Читать онлайн Тревожность. В поисках источников наших страхов бесплатно

Daan Heerma van Voss
THE ANXIETY PROJECT
© Daan Heerma van Voss, текст, 2021
© Т.Ю. Глазкова, перевод, 2022
© ООО «Издательство АСТ», оформление 2025
1. Цветы
Я дарю ей букет цветов, и она начинает плакать. Слезы текут медленно. Мы стоим на нашей кухне, в окружении предметов, которые вместе расставляли, полка за полкой и шкаф за шкафом. Моя подруга Д., с которой мы вместе чуть более пяти лет, берет цветы и, всхлипывая, подрезает стебли, негромко, но твердо стуча ножом по доске.
Боясь того, что будет дальше, я смотрю на холодильник, на фотографии общих друзей, которые за эти годы поженились, на объявления о рождении детей, которые уже знают, как нас зовут, на жизни, частью которых мы являемся. (Иногда мы фантазируем о том, как однажды наши фотографии тоже будут висеть на чьем-то холодильнике.)
Д. говорит, что в последние недели чувствовала себя потерянной. Хотя она прямо меня не обвиняет, все же очевидно: в этом виноват я. Мне стыдно слышать ее рассказ о моем поведении, ведь нет анамнеза более ясного и болезненного, чем анамнез, составленный возлюбленной. По ее словам, я плохо сплю, много нервничаю и требую ее внимания, боюсь каждой встречи с чужими людьми. Когда я выхожу на улицу, то как можно глубже натягиваю капюшон толстовки. Ночью у меня стучат зубы, а утром просыпаюсь напуганным, весь в поту. Когда она встает с кровати, я всегда пытаюсь убедить ее полежать еще немного, и еще. Только к вечеру мне хорошо, потому что я пережил еще один день и, видимо, думаю, что заслужил награду.
Но я же живу и работаю, как все?
Она думает, что нет.
– Я же хожу на разные встречи, не так ли?
– У тебя каждый день панические атаки, как только ты выходишь из квартиры.
– Что ты слышишь?
Она закатывает глаза. Знаю, что Д. слышит мое тяжелое дыхание, и она знает, что я это знаю. Может быть, я все еще надеюсь, что она выйдет на лестницу подбодрить меня, а может, просто ничего не могу с собой поделать. Или притворяюсь?
– По-моему, ты даже в свой кабинет боишься войти.
Она права. Я слишком долго жил работой. Эйфория от вовремя выполненных дел, этот прилив дофамина заставлял меня вновь и вновь браться за новые дела. Но, даже поняв, по какой схеме я живу, не захотел ее менять, а, наоборот, взваливал на себя еще больше работы. В итоге в один прекрасный день (несколько месяцев назад) я вообще перестал делать что бы то ни было. У меня не было ни новых планов, ни идей, но я не чувствовал ни покоя, ни даже скуки. Не мог ни сосредоточиться, ни расслабиться. Мои дни наполняли инерция и безделье, не успокаивавшие, а, напротив, истощавшие меня. Друзья, жившие стабильной, упорядоченной жизнью, предлагали хобби вроде рубки дров или случайных подработок, а потом выжидающе смотрели на меня. Я не хотел обсуждать свои чувства и мало разговаривал в компании, так как считал все остальные темы для разговора банальными или даже фальшивыми. Д. все больше раздражало, что люди не видели, «какой я хороший», и в какой-то момент она сама перестала это говорить.
Я прятался в своей комнате, которая больше не заслуживала названия «кабинета», слушал подкасты и выпуски новостей, окружая себя шумом никогда не умолкавших приятных голосов, громкость которых мог контролировать.
Пока звучали эти голоса, мне нечего было бояться.
Пока был вечер, мне нечего было бояться.
Пока она была со мной, мне нечего было бояться.
Мы встретились случайно, в кафе. В тот самый первый вечер она разговаривала со мной, не глядя на меня, ее незаинтересованность была почти агрессивной. Я решил изобразить такую же агрессию и попросил ее номер телефона. Я влюбился в нее, как ни в кого раньше, так страстно, так безоговорочно. Влюбился в то, как она выглядела, в ее напористость, в то, как она изображала людей, которых мы только что встретили, в то, как она не могла выговорить слово «фланель», и в ее высокие требования, которые иногда душили меня, но также заставляли меня думать, что, если я смогу сделать ее счастливой, меня нельзя будет назвать неудачником. И она, по ее признанию, никогда-никогда никого так сильно не любила. Во время нашего первого отпуска на Сицилии мы каждый день предлагали друг другу один и тот же выбор: еще 10 дней или 10 лет? Мы могли позволить себе эту игру, потому что всегда знали ответ. Это одна сторона нашей истории.
Другая сторона нашей истории связана с тем, что я записал в дневнике незадолго до нашей встречи: «Бывают времена, когда я неспособен на нормальный и разумный разговор, – писал я, – я слишком подавлен, слишком взволнован и т. д. И тогда я чувствую, насколько это угнетает других, и просто надеюсь, что на мое молчание никто не обратит внимания, что какое-то время мои близкие не будут замечать меня, что я невидим. Больше всего я боюсь, что в конце концов сделаю несчастным любящего меня человека». Периоды, когда моя тревога перерастала в панику, длились по несколько недель, а кроме них были и отдельные тяжелые дни. Но проблема была не столько в совокупной продолжительности периодов – между ними все-таки были перерывы, – дело было в непредсказуемости.
Иногда, по мнению Д., мы как будто прятались от бури, которую не замечали, пока она не становилась вдруг неизбежной и мы не могли уже спастись.
А она? Она «по характеру не была нянькой». Так она сказала, когда мы были вместе уже месяц или около того. Было холодное солнечное утро, ореховые деревья на площади стояли голые, облака висели низко. Я испугался этих слов, которые прозвучали как гром среди ясного неба. Она что-то почувствовала? Через какое-то время я все же ответил: «Это хорошо, потому что я не из тех, кому нужна нянька». И очень надеялся, что это правда.
Сегодня на кухне я засыпаю ее фаталистическими вопросами: я приду в норму? Это когда-нибудь пройдет? – на которые она механически отвечает дружелюбным тоном.
Она долго смотрит на меня и с видимым усилием говорит, что больше не узнает меня. Я больше не тот, в кого она когда-то влюбилась.
– Но ты все еще любишь меня?
– Да, конечно. Но достаточно ли любви?
Месяц назад она арендовала помещение для работы, чтобы мы не были дома в одно и то же время днем. Но вечером, когда она пришла домой, то застала меня в том же состоянии, в каком оставила утром. Мы решались на небольшие изменения, чтобы не размышлять о серьезных переменах в нашей жизни.
Сегодня на ней красный спортивный свитер, который мы вместе купили в Берлине, и джинсы, уже ставшие поношенными за время наших отношений. Я могу подробно рассказать про каждую деталь ее внешности. Но эти слезы удивляют меня. Я видел их раньше, да. Они преследуют меня. Прежние мои подруги плакали точно так же. Эти слезы как-то связаны со мной, как будто я вызываю их снова и снова, не осознавая этого, не в силах сдержаться.
Она предлагает пожить раздельно некоторое время. Я сажусь на ступеньки, отделяющие гостиную от кухни, глубоко дышу две-три секунды, как меня учили. «Так на самом деле будет лучше, – говорит она. – Так я смогу снова найти себя».
Я кладу руку на деревянный пол, словно ищу сердцебиение, доказательство того, что наш дом все еще жив. Я представляю себе запах нагревшейся древесины, падающих опилок при обработке досок во время ремонта сразу после переезда. «То есть ты потеряла себя? Я-то помню, где ты».
Она качает головой, понижает голос, а может быть, ее фразы уже не доходят до меня, я понимаю только отдельные слова: «без сил», «пустая», «устала».
Я знаю, как выглядит человек, который хочет причинить мне боль, я знаю, как звучат слова, причиняющие боль, – это что-то другое. Ее уход – акт самосохранения. Я говорю ей, что мне очень грустно, но пусть она почувствует себя настолько свободной, насколько ей это нужно. Вопреки здравому смыслу, я надеюсь, что мое обещание даст ей достаточно передышки, что моя так называемая щедрость пойдет мне на пользу. Что она останется.
– Ты всегда так боишься, – говорит она.
– Многие боятся, – отвечаю я. – Везде. Во всем мире.
– Тем более стоит узнать, чего они боятся. Ты должен что-то сделать, иначе ничего не получится, – она долго смотрит на меня, в ее глазах мелькает сострадание.
– Представь себе, что это путешествие.
– Знаешь, я не люблю путешествовать в одиночестве. Люди смотрят на меня странно.
– Тогда стоит поискать попутчиков, не так ли?
– Но ты же вернешься?
– Надеюсь, что да. Через некоторое время.
– Через 10 дней или 10 лет?
Она улыбается.
Я уже не раз представлял, как будет выглядеть конец наших отношений, это своего рода заклинания, те сценарии, которые я переживаю, как правило, в темноте, в постели. Как прививку, которая помогает получить иммунитет. Этот воображаемый конец, эта последняя сцена, разрыв обычно происходит дома, в постели или в дверях, очень редко посреди улицы, и сопровождается активной жестикуляцией. Общий знаменатель этих фантазий: я не могу сдержать слезы. Я хочу сказать что-то еще, что-то приятное, что-то милое, но у меня перехватывает горло. Мы долго обнимаем друг друга, гораздо дольше, чем обычно, почти по-товарищески.
На следующий день она составила план действий, а еще через день переехала к подруге. Я заставляю себя смириться с ее решением и не сопротивляться ему. Честно говоря, я восхищаюсь тем, что она вообще его приняла.
В утро ее отъезда мы договариваемся, что через какое-то время встретимся снова, когда наступит подходящий момент (мы не знаем когда), в нашем любимом ресторане. Она садится на велосипед, поворачивает голову на четверть оборота, одумывается, смотрит вперед. И я остаюсь один. В одиночестве я обдумываю ее идею, идею путешествия. Путешествия в поисках страха, чтобы понять, что такое страх, откуда он берется, чему мы можем научиться у него, что с ним делать.
Я сразу понимаю, что исследование моих страхов – это исследование страха в более широком смысле. В том числе потому, что существует много разновидностей страха. Это и всеохватывающий внезапный приступ, который мы называем паникой. И постоянное беспокойство, то есть тревожность. И чрезвычайно сфокусированный страх, обычно перед одним объектом, который мы назвали фобией. И чуть менее сфокусированный страх взаимодействия с людьми: социофобия. И все эти явления имеют разную историю и изучались другими людьми. Нет настолько крохотного организма, у которого не было бы реакции страха, нет настолько большого организма, который мог бы избежать страха. Является ли страх эмоцией, состоянием бытия, философским вопросом или болезнью? Именно неуловимость страха всегда поражала и пугала меня, потому что его последствия столь реальны и так неизбежны.
Таким образом, это будет долгое путешествие сквозь время и пространство, к философам, художникам, супергероям, страдающим от страха пациентам, врачам и экспертам. Мне кажется, что существующие теории, многочисленные исследования и уже написанные книги о страхе не достигают цели: они вычленяют один аспект явления, которое по определению многоглаво, как мифическая гидра, и неуловимо. Они не ошибочны, а неполны. В своем личном поиске я постараюсь объединить эти аспекты и постепенно составить новую дорожную карту, которая отразит необъятность феномена страха. И на этой дорожной карте будет мало прямых дорог. Пункт назначения будет постоянно меняться, как и дорога к нему. Появятся повороты и объезды, а иногда и тупики.
Все эти возможные направления сначала затрудняют определение того, каким должен быть первый этап путешествия. Первые дни тишины после отъезда Д. я не знаю, что делать. Я просыпаюсь рано, за несколько часов до восхода солнца. Холодно. Д. все еще будто бы здесь, в нашем доме. В комнатах до сих пор пахнет ее сладкими японскими духами. Я стираю и аккуратно складываю ее рубашки и носки, как будто она наблюдает за мной. Хотя теперь у меня много места, я все еще сплю на своей стороне кровати.
И вдруг, не помню точно когда, в понедельник или пятницу, то ли утром, то ли вечером, я получаю приглашение от друга, который недавно решил стать сельским жителем и в результате купил два амбара на пастбище где-то во Франции, которые он называет хижинами. Он зовет меня в гости, к тому же эта местность также называется Вале де Мизер (переводится с французского как «Долина страдания»). Предложение, от которого я просто не могу отказаться. Я набиваю два чемодана книгами о страхе и отправляюсь в путь.
На полпути, в Бельгии, когда из окна моего грохочущего вагона открывается вид на пепельно-серые шлейфы дыма промышленности Шарлеруа, я чувствую, что убегаю неизвестно от чего. И вдруг осознаю, что путешествие началось не только что, а давным-давно, просто тогда я этого не понимал.
2. Вале де Мизер
Во мне живет что-то такое, что не дает мне покоя. Я снова осознаю это, когда смотрю из хижины на мирные однотонно-зеленые французские луга и ни на мгновение не могу смириться с этим спокойствием. Здесь, в долине, в гостях у моего друга, передо мной по-прежнему проплывают сценарии конца света, я много размышляю и плохо сплю.
Дрожа и ничего не понимая, я цепляюсь за единственное правило, которое установил: не звонить ей. Ибо то, что я чувствую, не имеет к ней прямого отношения; это появилось намного раньше. Сколько себя помню, во мне глубоко укоренилась смутная общая тревога. Я засыпаю с ней и встаю с ней. Как я узнал, в этом я одновременно и не одинок, и уникален.
Недавно мне дважды измеряли уровень кортизола, чтобы выяснить, сколько этого гормона стресса циркулирует в моем мозгу. Самый надежный способ измерить его – с помощью анализа: нужно отдать прядь своих волос на исследование в медицинскую лабораторию, в моем случае Медицинский центр Амстердама в сотрудничестве с Медицинским центром «Эразмус». Средний уровень тревожности нидерландцев составляет 2,7 пикограмма кортизола на миллиграмм волос. У людей с давно возникшими психологическими проблемами он не выше 15 пикограммов. Мои анализы показали другой результат.
Первые анализы за три месяца показали уровень кортизола 34,4 пикограмма, что примерно в 13 раз превышает средний показатель. Уже тогда исследователи были очень удивлены. Второй тест показал месячную тенденцию: в этом месяце было 74 пикограмма, в предыдущем – 87, до этого – 132, а еще месяцем ранее – более 200 пикограммов, что в 74 раза больше, чем в среднем по стране. Нет, система тестирования была в порядке. Из любопытства ведущий исследователь также отправила в лабораторию образец своих волос. Ее средний показатель: 0,8. Исследователи не знали, что сказать, они никогда не видели такого результата. Предположили, что у меня может быть редкое заболевание, опухоль, из-за которой мои железы выделяют слишком много кортизола. Я опроверг эту гипотезу: у меня не было опухоли. Они согласились, так как у меня не было никаких других симптомов, связанных с опухолью, и я сам сдал анализы из любопытства. Потом меня попытались успокоить: этот результат был настолько странным, что, может быть, мне стоит его забыть, должно быть, что-то пошло не так. Потом они захотели продолжить исследование. Мне это было не нужно. «В 74 раза?» – снова спросил я. «Да, в 74 раза», – ответили они.
Хотя результат был странным, для меня мало что изменилось. Этот страх был всегда, и мое тело приспособилось к этому. Я могу быть в порядке долгое время. Тогда я путешествую. Тогда я хороший друг для своих друзей и хороший спутник жизни для моей возлюбленной, ничем не отличающийся от других людей. Но иногда этот страх, вызванный каким-то «угрожающим» событием извне, вдруг меняет интенсивность, становится острее и конкретнее, фокусируется на одной мысли, сценарии конца света, который требует всего пространства и кислорода, тогда я прохожу переломный момент, критическую границу. И тогда меня охватывает страх.
Когда это происходит, все, что я вижу и слышу, вызывает панику. В такое время я предпочитаю не ходить по улицам с высокими деревьями, заслоняющими свет. Никто вокруг меня не понимает, почему это меня пугает. Я ухожу в свои мысли, а мой мир постепенно все сильнее и сильнее сжимается. Время теряет привычный ритм, часы останавливаются. Спать уже невозможно, минуты тянутся, и, когда проходит еще месяц, я не могу вспомнить ни одного дня. Другие, как близкие, так и посторонние, сразу же замечают, когда меня охватывает страх. Я становлюсь бледным, дрожу, горблюсь, плечи и пальцы сводит судорогой.
Поскольку при появлении страха мыслить и анализировать становится трудно, мне потребовались годы, чтобы научиться отделять «угрозу» от непосредственных телесных реакций на нее. На самом деле слово «реакция» вводит в заблуждение, триггер и реакция почти совпадают по времени. Я часто думал: может быть, неудача, запустившая цепную реакцию, на самом деле совершенно случайна, может быть, мне стоит продолжить поиски, пока не я не найду другую подходящую причину для моего тревожного чувства.
Как ни странно, в моменты, когда мне может угрожать реальная опасность, я обычно реагирую решительно и бесстрашно. Например, в 2015 году я работал журналистом с нидерландскими солдатами ООН в Мали. Среди ночи сработала воздушная тревога, вокруг лагеря посыпались бомбы, слышались глухие, но сильные удары. Короче говоря, опасность была ясной и очевидной, и поэтому ее было легко принять. Когда я выглянул из палатки, солдаты бежали к убежищам. Я спокойно надел тапочки и пошел, продолжая чистить зубы, в сторону убежища. Сравните это с облегчением, которое может испытать ипохондрик, когда выясняется, что он действительно болен. Конечно, опасность существует, но, по крайней мере, он больше не опасается, что сошел с ума. Нечто подобное произошло в начале эпидемии коронавируса; в те постапокалиптические недели и месяцы, когда страх и паника вдруг стали коллективным состоянием бытия, я был странно спокоен. Я делал то, что должен был делать, и помогал другим, на меня навалилась странная сосредоточенность, меня почти не беспокоил страх. Раньше происходило обратное: мир как будто приспособился к моему кризисному режиму.
Первая паническая атака, которую я помню, случилась, когда мне было шесть или семь лет. Повод: я должен был пройти по доске, чтобы добраться до маминой дачи. Доска была примерно метр в ширину и полтора метра в длину, она лежала над ручьем, таким темным, что я не мог определить глубину воды. Осенние листья из близлежащего леса забились в заплесневевшие желобки, древесина кое-где сгнила. Когда я наступил на доску, она затрещала. Я перепрыгнул на другую сторону. «Как раз вовремя», – подумал я. В течение дня страх прошел.
Но в ту ночь, когда я лежал в постели, мое сердце снова забилось быстрее. Я начал задыхаться, к горлу подступила тошнота. Я выбрался из-под одеяла с динозавром из IKEA, спустился с двухъярусной кровати и побежал в ледяную ванную. Из-за слез я видел все искаженно: блики крана, бледных плиток, старую и грязную занавеску для душа, газонокосилку, которую моя мама всегда ставила в душе, чтобы она не ржавела под дождем. Мама беспокойно постучала в дверь два, затем три раза и спросила, все ли со мной в порядке. Я и побормотал, задыхаясь, что да, но я не понимал, что со мной происходит.
Затрудненное дыхание и страх всегда были тесно связаны для меня.
В первые годы жизни из-за проблем с дыханием меня сразу после рождения поместили в инкубаторе, а затем я неоднократно оказывался на больничной койке. Я страдал астмой, крупом, ларингитом, всеми мыслимыми и немыслимыми респираторными заболеваниями. Ночью я часто просыпался от страха, и тогда мама открывала кран с горячей водой, наполнявшей ванную паром. В нем я снова мог нормально дышать. Но этого фальстарта недостаточно, чтобы объяснить мои страхи. Кто еще страдал от затрудненного дыхания в детстве? Дэвид Блейн, «человек без страха». За время своей карьеры иллюзиониста и каскадера Блейн, фанат Гудини, провел более 60 часов в ледяной глыбе, похоронив себя заживо, и заперся без еды в прозрачном ящике над Темзой, где прожил 44 дня. Причина, по которой Блейн решился на эти трюки, – он был полон решимости справиться со своим затрудненным дыханием. Этот «человек без страха» и сейчас чего-то боится. А именно того, что его дочь, казалось бы, столь же бесстрашная, не сможет распознать опасность.
Эта сильная связь между затрудненным дыханием и страхом также отражается в языке. Нидерландское слово angst (страх) (варианты которого существуют в немецком, датском, шведском и норвежском языках), а также английское слово anxiety (тревога) (варианты которого известны почти во всех романских языках) происходят от индогерманского корня angh, означающего «сжимать» или «связывать». Отсюда происходит греческое слово anchein – «душить». И мы также можем узнать этот корень в латинском angor, что означает «сжатие» или «сужение».
Чтобы лучше понять себя, я в последние годы все больше и больше читаю о страхе. У меня накапливалось все больше книг, мой кабинет наполнялся литературой, я цеплялся за факты. Самые важные факты, вроде того, что страх существует повсюду в мире. Мелкие факты, например, о том, что культурно-специфические страхи также существуют. Возьмем китайское коро – страх уменьшения и возможного втягивания ваших половых органов в нижнюю часть живота. Или японское тайдзин кёфусё – страх, что ваш личный стиль или физическое присутствие оскорбляют других. Моим личным фаворитом является страх инуитов перед каякингом – серия панических атак, вызванных длительным одиночеством во время каякинга. Но ни один из найденных мной фактов не освободил меня от страха.
Я узнал, что я не одинок.
По утрам, когда в долине еще темно, меня будит отчаянный рев одинокого осла. Первое, что я делаю, – это смотрю приложение погоды в телефоне. Я хочу знать, какая погода у нее в Амстердаме, дождь или солнце, надеюсь, что солнце. Вспоминаю запах загара, когда прижимался носом к ее плечу.
Днем я брожу по густым лесам, полным зловещих испарений после сильного дождя, иду, пока не устанут ноги. Когда наступает ночь, птицы прячутся, а живые изгороди и кусты будто поют. Мой друг готовит рыбные палочки, которые оказываются и подгоревшими, и сыроватыми одновременно, а потом мы курим сигары, сидя на раскладных стульях и обсуждая очередной ничем не примечательный день. На выходных мы даем себе передышку: идем в паб в соседней деревне, где смотрим классику велоспорта в компании человека, у которого осталось всего пять зубов, одетого в потрепанную рубашку Johnny Hallyday. Изредка редко мой друг спрашивает о Д. Тогда я отвечаю: «Еще рано».
Мой стол в хижине – на самом деле стол для пикника – завален статьями, бумагами и книгами о страхе. Книги были отсортированы сначала по жанрам, а далее внутри каждого жанра в алфавитном порядке. Затем я расположил их по хронологии – бумажный лабиринт, который я создал для себя, и только я один могу в нем разобраться. Но в моем сознании я – целая толпа.
Когда я приехал сюда, двоюродный брат моего друга только что уехал. Он пережил несколько срывов и приступов паники в течение проведенной здесь недели. Дрожа и чувствуя себя в западне, он строил планы, которые не мог осуществить, отказывался спать головой на восток, а позже и на запад. Конечно, в конце концов он уже совсем не спал, много пил, принимал таблетки, которые не действовали. Уехать ему тоже было нелегко, потому что его пугали шоссе и он жутко боялся ехать быстрее 70 километров в час. Это означало, что ему потребуется почти целый день, чтобы, медленно двигаясь по проселочным дорогам, добраться до своего дома в Кобленце. Почти сутки в машине в таком состоянии! За день до моего приезда сельский врач сделал ему укол валиума, и на него наконец снизошло чувство спокойствия.
По разным оценкам, 7,3 % людей во всем мире страдают от тревожного расстройства1. Такая статистика не слишком достоверна; инструменты измерения часто различаются, как и используемые определения. Но других данных нет. Данный нюанс относится ко всем последующим эпидемиологическим оценкам. Этот диагноз ставится с помощью DSM, «Диагностического и статистического руководства по психическим расстройствам» – стандартного руководства по психическим заболеваниям, которое есть в кабинете каждого врача[1]. DSM появилось в 1952 году, а тревожное расстройство – в 1980 году. Тревожное расстройство развивается примерно у каждого пятого нидерландца в конечном итоге, DSM определяет его как «чрезмерный страх и беспокойство (страшные предчувствия), которые длятся чаще всего в течение как минимум шести месяцев и возникают при определенных событиях». Пока вы читаете эти строки, около миллиона нидерландцев страдают от тревожного расстройства. Если мы уменьшим масштаб, цифры не снизятся2. В общей сложности около 18,5 миллионов европейцев в возрасте от 18 до 65 лет страдают от фобии, а еще 6,7 миллиона – от социофобии. В США дело обстоит еще хуже. Каждый третий американец хотя бы раз в жизни испытывает тревожное расстройство. Каждый год около 18 % населения США (то есть в 2017 году около 40 миллионов человек, а сейчас около 60 миллионов человек) страдают от тревожного расстройства, что примерно в два раза больше, чем людей, страдающих депрессией3. Если эти цифры вас слишком пугают, то, скорее всего, вы страдаете аритмофобией, то есть боязнью цифр, чисел и номеров. Но не паникуйте, согласно медицинским учебникам, от этого можно избавиться с помощью таблеток и психотерапии.
В середине дня, когда истории о страхах начинают вызывать у меня головокружение, я выхожу из своего бумажного лабиринта и иду по лесу, мимо полей, полных скошенных стогов, обдумывая шаги, которые привели меня сюда, и шаги, которые мне еще нужно сделать, чтобы приблизиться к понятию страха, возможно, к его сути. Я осознаю, что в каждом решении, которое я принимаю в своей жизни, страх перед моим страхом играет важную роль. Что бы я ни решил, главное – не разбудить монстра. После всех этих лет иногда я не могу сказать, где заканчиваются мои страхи и начинается моя интуиция. Это можно объяснить с неврологической точки зрения: ощущение угрозы меняет физиологию мозга. Выброс связанных с тревогой гормонов, таких как серотонин и дофамин, делает нас более бдительными, но также и более восприимчивыми к новым раздражителям. Тревожные люди могут замечать угрозы значительно быстрее, чем не испытывающие тревогу4. Но тревожные люди также страдают от предвзятости интерпретации (осознание благоприятных или нейтральных стимулов как угрожающих) и когнитивной предвзятости (ожидание негативных событий в будущем и уверенность, что последствия этих событий также будут непропорционально тяжелыми). Представьте, что вы не можете отличить страх от интуиции. Тогда любая мысль, какой бы плохой и разрушительной она ни была, может казаться правдивой, способной превратиться в реальность. Если вы уже не знаете, можно ли доверять своей интуиции, вы оказываетесь полностью во власти своего воображения, в результате чего один страх порождает другой. Прежде чем вы это осознаете, страх охватит целиком вас и ваши мысли. Не будет преувеличением сказать, что я был сформирован страхом, и этот страх в значительной степени определил, как я взаимодействую с другими людьми, как с друзьями, так и с незнакомцами.
В результате дружба умерла, отношения с женщинами испортились. Иногда мне кажется, что то, что другие считают моим характером, – это всего лишь совокупность свойств, развившаяся в ответ на мои страхи. Каждый раз, когда появляется монстр, я убежден, что его появление, по сути, является признанием моего реального «я».
Монстр. Именно так говорила моя мама, именно так говорила моя бабушка. Но что это за монстр?
Однажды, вернувшись в свой домишко после очередной послеобеденной прогулки, я взял в руки роман Роберта Льюиса Стивенсона «Странная история доктора Джекила и мистера Хайда» (1886 год). Главный герой доктор Генри Джекил – врач Викторианской эпохи, пытающийся выяснить, можно ли разделить в человеке добрые и злые силы. Путем экспериментов он обнаруживает вещество, которое высвобождает в нем злые силы. Рождается его вторая половинка, злодей Эдвард Хайд, который полностью находится во власти собственных (иногда убийственных) побуждений. Только с помощью противоядия чудовище может снова превратиться в доброго доктора. Какая из этих половин страдает сильнее? Я думаю, что не чудовище, мистер Хайд, а доктор Джекил: он боится чудовища и всегда беспокоится: что чудовище снова поднимет голову и снова что-то разрушит. Страх перед следующей панической атакой ужаснее, чем сама паническая атака.
Чтобы защитить себя, я часто жил очень скромно. В моей съемной квартире не было интернета, телефон я всегда оставлял в прихожей. В то время я в основном старался предотвратить или обезвредить предполагаемые опасности. В перерывах между лекциями я убегал в туалет, где пытался справиться со своим приступом тревоги так, чтобы другие не услышали. Я особенно полюбил одну туалетную кабинку, на стене которой некий Рене признался в любви к некой Маре, нацарапав сердечко.
С рациональной точки зрения мои опасения абсурдны, я не сталкивался ни с какими реальными угрозами, ведь я родился в безопасной и процветающей части безопасного и процветающего города в безопасной и процветающей стране. Миллионам людей было тяжелее, чем мне. Меня вырастили любящие родители, которые хотели (и до сих пор хотят) для меня самого лучшего. Даже когда мне бывало плохо, существовала подстраховка. Я получил большую пользу от безопасных, привилегированных условий моей жизни. Хотя они не оградили меня от страха и несчастий, они помогли мне не сдаваться и не сделать непоправимо плохой выбор. У меня были верные друзья и родственники, в важные моменты я получал помощь и всегда мог рассчитывать на то, что кто-то скажет: не бойся. Сотни тысяч нидерландцев и миллионы людей в других странах не имеют тех возможностей, которые были у меня. Там, где я «справился», многие сошли с рельсов, пали в борьбе со страхом или иным образом оказались на обочине общества.
Их место на обочине связано с тем фактом, что на Западе страх обычно лечат таблетками (под Западом я имею в виду Западную Европу, Соединенные Штаты, Великобританию и Австралию). В эпоху античности страх рассматривался преимущественно как физическое недомогание, в Средние века – как одержимость дьяволом, в XIX веке – как философская проблема. Сегодня это психическое заболевание, расстройство, с которым мы боремся с помощью психотерапии и таблеток.
Но это только последний этап в истории страха.
С чего же начинается эта история?
Начинается ли она с древнегреческого лесного бога Пана, маленького и невзрачного человечка, чьи крики пугали людей и богов, праотца нашего слова «паника»? Или с Фобоса, сына бога войны Ареса и богини любви Афродиты, олицетворяющего страх, связанный с войной, и потому почитаемого воинами, от имени которого произошло слово «фобия»? Или с Никанора и Демокла, описанных Гиппократом, возможно, первых людей в истории, официально страдавших фобиями? Никанор впадал в панику при звуке флейты, а Демокл страдал от парализующей боязни высоты. «Демокл не мог пройти по утесу или перейти мост, – писал Гиппократ, – он боялся перейти даже через неглубокую канаву».
Мои бумаги шуршат, я лихорадочно переворачиваю страницы то вперед, то назад, в хижине еще долго остается гореть свет.
В спокойствии Вале де Мизер я могу бесконечно читать, ломать голову и размышлять, в то время как рутина сельской жизни дает мне достаточно сил, чтобы не потеряться в тексте. Дни идут медленно, а недели мчатся быстро. Тем временем я осознаю, что постепенно начинаю все лучше разбираться в этом вопросе, в понятии страха. Мало-помалу я начинаю побеждать свой страх, рабом которого я так долго был. Затем, в обычный будний день, мне приходит в голову, что решающая глава истории начинается с корабля и якоря.
3. Случай Чарльза Дарвина и страх человека
17 сентября 1835 года Чарльз Дарвин бросил якорь со своего «Бигля» в небольшой живописной гавани залива Святого Стефана на маленьком острове Сан-Кристобаль в южной части Тихого океана. Как только он ступил на берег, ему бросилось в глаза большое биологическое разнообразие.
«Птички молча прыгали вокруг нас, в каких-то трех-четырех футах от нас, – отмечал он в своем дневнике, – и совсем не боялись брошенных в них камней. Кинг убил одного из них своей шляпой, а я прикладом ружья столкнул с ветки большого ястреба». Дарвин сделал вывод, что у наивных птиц было так мало естественных хищников, что их основной защитный механизм, реакция страха, не развился в достаточной степени. Вывод Дарвина: естественный отбор работал против них, они вымерли бы от отсутствия страха. «Даже самые сильные страхи в принципе являются мощными стимуляторами», – писал Дарвин в другом месте.
Дарвин с помощью биологических аргументов подтвердил простое определение страха, ранее сформулированное Аристотелем: страх – это, по существу, неприятное физическое переживание, являющееся реакцией на опасность. Эти реакции возникают в каждом организме, даже инфузория туфелька уплывает прочь, если ее уколоть крошечной иглой.
Но перейдем к людям. Человеческие зародыши прикрывают лицо рукой от яркого света. Так что еще до рождения мы уже проявляем поведение, связанное со страхом. Наши первые годы жизни тоже отнюдь не свободны от страха. Совершенно не в состоянии спасти себя, беспомощные и нуждающиеся в заботе, мы ползаем, окруженные рисками и опасностями, которых не видим и тем более не понимаем. Эти опасности начинают играть меньшую роль по мере того, как мы становимся старше и учимся как бы регулировать наши страхи5. Но иногда их регулировать не получается. Следовательно, простое определение Аристотеля обманчиво. Для современного человека «опасность» и «угроза» – расплывчатые понятия; одни люди воспринимают опасности острее, чем другие, и то, что для одних является опасностью, для других ничто.
Чтобы понять, почему существуют такие большие различия в том, как люди переживают свои страхи, полезно провести различие между человеческим страхом (то есть таким страхом, который могут испытывать только люди) и животным страхом. Грубо говоря, страх животного – это рефлекс, а страх человека – переживание. Итак, я закрываю труды Дарвина и книги о нем и переключаюсь на громоздкие справочники по биологии и неврологии, которые притащил в Вале де Мизер. Что объединяет эти книги, так это необычайный интерес к крысам.
Мозг крысы на самом деле является упрощенной масштабной моделью человеческого мозга. Вот почему исследователи часто используют мышей и крыс в качестве подопытных животных. Миндалевидное тело крысы проверяет каждый поступающий стимул на наличие потенциальной опасности. Если эта опасность кажется реальной, гипоталамус переводит тело в состояние драки-бегства-замирания, быстро высвобождая адреналин. Это кризисный режим, особое физическое состояние, которое мы, люди, также испытываем в нашей повседневной жизни, когда обнаруживаем на кассе, что забыли свою банковскую карту, или когда мы рискуем опоздать на поезд. У этого режима есть и преимущества. Современные исследования показывают, что если человек несколько встревожен, он выполняет свою задачу лучше, чем когда чувствует себя полностью спокойным. Если нам почти совсем не страшно, мы работаем недостаточно эффективно, но и при слишком большом страхе происходит разлад. Это называется законом Йеркса – Додсона6.
Для распознавания угроз имеет решающее значение миндалевидное тело, этот небольшой орган в нижней части нашего мозга7. Крысы, у которых миндалевидное тело было удалено, не проявляют реакции страха. То же самое относится и к людям с поврежденным миндалевидным телом. В течение многих лет Университет Айовы изучал женщину под кодовым именем SM, у которой миндалевидное тело было разрушено вследствие болезни. Она была единственным человеком в мировой истории, который, как мы знаем наверняка, не испытывал страха. Психопаты также часто имеют поврежденное миндалевидное тело, в результате чего они почти не чувствуют страха, а также не воспринимают и не понимают страх других8.
Пробыв какое-то время в кризисном режиме, крыса вырабатывает второй гормон, гормон стресса кортизол, которого у меня, как выяснилось, в избытке. Кортизол необходим для физических реакций на страх, для драки или бегства. По мере того, как опасность отступает, уровень адреналина постепенно снижается до тех пор, пока тело не вернется в нормальное, «безопасное» состояние. Если вы ударите крысу, она отпрыгнет назад и постарается убежать. Если вы сделаете это еще несколько раз, она нападет на вас. Она будет драться. Но если вы будете беспокоить ее достаточно долго, она выкопает нору и засядет в ней безвылазно, даже если вы в конце концов перестанете ее трогать. Кортизол воздействовал на клетки мозга животного и подавил иммунную систему. Его тревога стала хронической.
Эта система физических реакций называется системой страха, хотя на самом деле это, скорее, система проявления страха. У нас, людей, как и у любого вида, когда-то были естественные хищники – саблезубый тигр, например, или змея, – и в результате у нас есть система проявления страха, похожая на крысиную. Однако то, что я называю человеческим страхом, – это нечто иное: многослойный опыт, а не биологический рефлекс. Я думаю, что между людьми и животными есть два основных различия, которые сделали наш страх более сложным, чем страх крысы.
Мне было тогда шесть или семь лет. Несколько недель, как только гас мой ночник – улыбающаяся луна, я одержимо пытался понять, как будет выглядеть моя смерть. Мои попытки всегда приводили к тому, что я терял контроль над своими мыслями, паниковал, чувствовал, как будто бесконечно куда-то падаю. Я никак мог себе представить, что такое «смерть», или, если быть более точным: не мог осознать, что я когда-нибудь полностью исчезну, как будто меня никогда не существовало. Друзья в школе объяснили, что их бабушка и дедушка наблюдают за происходящим с небес. Я не понимал, как это. На чем они там сидят? И разговаривают ли они с пролетающими мимо космонавтами и космическими туристами? И если да – на каком языке? И самый главный вопрос: что они едят? Когда я однажды спросил отца, как он представляет себе смерть, он ответил: никак. Задумавшись об этом, я понял, что ни один взрослый никогда не говорил о смерти и даже не думал о ней. Они следовали той же стратегии выживания, что и Вуди Аллен, который однажды сказал, что не боится смерти. Он просто не будет присутствовать, когда она придет. Тень смерти всегда сопровождает нас, мы просто игнорируем ее.
В этом первое отличие страха животного от страха человека: в отличие от животного человек с раннего возраста сознает свою неизбежную конечность. Мы обязаны этим нашей более развитой лимбической системе, которая отвечает за наши эмоции, и нашей более крупной префронтальной коре, которая обеспечивает нашу способность мыслить абстрактно и пользоваться языком. Без языка невозможно концептуализировать мир, формировать и понимать абстракции. Другие приматы также демонстрируют много признаков сознания. Но чего у них нет, так это языка для формирования абстрактных мыслей и идей9. Мы, люди, единственный вид, живущий с абсурдным осознанием того, что мы умрем. Со времен римского поэта и философа Лукреция страх смерти рассматривался как первичный страх, из которого происходят все другие страхи. Я думаю, нам следует быть немного более точными: смерть действительно является источником первобытного страха, но настоящий страх касается нашей беззащитности, того, что наша жизнь конечна, и нас подстерегают старость и смерть. Поэтому возникает любопытная ситуация, что, с одной стороны, мы, люди, живем в большей безопасности, чем почти все другие виды животных, и все же испытываем больше страха, потому что мы всегда помним, что наша жизнь конечна, хрупка и относительна.
Перейдем ко второму отличию. Вернемся к моим детским попыткам понять, как будет выглядеть моя смерть, к тому, что мы все делаем ежедневно: мы используем наше воображение и пытаемся выразить словами то, что мы думаем или чувствуем. Этим мы также обязаны нашей высокоразвитой префронтальной коре. У зеленых мартышек существует набор сигналов бедствия, большие синицы издают тревожный крик, когда к ним подползает змея. Но это конкретное «использование языка» касается лишь того, что происходит здесь и сейчас. Чего животные не могут, так это создавать или передавать абстракции, они не способны передавать своим собратьям даже простейшую информацию о прошлых или будущих событиях. В то время как миндалевидное тело в основном занимается обнаружением угроз и выработкой гормонов, обеспечивающих наиболее благоприятную физическую реакцию, наша префронтальная кора всегда занята интерпретацией нашего поведения, мыслей и воспоминаний, а затем созданием на основе этих элементов понятного единства, которое присутствует в нашем мозгу в течение всего дня. Без префронтальной коры нет сознания10.
Какое это имеет отношение к страху?
Многочисленные исследования показали, что миндалевидное тело может реагировать на угрожающие раздражители, например, учащением сердечных сокращений или выделением большего количества пота, хотя испытуемый об этом не знает и, следовательно, страха не испытывает11. Таким образом, можно провести различие между поведением, вызванным страхом (страхом животного) и переживанием страха (страхом человека). Человеческий страх отличается в первую очередь не измеримыми физическими симптомами, связанными со страхом, потому что у крыс они тоже есть. Для страха человека типично сознательное переживание этих симптомов, а также желанием понять или охарактеризовать этот опыт. Из этого мы можем сделать вывод, что не существует такого понятия, как «бессознательный страх» или «бессознательная тревога». Как только вы замечаете в себе страх, тревогу или называете этими словами свои смутные негативные чувства, вы переживаете их сознательно.
Благодаря нашим языковым способностям и нашему сознанию мы, люди, способны вообразить множество событий, которые могут произойти или не произойти с нами, от болезней, которые могут нас поразить, до великой любви, которую мы можем встретить или, возможно, пропустить. Сознательно или бессознательно мы постоянно создаем симуляции того, что могло бы произойти, если бы мы сделали определенный выбор, и что могло бы произойти, если бы мы сделали что-то другое; мы всегда движемся через параллельные будущее и прошлое, изводя себя мыслями о бесконечных возможностях. Таким образом, ужасающая проблема человека заключается в том, что его воображение мешает ему понять, какое зло действительно грядет, а какое – воображаемое.
В Вале де Мизер наступает вечер, дождь яростно поливает оставленную на лугу косилку для сена. В углу комнаты лежат новые книги и статьи о страхах, собранные моим прадедом и принесенные сегодня почтальоном, человеком с узким лицом в шрамах и морщинах. В тапочках (пол ледяной) подхожу к окну. Пять коров бредут к ряду деревьев на правой стороне пастбища в поисках укрытия. Небо усыпано звездами, яркими и голубыми. Шумит дождь, скрипят рамы хижины. Поставив ржавый кофейник на огонь – мне предстоит еще одна длинная ночь, – я откладываю книги по неврологии и берусь за философию.
Итак, поговорим о восприятии страха как болезни воображения, perturbatio imaginations, как его назвал философ XIII века Фома Аквинский. Фома Аквинский присоединяется к давней традиции философов, иллюстрирующих связь между страхом и воображением на примере доски.
Из того факта, что человек спокойно ходит по доске, когда она лежит в траве, но впадает в панику, как только ту же самую доску кладут над оврагом, он сделал вывод, что причина страха кроется главным образом в человеческом воображении. До Фомы Аквинского арабский философ Х-XI веков Авиценна писал, что человек, идущий по доске, лежащей поперек оврага, упадет с большей вероятностью, чем тот, кто идет по доске, лежащей на земле, хотя в обоих случаях он будет передвигаться одинаково. А еще один ученый, Роберт Бертон, написал один из первых классических трудов по психической медицине, выдающееся произведение «Анатомия меланхолии» (1621 год). «Во Франции один еврей однажды шел в темноте по опасной доске, лежащей поперек ручья, – писал Бертон. – Это ему удалось без труда. Но на следующий день, когда он увидел опасность, в которой находился, то упал замертво». Другими словами, в темноте, без зрительного восприятия, воображение этого французского еврея не породило страха12. Но днем, когда он увидел, что мог вот так запросто упасть, его охватил такой ужас, что он умер. Бертон пришел к следующему выводу: воображение намного сильнее разума.
А так как у всех нас есть воображение, все мы можем страдать от «ирреальных» страхов. Является ли страх перед полетом (авиафобия) ирреальным? Или только для пассажиров? В любом случае, давайте согласимся, что некоторые дети из книги Стивена Кинга «Оно» прожили бы значительно дольше, если бы у них было немного больше коулрофобии, «ирреального» страха перед ужасными существами, которых мы называем клоунами.
Для меня после более чем 30-летнего опыта жизни в страхе разница между реальными и ирреальными страхами стала мне совершенно неинтересна. Страхи, которые трудно себе представить, для нас также имеют большое, даже экзистенциальное значение. Независимо от того, имеете ли вы дело с человеком, страдающим смутной общей тревогой, или с человеком, боящимся шурупов и болтов, если вы зададите им достаточно вопросов, вы увидите, что оба они чувствуют угрозу своей жизни. Страх всегда экзистенциален. И чем меньше кажется, что страх проистекает из реальной действительности, чем труднее вообразить страх, тем больше он говорит о самих нас, о том, кто мы есть, какой была наша жизнь, чего мы хотим и что мы на самом деле боимся потерять или не получить. Более того, любой страх одинаково реален с неврологической и физической точки зрения, какой бы невинной или «ирреальной» ни была его первоначальная причина.
И все же наше суждение об испытывающих страх окружающих во многом зависит от нашего мнения о «законности» их страхов (под законностью часто имеется в виду невинный повод этих страхов). Достаточно часто термины «реальный» и «ирреальный» в повседневном использовании имеют тонкие коннотации «оправданного» и «неоправданного». Когда мы находим страхи реальными или возможными, мы жалеем тех, кто страдает от них, сочувствуем им и даем советы. Если мы находим эти страхи иррациональными или неправдоподобными, мы игнорируем испуганных людей, бормоча, что им следует не обращать на эту ерунду внимания, отворачиваемся от них или считаем, что они притворяются. Сотни тысяч лет опытов со страхом, но мы по-прежнему остаемся беспомощными и впадаем в морализаторство.
Никто лучше Майкла Бернарда Логгинса, к которому я еще вернусь, не проиллюстрирует бессмысленность рассуждений об «оправданных» или «неоправданных» страхах. Родившийся в 1961 году в Сан-Франциско Логгинс обладает умственной отсталостью, из-за чего ему сложно точно оценить серьезность «угроз». В 1994 году, когда Логгинса попросили письменно пересилить свои страхи, он назвал сто восемьдесят три страха, начиная от медицинских, параноидальных и абстрактных страхов и заканчивая достаточно специфическими страхами, такими как страх перед тем, что его любимую лапшу съест человек по имени Дуглас. Майкл Бернард Логгинс демонстрирует то, что я всегда подозревал на инстинктивном уровне: страх смерти не стоит воспринимать более серьезно, чем страх перед тем, что Дуглас съест вашу любимую лапшу, а страх перед тем, что Дуглас съест вашу любимую лапшу, может быть более мучительным, чем абсолютная неизбежность смерти.
Что именно вы чувствуете, когда приходит этот страх?
Внешние признаки страха те же, что настигли меня в ванной маминого дома: повышенная потливость, учащенное сердцебиение, ощущение сдавленности в груди, напряжение мышц, сухость во рту, неприятные ощущения в животе, покалывание в кончиках пальцев. Это телесное ощущение страха является важной его составляющей. Американский философ и «отец психологии» Уильям Джеймс писал в 1890 году, что он не может себе представить, «каким было бы эмоциональное переживание страха, если бы не было ни чувства учащенного сердцебиения, ни ощущения поверхностного дыхания, ни дрожания губ или слабости в конечностях, мурашек по коже или бурчания в животе. Можно ли представить себе состояние ярости без вздымающейся груди, покрасневшего лица, раздувающихся ноздрей, сжатых челюстей и желания совершить насильственные действия, когда у вас вместо этого расслабленные мышцы, ровное дыхание и спокойное выражение лица?»13
Но даже если вы в этом состоянии ограниченного сознания определите различные неустойчивые физические процессы, даже если вы точно измерите, какие гормоны выделяет ваш мозг, когда чувствует угрозу, вы все равно не сможете понять, что именно представляет собой этот страх. Никто не плачет от своих слез, никого не тошнит от своих собственных рвотных масс14. Сознательный опыт страха, его переживание (которое по определению субъективно) составляет существенную часть феномена страха.
Опыт страха традиционно был прерогативой философов.
Тот факт, что точно не известно, откуда приходит наш страх, побудил Мартина Хайдеггера[2] заявить, что страх приходит «ниоткуда». «Угрожающее потому и не может приблизиться сюда по определенному направлению внутри близости, оно уже “вот” – и все же нигде, оно так близко, что теснит и перебивает дыхание, – и все же нигде»15. Страх – это агрессор, нападающий на пассивного человека. И все же страх исходит от нас. Несем ли мы ответственность за свои страхи, или наши страхи снимают с нас всю ответственность? Преступники мы или жертвы? Может ли человек быть и тем и другим одновременно?
Эта «тотальность» переживания страха отражена почти во всех описаниях испытывавших его людей. Самое поэтичное и в то же время самое узнаваемое описание страха, которое мне встречалось, взято из диссертации о страхе, написанной психиатром Херритом Хласом и защищенной в Утрехтском университете. Это определение неоднократно повторял в интервью в 1991 году некто Б., 35 летний мужчина. В то время Б. описывал страх как «пустоту в желудке, которая движется и может ощущаться. Это эмоция и в то же время физическое ощущение в голове и в теле – это одно целое, и трудно понять, где именно оно начинается»16. Интенсивность паники, то, как сильно страх иногда сжимает вам горло, как страх может оглушить вас настолько, что вы уже не видите возможности спастись, это вряд ли можно измерить или показать, но со мной такое случается. С другими тоже. Мы все можем стать его жертвами.
Чарльз Дарвин, так проницательно писавший о страхе как о биологическом явлении, временами страдал от упадков сил, от сердцебиения, от регулярных приступов гипервентиляции, мог работать не более часа в день и испытывал приступы рвоты до пяти раз в день. Изучив все дневники, письма Дарвина и медицинские отчеты, американские врачи несколько лет назад пришли к выводу, что сегодня у Дарвина, несомненно, диагностировали бы паническое расстройство. У него было 9 из 13 симптомов. Достаточно четырех из них, чтобы поставить диагноз «паническое расстройство». Любой, чья психика сегодня укладывается в рамки нормы, может завтра оказаться по ту сторону границ; любого, кого сегодня можно назвать «здоровым», завтра можно назвать «больным».
Я закрываю книги. Изложив эти базовые принципы на бумаге, я вновь почувствовал твердую почву под ногами и могу считать себя студентом, изучающим «страхологию», я понимаю, что мое время в Вале де Мизер подходит к концу. Пора покинуть мир книг и глубже покопаться в своих собственных страхах, которые могут оказаться не совсем моими. Возможно, мои родственники страдали от таких же приступов, возможно, страх был в наших генах веками. Или я слишком верю в биологию? Может быть, это не гены, а условия жизни вызывают у нас страх? В любом случае, я знаю, с чего начать свои поиски, где и с кем: с моего предка Яапа Кюнста, жившего в Индонезии.
Купив билет на самолет, я обращаюсь по электронной почте к некоторым специалистам, которые в последние годы скрупулезно исследовали страх; во время моего путешествия они иногда будут появляться, чтобы дать мне советы и подсказать идеи. Самые важные книг я кладу в чемодан или сохраняю в ноутбуке, остальные перешлет мой друг в Вале де Мизер. Посреди порыжевшего луга, в окружении соломы и чертополоха, где более-менее ловится интернет, я загружаю карты, которые, как я полагаю, мне понадобятся в Индонезии. Возможно, думаю я, возвращаясь к себе в хижину, мне следует рассматривать страх не как монстра, а как спутника, сидящего справа от водителя, который не хочет ехать по этой трассе. Может быть, он во время поездки пересядет, переберется на заднее сиденье или в прицеп. Может, иногда он займет место водителя, но, если вы читаете эти строки, значит, он не смог там задержаться надолго. Дело в том, что, прежде чем я попрошу его выйти из машины, мне нужно знать, кто он, откуда, как себя называет и чего он хочет от меня и от нас.
Настал мой последний вечер во Франции. Стоическое прощание с другом. Последний ужин из рыбных палочек и вина, купленного в супермаркете. В 11 часов мы по-братски обнимаемся и молчим, боясь сентиментальности.
Лежа в постели, вспоминая ту самую доску из своего детства, я представляю себе, что она, как описывал Авиценна, находится над оврагом, а не над небольшим голландским ручейком. Я не перехожу через него, дрожа от страха, а спокойно смотрю вниз. Датский философ XIX века Серен Кьеркегор, сравнивший страх с оврагом, писал, что познание страха – это приключение, которое должен пережить каждый человек. Я иду вперед. На Восток, в Джакарту, если быть точным.
4. Волшебные звуки Гамелана
В Джакарте жаркий душный день, и на улицах висит запах горячего бензина Pentamax[3]. С башни, на которой я стою, со смотровой площадки в гавани, я, наверное, увидел бы, как они отправляются в плавание, Яап Кюнст и его семья – мои родственники.