Читать онлайн Прощай, Анна К. бесплатно

Прощай, Анна К.

* * *

© Манович Лера, 2021

© ТОО «Издательство „Фолиант“», 2021

Часть 1

Хочется любви

Будь тут, будь рядом

Я иду по черной тропинке, перешагивая мощные корни дубов. Из турбазовской столовой доносится запах котлет и свежеиспеченных булочек. Я ступаю неестественно медленно, как дрессированное животное. Сзади, с трудом переставляя негнущуюся ногу, ковыляет моя бабушка, главный бухгалтер Воронежского рыбзавода. Бывший главный. Это благодаря ей мы каждый год получаем путевку сюда, в маленький рай с огромными комарами, четырехразовым питанием и холодной речкой в пятнадцати минутах ходьбы.

– Вырубили бы давно к чертям собачьим! – бабушка зло тычет в корни палкой.

– Тогда деревья погибнут, – говорю я.

– Да и шут с ними! И так сырость – одно комарье. – Покраснев от напряжения, бабушка преодолевает очередной корень, своеобразно изогнутый, как щупальце осьминога.

Навстречу со стопкой чистого белья шагает мама. Веселая и легкая. Я с грустью думаю о том, что сейчас она заправит наши постели и уедет. А мы с бабушкой останемся.

В столовой аппетитная духота. Я быстро заканчиваю, ковырнув понемножку серую добротную котлету и салат. Бабушка ест жадно и подробно. Отдыхающие подобострастно здороваются с ней. Это в основном женщины, такие же низенькие и квадратные, как и бабушка, в босоножках на носок и в платьях с треугольным вырезом. По столам кочуют алюминиевые чайники с красной цифрой на боку. Из них в стаканы льется чай, крепкий и приторно сладкий. Наплевав на то, что у нее сахарный диабет, бабушка заканчивает ужин румяной булкой, обильно посыпанной сахаром.

Вся светская жизнь турбазы происходит вокруг столовой. Здесь есть площадка для игр, открытый кинотеатр и эстрада для танцев. Под навесом – шахматные доски на чугунных ногах, около досок толкутся мальчишки и сосредоточенно стоят с цигарками в зубах отдыхающие мужчины. Фигуры огромные и тяжелые, мальчишки услужливо перетаскивают их двумя руками. Каждый ход сопровождается ударом по металлу. Я подхожу ближе. Миттельшпиль. Моя любимая часть игры. Мужчина с глубокими морщинами ходит и ходит пешками, не замечая трехходовых выигрышных комбинаций. Я молчу. Я никого тут не знаю. Месяц назад я получила второй юношеский по шахматам. Наконец соперник морщинистого зевает ферзя и сдается.

– Кто следующий? – морщинистый удовлетворенно мнет окурок и бросает в урну.

Мальчишки мнутся возле угла доски, у g8h8. Выпихивают вперед тощего рыжего. Он жмется и прячется за их спины.

– Давайте я.

Мальчишки смотрят на меня, выпучив глаза.

Мужчина усмехается:

– Как ходить, знаешь?

– Естественно.

– Расставляйте, пацаны, – ехидно подмигивает морщинистый шахматист мальчишкам.

Мне дали белые. Как слабаку. Я решила не выпендриваться. Королевский гамбит. Просто и элегантно. Мой соперник начал терять темп с четвертого хода. На седьмом я выиграла пешку. На тринадцатом – слона.

Приковыляла, утирая потное лицо, бабушка. Долго смотрела на стол, но ничего не поняла. Спросила у мальчишек:

– Кто выигрывает-то?

Те с недоверием ткнули пальцами в мою сторону.

Самодовольно улыбаясь, бабушка обратилась к мужчине:

– Петь, ты не смотри, что она пигаль такой. Не обыграешь. Это внучка моя. У нее разряд.

Это сообщение, видимо, сломило волю моего противника, и на двадцать втором ходу он сдался.

Вообще я обаятельная. Это я не сама себя хвалю. Это статистика. Мужскому полу однозначно нравлюсь. Как-то один мужик ошибся номером. Я дома одна была. Ему скучно, мне скучно. Поговорили немножко. И он стал каждый день звонить. Ну, я привирала кое-что, все равно ж никогда не увидимся. А он заявил, что влюбился, и начал предлагать встретиться. Пришлось признаться, что мне двенадцать лет и все такое. Он не поверил. Не может быть, говорит, у тебя такой голос… сексуальный. В общем, у меня сексуальный голос и второй разряд по шахматам. И в математике я шарю будь здоров. Учебник для седьмого класса дали – так я его за вечер весь прорешала.

Еще у меня длинные волосы и джинсы. Правда, не голубые, а темно-синие, но все равно. Это мне бабушка привезла, когда ездила к родственнице в Серпухов. Кросы еще привезла. И майку махровую с широкими синими полосками. Я бы сожгла всю остальную детскую одежду и ходила только в этом. Бабушка ругается, что я порчу себе ноги в кроссовках, потому что на улице жара. Но после такой настоящей красоты просто нереально заставить себя ходить в детских босоножках фирмы «Прогресс» и ситцевом платье. Еще у меня голубые пластмассовые браслеты под цвет майки и пластмассовые розовые клипсы. Это мы с мамой купили в Прибалтике. Как будто ножницы вставлены в ухо. Все прямо офигевают и спрашивают: «Неужели вы так ухо прокололи?» А у меня даже дырок в ушах нет. Мама сказала. «Вот будет тебе восемнадцать лет – прокалывай что хочешь. Хоть жопу». И еще она сказала, что это сейчас немодно и только цыгане и всякая деревенщина прокалывают детям уши. Не знаю. Я очень завидую девочкам, у которых такие блестящие гвоздики в ушах. У нас в пионерлагере была Диана. Очень крутая. За ней все мальчишки бегали. У нее были гвоздики в ушах, а по вечерам она доставала пузырек с йодом и мазала шишки на больших пальцах. У нее, у ее мамы и у ее бабушки были огромные шишки на ногах. И она говорила, что их надо с детства мазать йодом, чтоб они не росли. Девочки, которые с ней дружили, тоже мазали ноги йодом. Я вспомнила, что у моей бабушки тоже есть эти шишки, но мазаться мне было неохота. Вообще, ту девочку звали Диана Иванова. Надо же так назвать.

Я пробовала приклеивать к мочкам ушей блестки, но они быстро отваливались.

Серега умный, но толстый. Макс шпингалет, меньше меня на голову. И переднего зуба нет. Остальные вообще мелочь пузатая. Лехе пятнадцать, он курит и все время улыбается, когда на меня смотрит. И в шахматы он проигрывает с улыбкой, не дергается и не злится, как остальные. Он ничего.

Бабушка клянет погоду и удобства на улице. Точнее, что их нет в домике. По ночам она ставит у двери железное ведро.

Я боюсь этого звука. Струя, бьющая в стенку ведра. Мне почему-то очень стыдно. Я зажмуриваюсь и затыкаю уши. Оно течет, течет, течет бесконечно долго и никак не кончается.

В общественном туалете по утрам дырки обсыпаны белым и пахнет хлоркой и лесом. Сидишь на корточках, комар, невидимый в тумане, с нежным писком садится на задницу. Кто-то скрипит досками и устраивается в мужской половине, за деревянной перегородкой. Хочется настоящей любви. Ну а что? Ничего смешного.

Эти идиоты дразнят нас с Лешей женихом и невестой и все время ошиваются около моего домика. Вчера мои трусы упали с веревки, и эти придурки их подобрали. Трусы были совершенно детские, ярко-желтые, и, как специально, они порвались по шву прямо на этом самом месте. Желтых ниток не было, и я зашила их черными. Довольно неопрятно. Думала, еще раз надену и выкину. И вот эти идиоты сперли старые желтые трусы, зашитые черными нитками. Стыдоба. У меня есть другие, новые, с цветочками. Немецкие. Я их потом демонстративно вывесила на то же место. Чтоб эти кретины поняли, что у девочки, носящей такие шикарные трусы, не может быть ничего общего с теми, желтыми. Можно было бы сказать, что это бабушкины трусы, но вряд ли они поверят.

Придурки долго бегали вокруг домика и спрашивали, не теряла ли я чего-нибудь. Я только презрительно поводила бровью. Перед ужином я увидела желтые трусы, они валялись под верандой. С королевской невозмутимостью я поддела их палочкой и выкинула в урну. У придурков был озадаченный вид.

Вечером шла с ужина. Трусы грустно лежали в урне. Мне стало их почему-то ужасно жалко, как будто я их предала.

Леша приглашает покататься на лодке. Бабушка сказала, что мы непременно перевернемся. Леша сказал, что он отлично плавает. Бабушка сказала, что эта пигалица (то есть я) плавает как топор, что было правдой, но все равно свинство так говорить. Я сказала, что надену на станции спасательный круг и буду сидеть в нем. Бабушка сказала, что разрешает только при условии, если она поплывет с нами. Я сказала, что тогда мы точно перевернемся. В итоге к бабушке пришла Лешина мама и все уладила.

После обеда мы поплыли на лодке. Я напялила самое красивое, что у меня есть: джинсы и кроссовки. Как специально, вжарило солнце. Мои ноги в демисезонных кроссовках стали совершенно мокрыми. Лешка был, как обычно, в клетчатой рубашке и стариковских просторных брюках. Он молча греб и щурился от солнца. Я ерзала на носу лодки. Мимо проплыло семейство с нашей турбазы. Леша помахал им рукой. Семейство ехидно заулыбалось. Я опустила руку в воду и, уцепившись за что-то склизкое, вытащила из воды лист вместе с длинным стеблем.

– Хочешь погрести? – спросил Лешка.

– Ага.

Мы поменялись местами, раскачивая лодку. Я села и стала шевелить веслами. Лодка ворочалась, как контуженая черепаха.

– Так, – сказал Лешка. – Меняемся назад.

– Нет, – сказала я капризно. – Научи меня.

На самом деле я отлично умею грести. Мы с родителями три года ходили на байдарках. Я даже знаю, что такое «табанить». Мне просто хотелось… ну, в общем и так понятно, что объяснять.

Он сел рядом, обхватил мои руки своими и сделал несколько гребков.

– А, – кивнула я. – Поняла.

И он сразу вернулся на корму. Я начала грести. Истерически быстро. Как будто с кем-то соревновалась. Ноги в кроссовках горели, под мышками вспотело.

Это была быстрая и неромантичная прогулка. Мы приплыли даже раньше, чем договаривались с бабушкой. Сдали лодку. Присели на скамейку на берегу.

Я посмотрела на свои ладони.

– Мозоль натерла.

Леха взял мою руку, оглядел по-хозяйски.

– Не страшно. Тут чуть-чуть.

Моя рука задержалась в его. В груди замерло.

– Видишь шрам? – Леша оттопырил большой палец.

– Вижу.

– Когда я родился, у меня был шестой палец.

– В смысле?

– Ну, такой типа палец еще. Только без костей. Как сосиска с ногтем. Его хирург – чик! – удалил и кожу зашил.

– А палец куда дели?

– Да никуда. Выкинули.

Я представила себе это все, и меня слегка затошнило. Леша улыбался и совал мне в лицо свой чертов палец. Он был редкостный болван.

– Пойду к бабушке, – сказала я.

За ужином бабушка выспрашивала, как мы поплавали.

– Нормально поплавали, – я распилила вилкой дымящуюся тефтелину.

– О чем говорили?

– О шестом пальце.

Бабушка удивилась:

– Это еще что такое?

– У Леши был шестой палец. Потом его отрезали. И выкинули.

– Страсть какая, – сказала бабушка недоверчиво и обратилась к нашему соседу по столу, старичку в обвислом пиджаке: – Андрей Ефимович, вам не кажется, что кефир несвежий?

Андрей Ефимович, поднося стакан к губам и предвкушая, чмокнул пустым, беззубым ртом. Отпил.

– Что-то, Анна Михална, не пойму.

Отпил еще с явным удовольствием.

После дня, полного разочарований, наступила страшная ночь.

Кефир был несвежий. Я изо всех сил делала вид, что сплю, пока бабушка с охами вставала, кряхтела, пытаясь взгромоздиться на ведро. Потом раздались звуки, по сравнению с которыми обычное журчание казалось симфонией. Я забилась под одеяло в надежде, что зло пройдет стороной. Но это было невозможно. Я была бабушкиным единственным близким человеком в лесу.

Сдерживая тошноту, спотыкаясь о корни деревьев, я бежала с ведром, в котором лежали огромные трусы и пострадавшая штора, к крану с водой, а в небе полыхали молнии и предгрозовой ветер срывал с деревьев листья.

Несмотря на раннее утро, было жарко. Как человек, которому после всего случившегося нечего терять, я надела ситцевое платье в мерзкий цветочек и сиреневые босоножки. Бабушка осталась довольна.

Издалека я увидела мальчишек, которые толклись у шахматного стола. Лешка играл с кем-то из отдыхающих. Судя по напряженному силуэту, он проигрывал. Макс и Серега уставились на меня, явно не узнавая. Леша смотрел на шахматную доску. Уверенная, что выгляжу как урод-переросток из детского сада, я все-таки подошла к ним. Макс и Серега захихикали. Лешка уставился во все глаза.

– Чё, играете? – непринужденно спросила я.

– Ага.

Лешка сделал короткую рокировку и снова уставился на меня. Я показала ему язык и сделала гадкий реверанс.

– Тебе в платье очень красиво, – сказал Лешка. И по глазам было видно, что он не врал.

Бабушка, чувствуя себя неловко после той ночи, стала мягче и даже отпустила меня вечером на дискотеку. Одну!

Весь день я жила в предвкушении вечера и даже зевнула ладью во время послеобеденной шахматной партии, которая стала традицией. Пришлось согласиться на ничью.

И вот наступил вечер. Я в джинсах и полной амуниции из браслетов, розовых клипсов-ножниц, с огромной пластмассовой заколкой-крабом в волосах, бежала в сторону светящихся огоньков, откуда уже доносилась музыка. Бабушка осталась в домике.

Вначале играли какие-то быстрые песни, и все, включая меня, одинаково переминались с ноги на ногу. Мальчишки принарядились в новые майки с яркими рисунками. Леша сменил рубашку на унылую коричневую водолазку. Но все равно был самый симпатичный. Серега и Макс толклись в танце вокруг меня и отпускали идиотские шуточки. Типа что я индеец тумбо-юмбо и прочее. Я не обращала на них внимания и все ждала, когда начнется медленный танец. И вот наконец, когда на улице стало темно, хоть глаз выколи, заиграл медляк. «Кавалеры приглашают дам», – объявил ведущий. Я как приличная дама отошла к стене. Эти придурки стали хихикать и толкать друг друга в бок. Но тут меня пригласил Лешка.

– Зимний сад, зимний сад, белым пламенем объят, ему теперь не до весны-ы-ы… – ныл из динамиков Глызин.

Лешка держал меня за талию, я еле дотягивалась до его шеи, и песня про зимний сад казалась мне самой прекрасной в мире. Танцевали всего три пары. Мы были как будто на театральной сцене. Из темных углов на нас смотрели завистливые глаза. Лешка прижал меня к себе, и я как-то машинально погладила его по спине. И тут раздался душераздирающий хохот. Я не обратила внимания, а хохот все усиливался. Казалось, человеку стало дурно.

Обернувшись, я увидела бабушку, которая сидела на скамейке, опираясь на клюку, а рядом с ней тетю Зою, нашу соседку по столику. Теть Зоя показывала на нас с Лешкой пальцем и истерично хохотала. Сконфуженная бабушка пыталась ее успокоить. Это был позор!

– Ба! Ты же сказала, что не придешь!

– Да я не собиралась, а потом смотрю, темень такая, а тебя все нет. А тут еще тетя Зоя зашла. Пошли, говорит, сходим на внучку твою поглядим. Ночь, а ты ее отпустила неизвестно куда.

Бабушка сидит, вытянув вдоль кровати негнущуюся ногу в перекрученном носке.

– А зачем она так смеялась? Она что – дура?

– Ей показалось очень смешным, что ты такая маленькая, а кавалер у тебя такой большой.

– Она меня опозорила! Вы вместе меня опозорили! – говорю я и отворачиваюсь к стене.

Я вижу бугристую грязно-желтую краску и присохших мертвых комаров. «Лампочка Ильича» уныло освещает комнату. Бабушка, отбрасывая на стену зловещую черную тень, снимает свой огромный бюстгальтер и вешает на спинку кровати. Потом с противным шелестом стягивает с потрескавшихся пяток носки и начинает мазаться вонючим лечебным кремом. Я зажмуриваюсь от ненависти. Я не хочу быть старухой.

Мы собираемся на речку. Стараясь не касаться бабушкиной кожи, я застегиваю бюстгальтер у нее на спине, покрытой бородавками. Отпускаю. Застежка пропадает в складке кожи.

Медленно ползем до речки по влажной тропинке. Все обгоняют нас, здороваясь. Бабушка вспотела, и ее облепили комары. Я обмахиваю ее полотенцем. Мы приходим последними. Я в мамином купальнике. Мне он очень идет. Вот только надо следить, когда выходишь из воды. У него старые резинки, и, когда он мокрый, трусы сползают вниз. Я в первый раз не заметила, зато Макс с Серегой заметили, что у меня там волоски. Радости были полные штаны. Идиоты.

Лешка купается в красных семейных трусах. Он широкий и гладкий. Рассматривать его мне почему-то неловко. Макс и Серега, в модных узких плавках, смеются над ним. Бабушка говорит, что он деревенский. Что деревенские не понимают плавок. Но он живет в городе.

Сегодня на речке я не могла понять, влюблена я в него или нет.

Льет дождь, и приехала мама. Точнее, они с отцом приехали, но он побыл совсем немножко и решил съездить к своему приятелю, который работает электриком в санатории неподалеку. Папа не любит общаться с бабушкой.

Я сижу и рисую человечков. Всяких королей и принцесс с трагической судьбой. Рядом пририсовываю их детей, которые быстро вырастают, быстро женятся и быстро сходят в могилу. Я придумываю, как они влюбляются и женятся. Я бы с удовольствием нарисовала какую-нибудь любовную сцену, но за спиной ходят мама и бабушка. Думаю о Лешке, и в животе приятно замирает. Но все равно Лешка – это что-то не то. Вот у меня есть нарисованные принц и принцесса, которые будто созданы друг для друга. А Лешка… Он хороший, но создан для кого-то другого. Не для меня. Не знаю, откуда я это знаю. Мама, словно угадав мои мысли, спрашивает:

– Ну и что этот Леша? Нравится тебе? – И смотрит внимательно.

– Угу.

– В смысле тебе с ним интересно, или что?

– Интересно.

– И ему с тобой интересно?

– Угу.

– Просто диву даюсь, что он в этом свистке нашел, здоровый такой, – подключается бабушка.

Свисток – это я. После случая на дискотеке я не хочу обсуждать с бабушкой свою личную жизнь.

– А учится он в каком классе? – миролюбиво спрашивает мама.

– Окончил восьмой и собирается в ПТУ, – возмущенно говорит бабушка. – Забубённый малый с Левого берега. А наша… двенадцать лет, отличница, шахматистка.

– Бабушка! – не выдерживаю я. – Я что, замуж за него собралась?!

Мама улыбается:

– Не собралась?

– Нет, – сердито говорю я и замалевываю принца.

– А зачем он тебе? – опять с улыбкой говорит мама.

– Так… развлечься, – отвечаю я.

Бабушка садится на табурет:

– Нет, ну ты слышишь, что городит? Забирайте эту пигалицу к свиньям собачьим!

Разумеется, ни к каким собачьим свиньям никто меня не забрал. Мама и папа сплавили нас обеих на две недели и не готовы были отказываться от удовольствия пожить без бабушки. А заодно и без меня. Я слышала, как мама сказала бабушке, что уверена в моем благоразумии. Бабушка сначала долго и обиженно сопела, а потом заявила, что на следующий год со мной не поедет.

Сегодня предпоследний день смены. Завтра в два часа приедет автобус и развезет всех домой. До этого нужно будет подмести пол и сдать грязное белье, сложив все в наволочку.

Мы с Лешей лежим над обрывом, под раскидистым кустом. Внизу, как серебряный удав, изогнулась река Воронеж. Моторные лодки, которые сверху кажутся крошечными, бегут по ней, оставляя легкий след в виде острого угла.

– Когда я был совсем маленький, моя мать была худенькая и красивая, – сказал Лешка. И добавил: – Как ты.

– Она же блондинка, – сказала я, недоумевая, как полная женщина с кирпичным румянцем могла хоть когда-то быть похожей на меня.

– Она была как девочка. Как ты.

– А.

Лешка стал рассказывать про мать. Как она полюбила Лешкиного отца. Как родился Лешка. Как отец потом начал пить и совсем ушел. И как мать стала толстой и некрасивой. Я не знала, зачем он это говорит и какое отношение это имеет к нам. Но я сказала:

– Понятно.

– Что понятно? – спросил Лешка.

– Ну, все.

Лешка протянул руку и подложил мне под голову. Я чувствовала мягкую ткань его старой рубашки и легкий запах пота.

– А кем она работает? – спросила я.

– Кто?

– Твоя мать, кто еще.

– Маляром.

– Кем?

– Маляром, – смущенно повторил Лешка. – Она классный маляр.

– А зачем на рыбзаводе маляр?

Лешка громко засмеялся. Потом замолчал. Мне было все равно, зачем на рыбзаводе маляр. Мало ли. Может, они жирными руками хватаются за стены, и их надо все время белить.

О чем думал в этот момент Лешка, я не знаю. Мне казалось, что в его плече под моей головой билось сердце. Быстро-быстро. Он потрогал мое лицо. Шею, щеку, губы. Провел по губам пальцем, и от этого мое сердце тоже забилось быстро-быстро. Он приподнялся на локте, наклонился надо мной. Я прикрыла глаза. У поцелуя был вкус обеда, сигарет и чего-то еще. Не противного, но совсем чужого. И больше ничего. Лешка взял мою левую руку, провел ею по себе, я почувствовала под пальцами пуговицу на его брюках. Потом он вложил мне в руку что-то, я вздрогнула и резко села.

– Прости-прости, – сказал Леха чужим, испуганным голосом и застегнулся.

На реке три раза прогудел пароход. В столовой над обрывом хлопнуло окно. Запахло булочками. Мне почему-то захотелось туда, в звенящую вилками и ложками духоту с белыми скатертями, к горячим пронумерованным чайникам и некрасивым официанткам. Еще я подумала, что скоро сентябрь, а я решила только две шахматные задачи из шестидесяти, заданных тренером на лето. И что пойду осенью в шестой класс. Все было просто и понятно. И мне вдруг захотелось все это решать, читать и делать. Страшно признаться, мне захотелось к бабушке.

И тут же, будто она услышала мои мысли, сверху раздался ее вопль:

– Лера? Лера, ты где?

Я выглянула из-под куста и увидела знакомую палку и исковерканный артритом родной башмак.

– Я здесь! Ба-а! Я здесь! – заорала я и, цепляясь за траву руками, выдергивая ее с корнями и песком, стала карабкаться наверх.

Усы

На лето родственники отдали нам в пользование деревенский дом в Кареевке. Дом принадлежал покойной старухе Александре, которая тоже приходилась нам родственницей, но такой далекой, что моя бабушка никогда не могла толком рассказать, кому и кем та приходится, и, запутавшись, просто говорила, что покойная старуха Александра тоже мне бабушка.

Дом был одноэтажный, из темного от старости дерева, с широкими рассохшимися оконными рамами. На вате между ними лежала скудная золотая новогодняя мишура и высохшие мухи. В доме была застекленная веранда, сени, длинная мрачная комната с иконами в углу и чердак. Мне настолько не нравилось внутри, что я старалась не забегать в дом без особой надобности. Благо стоял теплый солнечный июнь и на улице можно было торчать до ночи. Но вечером приходилось ложиться в кровать с железными шишками на спинках и панцирной сеткой. Я лежала и вдыхала запах дома. Деревянный, затхлый, со следом какой-то травы, и цветов, и сырого тюля. И мне казалось, что это запах покойной хозяйки, который еще не выветрился.

Бабушка накрывала меня тамошним лоскутным одеялом, и становилось тяжело и душно. Как будто моя маленькая душа томилась в сырой трещине между двумя летними днями.

Потом приходило утро, чаще всего солнечное и щебечущее, и я выскакивала из-под одеяла, из утренней сырости во двор, где бабушка уже готовила скворчащую яичницу в летней кухне и дышалось легко и весело. Позавтракав, я неслась из сада направо, по заросшей травой дороге в сторону деревни. Первый дом был деда Леши, дальше жили Николаевы, тоже местные, к которым на лето приезжала целая куча внуков из Москвы и Воронежа. Дальше жила Светка с младшим вечно сопливым братом и толстыми поросятами в сарае. Светка называла конфеты концветами и хвалилась городской теткой, у которой в квартире есть настоящая ванна. Когда подрастет, она поедет к тетке, будет купаться в ванной каждый день и отрастит себе косу до пояса. Говоря это, Светка трогала свои жиденькие сальные косички.

Огромный вишневый сад был отдельным украшением дома. Вишня поспевала к середине июля, темная, напитанная соками старых, разросшихся деревьев. Помню, как, набрав вишен в карманы сарафана, стояла на поляне, окруженной плотно сомкнувшимися деревьями. Ветер шевелил траву, и небо смотрело сверху так тихо и внимательно, что казалось: если попросить что-нибудь – все сделается.

Дети, городские и местные, вечно дрались, плакали и что-то делили, и я предпочитала проводить время с дедом Лешей. Они с бабкой жили в покосившемся, изглоданном плесенью и старостью домике, и я не понимала, как они живут там зимой. Летом же дед Леша почти всегда курил на серой от дождей лавке и философствовал, пока его жена, маленькая юркая старуха, копалась то на огороде, то в курятнике. Возле их дома тоже был маленький сад, штук десять больших вишен.

Разговоры с дедом Лешей мы вели серьезные: о городской и деревенской жизни, о погоде, о браке и любви. Иногда мы играли в шахматы, дед подолгу думал, но все равно проигрывал. Дети с открытым ртом стояли возле нашей лавки. Старуха деда Леши то и дело пробегала мимо и косилась на него с укором.

– Суетится все, – говорил дед Леша. – А чего суетиться – помирать скоро.

– А почему у вашей жены усы? – интересовалась я.

– Это у женщин к старости от вредного характера бывает. А вредный характер – его с детства видно.

– То есть в детстве можно определить, будут усы или нет? – спрашивала я.

– Можно, – отвечал дед Леша. – Присмотришься – и все понятно.

И вот уже выстраивалась к нему очередь из девочек. Дед Леша, внимательно, как доктор, поглядев каждой под нос, сообщал:

– Ты, Светка, усатая будешь. Бона уже полоса черная, как у цыганенка. А ты, Наташка, нет…

Подвозили к нему в коляске и совсем младшее женское поколение, и он говорил:

– Тут такая грязь да сопли, что вообще не разберешь.

В очереди на усатость я стояла последняя и побаивалась. Характер у меня, если верить бабушке, был противный. Да и некоторый пушок по углам губ присутствовал, как и положено черноволосым.

Дед Леша долго вглядывался в мое лицо, отчего внутри меня все сжалось и похолодело, потом изрек:

– Ты, Лера, прекрасная будешь женщина. Умная. Хорошая. Без усов.

Мне кажется, это он мне по дружбе так сказал. Или даже по любви. Но мне было приятно. Девочки вокруг завистливо затихли.

Как-то я прибежала утром и увидела пустую лавку.

– В доме лежит, приболел, – сообщила пробегающая мимо старуха. – Ты зайди к нему.

Идти в дом мне не хотелось, но из вежливости я пошла. В сенях было темно, сыро и пахло кислым молоком. Тут же висел творог в мокрой желтой марле. Дальше был коридор, прибранный, с пестрыми дорожками, но тоже унылый. В конце коридора светилось маленькое окно в темной комнате и на фоне стены виднелся большой острый нос деда Леши. Он лежал, прикрытый тяжелым лоскутным одеялом. Таким же, какие были в доме покойной старухи Александры.

– Подойди сядь.

Я села на облупившийся табурет рядом с кроватью, стараясь не вдыхать воздух комнаты.

– Приболел вот. Сердце.

– Вам не надо курить, – сказала я со знанием дела.

– А что ж мне еще делать?

– Не знаю.

Мы помолчали. У меня кончился воздух, и я глубоко вдохнула.

В комнату заглянула старуха с железной кружкой в руке:

– Молочка парного попьешь? Только подоила.

От одного запаха местного «настоящего» молока мне становилось дурно.

– Спасибо.

Я заерзала на стуле.

– Ну, иди, – сказал дед Леша. – А то тут дух тяжелый.

– А почему он такой?

– Жили тяжело, вот и тяжелый.

– А щас легко?

– Щас легко, только теперь от старости трудно.

– А бабушка Александра тоже тяжело жила?

– Ваша-то? Кто ее знает. У нее как муж помер, затворницей стала, никогда к себе не звала. Ну, беги к ребятишкам.

На следующий день дед Леша соорудил на краю своего участка каркас из веток. К вечеру шалаш был готов. Веселый, накрытый зелеными ветками, он пах деревьями и травой и пропускал солнце. Мы с ребятишками любили быть там, и дед Леша, сидя на низенькой табуретке, курил и рассказывал нам истории про войну и как старуха его впервые увидела колорадского жука:

– Принесла его на ладони. Смотри, красота какая, говорит. Вот ведь дура!

И дед топтал тапком окурок.

Лето почти прошло. Перед отъездом в город я пошла попрощаться с дедом Лешей. Мимо пробежала его бабка с ведром:

– Лерочка, ты к деду?

– Ага, – говорю.

– В саду он. Ты тут подожди.

Я села на лавку, прислушиваясь к громкому птичьему крику, доносящемуся из-за дома. Потом крик стих.

Появился дед Леша с железной миской, полной вишен. Увидел меня, заулыбался:

– На вот. Смотри какие!

Вишни были крупные, крупнее, чем в нашем одичавшем саду. Я взяла несколько. Дед сел рядом, достал папиросы.

– Уезжаешь, значит?

– Ага.

– Ну, счастливой дороги.

В саду опять закричала птица.

– На следующее лето приедешь?

– Приеду, – ответила я. – А в шалашик можно на прощание сходить?

– Сходи-сходи, – закивал дед Леша. – Твой шалашик-то. Только для тебя и делал. Теперь разберу. А то шантрапа мелкая спички приносит, пожар еще устроит.

Я зашла в шалаш. Листья на ветках подсохли и пахли хорошо и легко, как ранней осенью. Свет падал на примятую траву. Совсем рядом долго и страшно закричала птица. Я выскочила из шалаша и пошла назад к деду. Он курил на лавке.

– Вона. Второй день орет, – сказал он мне. – Живучая.

– Кто?

– Ворона. Клюв ей топором обрубил и к дереву привязал.

– Зачем?

– Всю вишню, черти, поклевали. Ни чучела, ни погремушек не боятся. Зато теперь ихняя подруга их надолго отвадит.

Дед Леша протянул мне миску:

– Вишен с собой возьми. Тебе собрал.

– Спасибо, у нас много, – я почти оттолкнула тарелку. – До свидания!

– Ты приезжай на следующий год. В шахматы сыграем. Даст бог, доживу.

Ворона снова принялась душераздирающе орать.

Вечером мы поехали в город. Я сидела у окна, поставив ноги на коробки с яблоками, и смотрела на желтые поля, что проносились за окном.

– Лера! – сказала мама. – Прекрати, пожалуйста!

– Что прекратить? – удивилась я.

– Прекрати руками возить по лицу. Тебя тошнит, что ли?

– Не знаю.

Через год дом продали. Мы всё собирались съездить туда просто так, но так и не доехали.

Еще через год я влюбилась. Cлучилось это в Крыму, в поселке Морское. Мы там жили большим палаточным лагерем. Максим приехал из Донецка с родителями. У них был новый «фольксваген», комфортабельная палатка и буженина на завтрак. Кто бы мог подумать, что так живут шахтерские семьи. По сравнению с ними мои родители-инженеры были жалкими нищебродами. С улыбкой молодого барчука Максим поглядывал на наши люмпенские разборки из-за того, кто съел последний хлеб или сахар. Несмотря на свои тринадцать, я к тому времени уже не раз проштудировала «Темные аллеи» Бунина и видела между мною и Максом понятные расклады. Смазливая чернавка и прекрасный барский сынок. Это будоражило.

По вечерам дети собирались на берегу и играли в дурака на большом плоском камне. Однажды все разошлись, а мы с Максом остались сидеть напротив друг друга.

– Может, поцелуемся? – нахально спросил Макс и не стал дожидаться моего согласия.

Он явно целовался не в первый раз. Натуральный барин. Я потом долго лежала в палатке, смотрела в крышу и улыбалась как дура.

А на следующий день я увидела Максима и еще одного мальчика. Они стояли на берегу моря и кидались крабами. Попадая в камень, крупные крабы бились, как посуда, у них отлетали клешни и еще некоторое время беспомощно шевелились. Именно это мальчикам и нравилось.

– Прекратите! – крикнула я.

Макс остановился.

– Они же живые!

– Ну и что, – Макс пожал плечами. – Они тупые.

– Это вы тупые!

Макс покрутил пальцем у виска. Его приятель заржал. Вечером, когда все ушли, Макс снова хотел меня поцеловать, но я его отпихнула.

– Все? Любовь прошла? – не смутился он.

– Не знаю, – честно ответила я.

– Ну и ладно, – Макс поднялся. – У тебя усы растут, кстати.

– Что?!

Макс заржал и пошел к своему костру.

Вечером я сидела в палатке и долго рассматривала лицо в маленькое зеркальце. Под носом и правда был какой-то пушок, который от загара стал темнее.

Ночью очень хотелось поплакать, но рядом в палатке спали родители. Я долго хлюпала носом и вертелась, потом, наконец, уснула и увидела деда Лешу. Он сидел перед шахматной доской, закинув ногу на ногу, с неизменной папироской в руке. Спросил:

– Ну что, простила меня?

Я сразу догадалась, о чем он.

– Простила, – говорю. И чувствую, что и правда простила.

– Это хорошо, – говорит дед Леша. – Что ты успела меня простить.

– Почему?

– Потому что я умер.

Утром оказалось, что Макс с родителями уезжает. Палатки были собраны и загружены в машину, костер залит. Макс притащил нам остатки провизии в двух пакетах. Смотрел печально и виновато.

– Уезжаем, – сказал он.

– Понятно, – сказала я.

– Ну, пока, – сказал он.

– Спасибо за продукты.

– Фигня.

Он хотел сказать что-то еще, но его отец раздраженно засигналил – вся семья уже сидела в машине. Макс махнул мне рукой и быстро пошел на своих длинных загорелых ногах.

Получалось, что я испортила наш последний вечер. Но Макс не сказал мне, что это наш последний вечер. Все казалось какой-то дурацкой ошибкой.

Намного позже я поняла, что это классическая формула, почти аксиома любви.

Голубой дог

Лет с тринадцати девочки живут в ожидании любви.

Я жила в ожидании собаки.

Помню, как шла в субботу из школы, – мы учились на шестидневке. Шла и вспоминала лица родителей утром. Как они переглядывались. Как торопливо закрывали за мной дверь. Совершенно точно, что у них была какая-то тайна. Вдруг, пока я была в школе, они поехали и купили мне собаку? Рыжего кокер-спаниеля?

Выйдя из лифта, я тихо подошла к двери. Прислушалась. Позвонила. За дверью послышалась подозрительная возня. Кто-то долго бегал туда-сюда. Потом дверь открыла растрепанная мама:

– Ой, ты уже пришла?

Мама улыбнулась. Никакой собаки не было.

– А где папа? – спросила я, хватаясь за последнюю надежду.

– Папа в душе, – ответила мама и снова смущенно улыбнулась.

Мой отец, наполовину еврей, наполовину небогатый инженер, очень любил все уцененное. После работы он отправлялся в рейд по комиссионкам. В природе не существовало сломанного или бракованного электронного прибора, который отец не мог бы починить. Наш дом наполнялся проигрывателями, магнитофонами, подогревателями и сложными электронными приборами, спасенными от небытия. У нас было даже устройство для прослушивания телефонных разговоров. Телефонный аппарат нужно было поставить на специальную подставку, и голоса начинали звучать громко, как радио. Непонятно, как с помощью этого устройства в маленькой двухкомнатной квартире можно было незаметно подслушать разговор.

В общем, не было уцененной вещи, которую мой отец не мог бы починить, пока не появился Рэдик.

Отлично помню тот теплый сентябрьский день. Помню всякое барахло, разложенное прямо на земле на старых покрывалах, и моего отца, который переходил от одного продавца утиля к другому. Мы шли и грызли тыквенные семечки.

За барахлом тянулись ряды с овощами и фруктами. Дальше продавали мясо. Кровавые шматы висели на крюках и лежали на деревянных прилавках. Дальше шли продавцы ремней, ошейников и клеток. Аквариумы. Блеклые рыбки в мутной воде. Хомяки. Свинки. Попугаи. Собаки!

Ушастые щенки спаниелей топтались в сумке, задрав мордочки и виляя хвостиками.

Отец, как и я, остановился и восторженно уставился на них.

– Папа! – воскликнула я. – Папа! – крикнула я, понимая, что и так все ясно и слова не нужны.

Хозяин поднял из сумки коричневого щенка с маслянистыми глазками. Щенок вертел хвостом и всех любил.

– Сколько стоит? – спросил отец.

Я замерла, затаив дыхание.

– Сорок, – ответил мужик.

– Сколько?!

– Сорок рублей. Отличный кобель. Родители чемпионы. Есть документы.

Это было запредельно дорого.

– А подешевле нет? – спросил отец, заглядывая в сумку. – Может, с дефектами какими-нибудь?

– Дефективных топим! – Мужик опустил щенка назад в сумку.

Мы пошли к выходу. Если отец не собирался покупать собаку, то он тем более не собирался покупать ее дорого. Вокруг копошились дворняжки и полудворняжки. Но они меркли на фоне того щенка с маслянистыми глазками.

И тут мы увидели их. Семью догов. Огромный голубой отец-дог и тигровая мать. Они величественно лежали на специальном матрасике и на фоне суетливой собачьей мелочи выглядели гордо, как львы. Они были лучше всех.

Прекрасен был и их приплод – четыре лоснящихся крупных щенка. Мы остановились полюбоваться.

– Интересуетесь? – дружелюбно спросила сытая дама-хозяйка в красном пуховике.

– Просто смотрим, – сказал отец.

– Что смотреть? Берите.

– Не потянем…

Но дама в пуховике явно была опытным психологом. Она заметила, как я смотрю на щенков, и сказала:

– Вон того отдам за символическую цену. За десять рублей.

В стороне от братьев сидел пятый щенок, мельче остальных. Не сказать, что цена в десять рублей была символической для нас. Но это был самый очаровательный и грустный щенок.

– У него врожденный дефект диафрагмы. Задыхается, когда бегает. Но, может, перерастет. И будет у вас шикарный дог. – Она взяла его на руки. – Смотрите какой. Настоящий голубой дог.

Щенок тяжело дышал и виновато смотрел космическими глазами.

Мне до сих пор кажется, что, возьми мы тогда другую собаку, все было бы по-другому.

Я назвала его Ретт. В честь Ретта Батлера. Мне он нравился больше всех в «Унесенных ветром». На фоне всех этих малахольных благородных лордов Ретт Батлер был единственным нормальным мужиком.

Через полгода Ретт стал больным, нервным псом-подростком с узкой, как киль, грудью. И из голубого превратился в грязно-серого. Собачники на улице шарахались от нас: при виде других собак Ретт начинал тяжело и хрипло дышать и пускать слюни.

На сильного и смелого Ретта Батлера он не тянул и со временем стал просто Рэдиком. Псом-инвалидом.

* * *

Не знаю, зачем отец откачал его той осенью.

Рэдик заболел кишечным энтеритом, болезнью, смертельной и для здоровых собак.

Вся наша квартира была застелена газетами. Рэдик был ростом со взрослого дога и весил килограммов тридцать. Ходить он уже не мог: у него отнялись задние лапы.

Помню, как отец клал его в зеленый туристический рюкзак и тащил на платную капельницу. Каждый день. Ветеринар советовал не носить, шансов было мало. Но отец носил. Каждый вечер. Когда возвращался, застирывал пятна на куртке.

Рэдик выжил.

Наступила перестройка.

Теперь надо было выживать нам – семье двух инженеров с больной, вечно голодной собакой.

Мы перестали убирать дома.

Странная штука, но бедности почти всегда сопутствует грязь. Хотя, казалось бы, ведро, тряпка и вода есть у всех и не очень зависят от дохода.

Мама уставала на работе. А я часами сидела в кресле как оцепенелая и перечитывала «Лолиту» Набокова. Мне нравился Гумберт Гумберт. Мне он нравился больше родителей, Ретта Батлера и всего, что на тот момент могла предложить жизнь.

Серая тоска с космическими глазами грустно вздыхала в прихожей.

«Сами как кобели и собаку завели», – говорила бабушка.

Она имела полное право так говорить: каждый раз, когда нужно было сделать крупную покупку, мама прибегала к ней за деньгами. Впрочем, бабушка давала деньги и на мелочи: на носки, белье, колготки. При этом бесконечно штопала свои допотопные чулки, натягивая их на старую лампочку. Даже не штопала – она воссоздавала их заново.

Помимо прочего, бабушка была диабетиком, и благодаря этому раз в месяц в нашем доме появлялась докторская колбаса. Розовая, со вкусом бумаги. Диабетикам ее выдавали по специальной книжке в магазине «Диета». А получали мы. Полкилограмма колбасы. Пища богов. Такая вкусная, что съедалась за два дня. Рэдик однажды стянул весь кусок со стола и изжевал наполовину. Тогда я впервые ударила его. Вторую, обслюнявленную половину я помыла под краном и положила в холодильник.

Второгодник Голосов спрятался на большой перемене под лестницей и, когда я проходила мимо, высунулся и прошипел мне в самое ухо:

– Жидо-о-овочка.

Я сделала вид, что не расслышала, и пошла дальше. Но лицо горело так, как если бы меня неожиданно поцеловали.

Рэдик ел и ел, но оставался вечно голодным и худым как скелет. Гулять с ним было стыдно. Собачники говорили: вы что, собаку не кормите?

Мы кормили его как могли. Мясо мы и сами ели редко.

Отец тащил домой все, что попадалось. Однажды зимой он привез из командировки петуха, сбитого машиной. Петуха он нашел на обочине в каком-то райцентре, куда ездил подписывать бумаги.

Он ощипал его, как может ощипать петуха городской житель. Потом петух долго варился, распространяя по дому горький куриный запах.

* * *

Приближался выпускной. Клубы пыли катались по квартире. Рэдик вечно сидел у стола, развесив длинные слюни.

За ужином мама заводила разговоры о том, что дочь, то есть я, выпускница и почти невеста. И что надо бы меня обуть-одеть. Отец от этих разговоров нервничал и однообразно отшучивался, что молодость – лучшее украшение.

Платье к школьному выпускному взялась шить моя двоюродная тетка, мамина сестра Татьяна. Она перебивалась одна с двумя мальчишками и подрабатывала швеей. Ткань дала бабушка из своих запасов. Серебристая парча. Когда-то такая ткань была шикарным приданым, но уже вышла из моды. Таня долго думала, чем это платье можно «оживить». В итоге решили край обшить красной тесьмой. Получилось серо-голубое, с красной оторочкой идиотское платье Белоснежки.

Из детского сада, где она работала нянькой, Татьяна приносила пакет серых холодных котлет. Разогретые котлеты тоскливо пахли жиром и яслями.

Потом Таня переодевалась в длинную клетчатую рубаху и снимала мерки. Она аккуратно прикладывала сантиметровую ленту к спине и груди, что-то записывала, и от этого мурашки бежали у меня вдоль позвоночника. Мне не нравилась серая парча и красный кант. Но мне нравилась сама тетя Таня. Высокая, худая и резкая, как мальчишка. Было странно, что у нее нет мужа и есть дети.

В последний день мы засиделись у тети Тани до позднего вечера. Платье топорщилось на талии, и Татьяна что-то там добавляла или ушивала под поясом. Потом в коридоре мама долго совала ей духи в маленькой коробке, а она отказывалась. Но все-таки взяла.

Выйдя на улицу, мы увидели огоньки последнего уходящего троллейбуса.

– Беги! – сказала мама.

Мы побежали.

Мама упала и разбила оба колена. Она сидела в троллейбусе и плакала. Через ее колготки проступила кровь. На коленях у нее лежало мое идиотское платье к выпускному вечеру, сшитое теткой.

Выпускной был ужасен. На танец меня пригласил не тот мальчик. Потом я выпила шампанского, и мы зачем-то стояли в коридоре у окна и целовались. Он сказал: «У тебя очень красивое платье».

Незаметно наступило лето.

Мне перепала счастливая возможность пожить в проректорском домике на студенческой турбазе. Рэдик поехал со мной.

На завтрак, обед и ужин я ходила с пятилитровым бидоном. Я собирала по столам все объедки, которые оставались от студентов. Приносила полный бидон и вываливала в миску Рэдика. Он съедал все.

Через пару недель он стал спокойнее и подернулся жирком. Он стал похож на дога. И самую капельку начал походить на Ретта Батлера.

Студенты, курсирующие мимо моего домика, спрашивали:

– Это голубой дог?

– Да! – отвечала я.

Закурив, студенты шли дальше. Однажды я услышала, как один сказал другому:

– А девчонка ничего. Сколько ей лет? У нее что, отец проректор?

Целую неделю я была шикарной девчонкой – дочкой проректора и хозяйкой настоящего голубого дога.

Именно тогда, когда Рэд наконец наедался досыта, он укусил человека.

И не просто человека, а ответственного работника деканата. Укушенная тетка оказалась главным секретарем ученого совета.

Трехразовые бидоны с объедками закончились, и мы вернулись в город. Вскоре закончилось и лето.

Рэдик снова стал худым и дерганым, тусклая шерсть летела с него и собиралась по углам. В коридоре стоял унылый запах псины и бедности.

Однажды к родителям без предупреждения заехали старые друзья, и моя сильная и уверенная в себе мама закрылась в ванной комнате. Ей было стыдно, что мы живем в такой грязи.

Тоска и разруха опускались на семью, и мне казалось, что дело в этой собаке.

До ближайшей ветеринарной клиники было семь остановок. Нас с огромным тощим слюнявым псом выгнали из троллейбуса почти сразу. И пять остановок мы с ним шли пешком.

– Вот ведь доходяга, – сказал ветеринар и похлопал его по тощему крестцу. – Нормальные заводчики таких усыпляют.

– Он был очень красивый, – сказала я.

– Теперь и не скажешь. – Ветеринар вопросительно посмотрел на меня.

– Можно сделать какую-нибудь операцию, чтобы он нормально дышал?

Ветеринар взглянул на мои облезлые ботинки:

– Его можно только усыпить.

– И сколько это будет стоить? – Я почувствовала, как холодок побежал по спине.

– Для этого он должен прийти с совершеннолетним хозяином. С папой или мамой. – В глазах ветеринара тоже разлилось что-то холодное.

Был конец дня, час пик, и я не стала пытаться залезть с собакой в троллейбус.

Мы пошли назад. Рэдик проголодался и совал голову в каждую урну, обнюхивал каждую валяющуюся у тротуара обертку. Мне надоело тащить его, и я отстегнула поводок. Рэдик тут же затрусил вперед. Рядом неслись по проезжей части машины. Я с замиранием смотрела, как он подходит к дороге совсем близко. Смотрела и молчала. Рэдик отбежал далеко вперед и тыкался носом в руки прохожим. Прохожие шарахались и кричали: «Чья собака?»

Я шла, спрятав поводок за спину.

Рэдик бежал впереди, но не убегал совсем. Когда я сильно отставала, он останавливался и ждал. Наконец на его пути попалась мусорка, и он застыл у бака, принюхиваясь. Совсем рядом со мной остановился троллейбус. Я запрыгнула в него. Двери закрылись. Рэдик жевал что-то у мусорки, низко наклонив голову.

В прихожей по-прежнему пахло псиной и прямо возле двери красовалось большое сальное пятно на обоях.

Я повесила поводок на крючок. Пошла на кухню, поставила на огонь чайник. Рядом на плите стояла кастрюля с недоеденной Рэдиковой кашей.

Не знаю, сколько времени прошло. В квартире запахло гарью. Чайник сгорел. Я сняла его с плиты и заново наполнила водой.

Вскоре в замке повернулся ключ. Пришла мама.

– Почему у тебя собака на улице болтается? – спросила она. – Иду, а он у подъезда сидит.

Следом за ней зашел Рэдик. Грязные слюни висели до земли.

– Он убежал, – сказала я.

– У него еда есть? – спросила мама.

– Есть.

Я вывалила кашу в миску. Рэдик подошел и начал есть. Потом он вылизал миску и, не глядя на меня, ушел на свое место.

Рэдик вел себя со мной как раньше – просился на улицу, слушался, пригибался, когда ругали, подходил, когда я его звала. Он перестал делать только одно – вилять хвостом. Когда возвращалась мама, он стучал хвостом так, что пыль шла из старого коврика. Когда приходила я, его хвост шевелился еле-еле.

Отец уходил постепенно. То исчезая на ночь, то появляясь. Худая и замученная работой и вечным безденежьем мама варила по утрам кашу, а отец говорил:

– Почему у тебя такое скорбное лицо? Женщина должна выглядеть весело. Чтоб на нее было приятно смотреть.

Смотреть на меня ему тоже было не очень приятно. Он постоянно придирался и делал замечания. Он говорил:

– Ты превращаешься в бабу.

Баба. Странное новое слово, которым отец раньше никогда не пользовался.

Сам отец внезапно расцвел. Кажется, у него появились деньги. А у нас деньги не появились. Иногда он приносил для Рэдика большую кость с блестящими белыми хрящами. И подолгу смотрел, как Рэдик жадно ее грызет. Кажется, мой отец любил эту собаку больше нас.

А потом отец ушел окончательно. Он ушел к тете Тане. Той самой, двоюродной маминой сестре.

Спустя неделю, когда он забежал забрать какие-то вещи, мама сказала:

– Забери собаку. Мы ее не прокормим.

– Куда я ее дену? – сказал отец. – Там двое детей. Меня с собакой не примут.

– Если любят, примут, – сказала мама.

– Ты же знаешь ее характер…

Мы смотрели с балкона, как они уходили. Тощий как скелет Рэдик доверчиво трусил рядом с отцом.

Дойдя до угла дома, отец остановился и поднял голову, ища глазами наш балкон. Рэдик тоже остановился и поднял голову.

Эта картина навсегда впечаталась в мою память: голый осенний палисадник, ссутулившийся отец в плаще и серая худая собака с большой головой.

Рэдика я больше никогда не видела.

Много раз потом отец пытался мне рассказать. Но я смотрела в его тоскливые еврейские глаза и не хотела ничего знать.

До сих пор я не хочу ничего знать.

Самый счастливый Гоша

Когда Гоша вышел из дома, день уже кончался. Зимнее солнце трогало макушки деревьев и светило издалека.

«Надо идти к пруду, – подумал Гоша. – Там всегда солнце».

На светофоре цифры долго отсчитывались назад: сорок восемь, сорок семь, сорок шесть, сорок пять, сорок четыре (как маме), сорок три, сорок два…

…Двадцать, девятнадцать, восемнадцать, семнадцать, шестнадцать, пятнадцать (как Гоше).

Потом добежали до нуля, и Гоша собрался идти, но цифры передумали и снова прыгнули: девять, восемь, семь, шесть, пять, четыре, три, два, один. Вместо нуля зашагал зеленый человечек, и Гоша тоже зашагал.

Гоша шел в парк, и парк шел навстречу. Катил коляски со спящими младенцами и коляски с умирающими стариками. Вел холодно одетых девушек под ручку с парнями и одиноких, тепло одетых старух. Собаки вели хозяев на поводках, и те еле поспевали за ними. Вороны кричали:

– Паррк! Паррк! Паррк!

Было празднично и весело.

«Как Первомай», – думал Гоша.

На пруду солнца не было. Оно ушло еще дальше. Туда, куда Гоше было нельзя. И тогда он побрел вдоль лыжни, огибая узкий замерзший канал.

– Эй, зачем лыжню топчешь? – крикнул ему сердитый дед и промчался мимо с тихим сухим шелестом.

«Старость шуршит как стрекоза», – подумал Гоша.

Он перестал топтать лыжню и пошел рядом, стараясь попадать в собачьи следы. Но следы были маленькие, а Гошины ноги большие, больше маминых.

Мама иногда гладила Гоше ноги и говорила:

– Ты красивый. У тебя ступни красивые. Это очень важно для мужчины. Потому что мужчина – охотник. А у тебя ступни, как у отца, красивые.

Гоше нравилось, что он охотник. Он улыбался и шевелил пальцами ног у матери перед лицом.

В ботинки набился снег. Полные ботинки. Он холодил ноги, как будто в ботинках лежали маленькие холодные железочки. Гоша любил железочки. Дома у него было полно всего. Что-то он нашел, что-то дарили мамины друзья. У матери было много друзей.

Мужской и женский человечки на указателе «Туалет» выглядели как жених и невеста. У мужского человечка была даже бабочка. Гоша решил, что без бабочки его не пустят, как однажды не пустили на какую-то важную премьеру с мамой, и решил терпеть до дома.

Солнце забралось совсем высоко и поблескивало в окнах последних этажей высоток. У Гоши тоже был последний этаж. Вдруг оно там?

Люди с колясками, люди с собаками – все теперь двигались в сторону дома. Как будто весь этот человеческий поток обошел вместе с Гошей пруд и двигался по часовой стрелке дальше.

Гоша прошел мимо собаки, сидящей на цепи.

– Гау-гау, – сказала собака.

– Здравствуй, собака, – сказал Гоша.

Но собака продолжала говорить гау-гау и смотрела мимо.

Вот и знакомый двор. Гоша поднял голову и увидел, что солнце блестит в окнах его квартиры. Хитрое солнце обогнало его и прибежало первое.

Из мусорного контейнера торчала отличная штука. Гоша остановился и уставился на нее: алюминиевая рейка с пружиной на конце. Это было то, что надо, чтобы закончить работу, которую он начал неделю назад. Гоша подставил ящик, встал на него и склонился в контейнер, чтоб рассмотреть находку поближе. Из контейнера приятно пахло холодным железом и деревянной стружкой.

– Опа-па, какие люди без охраны! – кто-то вырвал ящик из-под Гошиных ног, и он, чтоб не рухнуть, уцепился руками за контейнер.

Гоша медленно спустился на землю, отряхнул куртку и развернулся.

Трое мальчишек лет четырнадцати из его дома смотрели на него и ухмылялись.

– Драсьте! – громко сказал один.

Гоша кивнул.

– Это кто? – сказал второй.

– Это Гога из семьдесят первой. Дебил. У него мать шлюха, спала со всеми подряд – и вот. Родила его.

– Ты откуда знаешь? – спросил третий.

– Моя мать сказала. Она с ней в одном классе училась. Гоша снова кивнул пацанам и, положив на плечо штуковину, собрался уйти.

– Опа! – сказал первый и выставил ногу, не давая Гоше пройти. – Куда это ты попер?

– Оно тут лежало, – сказал Гоша. – Оно ничье.

– Как это ничье? В мире ничего ничьего нет! – сказал низенький и сплюнул. – Даже ты чей-то.

Остальные довольно гоготнули.

Начинало темнеть. Гоша задрал голову и увидел желтое освещенное окно на последнем этаже. И мать у окна. Мать говорила с кем-то по телефону и глядела мимо Гоши.

– Давай увидимся. Может, я смогу тебе помочь.

– Каждый раз, когда мне так говорили, все заканчивалось просто постелью, – мать стряхивает пепел и смеется.

– Иногда постель может помочь.

– После Гоши я очень боялась залететь. Боялась и хотела. Пятнадцать лет страха и ожидания чуда. А сейчас, когда поняла, что вряд ли залечу, секс перестал быть интересным. Потому что из него ушло ожидание чуда.

– У тебя нет месячных?

Мать смеется:

– Когда я год назад летала в Америку, пограничник не нашел сразу визу и спросил про нее с точно такой же интонацией.

– Но у тебя же есть виза?

– Есть. Но я уже никуда не полечу.

Гоша помахал руками, но мать смотрела мимо него. Как солнце, которое так и не догнал Гоша.

– Кому это ты машешь?

– Маме.

– Своей маме-шлюхе?

Слово было знакомое, но смысл его Гоша вспомнить не мог. Слово было мягкое, ласковое.

– Да, – сказал он и улыбнулся.

– Офигеть, во дебил.

– Ага.

– Ну-ка положи эту херню!

Гоша послушно прислонил железку к контейнеру.

– Тебя Гоша зовут?

– Да.

– Хочешь в кино сняться?

– Да.

– Тогда смотри, – мелкий достал из кармана телефон и наставил на Гошу. – Ты должен сказать вот что: «Здравствуйте. Меня зовут Гоша. Я дебил, а мама моя – шлюха». Запомнил?

Слово «дебил» было знакомое. Но смысл его Гоша тоже никак не мог вспомнить. Оно было не такое ласковое, как «шлюха». Резкое. Гоша подумал и решил, что это что-то вроде «охотник».

– Ну чё, поехали? – сказал первый и навел на Гошу телефон.

Я – Гоша. Я – охотник. Моя мама шлюха. Я ее люблю.

Парень остановил запись.

– Какой охотник?! Дебил!

– Да лан, так еще смешнее! – сказал второй, корчась от смеха. – Уссаться просто! Звезда ютуба.

– Слуш, а может, пусть он свои причиндалы покажет?

– Да на фиг.

– Да смешно будет!

– Ну нах.

– Гога, а ты письку можешь показать?

– Зачем?

– Ну кино такое.

– Я не знаю такое кино, – Гоша нахмурился и взял свою железяку. – Я не знаю такое кино.

– Ты глянь, понимает.

– Я не знаю такое кино, – еще раз сказал Гоша, и лицо его стало грозным.

– Лан-лан, – похлопал его по плечу самый нахальный пацан, воровато оглядываясь. – Забирай свою мандулу и дуй к мамаше.

Гоша взял железку с пружиной и пошел к дому. Пока поднимался лифт, Гоша рассматривал железку с пружиной. Это была очень хорошая железка с пружиной. Прямо такая, как надо. Пружина была не ржавая и очень упругая. Гоша дернул ее, и она зазвенела.

«Гоша – охотник, – подумал Гоша. – Гоша идет домой с добычей».

Он был счастлив, но не до конца. Что-то обидное маячило в памяти и не давало улыбнуться. Он почувствовал, что ногам холодно.

Когда мать кормила его ужином, Гоша попытался вспомнить то шипящее слово, которое мальчишки заставили говорить про нее, но не смог. На месте слова была тревожная пустота. Так было с разбитой ракушкой, внутри которой жило и шумело море. Когда Гоша расколотил ее молотком, там был грязный песок и что-то засохшее.

Мать смотрела на Гошу не добро и не зло. Просто устало.

– А я в кино снимался, – сказал Гоша, но тут зазвонил телефон, мать встала и вышла из кухни.

Она долго говорила с кем-то, пока он ел. Пока пил чай с булкой. Пока умывался в ванной и чистил зубы. Потом он подошел к двери ее спальни и стал слушать, что говорит мать.

«Ты в детстве сосал соску? Помнишь, такая мозоль бывает на губе. Почему-то очень хорошо помню себя. Как я лежу в кроватке и трогаю эту мозоль пальцем. Я чувствую губу и палец, и все замыкается. Весь мир сходится, ссасывается туда, в соску. Мне кажется, я лежала и трогала пальцем эту мозоль на губе. А потом – всё. Жизнь прошла».

И она заплакала в телефон.

Гоша хотел подойти и утешить ее, но то слово, которое он не запомнил, мешало ему подойти.

Тогда он закрылся в своей комнате и долго прилаживал пружину. Когда все было готово, Гоша разделся и лег в постель. Он ждал, что мать придет пожелать ему спокойной ночи. Но она продолжала говорить и теперь не плакала, а смеялась грудным, незнакомым смехом.

Гоша не мог спать от этого смеха и от того, что забытое слово рядом со словом «мама» было темным и пустым и тревожило память. Он хотел спросить маму, потому что привык обо всем ее спрашивать. Но вспоминал лица мальчишек у помойки и чувствовал, что спрашивать нельзя.

Тогда он встал и оторвал пружину от железяки. Гулкая пружина поранила Гоше палец.

Гоша отбросил ее на пол, как ужалившую змею, потом снова лег в постель и долго сосал палец, чувствуя, как темнота в комнате сглаживается, оборачивается вокруг него как теплый кокон и пахнет железом и кровью. И когда он почти заснул, из теплого и лохматого кокона выплыло слово.

Гоша вынул изо рта палец и сказал это слово. Слово шипело как море и пахло женщиной.

Самолет

В Москву Мишка поехал потому, что сломал ногу. Первый раз он сломал ее в три года, когда отец и мать еще жили вместе. Потом в пять лет, когда они с матерью поселились в деревенском доме. Тогда врачи долго советовались, глядя на снимки, и рекомендовали наблюдать за костью. И вот, спустя два года, Мишка пошел в первый класс, упал на скользком кафельном полу в школе, и кость треснула в том же месте. После нескольких дней переговоров было решено отправить его на обследование в Москву. В местный аэропорт его привезли бабушка и мать. Там они ему купили мороженое, и он долго сидел с костылями в углу, а бабушка и мать смотрели на светящееся табло. Потом бабушка сказала:

– Прилетел.

Мать засуетилась, стала приглаживать волосы и покрылась розовыми пятнами, что с ней случалось от волнения.

Вскоре к ним подошел, улыбаясь, высокий и статный человек, Мишкин отец. У него был красивый голос. Обратный рейс уже объявили, мать передала отцу Мишкины вещи и сумку с едой. Еду отец сунул назад.

– Уж как-нибудь его прокормлю, – сказал он, подмигнув Мишке, и красиво, раскатисто засмеялся.

– Котлеты хоть возьмите, – сказала бабушка.

Но отец уже легко подхватил одной рукой Мишку, другой – сумку и костыли и пошел к зоне посадки.

В зале вылетов отец тоже купил Мишке мороженое, усадил его за столик у большого окна и спросил:

– Ну как ты, сын?

– Нормально, – сказал Мишка, вежливо улыбаясь и лизая мороженое.

– Как в школе?

– И в школе нормально, – ответил Мишка.

Отцу много звонили, интересовались, в Москве ли он и будет ли на каком-то вечере. Отец говорил со всеми ласково и отвечал: «Да, вечером буду в Москве, сына везу» – и весело поглядывал на Мишку.

В самолете было интересно, Мишка не заметил, как долетели. Потом они с отцом долго ехали на машине по длинным улицам с чернотой, освещенной высокими яркими фонарями. Наконец такси остановилось у дома, больше похожего на музей, с двумя колоннами у входа, и они вышли.

В квартире было красиво, как в ресторане: большой зал, переходящий в кухню с барной стойкой, много картин и фотографий на стенах, высокие потолки с люстрами, как в театре. Мишка стоял, опираясь на костыли и раскрыв рот.

– Ты жил здесь, когда был совсем маленький. Не помнишь? – спросил отец, бодро нарезая сыр и колбасу для бутербродов.

Мишка помотал головой. Но что-то смутно вырисовывалось в памяти. Пол. Он помнил этот пол. Блестящий, с плиточками наискосок. Как он бежит, бежит, потом падает. И еще громкий крик. Разбитая посуда. Белые осколки на полу.

– Ну, иди чай пить, – сказал отец. И, когда Мишка уселся за стол, снова спросил: – Как ты?

Мишка отпил чай и собрался рассказать все более подробно, но тут зазвонил телефон отца, и тот, глянув на экран, ушел разговаривать в другую комнату. Мишка доел бутерброд, заскучал. Прислушался к разговору. Отец называл кого-то зайчиком.

Наконец он вернулся и включил Мишке мультики на большом телевизоре. Пока Мишка замер перед огромным экраном, отец принес полотенце и ярко-голубое белье и застелил тахту в углу.

– В душ пойдешь? – спросил он.

Мишка помотал головой.

Мама и бабушка перед отъездом терли его мочалкой в четыре руки. Мол, мало ли, может, сразу в больницу положат. Как будто в больнице нет воды.

– Ну как знаешь. Решай сам, – сказал отец, и Мишке это очень понравилось.

Он смотрел мультики допоздна и не заметил, как уснул.

Утром приехал седой старик в строгом костюме, Мишкин дед. Он говорил с Мишкой ласково, но лицо его оставалось строгим.

Мишку заставили помыть ноги, долго собирали, долго рылись в сумке в поисках чистых носков. Наконец выехали на блестящей черной машине с шофером.

Москва как картинка поползла за окнами. Дед сидел на переднем сиденье вполоборота к Мишке и посматривал на него.

– Ну, как вы там, Миша, живете? – спросил он.

– Зачем ты задаешь идиотские вопросы? – тут же вмешался отец. – Он тебе всю жизнь должен рассказать?

Они сердито посмотрели друг на друга.

– Я в школу пошел. В первый класс, – сказал Мишка.

– И как тебе в школе, нравится? – спросил дед.

– Нормально.

– А какие предметы тебе больше всего нравятся?

– Математика.

– А что вы сейчас проходите?

Мишка задумался. Неудобно было сказать, что они проходят всего лишь цифры. Один, два, три… Но отвечать не пришлось: они въехали в большие ворота и после долгих споров отца и деда остановились у проходной больницы.

Мишке сделали новые снимки в аппарате, похожем на космический корабль. Потом врач попросил его раздеться до трусов и ходить по комнате. Мишке было стыдно ходить на костылях туда-сюда в детских голубых трусах с корабликами перед тремя малознакомыми мужчинами. Но он послушно прошел несколько раз от стены до стены.

– Понаблюдаем, – сказал врач. – Хорошо бы исключить дисплазию. Если ее нет, то можно обойтись без операции.

Отец и дед облегченно закивали.

Врач долго еще что-то говорил, писал, объяснял, но Мишка уже не слушал. Он рассматривал висящие на стенах плакаты с ортезами и всякими приспособлениями, делающими кривое ровным и больное здоровым. Потом он вспомнил финал книжки «Волшебник Изумрудного города», где волшебник оказался обычным маленьким обманщиком. Тут отец и дед попрощались с врачом, и они вышли из кабинета.

– Какие планы? – спросил дед, когда подходили к машине. – На ужин к нам не заедете?

– В другой раз, – резко ответил отец. – У меня вечер в клубе.

– Не рано ли водить ребенка по таким мероприятиям?

– Пап, сам разберусь! – отец зло махнул рукой.

Отец привез Мишку в огромный детский магазин. У Мишки разбежались глаза. Он стоял и стоял перед длиннющими полками со сборными моделями самолетов и кораблей и никак не мог выбрать. Ему хотелось все. Руки устали от костылей, и под мышками заломило.

– Ну, выбрал? – подошел к нему отец.

Мишка вздохнул. Перевел взгляд с корабля на самолет-истребитель.

– Сколько можно думать? – сказал отец и положил в корзину сразу три коробки.

Две модели из трех были не те, что хотел Мишка, но не важно. Мишка стоял и хлопал глазами, не зная, как выразить благодарность. Но, похоже, отец не ждал благодарности. Он взглянул на часы и сказал, что пора ехать домой, чтоб собраться на вечер.

Отец вышел из ванной в длинном махровом халате, взял гитару и, подмигнув Мишке, запел. Пел он очень красиво, только громко. Слова были сложные. Песня была про любовь, которая кончилась, и про войну, которая началась.

Мишка смотрел на отца, и он ему очень нравился. В его классе ни у кого не было такого отца. Будь у Мишки там такой отец, он был бы самым крутым мальчиком в их поселке.

Отец долго ходил по квартире, бренча на гитаре, несколько раз переодевался и наконец остановился на джинсах и нарядной синей рубашке. Он долго стоял перед зеркалом, накидывая на шею разные шарфы. Ему непрерывно звонили, и он говорил со всеми ласково и немного свысока. Мишке захотелось есть. Отец выбрал синий шарф в клетку.

– Ну, ты как? – спросил он Мишку, подходя к кухонному шкафу и наливая себе маленькую рюмку коньяка.

– Нормально, – ответил Мишка.

– Не устал? Нога не болит?

– Нет.

– Тогда погнали. Познакомишься с моими друзьями, – сказал отец и налил вторую рюмку.

На улице их уже ждало такси.

– Мой сын, – сообщил отец таксисту. – Ногу сломал.

– До свадьбы заживет, – равнодушно ответил таксист, и машина тронулась.

Клуб переливался разноцветными огнями и бýхал музыкой. На сцене стояли микрофон и синтезатор. Все столики были заняты. Они с трудом пробирались по залу, отец шел впереди, освобождая дорогу. То и дело к отцу подходили здороваться парни в пиджаках, нарядные девицы чмокали его в щеку.

– Это мой сын Михаил, – говорил всем отец, и подошедшие удивленно смотрели на маленького Мишку на костылях.

– Пойдем на второй этаж, – сказал отец. – Тут мест нет. А оттуда все видно.

Мишка кое-как поднялся на костылях по лестнице, и отец усадил его за столик, откуда действительно были отлично видны зал и сцена. Тут к отцу подлетела женщина в черной блузке и брюках и, подмигнув, сказала, что его ждут в гримерной.

Отец ушел, а Мишка сидел и смотрел, как музыканты на сцене настраивают свои инструменты. Люди за столиками пили и ели. Немолодая дама с короткой стрижкой спросила Мишку, свободно ли место напротив, и он разрешил ей сесть.

Музыканты настроились и затихли. На сцену вышла та самая женщина в черных брюках и объявила первого выступающего.

Появился высокий молодой человек с пышными кудрями и, уставившись в листочек, начал читать. Музыканты поддерживали его звуками. Когда было грустно, они наигрывали тихо и трагически, а когда весело – громко бренчали. Но в основном было грустно. Мишка сначала слушал, что читает молодой человек, но там была какая-то ерунда, написанная от лица женщины про ее же ноги. Мишка почувствовал, что его собственная нога заболела. Дама со стрижкой листала меню. Парень на сцене читал и читал. Наконец музыканты дали последний какофонический аккорд, парень опустил листочки, в зале захлопали. Отца все не было.

– Для тех, кто родился в Советском Союзе! – объявила ведущая следующий номер.

На сцене появились две женщины в коротких юбках. Сели за столик, закурили.

– Ну, и как все было? – томно спросила одна у другой.

– Знаешь, как в детстве. Когда мультики ждешь. Весь день ходишь, посматриваешь на часы… без одной минуты шесть включаешь телик. А там…

– Что там?

– А там опять кукольные! Я в детстве ненавидела кукольные мультики!

Дама со стрижкой громко засмеялась. Мишка не понял, что ее рассмешило.

Официантка принесла ей напиток в высоком стакане.

– Тебя тогда еще в проекте не было, – сказала дама. – Хочешь что-нибудь?

– Нет! – испугался Мишка. – Я папу жду!

– А где же он?

И тут на сцену вышел отец.

– Вон он! – обрадовался Мишка.

О! – удивилась женщина. – Ты его сын или внук?

– Сын, конечно! – Мишка не понял ее ехидства.

У отца было красное распухшее лицо, будто его укусила оса.

– Добрый вечер, – сказал он своим красивым голосом и потом пробормотал что-то еще, Мишка не разобрал.

Двое мужчин с бокалами в руках стояли неподалеку, у перил.

– Это Мелихов, что ли? – сказал один другому, и Мишка узнал свою фамилию.

– Он.

– Фигасе. Три года назад в одном фестивале с ним выступал. Он тогда так катился, я думал, не выберется.

– Да что ему станется? Мажор. Просаживает папашины деньги.

– Как всегда, под мухой.

Отец перестал бормотать в микрофон и запел. Музыканты поддержали. Пел он хорошо, выравниваясь и как будто трезвея, и только иногда издавал слишком резкие ноты.

– Лажает, – сказал мужчина с бокалом. – Но интересно лажает.

Дама со стрижкой не сводила с отца глаз.

– Следующую песню я посвящаю своему сыну, – сказал отец, посмотрев наверх, и множество других тоже посмотрели наверх.

Мишка вжался в стул.

– У него сейчас болит нога, – добавил отец. – Но я уверен, что очень скоро он поправится и вырастет большим и сильным.

В зале поддержали его слова и захлопали невидимому Мишке.

Ему было ужасно приятно и ужасно страшно. Мишка замер и уставился в салфетку, лежащую на столе. Отец запел. Медленно и ласково. Это была песня про что-то непонятное и запутанное: про часы, и старый дом, и море, и любовь. Это была очень хорошая песня про жизнь. И когда в конце все захлопали, Мишка тоже захлопал.

Отец будто протрезвел, пока пел. А когда закончил, он снова стал пьяным и, уходя со сцены, повалил стойку микрофона, но ухитрился поймать ее, чем снова вызвал аплодисменты. Он поднялся по лестнице и подошел к Мишке.

– Ну все, сын, – сказал он. – Я отстрелялся… Привет, Лариска, – сказал он даме со стрижкой, и по ней было видно, что они знакомы.

– Ты бы покормил его, – сказала дама.

– Ты что будешь? – спросил отец у Мишки.

– Не знаю, – честно ответил Мишка. – Я домой хочу.

– Пойдем, я сначала познакомлю тебя с отличными ребятами, – сказал отец, и они пошли в гримерку.

Гримерка оказалась прокуренной комнаткой с маленьким зеркалом, вешалкой и столом, заставленным полупустыми бутылками с коньяком и соком.

– Мой сын Михаил! – объявил отец, и десяток глаз с любопытством уставился на Мишку.

– Дайте парню стул! – громко сказал кто-то.

Мишку тут же усадили у стены и спросили по порядку всё как полагается: сколько лет, в какой класс ходит и кем хочет быть. И тут же потеряли к нему интерес.

– Дайте ребенку попить, – сказала маленькая кучерявая женщина. – Осталось что-нибудь? Тебе чего хочется?

Мишка покосился на бутылку с колой. Ему налили колы и забыли про него. Все, кроме этой маленькой женщины, которая внимательно разглядывала его лицо, руки, даже костыли.

– Сын! – воскликнул отец, указывая на женщину в кудряшках. – Сын, эт Кристина. Она очнь хорошая. Я ее очлюблю. И ты люби.

Мишка вежливо улыбнулся Кристине.

Они просидели там еще час или больше. Мишка просил отца отвезти его домой, потом Кристина тоже просила. Отец обещал и тут же забывал про обещание. Наконец кто-то вызвал такси, и в машину набилась шумная компания. Кристина с трудом усадила туда отца, а Мишку посадили к нему на колени, больше некуда было.

Машина тронулась. Отец и еще один парень запели смешную народную песню.

Вдруг отец замолчал и резко распахнул на ходу дверцу. Холодный воздух ворвался в машину.

– Ты что делаешь?! – закричала Кристина.

– Мишка где? Мы Мишку забыли! Тормози!

– Да вот он! На коленях у тебя сидит.

Отец будто только сейчас увидел Мишку и потрепал его по голове:

– Вот ты где… Маленький какой, я тебя и не заметил…

Вся компания не разуваясь ввалилась в квартиру. Загудела кофемашина, зашумел туалетный бачок.

Отец был пьяный, но веселый. И гости были веселые.

Мишка устроился на своей тахте в углу, бережно положил рядом коробку с конструктором. Разорвал пленку. Новенькие детали приятно пахли. Изучив схему сборки самолета, Мишка аккуратно начал с хвоста.

Коньяк закончился, гости стали расходиться.

– Кристинка, не уходи! – просил заплетающимся языком отец.

– К тебе сын приехал, – говорила Кристина, поглядывая на Мишку. – Сыном занимайся.

– Ты нам не помешаешь, – канючил отец.

Кристина вопросительно смотрела на Мишку и мотала головой.

– Умоляю тебя! – отец вдруг шумно бухнулся перед Кристиной на колени. – Кристина. Будь моей женой и матерью моих детей! Мишка, ты не против?

Чтобы маленькая кучерявая женщина стала его матерью, Мишке не очень понравилось, ведь у него уже была мать, но вообще он был не против. Мишка вежливо кивнул.

– Все, она теперь моя жена и остается, – сказал отец гостям, с удивлением замершим в дверях, и стал снимать с Кристины шарф.

Мишка думал, что Кристина пойдет мыть посуду, – так всегда делала мама, когда уходили гости. Но Кристина сидела на стуле, поджав под себя ноги, и курила. Дым тянулся через комнату, от него першило в горле. Мишка согнулся над конструктором.

Отец сел на пол около Кристины, обхватив ее ногу.

– Господи, я счастлив. Все мои любимые люди со мной, – не очень внятно проговорил он.

Кристина улыбнулась:

– То есть это все сейчас было серьезно?

– Да! – Отец поднял голову и попытался посмотреть ей в глаза. Но у него не получалось сфокусировать взгляд.

– О'кей. Спрошу тебя, когда будешь трезвый.

– Я отвечаю за свои слова! – Отец встал и пошел пошатываясь к кухонному шкафчику.

Но коньяка там не было. Пустая бутылка стояла на столе. Кристина проводила его взглядом. Ехидно усмехнулась. Раздавила окурок в пепельнице.

– Все. Спать пора, – сказала она, поднимаясь со стула. – Мальчик тут ляжет?

У Мишки слипались глаза, но ему очень хотелось доделать самолет.

– Встань на минуту.

Кристина сгребла коробку и остаток деталей к краю. На освободившемся месте расправила простыню и одеяло.

– Ну, спокойной ночи.

– Спокойной ночи, сын! – Отец подошел, шатаясь, и чмокнул его в макушку.

И они с Кристиной ушли. Никто не отнимал у него конструктор и не выключал свет. Это была странная и грустная свобода.

Мишка посидел еще с самолетом. Передняя и задняя часть были готовы, но никак не хотели соединяться. Глаза слипались. Он аккуратно положил обе половинки на край тахты и лег.

Проваливаясь в сон, он вдруг подумал, что хочет домой, к бабушке и маме. Мишка удивился этому, потому что у отца было весело и интересно и тот ему все покупал.

Мишку разбудили женские рыдания. Кто-то плакал в темноте и искал на вешалке одежду. Потом Мишка услышал тяжелые шаги босых ног и громкий шепот отца:

– Ну куда ты, я пошутил! Не уходи, я люблю тебя, дура.

За этим последовала тихая возня в темноте, шлепок как будто по щеке, снова рыдания.

– Сука ты. Не уходи!

Провернулась задвижка замка в двери, и резко загорелся свет. Мишка прищурился. Тахта была отделена от коридора длинной стеной, прямо напротив двери висело зеркало. Мишка увидел отца, совершенно голого, который двумя руками сжимал лицо Кристины и что-то шептал в него. На лице женщины застыло мученическое выражение. У отца были волосатые длинные ноги и маленький белый зад с впадинами по бокам. Он пытался прижать к себе Кристину, уже одетую, в пальто и сапогах, и это почему-то напомнило Мишке картинки про фашистов и концлагерь, которые показывала ему мама, рассказывая про войну.

Хлопнула дверь, загудел лифт.

Отец, покачиваясь, вошел к Мишке и плюхнулся на край тахты. Что-то хрустнуло.

– Никто нам не нужен, – сказал отец. – Никто нам не нужен, мой дорогой, любимый мой сын. Да?

– Да, – прошептал Мишка, с ужасом понимая, что самолета больше нет.

Отец потрепал его по голове и пошел к себе.

Маленькая лопасть пропеллера, похожая на комариное крылышко, приклеилась к его заду.

Настало утро, но отец не просыпался. Мишка несколько раз заглядывал в его комнату. Отец спал некрасиво, с разинутым ртом, и громко храпел.

Мишка сам сделал себе бутерброд, заварил чай в пакетике и сел собирать другую модель. Остатки самолета он аккуратно сложил в пакет. Дома можно попробовать починить.

В обед приехал дед, констатировал факт пьянства и стал звать Мишку с собой, к бабушке, но Мишка отказался. Дед, ругаясь, собрал мусор в клеенчатые мешки и ушел.

К вечеру отец проснулся, долго бродил по дому в халате, звонил куда-то и спрашивал, что было вчера, хотя Мишка легко мог ему это рассказать. Потом он спросил Мишку, есть ли у них что-нибудь пожрать. Нашлись только яйца, и Мишка предложил их сварить. Но отцу неохота было ждать, и он пошел в магазин. Он вернулся только через час и принес два пакета всякой всячины. Там были и пирожные, и крабы в банках, и соки, и даже крылышки из «макдака» для Мишки. И маленькая круглая бутылка коньяка. Мишка покосился на нее, на что отец сказал:

– Это про запас. В доме должно быть спиртное на случай болезни.

Он поставил бутылку в шкаф, где раньше стояла другая бутылка, и сел завтракать.

Мишка расположился на ковре перед телевизором. Он ел куриные крылышки и собирал танк.

– Эй, Мишка! – сказал отец. – Ты какой-то дикий человек. Зачем кости на ковер кладешь?

Замечание было сделано не зло, с улыбкой. От мамы он сейчас получил бы подзатыльник. Мишка собрал кости и обнаружил, что на ковре остались жирные пятна. Он испугался и прикрыл их пакетом с останками самолета.

– Что это? – спросил отец.

– Ты вчера сел на мой самолет.

У отца сделалось расстроенное лицо.

– Прости, сын, – сказал он. – Я куплю тебе десять таких самолетов, даже лучше!

Отец вытер салфеткой рот и подошел к заветному шкафчику.

К вечеру модель танка была готова. Отец тоже был готов. Он ходил по квартире и бренчал на гитаре.

– Мишка, хочешь, мы позовем Кристину?

– Нет, – испугался Мишка, вспомнив ночную сцену в прихожей.

– Она тебе не понравилась?

– Да не, нормальная.

– А что тебя в ней смущает?

– Она дома не убирает, – сказал, подумав, Мишка.

Отец раскатисто захохотал и смеялся очень долго.

– Мишка, ты гениальный парень. Действительно, зачем нам такая баба? Что будем делать?

В комнате отца телевизор был еще больше. Они лежали в кровати, ели из банки крабов и смотрели мультики. Отец принес бутылку коньяка и пил не стесняясь. Он смеялся в тех же местах, что и Мишка. И удивлялся в тех же местах. Он был отличный друг. И ничего вкуснее этих крабов Мишка никогда не ел.

Мишка осмелел и спросил у отца:

– А ты можешь купить мне такие с собой?

– Конечно! – сказал отец. – Хоть десять банок!

Мишка вспомнил, что так говорил Карлсон. Но отец совсем не был похож на маленького толстого человечка. И это Мишку успокоило.

Потом отец уснул. А Мишка лежал рядом и слушал, как он дышит. И теперь ему казалось, что отец спит красиво и даже храпит красиво.

Утром отца растолкать не смогли.

Чертыхаясь, дед собрал Мишкины вещи и сказал, что отвезет его сам. Мишке не хотелось ехать с дедом. К тому же они с отцом собирались купить крабов. Но тот как будто никого не узнавал.

В самолет их с дедом пустили первыми, на какие-то специальные места, где было просторно и всем давали наушники и пледы. Назад они летели очень долго. Дед всю дорогу молчал, посматривал на Мишку и барабанил пальцами по подлокотнику. Выходя из самолета, Мишка набрал целый клубок наушников, и стюардессы не ругались, а вежливо улыбались.

Встреча деда и матери была короткой, дед передал снимки и заключение, вкратце рассказал о визите к врачу. И что через полгода надо приехать на консультацию еще раз. Мать слушала молча и озабоченно кивала.

Прощаясь, дед сунул белый конверт ей в карман. Мать сказала «спасибо, но это совсем ни к чему» и покрылась пятнами.

– Ботинки бы новые ребенку купил, – ворчала бабушка, глядя на коробки с моделями. – Раз деньги девать некуда. Фанфарон, ему бы только впечатление производить.

– Что такое фанфарон? – спросил Мишка.

Он сидел за столом и ремонтировал самолет. Почти все детали удалось склеить. Не хватало только лопасти пропеллера, но Мишка вырезал ее из пластиковой упаковки от сыра.

– Фанфарон – это типа царь такой сказочный, – сказала мама.

Мишка подумал, что отец и дед вполне похожи на царей, но непонятно, почему бабушка сказала это как ругательство.

Несмотря на то что маме эта затея совсем не нравилась, они пошли на почту, и Мишка отправил отцу посылку с самолетом и письмом:

Дорогой папа, спасибо за подарки и отдых.

Самолет я починил и посылаю тебе. Как ты?

Привет Кристине.

* * *

Через месяц, перед Новым годом, от отца пришел большой денежный перевод и смешная открытка с миньонами. В ней он поздравлял Мишку и его маму с Новым годом и сообщал, что они с Кристиной поженились и скоро у Мишки появится сестра. Или брат.

Про самолет ничего не было.

Тварь

Когда Валерке было четыре года, он утонул.

Сначала он шел по колено в воде, и солнце через панаму палило ему в макушку. Он заходил все глубже, вода обнимала прохладой. А потом он упал, вода загудела в ушах, и Валерка закрыл глаза…

Когда Валерка снова открыл глаза, он увидел воду с мутно-зеленой взвесью, бурую улитку на зеленом листе и большие, желтые руки рядом. Валерка смотрел на руки, которые судорожно шарили по дну, подбираясь все ближе. Ему сделалось страшно, что желтые руки сейчас найдут его, и он снова зажмурился.

Вода шумно отхлынула, затылку снова стало горячо. Отец держал его на руках. Валерка откашлялся, его посадили на покрывало, дали стакан прохладного лимонада. Валерка сидел на коленях у отца, пузырьки с привкусом речной воды ударяли в нос и по его загорелому тельцу щекотно разливалось ощущение счастья.

– Смотреть надо за ребенком! – спокойно и даже весело сказал отец матери, и та опустила глаза.

* * *

Свою мать Валерка не помнил. Ну, то есть мать была, но они как-то друг друга так и не увидели. Когда Валерка был совсем маленький, мать вынашивала в животе Леньку, плохо себя чувствовала и скиталась по больницам. Потом она была чем-то вечно занята, потом Валерка подрос и сам был чем-то вечно занят. А потом детство прошло.

Валерка помнил руки, которые держали и подхватывали его, голос – ласковый или сердитый, малиновую кофту с маленькими пуговичками, туфли, растянутые выпирающей косточкой на больших пальцах. Помнил серые испуганные кружочки зрачков. Но всё как-то по отдельности.

А вот целиком мать, такую, как просят нарисовать на уроке рисования в школе – с глазами, волосами и выражением лица, – такую он, как ни мучился, представить не мог. И когда к Восьмому марта рисовали матерей, он долго сидел над листом бумаги, а потом нарисовал мертвую собаку. Собаку он представлял себе отлично: она лежала на дороге, когда они с отцом шли в школу. У нее была распахнутая пасть и свалявшаяся, угольно-черная шерсть.

Учитель спросил Валерку:

– Что это?

– Это мертвая собака, – ответил Валерка.

– Ты, я вижу, негодяй, – сказал учитель и поставил Валерке двойку.

* * *

Когда Валерке исполнилось четырнадцать, он поехал на лето в пионерский лагерь. Там навалилась на него такая уютная и безвредная тоска, какая бывает только в детстве. Застывший блин каши на завтрак, компот из сухофруктов в обед, посыпанные сахарной пудрой плюшки на ужин. Сосны, шишки под ногами, бой отрядного барабана и солнце, которое печет в шею на линейке. Река была совсем рядом, но купались они редко, вбегая в воду и выбегая назад по свистку и долго согреваясь потом на берегу. Девочки были некрасивые, заносчивые и Валерке не нравились.

Тот июльский вечер Валерка запомнил навсегда: серый от дождей деревянный забор, на котором он сидел, свесив худые ноги, косые желтые лучи в высоких тонких соснах. Валерка сидел на заборе и ковырял заусенец, когда неожиданно увидел дядю Толю, их соседа по дому. Дядя Толя бодро шагал со стороны станции. Со странной улыбкой он подошел к забору и сказал:

– Поедем, Валера, домой.

Валерка удивился, ведь смена еще не кончилась, но поехал. В лагере ему уже надоело…

Во дворе на лавке сидели две старухи из их подъезда. Когда Валерка прошел мимо, одна старуха сказала другой:

– Бедный мальчик…

В подъезде знакомо пахло сыростью и кошками.

Валерка не понял, почему он вдруг бедный. Перешагивая загорелыми ногами в шортах через ступеньку, он легко вбежал на второй этаж. Дверь в квартиру была открыта, какие-то люди – знакомые и нет – входили и выходили. Валерка вошел в комнату – там стоял гроб. В кухонном дверном проеме появилась мать.

– Отец утонул, – сказала она и протянула к Валерке руки.

– Как утонул?! – Валерка шагнул назад.

– В санатории отдыхал и… утонул, – мать опустила голову.

Валерка внезапно почувствовал запах. Казалось, он наполнил комнату только сейчас и причиной его было не накрытое простыней тело в гробу, а произнесенные матерью слова. Валерка постоял, потом медленно вышел из квартиры на лестницу и пошел вверх. Дойдя до последнего, пятого этажа, он сел на ступеньку и замер, уставившись на свои тощие ноги в разбитых, пыльных сандалиях, на которые медленно падали крупные слезы.

Мать плакала мало, на могилу не ходила совсем, а все больше говорила с кем-то по телефону. Из обрывков разговоров Валерка понял, что с отцом случилась нехорошая история: поехал в дом отдыха, познакомился с невзрачной женщиной, которая, как оказалось, плохо держалась на воде и которую мама называла одним и тем же словом «тварь».

– Ну вот, приплыли спасатели, тварь эту спасли, а его, видимо, по голове веслом ударили. Ты же знаешь, он хорошо плавал, сам бы не утонул, – говорила в телефон мать, сжимая носовой платок рукой с набухшими от ненависти венами.

Валерка слушал и представлял себе растерянных спасателей на облупившейся казенной лодке, случайно убивающих отца голубым пластмассовым веслом, и «тварь» – мокрую, дрожащую, похожую на мертвую собаку, которую он когда-то нарисовал вместо матери.

* * *

Прошел год, тема материных разговоров постепенно менялась: по вечерам она стала говорить о сметах, сроках и премиях, неожиданно продвинувшись по службе. Порой она хихикала в телефон, смущенно поглядывая на дверь.

Скоро в их доме появился квадратный человек в костюме, с коричневым портфелем и поселился в маминой комнате. К Валерке и Леньке он был не злым и не добрым, а совершенно равнодушным. В субботу утром они вместе отправлялись на рынок, откуда приносили шмат мяса в окровавленной бумаге, овощи, а в августе непременно покупали еще и большой арбуз. Потом мать долго и сосредоточенно готовила. Обедали. Жилец разрезал арбуз, удовлетворенно сообщая, что арбуз, судя по хрусту, хороший. Потом он выпивал полбутылки водки и уходил в комнату. Мать торопливо собирала со стола и тоже уходила, щелкнув с той стороны двери шпингалетом.

С сыновьями мать общалась мало, по утрам рассказывала, где какой суп и котлеты, не замечая, что Валерка и Ленька плохо учатся, курят и давно уже донашивают казенные рубашки, оставшиеся от двоюродного дядьки, который служил где-то в Подмосковье.

Наступил октябрь. Арбузы по воскресеньям попадались все чаще плохие, а потом они совсем исчезли. Вместе с ними, будто тоже подверженный сезонным изменениям в природе, исчез и жилец с коричневым портфелем. Мать опять говорила часами по телефону, объясняя кому-то, что она уже старая, а для него надо рожать. Валерка злился от слова «рожать» и срывался на беззащитном Леньке. Ленька бежал к матери. Та входила в комнату и говорила Валерке, что он никого не любит, весь в отца. И как можно обижать Леньку, который и без того несчастный. Валерка боялся смотреть на нее, боялся своей силы и желания ударить мать за бабью глупость, за одно только это нутряное слово «рожать», произнесенное в их доме теперь, когда отец был мертв, – и почему-то слово «тварь», именно матерью впервые и произнесенное, вертелось на языке как ответ на все ее упреки.

* * *

На праздники мать приглашала родственников и друзей. Гости пили и ели салаты, а мать, опустив лицо, бегала из комнаты на кухню и обратно, пока к концу вечера какой-нибудь подвыпивший гость не дергал ее за рукав:

– Галка, давай нашу!

Тогда мать, присев на край стула с полотенцем в руке, начинала выводить неожиданно красивым, грудным голосом:

– Сиреневый тума-а-ан над нами проплывает… над тамбуром гори-и-ит…

Валерка не мог слушать эту песню и всегда уходил курить на лестницу. Его раздражало не пение, его раздражала вся глупая и грустная жизнь матери, проходившая как будто в этом самом сиреневом тумане. Жизнь, которую мать, выполняя свой примитивный бабский долг, даже не умела осмыслить, машинально продолжая варить и печь пироги и накрывать стол, опуская лицо.

* * *

Первая любовь или то, что часто так называют, случилась у Валерки неожиданно и стремительно. Не было ни ухаживаний, ни прогулок. В Валеркин день рождения одноклассница затащила его в комнату со шпингалетом, где недолго жил с матерью квадратный любитель арбузов, и расстегнула на нем брюки. Валерка сначала оцепенел, но быстро сообразил, что от него требуется, и свое дело сделал так сноровисто и зло, что девица долго отказывалась верить, что он новичок. Сама она новичком не была. Ходили слухи – девка дрянь.

Сообщение о беременности Валерка принял спокойно. Женился поспешно, лишь бы съехать от матери. Через полгода у него родилась кудрявая, непохожая на него девочка и открылась язва желудка.

* * *

Мать умерла тихо и быстро, не успев даже выключить телевизор. Когда Валерка приехал, в квартире раздавался многоголосый хохот: шла юмористическая передача. Соседнюю комнату занимали квартиранты, и Валерка провел ночь рядом с матерью, разложив диван. Ему было совершенно не страшно. Только теперь, при свете уличного фонаря за окном, он смог рассмотреть ее лицо. Оно было спокойным и строгим, с правильным носом и красиво очерченными губами.

Под утро Валерке снился отец: он сидел за тюлевой занавеской, беззаботно закинув ногу на ногу, и разгадывал кроссворд.

В холодильнике у матери остались старые, непроявленные пленки, отснятые еще отцом. Скорее всего, они уже испортились, но Валерка решил их забрать и попробовать. Вдруг хоть что-то. Работать с химикатами он умел – отец научил.

Все пленки оказались засвеченными. Кроме одной. Она лежала в пластмассовой коробочке другого цвета и была подписана крупным и круглым, не отцовским почерком. Валерка ее проявил и напечатал фотографии.

Вначале была отснята белокурая женщина, в накинутой на голое тело мужской рубашке, худенькая и глазастая. Она стыдливо прикрывала руками грудь, хохотала, с черешней за ухом сидя на подоконнике гостиничного номера, лукаво выглядывала из ванной… Валерка решил было уже, что это ошибка, что чужая и очень личная пленка случайно попала к ним, но увидел следующий снимок: отец в летней шляпе за накрытым столом, рядом – она. Девушка чем-то напоминала мать в молодости. Потом – улыбающийся отец, стоя по колено в реке, держит ту же девушку на руках. На ней полосатый вязаный купальник и ожерелье из лилий, одной рукой она обнимает отца за шею.

Это были последние снимки отца оттуда, из злополучного Дома отдыха. Валерка смотрел на отца и ту самую «тварь» и не мог отвести взгляда от их счастливых лиц.

Он закурил, подошел к окну. На душе у него сделалось отчего-то светло и хорошо. Он еще раз взглянул на фотографии, погасил свет и пошел в спальню. По пути тихо приоткрыл дверь в комнату дочери. Она спала в сползших наушниках, по подушке раскинулись длинные курчавые волосы. Валерка осторожно снял с дочери наушники, едва удержавшись, чтобы не поцеловать ее в лоб.

Потом он осторожно, чтоб не потревожить жену, лег в постель, закрыл глаза, и жизнь легко и головокружительно вдруг потекла сквозь него, пронося потоком картинки: деревья, лица, юная улыбающаяся мать, отец в шляпе, желтые лучи солнца в верхушках сосен, запеленатая дочь в его руках на пороге родильного дома, он в гостях у матери за столом, уставленным салатами и закусками, спокойное, будто освободившееся лицо матери при свете уличного фонаря…

Под утро Валерка задремал, и ему приснилась река, заросшая лилиями. Будто он сам выходит из воды, вынося на руках отца и мать. Они совсем молодые и такие маленькие, что каждый помещается на сгибе локтя. На отце соломенная шляпа, девичью грудь матери прикрывает ожерелье из лилий. И Валерка знает, что сейчас усадит их на берегу, напоит прохладным лимонадом, и все-все будет хорошо. Но когда он выходит на берег, руки его пусты.

Часть 2

Чтобы мы оба ничего не почувствовали

Первый

Договорились встретиться в «макдаке» на Пушкинской. Это он предложил. Денег на ресторан не было и вообще.

Он пришел первый, заказал бигмак, колу. Сел у окна. На улице накрапывал дождь. Незнакомые, озабоченные люди сновали туда-сюда. У него были жена, любовница и тот неприятный период в жизни, когда всем про всех известно.

Она сильно опаздывала. Три раза звонила, много говорила. Он уже начал жалеть, что согласился встретиться спустя пятнадцать лет. Зачем возвращаться к старым историям?

– Надежда! Ты?

– Я, Николай Алексеевич.

– Боже мой, боже мой… Кто бы мог подумать!..

Подобные, описанные Буниным встречи пугали его.

Она снова позвонила, сказала, что уже недалеко. Стоит в пробке. «Надеюсь, ты дождешься». Он завершил вызов и подумал: «Черт бы ее побрал!» Сама разыскала, сама предложила встретиться. А теперь он сорок минут ждет, как будто без того мало проблем.

Голос у нее был все тот же. «А вдруг она бабища страшная?» Но тут же вспомнил фото на «Фейсбуке». Не бабища и не страшная. Даже красивая. Но все равно – на фига ему это? А ей?

Он шумно отпил колу. Вспомнил утреннюю сцену дома. Жена в дверях с опухшими глазами. По утрам у нее всегда узкие глаза. Раньше он ласково звал ее «мой япошка». На руках сын. Немой укор. Нет, не немой:

– Опять поздно придешь?

Он не ответил, молча завязывал шнурки.

– Как смеешь ты вот так ходить с лицом порядочного человека? – сказала она тихо. Сын испуганно смотрел сонными глазками.

Он откусил от бигмака, посмотрел на свое отражение в стекле. Лысина со лба, растрепанные курчавые волосы, грустные глаза, грустный рот. Он не был похож на подлеца, который привез жену в чужой город, чтоб здесь увлечься другой. С непростительной разницей в возрасте. Теперь ему не хватало ни сил, ни денег.

– Привет!

Она стояла над ним. Короткая стрижка, внимательные глаза.

Он положил недоеденный бигмак на поднос. Она беззастенчиво, как ребенок, рассматривала его.

– Ну, вот я, – сказал он.

– Ну, вот ты, – весело ответила она.

Села.

– Будешь что-нибудь?

– Я бы кофе выпила.

Он принес ей капучино и маленькое шоколадное пирожное на блюдце. Сел.

– Три сахара. Нормально?

– Да, вполне сладко. Спасибо.

Отпила. Посмотрела на него с улыбкой.

Изменилась. Стала лучше. Красавица.

– Ну, как жизнь? – спросил он.

– У меня?

– Да.

– Нормально. А у тебя?

– Терпимо.

– Ты женат? Встречаешься?

– И то, и другое.

– Даже так? – она весело подняла бровь.

– А ты?

– Была замужем. Сейчас живу с мужчиной.

– А есть разница?

Посмотрела серьезно. Он доел бигмак. Зашуршав, скомкал бумагу. Она взяла чашку, поднесла к губам. У нее были ухоженные руки с продолговатыми блестящими ногтями. Он подумал о жилистых, красноватых от воды руках жены.

– Чем ты занимаешься? – спросил он.

– Бизнес-проекты. Руковожу отделом. А ты?

– Художник. Рисую комиксы.

Она улыбнулась:

– У тебя прическа, как у Красти из «Симпсонов».

– Я и есть долбаный Красти, – он грустно усмехнулся.

Она поддела вилкой кусочек пирожного, положила в рот. Облизнула губы. Поймав его взгляд, смущенно сказала.

– Вкусно.

– Насколько я помню, – сказал он, – я был твоим первым мужчиной.

Она опять улыбнулась:

– Почему был? Ты и сейчас…

Все получилось случайно. Она жила неподалеку от общежития. Он часто у них бывал: приветливая, интеллигентная семья, всегда можно было рассчитывать на ужин. Девчонка была ничего. Просто ничего. Ловил на себе ее взгляды. Влюбилась.

Однажды зашел – дома одна. Родители на даче, она к экзаменам готовится. Сбегал за вином.

Утром проснулся первый. Головная боль от вчерашней бормотухи. Она спала рядом. Крепко. Рот по-детски приоткрыт, и на подушку тянется тонкая, прозрачная ниточка слюны. Он стал одеваться. Она села на кровати. Он натягивал брюки, чувствуя себя вором, которого застиг хозяин.

– Уходишь? – спросила она.

– Да.

Потом, встречаясь в университете, улыбался как ни в чем не бывало. Она вымученно улыбалась в ответ. Экзамен завалила. Ходить к ним в гости он перестал.

Потом она стала с кем-то встречаться, он тоже. Со временем забылось, вытеснилось из памяти. А теперь, когда перед ним сидела сильная, независимая женщина, зачем-то вспомнилось.

У него зазвонил мобильник.

– Ты с женой поговорил? Я так больше не могу! – В телефоне всхлипнули. Что-то громко брякнуло. Вызов прервался.

Она посмотрела на него своими спокойными серыми глазами:

– Тебе пора?

– Да, наверное.

– Ну хорошо. Была рада увидеть.

Она вытерла салфеткой губы.

– Тебе куда? Я в сторону ВДНХ. Могу подбросить.

Они ехали в ее машине. Ей позвонили. Видимо, ее мужчина. Она говорила с ним смешливо и ласково. Он смотрел на узкие кисти ее рук, уверенно лежавшие на руле, на сильную шею, гордо посаженную голову.

– Куда поворачивать? – спросила она.

– Вот здесь, на остановке.

Она мягко затормозила. Прощаясь, он потянулся к ней. Она торопливо и как будто брезгливо чмокнула его в щеку. На него дохнуло мускусно-цветочным ароматом и чем-то давно забытым. Он вышел из машины, закинул на плечо сумку. Вспомнил что-то, торопливо открыл молнию. Достал журнал с голубой обложкой. Протянул:

– Это тебе. Свежий номер. Шестнадцать полос – мои.

Она взяла журнал в руки.

– А у меня для тебя ничего нет, – улыбнулась будто виновато.

– Даша, – сказал он.

– Что? – она подняла спокойные серые глаза.

– Хорошо выглядишь.

Она промолчала. Он аккуратно захлопнул дверь машины.

– Слав, – позвала она.

Он обернулся, наклонился к отрытому окну.

– Еще раз хлопни, – сказала она. – Не закрылось.

Мигнув фарами, машина уехала. Он шел по улице, переступая длинные тени фонарей, жадно и часто затягиваясь. Остановился. Домой не хотелось. Никуда не хотелось. Он долго чиркал зажигалкой, закуривая новую сигарету.

Черешня

Тем летом Женя с мужем поехали в Крым. Сняли большую, скучную квартиру. Штормило. Ярко-алые маки на тонких стеблях гнулись от порывов ветра.

Они знали друг друга еще со школы. И вдруг, на последнем курсе университета, случайно сошлись, почти сразу поженились и в той же необъяснимой спешке стали родителями недоношенного, ни на кого не похожего мальчика.

– Не мышонок, не лягушка, а неведома зверушка, – шутила по-свойски свекровь, купая в ванночке Никиту.

Ребенок был жалок. Женя не любила его. Он принес только мучения и боль, навечно привязав ее к этим грубоватым, совершенно чужим людям. Свекровь крутила и поворачивала тельце Никиты, с медицинской беззастенчивостью промывая и прочищая все его крошечное человеческое естество. Женя следила за ее большими, ловкими руками, так похожими на руки мужа, и замечала, как помолодела свекровь с тех пор, как появился внук. Она будто бы напиталась ее, Жениными соками: готовила, ходила, говорила, мыла по сто раз в день пол с хлоркой. В доме пахло как в больнице. Женя целыми днями лежала лицом к стене, поднимаясь, только чтобы покормить ребенка. Тот присасывался жадно и больно, и все тянул и тянул ее своим маленьким синеватым ротиком. Ей хотелось отбросить его, как огромную пиявку.

Муж и свекровь были похожи: светловолосые, с ярким пятнистым румянцем и крупными руками и ногами. Эти люди крепко стояли на земле. Посоветовавшись, они решили назвать ребенка Никитой. Женя не стала возражать.

Ей все казалось, что именно они, эти незатейливые, цепко и правильно держащие свою жизнь люди, виноваты во всем. Чужая порода, которая в ней так и не смогла прижиться и дать правильные ростки, терзая сначала токсикозом, потом ранними мучительными родами.

Она никогда не говорила об этом мужу, но это будто висело в воздухе, когда они обедали, загорали, плавали на лодке, когда с какой-то страстной ненавистью занимались любовью.

– Почему у тебя такое скорбное лицо? – спрашивал муж.

Он уже загорел кирпично-красным загаром, который бывает у белокожих людей, с удовольствием, шумно отплевываясь, плавал, с аппетитом ел.

– Ну что опять? – смотрел он на нее с заботливым раздражением.

– У тебя лак облупился, некрасиво, поправь!

– Дурацкая майка, тебе не идет!

– Не убирай волосы за уши!

И она, как злой ребенок, ходила только в этой дурацкой майке, прилизывала волосы как можно отвратительнее и отталкивала его большие руки.

В конце концов они так рассорились, что она взяла билет и уехала раньше. Он вяло пытался ее остановить.

* * *

В купе с ней ехали трое: породистый мужчина за пятьдесят, худая женщина с серым лицом, на котором заранее было написано осуждение, и ее сын, вялый долговязый подросток.

Мужчина оказался военным в отставке. Он вежливо поздоровался со всеми, но говорил только с ней. У него был властный, бархатистый голос, синие глаза и белые от седины волосы. Мать и сын смотрели на него с подобострастным испугом.

Женя легла и открыла книгу, а он смотрел на ее ноги с облупившимся лаком. Она поджала ногу под себя. Он улыбнулся.

– А хотите вина? Коллекционного? – сказал мужчина, обращаясь будто бы ко всем, но глядя только на Женю. – «Князь Голицын». Был у друга в горах. Угостил. Изумительное вино, такого нигде не купите.

Женщина с серым лицом торопливо отказалась и за себя, и за сына, засобиралась, и они вышли из купе.

Мужчина достал из сумки пластиковую бутыль с напитком янтарного цвета. Поставил на стол. Вагон качнулся, он ловко поймал бутыль. У него были крупные, загорелые кисти со светлым пушком. Женя отложила книгу, села.

– Сейчас, – мужчина разлил вино в два стаканчика. Протянул один Жене: – Попробуй. Такого ты не пила.

Женя сделала глоток. Вино было ароматным, густым и приторно-сладким. Он смотрел на нее не отрываясь. Она улыбнулась.

Хмелея, Женя становилась легче, свободнее. Открылась дверь купе, мать и сын вошли, сразу полезли наверх и замерли, вжавшись в полки. Женя, не зная, куда деть глаза, открыла книгу. Книга была куплена свекровью в церковной лавке и напутственно вручена перед поездкой.

– Что читаешь? – спросил мужчина. Женя не любила, когда незнакомые говорили ей «ты», но сейчас это было приятно.

– Крестьянкин, – она повернула к нему зеленоватую с крестиком обложку книги, чувствуя всю фальшивую театральность подобного чтения здесь и сейчас.

Он весело присвистнул, прищурившись, заглянул ей в глаза.

– А ты и правда веришь? – спросил он, и она почувствовала, как он легонько наступил под столом ей на ногу.

– Ну, так, – растерянно улыбнулась она. – Безусловно, существует какая-то высшая сила… – Она беспомощно замолчала.

– Не, не веришь, – он улыбнулся. – Глаза у тебя зеленые, вот и не веришь никому! На мысе Фиолент была? Скала святого явления, все дела. Наша часть там стояла. Тоже явление, – он подмигнул. – Свято-Георгиевский монастырь там.

– Да, заезжали.

– Тебя в мужской монастырь пустили?!

– Мы с паломниками были.

– А… Кошки у них худющие, а настоятель – о! – он показал рукой огромный живот.

Она засмеялась.

– А какой там Яшмовый пляж! Была?

– Нет.

– Я счастливый – на Фиоленте все детство провел. Он улыбнулся светло и весело. Посмотрел в окно.

Помолчал. Потом спросил серьезно:

– Что у тебя стряслось?

– Ничего.

– От хорошей жизни по монастырям не ездят. Еще раз пристально взглянул на нее:

– Почему одна едешь?

– Домой захотела…

– А дома кто?

– Ой, мне черешни надо купить! – вспомнила вдруг Женя, увидев на платформе старуху с ведром, прикрытым марлей.

– Купим! – широко улыбнулся военный, поблескивая зубами. – Я тебе такую выберу! Я ж местный!

В Мелитополе, когда вышли за черешней, она покачнулась, и он обнял ее за талию. Она чувствовала сквозь тонкую майку его теплую ладонь. Не убирая руки, он долго и с удовольствием торговался. Купили ведро темной, спелой ягоды. Бабка все не хотела продавать само ведро.

– Ти що ж, мати… жадібна як єврей, – весело говорил он на бабкином языке, блестя зубами. – І відро-то паршиве. Я тобі на три нові дам!

Уговорил. Сдачу брать не стал. Старуха на радостях что-то запричитала, приложив жилистую руку к груди.

С голубым ведром, полным черешни, вернулись в вагон. Тетка и ее сын уже спали. Стоял полумрак. Робко заглянула проводница:

– Чай будете?

– Да какой чай, жарища, – весело сказал он. – Ти, красуня, мені скажи – купе вільне є?

Проводница с презрительностью соперницы глянула на Женю, покачала головой. Дверь закрылась.

– Еще? – мужчина показал на бутыль.

– Нет.

Он улыбнулся и посмотрел ей в глаза. Она ответила ему смущенной улыбкой. Во рту у нее пересохло от приторного вина и волнения. Она поправила подушку.

– Спать хочешь? – спросил он.

– Да.

– Что с тобой делать – ложись. Я тоже тогда лягу.

Он снял туфли, лег. Его большому телу было тесно на узкой полке. Она тоже легла, прямо в шортах, прикрывшись простыней. Его глаза блестели в темноте. Он протянул руку под откидным столиком, дотронулся до нее:

– Сколько тебе лет?

– Двадцать пять.

– Замужем?

– Да.

– Иди сюда.

Она не пошевелилась. Он убрал руку.

– Ты умная, – сказал он, – умная и красивая.

Замолчал. Уставился в потолок. Она смотрела на него. Он был, кажется, старше ее отца.

– Вы тоже красивый, – сказала она.

Он усмехнулся, быстро взглянул.

– Дедом стал. В прошлом месяце. Еду внука смотреть.

– Богатырь, наверное, – сказала она.

– Да какой богатырь, еле выходили!

Он перестал улыбаться. Она села и, обхватив колени, смотрела на него. Он устало поднял глаза.

– Ну что ты смотришь?

– Ничего.

– Старый?

– Нет.

– А какой?

Она не ответила. Он шумно вздохнул и неловко зашевелился на узкой полке. Пробегающие полосы света падали на его крупные руки. Расстегнул ремень на брюках, взвизгнула молния. Женя отпрянула, вжавшись в стену.

– Не бойся, спят все, – сказал он. – Дай мне ножки. Просто ножки дай, и все.

– Они грязные, – сказала она.

– Глупая.

Она не шевелилась. Он сел, наклонился, взял в руки Женину маленькую ступню, притянул к себе, прижал к теплому животу с мягкой порослью. Женя замерла. Он откинулся назад, упершись головой в верхнюю полку. За окном проносились фонари, темные полосы мелькали на его лице. Женя смотрела и не могла оторваться. Поезд дрожал и раскачивался. На верхних полках спали тетка и ее сын. А может и не спали, просто лежали, боясь выдать свое присутствие. От стыда Женя улыбнулась. Он прикрыл глаза. Поезд вздрогнул вместе с ним, сбавляя ход. Наконец со скрежетом остановился.

В дверь купе постучали. Женя поджала под себя ноги, он улыбнулся ее испугу, натянул брюки, раздраженно дернул дверь.

Проводница зыркнула сначала на Женю, потом на полковника:

– Купе есть свободное.

Он сошел рано утром. Уже с сумкой долго смотрел, как она спит. Она не спала, чувствовала его взгляд, но лежала и боялась шелохнуться.

Читать далее