Читать онлайн Глазами ящерицы. Дневник чтения одной несуществующей книги бесплатно

Это история чтения двадцати одного стихотворения Михаила Айзенберга. Я получил эти стихи от него осенью 2014 года. Они были написаны весной и летом того же года и собраны им в одно письмо.
Хотя позднее эти стихотворения были опубликованы в ином порядке и в составе разных сборников, я отношусь к той подборке как к самостоятельной маленькой книге. И видел эту книгу как единое произведение, как роман, действие которого развивается от главы к главе. Поэтому я читал тексты по порядку, один за другим, запрещая себе возвращаться назад и забегать вперед.
Я читал эти стихотворения шесть лет, не как филолог, а скорее наоборот – как влюбленный дилетант: так, как когда-то в детстве мы читали стихи с папой, рассказывая друг другу, что в них происходит, стараясь понять, как они устроены и что они делают с нами. Это совместное чтение часто превращалось в разговор обо всем на свете. Папе я и посвящаю эти записи – как продолжение того давно начавшегося разговора.
I
- Снимок, не попавший в проявитель,
- сделанный рассеянным прохожим;
- мы не знаем, что там, мы не видим,
- дальнюю границу не тревожим.
- Кто же мы – летающие вздохи
- или вздохов моментальный снимок?
- Птицы, подбирающие крохи
- между сквозняков необъяснимых?
- Ящерица, та, что на припеке,
- поднимает мизерное веко.
- Видит восходящие потоки,
- принимает их за человека.
Что ты слышишь? Что видишь? Слышу речь с резкими сменами темпа, фразы, произнесенные с разной громкостью. Вижу, как входит человек и говорит: снимок не удалось проявить, что на нем, мы не можем знать. Затем неожиданно поворачивается ко мне: а кто мы такие, кто же мы такие, я вас спрашиваю?! И наконец, уже спокойно: посмотрите на ящерицу на солнечной стороне.
Надо прочитать стихотворение вслух. Тогда отчетливее слышно, что вторая строфа говорит на другом дыхании. «Кто же мы» я произношу громче, чем другие слова в стихотворении.
Поэт Юлий Гуголев назвал это «эффектом». Намеренная яркость, фраза, сказанная едва ли не с апломбом, – редкость для поэзии М.А. Его стихотворения предпочитают негромкую интонацию, склонны к деликатности и даже смирению. Я имею в виду простую вещь: есть стихи, которым очень хочется, чтобы их обязательно услышали и даже полюбили, для этого они используют самые эффектные поэтические приемы и ими сразу пробивают меня. Есть другие стихотворения, которым не важно это. У любого поэта, конечно, есть и те и другие, но у одного больше первых, а у другого вторых. У М.А. вторых больше.
«Кто же мы» я читаю немного восклицая, эти три слова словно увеличивают громкость стихотворения на длительность одной строфы. Благодаря этому слышу: это обо мне. Это мой вопрос. Вернее, у меня есть такой же вопрос. Это я не знаю, кто я. И это я ничего не знаю о мире. Возможно, поэтому я здесь: стихотворение, даже если оно о снимке или ящерице, оно всегда обо мне, о нас.
«Снимок» – частое слово в словаре М.А. Я особенно люблю этот – из стихотворения 1982 года:
- Этот снимок смазанный знакóм:
- на скамейке, с будущим в обнимку,
- на скамейке поздно вечерком,
- примеряя шапку-невидимку.
Снимок появляется при попытке запечатлеть окружающий мир, сохранить момент перед его исчезновением или восстановить давно исчезнувший. Этот момент и ценен своей обреченностью. Мир всякий раз нов. Рассказывающий о нем переоткрывает или даже первооткрывает его: видит его в первый и в последний раз. А в «Просвеченных облаках…», стихотворении М.А. 2007 года, на рентгеновском снимке облаков проявлялась ангельская схватка. Снимок, не попавший в проявитель, тоже что-то проявляет, становится входным билетом в сложную для объяснения реальность. Такую, где у явлений нет названий.
Стихотворение пишет еще одно стихотворение внутри себя, рассказывает сразу две истории. Первая посвящена частному случаю – это история о не получившейся фотографии, о пленке, которая почему-то не попала в ванночку с химическим раствором, преобразовывающим скрытое изображение в видимое. Вторая история – об ограниченности нашего знания и понимания. В переключении внимания с одной истории на другую, в их переплетении рождается драматургический эффект.
С вопросом «кто же мы?» вторая история становится главной, но непроявленная пленка возвращается в третьей строфе – уже в глазу ящерицы. Тогда оба сюжета сходятся в один.
Образ, появляющийся в начале текста, возвращается в его финале, обросший новыми значениями. Хочу придумать для этого явления свое название: например, «принцип возвращающихся героев» или «прием выстреливающего ружья». Как объяснить это? Будто стихотворение делает «прыжок». Движение начинается в первой и заканчивается в последней строфе, и содержание стихотворения – это прыжок над ним. «Конец посылки» Сирано де Бержерака, путешествие Одиссея. Текст опоясывается приключением образа, который к финалу меняется.
Здесь этот образ – снимок, превращающийся в конце во взгляд ящерицы. Мы так же не знаем и не понимаем, что мы видим, как ящерица, а потому можем только гадать, кто мы, эфемерные существа в размытом пространстве. Ящерный глаз – тоже рассеянный фотограф, ее поднимающееся веко – затвор фотоаппарата из первой строфы.
Может быть, этот новый взгляд – это и есть стихи? Первое стихотворение книги – своего рода вступление, меня как будто знакомят с главными героями. Стихи – это моментальный снимок, попытка поймать преломление воздуха, что-то эфемерное, неподвластное объяснению.
К такому чтению подталкивает одна перекличка. В строке «Кто же мы – летающие вздохи» слышится другое стихотворение о поэзии – «Недоносок» Баратынского:
- Как мне быть? Я мал и плох;
- Знаю: рай за их волнами,
- И ношусь, крылатый вздох,
- Меж землей и небесами.
«Мир я вижу как во мгле», – говорит герой Баратынского. У М.А. мгла становится пересветом, нехваткой фокуса.
Но даже если так, то что видит стихотворение?
В отклике на книгу стихов Олега Юрьева М.А. писал о способности различать контуры внутри слепящей тьмы. Эти слова – прежде всего о самом М.А. и о его «Снимке, не попавшем в проявитель…»: «Явления и вещи уходят в глубокую тень – или приближаются к своим прообразам. Речь идет даже не об особенности видения, но о самой зрительной способности. Заданная себе работа заставляет автора совершенствовать эту способность, обращая ее в прибор ночного видения – все более тонкий, все более приноровленный различать контуры внутри слепящей тьмы, ослепительного темного блеска. Зрение уходит в другую область – в другое время, и взгляд, прозревающий ночь, слепнет для прочих (дневных) впечатлений. Взгляд обращен и вовнутрь, в глубины собственного подозрительного строения. Что-то проявляется, как на рентгеновском снимке».
Книгу открывает стихотворение, говорящее: нас окружает что-то нам невидимое и нам неведомое. Это замечательная новость – это обещание. Если признать, что твое понимание мира подобно пониманию близорукой ящерицы, то теперь нужно научиться видеть, составить карту этого мира, дать названия его обитателям.
Может быть, вся эта книга и будет таким проявителем – и одновременно фотографией неведомой области.
Однажды я сам стал героем такого снимка. Мне было лет тринадцать, почти у самого нашего дома я встретил друга родителей и папу моих друзей – переводчика и изобретателя Михаила Тименчика. Мы остановились, чтобы обменяться какими-то фразами. Мы говорили, смотря на старый деревянный особнячок, – сейчас его уже нет, он стоял на углу Колобовских переулков, его снесли. Мимо шел человек в бежевом плаще, который стал фотографировать особняк. Миша сказал: «Раз вы фотографируете этот особняк, снимите и нас тоже». Теперь, сквозь темноту, можно различить это. Миша через несколько лет умер, внезапно, утром, у него оторвался тромб. Той фотографии я, конечно, никогда не видел. Хотя, наверное, я путаю – скорее Тименчик сказал: «А вот представь, что он нас тоже сфотографирует?» А тот человек не стал этого делать и ушел. То есть такого снимка нигде нет. Но теперь все это одно и то же.
II
- Останется народная примета,
- чтоб сторожей пугать издалека,
- да медленная туча до рассвета
- протянется, как черная рука.
- Все кончилось, а мы едва задеты,
- и день наполовину не ослеп.
- В Донском теперь бесплатные пакеты
- и дождик, собирающий на хлеб.
Случилось что-то непоправимое, беда, но «нас не задело»: мы продолжаем жить, хотя жизнь ушла. Все, что есть теперь, – обыденность, не нужные никому пакеты, дождик. Стихотворение о непроявленном снимке сообщало о недоступном мире, следующее за ним – о времени, которое ушло: все кончилось.
У стихотворения странные отношения со временем. Первая строфа рассказывает о том, что случится, из «сейчас» в «будущее». Вторая начинается с прошлого: «все кончилось». Затем наступает настоящее: «мы едва задеты». Что-то происходит со временем, и неясно, из какой точки говорит стихотворение, это все когда? Кажется, будто никогда, будто время кончилось. Это усиливает ощущение непоправимости случившегося. Но что случилось?
В одном из стихотворений книги М.А. «В метре от нас» были такие строки:
- Прежний возьми букварь,
- чтобы сказать про нас.
- Прежнего изнутри
- буквы перебери.
Стихи М.А. живут внутри противоречия: поэзия в новом мире – и после уже написанного и после уже пережитого – невозможна, но эту невозможность поэзия должна решить. Быть, хотя быть нельзя. Каждому айзенберговскому стихотворению приходится заново преодолевать это сопротивление, разрешать этот кризис. Часто решение – в поиске новой участи для прежнего букваря: «буквы перебери». «Останется народная примета…» следует этому призыву.
Не отдавая себе отчета, я читаю фразу «да медленная туча до рассвета протянется, как черная рука» сразу двумя способами. Туча дотянется до того места, где начался рассвет, и туча будет на небе до тех пор, пока не случится рассвет. Слово, указывающее на время («рассвет»), оказывается там, где ждешь указания на место. «Черная рука» перекликается с «народной приметой», вытаскивая детские страшилки о черной-черной руке в черной-черной комнате. Эти темнота и чернота усиливаются строчкой «день наполовину не ослеп». Ослепший день – это ночь. И еще, возможно, внутри спрятан слепой дождь, как называют дождь, идущий при свете солнца.
«Дождик, собирающий на хлеб» можно читать как метонимию, перенос: кто-то собирает милостыню (бабушка, стоящая у Донского?), идет дождь, и кажется, что он тоже собирает на хлеб. Этот дождь тихий, копеечный, жалостливый, просящий – о ливне или грозе не скажешь, что они собирают на хлеб.
«Дождик» рождается из протянутой руки медленной тучи: тот, кто просит милостыню, стоит с протянутой рукой. Срабатывает «прием возвращающихся героев», и ожидание грозы возвращается мелким дождиком. Об этом и все стихотворение: было что-то значительное, что-то большое – теперь пустота, мелочь; в начале грозная туча, в конце – бедный дождик. Чем обыденнее этот «дождик», тем отчетливее ощущается, что произошла катастрофа.
Но что же произошло?
Ключ к стихотворению – топоним Донское. Речь о Донском монастыре, точнее – о Донском кладбище. Если читать стихотворение как рассказ о возвращении с похорон или о посещении могилы, все становится яснее. Тогда все детали начинают рассказывать историю об утрате: и какая-то связанная с кладбищем примета, и дождик, и черная туча, и середина дня, который продолжается несмотря ни на что. Жизнь после утраты, после прощания, когда, казалось бы, нельзя жить, но мы живем: живем после.
Здесь, на Донском кладбище, похоронены родители М.А.
Отец, Натан Маркович, прошел войну, в Польше был тяжело ранен, еле выжил. Он был инженером-строителем, писал стихи. В одном интервью М.А. говорит, что по профессиональным склонностям он «явно в отца». Мама, Анна Леонидовна (Орловская), окончила романо-германское отделение филфака МГУ, работала учительницей немецкого языка, переводчиком. «Все ее достижения от меня очень далеки: несколько иностранных языков, знание и понимание музыки (она все время ее слушала), невероятная трудоспособность и внутренняя дисциплина». Отец умер в 1989 году, мама – в 1995-м. Оба похоронены на Донском кладбище.
Зная об этом, стихотворение слышишь иначе. Даже в мелочах: «дождик» – так ведь дети говорят? Когда говоришь о родителях, становишься ребенком, сколько бы тебе ни было лет. Если говоришь об их смерти, то все всегда кончилось. Разве что пакеты теперь на кладбище дают бесплатные. У М.А. есть еще одно стихотворение о том, что отношения с родителями не меняются после их смерти и что к жизни без них ты никогда не готов:
- Нет, не уходят. Стоят за спиной
- мрамор холодный и хруст ледяной.
- Ветер качает осину.
- Голос неслышный, как будто больной,
- так обращается к сыну:
- «Вижу, сынок, ты опять босоног.
- Что же ты будешь на свете, сынок,
- делать с вещами, с врачами?
- Деньги совсем измельчали.
- Ты меховые ботинки сносил,
- значит, за пару сапожек
- сколько потребует новый Торгсин
- наших серебряных ложек?
- Как спеленал меня вечный покой,
- больше тебе не достану
- новую шапку, взамен дорогой,
- той, что потеряна спьяну».
- Знаю, что к этой зиме не готов.
- К черному камню не видно следов.
- Снежный занос не растаял.
- И обмороженных белых цветов
- нет, если я не оставил.
О родителях М.А. рассказывал в большом разговоре с Линор Горалик, который я буду часто цитировать. «Я их очень любил, но „дружил“ – какое-то не то слово. Может быть, с мамой – там было почти полное понимание. А отец – он, естественно, всегда отец. Довольно долго он старался внушить мне какие-то свои идеи и принципы и действовал достаточно настойчиво, но все же не ломал меня об колено. К тому же на моей стороне всегда был союзник – мама».
Для человека, возвращающегося домой с кладбища, время закончилось, но я не могу отделаться от его настойчивого присутствия. Кажется, что это стихотворение и про сейчас, что рядом с рассказом о частной катастрофе звучит голос человека, живущего в середине десятых годов. Человека, наблюдающего трагедию исчезновения, превращения живого в мертвое. Трагедия эта обыденная, тихая. Там, где ждешь увидеть воронку от взрыва, – будни, и ты живешь дальше, хотя и с некоторым удивлением: мир рухнул, а жизнь продолжается как ни в чем не бывало. Наверное, никакого политического подтекста тут не подразумевалось, но я слышу два голоса и строку «все кончилось, а мы едва задеты» читаю как строку про нас сегодняшних: все кончилось – в стране исчезло время.
Я оказался на месте чего-то исчезнувшего, и мое время замерло. Что-то подобное происходит с человеком, рассматривающим остатки древнего города, гуляющим, например, по Риму. Что остается там, где что-то было, а теперь нет? Как жить на оставленном месте? Эти вопросы часто встречаются в текстах М.А. – и в путевых записках, и в стихах. Вот, например, «Вилла Джулия» 2004 года:
- Что осталось?
- Одни черепки, дощечки.
- Золотые письменные пластинки,
- на которых галочками насечки <…>
- Время выгорело дотла,
- обдавая обрядной вонью
- выходящие из котла
- шеи львиную и грифонью.
Это не рассказ из путеводителя: это мы здесь и сейчас живем на развалинах, в пустотах. Это у нас остались одни дощечки, народные приметы и обрядная вонь, это у нас время выгорело дотла. Следом вспоминаю другое стихотворение о мире и жизни после, оно завершается словами о ненужной стране:
- Вровень когда-то, теперь под ногами у нас
- соты-палаты как старые шахты завалены.
- Сор, обживаемый мелкими тварями, —
- ветхой земли нарастающий пласт.
- Что же скрывается в глубине
- старого места – до грунта снесенного города?
- При затемнении всё очевидней вдвойне:
- свет наизнанку, и прежняя метка не спорота.
- Что же скрывается в глубине?
- Хитрые часики ходят, цепляясь колесами.
- Сонные мухи встречаются с мертвыми осами
- там, в ненадежной квартире,
- в ненужной стране.
Может быть, я все-таки не вчитываю. Может быть, все это об одном – о том, как тебе, именно тебе жить внутри пустоты, после катастрофы.
III
- Слепленный из мягкого, из ватного,
- сделанный из снега на воде,
- темный воздух ищет виноватого,
- в накладной выходит бороде.
- И уходит. Места не нашлось ему,
- в памяти как будто снежный ком —
- темный воздух, тонкими полозьями
- увозящий прошлое тайком.
Сперва слышишь, как «слепленное, мягкое, сделанное, снежное, вата» превращаются в «воздух, полозья, увозящий». Изменение звука соответствует сюжету: мягкое становится резким, воздух обрастает материей, превращается в страшного Деда Мороза, который на детских санках увозит прошлое.
М.А. вспоминает: «После института отец работал на строительстве высотного здания у Красных Ворот, где, кстати, и находился потом мой детский сад – во внутреннем дворе. И жили мы тоже рядом, на Новой Басманной. Это вообще моя родина – этот кусочек города, Красные Ворота».