встал, обесточенный, так как соскочили «рога», а неопытный водитель долго не мог, натягивая тугие канаты, совместить кронштейны с искрящимися проводами.

– Дерьмо ему в бочке развозить, а не людей! – ругался Башашкин.

…В тот навсегда памятный день мы, как обычно, мчались к остановке, опаздывая. Сашка не поспевал и болтался в моей руке, точно тельняшка, выброшенная на веревке за борт. Так моряки стирают грязные вещи, я сам видел, когда мы плыли на теплоходе из Химок в Кимры.

Возле пустыря за мной увязался мой друг Ренат, сын дворника дяди Амира. Некоторое время он бежал рядом, спрашивая:

– На поезд?

– Нет, в Измайлово.

– Когда вернетесь?

– Не знаю.

– Если будет еще светло, в ножички сыграем?

– Обязательно.

– Есть лишний котенок.

– Потом покажешь.

Ренат добежал с нами до Бакунинской улицы и повернул назад, мы же ринулись по переходу на желтый свет, так как в это время 25-й троллейбус, припадая на выбоинах, приближался к гастроному, и я увидел в окне родню. В тот день мы, к всеобщему удивлению, снова не опоздали и плюхнулись на места, которые нам предусмотрительно заняли сумками.

– Следующая остановка – «Дорожный техникум», – хмуро объявил водитель.

Рис.4 Совдетство. Книга о светлом прошлом

Тетя Валя, страдающая от бездетности, посадила Сашку на колени и стала с ним тетешкаться, как с ясельным. Дядя Юра дал мне «пять», а дед Жоржик обслюнявил табачным поцелуем. Он буквально светился от радости и так широко улыбался, что ему постоянно приходилось указательным пальцем возвращать на положенное место выпирающую вставную челюсть.

– Карты не забыли? – сердито спросил отец, проигравший в прошлое воскресенье страшную сумму – три рубля, за что Лида пилила его всю неделю.

– Обижаешь, своячок! Готовь еще троячок!

– Это мы еще посмотрим!

– И смотреть нечего: деньги идут к деньгам.

Мне приберегли место у окна: за стеклом проплывала Москва. Глядя на родной город, я испытывал странное, щемящее чувство, которое очень трудно объяснить обычными словами. Но все-таки я попробую… Вот из переулка выскочил пацан в сатиновых черных трусах и синей майке. Голова острижена под ноль, оставлен только буйный чуб, закрывающий лоб. Мальчик катит перед собой железный бочковой обруч, направляя его длинной проволокой с загогулиной на конце, но гремучий обод все время норовит сбежать, выскакивая из этой самой закорючки. А ведь я могу сойти на следующей остановке, познакомиться с пареньком, узнать, как его зовут, и объяснить: если кончик проволочной загогулины чуть-чуть загнуть буквой «Г», то обруч уже не выскочит, так и будет катиться вперед, поворачивая куда надо и объезжая препятствия.

Заодно можно выяснить, где чубатый учится, в каком классе, кем работают его родители, чем он увлекается. Если тоже содержит аквариум, тогда хорошо бы условиться об обмене мальками… Можно зайти в его двор, познакомиться с тамошними пацанами и девчонками. В общем, попасть в совершенно чужой мир, населенный новыми, неизвестными мне людьми. Я могу это сделать, но никогда не сделаю, так как еду в Измайлово, и все чужие жизни, мелькающие за окном, навсегда останутся мне неведомы, хотя я и могу сойти на ближайшей остановке. Между этими «могу» и «никогда» спрятана тайна, которая томит меня, точно странный взгляд Шуры Казаковой, брошенный в мою сторону во время контрольной работы.

Размышляя, я наблюдал, как по мере приближения к Измайлову старинные особнячки и церкви без крестов уступают место высоченным «сталинским» домам – так их называют. Они украшены разными архитектурными курчавостями, колоннами, арками. Потом «сталинки» сменяются «хрущобами» – пятиэтажками, будто сложенными из огромных грязно-белых кубиков, а следом, через пару остановок, к небу устремляются голубые новостройки вперемежку с деревенскими избами: из печных труб вьется дымок, возле крылечек роются в земле куры, сквозь редкий забор видны взрыхленные грядки с зелеными шильцами молодого лука. На память приходят Селищи, и сердце теплеет от мысли, что скоро мы все поедем на Волгу.

Глазея в окно, я по привычке улавливаю разговор взрослых – Лиды с бабушкой Маней. Подслушивать, конечно, нехорошо, но пропускать мимо ушей общение взрослых тоже не стоит: очень познавательно! После того как они подробно перечислили друг другу все, что наготовили и сложили в сумки, речь зашла про то, из-за чего лучится сегодня от радости Жоржик. Ах, вот оно в чем дело! Ура! Наконец-то! Давно бы так! Ну теперь-то мы снова сплаваем на другой берег Волги, где в Нерлинском заливе, говорят, берут лещи размером с таз для варенья. А то ведь в прошлом году… Пушечный окрик из капитанской рубки теплохода до сих пор гремит у меня в ушах!

4

К тихим беседам старшего поколения прислушиваться очень полезно, можно узнать немало интересного, даже ошеломительного. В низкорослом детстве, если я себя плохо вел, меня ставили в угол или же отправляли в ссылку под праздничный стол, где мне даже нравилось, ведь взрослые, раскаявшись в своей жестокости, незаметно просовывали мне под скатертью то конфетку, то кусок кекса, то эклер. Я с удовольствием уплетал все это, слушая голоса, доносившиеся сверху, и разглядывал ноги родственников и гостей, а вели себя они под столом по-разному, порой очень даже странно.

Башашкин постоянно постукивал остроносыми полуботинками о паркет, словно отбивал барабанный ритм. Тетя Валя, пользуясь тем, что никто не видит, скидывала туфли и шевелила пальцами ног, точно играла на невидимом детском пианино. Лида как-то боязливо прятала скрещенные ноги под стул и нервно почесывала колени. Жоржик, если везло в карты, исполнял под столом что-то вроде «ковырялочки» из русского народного танца, который мы разучивали в детском саду. А соседка Былова, зайдя на огонек, норовила под столом наступить каблучком на ботинок Тимофеича, против чего он явно не возражал. Абсолютно неподвижны были только ноги дяди Коли, двоюродного брата Лиды, но это из-за того, что он с детства ходил на протезах – попал под трамвай. В общем, под скатертью кипит тайная жизнь и есть на что посмотреть.

Как-то, отбывая наказание под столом, я услышал разговор Батуриных и Марфуши, бабушкиной крестницы, которую раньше никогда не видел. Она приехала в Москву после долгой разлуки из Алма-Аты, куда ее забросила эвакуация, там она устроилась на работу, вышла замуж за местного казака и осела. Так вот, тетя Валя, когда остальные, выпив-закусив, пошли гулять по Овчинниковской набережной, рассказывала Марфуше о том, что случилось в нашем роду, пока они не виделись и даже не переписывались.

– Ой, Валюш, а я тебя совсем девочкой помню! – как заведенная, повторяла крестница.

– Да и ты еще в девушках бегала, – соглашалась моя тетка. – Ой, а что тут в войну-то было!

Многое я знал из рассказов и обмолвок взрослых, например, про огромную бомбу, упавшую на Пятницкой улице, уничтожившую несколько домов и выбившую стекла в округе до самого Балчуга. Осколки потом неделю выметали. Еще часто вспоминали, как рассеянная Лида обронила карточки на хлеб. Хорошо, соседка нашла на лестничной площадке и принесла плачущей Марье Гурьевне. Впрочем, у маман была своя версия, она все валила на старшую сестру, мол, Валька затеяла игру в салки по пути в раздаточный пункт.

Я снова услышал рассказ про то, как отца хотели забрать на войну – вышел приказ Верховного о призыве пацанов 1927 года рождения. Тимофеич перед отправкой примчался с Маросейки через Москворецкий мост на Пятницкую улицу, чтобы похвастаться перед Лидой новеньким обмундированием: они еще подростками познакомились на танцах. Но потом начальство передумало, и новобранца, как будущего электрика, отобрав форму, отпустили, чтобы продолжал учебу. Бабушка Аня от радости рыдала три дня. Но сверстницы над отцом подшучивали, мол, без тебя Гитлера теперь поймают и повесят, а сестры Бурминовы, картинно надув губы, уверяли, что в короткой ремесленной шинельке Мишка им совсем даже не нравится. Вот какими язвами были! Он страшно переживал, злился, даже порывался сбежать на фронт, чтобы всем доказать… А домой из его одногодков целыми-невредимыми вернулись, дай бог, половина.

  • Мишка, Мишка, где твоя улыбка,
  • Полная задора и огня?
  • Самая нелепая ошибка, Мишка,
  • То, что ты уходишь от меня.

Но Башашкин мурлычет эту песню по-своему: «Мишка, Мишка, где твоя сберкнижка?»

Из разговора с Марфушей я узнал кое-что новенькое. Оказывается, до Жоржика бабушка Маня жила вместе с дядей Ваней, Иваном Ивановичем, мужем своей собственной сестры Груни, Аграфены Гурьевны. Ее первый супруг, как и мой родной дед Илья Васильевич, погиб на фронте, точнее, в звании сержанта вернулся из госпиталя домой и вскоре умер от ран. Аграфена осталась одна с маленькой дочерью – тоже Валей и безногим сыном Николаем, который не отчаялся и даже катался на коньках, да так здорово, что никто не догадывался о детских протезах. Во время войны жили бедно, голодно, даже картофельные очистки ели за милую душу, поэтому инвалида Колю пришлось сдать в детский дом – там было трехразовое питание.

И вот как-то бабушка Груня, отправившись на барахолку, чтобы обменять вещи на продукты, познакомилась там с толстым офицером-интендантом, и тот, прицениваясь к башмакам и диагоналевым брюкам умершего сержанта (как штаны могут быть диагоналевыми – я не понимаю), с первого взгляда в нее влюбился. Дядя Юра, участвовавший в разговоре, подливая женщинам в рюмки красненькое, заметил, мол, ничего удивительного тут нет: Аграфена в молодости была чудо как хороша, а грудью взвод фрицев могла придавить.

Толстый интендант вызвался проводить вдову до дома, чтобы какие-нибудь хулиганы, а их тогда развелась в Москве прорва, не отняли у нее выменянные харчи. Потом офицер по протоптанной дорожке зачастил к ним, и всегда с гостинцами. В общем, решили они жить вместе, одной семьей, а еды с тех пор стало вдоволь, даже Лиде и тете Вале, вернувшимся с бабушкой из эвакуации, по-родственному перепадало. Дядю Колю забрали из детдома, интендант подобрал ему на складе очень удобные, легкие английские протезы вместо тяжелых кустарных деревяшек. Появились даже излишки, и тетя Груня, любившая поторговаться, приноровилась носить продукты на барахолку, чтобы одежду выменивать для детей, которые на хорошем питании быстро росли. О себе тоже не забывала. Однажды за банку топленого масла она сторговала старинную брошь с зелеными камушками и всегда потом прицепляла ее на грудь, если шла в гости. Когда я с младенческим любопытством тянул ручонки к этой брошке, мне строго говорили:

– Нельзя! Музейная вещь!

И вот как-то раз на Тишинском рынке к Аграфене Гурьевне прибился молодой солдатик Ваня, демобилизованный по ранению. Он сбывал трофейные иголки для швейных машинок – страшный дефицит по тем временам. Тетя Груня стала прицениваться, слово за слово, посмеялись, переглянулись, а боец по простоте возьми и напросись в гости, но не на дармовщинку, а со своей выпивкой. Интендант, как на грех, отбыл в командировку в Омск. Засиделись за разговорами допоздна, спохватились поздно, а по ночной Москве от Беговой в Сокольники пешком идти долго, да и опасно: разденут или прибьют. В общем, постелили Ване на сундуке. По совести сказать, он тоже Аграфене понравился: веселый, цыганистый и на гармошке, как покойный супружник, играть мастак, частушку такую иной раз завернет, что женщины краснеют и ладошками закрываются.

  • Эх, Семеновна,
  • С ума спятила:
  • Мужа не было –
  • Деток пятеро…

Но Аграфена ему сразу призналась, мол, не одинокая она, сошлась из-за ребятишек с хорошим человеком – интендантом, поэтому ни о какой такой взаимности речи нет, зато есть у нее родная сестра Мария, тоже вдова, и, что интересно, похожи они так, что их порой путали. Одним словом, познакомила она красноармейца Ваню с молодой тогда еще бабушкой Маней, мол, не пропадать же такому добру! В ту пору пригодные мужчины, пусть и слегка покалеченные, наперечет были: одни погибли, другие в плену доходили, третьи довоевывали, за каждым холостяком, даже белобилетником, очередь бабенок, точно за хлебом, выстраивалась.

Бабушка Маня как услышала предложение сестры, так руками замахала: «Совсем ты, Гранька, с глузду съехала!» Да и сам дядя Ваня поначалу осерчал на такое предложение, мол, что я вам – вымпел переходящий или кубок спартакиады? Потом присмотрелись друг к другу, помялись, поскромничали, сходили в кинотеатр «Ударник» на «Двух бойцов», погуляли под ручку по бульварам, а там и сошлись, как тропки в поле. Но бабушка Маня с самого начала честно предупредила, что Илья-то Васильевич не погиб окончательно на фронте, а лишь пропал без вести, если вдруг воротится, то без всяких разговоров: вот, Ваня, тебе – бог, а вот – порог. Тот посмотрел исподлобья, вздохнул и согласился, покладистый солдатик попался, воду можно на нем возить.

Наконец, грянула долгожданная Победа, засверкали салюты, эшелоны с возвращающимися бойцами народ забрасывал цветами, все ликовали, обнимались, поздравляли друг друга. Интенданта демобилизовали, и тут выяснилось, что у него в Омске имеется жена и трое детей, к которым он и убыл, обливаясь горючими слезами, а напоследок преподнес Аграфене Гурьевне на память о себе сережки с зелеными камушками – точь-в-точь к брошке – и еще огромный тамбовский окорок со слезой, смотреть на него сбежался весь двор. Груня, по совести сказать, не очень-то и горевала, жить после войны стало полегче, дети подросли, окрепли, да и относилась она к сожителю скорее с благодарным уважением, нежели с сердечной милотой. Нравился-то ей совсем другой…

Проводив благодетеля на вокзал, она сразу поехала на Овчинниковскую набережную, где в старом деревянном домике жила сестра с гармонистом Ваней, устроившимся на военный завод и получавшим теперь приличную зарплату и паек. Пришла Аграфена не с пустыми руками, с добрым куском окорока и бутылкой водки под названием «сучок». Дело было днем, в доме никого: Иван Иванович трудился на предприятии, дети учились. Сестры выпили, закусили деликатесом, а потом старшая и говорит, мол, так и так, младшенькая, интендант мой в Омск к семье отъехамши, а Ванюша мне с самого начала на сердце лег. Так что, попользовалась пареньком, и ладно, а теперь верни по принадлежности!

Бабушка Маня спорить не стала, так как сошлась с ним от трудной жизни и больше по уговорам старшей сестры, нежели по страстному влечению. В общем, когда дядя Ваня с получкой и гостинцем для Лиды и тети Вали вернулся с завода, у порога стоял его собранный чемоданчик, покрытый починенной шинелькой. Увидав сестер, сидящих рядком-ладком за накрытым столом, солдатик все понял, выпил поднесенную стопку и заплакал на радостях. Он-то все это время скучал и томился по Аграфене, и она, взяв его крепко за руку, увела к себе домой, на Беговую. А бабушка Маня, проводив гостей, поставила тесто и снова стала ждать своего пропавшего без вести Илью Васильевича, с которым, надо сознаться, жила до войны не слишком дружно. До драки дело порой доходило…

5

– Вот чудеса, прости господи! – воскликнула Марфуша и так от удивления брыкнула под столом ногой, что рюмки задребезжали, а я еле увернулся от каблука с набойкой.

– Это еще пустяки, обычная рокировка, – засмеялся Башашкин. – Вон народная певица Звонарева разом с двумя мужьями живет. Оба законные. Один на балалайке, второй на баяне. И ничего!

– Ладно тебе сплетни молоть, – одернула его тетя Валя и продолжила рассказ.

…Прошло года два-три, и однажды к Марье Гурьевне в дверь постучался сапожник. Тогда часто разные умельцы по домам ходили – чинили, строгали, лудили, паяли задешево. Величали нежданного гостя Егором Петровичем, был он тоже фронтовик, как позже прояснилось, орденоносец, после демобилизации трудился на фабрике, но денег на детей и больную жену не хватало, вот и прирабатывал починкой обуви, так как в детстве, еще до революции, побегал в подмастерьях у сапожника на Хитровке. Значит, постучался Егор Петрович к Бурминовым и посулил задешево починить даже совсем уж бросовую обувь. Предложение оказалось очень кстати, так как все, что было в доме, стопталось до невозможности. Он забрал обноски в мешок, а через несколько дней явился и выложил на лавку свое рукоделье – все просто ахнули: дырявые валенки были аккуратно подшиты кожаными лоскутами, стесанные вкривь каблуки наращены и подбиты, а стертые до дыр подметки заменены новыми. Туфли и ботики начищены до блеска. И цену запросил смешную. Мастера, конечно, за такую работу позвали к ужину, угостили рюмочкой под квашеную капусту и моченые яблоки. Гость разомлел, рассказал, где и как воевал. Бабушка на всякий случай поинтересовалась (она у всех фронтовиков спрашивала), не встречал ли он на боевых путях-дорогах солдатика по имени Бурминов Илья Васильевич. Нет, не доводилось… Потом, повлажнев взглядом, стал боевой сапожник рассказывать про детишек-отличников – Риту и Костю.

– А жена что ж? – как бы вскользь спросила бабушка Маня.

– Анна Самсоновна у меня очень хорошая женщина, добрая, домовитая, работящая, ждала меня с фронта честно и беспорочно, да вот шибко хворает третий год – в холодном цеху застудилась.

– Ну дай ей бог здоровья! А вы, Егор Петрович, часом в керогазах не разбираетесь? Что-то наш уж больно шумный стал. Не рванул бы.

– Что мне, разлюбезная Марья Гурьевна, ваш керогаз, если я танковые движки вот этими самыми руками под обстрелом перебирал! Смотрю, и стол у вас расшатался, как пьяный…

– Пьяный? А сами-то вы как с этим делом? – осторожно спросила бабушка, намучившаяся в свое время с Ильей Васильевичем, буйным во хмелю.

– Бывает, – потупился сапожник. – С тоски.

Слово за слово, и влюбился он в Марию Гурьевну по уши. Марфуша, выслушав, согласилась: хоть Маруся и не такая броская, как старшая сестра, но была в ней тихая манкость, так у них в родном селе Гладкие Выселки выражались про скромных присух. Не зря же супруг-покойник спьяну-то ее жутко ревновал, чуть на стенку не лез. Повода не давала, а поди ж ты.

В общем, долго Егор Петрович к ним ходил, а когда все перечинил, перепаял, перестругал, понял, что присох. Мучился он, страдал, перед больной женой и детьми виноватился, даже с сердцем в больницу попал. Тут ему сама Анна Самсоновна сказала: мол, иди уж, коль чужая постель мягче, только детей не забывай! Бабушка Маня его поначалу от живой жены принимать не хотела, отмахивалась, стыдилась, что люди скажут, а потом сжалилась над ним и над собой, но строго предупредила, во-первых, водкой не увлекаться, а во-вторых, если пропавший без вести Илья Васильевич паче чаянья вернется домой, любовь любовью, но тогда никаких разговоров: вот тебе, Егор Петрович, – бог, а вот – порог.

Илья Васильевич, конечно, не вернулся, а бабушка сжилась с новым мужем душа в душу и стала звать его Жоржиком. Выпивал он в меру, по вечерам после работы надевал длинный фартук, сшитый из старой клеенки, и садился на табурет в особом уголку, где были развешаны по стене и разложены на полках специальные инструменты: молоток с раздвоенным носиком, шила разных размеров, прямые и загнутые, кусачки, плоскогубцы, ножи с короткими скошенными, страшно острыми лезвиями. Мне их строго-настрого запрещали трогать, каждый раз рассказывая историю мальчика, который не послушался и остался без двух пальцев. Самое ужасное: без указательного, а ведь без него стрелять из винтовки никак нельзя, поэтому в армию пацана не взяли – и во дворе все смеялись над ним. Ведь это самый настоящий позор!

В круглых коробках из-под леденцов внасыпь лежали гвоздики разной величины, не только железные, но и деревянные. В лубяных туесках хранились лоскуты разноцветной кожи и мотки суровой нити. Жоржик садился, вынимал из мешка ботинок, сданный ему в ремонт, осматривал, качая головой и поражаясь степени износа, потом надевал его подошвой вверх на сапожную лапку… Ох, уж эта лапка! В детстве я ее страшно боялся, считая почему-то той самой костяной ногой Бабы-яги. На самом же деле это была деревяшка чуть толще лопатного черенка, а к ней крепилась под углом стальная продолговатая пластина, выдерживавшая хороший удар молотка при забивании гвоздочков в подметку.

Чтобы соседи не ругались, не жаловались домоуправу на ежевечерний стук у Бурминовых, Жоржик чинил им обувь бесплатно. Но рыбий клей на общей кухне ему все-таки варить не разрешали, он делал это в дальнем углу двора на костерке, передавая жестянку с вонючей вязкой тюрей через форточку, чтобы не насмердить в общем коридоре. Потом, когда деревянный дом снесли, а бабушке дали комнату в соседней, надстроенной восьмиэтажке, сапожных дел мастеру пришлось перейти на магазинный, почти не пахнувший клей, но крепость у него была совсем не та, что у заварного.

На круг Жоржик зарабатывал очень неплохо, Лида его даже Тимофеичу иной раз в пример ставила, отчего отец багровел и ворчал, что, мол, не для того техникум окончил, чтобы валенки подшивать. Егор Петрович и своих детей поднял, и Лиде помогал, когда она в Воронеже на пищевика училась. Сын и дочь Жоржика по праздникам приходили в гости на Овчинниковскую набережную, там в комнате у бабушки отмечали Ритин аттестат зрелости и офицерские погоны Кости, окончившего военное училище. Анна Самсоновна, с которой Жоржик так и не развелся, чтобы в лишних бумажках не запутаться, конечно, на пироги к сопернице никогда не заглядывала, но бабушка всегда ей передавала с Костей или Ритой то кусок кекса, то холодец из свиных ушек, то пол-литровую банку домашней трески под маринадом, которую Башашкин с восторгом называл «белорыбицей в собственном соку»!

Про войну Жоржик не рассказывал, хотя я его постоянно просил: в школе нам поручили разузнать и изложить на двух страничках подвиг отца или деда – для Музея боевой славы. Но он только отмахивался, мол, какие там подвиги? Жив – и слава богу! Странно, конечно, ведь на войне награждают именно за героизм, а Жоржик имел два боевых ордена – Красного Знамени и Отечественной войны первой степени. Чтоб не протыкать единственный костюм толстыми булавками, он отсоединил награды от полосатых колодок, и бабушка два раза в год, на майские и февральские праздники, приметывала ордена за петельки черными нитками к пиджаку, а потом спарывала. 23 Февраля и 9 Мая все фронтовики округи надевали награды и шли, звеня медалями, слушать сердечные поздравления в красные уголки и клубы.

Сойдясь с бабушкой, Жоржик стал вывозить нас летом, как говорит Башашкин, «всем колхозом» на Волгу в Селищи. Сам он был родом из соседней деревни Шатрищи, которую выселили перед тем, как запустить Угличскую плотину. До Кимр мы добирались на теплоходе, шлюзуясь всю ночь, а утром пересаживались на катер и плыли еще час до того места, где в великую русскую реку впадает Калкуновка, а по берегу раскинулись Старые и Новые Селища. Катер шел с остановками, как автобус, приставал к понтонам и дебаркадерам, развозя заодно душистый свежий хлеб по сельпо. Так вот, недалеко от Белого Городка Жоржик всякий раз показывал мне на берегу большую смоленую лодку, наполовину вытащенную из воды и привязанную цепью к железному крюку, вбитому в песок.

– Нравится, Юрок?

– Ага!

– У меня до войны такая же была. Точь-в-точь. Видно, один мастер ладил. Я договорился, недорого отдают. У хозяина рука отнялась – веслиться теперь не может.

– Надо брать, – кивал я. – Будем на другой берег плавать. Там, Витька сказал, клев чумовой!

– И я так думаю – надо. Да вот беда, Марья Гурьевна категорически против. Ворчит, баловство это: лодка нужна раз в год на месяц, а все остальное время будет гнить на берегу. Я уж и так, и эдак… Ни в какую! Отвечает: лучше тебе новый костюм справим. А зачем мне новый-то? Мне этот бы сносить.

Несколько лет дед Жоржик мечтал о лодке, а бабушка упиралась и вдруг нежданно-негаданно согласилась. Почему? Лиде она объяснила так: снился ей Илья Васильевич, озябший, в шинельке, и упрекал, мол, что ж ты моему верному заместителю Егору Петровичу лодку зажимаешь? Он же тебе к Восьмому марта «Красную Москву» подарил? Подарил! Не поскупился. Целых пять целковых отдал! А ты? Не по-людски поступаешь. Вернусь – поколочу!

– Вот и скажи, Лидуш, откуда Илюша про духи узнал? Стало быть, они на том свете про нас всё знают!

– Ой, мама, ну что за глупости! Какой еще тот свет? Гагарин в космосе никакого Бога не видел, а рая – тем более. И мало ли что во сне причудится. Мне вот приснилось, что Мишка от меня к Быловой ушел.

– К кому? Здрасте, нужен он ей как собаке пятая нога.

– И я про то же! Просто мне неделю назад Лялька рассказала, что за ней один сослуживец ухлестывает, мочи нет.

– Это нехорошо. Ведь она расписанная. Алька у нее – мужик-то не злой, хоть и употребляющий.

– И ты, наверное, накануне папу вспоминала? Вот он и приснился тебе. А лодку купите! Жоржик весь измечтался. Он ведь и не пьет теперь почти.

– Да куда уж с таким сердцем!

В общем, бабушка все-таки согласилась, и Егор Петрович в субботу дал телеграмму в Белый Городок хозяевам лодки, мол, никому не продавайте, высылаю деньги. А потом помчался в сберкассу. Хотя они уже закрывались, короткий день, он успел предупредить сотрудницу, что в понедельник снимет крупную сумму – целую сотню! Вот почему в то памятное воскресенье Жоржик светился, как юбилейный железный рубль, а дядя Юра всю дорогу до Измайлова расспрашивал счастливца, как будет обмывать долгожданное приобретение и куда первым делом поплывет.

– На Нерль. Там лещи берут – с таз! – объявил Жоржик и от волнения достал из кармана янтарный мундштук, хотя в троллейбусе курить категорически воспрещается.

6

Через двадцать минут мы сошли в Измайлове. С одной стороны к шоссе вплотную подступали новые блочные дома, на тесных балконах, которые использовались вместо чуланов, можно было увидеть рваный абажур, хромую табуретку, треснувший аквариум, пару деревянных лыж с черным сатиновым мешком, напяленным на острые загнутые концы. Рядом с хламом, облокотившись на перила, курил волосатый мужик в синей майке. Народ, вываливавший из троллейбуса, он разглядывал с насмешливым недоумением, так люди, живущие у моря, смотрят на сошедших с поезда отдыхающих, которые, срывая на ходу одежду, бегут сразу к берегу, чтобы, визжа, бухнуться в долгожданную воду.

Через дорогу начинался самый настоящий лес, не огороженный никаким забором. Майские, нежно-зеленые листья еще не загустились, не скрыли сплетения ветвей и веселых птиц, суетящихся в прозрачных кронах. Прелый, прошлогодний наст еще не скрылся в свежей траве, только набирающей силу, среди золотых одуванчиков не видно пока ни одной седой головки, а юная зубчатая крапива только учится жалить. Я заметил пыльную литровую банку, примотанную проволокой к пестрому стволу, на дне виднелась мутная водица: кто-то хотел было набрать березового сока, да припозднился.

Над началом широкой утоптанной тропы, петляющей между деревьями, возвышалась сваренная из водопроводных труб арка с полукруглой надписью поверху:

ИЗМАЙЛОВСКИЙ ЛЕСОПАРК

Рядом красовался большой железный плакат: на первом плане приоткрытая коробка спичек с хищно оскалившимися серными головками, а вдали – охваченные красным огнем уступчатые ели, из которых спасается бегством белочка, в ужасе схватившаяся лапками за кисточки ушей. Когда меня впервые взяли в Измайлово – на травку, я еще ходил в детский сад, и вид несчастного зверька расстроил меня до слез. Позже, научившись складывать буквы в слова, я прочел надпись на железном плакате:

НЕ ШУТИ С ОГНЕМ!

Углубляясь по тропе в лес, мы, как обычно, долго выбирали место поровней и поукромней. Но пустынный уголок в воскресенье в Измайлове найти нереально: пол-Москвы выезжает из тесных коммуналок и общежитий на природу погреться на солнышке и размяться после трудовой недели. Что их гонит на природу – зов обезьяньих предков или смутное воспоминание о рае – понятия не имею, но я и сам чувствую среди ветвей какую-то уютную безмятежность, хотя здесь людно, шумно и суетно.

Кажется, сотни скатертей-самобранок, огромной стаей спланировав с неба вниз, расстелились по земле между кустов и деревьев. Вокруг закуски, разложенной на клеенках, расселись и разлеглись млеющие горожане. Чтобы, как говорит Башашкин, «подышало тело», они расстегнулись или разделись. Глава семьи обычно остается в майке и сатиновых трусах до колен, голова прикрыта шапочкой, сложенной из газеты, или носовым платком с концами, завязанными узлами. Хозяйки щеголяют в летних сарафанах на тонких бретельках, а то и попросту в белых или розовых ребристых лифчиках. Все, как один, разуты и шевелят босыми пальцами, уставшими от обуви. Я заметил: у одной коротко остриженной дамы ногти на ногах выкрашены ядовито-красным лаком, и вопросительно глянул на дядю Юру.

– Педикюр, – ответил он. – Тлетворное влияние Запада.

Рядом с отдыхающими родителями озоровала ребятня, получая на бегу подзатыльники и бутерброды, которые тут же, на ходу, съедались. Груднички орали в колясках или люльках, подвешенных к толстым сучьям. А старшеклассники украдкой мотались в кусты курнуть по-быстрому, чтобы не догадались родители. Густой ельничек шевелился, как живой, оттуда время от времени с независимым видом выходили, поправляя одежду, отдельные граждане.

Некоторые отдыхающие повесили на обломанные сучки транзисторы в кожаных чехлах, настроив приемники на музыку и песни:

  • В городском саду играет духовой оркестр.
  • На скамейке, где сидишь ты, нет свободных мест.

Лысый дядька в абстрактной шелковой пижаме держал на коленях импортной магнитофон размером с обувную коробку, красные катушки вращались – одна быстрее, другая медленнее, и по лесу тянулся плакучий с картавинкой голос:

  • Где вы теперь? Кто вам целует пальцы?
  • Куда ушел ваш китайчонок Ли?
  • Вы, кажется, потом любили португальца?
  • А может быть, с малайцем вы ушли?

– Смотри-ка, Вертинский! – присвистнул дядя Юра.

Рис.5 Совдетство. Книга о светлом прошлом

– Ты его знаешь? – удивился я.

– Один раз с ним на концерте вместе работали. Он умер. Гуттиэре помнишь?

– Из «Человека-амфибии»?

– Да. Его дочка – Настя! Анидаг помнишь?

– Из «Королевства кривых зеркал»?

– Угу. Его жена.

– Как жена?

– А вот так.

В тот памятный день мы долго бродили в поисках укромного уголка, Башашкин требовал немедленного пристанища, картинно возмущался, жаловался на голод и жажду, Тимофеич поддакивал, а женщины, как нарочно, привередничали, словно выбирали место обитания на всю жизнь, и оттягивали тот момент, когда, наконец, можно будет обмыть обещанную лодку. Жоржик счастливо улыбался, кивал и готов был расположиться на любом буераке.

– Какое сегодня солнышко хорошее! – озирался он. – Ласковое! Уж давайте сядем хоть где-нибудь, уморился я что-то, запарился… – и вытирал крупный пот со лба. – Душно нынче…

– Наоборот, свежо, – возразила тетя Валя. – А я кофту не взяла, как на грех.

Наконец устроились под плакучей березкой. С одной стороны нас закрывал от любопытных взглядов орешник с новенькими, словно вырезанными из зеленых промокашек, листиками, а с другой росли рядком полутораметровые елочки, такие обычно рубят и наряжают к Новому году. Над ними летал туда-сюда волан, кто-то играл в бадминтон. Место отличное, удобное для пикника, не заняли его, наверное, из-за нескольких свежих кучек земли, выброшенных наружу проснувшимися кротами, но мужчины их быстренько затоптали, почти сровняв с поверхностью.

– А кроты там не задохнутся? – забеспокоился я.

– Это хорошо, что ты о животных заботишься! – заметил Лида. – Может, Миш, все-таки дырочки оставим?

– Не волнуйся, у них ходы с вентиляцией по всему лесу прорыты, – успокоил Тимофеич. – Не то что у нас в цеху! – Он весело нервничал, как все мужчины, которым предстоит выпивка.

Мы застелили острую травку двумя клеенками, придавив по углам, чтобы не топорщились, обувью: все разулись и ходили босиком. Из сумок достали еду да питье в бутылках. Кушанья, приготовленные заранее, привезли в кастрюльках и банках: винегрет, салат оливье, соленые грибки и огурчики, квашеную капусту, прошлогоднюю, сероватую, слежавшуюся, выскребли с самого дна кадки, она стоит у нас на первом этаже, в холодном чулане, которым пользуется, как кладовой, все общежитие. Селедку заранее разделали и кусочками утрамбовали в майонезную банку, залив подсолнечным маслом. Я не удержался и стащил огурчик.

Пока раскладывали закуски, волан пару раз залетал к нам и падал на скатерть. Тут же прибегал курчавый очкарик в простроченных импортных шортах из плащовки и всякий раз так долго и задушевно извинялся, что никто на него не сердился.

– Вот, тезка, – наставительно заметил Башашкин. – Учись вежливости у интеллигентных людей!

– Наверное, евреи, – предположила тетя Валя, нарезая любительскую колбаску и отдавая мне шкурки. – У нас в главке есть бухгалтер Перельмутер, сто раз извинится, прежде чем попросит баланс перепечатать.

– Ну и отошли бы в сторону, если такие интеллигентные, – буркнул Тимофеич, когда очкарик, обызвинявшись, снова унес волан, который на этот раз угодил в салат.

– Не уйдут. Так и будут пулять, – подтвердила свою догадку Батурина. – Точно, евреи! А каким меня Перельмутер форшмаком угощал! – закатила глаза тетя Валя.

– Фу! – отозвался я: в детском саду нас почему-то почти каждый день пичкали пересоленным форшмаком, шибавшим вдобавок затхлым луком.

– Сам ты – фу! – одернула меня Лида.

– А у нас тут селедочка свежая, малосольная, атлантическая! – похвастал Башашкин. – Марья Гурьевна, где твоя белорыбица в собственном соку?

– Здесь, здесь, зятек!

– Селедка с икрой? – спросил я.

– А как же! Тетка твоя покупала! – со значением подтвердил Батурин.

7

И все сразу заулыбались, вспомнив случай, когда тетя Валя в знаменитом рыбном магазине на Покровских Воротах купила сельдь, как уверял продавец, «с икрой на последнем месяце», но при вскрытии в животе у нее оказалась молока, правда, довольно внушительная. Возмущенная Батурина вернулась в магазин и потребовала жалобную книгу. Прибежал взволнованный директор и, нервничая, заявил, что они почти добились звания «образцового предприятия торговли», а тут такая беспричинная неприятность.

– Гражданочка! – строго сказал он. – Это же просто смешно вашей кляузой портить нашу книгу, где одни лишь благодарности! У нас дружный коллектив и лучшие продавцы в городе.

– Это не кляуза, а упрямый факт! – возразила тетя Валя.

– Факт смехотворный! Подумаешь, трагедия: вместо икры молока. Бывает. В океане самцы тоже водятся. Их тоже едят. Не выбрасывают же…

– Значит, говорите, у вас самые лучшие продавцы?

– Без сомнений!

– А вот и нет. Хороший продавец никогда не перепутает икряную сельдь с молоковой. Я вот работаю в Главторфе и сапропель от верхового торфа с закрытыми глазами могу отличить.

– Нет, дамочка, ошибаетесь, у нас продавцы самой высшей категории!

– Тем хуже для вас.

– Это почему же?

– Потому что продавец высшей категории так глупо ошибиться не мог, а значит, он сознательно ввел покупателя в заблуждение. Одним словом, об-ма-нул. А что дальше? Дальше – обвесит. Так и запишем… – Тетя Валя вынула из ридикюля двухцветную шариковую ручку, купленную на базаре в Сухуми. – Красной пастой запишем, чтобы все прочитали, ревизоры тоже.

– Стойте! – затрясся директор. – Не делайте этого! Не губите передовиков! Признаю нашу вину. Приношу вам искренние коллективные извинения.

– Ну, знаете ли, даже смешно слушать! – смертельно улыбнулась тетя Валя. – Извинения на хлеб не намажешь. – И медленно нажала большим пальцем красный рычажок, обнажив ядовитое пишущее жало.

– Остановитесь! Мы готовы компенсировать моральный ущерб!

– Это как же, хотелось бы знать?

– Могу предложить вам астраханский залом. С икрой.

– Бросьте! – возмутилась моя осведомленная тетя. – У вас, я вижу, тут целый коллектив образцовых врунов. Залома давно нет в продаже. Он вымер.

– Для широкого потребителя – да, вымер. Но для вас он жив! – наклонившись, прошептал директор.

– А так бывает?

– Бывает! – передовик торговли в подтверждение кивнул на плакат с профилем Ленина.

– Ну так несите, взвешивайте! – смилостивилась Батурина.

– Нельзя, уважаемая, увидят покупатели, начнется ажиотаж. Пройдемте лучше в подсобное помещение.

Через пять минут тетя Валя вышла через служебную дверь со свертком такой величины, словно несла средних размеров сома.

– Сколько я должна? – спросила она, показывая глазами на кассу, где за стеклом восседала могучая блондинка, возложив пальцы с красными ногтями на клавиши бронзового аппарата.

– Ну что вы! – замахал руками директор. – Это компенсация за причиненные огорчения. Достаточно нескольких добрых слов в книгу отзывов. Но умоляю – только не красной пастой!

– Ладно…

– Всегда рады видеть вас в нашем магазине!

Пока дядя Юра в очередной раз в лицах, не хуже Райкина, даже лучше, повторял эту знаменитую историю, родня, хохоча, разложила на скатерти остальную снедь: молодой лучок, редиску, отварную картошку в мундире, нарезанный ломтями дырчатый сыр, мраморное сало, бабушкину треску под маринадом. В середину всей этой красоты поставили расписную деревянную мисочку с крупной серой солью. И Лида с облегчением вздохнула.

– А почему называется «залом»? – спросил я.

– Потому: эти селедки такие огромные, что даже в бочку не помещаются, хвосты им приходится заламывать, – разъяснил дядя Юра, поддев козырек и верным движением сорвав алюминиевую пробку с четвертинки.

– Вкусная?

– Кто?

– Селедка залом.

– Белорыбица!

– А икра?

– Не хуже паюсной!

У меня потекли слюнки. Тем временем вернулся из зарослей, куда бегал по нужде, мой младший брат Сашка, он критически оглядел готовый к разорению стол и сообщил, что у соседей, наконец переставших играть в бадминтон, есть свежие огурцы, помидоры и даже бананы.

– Бананы? – не поверила бабушка.

– Торгаши, наверное? – предположил Тимофеич.

– Ну почему сразу – торгаши? – не согласилась Лида. – Возможно, просто у людей хорошие оклады и премии. Может, они рационализаторы. Купили на рынке.

– Ага, набегаешься с премии на рынок-то! Знаем мы этих жуков-рационализаторов! – нахмурился отец, усмотрев в сказанном намек на его зарплату, не самую высокую.

– А вот у космонавтов открытый счет, – сообщил Башашкин, чтобы сгладить неловкость.

– Это как так? – не понял Жоржик.

– А так: ты покупаешь, что хочешь, но платит за тебя государство.

– И мороженое? – заинтересовался Сашка.

– Что захочешь!

– Ну да, прямо-таки государство за тобой следом ходит и раскошеливается! – усомнился отец.

– Зачем же следом ходить? У космонавтов чековые книжки имеются. Расписался, оторвал купон и отдал в кассу.

– Как Скуперфильда в «Незнайке на Луне»? – ахнул я.

– Треплешься, Батурин! – недоверчиво усмехнулся Тимофеич. – Значит, можно расписаться, оторвать и взять на Гавриковом машину? Так, что ли?

– Можно и так. Но «Волги» космонавтам сразу после приземления выдают. Подарок от партии и правительства, – объявил Башашкин. – Юрик, хочешь стать космонавтом?

– Вообще-то у меня другие планы… – уклончиво ответил я, так как с детства боюсь высоты.

– Я буду космонавтом! – крикнул Сашка.

– Молодец! Лимонада герою! Да и нам бы пора горло уж промочить! – потер ладони Тимофеич.

– Да, природа шепчет: продай штаны, а выпей! – согласился Батурин.

– Разливай уж! – поторопил Жоржик.

На лицах мужчин появилось то особенное, мечтательно-хитрое выражение, которое предшествует первой рюмке. Женщины же, наоборот, встревожились, засуетились, выясняя друг у друга, все ли выставлено на стол. И тут Лида, спохватившись, вынула из кошелки свой сюрприз – банку с майонезом блекло-красного цвета.

– Это еще что за «кровавая Мэри»? – удивился Башашкин.

– Томатный майонез с паприкой. Экспериментальная партия. Если Госстандарт одобрит, будем выпускать для широкого потребителя! – гордо объявила маман.

– А попробовать можно? – робко спросила бабушка.

– Химия небось сплошная? – усомнился Тимофеич, он ко всему новому относился с недоверием.

– Ну что за ерунда! Все натуральное – томатная паста и венгерская паприка.

– Ох, венгры на войне и лютовали! – вздохнув, вспомнил Жоржик. – Хуже немцев.

– Егор Петрович, ну при чем здесь война? – обиделась Лида. – Это кооперация в рамках СЭВ.

– Ладно нам здесь партсобрание разводить! – буркнул отец.

– Ну, угощай уж, дочка, затомила! – бабушка подставила ломоть белого хлеба, и все последовали ее примеру.

– Ой, консервный нож забыла! – скуксилась маман.

– Эх ты, руководитель хренов! – повеселел Тимофеич. – Ладно, сейчас как-нибудь подковырну… – Он полез в карман за связкой ключей.

– Зачем же ковырять, господа! – гордо возразил Башашкин. – Для этого имеется всемирно известная швейцарская фирма «Венгер». Прошу не путать с оккупантами!

Дядя Юра, как фокусник, вынул свой удивительный складной нож, очень красивый, с алыми пластмассовыми накладками и белым фирменным крестиком в узорной рамке. Нож был небольшой, умещался в ладони, зато толстенький, так как содержал в себе все необходимое для жизни: лезвия разной длины, пилку, шило, штопор, ножнички, консервную загогулину и, конечно, открывалку.

– Опля! – Крышка мгновенно слетела с банки. – Запах качественный! – доложил он, понюхав содержимое.

Лида чайной ложкой стала накладывать густой коралловый майонез на хлеб, все пробовали и хвалили.

– Я бы чуток соли добавила, – посоветовала тетя Валя.

– Скажу главному технологу.

– Это ты зря, дочка, – не согласилась бабушка. – Недосол на столе, а пересол на спине!

Мне новый майонез тоже понравился, он напоминал сметану, разбавленную томатным соком.

– Деликатес! – оценил дядя Юра.

– Для начальства делали, – хмыкнул Тимофеич, – а как на конвейер поставят, в рот не возьмешь!

– Минуточку! – возмутился Башашкин. – Еще не выпили, а уже закусываем! Почему не налито?

– Это верно! – одобрил Жоржик. – Кому красненького, кому беленького?

Тут надо сказать, спиртные напитки у взрослых делятся на «белое» и «красное». «Белое» – это водка, а «красное» – все остальное, кроме коньяка и шампанского, включая белое полусладкое вино, которое так любит тетя Валя.

Напитки разлили по интересам, а нам с Сашкой плеснули в эмалированные кружки лимонада.

– За что пьем? – спросила тетя Валя.

– Как за что – за Лидкин томатный майонез! – усмехнулся отец.

– Нет, пьем за новую лодку Егора Петровича! – предложил Башашкин.

– Ой, нет, нет, не надо! – встревожился Жоржик. – Нельзя! Сглазим!

– Тогда сам и скажи, не томи людей! – посоветовала ему бабушка.

– Дай бог не последняя! – провозгласил он свой любимый тост.

– Дай бог! – весело повторила родня, чокаясь – со мной и Сашкой тоже, причем брат сам тянул навстречу всем свою кружку.

– Бражник растет! – погладила его по голове тетя Валя.

– Как ее пьют беспартийные! – хлопнув стопку, отец блаженно сморщился.

8

Хорошо выпив и плотно закусив, взрослые стали готовиться к любимому послезастольному делу – игре в карты, в «сорок одно». Освобождая от остатков еды и бутылок центр клеенки, они весело обещали друг друга сегодня «наказать», «раздеть», «обставить», «обчистить» и, разумеется, заварить небывалый котел, для чего на середину ставилось блюдечко, в него бросали медь и серебро, «проходя», «поддавая» или «заваривая»… Ставки были копеечные, однако на кону иногда скапливалось до трех рублей, а один раз, и этот случай вспоминали за каждой игрой, набралось семь с полтиной. Гигантская сумма! Стоимость приличного аквариума! «Котел» взяла в тот раз тетя Валя, ей необычайно везет в карты, в худшем случае она остается при своих.

А вот в любви ей поначалу не очень-то везло, о чем я тоже узнал из тихого разговора взрослых. В первый раз она вышла замуж после школы за офицера-фронтовика, который, будучи контуженным, вскоре окончательно сошел с ума и чуть не застрелил ее из наградного пистолета в припадке беспочвенной ревности: молодая жена казалась ему слишком улыбчивой. Она убежала и спряталась у соседей, а безумца отправили в психиатрическую больницу, в Белые Столбы. Пока он там лежал, тетя Валя по настоянию родни с ним развелась как с ненормальным – есть такой закон. Но бывший муж ей передал из лечебницы весточку, мол, все равно ее любит и, когда выйдет на волю, будет следить за ней: если увидит с каким-нибудь мужчиной, убьет обоих.

Она к тому времени уже познакомилась с дядей Юрой, тот после службы вечерами играл в оркестре на танцплощадке в саду Милютина, а тетя Валя пришла туда с подругами после работы. Башашкин стал за ней ухаживать, посвящал ей соло на барабане, дарил цветы, но она наотрез отказывалась с ним встречаться, боясь расправы, однако новому знакомому ничего про свою неудачную семейную жизнь не объясняла, только грустно улыбалась. Тогда решительный Батурин поставил вопрос ребром: мол, если не нравлюсь, так и скажите – уйду не оглядываясь. Тут тетя Валя во всем ему и призналась, хотя понимала, что навеки теряет симпатичного, остроумного кавалера – кому ж охота погибнуть от руки сумасшедшего. Однако дядя Юра, человек военный, не испугался и пообещал защиту. Вскоре они стали жить вместе, но тетя Валя еще долго вздрагивала от скрипа двери и мертвела, увидев в темном переулке одинокий мужской силуэт. Оказалось, что напрасно: контуженный ревнивец умер в больнице то ли от обиды, то ли от старых ран…

Но вернемся в тот исторический вечер, когда на блюдечке скопились мятые рубли и гора мелочи. События развивались драматически: Тимофеичу вдруг пришло «очко», он восторжествовал, стал поддавать по полтиннику, все остальные, кроме Батуриной, испугались, сбросили карты, но тетя Валя спокойно закрыла кон и, предложив смотреться, выложила два туза. Все ахнули, она уже было потянулась к выигрышу, но тут отец вдруг сварливо объявил, что перед сдачей не сняли «шапку». Стали мучительно вспоминать: да, кажется, в жадной суете забыли. Значит, надо переигрывать. Дядя Юра тщательно перетасовал колоду так и эдак, а потом услужливо протянул бдительному Тимофеичу:

– Ну, Мишель, твоя рука – владыка!

Тот опасливо посмотрел на клетчатую «рубашку» верхней карты, замялся, поискал глазами меня и приказал:

– Ну-ка, сын, сними как следует!

– Нечего ребенка к азартным глупостям приучать! – проскрипела Лида, которая в отличие от сестры, страстной картежницы, была равнодушна к игре.

– Понарошку! – взмолился я: мне очень хотелось «снять шляпу».

– Ну если только понарошку… – разрешила она.

Я осторожно сдвинул полколоды. Карты снова раздали. И что вы думаете? Отцу пришли десятка и восьмерка крестей, а тетке – валет и девятка виней, у остальных оказалась на руках вообще какая-то разномастная шваль. Тимофеич хорохорился, пытался поддавать по двадцать копеек, потом предлагал сварить и довести котел до невообразимой суммы, но его разоблачили, предложив открыться.

– Бог не фраер, не обманешь! Валентина, забирай! Деньги в семью! – обидно захохотал Башашкин, любивший подначить моего вспыльчивого отца.

– А ну вас всех к черту! – побагровев, рявкнул Тимофеич и швырнул карты на стол.

Месяц потом он не садился играть с родней, а меня попрекал за то, что я неправильно «снял шляпу», но со временем остыл – и все пошло по-старому. А тетя Валя за то, что я как раз правильно «подрезал» карты, дала мне в тот день целый рубль.

И вот родня сыто устроилась на травке вокруг клеенки, весело переговариваясь и выискивая в кошельках мелочь для начала игры.

– Эх, жалко Аграфены с Ваней нет! – вздохнул Жоржик. – Вшестером мы бы жару задали!

Бабушка Груня любила карты до самозабвения, а дядя Ваня играл без всякого азарта, только чтобы не портить компанию.

– Тезка, – попросил дядя Юра, тасуя колоду подрагивающими от нетерпения пальцами. – Ты бы показал Сандро окрестности! За мной не заржавеет!

– Да, погуляйте, – добавила Батурина. – А то опять никому никакого покоя не будет.

Вредитель Сашка развлекался тем, что, подкравшись сзади, заглядывал через плечо в карты играющих, а потом, отбежав на безопасное расстояние, радостно кричал:

– А у Жоржика два туза, один красный, другой черный!

Ну как тут не разозлиться?

Я крепко взял бедокура за руку и потащил на прогулку. Брат был недоволен, так как взрослые обычно откупались от его подглядываний конфетками, он не только ел, но и запасался впрок, пряча излишки в жестяной барабан со снимающейся крышкой. Я про тайник знал и, когда хотелось сладенького, пользовался его излишками. Тоже мне хомяк! Обнаружив недостачу, Сашка подходил ко мне, пытливо смотрел в глаза и плачущим голосом спрашивал:

– Скрал?

– Вот еще! Ты сам съел и забыл.

– Врешь!

– Честное слово!

– Врать готово!

Хороший щелбан жадине или саечка обычно решали исход спора. Лиде наябедничать Сашка не мог, так как у него с младенчества от шоколадных конфет выступали яркие пятна на щеках – диатез, в сладостях его строго ограничивали, поэтому жалоба предкам могла обернуться полной конфискацией всего содержимого секретного барабана.

Мы пошли с ним по тропинке, перешагивая бугристые корни, похожие на одеревеневших змей. Майское солнце набрало силу, пробивало раннюю листву насквозь и приятно пекло кожу, отвыкшую за зиму от загара. Повсюду на траве были расстелены клеенки и скатерти, вокруг них возлежали и сидели полуодетые люди. Недавно расположившиеся, еще жадно выпивали-закусывали, чокаясь и желая друг другу здоровья. Одна компания пила не из рюмок или стаканов, а из большого окованного рога, передавая его по кругу с витиеватыми тостами, как в кинокомедии «Свинарка и пастух».

Другие, насытившись и повеселев, играли в шашки, шахматы, домино или, как наши, в карты. Три угрюмых мужика сражались в очко, приговаривая: еще, еще, себе, перебор… Мой глупый и любопытный брат хотел было заглянуть к ним в карты, но получил от меня подзатыльник. Нашел, к кому соваться! Без носа можно остаться.

Где-то уже плясали под гармошку: краснолицый дядька в синих трусах метался вприсядку, а дородная тетя в розовой комбинашке павой ходила вокруг, помахивая и всплескивая руками. В другом месте компания очкариков пела хором под гитару:

  • Понимаешь, это странно, очень странно,
  • Но такой уж я законченный чудак,
  • Я гоняюсь за туманом, за туманом,
  • И с собою мне не справиться никак…

Над полянами летали туда-сюда белые ажурные воланы, с цоканьем ударяясь о сетку ракеток. Мальчишки, назначив березовые стволы штангами воображаемых ворот, гоняли с криками кожаный мяч. На полянке, встав кружком, играли в волейбол.

– Беру! – обещал то и дело лысый пузан в бриджах, делал зверское лицо, складывал два кулака вместе, но каждый раз промахивался. Над ним смеялись.

У девчонок были свои радости: одни прыгали через скакалки, другие плели венки из одуванчиков, третьи, таинственно шушукаясь, искали место для секрета. Две подружки с помощью детского медицинского набора лечили большую куклу, уговаривая ее потерпеть и убеждая, что укол – это совсем даже не больно, во что сами, конечно, не верили.

Сначала Сашка обнаружил на согнувшейся травинке божью коровку и полез в карман за спичечным коробком.

– Ого, она старше тебя! – сказал я, пересчитав черные точки на красной глянцевой спинке.

– Да? – удивился он и решил отпустить пожилое насекомое.

Я посадил ее на ладонь, она, щекотно перебирая тонкими лапками, доползла до края подушечки моего указательного пальца и, поняв, что дальше дороги нет, полетела, подняв красные скорлупки. А Сашка ей вслед протараторил:

  • Божия коровка, улети на небо,
  • Принеси мне хлеба,
  • Черного и белого,
  • Только не горелого!

Потом мы погнались за майским жуком. Большой, не меньше черного таракана, он, вздыбив надкрылья и оттопырив брюшко, с тяжелым жужжанием волочился по воздуху, едва не задевая кустики и высокие травинки. Но поняв наш опасный к нему интерес, хрущ неожиданно взмыл к березовым верхушкам. Брат расстроился, а я взамен нашел ему несколько черно-алых жуков-пожарников с длинными усами, он поместил их в коробок, который приложил к уху, радостно сообщив мне:

– Скребутся!

Потом мы рвали и жевали кисленькую заячью капусту, цветущую белыми лепестками. Между корнями Сашка нашел странный гриб – складчатая шляпка напоминала мозговые извилины, как они нарисованы на учебном плакате в кабинете биологии.

– Поганка! – определил он и хотел растоптать.

– Нет, это хороший гриб! – остановил его старичок в полосатой пижаме. – Строчок называется. Клади-ка сюда до кучи! Они уже сходят…

В руках пенсионер нес капроновую шляпу, полную этих грибов. Сашка так и сделал, за что получил от деда зеленый ландрин из круглой банки. Подумав, брат сунул леденец в коробок, чтобы подсластить жукам неволю.

Миновав шумную компанию, устроившую чехарду с опорными прыжками через спины друг друга, мы вышли к пруду, светившемуся студеной синевой. Тем не менее с десяток лиловых от холода пацанов плескались в воде. На берегу, закатав длинные сатиновые трусы, стоял, покачиваясь, нетрезвый пузатый мужик с таким волосатым туловищем, что я сразу понял: его обезьяний предок стал превращаться в человека гораздо позже остальных.

– Не надо, Леша, – умоляла, видимо, жена. – Простынешь!

– Я старшина первой статьи! – еле ворочая языком, отвечал он.

И действительно, на плече виднелась синяя пороховая наколка: русалка, обнимающая якорь.

– Пац-цаны, как водичка? – крикнул моряк.

– Т-т-еплая! – не попадая зубом на зуб, ответили ребята.

Мы с Сашкой пошли вдоль пруда. На берегу несколько удильщиков сидели, уставившись на зыбкие поплавки. Изредка рыбаки с неодобрением поглядывали на колготившихся в воде мальчишек.

– Спроси – клюет? – канючил брат. – Ну спроси!

– Тише! – одернул я зануду, зная, что здесь такие вопросы не любят.

Но мне и самому было интересно, что может водиться в пруду. Выбрав дяденьку с добрым лицом и чапаевскими усами, я остановился рядом, наблюдая, как он восьмеркой насаживает извивающегося червя на крючок и, поплевав, забрасывает снасть.

– А на манную кашу с анисом не пробовали? – вежливо спросил я.

– Баловство, – буркнул он, глянув на меня с интересом. – Червь – самое надежное.

– И клюет?

– Да какой клев в таком бедламе! Пока ребятни не было, карась брал… – Усач кивнул на оцинкованное ведерко, где метались, еще не понимая, что с ними произошло, несколько рыбешек, чуть больше моих аквариумных гурами.

В этот момент старшина первой статьи обрушился в воду – и пруд вышел из берегов.

– Тьфу, ты, дьявол, прости господи! – осерчал добрый рыболов.

…В чем в чем, а в ужении я разбираюсь. Каждое лето, обычно в июле, мы с Жоржиком выезжаем на месяц в деревню Селищи, стоящую прямо на берегу Волги: вышел за калитку, пересек пыльную колхозную дорогу, и сразу – обрыв, а внизу искрящаяся на солнце река, такая широкая, что не переплыть. Через полтора месяца мы снова будем на Волге да еще со своей собственной лодкой! Я снисходительно глянул на пруд, все еще шатавшийся в берегах после обрушения Леши, и усмехнулся: нашли, где ловить.

– Пойдем ландыши искать! – предложил я брату, прекрасно понимая, что найти в здешнем проходном лесу несорванные цветы, похожие на жемчужные бусы, так же нереально, как в этом лягушатнике поймать горбатого леща.

– Не хочу! – помотал головой брат.

– А чего хочешь?

– Кушать хочу.

– А чего со всеми не жрал?

– Не хотел.

– Ладно, если угадаешь, тогда возвращаемся.

Мне, честно говоря, и самому надоело слоняться. Я сорвал высокую травинку с серебристой подрагивающей метелкой на конце и спросил:

– Петушок или курочка?

– Петушок, – после мучительного раздумья предположил Сашка, испытующе поглядев на меня.

– Посмо-отрим…

Дело нехитрое: надо сжать щепотью стебель и резко повести пальцы вверх так, чтобы метелка собралась в тугой колючий бутон, отдаленно похожий на птичку – «курочку». Если же снаружи, как хвост, остается торчать верхушка колоска, – это уже «петушок», сделать которого несложно – надо лишь в самом конце чуть сильнее сдавить стебель пальцами. Так я и поступил.

– Смотри-ка – угадал! Петушок. Ладно, возвращаемся.

9

Когда мы вернулись к своим, игра была в разгаре. Тимофеич сидел хмурый, красный, видимо, недавно ругался с коллективом. Особенно его злило, когда Батурины, оставшись вдвоем в игре, не варят, чтобы увеличить котел, а, посмотревшись впотай и узнав, у кого сколько очков, уступают кон один другому или делят банк по-семейному. Но если им приходит шваль, они сразу же начинают уговаривать других не мелочиться, не жмотничать и заварить настоящий котел! Эти явные семейные уловки бесят моего жутко справедливого отца. Но и у него есть свои недостатки, например, такая нелепая манера: имея на руках слабый расклад, он вдруг подбоченивается, изображает баловня судьбы и поддает, лихо швыряя серебро в блюдечко. Отец наивно думает, что кто-то испугается, решив будто у него очков тридцать, и зароет свои карты или от страха предложит сварить не глядя. Но это редко удается, его хитрости видны насквозь. Смешнее Тимофеича блефует только дядя Ваня: пытаясь убедить народ в своем невероятном везении, он надувается, багровеет, его лицо принимает зверское выражение, он сам, кажется, начинает верить в свою невероятную фортуну. В таком состоянии ему ничего не стоит поддать целый рубль, но тут уж вмешивается Аграфена Гурьевна, отнимает у мужа карты, смотрит их, зарывает, бранится, а рубль изымает из котла, как брошенный по глупости. Дядя Ваня страшно обижается, уходит, словно навсегда, и, покурив, через пять минут появляется как ни в чем не бывало, – с добрым лицом детского доктора…

Итак, когда мы вернулись, отец сидел сердитый. Тетя Валя, выгнув карты веером, прижимала их к груди так, что подглядеть невозможно, даже если иметь глаза на стебельках, как у рака. Она смотрела вверх и что-то считала в уме, шевеля губами. Жоржик отрешенно улыбался, думая, видно, не об игре, а о своей лодке. Башашкин нетерпеливо ерзал, озираясь. Увидев меня, он обрадовался и махнул рукой, мол, скорее ко мне! Я передал Сашку Лиде и бабушке, они карты не любили и в сторонке рассматривали, развернув, выкройку, вклеенную в журнал «Работница». Оголодавшему брату тут же соорудили огромный бутерброд с колбасой, и он целеустремленно занялся обжорством, делясь впечатлениями от нашей прогулки. Дядя Юра отдал мне свои карты и, нетерпеливо переминаясь с ноги на ногу, проинструктировал:

– Если тетка пройдет, не связывайся. Сбрось! Понял?

– Понял. А если не пройдет?

– Тогда сам решай! Деньги оставляю. – Он кивнул на два столбика мелочи – меди и серебра. – Не безумствуй!

– Ладно, – ответил я, млея от такого доверия.

Башашкин, захватив газету, торопливо потрусил к дальним елочкам, а я присел на корточки, заглянул в оставленные карты и, как взрослый, нахмурился, проговорив: «Ё-кала-мане!» Расклад был не ахти: восемнадцать «очей» – туз и семерка виней. Тимофеич глянул на меня с надеждой: все-таки родная кровь, а тетка предложила посмотреться. Я, к неудовольствию отца, солидно кивнул, она заглянула в мои карты, показала свои – даму и валета червей:

– Бросай! Ваши не пляшут.

Я так и сделал. Тимофеич, негодуя, последовал моему примеру, бормоча что-то насчет мелких жмотов и махинаторов, с которыми никогда хороший котел не затеешь.

– Варим не глядя! – вдруг предложила Батурина Жоржику.

– Как скажешь, Валюша… – пробормотал тот, очнувшись, и бросил карты, кажется, толком их не рассмотрев.

Зато дотошный Тимофеич, перехватив зарытые листики, оценил приход и даже присвистнул:

– Везет же некоторым! Два туза! Зачем же ты согласился варить, Петрович?

– Валюша попросила.

– А если она у тебя сотню попросит?

– Не дам. На лодку тогда не наскребу.

– Миш, тебя не поймешь, – огрызнулась тетя Валя. – Не варят – плохо, варят – тоже не здорово!

– Ладно мозги-то мне канифолить! Сдавай!

Батурина сноровисто пересчитала деньги в блюдечке, объявила, сколько нужно доложить каждому, в результате на кону собралось больше рубля. Я смотрел, как она складно тасует колоду, и прилежно снял «шляпу», надеясь, что Башашкин задержится в елочках подольше, дав мне возможность забрать котел. И в самом деле, мне пришли валет, девятка и семерка червей. Почему масть в виде красного сердечка называется червями, понятия не имею… Жоржик и Батурина сбросили. Тимофеич хитро на меня посмотрел и предложил варить, я замялся, понимая, что у него в лучшем случае очко, но он тут же завел свою песню о перестраховщиках и жмотах, с которыми никогда настоящую игру не сладишь. Пришлось согласиться, учитывая, что мы одна семья.

– Молодец, Юрка! – похвалил отец.

А тетя Валя, перехватив мои карты, покачала с осуждением головой. В блюдечке скопилось уже больше двух рублей. Тимофеич особенно тщательно мешал карты, а снять вызвали жующего Сашку, он настолько проникся важностью порученного дела, что дал мне подержать большой кусок кекса и в результате получил назад половину, слишком поздно поняв свою оплошность. Когда сдавали, вернулся из елочек Батурин:

– А вот и я!

– Ты чего так долго? – спросила тетя Валя.

– Свежо питание! – ответил он. – Комары появились. Кусаются, как шакалы! Ну как тут без меня?

– Племянник твой наварил, – сообщила тетя Валя.

– Вот и хорошо! А мы заберем!

– Не говори гоп, пока не перепрыгнешь! – усмехнулся отец.

Башашкин принял у меня карты, в которые я еще не успел заглянуть, и стал над ними колдовать, он осторожно, бормоча заклинания, приоткрывал масть, буквально по миллиметру сдвигая листики, при этом дядя Юра смешно дул на них, словно мог таким образом изменить расклад в свою пользу. В результате он натянул и надул себе двадцать пять очков – даму, девятку и шестерку крестей.

– Поддаю! – мигнул мне Батурин и бросил в тарелочку двугривенный.

– Есть такое дело! – кивнул отец и тоже поддал.

Тетя Валя внимательно глянула на мужа, вздохнула и сбросила карты. Все обратились к Жоржику: он сидел с удивленным лицом и от растерянности никак не мог найти в карманах свой янтарный мундштук, который сосал в минуты сильного волнения. За игрой мы забыли про доносчика Сашку, а тот, как чертик, высунувшись из-за спины деда, голосом потомственного ябеды заверещал:

– А у него одни картинки!

– Пас! – Отец, крякнув, отшвырнул свои карты в отыгранную кучу.

– Можно посмотреть? – Я потянулся к ним.

– Любопытной Варваре на базаре нос оторвали! – рявкнул он и нервно перемешал «рубашки».

– Сварим? – душевно предложил Башашкин.

– Карта обидится, – покачал головой Жоржик.

– Тогда открывайтесь! – приказала тетя Валя. – Ну, показывай, Петрович, свои – обидчивые!

И Жоржик медленно выложил на клеенку валета, даму, короля и туза бубей.

– Сорок одно! – ахнула Батурина.

– Етитская сила! – не удержался дядя Юра.

– Я же говорил, одни картинки! – Сашка прыгал вокруг нас, как вождь краснокожих.

Даже бабушка Маня и Лида, равнодушные к картам, забыли выкройку и присоединились к всеобщему изумлению. Тетя Валя стала вспоминать, когда и кому на ее памяти выпадало сорок одно, оказалось, года четыре назад дураковатому Альке Былову, бабушкину соседу, которого и за стол-то сажали, если не хватало игрока. Он даже не понял, какая везуха ему привалила, ведь на кону стояли копейки.

Отец тут же вспомнил свою историю. Некоторое время назад его по линии профкома отправили к морю в санаторий «Хоста» в январе – подлечить нервы, сильно расшатавшиеся из-за спирта для протирки контактов. По вечерам собирались в четырехместном «полулюксе» у шахтеров – перекинуться, и наладился к ним один местный – Рустам, мужик фасонистый и с понтами. У него с собой всегда была пачка денег. И он время от времени нагло блефовал с криком:

– Червонец под вас!

Понятно, закрыть десятку даже богатые шахтеры не решались, и Рустам, ухмыляясь, всякий раз брал кон. Но вот однажды донбасец, его все звали по фамилии – Пилипенко, уперся. Рустам – трояк на кон, и он – трояк, Рустам – десятку, и он – десятку. Наконец, местный разъярился и швырнул всю свою пачку. Пилипенко попросил взаймы у друзей. Они ни в какую, мол, отступись, без штанов останемся, а тот, чуть не плача, клянется: ей-богу верну, продам мотоцикл и рассчитаюсь. В общем, собрали по кругу требуемую сумму, Пилипенко закрыл котел и выложился: сорок одно! В результате – снял банк в девятьсот восемьдесят шесть рубчиков! Рустам только плюнул и больше к ним не приходил, а донбасец всех до конца курсовки угощал вином и пивом.

– Без малого тысяча! – ахнула Лида.

– Старыми – десять тыщ! – ужаснулась бабушка Маня.

– Ого-го, Жоржик, десять лодок можно купить! – хохотнул Башашкин. – А тебе сколько обломилось?

– Почти трешка! – гордо ответил счастливчик.

– Как раз лодку покрасить.

– И то правда!

– А четыре туза кому-нибудь приходили? – спросил я из любопытства.

Повисло молчание. Наконец, тетя Валя заговорила:

– Я слышала, на Пятницком рынке перед войной мясники играли, так одному четыре туза привалило. Кон-то он взял, но на следующий день палец себе топором оттяпал…

– Типун тебя на язык, дочка! – побледнела бабушка и перекрестилась.

– Что-то прихватило спинку, не открыть ли четвертинку! – нарочито весело, чтобы перебить неприятное впечатление, предложил Башашкин.

– Золотые слова, своячок! – обрадовался Тимофеич. – Раздавим мерзавчика! Как, Жоржик?

– Так вроде все выпили?

– Ха-ха! – засмеялся дядя Юра и замурлыкал на мотив популярной песни:

  • Я бродил среди скал –
  • Четвертинку искал.
  • Четвертинку нашел –
  • За пол-литрой пошел…

Он, как фокусник, вынул из кармана четвертинку «Московской».

И я догадался, почему Батурин так долго пропадал в елочках. По лесопарку бродили пенсионеры с дерюжными мешками или брезентовыми рюкзаками за спиной, как у геологов, они в основном собирали под кустами пустые бутылки, но у некоторых можно было купить с небольшой наценкой водку или вино.

– Исключительно для сугрева! – согласился Жоржик, умоляюще глянув на Марью Гурьевну.

Для «сугрева» женщины, поколебавшись, разрешили. В самом деле, стало свежо: май все-таки, да и день клонился к вечеру, в Измайлове похолодало. Солнце спряталось за деревья и только кое-где косыми лучами проникало между стволов, точно золотые волосы Василисы Премудрой сквозь частый гребень, который, если его бросить на скаку позади себя, сразу превратится в мрачную непроходимую чащу.

10

Выпив и закусив, стали собирать сумки, и бабушка Маня никак не могла найти свою китайскую тарелку, на которой раскладывали нарезанные сыр и колбасу.

– Где ж она? Такая – с цветочками по кайме…

– Может, и не брала ты в этот раз, мам? – пожала плечами Лида.

– Да я еще, дочка, в своем уме.

– Разбиваем поляну по секторам! – с дурашливой деловитостью объявил Башашкин.

– Ага, ты еще служебно-разыскную собаку вызови! – ухмыльнулся отец.

– Давайте уж домой. – жалобно попросил Жоржик. – К дождю, что ли, душно?

– Вроде, наоборот, посвежело.

Я огляделся и, не обнаружив поблизости младшего брата, понял, кто спер посудину. Сашку я нашел за ельником, он положил пропажу на вершину небольшого муравейника, вызвав тем самым переполох тамошнего населения. Вся тарелка покрылась, точно живыми иероглифами, насекомыми, они бегали по фаянсу, недоуменно шевеля усиками: вроде пахнет интересно, а схватить и утащить домой нечего. Пока я стряхивал с посуды мурашей, брызгавших во все стороны кислым спиртом, брат, мужественно перенеся подзатыльник, излагал мне свой план переселения полезных насекомых в наше общежитие для борьбы с рыжими тараканами.

– Балда, они же кусаются! Зажрут всех.

– А приручить?

– Пошли, дедушка Дуров! Знаешь, какой там кипеж подняли из-за тарелки? Неважнецкие у тебя дела!

– Выдашь? – спросил брат, глянув на меня с заведомым презрением.

– Посмотрим на твое поведение! – я ответил ему любимыми словами предков и спрятал тарелку под рубашку.

Когда мы вернулись, безнадежные поиски все еще продолжались, но велись явно для успокоения безутешной бабушки Мани. Она горестно сидела на пеньке, вспоминая, где и как купила шесть китайских тарелок и при каких обстоятельствах были разбиты пять из них. Осталась последняя – самая любимая. У взрослых вообще удивительная память на судьбы вещей, даже самых незначительных, вроде куска душистого мыла. Я незаметно сунул пропажу в траву и, дав взрослым еще пору минут погоревать, воскликнул:

– Да вот же она!

– Где? Точно! Я вроде там смотрел! – удивился Башашкин.

– Купи очки! – посоветовала тетя Валя.

– А кто ж ее туда положил?

– Какая теперь разница? Главное – нашлась!

– Ну вот, Маруся, а ты огорчалась! – обрадовался Жоржик и бережно передал жене находку. – Разве можно так из-за ерунды горевать!

– Вещь все-таки! – вздохнула бабушка.

Сашка благодарно посмотрел на меня, а я тем временем проклинал свое великодушие, так как на тарелке остались муравьи, и, пока я прятал ее под рубашкой, они, перебравшись на мой живот, зверски меня искусали. Как говорит Башашкин, добро не бывает безнаказанным.

Рис.6 Совдетство. Книга о светлом прошлом

Мы проверили сумки, а мусор с объедками завернули в две газеты – «Правду» и «Вечерку», чтобы выбросить в ближайший помойный бак, похожий на ступу Бабы-яги – только с ручками по бокам. Раньше мы так не делали, а просто оставляли кучку отходов где-нибудь в кустиках, но Лида на выездном семинаре партактива прослушала лекцию одного академика об угрожающем загрязнении окружающей среды и была потрясена тем жутким фактом, что при сохранении всеобщего свинства уже следующее поколение землян будет ходить по колено в мусоре даже на далекой Амазонке. И когда наша компания снова оказалась на травке, моя впечатлительная маман, блистая слезой, пересказала угрожающую лекцию своими словами. Скептический Тимофеич назвал надвигающуюся катастрофу хренотенью, что означает «тень от хрени», но остальные впечатлились и договорились: отныне уносить отходы отдыха с собой, упаковав в газеты. При этом Лида бдительно следила, чтобы на полосах не было портретов Брежнева или Косыгина. Конечно, сейчас не прежние времена, когда за селедку, завернутую в печатный снимок Сталина, могли отправить в тюрьму: Башашкин рассказывал мне про такой случай. Но и сегодня мятые лица руководителей СССР на свертке с мусором, по мнению Лиды, – это очевидная политическая ошибка, которую лучше не допускать.

Подхватив сумки и свертки, мы двинулись к выходу. Лесопарк к тому времени почти опустел. Кое-где еще догуливали, выпивая «посошок», судя по всему, не первый и не последний. В другом месте, собираясь в обратный путь, расталкивали тех, кто тяпнул лишнего и уснул на травке. В третьем месте искали пропавшего: взрослые в нетрезвом виде часто, как и дети, теряются. Испуганная женщина в соломенной шляпе жалобно звала кого-то, видимо, мужа:

– Петр, ты где? Мы уходим! Это, наконец, не смешно! Петя!

– Надо сбегать на пруд… – советовали ей. – Не дай бог!

– Да этот пруд можно вброд перейти.

– Пьяному и лужа по уши.

На знакомой полянке тем же кружком, но слегка поредевшим, продолжали играть в волейбол, и тот же самый низкорослый пузан по-прежнему кричал: «Беру!», смешно приседал и все так же промахивался. Над ним так же дружно смеялись, и я вдруг подумал, что делает он это нарочно: из лучших чувств, веселя друзей.

В кустах черемухи, к вечеру напоившей воздух парикмахерским дурманом, обнималась, всхлипывая, парочка. Мощный и абсолютно лысый мужик в белой нейлоновой рубашке хотел, казалось, поцелуем повалить на траву худую растрепанную женщину с задранным оборчатым платьем. Странно, мне всегда казалось, что любовь – это удел шевелюристых мужчин. Тонкая тетя, зажмурившись, одной рукой самозабвенно обнимала могучий складчатый затылок кавалера, а другой лихорадочно одергивала подол.

– Бесстыдники! – буркнула тетя Валя. – Милиции на них нет.

– Безобразие! – фыркнула Лида. – Ни стыда ни совести.

– Лямур тужур! – засмеялся Башашкин. – Пятнадцать суток в одной камере им бы не помешали!

Я стал смотреть в другую сторону: не люблю телячьи нежности. Если по телевизору показывают, как герои целуются, я всегда отворачиваюсь.

По лесопарку деловито сновали старики и старухи с мешками, они собирали брошенную в кустах пустую посуду, ревниво поглядывая друг на друга. У кого-то из них и купил чекушку дядя Юра для сугрева. Но мы свою тару несли с собой, ведь рядом с нашим общежитием, на углу Балакиревского и Ново-Переведеновского, есть приемный пункт вторсырья – старый бесколесный автобус с пристроенным к нему сараем. Там за четвертинку дают семь копеек, бутылки из-под водки или пива – 12, а за шампанскую, соскоблив фольгу с горлышка, можно выручить целых 17 копеек, если только это не импорт, его не берут. Главное, чтобы не было щербинок и сколов на стекле. Скажу больше: если в винном отделе выставить на прилавок две пустые бутылки из-под минеральной воды и добавить три копейки, тебе немедленно выдадут лимонад. Но некоторые, как их называет Тимофеич, «недобитые буржуи» ленятся сдавать посуду, бросают по месту распития. Благодаря такому расточительству местные пенсионеры неплохо подрабатывают, особенно по воскресеньям.

Направляясь к остановке, мы растянулись по лесу. Первым, поторапливая остальных, шагал отец, он хотел непременно успеть к футболу по телевизору. Следом, обмахиваясь от комаров веточками наломанной черемухи, поспешали женщины, и что удивительно – шагали в ногу, как солдаты в шеренге. Тетя Валя и Лида накинули на плечи мужнины пиджаки, а бабушка надела вязаную кофту, предусмотрительно взятую в лес. Все трое негромко пели:

  • Вот ктой-то с горочки спустился,
  • Наверно, милый мой идет.
  • На нем защитна гимнастерка.
  • Она с ума меня сведет.
  • На нем погоны золотые
  • И яркий орден на груди.
  • Зачем, зачем я повстречала
  • Его на жизненном пути?

Следом за ними шли мы: я, Сашка и дядя Юра, который горячо убеждал нас, что смотреть матч по телевизору – бессмысленно, пустая трата времени, надо идти на стадион «Динамо», и он нас обязательно возьмет с собой, как только будет стоящая игра. У Сашки загорелись глаза, и мой доверчивый брат с надеждой вцепился в волосатую руку Башашкина, на которой синела блеклая наколка, сделанная в молодости, – лира, такая же как на петлицах военных музыкантов. Блеклая она, потому что надо было пройтись по татуировке второй раз – для яркости, но покойная бабушка Лиза запретила, а Башашкин послушался.

Что касается футбола, тут разговор особый. Я-то уже ходил с Батуриным и Аликом на матч. Ничего, по-моему, интересного. С верхних трибун поле кажется не больше дорожной шахматной доски, по которой бегают, словно ожив, крошечные пешки, гоняя мяч величиной с гомеопатический катышек. Болельщики (не все, конечно) поощрительно ревут, когда нападающий вдруг прорывается в штрафную площадку, а вратарь величиной с муравья, растопырив руки, мечется между штангами. Он нашенский – из ЦСКА! Если мяч пойман или отбит, Башашкин и Алик, разлив под полой вино в бумажные стаканчики, весело, но с опаской чокаются. Если же вратарь пропускает, если раздается вой восторга: «Конюшням забили!» – они хмуро выпивают, уже не таясь – и милиция их понимает.

– Не так шибко, ребята! – послышался за спиной жалобный голос. – Уморили!

Я оглянулся. Жоржик плелся за нами, тяжело дыша, прижимая левую руку к груди, а правой утирая пот со лба.

– Ты чего, Петрович, последняя рюмка не пошла? – ободряюще спросил дядя Юра.

– Видно, не пошла… – беспомощно улыбнулся дед.

– Ничего, сейчас на остановке кваском освежишься!

11

За деревьями показались белые блочные дома и серая полоска шоссе, по нему мелькали между стволами редкие воскресные машины. Жоржик поморщился, как от боли, посмотрел на Башашкина с недоумением и вдруг рванул, словно дурачась, вперед, обгоняя всех и смешно хватая воздух руками. Сашка захохотал и присел от восторга, показывая на спринтера пальцем.

– Дед-то у вас спортсмен! – улыбнулся прохожий с лохматой собакой на поводке. – На БГТО сдает?

– Не похоже, – помрачнел Батурин.

– Жоржик, ты куда? – вдогонку всполошилась бабушка.

– Что это с ним? Куда он полетел? – удивился Тимофеич, обернувшись к сестрам. – Успеем. До футбола еще час!

Лида с тетей Валей только пожали широкими и острыми плечами пиджаков. Но скоро недоумение сменилось испугом: Жоржик начал крениться на бок, потом зашатался, запетлял и с треском рухнул в кусты у большой раздвоенной березы. Когда мы, запыхавшись, подбежали, он, страшно бледный, лежал навзничь, одной рукой держась за грудь, а второй царапая землю. Отец, поспевший первым, склонился над упавшим и шарил в его карманах:

– Где этот чертов валидол?! Петрович, куда ты его засунул?

– Жоржик, что с тобой, миленький? – зашлась бабушка, став перед ним на колени.

– Сердце печет… Больно!

– Мама, на нем же лица нет! – ахнула Лида, готовясь зарыдать.

Я посмотрел: лицо, конечно, было, но почти неузнаваемое, серое, как осиное гнездо, а нос, обычно красный, мясистый, побелел и заострился.

– Надо срочно мокрую тряпку к груди приложить и под голову что-нибудь, повыше! – распорядилась тетя Валя и, поискав в сумке, сунула мне в руки вафельное полотенце. – Намочи где-нибудь, скорее!

– В луже?

– А хоть и в луже!

– Погоди, боржом оставался, – напомнил Башашкин и дрожащими руками вылил на ячеистую материю шипящую воду.

Потом, мешая друг другу, расстегнули ему ворот, засунули под рубаху мокрое полотенце, и я заметил, что волосы на груди у деда совсем седые. Тимофеич нашел в кармане трубочку валидола, вытряхнул на ладонь большую белую таблетку и вставил в синие губы Жоржика.

– Под язык! Сейчас отпустит.

– Душно. – Жоржик стал по-детски чмокать, рассасывая лекарство.

Бабушка Маня тем временем сняла со старшей дочери накинутый на плечи коричневый пиджак, скомкала и хотела подсунуть под голову, неудобно лежавшую на бугристом корне. Но тетя Валя отобрала:

– Мама, ну зачем? Потом же не отчистишь. Одеяла есть!

Достав из сумки, она засунула сложенную в несколько раз байку под затылок. А тем временем вокруг собирался народ. Люди шли после пикника к троллейбусу, останавливались из любопытства, скапливались, расспрашивали друг друга, высказывали догадки, сочувствовали, советовали, проявляя отзывчивость и медицинские познания.

– Выпил лишку. Бывает. Отлежится и встанет.

– Да не похож он на пьяного: краше в гроб кладут!

– Не теряйте времени, скорую вызывайте! Немедленно!

– А вы врач?

– У меня брат – врач!

– Пошли! – позвал меня Башашкин, кивнув на дома. – Там вроде телефон был!

– Мусор захватите. – Тетя Валя сунула нам газетные свертки.

Мы побежали к шоссе. На углу в самом деле стояла будка с распахнутой дверцей и выбитыми стеклами, из трубки, болтавшейся на толстом проводе, доносился вместо гудка какой-то скрип. Батурин постучал по рычажку, несколько раз дунул в мембрану, хрястнул кулаком по аппарату и выругался:

– Раскурочили, гады! Надо по квартирам пробежать, может, у кого-то дома телефон есть…

– А вон! – показал я.

– Наблюдательный!

Тот же самый мужик в майке курил, будто и не уходил с балкона. Мы подбежали, попутно бросив мусор в бак, попавшийся навстречу.

– Уважаемый, – крикнул, задрав голову, Башашкин. – У вас есть телефон?

– Откуда? Шестой год в очереди стоим.

– А у кого-нибудь в подъезде есть?

– У Збарских из 67-й. А что случилось?

– Надо скорую вызвать. Человеку плохо.

– Очень плохо! – уточнил я.

– А что так – перепил?

– Нет, сердце.

– Печет и давит! – добавил я.

– А где ж он, бедняга?

– Вот там! – Башашкин махнул рукой в сторону леса.

– Упал! – объяснил я.

– Ага, вижу: лежит. Скверно. Ладно, попробую. Вроде Збарские дома. Ида Семеновна в булочную выходила. – Мужик бросил окурок в жестяную банку из-под горошка и скрылся.

– А вдруг он умрет? – вслух произнес я то, о чем думал все время.

– Да ну тебя, болтун! – рассердился Башашкин. – Накаркаешь еще. Просто у деда плохо с сердцем. Переволновался: лодку Марья Гурьевна пообещала, а потом сразу сорок одно привалило. Тоже не шутка! Мне ни разу не приходило. У нас в оркестре недавно тромбонист в лотерею ковер выиграл – еле валерьянкой отпоили, магнезию кололи…

Минут через пять на балкон вернулся повеселевший мужик и сообщил, снова закуривая:

– Вызвали, все объяснили: где, как и что. Бегите на дорогу – карету встречайте. У нас станция рядом – быстро приезжают.

– Спасибо!

– Не за что! Главное, чтобы выкарабкался. Лежит он у вас как-то нехорошо – даже отсюда видно.

Мы помчались на шоссе, дядя Юра остался караулить неотложку, а меня послал к родне сказать, что врач скоро будет. Народу, пока мы отсутствовали, собралось еще больше, судачили, охали, сочувствовали, советовали сделать искусственное дыхание или дать нитроглицерин.

– Да уж все, что можно, дали! Какое искусственное дыхание? Он же не утопленник! – огрызнулась тетя Валя.

– Ну что? – спросила Лида, увидев меня.

– Вызвали, едет, – со значением ответил я.

– Едет! – громко повторил Сашка. – Я первый увижу!

Он, как на стуле, устроился на высоком пеньке. Оказалось, береза, возле которой упал дед, была не раздвоенная, а растроенная, просто один ствол зачем-то спилили, возможно, он слишком низко наклонился над дорожкой и мешал проходу, в результате получилось высокое сиденье, вроде тех, что торчат у стойки бара в кинофильмах про иностранную жизнь. Жоржик лежал серо-бледный, с закрытыми глазами, судорожно дышал, одной рукой прижимая мокрое полотенце к груди, а другой вцепившись в траву. Я заметил глубокие рытвины в земле под его пальцами. Бабушка стояла перед ним на коленях у изголовья и гладила по голове, по редким влажным волосам:

– Потерпи, потерпи, милый! Доктор едет!

– Ага, улита едет, когда-то будет… – прошелестел кто-то в толпе. – Нет, не жилец.

И тут дядя Юра, сумрачно-гордый, растолкав ротозеев, привел маленькую строгую врачиху в белом халате, с чемоданчиком. На шее у нее висело медицинское приспособление для прослушивания организма: две изогнутые никелированные трубки с черными насадками для ушей сходились в тонкий оранжевый шланг, заканчивавшийся круглой металлической коробочкой, которую прикладывают к груди: «Дышите! Не дышите!»

– Все отошли! – строго приказала докторша. – Театр вам тут, что ли? Ему и так воздуха не хватает.

Толпа затаила дыхание, чтобы не отнимать кислород у несчастного, но не разошлась. Врачиха присела рядом с Жоржиком, нащупала пульс, заглянула, подняв ему веки, в глаза, а потом вынула у него из-за пазухи мокрое полотенце и прослушала грудь.

– Как вы себя чувствуете? – громко спросила она.

– Больно дышать, – прошептал он.

– Ясно. Раньше он на сердце жаловался?

– Жаловался, – всхлипывая, сообщила бабушка.

– А вы ему кто?

– Жена я ему, – как-то неуверенно ответила она.

– Поедете с нами! Забираем.

Она встала с колен и махнула рукой – толпа раздалась. На шоссе у кареты скорой помощи стоял, опираясь на толстый дрын, здоровенный дядька в белом, напоминающий издали гипсовую девушку с веслом в парке. Увидев знак, он быстро подбежал к нам. Дрын оказался свернутыми брезентовыми носилками, которые раскатали и, сообща, бережно, поддерживая голову, уложили на них Жоржика.

– Кто поможет нести? – спросила врачиха. – У меня сегодня один санитар.

– Я! – вызвался Башашкин. – А что с ним все-таки, доктор?

– Окончательно покажет кардиограмма. Похоже на инфаркт. Скорее, скорее! Иван Григорьевич, понесли уж! Не видишь, что ли!

Лида хотела на ходу застегнуть распахнутую рубашку Жоржика, но врачиха одернула:

– Не надо, будем колоть!

12

В понедельник вечером мы ужинали, глядя в телевизор. А там смелый рабочий парень Максим издевался в тюрьме над глупым царским жандармом. Тот записывал для охранки приметы стачечников и заставлял их повторять вслух разные трудные слова, чтобы выявить дефекты речи, по которым революционеров всегда можно опознать. И находчивый Максим, глумясь, выговаривал «Арарат» и «виноград» в точности как бухгалтер Перельмутер. Я однажды заехал к тете Вале в Главторф, это рядом с метро «Лермонтовская», чтобы забрать пустые служебные конверты, она мне их специально откладывает, а я потом на пару отделяю гашеные марки от бумаги, проглаживаю теплым утюгом и вставляю в мой кляссер. Когда тетя Валя поила меня чаем с домашним печеньем «хворост», в приемную робко заглянул Перельмутер и сообщил, чудовищно картавя:

– Валентина Ильинична, в буфете дают виноград, крупный. Я занял вам очередь, но торопитесь! – «Р» он произносил так, словно старался воспроизвести рычание трактора.

– Ой, спасибо, Вениамин Маркович!

– Не за что! – ответил он с тем выражением лица, какое бывает у Тимофеича, если мимо проходит привлекательная женщина в короткой юбке.

Батурина вскочила и помчалась в буфет, поручив мне, если зазвонит желтый телефон, ответить, что секретарь вышла на пять минут, а если подаст голос красный аппарат, к трубке даже не прикасаться. К сожалению, оба не издали ни звука, а виноград кончился еще до того, как подошла очередь тети Вали.

…Когда жандарм приказал Максиму сказать еще что-нибудь для протокола, а революционер послал его к чертовой матери, раздался стук в дверь и зашел комендант Колов:

– Приятного аппетита! Лидия Ильинична, к телефону. Срочно!

– На заводе что-то случилось? – встревожилась маман. – Опять стеклотара кончилась?

– Ни днем ни ночью покоя нет, ударники хреновы! – проворчал отец, злой оттого, что ему после вчерашних излишеств не разрешили наркомовские сто граммов перед едой.

– Нет. Там, на проводе… Сами узнаете. Скорее!

«Странные люди, – подумал я. – “На проводе” – так выражались в старину, когда телефоны были с ручками, которые крутили перед тем, как позвонить. Теперь надо говорить “на связи”. Кино, что ли, совсем не смотрят?»

– Что там такое? Господи! – Лида испуганно заморгала, вскочила и побежала, щелкая шлепанцами, в каморку коменданта.

Едва она выскочила из комнаты, Тимофеич, сидевший со скучным видом, ожил, метнулся к шифоньеру, там в боковом кармане зимнего пальто таилась секретная жестяная манерка с НЗ, так он называет спирт, который приносит с работы домой. Быстро налив себе в сиреневую рюмку и разбавив водой из графина, конспиратор выпил одним духом, занюхал и закусил отломленной корочкой черного хлеба, а потом помахал перед собой рукой, разгоняя опасный запах. Подобрев, отец погрозил мне пальцем, мол, не проболтайся! Я кивнул. Выдавать его не имело смысла, так как маман всегда сама чуяла, если он выпивал без ее одобрения. Но и Тимофеич сразу догадывался – по глазам, если безответственная Лида покупала себе на последние семейные деньги несогласованную обновку. Зачем они устраивают друг другу постоянный «народный контроль» на дому, я не понимаю!

А на экране там временем показали маевку в лесу. Передовых рабочих пытались выследить усатые шпики с тросточками и в котелках, похожие на Чарли Чаплина, только еще смешнее. Они шныряли вокруг да около, но стачком выставил дозорных, которые изображали беззаботных рыболовов, сидевших на берегу речки и напевавших себе под нос:

  • Люблю я утром с удочкой
  • Над речкою сидеть,
  • Бутылку водки с рюмочкой
  • В запас с собой иметь…

Они-то, вовремя заметив облаву, успели предупредить своих. Отец, видимо, от радости, что стачечники благополучно избежали ареста, выпил еще рюмку, снова подмигнув мне. Конечно, его мог ненароком выдать ябеда Сашка, но брата оставили в детском саду на пятидневку, так как тетя Валя и маман договорились подменять бабушку в больнице, если врачи пустят к Жоржику: того положили в тяжелое отделение. Но медсестра за рубль успокоила родню, сообщив, что самое опасное уже позади.

Скорая помощь вчера отвезла деда в больницу на какой-то Парковой улице, но бабушку Маню дальше приемного покоя не пустили, записали со слов фамилию и возраст больного, отдали вещи госпитализированного и отправили домой за паспортом.

– Бюрократы! – возмущалась Лида, узнав про такое поведение. – Какой паспорт, зачем человеку паспорт в лесопарке? Формалисты! У нас даже в райком без паспорта можно пройти!

– Так положено, – успокоил отец. – А в райком тебя без партбилета никто не пустит.

В понедельник с утра бабушка испекла свежий кекс и повезла в больницу с бритвенными и умывальными принадлежностями, оттуда она позвонила Лиде на работу и сообщила, что Жоржику лучше, он улыбнулся и попросил послать еще одну телеграмму в Белый Городок насчет лодки, мол, с деньгами вынужденная задержка, пусть не волнуются, купим обязательно.

Отец, теряя чувство меры, потянулся снова к шифоньеру, но тут вернулась бледная Лида и, ничего не объясняя, стала молча, в каком-то торопливом отчаянье наводить в комнате порядок: подобрала брошенные на стул вещи, рядком поставила под вешалкой обувь, выровняла стопку книг на моем письменном столе, поправила покрывало на диване, задвинула в угол Сашкины кубики.

– Ты еще полы на ночь глядя помой! – усмехнулся Тимофеич. – Что случилось, чистюля? Китайский порошок снова кончился? – добавил он, намекая на памятный всем случай.

Однажды ее вызвали на завод среди ночи, так как кончился яичный порошок и линию пришлось остановить. Виноваты были смежники, но прогрессивки лишили весь майонезный цех во главе с начальником – Лидой. Она возмущалась, ходила «за правдой» в райком, откуда вернулась подавленная.

– Ну что тебе там сказали? – ехидно спросил Тимофеич.

– Сказали: «Если на фронте кончаются патроны, идут в штыковую…»

– Что за чушь?

– Не чушь. На складе был резерв для «спецлинии», но я побоялась…

– Эх ты – чулида! А не побоялась бы, тебя за это теперь чихвостили. Терпи, руководитель! – последнее слово он произнес со злой иронией.

Но сегодня, я это почувствовал, Лида была убита не известиями из майонезного цеха, работавшего круглосуточно, она сама не своя по другой причине. Наверное, что-то с Жоржиком.

– Оденься, – маман дрожащим голосом попросила отца, сидевшего в одной майке.

– У нас гости?

– Да, мама сейчас приедет.

– С чего бы это?

– По пути из больницы.

– Что меня теща в майке не видела?

– Она не одна. С Анной Самсоновной.

– С какой еще Анной Самсоновной?

– С женой Жоржика – расписанной.

– Когда? – мрачно спросил отец после долгого молчания.

– Час назад. А ты уже и помянуть успел! – Лида кивнула на кусок хлеба с отломанной черной корочкой.

– Да, успел! Значит, все-таки инфаркт?

– Обширный. Третий. Два на ногах перенес. Так сказали.

– Эх, Егор Петрович, Егор Петрович, и чего тебе не жилось? – спросил отец, накинул байковую домашнюю рубаху и выключил телевизор.

Через полчаса в дверь постучали. Вошла бабушка Маня, бледная, заплаканная, а за ней следом неуверенно переступила порог морщинистая старуха с желтым костистым лицом и темными кругами вокруг опухших глаз. Обе были в черных платочках.

– Мамочка, проходи! – пригласила, всхлипывая, Лида. – Анна Самсоновна, садитесь! Примите мои соболезнования. Может, чаю?

– Воды, пожалуйста… – прохрипела старуха.

– Сейчас! – Отец достал из серванта единственный наш хрустальный стакан и налил ей из графина.

Она, лязгая зубами о стекло, напилась, посмотрела на меня и спросила:

– Ты Юра?

– Да. – ответил я, почему-то похолодев.

– Егорушка про тебя часто рассказывал, хвалил, говорил, хорошо учишься.

– Да, Жоржик Юру очень любил, – прошептала бабушка и зарыдала в голос, а Анна Самсоновна тоже сморщилась и прерывисто засипела, видимо, так она привыкла плакать. И обе вдовы обнялись, причитая и содрогаясь.

– Помянем Петровича! – скорбно произнес отец, люто глянул на Лиду и полез в холодильник за легальной бутылкой.

– Конечно, конечно, – закивала она. – По русскому обычаю.

…На кладбище меня поразила неряшливая скученность могильных оград, они образовывали целый ржавый лабиринт с узкими проходами, сквозь некоторые даже мне с трудом удавалось протиснуться. Пока гроб несли от автобуса и устанавливали на табуретах для прощания, я успел полазить по тесным закоулкам, разглядывая пыльные надгробные плиты, кресты с завитушками, похожими на усы ползучего вьюнка, пирамидки со звездами, когда-то красными, а теперь облупившимися. Из овальных и квадратных рамок на меня смотрели грустные люди, понимающие, что они умерли. Я задержался у могилы ребенка и подсчитал по датам, что Костик Левочкин не дожил даже до моего возраста. Разве так можно? В другом месте обнаружилось надгробие какого-то деда, он родился задолго до революции, а умер только в прошлом году, немного не дотянув до своего столетия. Наверное, не курил, делал по утрам зарядку и обливался холодной водой:

  • Если хочешь быть здоров,
  • Закаляйся!

Мне пришла в голову странная мысль: вот если бы долгожители могли делиться годами с теми, кому отпущен совсем уж маленький срок! Ну, как делятся с соседями по общежитию яблоками, когда в деревне уродилась обсыпная антоновка, такая, что всей семьей не съесть, даже если консервировать, мочить и класть в квашеную капусту. Когда я обдумывал это неожиданное соображение, меня позвали прощаться с умершим.

Жоржик изменился. Его застывшее лицо, всегда прежде подвижное, потемнело и приобрело окончательное выражение. Оно стало другим. Чего-то не хватало. Я не сразу понял чего… У него при жизни из ноздрей торчали волосы, а теперь их выстригли, наверное, в морге, для последней красоты. Да и причесали его на пробор, чего он сам никогда не делал.

Как меня ни уговаривали, я так и не смог, прячась за спины родных, приблизиться к покойнику, чтобы поцеловать лежавший на лбу бумажный венчик с загадочными буквами. Пугала мертвая улыбка синих губ и загадочные провалы глазниц с хитро сомкнутыми веками. Бабушка Груня хотела меня подвести силой, но Лида попросила оставить ребенка в покое.

Перед тем как закрыть Жоржика крышкой, бабушка Маня и Анна Самсоновна сообща поправили ему галстук, рубашку, пиджак и брючины единственного коричневого костюма. Дед лежал нарядный, словно собрался в красный уголок, где его будут поздравлять с Днем Победы. Орденов только на груди не было. Посмотрев на мыски начищенных ботинок, торчавших из-под белого покрывала, я заметил, что одна подошва чуть отстает. Странно вообще-то хоронить сапожника в неисправной обуви!

Когда гроб забили гвоздями, как ящик с посылкой на почте, и опустили вниз, я тоже бросил комья земли, гулко упавшие на крышку, обтянутую оборчатой красной материей. Яму засыпали так быстро, что мы и опомниться не успели. Оборванные могильщики взяли лопаты на плечи и подошли, чтобы получить премию за спорую работу. Тетя Валя, поджав губы, дала им трешник, примерно столько и выиграл Жоржик накануне в карты, почему-то вспомнил я.

Поминки справляли в бабушкиной комнате. Народу собралось много, пришлось одолжить у Быловых раздвижной стол, его край высовывался через распахнутую дверь наружу, и Раффы сидели в коридоре. Башашкин сразу же стал шутить:

– А передайте-ка колбаску на Камчатку, им там закусить нечем!

Седой однополчанин, подняв дрожащей рукой рюмку и расплескивая водку, долго объяснял, каким храбрым был Жоржик на войне, как повел залегшую цепь в атаку, за что и был награжден первым орденом. Про второй подвиг товарищ по оружию поведать не успел, так как всем хотелось выпить. Рита, всхлипывая, вспомнила, каким покойный был заботливым отцом, а Костя, одетый по форме, сказал, что в военное училище посоветовал ему поступать Жоржик, и выразил надежду, что на том свете умерший встретится со своими погибшими на фронте товарищами.

– А еще комсомолец! Хорошо, что замполит не слышит! – упрекнул его не всерьез Башашкин.

Потом, уходя, Костя забрал на память отцовы ордена. Говорили много, перед каждой рюмкой, выступления были похожи на тосты за упокой. Но почему-то чаще всего вспоминали сапожное мастерство усопшего. Сосед Рафф даже хотел разуться, чтобы предъявить идеально восстановленный каблук, но ему не позволили, поверив на слово.

Бабушка все поминки вытирала слезы кончиками черного платка, глядя на портрет, принесенный с кладбища, прислоненный к телевизору и подпертый мраморными слониками. Рядом сразу же поставили рюмку водки, накрытую ломтем черного хлеба: «Чтобы Жоржику там повеселей было!»

Анна Самсоновна, наоборот, не поднимая глаз, смотрела в свою тарелку, наверное, чтобы не видеть подробности помещения, где обитал столько лет ее бывший муж. Когда безногий дядя Коля, покурив, возвращался с лестничной площадки на свое место и, потеряв равновесие, с размаху сел на высокую кровать, издавшую громкий пружинный скрежет, расписанная вдова дрогнула всем своим изможденным телом.

На поминках я впервые попробовал кутью, это вареный рис с медом и изюмом. Если положить в глубокую тарелку и залить компотом, получится фруктовый суп, который нам часто дают в пионерском лагере.

Когда после чая с кексом и тортом чужие разошлись, а Костя и Рита увезли домой еле стоявшую на ногах Анну Самсоновну, Марья Гурьевна с Быловой и Лидой ушли на общую кухню мыть посуду. И тут бабушка Груня неожиданно предложила, словно шутя, сыграть в карты. Сначала все как-то засмущались, замахали руками, даже рассердились на странную идею, но Башашкин спокойно заметил, что покойный любил это дело, и, таким образом, перекинувшись в «сорок одно», они вроде бы продолжат поминки. К тому же ввосьмером они давненько не садились, а в таком развернутом составе можно заварить небывалый «котел», которому Жоржик с того света порадуется.

Так и сделали. Играли до глубокого вечера, попутно допивая остатки водки и вина, пока не осушили последнюю бутылку, а магазины давно закрылись. В минуту карточного огорчения безногий дядя Коля, перекрестившись, хлопнул рюмку, стоявшую у портрета усопшего, но там оказалась вода: кто-то опередил.

13

Жоржиков кладбищенский портрет с черной ленточкой, перечеркивающей нижний правый угол, стоял у бабушки в комнате почти год, до появления Василия Михайловича. Тогда же исчезли из угла сапожные инструменты, включая «костяную ногу», которую я так боялся в детстве. Костя и Рита на Овчинниковской набережной больше не появлялись, даже не звонили, лишь известили строгой без картинки открыткой, что Анна Самсоновна умерла, ее сожгли в крематории и подложили в могилу к законному мужу. После этого бабушка перестала ходить на кладбище.

В июле того же года мы в последний раз побывали в Селищах, но без Жоржика даже Волга показалась негостеприимной. В Измайлово, на травку, мы еще выезжали, но тоже без былой охоты. Зато профком организовал несколько отличных заводских массовок – коллективных выездов за город. На Бородинском поле мой друг Мишка Петрыкин нашел на меже медную пуговицу с двуглавым орлом, но экскурсовод тут же забрал ее для музея, хотя все заподозрили, что он взял находку себе. Потом нас отвезли на берег Можайского водохранилища, где расстелили на земле клеенки и угощались до тех пор, пока наладчик Чижов, обиженный женой, не уплыл куда глаза глядят, а ширина там несколько километров. Его еле настигли на лодке и выловили. Тогда он пешком пошел в Москву. Пока Чижова догоняли и уговаривали, Тимофеич наладился в лес за орехами со смешливой тетей Катей из планового отдела.

Лида с ним потом две недели не разговаривала, а меня постоянно выпроваживали с Сашкой во двор, так как родителям нужно было выяснить отношения. Домой нас с братом обычно возвращали, кликнув в открытое окно, и мы являлись: маман вытирала слезы, а отец ходил из угла в угол, красный и злой, с перечным пластырем, наклеенным на высоко стриженный затылок. Но однажды нас долго не звали, мы болтались до сумерек, а когда без приглашения вернулись, выяснилось, что предки легли спать раньше обычного, явно помирившись.

А вскоре Башашкину стало плохо в ГУМе, куда он пришел с женой, чтобы купить ей давно обещанный воротник из чернобурки для нового зимнего пальто. Накануне дядя Юра с Аликом отмечали победу ЦСКА в полуфинале чемпионата Союза и два раза бегали на угол за добавкой. В ГУМе тетя Валя, как водится, отнеслась к делу дотошно и долго осматривала ассортимент, зачем-то рассказывая продавцам про участившиеся случаи подделки жалкого кроличьего меха под благородный лисий. Когда она надолго застыла у прилавка, не умея выбрать одну из двух чернобурок, дяде Юре сделалось дурно. Он, задыхаясь и расталкивая покупателей, побежал к фонтану, видимо, страдая от жажды или предполагая освежиться, там и упал на мозаичный пол, ударившись лицом.

Башашкина, как и Жоржика, забрала скорая помощь, отвезла в больницу, откуда его почти сразу выпустили, отругав, запретив выпивать из-за высокого давления и рекомендовав здоровый образ жизни по причине нарушения сердечного ритма. Ему также посоветовали срочно похудеть, что удачно совпало с приказом командира, который считал, что большой живот сержанта Батурина портит строй образцового военного оркестра. Дядя Юра, собрав силу воли в кулак, перешел на минеральную воду, увлекся новыми впечатлениями и вскоре мог отличить на вкус «ессентуки» от «боржома», «арзни» от «бжни», «бадалмы» от «нарзана», «каширскую» от «Полюстрова». Впрочем, «Полюстрово» я и сам узнаю с первого глотка, – эта минералка просто шибает железом.

Кроме того, Батурин купил себе и жене клееные лыжи «Стрела» с железными ботиночными креплениями, байковые спортивные костюмы на молниях, а шапочки, носки, перчатки и шарфы тетя Валя связала сама, гордясь, что муж теперь не пьет и ставя его в пример упорствующему Тимофеичу. Но тот считал, что резкий отказ от давних привычек, даже вредных, опасен организму. Лида с этим горячо спорила, ссылаясь на журнал «Здоровье», где, кстати, попадались захватывающие статьи о половом воспитании. Бесполезно! Скорее поджигатели войны откажутся от коварных замыслов, чем отец признает свою неправоту.

Зимой, по воскресеньям, Батурины отправлялись на лыжную прогулку в Измайлово. Я частенько составлял им компанию: лыжи у меня тоже имелись, так как школьные уроки физкультуры зимой проходили иногда на природе в целях закаливания. После каждой вылазки на свежий морозный воздух человек пять одноклассников простужались и пропускали неделю. «Гнилое поколение! – сердился учитель физкультуры Иван Дмитриевич. – Мы зимой в окопах спали – и ничего!»

Мои крепления в отличие от батуринских, почти профессиональных, были, конечно, попроще: мысок валенка вдевался в кожаное стремя, а задник обхватывался и пристегивался тугой резинкой с крючком на конце. Ботинки мне обещали купить, когда нога перестанет расти, иначе никаких средств не напасешься. Я ставил в пример родителям своих одноклассников, которым предки, несмотря на растущие конечности, тем не менее справили лыжи с ботинками. Но Тимофеич неизменно отвечал, что он деньги печатать еще не научился.

Обычно я присоединялся к Батуриным на «Бауманской», и мы вместе доезжали до станции «Измайловская», которая еще недавно называлась «Измайловским парком», так ее, кстати, все и продолжали величать по привычке. А вот предыдущая остановка раньше, наоборот, именовалась «Измайловской», но теперь стала зачем-то «Измайловским парком». Красивая станция, светлая, с тремя путями (средний, говорят, правительственный), с высокими колоннами, к которым прислонились спинами бронзовые Зоя Космодемьянская с винтовкой на плече и вроде бы Иван Сусанин с суковатым посохом. А у выхода, над лестницей, вздымается огромный бородатый партизан в ушанке. Прижав к груди автомат с диском, он поднял вверх растопыренную пятерню, мол, стой, враг, не пройдешь!

Рис.7 Совдетство. Книга о светлом прошлом

Но я вот думаю: зачем было устраивать всю эту путаницу? До сих пор люди никак не привыкнут к этой, как говорит Башашкин, «рокировке». Если кто-то, несведущий, спрашивает: «Простите, товарищ, а какая станция следующая?» – пассажиры, закатывая глаза, морщась, вспоминают, что и как переименовали, но почти всегда ошибаются, давая неверный ответ. В результате слабо видящий пенсионер или неграмотная колхозница, ехавшие до «Измайловской», доверясь москвичам, выходят на «Измайловском парке» и наоборот. Полный ералаш! Если бы я работал в Моссовете, я бы назвал «Измайловскую», которая стала «Измайловским парком», – «Партизанской», в честь народных мстителей всех времен, и дело с концом! А «Измайловский парк», превратившийся зачем-то в «Измайловскую», я вообще не трогал бы.

Внимательно выслушав эти мои соображения, дядя Юра с интересом посмотрел на меня, ласково потрепал за щеку и сказал:

– Молодец, не голова, а Дом Советов! Далеко пойдешь, если не остановят!

Качаясь в вагоне и придерживая лыжи так, чтобы не было со стороны видно моих позорных креплений, я всегда с нетерпением жду, когда поезд из темного, гремучего тоннеля, оплетенного толстыми извивающимися, как удавы, проводами, вынырнет наконец наружу, ослепив всех дневной снежной белизной. Пассажиры, я заметил, каждый раз с каким-то облегчением переглядываются, они, хоть и не показывают вида, но под землей, похоже, чувствуют себя не в своей тарелке. Оно и понятно: человек не крот.

Выскочив на свет, мы несемся сначала между заводскими корпусами, высокими дымящимися трубами и уступчатыми новостройками, громыхаем по мосту, подныриваем под эстакаду и, наконец, останавливаемся на станции, скорее напоминающей обычную железнодорожную платформу, вроде «Вострякова», но только прикрытую сверху длинной наклонной крышей. За невысокой оградой, не позволяющей сразу спрыгнуть на землю, начинается заснеженная березовая роща, искрящаяся под ярко-голубым, как густая синька, небом. Ветки обметаны ледяным кружевом, словно новогодней мишурой, а кое-где на сучьях висят вроде огромных елочных игрушек кормушки для птиц.

Мы выходим на солнечный морозец, и Башашкин, воздев руки, восклицает:

– Здравствуй, матушка-природа!

Вокруг с гиканьем снуют лыжники всех возрастов, снег пахнет свежими огурцами и мазью, ее наносят на полозья в зависимости от погоды. У Башашкина в рюкзаке целый набор брусочков в разноцветных обертках, на которых указана температура от плюсовой до лютого минуса. Мы снимаем защитные мешки с острых изогнутых концов и старательно натираем лыжи, особенно тщательно под пяткой, и, наконец, встав друг за другом по росту, стартуем. Колкий холод бьет в лицо, изо рта валит пар, а по телу разливается радость ритмичного движения. Если за спиной раздается возглас «хоп!», надо посторониться, пропустив настоящего спортсмена. На нем обычно надета синяя обтягивающая олимпийка, круглая шапочка, высокие шерстяные гетры, а на груди и спине красуется черный номер, нарисованный на белых матерчатых квадратах, соединенных веревочками на бантиках.

Примерно через час мы останавливаемся передохнуть. Батурин высматривает ровный пенек в стороне от оживленной лыжни, снимает с плеч рюкзак, достает оттуда бутерброды, термос и пластмассовые стаканчики. Мы перекусываем, запивая еду горячим чаем, а дядя Юра, озираясь вокруг, шумно дышит, уверяя, что такой воздух надо гнать на экспорт за валюту, и грустно повторяет:

– Природа шепчет!

– Даже не думай! – строго предупреждает тетя Валя, она буквально расцвела благодаря непреходящей трезвости супруга.

И вот однажды мы устроились перекусить возле старой раздвоенной березы, показавшейся мне знакомой: третий ствол был ровно отпилен на высоте примерно метра от земли. Невдалеке виднелось шоссе с редкими воскресными автомобилями, а дальше – блочные дома с неряшливыми балконами. Башашкин полез в рюкзак, а тетя Валя, оглядевшись, заметила, что так далеко мы никогда еще не забирались.

– Да, марш-бросок хороший получился, – согласился Батурин. – Новые места!

– Мы здесь уже были… – грустно поправил я, удивляясь ненаблюдательности взрослых.

– Да нет же! Не выдумывай! – заспорила тетя Валя, страшно гордившаяся своей зрительной памятью.

Как-то в магазине, получив сдачу – пятерку, она узнала купюру, потраченную года три назад, – по чернильной загогулине на светлом поле.

– Были. Возле этой березы Жоржик упал, – печально напомнил я. – Просто зимой все выглядит по-другому.

– Постой, постой, – прищурился дядя Юра. – Точно! Здесь. Наискосок лежал. Вон и будка телефонная! – Он показал в сторону домов. – Ну ты, племянничек, чистый следопыт! Фенимор Купер! Что ж, помянем Егора Петровича! Хороший был человек, душевный! – И он поднял стаканчик с чаем. – Пусть земля ему будет пухом!

– Царствие небесное! – добавила тетя Валя. – Ты, Юр, только бабушке не рассказывай – расстроится.

Я кивнул и подумал: если душа Жоржика теперь в Царствии небесном, то ему, в сущности, не важно, в какой земле – пуховой или жесткой – лежит его тело. А если никаких душ не существует, то Егору Петровичу тем более все равно.

2021–2022
Рис.8 Совдетство. Книга о светлом прошлом

Селищи и Шатрищи. Повесть

1

Однажды я читал с выражением у доски заданное на дом стихотворение Некрасова и, произнося: «О Волга!.. колыбель моя! Любил ли кто тебя, как я…» – чуть не заплакал. Я запнулся, замолк, чтобы проглотить подступившие рыдания, а наша словесница Ирина Анатольевна, решив, что меня подвела память, покачала головой:

– Ну, что же ты, Юра. Так хорошо начал!

Класс захихикал, чужая беспомощность у доски всегда смехотворна, а тут еще запнулся ученик, по чтению всегда получавший только четверки и пятерки. В третьем классе я знал наизусть «Бородино», хотя и путался в уланах и драгунах. А тут – такой конфуз…

– Забыл? Подсказать? – участливо спросила учительница.

– Не надо.

Ведь я не забыл, наоборот, вспомнил как-то все сразу: подернутую утренним паром Волгу, прозрачную, без единой морщинки воду, в которой метались юркие полосатые окуньки, вспомнил малиновое солнце, вспухающее над лесом и заливающее полнеба рыжим заревом. Одновременно – так бывает – перед глазами снова встали Жоржиковы похороны, где я не уронил ни слезинки, хотя бабушка Маня, Лида, тетя Валя рыдали в голос, Тимофеич и Башашкин стояли с мокрыми глазами, старший лейтенант Константин, прилетевший с Сахалина, всхлипывал, а Маргариту держали под руки и совали в нос пузырек с нашатырем. Не плакала, кроме меня, только Анна Самсоновна – бывшая, добабушкина, жена Жоржика, мать Риты и Кости. Наверное, кончились слезы…

Это были мои первые настоящие похороны. Конечно, у нас в Рыкуновом переулке время от времени появлялись или мрачный автобус, или грузовик с красно-черной полосами на бортах. Мы, дети, из странного любопытства во весь дух мчались в тот двор, где кто-то, как говорят взрослые, «двинул кони» – выражение совершенно мне непонятное. А там вокруг гроба, поставленного на табуреты, уже толпились безутешные родственники и сочувствующие соседи. Иногда звали духовой оркестр, он наполнял окрестности печально ухающей музыкой, и мы, ребята, оторопев, глазели на постороннюю смерть. Взрослые, прощаясь с покойным, часто повторяли: «Все там будем!» Все – это понятно, но я-то, Юра Полуяков, здесь при чем?

Похороны Жоржика были первой родной смертью. Я, цепенея, смотрел на побуревшее и словно оплывшее мертвое лицо, на улыбчивые синие губы, на притворно сомкнутые веки. Казалось, мертвец играет с нами, живыми, в прятки, он водит, поэтому старательно зажмурился, борясь с лукавым желанием подсмотреть, кто куда схоронился: «Кто не спрятался, я не виноват. Иду искать!»

– Садись, Юра, к следующему уроку доучишь стихи до конца! – вздохнула Ирина Анатольевна. – Отметку пока не ставлю…

2

Когда бабушка Маня сошлась с дедом Жоржиком, меня еще не было на белом свете. Представить себе, что чувствует человек после смерти, очень легко, достаточно вспомнить, что ты чувствовал до рождения. Ничего. Почему же «ничего» до рождения это не страшно, а «ничего» после смерти страшно? Непонятная история… У родителей спрашивать бессмысленно, у преподавателей тем более.

Одно из первых ярких впечатлений моего младенчества – Жоржикова сапожная лапка, которую я считал «костяной ногой» Бабы-яги и жутко боялся.

– Не хочешь манную кашу? А где там костяная нога? Идет! Тук-тук-тук!

И каша съедалась мгновенно. Дед подрабатывал ремонтом обуви на дому.

О том, что бабушка Маня и Жоржик каждое лето уезжают далеко-далеко, на таинственную Волгу, я, конечно, знал. Во-первых, оттуда они привозили очень вкусное малиновое и черничное варенье, а также соленые и сушеные грибы. Во-вторых, Жоржик обещал: подрастешь, обязательно возьмем тебя с собой! И мне потом снилось, как мы с ним пробираемся сквозь заросли, похожие на джунгли, вокруг поют желтые птицы, а под ногами растет крупная рубиновая клубника, как в огороде детсадовской дачи, куда меня отправляли с июня по август.

Настало последнее лето перед школой, и на детсадовскую дачу меня не взяли: переросток – семь лет. На семейном совете родители решили, чтобы я хорошенько отдохнул перед школой, отпустить меня на Волгу с бабушкой Маней и Жоржиком. Начались суета и нервные сборы. Вещей оказалось очень много, в основном съестные припасы, поэтому от Рыкунова переулка до Химок ехали на такси, и Лида с ужасом следила, как бегут-стрекочут в окошечке счетчика цифры, показывая, сколько придется заплатить.

– Товарищ водитель, а у вас таксометр правильно работает? – осторожно спросила она, когда сумма приблизилась к двум рублям.

– Не волнуйтесь, гражданочка, лишнего не возьмем! – весело обернулся он, и я заметил на тулье его фуражки кокарду с буквой «Т».

От прекрасного здания Северного речного вокзала, с колоннами и высоким шпилем, мы спустились по широкой лестнице к воде, шлепавшей мутными волнами о гранитный причал, и заняли очередь к трапу. Хлипкие досочки с тонкими перилами показались мне ненадежными, к тому же внизу зловеще плескалась черная вода, и я уперся: не пойду!

– Граждане, не создавайте пробку! – строго проголосил рупор.

– Не дури! – рявкнул отец.

– Юрочка, не бойся! – взмолилась маман. – Тут график! Людей задерживаем!

– Я и не боюсь! – ответил я, намертво вцепившись в ограду.

– А вон смотри – уточка! – ахнула бабушка.

– Где? – встрепенулся я.

Моего секундного любопытства хватило на то, чтобы здоровенный матрос в тельняшке подхватил меня под мышки и мгновенно перенес на борт.

– И делов-то! – засмеялся гигант, поставив меня на железную палубу.

Колесный пароход «Эрнст Тельман» шел в Саратов с первой остановкой в Кимрах. Мы медленно отвалили от причала. С берега нам махали руками и платочками, мы, конечно, отвечали, посылая воздушные поцелуи. Жоржик высоко поднял меня на руках, показывая безутешным родителям, что я в полном порядке. Лида на берегу не выдержала и захныкала, уткнувшись в плечо Тимофеича, который хмурился, чтобы скрыть печаль разлуки с сыном. Чайки, кружащие над водой, казалось, передразнивали своими жалобными криками плач расстающихся людей.

Теплоход выбрался на середину реки, и путешествие началось. Справа по борту показались сначала голенастые портовые краны, грузившие на баржи бревна, песок, щебень, а потом пошли кирпичные дома, они стояли так близко к воде, что с балкона можно было удить рыбу. Но вскоре город кончился, и открылись совершенно сельские виды с лугами и пасущимися коровами, а потом лес вплотную обступил узкий, ровный канал.

– «А по бокам-то все косточки русские…» – задумчиво произнес пассажир в круглых очках.

Я стал пытливо вглядываться в берега, выложенные осклизлыми камнями, надеясь обнаружить кость или даже череп. Бесполезно: кроме коряг и мусора, ничего высмотреть не удалось. Мы не столько плыли, сколько поднимались вместе с водой во влажных бетонных застенках, дожидаясь, когда медленно отворятся огромные, как в замке великанов, ворота и теплоход медленно выйдет на ветреный простор водохранилища. Моря я тогда еще не видел, и мне даже не приходило в голову, что река может быть почти безбрежной.

– А если вода прорвет ворота? – забеспокоился я.

– Не прорвет, – успокоил Жоржик. – Видал, какие толстые!

– Это вы зря, – скорбно возразил пассажир в круглых очках. – Бывали случаи… Целые деревни смывало!

Наконец шлюз пройден, вокруг водная ширь, а над гладью реют, следуя за нами, крикливые чайки. Я скормил им полбублика. Они наперегонки хватали куски прямо в воздухе.

– Это ты, малец, зря, – упрекнул, проходя мимо, знакомый матрос. – Им рыбу есть положено. Привыкнут к хлебу, и каюк.

Искренне испугавшись за судьбу больших белых птиц, оставшуюся часть бублика я съел сам. В каюте меня определили на самую верхнюю полку, и я сразу забеспокоился, что она не выдержит моего веса, ночью обрушится – я упаду на пол и расшибусь. Жоржик выслушал мои опасения и объяснил, что на борту все продумано, рассчитано инженерами, в том числе грузоподъемность сидений и спальных мест.

– А вдруг инженер ошибся? – предположил я.

– Не исключено… – кивнул очкарик. – Люди уже калечились…

– Не ошибся, мальчик, не ошибся, – с другой верхней полки свесился толстый гражданин. – Лезь – не бойся! – И он в подтверждение полной безопасности высунул из-под одеяла свою ногу невероятного размера.

Я не без трепета забрался наверх, накрылся с головой, но решил на всякий случай не спать, чтобы успеть схватиться за медную скобу, привинченную к стене каюты. И уже через пять минут дрых, как сурок. На этом мои воспоминания о первой поездке на Волгу затемняются, а точнее, заслоняются вторым летом, когда с нами в Селищи отправились Тимофеич с Лидой.

…Чуть свет меня растолкали, я спросонья не узнал темной каюты, не мог понять, в чем дело, и надел штаны задом наперед.

– Кимры! Скорее! Останемся! – нервничала маман. – Следующая остановка Углич!

Отец вынес меня по трапу на плече. Городок только начинал просыпаться, с утренней хрипотцой голосили петухи, трава под ногами брызгала росой, вода, прозрачная после ночного покоя, чуть шевелилась на сером песке. Берега, словно мостик, соединяла рыжая искристая дорожка, тянущаяся от солнца – оно медленно вставало над лесом. Вверх от причала уходила булыжная улочка, застроенная такими же домиками, что и наш Рыкунов переулок: первый этаж кирпичный, второй из бревен, только наличники здесь отличались затейливой курчавостью.

От Кимр до Селищ два раза в день – утром и вечером – отправлялся катер, шел он примерно час, причем, как московский автобус, то и дело приставая к понтонам и голубым дебаркадерам, выпуская и принимая пассажиров. Вот только остановки по радио никто не объявлял, да еще всякий раз выносили на берег деревянные лотки с буханками, которые пахли так, что текли слюнки. У пристаней хлеб встречали на подводах, запряженных покорно кивающими лошадками.

– А мы не пропустим нашу станцию? – забеспокоился я.

– Не волнуйся, – улыбнулся Жоржик. – На Волге, как в метро, все пристани особенные. Ты же «Новослободскую» с «Новокузнецкой» не перепутаешь?

Сначала мимо тянулись низкие, луговые берега, а потом пошли высокие глиняные обрывы. По обеим сторонам виднелись деревни, спускавшиеся к самой воде. Кое-где лежали вытащенные на песок лодки. Глядя на них, Жоржик мечтательно вздыхал и безнадежно качал головой. Я рассматривал темные избы под серебристой дранкой, мостки, уходившие в реку, колодезные журавли, издали напоминающие карандаши в «козьих ножках», такими пользуются чтобы начертить ровный круг. Попадались развалины из темно-красного кирпича, поросшие молодыми деревцами. Это, как мне объяснили, бывшие церкви, на некоторых еще виднелись ржавые каркасы куполов. Иные пассажиры на них крестились. Только возле Белого Городка целехонькая голубенькая церковь красовалась на отмели, сияя золотом узорных крестов.

– Зачем же их сломали? – тихо спросил я Лиду, кивая на очередные руины.

– Бога нет, вот и сломали, чтобы людей с толку не сбивали.

– Приделали бы звезды вместо крестов, как в Кремле, и все дела! – возразил я. – Ломать-то зачем?

– Ты думаешь? – Она посмотрела на меня с удивлением, судя по всему, эта простая мысль никогда ей в голову не приходила.

За резким поворотом реки открылся длинный глиняный обрыв с высокими березами и бликующими на солнышке деревенскими окнами. А там, где берег спускался к заливу, виднелся коричневый понтон, с которого местные удили рыбу.

– Селищи! – выдохнул Жоржик со скупым восторгом.

– А нас встречают? – забеспокоилась опасливая Лида.

– Ты Фурцева, что ли? – буркнул хмурый Тимофеич, вчера он с Жоржиком основательно отметил начало отпуска.

Катер толкнул бортом содрогнувшуюся пристань, и мы сошли на гулкую железную поверхность. Пассажиры, схватив поклажу, заторопились вниз по дощатым сходням на отмель, а потом вверх по деревянной лестнице. И только один мужичок в брезентовом плаще с капюшоном задержался:

– Жор, ты, что ли?

– Васька!

Они обнялись, похлопывая друг друга по спинам с такой силой, с какой помогают поперхнувшемуся.

– В родные места потянуло? Где остановитесь?

– Нонче у Шурки Коршеевой. У Захаровых тесновато. Эвона какой выводок! – Жоржик показал на нас, и я обратил внимание, что он вдруг начал разговаривать как-то по-деревенски.

– Дело! – Василий пожал руки Тимофеичу, Лиде и бабушке, а меня погладил по голове. – Грибы как раз пошли. Заглядывай! – пригласил он и заторопился.

А мы остались на пристани с бесчисленными сумками и коробками, так как везли с собой еды на месяц: тушенку, крупы, макароны, сгущенку, даже яйца, хотя в деревне куры, я заметил еще в первый приезд, буквально шныряют под ногами и несутся где попало. Из разговоров взрослых стало ясно: мало поднять вещи с берега по крутояру, надо потом еще пройти с ними чуть не полдеревни. В прошлом году мы останавливались у других хозяев, вблизи пристани, рядом с магазином, да еще нас подвез на телеге со свежим хлебом Кузьмич, тоже друг дедушкиного детства.

– Юрку оставим сторожить, а сами в три приема перетаскаем, – предложил Тимофеич.

– Все руки оборвем! – заскулила Лида.

– Я сейчас, – пообещал Жоржик и побежал догонять Василия.

Взрослые уже начали волноваться, как вдруг с воды донесся плеск и скрип уключин. Егор Петрович, умело управляя веслами, с разгону уткнулся смоленым носом в песок, и они с Тимофеичем быстро перекидали наш багаж в осевшую лодку. Дед глянул на борт, едва поднимавшийся над водой, покачал головой и махнул мне рукой:

– Юрка, лезь сюда! – Он посадил меня на кучу скарба. – Остальные берегом!

Жоржик с трудом оттолкнулся от дна веслом, и мы поплыли вдоль обрыва, по которому гуськом вдоль изб шли Тимофеич, Лида и бабушка. Я послал им снисходительный воздушный поцелуй.

– Эвона, наш дом – третий с краю, – показал Жоржик, забирая подальше от берега, что меня встревожило, ведь я тогда еще не умел плавать. – Здесь камни… – объяснил он свой маневр.

Перед отъездом мне в «Детском мире» купили резиновый круг за рубль двадцать копеек, самый дешевый.

– Может, возьмем подороже? – засомневалась Лида.

– Зачем? – удивился Тимофеич. – Пусть учится плавать! Парню в армию идти.

Круг мне сразу не понравился. Во-первых, он был девчачий, весь в каких-то розовых виньетках, во-вторых, от него пахло галошами, а если сильно надавить, из дырочки вместе с воздухом струился какой-то белый порошок, и это напоминало мне один неприятный случай. Как-то родители ушли в кино, оставив меня дома одного. Не помню уж зачем, я поднял матрац их кровати и нашел там странные квадратные пакетики с розовыми буквами, один был надорван, а внутри обнаружился скатанный, как чулок, резиновый шарик, но не красный или синий, а белый. Понятно: родители купили мне подарок и спрятали до майских праздников. Я решил, ничего страшного не произойдет, если один из них я надую. Сказано – сделано. Шарик увеличился до размеров дыньки-колхозницы, а потом оглушительно лопнул, оставив в воздухе белое облачко, какое бывает, если встряхнуть сухую тряпку для стирания мела с доски. Хлопок мне понравился, я стал испытывать, до каких размеров можно надувать эти странные пузыри, и не успокоился, пока не испытал почти весь запас.

Родители вернулись, когда я, надув и перевязав ниткой последний шарик, подталкивал его вверх, недоумевая, почему он в отличие от тех, что продают и накачивают газом на улице, не хочет подниматься к потолку.

– Это еще что такое?! – побагровел Тимофеич и стал нервно расстегивать ремень на брюках.

– Ладно, Миш, – схватила его за руку Лида. – Не надо из-за двухкопеечной ерунды ребенка наказывать. Он еще не понимает…

– Дело не в копейках! Почему без спросу?

– А ты бы разрешил? – Она как-то странно улыбнулась и погрозила мне пальцем. – Зачем ты это сделал?

– Что?

– Надул.

– Но это же шарики.

– Нет.

– А что же тогда?

– Что бы то ни было – без спросу нельзя. Будешь наказан.

Ремень остался в брюках, а меня до ужина поставили в угол.

…В общем, поначалу, надев на себя через голову круг, я под наблюдением Лиды барахтался у самого берега, ожидая, когда пройдет теплоход, чтобы покачаться на волнах. Самые большие валы катились от четырехпалубного «Советского Союза», они могли даже вынести тебя на серый песок, усеянный радужными осколками, остатками сокровищ Стеньки Разина, атаман утопил их в Волге-матушке, чтобы не достались эксплуататорам. Так, по крайней мере, объяснял мне Жоржик. Лида же потом сказала, что это перламутр, и я собирал его в круглую жестяную коробку из-под леденцов.

Рядом со мной в воде барахтался (тоже под надзором мамаши) Эдик, мой ровесник, приехавший к бабушке из Ленинграда. Их дом был вторым от околицы. Эдику купили дорогой круг, обтянутый болоньевой оболочкой и оплетенный витым шнуром, в который можно продеть для надежности руки. Стоила такая роскошь, как уверяла мамаша, почти пять рублей.

– За обычный круг? – ахнула Лида, округлив глаза.

– Во-первых, не обычный, а импортный, а во-вторых, мне для ребенка ничего не жалко!

– И где же ваш муж работает?

– По снабжению.

– Ну, понятно.

Плавать без круга я научился через год, в два приема. Но про это потом.

…Жоржик умело причалил к берегу возле крутой деревяной лестницы с гнилыми ступеньками. Встав цепочкой, мы постепенно переправили весь багаж снизу вверх. У калитки нас ждала загорелая, морщинистая, но не старая еще женщина в темной косынке.

– Ну чисто погорельцы! – улыбнулась она, и я заметил, что морщины у нее в глубине белые. – Ты, сорванец, чего жмешься?

– А где тут у вас туалет? – жалобно спросил я.

– Эвона! – Она показала на огромные лопухи у забора и громко засмеялась.

3

Мы заняли большую комнату с печью у тети Шуры Коршеевой, платили 25 копеек с человека в день за постой и еще 30 копеек – за кринку парного молока. К рубленому пятистенку примыкал длинный низкий двор, крытый в отличие от дома не дранкой, а черным полуистлевшим толем, кое-где прохудившимся. Окна в хлеву были крошечные, как бойницы, но в полумраке угадывались стойло для коровы и загон для овец. Один угол под самый потолок был забит душистым сеном, по стенам на гвоздях висели серпы, косы, хомут, дуга, видно, когда-то в хозяйстве имелась и лошадь. Тут же стояли: большие сани с загнутыми вверх полозьями, как в фильме про Морозко, и треснувшее деревянное корыто, как в сказке про Золотую рыбку. На широком пеньке, похожем на плаху (потом я узнал, что на ней в самом деле рубят головы курам) возвышался старый позеленевший самовар с дырявым боком. По земляному полу шла неглубокая канавка, по которой стекала наружу жижа из коровьего стойла. Здесь можно было справить нужду, чтобы среди ночи не бежать за огороды.

Дед Жоржик и тетя Шура были земляками. Оба из Шатрищ, он помнил ее еще девочкой, учился в приходской школе с ее братом Федором, пропавшим без вести на фронте. Она вышла потом замуж в Селищи за первого парня на деревне Павла Коршеева. Гуляка и забияка, он погиб в Кимрах в пьяной драке. Тетя Шура осталась с дочерью Тоней и неполноценным сыном Колей, «жертвой пьяного зачатия», как выразился Башашкин. Однажды он приезжал сюда в отпуск, поддавшись уговорам, но, пожив пару недель, уехал, объявил, что у него с волжскими комарами антагонистические противоречия.

Дядю Колю я застал, у него было узкое, отечное лицо с отрешенной улыбкой, а слов он знал, наверное, не больше детсадовца средней группы. Будучи недоразвитым с рождения, в колхозе дядя Коля не работал, а целыми днями сидел на берегу и ловил рыбу, складывая ее в жестяной бидон с узким горлом и радуясь каждому подлещику так, словно выудил какую-то невидаль. Он вскоре умер. Когда мы в очередной раз приехали в Селищи на лето, то вместо улыбчивого инвалида обнаружили на комоде его фотографию с черной полосой на уголке. По привычке всхлипывая, тетя Шура рассказала: январь выдался снежный, завалило все дороги, а зимник по льду не проторили вовремя, и дядю Колю с гнойным аппендицитом три дня не могли забрать в больницу – в Белый Городок, у местного фельдшера не оказалось нужных инструментов, чтобы сделать срочную операцию. А может, побоялся ответственности… Так дома, на тюфяке, и отошел. С похоронами тоже неприятная заминка вышла: бабушка Таня не разрешила класть покойного в могилу к убиенному Павлу, она с самого начала не верила в то, что уродец Коля – плоть от плоти ее красавца-сына, погибшего в расцвете лет. Но пришел председатель сельсовета, пригрозил законом и гневом общественности, тогда старушка нехотя сдалась.

Вообще-то сначала хозяйкой в доме была Татьяна Захаровна, свекровь тети Шуры. Когда зарезали Павла, кто-то надоумил вдову пойти в народный суд, который и отписал ей избу как матери-одиночке, а Захаровне оставили лишь комнатку, где она и жила вдвоем со своим старым котом Семеном – Сёмой. Со снохой баба Таня не разговаривала, даже не здоровалась, еду себе она готовила отдельно и грядочку в огороде имела собственную. Но к Жоржику и бабушке Мане она относилась хорошо, часто зазывала в гости, а я увязывался с ними. Мы пили чай с черничным вареньем или с сахаром вприкуску, подливая в заварку кипяток из старинного самовара с медалями. Крупные, похожие на осколки белого мрамора куски рафинада кололи специальными щипчиками. Чтобы я не мешал разговору, Захаровна давала мне коробочку со старинными монетами, в основном – копейками, полушками и крошечными грошиками, но был там и большой пятак, медный с прозеленью: на одной стороне неуклюже распластался двуглавый орел, а на другой виднелась витиеватая буква «Е», увенчанная короной, а внизу две римские палочки. Между короной и верхней завитушкой вензеля была пробита дырочка.

– Зачем? – спросил я.

– Колька-дурачок мальчонкой стянул у меня и под грузило для донки приладил. Я уж его трепала-трепала. Так и не понял за что… Квелый умом-то был, покойник…

Монета мне так нравилась, что я иногда напрашивался в гости к Захаровне или вызывался отнести ей жаркое из лисичек, приготовленное бабушкой, только чтобы снова подержать в руках тяжелый медный кругляш. Заметив мое пристрастие, она как-то погладила меня по голове и сказала:

– Эва, как к пятаку-то присох! Ладно, как помру, тебе достанется. Отпишу.

В чистой, светлой комнатке Захаровны всюду лежали кружевные салфетки, а на подоконнике тесно стояли горшки с геранью, столетником и ванькой мокрым, который я про себя звал аленьким цветочком. На стене висел в деревянной раме фотопортрет Павла, чуть подкрашенный ретушёром, особенно глаза – голубые, и губы – коралловые. Красивый, с буйным чубом, торчащим из-под лихо заломленной кепки, в белом кашне, он был похож на актера из кинофильма «Свадьба с приданым». Старушка вздыхала, глядя на портрет, каждый раз рассказывая одно и то же: мол, сынок женился нехотя, окриком из сельсовета, чтобы прикрыть грех, от которого отнекивался до последнего. Хотел поначалу скрыться, на Север завербоваться. Отговорила. И напрасно! Был бы, возможно, жив и при деньгах. Шурку он, получалось, вовсе не любил, потому-то и гулял на все стороны, а зарезали его цыгане, их в Кимрах – пруд пруди. И это чистая правда.

Когда мы в третий раз ехали на Волгу с Жоржиком и бабушкой (родители остались в Москве), наш теплоход «Сергей Киров» пришел в Кимры с опозданием. Пока вытаскивали с борта на дебаркадер свои многочисленные пожитки, а потом переносили на берег, к маленькой пристани, утренний кашинский катер ушел, мы даже видели его корму. Оставалось, изнывая от скуки и отмахиваясь от комаров, ждать вечернего рейса. Сумок, коробок, баулов было много, везти приходилось почти все: в сельпо, где можно было купить топор, серп и даже косу, из продуктов был только хлеб, серые макароны, курево, водка и частик в томате. В общем, еду тащили из Москвы.

Жоржик, оглядевшись, назначил меня часовым, приказав ходить вокруг наших вещей дозором, не подпуская к ним никого из посторонних, а в случае чего вызывать старших громким криком: «Стой! Кто идет!» Я бдительно охранял наше добро, для порядка прикладывая ладонь к бровям, как Илья Муромец на коробке папирос «Три богатыря». Оказалось, караулил я не зря: вскоре из-за кустов выглянул чумазый и лохматый цыганенок, видно, посланный на разведку. Он некоторое время слонялся окрест, постепенно приближаясь к нашим пожиткам, и когда чертенок пнул ногой рюкзак с консервами, я завопил изо всех сил: «Стой, кто идет!» Тут же явились на крик взрослые, а лазутчик смылся.

– Молодец! – похвалил меня Жоржик.

– Как бы нашего караульного самого не уволокли! – усмехнулась бабушка.

– Меня?!

– А ты не слыхал, цыгане детей крадут?

– Зачем?

– Видать, своих им мало.

Потом, перед сном, я придумал историю про то, как меня похитили и увезли в цыганский табор, где я стал со временем вожаком, и вот однажды решил проведать родное общежитие. К этой фантазии я обращался потом, взрослея, не раз, и на сегодняшний день она превратилась в законченную историю. Как табор смог оказаться в центре Москвы, беспрепятственно миновав будки-стаканы с дотошными орудовцами, я соображать не стал, ведь и на вокзалах полным-полно цветастых цыганок с детьми-грязнулями, хотя там милиционеры и дружинники на каждом шагу. А вот когда на разноцветных кибитках шумною толпою мы мчались по нашему Рыкунову переулку, вся 348-я школа высыпала к окнам и прилипла к забору.

– Кто это в красной рубашке верхом на вороном коне? – в восторге спросила Шура Казакова, указывая на меня.

– Наверное, самый главный у них… – догадалась Дина Гапоненко.

– Ты хотела бы стать цыганкой?

– Конечно, у них же золотые зубы.

Дальше события разворачиваются так. Возле ворот общежития я, словно Яшка в «Неуловимых мстителях», лихо соскакиваю с коня, разминая ноги и озирая места, где играл с друзьями в беззаботном детстве. Потом посылаю в нашу комнату лучшую таборную гадалку с особым заданием, она стучится в дверь и видит бедную Лиду, уже много лет оплакивающую пропавшего сына. Седой Тимофеич сидит рядом за столом и лечит горе, подливая себе в рюмку заводской спирт из манерки.

– Дай руку, молодая, погадаю, судьбу предскажу! – тараторит моя посланница.

– Что вы себе позволяете, что за глупости! Я секретарь партбюро Маргаринового завода и не верю в предрассудки. Идите прочь немедленно!

– Бесплатно, красавица, погадаю!

– Ну если бесплатно.

– Валяй, – соглашается отец. – На дармовщину и хрен слаще.

– Вижу, – восклицает цыганка, разглядывая Лидину ладонь. – Все вижу: скоро вернется к тебе твоя пропажа. Готовься встречать дорогого гостя!

– Как вам не стыдно смеяться над нашим горем! Мы потеряли единственного сыночка, а вы чепуху мелете! Я сейчас милицию вызову! И вас за тунеядство заберут!

Но тут в комнату вбегаю я – с криком:

– Мама!

– Какая я вам мама, гражданин цыган!

Но я рву на себе шелковую рубаху и предъявляю на груди родинку, она размером с горошину, благодаря ей, если верить бабушке Ане, я был опознан и возвращен законной матери, когда в роддоме бестолковая нянечка чуть не перепутала меня с посторонним младенцем.

– Юрочка! – бросается ко мне Лида, рыдая.

– Сын! – блестит слезой суровый Тимофеич и выливает в рюмку последнее из манерки.

В этом месте у меня самого влажнеют глаза, и я засыпаю.

4

Дом Коршеевых, как я уже сказал, был третьим от околицы, на самом краю деревни стояла избушка Санаевых. От нее шел пологий спуск к Волге, а у берега покачивалась старенькая лодка, привязанная пружинистой проволокой к железному штырю, вбитому в песок. Дед Санай, щуплый старик с козлиной бородкой, завзятый рыбак, редко и неохотно, после долгих просьб, давал Жоржику свою посудину напрокат. Но об этом позже. Сейчас я расскажу про то, как в два приема, с риском для жизни, научился плавать.

Деревня Селищи делится на две части – старую и новую, где всегда останавливались мы. Границей считался Ручий. Не ручей, а именно «Рýчий», с ударением на первый слог. Местные именно так называют лесные речушки с водой цвета желудевого кофе. В месте впадения в Волгу они расширяются, образовывая заливчики, но если пойти вверх по течению, огибая коряги и валуны, пробираясь сквозь заросли ивняка и крушины, если углубиться в лес километра на два-три, речушка в самом деле превращается в ручей, который можно легко перепрыгнуть, а то и просто перешагнуть. Еще полкилометра – и журчащая струйка вовсе теряется в овражке, поросшем таволгой.

Со временем, повзрослев и получив разрешение ходить в лес без взрослых, я, насмотревшись передач «Клуба кинопутешественников», задался целью добраться до истоков Ручия. Запасшись хлебом, налив в бутылку кваса из пенной бадьи и наврав бабушке, что хочу прогуляться по дальней опушке, где растут подберезовики, я ранним утром отправился в экспедицию, надеясь воротиться до заката. Каково же было мое изумление, когда часа через два я добрался до поляны, где из-под серого останца бил родничок. Там и начинался Ручий. Тогда я впервые подумал о том, что и широченная Волга, колыбель моя, начинается, вероятно, с такой же пульсирующей лесной лужицы.

Так вот, поросший осокой Ручий, шириной метра три-четыре, разделял, как я уже сказал, деревню на две части. Через него был переброшен узкий мосток без перил, сбитый из прогибавшихся березовых жердей. Жоржик, узнав, что мы с ребятами бегаем без спросу в Старые Селищи, строго предупредил меня, что переходить Ручий надо очень осторожно, так как глубина там посередине не меньше двух метров, как говорится, с ручками, и на его памяти не один шустрый озорник утонул в пучине. Он-то надеялся, что я, испугавшись, перестану бегать на другой конец деревни. Но не тут-то было! Поначалу я осторожно переступал по шаткому мостику, но потом, обвыкнувшись, перескакивал на другой берег без опаски, с налета. И, конечно, однажды, поскользнувшись, рухнул в холодную воду.

– Спасите! – заголосил я, понимая, что сейчас уйду на дно – с ручками.

Но вокруг, как на зло, ни души. Ребята умчались вперед, «не заметив потери бойца». В тот день мы играли, вроде бы, в конницу Буденного, преследующую батьку Махно.

– На помощь! – вопил я, а в сознании тем временем вспыхнуло лицо Лиды, искаженное плаксивым ужасом при известии о гибели сына.

«Как утоп? Почему? Не может быть! Он учился на четверки!» – словно потревоженный муравейник, вскипело общежитие.

Кстати, слово «утоп», по-моему, гораздо страшнее обычного – «утонул».

И только тогда, содрогнувшись от последствий своей гибели, я заметил, что стою в воде по грудь – глубина Ручия в этом месте оказалась не больше метра. Это был первый урок будущему пловцу: у реки есть дно. Чтобы спастись, надо не орать благим матом, а постараться нащупать под ногами твердь, тогда, возможно, и тонуть-то не придется.

К тому времени у нас сбилась ватага из местных и городских мальчишек, приехавших на лето к бабушкам-дедушкам. Забав, переходящих в озорство, хватало, одна из них называлось «проверка на слабо». Как я уже сказал, лодка деда Саная крепилась к штырю толстой проволокой, которая перед этим, видимо, была обмотана вокруг столба, и теперь, служа другой надобности, сохранила тугие извивы, напоминающие пружину. Пользуясь тем, что из окон дед не мог видеть, что происходит с его имуществом на берегу, мы придумали новое бедокурство: для проверки храбрости в лодку садился один из нас, остальные же со всех сил, раскачав, отталкивали суденышко, наполовину вытащенное на песок, и оно устремлялось в опасный речной простор. Тут главное не испугаться, не захныкать, а мужественно ждать, пока «пружина» не растянется до отказа, а потом, сжавшись, вернет тебя на сушу. Такие вот опасные качели. Когда подошла моя очередь проверки «на слабо», ребята, видимо, сильнее, чем обычно, оттолкнули лодку – и проволока лопнула. Меня понесло от берега, стремительно удалявшегося. Я жутко испугался, а пацаны запаниковали.

– Прыгай! – крикнул зачем-то Эдик.

– Унесет! – подхватил Витька.

И я сиганул в воду, чего, конечно, нельзя было делать ни в коем случае: если не умеешь плавать, на борту гораздо безопаснее, чем в волнах. Но страх быть унесенным на середину реки оказался сильней здравого смысла. Мне померещилось, что там я непременно попаду под киль огромного теплохода или баржи, погибнув безвозвратно. Такое случалось…

В общем, я прыгнул за борт и сразу начал тонуть, захлебываясь. Ребята струсили и убежали, а у меня перед глазами снова мелькнуло заплаканное лицо Лиды. Потом вообразился маленький гробик, где лежал мальчик с очень знакомым лицом. От ужаса я стал бешено бить по воде руками и ногами, из последних сил вытягивая шею, чтобы не захлебнуться, и вдруг понял, что благодаря этому беспорядочному колотью мое тело не тонет, более того, медленно, но верно приближается к суше. На мгновенье, перестав барахтаться, я попытался достать ногами дно, но безуспешно, и опять заколошматил по воде. Потом снова постарался нащупать внизу твердь… И так до тех пор, пока ноги не коснулись мягкого, шелковистого ила, который, как я знал, кишит пиявками. Но это было счастье! Пусть присасываются, пусть пьют мою живую кровь! Я спасен! Мне удалось выплыть! Я выбрел из воды и упал на песок. Сначала меня от пережитого ужаса бил колотун и сотрясали рыданья, постепенно я успокоился, но тело охватила мелкая дрожь – от холода: вода-то в Волге даже в июле не слишком-то теплая. Вскочив, я, чтобы согреться, стал бегать и только тогда заметил: лодка сама собой прибилась к берегу метрах в ста от меня. Выходит, никакой необходимости прыгать не было.

Рис.9 Совдетство. Книга о светлом прошлом

Когда я вышел на дорогу, то сразу увидел: мне навстречу бегут растрепанные бабушка и Жоржик, а за ними, поотстав, трусят виноватые пацаны. Найдя меня, живого-здорового, бабушка заплакала от радости, а дед сел прямо в дорожную пыль и долго не мог вставить махорочную сигарету в свой янтарный мундштук. Руки у него тряслись, он прерывисто дышал и повторял, хватаясь за сердце:

– Ну как же так, Юрочка, как же так?!

– Мы ему говорили: не прыгай! – бессовестно врали, оправдываясь, Эдик и Витька.

Я же в ответ загундосил, мол, больше так никогда не буду, а сам тихо радовался, что Тимофеичу в этом году отпуск летом не дали, а то бы он уже вытянул из брючных лямок свой ремень и выпорол бы меня как сидорову козу. Никакие стенания Лиды о том, что детей бить непедагогично, не помогли бы. Теперь следовало примерным поведением добиться обещания, что родителям о моих художествах никто не скажет ни слова. До отъезда в Москву пришлось ходить по струнке.

Удивительным образом мое утопающее тело в минуту опасности научилось держаться на воде, и с тех пор я начал плавать без круга, сначала – по-собачьи, потом по-лягушачьи и, наконец, – саженками. Оказалось, это не так уж и трудно. А дед Санай посадил свою лодку на цепь с замком.

5

Больше всего на свете Жоржик и Тимофеич любили рыбалку. Башашкин, которого они один-единственный раз с трудом вытащили из постели на утренний клев, назвал их «рыбанутыми». Спали мы, кстати, не на перинах, не на ватных матрасах, а на холщовых тюфяках, набитых свежим сеном, испускавшим особый, травяной, ни с чем не сравнимый – усыпительный аромат. Правда, сухие стебельки сквозь материю впивались в кожу, но остроумный дядя Юра, по утрам почесываясь, говорил, что это такой русский вид китайского иглоукалывания под названием «Счастье колхозника».

Чтобы не пропустить клев на зорьке, дед и отец вскакивали чуть ли не затемно. Потом будили меня, и почему-то всегда в самом интересном месте яркого запутанного сна, я бормотал, что уже встаю, что мне нужна минуточка, чтобы стряхнуть с себя сладкую дремотную немощь и подняться. Они оставляли меня в покое, и я снова проваливался в захватывающее беспамятство. Наконец, в ход шло последнее средство:

– Ладно, ничего не поделаешь, спит как убитый. Что ж, сегодня рыбачим без Профессора, – громко говорил отец. – Пусть себе дрыхнет, если так уж хочется…

– Как это без меня?!

Словно древнеримская катапульта с картинки в учебнике истории выбрасывала меня из кровати в сени, к медному рукомойнику, прибитому к бревенчатой стене: надо лишь слегка приподнять торчащий вниз стержень с круглым наконечником, и ладони, сложенные ковшиком, сразу наполнятся ледяной колодезной водой. Пару пригоршней, брошенных в слипшееся лицо, прогоняли сон прочь. Глаза широко открывались. Все чувства пробуждались и впитывали свежее летнее утро. Я быстро завтракал: уминал душистый серый хлеб, запивая его парным молоком. Тетя Шура, чтобы подоить Дочку, вставала еще раньше нас. От кринки, обвязанной по горловине марлей, веяло коровьим теплом.

Снаружи стояли предрассветные сумерки, воздух был еще прохладен, а ветка яблони, качающаяся в окне, казалась почти черной. Но из-за волжских лесов уже вспухал рыжий утренний свет. На крыльце Сёма, наохотившись за ночь, дрых без задних лап. Вероятно, он считал своим долгом доставлять хозяйке наглядное доказательство свой кошачьей полезности – перед ним обычно лежали два-три мышиных хвостика. Что-то вроде корешков от почтовых переводов. Казалось, кот крепко спит, но стоило прикоснуться к его лоснящейся шерстке, как тут же вспыхивали злые зеленые глаза и следовал молниеносный бросок когтистой лапы. Но и я всегда был начеку, вовремя отдергивая руку. Такая у нас с ним была ежеутренняя игра. Пока бескровная…

Мы забирали из хлева снасти, стоявшие в углу, вынимали из-под крыльца банку земляных червей и шли к калитке. Воздух пах росистой свежестью и дальней сладостью медовых лугов, но пчелы пока еще не проснулись. Из-за Волги выдвигалось круглое, алое, как раскаленная электроплитка, солнце, и красноватое зарево разливалось по небу, окрашивая узкие синие тучки.

Когда мы выходили с удочками за калитку, там уже стояла тетя Шура: в длинном застиранном платье, обтрепанном мужском пиджаке и кирзовых сапогах. Голова повязана белой косынкой. На плече деревянные грабли. Она только что проводила на выпас Дочку, черно-белую кормилицу со звездочкой во лбу. Над дорогой еще висела поднятая копытами пыль и веял животный запах прошедшего стада. Из-за взгорка доносились хлопки, похожие на выстрелы. Наша пеструшка было коровой своенравной и часто возвращалась вечером не только с разбухшим от молока розовым выменем (она давала ведро за дойку!), но и с рубцами, вздувшимися по хребтине от длинного пастушьего кнута. Я ее жалел, пробирался вечером в хлев, к стойлу, и гладил рубцы, а она, хрустя травой, шумно вздыхала, жалуясь на жестокого пастуха Сашку, и благодарно косилась на меня большим лиловым глазом, опушенным густыми, как зубная щетка, ресницами.

– Ни хвоста вам, ни чешуи! – улыбалась тетя Шура, провожая нас со снисходительной улыбкой: колхозники считали рыбалку баловством, чем-то вроде городской производственной гимнастики под радио. Трудодни-то за это не начисляют…

– К черту! – весело отвечал Жоржик. – А вам вёдро с ветерком.

– Спасибо, Петрович!

Я знал, что на пожелание: «Ни хвоста, ни чешуи» или «ни пуха ни пера» – надо отвечать: «К черту!» Так положено. А вот при чем тут ведро да еще с ветерком? Но Жоржик мне объяснил: «вёдро» – это не бадья, а солнечная погода, на ветерке же не так жарко косить, да и сено быстрее сохнет.

Проводив Дочку, тетя Шура ждала старую колхозную полуторку, и та скоро появлялась в клубах пыли, набитая сельчанками, ощетинившимися деревянными граблями. Мужичок на всю бригаду был один-единственный – водитель Леша, парень с буйным чубом и вечной папиросой в углу рта. Тот момент, когда он выбрасывает окурок и вставляет в зубы новую беломорину, я никак не мог ухватить: казалось, очередная цигарка у него выскакивает изо рта, как у фокусника в цирке.

Кстати, в Селищах курили все мужики, даже подростки. Однажды меня срочно отправили в сельпо за солью, хлебом и куревом для Жоржика. Я стоял в очереди, озирая странные товары: лопаты, косы, серпы, ведра, лейки, гвозди, скобы и даже связки дранки. Железная кровля была на всю деревню одна – у колхозного кузнеца с подходящей фамилией Кузнецов. Его сын Витька входил в нашу ватагу. А в больших бидонах хранился керосин, забивавший все остальные магазинные запахи. Его отпускали в канистры и жестянки таким же литровым черпаком, как и разливное молоко. Местные брали в основном хлеб, водку, курево, спички, иногда – кулек слежавшейся карамели «Раковая шейка».

– Соль, хлеб и махорочные! – солидно объявил я, когда подошла моя очередь, и ссыпал на жирный прилавок медяки, отсчитанные бабушкой.

– Эвона, и он туда же! – возмутилась грудастая продавщица. – Может, еще и водки возьмешь? Куда тебе, сопля, махорочные? Расти совсем не будешь. И так от горшка два вершка. Возьми «Приму», она послабже.

– Это не мне, – опешил я. – Дедушке.

– Егору Петровичу?

– Ага.

– Ну, это совсем другое дело! – Она улыбнулась железными зубами цвета конфетной фольги.

…И вот, пыля по проселку, подкатывал грузовик с колхозницами, – они за руки втягивали тетю Шуру в кузов, балагуря, мол, чтой-то тяжелая стала, с чего бы это? Потом стучали по крыше кабины, и машина, чихнув синим дымом, уезжала в поля, иногда под песню:

  • Огней так много золотых
  • На улицах Саратова.
  • Парней так много холостых,
  • А я люблю женатого…

– Сено разбивать поехали, – глядя вслед им, со знанием дела говорил Жоржик. – И нам – пора. С Богом!

Удочки, точнее, удилища, у нас были самодельные. Сразу по приезде дед отвел нас в укромный уголок леса, где росли лещины, ровные, длинные, гибкие и крепкие. Если вовремя срезать и правильно высушить, куда там магазинному бамбуку! Но леска, крючки, свинцовые грузила, мелкие, как горох, были, конечно, покупные. Зато поплавки делали сами из крашеных индюшачьих перьев и винных пробок – они чутче пластмассовых, магазинных. Да еще увесистые грузила для донок, похожие на сплюснутое куриное яйцо, дед отливал собственноручно.

Кроме удочки, я нес консервную банку с отгибающейся зазубренной крышкой. В ней, шевеля землю, ворочались и переплетались длинные, жирные дождевые черви, накопанные мной с вечера в мусорной яме, за огородами. В другой руке громыхал старый бидон с узким горлышком, оставшийся в наследство от улыбчивого дяди Коли, которому так не повезло слечь с гнойным аппендицитом в страшный снегопад.

И вот мы, втроем, спускаемся вниз, к Волге, по шаткой деревянной лестнице с подгнившими ступеньками. Рыжий глиняный косогор кое-где зарос мать-и-мачехой, поповником и рослым курчавым конским щавелем. Берег, вверху, под тонким слоем дерна, буквально весь пробуравлен норками, откуда, словно камни из рогаток, то и дело вылетали ласточки. Если они взмывали вверх, значит весь день будет хорошая погода – вёдро, а если пикировали, шныряя над самой водой, – жди ненастья. Иногда казалось, что бесстрашная птичка целит прямо в тебя, чуть ли не в лицо, и поначалу я пугался, даже закрывался руками, но потом понял: пернатая пуля в последний момент всегда резко уходит в сторону. Она ж не на людей охотится, а на всяких там мошек. Я представил себе: где-то в джунглях в огромных норах под дерном живут кровожадные орлы, вылетающие оттуда, как ядра из пушек, и питающиеся человечиной. Мне сделалось не по себе, ведь я пошел в Лиду, у нее тоже такая красочная фантазия, что маман иной раз может сама себя напугать до обморока.

…А солнце тем временем поднималось все выше. Поначалу, наполовину выдвинувшись из-за синего зубчатого горизонта, оно было густое, красное, как клюквенный кисель. Потом, привстав над лесом, делалось ярко-рыжим, точно мастика для натирки полов. Наконец, выкатившись на небесный простор, светило вспыхивало ослепительным золотом, будто раскаленная завитушка в миллионваттной лампе, и зажигало капли росы на травинках, листьях, камнях.

А мы уже стояли на берегу и смотрели на зеркальную гладь, выстланную утренним туманом. То здесь, то там слышался плеск, и по воде расходились, набегая друг на друга, круги.

– Играет! – улыбался Жоржик, имея в виду рыбу.

– Доиграется – на сковородке! – кивал Тимофеич, имея в виду ее же.

– Какой воздух! – глубоко, всей грудью вздыхал дед. – Это тебе не Москва – гарь да выхлопы. Природа-матушка!

Оба с наслажденьем закуривали и начинали готовить снасть. А меня, чтобы не крутился под ногами, отправляли на большой камень, он метра на три вдается в реку, и с него удобно забрасывать удочку. Вдоль берега немало валунов, разной формы и размеров. Есть величиной с футбольный мяч, есть побольше, встречаются и огромные. Когда я был «почемучкой с ручкой» и одолевал взрослых вопросами, Тимофеич чаще всего отвечал мне «леший его знает», а вот Лида подходила к делу серьезно, старалась объяснить все как можно подробнее. Так вот, она сказала, что когда-то с Северного полюса сюда приполз гигантский ледник выше Университета, по пути он крошил целые горы, и, пока катил острые глыбы перед собой, они обтесались, приняв разные округлые очертания. Тот валун, с которого я ловлю рыбу, напоминал доисторическую черепаху, спрятавшую голову и лапы под выпуклым панцирем.

Я отложил несколько крупных червяков себе в спичечный коробок, чтобы не бегать туда-сюда, взобрался на свой камень, размотал удочку, аккуратно насадил извивающуюся наживку так, чтобы совсем не было видно крючка: рыба, она хитрая, почует металл – и сразу вильнет хвостом! Для верности поплевав на обреченную приманку, я забросил снасть. Длинный красный поплавок сначала лег набок, а потом встал вертикально, и на него тут же села стрекоза. Хорошая примета!

6

Отец и дед тоже сначала забрасывают удочки и пристраивают их в березовые рогатки, вбитые в донный песок так, чтобы подрагивающая лещина почти касалась воды. Если же держать удилища на весу или воткнуть под углом, они отражаются в воде, настораживая пугливую рыбу. Но главные надежды – на донки, а забрасывать их с берега – целая наука. Закидушка – это полутораметровый черенок, в него вбиты два гвоздика, а на них плотно намотана тридцатиметровая леска. Сначала ее надо аккуратно распустить, укладывая ровными кругами на песке, чтобы ни петельки, ни случайной веточки поблизости. У донки в отличие от удочки грузило увесистое, а крючки (их несколько) больше – двойка или единица. К леске, возле черенка, привязан железный колокольчик, у покойного дяди Коли он был самодельный – из жестяной аптечной трубочки, поэтому не звонил, а, скорее, трещал. У нас же – колокольчики магазинные – маленькие, но заливистые.

Забросить донку, кажется, нетрудно: надо взять снасть в правую руку, отступив от грузила примерно полметра, раскрутить, как пращу, и метнуть так, чтобы леска в полете вытянулась во всю длину и ровно легла на воду. Дело это заковыристое. Недораскрутишь – и наживка упадет слишком близко от берега. Перестараешься – она улетит чересчур далеко, выдрав воткнутый в песок черенок, а то еще и оборвется. Вылавливай потом! Если же донка заброшена правильно, то колокольчик висит, слегка оттягивая леску и чутко отвечая на любые прикосновения к приманке. Остается внимательно следить за его поведением, а услышав звон, резко подсекать и тащить добычу.

Однако и тут есть свои хитрости: лещи и подлещики, например, умеют так осторожно обсасывать червяка, что колокольчик лишь чуть-чуть подрагивает, не издавая ни звука, как от волны или ветра, а потом вытаскиваешь голые крючки. Зато какой-нибудь ершишко такой трезвон устроит, думаешь, взяла метровая щука, а на крючке крошечное безобразие таращит глаза, вздымает колючий спиной плавник и ворочает жабрами.

– Тьфу ты, опять сопливый! Кошка жрать не станет, – бранится в таких случаях Тимофеич. – Зря червя перевел!

Кошки и в самом деле очень разборчивы. Был случай: дед с отцом наловили разной рыбы: окуньков, красноперок, подлещиков, щурят, плотвичек, ершей. Попался и один небольшой линь – рыбка нежная, почти бескостная, деликатесная, к тому же хитрая и редко идущая на крючок. Вернувшись, удильщики перекусили и решили после ранней побудки подремать, а потом уж, отдохнув, почистить улов – занятие небыстрое, тщательное и пачкотное: вспороть, выпотрошить брюшко, обрезать колючие плавники – полдела, главное – надо ножом соскоблить чешую, а это непросто, особенно у щуки, окуня и судака: бока у них похожи на мелкий наждак. Ведро с добычей поставили в тенек, под яблоню. Когда же, выспавшись, расстелили на столе газету и подточили лезвия, глядь: ведро лежит на боку, а улов валяется на траве, квелые плотвички уже уснули, а живучие ерши и щурята еще жабрами подрагивают.

– Юрка, ты носился по саду и ведро опрокинул? – рявкнул отец.

– Ничего я не опрокидывал!

– Когда я тебя врать отучу! Неси воду! – Он стал подбирать рыб с земли. – А где же линь? Неужто уполз? – усомнился Тимофеич.

– Не мог, – покачал головой Жоржик. – По траве только вьюны да угри ползают.

– Может, мы на берегу забыли?

– Нет, когда вернулись, я вынимал линька из ведерка и Марусе хвастался. Юрочка, ты не брал?

– Зачем?

– И то верно. Куда ж он делся?

И тут мы заметили Сёму, тот сидел на крыльце и сыто облизывался. На ступеньке валялся красный рыбий хвост…

– Ну, паршивец, ну, воришка! – воскликнул Жоржик. – А губа-то не дура – самое вкусное выбрал!

Я решил не откладывать наказание и запустил в обжору чертовым пальцем, найденным утром на берегу, но промазал, а кот, прежде чем скрыться, зыркнул на меня мстительными зелеными глазами. Захаровна, узнав о воровстве, долго потом трепала подлеца за ухо, приговаривая:

– Не смей брать чужого, каторжник!

Сёма сидел смирно и в ответ лишь утробно подвывал.

Кстати, в том, опрокинутом на траву улове были и мои трофеи: окунь, две плотвички и красноперка. Но донку мне пока не доверяют, я пробовал ее забрасывать, и грузило упорно падало в воду в позорной близости от берега, а в последний раз я запутался в леске с ног до головы, как Лаокоон из учебника истории – в змеях. С удочкой управляться проще: взмахнул лещиной – и вот уже поплавок покачивается на волне. Тут главное во время броска не зацепиться крючком за собственные трусы. Такое со мной тоже случалось.

Впрочем, и опытный Тимофеич иногда попадает впросак. Нервно выбирая леску из воды в предвкушении добычи, он порой криво, неаккуратно кладет витки на песок, и когда, освежив червей, снова забрасывает снасть, нейлоновая нить от рывка собирается в такой петлистый узел, что на распутывание может уйти целый час или даже больше. А клев не ждет: как начался, так и кончится. От этой мысли отец начинает психовать и ругать почему-то завод-изготовитель, он грозится искромсать проклятую леску ножом, и лишь мысль о том, что новую снасть можно купить только в Москве или в Калинине, его останавливает. На такой крайний случай имеется запасная донка, которую всегда берут с собой, как говорит Башашкин, «во избежание». Полностью стих звучит так:

  • Сто грамм во избежание
  • Изжоги и дрожания.

В рыбалке главное терпение и спокойствие. Но как сохранять хладнокровие, если слева от тебя с лодки, метрах в пятидесяти от берега, удит дед Санай. Его избушка, как я уже говорил, крайняя в деревне, дальше вдоль реки тянется ржаное поле, темно-желтое, с синими звездочками васильков и алыми брызгами маков. Во ржи водятся большие, величиной с бельевую прищепку серо-зеленые кузнечики, которых мы называем в отличие от их мелких собратьев саранчой. У некоторых из них тугое, пульсирующее брюшко заканчивается острой шпажкой, говорят, ядовитой, если уколоться. Но недавно я прочитал книжку про Карика и Валю, они, съев порошок, изобретенный профессором Енотовым, уменьшились до размеров муравья, попали в мир букашек, пережили невероятные приключения и узнали много нового. Так вот, шпажка – это никакое не жало, а яйцеклад, с помощью него «саранчиха» прячет в землю свое будущее потомство. Зато под мощные челюсти этих насекомых палец лучше не подставлять: могут прокусить кожу…

В траве и во ржи прячутся гадюки, они охотятся там на полевых мышей, поэтому даже колхозники ходят в луга косить, ворошить сено и вязать снопы в сапогах – кирзовых или резиновых. Пару раз мы находили в дорожной пыли рассеченное ударом косы длинное, похожее на обрезок шланга, темно-серое тельце с черными ромбиками на спине. Правильно, нечего исподтишка людей кусать! Но особенно ядовитыми местные считают маленьких медянок. Так и говорят: если ужалила, на закате помрешь. Почему на закате, а не на рассвете, если цапнула ночью? Понятия не имею. Но я еще пока ни одной медянки не видел.

Лодка у деда Саная (та самая, с которой я прыгнул, чуть не утонув) старенькая, как и он сам, латаная-перелатаная, но еще на плаву. Каждое божье утро, выйдя на берег, можно увидеть это суденышко, застывшее на воде благодаря двум якорям – каменюкам, обмотанным веревками и брошенным на дно. Из-за борта едва выглядывает сутулая фигурка в шляпе с опавшими полями, а с кормы свисают две кривые удочки. Сидит старик неподвижно, и кажется, что в лодке не человек, а огородное пугало, помещенное туда из озорства. Но вдруг это «пугало» вскакивает, хватает лещину, дергает – и в воздухе вспыхивает сияние, точно из воды вытащили большое овальное зеркало! На самом деле, это попался на крючок лещ-горбач. Тимофеич и Жоржик с досадой переглядываются, так, будто проклятый сосед снял рыбину с их собственного кукана.

Но если бы только один дед Санай! Справа от нас частенько рыбачит другой конкурент. За глаза его зовут Чувашом, в лицо Харитонычем. Я сначала думал: Чуваш – это прозвище, вроде чудака, чувака или чулиды. Оказалось, национальность. У него большая голова, как у ребенка-рахита, широкое лицо с хитрым прищуром и усики, как у Чарли Чаплина. Сам он не здешний, в Селищах бывает наездами, а дом достался ему в наследство от жены, местной колхозницы. Харитоныч – настоящий рыбак, экипирован он не хуже, чем мушкетеры перед выступлением на Ла-Рошель. Во-первых, все снасти у него покупные и даже импортные: удилища складные, бамбуковые, в нейлоновых чехлах. Подсачник и садок капроновые, рогатки дюралевые, с винтами: можно удлинять их и укорачивать. Кроме удочек и донок, у соседа имеется японский спиннинг с катушкой и набор блесен в ящичке, а также – комплект пластмассовых мух, размером от комнатной приставучки до коровьего слепня. Но главное – у него есть настоящие болотные сапоги с отворотами, и он может удить, стоя глубоко в воде. Когда, треща импортной катушкой, Чуваш тащит блесну, отец и дед обреченно переглядываются, подозревая, что конкурент зацепил щуку или судака.

Однажды сосед показал нам искусственную наживку, тоже, кажется, японскую: тюбик – как из велосипедной аптечки, а нажмешь – оттуда вылезает красная завитушка, удивительно похожая на крупного мотыля.

– Понюхайте! – предложил Харитоныч.

– Вроде анисом отдает? – предположил Жоржик.

– Точно!

– Так и мы на манную кашу с анисовым маслом пробовали.

– Сравнил, Петрович, каша и червяк!

– Так червяк-то липовый!

– Рыба в таких тонкостях не разбирается. А японцы разбираются!

Оказалось, рыба не такая уж дура. В конце концов Чуваш бросил свои фокусы, вернулся к старому доброму червяку и таскал, стоя в воде по самое некуда, одного подлещика за другим, вызывая наши завистливые вздохи. Не понимаю! Что там, под водой, – стеклянная стена, что ли? Мой поплавок неподвижен, как гвоздь, вбитый в натертый паркет, а Харитоныч не успевает снимать добычу с крючков. Загадка!

Но сегодня Чуваша рядом нет, у него отпуск кончился. Санай же сидит в лодке неподвижно, у него тоже не берет. Так бывает. У рыб вдруг пропадает аппетит, как у меня в первом классе, тогда мне прописали полынный отвар, горький и противный. У взрослых тоже случается – кусок не лезет в рот, если неприятности на работе или в личной жизни. А вот рыбы ничего не жрут, когда меняется погода. Их, если разобраться, можно понять. У бабушки Ани, к примеру, перед дождем мозжат колени и портится характер, который и в вёдро-то, как уверяет Лида, не мёд. Вообще, понятие «свекровь» произошло от слов «всю кровь», в том смысле, что она не успокоится, пока не выпьет у снохи всю кровь.

7

Сегодня как раз не клюет. Скучно! Решив прогуляться по берегу, я оставил удочку на камне и спрыгнул на песок. Солнце поднялось уже высоко, припекает, и скоро настанет настоящая жара. По Волге в обе стороны вереницей тянутся корабли. Большие белые теплоходы, сияя золотыми названиями, рассекают воду, оставляя пенный след от винтов и распуская высокие волны, которые, приближаясь под косым углом к берегу, постепенно увеличиваются в размерах и обрушиваются на отмель, а иногда докатываются до глиняного обрыва, подмывая его. На песке от них остаются ажурные переплетающиеся абрисы. Это память о волне, но живет она несколько мгновений – до следующего наката. И только там, где берег пошире, след от самой дальнобойной волны остается надолго, пока и его не накроет нахлынувшей водой. С памятью о людях, видимо, происходит нечто подобное, подумал как-то я…

Иногда с палубы теплохода кричат и машут руками пассажиры, а я отвечаю, чувствуя в душе какое-то грустное недоумение: ведь мне никогда не узнать, как зовут человека, пославшего мне с палубы воздушный привет, кто он по профессии, с кем дружит, откуда и куда плывет. И он тоже никогда не узнает, что меня зовут Юра Полуяков, что я приехал из Москвы сюда, в родные места Жоржика, что уже прочитал «Трех мушкетеров» и мне ужасно жаль Миледи, которой отрубили голову на лодке посредине реки. Честное слово! Когда я дошел до слов: «Раздался свист меча и крик жертвы» – слезы хлынули у меня из глаз, хотя я понимал, что даже наш гуманный советский суд тоже приговорил бы ее по совокупности за все злодейства к высшей мере. И еще обидно, что машут с борта не мне лично, а какому-то неведомому береговому лилипуту, чьего лица даже не разглядеть с теплохода – разве что через капитанский бинокль…

А вот шумных колесных пароходов, вроде «Эрнста Тельмана», на котором мы плыли в Кимры в первый раз, почти совсем не стало. Раньше, бывало, прошлепает такой мимо, а черный дым из трубы еще долго тянется следом. Несмотря на громкий ход и хлопанье лопастей, волны от «колесника» невысокие, почти как от кашинского катера. Зато «кометы» и «метеоры» на подводных крыльях, напоминающие огромных водомерок, снуют теперь буквально туда-сюда: в Углич, Рыбинск и назад – в Москву и Калинин. Волны от них расходятся странные, необычные, да и не волны это вовсе, а просто сначала вода отступает, обнажая мокрый песок и камни, а потом с тихим шипением ползет по берегу, как пролитый лимонад по скатерти.

На Волге много моторок. На деревянных лодках обычно стоит движок «Чайка», он слабенький, тарахтит, чихает и еле тащит – на веслах можно догнать. «Стрела» помощней, но без конца ломается и заводится хреново. Часто наблюдаешь, как рыбак посреди реки наматывает шнур, дергает со всей силы, а в ответ – фырк и больше ничего. Дерг – фырк, дерг – фырк. Выругается хозяин и сядет за весла. А вот дюралевые лодки с движком «Москва», воющим, как бормашина, – совсем другое дело! Кузнец Кузнецов однажды взял меня в свою «дюральку», завел с пол-оборота, дал газу, и лодка, задрав нос, рванула с такой скоростью, что меня чуть за борт не сдуло. Но Чуваш клялся, будто ему скоро привезут из Японии такой движок, за которым никакой рыбнадзор с сиреной не угонится.

– А пограничники? – усомнился я.

– Пограничники – другое дело, – уклонился он.

Но больше всего плывет мимо барж – буксирных и самоходных. Чего только не тащат они по великой русской реке: бревна, песок, щебень, мазут, нефть, автомобили, контейнеры, похожие на огромные кубики, сеялки-веялки, тракторы, комбайны и даже что-то секретное, плотно задернутое защитными чехлами. Если баржа идет порожней, палуба поднимается над водой на несколько метров, а если груженой, кажется, будто плывет плоский плот с бортиками и кормовой надстройкой. Кстати, маленькие, но упористые буксиры часто тащат за собой длинные, как товарные составы, плоты из кругляка. Посредине, прямо на пригнанных друг к другу бревнах, стоит шалаш, а иногда топорщится и дымит костерок, на котором мужики в робах варят себе еду в котелках. Я с испугом вообразил, как от огня загорается вся бревенчатая вереница, и по Волге плывет страшная стена ревущего огня.

– Не переживай, – успокоил Жоржик, когда я поделился опасениями. – Древесина набухла и не загорится. У речников все предусмотрено…

Оказывается, не все. Как-то весной возле Белого Городка села на мель и разломилась самоходка с мазутом. Тетя Шура написала нам в мае, мол, приезжать летом не советует: вся Волга загажена – страшно смотреть. Но продукты были уже куплены. Кроме того, мы решили, что она преувеличивает. А может, сердится за то, что бабушка Маня тайком вытаскивала из ее грядок то зеленый лучок, то морковку, то укропчик. По чуть-чуть, чтобы было незаметно. Однако хозяйка заметила и упрекнула. В ответ Марья Гурьевна смущенно пролепетала, мол, она так прореживает растения, а то они глушат друг друга.

– Ой, спасибо, – всплеснула руками тетя Шура. – Вот уж подмога, откуда не ждали!

В результате Жоржик отдал Коршеевой рубль, а Захаровна потом утешала расстроенную бабушку, что жадность родилась вперед Шурки, что она еще на свадьбе следила за тем, кто сколько ел да пил, и потом осуждала тех, у кого аппетит, слава богу, хороший. Скупа, как три попа, прости господи!

Но то, что мы увидели, приехав в Селищи, как обычно, в июле, превзошло все наши ожидания. Вдоль берега тяжело колыхалась черная ноздреватая жижа шириной метра три-четыре, а дальше вода была подернута радужной масляной пленкой. Песок, камни, трава, осока, рогоз – все кругом было измарано и воняло бензином. Там и сям валялась дохлая рыба, попался даже полусгнивший сом. Местами на берегу таились подернутые песком мазутные лепешки: если на такую наступишь, ноги потом нужно долго оттирать пемзой.

Когда проходил четырехпалубный «Советский Союз», метровые черные волны, пахнущие нефтью, дошвыривали мазут аж до самого глинистого обрыва. Но пацаны все равно купались, ныряя со склонившихся ветел или с длинных мостков, с которых полощут белье. Вода метрах в десяти от берега казалась чистой, но потом, когда вылезешь, на спине, плечах, животе видны темно-коричневые жирные разводы, смыть их можно только керосином.

Но Жоржик не унывал, рыбачил, а воротившись домой, долго протирал снасти тряпкой, смоченной в том же керосине, из-за чего леска стала коричневой, и дед уверял, будто теперь рыба ее совсем в воде не видит, потому лучше стала брать. Как ни странно, возвращались всегда с уловом, но пах он нефтью. Мы-то ели с чесночком и похваливали, а вот Сёма отказывался: понюхает, фыркнет и уйдет ловить мышей.

– И то дело! – одобрительно кивала Захаровна. – Совсем одолели грызуны, ночью скребут, чуть не по одеялу сигают!

Она по-прежнему зазывала меня в свою комнатку – поиграть в старинные монеты и послушать рассказы о том, каким добрым, веселым и работящим был ее Павел, зарезанный цыганами.

Когда мы приехали через год, черная пена вдоль берега исчезла, ее, как объяснил Витька, унес ледоход. Трава и кустарник были свежие и чистые. На камнях мазутного налета почти не осталось. Только шагая босиком по песку или касаясь ногами дна во время купания, можно было наступить на мазутную лепешку. Сёма снова стал есть рыбку…

…Итак, в отсутствие клева я прогуливался по берегу, подбирая и складывая в карман кусочки перламутра. Некоторые были очень красивы, переливались всеми цветами радуги. В Москве я планировал показать эти сокровища Шуре Казаковой, чтобы она выбрала себе самый красивый.

– А можно два – самых красивых? – наверняка спросит она.

– Можно, – разрешу я.

Если под ногами попадался плоский кругляш, я «пек блины», пускал камень таким образом, чтобы он прыгал по воде. У меня вышло сначала три, а потом даже четыре блина. Мой рекорд – семь. А вот у Витьки Кузнецова – одиннадцать. Как ему удается, не понимаю, но догадываюсь: тут весь фокус в особом подвороте кисти во время броска. Хитрый паренек обещает меня научить, но только в обмен на перочинный ножик. Я сомневаюсь, стоит ли идти на такие жертвы ради одного летнего месяца. Витька-то живет на Волге, впадающей в Каспийское море, я же в Балакиревском переулке, который впадает в Бакунинскую улицу. Да и перед Шурой броском с подворотом не похвастаешься – нет у нас большой воды поблизости. Яуза не в счет, узковата.

Попался мне на берегу и «чертов палец», похожий на крупнокалиберную пулю. Башашкин прочел в «Науке и жизни», что это окаменевший панцирь каких-то каракатиц, водившихся миллионы лет назад. Возможно, так и есть. Но и теперь, в наши дни, «чертов палец» чрезвычайно полезен людям: если его умело бросить, закрутив в воздухе, он входит в воду не с плеском, как обычные камни, а с тихим «чпоком», почти не образуя кругов. Я примерился и швырнул, но неудачно: вместо «чпока» получился «чмок». Ну, ничего страшного – еще натренируюсь!

Заметив, что добрел почти до кузнецовского дома, от которого с обрыва к воде спускалась железная сварная лестница, я оглянулся назад: сильно уменьшившиеся в размерах Тимофеич и Жоржик все так же уныло сидели на корточках, глядя на донки, казавшиеся отсюда прутиками. А вот дед Санай как раз снимал с крючка, кажется, подлещика, блиставшего чешуей на солнце. Жоржик давно мечтает о своей лодке, он даже нашел продавца в Ваулине, скопил деньги, но бабушка категорически против, говорит: баловство, а после одной неприятной истории лодка, как сказал Башашкин, накрылась медным тазом, и посоветовал деду купить велосипед. А разве лодка – баловство? Нет, это важное средство передвижения по воде и незаменимая вещь в рыболовстве.

Я прошел еще метров десять, испек несколько «блинов», так и не приблизившись к Витькиному рекорду. А когда снова оглянулся, то заметил оживление: отец, быстро перебирая руками, тащил леску – и вот уже по воде заплескался, сияя зеркальными боками, лещ! Я стремглав бросился к моему камню. Жоржик тем временем вытащил приличного окуня. Добежав, я обнаружил, что мое удилище плавает в воде метрах в трех от берега, а поплавка и вообще не видно. Раздевшись, я вошел по грудь в воду, схватил мокрую лещину и поднял над головой: на крючке билась крупная красноперка. А отец тем временем сменил наживку, снова забросил донку и буквально через две минуты уже вытаскивал здоровенного горбача.

По возвращении самую большую добычу мы распластывали на лавочке, возле калитки, прижав хвост к краю, и делали зарубку возле задыхающегося рыбьего рта. Таких отметин за несколько лет набралось много, и торец доски кое-где напоминает деревянную пилу. Самого громадного леща, как ни странно, вытянул Башашкин, хотя на ловлю его заманили чуть ли не силой, пообещав, что за каждую пойманную рыбку будут выпивать из отцовой манерки: запасы заводского спирта, привезенного из Москвы, еще не закончились. Когда колокольчик чуть звякнул, дядя Юра даже не обратил внимания – он «дышал волжским простором».

– Подсекай, раззява! – крикнул Жоржик.

Батурин, дернув, потащил, путаясь в леске и приговаривая: «Акула там, что ли, или крокодил?»

Оказался горбач длиной шестьдесят два сантиметра!

– Учитесь, салаги, у профессионала! – захохотал Башашкин, свысока глядя на раздосадованных Жоржика и Тимофеича.

8

Улучив момент, когда бабка Санаиха уедет к родне в Кашин, Жоржик шел к соседу с можжевеловой настойкой. Выпив, тот приходил в буйный восторг, горланил песни про «соколов с орлами», а как-то, схватив палку и вспомнив кавалерийскую молодость, принялся рубить головы несчастным подсолнухам, за что жена, вернувшись домой, ругала старого бедокура последними словами. После приступа веселья Санай обычно сникал, плакал, вспоминая друзей-сверстников, которых уже прибрал Бог. Сидя рядом и слушая разговоры взрослых, я всякий раз поражался, насколько неутомима смерть в своем разнообразии. Один дружок в полынью ушел, другого гадюка ужалила, отпаивали молоком – не помогло, третий посек ногу на покосе – и сгорел от «антонова огня», четвертого на германской пулеметом скосили, пятый из-за неверной жены руки на себя наложил, шестого за длинный язык в Сибирь упекли, седьмого польские паны в плену голодом заморили, восьмой до Берлина дошел, вез домой богатый трофей – отрез сукна, за который его в Кимрах лихие люди и порешили… Жоржик внимательно слушал, кивал, подливая можжевеловки, и, улучив момент, просил уступить лодку – на денек, чтобы сплавать на другой берег Волги. Хозяин сначала мотал головой, отказывал, говорил: возьми лучше мою старуху, но потом все-таки смягчался, соглашался, предупредив:

– Воду не забывай отчерпывать! Подтекает. Конопатить надо, а сил нет. И не налегай – весла хлипкие.

– Ни-ни! – кивал Жоржик и незаметно мне подмигивал, мол, слажено дело.

Я ликовал. Другой берег – это всегда тайна, иногда кажется, что и люди там совершенно другие – земные инопланетяне. А еще там, за синим ельником, скрывалось лесное озеро, где, по слухам, брали окуни невиданной величины. Наконец, на той стороне, как раз напротив нашей избы, виднелся холм с белой вершиной, остатки церкви, куда ездили молиться со всей округи: летом на лодках, а зимой на санях по льду. Там прежде стояло село, но его затопило, когда в Угличе построили плотину.

– А все большевики-озорники! – ругалась Захаровна. – Развели болотину!

Мой друг Витька уверял, что там, на холме, если хорошенько порыться, можно таких монет, как у бабушки Тани, найти без счета. Он бы давно так и сделал, ведь у отца дюралевая лодка с мотором «Москва», но ему лень и некогда. Мое сердце в предчувствии экспедиции на тот берег билось как у юнги Джима перед отправкой на поиски острова Сокровищ.

Едва взошло солнце, мы с отцом, захватив с собой тройной запас червей и провизии в виде хлеба с маслом и вареных яиц, спустились к утренней реке. Над неподвижной розовеющей водой медленно плыл низкий слоистый туман. Жоржик уже сидел в лодке, уткнувшейся носом в песок:

– Скорее, ребята, скорее! Надо успеть…

– Клев только начался, – успокоил его Тимофеич.

– Я не об этом!

Мы запрыгнули в лодку и расселись. Дед, встав, оттолкнулся веслом от дна, воткнул уключину в скважину, сел, приналег – и мы поплыли, удивительно быстро удаляясь от берега. Вскоре на косогоре как на ладони развернулись Новые Селищи – от Колкуновского залива до Коровьего пляжа. На понтоне, казавшемся с воды не больше пачки «Казбека», крошечные пассажиры ждали Кашинский катер. Выстроившиеся вдоль обрыва избы под серебристой дранкой тоже уменьшились, стали похожи на кукольные домики. Отражаясь от оконных стекол, первые солнечные лучи били в глаза. Я различил бабушку Маню, она стояла под большой березой, растущей рядом с калиткой, и махала нам белым платком, будто ромашковым лепестком. Я в ответ поднял руку, но она, конечно, не увидела, так как к старости слаба глазами стала.

Дед греб, откидываясь всем туловищем и тяжело дыша.

Рис.10 Совдетство. Книга о светлом прошлом

– Давай подменю! – предложил отец.

– Стрежень проскочим, тогда пересядем, – с непонятной тревогой отозвался Жоржик. – Надо успеть!

Тут я заметил, что под ногами плещется, накатывая на деревянную решетку, темная несвежая жижа, в которой болтается дохлый белесый окунек с оттопыренными жабрами.

– А мы не утонем? – забеспокоился я.

– Теперь от тебя зависит, – усмехнулся Тимофеич и передал мне ржавый черпак. – Работай!

– Не волнуйся, Юрок, течь крошечная, а если на дне вода, это даже хорошо – для балласта, – успокоил меня дед, налегая на весла.

Берег всё удалялся, убывая, а река ширилась, и небо наваливалось на нас своей необъятной голубизной. Вода за бортом потемнела, дышала холодной глубиной и тяжело сносила лодку влево. Я торопливо работал черпаком, стремясь к тому, чтоб не заливало хотя бы решетку. Жоржик, покряхтывая, орудовал веслами, налегая на левое.

– Держись на холм! – посоветовал Тимофеич.

– Не учи ученого! Эх, не успели. «Жданов» идет.

– Да брось!

– Хоть брось, хоть подними. Без опоздания, черт бы его драл!

И точно: из-за крутого поворота реки выдвигался, еще наполовину скрытый зеленым островом, белый трехпалубный теплоход, показавшийся мне сначала удивительно длинным: еще чуть-чуть, и он, как плотина перегородит Волгу. По борту заискрилась золотая надпись «Андрей Жданов». Донесся ухающий шум винтов.

– Пропустим! – предложил Жоржик.

– Проскочим! – не согласился отец. – Далеко еще. Он на повороте скорость сбросил.

– Ох, Мишка, смотри…

– А ну подвинься, Егор Петрович! – Отец сел на лавку рядом с ним и перехватил одно весло. – Раз-два, взяли! Сама пойдет!

Но это с берега теплоходы кажутся медлительными и неповоротливыми, а с воды все совершенно иначе: «Андрей Жданов», быстро повернув, вышел, как в песне, из-за острова на стрежень и теперь, стремительно увеличиваясь в размерах, несся прямо на нас. Отец и Жоржик вдвоем гребли что есть мочи. Казалось, весла даже прогибались от напора. Когда они вздымались над волнами, с лопастей летели косые струи, а когда уходили в толщу, было видно, как вода в глубине вскипает под их натиском. Лодка, приподняв нос, летела вперед, как бригантина.

«Эх, еще бы парус!» – подумал я, посмотрев сначала на Селищи, потом на холм, и сообразил, что мы почти на середине реки.

Белый буй вблизи оказался выше меня, а ведь с берега он выглядит не больше покупного пластмассового поплавка. «Жданов» неумолимо приближался, он стал похож на торец белой многоэтажки, вырастающей из пучины на наших глазах. Уже можно было различить людей за голубым стеклом капитанской рубки. С нижней палубы нам кричали, размахивая руками, матросы. Золотая звезда, распластанная на носу теплохода, угрожающе увеличивалась, споря по яркости с солнцем. Белые якоря, еще пять минут назад казавшиеся не больше женских сережек в ушах, стали огромными. Отчетливо слышалось мерное и тяжелое уханье работающих винтов.

– Твою же мать! – выругался Тимофеич.

– Только без паники! – посиневшими губами попросил Жоржик.

И они, со страхом косясь на трехъярусную надвигающуюся громадину, гребли уже из последних сил, подаваясь стремительно вперед и до отказа откидываясь назад, как заведенные. Я перестал вычерпывать воду и, свесившись за борт, тоже стал помогать им – черпаком.

– Юрка, не свались!

Сначала над нами рявкнуло несколько отрывистых гудков, настолько громких, что, казалось, лодку звуком вдавило в воду. Затем на нас навалилось еще три рева – два длинных и один короткий.

– Проскочим! – крикнул отец жутким голосом.

– Стоп! Они нас справа обходят. – Жоржик повис на весле, тормозя, но Тимофеич продолжал грести, и лодка развернулась носом к теплоходу. Я уже видел ржавые потеки под якорями и слышал отчаянную ругань матросов на нижней палубе. Они держали в руках спасательные круги. Вверху толпились испуганные пассажиры, разбуженные, очевидно, гудками. Какая-то женщина завизжала от ужаса.

– Эй, на лодке! – прямо с неба обрушился на нас хриплый от ярости бас. – Немедленно прекратить движения! Жить надоело, вашу… – и гневный голос оглушительно повторил то же самое, что кричали на палубе злые матросы.

Неприличные слова громом прокатились по-над Волгой-матушкой… Тут, сообразив, отец тоже стал тормозить веслом, и лодка почти остановилась, а буквально через мгновенье мимо нас пронеслась, обдав водяной пылью, высоченная белая стена, испещренная круглыми иллюминаторами. Она закрыла солнце – стало жутко, мрачно и холодно. На меня пахнуло подгоревшей пшенкой, а мое лицо забрызгало водой, выливавшейся из отверстий в борту. Потом нас так мотнуло на волнах, что лодка едва не перевернулась. Но уже через миг стена, промчавшись, исчезла. С полукруглой, стремительно удалявшейся кормы здоровяк в тельняшке погрозил нам кулаком, а потом еще покрутил пальцем у виска.

– Да пошел ты, – виновато огрызнулся Тимофеич.

«Андрей Жданов» исчез так же быстро, как и налетел, пока мы приходили в себя от пережитого, он уже стал размером с белый бакен.

– Слава тебе, Господи!

Дед и отец, бросив весла, закурили дрожащими руками. А вдали тарахтел, причаливая к понтону, утренний кашинский катер. Кое-как мы добрались до берега, наполовину вытащили лодку из воды, чтобы не унесло волнами, даже на всякий случай обмотали цепь вокруг прибрежного куста: все-таки чужое имущество. Оба гребца сердито молчали, и только один раз дед Жоржик бросил:

– Проскочим. Эх, ты. Не понимаешь гудков – не командуй под руку!

Самолюбивый Тимофеич, который терпеть не может никакой критики, на этот раз промолчал, придирчиво осматривая донку, словно за время плаванья могли разогнуться крючки или сорваться грузило.

К моему удивлению, «тот берег» ничем не отличался от нашего, разве что перламутровых осколков в песке побольше да мусора поменьше. До озера, о котором грезили взрослые, надо было пройти метров триста через молодой лесок. Под сосенками росли маслята, но я, предвкушая небывалую рыбалку, даже не стал нагибаться.

– Эвона – гадючка! – Дед показал на мелькнувшую и пропавшую в траве черную извилину.

После этого предупреждения я стал с опаской смотреть под ноги.

Однако с тех пор, как Жоржик был здесь в последний раз, озеро высохло, уменьшившись втрое. Чтобы достичь воды, пришлось пробираться сквозь полусухой камыш и осоку. Выбирая место, откуда можно порыбачить, дед в сердцах бранил какой-то гидроузел, мол, воды, сволочи, людям пожалели. Я представил себе огромный красный вентиль, с помощью которого неведомые жмоты перекрывают реку, как у нас в общежитии, если где-то прорвет трубу, умелец Лебедев, прибежав по вызову, вырубает всю систему. Вот дела! Оказывается, целую Волгу можно перекрыть! Расскажу в школе географичке – не поверит!

Наконец нашли место, утоптанное другими рыбаками. От них остались поржавевшие консервные банки, несколько пустых водочных бутылок и обрывки фольги от плавленых сырков «Дружба».

Старшие забросили донки, а я – удочку. Полчаса смотрел на поплавок, неподвижный, как ртуть в градуснике, когда температуры нет, а в школу идти не хочется. Дед и Тимофеич тоже с тоской глядели на беззвучные колокольчики. Отец даже проверил, не отвалился ли внутри язычок.

Я воткнул лещину в мягкий ил и побежал на холм.

– Куда? – вдогонку спросил Жоржик.

– По-большому…

– Смотри, чтобы змея в попу не клюнула!

Пригорок оказался грудой битого кирпича и щебня, он порос молодыми березками, лиловым иван-чаем и желтой пижмой. Заметив шевеление в траве, я похолодел от ужаса, но это оказалась всего-то ящерка, шмыгнувшая между стеблями. Над холмом в солнечном мареве кружили большие стрекозы, бабочки-лимонницы и капустницы. Иногда, сверкая, как изумруд, в воздухе тяжко жужжал, бороздя воздух, бронзовик. В другое время я бы погнался за ним и сбил на лету картузом, но у меня сегодня были дела поважнее!

На берегу я подобрал коряжину, до белесой глади обкатанную водой, и долго ковырялся в щебенке, меняя место, но никаких монет не нашел, а только большой ржавый гвоздь с квадратной шляпкой. Я бросил его в воду, как чертов палец, но он упал плашмя. Невезучий день! Оставалось вернуться к озерцу.

– Запор, что ли? – раздраженно спросил отец.

– Угу.

Мой поплавок стоял все так же неподвижно. Проверил червяка – целехонек. Тимофеич с Жоржиком изнывали от тоски: клева не было, казалось, водоем вымер. Один раз у отца все-таки взвился колокольчик да так, словно взяла метровая щука, он вскочил, потащил, лихорадочно перебирая леску и повторяя радостно: «Тяжело идет!» Но вытянул из воды окунька размером с ерша: просто ко второму крючку прицепился целый моток тины. Малявка возмущенно разевала рот, топорщила жабры и щетинила перепончатыми шипами спинной плавник.

– Тьфу ты, черт мелкий, – озлился Тимофеич и швырнул коротышку назад в озеро. – Сматываемся?

– Пора, – кивнул Жоржик, глянув на солнце.

Когда мы возвращались леском, отец кивнул на маслята:

– Давайте хоть грибов соберем, а то, выходит, без толку сюда тащились!

– М-да, за семь верст киселя хлебать! – согласился дед.

Но маслята все, как один, оказались червивыми, даже совсем крошечные.

Ну что за подлый день!

Учтя неприятность, случившуюся утром, мы выждали, пока ни справа, ни слева не будет видно ни единого суденышка, даже моторки, и благополучно вернулись на родной берег. Однако наши беды на том не кончились. Оказалось, и Новые, и Старые Селищи слышали, как нас обматерили на всю Волгу. Санай, забирая транспорт, тряс бородой, брызгал слюной и клялся больше никогда не доверять косоруким весла. Бабушка Маня, своими глазами видевшая с берега, как мы чуть не угодили под теплоход, встретила нас причитаниями. Она плакалась, что чуть не поседела от ужаса, и теперь, конечно, никакой речи о покупке собственной лодки и быть не может.

– Что ж ты, Жоржик, со мной делаешь? – жаловалась она.

– Чуть ребенка мне не утопили! – голосила с ней заодно Лида.

– Нюр, ну не надо, не надо… – просил дед, держась за сердце.

– Юрочка, ты очень испугался?

– Совсем даже нет, у нас все было рассчитано, – соврал я.

– Ага, видели!

– А ну вас всех к лешему! – рявкнул Тимофеич и пошел за своей заначкой.

Но я-то знал, что маман накануне обнаружила манерку со спиртом в кармане плаща и перепрятала. Отец через минуту вернулся из сеней с таким лицом, словно, выйдя из калитки на высокий берег, не обнаружил перед собой Волги.

9

Не люблю, когда взрослые плачут! Чтобы не видеть бабушкиных слез, я пошел в избу. Хотелось пить. В полутемных сенях дремал на лавке Сёма. Я щелкнул его по уху и едва успел отдернуть руку. Еще чуть-чуть – и острейшие когти безжалостно вонзились бы в мою кожу. Ведро оказалось пустым, если не считать нескольких капель, которые я из озорства вытряхнул на злюку. Он оскорбленно фыркнул, мстительно глянул на меня, спрыгнул на пол и гордо ушел через квадратный вырез в двери, сделанный внизу специально для кошек. А я, гремя пустым ведром, помчался за водой.

Колодец от нас недалеко, через четыре дома, на взгорке. К нему с двух сторон протоптаны незарастающие народные тропинки. Сруб, сложенный из коротких, метра в полтора, бревен, уходит глубоко вниз, над землей поднимаются лишь несколько замшелых потемневших венцов. На уровне коленей в кругляк врезана доска-приступка, чтобы ставить ведра, и еще сбоку, повыше, вбит крюк, к нему цепляют общественную бадью, которая прикована цепью к тонкой, в обхват ладони, жерди, отполированной шершавыми руками колхозниц. (У местных за водой ходят в основном женщины и дети, у дачников, наоборот, мужчины.) А сама жердь железными кольцами крепится к длинному коромыслу – бревну с тяжелым бугристым комлем. Коромысло на железном шкворне, вставленном в огромную рогатку из раздвоенного дерева, наклоняется туда-сюда, вроде детсадовских качелей. Рогатка врыта в землю возле сруба. Называется все это сооружение «журавель». И точно! Ведь птицы как пьют? Сначала опускают клюв в лужу, а потом задирают голову так, чтобы вода стекла в желудок. Глотать-то они не умеют. Почти так же действует и «журавель».

Когда я впервые пошел с Жоржиком к колодцу, мне показалось чудом, как он без труда, несколькими движениями, опустил жердь с общественной бадьей вниз, зачерпнул, еще легче поднял вверх и перелил хрустальную воду в наше оцинкованное ведро.

– А можно мне попробовать? – попросил я в следующий раз.

– Тебе еще рано.

– А в колодец заглянуть можно?

– Можно. Только за крюк держись покрепче! Упадешь вниз – никто не спасет. У меня одногодок в Шатрищах так утоп… Петюня.

Я заглянул. На дне виднелся квадратик голубого неба, искаженный каплями, падавшими с бревен. Сруб, вверху сухой, серебристо-серый, весь в глубоких продольных трещинах, в середине наволг, потемнел и покрылся грибными наростами, а внизу, возле воды, кругляки были мокрыми, склизкими и зелеными.

– Если присмотреться, в колодце можно звезды увидеть, – сказал Жоржик.

– Ночью?

– Нет, прямо сейчас – днем.

Но звезд я внизу не обнаружил, сколько ни всматривался.

Пришло время, и мне впервые разрешили под руководством Жоржика набрать воды. Изнемогая от ответственности, я загремел цепью и снял ведро с крюка. Оказалось, «коромысло» наклоняется от небольшого усилия, и гладкая жердь чуть ли не сама собой опускается вглубь, а полная бадья почти так же легко поднимается наверх.

– Это из-за противовеса, – объяснил Жоржик, кивнув на толстый комель.

Самым трудным оказалось поднять тяжелую бадью над верхним венцом и, соображаясь с длиной цепи, перелить воду в свое ведро, стоящее на приступке. Тут мне Жоржик, конечно, помог. Но на следующий год я доставал и притаскивал домой воду самостоятельно и даже усвоил кое-какие хитрости. Опуская жердь в колодец, надо ее слегка разогнать, чтобы зачерпнуть как следует. Но тут можно перестараться. Если бадья слишком сильно ударится об воду – тогда можно поднять муть и мелкий песок, они постепенно скапливаются на дне, поэтому колодцы время от времени чистят и находят внизу удивительные вещи. Однажды извлекли старинный подсвечник, и его тут же забрали в Кимры, в краеведческий музей.

Когда меня впервые отправляли за водой одного, Жоржик спросил:

– Справишься или с тобой сходить?

– Ну что я, маленький, что ли!

– Осторожней! Там скользко!

– Я в кедах пойду!

Весело громыхая ведром и жалея, что никто из-за заборов не обращает внимание на мою водоносную самостоятельность, я домчался до журавля, схватился за дрын, потащил вниз и поскользнулся на мокрой глине. Чтобы удержать равновесие, я всей тяжестью повис на жерди, и бадья с разгону сильно ударилась об воду.

«Не беда, – подумал я, – в крайнем случае наберу еще раз, если черпанул мути».

Но вверх гладкий шест шел удивительно легко, и сердце мое заныло в скверном предчувствии. Так и есть: от удара кольцо, в которое была продета дужка, разогнулось, и общественная бадья осталась в колодце…

– Твою ж мать… – сказал бы Тимофеич в таком случае.

Смысл этого выражения мне не понятен, но я пробормотал то же самое. И заплакал, мысленно придумывая правдоподобные объяснения, как такая жуткая потеря могла случиться без всякой моей вины. Успокоившись и оглядевшись, я убедился: никто не видел, как утонула колхозная емкость. План спасения созрел мгновенно: надо тайком спуститься к Волге, зачерпнуть с мостков и отнести полное ведро домой как ни в чем не бывало. Сказано – сделано, вода, правда, оказалась слегка желтоватой, но я понадеялся, что в полутемных сенях этого никто не заметит.

– Что-то водица тиной пахнет? – удивилась бабушка, испив кружку.

– Колодец, видно, пора чистить, – отозвался Жоржик.

– Да и ряска плавает.

– Бабушка, а когда обед? – поспешно спросил я.

– Скоро, – улыбнулась она. – Проголодался!

– Ага, – кивнул я, зная, что для взрослых главное счастье жизни – это хороший аппетит у детей и внуков.

Через полчаса, когда мы на веранде пили чай, мимо нашего забора проковылял, чертыхаясь, Санай.

– Что бранишься? – спросил, выходя на крыльцо, Жоржик.

– Да вот, старуха моя пошла, ить, за водой, а какой-то растяпа казенный подойник утопил.

– Да уж, беда так беда!

– Вот воротился за кошкой – пойду теперича ловить.

– За кошкой? – изумился я, и в моем воображении возник Сёма, которого хватают, без жалости привязывают за хвост к жерди и суют в колодец, там он от ужаса выпускает когти и начинает, чтобы не утонуть, бить лапами по воде и в конце концов цепляет бадейку. Тогда его, жалкого и мокрого, вытаскивают наверх вместе с утопленным ведром.

– Ясно – кошкой. А чем же еще? Багром не достать – глыбко.

– Можно посмотреть?

– А чего ж нельзя? Пойдем!

«Кошка» оказалась железной цеплялкой, похожей на тройной рыболовный крючок, увеличенный до размеров маленького якоря. На длинной витой веревке Санай спустил приспособление вниз и пошерудил там, как работник Балда в море, беспокоя черта. Несколько раз дед выбирал веревку, но безрезультатно – кошка приходила пустой. Наконец, крикнув: «Есть!» – он вытащил черную осклизлую бадейку, тройник зацепил ее когтем за поржавевшую дужку.

– Мать честная, – воскликнул Санай. – Бадья, да не та!

– Как не та? – удивился Жоржик.

– Эвона, вся мореная и ручка железная. А у нашей люминевая была.

– Точно!

– Эта тоже наша, в позапрошлом году пропала. Думали, чужой мимоходом прихватил. А она тут как тут. Значит, кто-то из своих упустил и смолчал.

Оттого, что «кто-то из своих» тоже утопил бадью и тоже не сознался, мне стало полегче. Санай снова опустил «кошку» в колодец, снова покрутил веревкой из стороны в сторону и вскоре вытащил второе ведро с алюминиевой дужкой, то, что потерял я час назад.

– Ну вот – теперь у нас два казенных ведерка. Спасибо растяпе…

– Колодец надо бы почистить, – заметил дед Жоржик.

– Это зачем же?

– Вода тиной отдает…

– Кто сказал? – И Санай напился прямо из бадьи, проливая воду себе на грудь. – Сахар! У нас тут ключи особые! С серебром. Попробуй-ка сам, Петрович!

Жоржик тоже хлебнул и как-то странно посмотрел на меня.

– Ты, наверное, Юрок, слишком глубоко зачерпнул? – спросил он с подозрением.

– Ага, – покраснел я и опустил глаза.

– Ты больше, милый, так никогда не делай!

– Не буду.

По случаю спасения сразу двух бадеек Жоржик предложил соседу выпить можжевеловой, а на закуску открыл привезенную из Москвы банку шпрот. Перед тем как съесть маслянистую, темно-золотую рыбку, Санай долго держал ее на вилке перед блеклыми глазами и ворчал:

– Вот ить что городские удумали – мальков коптить!

10

На Волге мы, конечно, не только рыбачили. Сразу за огородами начинался лес, полный сокровищ. Иной раз, пойдя в елочки… Но тут надо бы кое-что объяснить. На задах, за хлевом, тянулись узкие грядки картошки, усыпанной красивыми белыми и фиолетовыми цветами с желтыми глазками. Жоржик помогал тете Шуре ее окучивать, поэтому получил разрешение изредка выкапывать молодые клубни, и я узнал, как она растет. Дед, глубоко взяв заступом, поднимал на лопате целый куст вместе с большим куском рыхлой земли. Затем он встряхивал стебли, грунт осыпался, обнажая корни и картофелины, желтые, как репа, а величиной от лесного ореха до хорошего яблока. Их даже не надо было чистить, бабушка только мыла корнеплоды, обтирая жесткой тряпицей, складывала в чугунок и ставила на керосинку, выкрутив фитили на полную. Час – и готово. Сваренную картошку посыпали мелко порезанными чесноком и укропом, а еще на стол ставилась свежая сметана, которую мы тоже покупали у хозяйки, – такая густая, что алюминиевая ложка стояла в ней торчком. Мне разрешалось выбрать себе самые мелкие и нежные на вкус картофелинки.

– Осенью с куста килограмма три сняли бы! – прикидывал Жоржик. – А сейчас от силы кило.

– Если бы да кабы… – отвечала бабушка. – А как гниль или жук колорадский нападет?

– И то правда!

Картофельные грядки от леса отделяла, чтобы чужая животина не забрела, невысокая изгородь – продольные березовые слеги с торчащими сучками, примотанные лыком к редким бревнышкам-столбикам, вбитым в землю. В самом углу участка высились две копны – сено и солома – на питание и подстилку Дочке и овцам, курчавым, блеющим существам с доверчиво-глупыми глазами. Если затаиться поблизости и долго наблюдать, можно увидеть, как мыши по стерне молниеносно перебегают из одной копны в другую. Видимо, отсюда Сёма и носил на крыльцо недоеденные хвосты. Его часто можно были видеть на самом толстом столбике. Подобрав под себя лапки, вжав голову и округлившись, он издали был похож на вырезанную из дерева и посеревшую от времени кошачью фигуру. Мышам это заблуждение обходилось дорого.

За забором начинались посадки – молодые сосенки, стоящие шеренгами, как солдаты на параде. В день приезда Жоржик шел с топором и заступом за огороды, намечал четыре дерева – вершины не очень ровного квадрата, и рыл посредине яму, примерно метр на метр. Затем он уходил глубже в лес и возвращался с молодыми елочками, которые втыкал в землю между выбранными сосенками, в результате получалась каморка без потолка, но защищенная от нескромных взглядов колючими стенами с узким проемом для входа. Это и была наша уборная, которой мы пользовались целый месяц. Перед отъездом яму засыпали, а побуревшие елочки мне разрешали сжечь, и я на это искрометное мероприятие приглашал своих деревенских друзей.

Так вот, сходив в «елочки», я порой возвращался, неся пригоршню маслят с шоколадными шляпками и бухтурмой, удивительно похожей на зернистое топленое масло. А сразу за сосенками, в редком березняке на кочках росли кусты с жесткими голубоватыми листиками и сизыми ягодами величиной с мелкий крыжовник. Местные называли их пьяникой, дачники – гонобобелем. Башашкин уверял, что древние люди, не знавшие ничего про виноград и самогонные аппараты, делали из пьяники бражку. Если набрать гонобобель в банку и закрыть, то уже через день-два ягоды дадут густой бордовый сок, который тут же начнет бродить, испуская кисловатый запах дрожжей.

За березняком начинался настоящий лес. Деревья становились толще и выше, закрывая небо. А внизу, меж стволами, сплошняком росли низенькие кустики со светло-зелеными листочками, усыпанные темно-синей черникой. Съешь горсть – губы и язык становятся такими, будто ты выпил пузырек фиолетовых чернил. Иногда рядом попадались вовсе низкие растения с глянцево-изумрудными листьями и рубиновыми ягодками, горько-кислыми на вкус. Чтобы наполнить пол-литровую банку, надо поползать на коленках, но зато брусничное варенье – это вещь! А вот костяника встречается совсем уж редко, ее даже не собирают, просто срывают алую ягодку, напоминающую по форме малину, и отправляют в рот. Она кисло-сладкая, с хрустящими косточками внутри и очень полезная. А полезно, как известно, все, что в рот полезло…

Чернику же местные носят из лесу ведрами: уходят чуть свет и к обеду возвращаются с полными подойниками. Из этой ягоды получается густой кисель и замечательное варенье, а также ее сушат, рассыпав на печи по газете ровным слоем. Многие сдают чернику в заготконтору, что в Старых Селищах. Говорят, Антоновы, которые живут возле магазина, за два лета черникой да грибами заработали себе на мотоцикл, но никто не верит. Антонов-старший работает на колхозном складе.

Честно говоря, собирать ягоды я не люблю, сидишь на корточках или ползаешь на коленках, рвешь по штучке и, пока наполнишь кружку, одуреешь. Правда, когда ссыпаешь свою долю в общее ведро, видно, как слой ягод поднимается все выше и выше – к краю. Чтобы не скучать, я придумываю за сбором разные истории. Например, такую: оказывается, на квинтиллион ягод попадается одна, на вид невзрачная, но, если ее найти и съесть, можно загадать любое желание – и оно исполнится. Дальше начинается самое интересное: выбор мечты. Ах, сколько их, мечт! Нет, так не говорят… Ах, сколько их, мечтаний. Вытащить метрового леща. Найти белый гриб величиной с настольную лампу. Поймать и приручить местного волка, а потом пройти с этим жутким зверем на поводке по нашему Рыкунову переулку.

– Это лайка? – наивно спросит, встретив меня, Шура Казакова.

– Сама ты – лайка! Это кимрский волк!

– А можно погладить?

– Если хочешь остаться без руки – пожалуйста!

– Ой! А как его зовут?

И в самом деле, как назвать ручного волка? Щелкан? Лютич? Рвач? Клыкач?

За такими фантазиями сбор черники не так уж и мучителен, если бы не комары! Они, сволочи, точно специально, собираются со всего леса, чтобы напиться нашей городской крови. Ты не столько рвешь ягоду, сколько отмахиваешься от назойливой, гнусно ноющей тучи. Не помогают ни крем «Тайга», ни одеколон «Гвоздика», одно есть спасение – держаться поближе к Жоржику, который беспрерывно курит свои махорочные сигареты. Но если все сгрудятся на одном квадратном метре, то какой уж тут сбор лесных даров! Впрочем, даже рассредоточившись, втроем или вчетвером мы редко за выход наполняем ведро. Сноровка не та. Когда возвращаемся домой, местные, встретив нас и глянув в наш подойник, обычно с усмешкой спрашивают:

– А что ж так мало? Мест не знаете? В этом году ягода обсыпная!

– Нам хватает, – поджав губы, отвечает бабушка. – Поясница не казенная…

– Неженки вы там у себя в городе и белоручки!

Рис.11 Совдетство. Книга о светлом прошлом

Ага, белоручки. Пальцы и ладони от едкого бордового сока потом неделю никаким хозяйственным мылом не ототрешь!

Нет, я куда больше люблю собирать малину на просеках. Во-первых, не надо гнуться, во-вторых, она слаще и ее можно съесть больше, чем черники. Я сам с собой так и договариваюсь: четыре ягоды в банку, пятую – в рот. В-третьих, в малиннике комаров всегда почему-то меньше, и наука этот факт пока объяснить не может. Малину тоже сушат и пускают на варенье – от простуды лучшего лекарства еще не придумали. Пирамидон отдыхает: так за ночь пропотеешь, что простыни можно, как после стирки, отжимать. Пот с лица, недуг – с крыльца, как говорит Захаровна.

Еще в июле можно застать землянику, я ее называю клубникой для лилипутов. Но она уже сходит, резные листочки краснеют, сохнут и ее хватает только полакомиться. На берегу, за Коровьим пляжем (там пологий спуск к реке и туда водят стадо на водопой) растет особая земляника – «виктория», ягода с необычным, вроде как лечебным, привкусом. Жоржик объяснил: раньше, до того, как Волга разлилась из-за плотины, там тоже стояли избы, а вокруг огороды. «Виктория» – ягода садовая, сортовая, со временем одичавшая и измельчавшая на природе.

Но самое главное в лесу – это, конечно, грибы! Едва войдешь, с тропинки уже видны красные с белыми крапинками мухоморы. А если есть они, значит, найдутся и съедобные грибы, например сыроежки – бордовые, желтые, зеленоватые, розовые. Нельзя брать только глянцево-алые, болотные, они жгуче-горькие, как козлята, которые точь-в-точь похожи на молоденькие подберезовики, но только испод у них розоватый.

На опушках много петлистых свинушек, они вырастают до жутких размеров, но брать их надо молоденькими. Тетя Валя свинушки обожает и может съесть за один присест сковородку. Иногда в редкой траве, между серых прошлогодних листьев мелькнут ярко-желтые оборки, это – лисички, они никогда не растут в одиночку. Поворошишь истлевший наст – и найдешь еще десяток. Бросай в корзину не глядя, в них червяки не заводятся никогда. Картошка, пожаренная вперемешку с лисичками, – это самое вкусное, что я ел в жизни, если не считать кремлевского пломбира, продающегося в «Детском мире»!

Под елями и соснами, на земле, усыпанной иголками, попадаются рыжики, и тоже обычно большими компаниями. На срезе они сначала исходят соком, а потом зеленеют, наверное, от злости, что их обнаружили. Рыжики солят не отваривая. Башашкин говорит: кто ест соленый рыжик без водки, тот предатель русского народа!

В овражках, поросших осинами и березами, полно чернушек, но они замаскированы, как разведчики в тылу врага. Чтобы их обнаружить, надо заметить хотя бы один темно-оливковый гриб, неосторожно высунувшийся из прошлогодней листвы. Стоит присесть на этом месте, и наберешь полкорзины. Их вымачивают, чтобы не горчили, солят под гнетом с укропом и лаврушкой. В готовом виде они меняют цвет – становится фиолетово-вишневыми, как завитушки на старинной мебели. Тот, кто пьет водку без соленых чернушек, тоже, конечно, предатель русского народа. Ну а подосиновик не заметить просто невозможно: он словно сам сигналит красной шляпкой: я здесь, не проходите мимо! Кто ж пройдет?

Однажды мы поехали на Волгу не в июле, как обычно, а в августе и попали на первый выброс осенних опят. Это самое настоящее грибное нашествие, вроде татаро-монгольского! Входишь в лес, и тут же натыкаешься на пень или упавший ствол, сплошь покрытый мелкими, еще не раскрывшимися грибками, похожими на деревянные штырьки вешалки в раздевалке физкультурного зала. Тут главное не торопиться: поставил корзину и режь себе, пока не наполнишь с верхом. Собираешь и горюешь: эх, дать бы им подрасти, три лукошка с этого пня можно собрать! Но мешкать нельзя: однажды, возвращаясь с тяжелой корзиной домой, я наткнулся на корягу, обметанную такими крошечными опенками, что еще и ножек не видно, так – скопище белесых выпуклостей. Запомнив место, я вернулся туда через три дня – и что вы думаете? Обнаружил знакомую корягу, обросшую здоровенными, как коровьи уши, грибами, они слоями налезали друг на друга, местами почернели и запорошили все вокруг белыми, как зубной порошок, спорами. Собирать их бессмысленно…

Как-то раз Башашкин (он приезжал к нам ненадолго, ведь у него отпуск, как у военного, дней сорок) отправился «в елочки», куда не зарастет народная тропа, и вернулся с большим боровиком: шляпка, как шоколад «Рот Фронт», а бухтарма – золото с прозеленью, точно эполеты на старинном мундире в Историческом музее, куда мы ходили всем классом.

– Ну, Михалыч! – аж подскочил на табурете Жоржик. – Если за огородами такой красавец вымахал, значит, пошел, пошел настоящий белый! Завтра все идем в лес! Я место заветное знаю. Там грибов – как китайцев в Китае!

11

На следующее утро, едва развиднелось, мы взяли корзины побольше, налили в бутылки шипучего бабушкиного кваса, завернули в газету бутерброды и ринулись в лес через парадный вход. Так Жоржик называл раздвоенную сосну и могучий дуб, они стояли на окраине ржаного поля, словно триумфальная арка. Поднырнув под ее своды, уходила в чащу старая дорога с глубокими колеями, кое-где заполненными коричневой водой. А вот посередке, между канавками, росла густая трава и даже попадались грибы, в основном – свинушки и затейливые поганки. Проселок вел в деревню, которой теперь уже нет – так со вздохом объяснял Жоржик.

Углубившись в лес, мы свернули на полузаросшую тропинку, перешли овраг с ручейком, бежавшим по дну, и оказались в светлой березовой роще с подлеском из редких молодых елочек. Прогалины покрывала низкая яркая травка, с шелковым отливом, ее так и хотелось назвать муравкой.

– Какое место! – воскликнул Башашкин. – Чистый Шишкин! Грибной рай! Ну, и кто наберет больше всех белых?!

– Точно! – подхватила Лида. – Объявляю социалистическое соревнование! – В ней проснулся парторг Маргаринового завода.

– А что получит победитель? – спросил я, имея в виду, конечно, себя.

– На орехи! – мрачно пошутил Тимофеич.

– Нет, я серьезно!

– Испеку кекс! – пообещала бабушка.

– Разрешу тебе закинуть донку, – предложил Жоржик.

– Носки тебе к зиме подарю! – хитро посулила тетя Валя: ей осталось довязать только пятку.

– Я еще не знаю… – растерялась Лида. – Но придумаю!

– А я тебе дам поносить мои часы, – пообещал Батурин. – На целый день!

Заманчивое предложение! Часы у дяди Юры были большие, плоские (такие называют блинами), позолоченные, с римскими черточками на циферблате, который показывал не только время стрелками, но и дату, выскакивавшую в микроскопическом квадратике.

– До двенадцати ночи! – воскликнул я: мне давно хотелось улучить тот момент, когда в окошечке выпрыгивает новое число.

– До 24.00! – по-военному уточнил Башашкин. – Заметано!

Тут мы и разошлись в разные стороны, но постоянно перекликались, чтобы не заблудиться. Грибы лучше собирать в одиночестве, не мешая друг другу. Однажды мы шли с Витькой Кузнецовым по опушке, рассуждая о том, чем обычный лес отличается от тайги, где мы оба никогда не были. И вдруг прямо перед нами возникли как из-под земли три красноголовика. Пока я соображал, как мы поделим три гриба на двоих, Витька крикнул: «Чур, моё!», бросился вперед и заграбастал все себе. И тогда я понял: главное – вовремя крикнуть: «Чур – моё!»

Грибы, между прочим, удивительные прятальщики! Выходишь, к примеру, на полянку, а там красуется, как на картинке, крупный боровик. На самом деле, он просто отвлекает твое внимание от остальных, притаившихся поблизости. Белые ведь в одиночку не растут. Присмотришься – и точно: вон еще мама с дочкой в траве прячутся. Обшаришь поляну, кажется, все собрал, идешь дальше, побродишь-побродишь, а потом случайно вернешься на знакомое место, которое запомнил, скажем, по высокому муравейнику, куда из озорства воткнул палочку, наблюдая, как засуетились, брызгая во все стороны кислотой, домовитые насекомые. А вернулся ты на ту же прогалину с другой стороны, глядь – еще один крепыш стоит и тоже на виду. Не мог же он вырасти за полчаса, пока ты шатался вокруг да около! Тогда почему ты его не видел раньше? Непонятно. Пожалуйте, гражданин, в лукошко! А между тем по этой же поляне петляет, понурив голову, Жоржик, ковыряет ореховой палкой прошлогодние листья.

– Дедушка, ты зря время тратишь! Я тут уже четыре штуки нашел.

– А покажи-ка!

– Вот! – Я с гордостью предъявляю лесные трофеи.

– И я – вот! – Он вынимает из-под папоротника, которым укрыл корзину от любопытных глаз, и показывает мне три белых гриба совершенно богатырского сложения.

– Здесь?

– Здесь… А вон и еще!

– Где?

– Да ты чуть не наступил, ротозей…

И точно! Иногда кажется, что грибы сговорились и просто потешаются над людьми, то появляясь, то исчезая из вида. А вдруг разветвленная грибница, скрывающаяся под землей, на самом деле что-то вроде разумного мозга, хитрого и себе на уме? Надо будет написать письмо в «Юный натуралист». Это же настоящее научное открытие!

В общем, в тот день мы бродили по лесу дольше обычного, а когда солнце стало клониться за верхушки деревьев, скричались и, как было условлено, собрались на краю оврага, но прежде, чем двинуться домой, подвели итоги соцсоревнования, объявленного Лидой. Сама она, будучи рассеянной от природы, нашла всего шесть белых, бабушка Маня, несмотря на глаукому, – семь, Башашкин, самонадеянно обещавший побить мировой рекорд, – восемь. Жоржик с помощью своей ореховой ковырялки собрал десять. Молчун Тимофеич добыл одиннадцать, а дотошная и внимательная, как все секретари-машинистки, тетя Валя – четырнадцать. И я – столько же…

– Вот что значит – молодые глазки! – похвалила бабушка.

– Ничья, – обрадовался дядя Юра, глянув на часы. – Ого, давно пора обедать! Петрович, как у нас с можжевеловой?

– У нас – нормально!

И мы всей компанией двинулись по тропинке к старой лесной дороге, а я, еще надеясь на чудо, шел, чуть отстав, лесом: уж очень мне хотелось победить в соревновании. И вдруг сердце мое подпрыгнуло до самого горла: под березой в низкой травке стоял аккуратненький боровичок с шоколадной шляпкой, толстенький, как магазинная гирька. Именно такие белые грибы рисуют в детских книжках. Пискнув от восторга, я бросился к находке, срезал как можно ближе к корню и уже хотел во весь дух прокричать: «Ура! Победа!» – но вдруг заметил на ножке темные крапинки, а на серо-бежевом исподе желтые точки. Увы, это был подберезовик, прикинувшийся белым. Наверное, мыслящая грибница, уловив мои мечты, решила подшутить надо мной и в последний момент переделала боровик в подберезовик. С огорчением повертев гриб в руках, соображая, можно ли его выдать за белый, я ножом осторожно оскоблил ножку, помял пальцами бухтурму, чтобы затереть желтые точки, и побежал догонять своих, крича на ходу:

– Пятнадцать! Я победил!! Я!!!

– Покажи-ка! – потребовала тетя Валя.

Она человек подозрительный, в магазине всегда пересчитывает в уме за кассиршами и никогда не ошибается!

– Вот – смотри! – Я поднял гриб над головой.

– Да, белый… – погрустнела она.

– Ага, Валька, не всё ж тебе выигрывать! – обрадовалась Лида.

У нее с сестрой странные отношения. Они, конечно, друг друга любят, но до сих ссорятся из-за того, кто именно обронил продовольственные карточки во время войны, когда бабушка отправила их вдвоем за хлебом.

– Хорош! – согласились все, любуясь моей находкой. – Как с картинки! Поздравляем!

Башашкин, как и обещал, торжественно снял с руки часы и застегнул на моем запястье, предупредив:

– Не потеряй!

Ремешок, даже затянутый на последнюю дырочку, оказался мне велик и сползал на кисть. Чтобы его поправить, приходилось постоянно вкидывать руку, заодно я смотрел на циферблат, словно опаздывал в кино или на поезд.

– Сколько там на моих золотых? – время от времени интересовался дядя Юра.

И я оповещал.

Вернувшись домой, грибы сложили в общую кучу, а после позднего обеда сели чистить. Я вызвался помогать, чтобы самому порезать мой ложный боровик на мелкие кусочки и окончательно спрятать в кипящую воду концы. Но, как назло, мне в руки попадались лишь настоящие белые грибы.

– Ах, какие красавцы! Резать жалко… – восхищалась Лида.

– В животе все будут одинаковые. – ворчала тетя Валя, огорченная своим поражением. – Ты, Юрка, не ройся, не ройся, бери что сверху!

– А это чей же такой? – вдруг спросил Жоржик, подозрительно вертя в пальцах мою подделку.

– Не знаю, – пожал я плечами, краснея.

– Ишь ты, какой хитрый боровичок попался! – усмехнулся дед. – Хоть сейчас на маскарад отправляй! – Он подмигнул мне и разрезал улику сначала вдоль, а потом поперек. – Который час, внучек?

– Без десяти пять, – ответил я, глянув на часы. – А что?

– Так, ничего. Вечерний клев не пропустить бы.

Ночью, чтобы не захрапеть, я сначала читал книжку про Незнайку в Солнечном городе, которую взял в деревенской библиотеке. Потом, когда стал подремывать, специально взбил в тюфяке слежавшееся сено, чтобы оно снова кололось и не давало мне уснуть: уж очень хотелось увидеть, как в окошечке выщелкнет новая дата. Но не выдержав, я все-таки отрубился. А утром часов на моем запястье уже не было: дядя Юра потихоньку снял ровно в полночь, пошутив потом за завтраком:

– Ну ты, племянничек, дрыхнешь – из пушки не разбудишь!

– Да, в детстве так хорошо спится! – согласилась тетя Валя. – А теперь даже с таблеткой ворочаешься, ворочаешься.

– Мяту надо заваривать, – посоветовала бабушка. – Мята сном богата!

12

В тот год, когда возле Белого Городка сел на мель и разломился нефтегруз, а река почернела от разлившегося мазута, мы зачастили в лес, так как рыбалка превратилась в сущую муку: каждый раз, вернувшись, приходилось тщательно промывать керосином все снасти. Но, как говорится, беда не приходит одна: лето выдалось знойное, почти без дождей. За огородами, где между кустами гонобобеля всегда хлюпала вода, стало совсем сухо, казалось, идешь не по кочкам, а по подушкам, разбросанным среди деревьев. Из-за Волги, от Кимр, тянуло гарью: тлели торфяники. По деревне ползли жуткие рассказы про машину с прицепом, заехавшую в лес за дровишками и провалившуюся в бездонное пекло.

– Это наказанье Божье за храмы порушенные! – вздыхала Захаровна и крестилась на икону в углу. – Видишь, огонек на лампадке дрогнул, – объясняла она мне. – Это Господь молитву мою услышал!

– Угу, – кивал я в сотый раз рассматривая екатерининский пятак и мечтая о том моменте, когда он станет моим.

Мысль, что это случится после смерти бабы Тани, в голову мне как-то не приходила. Конечно, пионер обязан объяснять темным пенсионерам, что никакого Бога нет, но мне не хотелось разочаровывать старушку, хотя я знал: лепесток пламени затрепетал и накренился, так как кто-то вошел в избу, и сквозняк, протянувшись через форточку в открытую дверь, нагнул огонек. Зачем разочаровывать Захаровну? В конце концов, мы же верим в разные там небылицы вроде снежного человека, уцелевшего на Памире со времен мамонтов и шерстистых носорогов.

– Опять вёдро! – вздыхал Жоржик, возвращаясь в поту от колодца.

– Ага, – кивал я и представлял себе, как, придя первого сентября в школу, выгляну в окно, обнаружу солнце в чистом небе и скажу что-нибудь про вёдро, но никто в классе не поймет, о чем речь, и придется им, городским недотепам, объяснить, что это такое.

В тот засушливый год и с лесными дарами было совсем скверно. Гонобобель вообще не уродился, черника измельчала и быстро сошла, малина созрела крупная, сладкая, но зачервивела и осыпалась, а грибы точно отпуск взяли: какую-нибудь сыроежку приходилось высматривать, словно боровик, под каждый куст нос совать. А найдешь молодой масленок размером с оловянного солдатика, он уже внутри весь трухлявый. Набредешь на большую свинушку, сорвешь и чувствуешь, как ножка в руках пульсирует – это разжиревшие черви внутри ворочаются, мякоть доедают.

В один из таких знойных дней Жоржик сказал, что знает одну низинку, где грибы водятся даже в самую сушь, он туда за дуплянками еще мальчишкой бегал, но идти надо долго, часа полтора в один конец. Я обрадовался, так как меня собирались услать в огород – полоть сорняки. Занятие скучное и опасное. Однажды, задумавшись, я вместо американки и мятлика повыдергал едва завязавшуюся редьку. Вот шума-то было!

Мы, Жоржик, бабушка и я (родители уже уехали в Москву), запаслись кислым квасом, бутербродами, обулись легче, чем обычно (резиновые сапоги в такую сушь ни к чему), опрыскались одеколоном «Гвоздика» от комаров и пустились в путь. Жара томила с раннего утра, и встающее солнце из-за сероватой дымки в воздухе казалось не ярко-малиновым, а блекло-фиолетовым, как слива. Небо над головой было не голубым, а сизым. Даже ласточки-береговушки предпочитали отсиживаться в своих норках, неохотно вылетая на пропитание. Кот Сёма лежал на крыльце совершенно разморенный и в ответ на мое дерзкое поглаживание даже лапкой не пошевелил, а лишь чуть-чуть выпустил когти, давая понять, что очень мной недоволен.

В лес мы вошли, как обычно, через «парадную арку» и двинулись по старой проселочной дороге. Я обратил внимание, что даже в самых глубоких колеях вода совсем высохла и обнажилось дно, покрытое белесыми лохмами, в которых сновали ящерки, они в тот год размножились невероятно и почти не боялись людей. Мне удалось схватить одну, и я убедился, что, спасаясь, эти пресмыкающиеся действительно в минуту опасности оставляют в пальцах хвост, и тот еще несколько мгновений виляет сам собой без всякого туловища. А вокруг цикады свиристели так громко, точно звали на помощь.

В привычном месте мы не свернули, как обычно, на знакомую тропинку, а пошли дальше по заросшей просеке, пока не уперлись в завал из упавших елей. Вывороченные вместе с белесой землей, вставшие дыбом корни образовали настоящую двухметровую стену с узкими, рваными проходами, куда почти нельзя протиснуться из-за торчавших отовсюду острых, как пики, сучьев, овеянных старой паутиной. На этих корягах росли гроздья чешуйчатых поганок и зияли старые кротовьи ходы.

– Ишь ты, как древоточец набедокурил! – покачал головой Жоржик.

– Какой древоточец?

– Эвона! – Жоржик показал на упавшие стволы.

Ноздреватая кора, словно обожженная кожа, сползла с них большими завивающимися кусками, обнажив серую оболонь, покрытую длинными продольными трещинами, а также испещренную бесчисленными ровными дырочками, уходящими в древесину под прямым углом и наискосок.

– Говорят, на личинку точильщика рыба хорошо берет, – задумчиво произнес дед. – А поди – выковыряй!

Перед тем как обойти завал по еле видимой тропинке, Жоржик посмотрел на солнце, мутно желтевшее в дымном тумане, словно лампочка сквозь чад подгоревшего масла на нашей коммунальной кухне. Дед старался запомнить, с какой стороны оно светит, чтобы не заблудиться. Но мы все равно заплутали, а когда вышли на просеку, опытный Жоржик даже растерялся. По расчетам, мы должны были перейти мостик через Дальний Ручий, но ни того, ни другого не сыскали.

– Если бы высох, русло осталось бы… – пожимал он плечами.

А тут еще, как на зло, небо впервые за две недели заволокло тучами, и солнце окончательно скрылось.

– Едрить твою налево! – сам на себя рассердился дед, сел на пенек и вынул из кармана янтарный мундштук.

– Ты, Жоржик, не нервничай, тебе нельзя! – попросила бабушка.

– Да я и не нервничаю совсем. – Он не сразу попал сигаретой в закопченное отверстие. – Чудно как-то! На войне из любой чащи людей куда надо выводил, а тут в своем лесу заплутал. Точно леший меня водит…

– Лешие и русалки только в сказках бывают, – заметил я.

– Если бы так… Ладно, сейчас соображу. – Он закурил свои крепчайшие махорочные, от них на лету гибли даже лютые волжские комары, которых не отпугивал одеколон «Гвоздика».

Наша хозяйка тетя Шура иной раз просила деда почадить у нее в комнате на ночь глядя, чтобы во сне эти летающие крокодилы не заели насмерть. Но самое лучшее средство против кровососов: раскалить на керосинке сковороду и бросить на нее несколько веточек можжевельника – скоро повалит такой едкий дым, что всем станет скверно, даже комарам.

– Надо выходить к Волге, – озираясь, сказал Жоржик.

– А Волга-то где? – вздохнула бабушка. – И что мне дома не сиделось?

– Мань, не серчай! Сейчас услышим. – Он растер дублеными ладонями окурок, так чтобы ни искорки не осталось, потом приложил желтый от табака палец к губам, а вторую ладонь приставил к уху вроде локатора. – Тсс!

Минут пять, затаив дыхание, мы слушали лесную тишину, сотканную из птичьего щебета, шума шевелящихся крон, скрипа качающихся стволов, жужжанья шмелей, тонкого стона комаров, стрекота кузнечиков и цикад. И вдруг издалека донесся хриплый долгий гудок теплохода.

– Ага! – Жоржик ткнул пальцем в воздух. – Туда!

– Нет, – покачала головой бабушка и кивнула в противоположном направлении.

– А ты откуда слышал? – спросил дед меня. – У тебя ушки-то помоложе.

Я нахмурился, соображая, и указал в третью сторону.

– М-да, Лебедь, Рак и Щука. Сидим – слушаем.

Еще несколько раз до нас докатывались короткие и длинные гудки. Наконец все трое сошлись в мнениях, указав в одну сторону, туда мы и направились. Сначала пробирались сквозь чащу, обходя упавшие деревья и вздыбленные корневища, которые словно бы открывали секретные проходы вглубь земли, затянутые густой паутиной.

Внезапно сбоку раздался страшный треск, и я с изумлением увидел, как от земли вверх взметнулась раскидистая коряга и по воздуху с жутким шумом помчалась прочь, ломая ракитник.

– Тихо! Лось! – схватил нас за руки Жоржик. – Не шевелитесь! Не дай бог с телком.

– С лосенком… – поправил я.

– Тсс!

Дождавшись, когда затихнет треск валежника, мы двинулись дальше и набрели на тропинку. Вскоре лес поредел, посветлел, появились нежно-зеленые заросли сошедшей черники и голубые кусты гонобобеля тоже без ягод, а потом нам попалась целая поляна отцветших ландышей. В мае здесь было, наверное, белым-бело, как зимой! Вскоре мы вышли на опушку, поросшую молодыми березами, орешником, лиловым иван-чаем, желтым зверобоем и лохматой кремовой таволгой. Удивили огромные лопухи. Если бы такие росли на необитаемом острове, куда вынесло Робинзона Крузо, ему не пришлось бы мастерить себе зонтик от тропического солнца. А еще меня поразил муравейник высотой под два метра, от него шел звук, похожий на шелест линии высокого напряжения, издавали его миллионы торопящихся насекомых. Воздух вокруг был едким и кислым от муравьиного спирта.

13

– А это что еще за деревья? – спросил я, показывая на высокие, коряво раскинувшиеся кроны с мелкими зелеными плодами.

– Яблони, – глухо ответил Жоржик.

– А вон и вишни! – Бабушка показала на долговязые кусты, росшие почему-то кругом и усыпанные крупными красными ягодами.

– Вишни в лесу? – засомневался я.

– Мать честная! Это же мои Шатрищи! – охнул Жоржик.

Он сел прямо на песчаный бугорок, хотел закурить, но уронил сигарету.

– Ну, здравствуй, родина ты моя… – прослезился дед, ломая одну спичку за другой. – Вон там был наш дом! – Он показал на две яблони, торчавшие из высоченной крапивы. – А вон там, через улицу, Анна Самсоновна проживала. Там – Козловы. Там – Коршеевы. Там – Сорокины. А вон в том колодце Петюня утонул. Ты, Юрочка, тут осторожнее ходи! Срубы-то сгнили, оступишься – не достанем. А вон там рубленая часовня стояла. Поп на требы из Пухлемы приезжал. – Жоржик кивнул на холмик, заросший иван-чаем. – А там за вишней Захаровы всей семьей угорели, семь душ. Один хозяин Родька-пьяница уцелел. Пришел домой вдрабадан, наскандалил, жена Стеша его проспаться на двор выгнала. Вот как иной раз бывает. Очухался и больше никогда не пил.

Дед присмотрелся к земле, нагнулся, ковырнул, перекинул с ладони на ладонь песок вперемешку с кирпичной крошкой и снова стал объяснять, кто где обитал, кто с кем дружил-враждовал, кто к кому сватался, кто какого был нрава и поведения…

– А где ж дома-то? – удивилась бабушка.

– Маня, ну какие дома? Деревня под затопления попала. Всех заранее переселили. Грузовики и подводы прислали. Меня тогда уже в армию забрали. Сам не видел, но мне отписали. Избы и печи сразу разобрали и по селам развезли. Кирпич, бревнышки, столярка опять же всякому пригодятся. Вон только валуны из-под углов-то и остались.

Гладкие каменные спины в самом деле кое-где выглядывали из лопухов и крапивы. Один большой, окатистый был серо-розового цвета, и казалось, в зарослях прикорнула большая свинья.

– Выходит, не затопили твои Шатрищи? – спросила бабушка, озираясь.

– Затопили, да не совсем.

– Почему не совсем?

– Кто ж его теперь знает? То ли инженеры ошиблись, то ли воды не хватило – не рассчитали. Две улицы смыло.

– А чего ж люди потом не вернулись? – не унималась Марья Гурьевна.

– Куда? Полдеревни-то как корова языком слизала. Да и война началась. Немцы Калинин взяли. Мужиков на фронт подчистую забрали. А бабы к колхозу приписаны… Попробуй-ка трудодень прогуляй! Не до возвращения.

– Ну, да. Мы тоже тогда в цеху ночевали. Дочки неделями одни-одинешеньки сидели. А потом?

– А потом – суп с котом. Кому после войны возвращаться-то? Эх! Вон, Мань, видишь дуб. – Жоржик указал мундштуком на большое дерево с кряжистым стволом. – Там раньше дома стояли, а теперь – Волга!

Словно в подтверждение этих слов прохрипел близкий гудок, и над березняком медленно проплыла белая рубка буксира-толкача с высокой мачтой, опутанной проводами. Отчетливо были видны развешенные на веревке тельняшки, семейные сатиновые трусы и черные расклешенные брюки. Рубка ненадолго скрылась за широкой, непроницаемой кроной, потом появилась вновь и стала удаляться. Река и в самом деле была совсем рядом.

– А вон там, на пустыре, мы в футбол гоняли. Мяч самодельный – старый кожух, паклей набитый. А там цыгана до смерти забили: лошадь со двора хотел свести. Зарыли подальше в лесу. Говорят, он перед смертью нашу деревню проклял. Тогда все только посмеялись.

Казалось, Жоржик, рассказывая о Шатрищах, не сидит на песчаном взгорке, а медленно идет по всамделишной улице, которую мы с бабушкой просто не видим. Односельчане кивают ему из открытых окон, пьют вприкуску красный чай, подливая кипяток из начищенных самоваров, отдуваются, вытирая со лба пот, зазывают прохожего земляка в гости. И ни одна собака не тявкнет из будки: понимают лохматые сторожа – свой идет, односельчанин…

Дед курил, меняя в мундштуке сигарету за сигаретой, прерывисто дышал и рассказывал, рассказывал: про кузнеца Никулина, который вернулся с германской инвалидом и сковал себе такую железную ногу, что из Твери врачи приезжали – поучиться. Про мироеда-процентщика Маканина, того всей деревней смехом-прибаутками провожали в Сибирь с многочисленным семейством. Жоржик показал место, где убило молнией беспутную женку, в грозу наладившуюся к полюбовнику-агроному. Потом мы пошли к Волге и остановились возле дуба. На краю обрыва стало видно, что половина толстых, извилистых корней висит в воздухе, и самые тонкие окончания слегка шевелятся на ветру, словно ища невидимую опору.

– Ишь, как подмывает! Скоро упадет! – вздохнул Жоржик. – В другой раз придем – уж и не будет его…

Справа, вдалеке в торфяной дымке едва виднелись наши Селищи. На другом берегу в Волгу впадала река со странным названием Нерль, образуя широкий залив, из которого выскочила дюралевая моторка. Задрав нос и вспенивая воду, она помчалась в сторону Кашина. Я посмотрел вниз: под обрывом тянулась узкая полоска серого песка, испачканного мазутом, а на берег медленно накатывались жирные черные волны. Пахло нефтью. Даже всегда белоснежные чайки, парившие над грязной водой, выглядели чумазыми.

– Так Волгу-матушку испоганить! – вздохнул Жоржик, потом показал на камень, едва выглядывавший из ноздреватого мазутного месива. – Видишь?

– Вижу, – ответил я.

– С него я в детстве рыбачил. Он тогда лишь одним краешком в воду заходил. Рыба кишмя кишела, пока плотину в Угличе не построили. Еле ведро с лещами домой в горку тащил. Плотву и ершей сопливых за рыбу не считали, их даже кошки не ели – брезговали. А если повернуть туда, – он махнул рукой влево, – часа за четыре можно на подводе до Кашина добраться. Богатый городок! Купеческий. Храмов не счесть. Стоит на реке, как в петле…

…Под вечер мы вернулись домой, набрав вместо грибов полные корзины вишен и зеленых яблок на варенье. Жоржик устало лег на кровать, приложив мокрое полотенце к сердцу. Бабушка испугалась и отправила меня в медпункт за ландышевыми каплями. Я одним духом добежал до избушки с красным крестом на двери, осторожно постучал и вошел в комнату, пахнущую лекарствами. Очкастый фельдшер, в белом халате и шапочке, сидел за столом и сам с собой играл в шахматы. Он как раз замер с турой в руке и, увидев меня, погрозил пальцем, мол, не мешай делать ход. Ожидая, пока доктор найдет на доске место для ладьи, я огляделся: на стенах висели разные медицинские плакаты. На одном была изображена женщина в белом халате. На плече – сумка с красным крестом, а ниже крупно написано: «Врач – друг народа». На втором плакате с помощью доходчивых картинок показывалось, как нужно правильно откачивать утонувшего, который, весь синий, лежал раскинув руки, пока ему делали искусственное дыхание. С третьего листа, прилепленного к стене, печально смотрела желтолицая девочка с бантиками, и большие черные буквы предупреждали: «Осторожно, гепатит!»

Наконец, фельдшер с мстительной усмешкой воткнул черную туру в расположение белых, и обернулся ко мне:

– Ну-с, что с тобой, пионер? Перекупался? Или опять волдыри натер?

Надо же, он помнил, как бабушка давным-давно приводила меня к нему с кровавыми мозолями! Дело было так: мы с Витькой Кузнецовым нашли в дорожной пыли косичку, сплетенную из конского волоса и заканчивающуюся метелкой. Она, видно, отвязалась от длинного кнута, которым пастух хлопает, дисциплинируя коров. Вот это удача так удача!

Мы взяли обломок черенка от тяпки, примотали к нему метров пять витой веревки, а к самому концу приладили найденную плетенку. Дальше вопрос техники. Чтобы наш кнут «выстрелил», надо было раскрутить его над головой и, резко дернув кнутовище сначала назад, а потом вперед, пустить как бы «волну», которая, добежав до конского охвостья, издаст оглушительный хлопок. У Витьки Кузнецова вышло сразу, а у меня ну никак не получалось, и мы отправились тренироваться за огороды. Часа через два я, наконец, выучился щелкать кнутом, пока, правда, не очень громко, но улучшить показатели не смог, так как черенком натер на ладонях (я пробовал то с правой, то с левой) кровавые мозоли, они лопнули и жутко щипали. Бабушка, увидев меня, заохала и во избежание заражения крови потащила к фельдшеру. Тот, так же оторвавшись от шахмат, посмотрел на волдыри и упрекнул:

– Гражданочка, вы что же это ребенка целый огород перекопать заставили? Детский труд у нас запрещен.

– Мы? Да Господь с вами, доктор! Он и лопаты в руки не брал…

– Значит, веслился, белоручка? – догадался врач и улыбнулся. – Далеко плавали?

– Угу, – подтвердил я. – Два часа гребли.

Рассказывать, как получил такие жуткие раны, хлопая самодельным кнутом, бессмысленно: в лучшем случае на смех поднимут. Фельдшер густо смазал лопнувшие мозоли зеленкой и забинтовал ладони. Я вышел из медпункта как красноармеец из санбата. На перевязку идти потом не пришлось, так как все быстро зажило. А кнут у Витьки отобрали и спрятали, он своим хлопаньем никому житья не давал.

– Опять с волдырями? Чего молчишь? Показывай, мореплаватель! – Фельдшер одним глазом смотрел на меня, а вторым на шахматную доску.

– Что показывать?

– Что болит, то и показывай!

– У меня ничего болит. У дедушки сердце болит.

– Вот оно как?! – Врач внимательно уставился на меня. – Что-то новенькое… Как болит? Куда отдает? Под лопатку? Тяжело ли дышать? Рука не отнимается? А загрудинные боли есть?

– Не знаю. Он просил ландышевых капель.

– Капли-то я дам – не вопрос. – Фельдшер открыл стеклянный шкафчик, где теснились разные пузырьки и коробочки. – Вот, возьми! Сорок капель на полстакана воды. Но завтра пусть обязательно ко мне придет. Я ему давление померяю, пульс посчитаю. С сердцем не шутят! И часто у него так бывает?

– Бывает. Когда волнуется!

– Вот! Нервы! Надо обследоваться. Завтра жду прямо с утра!

Вернувшись с пузырьком, я передал все точь-в-точь, как сказал доктор.

Жоржик к тому времени ожил и перебирал вместе с бабушкой вишню.

– Одичала. Кисловата. Но для варенья это даже хорошо. А к врачам только пойди – сразу сто болезней найдут. На лекарства никаких денег не хватит. Я уж лучше здоровым помру. Как думаешь?

– Лучше здоровым жить, – рассудительно ответил я.

14

Жоржик умер, так и не дождавшись разрешенной бабушкой лодки, зато успел показать мне купленный в магазине «Рыболов-спортсмен» тройной крючок, с которого никакой судак никогда не сорвется. Еще в марте он списался с тетей Шурой насчет нашего приезда, но она нам впервые отказала: у нее все лето обещалась гостить дочь, которая наконец-то вышла в Талдоме замуж и теперь ждала ребенка. Муж, писала Коршеева, человек серьезный, тренер по боксу. Жоржик страшно расстроился, даже прихворнул на нервной почве, но тут пришла весточка от Кузнецовых. Жена кузнеца Валентина, узнав об отказе (сорока на хвосте принесла), звала нас в июле к себе, мол, места всем хватит. Хозяин Иван Антонович как раз на месяц собирался на курсы повышения квалификации в Конаково, и нам уступали большую (а дом у них в четыре окна) комнату с печкой, причем по той же цене, что и у Коршеевых. Все обрадовались, а вот я засмущался: лучше бы нам поселиться у кого-нибудь другого.

С Витькой Кузнецовым, бедовым деревенским пареньком, я дружил сызмальства. Его старшие сестры относились ко мне со смешливой симпатией, как к городскому недотепе, все-таки поддающемуся сельскому воспитанию. Насте было лет четырнадцать, а Вере все шестнадцать, и она уже, собираясь на танцы в клуб, красила губы материнской помадой. Сестры, смелые и веселые девушки, по вечерам, когда вода теплая, как парное молоко, и неподвижная, словно разглаженное конфетное «золотце», заплывали чуть ли не на середину реки, ложились на спину и громко пели:

  • Издалека долго течет река Волга,
  • Течет река Волга – конца и края нет.
  • Среди хлебов спелых, среди снегов белых
  • Течет моя Волга, а мне семнадцать лет…

Клюквенное солнце закатывалось за синий зубчатый ельник, над водой вился низкий туман, в затоне ворочалась крупная рыба, лягушки скрипучим хором радовались приближению ночного питания. И девичья песня отчетливо разносилась по-над рекой, летела вдоль по деревне, достигая, наверное, Белого Городка.

  • Сказала мать: «Бывает все сынок.
  • Быть может, ты устанешь от дорог.
  • Когда домой придешь в конце пути,
  • Свои ладони в Волгу опусти…»

Однажды я зашел за Витькой, как договаривались, чтобы отправиться на Колкуновку за карасями, которые отлично брали, если удить с парома. Но на дворе никого не оказалось, в сенях тоже и в избе пусто: только стучат на стене жестяные ходики да кряхтит тесто, выпирая из кадки. Я на всякий случай заглянул в заднюю комнатку за занавеску и обмер: Вера, совершенно голая, стояла перед большим зеркалом и поворачивалась то одним, то другим боком, тихо напевая:

  • Все ждала и верила,
  • Сердцу вопреки,
  • Мы с тобой два берега
  • У одной реки…

Я заметил, что шея, руки до плеч и ноги до колен у нее темнокоричневые от загара, а все остальное ослепительно-белое, покрытое кое-где красными пятнышками комариных укусов. От изумления я то ли вздохнул слишком громко, то ли всхлипнул. Девушка повернулась так резко, что взметнулись большие, совершенно взрослые груди с голубыми прожилками и розовыми пупырчатыми сосками. Но вконец ошеломил меня пучок русых волос в секретном месте. Он напоминал пустое и растрепанное птичье гнездышко, мы иногда находили такие в лесу, под деревьями.

– Ах ты, безобразник, бесстыдник! – вспыхнула она. – Подглядчик! Эвона как вылупился! Брысь! Иди откуда пришел!

Я страшно растерялся, попятился и брякнул слово, которое услышал недавно в кинокомедии «За двумя зайцами»:

– Пардон!

– Я тебе сейчас покажу «пардон», – окончательно рассердилась Вера и, закрыв пах белой косынкой, пригрозила: – Вот я тебя сейчас веником! Кыш, нахал городской!

Я еще несколько мгновений зачарованно смотрел на то, как темные девичьи волосы курчавятся сквозь тонкую материю, потом очнулся и стремглав вылетел на двор, понимая: мне довелось подглядеть самое запретное, что есть у женщин. До отъезда я старался обходить двор Кузнецовых стороной. Витька сообщил, что старшая сестра несколько раз справлялась, где, мол, твой «беспардонный» дружок, чего не заходит? Я отмалчивался, краснел, проклиная комедию «За двумя зайцами» и старорежимного пижона Голохвастова. Один раз мне не повезло: я столкнулся с Верой в библиотеке при клубе. Увидев меня, она погрозила пальцем, но не сердито, а с улыбкой.

– Что читаешь, подглядыватель?

– «Капитан Сорви-голова». Я нечаянно…

– А за нечаянно бьют отчаянно. Знаешь?

– Знаю.

– Ладно, кто старое помянет, – нахмурившись, добавила она. – Но больше так никогда не делай! Ладно?

Вероятно, женская голизна относится к тем запретным зрелищам, которые нельзя смотреть без позволения, а разрешение дают только в загсе. Мысль о том, что я буду жить в одном доме с Верой, приводила меня в непонятное смущение.

Сборы начались в апреле – сложили полчемодана крупы и сахара. (В руки давали пачку песка и гречки с нагрузкой в виде пшена или манки.) Лида, пользуясь связями в райкоме, добыла двадцать банок тушенки – свиной и говяжьей. Тимофеич почти каждый вечер выливал заводской спирт из своей тайной манерки в здоровенную бутыль, которую называл четвертью, делал запас для можжевеловки. Башашкин клялся, что знакомый скрипач Большого театра обещал привезти из зарубежных гастролей особый, намагниченный крючок, к которому рыбы сами липнут, как опилки. И тут внезапно умер Жоржик. Вчера еще мечтал о лодке, а сегодня… Я тогда впервые подумал: если у человека есть тройной крючок для судаков, то, наверное, у кого-то повыше есть крючки и для людей.

После похорон бабушка наотрез отказалась ехать на Волгу, она сидела одна в комнате и зачем-то чинила-штопала Жоржикову одежду: старый пиджак, синие брюки галифе, трофейный плащ с огромными лацканами. На буфете стояла фотография покойного, прислоненная к вазочке, а перед снимком – рюмка водки, накрытая ломтиком черного хлеба, успевшего превратиться в сухарь. Рюмку поставили сразу, вернувшись с кладбища, перед тем как сесть за стол. Оторвавшись от шитья, бабушка останавливала глаза на сапожном фартуке или «костяной ноге» и тихо плакала.

На семейном совете Лида и тетя Валя решили, что ей как раз лучше поехать в Селищи, встряхнуться, переменить обстановку и отстать от нехороших мыслей, но одну отпускать ее, конечно, нельзя. Договорились так: сначала едут Батурины, прихватив и меня.

– Это правильно, – кивнул Тимофеич. – И Юрке на Волге раздолье.

А через две недели их сменят мои предки с братом Сашкой. Вообще-то Башашкин сперва собирался, как обычно, на юг, в Новый Афон, но ему вдруг с похмелья стало нехорошо в душном ГУМе, куда он пришел покупать тете Вале горжетку, и врач строго-настрого запретил ему употреблять спиртное, рекомендовав отдых в умеренном климате. Долгие посиделки с семейкой Суликошвили теплыми южными вечерами перед графином чачи под старой алычой, когда закуска сама падает с веток на стол, накрылись медным тазом.

Как всегда, мы набрали с собой кучу разной еды, но меньше, чем обычно, так как остальное через полмесяца должны были довезти мои родители. Лида обещала доставить пять банок экспериментального майонеза с крабами. На этот раз решили добираться не теплоходом из Химок, а поездом до Савелова, оттуда на пароме через Волгу в Кимры и дальше, как обычно, кашинским катером до Селищ.

Когда паром, дав гудок, забурлил винтом, собираясь отваливать, бабушка, ставшая после смерти Жоржика рассеянной, всплеснула руками и вскрикнула, чуть не плача:

– Макароны!

– Где?

– Там!

И точно – на опустевшей пристани, точно болотная кочка, торчал рюкзак, набитый изделиями из муки высшего качества, их Лиде по блату отпустили прямо со склада Макаронной фабрики, с ней Маргариновый завод соревнуется за высокое звание «Передовое предприятие отрасли».

– Мать твою за ногу! – ахнул Башашкин.

Он одним прыжком перемахнул расширявшуюся щель между бортом и причалом – в ней уже зловеще плескалась черная вода. Дядя Юра схватил рюкзак, прижав в груди, как ребенка, и повернул назад. Все это заняло несколько мгновений. Матрос, войдя в положение забывчивого пассажира, накинул, жутко чертыхаясь, толстый канат на низкий чугунный столб, чтобы удержать отваливающий паром.

– Кидай! – крикнули с борта сочувствующие попутчики.

Батурин швырнул им рюкзак, а потом и сам прыгнул, чуть не упав в Волгу.

– А что там? – спросил вдогонку матрос, отпуская канат.

– Макароны! – ответила тетя Валя.

– Тьфу! Я-то думал, вино…

Рис.12 Совдетство. Книга о светлом прошлом

Когда мы на катере шли мимо деревни, где продавалась злополучная лодка, бабушка заплакала. Вместе с матерью зарыдала и тетя Валя. Я подумал, что лодку не поздно купить и сейчас, но оставил это соображение при себе. А чтобы не прослезиться вместе с женщинами, прочитал про себя от начала до конца наизусть стихотворение:

  • О Волга, колыбель моя,
  • Любил ли кто тебя, как я…

15

В Селищах у пристани нас встретили Кузнецовы, все, кроме хозяина и Веры, устроившейся на работу в Дубне. Я облегченно вздохнул: мне было до сих пор перед нею неловко, а ее взрослая женская нагота так и стояла в глазах. Валентина, телистая, краснощекая колхозница, первым делом скорбно обняла бабушку, и они, вспоминая Жоржика, всплакнули накоротке. Потом подхватили наши вещи, кто – что, и понесли к дому. Деревенские, завидев нас, здоровались, сдержанно, без улыбок, поздравляя с приездом, никто не удивился, что мы в этом году без Жоржика, а бабушка в черном платке. Выходит, все знали о его смерти. Башашкин шел впереди, неся на плече «ленд-лиз» – огромный деревянный чемодан, набитый крупами.

– Поберегись – зашибу! – предупреждал он каждого встречного.

– У меня есть один патрон! – шепнул мне Витька, сгибаясь под тяжестью рюкзака с тушенкой.

– А ружье? – тихо уточнил я.

– Под замком, но где ключ, я знаю. Пойдем на тетеревов! Ты куришь?

– Не-ет!

– Научу! – пообещал он.

Наконец мы дотащились до большой ухоженной четырехоконной избы, выделявшейся новенькой железной крышей, выкрашенной в бордовый цвет. Вместо конька красовался кованый петушок. Валентина пошутила на пороге:

– Добро пожаловать в наш казенный дом! Гость на гость – хозяину радость!

Витька мне потом объяснил, что хоромы принадлежат не им, а сельсовету, который выделил лучшее жилье для умелого кузнеца, ведь без него в деревенской жизни никак нельзя. Поэтому Кузнецов-старший в колхозе после председателя и бухгалтера – самый главный, не почини он, скажем, поломавшуюся борону или плуг, никакого урожая не будет, а значит, и трудодней никому не начислят. Слушая его, я подумал так: если есть трудодни, то должны быть и «отдыходни». Ладненько, когда Лида заставит меня теперь в воскресенье убирать комнату, я ей отвечу:

– Прошу не беспокоить! У меня сегодня отдыходень.

Валентина отдала нам самую большую комнату – с печью. В бревенчатой зале пахло золой и старым деревом, пропитавшимся человеческой жизнью. Батуриным досталась хозяйская кровать с никелированными шарами на спинке и лязгающей панцирной сеткой. Бабушке отвели топчан за печкой в углу, задернутом цветастой занавеской. А мне приготовили на полу тюфяк, набитый свежим душистым сеном. Я лег, примериваясь: хорошо! К тому же из подпола через щель приятно сквозило, точно работал вентилятор. Милое дело в летнюю жару!

С дороги нас пригласили перекусить. Валентина и Настя споро накрыли стол, а Витька принес бутылку с рябиновой настойкой. Тетя Шура так никогда нас не встречала. Мы поели холодной окрошки с теплым пирогом, помянули Жоржика, но дядя Юра решительно отказался от рюмки, чокнувшись с женщинами квасом.

– Чудак-человек, – засмеялась, блестя черными глазами, Валентина. – Ты хоть пригубь!

– Пригубить – жизнь погубить. Врачи запретили, – скорбно объяснил он. – А вот окрошку – еще немножко!

Когда я отказался от третьего куска пирога, хозяйка улыбнулась:

– Ешь – пока рот свеж!

После питания бабушка с тетей Валей стали разбирать вещи и продукты: что-то – в сундук, что-то – на полку, что-то – в подпол. Витьку и Настю мать отправила прореживать свеклу, чтобы приготовить на ужин ботвинью. А мы с дядей Юрой двинулись к Коршеевым за нашими рыболовными снастями, их прошлым летом, перед отъездом в Москву, я пристроил в дальнем углу хлева, прикрыв жердями, которые местные называют красивым словом «прясла». Рачительный Башашкин, так и не дождавшись магнитного крючка из-за границы, еще в Москве предлагал купить на всякий случай, про запас, разную снасть, но я разумно ответил, что мы каждый год, уезжая, оставляли удочки и донки в укромном месте, и ничего с ними никогда не случалось: брали, где положили.

– Ну, раз так – деньги целее будут, – согласился он.

И мы пошли к Коршеевым на край деревни. Дождя, по всему, давно не было, ноги мягко тонули в белесой дорожной пыли, испещренной всевозможными следами: четко отпечатались широкие протекторы грузовика, узкие и гладкие железные ободья телег, мелкий рубчик велосипедных колес, полукруглые лошадиные подковы, рифленые подошвы сапог, босые ступни с большими вмятинами от пяток и маленькими от пальцев, но особенно меня заинтересовали оттиски лап, собачьих и кошачьих, а также бесчисленные крестики куриных ножек…

Из окон и палисадов на нас придирчиво смотрели местные, особенно на Башашкина, вырядившегося в болоньевые шорты и броскую южную рубаху с пальмами, на голову он нахлобучил, видимо, тоскуя о недоступном теперь Новом Афоне, шерстяную абхазскую шляпу с бахромой по краям. Одним словом, не дачник какой-нибудь, а настоящий курортник. Но меня многие узнавали, даже заговаривали:

– Вроде, Юрка? Внук Петровича. Ишь ты, как вырос! Давно приехали?

– Утром.

– Когда деда схоронили?

– В мае.

– А что случилось?

– Сердце.

– Ну, царствие ему небесное!

От того, что местные меня узнают, говорят со мной как со взрослым, а я им сообщаю печальную весть, мое сердце переполнялось грустной солидностью. Даже Батурин поглядывал на меня с уважительным недоумением, ведь получалось: не я с ним, а он со мной идет по деревенской улице. Наверное, это ему не очень нравилось. Когда я покалякал со стариком Федотовым, сидевшим на лавочке у калитки, дядя Юра тоже решил подать голос:

– А что, уважаемый, клюет рыба-то?

– Да какая ж теперь рыба, парень? – с усмешкой глянул на него дед. – Рыбнадзор все сети поотбирал.

В коршеевском палисаднике, который Захаровна звала полусадиком, никого не оказалось. Ее всегда распахнутое окно было закрыто и задернуто занавеской. Куры у забора торопливо клевали подсолнечную шелуху, и только рыжий петух с синим хвостом, квохча, посмотрел на нас круглым бдительным оком. Мы зашли в калитку. На крыльце дремал Сёма, на звук он открыл зеленый глаз и пошевелил кончиком хвоста. Я хотел затеять с ним нашу давнюю игру, но решил: потом, на обратном пути.

Мы огляделись: ни души. Справа зеленели ухоженные огородные грядки, знакомое чучело приветливо распялилось на крестовине. Слева я обнаружил новшество: между двумя березами висел плетеный гамак, чего раньше в помине не было: тете Шуре качаться некогда.

– Наверное, все в полях, – солидно предположил я. – Ты стой здесь, а я сейчас принесу.

– Может, все-таки надо спросить разрешение? – засомневался дядя Юра, озираясь. – Наверное, в доме кто-то есть?

– Никого, видишь: дверь закрыта. А чего спрашивать – это же все наше!

Башашкин остался у крыльца, а я через боковую дверь вошел во двор, где было довольно светло из-за открытых настежь задних ворот, выходивших в картофельные грядки. На земляном полу горой лежал какой-то хлам: прохудившиеся корзины, рваная мешковина, негодная упряжь, худая посуда, глиняная и металлическая, дырявый самовар, колченогий табурет и сломанная скамейка. Казалось, кто-то начал здесь, где хомут, покрытый пылью, висел на ржавом крюке «с до войны», генеральную уборку, как у нас в школе – перед комиссией гороно. Но до угла с пряслами пока еще не добрались: удочки и донки стояли на своем месте, даже подернулись паутиной. Крючки чуть поржавели, но это ничего. На месте была и лопата с коротким черенком, приспособленная Жоржиком для рытья червей.

Когда я со всеми этими сокровищами вышел, щурясь, на свет, то увидел у калитки мускулистого мужика в синей майке и олимпийских трениках. Лицо у него было плоское, нос приплюснутый, как слежавшийся в пачке пельмень, а глаза узкие и злые. На крыльце, скрестив руки на выпирающем животе, стояла сердитая женщина, отдаленно напоминающая девочку-школьницу со снимка, висевшего у тети Шуры на стенке рядом с портретом умершего сына Коли. Значит, это ее дочка Тоня, приехавшая из Талдома с мужем-боксером, сообразил я.

– Это что еще за новости? – визгливо спросила она. – Ты кто такой?

– Юра.

– Какой еще Юра?

– Егора Петровича внук.

– А-а-а… Дачник. Ясно. Сейчас же положи, где взял!

– Но ведь это наши удочки, – растерялся я. – Спросите у тети Шуры.

– Мать на заготовке.

– Тогда у бабушки Тани спросите!

– Приказала долго жить.

– Как это? – не понял я.

– Умерла, – пояснил Башашкин, изнывая от неловкости.

– Когда?

– Зимой.

– Зимой? – я удивился, что тетя Шура в письме ни словечком не обмолвилась о смерти старушки. – А монета?

– Какая еще монета? – вмешался боксер, прищурив без того узкие глаза. – Что за монета? У бабки монеты были?

– Большая, медная, с царицей… Бабушка Таня мне ее обещала… отписать…

– Может, тебе еще и мебель со швейной машинкой отдать, шпана? – спросил спортсмен с угрозой.

– А вы что молчите?! – Тоня возмущенно повернулась к Башашкину. – Взрослый на вид гражданин, а пацана на воровство подбиваете!

– Я не подбивал, – растерялся обычно невозмутимый дядя Юра. – Мы мимо шли.

– Вот и шли бы мимо! – сурово посоветовал боксер, ворочая мышцами. – Удочки сейчас же на место! И чтобы я близко вас тут не видел! Понятно? Или объяснить? – Он покрутил кулаком с мозолистыми костяшками.

– Вон отсюда! – взвизгнула Тоня, и ее лицо стало таким же свирепым, как и у мужа.

Видимо, люди женятся, когда у них есть что-то общее, например злость. Я до последнего момента был уверен, что Башашкин, военный человек, громким командным голосом прекратит безобразие и объяснит этим двум самодурам, что удочки по праву принадлежат нам, но дядя Юра сначала виновато молчал, а потом сердито буркнул мне:

– Делай, что сказали!

– А как же монета? – спросил я.

– Никаких монет. Ставь удочки и марш домой! – рявкнул он на меня, а к ним повернулся, заискивая: – Мы не знали, извините.

– То-то! – усмехнулся боксер, весело переглянувшись с женой.

И я с изумлением догадался: эти ухмыляющиеся взрослые люди отлично осведомлены, чьи удочки на самом деле, наверняка известно им и про монету, завещанную мне бабушкой Таней, а весь этот концерт устроен для того, чтобы завладеть нашим имуществом, как лиса Алиса и кот Базилио присвоили себе пять золотых доверчивого Буратино. Но у него-то голова была из полена. А у нас?

Когда мы вышли за калитку, я прошептал, чуть не плача:

– Дядя Юра, они же врут и не краснеют!

– Шагай, шагай, сосиска! – Башашкин обозвал меня обидной дразнилкой из кинофильма «Путь к причалу». – Сарделька! Удочки, донки… Будем лещей таскать! Дать бы тебе сейчас леща хорошего!

– За что?

– За дурь!

Вдруг между жердочками забора показалась кошачья голова, Сема вылез наружу, посмотрел на меня честными зелеными глазами и улегся, мурлыча, прямо на тропинке, словно предлагая себя погладить. У меня от благодарности навернулись на глазах слезы: мой серый друг, видно, понял, какая жуткая несправедливость совершена только что, почуял, как мне горько сейчас, и решил утешить своего давнего товарища.

– Спасибо, Сёма, спасибо, котик! – пробормотал я и сел на корточки, чтобы погладить блестящую шерстку. – Прощай!

Но едва я протянул руку, он молниеносным ударом когтей оцарапал мне ладонь, оставив на коже кровавые борозды, вспухшие и долго потом не заживавшие. Мне даже показалось, в этот момент на его мордочке мелькнуло выражение злорадного торжества. Сделав свое дело, подлый зверь юркнул в просвет забора, но исчез не сразу, нет – его полосатый хвост еще некоторое время насмешливо вилял между жердями, словно издеваясь над моей доверчивостью.

– Ну что, получил, дрессировщик Дуров? – без сочувствия спросил дядя Юра. – Пошли лечиться!

Когда бабушка и тетя Валя увидали мою окровавленную руку, они заохали, забегали, вылили на раны полпузырька йода, а Валентина перед тем, как замотать ладонь бинтом приложила к сочащимся царапинам жеванную ромашку. Я героически переносил лечение и, всхлипывая, рассказывал, как бесчеловечно с нами обошлись у Коршеевых.

– Портятся люди в городе… – посочувствовала Валентина. – Не держи зла! Монеты с царицей у меня нет, а вот удочки – эвона стоят, бери и лови!

Это было мое последнее лето в Селищах, с тех пор на Волгу мы больше не ездили.

2021–2022
Рис.13 Совдетство. Книга о светлом прошлом

Пионерская ночь. Повесть

  • Взвейтесь кострами, синие ночи!
  • Мы пионеры – дети рабочих!
Из советской песни

1. Прощальный костер

Прощальный костер трещал и бил огненным фонтаном в ночное небо. Красные искры, взлетая выше сосен, застилали бледные звезды. Луна лежала на черном небе, подрумяненная, как бабушкин круглый пирог на противне. Вокруг расплывался такой жар, что пылали щеки и сухо шевелились волосы на голове. Сердцевина пламени была ослепительно-белой, а языки, рвущиеся вверх, рыжими и растрепанными, как старый пионерский галстук. От выставленных к огню мокрых кед пахло паленой резиной. Трава вокруг костра пожухла и покрылась седым пеплом, словно ее прихватило морозом.

– Офигеть! – прошептал Лемешев. – Наверное, на таких раньше людей сжигали?

– Да, классно! – согласился я. – Жанне д’Арк не позавидуешь…

– Определенно. – Он кивнул со знанием дела, словно лично присутствовал при ее казни. – Яну Гусу тоже досталось…

Четыре старших отряда плотно, в несколько рядов, на безопасном расстоянии расселись вокруг огня. В мятущейся светотени знакомые лица ребят казались странными и чужими. Когда кто-нибудь подбрасывал хворост, пламя оживало, вспыхивало, озаряя ближний лес, окружавший Дальнюю поляну темной зубчатой стеной. Иногда между деревьями возникали чьи-то светящиеся глаза. Мигая, они смотрели на огонь, потом исчезали, чтобы появиться в другом месте.

– Может, Альма? – предположил я.

– Ее же усыпили! – грустно покачал рыжей головой Лемешев.

– А если проснулась?

– Так не бывает.

– Почему не бывает? – возразил я. – «Когда спящий проснется» читал?

– Читал… Но Грехэма усыпили как человека, а Альму как собаку… вздохнул Пашка. – Дошло?

– Дошло. Как там сейчас наш Козел? Мучится, наверное, в Москве?..

– Ясен хрен: мучится. И ты бы мучился.

– Зря он сбежал.

– Я бы тоже не выдержал, когда на тебя все как на врага народа смотрят и «темной» грозят. – Мой друг кивнул на тираннозавра, который даже на пляшущий огонь глядел исподлобья, как на жертву.

– Но ведь Вовка же нечаянно … – возразил я.

– За нечаянно – бьют отчаянно! – твердо ответил Лемешев. – Кончай, Шаляпин, нюни разводить! Думаешь, мне Вовку не жалко? Жалко! Как вспомню его мамашу. Жуть!

– Это точно! Если узнает правду, ему – капец!

Пламя снова выстрелило снопом искр, похожих на красные учительские отметки. Крошечные двойки, тройки, четверки, пятерки, единицы метнулись в небо и смешались со звездами. Вот это костер так костер! Настоящий. Взрослый! Для младших отрядов напоследок тоже, конечно, разводят огонь – без этого никак нельзя, традиция, но только делается это на Ближней поляне и костерок крошечный – перепрыгнуть можно. А чтобы подбросить веточку-другую или, скажем, шишку, надо спросить разрешение. Будучи безгалстучной мелюзгой, я тоже водил хороводы вокруг такого потрескивающего недоразумения, словно вокруг елочки, и с завистливым восторгом, задрав голову, смотрел, как вдали, над Большой поляной, вздымается столб настоящего пламени, освещая полнеба. Я мечтал поскорее вырасти, – и вот сижу теперь вместе с моим другом Лемешевым возле великолепного пекла, без спросу подкидываю хворост, наслаждаясь мятущимся огнем. Кроме того, на длинных прутьях мы жарим черный хлеб, принесенный с ужина. Дальние ломти почти сразу выгибаются, превращаясь в горелые сухари, и мы отдаем их нашему отрядному толстяку Севе Старикову по прозвищу Жиртрест. В каждом коллективе есть свой «жиртрест», но наш всех пузатее. Благодаря ему средний вес пионера у нас в отряде самый высокий.

Наш вожатый Николай Голуб – известный лагерный остряк, шутя зовет Севу «блокадником». Но сам Коля теряет всякое чувство юмора, если кто-то его фамилию произносит с мягким знаком, он злится, настойчиво поправляет, а пионер за такую вольность может запросто схлопотать «пенальти». Голуб всегда в движении, куда-то мчится, а когда стоит на месте, все равно будто пританцовывает на своих коротких ножках, которые как-то не вяжутся с его кряжистым торсом. Коля еще только заканчивает институт, а волосы спереди у него уже выпадают – от лишних знаний. Но Башашкин утверждает, что мужчины чаще всего теряют шевелюры на чужих подушках. Голуб носит в заднем кармане техасов круглое зеркальце в пластмассовой окантовке, иногда достает его, рассматривает свой редеющий чуб и огорчается.

Сейчас наш неугомонный вожатый заметался, озабоченный тишиной. Взрослые считают: если пионеры у костра не поют, значит мероприятие явно не задалось. Дети обязаны есть, спать и петь. А ведь всего десять минут назад мы старательно орали под баян:

  • Взвейтесь кострами, синие ночи,
  • Мы пионеры – дети рабочих.
  • Близится эра светлых годов.
  • Клич пионеров – «Всегда будь готов!»

Чем им не нравится молчание? Человек имеет право хоть иногда посидеть с закрытым ртом. Под песни трудно думать. Мой дядя Юра, по прозвищу Башашкин, – военный барабанщик, он играет на парадах, а после службы халтурит в ресторанах и однажды рассказал мне про удивительный случай в «Метрополе». Мужик, приехавший с Севера, сидел за столиком мрачный, заказывал водку и черную икру с черным хлебом, а время от времени подзывал руководителя оркестра Тевлина, давал ему пять рублей – огромные деньги – и просил десять минут ничего не играть. Это взбесило грузин, гулявших под пальмами, они тоже кликнули Тевлина, швырнули ему «красненькую» и потребовали: «Сулико!» Тогда северянин, в свою очередь, подманил руководителя и дал ему пятнадцать рублей. Кавказцы отстегнули двадцать. Он в ответ – четвертную… Так продолжалось довольно долго, и, как ни странно, деньги кончились у грузин. Сначала они хотели зарезать мужика, как собаку, но поскольку кинжалы остались дома, в горах, потребовали к себе сперва мэтра, а потом и милиционера, который явился, проверил у всех документы, выслушал обе стороны, удивившись словам хмурого, мол, музыка мешает ему думать о своей пропащей жизни.

– Сколько, гражданин, вам требуется времени, чтобы обдумать свою пропащую жизнь?

– Десять минут.

– Уложитесь?

– Постараюсь.

– Потом не будете препятствовать работе оркестра?

– Не буду.

– Точно?

– Век воли не видать!

– Тогда так, – распорядился милиционер, – десять минут полная тишина. Гражданин будет думать. Бесплатно! – Он строго глянул на Тевлина.

– Обижаете, – смутился тот.

– Потом делайте что хотите.

И в самом деле, некоторое время в большом зале ресторана царила полная тишина, никто даже не чокался и не звенел столовыми приборами, официанты принимали заказы шепотом. Потом все, конечно, пошло своим чередом, грянула музыка, тосты, но зато к северянину, зауважав, подсела дорогая дама в норковой горжетке.

– А я в тот вечер, – подытожил Башашкин, – заработал столько, что купил твоей тетке импортные лодочки на гвоздиках!

– Ты о чем думаешь? – спросил меня Лемешев.

– О том, что такое горжетка.

– Врешь!

– Вру, – легко согласился я. – Об Ыне я думаю, о чем же еще?

– Свистишь! – Он хитро покосился на Ирму. – Знаю я, о чем ты думаешь, несчастный!

– Ну вот еще!

– Придумал новый подвиг?

– Нет еще…

– Смотри, все ждут! Ты сегодня подлинней историю заведи! Сегодня ночью спать нельзя! Или мы – их, или они – нас!

– Не учи ученого! Съешь, сам знаешь чего! – фыркнул я, исподтишка посмотрев на Ирму.

– Не отвлекайся, – перехватил мой взгляд Пашка. – Придумывай подвиг!

Ирма Комолова, самая красивая девочка нашего, третьего отряда, к тому же, звеньевая, сидит от нас наискосок. Она чем-то похожа на Шуру Казакову, мою одноклассницу, которую Тимофеич зовет моей зазнобой. Так и спрашивает иногда:

– Ты чего нос повесил? Двойку получил или опять твоя зазноба финтит?

Дурацкий вопрос: почему-отчего, по какому случаю? Что она, футболистка, чтобы финтить? Не люблю, когда лезут в душу. Во-первых, мне не нравится само слово «зазноба»: напоминает «занозу». А во-вторых, разве человек не может погрустить просто так – для собственного удовольствия? Про Шуру я в третьем классе по секрету, в минуту глупой откровенности рассказал Лиде, и она, мать называется, почти сразу же проболталась сначала тете Вале, а потом и отцу. Башашкин правильно говорит: секреты и башли у женщин долго не задерживаются. Почему музыканты деньги называют башлями, от какого корня – непонятно. А вот зазноба – понятно: от слова «знобить». Но меня при виде Шуры вовсе не знобит, разве что сердце бьется чуть быстрее обычного.

2. Ирма

Ирма редко улыбается, я зову ее про себя Несмеяной. Волосы у нее темней, чем у Шуры, и вьются, словно после перманента. Но девочкам химическую завивку не делают, рано еще. Глаза у Комоловой не зеленые, как у Шуры, а медово-карие. Между прочим, и такого цвета стеклянные шарики попадаются на Казанке.

Тут надо бы объяснить: в ста метрах от нашего заводского общежития Балакиревский переулок, он же Рыкунов, упирается в кирпичную стену, за ней ветвятся рельсы и стоят дощатые товарные вагоны, некоторые закрыты и даже опломбированы, а другие, порожние, – настежь. Но они пустые только на первый взгляд. Если залезть вовнутрь и пошарить, светя фонариком, можно обнаружить множество разных интересных вещей. Мой одноклассник Серега Шарманов, например, нашел моток материи, такие называют «штуками», и его мать-портниха сшила три костюма: один сыну, второй мужу, а третий на продажу.

Так вот, иногда в вагонах на полу можно подобрать стеклянные шарики непонятного назначения, размером с крупный крыжовник. Говорят, их везут из города со странным названием Гусь-Хрустальный. Они, как и пивные бутылки, бывают четырех цветов: светло-прозрачные, как молочная посуда, зеленые, будто изумруд, медово-янтарные, точно бабушкины бусы, и темно-коричневые, цвета крепчайшего чая. Глаза Шуры Казаковой удивительно похожи на зеленые шарики, о чем я ей как-то сообщил, надеясь обрадовать. Дело, если мне память не изменяет, было во втором классе. Она же в ответ жутко обиделась, едва не заплакала, обозвала меня идиотом и не разговаривала со мной неделю. Потом простила. Нервная особа!

У Ирмы глаза напоминают янтарные шарики, но, конечно, сообщить ей об этом мне и в голову не приходит: человек, окончивший шестой класс, на такую глупость уже не способен. Теперь-то я понимаю: разговаривая с девочками, надо обдумывать каждое слово, стараясь не сказать чего-то лишнего или обидного – обижаются они часто и с удовольствием. Такая уж у них нервная система. Наша классная руководительница Ирина Анатольевна в таких случаях говорит: «Воет Терек, как истерик!»

Хотя есть и другой подход к женщинам: надо, наоборот, молотить все, что в голову придет, смешивать в одну кучу, не останавливаясь, тогда они запутываются и попросту не успевают разозлиться. Так делает мой одноклассник Вовка Соловьев, редкий выпендрежник. Так же тарахтит Борька Пфердман, когда общается с Сонькой Поступальской, а она хохочет, закидывая стриженую голову, как взнузданная. Такая «молотьба» некоторым девчонкам нравится. Странные они все-таки! Но Ирма, Ирма – другая, необыкновенная…

В самом начале, когда костер еще разгорался, к ней подсел Гоша Пунин, рослый парень с битловской прической, чемпион лагеря по городкам и специалист по болтологии. Сейчас он шепчет на ухо Ирме что-то веселое. Считается, если девочка тебе нравится, надо ее рассмешить, рассказывая всякую чепуху. Зачем? Грустить вместе гораздо интереснее. Я уже битый час исподтишка наблюдаю за ними. Другая на месте Ирмы сомлела бы оттого, что на нее запал второотрядник, но Комолова слушает его треп безучастно. Пунин несколько раз пытался как бы нечаянно положить руку на ее плечо, но она всякий раз прекрасно-равнодушным движением сбрасывала его пятерню со словами:

– Мне не холодно!

На Ирму я обратил внимание сразу, еще в автобусе, по пути в лагерь, когда мы едва отъехали от Макаронной фабрики. Есть девочки, на которых хочется смотреть долго-долго, не отрываясь, как на огонь. Мне кажется, если на такой жениться, так вот и будешь всю жизнь сидеть, уставившись на нее, даже на работу не пойдешь.

Почему-то я все время мысленно сравниваю Ирму и Шуру. Однажды мне не спалось во время тихого часа, и я, придумывая очередную историю про Ыню, вдруг вообразил, будто каким-то загадочным способом Комолову перевели к нам, в 348-ю. Прихожу я первого сентября, а она сидит за одной партой с Расходенковым и очень серьезно смотрит на меня своими янтарными глазами… И что делать, если тебе нравятся две одноклассницы сразу? Лида, если ей в магазине приглянулись сразу две кофточки, может даже заплакать от раздвоения личности, не зная, какую выбрать. Когда Тимофеич в хорошем настроении, да еще с нерастраченной получкой или прогрессивкой, он способен понять и весело разрешить:

– Ладно уж, чулида, бери обе, где наша не пропадала!

Но так бывает редко, чаще он скрипит зубами, ругая Лиду за нерешительность. А две одновременно понравившиеся ровесницы – это тебе не кофточки. Интересно: разные красивые девочки меня будут интересовать всю жизнь, до самой старости, или только до свадьбы? В загсе в паспорт ставится специальный штамп, чтобы человек не забывал: он теперь женат и выбор сделан. Но Лида, схватив в универмаге обновку и проплакав ночь, наутро бежит иногда в магазин – сдавать или обменивать покупку. Одно время предки повадились выгонять меня во двор, чтобы досыта наругаться из-за некой Тамары Саидовны из планового отдела. Выходит, Тимофеича и много лет спустя после свадьбы другие женщины интересуют? Наш вожатый Голуб – тоже «многостаночник», как сказала про него в сердцах Эмма Львовна. Вот и сейчас он игриво ходит вокруг костра, призывая всех танцевать под баян:

– Кавалеры приглашают дам! Смелее! Девочки не кусаются!

Я воображаю, как поднимусь с земли, медленно, на глазах у всех, подойду к Ирме, поклонюсь кивком головы, словно штабс-капитан Овечкин из «Неуловимых мстителей», и приглашу на танец. Городошник Пунин вскочит, чтобы проучить наглеца, но я его толкну, подставив ножку, и он свалится под общий хохот. Несмеяна удивленно посмотрит на меня, грациозно встанет, сделает реверанс, и мы закружимся вокруг костра в вальсе, который я танцевать пока еще не умею. Пробовал – ноги заплетаются на втором шаге…

– Ну, смелее, кавалеры! Вперед! – не унимался Коля.

У меня возникло странное чувство, мне померещилось, будто Ирма глянула в мою сторону с надеждой, ожидая приглашения… Нет, показалось. А наглец Пунин тем временем схватил ее за руки и стал тянуть на себя, но она глянула на него с презрением и брезгливо сказала:

– Отстань!

Тут я заметил, что Жаринов внимательно и злобно наблюдает за происходящим, словно готовясь напасть на городошника. Не посмеет! Он никогда не связывается с теми, кто сильней, зато держит в страхе весь наш отряд – настоящий тираннозавр! В «Детской энциклопедии» есть цветная вклейка-раскладушка, на ней нарисованы разные доисторические чудища: огромный диплодок с длинной и тонкой, как у лебедя, шеей, стегозавр с острым гребнем на спине, ихтиозавр, похожий на гигантского дельфина, птеродактиль с перепончатыми, как у летучих мышей, крыльями и длинным вроде пилы клювом. Самый же опасный среди этих древних тварей – тираннозавр: ощеренная, вечно голодная пасть и мощные задние ноги с когтями. Ходил он, как человек, вертикально, правда, опираясь на толстый хвост. А вот передние лапки у него были маленькие, слабосильные и трогательные, как у ребенка. Но почему-то именно эти беспомощные на вид конечности вызывали у меня особый ужас. Жаринов перед тем, как ударить под дых, тоже держит руки перед собой, расслабленно свесив кисти, будто добродушный новогодний зайчик…

Имя у нашего отрядного тираннозавра смешное – Аркадий и совершенно ему не подходит. Он сам его терпеть не может, требуя, чтобы все к нему обращались – Жар, думает, так красивее. Мы подчиняемся, никому не хочется заработать американский щелбан, но за глаза величаем его «Аркашка» или, когда он поблизости, зовем Вониражем, это Жаринов, прочитанный задом наперед – так делали Оля и Яло в фильме «Королевство кривых зеркал». Даже если услышит, все равно не сообразит, что речь идет о нем. Тупой, как ящер, а туда же, запал на Ирму! Впрочем, красивые девочки не виноваты, что могут понравиться разным уродам…

А Голуб тем временем развил бурную деятельность, он бегал по кругу, пытаясь выдергивать ребят из темноты в круг света, ругал, стыдил, обзывал закомлексованными. Удивительное дело: в клубе под магнитофон все готовы прыгать и вертеться до упаду, и, когда Виталдон объявляет последний, быстрый танец, раздается вопль отчаянья, народ канючит еще один, пусть даже самый медленный… Но тут, на Большой поляне, возле завораживающего огня пляски под баян кажутся неуместными, даже глупыми. Они бы еще хоровод нас заставили водить, будто мы восьмой отряд:

  • Как на наши именины
  • Испекли пирог из глины –
  • Во-от такой ширины,
  • Во-от такой вышины!

Но Коля не унимался. Вдохновляя всех личным примером, он поднял с пенька нашу воспитательницу Эмму Львовну, по прозвищу Эмаль. Она ровесница Лиды, но в ее черных волосах уже появились сединки. У собак такой окрас называется «перец с солью».

– Разрешите, мадам! – томно спросил вожатый, стиснул ее складчатый бок и рывком прижал к себе.

– Мадмуазель, – капризно поправила она, вскинув тонкие брови, похожие на скобки из уравнения. – Дети же! – и отстранилась.

– Пардон, Эмма Львовна, погорячился! Таечка, «Амурские волны»! – потребовал Коля.

Баянистка Таисия Васильевна, по прозвищу Тая из Китая, посмотрела на него почти с ненавистью, прищурила свои и без того узкие глаза, стиснула зубы и, широко развернув баян, заиграла совсем другой вальс – «Край родной».

Мы нестройно запели, но в пляс никто так и не пустился:

  • То березка, то рябина,
  • Куст ракиты над рекой.
  • Край родной, навек любимый,
  • Где найдешь еще такой?

Эмма Львовна, положила на плечо Голубу руку с оттопыренным мизинцем, и они завертелись, сделав несколько показательных витков вокруг костра, причем так разогнались, что едва успевали перебирать ногами, а из-под подошв летели сухие листья и сосновые шишки. В конце концов Эмаль потеряла тапку, усвиставшую во мрак, и похромала к своему пеньку, тяжело дыша:

– Ой, не могу! Загонял!

Коля усадил напарницу с поклоном, и она легонько щелкнула его по лбу:

– Вот всегда ты торопишься!

– Не всегда! – возразил он и кивком услал бестолкового Засухина искать пропавшую обувь.

Помочь недотепе вызвался хитроглазый Ренат Хабидулин, ловкий, как кошка. Он славится тем, что на родительский день к нему приезжает обычно человек десять родни, едва говорящей по-русски. «Татаро-монгольское нашествие!» – улыбается Семафорыч.

– Эм, не переживай! – успокаивает напарницу наш вожатый. – Сейчас найдут и притащат.

Эмма Львовна старше Голуба, но ведет себя с ним в точности как Ленка Бокова, влюбленная в моего друга Лемешева. Почему-то женщины уверены, что им идет капризное лицо. Но у невозмутимой Ирмы такого выражения я никогда не видел.

Мы допели:

  • Детство наше золотое
  • Все прекрасней с каждым днем.
  • Под счастливою звездою
  • Мы живем в краю родном…

Тая из Китая сомкнула баян, застегнула кожаную петельку и, положив голову на глянцевую поверхность инструмента, уставилась на костер: в ее грустных восточных глазах плясали веселые огоньки. Все знали, что баянистка сохнет по физруку Аристову, уволенному после первой смены. Он к ней тайком приезжает по воскресеньям, и она исчезает из лагеря на несколько часов. Кто-то видел их в шалаше за дачным поселком. Они целовались. Если по телевизору идет фильм и там начинают лобызаться так, словно хотят высосать друг у друга изо рта ириску, я всегда отворачиваюсь.

– Ну что, закончили? – спрашиваю я родителей.

Их-то как раз хлебом не корми, дай поглядеть по телику всякие там телячьи нежности. Они и фильмы-то смотрят ради таких вот поцелуйчиков.

– Нет, еще обнимаются…

– Ну все, что ли?

– Нет еще, отстань!

– А теперь?

– Потерпи!

– Ну?

– Закончили.

Я оборачиваюсь на экран, и в самом деле, нацеловавшись, влюбленные уже бегают друг за другом по лесу, петляя между березок, а потом их выносит обычно на высокий берег, где они любуются рассветом, рассказывая друг другу, какая прекрасная жизнь ждет впереди их будущую семью в частности и всю страну в целом…

Голуб предпринял еще одну попытку поднять пионеров на массовый перепляс, долго уговаривал Нину Гусеву из второго отряда подать пример, но она отказалась, хотя занимается в школе танцев во Дворце пионеров на Ленинских горах и сегодня, когда торжественно закрывали смену, получила грамоту за исполнение чардаша на конкурсе художественной самодеятельности.

– Почему?

– Устала.

– Что-о? Ты же почти месяц отдыхала! Не дети, а саботажники какие-то! – рассердился Коля. – Таисия Васильевна, ну сыграйте нам хоть что-нибудь! Или вы тоже устали? Может, у кого-то совесть проснется?

Это вряд ли. Недавно по телевизору показывали многосерийный фильм про немецкого полковника Питерсхагена, который сдал советским войскам без боя город Грайсвальд, но даже у него совесть окончательно пробудилась только в тюрьме, куда его после войны упекли американцы.

– А давайте лучше слушать тишину! – кукольным голосом предложила вожатая четвертого отряда Вилена, рыжая бледнокожая студентка, похожая на проснувшуюся Ассоль. – Тсс!

– Отличная идея! – Голуб подошел и, к неудовольствию Эммы, поцеловал Лене руку. – Слышали? Рты закрыли!

Все замолкли. Последним прекратил слюнявые шепоты Пунин, за которым с внимательной злостью продолжал следить Жаринов. Сначала на поляне стало оглушительно тихо. Но только сначала. Оказалось, тишина складывается из потрескивания углей, шума шатающихся крон, стрекота цикад, гудков дальней электрички, гула самолета, поднявшегося из Домодедова, уханья ночной птицы в чаще.

– Смотри, снова глаза? – толкнул меня в бок Лемешев.

– Может, волк?

– Сам ты волк! Придумал подвиг?

– Нет еще…

– Шляпа, напрягись!

– Думаешь, легко?

– Тсс! Слушаем тишину! – погрозил нам пальцем Голуб.

3. Повелитель ужасов

Теперь уже и не поймешь, как я стал отрядным рассказчиком. Кажется, все началось с «гроба на колесиках» и «черной руки». В младших отрядах перед сном мы пугали друг друга разными страшными историями, и мне это почему-то удавалось лучше других. Как сейчас помню: в темную, полусонную палату льется тревожный свет луны, ночная ветка отцветшей сирени, похожая на черную мохнатую лапу, скребется в окно, вскрипывают, рассыхаясь, половицы, и кажется, будто кто-то невидимый бродит по ним – туда-сюда, высматривая непослушных детей. Нам боязно, но, по некоему внутреннему непонятному велению, должно быть еще страшнее. Хочется ужаса, как сладости!

– Шаляпин, давай! – просят из мрака.

Шаляпин – мое прозвище. Откуда оно взялось – отдельный разговор.

– Плакать не будете? – для порядка спрашиваю я.

– Ну вот еще.

– Ладно. Тогда слушайте. Мать-одиночка с дочкой-сироткой получили ордер на отдельную квартиру и поехали смотреть. Дом оказался старый, неказистый, стоял на отшибе, возле кладбища, в корявом лесу, над которым кружились, каркая, вороны. Но квартира матери понравилась:

– Веселенькие обои! – сказала она. – Розовые! Такие я и хотела.

А девочка, заметив черную шторку в углу, на стене, подошла к ней, отдернула и обнаружила дубовую дверь с сургучной печатью.

– Мамочка, смотри, что я нашла! – воскликнула сиротка.

– Очень странно! – пожала плечами женщина. – Нам дали ордер на отдельное жилье, а тут еще какое-то проходное помещение. Неужели опять соседи? Надо срочно сообщить куда следует…

– А давай сначала посмотрим, что там, за дверью? – предложила дочь. – Может, там обычный чулан.

– Нельзя, дочка, видишь, сургучная печать! Ее просто так не вешают.

– А мы ее потом на место поставим. Я в кино видела.

– Ну, хорошо, попробуем! Чулан в хозяйстве пригодится.

Они аккуратно сняли сургуч, повернули накладной замок и вошли: там оказалась еще одна такая же комната, но с красными обоями, а в стене также обнаружилась дверь, но железная и поменьше размером.

– Дочка, давай вернемся! – забеспокоилась женщина.

Но девочка была от природы очень любопытная и взмолилась:

– Ну, мамочка, ну давай посмотрим хотя бы одним глазком!

– Нет, лучше пойдем домой!

– Ну, пожалуйста! Я буду теперь всегда ходить в булочную и подметать пол веником!

– Ладно, – согласилась мать-одиночка, так как сильно уставала на работе и нуждалась в детской помощи.

Они, отодвинув ржавый засов и нагнувшись, прошли в новую комнату, оклеенную черными обоями, а в стене увидели совсем уж низенькую дверцу, закрытую на крючок. Сердце у бедной женщины сжалось от недоброго предчувствия:

– Ой, дочка, не нравится мне все это! Черные обои – плохая примета. Давай поскорей вернемся! Не нужна нам новая квартира. Нам и в старой хорошо жилось.

– Мамочка, мы только заглянем туда – и сразу домой!

– Ой, нет, душа моя не на месте!

– Мамочка, ну, одним глазком! Я за это буду учиться на одни пятерки и четверки! Тебя никогда больше в школу не вызовут!

– Ладно! – нехотя согласилась женщина, так как девочка была хоть и любопытная, но ленивая, плохо запоминала новый материал, а домашние задания выполняла неряшливо, за что мать-одиночку часто вызывали в школу.

И вот они с трудом откинули тяжелый крючок, приржавевший к петле, открыли, навалившись всем телом, чугунную дверцу, через которую в полный рост может пройти только лилипут, встали на четвереньки и заглянули вовнутрь. Там они с удивлением увидели древний каземат со стенами из грубо отесанных камней, покрытых местами зеленой плесенью. Углы были затянуты густой паутиной, а в щели между камнями вставлены толстые горящие свечи. Язычки огня дрожали, словно от страха, бросая на пол шевелящиеся тени. Но это еще не всё! Через помещение была натянута ржавая цепь, а на ней висела тяжелая портьера из фиолетового бархата.

– Ну, всё, дочка, надо возвращаться! А то быть беде! – вскричала испуганная женщина.

– Мамочка, давай заглянем за портьеру! – взмолилась настырная девчонка. – Там, наверное, что-то очень интересное!

– Ни за что!

– Родненькая, ну, пожалуйста! Я буду теперь тебе во всем помогать! Варить обед и стирать белье! Только глянем – одним глазком!

– Ну, разве что одним глазком… – согласилась бедная мать-одиночка, которой после вечерней смены на заводе, конечно, тяжело стряпать и отжимать мокрые простыни.

Они заползли в каземат и обнаружили, что там гораздо просторнее, чем казалось поначалу, потолка и вообще не разглядеть, а в вышине парят летучие мыши с огромными перепончатыми крыльями. Новоселы на цыпочках подошли к занавесу, но заглянуть за него не смогли, так как портьера была сплошная, а ее края уходили в стенные расщелины.

– Пойдем, дочка, ничего не получится!

– Мамочка, а давай я снизу подлезу!

– Не надо, моя девочка! Вернемся! Чует мое сердце, это очень опасно…

– Ну, мамочка! Мне так интересно! Там, наверное, скрыта волшебная страна, как в книжке про Буратино!

– Нет, срочно домой!

– Ну, мамочка, я буду вместо тебя ухаживать за парализованной бабушкой, давать ей лекарства и выносить горшок!

– Ой, даже и не знаю, – засомневалась несчастная женщина: ей после завода и домашних дел трудно было следить за больной бабушкой, доставшейся в наследство от покойного мужа.

– Ну, пожалуйста!

– Ладно, только одним глазком.

Девочка осторожно приподняла тяжелый бархат, просунула голову и увидела келью, на стенах висели иконы с чертями вместо святых и горели факелы, вставленные в такие же железные крепления, в какие у нас на праздники втыкают красные флаги. Посредине помещения стоял черный постамент, а на нем полированный гроб на колесиках.

В этом месте мои слушатели начинали тревожно ворочаться в кроватях, гремя пружинами. Значит, пора переходить к главным страшилкам.

Увидев это жуткое зрелище, сиротка хотела вернуться, да и мать-одиночка, ругаясь, тянула ее за ногу. Но тут непослушная девочка заметила возле постамента красивые бусы из крупного черного жемчуга. «Если я приду в таких в школу, – подумала она, – все девчонки и даже учительница сдохнут от зависти!» Озорница, оставив в маминых руках красную туфельку, по-пластунски подползла к ожерелью, схватила и тут же надела на шею, ощутив с удивлением, что жемчужины почему-то холодны, как ледышки. Девочка захотела полюбоваться собой и заметила на стене зеркало в раме из человеческих костей…

– Не надо дальше! – пискнул кто-то из пионеров. – Страшно!

– Давай-давай! – наперебой потребовали другие голоса.

– Дальше? Ну, как хотите!

Непослушная девочка подошла к зеркалу, но увидела в мутном стекле не свое отражение, а страшную лохматую морду с рогами и клювом вместо носа:

– А ты знаешь, мерзавка, что бывает с теми, кто берет чужое? – спросило отражение жутким голосом.

– Не-ет, не знаю, – соврала она.

– Хочешь узнать?

Сиротка собиралась крикнуть: «Нет!» и убежать, спрятаться, но губы, отказываясь повиноваться, прошептали:

– Да! Хочу! Очень хочу!

– Ну что ж, я тебя за язык не тянул!

Гроб меж тем медленно приоткрылся, как створки огромной черной раковины.

– Хватит, не надо! – взмолились в темноте сразу несколько голосов.

– Рассказывай! – потребовали другие.

Ладно же! Из-под крышки медленно высунулась черная рука и, удлиняясь, как резиновая, потянулась к девочке, которая, словно приросла к полу.

– Зачем ты взяла мои бусы? – донесся из-под крышки леденящий душу голос.

– Я думала, они ничьи, – дрожа всем телом, отозвалась сиротка.

– Бусы? Ничьи! Ха-ха! Тысячу лет живу, а такой глупости еще не слышал! Разве мама тебе не говорила, что чужое брать нельзя?

Черная рука, как щупальце, все ближе тянулась к горлу девочки, на скрюченных пальцах быстро отрастали острые когти, а жемчужины на шее сиротки вдруг превратились в страшных пауков с большими белыми брюшками и ядовитыми челюстями, которые тут же впились в детскую кожу…

– Хватит, хватит! – чуть не плача, требовало из темноты подавляющее большинство.

– А чем все кончится? – спросил одинокий дрожащий голос.

– Сейчас узнаешь! – зловеще пообещал я.

Гроб открылся, как крышка парты, и страшное существо с рогами, то самое, которое сиротка видела в зеркале, рывком село и, сверля девочку желтыми глазами, спросило, щелкая клювом:

– Почему мама тебя так отвратительно воспитала? Она плохая?

– Нет, очень хорошая! – заплакала непослушница.

– Плохая! И я ее накажу!

Лиловая портьера колыхнулась и приподнялась, пропуская кочан красной капусты, катившийся к постаменту, оставляя за собой кровавый след. И несчастная девочка с ужасом поняла: перед ней отрезанная голова бедной матери-одиночки: глаза еще жалобно мигали, а губы шептали: «Пойдем домой, дочка, не нравится мне эта квартира».

– Родненькая! – зарыдала сиротка, ставшая в этот миг круглой.

– Хватит! Заткнись! – взвыла вся палата. – Перестань, гад!

Внезапно вспыхивает яркий ядовитый свет – это воспитательница, напуганная детскими стенаниями, влетает в палату и щелкает выключателем, не понимая, почему двадцать мальчишек орут как помешанные. Если увидели страшный сон, почему все сразу? И только я один спокойно лежу в постели с закрытыми глазами, чувствуя себя повелителем ужасов.

4. Здравствуй, милая картошка!

– Ребята, вам понравилась тишина? – бодрым, как в «Пионерской зорьке», голосом спросила Ассоль.

– Да, да, да, да… – радостно загалдели пионеры и начали толкать друг друга.

Огонь тем временем осел и лежал грудой раскаленных углей, они ворчали и ворочались, выталкивая короткие синие язычки пламени. Голуб, орудуя длинной палкой-рогаткой и прикрывая лицо рукой, как сталевар, выкатил из пекла несколько обугленных кругляшей. То же самое сделали вожатые других отрядов – Юра-артист и Федя-амбал: в костер заранее высыпали целое ведро мелкой картошки, выданной завхозом Петром Тихоновичем.

– Сгорела! – всплеснула руками Эмма Львовна и неприязненно глянула на Ассоль. – Домолчались, фантазеры!

– Не факт! – Федя достал из кармана выкидушку, присел, выстрелил лезвие и разрезал пополам пару черных окатышей. – Как пирожное!

Внутри обугленной скорлупы открылась искристо-белая сердцевина, и одуряюще запахло печеным картофелем. Голуб своим ножом тоже располовинил клубень, подцепил кусочек на кончик лезвия, поднес к губам и обжегся.

– Ух ты! Горячо!

– А пока стынет, споем! Таечка, «Картошку»! – приказала Эмма Львовна. – Хватит тишину слушать!

– Угу, – ответила Тая из Китая, но даже не отстегнула петельку.

Маленькая, худенькая, как пионерка, она глянула на нашу пышную воспитательницу грустными нарисованными глазами и поправила на коленях баян. В прошлом году инструмент за ней таскал Виталдон, старший пионервожатый, но этим летом он страдает по Вилене, которую все в лагере зовут Ассоль за ее простодушную жизнерадостность. Тая сначала огорчалась, переживала, даже хотела в начале первой смены взять расчет и уехать домой, но Анаконда, которой пришлось бы посреди сезона искать новую баянистку, возмутилась и пригрозила, что пошлет вслед, в музыкальное училище «волчью характеристику». Откуда я это знаю? Ха-ха! Лагерь – как наше заводское общежитие: все про всех известно. Лида входит и комнату и сообщает:

– У Бареевых сегодня кислые щи.

– С чего ты взяла?

– Дух на весь коридор.

А «волчьи билеты» Анаконда обещает всем нарушителям дисциплины: и пионерам, и вожатым, и воспитателям, и поварам, и руководителям кружков. Наверное, для таких характеристик у нее в несгораемом шкафу хранится стопка особых бланков с волчьими мордами. Возвращаешься домой, приходишь первого сентября в класс, а тебя за шкирку тащат к директору, у которого на столе уже лежит бумага с оскаленной пастью.

– Это как понимать? Тень на всю школу! Позор!

Но если есть волчьи характеристики, думаю, должны быть и овечьи, с трогательным барашком на бланке. Там расписывается, какой ты послушный, дисциплинированный, весь из себя образцовый – на радость родителям, учителям и пионерской организации. Но почему-то я до сих пор ни разу не слышал, чтобы хоть кому-то выдали такую характеристику.

В общем, Тая осталась в лагере и вскоре повеселела: баян за ней стал носить физрук Аристов, загорелый, мускулистый. Он единственный в лагере мог сделать стойку на одной руке. Но его уволили за драку с Юрой-артистом, вожатым второго отряда, который ведет у нас танцевальный, хоровой и драматический кружки. Он работает в Театре оперетты, а там, как известно, нужно уметь все: и декламировать, и петь, и плясать. Сам Юра, по прозвищу Юрпалзай, на вид тощий, сутулый, невзрачный и в отличие от Голуба, кажется, уже рукой махнул на свои поредевшие волосы цвета мочалки. Ходит он как-то вяло, расслабленно, подрыгивая ногами и подергивая руками, словно гуттаперчевый. Никогда не догадаешься, что перед тобой настоящий артист. Но стоит ему выйти на сцену клуба!

Из-за чего произошла злополучная потасовка, стало ясно, когда мы подслушали разговор Эммы с Голубом. История такая. После отбоя взрослые собираются в клубе на посиделки, чтобы отдохнуть от нас, пионеров. Юрпалзай, выпив плодово-выгодного вина и размочив сухой закон, что, кстати, строго запрещено, пошутил, что Тая напоминает ему переходящий вымпел за уборку территории. Аристов тут же предложил ему выйти на свежий воздух. Вышли, и, как уверяет Нинка Краснова, знающая все лагерные сплетни (ее бабушка работает на кухне), физрук одним ударом отправил артиста в глубокий нокаут. Случилось это за пять дней до конца первой смены, и на вторую приехал другой физрук – седой, морщинистый, но еще крепкий и подтянутый Игорь Анатольевич. И все же, как Аристов, делать стойку на одной руке он не умеет.

После вечера знакомств Игорь Анатольевич взялся донести до корпуса Таин баян, хотя она всячески отнекивалась. Эмма Львовна возмутилась:

– Кошмар! Глаза бы мои не смотрели!

– Подумаешь, помог девушке инструмент дотащить! – возразил Голуб.

– Знаем, какой инструмент ему нужен!

– Какой же?

Эмаль живет в нашем корпусе в комнатке с дверью, выходящей в коридор, который разделяет мальчиковую и девчачью половины. Сквозь фанерную перегородку, почему-то усиливающую звук, нам все отлично слышно, и благодаря этому мы знаем многие взрослые секреты. В тот раз Эмма долго сердилась:

– Где, я спрашиваю, девичья гордость? Он ей в отцы годится. У него дети взрослые!

– Да погоди ты, – урезонивал Голуб. – Она же ему не дала инструмент.

– Ха-ха! Прикидывается. Цену себе набивает. Я в ее возрасте даже не целовалась!

– А что так? – удивился Коля.

– Принца ждала.

– Дождалась?

– Ага – нищего. Тише, дурак! Стены бумажные.

Я вспомнил все это, глядя на Таю, которая, словно не услышав просьбы, сидела неподвижно и смотрела, не отрываясь, на огонь.

– Ну же, Таисия Васильевна, эй! – Голуб повторил просьбу с капризной настойчивостью и щелкнул пальцами.

– Просим, драгоценная наша! – подхватил Юра-артист. – Или уступите гармошку! – Он сам играл, кажется, на всех инструментах.

Баянистка вздрогнула, очнувшись от своих дальних мыслей, кивнула, топнула босоножкой и растянула оскалившиеся мехи, а ее голые, почти детские руки взбугрились мышцами – не хуже, чем у физрука. Тяжелый все-таки инструмент! Иван Поддубный мог бы вместо чугунной трости для тренировки носить с собой футляр с баяном.

Над умирающим костром запрыгали веселые звуки вступления. Знакомая вещица! Голуб уверяет, что ее пели еще до войны в первых пионерских лагерях, тогда их называли детскими коммунами. В прошлом году у нас в «Дружбе» выступал дедок, который сначала был беспризорником, ночевал в асфальтовых котлах на улице, а потом попал в приют и стал пионером. Однажды к ним с проверкой приехал сам Дзержинский, в длинной шинели. Он обошел помещение, осмотрел столовую, медпункт, спальню, мастерские, задал несколько вопросов, проверяя политграмотность педагогического коллектива, а потом вдруг заметил насекомое на воротничке воспитанника.

– Это еще что такое? Газет не читаете! Ильич ясно сказал: вошь сегодня – главный враг советской власти! Саботируете!

Начальник детдома, бывший инспектор гимназии, которому нашептали, что всех проштрафившихся тут же забирают в подвалы ЧК, упал на колени, мол, не губите, семья, дети, трубы от мороза полопались, а воды на такую ораву с уличной колонки не натаскаешься. Но Железный Феликс прикрикнул, чтобы тот бросил свои старорежимные коленопреклонения, потребовал бумагу и написал два мандата. Один – детдомовцев раз в неделю бесплатно мыть в ближайших – Доброслободских банях, а второй – выдать со склада ВЧК ящик мыла.

– С тех пор мы чистые ходили, как барчуки! – улыбнулся дедушка пустыми деснами.

Я смотрел на этого лысого пенсионера в красном галстуке и думал, что тоже когда-нибудь, состарившись и поседев, стану рассказывать юным ленинцам про наш лагерь «Дружба», а они будут слушать раскрыв рты, недоумевая, неужели, в самом деле, в далекие времена молоко и сметану в лагерь из соседнего колхоза возили на телеге, запряженной гнедой клячей Стрелкой с огромными серыми мозолями на опухших мослах.

Тая сыграла вступление и кивнула Эмме Львовне. Воспитательница сначала закатила глаза, потом округлила рот, который стал похож на букву «о», нарисованную ярко-красной помадой, наконец, заголосила:

  • Ну, споемте-ка, ребята-бята-бята-бята,
  • Жили в лагере мы как, как, как…

Все подхватили:

  • И на солнце, как котята-тята-тята-тята,
  • Грелись эдак, грелись так, так, так.
  • Наши бедные желудки-лудки-лудки-лудки-лудки
  • Были вечноголодны-ны-ны,
  • И считали мы минутки-нутки-нутки-нутки
  • До обеденной поры-ры-ры.
  • Ах, картошка, объеденье-денье-денье-денье-денье,
  • Пионеров идеал-ал-ал!
  • Тот не знает наслажденья-денья-денья-денья,
  • Кто картошки не едал-дал-дал!
  • Здравствуй, милая картошка-тошка-тошка,
  • Низко бьем тебе челом-лом-лом.
  • Наша дальняя дорожка-рожка-рожка
  • Нам с тобою нипочем-чем-чем…

Пока мы пели, клубни чуть остыли, вожатые резали их пополам, а к концу последнего куплета начали раздавать ребятам. Мы перебрасывали горячие половинки на ладонях, дули и, обжигаясь, жадно ели, продолжая петь. По рукам пошла пачка крупной серой соли. Картофелины были душистыми, рассыпчатыми и особенно вкусными, если откусывать вместе с обгорелой, хрустящей корочкой.

Вдруг Голуб вскочил, как подброшенный, и завопил:

– Лучшему в мире пионерскому лагерю «Дружба» – наше сердечное «гип-гип-ура-ура-ура»!

– Ура-а-а-а-а! – подхватили мы, оглянулись и увидели Анаконду.

А хмурая Тая нехотя сыграла туш.

5. Анаконда

Анаконда стояла возле большой березы, почти слившись со стволом благодаря своей серой болоньевой куртке с капюшоном. Улыбаясь, начальница смотрела на нас темными, неподвижными глазами:

– Приятного аппетита, ребята!

– Спас-и-и-ибо! – нестройно отозвались мы.

– Угощайтесь, Анна Кондратьевна! – Голуб, ужом подскочив к ней, протянул половинку самой крупной картофелины и пачку соли.

– Спасибо, Николай, спасибо, голубчик, в другой раз. Ну что, молодежь, понравился вам костер?

– Да-а-а-а! – хором ответили мы.

– Это хорошо! Будете вспоминать дома. Я дала вам, как и обещала, лишний час. А вы слово держать умеете?

– Уме-е-ем, – грустно подтвердили мы.

– Прекрасно! Спать я вас в последнюю ночь не заставляю, но и на головах ходить не позволю. Из корпусов ни шагу! Ясно? Тишина и порядок. Понятно? Старшим тоже надо отдохнуть. Договорились?

– Да-а-а!

– Тогда дружно встаем, строимся парами и – поотрядно – расходимся в корпуса. Таисия Васильевна, улыбнитесь, наконец, и сыграйте нам на дорожку «Чибиса»! Зайцев, запевай!

Баянистка послушно кивнула и, сохраняя на лице скорбь, растянула мехи, а Юра-артист, напружившись и скривив рот, совсем как Магомаев, огласил ночь настоящим оперным баритоном:

  • У дороги чибис, у дороги чибис,
  • Он кричит, волнуется, чудак…

Мы нестройно подхватили:

  • Ах, скажите, чьи вы, ах, скажите, чьи вы
  • И зачем, зачем идете вы сюда?

Пока под бодрую песенку про «друзей пернатых» мы бестолково строились парами, взрослые под руководством завхоза уже тащили к костру кастрюли, лотки и противни, накрытые полотенцами, звенели ящиками с бутылками, несли, прислонив к груди, стопки тарелок и «пизанские башни» граненых стаканов, вставленных один в другой. Запахло свежим, только что наструганным винегретом. Из эмалированного таза, который, обняв, тащил усатый Попов, руководитель радиокружка, торчали шампуры с шашлыком, поблекшим от уксуса: шматы мяса чередовались с крупными кольцами репчатого лука.

– Угли-то как раз! – заметил, потирая руки, судомоделист с удивительной фамилией Смык.

– Пора бы! А то пеплом прибьет! – согласился завхоз Петр Тихонович.

У всех взрослых на лицах было написано нервное предвкушение скорого сабантуя. В тачке привезли большую алюминиевую кастрюлю плова: из риса высовывались такие крупные куски, каких я в детских порциях никогда не видывал. Физрук Игорь Анатольевич принес стопку байковых одеял, одним из них, расправив, он заботливо закутал голые плечи Таи: к ночи посвежело. А другое отдал библиотекарше Маргарите Игоревне, протиравшей вафельным полотенцем вилки и ложки.

– Андрей, ты найдешь себе пару или нет! – прикрикнула Эмма Львовна на Засухина, с ним никто не хотел вставать рядом из-за экземы на его руках, не заразной, но очень неприятной на вид.

Мы строились, а взрослые лихорадочно готовились к своему прощальному костру. Лысый блондин припер канистру бензина на случай, если понадобится поддать огонька. Бухгалтер Захар Борисович и снабженец Коган уже начали открывать бутылки с пивом, которые, шипя, исходили белой пеной. Галяква резала большие соленые огурцы с запавшими боками. Медсестра Зинаида Николаевна подозрительно принюхивалась к любительской колбасе.

– Зачем же на глазах у детей? Невтерпеж? Как маленькие, ей-богу! – сквозь зубы выругала Анаконда старшего вожатого Виталдона.

От выговора он помертвел – начальницу все боялись до судорог. Крупные розовые прыщи, покрывавшие его щеки, побагровели, он нервно поправил свою и без того аккуратную прическу и, вытянувшись, как в строю, стал жалко оправдываться:

– Я думал… я хотел… пораньше… чтобы… потом… виноват…

– Бутылками хоть не гремите, педагоги!

– Ага!

– Пусть дети уйдут!

– Ага!

– Послал же Бог сотрудничков! – Вдруг Анаконда направила свой темный взгляд на меня. – Полуяков, а ты что тут уши развесил? Тебя наш разговор не касается. Марш в строй!

Я метнулся к своим как ошпаренный. Тем временем пионерская мешанина на поляне, освещенной остатками костра и луной, постепенно приобретала правильные очертания. Благодаря целенаправленной суете возник строй, пока еще, правда, с пустыми промежутками, словно в кроссворде, не заполненном до конца.

– Полуяков, ты чего болтаешься, как цветок в проруби? В строй! Становись с Комоловой! – громко, чтобы слышало начальство, приказал Голуб. – Папикян, уймись, «пенальти» захотел?! Пфердман, быстро встал с Поступальской! Стариков, ты наешься когда-нибудь?

От приказа встать с Ирмой я ощутил теплое стеснение в груди и тут же поймал на себе нехороший взгляд Аркашки, так смотрят перед тем, как ударить под дых. Несмеяна, от которой наконец отвязался Пунин, нехотя вернувшийся в свой отряд, стояла одна, словно печально чего-то ожидая. По моим наблюдениям, красивые девочки бывают двух видов. Возле таких, как Шура Казакова, всегда вьются разные пацаны, вроде выпендрежника Вовки Соловьева. А вот задумчиво-гордая Ирма обычно ходит одна, редко с подружками, ребята к ней просто не решаются подойти, боятся, что отошьет, вежливо, холодно, глядя мимо, и будешь ходить потом, точно с лягушкой за шиворотом.

Но не успел я шагнуть к Комоловой, как ко мне подскочила Нинка Краснова, рыжая, пухлая, усыпанная веснушками буквально с ног до головы. Она, кстати, всем твердит, что за границей конопушки теперь в моде, там даже продается специальный, очень дорогой крем, от него на лице появляются долгожданные желтые пятнышки. Врет, конечно! Наука еще подростковые прыщи с кожи убирать не умеет…

– Отпадный сегодня костер, правда? – закудахтала она, пристраиваясь рядом.

– Угу, – кивнул я, отстраняясь и не упуская из вида Ирму.

– Глаза видел? – понизив голос, спросила Краснова, для надежности схватив меня за пальцы.

– Какие еще глаза?

– Волчьи!

– Видел. Но в Подмосковье волков нет.

– Есть. В газетах писали.

Несмеяна глянула в мою сторону, равнодушно пожала плечами и взяла за руку оторопевшего от неожиданности Засухина. Тираннозавр глянул на счастливца и злопамятно ухмыльнулся.

– Строимся, строимся! Мальчики, девочки, не спим! – показательно суетился Голуб: он хотел в следующем году стать старшим вожатым, взамен Виталдона, который оказался слишком бестолковым для такой важной должности: разговор про это мы тоже слышали сквозь стенку.

– Не на то он силы тратит! Ни одной юбки мимо не пропустит! – возмущалась Эмма Львовна.

– Так уж и ни одной? – засмеялся Голуб. – Твою-то пропустил!

– Потому что я не такая!

– Ждешь трамвая или принца?

Наконец первый отряд с песней «Орленок» двинулся с поляны, словно уползая в темную нору лесной дороги. Замыкающим шел Федя-амбал, двухметровый здоровяк с бычьей шеей. Он, уходя, оглядывался назад, жадно следя за приготовлениями и переживая, что здесь начнут пировать до того, как он уложит свой отряд и вернется к застолью. Зря волнуется: жратвы столько наготовили, что до третьей смены не умять.

– Картошку ел? – спросила Нинка, не отпуская мою руку.

– Ел.

– А я две сгваздала. Мне Верка Чернова свою отдала – у нее катар желудка.

– Катар – это в легких, когда кашляешь.

– А вот и нет. Я тоже раньше так думала. Оказывается, бывает и в желудке. А чего ты не пригласил меня на танец?

– Тебя? – удивился я.

– Меня. Я даже вальс умею!

– А я не умею…

– Могу научить!

– Через год.

– Ладно, – покорно кивнула Нинка. – В почту сегодня играть будешь?

– Не знаю.

– Лучше уж поиграй, а то уснешь, и сам знаешь, что тогда будет! Могу тебе написать! Ответишь?

– Не знаю. Мне еще про Ыню полночи рассказывать, – вздохнул я.

– Трудно ответить? – надулась Краснова.

– Отвечу.

– Врешь и не краснеешь! Придумал новый подвиг?

– Нет еще.

– Как ты все это из головы берешь? Про твой «гроб на колесиках» до сих пор в младших отрядах рассказывают! – грубо польстила она.

– Да ладно, – зарделся я.

– Точно! У меня сестра в седьмом отряде! Забыл?

– Забыл.

– А как вы, бедненькие, теперь без Козловского? – перескочила она на другую, неприятную тему.

– Не очень. – Я поискал глазами моего друга Лемешева.

Он стоял, разумеется, с Ленкой Боковой, худенькой, как бумажная балерина.

– Ненавижу вашего Козла! Так ему и надо! Альму предал!

– Он же не нарочно, так получилось.

– А если человек под пытками выдал партизанский отряд – и все погибли, его можно простить? Он ведь тоже не нарочно, он от боли! – отчеканила Нинка, блеснув стальными глазами. – Можно, скажи?

– Нельзя… – растерялся я.

Тем временем с поляны под песню «Гайдар шагает впереди» потянулся второй отряд. Юра-артист, замыкая шествие, заливался громче всех и тоже озирался на многообещающую суету у костра. Физрук и завхоз воткнули по сторонам мерцающего пепелища четыре рогатки, вставив в развилки жерди, а Попов стал укладывать на них унизанные мясом и луком шампуры. Потянуло жареным. Дождавшись своего часа, наш Голуб громко и раскатисто скомандовал:

– Третий отряд, слушай мою команду: с песней в спальный корпус шаго-о-ом марш!

И мы двинулись, стараясь идти в ногу, держа равнение на начальницу. Все это он устраивал для Анаконды. Чистая показуха. Если бы не она, мы тихо побрели бы к лагерю, по надобности отбегая в темноту и возвращаясь в строй. Но перед «матерью-кормилицей» все хотят выслужиться и проявить себе с лучшей стороны. Ее боятся и уважают.

Когда я впервые приехал в «Дружбу», Анна Кондратьевна была еще старшей вожатой, звалась Аней, бегала в короткой плиссированной юбке или бриджах, на груди у нее трепетал алый галстук, а из-под пилотки торчал хвостик, стянутый черной аптечной резинкой. Начальником лагеря в ту пору был Никита Поликарпович Подгорный – огромный краснолицый дядька, ходивший в костюме из светло-серой мятой материи, которую бабушка Аня называет странным словом «чесуча». Директор и в самом деле время от времени почесывался, словно ему под рубаху заползли муравьи.

Никиту Поликарповича никто не боялся – он даже бранился, продолжая отечески улыбаться, а на пионерский маскарад однажды нарядился маленьким лебедем – и вся «Дружба» повалилась от хохота, созерцая его танцующие волосатые ноги и короткую балетную юбочку, она называется «пачка». Именно Подгорный начал строительство клуба и добился, чтобы к нашему маленькому лагерю прирезали Поле. Для этого он неделю пил с председателем колхоза, и тот, перед тем как его увезли в больницу, сдался – подписал нужные бумаги. Впрочем, эти детали я узнал уже от Лиды, когда за ужином она рассказывала подробности Тимофеевичу.

– Неделю? – удивился отец.

– Неделю!

– Силен мужик!

От Лиды я также узнал о скоропостижной смерти директора. История такая: он под свою ответственность купил для пионеров бочку черной икры, ее отдавали очень дешево, так как заканчивался срок хранения. Я прекрасно помню эту икру – черный плевочек на куске белого хлеба. Она была очень соленой, воняла рыбьим жиром, но с маслом есть можно. Именно из-за этой злополучной бочки его, как выразилась Лида, «затаскали по инстанциям», объявили выговор за самоуправство и нарушение финансовой дисциплины, вызывали даже на бюро райкома партии, откуда Никиту Поликарповича увезли по скорой, но спасти не смогли – разрыв сердца. После него старшая пионервожатая Аня превратилась в Анну Кондратьевну по прозвищу Анаконда. И вот теперь она стоит у березы, словно принимает парад, провожая нас своим особенным, улыбчиво-строгим взглядом:

– На будущий год приедете, ребятки?

– Да-а…

– Кто остается на третью смену? Поднимите руки!

Над строем взметнулись три пятерни. Лида в письме сообщила мне, что тете Вале из-за запарки на работе пока не дают в августе отпуск, и вполне возможно мне придется вместо поездки к морю провести в лагере еще и третью смену. Если бы не умер Жоржик, я бы и на вторую не остался, в июле мы всегда ездили на Волгу, в Селищи, в его родные места.

– Выше, выше руки, смелее, кто еще остается? – подхватил, выслуживаясь, Голуб.

Но я не стал поднимать руку, мне показалось, если я это сделаю, тетю Валю уж точно не отпустят с работы. А что здесь делать еще целую смену? Ирма едет к тете на Рижское взморье. Мой друг Лемешев отправляется с предками в Крым, за сердоликами. Козловского забрали родители якобы по болезни, а на самом деле подальше от позора, потом повезут в деревню отпаивать парным молоком – нервы расшатанные лечить. А все из-за этой дурацкой истории! Бедную Альму, нашу любимицу, усыпили. Навсегда. А какая была собака! Умная, ласковая, послушная, хоть и дворняжка, что-то среднее между овчаркой и колли. Глаза совершенно человеческие! Мы ее тайком кормили, а жила она под навесом на хоздворе у Петра Тихоновича. Однажды она разбудила его, когда дачники хотели ночью стащить шифер со склада.

Рис.14 Совдетство. Книга о светлом прошлом

– Молодцы! – кивнула Анаконда, пересчитав руки. – Увидимся после пересменка. Эмма Львовна, не слышу третьего отряда!

Воспитательница снова округлила рот в букву «О», а мы подхватили:

  • Песни петь мы умеем задорно.
  • Мы не прячем от ветра лица.
  • И на звук пионерского горна
  • Откликаются наши сердца.

– Так держать! – похвалила начальница и кивком разрешила подчиненным выкладывать плов на тарелки.

– Любишь плов? – облизнувшись, спросила Нинка.

– Не очень, – соврал я и оглянулся на Ирму.

– А я люблю – свиной!

Несмеяна, девочка, которая нравилась мне всю смену, насупившись, шла в паре с самодовольным Жариновым. Засухин, как побитый, тащился теперь самым последним, один-одинешенек. Да еще вертлявый Голуб подгонял его легкими педагогическими тычками. Нам вслед неслась песня четвертого отряда «Орлята учатся летать…» и волновал ноздри острый селедочный запах: с кухни принесли свежий форшмак.

6. О вредности кино

Свое прозвище Анна Кондратьевна, как и все остальные, получила в прошлом году, когда нам показали черно-белую «Республику ШКИД». До последнего времени кино крутили в столовой – после ужина. Убрав грязную посуду, загораживали кухонный проем большим подрамником с натянутой простыней, сдвигали в угол столы, а стулья выстраивали рядами. Потом задергивали шторы, террасное окно (в него на закате прямой наводкой лупило солнце) завешивали синими байковыми одеялами, цепляя за специальные гвоздики. Но свет все равно проникал в столовую, и сначала изображение на экране было блеклым, как фотоснимок, если его недодержать в проявителе. Но постепенно, по мере того как снаружи смеркалось, живая картинка становилась ярче, отчетливее, вырисовывались самые мелкие детали.

Лагерный шофер Матвей, Мотя по прозвищу Лысый Блондин, работавший по совместительству еще и кинокрутом, водружал проектор «Украина» на стул, поставленный на тумбочку, разматывал длинный витой шнур и втыкал штепсель в разболтанную розетку. Аппарат сначала «нагревался», мигая внутренними лампами, потом начинал со стрекотом вращать бобины – первую быстрее, вторую медленнее, а из объектива бил раструб света, который, уперевшись в экран, превращался в людей, зверей, автомобили, – и все это оживало, двигалось, звучало. Пленка, как правило, была старая, заезженная, покрытая царапинами, и казалось, в кадре, даже если показывали лето, идет мелкий серый снег. Иногда изображение дергалось, и герой, не успев войти в комнату, уже выпрыгивал в окно. Но мы-то знали: Мотя не виноват – это склейки.

Сбоку от экрана стоял старый черный динамик, похожий на увеличенный в десять раз радиоприемник. Звук обычно чуть отставал от событий на простыне, к тому же дребезжал, многие слова разобрать было почти невозможно. Но поскольку новые фильмы нам привозили редко, в столовой всегда находились пионеры, картину уже видевшие, даже не раз. Они-то и переводили на человеческий язык непонятные места, остальные же громким шепотом передавали соседям, что именно сказал отважный Тимур лихому вредителю садов и огородов Мишке Квакину.

Когда кончалась часть, надо было поменять бобину, достав новую из круглой железной коробки. Лысый Блондин включал свет, за эти две-три минуты вожатые и воспитательницы успевали, пройдя по рядам, сделать замечания и раздать подзатыльники тем, кто во время показа возился и шумел, но так как в темноте не всегда угадаешь истинного нарушителя дисциплины, частенько доставалось и невиновным.

– За что? – взвизгивал незаслуженно наказанный.

– На будущее! – успокаивали его педагоги.

Потом свет гас – и кино продолжалось. После слова «Конец», от которого мне всегда становилось грустно, даже если на экране все завершилось весело и счастливо, мы поотрядно выходили из столовой на воздух и строились, чтобы организованно отправиться на вечернюю линейку:

  • Мы играли, отдыхали,
  • День к закату клонится,
  • А теперь пора нам дружно
  • На линейку строиться!

Это недолго: рапорт сдан – рапорт принят. «Спокойной, ночи, ребята!» Если кино затягивалось, младшие отряды отправляли спать без построения. У них вообще отбой – в девять. Несчастные существа! Каждый день жестокие взрослые отнимают у них целый час жизни, полной новых впечатлений! После линейки – сразу в «белые домики», иногда даже очередь туда выстраивается, но это у девчонок, нам-то проще: в одно очко можно направить сразу две, а то и три струйки. Журча, они скрещиваются и в месте пересечения брызжут золотыми искрами, переливающимися в тусклом электрическом свете. Потом – бегом в умывалку, несколько пригоршней ледяной воды в лицо. Некоторые девчонки перед сном повторно чистят зубы, Поступальская вообще делает это с остервенением, пытаясь достичь неземной белизны: в артистки готовится. У нее паста кончилась неделю назад, и Голуб выдал ей тюбик из своих запасов. Наяривать зубы перед сном – что за глупость? Пасту нужно беречь, экономить, как боеприпасы, – она очень пригодится в последнюю ночь смены!

А как не хочется перед отбоем спать, тащиться в тесную палату! Воздух вокруг пахнет душистым табаком – это такие белые цветы, испускающие ночью одуряющий аромат. В темном небе мигают звезды разной величины и яркости, месяц висит, зацепившись за облако, точно золотая серьга. (Я видел такую в Кимрах, на пристани, в ухе лохматого цыгана, долго бродившего вокруг нашего багажа.) За высоким бетонным забором, огораживающим лагерь со стороны железной дороги, мерно простукивает домодедовская электричка. Все знают, она останавливается в Вострякове в 21.28. Следующая – ровно в 22.00. Бывало, едва состав отстрекочет, горнист Кудряшин выйдет на середину линейки и протрубит:

  • Спать, спать по палатам
  • Пионерам и вожатым.

Лысый Блондин возит фильмы из Домодедова на стареньком дребезжащем пазике. Историю своего прозвища он с удовольствием рассказывает всем желающим, даже пионерам. Дело было так: принимая его на работу, Анна Кондратьевна спросила:

– Матвей Игнатьевич, не пойму: молодой, а уже лысый?

– В армии под утечку попал, – ответил он. – А вообще-то я жгучий блондин.

– Ладно, лысый блондин, с юмором, вижу, у тебя все в порядке, – улыбнулась она. – Пиши заявление и принимай транспорт!

Когда он несет из пазика в столовую, как ведра от колодца, два жестяных бочонка болотного цвета, за ним тащатся пацаны и канючат:

– Моть, какой сегодня фильм? Ну скажи! Жалко тебе, что ли? Не будь гадом!

Добрый и слабохарактерный, шофер, конечно, пробалтывается, и уже через несколько минут лагерь облетает весть: сегодня в столовой покажут «Королевство кривых зеркал». Я видел эту сказку раз пять, но все равно с нетерпением жду, когда огромные стражи Башни смерти, уперев острия копий в грудь жестокого Нушрока, громовыми голосами потребуют: «Кл-ю-юч!» Потом глашатаи оповестят все королевство, что казнь зеркальщика Гурда откладывается! Как не рассмеяться вместе со всеми, когда растяпа Яло вдруг в собственном кармане обнаруживает вроде бы безвозвратно потерянный золотой ключ от Башни смерти? А король Йагупоп 77-й, который на твоих глазах превращается в глупого белого попугая?! Счастье!

Однажды Лысый Блондин привез «Девочку и эхо». Кто-то этот фильм уже видел и вспомнил: «Ну да, там у девчонки, пока в море купалась, мальчишки стырили одежду, она сначала стеснялась, плакала, а потом, совершенно голая, смело пошла на парней, те испугались и убежали!»

– Чего испугались?

– Этого не показали…

– Что значит – совершенно голая?! – замахала руками Анна Кондратьевна, до нее все слухи доходили мгновенно, как по телеграфу. – Мотя, ты обалдел! У тебя с кудрями и мозги выпали? У нас тут дети! Ты бы нам «Брак по-итальянски» привез! Что там еще тебе предлагали?

– «Республику ШКИД».

– Я пока не видела. Это про что?

– Сказали, про перевоспитание беспризорников.

– Совсем другое дело! Дуй назад и поменяй. Одна нога здесь – другая там!

Лучше бы нам показали кино про голую девочку. Первый отряд, вдохновленный фильмом, сразу после отбоя устроил «большую бузу», как шкидовцы. Ходили на головах, довели до слез воспитательницу, высадили стекло, а подушками бились с таким остервенением, что перья еще два дня летали по лагерю: погода выдалась ветреная. Пришлось поднять с постели Анну Кондратьевну, и только она сумела подавить бунт. Сначала, как обычно, пугала волчьими характеристиками – не помогло.

– Ладно, – сказала мать-кормилица, делая вид, будто уходит. – Беситесь, беситесь… Дети – хозяева лагеря. А я завтра позвоню в завком и срочно вызову сюда Ивана Григорьевича, Сергея Петровича, Ашота Ашотовича, Анатолия Пантелеевича, Марка Захаровича, нет, вместо Марка Захаровича я, пожалуй, вызову Лию Борисовну. По мере того как произносились имена-отчества предков, «большая буза» стихала сама собой, безобразники тихо складывали оружие, то бишь подушки, покорно ложились в кровати, натягивая одеяла до подбородка и бессильно закрывая глаза, что означало полную капитуляцию.

– Так-то лучше, детки, – усмехнулась Анна Кондратьевна и, погасив свет, вышла из палаты.

7. Юрпалзай, Виталдон, Стакан и другие

В нашем отряде обошлось без бузы: малы еще были, но зато мы переняли у беспризорников, попавших в Шкиду – школу имени Достоевского, другую отличную затею. Они там смешно переиначивали, сокращая, имена, отчества и фамилии учителей, в результате получались уморительные клички и прозвища: Константин Александрович Медников – Косталмед, Виктор Николаевич Сорокин – Викниксор, Алексей Николаевич Попов – Алникпоп, Элла Андреевна Люмберг – Эланлюм.

Мы решили заняться тем же, только, как говорят по телику, «в конкретных исторических условиях». Идея (по секрету!) принадлежала мне, но Лемешев и Козловский горячо меня поддержали. Дело было так: в тихий час я, как обычно, развлекал ребят приключениями Виконтия Дображелонова. Вдруг в палату влетела воспитательница, тогда у нас была Полина Потаповна, бледная и вечно испуганная, так как ей постоянно снился один и тот же кошмар, будто у нее бесследно пропал пионер, и ее отдают под суд.

– Да плюнь ты на них! – имея в виду нас, успокаивал ее наш тогдашний вожатый Гарик, он бы ухом не повел, даже если у него вдруг исчез и весь отряд.

Так вот, в палату измученной тенью скользнула воспитательница и зашептала:

– Тише, ребятки! Умоляю! Анна Кондратьевна идет!

Мы прикинулись спящими. Это нетрудно, только не надо громко храпеть и чмокать губами для достоверности. Сквозь ресницы я видел, как вошла директриса, осмотрелась и сурово кивнула обомлевшей Полине Потаповне на шторы, там два «крокодильчика» выпустили из железных зубов верхний край материи. Потом начальница поморщилась при виде фантиков под кроватями.

– Мы все исправим, – лепетала, провожая директрису, наша страдалица. – Мы проведем субботник! Анна Кондратьевна…

– Не сомневаюсь, – холодно ответила та, покидая корпус.

И тут меня точно подбросило в кровати. Едва закрылась дверь, я проорал на всю палату:

– Анна Кондратьевна – А-на-кон-да!

– Точно! – подхватил Лемешев. – Двадцать копеек!

– Отпад! – обнял меня Козловский. – Ты мозг!

– Отлэ! – подтвердил Тигран.

– Анаконда? Кто это? – не въехал Жиртрест, настолько же тупой, насколько толстый.

– Дурак, анаконда – это разновидность удава. Ты по телику «Клуб кинопутешественников» смотришь?

– Мультики…

– Оно и заметно!

И тут на нас накатило вдохновение, не отпускавшее несколько дней. Старший вожатый Виталий Донченко превратился в Виталдона. Юру-артиста, Юрия Павловича Зайцева, переиначили в Юрпалзая, баянистку Таю из Китая, Таисию Васильевну Иконникову, окрестили Тайвасиком. Лысый Блондин, Матвей Игнатьевич, стал Мотыгой. Руководитель судомодельного кружка – Стас Канунников получил прозвище Стакан. Разными способами мы выведывали еще не известные нам фамилии и отчества сотрудников, чтобы сконструлить очередную кличку. Например, фамилию сторожа Семена Афанасьевича мы долго не могли узнать, так как он стеснялся ее из-за двусмысленности. Сами посудите, легко ли скромному человеку жить с фамилией Форсов, ведь «форсить» означает «воображать о себе невесть что»!

  • Воображала хвост поджала
  • От немецкого кинжала!

Но узнали-таки, когда, обнаружив ворота без охраны (старик отлучился на станцию за пивом для страдающего Стакана), Анаконда закричала на весь лагерь:

– Где этот Форсов? Я не позволю из детского учреждения проходной двор устраивать! Как появится, сразу же ко мне!

Так Семен Афанасьевич Форсов стал Семафором.

Тогда после первой смены я уехал на Волгу, но Козловский, которого предки законопатили в «Дружбе» до осени, написал мне в Селищи, что изобретенные прозвища вышли за пределы четвертого отряда и блуждают теперь по всему лагерю. Более того, ими заразились взрослые, и он сам слышал через распахнутое окно, как Анаконда, отчитывая старшего вожатого за вялую бестолковость, в сердцах бросила ему в лицо:

– Да что с тобой разговаривать! Одно слово – Виталдон! Если бы не твой тесть, давно бы духу твоего здесь не было!

Но, вопреки ожиданиям, через год многие клички, придуманные нами в радостном озарении, отпали и отлипли сами собой. Во-первых, некоторые взрослые, получившие отличные прозвища, на следующее лето просто не приехали работать в лагерь. Например, Гарик Бунин – Горбун, схлопотавший за разгильдяйство «волчью характеристику». Или Полпотовна, у нее сон об исчезнувшем пионере превратился в навязчивую идею, и бедную Полину Потаповну, как рассказал Козловский, в конце третьей смены увезли в Белые Столбы на консультацию, и врачи запретили ей работать с детьми. А руководителя судомодельного кружка Стаса Канунникова, Стакана, не взяли в штат из-за необоримой тяги к спиртному, что и отразилось в его кликухе. Жаль! Какой мы с ним крейсер «Аврора» склеили – закачаешься!

К тому же в лагерь приехали новые ребята и девчонки, которые в «Дружбе» прежде никогда не бывали и не участвовали в упоительном придумывании прозвищ. То, что нам казалось верхом остроумия, их совсем не зацепило. Наконец, надо сознаться: не все «погоняла» получились удачными. Ежу понятно: Тая из Китая лучше, чем Тайвасик. По той же причине Юрпалзай снова стал Юрой-артистом, а Мотыга – Лысым Блондином. В общем, накрепко прозвища прицепились только к Виталдону и Анаконде, да еще к Галякве – Галине Яковлевне…

Мне казалось, никто никогда не узнает, что именно я подбил друзей придумать клички вожатым, воспитателям и другим сотрудникам. Но шила в мешке не утаишь. И в этом я вскоре смог убедиться.

Наш лагерь принадлежит на паях трем предприятиям – Маргариновому заводу, где работает Лида, Макаронной фабрике, там основное место службы Анаконды, и заводу «Клейтук», вываривающему из костей разные полезные вещества, – оттуда как раз прислали Виталдона, он зять директора. Знакомясь в первый день с новичками, мы, старожилы, обязательно спрашиваем: «Ты откуда?» Все пионеры делятся на «маргариновых», «макаронников» и «клейтуковцев». Правда, небольшая часть путевок распределяется через профсоюз работников пищевой промышленности. Поэтому есть еще у нас и «профсоюзники», или «залетные». Все они почему-то страшные задаваки.

Однажды маман вернулась с совещания, где обсуждали подготовку лагеря к летнему сезону, и за ужином восхищалась:

– Какая же все-таки хорошая вам начальница досталась! Деловитая, строгая, все помнит, все контролирует. А вот старший вожатый, по-моему, – рохля.

– Точно! – согласился я. – Одно слово – Виталдон.

– А память у Анны Кондратьевны – просто чудо! – продолжала ликовать влюбчивая Лида. – Подошла ко мне после совещания и говорит: «Привет передавайте Юре! Он у вас такой выдумщик!» Я не поняла и переспросила, что ты такое еще выкинул, а она – мне: «Вы ему передайте – он сразу все поймет!» И что же ты такое выдумал, сынок?

– Я… Я… – похолодел я и нашелся: – Девиз отряда.

– И какой же?

– Бороться, искать, найти и не сдаваться!

– Погоди, – захлопала глазами моя начитанная маман. – Это же из «Двух капитанов» – девиз Саньки Григорьева!

– Ты не расслышала, – вывернулся я. – Бороться, искать, найти и не за-да-вать-ся!

– Ну это совсем другое дело! Миш, скажи!

– Правильно, – кивнул Тимофеич, добрый после пива. – Задавак всегда бьют!

– А что Анак… она еще сказала? – осторожно уточнил я.

– Сказала, что ты в лагере скучаешь по клубнике, просто места себе не находишь. Это так?

– Бывает, – молвил я, делая вид, будто увлечен поисками в компоте урюка с косточкой, которую можно разгрызть и полакомиться орешком.

– Главный технолог «Макаронки», – вдруг радостно вспомнила Лида, – ездил в командировку в Финляндию. Представляешь, там клубника в магазинах круглый год продается – даже зимой! Стоит, конечно, дорого, но лежит. Никаких тебе очередей.

– Сволочи! – буркнул на это Тимофеич.

8. Гороховый Маугли и царь шмелей

…Мы шли по ночному лесу, спотыкаясь об извилистые, бугристые корни, в лунной полутьме они казались змеями, переползавшими широкую тропу и одеревеневшими по мановению доброй волшебницы, которая позаботилась о безопасности усталых, но довольных пионеров. Мы брели, теряя строй, и пели, жутко фальшивя:

  • Пионеры, пионеры, пионеры,
  • Миллионы красных галстуков горят.
  • Пионеры, пионеры, пионеры,
  • Самый смелый, самый солнечный отряд…

Дорога повернула направо. Большая поляна с мятущимся малиновым пятном костра пропала из виду, исчез и серый силуэт Анаконды. А чем дальше от начальства, тем привольней дышит человек. Третий куплет Эмма Львовна, к всеобщей радости, даже начинать не стала. Мне вообще эта песня не нравится, какая-то ненастоящая, такие поют в начале праздничных концертов по телевизору, но потом можно услышать и что-то веселенькое. Например, «Синий платочек». Уж лучше бы мы взяли, как в прошлом году, «Гайдар шагает впереди…». Но никто не стал возражать, когда Голуб на первом сборе предложил в качестве отрядной песни это занудство. Только вечный спорщик Пфердман настаивал на «Орленке». Надо было, конечно, его поддержать, но он в прошлом году на один балл обошел меня в литературной викторине и получил в награду толстую книгу «Приключения Тома Сойера и Гекльберри Финна». Пферд – парень с гонором и, когда Жаринов в начале смены обозвал его жидёнком, сразу полез драться, хотя отлично понимал, что силы неравны. Голуб потом проводил следствие, выпытывая, откуда у Борьки столько кровоподтеков, а сам во время дознания косился на Аркашку. Но пострадавший объяснил, что мы играли в конный бой, а это очень опасный для здоровья вид спорта. Остальные подтвердили. Однако дело тем не кончилось, история дошла до директрисы, она вызывала Пферда и тоже допрашивала, мол, скажи лучше правду, мы накажем обидчика! Однако Борька отлично знал, что за стукачество полагается темная, и поэтому снова завел шарманку про «конный бой» и не выдал тираннозавра, которого тут же отправили бы в Москву с волчьей характеристикой.

– Ты был конем или всадником? – как бы невзначай уточнила Анаконда.

– Я… – растерялся Пферд, соображая, как правдоподобнее ответить. – Конем. И всадником тоже. Мы по очереди…

– Не подозревала я, что у такого уважаемого специалиста, как Исидор Маркович, растет трусливый сын. Иди и подумай над своим поведением!

Анаконда в самом деле знает не только по именам всех пионеров, она помнит, как зовут наших родителей. Каждая выходка и проказа навечно запечатлевается в ее мозгу, как в картотеке. Не голова, а какая-то бездонная копилка наших грехов. В начале этой смены она остановила меня возле библиотеки и спросила:

– Здравствуй, Юра! Что читаем?

– «Человек-амфибия». – Я показал книжку, которую нес сдавать: на обложке Ихтиандр плыл верхом на дельфине и трубил в большую раковину.

– Похвально! Научная фантастика развивает воображение, хотя оно у тебя и так фонтанирует! Кто же из героев тебе больше всего понравился?

– Дельфин.

– Почему?

– Он верный друг.

– А Гуттиэре?

– Нет! – твердо ответил я.

– Почему же?

– Если бы она по-настоящему любила Ихтиандра, то попросила бы доктора Сальватора, чтобы он пересадил и ей акульи жабры – тогда оно смогла бы вместе с Ихтиандром уплыть в океан и создать семью. А так она просто всплакнула и вышла за Ольсена. Вот вам и вся любовь!

– Интересно! Вы смотрите, как вырос наш гороховый Маугли! – удивилась начальница. – Ну и сочини правильный конец! Ты же мальчик с воображением… Только сначала руки вымой!

Что она имела в виду, говоря о моем воображении, – придуманные обидные прозвища или страшилки, которые я рассказываю ребятам перед сном? Не совсем ясно… Умеет Анаконда выражаться двусмысленно.

А с гороховым Маугли вышла такая вот смешная история. Давным-давно, когда Анна Кондратьевна была еще старшей вожатой, а я мал до неузнаваемости, мы возвращались с Ближней поляны под надзором двух воспитательниц. Я тогда страстно увлекался бабочками и, увидав большую лимонницу, вырвался и побежал за ней, она, словно специально, летела низко и неторопливо, присаживалась на цветы, как бы поджидая меня. Потом, взмахнув крылышками, бабочка направилась в лес, я за – ней и в результате, петляя между стволами, заблудился, как говорится, в трех соснах. Меня долго не могли найти, потому что я выбрел из леса на колхозное поле и от отчаянья уснул в горохе, объевшись предварительно сладкими стручками, отчего позже попал с поносом в изолятор. Когда же меня все-таки нашли и привели к старшей вожатой, она спросила:

– Ну что, ребенок, набегался?

– Угу, – всхлипнул я, чувствуя в животе такое бульканье и брожение, словно проглотил кусок карбида.

– Как тебя зовут?

– Юра Полуяков.

– Полуяков? Запомню. Иди уж, гороховый Маугли!

Сшибая стулья, я вылетел из пионерской комнаты и помчался в «белый домик». Выходит, самое первое прозвище, продержавшееся целую смену, придумала она мне, а я только со временем вернул должок.

Про мою любовь к клубнике Анаконда тоже говорила Лиде не случайно. Как-то Лемешев, Козловский и я отправились за бронзовиками на просеки, они начинаются прямо за бетонным забором и густо заросли диким колючим шиповником с душистыми красными и белыми цветами, в которых часто копошатся бронзовики. Когда они летят, сияя на солнце, кажется, будто по воздуху на вибрирующих полупрозрачных крылышках несется, посверкивая гранями, изумрудная брошка. Эти июльские жуки в лагере высоко ценятся, особенно девчонками, за красоту, многие хотят засушить их и увезти домой – на память о лете. На бронзовика можно выменять массу полезных вещей: конфету, пачку вафель, умело сложенные фантики, пару обеденных компотов…

Но моей «коронкой», смертельным номером, были шмели, которые в изобилии, тяжело гудя, слетались на сладкие цветы шиповника. Однако удобнее всего ловить их, когда они самозабвенно копошатся в розовых вихрах клевера у самой земли. Скажу без ложной скромности, в нашем отряде, да и во всем лагере профессионально обезвреживать этих грозных сластен умел только я один. А научил меня этому редкому искусству давным-давно «макаронник» Степа, странный кособокий парень, больше всего на свете интересовавшийся насекомыми. Он единственный, на моей памяти, поймал за смену сразу трех махаонов, редких бабочек с удивительными желто-черно-синими резными крыльями, похожими на сказочные мундиры царских придворных. Началось с того, что Степа жестоко подшутил надо мной, доверчивым, безгалстучным растяпой, наблюдавшим, разинув рот, за тем, как он охотится в Поле. Умелец щедро предложил мне отведать собранный с цветов нектар прямо из подрагивающей мохнатой попки попавшего в плен шмеля. Я радостно согласился и тут же ощутил дикую боль, а потом, через пару минут, почувствовал, как, пульсируя, раздувается моя нижняя губа. Вскоре ее, страшно распухшую, выпяченную, можно было увидеть, слегка опустив глаза. Я зарыдал от ужаса и бросился в изолятор, холодея от того, что навсегда потерял способность членораздельно выговаривать слова:

– Ва вшо-про-бя-ра-жу!

Это означало: «Я все про тебя расскажу!» – самая серьезная угроза, на которую способен обиженный ребенок. Испуганный Степа меня догнал, остановил и обещал в благодарность за молчание научить «обезжаливать» шмелей. Преодолевая боль, я согласился. Медсестра, увидев мою отвисшую, как у бульдога, губу, всплеснула руками, а догадавшись из моего бормотания, что случилось на самом деле, обозвала меня идиотом, посоветовав в другой раз почеломкаться с гадюкой. Потом она смазала место укуса чем-то мятным, дала таблетку и уложила в койку, принеся мне на ужин жидкой манной каши. Удивительно, но утром опухоль спала, и меня потом долго дразнили медососом.

Степа сдержал слово и обучил меня своему мастерству. Для поимки выбирался экземпляр покрупней, предпочтение отдавалось «цыганам» – черным, лохматым шмелям с красными попками, а также «тиграм» – желто-полосатым страхолюдинам. Для начала насекомое, севшее, допустим, на клевер, следовало резко накрыть панамкой или рубашкой. Это не трудно: шмель настолько увлечен сбором нектара, что на людей внимания почти не обращает. А может быть, надеется на свое жало? И напрасно…

Второй этап посложнее: постепенно сдвигая панаму и дождавшись, когда из-под края высунется глазастая головка, а затем и мохнатая спинка, надо крепко сжать ее двумя пальцами – большим и указательным. Пленник будет отчаянно жужжать, сучить лапками, угрожающе ворочать брюшком, показывая опасное острие, но достать и ужалить не сможет. От волнения с хоботка могут срываться янтарные капли – это мёд, очень сладкий. Самый опасный – третий этап: свободной рукой, улучив момент, надо сильно сдавить верткое брюшко так, чтобы из попки до отказа высунулось черное кривое шильце. Подцепив ногтями, жало необходимо выдернуть вместе с белесой требухой. С этой минуты шмель абсолютно безопасен и приручен. Поначалу он пытается улететь, но буквально через два метра обессиленно опускается на травку. Теперь с ним можно играть, выкидывая разные фокусы. Например, незаметно посадить его на цветок, а потом спросить девчонку:

– Хочешь поймаю голыми руками?

– А ты не боишься? Он же кусается!

– Ни капельки!

– Ну, поймай, если такой смелый.

И вот под изумленными взорами пионерок ты преспокойно берешь шмеля с цветка, кладешь на ладонь и даже гладишь пальцем взъерошенную спинку!

– Почему он тебя не кусает?

– Я царь шмелей!

Или можно незаметно пустить обезжаленного «тигра» на блузку какой-нибудь ябеде или воображале и ждать, пока она, заметив страшную опасность, заголосит на весь лагерь:

– Ой, мамочка! Спасите!

– Что случилось!

– Там… Там… Ой!

– И всего-то?

Рис.15 Совдетство. Книга о светлом прошлом

Ты снисходительно и хладнокровно спасаешь трусиху от безвредного чудовища.

Два года я был в глазах всех отрядных девчонок укротителем шмелей, но потом Лемешев, гад, так и не научившись вырывать жало, разболтал мою тайну. Все возмутились, что я, мол, издеваюсь над живой природой, гублю доверчивых насекомых, приносящих людям пользу, опыляя растения, ведь бедненькие шмелики потом погибают. Как будто не погибают бабочки, когда их прикалывают булавками к обоям! Меня даже хотели вызвать на совет отряда и вынести порицание, но наша тогдашняя воспитательница, преподававшая в школе биологию, успокоила общественность, объяснив, что в отличие от пчелы шмель, оставшись без жала, не гибнет, а становится как бы неполноценным инвалидом. В общем, с меня взяли обещание не калечить впредь несчастных насекомых. Я легко дал честное пионерское слово, даже не стал при этом скрещивать пальцы в кармане. Зачем? Моя тайна раскрыта, никто не визжит от ужаса и не считает меня больше царем шмелей, поэтому ловить их стало не интересно…

9. Внуки Мишки Квакина

…Но вернемся на просеки. Они упираются в садовые участки. Там теснятся маленькие домики в два окна и сарайчики, куда под замок прячут лопаты, грабли, тяпки, лейки. Некоторые наделы совсем не огорожены и заросли травой вперемешку с кустами. Другие обнесены штакетником, ухожены, изборождены грядками – с разной зеленью, и обсажены по периметру смородиной, крыжовником, малиной. Есть и молодые яблони с белеными стволами. Один участок с гостеприимно распахнутой калиткой нас особенно заинтересовал, особенно – длинные ряды низких кустиков с тройными зубчатыми листиками, а из-под них выглядывали большие бугристые ягоды, привлекательно красного цвета.

– Зайдем? – предложил Козловский.

– Поймают, – усомнился осторожный Лемешев.

– Кто? Дачники приезжают только в субботу вечером. Пацаны из первого отряда тут все время пасутся – еще никого не поймали.

– Ну что, Шляпа? – оба посмотрели на меня с надеждой.

– Три минуты. Только едим, – внимательно оглядевшись, решился я. – Карманы не набивать! На «атас!» разбегаемся в разные стороны. Если что – мы просто хотели срезать путь через участки и заблудились.

– Ура! – хором вскричали мои друзья.

Но, выбирая самые крупные, рубиново-сизые ягоды, мы задержались гораздо дольше, чем на три минуты, увлеклись, потеряв бдительность, да еще жадный Козел, обнажив черную кудрявую голову, стал складывать клубнику в панаму. Впрочем, я и сам едва успевал жевать и глотать ароматно-сладкую мякоть, похрустывавшую на зубах мельчайшими семечками. Хозяин выскочил из кустов внезапно и бесшумно. Он был в капроновой шляпе, синей майке и полосатых пижамных брюках. Толстыми волосатыми пальцами схватив за ухо Лемешева, садовод заорал:

– Попался, вредитель! У-у, рыжий! Вот кто к нам повадился! Плодожоры!

– Дяденька, я больше не буду! – взвыл от боли и ужаса Пашка. – Это не мы! Мы хотели дорогу срезать!

– Конечно, не будешь! В колонии клубники нет! Срезался ты, парень, всерьез!

Вот так, крепко держа за ухо, он повел Лемешева в лагерь, а мы, понятно, поплелись следом: не бросать же друга в беде! Оторопевший Козловский так и нес в руках улики, пропитавшие белую панаму рубиновым соком. А ведь я предупреждал идиота! Семафорыч, завидев шествие, отпер калитку и даже отдал честь со словами:

– Попались в плен, раззявы? Какие из вас, на хрен, разведчики!

В приемной директора терпеливо сидел с папочкой на коленях Заборчик – бухгалтер Захар Борисович Чикман. Лицо у него всегда было печальное, а глаза безутешные, словно его постоянно заставляют совершать какие-то дурные поступки, и он, внутренне протестуя, вынужден подчиняться. Увидев нас, Заборчик даже повеселел, поняв, что нам сейчас хуже, чем ему.

Секретарша директора Галина Яковлевна Ванина (Галяква), ехидная, сухая, как щепка, старушенция, вскинулась, перестав трещать на машинке, злорадно глянула на нас поверх очков и фыркнула, выказав презрение к расхитителям садовых товариществ.

– У себя? – сурово спросил дачник.

– У себя! Но к ней нельзя!

– А ну пошли! – Садовод потащил Лемешева в кабинет.

Мы, понурив головы, шагнули следом. Анаконда говорила по телефону, и судя по подчиненному выражению лица, – с московским начальством, докладывала, что к родительскому дню все готово. Увидев нас, она даже бровью не повела, а только приложила палец к губам, мол, не мешайте – важная линия! Огородник кивнул, вытер со лба платком пот и еще крепче сжал Пашкино ухо. Козловский хотел спрятать промокшую соком панаму за спину, но директриса еле заметным движением головы предупредила: поздно, голубчик! Спокойно и неторопливо закончив отчет, она положила трубку и долгим взглядом осмотрела каждого из нас, потом вперилась в дачника.

– Антон Максимович, отпустите ребенка, не убежит!

Тот подчинился, снял шляпу и разжал волосатые пальцы: Пашкино ухо напоминало большую клубничину, раздавленную в лепешку.

– Вот, полюбуйтесь, Анна Кондратьевна, на вашу саранчу! Совсем житья от них не стало. Каждый божий день озоруют. Садишь, горбатишься, удобряешь, поливаешь, а урожай – пшик!

– Позор! – показательно прикрикнув, Анаконда погрозила нам пальцем.

Мы низко опустили головы – рыжую, русую и черную.

– И много съели? – участливо поинтересовалась она.

– Килограмм точно сожрали. А то и больше. Когда же это вредительство кончится?

– После третьей смены – это я вам точно обещаю.

– Безобразие! Я заявление в милицию напишу.

– Обязательно! Они у вас на грядках пост организуют.

– Смеетесь?

– Да уж какой тут смех! В третий раз приходите. Спасибо за бдительность! Виновные будут наказаны. – Она полезла в сумку и вынула оттуда пять рублей. – Получите компенсацию!

– Ну, на пятерку-то они не наели… – замялся дачник.

– Ничего, это на перспективу. Скоро крыжовник и вишни поспеют.

– Спасибо. Вы не поймите… Мы не куркули какие-нибудь. Но ведь и ягода сама не растет, пока обиходишь – семь потов сойдет.

– Я понимаю!

Антон Максимович взял синюю бумажку и, пятясь, покинул кабинет. Директриса еще раз оглядела нас с ног до головы, задержавшись на распухшем Пашкином ухе, потом громко, чтобы было слышно через тонкую дверь в приемной, распорядилась:

– Галина Яковлевна, подготовьте приказ об отчислении из лагеря Полуякова, Захарова и… э-э-э… Лещинского. Четвертый отряд.

– С какой формулировкой и от какого числа? – уточнила Галяква, возникая на пороге.

– С завтрашнего дня. Нет. С послезавтрашнего. Как раз родители приедут и заберут их, голубчиков, под расписку.

– Формулировка? – спросила, ликуя, секретарша.

– Формулировка… – Анаконда плотоядно задумалась. – Формулировка такая: «За расхищение коллективной собственности, выразившейся в пожирании… Нет, в поедании клубники на дачных участках».

– В регулярном поедании? – подбавила зловредная Галяква.

У нее на носу, видимо, с самого детства росла большая волосатая бородавка, исключавшая всякое милосердие к окружающим.

– Именно – в ре-гу-ляр-ном. Спасибо за подсказку, Галина Яковлевна! – благодарно кивнула Анаконда и безжалостно глянула на нас. – Ну что, внучата Мишки Квакина, доигрались!

– Мы больше не бу-у-удем… – загнусили мы.

– Поздно рыдать, голубчики! Поезд ушел. Поздно, расхитители клубничной собственности! Раньше надо было думать. Теперь – бесполезно. Прямо на торжественном построении я и передам вас родителям из рук в руки с волчьими характеристиками. При всех! Вот позору-то будет! Бедная Лидия Ильинична! – Анаконда посмотрела мне в глаза, словно гипнотизировала перед тем, как проглотить. – Пошли вон, паршивцы!

Поняв, что жизнь погибла, мы повернулись и побрели восвояси.

– Захаров! – окликнула она.

– Что? – с надеждой обернулся Лемешев.

– Марш в медпункт, пусть тебе ухо обработают, а то неровен час отвалится. Как я тебя Ирине Аркадьевне одноухого верну! А ты, Лещинский, клубничку-то оставь в приемной. Захар Борисович, зайдите!

Бухгалтер вскочил со стула и, чуть не сбив нас с ног, вбежал в кабинет:

– Накладные бы подписать, Анна Кондратьевна!

– Давайте! Вы вот что, проведите-ка пять рублей через радиокружок.

– Анна Кондратьевна, лучше через судомодельный, – мертвым голосом возразил Заборчик.

– Ну, вам видней, вы у нас материально ответственный…

10. Родительский день

Время, оставшееся до приезда родителей, мы прожили как в тумане, с тоской бродили по территории, прощались с любимыми местами и друг с другом, гладили Альму, смотревшую на нас безутешными и все понимающими карими, совершенно человеческими глазами. Мы с горечью сознавали: на будущий год в «Дружбу» нас просто не примут, и судьба жестоко разбросает нас по разным пионерским лагерям, где все придется начинать с начала. Где не будет больше неразлучной троицы – Лемешев, Шаляпин, Козловский.

Но это еще полбеды. После досрочного возвращения домой каждого из нас ждало суровое возмездие. Отец Лемешева, майор, служил заместителем по строевой подготовке в военном училище. Всегда имея под рукой широкий офицерский ремень, Пашку он никогда не порол, используя другие методы воспитания. Поймав сына на нарушении дисциплины, майор ласково говорил: «Ну пойдем, сынок, позанимаемся!» – и вел на плац, видневшийся из окон служебной квартиры. Там Лемешев ходил строевым шагом до изнеможения, когда кажется, что пятки вот-вот отвалятся.

– Устал, сынок?

– Устал, папа.

– Ну отдохни чуток, – и разрешал сыну повисеть минут десять на турнике.

В результате невысокий, узкоплечий от природы Лемешев был крепок и охотно напрягал перед девчонками бицепс, твердый, как молодой баклажан.

Майор Захаров регулярно приезжал в лагерь на родительский день и всегда оставался крайне недоволен построением дружины на линейку.

– Мне бы вас, салаги, на недельку! Как кремлевские курсанты у меня потом ходили бы! Разве так ногу тянут! А ты, Павел, почему ленишься! Ведь умеешь! На плац захотел?

– Митя, это же дети! Зачем им твоя муштра? – мягко возражала Пашкина мать Ирина Аркадьевна, святая женщина, работавшая в библиотеке Макаронной фабрики.

– Сегодня дети – завтра солдаты! – сурово возражал строевик.

Козловский тоже пощады не ждал. Нет, своего отца он не боялся. Добрый толстяк Лещинский служил на «Клейтуке» технологом, но душой был далек от процесса вываривания из костей разных полезных веществ. Он любил петь под гитару романсы. Как-то, приехав на родительский день, Вовкин предок во время концерта художественной самодеятельности пробрался к сцене, попросил у Юры-артиста гитару и жалобным голосом пропел романс «Мой костер в тумане светит…». Когда, душевно раскланявшись, технолог сошел в зал и вернулся на свое место, жена, наклонившись к нему, прошипела: «Идиот, ты бы еще детям “Шумел камыш” спел!» Мамаша Козловского, Антонина Петровна, служила в милиции, в паспортном столе, и привыкла покрикивать на неорганизованных граждан из очереди, мол, еще звук, и вообще без документа останетесь – мыкайтесь потом!

В их семье именно она приводила приговоры в исполнение и могла отвесить сыну или мужу такую затрещину, что в башке потом, как уверял Вовка, неделю звенело. В юности она носила фамилию Густомясова и занималась толканием ядра, чуть-чуть не попав в сборную, но вышла замуж и произвела на свет Козловского, в чем постоянно упрекала бедного технолога. Нет, не в том, что родила Вовку, а в том, что не дотянула до звания мастер спорта. «А все твои романсы!» – ворчала она и смотрела на мужа такими глазами, точно он совершил непростительный поступок, не имеющий срока давности.

Я же боялся не отцовского ремня, который он выдергивал из брюк, как Чапай саблю из ножен, но редко пускал в ход. Хотя, конечно, за отчисление из лагеря, уверен, Тимофеич меня все-таки выпорол бы со свистом, и не ради воспитания, а скорее от злости. Ведь на будущий год ему придется просить для меня путевку у себя в завкоме, а одалживаться у начальства отец страшно не любит. Он у нас из породы непримиримых молчунов. Куда больше порки я боялся Лидиного отчаянья. Мне открывалась страшная картина неотвратимого будущего: вот маман счастливыми глазами выискивает меня в строю, находит, ободряюще улыбается, а через минуту, после рокового известия, ее лицо становится сначала испуганным, потом беспомощным, затем безутешным, наконец, слезы катятся по ее щекам, оставляя промоины в слое пудры, которую, оказывается, делают из растолченного в пыль риса.

– Сынок… – шепчет она. – Как же я теперь людям в глаза смотреть буду?! При всех. Такой позор. А что скажут в райкоме?

Под впечатлением этой воображаемой сцены я начинал тихо поскуливать. Надвигающийся кошмар усугублялся тем, что Гарик и Полина делали вид, будто ничего не знают о нашем скором изгнании. Ей было вообще не до нас, она, в очередной раз недосчитавшись пионера, а потом все-таки найдя его, бежала в медпункт мерить давление. А Гарик безмятежно расспрашивал, каким образом мы собираемся превратить мальчиков четвертого отряда в ораву пиратов, и не услышав определенного ответа, заставил нас репетировать до одури самодельные куплеты флибустьеров.

  • От вина у нас кураж,
  • Мы идем на абордаж!

И вот настал страшный день. Полина Потаповна как ни в чем не бывало отпустила нас к воротам – встречать предков, предварительно проверив чистоту рук и шей, а также свежесть рубашек. Лемешева заставили надеть новую майку взамен грязной. Приговоренных к казни тоже переодевают во все чистое. И вот мы, как смертники, стояли и смотрели сквозь прорези в бетонном заборе на бугристую, пыльную дорогу, рассекающую ржаное поле. По ней от платформы «Востряково» к лагерю уже тянулись, постепенно увеличиваясь в размерах, фигурки родителей: недавно прошла электричка из Москвы.

– И-и-их! – Хабидулин радостно подпрыгнул, увидев на тропе свою орду.

– Вон мои! – судорожно вздохнул Лемешев.

– И мои! – всхлипнул Козловский.

– А ко мне почему-то только отец приехал… – с сердечным облегчением сообщил я, заметив одиноко шагающего Тимофеича.

– Хе-хе, – засмеялся Семафорыч. – Ох, и обломится вам, ребята, нонче!

Мы, бодрясь, встретили ничего не подозревающих родителей у ворот, раскрытых сегодня настежь, покорно приняли их поцелуи, дружеские потрепывания и разные там нежные слова, которые так любят произносить предки после двухнедельной разлуки:

– Ой, сыночек, осунулся ты что-то!

– Да тебя не узнать, эка вымахал, верста коломенская!

И мы побрели с ними в лагерь, как на Голгофу. Наша соседка по общежитию Алексевна, старорежимная старушка, лично видевшая царя, так зовет гору, на которой евреи прибили Христа к кресту гвоздями, а он перед смертью подружился с разбойником, распятым по соседству, и захватил его с собой на небо. Скоро мы тоже погибнем, но в рай нас никто не возьмет, так как его в природе не существует, да и сам Иисус – это просто сказка для пенсионеров, измученных ревматизмом.

– Что за выправка, бойцы! – пророкотал майор Захаров, он был в форменной, защитного цвета рубахе с уставными лямками на плечах. – Выше голову, пехота!

Сердобольная Ирина Аркадьевна, как специально, вынула из сумки литровую банку с засахаренной клубникой и начала нас угощать, а мы решительно отказывались, ссылаясь на отсутствие аппетита.

– В чем дело, Павлуша, ты же так любишь клубнику!

– Это в прошлом… – загадочно ответил Лемешев.

– Что случилось? – гулко спросила мадам Лещинская, положив на плечо сына тяжелую руку. – Ты почему без панамы? Напечет.

– Все хорошо, мамочка! – отозвался Вова с замогильной бодростью. – Не напечет.

– Потерял панаму?

– Нет-нет-нет…

– Все отлично! – подтвердили мы с Пашкой. – Двадцать два градуса в тени, переменная облачность. Обещали кратковременный дождь. Не напечет.

Вовкина панама, сколько мы ее ни терли хозяйственным мылом, так и осталась вся в пятнах, которые после стирки из красных превратились в синие.

– Но вы-то сами в головных уборах? – подозрительно поглядела на нас толкательница ядра.

– Не напечет, – испуганно повторили мы и моментально сняли: Вовка пилотку-нопасаранку, а я – картуз из мелкой соломки.

На родительский день, я заметил, почему-то всегда выпадает хорошая погода. Лишь однажды шел такой проливной дождь, что из корпуса не выйти. Так и просидели с родителями целый день в палатах, играя в лото, домино и шашки. Технолог Лещинский оказался гроссмейстером и каждый раз выходил в дамки, попутно съедая и собирая в столбик шашки противника.

– Грибы пошли? – спросил Тимофеич, заметив лужу.

– Сыроежки, – кротко доложил я, соображая: отлупит он меня еще по пути на станцию или дотерпит до дома?

Лучше бы дотерпел: маман после двух-трех хороших вытяжек ремнем обычно виснет у него на руке с воплем: «Хватит! Это же ребенок! Бить детей непедагогично!»

– Сыроежки? Ну какие это грибы! – усмехнулся отец.

– Павлик, а что у тебя с ухом? – вдруг заметила Ирина Аркадьевна последствия мертвой хватки дачника.

– В пионербол играли, – не моргнув, ответил мой находчивый друг.

– А концерт будет? – застенчиво поинтересовался Лещинский-старший.

– И не мечтай! – сурово предупредила жена, поведя правой, толчковой рукой.

И тут судьба меня окончательно добила: нас догнала запыхавшаяся Лида. Она тут же, позоря перед друзьями, страстно обцеловала меня с ног до головы. Ее лицо светилось летним восторгом, на голове был венок из синих васильков, собирая их во ржи, она, судя по всему, и отстала от своих, как когда-то в детстве от эшелона с эвакуированными.

– Подтянуться! – скомандовал майор. – Прибавить шаг!

По пути мы отвечали на разные дурацкие вопросы, стараясь выглядеть беззаботными, хотя понимали: правильнее сказать правду прямо сейчас, не дожидаясь прилюдного позора, поскорей забрать со склада чемоданчики, взять в приемной у Галяквы волчьи характеристики и тихо, через заднюю калитку навсегда покинуть лагерь. Но никто не решился на это. Напротив, мы зачем-то пытались шутить, рассказывали о проделках Альмы и скорой «Зарнице», а прибыв к нашему корпусу, зашли все вместе в палату, сверкавшую небывалой чистотой. Майор неодобрительно спросил:

– А разве койки у вас не «отбивают»?

– Хорошая мысль! – кивнул Гарик. – Добро пожаловать в четвертый отряд!

– А как вообще наши бойцы? – не унимался строевик.

– Очень инициативные и дисциплинированные мальчики, – лицемерно ответила Полина Потаповна, отлично зная о грядущем нашем позоре.

Оставив взрослых любоваться идеально подметенной территорией, мы встали в общий строй, чтобы с громкой отрядной песней выйти на лагерную линейку и занять наше законное место – между третьим и пятым отрядами. Там, равняясь на флагшток, мы и ждали бесславного конца. А солнце светило, птицы пели, бабочки, капустницы и лимонницы, безбоязненно садились на анютины глазки, самолеты, раскинув стальные крылья, летели в дальние страны. Мир был жизнерадостно-равнодушен к нашему горю. Еле сдерживая слезы, мы ждали развязки.

Но хуже всех было, конечно, мне: Лиду, как секретаря партбюро Маргаринового завода, пригласили на трибуну – квадратную бетонную площадку, обнесенную железным заборчиком. Маман, отдав сумки Тимофеичу и сняв, слава богу, дурацкий васильковый венок, стояла теперь среди начальства, сосредоточенно соображая, что бы такое умное сказать детворе, если дадут слово. Мое сердце изнывало от безысходности. Я заметил в толпе суровое лицо мадам Лещинской, и мне стало страшно за друга.

И вот началось… Сначала Виталдон старательным шагом, вызвав кривую усмешку майора, подошел к трибуне, вскинул руку в пионерском салюте и отрапортовал, что дружина лагеря «Дружба» на торжественную линейку, посвященную родительскому дню, построена. Затем Анаконда о том же самом доложила председателю профкома Макаронной фабрики – пузатому дядьке в темном пиджаке с красным флажком на лацкане. Тот кивнул, принимая рапорт, а потом говорил так долго и нудно, что даже на неподвижном лице директрисы появилась улыбчивая тоска. Наконец профорг призвал нас достойно встретить приближающееся 50-летие Великого Октября и замолк. В родительской толпе раздались подхалимские хлопки.

Следом дали слово Лиде, она, немного волнуясь, но довольно складно, а главное – коротко, объяснила, что без партии никакого счастливого детства, а уж тем более летнего отдыха, нам не видать бы как своих ушей, и в качестве отрицательного примера сослалась на плачевную судьбу подрастающего поколения за рубежом, где сама, как я знаю, никогда не была. После нее, замирая от ответственности, что-то очень правильное протараторила Зина Пархоменко, круглая отличница и председатель совета дружины. Затем комсорг «Клейтука» Дима Карасев, который был старшим вожатым до Виталдона, призвал нас неустанно готовиться к вступлению в ряды Всесоюзного ленинского коммунистического союза молодежи, что является главной целью каждого пионера. И в заключение воскликнул:

– Юные пионеры, к борьбе за дело великого Ленина будьте готовы!

– Всегда готовы! – уныло отозвалась наша несчастная троица.

Наконец, подошла очередь Анаконды. Мы обреченно переглянулись. Тут как раз на солнце наползла свинцовая туча, и природа траурно потемнела. А директриса бодро, лишь изредка заглядывая в бумажку, доложила, сколько пионеров на сегодняшний день отдыхает в лагере (на 7 процентов больше, чем в прошлом году), сколько человеко-часов мы отработали на подшефном колхозном поле, какие провели соревнования, конкурсы, сколько у нас кружков и сколько пионеров их посещает. Рассказала она и о подготовке к «Зарнице». Отдельно была объявлена премьера музыкальной сказки «Черные паруса» про пиратов вместо заурядного концерта художественной самодеятельности.

«Что ж, если вместо десяти флибустьеров песенку споют всего семь, никто даже не заметит… – скорбно подумал я. – А может, лучше скоропостижно умереть?»

От долгого ожидания неизбежной гибели меня замутило. Ну, что она тянет?! Скорей бы! На моих сообщников было больно смотреть.

– Теперь о самом неприятном, – трудным голосом проговорила Анаконда и посуровела.

Я почему-то вспомнил фильм «Мы из Кронштадта», там красные матросы, которым контра привязала к шеям огромные камни, перед тем как исчезнуть навек в пучине, прощаются, обнимаясь, друг с другом…

– …Так вот, о неприятном. К сожалению, в этом году из-за разногласий между пайщиками мы так и не смогли продолжить строительство бассейна. Котлован, думаю, все видели! А река Рожайка от нас далековато, да и купаться в ней небезопасно. Быстрое течение и плотина, с которой всем хочется прыгнуть. Ребенок из лагеря «Солнышко» получил увечье. Вторая нерадостная информация – это количество койко-часов в изоляторе. Оно увеличилось по сравнению с июнем на 15 процентов. Ну, и самое теперь неприятное, я бы даже сказала, безобразное явление, мешающее нам жить и отдыхать! – Анаконда внимательно посмотрела в нашу сторону.

Лемешев беззвучно заплакал. Козловский до крови закусил губу, а я чуть не крикнул, как в кинофильме «Юность Максима»: «Прощайте, товарищи!»

– …участились случаи самовольного оставления отдельными нарушителями территории лагеря, что в принципе недопустимо и создает угрозу для жизни и здоровья детей. Прошу вас, дорогие родители, прежде чем запичкать ваших чад клубникой и прочими сладостями, серьезно поговорить с ними об этом! Имейте в виду, при повторном нарушении будем безжалостно отчислять из лагеря! Думаю, пайщики нас поддержат!

В ответ председатель профкома Макаронной фабрики нахмурился и важно кивнул:

– Поддержим и родителей привлечем!

– Но не хочется заканчивать на грустной ноте, – посветлела Анаконда. – Сейчас в нашем новом клубе состоится премьера, а потом все свободны до семи часов. К ужину попрошу пионеров вернуть! Добро пожаловать в счастливый мир детства!

Все захлопали от радости, что официальная часть закончилась, а я испытал такое ощущение, будто с моих плеч упал тяжеленный мешок. Тут как раз выглянуло солнце, золотя мир прекрасными лучами. Мы посмотрели друг на друга, не веря своему счастью, и обнялись.

…В клубе, после триумфального исполнения пиратской песни я, еще не успев снять драную тельняшку и стереть с лица усы, нарисованные жженой пробкой, попался на глаза Анаконде. Вероятно, от переживаний у меня начались галлюцинации, мне померещилось, будто директриса, как обычная озорная девчонка, показала мне язык. Невероятно! Лещинский-старший все-таки добыл гитару и спел пионерам жалостливое произведение «Не жалею, не зову не плачу». Но Антонина Петровна на этот раз почему-то не ругалась, наоборот, погладила его по редким волосам тяжелой и нежной рукой.

– Сынок, ты был самым лучшим пиратом! – восхитилась Лида. – Может, тебе в артисты пойти?

– Бездельников нам в семье еще не хватало, – пробурчал Тимофеич.

11. Мальчик с фантазиями

Мы приближались к лагерю. Нинка Краснова задумалась о чем-то своем девчоночьем и больше не докучала мне дурацкими вопросами. Слева показалась старая знакомая – большая раздвоенная осина, похожая на увеличенную до неимоверных размеров рогатку. Если привязать к ней в несколько слоев хорошую бинтовую резину, натянуть вдвоем или втроем, вложить футбольный мяч и жахнуть, то можно, наверное, дострельнуть до «Вострякова». Стоит себе человек на платформе, ждет электричку, никого не трогает – и вдруг ему с неба бабах в голову. Кто? Что? Откуда? Неизвестно. Моток резины в аптеке стоит 67 копеек, а таких надо штуки четыре. Кожаный мяч в «Спорттоварах» обойдется в восемь рублей. Итого: 10.68. Целое состояние! Можно, конечно, использовать лагерный мяч, но он со шнуровкой, которая дубеет, если намокла, а это опасно: Губарев из второго отряда сыграл головой – потом ему на лоб шесть швов наложили. К тому же на казенном инвентаре нацарапано: «пл Дружба». Если докопаются – можно запросто в детскую комнату милиции угодить. Какая же иногда чепуха в голову лезет! Точно в мозгах сидит озорной чертик и подбивает на разные пакости.

И тут мне страшно захотелось оглянуться на Ирму. Просто невтерпеж! Пишется, кстати, без мягкого знака, а «настежь», наоборот, – с мягким. Но я удержался, решил воспитывать в себе силу воли. Кто знает, возможно, в армии я буду разведчиком и, если попаду в плен к поджигателям войны, должен держаться мужественно, как Зоя Космодемьянская. Но мне после пыток, конечно, удастся бежать, да еще прихватив с собой очень секретные документы. За это я получу медаль, как горнист Кудряшин, а еще лучше – орден. Тогда Ирма будет смотреть на меня так же, как Маргарита смотрела на него, когда он вдруг приехал к нам в лагерь на побывку. Вообще-то, мне нравится Красная Звезда, солидная награда, но она крепится к одежде с помощью нарезного штыря и закручивающегося «барашка», поэтому пиджак надо протыкать насквозь, после чего остается заметная дырка. Лида такой порчи гардероба просто не переживет, она и брошку-то к новому платью с ужасом прикалывает. Поэтому пусть лучше – медаль «За отвагу», колодка держится на булавке и заметных следов не оставляет.

Наша колонна растянулась по ночному лесу. Луна снова вынырнула из-за облаков, и в бредущих тенях можно было различить знакомые силуэты. Впереди шагали, взявшись за руки и живо переговариваясь, Борька Пфердман и Сонька Поступальская. Когда я впервые увидел их в позапрошлом году, подумал: брат и сестра, очень уж похожи, да и ухватки, словечки, жесты – одинаковые. Оказалось, даже не родственники. Но когда к Борьке приезжает мамаша – толстая, усатая дама с черносливовыми глазами, она первым делом квохчет: «А где же наша Сонечка?!» И, обнаружив, обнимает ее, как дочь. А когда появляется папаша Поступальский, жутко похожий на молодого Аркадия Райкина из кинофильма «Мы с вами где-то встречались», он тут же вопрошает: «Где же наш Боренька?» и, найдя Пферда, долго, с уважением жмет ему руку. Дружный все-таки народ – евреи! Лида говорит, они везде и всюду держатся друг за друга, и я почему-то представляю себе веселую «Летку-енку», обвившую весь земной шар!

Приглядевшись, я увидел и моего друга Лемешева, он размахивал руками и смешил, как обычно, Ленку Бокову – жуткую хохотушку, ей только палец покажи – она уже заливается. С ней любой тупица будет чувствовать себя остряком вроде Бориса Брунова. Башашкин с ним знаком и уверяет, что в обычной жизни знаменитый конферансье хмурый и немногословный, а любимая его поговорка: «Шутки денег стоят».

Я все-таки не выдержал, оглянулся и с радостью обнаружил, что Ирма идет теперь рядом с Аркой Тевекелян. Отверженный Аркашка вместе с Голубом замыкают строй, пинками подгоняя отстающих – Засухина и Жиртреста, особенно старается, конечно же, наш тираннозавр. Жаль, я не видел, как Несмеяна дала ему от ворот поворот. Наш вожатый по своему обыкновению делает вид, будто не замечает произвола взбешенного отставкой Жаринова, Коля шарит по темной чаще дальнобойным фонарем, выхватывая замысловатые сплетения ветвей, похожие на чудовищ.

Когда колонна изогнулась на повороте, я увидел Эмаль, она шла впереди, пытаясь своим слабым фонариком освещать дорогу, но блеклый пучок света терялся во мраке. Неугомонный Голуб решил созорничать и направил мощный луч на воспитательницу, причем на нижнюю, выпуклую часть ее фигуры. Она, конечно, заметила это хулиганство и полусердито погрозила напарнику пальцем. Странно все-таки: Эмма Львовна намного старше, а позволяет ему разные глупые штучки, будто они ровесники…

– Смотри, снова эти глаза! – взвизгнула Нинка и испуганно прижалась ко мне.

– Где? – уточнил я, отстраняясь.

– Пропали. Только что были. Ты спишь на ходу, что ли?

– Нет, я думаю.

– О чем же ты думаешь? – спросила Краснова.

– Так, вообще.

– И часто ты думаешь?

– Всегда. А ты?

– Я? Иногда.

– А когда не думаешь, что у тебя в голове? – поинтересовался я.

– Не знаю. Так, воспоминания какие-нибудь. Если я не думаю, я вспоминаю.

– О чем?

– Обо всем. Перед тем как появились глаза, я вспоминала, как мы с мамой ходили в цирк. А еще раньше про мамины новые туфли, которые мне еще велики, но совсем немножко. У меня большая нога. Видно, в отца.

– А вот скажи, твой отец ругается, если мать покупает себе что-нибудь без спросу?

– Никогда.

– Он добрый?

– Понятия не имею. У меня его нет.

– А был?

– Конечно. Дети на грядках не растут. Но я его не помню.

– Совсем?

– Абсолютно. Я же ясельная была, когда он смылся.

– Но, может, фотографии остались?

– Нет, мама все порвала и выбросила. Завалялся какой-то клочок: щека с ухом. Но, знаешь, отец мне иногда снится, только я наутро всегда забываю, как он выглядел.

– Как? Щека с ухом.

– Самый остроумный, да?

– Извини… А знаешь… ты в следующий раз постарайся запомнить, на какого актера он был похож во сне. Так легче потом вспомнить! Все люди смахивают на каких-нибудь артистов. Вот мой отец в молодости был вылитый пятнадцатилетний капитан. Забыл фамилию.

– Всеволод Ларионов!

– Точно!

– Ну ты и фантазер, Шаляпин! Новый подвиг придумал?

– Почти, – соврал я и снова оглянулся на Несмеяну.

Мне вдруг показалось, что наш оживленный разговор с Нинкой ей не очень-то нравится. Заметив мой взгляд, Комолова тут же сделала вид, будто она страшно увлечена беседой с Аркой, и даже положила ей руку на плечо. Нет, конечно, мне померещилось. С чего бы это гордой Ирме переживать, что я оказался в паре с этой болтуньей Красновой?

– Ну, скажи, скажи: Ыня победит Фантомаса? – снова пристала ко мне Нинка.

– Они подружатся.

– Врешь!

– Посмотрим. У вас много зубной пасты осталось?

– Есть кое-что. А ты будешь все-таки в почту играть?

– Наверное. Что еще остается делать? Спать-то нельзя.

– Хочешь, я тебе напишу?

– Уже спрашивала.

– Если не хочешь – так и скажи! – надулась она. – А твои сказки про Ыню мне вообще по барабану! Понял?

– Понял.

С тех пор как я напугал всех жуткой историей про непослушную девочку-сиротку, покоя мне не стало. После отбоя и даже иногда во время тихого часа от меня требовали все новых и новых страшных рассказов. Первое время я попросту переиначивал, добавляя красочные подробности и леденящие детали, известные всем пионерам страшилки про черную ленту, кровавое пятно, зеленую пластинку, фиолетовые занавески, синее пианино, стеклянную куклу, желтые глаза, пирожки с человечиной, черные тюльпаны, бабушку с копытом, трамвай с красными шторками, белые туфли с ядовитыми гвоздями, оживающий ночью портрет, ядовитое голубое печенье…

Удивительное дело: чем страшнее получалась у меня небылица, чем сильнее дрожали слушатели, чем ужаснее монстры мерещились за темным окном, тем безмятежнее засыпала потом палата, чтобы утром счастливой улыбкой встретить радостное утро и солнечных зайчиков на стене.

Честно говоря, заранее я сюжет не придумывал, он как-то сам собой всплывал в голове, едва я начинал рассказывать, спросив предварительно:

– А на чем мы вчера остановились?

– На плотоядном платье.

О, это была классная байка – про то, как один портной, завербованный чертями, сшил платье, которое незаметно буквально до скелета съедало того, кто его надевал: сначала маму, потом бабушку, а потом и девочку, ей, горемыке, обновка досталась в наследство.

– Ладно, Нинка, не злись! – попросил я.

– Вот еще! С какой стати? Я и не злюсь. А скажи, откуда ты узнал про кольцо с перламутром? У моей мамы есть такое кольцо.

– Я и не знал. Придумал. Из головы. А ты и эту мою страшилку знаешь?

– Конечно! Лемешев все твои истории пересказывает Ленке Боковой, а она потом нам.

– Так вот почему она к нему все время бегает!

– Конечно! Мы ей поручили. Она у нас как связная в партизанском отряде. А ты что подумал?

– Ничего я не подумал.

– Комоловой, между прочим, твои истории совсем даже не нравятся.

– Почему это?

– Можешь сам у нее спросить.

– И про колечко с перламутром тоже не понравилось?

– Нет! Она сказала, что ты мальчик с болезненной фантазией… – фыркнула Нинка и отвернулась.

Странно, я-то считал историю про то, как две одноклассницы пошли гулять в Сокольники и попали в жуткую передрягу, вершиной своего творчества. Даже самые выдержанные пацаны из нашего отряда, слушая эту мою страшилку, тряслись, как осиновые листы.

– Шаляпин, ты просто новый Хичкок! – похвалил Лемешев, который благодаря своей библиотечной мамаше, знает много странных слов.

– Да, получилось ништяк! – подтвердил Хабидулин.

– До великого Хичкока Шляпе еще как до Луны! – ревниво возразил осведомленный Пферд.

– Посмотрим, посмотрим, – солидно отозвался я, понятия не имея, кто такой Хичкок.

12. Колечко с перламутром

…Хорошая девочка Мила жила в благоустроенной отдельной квартире вместе с мамой, папой, дедушкой и бабушкой. Однажды она собралась со своей одноклассницей Надей погулять в Сокольниках, но мама строго предупредила девочек: ходить там можно только по асфальтированным дорожкам, никуда не сворачивая, так как в парке стали в последнее время пропадать дети. Кроме того, нельзя нюхать незнакомые цветы и принимать приглашения в гости, кто бы ни позвал. Даже – милиционер. А главное – безоговорочно запрещается по пути в парк садиться в трамвай с красными шторками. Это – верная смерть!

Подружки дали честное пионерское, что будут вести себя осторожно, соблюдая правила, потом вышли на оживленную улицу, доехали до Сокольников на сорок пятом трамвае без всяких шторок. Они долго, обсуждая недостатки одноклассников, гуляли по асфальтированным аллеям, пока не проголодались. Тогда девочки решили купить себе по горячему пирожку с мясом, но продавщица с гладким, словно глянцевым, лицом ответила им: с мясом выпечка кончилась, осталась только с капустой, но завтра обязательно будут свежие пирожки с ливером. Юбка у торговки была до самого асфальта, да еще она все время ее одергивала, словно стесняясь своей обуви.

Заплатив 10 копеек, девочки съели по пирожку с капустой, оказавшейся очень соленой, и пошли дальше по аллее, как вдруг увидели: от широкой асфальтовой дорожки отходит кривая тропинка вглубь смешанного леса, а вдали виднеется полянка – вся в крупных фиолетовых цветах.

– Давай нарвем цветов! – предложила Надя. – Или хотя бы понюхаем!

– Нет, мама запретила сходить с асфальта и нюхать всякие цветы!

– Мы только туда и назад!

– Нет!

– А я за это дам тебе померить мое колечко! – предложила Надя: ей родители на день рождения подарили серебряный перстенек с перламутром.

Мила, поколебавшись, согласилась: очень уж ей нравилось колечко подруги. Но дойдя до поляны и почувствовав аромат цветов, девочки сразу будто опьянели и, забыв всякую осторожность, углубились в чащу. Они шли-шли-шли, пока не наткнулись на лачугу за колючей проволокой: из трубы валил черный дым и вокруг пахло так, словно кто-то варил в огромной кастрюле холодец. Подружки хотели повернуть назад, но на крыльцо вышла старуха в белом платочке и ласково пригласила:

– Девочки-девочки, заходите, я как раз самовар поставила.

– Зайдем! Я после этой капусты пить хочу! – захныкала Надя.

– Мама запретила заходить в гости, – ответила Мила, которой голос бабки показался подозрительно знакомым.

– Мы только заглянем!

– Нет!

– А я тебе за это дам поносить мое колечко!

– Ну, ладно – на минутку!

Добрая старушка повела их вовнутрь, а там все оказалось благоустроенно, как в городской квартире: телевизор, радиола, холодильник и полированная мебель. Хозяйка усадила подруг на широкий кожаный диван, сама же стала хлопотать: накрыла на стол, расставила чашки, разложила ложки, достала из буфета разные сласти. Надя забралась на самую середину дивана с ногами, но осторожная Мила присела с краю, на откидной валик и вдруг заметила, что лицо старухи из доброго сделалось злым-презлым, а накладывает она из трехлитровой банки в розетки очень странное варенье.

– Бабушка-бабушка, как называется ваше варенье? – осторожно спросила Мила.

– Крыжовниковое.

– А почему же ягоды так похожи на детские глазки?

– Это сорт такой, милая, «Семиглазка» называется.

– А почему же они моргают?

– Ишь ты, наблюдательная какая попалась! – Старуха ощерилась желтыми клыками и превратилась в настоящую ведьму. – Сейчас узнаешь! – Она подняла длинную юбку, и стало видно, что у нее вместо ступней черные лошадиные копыта.

Колдунья нажала невидимую педаль – диванные подушки тут же разъехались в стороны, и Надя, сидевшая посередке, с воплем полетела куда-то вниз вверх тормашками, а Мила, поняв, что угодила в западню, спрыгнула с валика и бросилась вон во весь дух. Она мчалась, не разбирая дороги, сквозь заросли и клумбы, пока не выбежала из парка и не оказалась около метро «Сокольники». Потом школьница на пятидесятом трамвае, убедившись, что на окнах нет никаких занавесок, добралась до дома. Там она никому ничего не сказала, нырнула в кровать, накрылась с головой одеялом и, притворившись спящей, услышала тихий разговор родителей:

– Что ты хочешь купить нашей дочери на именины? – спросила мать.

– Пианино.

– Хорошо. Только не покупай черное! Возьми повеселей!

– Ладно. А ты что подаришь? – поинтересовался отец.

– Я? Портрет женщины с розой.

– Очень хорошо! Но цветок не должен быть желтого цвета.

– Знаю.

Утром девочка проснулась, взяла портфель и пошла в школу, а там ее все стали спрашивать, почему Надя не явилась к первому уроку? Мила уклонилась от ответа, а сама на большой перемене сказала учительнице, что у нее расстройство желудка, но вместо поликлиники поехала на пятидесятом трамвае без шторок в Сокольники – искать пропавшую подругу. Ходила она ходила по аллеям, но никак не могла найти кривую тропку, которая вела на поляну с фиолетовыми цветами, зато набрела на старый тир, где люди стреляли из пневматических ружей в цель, чтобы выиграть большую Стеклянную куклу с внимательными оранжевыми глазами. Мила тоже хотела проверить свою меткость, но добрый прохожий предупредил: все, кто получил в качестве приза Стеклянную куклу, потом навсегда исчезли.

Девочка ходила-ходила, проголодалась, решила подкрепиться и подошла к знакомой продавщице с глянцевым лицом, та ее сразу узнала, одернула длинную юбку и весело сообщила, что как раз завезли свежие пирожки с мясом.

– Дайте один, – попросила девочка, протянув пять копеек.

– А ты и для подружки возьми!

– Она пропала, – грустно ответила Мила.

– Какой ужас! – воскликнула продавщица и отошла со своим коробом в сторону.

Девочка села на лавочку, откусила пирожок, но чуть не сломала зуб. Вскрикнув от боли, она выплюнула мясо на ладонь и увидела перстенек с перламутром. Тогда ей стало понятно, куда исчезла бедная Надя. А торговка, заметив, что Мила рассматривает на ладони серебряное колечко, немедля убежала прочь, стуча ногами об асфальт так, словно на ней были деревянные башмаки. Ужаснувшись страшной находке, школьница заплакала и пошла искать милиционера, которого вскоре увидела возле чертова колеса, он ел вафельное мороженое.

«Странно, – подумала наблюдательная Мила, – никогда еще не видела милиционера, который ест мороженое!» Но все-таки подошла к нему и сказала:

– Товарищ постовой, я хочу вам заявить о пропаже человека! Это моя одноклассница – Надя.

– Очень хорошо! – обрадовался тот. – Надо, маленькая гражданочка, проехать со мной в отделение для составления протокола! – И он, крепко взяв школьницу за руку, бросил недоеденное мороженое на землю.

«Удивительный милиционер, – подумала сообразительная Мила, – швыряет мусор мимо урны!» Но промолчала, и они пошли к выходу из Сокольников.

– Твоя подруга совсем бесследно исчезла или остались какие-то ценные вещественные доказательства? – вдруг спросил странный постовой.

– Вот что от нее осталось! – Школьница разжала кулак и показала ему колечко с перламутром.

– Ого! – обрадовался милиционер и нацепил перстенек на самый кончик своего толстого мизинца вместо того, чтобы приобщить к другим вещественным доказательствам.

«Это не милиционер!» – поняла девочка, похолодев, и сразу же узнала в нем жуткого убийцу по кличке Мосгаз, который безнаказанно рубил свои жертвы топором, поэтому его портреты висели по всей Москве.

Мила незаметно оглядела преступника и заметила: у злодея из-под кителя торчит гладкое топорище, измазанное засохшей кровью. Они тем временем дошли до остановки, и тут как раз подошел трамвай с красными занавесками.

– Садись, девочка! – приказал Мосгаз, сжимая ее локоть.

– А вас разве в милиции не учили, что представитель закона должен сам сначала войти в транспорт и подать потерпевшему руку?

– Конечно, учили! – Злодей вскочил первым на подножку и поманил за собой Милу, но в этот момент двери с острыми, как бритва, створками захлопнулись, отрубив Мосгазу кисть с колечком на мизинце, а трамвай, из которого неслись душераздирающие вопли, умчался, рассыпая искры. Осторожная девочка сняла перстенек с мертвого пальца, а руку выбросила в урну, как и положено.

Когда она вернулась домой, в комнате уже стояло синие пианино, а на стене висел портрет дамы с белой розой в руке.

– Не хочешь поиграть гаммы? – предложил отец.

– Завтра.

– Но учти, в магазине предупредили, что красную клавишу трогать нельзя ни в коем случае! – предостерег он.

– Конечно, папочка!

Мила, сделав вид, будто очень устала в школе и в группе продленного дня, рано легла в кровать. Выспавшись, она встала среди ночи, чтобы осмотреть подаренное пианино, подняла крышку, увидела клавишу цвета крови, не удержалась и все-таки нажала, послышался странный тихий звук. Но ничего особенного не случилось. Девочка побродила по квартире и снова легла. А утром мама ее спрашивает:

– Мила, зачем ты выкрасила белую розу на картине в желтый цвет?

– Я не красила…

– Может, ты нажимала красную клавишу?! – засомневался отец.

– Нет, – соврала девочка, стараясь не моргать.

– А бабушку ты не видела? Она пропала.

– Может быть, пошла в булочную?

– Нет, ее галоши стоят у двери.

Мила поняла, произошло что-то страшное, и дала себе слово не смыкать глаз в следующую ночь, но все-таки уснула, а наутро без следа сгинул дедушка. Потом без вести пропал отец. Наконец, Мила догадалась вставить себе в глаза спички, чтобы не дремать. Когда пробило полночь, женщина на картине ожила, вышла из рамы, положила желтую розу на пианино, откинула крышку и стала тихо играть похоронный марш… Утром выяснилось, что и мать тоже исчезла. Девочка, оставшись круглой сиротой, сообразила: теперь пришла ее очередь – и приготовилась к смерти.

Настал вечер. Родители всегда перед сном выключали радио из сети, но теперь их не стало, и приемник работал постоянно, наконец, передачи закончились, наступила полная тишина, и вдруг из черной шляпы послышался голос Левитана:

– Внимание, граждане и гражданки, дети мои, запритесь на все замки и ни в коем случае не выходите на балконы! По городу идет Стеклянная кукла!

Смышленая девочка поняла: это ее последний шанс, она выскочила на балкон и стала размахивать руками, чтобы привлечь Стеклянную куклу. И тогда снова по радио раздался голос Левитана:

– Девочка, будь осторожна! Стеклянная кукла вошла в твой подъезд!

Мила вернулась с балкона в комнату, сунула под одеяло диванные подушки, чтобы со стороны показалось, будто в кроватке кто-то спит.

– Девочка, берегись! – снова предупредил Левитан. – Стеклянная кукла поднимается в лифте!

Мила отперла замок и даже приоткрыла входную дверь, чтобы чудовище не перепутало случайно квартиры.

– Девочка, – страшным голосом предостерег Левитан. – Стеклянная кукла у тебя в гостях! Беги!

Но Мила спряталась за диван и стала ждать. Тут как раз пробило двенадцать, и женщина на картине ожила, выпрыгнула из рамы, положила желтую розу на пианино, откинула крышку и стала тихо играть похоронный марш… Тем временем в комнату неслышно вошла Стеклянная кукла, посмотрела вокруг оранжевыми глазами, приняла даму с картины за Милу и тут же задушила ее холодными прозрачными пальцами. Девочка же воспользовалась заминкой, выскочила на улицу и поспешила по ночной Москве в Сокольники, так как общественный транспорт уже не ходил, а на такси денег у нее не было.

Но Стеклянная кукла, поняв, что ее обманули, помчалась вдогонку. Вбежав в темный безлюдный парк, Мила бросилась по знакомой аллее, миновала сгоревший тир и вдруг увидела кривую тропинку, которая вела на поляну с фиолетовыми цветами, освещенными бледным лунным светом. Пробегая мимо, умная девочка зажала пальцами ноздри, а Стеклянная кукла ничего не знала про дурманящий запах и надышалась допьяна. Когда она, вращая оранжевыми глазами, следом за жертвой ворвалась в хорошо обставленную лачугу, то зашаталась, как пьяная, и повалилась на кожаный диван – прямо посередке. Мила же успела юркнуть под стол. Страшная старуха от шума проснулась, спрыгнула с печи и весело прошамкала:

– Ого, мясная начинка сама ко мне пожаловала!

Она нажала копытом секретную педаль, и Стеклянная кукла провалилась вниз вверх тормашками. А Мила осторожно вылезла из-под стола и вернулась домой. Там внимательная девочка сразу обратила внимание, что роза, лежавшая на пианино, снова стала белой, а изнутри синего инструмента доносятся стоны. Она откинула крышку – и оттуда выбрались живые-невредимые дедушка, бабушка, отец и мать. Они ничего не могли вспомнить, только радостно обнимались. Мила рассказала им все с самого начала и показала колечко с перламутром.

Утром отец взял охотничье ружье, и они поехали на такси в Сокольники, а там сразу увидели, что милиционеры держат за руки продавщицу с глянцевым лицом. Злобная торговка ругалась, оказывала сопротивление и хотела вырваться.

– Что тут происходит? – спросил отец.

– Эта спекулянтка, – ответил старший сержант, – пыталась накормить покупателей пирожками с битым стеклом! За это полагается расстрел. Но нам сначала надо выяснить, от кого она эту вредительскую продукцию получает. Может, из-за границы, от империалистов…

– Она сама эти пирожки печет из человечины, – тихо сообщила Мила.

– С чего ты взяла, девочка?

– А вот с чего! – Школьница приподняла длинную черную юбку торговки, и все сразу увидели мохнатые копыта.

Ведьма дернулась изо всех, вырвалась и побежала прочь, цокая по асфальту, но отец вскинул ружье, выстрелил и попал в голову, которая раскололась, как орех, и все увидели старуху с желтыми клыками, на ней, оказывается, была маскарадная маска из папье-маше, поэтому ей долго удавалось скрывать свое подлинное лицо от общественности.

Мила повела милиционеров по кривой тропинке в лачугу, попутно попросив их вытоптать ядовитые фиолетовые цветы на поляне. Отодвинув кожаный диван с секретным механизмом, они нашли под ним глубокий кирпичный подвал, а там большую электрическую мясорубку, котел с жирным варевом и гору детских костей, которые вдруг зашевелились. Милиционеры и отец сразу прицелились, но из-под груды вылезла живая и невредимая, только сильно перепачканная Надя. Оказывается, она, упав вниз, успела спрятаться, а кольцо, чтобы сбить с толку злую ведьму, надела на палец выпотрошенного мальчика.

– Вот, возьми свой перстенек! – предложила Мила подружке.

– Нет, – покачала одноклассница головой. – Он теперь твой. Навсегда…

13. Летающие черепахи

…Голуб оставил замыкающим Жаринова и перешел в голову колонны, к Эмме, освещая путь своим дальнобойным китайским фонарем на четырех батарейках. Длинный, расширяющийся луч выхватывал из темени то лужу, полную вертких головастиков, то мохнатую ель с игольчатым султаном, то просеку, уходящую в туманную чащу. Вдруг в конусе света возник еж с маленькими блестящими глазками. Зверек, перебегавший тропинку, напоминал ожившую травяную кочку, каких много на дальних заболоченных просеках.

– Ё-ё-ж-и-ик! – завизжала от восторга Ленка Бокова.

– Где-где-где? – заметалась Нинка.

– Давайте поймаем! – загорелся Пферд.

– Зачем? Мы все равно завтра уезжаем, – возразила рассудительная Поступальская!

– Оставим в подарок третьей смене! – предложил щедрый Тигран.

– Оставьте животное в покое! – приказала Эмма Львовна. – Беги, малыш, беги!

Я вспомнил, как мы, будучи безгалстучной мелюзгой, поймали на Ближней поляне ежика. Испугавшись, он свернулся в клубок величиной с детский мяч и, вспучив иголки, сердито тарахтел, как будто в нем работал маленький моторчик. Наша тогдашняя воспитательница Людмила Ивановна закатила его, подталкивая палкой, в свою соломенную шляпу, и таким образом зверек, которого назвали Злюкой, оказался в нашем живом уголке. Его посадили в большой прохудившийся аквариум, застелив дно травой и бросив туда для правдоподобия несколько сосновых шишек. Потом налили в блюдечко молоко, принесенное с ужина, и с умилением наблюдали, как он, высунув из колючек острую крысиную мордочку, лакает, помогая себе длинным розовым язычком. Когда Злюка с удовольствием съел размоченную горбушку белого хлеба, Людмила Ивановна предложила переименовать нашего питомца в Жору, от слова «обжора». Мы радостно согласились…

Днем Жора спал, а вечером начинал нервно шуршать, скрестись, метаться по аквариуму. Это потому, что все колючкообразные – ночные животные, и когда люди отдыхают, они выходят из нор добывать себе пропитание. Мы страшно гордились: в лагере ни у кого, даже в первом отряде, не было своего ежа! Однако на третье утро аквариум опустел, все переполошились, некоторые даже заплакали от огорчения. Как он мог выбраться, никто не понял, даже наша вторая воспитательница, преподававшая в школе биологию, растерянно развела руками. Я тогда предположил, что у некоторых ежей есть на лапках, как у мух, особые присоски, с помощью которых они могут ходить по гладким и отвесным поверхностям.

– Юра, не сочиняй глупости! – одернула меня она. – Нет у них никаких присосок. Что за странные фантазии?

– А куда же он делся?

– Украли.

– Кто?

– В том-то и вопрос!

– Тогда надо у всех проверить руки! – предложил я.

– Зачем?

– У кого пальцы исколоты, тот и украл!

– Смышленый мальчик! – Биологичка с удивлением поглядела на меня, но руки проверять ни у кого не стала.

Разного рода идеи и фантазии мне часто приходят в голову. Например, еще в детском саду я предположил, что существуют летающие черепахи. Как это? Очень даже просто: панцирь у них, раздваиваясь, приподнимается, как у божьей коровки, давая возможность развернуться большим перепончатым крыльям. И тогда неповоротливая на земле старуха Тортилла взмывает в воздух, носясь в вышине не хуже ласточки. Моя придумка понравилась, и вскоре, объявив песочницу гнездом, мальчики и девочки из моей группы носились туда-сюда по участку, удивляя взрослых замысловатыми зигзагами.

Перейдя во второй класс и впервые приехав в «Дружбу», я, конечно, сразу же рассказал новым друзьям про летающих черепах. Идею оценили, и по дорожкам лагеря замелькали стаи октябрят, которые, вытягивая шеи и всплескивая руками, мчались по этим дорожкам, на крутых виражах огибая, правда, не всегда удачно, деревья, мешавшие полету. Потом, с возрастом, эта детская игра забылась, но вот недавно шел я в клуб, чтобы поменять в библиотеке книги, и вдруг какой-то восьмиотрядник «с налета, с поворота» въехал мне головой в живот. Испугавшись, дурачок отпрянул и замер, покорно ожидая заслуженного подзатыльника или саечки.

– Глаза дома забыл? – строго спросил я.

– Нет.

– А в чем дело?

– Я летающая черепаха.

– Ты-ы? – оторопел я и, чуть не прослезившись, понял, что моя давняя фантазия живет, переходя по наследству из поколения в поколение.

Я окончу школу, состарюсь, возможно, даже умру, а здесь, в «Дружбе», или в неведомом прекрасном «Артеке» дети будут так же играть в летающих черепах, не подозревая, что когда-то придумал эту забаву простой советский мальчик по имени Юра Полуяков…

– Ежика видел? – восхищенным шепотом спросила отходчивая Нинка.

– Угу.

– Отпадный, правда?

– Ага.

Года через два Лемешев во всем мне признался: ночью ему стало жалко Жору, метавшегося по стеклянной тюрьме, и он, исколовшись, отпустил зверька погулять в лес, взяв с него честное пионерское, что тот к утреннему горну непременно вернется на место в живой уголок. Сердобольный Пашка был потрясен вероломством прожорливого обманщика, подло вильнувшего хвостом.

– У ежа нет хвоста, – возразил Козловский, он тоже тогда слушал исповедь Лемешева.

– Есть, но очень маленький, как у черепахи.

– Летающей?

– Ты помнишь?

– Конечно! Разве можно такое забыть!

…И тут донесся возмущенный клекот Эммы Львовны:

– Прекрати сейчас же! Живодер проклятый!

Отряд остановился, развернулся, рассыпался и с неодобрительным интересом наблюдал за тем, как тираннозавр, замыкавший строй, догнал ежа, тот от испуга свернулся клубком, и Аркашка теперь катил его перед собой, как мяч.

– Отпусти немедленно! – завопили девчонки.

– Пожалуйста!

Мучитель мыском послал колючий клубок в темную чащу. А Голуб громко скомандовал:

– В колонну по двое становись! Разговорчики в срою! Шагом марш!

Мы нехотя построились и снова двинулись по тропе.

– Какой же ваш Жаринов гад! – возмутилась Нинка.

– Это точно! Одно слово – Вонираж…

– Да уж.

Я вдруг вообразил, будто в Подмосковье появились небывалые ежи с ядовитыми, как у некоторых тропических рыб, шипами, которые способны проколоть даже плотную резину кед. Аркашка, поиграв в футбол несчастным животным, поранился и умер в корчах. Поделом! Известный живодер, он еще в первую смену поймал ужа, заползшего в лагерь с просеки, отрезал ему перочинным ножом голову, целый день пугал ею девчонок, чуть не падавших в обморок. Кроме того, злодей снял с пресмыкающегося, как чулок, чешуйчатую шкуру, собираясь сделать из нее себе ремень, но она быстро испортилась на жаре, в палате повис жуткий запах, это заметила во время обхода медсестра, раскричалась, подозревая, что кто-то приберег колбасу, привезенную родителями. И шкурку пришлось выбросить в лес на радость муравьям…

Наша колонна снова двинулась по широкой тропе. Луна опять спряталась, стало темно, и только два фонарных луча, сильный и слабенький, чуть-чуть рассеивали шевелящийся мрак.

– Тебе не страшно? – шепотом спросила Нинка.

– Вроде нет.

– А ты разве темноты не боишься?

– Не боюсь, – соврал я. – Только не надо в нее вглядываться.

– Почему?

– Если ты смотришь в темноту, то и она смотрит в тебя.

– Фантазер!

– Смотрите, смотрите! – крикнул Тигран.

Отряд дружно оглянулся: костер на Большой поляне снова встал в полнеба, тут явно не обошлось без бензина, который в канистре притащил Лысый Блондин.

– Ох, и дадут же они сегодня жару! – вздохнула Нинка.

– Могут… – ответил я, отыскивая в рядах Ирму.

– Ты на будущий год сюда приедешь?

– Конечно. Куда я денусь.

– А Комолова – нет. Ей отец в «Артек» обещал путевку достать.

– Мне-то что?

– Я думала, тебе интересно.

– Зря ты так думала.

Лида однажды пыталась отправить меня в «Артек», но ей объяснили, что для этого надо быть круглым отличником, вести большую общественную работу и заниматься спортом, да еще получить кучу характеристик и рекомендаций. А еще лучше иметь «волосатую руку», то есть знакомства и связи.

– Все у нас по блату! – мрачно пробурчал Тимофеич. – Куда идем?

– Куда надо! – огрызнулась Лида.

Она сначала пообещала провентилировать ситуацию в райкоме, но потом твердо сказала, что это попахивает кумовством, и отказалась от сомнительной затеи, поэтому «Артек» так и остался для меня красно-белой пачкой вафель. На ней нарисована гора, похожая на медведя, и остроконечные кипарисы, которых полно в Новом Афоне, куда я поеду в августе, если тете Вале все-таки дадут отпуск…

14. Праздник кончился

Мы вернулись в темный, тихий лагерь через «лесную калитку» – железную дверь в сплошном бетонном заборе. Это настоящая стена, такая высокая, будто ожидается нападение каких-нибудь печенегов. Но почему – ожидается? Был же набег, милицию с собаками вызывали…

А вот край территории, выходящий на просеки и ржаное поле, считается почему-то безопасным, он тоже обнесен бетонной изгородью, но она ниже и не сплошная, а с вертикальными прорезями – сквозь них можно легко просунуть руку и даже ногу, но голову невозможно, потому что если голова пролезет, всё пролезет. Но два года назад в седьмом отряде объявился мальчик с таким крошечным размером панамы, что он легко мог вставить в щель свою тыкву, слегка лишь царапая уши. Сначала вундеркинд делал это безвозмездно, упиваясь славой, потом стал требовать в награду конфеты, причем только шоколадные. В конце концов, у него загноились раненые мочки, подорожник не помогал – и он угодил в изолятор, откуда вышел замотанный бинтами, как Щорс. На этом представления закончились.

– Еще кто-то будет? – строго спросил Семафорыч, пропустив последнего пионера и задвигая с лязгом засов.

– Четвертый отряд на подходе, – ответила Эмма Львовна. – А тебя разве, Семен Афанасьевич, не позвали на праздник? – Она со значением кивнула в сторону Большой поляны.

– Нам никак. Мы на посту! – гордо ответил сторож. – Может, под утро поднесут рюмочку. Не откажемся. А вы-то чего от стола ушли?

– Детей надо укладывать.

– Укладывай – не укладывай – разве ж кто в последнюю ночь спит!

– Это верно, – вздохнула воспитательница. – Да и не хочется что-то.

– Это верно, – кивнул страж железной двери. – Первая колом, вторая соколом, третья ясным соколом.

– Золотые слова! – подтвердил Голуб, подгоняя пинком зазевавшегося Жиртреста.

Лагерь был темен и пуст. Малышня, побаловавшись своим костерком на Ближней поляне, давно уже угомонилась. Фонари вдоль дорожек не горели, но в лунном свете кое-что вокруг можно было рассмотреть. Вдали темнел силуэт трибуны и уходила в небо мачта. Казалось, к линейке пристала яхта с убранными парусами. Флага внизу не было, его сегодня спустили, отвязали и до открытия третьей смены унесли на хранение в пионерскую комнату, где заседает совет дружины. В течение 22 дней красное полотнище и ночью оставалось на тросике, дожидаясь утренней линейки, и только в сильный дождь флаг прятали в помещение.

От трибуны в разные стороны расползались серые асфальтовые дорожки. Огибая вспученные клумбы и светящиеся в полутьме березовые стволы, они терялись во мраке. Лица знаменитых пионеров на железных щитах, установленных вдоль аллеи героев, ночью стали неразличимы, светлела только Золотая Звезда на груди Лени Голикова. Гипсовая «читающая девочка» низко склонилась, пытаясь что-то разглядеть в своей белой книге с отбитым углом. Трубач, вскинув горн, напоминал мальчика, который пускает мыльные пузыри и только что выдул в небо золотой шар луны…

Получив десять минут на подготовку ко сну, отряд разбрелся – кто в умывалку, кто в «белый домик», кто сразу в палату: многие пацаны, пока брели к лагерю, успели сбегать в кустики.

– Время пошло! – предупредил Голуб, глянув на часы. – Опоздавшие будут наказаны по закону джунглей!

– Интересно, Анаконда знает, что он детей бьет? – тихо спросил я Лемешева.

– Она знает все, – уверенно ответил он.

– А если написать в «Пионерскую правду»?

– Можно, но не нужно.

– Почему?

– Накажут всех.

Мы с другом Лемешевым стояли, задрав короткие штанины и направив стрекочущие струйки в темные отверстия, вырезанные в дощатом полу. Потревоженное нами зловонное месиво внизу, казалось, ворочается и скворчит, будто живое.

– А ты знаешь, что будет, если бросить туда дрожжи? – задумчиво спросил Пашка.

– Знаю…

– Надо будет в будущем году попробовать.

По углам нужника белела хлорка, похожая на весенний ноздреватый снег. На полу валялось несколько не использованных по назначению лопушков мать-и-мачехи: ее нижняя бархатистая сторона словно специально создана для туалетной надобности, впрочем, можно обойтись и большими подорожниками, но их глянцевая поверхность всегда почему-то холодная, как лягушка. Это неприятно. Аркашка однажды жестоко подсунул Засухину большие листки крапивы, бедняга с воплем выскочил наружу и обежал пол-лагеря, пока перестало жечь.

– Как ты думаешь, там кто-нибудь водится? – Пашка кивнул на дыры, напоминавшие по форме груши.

– Микробы точно есть.

– А глисты?

– Нет, они паразиты и без человека жить не могут.

– Как ты без Комоловой?

– А ты без Боковой.

– Ладно, в расчете. Интересно, а девчонки могут, как мы, стоя?

– Вряд ли. Анатомия у нас разная…

– Да уж, – кивнул Пашка. – Против анатомии не попрешь. У тебя растет?

– Что?

– То самое. – Лемешев выразительно опустил глаза.

– Есть немного. В последнее время. На пару сантиметров.

– У меня тоже. Слушай, Шляпа, а у тебя часто встает? Я, знаешь, в последнее время даже треники стараюсь на физкультуру не надевать.

– Бывает, – скупо ответил я, не открыв другу свою тайну.

По причине, науке не известной, у меня почему-то твердеет при виде курящих женщин, даже старух. Просто бедствие какое-то! Хоть к врачу беги… А как объяснить? Когда глотать больно, все понятно. А тут, что скажешь? Неудобно как-то… Я просмотрел все журналы «Здоровье», какие нашел дома, но ни малейших упоминаний о подобном недуге там не нашел, зато прочитал несколько статей о вреде онанизма. Смешное слово, если учесть, что нашего учителя математики зовут Ананий Моисеевич.

– А ты знаешь, что его трогать нельзя? – поинтересовался я.

– Еще бы! Все уши с детства прожужжали.

– А ты знаешь, что от упорного онанизма можно с ума сойти?

– Еще бы! Сначала сухотка спинного мозга, а потом слабоумие, – подтвердил осведомленный Лемешев, читавший, видимо, те же самые журналы. – А от неупорного, как думаешь, что бывает?

– От неупорного волосы на ладонях растут, – повторил я недавно услышанную шутку-подставу.

– Брось, – нахмурился мой друг и вскользь глянул на свои руки.

– Наколка – друг чекиста! – засмеялся я.

– А все же какая-то дрянь там живет! – смущенный Пашка заглянул в отверстие. – Слышал, в Барыбине в лагере «Полет» чистили яму и нашли головастиков величиной с сома? Зубы – как у щуки, а ноги и клешни – как у рака.

– Крыльев нет? – уточнил я.

– Нет, но зубы ядовитые, как у гадюки. Приехали люди в черных очках и белых перчатках, тварей положили в бронированные ящики, а с пионеров и вожатых взяли подписку о неразглашении.

– И с младших отрядов?

– Что они, дураки, что ли? Родителей вызвали.

– Ты-то откуда знаешь?

– От Козловского.

– А он – откуда?

– Теперь не спросишь…

Нашего третьего друга Козловского позавчера забрал отец якобы по семейным обстоятельствам. На самом деле Вовка не выдержал бойкота, который ему объявил отряд, и запросился домой, опасаясь «темной». Мы бы, конечно, за него заступились, но он сам виноват. Из-за него, труса, Анаконда велела усыпить Альму – любимицу всего лагеря. Семафорыч, чуть не плача, повел ее на хоздвор, а она упиралась, скулила, словно чувствовала нависшую над ней опасность. Животные очень прозорливы. Говорят, в Ташкенте перед землетрясением все кошки и собаки кинулись на улицу, и те горожане, которые выбежали за ними, остались в живых. Остальных завалило. Трупы грузовиками возили. Так рассказывают. Альму же никто с тех пор не видел, только Нинка Краснова сообщила, что за забором, рядом с насыпью, появился свежий холмик. Девчонки бегали туда, чтобы положить цветочки. Эх, Альма, Альма…

Перед отъездом Козловский затравленно озирался. Он переживал не только из-за того, что придется держать ответ перед матерью, толкавшей я в молодости ядро. Нет, тут что-то другое. Наверное, наш несчастный товарищ предчувствовал, что больше не вернется в «Дружбу», ведь здесь никогда не забудут о его подлости, стоившей жизни ни в чем не повинной собаке. Жаль, целых пять лет мы были неразлучной троицей – Лемешев, Козловский, Шаляпин.

15. Неразлучная троица

Наша дружба началась давно, еще до того, как нас прозвали Лемешевым, Козловским и Шаляпиным. Приехав на новенького в лагерь, мы были настолько малы, что могли, проснувшись ночью в темной палате, зарыдать, призывая на помощь далекую маму, как позорные дошколята. Прильнув к щелям деревянного тогда еще забора, мы плакали, когда родители, оставив нам гостинцы, медленно шли к платформе «Востряково» по пыльной тропинке между зелеными хлебами. Предки оглядывались, махали руками, и это вызывало у нас новый прилив соленых слез, на что наблюдавший за нами сторож, через несколько лет получивший прозвище Семафорыч, философски замечал:

– Ничего, ничего, побольше поплачешь – поменьше пописаешь!

Мудрое Советское государство сделало все возможное, чтобы ребенок, впервые очутившись в пионерском лагере, чувствовал себя почти так же, как на детсадовской даче. «Младший» корпус, раскрашенный точно кукольный домик, располагался прямо возле столовой, видимо, из опасения, что мелюзга может не дойти до места питания или заблудиться на обратном пути. Территория вокруг палаты, огороженная низким зеленым штакетником с калиткой, тоже выглядела совершенно по-детсадовски: песочница, низкие лавочки и столы, врытые в землю, грибок, качели-коромысла, а на веранде – куклы, кубики с картинками, грузовички с отломанными кузовами, обручи, остатки простенького конструктора, яркие книжки-раскладушки…

Даже ребята из пятого отряда, проходя мимо, посмеивались, что мы боимся выйти за забор в мир взрослых детей. Пасли нас две воспитательницы, так как пионервожатый малолеткам не полагался. Да что там! Мы даже в белые домики еще не ходили, не дай бог провалимся в отверстие – к зубастым головастикам. Для этой надобности в закутке веранды, за ширмой стояло несколько эмалированных горшков, которые время от времени уносила и опорожняла ворчливая нянечка, мол, сколько же от такой мелюзги отходов! Сидя на горшках, мы знакомились, разглядывали друг друга и рассказывали страшные истории, например, про черную простынь, которая летает по ночам и душит непослушных детей. Иногда приходила медсестра в белом халате, опускалась на корточки, приподнимала крышки горшков и заглядывала в них с пытливой скорбью, и автора подозрительных какашек уводили в изолятор.

Так получилось, что в тот первый июнь наши кровати оказались рядом: справа от меня лежал Павлик с «Макаронки», а слева – Вовик с «Клейтука». Жуя зачерствевший бабушкин кекс, оставшийся от гостинцев, привезенных с собой, я, как учили дома, поделился с соседями, а в благодарность получил от одного ребрышко воблы, от другого шоколадную дольку. Когда строгая воспитательница отругала меня за бодрствование во время мертвого часа, Павлик объяснил, что я был разоблачен, так как слишком сильно зажмурил глаза, а это сразу выдает симулянта. Вова же показал мне, как надо дышать, если хочешь, чтобы все думали, будто ты спишь. Для надежности следует считать про себя: раз-два-три – вдох, раз-два-три – выдох. Тогда даже медсестра ничего не заподозрит. Услышав наш разговор, кто-то из ребят посоветовал еще облизывать губы, будто бы видишь во сне что-то вкусное, но мы, ощутив себя отдельным товариществом, отшили непрошеного доброхота, влезающего в чужие секреты. Отвечая на заботу, я открыл новым друзьям тайну летающих черепах, в них мы и превратились на всю оставшуюся смену, в конце которой осмелились вылететь за зеленый штакетник, даже заглянуть в таинственный «белый домик».

А прозвища у нас появились на следующий год. Увидевшись на Павелецком вокзале, мы пришли в восторг, замечая друг в друге внешние перемены: у Вовы потемнели волосы и брови, рыжий Лемешев заметно подрос и окреп, а я предъявил товарищам свежий шрам на пальце от неосторожного обращения с хлебным ножом. Мы перешли в третий класс, да и седьмой отряд, скажу вам, это уже серьезно! Мы убегали на край Поля, носились там за майскими жуками, сбивая их на лету курточками или картузами. Увертливые в воздухе, эти насекомые, словно выточенные из благородного дерева, в ладонях неповоротливы, царапают кожу цепкими лапками и взволнованно топорщат щеточки усов, тоскуя по простору. Нет уж, приятель, – попался так попался! Пожалуйте в коробочку!

В довоенном букваре, найденном на чердаке нашего общежития, я прочел, что майские жуки – отъявленные сельскохозяйственные вредители, заслуживающие массового уничтожения, поэтому, обобрав насекомых с растений, следует поместить их в ведро и залить кипятком, а потом скормить домашней птице. На картинке улыбчивая девочка с бадейкой созывает на сытный обед радостных гусей. Но в наше время майский жук повывелся, он летает теперь в одиночку – попробуй угонись – забегаешься, поэтому ценная добыча помещалась в спичечный коробок, который клался под подушку, чтобы насекомое своими поскребываниями радовало слух. Наружу узник выходил для того, чтобы вызывать визг восторга у девчонок, боящихся всякой живности. Еще можно привязать к лапке пленника нитку и выпустить его будто бы на волю, он, наивный, почуяв свободу, поднимет жесткие надкрылки, выпростает слюдяные перепонки, заворочается, затрещит, взмоет вверх, натянет нить и упадет в траву…

Сам майский жук почти безвреден. Жрет все без разбора не он, а личинка. Если, подкопав, приподнять в лесу дерн, можно увидеть жирных белых червей, вроде опарыша, но с лапками, острыми темными челюстями и синей утолщенной попкой. За прожорливость их называют хрущами, хрумкают все, что попадается под землей, прежде всего корни, без которых растения погибают. На вид они такие, что их даже в руки брать неприятно, а девчонки, увидев этих тварей, вообще могут грохнуться в обморок. Однажды мы, насыпав в стеклянную банку свежей земли, бросили туда травяные корешки для питания и посадили личинку, собираясь понаблюдать, как она сначала окуклится, а потом превратится в полноценного майского жука. Но белый червяк с пятнышками по бокам объявил голодовку, поворочался-поворочался и через неделю, почернев, сдох.

А наши прозвища появились совершенно случайно. Как-то раз, провозгласив тихий час, воспитательница, уходя из палаты, не до конца выключила радио, прикрепленное к стене над дверью. Громкоговоритель напоминал черную шляпу, которую кто-то повесил на гвоздь и забыл.

– Глазки сомкнули, ротик заткнули! – сказала Марфа Антоновна и вышла.

На некоторое время в палате воцарилась чуткая тишина. Любой малолетний идиот знает: покинув помещение, взрослые минуту-две стоят за порогом и коварно ждут, нет ли подозрительного шума. И вот тогда-то мы услышали тихое пение, доносившееся из шляпы, было оно чуть громче писка голодного комара. Скрипнули за дверью половицы – Марфа Антоновна ушла в соседний корпус пить чай и жаловаться на нас, неслухов.

– Лемешев поет! – благоговея, произнес Павлик с «Макаронки». – Лучший голос Советского Союза!

– Не заливай! Лучше Шаляпина никого нет! – возразил я.

Мне ли было не знать: Жоржик часто ставил на радиоле большую черную пластинку с красной круглой наклейкой посредине. С одной стороны была песня про блоху, а с другой – «Люди гибнут за металл…». Башашкин, слушая, жмурился от счастья, шевелил, точно дирижируя, руками, а потом, когда голос затихал, но иголка еще продолжала с шипением елозить по крутящимся бороздкам, Батурин говорил: «Гений! Гигант! Наливай, Петрович!»

– А я тебе говорю: это – Лемешев, – воскликнул Пашка. – Шаляпин басом поет.

– Ты-то откуда знаешь? – рассердился я, поняв, что друг прав: из радиоприемника доносился не густой бархатный рокот, а сладкий голосок, временами похожий на женский.

– У меня мама в консерваторию поступала!

– Поступила?

– Нет. Руку переиграла.

– Кому проиграла?

– Пе-ре-и-гра-ла! Глухой, что ли?

– Ерунду вы мелете! – перебил нас Вова с «Клейтука». – Это же Козловский! Самый лучший на свете певец!

– Кто тебе это сказал, плевок природы? – взмутился Павлик.

– Моя бабушка. Она всегда после концерта с цветами Ивана Сергеевича караулит!

– Вот именно: караулит… Твоя бабушка ни черта не понимает в вокале! – рассердился сын матери, так и не поступившей в консерваторию. – Лучший в мире тенор – Сергей Лемешев. У моей мамы два его автографа – на программке и на салфетке. Ты смотрел «Музыкальную историю»?

– Это там, где мужик с балкона в зрительный зал падает?

– Да.

– Смотрел. Чепуха на постном масле.

– Что-о-о?

– Что слышал! Шаляпин – главный певец! Он гигант! «Блоха, ха-ха-ха-ха…» – я попытался сгустить свой голосок до полноценного оперного баса.

– Вот именно – ха-ха!

– Лучше всех поет Павел Лисициан! – попытался помирить нас Тигран Папикян.

– Молчи уж! – возмутился Пашка. – Лисициан – баритон!

– Он армянин! – обиделся Папик и отстал.

– Спорим, что Шаляпин – гений! – настаивал я.

– Кто спорит, тот гроша не стоит! – встрял Вова.

– Полуяк, кто тебе сказал эту чушь про Шаляпина? – не унимался Пашка.

– Дядя Юра.

– А он у вас кто?

– Военный барабанщик! – с гордостью заявил я.

– Барабанщики в вокале не разбираются, – отрезал макаронник.

– В чем-чем не разбираются?

– В том самом, темнота колхозная! В вокале. Лучший певец в мире – Лемешев!

– Козловский! – снова не согласился Вова.

– Сам ты козел! – буркнул я. – Шаляпин!

– А ты – шляпа!

– Козел, козел!

– Что-о? Вот тебе! – И подушка полетела в цель.

– Ах, так! Морда, морда, я кулак, иду на сближение!

Население палаты активно включилось в наш спор, разделившись на «лемешистов», «козлистов» и «шаляпинцев», хотя многие даже не знали прежде этих имен и спросонья вообще не могли понять, о чем крик. Они, недоумевая, следили за нашей поначалу полушутливой, но постепенно ожесточавшейся потасовкой. Глухие удары подушек по головам сопровождались страстными воплями:

– Лемешев!

– Шаляпин!

– Козловский!

– Что тут за бедлам! Прекратить немедленно! – на пороге стояла красная от негодования Марфа Антоновна.

Она сжимала в руке длинную, похожую на брусок, пачку рафинада, из-за которого, видно, и вернулась. По ее расчетам, мы должны были дрыхнуть без задних ног и видеть во сне полдник с маковыми плюшками. А тут такое безобразие: в палате летают пух и перья, по кроватям прыгают, дубася друг друга казенными подушками, три мальчишки и орут:

– Лемешев!

– Шаляпин!

– Козловский!

Заметив разъяренную воспитательницу, все замерли и притворились спящими. Но если другим, чтобы прикинуться послушными, достаточно было подтянуть одеяла к подбородкам и закрыть глаза, то мы, перестав прыгать по кроватям, так и застыли в нелепых боевых позах, замахнувшись подушками, схваченными за вытянувшиеся углы. В наступившей тишине снова послышались звуки радио: мужской голос со сдержанным гневом отчитывал «определенные круги Запада» за «эскалацию войны во Вьетнаме» и «гонку вооружений».

– Обнаглели! – крикнула, заикаясь от ярости, Марфа Антоновна. – Ты, ты и ты – Шаляпин, Лемешев и Козловский, брысь по углам. – Она пальцем показала, кому где отбывать наказание. – А после полдника до ужина будете у меня убирать территорию вокруг корпуса. Ясно?

– Ясно…

Позже к уборке территории присоединился Папик, он пытался исподтишка стянуть с Родионовой трусики и доказать, что у женского пола там все устроено совсем иначе, чем у мужского. Доказал. Получил подзатыльник и принудительные работы. Приводя в порядок округу, мы нашли бархатное тельце крота, засиженное мухами, и с почетом похоронили несостоявшегося мужа Дюймовочки в клумбе. Периодически к нам подходили девочки из нашего отряда, интересовались: правда ли, что мы подрались, выясняя, кто лучше поет – Шаляпин, Лемешев или Козловский?

– Чистая правда! – гордо отвечали мы.

– А я считаю, Павел Лисициан лучше! – Тигран снова попытался ввести в заблуждение общественность.

– Знаем, за что тебя-то наказали! – хихикали девчонки. – Не примазывайся!

Так Пашка, Вовка и я стали неразлучными Лемешевым, Козловским и Шаляпиным. Теперь, приезжая в лагерь, мы встречались как ветераны детского летнего отдыха, а те, кто знали нас по прошлым сменам, восклицали:

– О, Лемеш, Козел и Шляпа – собственными персонами!

Даже Голуб, впервые в этом году приехавший в «Дружбу», мог, остановив меня на бегу, спросить:

– Шаляпин, тьфу черт… Полуяков, стенгазету к родительскому дню Пушкин будет выпускать? Ты председатель редколлегии или я?

Много лет наша троица была неразлучна. И вот Козловского не стало…

16. Местные атакуют

– Как ты думаешь, Козел на будущий год приедет? – спросил я.

– Даже не знаю, – вздохнул Лемешев. – Он гордый. Да и родители, если докопаются, могут не разрешить. Мои бы не разрешили.

«Это уж точно!» – подумал я, представив себе Пашку, печатающего строевой шаг по асфальтовой дорожке, уходящей за горизонт.

С Козловским приключилась скверная история, хуже не придумаешь. А началась она давно, три года назад, когда в нашем отряде объявился местный мальчик. Тут надо бы объяснить, что местные бывают двух видов: одни живут в домиках вдоль железной дороги, их называют востряковскими, или востряками. Тихие люди, они роются в своих садиках-огородиках, выращивают клубнику, огурцы и разную-всякую петрушку-сельдерюшку. В родительский день востряки утраивают у платформы целый базарчик, и Лида всегда покупает мне там раннюю морковку, сладкую, нежно-оранжевую, с длинным корешком – не толще суровой нитки, в магазине его всегда почему-то отрезают. А чуть дальше расположен Рабочий поселок – десяток двухэтажных деревянных бараков и две серые хрущевки, заселенные буйными, особенно во хмелю, «гегемонами», так называет их Юра-артист. В этом году они даже напали на наш лагерь, устроив страшный переполох.

В июне в первом отряде обретался жуткий парень – Толик Карасев. Выглядел он так, что моя бабушка Аня, живущая на хулиганской Чешихе, сразу бы определила: шпана шпаной! Второгодник, он был самый старший в отряде. Вид бандитский, дикие усики и фикса во рту. На руке у него синела мутная наколка «Толя». Красного галстука Карасев не носил, так как из пионеров его давно исключили за жуткое поведение, а в комсомольцы, понятно, не приняли за то же самое. Когда он вразвалочку проходил мимо, все затихали, а в нос ударял ядреный табачный запах, как от взрослого мужика. Вожатый первого отряда Федор, рослый и спортивный парень, старался с ним лишний раз не связываться: пришел на построение – хорошо, не явился – еще лучше. Даже Анаконда отворачивалась, если Карась возникал поблизости. И только Жаринов смотрел на него с обожанием, даже перенял у хулигана манеру чесать ухо плечом, перекосившись набок.

Потом, после налета, когда из Москвы приехала комиссия и стали разбираться, каким образом уголовный элемент, состоящий на учете в милиции, вообще мог попасть в детское оздоровительное учреждение, выяснилось: за него просил председатель профкома «Макаронки». А дело было так: пришла к нему мать Карася, фасовщица, и умоляла отправить непутевого парня хоть куда-нибудь, пока она будет месяц лежать в больнице. Оставить-то сына не на кого – безотцовщина. Профорг и пожалел сироту на свою голову…

Так вот, на родительский день Толика приехали навестить два взрослых парня подозрительной наружности, назвались, хихикая, двоюродными братьями и, не дожидаясь концерта, забрали его, как положено, под расписку до ужина, мол, погуляем по лесу, а то как раз колосовики пошли. На самом же деле троица тут же ломанула в Рабочий поселок в магазин за пивом, туда почему-то постоянно завозят свежее «жигулевское», и этот удивительный факт Юра-артист объясняет словами Маяковского:

  • Ну а класс-то жажду
  •                          заливает квасом?
  • Класс – он тоже выпить не дурак!

Там нахальные дружки полезли, конечно, без очереди и в результате подрались с местным пацаном, зверски его отметелив, так как у одного из «кузенов» имелся при себе кастет. Но избитый, как на грех, оказался младшим братом печально знаменитого Гвоздя – Мишки Гвоздева, недавно откинувшегося, что значит – вернувшегося из тюрьмы. Его жутко боялась вся округа. Узнав, на кого подняли руку, приезжие пацаны пришли в ужас и ближайшей электричкой умотали в Москву, а Толик, примчавшись в лагерь, притаился, думал, пронесет. Не тут-то было! Последние родители, усталые, но довольные, покидали «Дружбу» после насыщенного дня, когда из Рабочего поселка прибежала испуганная кастелянша (она была местная, жила там в хрущевке) и сообщила: Гвоздь собирает окрестную шпану, чтобы идти на лагерь и требовать выдачи на правеж Карася, которого в очереди узнали, так как за пивом он наведывался не впервые.

Об угрозе доложили Анаконде, она позвонила в милицию, а пока те чешутся, приказала всех детей запереть в корпусах, усилив бдительность. Когда уже смеркалось, прибыл участковый с планшетом на боку вместо кобуры, он стал всех успокаивать, мол, оперативные меры приняты, не стоит паниковать – хулиганы просто пугают, никто на «Дружбу» руку не поднимет: подсудное дело. Но тут из Рабочего поселка приковылял помятый дружинник и доложил, прикрывая подбитый глаз, что ситуация вышла из-под контроля, Гвоздь собрал человек двадцать шпаны. Пьяные, злые, вооруженные кастетами, арматурой и дрекольем, они движутся с неприличными криками к пионерскому лагерю. Участковый перепугался и вызвал по телефону из Домодедова усиленный наряд милиции, путано обрисовав положение. Во время разговора Анаконда вырвала у него трубку и рявкнула в мембрану:

– Учтите, здесь двести беззащитных детей. Если хоть на минуту опоздаете, я лично с вас погоны посрываю!

Потом она приказала раздать всем мужчинам, даже боявшемуся мышей завхозу Петру Тихоновичу, оружие: штыковые лопаты, пожарные крюки, топоры, городошные биты, огнетушители и огромные кухонные ножи. Лысый Блондин явился с «кривым стартером» – мощной железной загогулиной, которой вручную заводят заглохший мотор. Рослым парням из старших отрядов Анаконда велела вооружиться штакетинами от старого деревянного забора и создавать видимость многочисленного ополчения, но в бой не ввязываться, а в случае очевидной опасности отступить в клуб и там забаррикадироваться. Вызвав братьев Худайназаровых из второго отряда, она временно вернула им конфискованные рогатки и приказала запастись камнями покрупней. Это было серьезное пополнение: близнецы с пятидесяти шагов наповал убивали ворону. Из нашего третьего отряда взяли только Шохина. Высокий и широкоплечий, он вполне мог сойти за мелкого вожатого, вроде Голуба. Я, Лемешев и Козловский тоже просились на передний край, но нам отказали: малы еще, охраняйте своих девчонок. Жаринов, глядя на нас, ощерился и процедил, что только дураки лезут туда, где запросто можно получить перо в бок. Перо – это очень тонкий бандитский нож. Но мы сбегали на хоздвор и обзавелись длинными кровельными гвоздями, заточив их о бордюр до боевой остроты. Пашка предложил еще соорудить под окном катапульту, как в учебнике истории Древнего мира: на бревно кладется доска, один ее конец прижимается к земле кирпичом. Нужно прыгнуть на поднятый край доски – и метательный снаряд навесом полетит в неприятеля.

Карася спрятали на складе под старыми, прописанными матрасами, приказав ему не высовываться, если хочет жить. Сторожить виновника переполоха оставили нашего Голуба, но он, отвесив Толику, покорному с перепуга, десять горяченьких, вернулся в строй защитников «Дружбы».

На военном совете решили, что громилы скорее всего нападут со стороны леса. Забор там повыше, зато легче незаметно подкрасться и скрыться в случае чего в чаще. От станции хулиганы пойдут навряд ли: во ржи даже ночью человек, как на ладони. Но все равно часть защитников во главе с Захаром Борисовичем (он на фронте был разведчиком) расставили вдоль невысокого щелистого забора, за которым начиналось колхозное поле. В случае чего наши должны были фонариками ослепить врага и вызвать подмогу. Бухгалтер вооружился здоровенной сечкой – ею рубят капусту на кухне.

– Р-р-рубиться – так р-рубиться! – картаво приговаривал он, пробуя пальцем лезвие.

Мы, прильнув к окнам, видели и слышали, как наши готовятся к бою. Много интересного рассказал, вернувшись, Засухин, которого мы отправили на разведку. У Андрюхи ночное недержание, поэтому в «белый домик» его пропустили без вопросов, а он заодно выяснил обстановку.

– Ну как там, Зассыхин? – с тревогой спросил Жаринов.

– Жуть! – сообщил тот, стуча зубами – то ли от страха, то ли от холода: июнь был промозглый.

Тая из Китая под охраной Аристова играла на баяне «Вставай, страна огромная!». Виталдон всем пожимал руки, видимо, прощался навсегда. Федор неподвижно стоял, скрестив перед собой две городошные биты. Голуб показательно рубил воздух ребрами ладоней, изображая карате – это такое японское самбо. Анаконда, участковый и дружинник обходили позиции, давая последние указания. Юра-артист, тощий, как Пиноккио, раскрасив лицо черным гримом, бегал вдоль забора, он точил друг о друга огромные мясные тесаки и театральным голосом кричал:

  • Ножи точу – зарезать местных хочу!

Штурм начался внезапно, мы уловили треск кустов снаружи, увидели темные фигуры, оседлавшие забор, раздались пронзительный свист, пьяный хохот и густая матерная брань. Эмма Львовна, согнавшая на всякий случай всех девчонок в нашу палату, приказала им заткнуть уши. Но лично я не услышал ни одного незнакомого слова. Здоровенный хулиган, свесив ноги, потребовал:

– Отдайте вашего беспредельщика на правеж – тогда никого не тронем! По-хорошему просим!

– Прекратить безобразия! – вышагнул вперед участковый. – Ты с кем разговариваешь, Гвоздев?

– Заткнись, мусор!

– Бей легавых! – раздался крик.

Один из местных, спрыгнув на землю, метнулся с дрыном наперевес к Тае, видно, хотел отобрать инструмент, но Аристов боксерским ударом положил его наземь. А вот Голуб, не воспользовавшись приемами карате, бросился наутек от бандита, размахивавшего велосипедной цепью, но громилу быстренько успокоил с помощью биты Федор-амбал. Юра-артист, выставив ножи, кинулся на Гвоздева, но тот, будто тореадор, ловко увернулся, и Юрпалзай воткнулся в клумбу. Худайназаров выстрелил из рогатки и попал точно в глаз местному, тот дико заорал и покатился по земле. Лысый Блондин ловко отоварил местного «кривым стартером» по голове. Находчивый Голуб, ловко убегая от врагов, залез на флагшток и оттуда дразнился, отвлекая и деморализуя неприятеля. Юра-артист выбрался из клумбы и все-таки вонзил кухонный нож в задницу одному из налетчиков.

Читать далее