Читать онлайн Поиски стиля бесплатно

Поиски стиля

@biblioclub: Издание зарегистрировано ИД «Директ-Медиа» в российских и международных сервисах книгоиздательской продукции: РИНЦ, DataCite (DOI), Книжной палате РФ

© В. К. Арро, 2021

© Издательство «Алетейя» (СПб.), 2021

* * *

Случай на демонстрации

рассказ

Евгений Петрович Карманов работал на фабрике головных уборов механиком. Так как он был хорошим механиком и вдовцом, то все его звали Петровичем. На Первомай Карманов взял от тещи своего сына Петьку и рано утром пошел с ним на предприятие. На улице возле проходной уже загоралось гуляние, играл фабкомовский оркестр. Женщины, взявшись под руки, пели. Семейные рассматривали и хвалили друг у друга детей.

Правофланговым надевали на рукав повязки. Карманову тоже надели повязку. Как-то она неожиданно порадовала его, и он некоторое время чувствовал свою правую руку отдельно от всего туловища, а потом привык.

Председатель фабкома Илья Григорьевич иногда подходил к поющим, всплескивал руками и вступал в песню каким-то уж слишком хорошо поставленным голосом, а затем также неожиданно бросал ее и отходил.

– А-а, Карманов пришел! – обрадовался Илья Григорьевич и всплеснул руками. – С праздником тебя, дорогой! А это кто с ним?.. Бу-у-у!.. Маленький Карманчик!

Петька уже вышел из того возраста, когда его могли развеселить все эти «бу» и «му», но Илье Григорьевичу простительно было что-то напутать, потому что с детьми на демонстрацию приходили многие, а он был один.

Накануне, как водится, давали премию. Мужчины из разных цехов подмигивали друг другу, сходились по трое и шли неподалеку, в какую-нибудь парадную. Карманову тоже несколько раз подмигнули, но он только смеялся и показывал глазами на Петьку.

Карманов и без того чувствовал себя празднично. На душе его было светло и чуть горьковато, как всегда, когда он находился среди большого числа веселых людей. Больше всего он дорожил ощущением слитности, своей принадлежности к ним, как бы там ни было.

Карманова каждый раз удивляла на демонстрациях эта вольготность, полное равенство и расположение людей друг к другу, когда всё было перепутано: начальников нельзя было отличить от их заместителей, отдел кадров от отдела сбыта, библиотекарей от читателей, кладовщиков от экспедиторов. Казалось, все радуются этой неразберихе, которая и бывает-то два раза в год, и не прочь бы так ее и оставить, чтобы никто никого не понукал, не дергал, не материл. Карманов считал, что в этом и было проявление рабочей солидарности.

Но были, конечно, люди, которые и тут умудрялись оставаться самими собой – от них он старался держаться на расстоянии.

К Кармановым подходили, дарили Петьке конфеты, свистульки, шары. Одних свистулек у него набралось штук восемь – он, не разглядывая, запихивал их в карман. Шары висели на нем гроздью, так что его самого из-за них уже не было видно. Карманов на эти знаки внимания отвечал приветливо – улыбался, а в душе хмурился, понимая, что Петька рядом с другими детьми попадает в неравное, какое-то жалостливое положение.

Наконец, разобравшись в шеренги, подняли знамена, флаги, транспаранты, портреты и дружно пошли. Карманов оглянулся в конец колонны и понял, какая у них небольшая фабрика – вся-то колонна была в четверть квартала. Но оркестр в полную силу играл «Прощание славянки», флаги трещали на свежем ветру, и марш трудящихся обращал на себя внимание всей улицы.

Эти первые минуты праздничного шествия Карманов всегда переживал остро, драматично, глотая комок и затаивая дыхание, нарочно сбивая шаг, чтобы овладеть собой. Они – эти первые шаги – представлялись ему началом события мирового значения и в то же время личным поступком, справедливым и бесповоротным. Ему казалось, что он сейчас все вместе куда-то придут и что-то там сделают. С этого момента всё, что существовало для него порознь – чистое небо, голоса товарищей, пение труб, запах оттаявшей земли, красный кумач на фоне черных деревьев, радиодекламация, аромат сдобного теста, утренняя газета в кармане – всё это соединялось и становилось крепким и терпким – неистощимым настоем праздника.

Где-то возле станции метро «Горьковская» они сошлись с другими колоннами, и всё, что чувствовал до этого Карманов, растеклось понемногу, смазалось. Он спел вместе со всеми песню «Хотят ли русские войны», похлопал в ладоши, когда на одной остановке образовался круг и в него, дробно постукивая сапожками о базальтовую мостовую, вошла швея Зина Рогожкина, за нею Илья Григорьевич, а там и другие. Но главной его заботой был сын. Это для него он смеялся, хлопал в ладоши и пел. И красная повязка на руке была для него. Карманов ловил на его лице любые признаки радости, оживления, подсказывал, куда нужно смотреть. Но Петька против ожиданий, не то чтобы разочаровывал, но озадачивал Карманова своим спокойным любопытством и невозмутимостью. Только однажды он вскрикнул, когда увидел, как на проходящей мимо машине физкультурников один парень стал крутиться на турнике. В остальное же время Петька грыз шоколад и молчал.

Колонна их огибала парк, где рядом с решеткой шли трамвайные рельсы, а по другую сторону мостовой плавной и долгой дугой тянулись дома. В открытых окнах, сверкающих косыми плоскостями вымытых стекол, стояли люди. Кто-то тут же завтракал, кто-то причесывался, кто-то взбивал яйца, а может быть, сливки в кастрюле. Иные просто лежали грудью на подоконниках. Все вместе они, сами того не зная, являли собой картину житейского счастья, покоя, немного ленивого в сознании своего постоянства, немного надменного в своем положении созерцателей с высоты.

Карманов скользнул взглядом по окнам. На какой-то миг он стал жильцом этого дома, обитателем пронизанных солнцем квартир. Он заметил, что Петька смотрит туда же. Не укрылась от взгляда Кармановых и женщина в бигуди с чашкой в руках, и мужчина в халате, и девочка с кошкой, и другой мужчина, поливавший цветы и говоривший с кем-то, кто у него был в глубине комнаты. Дом остался позади, следующим был институтский корпус, и Карманов легко вернулся к реальности.

Маленький их оркестрик на пять инструментов тонул в громыхании других оркестров, в шуме громкоговорителей и голосов. Откуда-то еще в их колонне взялся баян, он играл невпопад и совсем другое, частушечное. Гурьян, сменщик Карманова, ломая шеренгу, пытался на ходу танцевать. Швея Зина, вся красная, как после бани, держала под руку Илью Григорьевича и звонко хохотала без причины.

Между тем Петька потянул Карманова за руку и шепнул два слова. Карманов кивнул, и они вышли из колонны на тротуар. Там впереди, за перекрестком, – Карманов помнил по прошлым годам – был общественный туалет, и он повел туда Петьку, рассчитывая, что колонна их догонит. На всякий случай он оглянулся и в качестве ориентира запомнил несколько транспарантов колонны, которая шла впереди. На одном было что-то про уголь, на другом: «Май-труд-мир». Но и без этого их фабрика выделялась на фоне других благодаря большому количеству малиновых и голубых цветов, изготовленных из отходов производства.

Сделав всё, что надлежало, Кармановы устроились на тротуаре ждать своих. Они должны были вот-вот подойти, но колонны покуда стояли. Петька, воспользовавшись остановкой, принялся играть в шары. В изготовлении шаров в нынешнем году, было проявлено много изобретательности. В Петькиной грозди имелся большой красный шар, внутри которого был заключен шарик поменьше. Еще один шар имел в себе сразу несколько мелких шариков. Его-то и тряс Петька, шарики приятно шуршали. Вдруг шар сильно хлопнул и обмяк, маленькие шарики, как мыльные пузыри, полетели по ветру. Ошарашенный Петька скривился, но не заплакал. Карманов заметил удалявшуюся от них девочку в серой нейлоновой куртке и красных колготках. Она на миг обернулась с выражением злого торжества и быстро пошла дальше, и там, на ее пути, лопнул еще один шар. Несомненно, девочка держала в руках что-то острое. Карманов сильно расстроился. «Как так, – думал он, – ходит ребенок в день всенародного праздника и вместо того, чтобы радоваться, наоборот, это самое…» Смутно он почувствовал настроение девочки, и от этой мелькнувшей догадки шла какая-то прямая линия к Петьке, но вытягивать ее не хотелось.

Кармановы уже несколько раз прохаживались вдоль и против движения колонн, но тех, кого они ждали, не было. А транспарант «Май-труд-мир» попадался им на каждом шагу. Фабрика могла уйти далеко вперед, пока их не было, но в то же время, – рассуждал Карманов, – она бы не успела. Он не мог точно сказать, двигались ли всё это время колонны или стояли. А, может, бежали?.. Такое тоже бывало. Выходило, что они с Петькой потерялись. К тому же Петька заметно устал. Карманов посадил его себе на плечи. Шары теперь колыхались перед глазами Карманова, и он их отодвигал.

Возвращаться домой, думал он, обидно, тут уж рукой подать до площади, вон Невой тянет. Идти в чужой колонне, примазавшись, вроде бы нехорошо, стыдно. Карманов затосковал, он сразу почувствовал, как тускнеет, теряет смысл праздник. Да еще из головы не выходила та девочка. Он стоял спиной к какому-то дому, держа Петьку за ноги. Здесь гулял ветер. Они достигли уже того рубежа, где тротуар был перегорожен грузовиком и цепью милиционеров, где кончается вся эта кутерьма с шариками, гармошками, мороженым, накрытыми посреди панели столами, хождением взад-вперед и где колонны подтягиваются, ровняют ряды и демонстранты отделяются от праздношатающихся. Начиналось то, ради чего люди вышли из домов в этот день – марш трудящихся.

И тут Карманов, взглянув вверх, обнаружил, что Петька ест пирожок.

– Где ты взял пирожок? – спросил Карманов.

– Тётя дала, – густым голосом сообщил Петька.

– Какая еще тётя?

– Это я дала ему пирожок, – донеслось сверху. – А что, нельзя?

Ну что тут – можно-нельзя – если он ел уже. Свесив светлые волосы вниз, на Карманова глядела женщина, недурная собой, прибранная к празднику, – глядела, смеясь, не прочь познакомиться. Окно у нее было чисто вымыто, в верхней раме Карманов увидел черные стволы деревьев и белесое небо. Карманов смотрел на нее и молчал.

– На площадь пойдете, демонстранты? – спросила она, смеясь.

– Не знаю. Потеряли мы своих. Вот стоим.

– А свои это кто? Мамка?

– Нет, – сказал Карманов, – коллектив. Случайно не видели, фабрика головных уборов?

– Головных?..

– А каких же еще, – уловив в ее голосе иронию, обиделся Карманов.

– Да я их не гляжу. Идут и идут… Видела вот – «Ленфильм», их я каждый год жду. Узнала этого… Шурика. Как его фамилия-то, ну, такой блондин… Дать, что ли, и тебе пирожок?

Не дожидаясь ответа, она ушла вглубь комнаты и вернулась с двумя пирожками на блюдце. Один дала Петьке, второй Карманову. Пирожки были теплые, сочные, с мясной и луковой начинкой, а также с перчиком. Карманов давно таких не ел.

– Хорошие у тебя пирожки, – сказал Карманов, жуя, сам не заметив, как перешел на «ты».

– Да я и сама не дурна, – сказала женщина и засмеялась. – Ничего, вот придете домой, а мамка вам своих пирогов напекла.

– Эту тему оставь, – испуганно сказал Карманов и ссадил Петьку на тротуар. – Не стоит… Нашла о чем говорить. Не тронь, чего не знаешь.

По торопливости и испугу Карманова, женщина поняла, о чем идет речь и улыбку проглотила.

– Тебе выше там, посмотри, может, увидишь: «Май-труд-мир» и сразу про уголь, – без надежды попросил Карманов.

Женщина приподнялась на руках и посмотрела поверх колонн.

– Нет, не вижу. Много чего понаписано. А большая у вас фабрика?

– Большая. Человек пятьсот.

– Ну, одним человеком меньше – небольшая потеря. Они и не заметят.

– Нельзя! Я – правофланговый.

– Сима! Симка! Слезь со стола! – крикнула женщина, обернувшись в комнату.

– Кто, дочка? – спросил Карманов.

– Да кошка.

– Я пить хочу, – сказал Петька.

– Чего он у тебя пьёт?.. Небось, пепси-колу…

– Вот еще. Кипяченой воды дай.

– А может, зайдете? Чаем угощу. Гляди – он у тебя весь в шоколаде.

– Вот уж, как и быть, не знаю, – засмеялся Карманов. – Мы ведь на площадь собрались. День солидарности… Петька, пойдем на площадь?

– Я чаю хочу.

– Подымайтесь, – сказала женщина как о деле решенном. – Первая дверь налево.

Женщина, ее звали Лида, постукивая каблуками лакированных «лодочек», поспешно, но без суеты собирала на стол. В комнате стоял холодильник, далеко ходить было не надо. Она оказалась ниже ростом, чем можно было представить. Карманов наблюдал ее крепкую подвижную фигуру, ловкие движения рук, и она ему нравилась. Особенно в момент, когда она двумя ладонями собирала на затылке светлые пряди, а они вновь распадались.

– А я не хожу, далеко мне, к Варшавскому. Завод ПТО имени Кирова знаешь? У меня тут своя солидарность… Водку-то любишь?

– По праздникам.

– Рассказывай.

– Да ей-богу! Ну, еще разве с премии.

– На тогда, открывай.

Сидя на диване, спиною подпирая подушку, Карманов с удивлением обнаруживал себя между двух праздников. С одной стороны из угла комнаты гремел и декламировал телевизор – по первой программе передавали Москву. С другой – в открытое окно врывался натуральный, приправленный свежим ветром гомон улицы. Иногда с горчинкой табачного дыма – под окном нет-нет, да и задерживался кто-то из любителей папирос. В середине же совершалось самое удивительное: молодая симпатичная женщина, будто давно ожидавшая их прихода, накрывала на стол, а Петька, развалившись на полу, словно был у себя дома, забавлялся с кошкой. И он, Карманов, вольготно сидел на диване, подпирая подушку, как если бы век здесь сидел.

Когда Лида вышла, Карманов сказал:

– Может, пойдем, Петь? Ведь неудобно. А?.. До площади недалеко тут. А там к бабе, обедать.

– Не, – сказал Петька, не подняв головы. – Не пойдем.

Карманову и самому не хотелось. Невольно следуя какому-то неясному своему желанию, он оглядел комнату. Всё ему нравилось.

– Я горячее в духовку поставила, – сказала Лида, вернувшись.

– Да зря ты… Кто мы тебе.

– Гости, кто.

– Таких гостей вон… полна улица.

– Мало ли… Кого бог послал. Ему там виднее. Наливай, чего сидишь… Давайте с праздником…

Когда выпили, Карманов совсем успокоился. Ничего, думал он, тоже ведь, наверное, одной скучно. Бывает…

– Закусывай, не стесняйся, – сказала Лида. – Селедочка… Оливье утром резала, свежий. Давай-ка, Петя, я тебе подложу… С пирожком хочешь?

Тут она закрыла окно, и Карманов поразился возможности замкнуться от шумной, порядком поднадоевшей улицы и остаться втроем в уютном жилище. Еще больше эта наступившая перемена понравилась Петьке. Он с удовольствием управлялся с салатом, не забывая и пирожок. «А теща говорит – аппетит плохой», – вяло подумал Карманов.

– Хорошо живешь, – сказал он. – Просторно.

– Комната хорошая, не жалуюсь. В квартире еще двое соседей, евреечка с мальчиком и старичок. Люди культурные. Горячее подавать?

– Подавай, – усмехнулся Карманов и подошел к окну.

Вид был отсюда хороший. Многоцветный, охваченный пламенем кумача, поток людей описывал дугу, уходил под деревья. Газоны посвечивали легкой зеленью. В глубине парка, за черными переплетениями ветвей золотился шпиль. Стоять в окне было приятно Карманову. И там, за спиной, всё выходило приятно. Не к чему придраться, думал он. Будто сто лет знакомы. Не к чему. Чисто и вежливо. Ничего не скажешь. Может, судьба привела?..

Он размышлял и о том и об этом, забредая мыслью в самые деликатные темы и стыдливо отгоняя их от себя. Он снова вспомнил ту злую девочку с булавкой в руке, и уже подумал, что Лида, наверное, такой человек, которому можно будет доверить, что наболело, как вдруг малиновые и голубые цветы бросились ему в глаза.

– Да вот же они! – закричал он. – Вон они, Петька!

– Кто? – спокойно спросила Лида.

– Да наши! – Он распахнул окно. – Эй, Гурьян! Зинка!.. Где вас носило! А мы – туда! Мы – сюда!..

Карманова снизу увидели, удивились и тоже закричали ему:

– Петрович! Петрович!

– Петька, пальто надевай!

– Ну, невидаль, пусть себе идут, – сказала в глубине комнаты Лида. – Навидаешься еще.

– Нет уж, мы пойдем, Лида!.. – бормотал Карманов, отпустив лицо, отчего оно дергалось беспрестанно, становясь то беспечным, то озабоченным. – Всё-таки свои, неудобно… Петька!.. Вы уж извините… А мы туда, мы сюда!..

Он схватил макинтош и потащил Петьку к двери.

– Вы, Лида, не сердитесь. День-то какой!.. Я ведь правофланговый.

Они выбежали из парадной и влетели прямо в гущу своей колонны. Со всех сторон сыпались какие-то вопросы и шуточки, но Карманову было не до них. Он обернулся. Лида высунулась в окно с Петькиными шарами.

– А ну помаши тете! – сказал он Петьке и сам помахал.

– А шары мои где? – спросил Петька.

А Лида вдруг напряглась вся и как крикнет полным голосом:

– Дадим каждому трудящемуся по шапке, урра-а-а-а!..

«Психанула», подумал Карманов и покачал головой.

Петькина гроздь шаров проплыла низко над демонстрантами, а потом взмыла вверх и запуталась в дереве.

1970

Несостоявшееся свидание

рассказ

В августе тысяча девятьсот сорок первого года Нине Васильевне Строевой было всего восемнадцать лет. Вместе с другими сотрудницами гострудсберкассы ее отправили на рытье окопов в сельский район южнее Ленинграда, под Лугу.

Оказавшись на месте, женщины слегка растерялись, так как не ожидали увидеть здесь такой фронт работ. На огромном пространстве хлебного поля, уходя за границу видимости, тянулась вереница полуодетых людей, в основном женщин, судя по лифчикам и разноцветным косынкам. Растерянность новоприбывших перешла в тревогу, а тревога – в страх, да такой, что лопата, которую выдали Нине, служила ей первое время не столько орудием труда, сколько чем-то вроде подпорки.

А что она, собственно, знала о войне? На вечеринках пела вместе со всеми: «Если ранили друга, сумеет подруга врагам отомстить за него». При этом она всегда думала об однокласснике Коле Шапошникове, влюбившемся в ее подругу Эльвиру, и отомстить хотела, прежде всего, Эльвире. Коля сейчас дрался на фронте, Эльвира затерялась где-то на Украине, сама Нина стояла вот в длинной веренице женщин с лопатой в руках. А враг… Врага она знала по газетам, преимущественно, по карикатурам, и поэтому он был для нее чем-то мифическим. Даже сейчас, соединившись в ее сознании с этой красивой сельской местностью, с березовыми перелесками и жарко желтеющим полем, враг не обрел конкретного человеческого облика, и, если бы из леса выполз огнедышащий змей или выбежал горбатый ящер на коротких ножках, Нина испугалась бы, но не удивилась.

Нина Строева всё не хотела верить, что это поле зрелого хлеба, не жалея и ни о чем постороннем не думая, надо пересечь от края до края глубоким противотанковым рвом. Она у всех спрашивала, почему не хотят прежде убрать хлеб, а потом уж копать, от нее отмахивались, а кассирша Елена Никифоровна отвела Нину в сторонку и вполголоса посоветовала не задавать больше вопросов. Ночью, когда они лежали на еловых лапах, согревая друг друга, Елена Никифоровна шептала ей в ухо:

– Вот ты тревожишься, почему не убрали, думаешь, головотяпство или вредительство, а представь себе, что это сделано в военных или, как там, в тактических целях. Начнут немцы наступать вслед за танками цепью от леса, войдут в рожь, так что их собачьих голов будет не видно, а рожь со всех сторон вдруг, да и загорится.

– Зачем загорится?

– Да что б им не выйти. Из горящей ржи ведь так просто не вылезешь. И бензобаки у танков начнут взрываться…

Нина представила вдруг заживо горящих людей, их скорченные мечущиеся фигуры, и всю её охватил непонятно откуда взявшийся жар. Ей захотелось пить, но воды поблизости не было, нужно было терпеть до утра, пока привезут.

– Они не пройдут к Ленинграду? – проговорила она спекшимися губами.

Но Елена Никифоровна не ответила, потому что спала. Всю ночь Нина просыпалась от холода, но стоило ей подумать о заживо горящих людях, как тело ее наполнялось болезненным жаром, и она согревалась.

Каких-либо признаков приближающихся боев в этих местах по-прежнему не было. С утра лес наполнялся молчаливой возней птиц, древесной и травяной сухостью, а в полдень над полем можно было заметить знойное дрожание воздуха – тяжелые зерна в колосьях пеклись и деревенели. Зато по ночам воздух иногда сотрясался от дальнего гула: где-то в ночных небесах ползли стаи невидимых бомбардировщиков.

Иногда днем в сияющем небе появлялась разведывательная «рама». Посверкивая плоскостями, она кружилась флегматично и миролюбиво, вызывая угрозы и нервные, непристойные жесты отдельных женщин. Когда однажды что-то тёмное, непонятной формы отделилось от ее фюзеляжа, военные саперы, не сговариваясь, что было силы, крикнули по всей цепи: «Ложись!» Женщины попадали, кто как сумел, на свежеотрытую землю. Нина упала на башмаки Елены Никифоровны, ушибив грудь, и скорчилась в ожидании удара. Но разрыва всё не последовало, и тогда откуда-то взялось мерзкое, безжизненное слово «газы» – и потекло по залегшей цепи. Сумки с противогазами почти у всех висели на сучках в березовой роще, ставшей им домом, и вот Нина, чувствуя уже спазмы и повинуясь какому-то утробному опыту, стала обвязывать нижнюю часть лица головным платком. В тот же миг она услышала истерический смех и выкрики, а когда приоткрыла глаза, то увидела огромную стаю белых птиц, бесшумно планировавших над полем. И в следующий миг она поняла, что это листовки. Некоторые женщины уже было пошли, раздвигая рожь, к тому месту, где должны были приземлиться листовки, но мужские голова в разных концах закричали: «Назад!», и всем пришлось вернуться.

Позже по всей линии прошла небольшая группа военных и разъяснила, что поднимать и читать фашистские листовки – это бесчестье и предательство, и никогда ленинградцы не подадутся на подлую провокацию. Листовки, запутавшись в колосьях, остались бесполезно лежать в поле.

Ночью Елена Никифоровна зашептала в Нинино ухо:

– Знаешь, что пишут эти говнюки?

– Кто?

– Немцы. Они стихи в нашу честь сочинили: «Дамочки-дамочки, не ройте ваши ямочки, наши таночки придут, ваши ямочки займут». Это же просто анекдот.

– Откуда вы знаете?

– Так говорят. Но я не утверждаю.

Утром их перевели на новый участок, и незадолго до начала работ Нина с Еленой Никифоровной пошли вдоль опушки леса в поисках каких-нибудь ягод. У обеих горели ладони от слипшихся за ночь волдырей. Далеко отходить не позволялось, и они не пошли. Тут же, на границе поля и леса попался малинник, совсем не обобранный. Нина торопливо обрывала малину, сознавая, что это последнее, что ей осталось от мирного времени. Было много перезрелых, истекающих соком ягод. Руки у нее тотчас покраснели, волдыри стали нестерпимо болеть, но остановиться не было сил.

Елена Никифоровна шуршала кустами где-то неподалеку, Иногда она окликала ее, звала посмотреть, какое у нее изобилие, но у Нины и без того разбегались глаза. Понемногу она погрузилась в прострацию, которая часто наступает, когда собираешь ягоды или просто ходишь по лесу, – теряется ощущение времени, какие-то незначащие мысли сменяются одна другой, да и само тело свое перестаешь чувствовать.

Неожиданно Елена Никифоровна шуркнула рядом, Нина, не повышая голоса, спросила:

– А нам не пора?

Елена Никифоровна не ответила.

– Я говорю, Елена Никифоровна, будем закругляться? – повторила Нина. – Надо прийти сюда с кружкой. Пойдемте, а то попадет.

И в ту же секунду она встретилась глазами с мужчиной. Он ей улыбался, и всё его красивое лицо выражало приветливость. И она ему улыбнулась, решив, что это сапер. Но что-то в его облике мелькнуло такое, что Нине не понравилось, заставило ее замереть. В просвете между листьями она увидела петлицу с металлическим тусклым шевроном, погон и подсунутую под него пилотку.

– Нина, кричать не надо, – сказал мужчина ласково, но твердо, и она на секунду потеряла сознание при звуке своего имени. Она бы могла даже упасть, если бы не держалась за ветки.

Мужчина участливо спросил:

– Я вас испугал?

Нина, не отрывая глаз от погон, кивнула.

– Но что делать, на войне всем страшно. Так?

По-прежнему улыбаясь, он бросил в рот несколько ягод.

– Вы живете в Ленинграде, да, Нина?

Она снова легонько кивнула, чувствуя, что всё, всё для нее пропало, и какая-то вялость, апатия нашла на нее.

– На какой улице?

– На Марата, – прошептала она.

– Ах, та-ак! Это ближе к Боровой или к Невскому? Дом нумер…?

– Пятнадцать, механически ответила Нина. Тут только она заметила, что ест ягоды вместе с ним.

– А квартира?

Она назвала и квартиру, не слыша звука своего голоса. Но тут ее окликнула Елена Никифоровна, и Нина пришла в себя. Она поняла, что стоит в лесу, в спелом малиннике, где-то неподалеку свои, а перед нею немец, офицер, объясняющийся по-русски, но с каким-то безжизненным, слегка механическим выражением. Она услышала, как он сказал ей: «Ответьте: иду!»

– Иду! – крикнула Нина, сорвалась и закашлялась.

– Ну, вот, – сказал немец, улыбаясь. – Теперь у меня в Ленинграде есть добрая знакомая. Не правда ли, добрая? Скоро я вас навещу. Или вы в это не верите, а, Нина?..

Она молчала, не отводя от него глаз.

– Ну, ничего, поговорим в Ленинграде. Ведь так? У нас будет время. А сейчас – до свидания, Нина. Не задерживайтесь здесь долго, это опасно. Скажите всем, чтобы уходили.

Затем он что-то достал из полевой сумки, вложил Нине в руку и скрылся в кустах.

Елена Никифоровна снова звала ее, Нина бросилась на голос, понеслась сквозь кусты, как от зверя, обдирая лицо. То, что она держала в руке, мягко сломалось. У нее хватило сил добежать, она рухнула на колени возле Елены Никифоровны, и ее вырвало.

– Боже мой, Нина, да ты объелась!.. А это что у тебя? – строго спросила Елена Никифоровна. – Где ты взяла шоколад? Ты нашла?..

Нина посмотрела на нее мутными глазами.

– Боже мой!.. Где? Что это?.. – Кассирша схватила лишившуюся сил Нину и потащила к лагерю. На ходу она вырвала из ее рук сломанную плитку и зашвырнула в кусты.

Елена Никифоровна, хотя и была перепугана насмерть, все же поостереглась устраивать общую панику, помня, кто такой паникёр. Она намеревалась поставить в известность начальство, но в это время уже был получен приказ всем уходить в Ленинград.

Вереница женщин с сумками и рюкзаками двинулась по проселку на ближайшую станцию. Шли так долго, что возникло сомнение – уж не заблудились ли они. Вдоль дороги в траве горели оранжевые подосиновики, из-под елок выглядывали целые колонии лисичек и моховиков, но никого они не интересовали. Да какие грибы, если в небе, прикрытом от них переплетениями ветвей, выли, выделывая какие-то петли, авиационные моторы разных тембров, и рассыпался сухой пулеметный треск. Вереница растянулась, распалась на отдельные группы, так как сильные и нетерпеливые, обгоняя других, ушли далеко вперед.

Нина Строева шла рядом с Еленой Никифоровной прогулочным шагом – кассирша страдала плоскостопием и быстро устала. Впереди и сзади то и дело раздавались выкрики, гулко катившиеся по лесу.

– У меня такое впечатление, – говорила Елена Никифоровна, – что из-за деревьев за нами следят.

Нине легко было в это поверить, и она старалась не оглядываться по сторонам. Все это время она сознавала, что было что-то постыдно обыденное в её первой встрече с врагом, и если бы действительно кто-то сейчас вышел из-за этих деревьев, она стала бы его бить и царапать, хлестать по щекам и срывать погоны, мстя за свою слабость и унижение.

Когда в той стороне, куда они шли, всё загудело, заухало, затрещало и раздались один за другим сильные взрывы, у кого-то из женщин возникло предположение, что они окружены и что дорога приведет их только к фашистам в лапы. Вероятно, эта догадка появилась у многих одновременно, потому что уже через пять минут Нина увидела, как те, кто обгонял их недавно, возвращаются тем же путем назад. Женщины остановились, началась паника, но, может быть, именно благодаря ей, двум военным, сопровождавшим колонну, удалось собрать всех вместе. Майор, взобравшись на березовый пень, срывая голос, кричал, что, скорее всего и даже наверняка, немцы с воздуха бомбили станцию и вот поэтому стоял такой сильный грохот, а самих немцев в тех местах днем с огнем не сыщешь, и нужно успокоиться и продолжать движение к железной дороге, куда, по их сведениям, к вечеру будет подан состав. Во время этой речи Елена Никифоровна сильно сжимала Нинин локоть. В заключение майор предложил всем сесть отдохнуть и перекурить. Некоторые женщины засмеялись, а майор поправился:

– Я хотел сказать: перекусить.

Во время этого привала Нина снова хотела подойти к майору и рассказать о своей утренней встрече, но Елена Никифоровна сказала:

– Не лишай его уверенности. Твой немец на панику и рассчитывал.

Станция, куда они, наконец, пришли встретила их безлюдьем, руинами и клубами черного дыма. Нина никогда еще не видела пожара, до которого никому не было дела. Она с удивлением разглядывала попадавшиеся им на пути предметы, которые потеряли подобающую им форму и назначение: разбитые фонари, гипсовую руку от памятника, искореженные железные балки, упавшие провода. Всюду на земле валялись картонные железнодорожные билеты. И она поняла, что война в том и заключается, чтобы сорвать всё и всех с надлежащих мест и поставить в нелепое и стыдное положение.

Им пришлось пройти вдоль полотна в сторону семафора и дальше, за семафор. Там стояла дрезина и работали люди – они меняли покореженные рельсы на новые. Миновав их, Нина с Еленой Никифоровной, как и другие женщины, устроились в тени, возле кустов ивняка.

– А ведь что стоило прихватить десятка два подосиновиков, – говорила Елена Никифоровна, разуваясь. – Так бы мы сегодня поужинали.

Нина прилегла на траву и под жужжание пчел и стрекот кузнечиков уснула. Проснулась она от энергичного движения вокруг, от возбужденных голосов, нагрянувших сразу. Елена Никифоровна тоже спала, и Нина ее растолкала. Они увидели в перспективе путей, в растворе леса белый дымок над черной точкой паровоза и уже не спускали с него глаз, пока он не приблизился. Это был простой дачный поезд, зеленый и легкий, с частым рядком труб над каждым вагоном. Из окон, из раскрытых дверей смотрели на них молодые ребята в военном обмундировании и разноголосо галдели, и выкрикивали что-то, и махали руками, и бросались чем-то, пока поезд медленно проплывал мимо, и они уже понимали, что это не за ними поезд, что это дальше, на фронт, как вдруг он перестал двигаться. С высоких подножек тотчас стали спрыгивать красноармейцы – грузные, неуклюжие со своими скатками, вещмешками, винтовками – и женщины, в их числе Нина, натыкаясь друг на друга, размахивая руками, побежали к месту высадки – а там уже всё перемешалось.

Пробираясь в разгоряченной толпе, пропитанной острыми запахами сукна, ремней, ружейной смазки и пота, Нина вглядывалась в незнакомые потные лица парней и то смеялась, то хмурилась, пожимала чьи-то руки, принимала и прятала в сумку белые треугольники, напомнившие ей письма, которые передавала ей мама, когда она лежала в больнице со скарлатиной, удивлялась неожиданным встречам, которые у кого-то всё-таки произошли – с выкриками, со слезами и смехом, с судорожными объятиями, – даже взяла у кого-то конфету и пожевала её. Кругом выкрикивали имена, адреса, названия военкоматов. Так долго не могло продолжаться, и, словно подводя итог, протяжно прогудел паровоз. И вдруг ее окликнули:

– Нина!

Она обернулась и увидела Колю Шапошникова.

– Нинка! Строева! – кричал он и проталкивался к ней.

Она чуть не задохнулась в его крепких руках, она чуть не потеряла сознание.

– Ты жив? – спросила она.

– Я жив, снаряжен и обучен! – крикнул Коля, и она успокоилась.

– А что это у тебя за шишка на лбу? – спросила она и погладила свежую ссадину.

– Да вот сейчас в вагоне, об полку!..

– Пятак прикладывал? – Она положила руки ему на плечи.

– А у меня нет! Что, сильно, да?

– Фонарь что надо, Коленька!..

– Да заживет…

Они так и стояли, обнявшись, и понемногу грустнели. Нина привстала на цыпочки и поцеловала его ссадину, а он поцеловал ее в губы.

– Так ты кого любишь?.. Меня или Эльку?

Коля виновато молчал.

– Ладно. Ты выживи, а там разберемся, – сказала Нина.

Вдруг поезд лязгнул буферами и осадил назад. Толпа задвигалась вдоль состава, все закричали, и поезд остановился. Бойцы помогали женщинам взбираться на высокие ступени. Коля тоже подвел Нину к вагону, но подняться ей помогли уже другие.

– Нинка, адрес-то скажи! – крикнул Коля ей в спину.

– Марата! – крикнула она.

– Да знаю, Марата! Дом-то какой?

– Пятнадцать!

– А квартира?

Нина выкрикнула номер квартиры и заплакала.

– Обязательно, Коленька!.. – кричала она уже из окошка, то ли видя, то ли не видя его. – Обязательно, Коленька!.. Обязательно!..

А он, словно понимая ее, кивал и твердил:

– Да, да, да, да!..

Через много-много лет после войны Нина Васильевна Строева рассказала про встречу с немцем на торжественном вечере гострудсберкасс, посвященном Дню Победы. Ей долго аплодировали как блокаднице и активному участнику оборонных работ. Особенно всех взволновали заключительные слова Нины Васильевны: «К счастью, мы так и не встретились, мы сделали всё, чтобы это свидание не состоялось».

– Ну, а с Колей-то! С Колей встретились? – выкрикнула из зала молоденькая операторша.

Все затихли.

Нина Васильевна развела руками.

– К сожалению, нет.

И ей почему-то снова зааплодировали.

1970

Плоды воспитания

рассказ

Рано оставшись вдовцом, Николай Петрович Стрельцов решил больше не вступать в брак, а все силы свои употребить на воспитание дочери. Лиза была задумана им как средоточие классических добродетелей: чистоты, скромности, романтической одухотворенности и верности. Да, ещё, конечно, преданности идеалу. Николай Петрович в свое время изрядно потосковал по цельности женской натуры, так что в его намерении скрестились лучшие побуждения отца и горькая разочарованность юноши. В педагогическом арсенале Николая Петровича были воскресные прогулки по царскосельским аллеям, абонемент в Филармонию, частные уроки французского языка, вечерние моционы по набережным рек и каналов. А также тщательно продуманный круг чтения.

Разумеется, на девятом, а тем более, на десятом году школьного обучения отцовский контроль над Лизой ослаб, потерял смысл и силу. Лиза, со своей стороны, в эти же годы разгадала замысел отца, поскольку возраст обязывал ее к самоанализу, но чтобы не огорчать его, не подавала виду. Она знала, что никогда не будет тургеневской девушкой, к которым Николай Петрович питал слабость и о ком говорил с особым значением.

Лиза не прошла по конкурсу на факультет иностранных языков, но это, к удивлению Николая Петровича, не было для нее оскорбительным и смертельным ударом. На другой же день, спокойно уложив документы в сумочку, она пошла по городу в поисках работы, сказав отцу, что заночует у подруги.

Больше всего Лизу привлекали средства передвижения. Ее волновали колёса, крылья и гребные винты. Она приходила на вокзал, как на зрелище. Отправление поезда представлялось ей пьесой с острым сюжетом, поставленной по всем правилам драматического искусства. Ей и прежде казалось, что некоторых моментов жизни коснулась рука режиссера. Миг отправления поезда, внешне такой безобидный, бесшумный, когда можно не спеша идти рядом и пожимать руки, и даже целоваться, и что-то говорить: уговаривать, обещать, признаваться, отказывать – меж тем как движение поезда нарастает, – миг этот вызывал в Лизе восхищение беспощадной мощью машины и сочувствия к людям. Люди хотели быть вместе, но не могли. Это было классическим переплетением оптимизма с трагедией, энтузиазма с печалью. Лиза уходила с вокзала, глотая слезы. Она уже догадывалась, что это главный парадокс жизни, которую ей предстояло прожить.

В тот вечер, вдоволь находившись по городу, Лиза приехала в аэропорт. Здесь было радостнее и светлее, чем на вокзале. Рев самолетов, кинжальные стрелы прожекторов, быстрые тени, пульсирующие бортовые огни создавали иную версию того же сюжета.

Лиза стояла в тупичке у ограды, среди стриженых низких кустов и разглядывала дальние самолеты зарубежных авиалиний. Неожиданно за ее спиной появились трое пилотов в синих костюмах. Ограда, на которую она опиралась, оказалась калиткой, потайным выходом на лётное поле. Один летчик присвистнул, другой бодро сказал:

– Ну что, полетим?

– А можно? – спросила Лиза. – Я б полетела.

– Как, Кузьма Иванович, может, прокатим?

Немолодой летчик с лицом добрым и обстоятельным, уже отмыкая калитку, внимательно посмотрел на Лизу.

– Ребенок же еще, ребята.

– Вот я и говорю: покатаем, – не унимался второй.

– Учтите, возвращаемся на рассвете, – сказал Кузьма Иванович. – Вас мама не будет по больницам искать?

– Не будет. У меня нет мамы.

– Ах, и мамы нет? – сочувственно сказал молодой пилот, как будто это совпадало с ходом его мыслей.

– Ну, папа, – вздохнул Кузьма Иванович.

– Папа подождет, – возразил молодой. – У папы нервы железные. – И подмигнул Лизе. Лиза окатила его холодным презрительным взглядом.

– Можно подумать, что я набиваюсь, – сказала она. – В жизни не видела таких нерешительных летчиков.

– Летали?

– Нет еще…

– А где же не видели?

– В кино.

– А, да-а… В кино-то мы… у-ух!.. – Кузьма Иванович хохотнул. – Ну, тогда пошли. Как вас зовут?

– Лиза Стрельцова. – Она шла между ними в свете прожекторов.

– Лиза-Лиза-Лизавета, я люблю тебя за это, – сказал Кузьма Иванович. – Хорошее имя. Представляю вам экипаж.

Они проходили мимо ревущего самолета, и Лиза не нашла ничего лучшего сделать, как зажать уши руками. Летчики засмеялись.

– И слушать не хочет! – прокричал молодой. – Меня Веней зовут.

– Как?

– Веня! Вениамин.

– А, хорошо. – Лиза кивнула и обернулась к старшему.

– Я – Кузьма Иванович. А это наш штурман, Григорий!

Третий пилот невозмутимо шел в стороне, и его Лиза как-то еще не разглядела. Они прошли зону нестерпимого рева, но тут же откуда-то сверху на них накатился другой, еще более яростный, в ту же секунду перечеркнувший всё поле. Лизино сердце сжималось от восторга и страха. Как она понимала это предельное напряжение двигателя, эту неистовость прожекторов, за которыми ничего уже нет, всё обрывается, наступают тишина и потёмки!

Они подошли к небольшой и прекрасной реактивной машине. Кузьма Иванович сказал:

– Вот мы и дома.

– А Лиза наша в легком шокинге, – усмехнулся Веня.

– Ну как, вернешься, может быть, Лиза? – спросил Кузьма Иванович, оглянувшись у трапа.

– А что, испугались, что попадет?

– Ого, девка с перцем, – хохотнул он. – Тебе летать надо. По серьезному. Ну, полезай.

Лиза двинулась между ними по трапу. Пилоты посадили ее на переднее место, рядом с иллюминатором, и скрылись в кабине.

Самолет летел высоко над землей. Прямо перед Лизиным взором – и далеко и близко – висела луна, окруженная множеством звезд. Внизу то и дело зажигались зеркальные холодные вспышки. Ей объяснили, что это вода, и Лиза удивилась тому, сколько на земле водоёмов. Огней тоже был великое множество. Города горели, как гигантские электроплитки. Из кабины иногда выходили пилоты и подсаживались к Лизе. Кузьма Иванович интересовался, не хочет ли она пить, не дать ли ей теплую куртку, а также показал, где туалет.

– Вы истинный рыцарь, – сказала Лиза и, приподнявшись в кресле чмокнула его в лоб.

Пилот был растроган.

– У меня тоже есть дочь, – сказал он.

– Большая?

– Большая-то большая, но… – Кузьма Иванович поморщился, – какая-то вялая…

Веня выходил из кабины со смешной историей или анекдотом – расскажет, засмеется, вздохнет – и снова на место. Есть такие люди, которым не рассказать две шутки подряд, они на первой сильно расходуются.

Штурман Григорий, до сих пор оставался в тени. Нет, нельзя сказать, что он и Лиза не обратили друг на друга внимания. В такой ситуации это было бы просто невозможно, но так получалось, что Лиза еще не слышала его голоса, а во время полета и не видала совсем. Когда дверца приоткрывалась, она видела наискосок от себя в зеленом сумраке приборных огней легкий, как бы фосфоресцирующий профиль Григория. И поскольку Веня и Кузьма Иванович вели себя в воздухе, как на земле, – понятно и буднично, то Лиза невольно всю потаённую силу и фантастичность ночного полета приписывала ему, Григорию. Да, это он дирижировал ровным, мрачноватым гулом турбин, это ему подчинялось долгое, тяжелое тело машины, с ним говорили огни и стрелки приборов, а также, вероятно, наушники. Одним словом, к концу перелета Лиза была не то чтобы влюблена, но сильно заинтригована.

Пилоты посадили свою машину на одном из южных аэродромов, зайдя на посадку с моря.

– А что, это уже юг?

– Да, юг.

– О котором папа мечтает годами!..

– Не только папа.

– Я ничего не слышу, говорите громче!

– Так и должно быть.

– Какое-то стрекотанье в ушах!

– Это цикады.

Тут только Лиза обнаружила, что на ее вопросы отвечает не кто иной, как Григорий – они идут с ним по очень густой аллее, в кромешной тьме, а остальных пилотов поблизости нет.

– А где же Кузьма Иванович? – спросила она, оглядываясь.

– Сдает груз, документы.

– А Веня?

– В диспетчерской.

– Куда ж вы меня ведете?

– Как – куда? В гостиницу «Полёт». Часов пять у вас еще есть, сможете отдохнуть. Чаю для вас раздобудем.

– Не-нет! – воскликнула Лиза. – Что вы, мне ничего не надо! Только не спать. Я не смогу. Я пойду куда-нибудь, покажите мне, в какой стороне море, я хоть взгляну на него вблизи.

– Одну я вас никуда не отпущу.

– Почему?

– Не имею права.

– Да? А кто вам это сказал? С чего вы взяли?

– Не будем вдаваться в подробности, – сухо ответил Григорий. – Решение экипажа не обсуждается.

Надо сказать, что Григорий к тому времени тоже был сильно увлечен Лизой, и когда она сказала, что пойдет одна к морю, сердце его радостно заколотилось – он понял, что это именно та девушка, которую он искал. Григорий и сам был неординарным, тонко чувствующим человеком, и для него, несмотря на пятилетний стаж работы, скоростные перемещения по пространству планеты с преодолением временных и географических поясов помимо служебного значения, по-прежнему имели глубокий романтический смысл. Так что переживания Лизы, ее возвышенное и смятенное состояние были ему близки и понятны.

Море, к которому они подошли, было спокойным и плоским, с лунной дорожкой посредине. Звезды над ним были почему-то крупнее и светоноснее тех, которые Лиза видела во время полета. Григорий объяснил ей, что это от испарения, от насыщенности нижних слоев атмосферы земными парами. Лиза, сняв туфли, пошла по воде вдоль берега, брызгая и резвясь, как только может резвиться у теплого моря девушка севера. Когда она повернула обратно, она увидела, что Григория на берегу нет. На миг она испугалась, но тут же поняла, что он в море. Пилот плыл по лунной дорожке, возмущая вокруг себя воду, брызгаясь яркими брызгами во все стороны, и плечи его влажно светились.

– Можно и я? – крикнула Лиза, чувствуя уже свою зависимость от этого человека.

– Что вы сказали? – спросил Григорий издалека, но голос его прозвучал совсем рядом.

– Я тоже хочу! Можно?

– Полезайте! Но учтите, потом будет холодно!..

Лиза скинула легкое свое платье и поплыла к нему, фыркая и смеясь, оттого что кругом было много теплой соленой воды, светила луна, а впереди, навстречу ей тянулись руки милого человека Григория.

Достигнув друг друга, они счастливо засмеялись, перевернулись на спину и полежали рядом на воде, глядя в небо. С низкого берега вдруг взлетел самолет и, рокоча, мигая огнями, взмыл над морем. Пальцы Лизы коснулись руки Григория.

– Что ж он так поздно?

– Почему поздно? Всё относительно.

– А куда?

– Кто его знает. Нас всюду на Земле принимают.

– А вы не женаты?

– Пока нет.

Потом они поплыли наперегонки к берегу.

Лиза озябла в своем легком платьице: известно ведь, что ночью температура воздуха ниже, чем температура воды. Штурман Григорий накинул ей на плечи свой форменный китель, но и он плохо согревал Лизу, она дрожала. Тогда штурман, видя это, обнял ее и поцеловал. Лиза всё еще вздрагивала, и когда он спросил, холодно ли ей по-прежнему, она ответила, что нет, это не от холода, а от другого, и что она всегда знала, что это случится с нею не просто так, а где-нибудь в воде или воздухе. А Григорий погладил её мокрую голову и сказал, что так он ее себе и представлял, свою избранницу, и особенно часто думал о ней во время полетов.

Через несколько дней в Ленинграде они поженились. На скромном свадебном ужине все видели, что Николай Петрович, отец невесты, все еще не может прийти в себя от Лизиного поступка, но во главе стола сидела такая блестящая пара, что никто не одобрял его настроения.

– Всё я, всё я, старый дурак, – бормотал старый пилот, подсаживаясь к Лизиному отцу. – У самого дочь, но, знаете, вялая…

Как командир корабля Кузьма Иванович не мог не чувствовать своей ответственности, но как человек он радовался за Лизу и за Григория.

Николай Петрович пригласил дочь на вальс. Так как помещение было небольшое, гости воздержались от танца, дав возможность отцу и дочери напоследок потанцевать.

– Лиза, вальс женщина танцует, слегка откинувшись, – сказал Николай Петрович, улыбаясь. – И головка закинута чуть-чуть влево.

– Хорошо, папа.

И хотя обмен репликами был дружелюбный, и Лиза тотчас откликнулась на его замечание, Николай Петрович понял, что это последнее его напутствие на всю ее дальнейшую жизнь.

Теперь Лиза вместе с экипажем Кузьмы Ивановича, благодаря своему знанию иностранных языков, летает на международных авиалиниях. Из каждого рейса она что-нибудь привозит отцу, из Лондона, например, она привезла ему зонт-трость. Отправляясь по вечерам на прогулку по набережным каналов, он прихватывает с собой Лизин подарок. И каждый раз в долгих воображаемых диалогах с дочерью он пытается ещё чем-либо оснастить ее самостоятельную замужнюю жизнь. «О своем муже, Лиза, нельзя говорить: мой супруг. Так говорят о муже подруги. А о своем только: это мой муж». Он не знал и не мог знать, что представляя Григория, Лиза всегда говорит: а это мой штурман.

1969

Быстрый самолет ИЛ-18

рассказ

1

У самых дверей Дунин подумал: «А хорошо, если б ее не было дома». Он подумал так не оттого, что не питал к ней никаких чувств, а просто потому, что устал ходить по музеям. Он был не молод и в выходной день любил, напившись кофею, приколоть к кульману ватманский лист и, слегка прищурившись, свободно касаться его остро отточенным карандашом. Он был талантлив, этот Дунин, поэтому каждая линия была нанесена им неспроста. Как и всякому талантливому человеку, Дунину не хватало времени, чтобы подумать о самых насущных потребностях своего естества. Единственно стоящим делом он, конечно, считал нанесение линий.

Тут же Дунин поругал себя за тайную надежду, покачал головой, приосанился и позвонил. Дверь открыла Валентина Евсеевна. Придерживая рукою халатик, она воскликнула:

– Заходите, Илья Николаевич! А вам, видите ли, письмо! Она была приветлива с ним и ввиду его основательности считала Дунина человеком своего поколения.

– А что, разве Лели нет дома? – искренне огорчившись, спросил Дунин.

– Вы ж ее знаете! Приспичило куда-то поехать.

«Милый, – читал Дунин, – не сердись, мне понадобился сегодняшний день. Буду у тебя в шесть часов и всё объясню. А ты не забудь пообедать. Твоя Леля».

Он пожал плечами, улыбнулся Лелиной маме и надел берет.

– Может быть, останетесь позавтракать? – воскликнула Валентина Евсеевна. – У меня свежие яйца и рулет!

Но Дунин торопливо раскланялся. Он знал, что теперь нужно использовать каждый час. Он дошел до стоянки такси, плюхнулся на заднее сиденье и помчался домой. Расстегнувшись в лифте, Дунин в сильном волнении отпер дверь, бросил в прихожей пальто и поспешно скрылся в комнате.

2

В это время его знакомая, Леля, летела в комфортабельном самолете «ИЛ-18». Как только он пробил облака, и возникло ослепительное синее небо, Леля забеспокоилась и пожалела, что летит, а не проводит выходной день где-нибудь на земле, рядом с Дуниным. Но облака кончились, внизу обозначились леса, озера, а потом пошли холмы с опрятными белыми залысинами на склонах, напомнившими ей голову Дунина. И Леле стало спокойно, как в панорамном кино. «Всё должно иметь своё завершение», – подумала Леля.

Вскоре она увидела очертание береговой линии Белого моря. В иллюминатор било очень яркое солнце, он напоминало ей о путевках на юг, на море противоположного цвета, которые уже приобрел Дунин, и, чтобы забыть о них, она задвинула штору.

3

Дунин же в эти минуты насвистывал у себя в комнате и, пританцовывая, прохаживался возле кульмана. Он не отводил глаз от ватманского листа, так что иногда он смотрел на него слева, а иногда справа. То и дело на листе появлялись новые линии – прямые, кривые, а иногда ломаные. Он видел, что одни линии получаются лучше, другие похуже, но он понимал, что так всё и должно быть. Однажды он заложил карандаш за ухо, сбегал на кухню и налил себе в чистый стакан остывшего кофе. Тут же он вспомнил, что эту его манеру пить кофе из стакана Леля не одобряет. Так, же, как и привычку класть карандаш за ухо. «Мало ли что», – раздраженно подумал Дунин. Но это было моментальной мыслью, подобно вспышке блица, и в следующее мгновение, обрушив на лист ватмана новую серию линий, Дунин уже думал только о них.

«Странно, – думал он, – когда же они пересекутся? Для этой пары это не так уж существенно, но этим двум пора бы уже пересечься». И, смяв рукой подбородок, Дунин надолго забылся.

4

Когда машина стала огибать первую сопку, Леля очнулась от забытья и впервые подумала о том, что ей предстоит. Было морозно, воздух пах совсем по-зимнему, и она попросила шофера закрыть окно. С голых склонов сдувало сухой снег, дорога от этого легонько дымилась.

«Ничего, – думала Леля. – Не успею озябнуть. Много времени на одну пощечину не уйдет».

Город начался раньше, чем она ожидала. За три года, что она не была здесь, он выполз к подножию сопок. Дома не образовывали улиц, а стояли свободно раскиданными кварталами.

Леля сказала шофёру:

– Остановитесь у сберкассы.

– Могу, – сказал он.

– А потом поедем обратно, – добавила Леля.

И он повторил:

– Для вас могу всё, что хотите.

Леля вышла, обогнула сберкассу и оказалась в замкнутом широком пространстве, меж силикатных домов. Белое полотно двора было прихотливо исчерчено линиями тропинок. Почти все они пересекались между собой. (Тут на краю сознания некстати возник Дунин). Леля нашла ту, по которой ходила всегда, и пошла по ней. Она умерила шаг, потому что увидела сразу много знакомых подробностей, от которых отвыкла. Крыши в сосульках, окна с висящими продуктовыми сетками, старое объявление, начертанное масляной краской на трансформаторной будке, согласно которому молоко продавали здесь же, с двух до пяти. Несколько радиол, мешая друг другу, что-то играли и пели. По двору от одного подъезда к другому торопились две девушки в нарядных платьях, укутанные шарфами. Одна несла на ладонях блюдо с салатом, другая сжимала в каждой руке по бутылке.

Леля почувствовала вдруг жалость к себе, до того неуместной она здесь оказалась.

Но тут она вспомнила, что за сберкассой ее ждет машина, а еще дальше, на плоскогорье меж сопок, скоростной комфортабельный самолет. А совсем далеко, за морем, за стылыми озерами и кружевными лесами – добрый инженер-конструктор по фамилии Дунин.

И Леля замедлила шаг. Два окна привлекали ее и отталкивали, она одновременно испытывала потребность смотреть на них и не смотреть. Там тоже свешивалась сетка с продуктами и была открыта форточка, из которой, как ей показалось, выходит, подрагивая и мерцая, теплый воздух чужой жизни. Чтобы открыть ее, вспомнила Леля, нужно встать коленом на подоконник. Она ощутила в руке холод задвижки.

И вдруг из парадной, которую она все это время держала под взглядом, вышли два человека. Леля остановилась, а они, не спеша, взявшись за руки, не видя ее, пошли к ней навстречу под пение радиол. Леля застыла на месте. Они приближались.

5

И тут раздался звук, похожий на тот, который случается при пощечинах. Это Дунин в своей комнате всплеснул руками – линии пересеклись! Он допил кофе, оставшийся в стакане, и поднял с полу гантели. Не отходя от ватманского листа, он сделал несколько упражнений на развитие плечевых и поясничных мышц. Линии пересеклись, он это видел. Но Дунин вдруг почувствовал, как что-то связывает его радость. Он осторожно опустил гантели и навис над кульманом. И понял причину своего разочарования: на снежной равнине листа появилось много новых линий, жаждущих пересечения. И пока они множились, ему, Дунину, не будет покоя.

Он посмотрел на часы и, забубнив какой-то вульгарный мотив, пошел на кухню варить новый кофе. Тут же он вспомнил, что Леля не переносит эту его привычку в минуты рассеянности прибегать к вульгарным мотивам. «Ну, вот еще», – подумал Дунин и запел еще громче. «Зашел я в чудный кабачок! Тру-ля-ля!.. Вино там стоит пятачок. Тру-ля-ля!..» – пел Дунин, радуясь тому, каким удачным получается выходной день. Он знал, что до шести вечера еще много можно успеть.

6

Они стояли друг против друга на снежной тропинке: Леля и те два человека – маленький и большой. Она наклонилась к меньшему и спросила:

– Ты кто? Тебя как зовут?

Он ответил:

– Антоша. А ты?

Она рассматривала его недоверчиво и пристрастно. Потом нащупала в кармане два мятных леденца, которые выдают в самолете, и вложила их в его руку.

– Ты с самолета? – спросил мальчик.

– С самолета.

– А вам соль давали?

– Давали.

– А где она?

– Не помню… Наверное, съела.

– Ну-у… – сказал он разочарованно и прошел мимо.

И Леля тоже, не подняв головы, чтобы не взглянуть на большого, повернулась и пошла прочь со двора. Ее никто не нагнал, не окликнул, разве что одна молодая пара пересекла ей путь: юноша нес два графина с пивом, а девушка блюдо рыбы в томате – на вытянутых руках. «В общежитии свадьба», – подумала Леля.

7

К трем часам Дунин почувствовал, что голоден, и, не надев пиджака, в пальто, накинутом на рубаху, пересек трамвайный путь. Он прошел два квартала и в доме семнадцать, где помещалось кафе, стоя за мраморным столиком на слякотном грязном полу, стал обедать. Сначала он съел порцию трески в томате, а после сосиски, почему-то пахнувшие противогазом. Но Дунин этого не замечал. «Милая, – думал он, милая, добрая Леля!» Он был все-таки одиноким и остро это иногда ощущал.

8

В это время Леля неслась по дымящейся поземкой автостраде к аэропорту. Еще в городе, на автобусной остановке, водитель с согласия Лели подсадил к ней мужчину и женщину. Они теперь подсчитывали там, на заднем сиденье, во сколько им обойдется, в сравнении с поездом, самолет. Оказалось, что самолет выгодней, а главное удобней. А Леля в это время думала о своём. «Дура я, дура, – думала Леля, не отрывая глаз от дороги, – этому не будет конца, хотя всё и закончилось».

– А я ведь вас знаю, – сказал водитель такси. – Вы нас английскому учили в вечерней школе. Лично для меня бесполезный язык.

– Очень может быть, – сказала она.

Когда они подъехали, посадку уже объявили. Лайнер стоял на том самом месте, где его оставила Леля. Она подходила к нему, как к спасительному ковчегу, который один только может вернуть ее в другую жизнь, к маме и Дунину.

9

Дунин, не читая газет на стендах, не рассматривая афиш, не замечая прохожих, ринулся к дому. В эти минуты лайнер, ревя четырьмя турбинами, весь задрожал и тронулся с места.

Дунин поднялся в лифте лишь на пять этажей, то есть, метров на двадцать. Лайнер же в эти секунды взмыл в небо и вскоре на семь тысяч триста четырнадцать метров стал ближе к Солнцу.

Дунин выключил свет в прихожей, пересек комнату и подошел к кульману, а лайнер в это время прошел над Кандалакшской губой.

Тогда Дунин взял карандаш, и мысли его потекли гораздо быстрее, чем любой, самый скоростной самолет.

10

Леля, слегка утомленная своим путешествием, зашла в гастроном, потому что знала, что на кухне у Дунина, как всегда, пусто. Она позвонила, и он ей открыл. Они постояли в прихожей, обнявшись, как полагается жениху и невесте после целого дня разлуки, а потом Дунин повел ее в комнату, к письменному столу. Он уже давно мысленно переживал эту минуту.

– Вот смотри, видишь, – сказал он, но она перебила.

– Погоди. Знаешь ли ты, где я была?

– Знаю, – сказал он, – ты летала туда, в этот город. Ты пахнешь турбовинтовым самолетом «ИЛ-18». Смотри, что я хотел тебе показать…

– Постой. Но ты знаешь, почему я летала?

– Естественно знаю, – сказал Дунин. – Ты любишь его. Как твое самочувствие? Тебя не мутит?

Она кивнула и села в кресло.

– Немножко.

Он принес ей воды. Она выпила.

– Но теперь всё с этим покончено. Знаешь, когда за два часа совершается то, о чем думаешь три года…

– Быстро, да? – улыбнулся Дунин. – Наши пассажирские лайнеры и впредь будут летать выше всех и быстрее всех! Вот посмотри…

– Что это?

– Видишь, линии альфа и бета пересеклись?

– Хорошо, – сказала она. – Я всегда в тебя верила. Сейчас я прилягу на полчаса, а потом приготовлю салат. А завтра я сделаю тебе рыбу в томате.

– Отлично! – сказал Дунин. – Но мне кажется, я сегодня что-то подобное ел.

А ведь шести еще не было!

Летайте, летайте самолетами Аэрофлота! И у вас всё устроится.

1965

Из рассказов о Кожине

Колебания

В четверг он ясно понял, что страдает от колебаний. «Да», сказал он, а сам подумал: «Нет». «Хочу», но в тоже время и «не хочу». И всё, как оказалось, всё на свете имеет своё зеркальное отражение. Он мог встать и не встать, пойти побить Щукова и не пойти побить Щукова. «Гм-м, – размышлял Кожин, – что же я могу сделать без колебаний?» И, еще поразмышляв, он пошел по малой нужде.

Опогоде

Однажды Кожину не спалось. На рассвете он подошел к окну и увидел, как по пустому проспекту тягачи тянут смирную покуда ракету. Вокруг нее, как пчелы вокруг беспомощной матки, жужжа роились мотоциклисты.

«Дождь будет», – подумал Кожин, взглянув на небо, и шумно зевнул.

Экспедиция на Багамы

С адмиралом Тучковым у него водились такие беседы.

Кожин. Хочу, адмирал, отправиться в экспедицию на Багамские острова, но непременно под парусами, непременно чтобы под бом-брам-стакселем и чтобы под бом-брам – ёкселем-мокселем.

Адмирал. Хе-хе-хе…

Кожин. Не желаете ли возглавить?

Адмирал (строго). Вы о чем это?

Кожин. Всё, всё, всё! Я передумал.

Иносказание

Кожин однажды проснулся и обнаружил, что во сне сочинил стихи:

  • Иностранцы
  • Танцевали танцы

Он подумал и мысленно поставил слово «иностранцы» в кавычки. Потом и слово «танцы». Ничего не оставалось, как закавычить и «танцевал».

Получалось какое-то иносказание.

Не продается

Кожин красотою не отличался, у него был утиный нос и вывернутая, как у верблюда, губа. Зато у него была красивая кепочка. «Кожин, а Кожин, продайте кепочку. Неужели вам жалко?» – говорили дочери адмирала Тучкова Вера, Надежда, Любовь, и мать их София. Кожин бросал кепку на пол, топтал, но продавать не хотел.

Последняя рюмка

Дома у Кожина были люди. Они принесли с собою выпивки и закусок, но ожидая его, как-то всё съели и выпили. Оставалась лишь рюмка портвейна. Кожин подумал о ней, но в это время её выпил Щуков. Он сказал, улыбаясь: «А вот и Кожин пришел!»

Прения по докладу

Однажды они гуляли с Симочкой, но пошел дождь. Они зашли в какой-то дом, там, в красивом лепном зале, шло собрание. Кожин с Симочкой сели в задних рядах и задремали. Сквозь дремоту он услышал: «Есть еще желающие выступить в прениях по докладу?» Кожин вздрогнул и сказал: «Есть!» Он вышел на трибуну и выступил. Он сказал: «Проделана большая работа. Надо оставить всё как есть, но немного подновить». Симочка боялась скандала, но всем понравилось, ему долго хлопали. Кто-то даже крикнул: «Вот кого надо в бюро!» В бюро его не избрали, а лишь в ревизионную комиссию.

Тем временем дождь кончился, и они ушли.

– Вот видишь, я везде востребован, – сказал Кожин. – А ты нигде, Сима.

Завтрак на асфальте

Кожин однажды шел и увидел посреди мостовой девушку с отбойным молотком. Она долбила асфальт и куски отталкивала. Неподалеку, в тени, стояла бутылка кефира. Кожин открыл ее, достал из кармана французскую булку и стал завтракать. Девушка, продолжая работать, с интересом на него посматривала. Она была бронзовая от загара. Потом она подошла и спросила: «Посмотри, у меня нос не облез?» Он отдал ей полбулки и полбутылки кефира. Так они вместе позавтракали. А потом и еще несколько раз. Но не ужинали ни разу.

Вальс Сибелиуса

Однажды Кожина пригласили в гости в приличный дом. Он пришел, опоздав на двадцать минут, и к тому же с мороженым. Сидел в гостиной, доедал, а все молчали. Доев, спросил: «где у вас можно руки помыть?» Ему показали.

Потом он сел за пианино и стал играть вальс Сибелиуса. Это за ним водилось: как увидит пианино, так – вальс Сибелиуса. Потом все ели пирожки с капустой, потеряв к нему интерес, а Кожин всё так и играл вальс Сибелиуса.

Кабели

Гуляя по городу, Кожин иногда обнаруживал, что его преследует кто-то чужой. Ему, например, постоянно попадались на глаза такие объявления: «Запрещается работать вблизи кабеля связи без представителя кабельной службы!» Или: «При буксовке в низких заболоченных местах не повреди кабель!» И просто: «Береги кабель!»

«Кабели, кабели…» – ворчал Кожин. И уходил в Летний сад. Он прятался там, где кусты образуют как бы сад внутри сада. По четырем углам его стоят четыре отвратительных старика, изображающих в любую погоду Страдание, Внимание, Радость и Иронию, а посреди клумбы еще – более жуткий Двуликий Янус. Все-таки здесь он был среди своих.

Гимн великому городу

Кожин любил посещать вокзалы. Иногда он ходил на Московский к отправлению «Красной стрелы». Заболтав проводника, он оказывался в вагоне-буфете и выпивал там, в обществе командированных артистов, граммов сто коньяка. Затем возвращался на перрон. Когда поезд трогался, и командированные осоловело глядели из окон, он подымал руки и дирижировал «Гимном великому городу». Сам он не любил ездить в поездах.

Начало учебного года

Друг и собутыльник Кожина Бирман работал на фабрике учебно-наглядных пособий в цехе глобусов. Кожин любил у него бывать. Как придет, так начинает крутить глобусы, приговаривая: «Пош-шел!.. Пош-шел!..» Однажды в соседнем цехе что-то загорелось. По местному радио объявили о пожаре и заодно поздравили всех с началом учебного года.

Вступительный взнос

Кожин всем жаловался, что его хотят вовлечь в какую-то организацию и получить с него вступительный взнос. Один и тот же человек проходу не дает, всё время требует двадцать копеек. Жалобой заинтересовался адмирал Тучков. Поразмыслив, он сухо сказал: «Попробуйте угостить его пивом».

Жалоб от Кожина больше не поступало.

Происхождение поэмы

Чтобы иметь заработок, Кожин иногда приходил в райисполком и интересовался в очереди, не желает ли кто-нибудь облечь свою претензию в художественную форму. Все отказывались, но один старик с радостью согласился. Так появилась на свет ходившая позже по рукам поэма: «Письмо председателю райисполкома товарищу Ширакову». Она начиналась строками:

  • Дорогой товарищ Шираков!
  • Будем говорить без дураков…

Ну, и так далее.

1968

О Хлебушкиной, которая им хлеба дала

быль

Чуть до убийства не дошло

Там были голодные, скрюченные ребята. И был с ними калека Исаак. Раненый, контуженый, стреляный, простуженный. Руки-ноги ему на фронте перебило, не помнит, как и домой добрел.

Хотел Исаак ребят накормить, да нашел в кармане только пуговицу. Хотел ребят распрямить, – не хватило сил. Так и сидели они в узбекских кибитках – тощие, злющие, как зверьки. А возле них лежал Исаак, шинелью накрытый, больные руки-ноги под себя подбирал.

Пришла однажды Самойленко из Наркомпроса, с собою Антонину Павловну Хлебушкину привела и говорит:

– Иди, Исаак, отдохни.

Исаак поднялся, шинель на плечи накинул и побрел отдыхать, куда – никто не знал.

А зверьки смотрят на Антонину Павловну, будто думают: «Хорошо бы тебя, Антонина, слопать. А Самойленкой закусить». Так и на заборе написала: «Убьём тебя, новый директор!»

А Антонина не из таких. Антонина своего двухгодовалого сына схватила в охапку, принесла зверькам, положила на вшивое одеяло и говорит:

– Вот вам, убивайте покуда.

А сама пошла.

У соседнего детского дома выпросила двадцать кило свеклы, в Наркомпросе – пять буханок хлеба, дома у матери – кастрюлек, у знакомых – посуды. Притащила всё к зверькам, говорит:

– Вставайте теперь. Варить будем.

Смотрит, а зверьки-то с сыночком на вшивых тех одеялах на четвереньках ползают, забавляются. Сынок хохочет, а зверьки: «Гав-гав! Р-р-р!..»

Затопили они рваными галошами, стали свёклу варить. Потом разделили поровну и поели с хлебом.

Вот и не захотели они ее убивать…

Кто чем мог, помогал

Секретарь узбекского комсомола Ядгар Насреддинова, худенькая девушка с косичками, душой болела за детский дом. Она попросила все другие комсомолы помогать, кто чем может.

И они помогали.

Однажды в декабре 1942 года в Москве выдавали крупные маринованные сельди. Аня Панкратова и говорит своим подругам – Масловой, Уткиной, Бирюковой и Шелудаковой:

– Подруги, не будем этих сельдей есть. Направим их в Ташкент, в наш подшефный детский дом, пусть полакомятся.

И направили.

А у военных строителей было иначе. Там они посовещались, ремни на один пролет поубавили, Карай-Беда и говорит:

– Будем, товарищи, им каждый день по восемь-девять пайков посылать.

Помогали, кто чем мог: Оренбург – пшеном, Киров – сушеными грибами, фронт – добрым словом.

«Здравствуйте, всенародная советская мать, Антонина Павловна!» – писали ей с фронта.

А что она сделала-то, а она ничего. Ездила в Клин, брала там кое-кого.

Кто сам мог есть, тому хлеба давала, а кто сам не мог, тому питательную клизму ставила.

Сама в семиверстных сапогах, в телогрейке, мода-люкс по тем временам. Худенькая, востроносенькая – уж какая там мать, тем более всенародная.

Однако обзавелась она сыновьями. Доставалось ей по пятнадцать – по двадцать сыновей в год.

Сыночек Витя Глебский

А с ним, значит, было так. Сначала он был сыном законных родителей. Жили они под Ленинградом, в селе, пока немец не пришел, а когда пришел – перестали жить. Отца повесили, мать засекли, а Витя в лес убежал. Сидел там волчонком, потому что от людей уж ничего хорошего не ждал.

Однако подошли советские части. Был меж нашими одинокий полковник Глебский. Отмыл он, отогрел пацана и сказал ему:

– Будешь мне сын.

Так бывало вовремя войны. Стал Витя – Глебским. Поехали они с отцом в Ташкент. Отец побыл немного в мирной жизни, а потом снова уехал на фронт, чтобы добить зверя в его логове. Пока добивал, самого ранило да контузило. Приехал он насовсем в Ташкент, не успел немного с сыном побыть, а его уж и на лафете повезли.

Случилась меж теми, кто за гробом шел, Хлебушкина. Она Витю привела к себе, слёзы утерла и сказала:

– Будешь мне сын.

Был Витя один раз сыном, был другой раз сыном, стал дважды сиротой. Выбрали его за это председателем детского совета. А Антонина сыночком назвала.

На фронт они подались

Военный гостинец сладок да недолог.

Съели они пшено, съели грибы, съели селедки. Вот и пришел однажды к Антонине повар Карим.

– Антонина, Антонина, – говорит, – кушать надо, а варить нечего.

Села Антонина плакать. Думает: «Где же я столько провизии наберусь – на двести ртов?»

Подходит сзади Витя Глебский со старшими ребятами, окликает ее:

– Мать…

– Чего тебе? – спрашивает Антонина Павловна.

– Полно плакать-то, – говорит Витя. – Дай нам метрики. Мы с ребятами на фронт подаёмся.

– На фронт?.. Чего вы там забыли, на фронте?

– Сражаться будем. Наше дело правое. И аттестаты получать. Ты нашими аттестатами всю свою ораву прокормишь. Дай метрики, мать.

Не дала она им, конечно, ничего, кроме материнского поцелуя да легкого подзатыльника.

Но всё-таки после этого нашлась она что варить. Брюковки или там или свеколки мороженой, но, как сейчас помнит, сварила.

Еще один сын

Сыновья были разные: беленькие, черненькие, каштановые. И появился один рыжий. Его привезли из блокады. Он вытягивал шею и ловил воздух ртом. Но потом, когда он поймал, надышался, ему сказали:

– Еды у нас не очень много, но тебя-то, дистрофика, накормить хватит. Ешь!

И он стал есть и съел сколько мог.

– Наелся? – спросили его.

– Наелся…

– Ну, теперь утрись, да пойди, отдохни.

Он отдохнул, но потом снова почувствовал признаки голода. И подумал было пойти об этом сказать. Но ему стало совестно. Он знал, что еды осталось немного, и не смогут ему всю скормить.

Тогда он подумал, что раз еды мало, то всё равно на всех не хватит и от неё никто не станет сыт. Но ему было совестно.

Тогда он подумал, что если встать ночью и съесть ту еду, то вовсе никто не узнает. Но ему было совестно.

И тогда он пошел.

Он разбудил двух дистрофиков, чтобы не так было страшно, и сказал им, что у него есть еда. Дистрофики при этом моментально вскочили, так как спали и видели еду во сне.

Они вдвоём держали веревку хилыми своими руками, а он, обвязавшись ею, спустился вниз. Там, в холодке, на шнурах, чтобы не достичь было крысам, висели две военные колбасы.

Тогда он сломал одну и стал есть, а сверху на него глядели дистрофики, упрашивая большими глазами о колбасе. Он, не переставая есть, кинул им кусок, но в отверстие не попал, и кусок шлепнулся в пыль. Он скоро почувствовал, что колбаса была очень соленой. И ему захотелось пить. Рядом стояли бутылки с хлопковым маслом. И он пил, задрав голову, а сверху смотрели большими глазами дистрофики, умоляя о масле и о колбасе.

Он сунул кусок колбасы за пазуху и приказал им, чтобы вытаскивали, и они потянули веревку изо всех сил. Но известно из каких-то законов физики, что двум дистрофикам одного не поднять. Когда он понял это, он стал просить, чтобы они хоть спустили ему воды. Но они, не желая без колбасы быть виноватыми, бросили веревку и побежали на тонких ногах.

Утром его нашли с запекшимися губами и стали промывать изнутри и снаружи. Он был жив, раз вытягивал шею и ловил воздух ртом.

– Наелся? – спросили его.

Он прошептал:

– Наелся…

– Ну, теперь утрись и пойди, отдохни.

Это ему сказали блокадники: три брата Бурштейны, Валя Андреева, Зоя Лаврова и другие.

А Антонина погладила его по рыжей стриженой голове, потому что и это был ее сын.

Дочь Тамара Юнусова

В Варшаве, когда умолкли дойры и она встала, сияющая, около рампы, ей устроили бурную овацию и вручили диплом. Но это спустя много лет после того, как она осталась под тёмным ташкентским небом одна, с братишкой Фархадом.

В Москве её, тоненькую, юную, со множеством блестящих косичек, приветствовала молодежь всего мира. Но это потом, а сначала она взяла Фархада, своего несмышленыша, за руку, и они пошли в детский дом.

В Хельсинки ей снова кричали «браво», но перед этим она сидела в углу, спрятавшись от людей, вздрагивая от каждого прикосновения или слова.

В Бомбее, в Калькутте, в Шанхае, в Рангуне она заражала людей жизнерадостностью и весельем, но для этого нужно было сначала, чтобы русская женщина Антонина Хлебушкина посадила ее к себе на колени и пропела на ушко: «Наша Тома горько плачет, уронила в речку мячик, тише, Томочка, не плачь, не утонет в речке мяч».

И еще для этого Хлебушкиной нужно было не спать по ночам, добывать хлеб и простыни, ругать за плохие отметки, мыть, стирать, заплетать косички, укладывать вечером и будить по утрам.

Вот только тогда Тамара встала, улыбнулась, и пошла по планете – танцевать.

Подполковник Глебский

Витька Глебский еще долго был Витькой, а только уж потом подполковником стал.

В военном училище получал от матери посылки с яблоками, с шерстяным домашним вязаньем и письма. А когда подошел отпуск, помчался домой.

Так торопился, что не стал ждать своего законного поезда, а уцепился за чей-то чужой. Схватил намертво поручни последнего вагона, да так и ехал, прижавшись к холодной запертой двери. И только уж где-то далеко за Новосибирском курители папирос увидели его за мутным стеклом. Отперли дверь, втащили в вагон и давай растирать водкой руки, ворча: «Куда спешил-то, дурень!» А он улыбался: «Домой».

Вот так, с забинтованными руками, с довольной улыбкой он и предстал перед матерью.

Генерал сказал потом:

– Вот маменькин сынок.

– Без мамы – умру, – говорил Витька.

Но все-таки подполковником стал.

Сын Гена Лукичев

Однажды во двор вошел рыжий моряк – косая сажень в плечах. Он поставил чемодан, огляделся и сказал, что дома раньше такого не было – новый, видно, построили дом.

К нему подошли пацаны и спросили, а кто он такой. Он сказал, что он их брат, тогда они стали выяснять его фамилию, он ответил, что его зовут Генка Лукичев. Пацаны побежали к матери и закричали, что приехал какой-то рыжий, назвался их братом, так правда ли это?

Мать вышла на крыльцо, всплеснула руками и сказала, что правда. Тогда моряк подошел к ней и спросил, за всё ли она его простила?

Мать сказала, что это он зря выдумывает, и велела приготовить для него ванную, отдельную комнату и накрыть для всех праздничный стол.

Но моряк не унимался. Он все ходил следом за матерью. Он сказал, что он отличник боевой и политической подготовки, но только вот простила ли она его?

Она отвечала, что ей и прощать-то нечего, не помнит она за ним ничего.

А сама вызвала повариху и велела ей кормить моряка по особому рациону, чтобы каждый день были блины, пироги и беляши.

Она ему показывала новый дом и всё новое оборудование, и инвентарь. Ему всё нравилось, он расхваливал, а сам спрашивал, простила ли она его.

Ну, она, конечно, ответила, что если и было за что прощать, то уж, конечно, давно она простила и надо ли к этому возвращаться.

Тогда он пришел к ее младшим сыновьям и стал уговаривать их, чтобы не шалили, чтобы не расстраивали мать. Они сказали, что и так не шалят, пусть лучше он научит их сигналить флажками. Тогда он встал в коридоре на табурет и стал учить их, как желать друг другу и матери спокойной ночи на сон.

А она в это время купила ему чемодан персиков и две бутылки вина, потому что на другой день ему надо было уезжать на корабль.

Он сказал ей «прощай» и спросил, простила ли она его.

Она ответила, что вот две бутылки вина – это командиру корабля от матери, а персики – на угощение морякам.

Тогда он поцеловал ее и уехал к себе на корабль.

Вот какие выросли

Когда фашист повесил Витькиного отца и засёк его мать, он подумал своими коричневыми мозгами:

– Капут! Амба! Этого рода больше нет.

А Витька-то Глебский подполковником стал!

Когда Тамара сидела в углу, спрятав лицо меж грязными коленками, казалось, что погиб в ней нормальный жизнерадостный человек.

А сегодня-то Тамаре Юнусовой рукоплещет весь мир!

Когда они все плакали или играли в карты на вшивых одеялах, или переставали говорить от тоски, или крали колбасу, можно было задуматься: что станет с этими чумазыми, выйдет ли толк?

А вот оно как обернулось: Булат Нугматов – инженер, Лена с Надей Кононовы – педагоги, Игорь Матвеев – архитектор, и еще много-много выросло хороших и важных людей.

А всё мать, которая вовремя дала им хлеба, руку на голову положила или поддала шлепка.

Какие же ей теперь сказать слова, как всю нежность к ней выразить?

А вот как: народим-ка ей внуков, пусть понимает, что род наш, хлебушкинский, на этом не кончается, а только начинается, и радость от него еще людям вся впереди.

Сказали – и сделали. И достался матери в подарок сто восемьдесят один внук.

Внуки

Вот дети теперь пошли! Нет, чтобы вечером дома посидеть, – всё на веселье их тянет. А маленького куда? К бабке! Бабка накормит, бабка последит, бабка уложит.

Расплакался утром Павлик Алышев: «Не пойду в ясельки, пойду к бабуле». Мать уговаривает, бабка ворчит:

– Ладно, хватит ребенка мучать, давай сюда.

Прибежала однажды Любушка Глебская:

– Бабушка, хочу балериной стать, как тетя Тамара Юнусова. Научи!

Отец морщится:

– Выдумывает, не слушай.

– Эх, много ты понимаешь, Витя! – говорит бабка. – Хорошо ли было бы, если бы тогда Тамару учиться не отдала?

Обижается Бохдырчик Юнусов:

– Бабуля, когда наш автобус едет, я кричу-кричу, а он не слышит!

– Ладно, – говорит строгая бабка. – Я ему наподдаю.

И гудит, гудит теперь автобус, проезжая мимо Бохадыра Юнусова, а из окон ему школьники машут, младшие бабкины сыновья.

Но один раз крепко задумалась бабка. Поставили ее внуки в тупик. Прибежали:

– Бабуля, – говорят, – купи нам дедушку большого-пребольшого, у других есть!

Думала-думала, а потом отвернулась.

– Полно вам, – говорит. – Чем вам не дедушка мой заместитель по хозяйственной части, Абдурахман?

Два дня передышки

рассказ

Что же там было такого, у этого озера, если и через несколько лет при воспоминании о нем во мне загорается какое-то экстренное освещение, – и щупает, и высвечивает в памяти самые дальние уголки, вызывая отзвуки то ли тоскливой радости, то ли теплой печали? Самая струнка щемящая – где?

Вот мы идем, два незадачливых путешественника, я и Второй. Прошлым вечером, уже в сумерках мы соорудили шалаш, не углядев муравьиных дорожек, и теперь тело болит – и от сырости, и от укусов, и от жестких постелей. Одежду мы на утреннем холодке вытрясли, да нет-нет где-нибудь в паху или на спине зашевелится заблудившийся муравей и пойдет строчить кислотой, пока не найдешь его и не выбросишь с дрожью и отвращением. Костра мы не разводили ни утром, ни вечером, потому что в лесу всё так намокло, что дотронуться ни до чего нельзя было, а дождь не то чтобы перестал, а временно притаился, и тучи ползли из-за озера, наискосок, совсем низко над лесом. Озеро было темным, свинцовым, всё в гребешках и даже у берегов выглядело зловещей пучиной. К нему и подходить не хотелось.

Ну, лесная дорога – известное дело, она и в жаркие месяцы не бывала твердой, потому что солнцу не удавалось пробить заросли и высушить эти глубокие рытвины, колеи, оставшиеся, может быть, от телег прошлого века. Бог мой, какие лужи нам встречались, да это, пожалуй, уже и не лужи были, а маленькие пруды со своей растительностью, с лягушками, пиявками, разными водоплавающими жуками. Кое-где был возле них объезд – по кустам, по пенькам и корягам – кое-где не было, так что идти в дождь по такой дороге в обуви не имело никакого смысла, и мы шли босиком.

Вот мы идем, справа озеро, слева чаща, и вдруг дорога твердеет, подымается вверх, и, взойдя на пригорок, мы видим березовый лес, ослепительно белый, с влажными черными прочерками, мы входим в него, в глазах рябит, голова кружится, под березами россыпи ярких лисичек и мокрые ягоды костяники, а дорога с двумя неглубокими колеями где-то в глубине рощи делает классический поворот… Может быть, это?..

Ну, деревня. Деревня, каких много нам попадалось: одна улица вдоль дороги, другая, вырастая из середины ее, уходит к воде, и там, среди зарослей тростника – мостки, лодки. Чисто всё, темные словно разбухли от влаги, тропинки разрыты дождевыми червями, трава блестит. Ни кур, ни собак, ни людей. Мы в одно окно постучали, старуха вышла на порог и рукою – к озеру:

– Там, там… туды идите, там Тамарка, она принимает.

Встретили женщину с ведром отрубей. Губы сжала, головой покачала:

– Н-не-ет… У меня дочки. Вон к Тамарке пойдите, третий дом отсюдова, она вас возьмет.

А тут снова дождь пошел, да нам уже было все равно. Тропинка к дому совсем ушла под воду, и мы шлепали по шелковистой траве.

Дом был открыт, никто не выходил на наши призывы, мы заглянули в кухню, в комнату, оставив на полу мокрые отпечатки. Печь была вытоплена, пахло жареной рыбой и разваренной кашей, и сразу захотелось посидеть возле этой печи, в ее теплом облаке, на лавке, возле целлулоидной куклы.

По ступенькам мы спустились в крытый двор, высокий, с обнаженными стропилами, наполовину занятый сеновалом, вспугнули кур, потревожили поросенка и через воротца вышли снова в дождь, в огород, в заросли сочной зелени.

И сразу в глаза – в глубине, возле бани – блестящее от воды тело, темные руки, ноги, загорелые до колен, и всё остальное – неестественно белое. Нагнулась над кадкой, зачерпнула воды и крикнула кому-то в маленькое окошко:

– Танечка, ты держи ее, держи, не отпускай!

Выпрямилась во весь рост и тут увидела нас. Вскрикнула, вбежала в баню, бросив ведро. Всё это в доли секунды, мы не успели даже отступить, спрятаться.

– Что вам нужно-то, дьяволы? – спросила из-за двери.

– Да мы уйдем, уйдем, – сказал я одеревеневшими губами.

– Кого надо?

– Обсушиться! – крикнул Второй.

– Ну… посидите где-нибудь там, я скоро.

Мы вышли тем же путем на крыльцо, охватив взглядом всю домовитость чужого хозяйства: поленницу дров, кирпичи, грабли… всякие колышки, скляночки… Дождь был косым, и сухой оставалась лишь половина крыльца, брызги долетали до нас. С водостока в переполненную кадку с треском и бульканьем падала вода. А в окне напротив уже появилось бледное пятно лица, и в другом доме, и в третьем.

Идти было некуда. И мне вдруг стало радостно оттого, что льёт дождь, в лужах лопаются пузыри, а у нас есть надежда никуда не уходить от этого теплого, меченого соседями дома.

Потом парились в бане, прогрелись до самых костей. И, как бы приобщившись уже к тайнам этого дома, выбегали, в чем мать родила, за холодной водой в огород.

И вот, распаренные, прилизанные, с шелушащимися носами, сидим в кухне в сухих шерстяных носках.

Старшая Таня, смуглая девочка лет десяти со вздернутым носиком на тонко очерченном, совсем не деревенском лице, кормит маленькую. Тамара с непросохшими еще волосами, ухмыляясь, отворачивается то к буфету, то к печке, а потом, вдруг отвлекшись от нас, запевает:

– Ириночка любит кашку? Лю-юбит!..

Она ставит на стол сковородку жареных лещей, миску каши, кувшин молока.

– Кушайте, говорит, – чего смотрите, кушайте!

Мой спутник вопросительно взглядывает на меня и, порывшись в недрах отсырелого рюкзака, выставляет на стол флакон спирту.

– Мужик-то есть в доме? – весело спрашивает он. Так, на всякий случай, с тайной поддевкой.

– Мужик-то? Есть, – спокойно отвечает Тамара.

– Где же?

– А рыбу ловит.

Таня говорит, чтобы нам было яснее:

– Он рыбу на озере ловит. И эту он наловил.

Тамара сыплет угли в самовар, смахивает тряпкой сор, упруго нагибаясь и разгибаясь.

– Какая же рыба в такую непогоду, – тусклым голосом говорит Второй. – Рыба сейчас сытая.

– А ему всё нипочем!

– Так, может, мы подождем? – говорю я.

– Да нет, ждать нечего, – усмехаясь, отвечает Тамара. – Кушайте. Он когда еще придет. Да он и непьющий.

Мы тычем вилками в рыбу.

– А ты с нами не сядешь?

– Сяду. Вот сейчас с самоваром управлюсь.

«Лучше бы она не садилась, – думаю я. – Поедим наскоро, как случайные путники, переждем дождь где-нибудь на лавке, а сядет, так это уже гулянье, три рюмки, дым, разговоры всякие, как это рыбаку покажется, кто знает». Но она достает из буфета лафитничек и, мазнув по нему пальцем, ставит на стол.

– Мне тю-ютельку, – говорит. – После бани можно.

И едва подносим стопки к губам, – в такую тихую, всегда слегка церемонную минуту, – как на крыльце слышится топанье, шарканье.

– Ну вот, – говорит Тамара. – Пришел.

Мы замираем и, пока в сенях стучат сапоги, сидим со своими стопками в пальцах в неловком оцепенении.

А в распахнувшейся двери стоит в брезентовом капюшоне мальчишка лет двенадцати с куканом рыбы. И с плаща его, и с рыбы стекает вода.

– Вот он, наш мужик, – говорит Тамара и смеется над нами не то укоризненно, не то зло, но не слишком зло, а оставляя надежду на взаимное дружелюбие. – Валерка, поздоровайся.

– Здрасть… – бурчит Валерка и смотрит на нас исподлобья.

– Сперва мыться или кушать будешь?

– Кушать…

– А вы-то правда подумали, что мой мужик идет? – уже миролюбиво сказала Тамара. – не-ет, мой мужик не войдет. Он далеко.

– Служит?

– Сидит.

– За что, если не секрет?

Ответила не без гордости:

– За драку.

– Ну… – с видимым облегчением говорит Второй, – в таком случае… за плавающих и путешествующих!

И как бы закрепляя тему собственного достоинства, Тамара кивает на старших детей:

– Москвичи! Из самой Москвы. Сестрины дети.

– Из Москвы? Где там живете?

– На Бутырском валу, – говорит Валерка.

– Дом девятнадцать! – скоренько добавляет Таня.

У нее густая шапка волос, живые глаза, и в облике ее уже прорисовывается девушка, на которую скоро будут пялиться москвичи в вагонах метро и в троллейбусах.

Какое-то время еще продолжается неловкость, пустоты, потом пошел вольный разговор, ладный и неукротимый, как пробивающий себе путь весенний ручей. Тамара рассказывала, как недавно ночевали у нее туристы – сорок человек, ступить было негде! – и чего они ей оставили: масла килограмма два, три пачки сахару, мясных консервов, крупы всякой…

– А еще жених с невестой до этого были! – подхватила Таня.

– Те одну ночь ночевали. Женя и Лена.

А мы рассказали про муравьев, и они все смеялись.

– А вы надолго пришли? – спросила Таня и уставилась на меня.

– Вот отогреемся, высохнем…

– Поживите, – сказала Тамара. – Всё веселей. Торопиться некуда, дождик этот надолго. Вот сейчас чаю напьемся, в карты сыграем, потом уху будем варить…

И потом, за картами, когда мы вчетвером резались, каждый за себя, в подкидного на щелбаны, когда с окон стекали капли, а на их место тут же шлепались новые, когда ходики мерно щелкали и ошалелые мухи звенели где-то под абажуром, когда слева от меня, положив руку на мое плечо, стояла босоногая Таня и всё мне подсказывала, а я шлёпал её по лапке, чтобы не кусала ногти, я вдруг подумал, что это, может быть, самые счастливые минуты нашего путешествия.

И всё-таки я не об этом.

Другой день начался хозяйственными заботами. Мы пилили дрова, Валерка колол, держась независимо и молчаливо. Иногда к нам во двор прибегала Таня, по лестнице взбиралась на сеновал, всё кричала сверху: посмотрите, где я! Посмотрите! – веселилась сама с собой, приглашая и нас разделить ее веселье.

Перед обедом, когда мы умывались, поливая друг другу, пришла соседка в полиэтиленовой накидке и, остро глядя на нас, спросила:

– Тамара, соды немного у тебя не найдется?

Тамара дала ей соды.

– А эти кто ж такие?

– Да просто туристы, дождик пережидают.

– А-а!.. – Веселое возбуждение нашло на соседку. – А то я думаю – идут в дом, а ты с детьми в бане, думаю – что там у них выйдет?..

– Так это ж вчера было, теть Поль!.. – сказала Тамара.

Соседка ушла, и в доме снова не стало тревоги и недоверия, все занялись своим делом. Я чинил Танину куклу, она сидела на лавке, обхватив мою руку, Валерка и мой спутник сооружали, присев у порога, еще одну удочку. Тамара накрывала на стол, одновременно развлекая Иринку. И вдруг в окна ударило солнце, засверкали капли, в комнате обозначились свет и тень.

– Солнышко, солнышко! – захлопала в ладоши Таня.

– Ну вот, на погоду идет, – сказала Тамара. – Садитесь обедать.

Потом окно стало затухать, меркнуть, но тут же снова озарилось.

Валерка спросил:

– Рыбу пойдете ловить?

– Может, дела какие есть? – спросил я Тамару.

– Пойдите, нет никаких дел.

– И я, и я! – закричала Таня, снова схватив меня за руку.

Что-то стало тревожить меня в этой милой, слегка капризной привязанности. В том, как она неотступно следовала за мной, ловила мой взгляд, слегка позировала, если знала, что за ней наблюдают, я увидел какую-то для нее угрозу: ведь мы должны были скоро уйти. Я сказал об этом Тамаре. Она ответила:

– Безотцовские они. Безотцовские всегда привязчивые.

И вот берег озера, деловитый Валерка и мой спутник, а мы с Таней праздные, ну что ты будешь делать – держит меня за руку, не отпускает.

Кричит:

– Мы червей вам будем искать! Валерка, тебе личинка нужна? Валерка, а я знаю, где шитики!

– Ничего мне не надо, шла бы лучше домой, всё равно в лодку четверых не возьму.

– Ну и не бери! Мы с берега будем ловить, правда? – Это ко мне. – Я одно место знаю, там вот такие серебряные рыбки… И золотые.

– Вон туда поплывем, говорит Валерка, вставив уключины. – Ну, поедете?

Таня сжимает мою руку, почти виснет на ней, шепчет:

– Я тебе покажу, где шитики…

Не поеду я, пока можно. Не поеду.

– Оставьте мне, – говорю, – одну удочку. С берега побросаю.

– Как хотите. Тут сплошная треста. – В голосе Валеркином слышится осуждение. А Второй уже весь в азарте, весь в деле, ничего вокруг себя не видит.

– Счастливо вам! – кричим с Таней. – Щуку с руку! Ни пуха, ни пера!

Облака плывут, отражаясь в утихшем озере, в ноздри бьёт крепкий запах луговых испарений. В прибрежных зарослях носятся, внезапно замирая, голубые стрекозки. Чмокая веслами, медленно движется лодка. А на кромке песка стоит девочка в черном пальтишке с поднятым воротником и поет что-то невнятное, почти без мелодии:

– Маленький глупый дельфин!..

Устроили праздник. Тамара нажарила рыбы, накрошила луку с яйцами, я в хозяйских галошах сходил в магазин. Она кофточку надела розовую, хорошие туфли, вынула из шкафа патефон. Я бросился рассматривать все подробности – боже мой, как давно это было: ручки, зажимы, рычажки. А пластинки, святые реликвии, – «Кукарачча», «Брызги шампанского», «Тайна». Если во время игры сдвинуть рычажок в левом переднем углу, чтобы нормальное пение вдруг превратилось в идиотскую скороговорку: («Уменяестьсердце! Аусердцатайна!»), а потом увести его в обратную сторону, до сплошного мычания, то получится полная иллюзия детства.

Тане этот эксперимент очень понравился, и она повторила его несколько раз.

Но детей, наградив конфетами, отправили спать в чулан. Сами выпили. Тамара, положив локти на стол, спрашивала:

– Может, уехать, а?.. Я ведь из-под Вышнего Волочка. Мать у меня там, тетка. А он отговаривает…

Из-под клеенки достала письмо.

«Дорогая жена Тамара! – писал хозяин дома. – Сроку мне остался ровно год, перебейся как-нибудь, картошки посади побольше, рыбу, которую Валерка поймает, можно частично посолить, повялить. Грибов можно насушить, за брусникой пусть сходят. Но дом не оставляй и к матери не уезжай. Получил я от добрых людей на тебя письмо, будто ты сблядовалась, если всё правда, как они пишут, то смотри, Тамара, кровь мне к глазам приливает… Но я не верю, они, суки, меня на суде оговаривали и тебя хотят оговорить».

Дальше снова шли советы по ведению хозяйства.

Тамара всплакнула.

Потом были танцы. Мне и танцевать-то не хотелось, но она сама меняла пластинки и подходила то к одному, то к другому, соблюдая очередь. Танцевать с ней было нелегко, она не слушалась, а вцепившись крепкими негнущимися руками, ходила по-своему, с отсутствующим выражением на лице, следуя какому-то только ей известному ритуалу.

Так мы, расщедрившись, не жалея себя, веселили ее, чтобы ей осталось немного и впрок веселья.

Улеглись спать: мы с моим Вторым в комнате, на высокой кровати, она – в загородке, и поплыло, поплыло, закачалось… Привстал, посидел немного. Второй спросил:

– Что, худо?

– Нет, – говорю, – хорошо. Завтра уходить надо.

– Уйдём.

И провалился… Проснувшись от жажды, не сразу понял, где лежу и что лежу один. Тишина, в кухне ходики звякают, над занавеской, в верхнем стекле звезда мерцает.

Вышел в кухню – пусто, посуда на столе стоит, с вечера не убранная, самовар мерцает. Отогнул занавеску – вот он где! Тамарина голова с подушек поднялась:

– Что, мутит? Молока выпей, в чулане стоит на полке.

Я ничего не ответил, опустил занавеску. В чулан вошел тихо-тихо, так что услышал легкое посапывание. Валерка что-то пробормотал, вздохнул по-взрослому. Таня лежала на краю, выбросив руку. Я поправил им одеяло.

«Сукин сын», – подумал я про Второго.

А потом, когда стоял на крыльце и спокойно оглядывал звезды, снизошло ко мне всепрощение, и стал я себе казаться справедливым и жертвенным покровителем всяческой радости.

Провожала нас вся семья: Тамара с Иринкой на руках, повиснувшая на мне Таня, Валерка с веслами. Он взялся перевезти нас на тот берег, благо озеро было спокойным, а мы, обленившись слегка, хотели срезать себе дорогу.

– И я, и я повезу!.. – хныкала Таня.

– Приезжайте еще погостить, – говорила Тамара, – места всем хватит, а прокормиться – прокормимся.

Тане мы подарили расписную деревянную ложку, Валерке – фонарик, а Тамаре пообещали выслать для Иринки какой-нибудь джемперок или рейтузы, «поярче, четырнадцатого размера, что-нибудь такое веселенькое».

Мы сели на вёсла, Валерка на нос.

– Помаши дяде ручкой, Иринка, помаши-и… Дядя хороший. Скажи, приезжай к нам, дядя!..

Может быть, это? Скрипят уключины, с весел брызги летят, за кормой закручиваются воронки, а на берегу, как бы в предчувствии будущих разлук, измен, разочарований, стоит девочка, одной рукой машет, другой слёзы размазывает.

1967

Прощай, Офелия!

рассказ

Утром, как обычно, Мальва устроила себе маленькое ритуальное представление: выйдя из парадной, округло взмахнула рукой, будто сказочная царевна, и в тот же миг воздух наполнился сухим шелестом крыльев – птицы планировали с крыш, карнизов и подоконников. Постояв среди них, суетливо клевавших хлебные крошки, она отошла к скамейке возле акации, открыла портфель и достала пачку сигарет. Дома ей приходилось отказывать себе в курении, потому что мама, как бы поздно ни вернулась из библиотеки, улавливала запах табачного дыма и молча сердилась. Портфель был потерт, старомоден и сильно оттягивал руку, но Мальва им дорожила, поскольку он достался ей от отца, которого она болезненно ревновала к его новой семье, городу, в котором он жил, ко всему на свете. Когда она тащила портфель, ей казалось, что отец держит ее за руку. Кроме того, в его просторные недра вмещалось все ее имущество – от томика Цветаевой до зубной щётки и ночной рубашки, – на тот случай, если она останется где-нибудь ночевать. На бульваре, усыпанном жесткими листьями платанов, она вошла в телефонную будку.

– Привет! – сказала она в трубку. – Гусев, будет сегодня студия?

В трубке молчали.

– Але-е!.. С добрым утром, Гусев!.. Ты еще не проснулся?

Голос у Мальвы был звонкий, высокого тембра, с маленькой трещинкой. Гусев о нем говорил, что он создан для сцены, но в быту утомляет.

– Мать, мне плохо, – буркнул Гусев.

Теперь помолчала Мальва, соображая, что бы это значило и какой следует взять тон.

– А тебе когда-нибудь было хорошо?

– Мне не до шуток.

– Что, приступ?

– Да. Дикие боли.

– Ты один? – помедлив, спросила Мальва.

– Ты ж понимаешь…

– Ну, лежи, я сейчас приду. Да, Гусев, может, что-нибудь надо? Болеутоляющее?

– У меня есть. Погоди… знаешь что, – кряхтя, сказал Гусев, – пожалуй, прихвати «Ессентуки» семнадцатый номер. Зайди в «семерку», тебе все равно по пути.

Через десять минут он открыл ей дверь, небритый, с темными пятнами под глазами, и пошел в своем длинном халате в полумрак комнаты, где бесшумно мелькал телевизор.

– Слушай, ты бы хоть форточку открывал! – воскликнула Мальва, почувствовав, как у нее перехватило дыхание.

– Мать, не бранись, – сказал Гусев и дернул форточку за шнурок. – Извини, я лягу.

Мальва вошла в кухню и остановилась в растерянности. Повсюду стояли молочные бутылки с мутной водой, немытые кастрюли и стеклянные банки. Там и тут валялись горбушки черствого хлеба, огрызки фруктов и яичная скорлупа. Вода в их городе была с повышенным содержанием железа, поэтому раковина основательно заржавела.

– Слушай, посуду, что ли, моешь? – крикнул из комнаты Гусев. – Оставь ты все это в покое!..

– Ну, не ори, какое твое дело! – ответила Мальва.

Досада на Гусева быстро прошла. Какой с него спрос – он художник, режиссер от Бога. Бытовые мелочи и должны проходить через его жизнь по касательной. Со студийцами Гусев был строг, деспотичен – орал на них, беспощадно высмеивал, бывало, и унижал, так что дело доходило до истерик. Но ему все прощалось, потому что он и себя не щадил. Женская часть студии называла его между собой «добрым гангстером».

Она вымыла все, что было в раковине, но от этого общая картина кухни не изменилась. «Тут часа на три работы, если по-настоящему, – подумала Мальва. – Позову сегодня Куму и Лиду».

– Ну, успокоилась? – спросил Гусев. Он лежал на спине, прикрыв глаза.

– Хорош гусь, – с напускной строгостью сказала Мальва. – До ручки довел и себя, и квартиру… – Она уселась в кресло и закурила.

– Ай, брось… Хорошо, что ты позвонила.

– Понимаешь, хотела отпрашиваться, поскольку в институт тоже надо ходить. Ну, хотя бы через раз.

– Теперь походишь.

– А ты что, думаешь… сляжешь?

– Уже слег. – Он повернулся, и лицо его исказилось от боли. Мальва вскочила.

– Что сделать?.. Гусев, что?..

– Грелку… – прошептал он. – В ванной комнате.

Она нашла электрогрелку и включила ее в розетку над тахтой.

Гусев пощелкал переключателем.

– Беспризорник, – тихо сказала Мальва и провела рукой по его небритой щеке. Он ткнулся губами в запястье.

– Все бы ничего, – сказал он, – за ребят обидно.

– Не думай об этом.

– Как не думать… До смотра два месяца. Я уж думаю: может быть, здесь?..

– Кончай, Гусев! Это исключено. Ты же будешь скакать, орать. А тебе надо спокойно отлежаться.

– Тепло на улице?

– Тепло. Градусов восемнадцать.

– Затянулась осень… А в Москве, передавали, уже снежные заносы, мороз. Налей воды.

Мальва налила полный стакан. Гусев, покряхтывая и чертыхаясь, сел в постели и жадно стал пить. Она смотрела, как у него ходит кадык. Ей тоже захотелось минеральной, но она только сглотнула: у больного лекарство не отбирают.

– Гусев, милый, тебе же лечиться надо, – сказала Мальва.

– А, все равно подыхать.

– Слушай, не морочь голову! При том, что тебе дано, так плевать на свое здоровье… ты просто гад!.. – Она присела на край постели. – Гусев, почему ты не женишься?

– А кому я нужен? Ты пойдешь за меня?

– Ну, знаешь… Я уже один раз побыла замужем, с меня покуда довольно. И вообще у нас, Гусев, студийные отношения. По-моему, тебе надо жену вовсе не из студии. Простую добрую бабу, чтобы ждала тебя с пирогами.

– Степаниду?

– Ну, не трепись! Кстати, где она?

– Уехала.

– Куда?

– Куда теперь уборщицы ездят? В санаторий.

Он снова зажмурился и замолчал. Она пересела поближе, положила руку ему на плечо.

– Гусев, миленький, худо?

Мальва молча страдала, пока он не справился с болью.

– Ну, что у тебя?.. Как институт? – спросил Гусев.

– Да ладно, к чему сейчас об этом.

– Свари себе кофе.

– Не хочется. Дома пила. – Она вернулась в кресло.

– Тогда расскажи, как на работе.

Мальва помолчала, как бы настраиваясь на волну своих главных переживаний, и вдруг улыбнулась.

– Ты понимаешь, Рудька, они такие доверчивые, такие лапочки, им что ни скажешь, они глазами – хлоп-хлоп! Иногда думаю: господи, да зачем же за такое удовольствие еще и деньги платят?

– Денег-то много?

– Немало. Шестьдесят рублей.

– Ну, это не деньги, а слезы.

– Если бы ты выбрал время…

– Ну что ж, зайду, когда скажешь.

– Только не сейчас, мы еще кое-что наработаем.

– Что ставишь-то?

– «Карлсона».

– Выключи грелку, кажется, хватит.

И когда она потянулась через него к розетке, он вдруг обнял ее и потянул к себе. Мальва напряглась, растерянно улыбнулась:

– Мой принц?..

Гусев, как водилось у них в студии, поддержал игру, ответив тем, что они сейчас репетировали:

– Сударыня, могу я прилечь к вам на колени?

Она попыталась освободиться.

– Н-нет, мой принц…

– Я хочу сказать: положить голову к вам на колени?

И поскольку Мальва молчала, Гусев шепнул:

– Реплика, реплика!..

– Да, мой принц, – вздохнула Мальва, расслабляясь.

– Вы думаете, у меня были грубые мысли?

– Я ничего не думаю, мой принц.

– Прекрасная мысль – лежать между девичьих ног.

– Может, не надо, Гусев? – попросила она. – Это слишком близко к тексту. Неужели я интересую тебя как женщина?

– Полежи со мною, – сказал он, – мне так легче.

В голосе его было что-то смиренное, и она его пожалела.

– Что, мой принц? – спросила она потом, когда он курил и посмеивался, а она лежала рядом с ним.

– Ничего.

– Вам весело, мой принц?

– Кому? Мне?.. О господи, я попросту скоморох, – сказал Гусев.

Она вздохнула:

– Ну, вот и порепетировали…

Они закурили. Он сказал:

– Строго говоря, я не должен был назначать тебя на Офелию.

– Почему?

– Какая-то ты недоразвитая.

– В каком смысле?

– Чувственно зажатая.

– А… да, – поняла Мальва и покраснела. – С этим плохо. – Упреки подобного рода она слышала и от бывшего мужа.

– А боль, как ни странно, ушла.

– Гусев, – сказала она, – на таком лечении ты долго не протянешь.

– Ну, придумай что-нибудь радикальнее.

– Санаторий, к примеру.

– Это для Степаниды. Есть, говорят, одно лекарство, германское, что ли, но поди достань.

– Как называется?

– Называется? Сейчас… – Гусев задумался. – Орниеналин.

Мальва встала, открыла портфель и достала потрепанную записную книжку.

– Скажи-ка еще раз.

– Ну вот, задергалась. Думаешь, это легко?.. Слушай, не надо, я пошутил.

– Не твоя забота! Город у нас портовый. Лежи, болезный, мне пора. До вечера. Днем забежать тебя покормить?

– Еще чего!

Мальва причесалась у старинного зеркала в золоченой раме и помахала ему оттуда рукой.

У нее еще оставалось полчаса до работы, и по пути она зашла в «Гном». Пани Марина недавно открылась, и посетителей было мало.

– Смотрите, Бошка идет! – сказала сама себе пани Марина. Мальва уселась на высокий табурет у стойки, пристроив портфель на полу. Ни о чем не спрашивая, пани Марина сварила чашку кофе и поставила перед ней. Мальва знала, что самой никогда не следует начинать разговор, пани Марина его не поддержит. Повозившись еще немного возле своего шипящего паром агрегата и отпустив двух посетителей, она встала, наконец, напротив Мальвы и выложила круглые локти на стойку.

– Ну что, вернулся к ней Марек?

Мальва покачала головой. Речь шла о Лиде, расставшейся недавно со своим Виктором.

– А, я ж говорила!.. До заморозков пусть не ждет. Пока на дворе тепло, он будет героем, а как только похолодает, подумает и о домашнем очаге.

Она отошла к новому посетителю, по обыкновению удивленно переспрашивая заказ и добавляя к этому: и что еще? Они со сменщицей работали через сутки, и в эти промежутки Мальва скучала.

– Не курите, молодой человек, – сказала пани Марина. – У нас не курят.

– А почему девушке можно?

– Девушке можно потому, что ее тетя двоюродная сестра Шлоима Ароновича.

– А кто он такой, этот Шлоим?

– А я знаю?

Все в кафе засмеялись, кроме самой пани Марины. Она улыбнулась, только вернувшись к Мальве.

– Пани Марина, вы не слышали про такое лекарство – орниеналин?

– А от чего это?

– От печени.

– Кому, тебе?

– Ну, мне…

– А я не знала, что у тебя болит печень. Хорошо, напиши вот здесь.

О Гусеве Мальва не стала говорить, он тоже ходил в это кафе, но в дни, когда работала сменщица – Анна. У пани Марины и у Анны была своя постоянная клиентура примерно одного рода занятий и интересов, но с той только разницей, что к Анне захаживали люди постарше и пореспектабельней – актеры, журналисты, дикторы местного радио. Молодежь предпочитала пани Марину.

– Вчера, когда я закрывалась на обед, пришла Соня, дайте, говорит, мне семь рублей, в универмаге есть перчатки на осенний сезон моего размера. Я ей говорю: так купи мне тоже! Наверное, она занесет, мне хочется посмотреть, какие. Может быть, я их надену и уже смогу поехать в гости в Варшаву.

Она снова отошла. Мальва подумала, что, пожалуй, осенью они особенно сильно эксплуатируют пани Марину. Но ничего, скоро отблагодарят – приближается день ее рождения. В прошлом году они отмечали его здесь же, в кафе, после закрытия. Пани Марина никак не могла понять, почему они вдруг в последний момент заказали столько шампанского, а когда узнала, заплакала.

– Смотрите, Эвка идет!

Это была Зина.

– Гангстер заболел, – сказала Мальва. – Плохо с печенью.

– Значит, студии не будет? А я Костика уже пристроила.

– Поручит, наверное, Гуревичу. Во всяком случае, ты приходи. Я тоже забегу после института.

– Ты знаешь, – сказала Зина, – только между нами… Алька признался, что лишь сейчас впервые прочитал «Гамлета».

– Ну и что, – сказала Мальва, – у всех все по-разному.

– Да, но получить роль Полония…

– Да ладно тебе, Смоктуновский тоже говорит, что многих вещей Достоевского вообще не читал.

– Ну, давай оставим Смоктуновского…

– Эвка, ну, что твой Сташек? – спросила пани Марина. – Кушает хорошо?

– Не жалуюсь.

– Главное, чтобы ребенок хорошо кушал и регулярно ходил на горшок, тогда за его будущее можно не беспокоиться.

Пани Марина отошла к клиентам.

– Мы все в этом спектакле неорганичны, – сказала Мальва.

– Думаешь, я подхожу на роль Офелии? Зажата, закомплексована… Все весьма условно.

– А Гусев?

– Ну, Гусев!.. Ему дано от Бога. Он по-своему гениален. Я даже вижу иногда, до чего ему скучно с нами возиться.

– Для него лично от итогов смотра многое зависит? – спросила Зина.

– Да почти все.

– Значит, он скоро может сделать нам ручкой?

– Вполне вероятно.

– Но это же не в наших интересах.

– Что, вытолкнуть на поверхность Гусева? Да по-моему, мы всё должны для этого сделать.

– Ну, Мальва, ты неисправимая альтруистка.

– Да нет, ты ошибаешься. Я достаточно много думаю о себе. Иначе я бы не ушла от Муратова. Ну, я побежала!.. – Мальва порылась в портфеле. – Пани Марина, спасибо!

– Ай, оставь свои деньги!

– Я получила, ну что вы, пани Марина!

– Ты получила, она получила… Все стали богачки.

Взяв сдачу, Мальва подхватила портфель и пошла.

– Послушайте, Мальва Викторовна, что вы тут насчитали? – сказал директор клуба – Давайте посмотрим вместе, садитесь рядом.

В кабинете, увешанном концертными афишами с автографами знаменитостей, играла тихая музыка – в полутемном углу светилась шкала радиолы.

– Та-ак… Ширма из синего крепсатина полтора на три – раз…

– Ра-аз… – повторяла Мальва.

– Задник на холсте с изображением черепичных крыш старинного скандинавского города…

– …скандинавского города – два…

– Не торопитесь. Во-первых, кто будет рисовать?

– Ну, Евгений Семенович, есть же у вас художник.

– Художник? Боба Ильясов – это, по-вашему, художник? Я вас умоляю. Он вчера на рекламном щите «Ночи Кабирии» такое сердце вымахал, можно было подумать, что это уже взорвалась атомная бомба.

– Ну, заказать надо кому-нибудь… Пригласите Силантьева из драмтеатра.

– А вы знаете, сколько будет стоить ваш Силантьев?

– Ну, Евгений Семенович… – Мальва вдруг подумала, что как раз здесь надо попробовать освободиться от эмоциональной зажатости, и крикнула: – В конце-то концов, я как художественный руководитель поставлю спектакль, но без оформления не выпущу, так что решайте сами!

Вышло довольно визгливо. Директор удивленно посмотрел на нее.

– Я понимаю, – печально сказал он. – Не беспокойтесь, если бы я не понимал, я бы просто вычеркнул… Тут еще музыкальное сопровождение вы написали. Фортепьянная музыка Грига…

– Да, я могу указать, какие фрагменты.

– Так что же, нужна пластинка?

– Что вы, Евгений Семенович! – воскликнула Мальва. – Речь идет о живом фортепьянном сопровождении.

– Да? И кого вы хотите? Святослав Рихтер вас устроит? Шучу, шучу!.. Да. Если быть откровенным, то это половина нашего бюджета на детский сектор. Что делать – ума не приложу.

– Ну, знаете… – Мальва вдруг прониклась сочувствием к этому пожилому усталому человеку. – Если у вас такие затруднения, то давайте задник я напишу сама.

– Как, сами?.. – Лицо директора выразило плохо наигранное изумление.

– Ну, напишу уж, что с вами сделаешь!.. Дайте мне только картон и краски.

– Мальва Викторовна, – директор протянул ей руку, – с вами можно работать! – Он спрятал ее ладонь в своей большой теплой руке, взгляд его вдруг заволокло, и Мальва поспешно высвободила руку.

– Только тогда уж не экономьте на музыкальном сопровождении.

– Нет-нет, что вы! Я сам вам сыграю! – пылко сказал директор. – Ну, идите, они вас ждут.

После работы, так всегда будоражившей ее, Мальве необходимо было немного пройтись или посидеть на набережной. Деревья, несмотря на тепло, сбрасывали листья, и трава в сквере была похожа на палитру художника. Впереди колыхалось и пенилось море. Панорама была глубоко и резко освещена сухим светом осени, так что даже суда, стоявшие на дальнем рейде, были видны объемно, во всех своих очертаниях. Диковатые крики чаек, круживших над набережной, веселая суматоха детского сада, игравшего где-то за кустами, гудки пароходов в портовой части города навеяли, как всегда, на Мальву печаль, которую, она знала, можно прогнать в любое время. Но она хотела побыть с ней. Печаль вырастала где-то в недрах тела, прежде чем становилась осознанной. Смутно она понимала, что это тоска по ребенку. Мальва прожила с мужем полтора года, не испытав ничего, кроме сочувствия к нему и желания помочь. Однажды она поняла, что уже напитала комплексы этого человека. Новое состояние самодовольства, к которому не торопясь пришел муж, так разительно отличалось от его прежней благородной неудовлетворенности, что Мальва без труда представила их общее будущее. Это был тот вариант супружеской жизни, который она презирала и ненавидела. Единственное, о чем она теперь жалела, что у нее нет ребенка – желанной и радостной несвободы. «А вот рожу от Гусева!» – подумала она. И тут же встряхнулась, задвигалась, чтобы отогнать эту мысль, и только теперь обнаружила, что выкурила подряд три сигареты.

Когда она пересекала бульвар, возле нее вдруг с визгом затормозило такси. Мальва отпрянула, хотя стояла на бровке тротуара.

– Привет, Офелия! – услышала она.

Это был Гоша, тоже студиец.

– Пойди во-он туда, за светофор, – сказал он, – мне здесь нельзя.

Мальва подошла к остановившейся у газона машине. Гоша стоял рядом и с хрустом потягивался.

– Гуляем? – спросил он, щурясь. – Тебе ехать не надо?

– Некуда.

– А то поехали… Ну, что слышно? Будет студия?

– Будет, но шеф заболел.

– Так что, обратно Гуревич? Он такой же режиссер, как я балерина.

Пассажир на заднем сиденье задвигался.

– Ну, поезжай, – сказала Мальва.

– Ничего, водитель тоже человек. Чего тебе сдался этот портфель, ведь ты же портишь фигуру.

Гоша произносил «г» фрикативное, и над его произношением бились всей студией.

– Ну, чего привязался, – засмеялась Мальва, – портфель как портфель.

– Так в нем же восемь центнЕров.

– Гоша, надо говорить: цЕнтнеров.

– Ну, центнеров. Его ж вместо гири можно выжимать.

– Послушай, можешь достать одно лекарство?

– Говори, какое.

Гоша записал и через минуту отъехал.

Открыла ей сама Агния. Они бросились друг к другу на шею.

– Мама, смотри, кто к нам пожаловал!

Мальва расцеловалась и с Марией Давыдовной. И когда только утихли возгласы радости, Мальва заметила у стены тихого мальчика лет пяти.

– А это кто такой? Петька! Ты узнаешь меня?

– Узнаю, – сказал мальчик. – Вы тетя Мальва-артистка.

– Ух ты, артистка!.. – Мальва поцеловала его, раскрыла портфель и протянула ему большую плитку шоколада. – И никакая я не артистка. А мамина школьная подруга. Запомнил?

– Как ты догадалась, что я сегодня дома? – спросила Агния.

– А очень просто! Зашла в магазин, все на месте, а тебя нет.

– Мальва, ты такая свежая, нарядная, так хорошо выглядишь! – сказала Мария Давыдовна. – У тебя такие волосы!..

– Ну, вот еще!.. – Мальва смутилась. – Сто лет не мыты.

– Смотри, Аня, она даже еще краснеть умеет!

Мальва затопала ногами, Петя засмеялся и тоже затопал ногами, она подхватила его и стала кружить.

– Ну что слышно? – спросила Агния, когда Мария Давыдовна ушла с Петей на кухню.

– Да так… – Мальва тряхнула головой. – Не жалуюсь.

– Одна?

Они дружили давно и еще в школьные годы научились понимать друг друга по односложным репликам.

– К Муратову не тянет? – спросила Агния.

– Ой что ты!..

– Ну, а в чем изюминка?

Мальва усмехнулась, вспомнив их школьное выражение.

– В роли.

– В какой роли? Ах да!.. Что вы ставите?

– «Гамлета».

– И ты, конечно, Офелия.

– Пытаюсь. Не смейся, Аня, – потупив глаза, сказала Мальва. – Для меня это очень важно.

– А я и не смеюсь. Хочешь рюмочку ликера? – Агния подошла к серванту и наполнила две крошечные хрустальные рюмки. – Не понимаю только, кому это нужно. Были гастроли, приезжал чтец, наконец, есть фильм со Смоктуновским. Тебе не кажется, что всем уже ясно – быть или не быть?

– Понимаешь, Аня… у каждого режиссера свое прочтение.

– Гусев толкует Шекспира. Что за бред?

– За что ты его так?

– За то, что подонок. Приходит в магазин клеить молоденьких продавщиц. Наши тоже хорошие дуры.

Агния была директором книжного магазина.

– Аня, Аня, не все так просто у людей!..

Вот так всегда у них теперь было – радости от встречи хватало только на то, чтобы повизжать у двери, а дальше медленно вырастала стена отчуждения.

– Ну, и что такого нового сообщит мне Гусев о королевстве датском? – спросила Агния.

– Да ладно, Аня…

– Нет, ты мне объясни!

– Это все очень специфично…

– Нам, смертным, не понять, да?

– Ну, почему… Там много неожиданных трансформаций. Ну, к примеру, во втором акте Полоний вдруг появляется в форме эсэсовского офицера, под охраной автоматчиков… А Рейнальдо, помнишь, которого он отправляет во Францию шпионить за сыном, – в виде сыщика…

Мальва говорила, и ей казалось, что у нее вязнет язык. Агния спросила:

– Это все?

– Нет, почему… Ну вот, Розенкранц и Гильденстерн поначалу выходят в обличье современных хиппи и произносят свои реплики иронично, все время сбиваясь на современный жаргон… Аня, это действительно здорово!

– Да… – Агния задумалась. – Гусев углубляет Шекспира.

Мальва внутренне подобралась, замкнулась.

– Не обижайся, девочка, – мягко сказала Агния. – Подонки всегда рядом с тобой чувствовали себя хорошо. Тот же Муратов…

Выручила их, как всегда, Мария Давыдовна – она появилась в дверях и позвала обедать. Мальва намеревалась воспользоваться их ванной, но за обедом шел такой натянутый разговор, что оставаться ей больше не захотелось.

– Муратов, – сказала Мальва по телефону, – ты не возражаешь, если я возьму у тебя на время пару томов Шекспира?

– Ну, о чем ты говоришь! Конечно, не возражаю. – Он даже обрадовался. – Приходи часов в шесть, я сегодня пораньше освобождаюсь.

Мальва замялась.

– Муратов, позволь мне прийти без тебя, дело в том, что вечером у меня институт.

– Боже мой, что ты спрашиваешь! – воскликнул Муратов. – У тебя же есть ключ, приходи в любое время. – Помолчав, добавил: – Избегаешь?

– Слушай, не надо, а? – сказала Мальва. – На кой черт мне тебя избегать, ты что, меня не знаешь? У меня, действительно, туго со временем, а вообще как-нибудь зайду, поболтаем. Ну, как там у тебя?

– Да ничего, перебиваюсь… Вчера меня в местком института выбрали, черт бы его взял.

– Ну, видишь, как хорошо.

– Чего ж хорошего?

И все-таки Мальва знала, что говорила, – от нее не ушла нотка гордости в его голосе.

– Слушай, Муратов, поспрашивай там у своих ребят, не имеет ли кто аптечного блата, нужно бы мне одно лекарство.

– Какое?

– Ничего, что я тебя обременяю такой просьбой?

– Слушай, давай не будем!..

– Ну, тогда запиши или запомни, – сказала Мальва. – В другой раз она не стала бы просить его об одолжении, но тут ей захотелось доказать ему, что она вовсе его не избегает и никакими такими комплексами на его счет не мучается.

Ключ у нее, действительно, был. Она не хотела его оставлять у себя, но Муратов настоял, сказав, что ей трудно будет поначалу отвыкнуть от его книг, а может быть, она и пластинки захочет прийти послушать, и раз они расстаются друзьями, то это ее ни к чему не обязывает. Мальва-то понимала, что ключ этот для него последняя надежда, тонкая нить, которая их все еще связывает, и согласилась скорее из сострадания. Это был всего лишь второй случай, когда после развода она шла в квартиру, хотя с Муратовым они виделись довольно часто – случайная встреча не была редкостью в их городе.

По дороге она не удержалась и зашла в «Гном».

– Смотрите, Башка идет, – сказала пани Марина.

За одним из столиков, называвшимся «служебным» и стоявшим вплотную к стойке, сидело несколько знакомых, в их числе двое студийцев, однако Мальва сразу обнаружила среди них постороннего. Да это и не трудно было сделать, поскольку молодой человек носил усы.

– Это наша Мальва, знакомьтесь, – сказала Ира Верейка, корреспондент местной газеты. – А это Игорь, журналист из Москвы. – Ей тут же подставили стул. Мальва поздоровалась со всеми, особо постояла возле Закира и Толика, которые засыпали ее репликами из спектакля. О болезни Гусева все уже знали. Затем она вернулась к своему портфелю, где ее уже ждала чашка кофе.

– Мальва тоже пишет? – спросил Игорь, заметно оживившись при ее появлении.

«Ах ты, козел», – подумала Мальва.

– Нет, у нее таланты другие, – сказала Ира.

– Не будем о талантах, – сказала Мальва. – Москвичи провинцию все равно не воспринимают всерьез.

– Бошка, – сказала пани Марина. – Этого человека еще не было.

– Какого, пани Марина?

Она вынула из фартучного карманчика листок и помахала им.

– Орниеналин!

– Ничего, я еще зайду.

– Пани Марина, а какое имя вы дали бы этому молодому человеку?

– Вот этому товарищу с усами?

– Да.

– Как вас зовут, милостивый пан?

– Игорь.

– Скажите на милость – Игорь! Я дала бы ему точно такое же имя. Оно вам очень к лицу. – И она отошла.

Мальва усмехнулась. Ира смущенно засмеялась, она тоже поняла, что москвич пани Мариной не был принят. Но самого его это нисколько не обескуражило.

– Простите, – сказал он Мальве, – я краем уха слышал, что вы ищете орниеналин.

– А вы о нем знаете?

– Да, приходилось слышать. Очень эффективное средство. Послушайте, но вы живете в портовом городе, неужели у вас с этим проблемы?

– Да нет, никаких проблем. Случаются перебои.

Он сидел вполоборота к Мальве и разглядывал ее откровенно, в упор. Она почувствовала, что это ее раздражает. «Ну да, да, уотокойся, неотразим».

– Пишете очерк? – спросила она.

– Да, «Комсомолка» заказала.

– О чем же?

– Об экипаже рыболовецкого траулера.

Мальва подумала и сказала:

– «Когда говорят «семья», подразумевают стены уютного дома. Эта семья необычная, стены у нее из соленого морского ветра…» Да?

– О, неплохое начало.

– Пойдете в море?

– Даже еще не знаю.

Ира, сидевшая по другую сторону от москвича, заметно скисла.

– Я ему говорю, – вмешалась она, – что он только потеряет время, на берегу отличная фактура, а там все станет ясно в первые же пятнадцать минут, но уже будет не вернуться, сколько они там будут ходить – неделю, две недели, я знаю…

– А вы что скажете? – спросил Игорь.

Мальва пожала плечами.

– Какое это имеет значение? Работа есть работа.

Она извинилась и отошла к столику, за который только что сели муж и жена Варуцкисы, ее институтские приятели.

– О, Мальвочка! – воскликнул Ахилл. – Почему вас давно не видно на студенческой скамье?

– Я совсем запуталась, дорогие мои, со своими делами. Сегодня приду, если я еще там не вычеркнута.

– Ну, что ты, – сказала Соня, – это исключено! Андрей Васильевич про тебя два раза спрашивал. Говорят, ты будешь играть Офелию в Народном театре?

– А! Кому это надо и кто это выдержит! – засмеялась Мальва.

– У нас сегодня радость, – сказала Соня. Ахилл тронул ее руку.

– Соня, не надо…

– Нет, Мальва свой человек, я ей скажу. – Она наклонилась к Мальве и прошептала: – У нас будет ребенок.

Мальва обняла ее, засмеялась и спрятала лицо у нее на плече, потому что неожиданно для нее самой из глаз ее брызнули слезы.

– По этому поводу надо немножко выпить, – смущенно сказал Ахилл и отошел к стойке.

Пока он стоял там, подошли Ира с Игорем.

– Мальва, мы уходим, там твой портфель, – сказала Ира.

– До свидания, – сказала Мальва. И отдельно Игорю: – Желаю удачи.

Он поклонился как-то слишком многозначительно.

Мальва снова заговорила с Соней, обняв ее за плечи, но почувствовала, что рядом кто-то стоит.

– Извините, – сказал Игорь. Мальва оглянулась и увидела, что Ира ждет его у дверей.

– Мальва, можно вас на одну минуту? Она повременила, но все же встала. Он посмотрел на нее строго и прямо.

– Видите ли, пойду ли я в море… не знаю… Я бы хотел с вами поговорить об этом подробней. Вот мой телефон в гостинице «Приморской». Мы могли бы вместе поужинать у нас в ресторане. Уделите мне время, Мальва, не сочтите за труд.

Он откланялся. Мальва села на место и фыркнула. Щеки ее пылали.

– Что он сказал? – спросила Соня.

– Послушай… – Мальва некрасиво сморщила лоб. – Соня, я что, так вульгарно выгляжу? Почему этот тип с ходу делает мне двусмысленное предложение?

Вернулся Ахилл с тремя рюмками ликера.

– Ну, ладно, успокойся, – сказала Соня, – ты здесь ни при чем, поверь мне. Пусть это будет на его совести.

– А что, в чем дело? – спросил Ахилл.

– Этот тип сделал ей гнусное предложение.

– Который? Тот, что здесь стоял, с усами? Я сейчас пойду его догоню!

– Сиди! – воскликнула Соня, взяв его за руку. Но Ахилл не унимался.

– Негодяев надо учить! А то мы им слишком много прощаем.

Посидев еще несколько минут, Мальва засобиралась.

Прежде всего, она пустила воду в ванну – ей нестерпимо хотелось вымыться. В комнате она старалась ни на чем не задерживать взгляда: меньше всего она хотела знать, как живет Муратов. Она прошла к книжному стеллажу. На минуту при виде своих любимых, еще до конца не распознанных книг она испытала чувство горечи, но тут же с ним справилась. Отыскав то, что ей было нужно, она присела на стул. Мальву смущало то, что Гусев требовал от ее Офелии. Он хотел, чтобы в пятой сцене четвертого акта, в сцене с Королевой и Королем, она пела бы не «помер, леди, помер он», а что-то по-английски, на один из популярных мотивов «Роллинг стоунз». Она понимала и принимала замысел Гусева, но что-то ей мешало после слов Королевы перейти на шлягер. Гусев будет кричать: «Дура, подбери слюни!» Надо как-то убедительно ответить ему.

Она вспомнила, что идет вода, и побежала в ванную. Из портфеля она достала все, что ей было нужно, даже полотенце, разделась и легла в воду.

Выйдя через некоторое время из ванной, Мальва взглянула на будильник. До прихода Муратова оставалось еще больше часа, и она решила, что успеет хоть немного высушить волосы. Она снова погрузилась в книгу. Вдруг ей показалось, что кто-то на нее смотрит. Она вскинула голову. В дверях прихожей стоял Муратов.

– Слушай!.. Так и заикой недолго стать! – воскликнула она.

– Какого черта ты стоишь, уйди, я оденусь!

Он искривил губы в улыбке, глаза его помутнели. Мальва знала это его особое выражение – так он выглядел, когда бывал в чем-нибудь обделен. Он помедлил, но дверь все же прикрыл. Мальва торопливо натянула джинсы, кофту и стала причесываться.

– Знаешь, Мальва, – сказал он, открыв дверь, – у меня навязчивая идея.

– Гениальная? – откликнулась она – Ты извини, что я здесь расхозяйничалась. У нас плохо с водой. Мне уже надо бежать. Можешь входить, я одета.

– А согласно моей идее, – сказал Муратов, – этого как раз и не следовало делать.

Она задержала дыхание.

– Послушай, Муратов… Почему ты так со мной разговариваешь?

– А что, другим можно, а мне нельзя?

– Кому можно? Ты о чем? Поди, проветрись!.. – Мальву взорвало. – В конце концов, какое твое собачье дело? Я поступаю так, как хочу! И впредь буду так поступать! И ты мне никто! И не вздумай еще раз так со мной разговаривать!..

А он сидел уже на краю тахты в ненавистной для Мальвы позе: обхватив голову руками, раскачивался.

– На! – сказала она и бросила на стол ключ. – Я оставляю его! Я сразу возражала. Я дура, но ты тоже хороший дурак, что настаивал.

– Как ты посмела меня просить, как?.. – стонал он.

Он страдал неподдельно, и она его пожалела.

– Успокойся, Муратов, я больше не буду, – сказала Мальва и даже провела рукой по его волосам. – Ну, что за истерика… У тебя все есть, наконец: дом, работа, положение, успех… Ты вспомни, ведь ничего этого не было. И ты всего добился сам.

Он ухватился за ее руку.

– Тебя нет!..

– Ну, не надо, Муратов… отпусти! Будь мужчиной.

– Останься, шлюха!.. – простонал он.

Мальва вырвала руку. Ей стало дурно. Она схватила портфель и, на ходу засовывая в него мокрое полотенце, побежала.

«Боже мой, что делается! – думала Мальва, идя по улице. – Они все сегодня как будто взбесились…»

Институт был для Мальвы убежищем от всех житейских невзгод, ненужных ей встреч и разговоров. Здесь она уже с порога уходила в себя, что легко оправдывалось всевозможными студенческими задолженностями. Если и попадались знакомые, она, приветливо кивнув им, торопилась пройти мимо. Исключение она делала лишь для Сони и Ахилла. Мальва не знала, станет ли она учителем родной словесности, но ученицей была прилежной. Каждый свой пропуск она восполняла аккуратным переписыванием конспектов, которые ей охотно уступал Ахилл. Особенно она досадовала, если пропуск совпадал со спецкурсом по современной поэзии, который вел Андрей Васильевич, молодой доцент, часто публиковавшийся в «Литературной газете». Одна его статья вызвала даже гнев высокого начальства, чем втайне гордился весь институт. Блистательный Андрей Васильевич, надо сказать, замечал отсутствие Мальвы, зато, когда она была в аудитории, все его лекторское красноречие, поэтическое воодушевление и мятежный запал были адресованы исключительно ей. Она думала, что ей это кажется, пробовала пересаживаться, но это ничего не меняло. Правда, однажды в перерыве он подошел к ней и, посмеиваясь, сказал: «Надеюсь, вы не в претензии на меня за то, что я вас преследую взглядом? Видите ли, каждый лектор выбирает в аудитории пару глаз, более-менее лояльных, но если это вас тяготит…» Она бы ему и поверила, если бы через несколько лекций он не подошел снова, на этот раз с предложением пойти вместе с ним в филармонию на какого-то Московского дирижера. Она тогда отказалась, на что-то сославшись, но, по сути, ей стало неуютно, оттого что он и вправду «положил на нее глаз». И не то ее смущало, что при всей своей молодости он был абсолютно лыс и не слишком привлекателен как мужчина, а пугала ее главным образом перспектива тянуться рядом с ним, чтобы не показаться пустым, малосведущим собеседником.

Сегодня Андрей Васильевич был как-то необычно оживлен, не слишком мудрствовал, главным образом читал стихи Пастернака, глядя на Мальву, а когда он остановил ее в коридоре, она почувствовала, что от него пахнет вином.

– Вот что, Офелия, – сказал он, по обыкновению посмеиваясь, – день рождения у всех бывает, даже у доцентов. Как вы смотрите на такую перспективу: со второй пары мотаем, берем такси… Там сидит у меня одна компания, я, по сути дела, за вами… Посидим, чего-нибудь выпьем, потреплемся…

Мальва тяжело вздохнула и опустила глаза.

– Но у меня же вечером репетиция, – сказала она, еще не найдя выхода из создавшегося положения. – Да, я вас поздравляю!..

И вслед за этим, наморщив нос, просяще жалобным тоном:

– Андрей Васильевич, не надо, а?..

– Что?.. А, да. – Он растерялся на миг, но тут же пришел в себя. – Пардон, мадам… пардон!.. Конечно, не надо. – Но как ни старался он, веселость не возвращалась, лицо его сникло. – Что, совсем не надо?

Она помедлила.

– Совсем.

Он вздохнул.

– Что ж… Камин затоплю, буду пить… Хорошо бы собаку купить.

На этой печальной ноте они и расстались.

После института Мальва надеялась успеть до закрытия к пани Марине, чтобы узнать, был ли у нее разговор с аптекарем. Затем ей предстояло заглянуть в студию, посмотреть, как у них там идут дела с Гуревичем, и выманить оттуда Лиду и Куму, чтобы идти к Гусеву. Гуревича она недолюбливала за то, что, к чему бы он ни прикасался, все приобретало пошловатый оттенок высокомерно-ироничного трепа. Вот и Офелия у него превращалась в «чувиху», Гертруда в «телку», а монолог Гамлета – в «пить или не пить». Она не собиралась ходить на его разборы, надо было скорее ставить на ноги Гусева. «Силы небесные, исцелите его!» – повторяла про себя Мальва.

Читать далее