Читать онлайн Молчание Шахерезады бесплатно

Defne Suman
Emanet Zaman
© Defne Suman, 2016
© Kalem Agency
© Е. Гильденкова, перевод на русский язык, 2022
© Издание на русском языке, оформление. ТОО «Издательство „Фолиант“», 2022
Всем изгнанным из родной земли…
Хоть в ночи тьме,
хоть в свете дня
жасмин всегда
остается белым.
Й. Сеферис
Но единственный язык, который мог бы открыть секрет Пятницы, это язык, которого он лишился!
Дж. М. Кутзее. Мистер Фо, или Любовь и смерть Робинзона Крузо
I. Врата рая
Когда нашли меня средь пепла уничтоженного города,
меня нарекли Шахерезадой, и вот прошел уж век
с моего рождения,
но не наступил еще конец жизни моей,
в которой обречена я на вековое молчание.
И хоть не может мой язык вымолвить ни слова,
я расскажу,
поведаю обо всем.
Да заберет меня смерть
в этой башне полуразрушенного особняка.
Первый сентябрь
Рождение мое пришлось на прекрасный, окрашенный мягким оранжевым светом вечер, тот самый, когда шпион Авинаш Пиллаи прибыл в Измир[1].
Шел тысяча девятьсот пятый год по календарю европейцев.
Месяц сентябрь.
Когда пассажирский корабль «Афродита», на котором и плыл шпион родом из Индии, подходил к порту Измира, я еще не родилась, однако в матку, в этот темный мешочек, где я провела столько месяцев, уже стал пробиваться свет. Мама моя была не в силах даже встать, чтобы сделать пару шагов. Но не из-за моей тяжести, а из-за трубки с опием, зажатой между средним и безымянным пальцами. Отвернувшись к окнам, она смотрела, как разлетаются на ветру занавески.
В прошлом году – или уже прошло два? – она летала по залу на балу в честь середины лета в клубе в Борнове, кружилась в вихре вальса с одним из служащих компании, в чьем ведении находится железная дорога от Измира до Айдына. Как же того англичанина звали? Она помнила его выступающие скулы, помнила, что жил он где-то к северу от пристани и то, с каким мастерством, но бездушием он вел ее в танце, а вот имя вспомнить никак не могла. Мистер?.. Мистер Как-Его-Там. И как? Странное было имя. Непривычное.
Приподняв голову, она снова затянулась из заждавшейся ее трубки. Вокруг черных глаз залегали темные круги, а Мистер Как-Его-Там, кружась, уносился в ее видениях все дальше.
Нарядная «Афродита» была уже совсем недалеко от порта, и стоявший на палубе для пассажиров второго класса Авинаш Пиллаи еще и знать не знал ни о моей матери, ни обо мне. Закрыв глаза и запрокинув голову к расцвеченному в разные оттенки небу, он, точно дикий зверь, принюхивался, с силой втягивая в себя воздух. Казалось, целый день земля задерживала дыхание и теперь, на закате, наконец выдохнула; запах угля и холодного металла, который успел опостылеть молодому индийцу за время многодневного путешествия, сменился чудным ароматом трав и цветов. Роза, лимон, магнолия, жасмин… и откуда-то издалека – легкие нотки благовоний.
Авинаш впитывал, может, и не слышные для других ароматы с тем же наслаждением, с каким вкушают первый кусочек пищи при разговении; его тонкий длинный нос, придававший смуглому лицу благородство, свойственное лицам османских султанов, чутко различал нюансы каждого запаха. Благоухание роз он чувствовал особенно хорошо – даже с закрытыми глазами мог отличить белые розы от красных.
Молодого человека не прельщал ни сам город с его богатствами и возможностями, ни обитающие здесь красавицы, о которых слагали легенды. Где-то в этом городе, что лежал перед ним в мерцании красно-розовых лучей, жил старик-аптекарь Якуми. И все мысли Авинаша Пиллай занимала та полутемная комната, про которую старик писал ему в своих письмах. Мастерская позади аптеки, где получают масло из лепестков роз, а розы эти самых редких сортов, растущих в разных уголках империи.
– И чего же наш капитан ждет?
– Там грузовое судно отходит – должно быть, его пропускает.
Наверху, на подсвеченной электрическими лампами палубе для пассажиров первого класса, докуривая дорогие папиросы, выражали свое нетерпение господа во фраках и котелках. Уж не снобизм ли это? Можно подумать, лишние минуты ожидания после долгого путешествия, начавшегося в Александрии, позволившего им полюбоваться островами Родос, Лерос и Хиос и, наконец, завершающегося в Измире, имеют хоть какое-то значение!
– Вынужден возразить: грузовое судно еще и не собирается отправляться. Посмотрите, к нему подогнали баржу, должно быть, с углем. Его еще не загрузили.
– Я не об этом судне говорю, а вон о том, с тюками табака. Оно уже двадцать минут там стоит.
– Господа, наш корабль в гавань входить не будет. Там недостаточно глубоко, и не знающие об этом капитаны постоянно садятся на мель. Ничего не поделаешь, придется ждать шлюпки.
Доносящиеся с берега звуки – трамвайные гудки, стук колес по мостовой и цокот подков – напоминали о тех прелестях жизни, что были слегка позабыты, пока «Афродита» находилась в море. Некоторые из мужчин готовы были поклясться, что даже слышали женский смех, долетавший из заведений на набережной. Вокруг скользили лоцманские суда, точками мелькали тут и там парусники, разгоняли волну грузовые и пассажирские корабли, и самые нетерпеливые из пассажиров то и дело вынимали из кармана часы на цепочке.
– Ах, уважаемые, мы уже почти на берегу, а сойти не можем, до чего же это невыносимо! Ну и где эти шлюпки?
Авинаш прошел на заднюю палубу и, убедившись, что никто на него не смотрит, соединил ладони перед собой. Конечно, теперь он работал на Британскую империю, а значит, ему следовало выглядеть настоящим европейцем, но он все еще оставался внуком своего деда, просветленного старца, который надеялся достичь Высшей милости в монастыре у подножия Гималаев. Во все утомительные дни и полные бурь ночи, пока Авинаш добирался сначала из Коломбо до Порт-Саида, оттуда – в темном вагоне поезда до Александрии, а затем – на «Афродите» в Измир, Шива оберегал его, и сейчас он должен воздать ему благодарность.
Он повернул лицо к солнцу, которое опускалось в море, тая, точно алый шарик мороженого, и закрыл глаза.
– Ом Намах Шивал. Всемогущий Шива, благодарю тебя за то, что хранил меня от бед, несчастий, печалей и болезней, что милостью твоей добрался я живым и здоровым до берегов этого прекрасного города.
Он молился с детства. И не только Шиве, которому поклонялись в его семье, но и охраняющему все живое Вишне, и, конечно, творцу Вселенной Браме. Он верил, что боги, даже разрушитель и уничтожитель Шива, – его хорошие друзья и, более того, они любят его. Перед ними он представал таким, какой он есть. Если он в чем-то, сам того не ведая, провинился, просил у них прощения и всегда сердцем чувствовал, что боги и божества каждый раз миловали его, одаряли своей защитой.
– О великий Шива, божественная сила, сущее в небытии! Помоги мне, дабы на этом новом этапе моей жизни дела мои шли хорошо. Даруй мне сил, умения и разума, будь рядом со мной, дабы я успешно выполнил свой долг. Сохрани моих родителей, сестер и братьев от всяких бед, несчастий, болезней и горестей. И дай мне терпеливо снести любые тяготы…
Неожиданно подул сильный ветер. Ветер этот славен тем, что, поднявшись перед самыми сумерками, он в одно мгновение освежает даже самый жаркий день. Иногда, словно добрый великан, не ведающий собственной силы, он сотрясает все вокруг, сам того не желая, переворачивает рыбацкие лодки, и вслед ему несутся ругательства, смешанные с проклятиями. Но в тот вечер ветерок был мил и приятен. Погладив железные бока корабля с местами облупившейся зеленой краской, он игриво сорвал с головы молодого человека котелок и понес к шезлонгам, стоявшим у лестниц. Но Авинаш Пиллаи не сразу бросился в погоню. От деда своего он хорошо усвоил, что даже в момент беспокойства – особенно в момент беспокойства! – нужно завершить молитву как подобает. В спешке вернуться к мирским делам, не попрощавшись с богами, – это значит навлечь на себя несчастья.
Он торопливо коснулся ладонями лба между бровями, губ и, наконец, груди.
– О Создатель, ты велик, ты могуществен, ты творец чудес. Мы вверены милости твоей. Ом Намах Шивая.
Проговорив это, он кинулся к шезлонгу, под который улетел его котелок.
Признаться, молодой человек чувствовал вину за то, что, по сути, оборвал молитву, да еще и во время просьб. Но проказник ветер, словно желая напомнить, что жизнь наша слишком коротка и невообразимо прекрасна, чтобы растрачивать ее на такие тяжелые чувства, как вина, подхватил шляпу и унес еще дальше, а затем забрался в локоны молодого человека. Ах, что это были за локоны цвета воронова крыла! Густотой и крепостью своей они могли бы сравниться с волосами армянских девушек, которые с песнями развешивают белье. Ты, ветер, даже лодки переворачиваешь, а такие волосы растрепать не сможешь, нет! Со свистом охальник спустился по шее и пробрался под шелковую рубашку. Кожа у Авинаша была смуглой и бархатной, как у невольников с Востока, но по внешнему виду молодой человек ничем не уступал тем европейцам, с чьих голов ветер срывал шляпы во время прогулок по Кордону. Вы только посмотрите, посмотрите! Парня вполне можно было бы принять за махараджу, а путешествовал он вторым классом. Однако шагал он в своих остроносых ботинках куда крепче и увереннее, чем господа с верхней палубы. В правом ухе у него сверкала изумрудная серьга, как это было распространено у флотских, а из кармашка выглядывал платок того же зеленого шелка, что и галстук.
Отдаваясь гулом в ушах Авинаша, ветер еще раз облетел вокруг него, а затем понес его запах – а пахло от него специями – на другую сторону залива, к особняку, где на самом верху, в башне с окнами на все стороны, я проводила последние часы в утробе матери. Приоткрыв глаза, мама с сомнением взглянула на танцующие на ветру занавески. Здесь кто-то есть? Но конечно же нет, тесный мирок за стеклами на самом верху особняка был в тот вечер очень далеко от «Афродиты» и от молодого индийца.
Бог как будто подмигивает нам, наполняя нашу жизнь всякого рода совпадениями: многие годы спустя историю моего рождения расскажет мне не кто иной, как шпион-индиец Авинаш Пиллаи. И вот еще одно совпадение: в тот вечер, когда благодаря одной фотографии он разгадает тайну моей жизни, он точно так же будет стоять на палубе корабля и смотреть на город, как и в тот вечер, когда я родилась.
И снова это будет сентябрь.
Но сентябрь другой, совсем другой.
В том сентябре, когда я родилась, город сверкал своими куполами и минаретами, его маленькие домики с черепичными крышами сияли золотым светом, а в сентябрьскую ночь семнадцать лет спустя город будет реветь как зверь, пожираемый огнем пожара. И ветер, этот ветер-шутник, что назло молодому шпиону сорвал с него шляпу, в тот вечер принесет на палубу тяжелый смрад. Воздух пропитается запахом керосина и гари: вековые чинары, сбрасывающие свои сочные плоды, рушащиеся церкви, плавящаяся резина, разбитые пианино, украшенные позолотой книги – все будет в огне.
Прочь от пламени – и бесконечного сведения счетов между обитателями города – Авинаша и мою мать, лежащую без сил на его руках, увезет линкор «Айрон Дьюк», и из всех тяжелых нот зловония, доносящихся до палуб, самым ужасным будет смрад горелой плоти. Пассажиры закроют рты платками, а кого-то этот тошнотворный запах заставит перегнуться через ограждения. Запах горелого мяса и плавящихся костей, запах волос и шерсти – от кошек, забившихся в тесные уголки. Запах чаек с подпаленными крыльями, запах беспомощных верблюдов и лошадей. Запах людей, повыскакивавших, точно тараканы, из своих убежищ на чердаках и в подвалах.
Тот самый ветер, который сегодня с такой беспечностью показал Авинашу, что жизнь наша слишком коротка и невообразимо прекрасна, чтобы тратить ее на такие тяжелые чувства, как вина, в ту ночь станет настолько смрадным, что тысячи беспомощных людей, сбежавшихся на набережную, вдруг узнают, что задохнуться можно не только в воде, но и на воздухе.
Но до той ночи было еще далеко.
Давайте уж лучше вернемся в чудесный оранжевый вечер, когда я родилась. Вот я уже пытаюсь выбраться из тесной матки, а Авинаш, точно ученик, которого вот-вот вызовут к доске, вспоминает названия всех тех деревушек и районов города, о которых прежде он только читал и которые теперь видел вживую. Вот там Кокарьялы, дальше Гёзтепе, Карантина, Салхане, Караташ и Бахри-баба. С того места, где стоял корабль, видно не было, но за таможней расположилось новое, современное здание в форме буквы «П» – Султанские казармы, или, как их называли в народе, Желтые казармы.
Авинаш знал, что в этих казармах проживают шесть тысяч воинов османской армии.
А знал он это неспроста.
Он получил задание наладить хорошие отношения с военными. Разведывательная служба внимательно следила за военными во всех городах Османской империи, от Салопиков до Измира. Ему предстояло устроиться в турецком квартале и прислушиваться ко всем разговорам на рынках и в кофейнях. И он должен бывать на встречах, устраиваемых европейцами, чтобы собирать сведения обо всех интригах, что обычно плетут французы и итальянцы.
От мыслей об этом внутренности Авинаша стянуло узлом.
А что, если он не преуспеет в своем задании?
А вдруг он ни слова не поймет на тех языках, которым его столько обучали?
«Ты талантлив, настойчив и молод. И двух месяцев не пройдет, как ты будешь говорить лучше местных».
Это слова его учителя в Оксфорде.
«Сынок, мы выбрали тебя не просто так. Уж поверь нам. Ты создан для этого особенного задания».
Узел в животе и не думал ослабляться. От смуглых подмышек текли под шелковой рубашкой струйки пота. Бросив взгляд на безлюдную палубу, Авинаш оттянул ворот рубашки и быстренько принюхался. Во время всего путешествия он не ел ничего острого, и все равно от его кожи исходил легкий запах чеснока.
Его это обеспокоило.
Прежде всего нужно помыться.
Свесившись через ограждения, он посмотрел, что происходит внизу. Со всех сторон «Афродиту» окружили лодки – того и гляди выскочат пираты и попытаются захватить судно, – и на эти лодки уже начали грузить сундуки.
На берегу первым делом надо найти хаммам.
«Чтобы у тебя не возникло лишних проблем на таможне, на пристани Пасапорт тебя встретит наш человек. Но на большее не рассчитывай. Дальше придется самому. Так будет лучше. Как выйдешь из порта, иди к вокзалу Басмане, а потом на улице Куюмджулар спросишь, как найти постоялый двор „Иемишчизаде-Хан“. Затем жди от нас указаний».
Неприятные ощущения в животе, что испытывал Авинаш при мысли о новой жизни, которая для него вот-вот начнется в совершенно незнакомом городе, не шли ни в какое сравнение с той болью, от которой корчилась моя мать, родившаяся и выросшая в Измире. Схватки становились все сильнее, и она беспомощно стонала. Даже опиум больше не помогал. Ей казалось, что ребенок в ее утробе превратился в зверя и разрывает внутренности острыми когтями. Она медленно поднялась и, словно пьяная, неуклюжими, неровными шагами двинулась к двери комнаты, которая служила ей тюрьмой ровно три месяца одну неделю и пять дней. Опершись о дверь, она закричала, и ее вопль полетел из стеклянной башни вниз, в гостиную, где ждала с понуренной головой и полным мешочком денег в руках армянка-повитуха Мелине.
Напротив Мелине в обитом бархатом кресле сидела моя бабушка; не выпуская из рук кофейной чашки, она лишь приподняла голову, указывая своим тонким, острым подбородком на потолок.
Время пришло.
Так началась моя полная тайн жизнь, которой суждено продлиться целый век.
Бог счастливого мгновения
Люди, нарекшие меня Шахерезадой, нашли меня на рассвете в саду, утопающем в аромате жасмина. Я лежала без сознания под тутовником, словно бы приютившим меня, и волосы мои разметались среди его корней. На ногах под обгоревшей юбкой не осталось живого места: все были покрыты сочившимися кровью ожогами; однако на губах моих играла улыбка, не заметить которую было невозможно. Они подумали, что мне снится сладкий сон. И недоумевали – как я смогла попасть в сад через закрытую на засов калитку?
Я помню все.
Снова сентябрь. Зацвели акации, вот-вот откроются школы. Мне было семнадцать. Исполнилось как раз на прошлой неделе. Воздушный змей – красный, как и всё в ту ночь, – запутался в ветвях тутовника и трепыхался на ветру, дувшем с гор в сторону моря. Земля подо мной была мягкой, влажной, манящей. Ангелы касались пальцами моих щек. Вдалеке хлопнула дверь. Следом щелкнул затвор ружья. Сейчас эта двустволка разнесет мне голову. И пусть. В ту ночь все друг друга убивали. Море переполнилось трупами, раздувшимися, как мячи.
В те дни мы стали настолько близки со смертью, что страха перед ней уже не было.
Удивительной казалась сама жизнь.
Тут же перед глазами картинка: мальчики и девочки, чьи волосы похожи на водоросли, отчаянно барахтаются среди трупов, хватаются слабыми ручонками за цепи иностранных кораблей и тратят остатки воздуха в легких, умоляя спасти их. Как они цеплялись за жизнь! А у меня на это сил уже не было. Потратила до последней капли. Ничего не осталось.
Ребра безвольно коснулись земли. Я даже не попыталась что-то сказать.
А даже если бы и попыталась, ничего бы не вышло – тогда я этого еще не знала.
Выстрел – и я окажусь в раю.
Я закрыла глаза.
Вдалеке плакал ребенок.
Сквозь сомкнутые веки я видела женщину. Она стояла на палубе большого корабля. Шляпки на ней не было, голову оплетали две толстые косы, а нахмуренные брови скрывала челка. Позади стоял Авинаш Пиллаи, обнимал ее смуглыми руками за тонкую талию, крепко прижимал к груди. В волнах отражалось желто-оранжевое пламя; женщина плакала, положив голову на плечо Авинаша.
Звали ее Эдит София Ламарк.
Это была моя мать.
Но тогда я этого еще не знала.
Лишь многие годы спустя мне расскажет об этом Авинаш Пиллаи.
Эдит была младшей в семье Шарля Ламарка; родилась она в каменном особняке в районе Борновы, горы вокруг которой своими вершинами уходили в небесную синеву. Поместье было огромным. На склоне холма раскинулся сад с цветущими бугенвиллеями, камелиями и розами самых разных сортов, приветственно шелестели листвой вишневые и гранатовые деревья. Дальше начиналась кипарисовая роща, и все это место казалось Эдит настоящим раем.
В беззаботные дни Эдит устраивалась среди голубых, фиолетовых, розовых гортензий, посаженных еще ее дедом, – он трясся над цветами, как над внучками, – ложилась на спину и смотрела на облака. Верхом на одном из них мчался Кайрос, бог счастливого мгновения. Он был влюблен в Смирну, королеву амазонок и основательницу города, который потом получит название Измир. Каждый день он проплывал над городом на облаке и с лазурного небосвода приветствовал потомков прекрасной королевы. Справедливость и сила Смирны славились ничуть не меньше ее красоты. А в стрельбе из лука ей не было равных. Как было принято у амазонок, она отрезала себе правую грудь, чтобы та не мешала натягивать тетиву. Эдит представляла, как Смирна скачет по золотому песку побережья, как развеваются на ветру ее длинные черные волосы. И тогда она решила: если у нее когда-нибудь родится дочка, непременно назовет ее Смирной.
Иногда она убегала на огород, располагавшийся в той части сада, которая выходила к роще; там она зарывалась носом в зелень розмарина и тимьяна – их сажала прачка Сыдыка – и вдыхала теплую пыльцу, пока не начинала чихать.
В саду было множество плодовых деревьев. На виноградных шпалерах висели качели. Сиденье для них собственноручно выстругал в столярной мастерской ее отец, которому помогал управляющий Мустафа. А плетеные веревки были такие толстые – могли бы сравниться с канатами на кораблях в порту. Взлетая на качелях, Эдит ухитрялась срывать гроздья винограда – уж сколько сортов дедушка развел! – и, вопреки запрету матери, отправляла в рот немытые ягоды, пыльные, горячие от солнца и пьяняще-сладкие. (Дед ее, Луи Ламарк, после того как передал свое дело сыну, увлекся садоводством и все свое время посвящал разведению винограда.)
Прямо перед спальней Эдит рос тутовник, и плоды его можно было срывать с балкона. У изголовья кровати она сделала из листьев домик для шелкопрядов. Няня, родом из Бурсы, научила петь им колыбельные. Няня настаивала, что эти толстые гусеницы понимают только греческий язык, и что же – каждую ночь Эдит пела своим подопечным колыбельные, а с утра с волнением и страхом приподнимала листочки – живы ли? Прислуживавшие их семье девушки-гречанки в середине лета растягивали, держа за четыре конца, плотную ткань и просили маленькую Эдит потрясти ветки. Свесившись с балкона, она хваталась за ветки тонкими ручонками, и сочные белые ягоды со стуком падали на холст. Звуки эти напоминали шум летнего дождя.
Однажды она сорвала в саду еще неспелый инжир и увидела, что от него на руках остался белый сок, похожий на молоко, что текло из сосков кошки по кличке Гриша. Прачка Сыдыка объяснила, что белый сок – это кровь инжира и он нужен, чтобы плоды инжира наливались уже настоящим соком, как набухают молоком соски у кошки. Высокая и худая, с поблекшими голубыми глазами и светлыми, уже с проседью волосами, Сыдыка была родом с Крита. Никто никогда не видел ее без сигареты. Разговаривала она на таком греческом, который никто не понимал, кроме управляющего Мустафы, ее мужа. Эдит часто сбегала от гостей, которых любила приглашать ее мать, и укрывалась в домике Сыдыки на краю сада, где та угощала ее булочками с корицей и пирожками с зеленью.
Анна, сестра Эдит, Шарль-младший и Жан-Пьер, ее братья, по восемь месяцев в году проводили в школе-пансионате во Франции, но Эдит была из тех детей, которым никогда не бывает скучно, и она не знала недостатка в друзьях. В те годы Борнова звенела счастливыми детскими голосами. На закате, когда воздух пропитывал аромат мандаринов, дети гоняли по улицам на велосипедах, играли в прятки, играли со стеклянными шариками и всем тем, что попадалось под руку. Ждали отцов, которые возвращались с работы на вечернем поезде. Но еще больше ждали торговца халвой по имени Коста. Он жил в маленькой деревушке рядом с Борновой и каждый вечер, проходя по улице, угощал ребятню халвой из льняных семечек. А женщинам, которые посиживали на диванчиках перед своими домами и попивали кофе с мастикой, он предлагал кульки с орешками, рахат-лукум и другие сласти.
Самым близким другом Эдит был Эдвард Томас-Кук, живший по соседству. Вместе они залезали на железные калитки садов, охотились за привидениями в заброшенных домах, изображали из себя героев романов, которые почитывали, спрятавшись в тени, бесконечными летними послеобеденными часами. Семья у Эдварда была большая, и двум его старшим братьям внимания доставалось больше, еще больше – болезненной младшей сестре, а об Эдварде все как-то забывали. В доме у них всегда было полно родственников и гостей – «тетушек» и «дядюшек», как называл их Эдвард. Он отличался от других мальчишек. Вместо того чтобы играть в футбол, с большим удовольствием читал вместе с Эдит книги. И прочитал не только «Остров сокровищ» и «Приключения Тома Сойера», но и любимую книжку Эдит под названием «Маленькие женщины». И однажды, поддавшись на уговоры Эдит, которая восхищалась Джо, одной из героинь романа, Скрепя сердце собственными руками отрезал длинные косы подружки.
Был у Эдит и еще один друг – Шарль Ламарк, ее отец. Вообще-то, месье Ламарк по возрасту годился Эдит скорее в дедушки – может быть, именно поэтому отношения между ними были пронизаны особой нежностью. И наверное, по этой же причине, как часто жаловалась Джульетта, мать Эдит, Шарль так сильно разбаловал дочку. Когда наступал вечер и вот-вот должен был прибыть поезд, Эдит садилась возле обложенного камнями садового прудика, в котором плавали кувшинки и красные рыбки, и, опустив маленькую ладошку в воду, не отрываясь смотрела на калитку.
«Эдит, дорогая, к моему возвращению, будь добра, умойся и причешись. Я сказала няне, чтобы она приготовила тебе платье с голубыми ленточками. У нас сегодня гости. И я хочу видеть за столом твое веселое лицо» – все это произносилось на одном дыхании. Джульетта обычно торопилась к кому-нибудь из соседей и на бегу обращалась к дочери. Когда же Джульетта замолкала, ее светло-зеленые глаза на секунду задерживались на лице Эдит, как будто она ждала ответа. Но никакого ответа она не ждала, конечно. Черные глаза дочери как будто пугали ее, и между бровей пролегала глубокая складка. Эдит не исполнилось и двенадцати, когда у нее появилась точно такая же – к ужасу матери. Гостям, приходившим к ним на чай, она жаловалась: «Нет, вы только взгляните, Эдит-то и лет всего ничего, а лицо уже все в морщинках. Уж я ей говорю, чтобы она каждый вечер протиралась розовой водой, да и масло мирры не помешает, но она меня не слушает!»
Зато месье Ламарк, увидев свою, как всегда, погруженную в грезы дочку, подхватывал ее на руки, прижимал к себе и приговаривал: «Ты же моя крошка!» А Эдит и правда была крошкой. Фигурка у нее была точеная, черты лица – тонкие и правильные. Вплоть до того момента, как она начала превращаться из девочки в девушку, она была самой маленькой среди одноклассниц. Зубы у нее были ровные-ровные, а щелочка между передними зубами лишь добавляла прелести и, кроме того, если верить Сыдыке, берегла от сглаза и должна была приносить удачу. От одного только взгляда в угольно-черные глаза дочки, обрамленные густыми ресницами, месье Ламарк, донельзя уставший после работы в судоходной компании, чувствовал себя бодрее. Они гуляли по огромному саду, смотрели на пауков, сидевших в своих паутинах между старыми виноградными лозами, и разговаривали о звездах, что выглядывали из-за горы Ниф.
У Шарля Ламарка имелось бесчисленное множество теорий пространства и времени. Например, он полагал, что Вселенная может быть в форме подковы. И тогда если бы мы встали на одном конце подковы и сфотографировали другой ее конец, то увидели бы, как милуются Клеопатра с Цезарем или же как опускается на белоснежную шею Марии-Антуанетты лезвие гильотины. Эдит заслушивалась рассказами отца. Она не могла понять, почему луна всегда повернута к нам одной и той же стороной, и тем более непостижимой для нее была отцовская теория о Вселенной-подкове, но ей нравилась сама мысль о том, чтобы можно было сфотографировать давно ушедших в небытие героев. Звезды – прекрасно, но больше всего ей нравилось, когда отец рассказывал об исторических личностях.
Стоило Эдит о чем-то попросить, месье Ламарк немедленно исполнял ее пожелание. Отделанные жемчугом музыкальные шкатулки, украшенные алмазами гребни, привезенные из Парижа фарфоровые куклы с настоящими волосами – чем только он ее не баловал. На одиннадцатый день рождения он заказал ей из Лондона белого пони. А на тринадцатый преподнес чистокровного арабского скакуна с лоснящимися черными боками. Теперь в свободное время отец и дочь разъезжали по Борнове или же отправлялись в Нарлыкёй и Коклуджу, а однажды они устроили привал рядом с мостом Караван, где им зажарили на вертеле целого ягненка. Этим ягненком они угостили кочевников-юрюков, разбивших свои шатры неподалеку, да и всех, кто проезжал мимо того места.
Неудивительно, что скоропостижная кончина отца стала для Эдит ударом. Стоял адски жаркий летний день, один из тех, когда кажется, что даже время замедлилось; Шарль Ламарк в одиночестве обедал в ресторане Кремера – и вдруг его сердце остановилось. Голова упала на лежавший перед ним сочный, с кровью кусок мяса, а тарелочка с соусом дзадзики опрокинулась прямо на «Пармскую обитель», которая в тот момент лежала открытой на столе.
Исхудавшая, с синяками под глазами и потухшим взглядом, Эдит не покидала пределы поместья. Ей оставалось доучиться всего год, но из школы она ушла. Никто ее не видел, и никто не знал, что с ней, а Джульетте Ламарк это было только на руку. Она сумела обыграть близость дочери и отца, которая раньше всегда вызывала ее недовольство, и, ловко жонглируя словами, с легкостью убедила всех, что бедняжка Эдит никак не может оправиться от постигшей ее утраты.
«Где Эдит? Ах, mа chérie[2], внезапная кончина Шарля выбила ее из колеи. Даже и не спрашивай… Из-за проблем со здоровьем ей пришлось бросить школу, и она уехала из Парижа. Но доктор сказал, что жаркий климат наших мест ей может навредить, вот я и отправила ее в Баден-Баден, к целебным источникам. Целое лето она там провела, а теперь вернулась и понемножечку набирается сил, поэтому и в свет не выходит. Конечно, это несчастье всех нас потрясло, но ведь нужно как-то возвращаться к жизни, n'est-ce pas?[3] Мальчики, да хранит их Господь, сразу взяли на себя все заботы. А моя дорогая Анна снова ждет ребенка. Да еще и двойня! Моn dieu![4] Они переехали и живут теперь в Будже. А какой у них особняк – почти дворец! Ах, я уже говорила тебе об этом? Зять у меня чудесный. Настоящий английский аристократ. Конечно, ты его знаешь… Ах, оuі[5], мы ведь об Эдит разговаривали, да… Она – девушка нежная, впечатлительная. Все знают, они с отцом были очень привязаны друг к другу. Ничего не поделать… Я беседовала с тем врачом по нервным недугам, что остановился в отеле „Хук“. Он посоветовал просто оставить ее в покое. Он приехал сюда из Вены писать мемуары. Мы с ним на днях познакомились на приеме у Томас-Куков. И знаешь, что он еще сказал?..»
Со временем она и сама поверила в собственные рассказы. Скорее всего, она их и рассказывала-то для того, чтобы убедить саму себя, а не других. Шарль умер очень вовремя – уж в этом сомневаться не приходилось. Будь ее мягкосердечный муженек жив, ни за что бы они не смогли с поднятой головой встретить тот позор, который навлекла на них Эдит. Как казалось Джульетте, своей убедительной болтовней она смогла спасти честь и доброе имя не только дочери, но и всей семьи, уберегла всех от позорного пятна. Она не сомневалась, что Эдит скоро оправится, выйдет удачно замуж и будет счастлива. Как только соседский сын Эдвард закончит свое обучение в Нью-Йорке, нужно, не теряя времени, обручить их.
Но пока Джульетта Ламарк увлеченно строила планы и уже полагала, что судьба-мерзавка у нее под контролем, та неожиданно нанесла ей удар.
Одним зимним утром в дверь постучал приехавший из Афин адвокат с кожаным портфелем, и шаткому миру между матерью и дочерью пришел конец.
Перед приходом адвоката
Эдит читала газету, когда ее мать вошла в столовую в летящем утреннем капоте перламутрового цвета.
Был один из тех редких дней, когда солнце не желало почтить своим присутствием небо над Борновой. Небо хмурилось и ворчало, ветер тоже был не в духе. Злобу свою он вымещал на деревьях, безжалостно трепля тонкие, еще голые ветки вишни и абрикоса под окнами.
На улице бушевала непогода, а в столовой пахло поджаренным хлебом и дровами. Управляющий Мустафа после утреннего намаза затопил печь, покрытую желтыми изразцами, кто-то из служанок завел граммофон и поставил пластинку: соната Мендельсона для скрипки и фортепиано. Джульетта распорядилась, чтобы к ее пробуждению в доме непременно звучала музыка: после смерти мужа тишина сделалась для нее невыносима. Она приказала купить по граммофону в каждую комнату на нижнем этаже и еще один в ее спальню.
Эдит оторвала взгляд от газеты, мельком взглянула на появившуюся в дверях мать и по своему обыкновению повернулась к написанному маслом портрету отца, висевшему на стене. Отец говорил, что интровертам бывает легче в зимнее время. Он объяснял это по-своему. Подобно тому как дерево сбрасывает листья и плоды, так и человек зимой остается один на один со своими мыслями. Ничто не отвлекает его от раздумий, и в душе наступает покой. Жаль, что в этом месте, где жизнь проходит у всех на виду, зимы такие короткие.
Эдит вспомнила, как долгими зимними вечерами ученицы католической школы в Париже собирались в библиотеке, обогреваемой огромным камином, и читали книги. Теперь эта школа – в прошлом. Ее одноклассницы прошлой весной выпустились. А она так и не доучилась.
Со вздохом она снова склонилась к газете.
Писали, что «Комеди Франсез» приедет в Смирну с постановкой. Господин консул лично встретился с Жюлем Кларетти, управляющим самым большим и самым старым театром в мире, и взял с того слово, что в следующем году труппа выступит на здешней сцене. Газета «Реформа» поместила эту новость на первую страницу, желая показать всем, как высоко в Смирне ценят французскую культуру.
– Bonjour ma chérie[6].
Наклонившись, Джульетта поцеловала дочь в правую щеку, через плечо заглянула в газету и спросила певучим голосом:
– Хорошо сегодня спалось?
Эдит кивнула, не поднимая головы. В Кингстоне, столице Ямайки, произошло сильное землетрясение, дома превратились в руины, и уцелевшие жители не могли прийти в себя от ужаса. Чтобы получше разглядеть нечеткую фотографию, Эдит еще ниже нагнулась к газете.
– Подумать только, какая сегодня погода! Ну и темень. Будто не тучи, а целая армия на нас надвигается. Вот с самого утра настроения нет, честное слово!
Джульетта села во главе стола и растянула губы в улыбке. Без макияжа ее лицо казалось голым.
– Братьев не видела сегодня? Или они ушли еще до того, как ты проснулась? А где Гертруда и Мари? Неужели еще спят?
Эдит бросила взгляд на пустующие стулья и пожала плечами. Она и не заметила, что невестки не спустились к завтраку. Но Джульетта и не ждала от нее ответа, довольствуясь монологом.
– Ах, bien sûr[7], я совсем забыла. Они же сегодня утром собирались в город. Из Амстердама приехала кузина Гертруды. Они хотели встретиться с ней в «Кафе-де-Пари». Тебе тоже было бы неплохо с ними поехать. Гертруда и Мари, они ведь теперь тебе как сестры. Хотя погода сегодня скверная. Krima![8] Очень жаль. Я тут подумала, а давай после завтрака поднимемся вместе и посмотрим на малышку, что скажешь? Она уже улыбаться начала, а ты вообще-то ей тетя, если не забыла. И только между нами, она вся в папочку. Мари я этого не говорю, чтобы не обиделась, но маленькая Дафна как две капли воды похожа на твоего брата. Она как будто даже меня напоминает чем-то. Что же, неудивительно, ведь брат твой очень на меня похож.
Эдит в ответ что-то неразборчиво пробормотала. Джульетта протянула руку к колокольчику, стоявшему рядом с серебряной вилкой. Из кухни тут же выпорхнула служанка, неся термос с кофе, и подошла к Джульетте. Заметив красноречивый взгляд госпожи, она с волнением поправила белый чепчик, съехавший к правому уху. После смерти мужа Джульетта ввела для всех работников обязательную униформу. Пригласила из Смирны портниху, которой и заказала сшить такие же платья, как в журнале «Идеальный дом», купленном в местечке под названием Парадисо, не так давно заселенном американцами. Белые фартуки с оборками и чепчики она приказала стирать каждый день, а синие платья – два раза в неделю.
И теперь Зои, стоявшая наготове с термосом в руках, молилась, чтобы госпожа не заметила чернильное пятно на юбке ее белого фартука. Утром она зажигала свечи в люстре в библиотеке месье Ламарка, и вдруг ей захотелось написать пару строчек своему жениху, живущему на острове Хиос. Но только она села за стол, как услышала чей-то смех в прихожей. Это Гертруда и Мари собирались на восьмичасовой поезд в Смирну. В волнении вскочив, служанка опрокинула на себя чернильницу.
Но Джульетте в то утро до пятна на фартуке Зои не было никакого дела. В отсутствие невесток напряжение за столом стало слишком уж явным. Она чувствовала себя загнанной в ловушку. Да еще и эта вертикальная морщинка на лбу дочери действовала ей на нервы. Как за спасательный круг, она схватилась за чашку с кофе.
– Мерси, Зои. Можешь подать мой завтрак. Эдит, дорогая, ты уже ела?
– Нет, и не собираюсь. – Эдит нехотя оторвалась от газеты. – Зои, и мне, пожалуйста, приготовь свежего кофе. А потом, будь добра, сходи в сад и попроси Сыдыку свернуть мне две сигареты. Только пусть крутит потоньше.
– Слушаюсь, мадемуазель Ламарк.
Улыбка на лице Джульетты увяла. Она покрутила стоявшую в центре стола круглую подставку с медом, сливочным маслом и разными видами варенья: розовым, вишневым и клубничным. Теперь и у нее пропал аппетит.
– Почему, ma chérie? Пить кофе на пустой желудок вредно. Съешь хотя бы круассан. И что это еще за выдумка с сигаретами? Что бы сказал твой отец, увидь он, что ты дымишь за столом, как те женщины в тавернах?
При этих словах она качнула серебряной ложкой в сторону портрета в позолоченной раме, под которым разместился граммофон.
Месье Ламарк был изображен боком, поза была неудачной – пиджак с крошечными пуговичками облегал его внушительный живот, и смотрел он не на Эдит, а в тот угол, где стояла печь.
– Но он же не видит, так? Значит, нечего и переживать.
Джульетта бросила взгляд на дочь поверх чашки. Несмотря на вечную раздражительность, привычку пить кофе на пустой желудок и курить и даже несмотря на эту проклятую морщинку между бровями, в Эдит была та свежесть, которая свойственна девятнадцатилетним девушкам. Внутри зашевелилось нечто среднее между завистью и гордостью за дочь. Ей бы немного поправиться, распрямить плечи, придать щекам румянца… Стоит ей выйти в свет, и хорошая партия найдется без труда. Или, может, не дожидаясь возвращения Эдварда из Нью-Йорка, поговорить с его матерью, Хеленой Томас-Кук, чтобы устроить судьбу детей? А то ведь можно и опоздать. Вдруг Эдвард знает о страшной ошибке Эдит и поэтому-то не спешит возвращаться? Неудивительно: все случилось едва ли не у него на глазах.
Через дверь, выходящую в сад, Зои вернулась в столовую, положила сигареты у тарелки Эдит и сразу ушла. Помимо сигарет, Сыдыка передала блюдо «косичек» с апельсиновой начинкой.
Эдит, словно назло матери, которая, едва закончились сорок дней траура, тут же раззанавесила окна и начала собирать, как и прежде, гостей, вот уже два года не снимала черное платье. Она вынула из кармана мундштук из слоновой кости, вставила в него сигарету, щелкнула отцовской зажигалкой и выпустила дым через миниатюрные ноздри.
– Почему бы тебе не курить американские сигареты вместо этого деревенского табака? – проворчала Джульетта. – На следующей неделе поедем вместе в Парадисо и купим там хорошие сигареты, раз уж ты пристрастилась к этой гадости. К тому же ты в Парадисо еще не была. Американцы такой замечательный городок построили, уму непостижимо!
– А эти американские сигареты из какого табака делаются, как по-вашему, татап?
Часто-часто моргая, Джульетта ударила ложечкой по яйцу. Она понятия не имела, как найти подход к этой непокорной девчонке. Устала уже. С самого детства старалась показать ей свою любовь, но Эдит вечно чего-то не хватало. Уж сколько платьев было куплено в Париже, сколько гребешков с алмазами… Вывозила ее, нарядную, на прогулки, заводила поесть торт в «Кафе Кости́», катала на фаэтоне по Кордону, без лишних слов покупала в магазинах на улице Френк любую игрушку, какая ей только понравится. Когда их старшая дочь возвратилась однажды на летние каникулы в Борнову и увидела в комнате Эдит сваленных в углу кукол с алыми щечками – у Анны таких никогда не было, – истерика сотрясала весь дом.
– Это нечестно! – кричала Анна. – У меня было всего две куклы, а третью я еле выпросила на Рождество. И таких красивых гребней у меня не было, вместо этого вы мне просто розовые ленточки повязывали. Не могу поверить, татап. Это все потому, что Эдит красивая, а я нет? Где же справедливость?!
Она была права. Джульетте ни разу в голову не пришло разодеть Анну и повезти ее на набережную есть торт. Анна была девочкой крупной, с широкой костью. А волосы – как у мыши. Когда ее в первый раз положили на руки Джульетте, та при виде красного лица, напоминавшего лица крестьян-бретонцев, при виде этого носа картошкой даже расплакалась. Повитуха Мелине, в то время совсем молодая, поняла ее слезы по-своему: ах, как трогательно – мать впервые взяла на руки первенца, – и оставила их одних. Но конечно, плакала Джульетта по совсем иной причине: мало того что она вышла замуж за уродливого мужчину, годившегося ей в отцы, так еще и ребенок оказался как две капли воды похож на него.
После Анны Джульетта родила с перерывом в год двух сыновей, и это высосало из нее всю энергию. Эдит появилась на свет через семь лет после Жан-Пьера. Она была хорошенькой, а у Джульетты было полным-полно времени, чтобы играть с Эдит, как с куклой. И тем не менее она не помнила, чтобы ей удавалось от души потискать, потормошить дочку. Эдит была не из тех детей, которые ко всем тянутся. Шарль говорил: «Ребенку нужна не только любовь, но и забота. Когда нет заботы, тогда он и становится таким… вспыльчивым». Джульетта не понимала, о чем он говорит. Она же покупала дочери все, что та захочет, куда бы сама ни шла, брала ее с собой – и чего же, спрашивается, ей не хватало?
Мать и дочь сидели некоторое время молча. Соната в граммофоне уже закончилась. На стене раздражающе тикали часы. Джульетта отложила испачканный в варенье нож на край тарелки, встала из-за стола и, ощущая на себе взгляд Эдит, подошла к портрету мужа. Сняв пластинку с Мендельсоном, поставила вместо нее другую, с песней «Nobody», купленную на прошлой неделе в Парадисо, и покрутила рукоятку, заводя граммофон. Раздался треск, и следом из раструба в комнату полилась песня Берта Уильямса, похожая на мольбу.
– Voila! To что надо. Как раз про сегодняшний день. When life seems full of clouds and rain[9]… Что скажешь? Правда ведь?
Но мысли Эдит витали вместе с сигаретным дымом, поднимавшимся к люстре. Однажды она сядет на корабль, идущий из Смирны в Марсилью, и сбежит отсюда. А дальше – в Нью-Йорк. В Новый Свет. Одна, в руках – только чемодан и билет в один конец. Наступит утро, когда она, никому ничего не сказав, ускользнет из этого особняка. А потом, как в этой песне, смешается с толпой и станет никем. Nobody[10]. Не Эдит Ламарк, не левантийка, не француженка, не госпожа европейка. Обнаженная. Если хоть раз человек стал никем, после он может быть кем угодно.
Джульетта спросила своим напоминавшим птичий щебет голосом:
– Угадай, кто придет к нам на чай сегодня вечером?
И тут же сама и ответила с веселым воодушевлением: – Авинаш Пиллаи!
Эдит продолжала пускать дым в никуда, и у Джульетты на подбородке непроизвольно дернулась мышца. Когда Эдит, еще ребенком, вот так же уносилась мыслями куда-то далеко, ей хотелось дать дочери пощечину. Просто руки чесались! Но она ограничивалась криком: «Очнись, девочка моя! Ты живешь в достатке, и у тебя нет никакого права дуться. Выйди на улицу и посмотри, в каких условиях живут люди. Сходи в бедняцкие кварталы, посмотри на голодных детей, которым даже срам прикрыть нечем, а потом губы надувай!» Ей удавалось обуздать свой гнев, и она никогда не поднимала на дочь руку. Никогда, за исключением одного-единственного раза. Но в тот раз… Да, в тот раз Эдит заслужила пощечину. Еще как заслужила! Эх, до чего же месье Ламарк разбаловал эту девчонку! Какой позор она на них навлекла! Какой позор! Ah dieu!
– Oui, да, я пригласила сегодня на ужин Авинаша Пиллаи. Надеюсь, ты тоже к нам присоединишься. Ты ведь знаешь, кто это.
– Торговец драгоценностями.
Ее и без того низкий голос стал еще более басистым, после того как она начала курить.
– Как бы не так! – От радости, что наконец-то втянула Эдит в разговор, Джульетта чуть ли не кричала. – Тетушка Роуз мне обо всем проболталась. Знаешь, кто он на самом деле?
Она ждала, что дочь проявит интерес к ее рассказу, но напрасно, и, не выдержав молчания, повисшего в воздухе, как сизый сигаретный дым, продолжила:
– Все эти камешки – лишь прикрытие. Нет, у него действительно есть слуга, который разъезжает туда-сюда между Смирной, Александрией и Бомбеем и каждый раз привозит сундуки редких камней, – это все правда. И сапфиры, и изумруды, и рубины на любой вкус! Рассказывают, что и лечебные камни доставляет. Вот почему, как только этот слуга с сундуками появляется в порту, его тут же окружают колдуны и ведьмы. Торгуются так, что крик стоит. Бывает, и до драки дело доходит. Голубые агаты и апатиты, кварцы нарасхват. Среди покупателей немало и мусульман. Говорят, даже придворные султана интересуются. Я попросила и нам показать камушки. Если тебе что-то приглянется, купим. Авинаш на днях присутствовал на чаепитии у тетушки Роуз, тогда мы с ним и побеседовали. Человек он очень, очень интересный. Представляешь, остановился он на постоялом дворе в мусульманском квартале. Приехал-то он сюда уже больше года назад, а мы только сейчас о нем услышали. Ну, на то были свои причины, конечно. Ладно, дорогая, теперь попробуй догадаться, чем этот торговец драгоценностями на самом деле занимается.
Эдит закрыла глаза. Где ей найти такое место, чтобы можно было до полудня вообще не разговаривать? Может, уйти в монастырь?
Ха-ха! Тебя из католической школы выгнали, а ты в монастырь собралась!
– Эдит му, ты только послушай, он ведь секретный агент! Самый настоящий шпион! Слышишь? И на кого, ты думаешь, он работает? На англичан! Я сначала и не поверила, но, оказывается, и индусы шпионами бывают. Более того, для работы среди мусульман англичане якобы даже специально подбирают индусов, потому что они вызывают меньше подозрений. А этот еще и выпускник Оксфорда. Я и не знала, что в Оксфорд принимают индусов. Но, как оказалось, принимают, и притом уже давно. Это рассказал мне лично месье Пиллаи. А остальное тетушка Роуз узнала из надежных источников.
Эдит выпустила еще одну струйку дыма. Джульетта разошлась не на шутку: щеки, блестящие от гераниевого масла, которое она наносила сразу, как только проснется, раскраснелись, зелено-голубые глаза искрились от удовольствия делиться сплетнями.
– Ну, что скажешь? Случай прелюбопытный, не так ли? Неужели ты не хочешь познакомиться с этим господином?
– Не хочу.
Глядя, как Эдит тушит о тарелку сигарету, Джульетта вздохнула. Аппетита как не бывало. Даже к слоеной лепешке, которую перед ней поставила Зои, не притронулась.
– Но почему, дорогая моя Эдит? И что же ты собираешься делать вечером? Снова будешь, как привидение, бродить по комнатам наверху? Ты совсем не бываешь на солнце, из-за этого и кожа у тебя стала белой с фиолетовым оттенком, прямо как у англичанок, ты разве не замечаешь? Про тебя ведь опять спросят, а я уже, честное слово, не знаю, что и отвечать. Уж больше года прошло.
Эдит оторвала взгляд от люстры и в упор посмотрела на мать. Ее черные, чуть раскосые глаза пылали, словно раскаленные угли.
– А как насчет правды?
Маленький рот и заостренный вздернутый носик придавали ее лицу ранимость, но ранимость сменялась жесткостью, стоило только взглянуть в горящие черные глаза, обрамленные длинными ресницами, тень от которых падала на выступающие скулы. И низкий голос, который совсем не ожидаешь услышать от такого создания, еще больше подчеркивал эту жесткость.
Со звоном поставив чашку на блюдце, Джульетта вздохнула. Ее острый подбородок вытянулся, и она заговорила тем глубоким тоном, каким обычно обращалась к служанкам. Эдит вдруг почувствовала себя победительницей.
– Послушай, дочка, мое терпение тоже не безгранично. Я стараюсь, чуткость к тебе проявляю, и что получаю в ответ? К чему вся эта раздражительность? Не отрицаю, у нас были тяжелые времена. Но… – Глаза девушки метали молнии. – Нельзя вечно убиваться по умершим. И в Божий промысел вмешиваться нам тоже не дано. Пора взять себя в руки и вернуться к жизни. Ты уже не ребенок. Пора снова выйти в свет – ради твоего же блага. Ты сама недавно слышала: уже и Люси Жиляр обручилась. Симпатичных мужчин твоего возраста мигом разбирают. Как бы мы не опоздали. Чего доброго, останешься ни с чем. Ну же, улыбнись.
Отодвинув стул и вытерев рот льняной салфеткой, Джульетта встала и направилась к дочери, протягивая руки. Но Эдит вскочила, как кошка. Она отлично знала, что будет дальше: в детстве, когда она хмурилась, мать брала ее за щечки и насильно растягивала губы в улыбке. Проворно схватив вторую свернутую Сыдыкой сигарету, мундштук и зажигалку, Эдит обогнула стол и выскочила из столовой. Апельсиновые «косички» так и остались лежать на столе.
Она уже была у лестницы, когда в дверь позвонили. Замерев на полпути, Эдит прислушалась к незнакомому голосу:
– Могу ли я увидеть мадемуазель Эдит Софию Ламарк? Мне необходимо обсудить с ней один важный вопрос.
Сон Катины
Бакалейщик Акис допил последний глоток кофе. Кальян уже потух. Помощник хозяина уже был тут как тут с щипцами в руках, чтобы сменить уголь.
– Не надо, я ухожу.
Но стоило ему подняться, как все присутствующие хором принялись упрашивать остаться.
– Ну же, еще один кон, вре Акис! Никуда твоя лавка не денется. Бог любит троицу. Может, на этот раз тебе улыбнется удача.
Акис посмотрел на раскрытую доску для нард, лежавшую рядом с чашкой, дно которой затянула черная гуща. Предыдущие два кона он проиграл. Поглаживая темную бороду, бакалейщик выглянул за дверь и посмотрел в сторону Английской больницы. На улице никого не было, кроме торговца халвой, шедшего с подносом на голове. Он вернулся в кофейню. Внутри стоял гул. К аромату жженого кофе и яблочной кожуры примешивался запах множества ног.
– Эндакси, ладно, еще один кон. Но только один. У меня еще много дел сегодня.
– Малиста Акис my[11], конечно. Нас всех ждут дела. Последний кон, а после все разойдемся.
Увидев, что Акис не уходит, остальные мужчины расслабились. Христо, живший по соседству с Акисом, позвал юного помощника.
– Павли, сынок, беги сюда. Приготовь-ка для Аки ca-аби свежий кофе и кальян.
Акис поцеловал руку, в которой сжимал игральные кости:
– Не подведите, аде.
Когда спустя полчаса в кофейню пришла Катина, неся за спиной малышку, Акис успел выиграть три кона и сейчас начинал четвертый. Жену, стоявшую под навесом и стучавшую в запотевшее окно, он не заметил. Платок у Катины сполз на затылок, намокшие под дождем волосы липли к голове, щеки и нос покраснели от холода. Казалось, мужчины, увлеченно бросающие кости, напрочь позабыли о мире снаружи. Катина не хотела будить дочку, но все-таки постучала в окно снятым с пальца кольцом. Может быть, так услышат?
Павли оставил подходивший на жаровне кофе и вышел под навес.
– Калимера, кирья Катина[12]. Как дела?
Катина ничего не ответила. И Павли снова бросился внутрь.
– Кирье[13] Акис, Катина-абла пришла.
На этот раз никто не сказал ни слова, когда Акис поднялся. Часы показывали половину одиннадцатого, дождь, кажется, и не думал заканчиваться. Вслед за Акисом кофейню покинули трое рабочих, которые клали известняковую мостовую на улице Менекше. Все вместе они вышли на маленькую площадь, пропитанную хлебным ароматом: впереди шагал могучий Акис, борец в прошлом, рядом с ним – Катина, такая миниатюрная, что могла бы уместиться у мужа в кармане, за спиной она несла малышку, а позади них шли рабочие с кирками, приехавшие с острова Хиос на сезонные заработки.
У площади было официальное название, но оно значилось только на табличках. Между собой жители называли ее алани — местечко, где можно поболтать. Как только приходило тепло, жители квартала вытаскивали на улицу стулья и диванчики и собирались здесь. А из-за аромата, доносившегося из пекарни на углу, площадь называли также «хлебной». На одной стороне росла молодая чинара, под которой расположился небольшой питьевой фонтан, на другой стоял полицейский участок, а дальше шла низкая стена – девочки обычно скакали перед ней через веревочки или же залезали на нее погрызть семечки.
Но тем утром из-за дождя на улице никого не было. Мокрые камни, уложенные на прошлой неделе, блестели как зеркало. В желобах по краям мостовой бурлила вода, а в проулках была слякоть. Дом Акиса отделяла от дороги канава, сейчас полная воды, и им пришлось перепрыгнуть через нее, но спавший на спине у Катины ребенок не издал ни звука.
Их двухэтажный каменный дом узким фасадом выходил на улицу Менекше, ведущую к площади, на первом этаже располагалась бакалейная лавка Акиса, а на втором они жили. Сзади был склад, на выложенной камнем площадке стоял насос, а в крохотном дворике Катина сушила выстиранное белье.
Нащупывая ключ у себя под поясом, Акис спросил:
– Мальчиков в школу отвела?
– Давно уже.
– Чем потом занималась?
– Ну, чем я могу заниматься? Сходила на рынок на площади Фасула. Купила мяса для рагу, хочу на ужин яхнию сделать. Ах да, еще у нас дома шафран закончился, ты там в лавке приготовь немного, а я сейчас сверху корзину спущу. Вечером рис приправлю. Потом еще зашла к кирье Якуми. Он дал мне лавандовое масло. Мол, если дочке натереть ножки, будет спать хорошо. А мальчикам передал стираксовое масло. С ним голова, говорят, лучше работает. От него дошла до пекарни Берберянов. По-другому дочку-то никак не успокоить. Обязательно ходить надо, и все тут. Вот и приходится сажать ее за спину, как делают деревенские женщины.
Акис посмотрел на малышку: она сладко спала, положив головку в белом чепчике на спину матери. Щечки и носик раскраснелись, ротик приоткрылся. Поскорее бы наступил вечер, когда он сможет взять дочку на руки.
– Давайте поднимайтесь-ка домой, чтоб не замерзла она. Не надо было таскать ее с собой в такую погоду.
– А как же иначе? Она дома уж так плакала, а потом, не успели мы до Французской больницы дойти, уснула. Кстати, Хайгухи-ханым передала тебе слоеную лепешку. Открывай пока лавку, я тебе вместе с кофе лепешку и принесу. Или подождешь, пока дынный шербет сделаю?
– Принеси кофе, шербет в такой дождь не хочется, – покачал головой Акис, отпирая ставни.
Катина толкнула выкрашенную голубой краской деревянную дверь сбоку от лавки и на цыпочках, стараясь не скрипеть, стала подниматься по лестнице. На последней ступеньке сбросила обувь, отодвинула ее к стене и вошла в дом. Печка посередине комнаты уже погасла, но тепло еще держалось, а от белья, которое она перегладила с утра пораньше, исходил запах мастики. Развязывая платок, Катина посмотрела в зеркало позади иконы на малышку, все еще крепко спавшую у нее за спиной. Хоть бы не проснулась, пока обед не будет готов.
Когда она укладывала кроху в колыбель, висевшую перед балконом, розовый ротик на мгновение приоткрылся. Сердце снова наполнилось любовью и трепетом. Каждый раз, когда она смотрела на дочку, Катине казалось, что она лицезрит чудо. Она укрыла малышку одеялом и погладила каждый пальчик с ноготками полумесяцем. И прежде чем уйти на кухню, трижды перекрестила колыбельку.
– Господи Иисусе Христе и Пресвятая Дева Мария, да храните маленькую Панайоту от дурного глаза, бед и несчастий. Аминь.
В разговоре с Акисом она про это умолчала, но утром, после того как отвела сыновей в школу, не сразу отправилась на рынок, а зашла сначала в церковь Святой Екатерины. Ну как же иначе? Катина до сих пор не могла поверить, что вот она, ее дочка, живая и здоровая, и целый год каждое утро ходила в церковь помолиться Святой Екатерине, заступнице незамужних девушек, наверняка коснувшейся ее Панайоты своим светлым перстом, и, конечно же, Пресвятой Богородице. Чтобы отблагодарить обеих за свершившееся чудо, сразу после рождения дочери Катина продала браслеты из своего приданого. Акис, однако, не верил, что Панайота появилась на свет по милости Пресвятой Богородицы. Узнав о браслетах, он лишь поворчал, но, проведай сейчас, что Катина каждое утро ходит в церковь с пожертвованиями, пусть и небольшими, пришел бы в бешенство. Поэтому она и сочла за лучшее держать это в секрете от неверующего мужа.
Во время родов Катине показалось, что и Панайота, и она сама отправились на тот свет. Что уж там, она в этом ни капли не сомневалась. Между ног у нее красной рекой текла кровь, а сама она, точно легкое перышко, вознеслась на небеса. Там внизу, в спальне, столпившиеся вокруг постели женщины держали ее коленки и не переставая кричали: «Тужься, Катина, сильнее! Эла[14], давай, Катина му! Еще чуть-чуть!» Кричали они это все вместе, как будто читали молитву, в которую и сами-то не верили. Ребенок изо всех сил стремился вылезти, Катина тужилась, женщины помогали как могли, но головка никак не показывалась.
Посреди кроваво-красных рек стояла на коленях молодая повитуха Марика с посеревшим от страха и отчаяния лицом. «Ах, проклятье, запечатана, точно султанская сокровищница», – бормотала она, проверяя раскрытие шейки. Надо было сразу везти роженицу в больницу. Мелине, главная, опытная повитуха, поняла бы, что делать, но она, как нарочно, как раз принимала роды в доме каких-то богачей. Одна из помощниц побежала в турецкий квартал за бабкой-знахаркой. Несмотря на поздний час, знахарка тут же встала, собрала свой узелок и, накинув чадру, отправилась на улицу Менекше, к дому Акиса. Вторые сутки родов Катина выдержала лишь благодаря спиртовому настою из особых трав, что знахарка закапывала ей в рот.
На исходе вторых суток Катина оторвалась от своего измазанного кровью тела и легко воспарила ввысь, откуда увидела, как знахарка что-то шепчет на ухо повитухе. Даже не слыша слов, она знала, что та говорит: «Ребенка уже не спасти, спасай мать». Так значит, ее ребенок умер… Она открыла рот, но, как это бывает в ночных кошмарах, не смогла произнести ни звука. А сказать она хотела вот что: «Оставьте меня, дайте мне умереть». Подобно тем, кто погибает от холода, она готова была погрузиться в сладкие объятия сна.
Перед ней появился тоннель, наполненный белым светом. Как радуга, он поднимался к небу, а с другого конца ей махала рукой маленькая девочка. Она была так похожа на мать Катины, и Катина этому несказанно обрадовалась. Сыновья ее пошли в Акиса: смуглые, с широкой костью, сильные. А дочка была миниатюрной, с рыжими волосами и веснушками – вся в бабушку.
Она ступила в светящийся тоннель навстречу дочке, а там, внизу, возле оставленного ею тела, шла какая-то суматоха. Издалека до нее доносился голос повитухи Марики: «Держись, кирья Катина, держись, мы отвезем тебя в больницу». Зачем все это? Как удивительно свободно ей без тела! И оказывается, все здесь состоит из света!
Шаг за шагом Катина шла по тоннелю, касаясь стен, которые сверкающим потоком стекали по ее пальцам. Ее новое тело, как и все здесь, тоже состояло из света. Пальцы, руки – вся она становилась частью того, чего касалась. И тоннель, и Катина, и ждавшая ее на другом конце дочка – все было светом, и одно являлось продолжением другого. Не существовало никого и ничего отдельного, а кто думает иначе, тот заблуждается. И как она прожила столько лет, не зная этого? Как жаль!
Катина продолжала свой путь, восхищенно наблюдая, как ее пальцы, руки, все ее тело превращаются в свет.
Она не сомневалась, что впереди ее ждет рай.
Всю свою жизнь она старалась быть благочестивой христианкой. Каждое воскресное утро ходила в церковь, не забывала о праздниках и днях поминовения святых и всякий раз, когда просила о чем-то и ее молитвы были услышаны, тут же выполняла то, что обещала сделать в благодарность. Перед Рождеством, Пасхой и Успением Пресвятой Богородицы она держала сорокадневный пост и, конечно, ни дня не проводила без молитвы. Катина была уверена, что в конце светозарного тоннеля и ее, и ее маленькую дочку встретит сама Пресвятая Богородица.
«Не надо меня везти ни в какую больницу», – хотела она сказать, но не могла даже вздохнуть.
Она снова взглянула с небес на происходящее внизу. Темно-красные реки, вытекающие у нее между ног, похоже, залили весь мир. У нее защемило сердце. Неужели это ее собственная кровь? Катина шла по тоннелю, а внизу кричали люди, чьи вопли перемежались с криками птиц, чьи крылья были охвачены пламенем. Ночной кошмар. Огонь пожирал все живое, что встречал на своем пути. Может, это и есть ад? Если так, то он еще более ужасен, чем описывается в Священных книгах. «Пресвятая Богородица, Панайия my, огради моих сыновей от промыслов лукавого, прости им ошибки и прегрешения, убереги их от этого ужасного места, но открой для них райские врата» – так молилась она, пока сознание не покинуло ее.
Когда же спустя какое-то время она открыла глаза, то увидела, как на стенах играют блики света, переливавшиеся ярко-желтым, синим и зеленым. В воздухе плавали пылинки, окрашенные в те же цвета. Со свежим, пахнущим морской солью и водорослями ветром через приоткрытые окна проникал аромат магнолии и разносился по всей комнате до самого потолка, выбеленного известкой. Так вот, значит, как выглядит рай… Катина смотрела на инжир, шелестевший листьями прямо за окном, и ей вспомнилось, как ее мать говорила про магнолии: «Когда ставишь в вазу эти цветы, кори му[15] надо их слегка связать ниткой, перекрыть им воздух, а не то сама от их аромата задохнешься».
Подумав о матери, она тут же вспомнила о рыжеволосой веснушчатой девочке, которая осталась на другом конце тоннеля. Руки непроизвольно потянулись к животу, и Катина снова вернулась в свое бренное тело. Теперь до ее слуха долетело чье-то бормотание из-за ширмы. Увы, она была не в раю, а все еще на земле. Точно так же, как стекал по горлу, капля за каплей, эликсир знахарки, теперь ее наполняла печаль. Из живота будто бы выкачали воздух, чрево ныло. Без малыша, который целых девять месяцев рос в ней, она чувствовала себя одиноко.
Отвернувшись к окну, Катина закрыла глаза, из которых солеными каплями на подушку вытекала боль. Ее живот был пуст, но эта пустота казалась ей тяжелее камня. Она снова увидела рыжеволосую девочку на другом конце тоннеля. Та махала рукой и, исчезая в белой-пребелой бесконечности, улыбалась, как будто хотела напомнить ей, что все вокруг состоит из света.
– Панайия му, верни меня в тот тоннель. Пресвятая Богоматерь. Освободи меня от этого тела. Дай мне быть рядом с дочкой.
Но никто ей не ответил – видимо, Бог и ангелы считали, что Катине еще не время умирать. Вместо этого приоткрылась ширма, и у кровати появилась медсестра в розовой униформе. Высокая белолицая женщина. Свои светлые волосы она плотно собрала сзади, а круглое приветливое лицо сияло, как сияет луна в августе. В руках она держала завернутого в желтое одеяльце малыша. «Доброе утро, кирья Катина, – сказала она по-гречески с приятным акцентом. – Меня зовут Лиз. Вы готовы познакомиться с вашей дочкой?»
Катина ошеломленно переводила взгляд с медсестры на желтое одеяльце. Девочка родилась уже с волосами. Личико было красным, как помидор. Глазки крепко закрыты. Но как только Лиз передала малышку Катине, крохотный розовый ротик открылся, и комната наполнилась плачем.
– Дочка ваша очень проголодалась, – произнесла с улыбкой медсестра. – Пока вы не очнулись, она питалась молоком нашей больничной кормилицы. Но, как только я увидела, что вы пришли в себя, я тут же ее принесла.
В палате повисла тишина. Словно зачарованная, Катина смотрела на свою малышку.
– У вас выдалась тяжелая ночь. Когда Марика привезла вас сюда, вы были без сознания. Слава богу, Мелине, главная акушерка, подоспела как раз вовремя. Даже не представляю, как она посреди ночи узнала, что нужна ее помощь. Она ведь уехала принимать роды куда-то за город. Должно быть, ангелы хранят вас и вашу девочку. Мелине прибежала и сразу закрылась с вами в родильной комнате. Никого из нас туда не пустила, в одиночку помогла вашей дочке родиться. Пока мы были наверху, она успела помыть ее и даже запеленать. Таких акушерок, как она, еще поискать надо! Случалось, что ей даже удавалось вернуть к жизни малышей, родившихся мертвыми.
Катина, совсем без сил, лишь кивала. А ребенок уже обхватил своим ротиком грудь и начал сосать молоко.
– Вы только посмотрите! Как будто еще у мамы в животике научилась сосать грудь! – Искренняя улыбка еще больше осветила и без того сияющее лицо медсестры.
Когда же она ушла к другим пациентам, оставив новоиспеченную мать наедине с малышкой, Катина принялась гладить ее губки, черные волосики и мягкие ушки, такие нежные, что, казалось, сейчас растают от прикосновения пальцев. Уму непостижимо! Вот она, ее дочка, во плоти и крови, лежит у нее на руках. Свершилось чудо! Значит, Поэтому-то Пресвятая Дева Мария, Бог и ангелы вернули ее на этот свет. Чудо! Пресвятая Богородица коснулась этого крошечного создания своей благословенной рукой. Со слезами на глазах Катина перекрестилась и прошептала дочке на ушко: «На зисеис моро му[16], долгой тебе жизни, моя маленькая!»
Ребенок продолжал с удовольствием сосать грудь, Катина же, плача и улыбаясь одновременно, не переставала благодарить Богородицу. А образ девочки, которая, пока Катина находилась между жизнью и смертью, махала ей рукой с другого конца светящегося тоннеля, стерся из ее памяти.
Кожаный портфель
– Могу ли я увидеть мадемуазель Эдит Софию Ламарк? Мне необходимо обсудить с ней один важный вопрос.
На пороге особняка Ламарков стоял незнакомец со шляпой в руках – на вид неотесанный провинциал. Вот и управляющий Мустафа, открывший ему дверь, принял его за торговца мылом из какого-нибудь Айдына. Несмотря на холод и дождь, он был одет в бежевый сюртук, не по размеру большой. Каштановые с рыжеватым оттенком усы коротко подстрижены, напомаженные волосы аккуратно зачесаны назад, и все равно с первого же взгляда что-то в нем говорило о неряшливости. Может, все дело в том, как он стоял: опираясь на серебряную трость и слегка откинувшись назад. А может – в длинных штанинах, которые свисали до самых каблуков остроносых ботинок, – с помощью этой уловки низкорослому полному мужчине хотелось казаться чуть выше.
Эдит вернулась. Завидев ее, незнакомец вздрогнул, что не укрылось от внимания управляющего. Но быстро взял себя в руки, почтительно поклонился и заговорил на французском с сильным акцентом:
– Мадемуазель, позвольте представиться, меня зовут Димитриос Митакакис. Вы, должно быть, и есть Эдит Ламарк? Большая честь познакомиться с вами.
– Да, это я. Чем обязана вашему визиту?
Мужчина пригладил усы, окидывая взглядом тоненькую фигурку девушки, ее плоскую грудь и бледное лицо. Растрепанные после сна волосы не были собраны, а гривкой лежали за спиной. Лишь низкий, звучный, уверенный голос выдавал в ней взрослую особу, не девочку.
Невероятно, до чего иногда дети похожи на родителей…
– Enchanté[17], мадемуазель. Я прибыл сюда из Афин ради встречи с вами. Я адвокат.
Эдит протянула ему руку для поцелуя. Она уже собиралась проводить гостя в библиотеку, когда открылись двери столовой и появилась Джульетта в своем утреннем капоте. Увидев в прихожей незнакомца, она в притворном смятении потуже затянула пояс.
– Слушаю вас.
Митакакис повторно представился, одновременно расстегивая сюртук.
– А, вы, наверное, желаете видеть моих сыновей? Но они уехали в город на восьмичасовом поезде. Получается, вы зря прибыли сюда, в Бурнабат. У нас есть контора в Смирне, вы сможете найти их там. Знаете, где это?
– Нет необходимости, мадам. Я приехал ради мадемуазель Ламарк.
Левая рука Джульетты непроизвольно взметнулась к шее, правой она теребила пояс капота, округлившиеся зелено-голубые глаза перебегали с дочери на Митакакиса и обратно. После короткой заминки она сказала:
– Но какое у вас может быть к нам дело? После внезапной кончины моего супруга компания перешла в руки сыновей. Месье Ламарк покинул нас в результате сердечного приступа два года назад – вы наверняка об этом слышали.
– Ах да, прошу меня извинить. Конечно, мне это известно. Примите, пожалуйста, мои запоздалые соболезнования, мадам Ламарк.
Какое-то время в прихожей не раздавалось ни звука. Адвоката, по-видимому, стесняло присутствие управляющего.
Джульетта глубоко вздохнула.
– Что ж, в таком случае давайте пройдем в библиотеку. Там мы сможем спокойно побеседовать, и, если я чем-либо могу вам помочь, я сделаю для этого все от меня зависящее. Мустафа, сообщи на кухню, се паракало[18]. Пусть приготовят нам кофе. Месье Митакакис, вы предпочитаете турецкий или, как здесь говорят, кофе по-европейски?
Ее нервный смех эхом разлетелся по просторной прихожей с высоким потолком. Эдит же, напротив, помрачнела. Адвокат стоял, опираясь на трость и уставившись взглядом в пол, выложенный черно-белыми звездами. Наконец, не поднимая глаз, он пробормотал:
– Вопрос, который привел меня сюда, я должен обсудить наедине с мадемуазель Ламарк.
– И что же это за вопрос?
В голосе Джульетты теперь отчетливее слышалась тревога, отчего он сделался еще выше. Подняв голову, адвокат посмотрел на стоявших перед ним женщин. На ум ему пришел символ древнегреческого театра – две маски, обозначающие комедию и трагедию. Лицо матери искажала натянутая улыбка, а на лице дочери застыла печаль, даже угрюмость, в которой было что-то знакомое.
– Сожалею, мадам Ламарк, но я не вправе сообщать вам это.
– Но…
Джульетту бросило в краску. Эдит, хорошо знавшая это возбужденное состояние матери, сделала шаг вперед.
– Месье Митакакис, давайте пройдем в библиотеку. Прошу сюда.
Передав управляющему шляпу и сюртук, адвокат проследовал за Эдит. Библиотека была справа от прихожей. Джульетта, быть может, и подумывала подслушать их разговор, прижавшись ухом к двери, но, почувствовав на себе взгляд управляющего, решила подняться к себе и одеться.
И все же, какое дело могло быть к Эдит у адвоката, тем более приехавшего из Афин? Неужели она ввязалась во что-то и снова навлекла проблемы на их голову? Мало того позора, так теперь еще и с этим разбираться?
Войдя в спальню, она схватила серебряный колокольчик с туалетного столика, на котором рядком красовались бутылочки с одеколоном, и изо всех сил зазвонила, а затем уселась на табурет с атласной подушкой и стала ждать свою камеристку. В комнате было холодно. Джульетта сидела спиной к зеркалу: она предпочитала не смотреться в него в ранний час, как будто в этой своенравной серебристой глади могла увидеть то, чего боялась больше всего.
Чтобы унять нервы, она поднялась и поставила пластинку. Рассеянно покрутила рукоятку. Каким-то уголком сознания Джульетта прекрасно понимала, как именно ее дочь связана с Афинами, но не позволяла себе думать об этом. Что было, то прошло. Она тогда мастерски все уладила – комар носа не подточит, благодаря чему Эдит выросла в любви. Да и кто посмел бы обвинить ее в таком? К тому же спустя столько лет?
Повернув голову к окну, Джульетта вздрогнула. Кровать все еще стояла незаправленной. Вмятина от головы на пуховой подушке напоминала кратер извергшегося вулкана. Взяла с туалетного столика колокольчик и позвонила еще раз, дольше и громче. Она разозлилась на прислугу, но была этому только рада: злость ненадолго остановила поднимавшуюся в душе волну страха. Пощупала стоявшую посреди комнаты большую печь, выложенную сине-зелеными изразцами. Чуть теплая. Боже, дай сил!
В негодовании выскочив из комнаты, Джульетта остановилась у лестницы, продолжая настойчиво звонить – до тех пор пока к резкому голосу колокольчика не добавился топот двух пар ног. На нижней ступеньке одновременно показались камеристка Ирини и служанка Зои. Они бежали из разных частей дома и чуть не столкнулись друг с другом.
– Сколько раз можно вам повторять, что в этом доме бегать запрещено?
Женщины в ответ лишь опустили головы в кружевных чепчиках.
– Ирини, в чем дело, милая? Я битый час тебя зову. Где тебя носит?
– Сигноми[19], госпожа. Я была у Сыдыки: ходила к ней за бельем.
– Почему моя постель не убрана? А, Зои? И печь погасла. Что за день оплошностей такой? А фартук ты сменила, надеюсь?
При виде служанок, виновато поднимавшихся по лестнице, у Джульетты немного полегчало на душе, но стоило только войти в спальню, как мысль о том, что могло понадобиться этому адвокатишке от Эдит, снова вернулась, а вместе с ней и беспокойство – оно было подобно зубной боли, которая лишь на время утихает от гвоздичного масла.
Повернувшись к заправлявшей постель Зои, она сказала раздраженно:
– И белье смени!
– Но мадам Ламарк, мы же два дня назад меняли.
– Ты вздумала мне дерзить, Зои? Если говорю поменять, значит, меняйте. Оно уже несвежее. И передай Сыдыке, чтобы впредь, прежде чем приниматься за глажку, мыла свои провонявшие табаком руки. И в воду пусть лаванды побольше добавляет. Я и так терплю ее только потому, что она жена Мустафы. Не разобрать даже, что она там говорит.
– Слушаюсь, госпожа.
Почесывая щеку, Джульетта подошла к окну. В саду, возле беседки, Мустафа разговаривал с садовником. Что же такое он сейчас рассказывает?
Дождь заметно усилился. Она постояла какое-то время, наблюдая, как голые ветки вишни треплет ветер. Напрасно она себя изводит, лучше подумать о чем-то другом. Например, о вечернем чаепитии. Интересно, кто сегодня к ним пожалует? Ей это только кажется или гостей на чаепитиях и вечерах, которые она устраивает, действительно стало меньше? Нет-нет, это не более чем случайность… Еще этот дождь – неужели не мог в другой день зарядить? Дай-то бог, чтобы тот шпион сдержал слово и приехал. И нужно непременно заставить его остаться на ужин – он будет в центре внимания дам. А Эдит-то за завтраком как заартачилась! Видите ли, даже шпионы ей неинтересны, дурехе. А ведь в детстве все твердила: «Когда вырасту, хочу быть шпионкой».
Ах, какой чудесной Эдит была в детстве…
– И печку затопи. С вами тут и заболеть недолго, – бросила она Зои, все еще возившейся с постелью. – Вы обкурились, что ли? Ходите обе как одурманенные.
Зная хозяйку, служанки молча продолжали заниматься своими делами.
– Ирини, дай-ка мне вон тот корсет. Ну же, не отвлекайся. Обед скоро, а я еще не одета. А то бежевое платье ты принесла? Нет, не это. Боже милостивый, Ирини! Дорогая моя, я что, по-твоему, в гольф играть собираюсь? Пусть будет клетчатое, с синим поясом которое. Пока его надену. А к чаепитию приготовь сине-зеленое шелковое. Честное слово, вы меня уже утомили. Давай, григора, эла![20]
А внизу, в библиотеке месье Ламарка, которая все еще пахла его табаком, Димитриос Митакакис, протянув пухлые руки, покрытые рыжими волосками, к камину, смотрел, как желтые с голубой каемкой языки пламени поедают поленья. Легкое потрескивание заставляло забыть о ветре, бьющем в окна, а тепло позволяло расслабиться. На резном рабочем столе из орехового дерева позади Митакакиса лежали бумаги, чернильница была полной, и казалось, что хозяин вышел ненадолго. За стеклом книжного шкафа, полностью занимающего одну из стен, стройными рядами стояли французские и английские книги в переплетах разных цветов: красных, бордовых, черных. Золотистые надписи на корешках кое-где уже стерлись, но в основном легко читались даже издалека.
Эдит дернула за кисточку колокольчика, подавая сигнал на кухню, и, даже не подождав, пока гость сядет, устроилась в обитом коричневой кожей кресле. От волнения она кусала нижнюю губу. Из открытого портфеля, лежащего на столике, виднелась папка, на которой что-то было написано на греческом. Эдит пыталась понять, какое же такое серьезное дело пожелал обсудить с ней адвокат. Ей снова захотелось закурить. Но второй сигареты, которую ей свернула Сыдыка, в кармане не оказалось.
Появилась служанка с серебряным подносом. Подав кофе, она вышла из комнаты, и только тогда Димитриос Митакакис, сидевший в огромном кресле по другую сторону столика, повернулся с неожиданным для такого полного мужчины изяществом к Эдит и заговорил:
– Мадемуазель Ламарк, я буду короток и ясен. Полагаю, то, что вам предстоит услышать, может вас несколько изумить.
Он положил на колени портфель и какое-то время копался в нем, выискивая среди зеленых картонных папок нужные документы. Эдит, слегка склонив голову, спокойно, но заинтересованно ждала продолжения. С лица ее сошли все краски, а глаза стали еще темнее.
Это бледное дитя совсем не похоже на избалованную, самолюбивую богачку, которую он представлял во время путешествия из Афин в Смирну, думал Митакакис. Кто знает, может, все получится много легче… И хорошо, что они разговаривают наедине, без ее матери. В молчании девушки, хоть она и сидела хмурая, было что-то успокаивающее. Она не болтала попусту, лишь бы заполнить тишину.
Отхлебнув кофе, Эдит закашлялась.
– Я приехал, чтобы сообщить вам о наследстве.
– О наследстве? – черные брови сошлись еще больше.
– Если вы примете наследство, завещанное вам моим ныне почившим доверителем, то станете обладательницей солидного состояния, а также дома номер семь на улице Васили.
Адвокат замолк, ожидая, что его слова произведут должный эффект, но складка между бровями девушки не исчезла. Не дождавшись ответа, он посчитал нужным добавить:
– Конечно, вы вправе и отказаться от наследства…
Эдит поставила чашку на столик и наклонилась к нему.
– Где находится эта улица Васили? – спросила она уже не по-французски, а по-гречески, что сразу придало гостю уверенности.
– В Смирне, – ответил он шепотом, как будто раскрывал какую-то тайну. – Совсем рядом с вокзалом Пунта, конечной станцией железнодорожной ветки до Айдына. В народе это место называют кварталом английских домов. Полагаю, вы знаете бульвар Алиотти? Да, вевеа[21], а это как раз одна из улиц, что его пересекают. Там живут семьи англичан, французов, итальянцев и зажиточных греков.
Накануне, едва приехав в Смирну, он первым делом отправился осмотреть дом и округу. Железная дорога пролегала очень уж близко, а жили там в основном не семьи, а холостые англичане. Дом, долгие годы стоявший под замком, и прилегающий к нему сад пришли в запустение, но сейчас не стоит об этом говорить.
– Ничего не понимаю. После смерти отца все имущество было разделено. Никто ни слова не сказал мне об этом доме. Наверное, произошла ошибка? У меня есть старшая сестра, Анна Маргарет. У ее мужа немало собственности в Смирне, Бурнабате и Будже. Его зовут Филипп Кентербери, быть может, вы его ищете?
Димитриос Митакакис вынул из кармана жилета серебряный портсигар. Доверитель, сгорая от воспаления легких, пытался подготовить его к этой встрече, но он всякий раз тут же закрывал тему: не хотел утомлять и без того измученного болезнью мужчину. А кроме того, ему хотелось доказать свое профессиональное мастерство. Однако сейчас, сидя в пропахшей табаком библиотеке Ламарков с угрюмой Эдит, он мучился, не зная, как сказать правду.
– Можно, пожалуйста, мне тоже сигарету?
– Ах да, конечно. Прошу прощения, я должен был сразу предложить. Как-то не подумал. Прошу. Вы так молодо выглядите…
Так значит, женщины в Смирне не стесняются курить при незнакомых мужчинах.
Эдит махнула рукой, принимая извинения, вынула из кармана мундштук из слоновой кости, вставила сигарету и, не дожидаясь помощи адвоката, зажгла ее отцовской зажигалкой. С нетерпением затянувшись, она прикрыла глаза.
– Мадемуазель Ламарк, дело тут непростое. Я предпочел бы, чтобы вы узнали об этом от кого-то другого, например от матери.
Складка между ее бровей стала еще глубже.
– Так давайте позовем ее?
– Нет-нет, в этом нет никакой необходимости.
Адвокат протянул Эдит папку из зеленого картона, которую все это время держал в руках, а сам встал и, прихрамывая, подошел к окну. Положив одну руку в карман, он смотрел на турка-управляющего, который разговаривал с садовником возле беседки.
– Эти бумаги?..
Он обернулся. Бросив окурок в камин, подошел и, сцепив руки, остановился перед Эдит.
– Дело в том, мадемуазель Ламарк, что мой ныне покойный доверитель Николас Димос, то есть человек, завещавший вам этот дом… Он… Как бы вам сказать? Он полагает… точнее, полагал – месье Димос не так давно покинул нас, пусть земля ему будет пухом. Хм-хм, по правде говоря, слово «полагал» в данном случае не очень подходит – вернее будет сказать, что он в этом совершенно не сомневался. И я сейчас собственнолично убедился, что доверитель мой все-таки прав.
Девушка смотрела на него широко распахнутыми глазами, а пальцы с обгрызенными ногтями глубже впивались в обивку кресла. Вздохнув, адвокат поднял голову:
– Мадемуазель Ламарк, я прибыл сюда, чтобы сообщить вам, что вашим настоящим отцом является мой доверитель Николас Димос.
Первые годы в Смирне
Еще только занималась заря, когда Авинаш проснулся. В мечети Мумйакмаз, находившейся по соседству с постоялым двором, где он жил, муэдзин читал азан, призывая к молитве. Всю ночь хором выли собаки, но это не помешало Авинашу хорошенько выспаться. Раскинувшись на тонком соломенном матрасе, он слушал с закрытыми глазами, как в утреннем воздухе раздается приятный, выразительный голос.
С муэдзином, звали которого Нури, он познакомился как-то по пути на рынок. Это был молодой мужчина со светлой кожей и тонкими чертами лица, отличавшийся добрым нравом. В ходе бесед Авинаш выяснил, что тот регулярно ходит в обитель дервишей Мевлеви, и даже однажды по его приглашению сам попал туда на музыкальную церемонию. В тот вечер он узнал, что молодой муэдзин еще и мастерски играет на нэе. В звуке дыхания, выходившего из его тростниковой флейты, слышались тайны Вселенной. На глаза Авинаша набежали слезы, и он вспомнил слова своего деда: «Самую непосредственную связь между Творцом и его рабами созидает музыка». Помимо музыки в тот вечер еще одним развлечением был ракы, анисовая водка. Именно этому больше всего удивился Максимилиан Ллойд, его начальник в консульстве, который назвал большим успехом, что Авинашу удалось проникнуть в этот орден. Авинаш же вспоминал тот вечер не как профессиональный успех, а как духовный опыт, преисполнивший его любви к музыке и Творцу.
Азан закончился, и он поднялся. Скатал соломенный матрас и положил к стене. Без матраса комната его выглядела точно так же, как в самый первый день приезда, – пустая, точно келья монаха. А жил он здесь между тем уже больше года.
В тот же самый вечер, когда он прибыл в Смирну, его слуга Рави сразу нашел ему паренька по имени Селим, чтобы тот выполнял разные мелкие поручения, – Селим и предложил остановиться на этом постоялом дворе. Паренек он был смышленый, и Авинашу полюбился еще в самую первую их встречу в порту. Селим был сыном выходца с Крита, поэтому говорил и по-турецки, и по-гречески, что пришлось очень кстати. Сам он утверждал, что ему восемнадцать (Авинаш не дал бы и пятнадцати), что скоро пойдет служить, а после возвращения домой возьмет в жены девушку по имени Зейно, живущую недалеко от мечети Хатуние.
Пока Рави занимался сундуками, которые благодаря взятке служащего английского консульства пропустили без лишних проверок, Селим вмиг рассказал, как тут в порту все устроено. Вдоль широкой набережной сплошь стояли всевозможные конторы, в том числе новостные, и таможенные склады. А подальше располагались лавки и отели в европейском стиле – возможно, такой почтенный господин, как Авинаш, непременно захочет остановиться в одном из них?
Пока паренек рассказывал, Авинаш увлеченно рассматривал все вокруг: уличных торговцев с их повозками, лотками и корзинами; верблюдов, спокойно ждущих среди нагроможденных в пыли мешков, кожаных свертков, бочек, ящиков, тюков шерсти, груд поленьев и железа; носильщиков в коротких шароварах, пестрых жилетках и с фесками на головах. Порт Смирны жил как огромный организм, где люди с самым разным цветом кожи, а вместе с ними все животные и все предметы нематериальные дышали вместе в такт. Гудели пароходы, лаяли собаки, крики лодочников смешивались с бранью носильщиков. А тут еще и конный трамвай! Вагоновожатый звонил в свисавший с крыши колокол, прокладывая трамваю дорогу среди всей этой суеты, а лошади, тянувшие огромный вагон, беспрестанно качали головами, как будто выражая свое неудовольствие препятствиями на пути.
Добравшись на однолошадной повозке до торгового двора «Йемишчизаде», они оставили сундуки в конторе, которая была выделена Авинашу для его коммерческого предприятия, заперли дверь и пошли вслед за Селимом к постоялому двору, который оказался местом чистым и спокойным, с прямоугольным внутренним двориком в тени фиговых и лимонных деревьев. Селим сначала ни в какую не хотел их туда вести: настаивал, чтобы они остановились в одном из отелей на набережной Кордон, устроенных на европейский лад, или в каком-нибудь из деловых домов на рынке Кемералты, переделанных в гостиницы, или уж, на крайний случай, в одном из новых отелей, расположенных в бывших особняках богачей между районами Тилькилик и Басмане. Возможно, владельцы этих заведении что-то ему платили за приведенных гостей. Но Авинаш твердил: нужен обычный постоялый двор, поэтому в итоге Селим, поникнув плечами, привел их в местечко под названием «Мензильхане» в начале улицы Кечеджилер-Иокушу.
Это было именно то, о чем мечтал Авинаш. Суеты, что царила на узких улочках, по которым они проезжали, в этом квартале не было и следа, а во внутреннем дворике чувствовался покой, заставлявший забыть о внешнем мире, – единственными звуками там были воркование голубей да журчание воды в фонтане. Если в постоялых дворах, расположенных на рынке, активно велась торговля, то здесь в первую очередь принимали путников, хотя в той части здания, что выходила на улицу, все же имелась пара-тройка лавок.
«Мензильхане» напоминал Авинашу о тех временах, когда он жил в Ришикеше вместе с дедушкой, и по утрам, в момент пробуждения, ему казалось, что он волшебным образом перенесся в Индию. В монастыре его деда тоже был внутренний двор, тенистый и прохладный, и точь-в-точь такая же беседка с оплетенной вьюном крышей. Сам монастырь располагался вблизи бирюзовых вод реки Ганг, у подножия Гималаев, вершины которых всегда покрыты снегом. Основали его для стариков, которые, как и его дед, хотели провести свои последние годы в раздумьях и молитве. Целый год перед поступлением в университет Авинаш прожил в монастыре, ухаживая за дедом.
Он вышел во внутренний двор, ледяной водой из фонтана умыл лицо, сполоснул шею и подмышки, натер зубы содой. В садах по соседству уже давно проснулись лягушки и теперь сидели в мутных прудах и вовсю квакали. Серые тучи, вобравшие в себя над морем тяжелый груз, плыли к горам, а сквозь них пробивался тускло-свинцовый свет, непривычный для здешних жителей.
Хотя для Авинаша это была уже вторая зима в Смирне, такой холодной и пасмурной погоды он не видел ни разу. Но он был ей даже рад. В непогожие дни он любил сидеть в тепле. Ему вспомнилась маленькая комнатка в общежитии в Оксфорде, где жили такие же, как он, студенты из доминионов. Квашеная капуста, чесночный йогурт, соленая рыба, овощное карри – какие только запахи не разносились из кухни по коридорам, комнатам и залам, заставляя на секунду забыть, что ты в Англии.
Он вернулся к себе, снял сапоги и поставил возле двери. Со стороны пристани Конак долетали безостановочные крики чаек, пикировавших над рыбацкими лодками. Какой-то корабль издал протяжный гудок, будто требовал чего-то. В одной из соседних комнат кто-то выругался: мешают спать. Задернув занавески, Авинаш прошел на то место, где до этого был расстелен матрас, и с глубоким вдохом начал свои утренние упражнения. Мало-помалу он отрешился от всех звуков и мыслей, чтобы пополнить душевные резервуары энергией.
Когда полчаса спустя он вышел на улицу, ум его, как и дыхание, был спокоен, а от утренней рассеянности не осталось и следа. Пять чувств, точно губка, впитывали мир вокруг; ни одно впечатление, ни одна эмоция, появлявшиеся в сердце молодого человека, не ускользали от его внимания; каждый момент он проживал, тщательно прожевывая, как лакомый кусочек, чтобы насладиться им сполна. Ветер между тем усилился. Прежде чем приступить к своей работе на рынках, Авинаш решил выпить кофе и спуститься к набережной – посмотреть, как бьются о берег волны.
В те годы главной задачей Авинаша был сбор данных в мусульманских кварталах города. Днем он ходил по постоялым дворам, хаммамам и рынкам, указанным ему Секретной службой, и следил за подозрительными личностями. От него прежде всего требовали информацию о людях, связанных с движением младотурок, главные силы которого находились в Париже и Салониках[22]. А по вечерам он должен был участвовать в жизни светского общества европейцев, выполняя другую часть своего задания: узнавать, что задумали французы, которые пытались отнять у английских компаний выданные им особые разрешения, для чего прибегали к разным уловкам и ухищрениям, и в частности отправляли в Стамбул послов и гонцов, надеялись очаровать султана.
У входа в постоялый двор «Йемишчизаде» стоял албанец – торговец салепом. От этого горячего напитка с молоком и корицей внутри разливалось тепло. Наполнив для него чашку, торговец, звали которого Керим, присел возле кувшина, вытащил из кармана табак и начал крутить сигарету. Человек он был неразговорчивый – по утрам из него слова клещами не вытянешь. Черты резкие и острые, губы постоянно сжаты, как будто выражали недовольство очередной неприятной мыслью, возникшей в голове Керима. Авинаш всю зиму каждый день брал у него салеп, а кроме того, что он албанец, так ничего узнать и не смог. Политикой тот, кажется, совершенно не интересовался, но именно с такими неинтересующимися и нужно быть внимательнее всего. Он мог оказаться хоть доносчиком султана Абдул-Хамида Второго, хоть младотурком, хоть борцом за независимость Греции.
В открытой корзине по другую сторону от кувшина лежали сладкие колечки. Возвращая пустую чашку, Авинаш взял одно. С первого дня, когда он попробовал эти маленькие сладости из теста, он прямо-таки помешался на них. А когда летом вместе с салепом перестали продавать и колечки, именно по ним больше всего и скучал. С удовольствием жуя, он нырнул в темноту длинного, узкого прохода, который вел на широкий, просторный внутренний двор. Одновременно с ним на двор со стороны мечети Чаршы вышли двое рабочих в натянутых до колен кожаных сапогах. Они о чем-то тихо разговаривали, но, заметив индуса, тут же умолкли. Перед мастерской ювелира-армянина стоял с веником юноша-подмастерье, еще не до конца проснувшийся.
Со стороны рынка Куюмджулар под навесом кофейни уже сидели на табуретах несколько человек, таких же ранних пташек, как и он, и курили кальян. Проходя мимо, Авинаш поприветствовал их, положив правую руку на сердце. Мужчины же, чьи головы покрывали феска, чалма или тюрбан, в ответ лишь кивнули. Авинаш знал, что его присутствие в этом квартале вызывает у всех недоумение. В кофейнях Смирны привыкли видеть торговцев восточными специями, путешественников, акробатов, колдунов и знахарей, а хорошо одетый господин с Востока приводил людей в замешательство, из-за чего им и становилось неспокойно.
«Ум человека постоянно стремится классифицировать мир, а то, что не подходит ни под одну категорию, склонен отрицать», – говаривал его дедушка.
Внутри пахло гвоздикой, сливой, яблоком и свеже-сваренным кофе. Посетителей не было. Светловолосый паренек подметал пол, напевая на незнакомом Авинашу языке печальную песню. Хасан, хозяин кофейни, увидев гостя, поднял голову от кальяна и рявкнул:
– Хызыр, где тебя носит? Ну-ка, беги приготовь кальян господину Авинашу.
Авинаш сел на диван рядом с кошкой по кличке Памук, жившей в кофейне. Не обращая на него ни малейшего внимания, кошка продолжила вылизываться, стараясь вычистить свою белую шерстку от разноцветных лучей света, падавших сквозь витраж.
Хасан подошел к дивану с туркой в руках. Позади него стоял тот светловолосый паренек, который чуть раньше подметал пол, и держал медный поднос с чашкой и блюдцем. Поставив его на столик перед диваном, он отошел. А Хасан, не сводя глаз с турки, стал медленно наливать кофе. Комнату окутал чудесный аромат.
Затем хозяин кофейни тоже сел, по другую сторону от кошки, и дал помощникам заметный только для них знак исчезнуть. Авинаш вынул из-за пояса мундштук из слоновой кости и надел на трубку кальяна. А кошка уже уткнулась головой в ладонь Хасана.
– Ты посмотри, эта негодница тебя признала! – улыбнулся Авинаш.
– А как не признать? Она на заднем дворе у меня на руках родилась. Ты ведь знаешь, держать дома кошку – благое дело. Наш Пророк тоже кошек очень любил. Рассказывают, что в пустыне во время похода на Ухуд он увидел на пути кошку, кормившую котят. Тогда он приставил к ней сторожа, а огромному войску приказал ее обойти. После похода он забрал ее в свой дом и назвал Муэдза. Муэдза была абиссинской породы, черно-белая. Наша-то Памук чисто белая. Однажды к нам зашел путешественник один. Сказал, что такие белые кошки родом из самой Ангоры. Мать ее сбежала, как только окотилась. Всякое про нее говорят: и самолюбка, и только о своем хвосте и думает, – а я все равно ее люблю.
Авинаш нашел эту кофейню на следующее же после приезда утро и сразу проникся душой к пожилому хозяину с густой бородой, пышными усами и кроткими серыми глазами. Хасан был болтлив, но в то же время в нем скрывалась немалая мудрость. Он умел задавать молодым завсегдатаям кофейни умные вопросы и таким образом помогал им найти свою дорогу в жизни. До того как открыть кофейню, он работал ночным сторожем в районе Ики-Чешмелик. До сих пор у него осталась палка, которую он хранил под диваном, – этой палкой он без стеснения проходился по спинам грубиянов на рынке или на заднем дворе, если видел в том необходимость. В кофейне во время беседы Хасан говорил тихо, но в минуты гнева голос его становился очень громким, зычным – уж если он разъярился, то злость его слышали даже на блошином рынке.
Заправив умелыми пальцами табак, Хасан разжег угли. От опытного взгляда Авинаша, привыкшего видеть невидимое, не ускользнуло, что он добавил к табаку немножко особой пасты. С этой пастой при затяжке казалось, что сливы и черешни кружатся в бурлящей воде.
– Ох, надоел я тебе своими разговорами.
Авинаш выпрямился, готовый встать, и ответил:
– О чем ты говоришь, Хасан-уста? Твои разговоры еще лучше, чем твой кофе. Но у меня есть дела в городе. А потом надо заглянуть в контору. Селим как раз вернулся. Завтра утром снова зайду, тогда и продолжим.
– Как это? Тебя разве вечером не будет?
Обычно по вечерам Авинаш приходил в кофейню, садился вместе со всеми под навесом, играл в нарды или карты или же в одиночестве устраивался в уголке и, покуривая кальян, подслушивал разговоры вокруг.
– Нет. Вечером у меня есть дело в Бурнабате.
– Что ж, удачи тебе.
– Да, Хасан, удача мне не помешает. Тамошние дамы-европейки прослышали про мои драгоценные камни… вот пригласили сегодня на чай. Я обещал показать им образцы.
Хасан просиял.
– Как замечательно! Но… Станут твои волшебные камешки спросом пользоваться средн дам в Борнове – вмиг озолотишься, откроешь лавочку на улице Мадаме и забудешь меня.
– Да разве твои кальяны забудешь, Хасан-уста?
От этих слов мужчина рассмеялся, как ребенок, глаза его превратились в щелочки, но вдруг он посерьезнел.
– Я слышал, будто хотят султана свергнуть. Ты про это что-нибудь знаешь? – спросил Хасан шепотом.
Авинаш уже шел к двери, выходящей на рынок Куюм-джулар, и лишь пожал плечами, будто говоря: «Откуда мне знать?» Он уже привык к тому, что Хасан в последний момент спрашивал что-то подобное. Но хозяин кофейни ответа от него и не ждал. Этот разговор на ходу служил лишь одним из способов напомнить шпиону свою политическую позицию.
Они вместе вышли на улицу. Вдали рокотал гром. Нахмурившись, Хасан посмотрел на тучи, которые плыли, почти задевая крыши, со стороны моря.
– Со всеми этими разговорами о свободе натравили людей друг на друга. Я случайно услышал, что и болгары начали твердить о независимости. Не сегодня завтра и они выйдут из состава империи. Ты посмотри на критян. Точно ведь навяжутся Греции. И поддержкой Англии уже заручились. Останься они подданными султана, разве сделали бы подобное? Ни за что не посмели бы. Если эти ищущие приключений молодые люди – боже упаси – получат власть, ничего, кроме беспорядка, они не создадут. А в том беспорядке многие пострадают, поверь мне, очень многие. Во времена сильной империи могло ли такое произойти? Никогда. Значит, все мы должны сделать все, чтобы империя вернула былые могущество и уважение. А могущество происходит от единства, а не от раздробленности. Какая разница, турок ты, грек или болгарин, – если каждый будет сам по себе, то человечество ждет незавидная участь. Молодежь сейчас хочет рассорить народы. А чем было плохо-то, когда все мы были просто османами? Жили не тужили.
– Что поделать, Хасан-эфенди. Это не только здесь так, весь мир сейчас трясет. Султаны, короли лишаются тронов. И молодежь везде неспокойная. Но ты же знаешь, без перемен невозможно. Ты не беспокойся, не изводи себя. Все будет так, как должно быть. Ну, до встречи.
– До встречи.
Дождь разошелся не на шутку, по желобам на краю дороги текли бурлящие речушки. Авинаш вынул из кармана купюру в пять курушей, вложил ее в ладонь Хасану и исчез в петляющих между постоялыми дворами павильонах блошиного рынка.
Признание
Женщины на верхнем этаже – Джульетта, ее камеристка Ирини и служанка Зои – сначала услышали, как хлопнула дверь библиотеки, а следом – топот шагов по ступенькам. Мало того что Эдит бежала — а бегать по дому было запрещено, так еще и ворвалась в комнату без стука, точно ураган. Ее черные кудрявые волосы разметались по лицу и плечам, глаза сверкали, как у дикого зверька. Пальцы Ирини, застегивавшие пуговицы на спине, замерли. Зои, в десятый раз уже взбивавшая подушку, уронила ее на пол. Джульетта по инерции собралась было открыть рот, чтобы отчитать служанку, но не смогла произнести ни звука.
Встав между зеркалом и матерью, Эдит закричала так громко, что ее услышали бы даже в погребе:
– Объяснись! Сейчас же! Кто такой этот Николас Димос? И какого черта вы с ним вытворяли, если он заявляет, что приходится мне отцом?
Она готова была придушить мать, ее трясло, но голова лихорадочно работала. Ну конечно же, конечно! Теперь все встало на свои места. Вот почему у нее черные волосы, вот почему в детстве соседи и служанки перешептывались за ее спиной, вот почему мать так часто отводила глаза от ее лица, как будто видела что-то постыдное. Вот почему сестра и братья задирали ее за ужином, говоря: «Эдит, тебя принесли цыгане, это от них у тебя такие широкие брови».
Конечно!
От этих мыслей, словно лава, поднимался гнев, заполняя все ее существо. Теперь понятно, почему мать вела себя так странно – холодно и отстраненно. В детстве она думала, что с ней самой что-то не так, но нет, с ней-то все было в порядке – просто мать, глядя на нее, испытывала стыд. При каждом взгляде на дочь она как будто встречалась с призраком запретной связи, и ее бросало в дрожь. Подрастая, раз за разом Эдит пыталась построить с матерью близкие отношения, но та, вместо того чтобы утишить бурю в душе дочери, только раздувала ее. Ах, моя дорогая Эдит, пожалуйста, не капризничай, не расстраивай мамочку, d'accord?[23] Ох, Эдит, ты снова бегала и растрепала волосы, ты это мне назло делаешь?
Нет, назло матери она никогда ничего не делала, но теперь, в свете открывшейся правды, она понимала: мать все равно была бы недовольна любым ее поступком. Само ее существование раздражало Джульетту.
Напрасно все эти годы Эдит носила на себе этот груз – она ни в чем не была виновата. Стыдиться надо было матери, но не ей. А отец? Знал ли отец, что мать понесла от другого мужчины?
– Все это выдумки, клевета, – пролепетала Джульетта. Она выгнала из комнаты Ирини и Зои и села на край только что убранной кровати. – Отец любил тебя больше жизни, ты же знаешь.
У Эдит заныло сердце. Но не при виде матери, вдруг сжавшейся, съежившейся в своем полузастегнутом бежевом платье, – она подумала об отце, считавшем ее своей плотью и кровью. Месье Ламарк не заслужил такого обмана, такого предательства. Он искренне ее любил, он был для нее настоящим другом.
А может, он знал об измене жены и просто хотел защитить маленькую девочку. Чтобы она, Эдит, не считала себя плодом греха. Великодушный Шарль Ламарк!
Все, что она считала правдой, ускользало сквозь пальцы. Эдит почувствовала себя обманутой, гнев волнами поднимался к горлу.
– Расскажи все с самого начала. И со всеми подробностями, пожалуйста!
– Нечего рассказывать. Это все клевета. Торговец тот, Николас Димос, был до беспамятства в меня влюблен. Он производил вино из винограда твоего дедушки, постоянно приезжал из Афин в Смирну и останавливался у нас. Увидев, что я не проявляю к нему ответного интереса, он начал было меня принуждать, но получил отказ. Он разозлился, стал сыпать угрозами, а потом взял и уехал. Но перед смертью, как видишь, придумал такой план мести и прислал сюда этого адвокатишку. Ах, несчастная я женщина! Если уж родная дочь поверила в эту клевету…
Эдит со сложенными на груди руками металась между дверью и окном. По ее жилам бежал электрический ток. Волосы, цвет которых теперь перестал быть загадкой, вздыбились, окружив голову подобием черного нимба.
– Я хочу знать правду, татап. Свои драматичные истории рассказывайте друзьям, но меня не проведешь. Если этот Николас Димос хотел вам отомстить, зачем же он завещал мне все свое состояние? Все! Да-да, а вы думали, зачем адвокат сюда заявился. И еще дом! Уверена, ты знаешь, о каком доме идет речь! На улице Васили – теперь вспомнила?
Рука Джульетты невольно взметнулась ко рту. Такого она не ожидала. Дотянулась до стоявшей у изголовья тумбы, взяла из припрятанных в ящике сигарет одну и вставила в мундштук из слоновой кости. Подождала немного, но опомнилась, что зажечь сигарету некому, и щелкнула зажигалкой. Когда она заговорила, голос ее был низким, как у дочери.
– Я была молода, Эдит. Меня выдали за пожилого мужчину. Отец твой в те годы дома не появлялся. Даже детей своих не признал бы, встреть он их на улице. Ты хотела правды? Вот она, правда, дочка. Гости за ужином и те оставались за столом дольше месье Ламарка; они ласкали мое юное сердце словами, которых он даже не знал. А месье Ламарк все время был либо в командировках, либо в «Европейском клубе», либо в клубе «Йени Кулюп». Всегда где-то со своими дружками. Или же закрывался в библиотеке, писал и писал проклятую книгу. Если уж ты намерена выставить его жертвой, то знай, что и за ним немало грехов водилось.
Эдит кусала ногти. Перед глазами стояла картинка, как перешептываются, прикрываясь веерами, соседки, проводившие долгие послеобеденные часы в саду или на веранде. С детской проницательностью она с самого начала знала, что говорят о ней. Пока ее друзья бегали, где им вздумается, она, притворяясь, что завязывает шнурки, останавливалась неподалеку от сплетниц и прислушивалась. Их слова, отрывочные и не всегда понятные, откладывались в памяти, как камешки, найденные на берегу, в жестяной коробке.
«А потом, милая моя, месье Ламарк как схватил этого афинянина за шиворот!» – говорила одна.
«Ах, mon dieu, какой ужас!» – откликалась другая.
«Боже милостивый, так он и сам глупец!»
«Ах, оui. Он ведь дом купил… и нанял в порту грузчиков, чтобы пианино принесли: всем нам известная дама любит играть».
«Ти романтико![24] Месье Ламарк, должно быть, знатно его потрепал? А дальше что?»
«Ох, и не спрашивай. Этот молодой франтишка-торговец, весь изодранный, насилу на улицу вырывался…»
«Да ты что…»
«Ну да. А после сел на первый же корабль и назад, на родину…»
Если женщины замечали Эдит, все еще завязывающую шнурки, они замолкали, но чаще следовало продолжение:
«Ну а ребенок?»
Повисающее за вопросом многозначительное молчание вселяло в Эдит тревогу, ожидание чего-то ужасного. Но сейчас ее окутывало удивительное спокойствие. Как будто новость, принесенная адвокатом, залечила старую рану. В сердце потихоньку начали пробиваться другие чувства: легкость, радость, волнение… Нет, скорее триумф?
Она взглянула на мать. Все те маски, которые Джульетта годами отрабатывала перед зеркалом, исчезли – она курила, глядя прямо перед собой. Эдит впервые видела мать настолько искренней, настолько обнаженной. Справившись с волной паники, что захлестнула ее в первые минуты, Джульетта расслабилась, и Эдит увидела в ней ту мать, по которой скучала все детство. Неужели разделявшая их стена рушится? О нет, только не сейчас. Не время смягчаться, потому что праведная ненависть все еще искала выхода.
– А дом на улице Васили? – спросила она ледяным тоном.
– Он хотел, чтобы я бросила твоего отца и сбежала с ним в Афины. Подумать только! Какая дерзость! Конечно, я отказалась. Но он все не отставал. Купил тот дом, чтобы быть ближе ко мне. Собирался якобы переехать в Смирну! И дом обставил так, словно я собиралась в нем жить. Так продолжалось довольно долго, но потом твой отец крайне доходчиво все ему объяснил… Мечтатель этот Николас, и больше никто!
Эдит резко остановилась посреди комнаты. Она кое-что вспомнила. Что-то, о чем не думала многие годы. Сон, а не явь, но теперь этот сон, кусочек за кусочком, всплывал в ее памяти.
Странный незнакомец, приехавший навестить ее в Париже, когда она училась в католической школе.
Острая бородка, лицо, немного похожее на козлиное, печальные глаза. И его слова: «Salut, Эдит. Я привез тебе розовый рахат-лукум. Надеюсь, понравится. Подумал, что ты наверняка соскучилась по нему».
Элегантный коричневый фрак, золотая цепочка, свисающая из кармана жилета. Тщательно накрахмаленный белый воротник, точно крыло ласточки.
Темные круги под черными, как маслины, впалыми глазами.
Снаружи доносится хихиканье. Девочки в школе насмехались над ее французским, отличающимся от французского, на котором говорят в Париже. Они часто обижали ее, пользуясь ее хрупким телосложением… Чего бы им и сейчас не посмеяться?
Острая бородка странного мужчины, волосы на макушке, напоминающие гнездо… Ее собственные пряди, выбившиеся из косы… Она никак не могла понять выражение лица мужчины: не то боль, не то радость.
«Я слышал, что ты из Смирны. Я тоже когда-то давно там жил. Как по мне, это самый прекрасный город в мире. Недаром его называют жемчужиной Востока».
Она помнит свое беспокойство. Помнит, как ей хотелось прикоснуться к нему.
Звонок, возвещающий начало вечерних занятий. Облегчение. «Кали тихи кори му, оморфия»[25]. Толстые, отливающие фиолетовым губы, которые открываются, чтобы сказать еще что-то, но он не решился. Шляпа-котелок, исчезающая в бесконечных мраморных коридорах школы.
Удачи тебе, доченька…
Внезапно у Эдит закружилась голова. Пошатнувшись, она опустилась на табурет перед туалетным столиком. Одна эмоция сменяла другую. Гнев уступал место печали, и вдруг в груди, точно резиновый мяч, начинала прыгать беспричинная радость.
Быть может, Николас Димос в своих мечтах так часто видел дочь, оставшуюся где-то за морем, что между ними возник мостик, тоньше паучьей нити. Эдит всегда чувствовала эту связь, всегда знала, что в потаенном уголке ее души есть нечто такое, что соединяет ее с кем-то очень далеким. Любовь отца – настоящего отца – была как сигнал, посылаемый вдаль маяком. Долгие годы Николас Димос терпеливо ждал, когда же Эдит заметит этот сигнал.
И сейчас она находила в собственной душе отражение чувств незнакомого ей человека. Например, та боль, которая с детства жила в ней, влияя на все ее существо, – разве это не его боль? И пустота в сердце – это тоже лишь отголосок безнадежной любви, которой страдал Николас Димос, ее романтик-отец. Несмотря на еще молодой возраст, он так ни на ком и не женился после нанесенного Джульеттой удара. Следил издалека за подраставшей в Борнове черноволосой, черноглазой дочкой и уже на смертном одре завещал ей все свое состояние. Завещал дом, который купил, мечтая о несбыточном.
И та печаль, что так тяготила Эдит, точно так же, как Джульетту тяготила вина, печаль, вынуждавшая отдаляться от людей, тоже была не ее, а Николаса Димоса.
Может ли сердце человека оказаться в плену несбывшихся мечтаний родителей, их печалей, разочарований и потерь? Если так, то теперь нужно избавиться от чужих чувств и начать жизнь с чистого листа. К тому же у нее появился собственный дом, где она сможет жить одна и ни с кем не разговаривать до обеда… да сколько захочет.
В груди снова встрепенулась радость, и на этот раз Эдит ей уступила.
Любовь
В тот вечер Эдит впервые за долгое время вышла в свет. После внезапных открытий, обещавших новую жизнь, она вся сияла и чувствовала себя легкой, как перышко. С грацией газели Эдит проскользнула в гостиную. И была она до того красива и изящна, что стоило только Авинашу Пиллаи, показывавшему гостям Джульетты изумруды и сапфиры, увидеть ее, как он понял, что будет любить эту девушку до конца жизни.
В те дни, когда Авинаш начал посещать приемы в особняках европейцев, о младшей дочери почтенного месье Ламарка, давно уже не появлявшейся в обществе, слухи ходили самые разные. Известные своей близостью к Джульетте женщины утверждали, что Эдит заболела и уехала поправлять здоровье в Германию, другие со знанием дела говорили, что она, окончив школу, осталась жить в Париже. Но в принципе, у всех дам, отдыхающих на шезлонгах возле декоративных прудиков со статуями-фонтанами в своих садах, как и у их мужей, распивающих джин и дымящих сигарами на террасах особняков, имелась своя версия, куда исчезла Эдит, и казалось, будто вся европейская диаспора Борновы задалась целью во что бы то ни стало просветить Авинаша на сей счет.
– У бедняжки, увы, развилась очень тяжелая болезнь. Все легкие охватила. И Джульетта отправила ее в Германию на горячие источники. Девочка по-прежнему там.
– Да-да. Я тоже об этом слышала. Она в санатории в Швейцарии.
– Насколько мне известно, все же в Баден-Бадене.
– Вздор! После школы Эдит хотела остаться на некоторое время в Париже, влиться в литературные круги. Я это от нее сама слышала.
– Только между нами, месье Пиллаи, но все дело в том, что Эдит стала метрессой одного начинающего поэта. Живет теперь в мансарде где-то в районе Монпарнас.
– Да нет же, дорогая моя, все не так! Эдит вступила в какое-то движение писательниц-феминисток в Париже. Они там борются за права женщин.
– Да-да, и спят не с мужчинами, а с женщинами.
– Ах, не могу поверить! Чтобы малышка Эдит – и с женщинами?
– Ну и молодец, что не веришь. Потому что она и правда любовница одного известного поэта. И еще она зарабатывает тем, что позирует обнаженная какому-то художнику.
– Бог ты мой, да разве у нее есть нужда зарабатывать?
– Ох, и не спрашивай, mon cher. Перед смертью Шарля его компания шла ко дну, но Филипп Кентербери, его зять, всех спас. Если б не он – только я вам этого не говорила! – дела семьи были бы плохи. И вроде Филипп даже купил компанию, так что теперь «Ламарк и сыновья» впору переименовывать в «Кентербери и помощники».
Вот что знал Авинаш, когда шел в тот вечер на прием к Джульетте.
В зале стоял гул множества голосов; гости пили поданный на серебряных подносах ликер и тихо беседовали. Авинаш не сразу догадался, что показавшаяся в дверях молодая женщина с горящими глазами, одетая в винного цвета платье, и есть та самая младшая дочь госпожи Ламарк. Да и как ему было догадаться, ведь он не знал ее. И она разительно отличалась от своей матери.
Он вспомнил, как Джульетта ураганом ворвалась в зал и прокричала:
– Дорогие мои друзья, я счастлива видеть вас здесь! Прошу прощения, что задержалась. В последнюю секунду я решила проверить, как дела на кухне. Вы ведь меня знаете, мне непременно нужно убедиться, правильно ли выложены на подносах икра, сыр, сельдь. Как я и предполагала, без моих волшебных рук все бы пошло не так. Так что еще раз прошу меня простить!
На ней было зеленое шелковое платье, открывавшее грудь персикового цвета. Отблески красно-желтого пламени из камина падали на ее волосы, вызывая желание прикоснуться. На вкус Авинаша, черты лица мадам Ламарк были немного острыми, но, несомненно, приятными. И в ней чувствовалась сила. Царившая в зале атмосфера разобщенности с ее появлением вмиг рассеялась; Джульетта, порхавшая, как бабочка, от одного гостя к другому, целуя и пожимая руки, без труда связывала всех общей беседой.
– Добрый вечер, Питер, mon cher. Как хорошо, что ты пришел! Мы ведь с вами соседи, а встретиться все никак не удается. Как мама? Жаль, что она не смогла прийти. Ну, ничего, скоро я ее сама навещу. А твой милейший брат Эдвард еще не вернулся из Нью-Йорка? Даст бог, этим летом, верно? Tres bien. Чудесно! А вы, кажется, с доктором Арноттом еще не знакомы? Он прибыл к нам в прошлом году из Америки. Работает в Парадисо, но я слышала, что летом он все же переберется к нам. Не так ли, доктор? Позвольте познакомить вас с Питером Томас-Куком, старшим сыном моей дорогой соседки Хелены. Вот он, самый настоящий принц Бурнабата – родился и вырос здесь. Кроме того, Питер страшно интересуется древностями. С вашего позволения, он расскажет вам о наших местах. Если у него будет хорошее настроение, однажды он даже отвезет вас на своем паруснике в Вурлу…
Ах, леди Дульсинея! Как же вам идет это платье! Ни на ком другом оно так не смотрелось бы. Такой благородной даме, как вы, что ни надень, все к лицу, но это платье шикарное! Вы у Димитрулы его шили, угадала? Угадала-угадала! Даже парижские портные Димитруле в подметки не годятся. Она сшила новую униформу для моих служанок. Представьте, великодушно согласилась ради этого приехать из самой Смирны. Моя младшая невестка Мари недавно заказывала ей туалет из лавандового шелка. Вы бы видели, какая красота получилась! О, хорошего человека только вспомни… Мари, darling, мы с леди Дульсинеей как раз о тебе говорили. Подойди к нам…
А сыр-то совсем недурен, правда, месье Дюмон? Пришлось послать управляющего на площадь Фасула специально за этим камамбером. У Йорго в магазине все найдется. И крекеры попробуйте. А почему это у вас бокал пуст? Сотираки, будь добр, подойди, се паракало. Принеси месье Дюмону еще бокал коктейля с джином. Григора! Или, может, вы, месье Дюмон, предпочитаете красное вино?..
Но Авинаш с первого взгляда понял, что веселость Джульетты, несмотря на беззаботный смех, – всего лишь маска. В глубине больших зелено-голубых глаз подобно фонарю рыбацкой лодки то загоралась, то гасла тревога. Стоило только оторвать взор от смеющихся губ, и перед вами оказывалась раздраженная, даже чем-то напуганная женщина. В те редкие мгновения, когда она умолкала (чтобы, например, вежливо выслушать кого-то из гостей), ее крашенные хной рыжие брови хмурились.
По профессиональной привычке шпион собирал следы тревоги, грызущей женщину, и фиксировал их в уголке сознания. Потом разберется.
– Ах, месье Пиллаи, я так рада видеть вас! Какая честь! Спасибо, что не обидели меня и приняли приглашение. Надеюсь, вы захватили с собой парочку образцов ваших великолепных камней? А, tres bien, вы даже начали их показывать! Понимаю, дамы из нашего скромного Бурнабата не утерпели… Но их сложно в этом винить. Какие чудесные камни! Чудесные! Вы же останетесь на ужин, n'est-ce pas? Подождите, я сейчас познакомлю вас с мадам Дюмон, она самая настоящая охотница за кам…
Хозяйка дома проследила за взглядом гостя, и ее возбужденная речь оборвалась на полуслове. А следом замолчали и другие. Все головы повернулись к двери. Под цепкими изучающими взглядами Эдит улыбнулась, взяла с подноса у проходившего мимо слуги бокал и, подняв его, произнесла:
– Добрый вечер!
Авинаш почувствовал, как у него начинают гореть уши. Он сглотнул. Неужели в такой лебединой шейке может рождаться столь низкий, столь звучный голос? Глаза, на мгновение встретившиеся с его глазами, были горячими, как угли, а бархатные губы – темно-розовыми, как лепестки роз, из которых Якуми делал масло.
Эдит шла к середине зала, и Авинаш не сводил с нее взгляда. В том, как она держала голову, как разговаривала, как смеялась, было что-то, что сразу давало понять: перед ним не наивная девочка-неженка из богатой семьи, а давно сформировавшаяся пылкая женщина. В отличие от матери она не флиртовала направо и налево, но в темноте ее глаз полыхал огонь, говоривший о том, что тело ее познало запретные удовольствия, бесстыдно вкусило их сполна. Авинаш понял и еще кое-что, и это понимание шипом вонзилось в его сердце: эта пылкая женщина никому не позволит увидеть темные уголки своей души, никогда не отодвинет себя на второй план и никогда, ни с одним мужчиной не сможет обрести тот покой и то удовлетворение, которые давало ей одиночество.
Пустоту, образовавшуюся в его душе, теперь сможет заполнить только прикосновение к этим розовым губам, от которых он не мог оторвать глаз. Да-да, старая как мир тоска, властвовавшая над ним, утихнет лишь в ее объятиях. В тот самый первый вечер кровь Авинаша Пиллаи оказалась отравлена ядом безнадежности и ревности, которые в нем пробуждала самодостаточность этой юной женщины.
Ровно в тот момент, когда он наконец коснулся губами миниатюрной ручки, благоухающей лавандой, Эдит окружили давние подруги, радостно заверещавшие:
– Эдит му! Какой сюрприз! Так ты в Смирне?
Они потянули ее к обитому розовым шелком диванчику в дальнем конце зала.
– Дорогая, где ты пропадала? Тебя целых два года никто не видел. Мы, честно говоря, даже немного обиделись на тебя.
– Идем, нам столько надо тебе рассказать! Ты ушам своим не поверишь!
Фуршет перерос в роскошный пир. Авинаш пытался заговорить с Эдит, но впустую. Сидевший рядом с ней атташе-француз втянул ее в бесконечную беседу ни о чем. Когда Эдит вскользь улыбнулась Авинашу, сидевшему наискосок, он заметил у нее щелочку между передними зубами, что еще больше подстегнуло его желание. На миг, на один короткий миг их взгляды пересеклись. Чуть раскосые черные глаза, обрамленные изогнутыми ресницами, вспыхнули, точно разгоревшиеся угли. И в тот момент у них появилась общая тайна. А может, опьяненному первой любовью Авинашу это только показалось.
Тем временем атташе-француз заплетающимся языком обратился к Джульетте, сидевшей во главе стола:
– Милая госпожа Джульетта, если бы ваша дочь родилась мужчиной, я бы немедленно взял ее на службу и сделал из нее шпиона. Такой чистейший стамбульский выговор не услышишь даже у турчанок. Браво, ей-богу, браво! – Он, по-видимому, перебрал вина, подававшегося безостановочно.
Джульетта покачала головой с ледяным выражением лица, какое обычно использовала при разговорах со слугами. Несколько человек за столом украдкой посмотрели на Авинаша.
В разговор вмешалась Эдит:
– На самом-то деле по-турецки я знаю совсем немного. Ребенком научилась кое-чему от нашего управляющего Мустафы и его жены Сыдыки. А в Париже я подружилась с одной девочкой из обеспеченной стамбульской семьи. И когда мы хотели посекретничать, то переходили на турецкий. С тех пор я и начала те немногие слова, что знаю, произносить на стамбульский манер.
Джульетта нахмурилась. Очевидно, ее совершенно не радовало то, что дочь владеет турецким. Авинаш и эту деталь отметил у себя в памяти.
– Суп чудесный! Рыба так и тает во рту. Ах, какое наслаждение! – сказала полная девушка, сидевшая рядом с Авинашем, одна из подруг Эдит. Ее розовые щеки цвели здоровьем. Без сомнений, она выросла в семье, где обед не обходился без мясного филе и трюфелей. Начала она говорить по-французски, а закончила по-гречески, но этому, кажется, никто не удивился. Кто ее слышал, согласно закивал.
Еда и правда была великолепна, но вегетарианец Авинаш думал лишь о том, как бы не обидеть хозяйку отказом от подаваемых блюд. Впрочем, дедушка научил его, как поступить: «Если предлагают что-то, никогда не отказывайся, положи в тарелку. Есть не ешь, но пусть лежит».
– Не хотите попробовать киш, месье Пиллаи? Наш повар творит настоящие шедевры из кабачков, сыра и сливок. Пожалуйста, возьмите немного.
Предложение Эдит было невинным, но каждое ее слово, изгиб ее губ, взмах тонкого белого запястья, на котором сверкал сапфирами браслет, Авинаш воспринимал как зашифрованное сообщение, подобное тем, которые он учился понимать во время своей шпионской подготовки. Взгляды, которыми они обменивались, были исполнены чувств. В них читалось понимание. И уважение. Да, Эдит прекрасно поняла его затруднение и пришла на помощь. Обычно сидевшие за столом женщины, заметив, что его тарелка не пустеет, восклицали с притворной заботой: «Дорогой Авинаш-бей, вам что же, блюдо не понравилось?» Эдит же говорила мягко и тихо, а в ее угольно-черных глазах, смотревших на него поверх киша, открытого пирога с кабачками, кажется, было обещание и… почему бы и нет? – любовь.
Внимание Авинаша отвлек француз, сидевший рядом с Эдит:
– А я вам говорю, не пройдет и года, как султана свергнут! Я это знаю наверняка от моих друзей в Париже. Вы ведь наверняка думаете, что революцией будут руководить из Парижа, не так ли? Что, из Салоник? Ха-ха-ха, мой милый господин доктор! Сразу видно, что вы в Европе давно не были. Нет, дорогой мой, вы ошибаетесь. Революцией будут руководить из Германии, вот увидите. А если я окажусь неправ и через год ничего не произойдет, можете меня… – Он глотнул вина, обдумывая, как закончить фразу.
Но заканчивать ему и не пришлось: всеобщее внимание уже обратилось к Джульетте. Она постучала ножом по хрустальному бокалу и поднялась.
– Дорогие друзья, сегодня у нас очень важный гость! Уже больше года он живет в Смирне, но только сейчас присоединился к нашей компании. Родом он из Бомбея, из видной семьи, а кроме того, он один из первых индийцев – выпускников Оксфорда. С вашего позволения, я хотела бы поднять бокал за Авинаша Пиллаи, нашего нового друга.
С кем он потом знакомился, о чем разговаривал? Ничего этого Авинаш не помнил. Даже о той тревоге, которая мелькнула на лице Джульетты, когда в дверях появилась ее дочь, он вспомнил лишь на следующее утро, когда, растянувшись на матрасе в своей комнате, перебирал в уме события прошлого вечера. Однако на самом деле он думал об Эдит. В момент, когда он поднес к губам ее пальчики, на одном из которых сияло кольцо с сапфиром, в животе у него что-то оборвалось.
Комнату наполнял бархатный голос муэдзина Нури, а в памяти Авинаша снова и снова проигрывалась одна и та же сцена. Снова и снова он вспоминал, как прикоснулся губами к тонким белым пальчикам, и живот его сладко стягивало, а сердце выскакивало из груди.
Авинаш Пиллаи впервые в жизни по-настоящему влюбился.
Паутина тайн цыганки Ясемин
– Ну а что было дальше, ты, ласточка моя, и сама догадываешься. Эти двое каждый день после обеда встречались в том доме в начале улицы Васили и, накурившись кальяна с гашишем, такие трюки вытворяли, лучше даже не спрашивай.
Когда я услышала эту историю, в городе не было уже ни Эдит, ни Авинаша, ни улицы Васили, где стоял дом, в котором они встречались в послеобеденные часы и занимались любовью. Пленительными историями о любовных приключениях богачей-европейцев развлекала нас, женщин, цыганка Ясемин.
С того рассветного часа, когда меня нашли без сознания в саду у дома на улице Бюльбюль, прошло уже немало времени. Может, год, может, два. Я не знаю. Время потеряло всякое значение. Я не могла заставить себя выйти, чтобы взглянуть на руины родного города, однако, несмотря на все страдания и утраты, пережитые мной, я все еще была молода и с присущей молодости силой ухватилась за новую жизнь под новым именем, которая началась для меня в турецкой семье.
Теперь я была Шахерезадой – без языка, без родных и без прошлого.
В ту ночь, когда меня нашли, я онемела, и способность говорить не вернулась ко мне до сих пор. И вряд ли когда-либо вернется. В чем-то это было даже хорошо: тех, кто говорил на моем языке, насильно забирали из родных домов и деревень, где тысячелетиями жили их предки, и отправляли на другой берег моря. А я не хотела потерять ни пахнущую корицей Сюмбюль, вернувшую меня к жизни, ни сам этот дом, где я теперь жила.
Стоило только цыганке Ясемин вынуть из своего мешка самые разные товары, разложить их на оставшемся от европейцев большом столе с замысловатыми коваными ножками и начать рассказывать о любви, вспыхнувшей между Эдит и Авинашем двадцать лет назад, как все женщины сбегались на кухню и, разинув рты, слушали. Все женщины – это Сюмбюль, ее овдовевшая невестка Мюжгян, Макбуле-ханым, чернокожая нянька Дильбер из эялета Хабеш и я, Шахерезада. На кухне стоял запах бергамота и лука, который вечно резала Гюльфидан (она была родом из города Митилини и попала сюда как раз в результате обмена населением[26]). В самоваре кипел чай, на мангале подходил кофе. Дильбер, женщина не менее крупная, чем цыганка Ясемин, закладывала дрова в огромную печь с шестью конфорками, также оставшуюся от европейцев, и жарила фасоль на оливковом масле. А я готовила салат из горчицы, огуречника и цикория, которые росли в нашем саду, а также из собранных цыганкой в горах мака, мари и плодов терпентинного дерева.
В то время мы уже жили в особняке, который мужу Сюмбюль, полковнику Хильми Рахми, подарили за заслуги на войне. А в старый дом на улице Бюльбюль в верхней части мусульманского района в гордом одиночестве вселился сердитый Мустафа-эфенди, отец Хильми Рахми.
– У Авинаша-то до этого по части женщин опыта особого не было, но он оказался учеником способным и тотчас наловчился, подогреваемый Эдит, Откуда я это знаю? Кошки с улицы Васили поведали, рыбка моя.
Сбоку от меня сидела Сюмбюль – пока еще в здравом уме. Поставив локти на стол и по-детски подперев пухлые щеки ладонями, она бог знает в который раз слушала одну и ту же историю. Зеленые глаза широко распахнуты, а веер из страусиных перьев, который она обычно не выпускала из рук, лежал забытый на горшке с пшеницей. Сюмбюль питала большую слабость к рассказам о перипетиях жизни богачей-европейцев. После того как эти люди, придававшие городу неповторимый характер, в одну ночь исчезли, она хваталась за сказки Ясемин о былых временах, как за спасательный круг.
На столе лежали льняные и шелковые ткани, тесемки, кружева, лоскутки… Ходили слухи, что Ясемин наведывалась в Борнову, Буджу, Парадисо, в дома и особняки, принадлежавшие прежде грекам и армянам, которые всё оставили, спасая свои жизни. Оттуда она и уносила добро на продажу, в том числе платья, шляпы и украшения. Иной раз в ее мешке оказывались скроенные лучшими мастерами женские платья-энтари, рубашки, или же она доставала изысканное муслиновое платье с кружевным воротом, нижней юбкой из самой качественной ткани, пропитанное ароматом далекой жизни, исходившим из подмышек.
– Даже у земли есть уши. В послеобеденные часы, когда эти двое удалялись под защищавший от комаров полог, слуги-то в доме не спали. И потом, когда я им гадала, открывая их будущее, они тоже не держали рот закрытым. Раз уж мы заговорили о гадании, налейте-ка Шахерезаде кофе – посмотрю, что ее так тревожит, отчего онемела она, может, и помогу чем.
Цыганка Ясемин с незапамятных времен ходила с узлом за спиной по домам Измира. Возраста ее никто не знал. Сюмбюль клялась, что и в те дни, когда она сбежала из города Филибе и приехала невестой в Смирну, Ясемин было столько же лет, сколько сейчас. С тех пор даже морщин не прибавилось! И старухи, жившие в районе Ики-Чешмелик, еще с юности помнили эту торговку. Поговаривали, будто цыганка еще в дохристовые времена, бродя по Индии, разгадала секрет бессмертия и в каком возрасте была, в таком и осталась. Чтобы не вызывать подозрений, она на протяжении веков перебиралась с одного места на другое, а когда оказалась в Измире, до того полюбила этот город – жемчужину Востока, что, не заботясь ни о каких сплетнях, так здесь и осталась.
По другим же слухам, Ясемин, как и все цыганки, занималась колдовством и питалась кровью необрезанных мальчиков. Но я помню, что, когда я сама была маленькой, люди из христианских кварталов яростно обвиняли евреев в том, что они крадут их детей и сажают в бочку, утыканную гвоздями, и даже, бывало, совершали налеты на располагавшиеся на улице Хавралар высокие дома евреев, где те жили несколькими семьями. Так что и все эти рассказы о ведьме Ясемин могли быть не более чем выдумками.
Ведьма или нет, но с давних времен Ясемин, точно паук, плела тонкую, невидимую, но крепкую сеть между жительницами города. И знали цыганку не только в бедняцких районах, но и в особняках на Белла-Висте, в Пунте и даже в Борнове и Будже. В деревянных башмаках на высокой подошве, в звенящих монетами шароварах, над которыми свисал живот, шла она от одной улицы к другой, и стоило ей крикнуть своим мелодичным голосом: «Торговка пришла, открывайте двери да посмотрите, какие дива я вам принесла», – как оплетенные ее сетью двери приоткрывались, и дородная женщина проскальзывала внутрь.
Бедняков она развлекала рассказами о любовных похождениях богачей, таких как гордячка Эдит Ламарк, а богачам приносила эликсиры от знахарок-мусульманок и целебные масла от алхимиков, таких как Якуми. В прежние времена Ясемин была в числе тех колдуний, кто в порту Смирны ждал по пояс в воде, когда прибудет Рави, слуга Авинаша, с камешками из Бомбея. Но она использовала не только камни. Ясемин снимала сглаз отливкой свинца, удаляла волосы воском, гадала на кофейной гуще, ну и конечно, снабжала желающих опиумом и гашишем. И, как говорили, передавала записки между влюбленными. Сама она могла бы поклясться на трех священных книгах, что не знала ни греческих, ни арабских, ни латинских букв, да только многие догадывались, что непересыхающим источником ее сплетен были как раз письма, которые она прятала между своими огромными грудями.
А если клятва ее была правдива, если она действительно не могла ни читать, ни писать, то уж щебетала-то она без труда на всех языках, что прижились в Смирне, и ловко переходила с одного на другой. Добавить надо, что в каждом районе у нее менялся не только язык, но и имя: ее звали Ясемин, Ясеми, Ясмин или Жасмин.
– А у Эдит-то, красавицы мои, особое пристрастие было – гашиш. Откуда знаю? Даже не спрашивайте. И курила она самый лучший – заговоренный, с фиолетовым оттенком. Уж в этом, скажу вам, она разбиралась. Ну а дальше сами сообразите. А вы как думали? В постель к тому индусу она только на задурманенную голову и могла лечь. Но уж стоило только ей разгорячиться… На улице Васили даже кошки от ее криков заводились. Ха-ха-ха! Чистая правда, ей-богу!
Цыганка заходилась в звонком хохоте, отражавшемся от мраморных стен кухни и заставлявшем нас вздрагивать. Сюмбюль подавала Ясемин знаки, мол, что ты, здесь ведь тетушка Макбуле. Макбуле-ханым была старшей сестрой Мустафы-эфенди, свекра Сюмбюль. Я робела перед ней. Ни разу я не видела, чтобы она улыбнулась. Она всегда повязывала голову черным платком с краями, обшитыми кружевом, и целыми днями перебирала четки.
– Стоит только, сладкая моя, задурманить голову самой лучшей травой, и любые руки, что касаются твоего тела, покажутся перышком, а по венам потечет не кровь, а шербет, – продолжала Ясемин. – А уж у индуса этого кожа была, честное слово, точно бархат и цвета молочного шоколада. Плутовка Эдит пойти с ним под венец не захотела, но из постели своей не выпустила. А как, думаете, она смогла сохранить свою кукольную красоту? Муж ведь все соки из женщины вытягивает. И ребенок. Эдит это прекрасно знала.
Пальцы Ясемин, пока она говорила, с тоской блуждали по покрытым старческими пятнами щекам, словно пытались нащупать пылавшее в них когда-то пламя, а Сюмбюль опускала голову и с особым вниманием принималась перебирать фасоль или же бралась за лежавшее на коленях рукоделие. А вот Мюжгян, слушая цыганку, никакого неудобства не испытывала. Отправив своих дочек-подростков в сад присматривать за сыновьями Сюмбюль, она давала себе волю и, не обращая внимания на покрасневшую до кончиков ушей невестку, – ей-богу, тетушка же совсем глухая! – выпытывала у торговки разные подробности.
И как это у Эдит получалось не забеременеть? Она что, бесплодная была? А правда, что Авинаш каждое утро в своей комнате делал разные трюки, как индийские факиры? Интересно, а это помогало сохранению семени? Он действительно носил на своем достоинстве сережку с изумрудом? Как же он занимался этим с сережкой-то?
Ох, неужели она не понимала, что Сюмбюль смущало не присутствие Макбуле-ханым, а охватывавшее меня возбуждение?
– Ах, ягодка моя, про сережку с изумрудом мне ничего не известно, но вот ту траву, что помогает от ребенка избавиться, Эдит у меня не просила ни разу. Большего сказать не могу. А ведь в то время богатенькие европейки чаще всего ко мне именно за этим и обращались. Сколько раз я к ним бегала! Сами понимаете, дело-то срочное. А они без всякого стыда задирали юбки по пояс и плакались, мол, дорогая, принеси мне снова того эликсира. Одно полнолуние прошло – они снова просят. Плачут, стонут своими тонкими голосками. Это я про других женщин, не про Эдит. У Эдит-то голос был точно труба. Может, у кого еще и есть такой, но мне слышать не доводилось.
По-кошачьи зеленые глаза остановились на кольце с сапфиром на моей руке.
– Что ты так на меня смотришь? – без всякого перерыва продолжила Ясемин. – Хочешь знать, что в итоге случилось с ними? Эдит укатила в Париж с одним-единственным чемоданчиком. Все ее состояние зятек прибрал к рукам. Да только все его компании, все облигации – все сгорело. А мать… Мать ее сама навстречу собственной смерти выбежала. Сын потом даже пепла от нее не нашел. Ну, это расплата за ее грехи. Еще бы! Я вам так скажу: все те беды, которые в итоге привели ее к смерти, начались в то далекое время, когда она приписала отцовство нагулянного ребенка собственному мужу. Да и после она тоже дел натворила. Кто знает, тот поймет, не так ли, дорогая моя?
Но я тогда ничего еще не понимала. Я и представить не могла, что имею какое-то отношение к этим богачам. Истории Ясемин я слушала, как слушают сказки, и меня волновали только мои собственные тайны. А Ясемин, поглядывая на кольцо, которое надела мне на палец мама, когда мы обнялись в последний раз, настаивала: «Дай-ка я тебе погадаю, посмотрю, что тебя так тревожит». Когда она так говорила, меня окутывал страх. «Может, эта цыганка знала меня еще до того, как я стала Шахерезадой? – думала я. – Может, ей известна судьба моих родителей? Знают ли они, что я жива, ищут ли они меня?»
Ответы на эти вопросы я получила лишь годы спустя, когда Ясемин указала Авинашу Пиллаи дорогу ко мне. Бывший шпион, теперь уже старик со спутанной бородой и всклокоченными волосами, от чьего былого обаяния не осталось и следа, бродил по улицам Измира – города, где теперь жили люди, говорящие на одном языке, где вместо жасмина пахло тухлыми яйцами; города, где вместе с названиями улиц исчезло и прошлое.
Ясемин наткнулась на Авинаша в одном безлюдном проходе в районе Тилькилик. Безумец, даже на склоне лет, так и не смог забыть Эдит. В нашу с Авинашем последнюю встречу я соединила кусочки мозаики из рассказов цыганки и поняла, какое место занимаю в получившейся картине. И та история, которую все повторял и повторял завладевший Сюмбюль призрак, была вовсе не бредом сумасшедшего, как утверждал доктор по нервным недугам, а чистой правдой.
Но поняла я это слишком поздно.
Когда Авинаш поведал мне эту историю, с того утра, когда мы нашли голое тело Сюмбюль под потолком, прошло полвека. На месте особняков с садами выросли многоэтажные дома, а задувавший в окна ветер пах не жасмином, а углем. Даже темные ночи, когда я пробиралась под полог позолоченной кровати в комнате в конце коридора, и те уже канули в прошлое, и безмолвная наложница Шахерезада была оставлена в башне особняка, обреченная на одиночество длиною в век.
Я расскажу,
поведаю обо всем.
Да заберет меня смерть
в этой башне полуразрушенного особняка.
II. Дождь из лягушек
Псомалани, 1919 год
– Плывут! Плывут! Английский консул объявил. На Кордоне уже даже лавочки закрывать начали! Если нам не верите, спуститесь и спросите сами. Рыбаки, плывшие мимо Лесбоса, видели корабли. Некоторые уже сейчас сидят на мешках и узлах. Завтра утром, еще затемно, корабли войдут в залив! Теперь уж точно!
Когда Ставрос с другими местными мальчишками прибежал, запыхавшись, на Псомалани, Хлебную площадь, Панайота с подружками прыгала через скакалку перед низкой стеной возле полицейского участка. По мальчишкам видно было, что они мчались со всех ног от самой набережной. Язык наружу, щеки розовые, в глазах – безумный огонек. Панайота взглянула украдкой на Ставроса. С висков на раскрасневшиеся щеки у него стекали струйки пота.
– Слышали? Плывут! – прокричал он недавно сломавшимся голосом.
А мальчишки позади него, как попугаи, повторяли:
– Плывут! Плывут! Слышали? Плывут! Как пить дать – завтра будут здесь!
Последнюю фразу они прокричали по-турецки. А затем принялись перечислять названия греческих броненосцев, которые знали с детства наизусть, как какую-нибудь считалку.
– Патрис, Темистоклис, Атромитос, Сириа… Они уже у Лесбоса!
Солнце уже скрылось, и только зеленые луга вдали, где проходила железная дорога, еще оставались освещенными. Мужчины в кофейне, увлеченные игрой в кости, мальчишек даже не заметили. Женщины, которые по своему обыкновению беседовали друг с другом, высунувшись из окон, тоже не прервали своей болтовни. Лишь беззубые старухи, перебиравшие чечевицу сидя на вынесенных из дома стульях, поцокали да головой покачали. Все вокруг было в пыли, но весь квартал окутывал свежий запах зацветших лимонов. Однако ж мать Нико внесла свою нотку: выложила перед дверью рыбные очистки, и в тот же миг крыши ожили – все кошки, с обеда гревшиеся на черепице, помчались на улицу Менекше.
Даже через разделявшее их расстояние Панайота чувствовала исходивший от кожи Ставроса резкий запах соли и пота, и от этого запаха в животе у нее как будто кувыркался котенок. Одет Ставрос был в голубую рубашку с коротким рукавом, и руки его, хотя всего май был, уже загорели. А волосы ближе к кончикам побелели – наверное, от морской соли. Значит, они опять вдоволь наплавались с ребятами. В сердце у Панайоты заныла тоска по всему тому, что она никогда не делала и вряд ли сделает в этой жизни, так как родилась женщиной. До чего, должно быть, прекрасно запрыгнуть в трамвай и ехать куда глаза глядят, а еще лучше залезть в море на первом попавшемся пляже и без устали плыть к горизонту.
Девочки купались только во время пикников, которые устраивали возле бань Дианы, но и здесь они не могли показать всем, что умеют плавать. Им позволялось лишь стоять на мелководье и брызгаться. Пикники эти все равно были одним из любимых летних развлечений Панайоты, и они стали еще веселее, после того как кирья Эфталья в прошлом году купила на улице Френк походную спиртовку. Теперь на пикник женщины несли не только зонты и покрывала, но и полную корзину с кофе, сахаром, туркой, ложками и чашками.
Новая привычка варить кофе на пикниках больше всего была на руку девочкам. В момент, когда их матери, собравшись вокруг крошечной горелки, помешивали кофе, они прямо в платьях, толкаясь, плюхались в воду. И матери, которые до этого то и дело предупреждали непокорных дочек, чтобы те не намочили волосы и одежду, наконец-то – что уж поделаешь? – оставляли их в покое. Вот уж когда можно было наокунаться всласть!
Правда, в конце прошлого лета мать сказала Панайоте:
– Этот год – последний, когда вы так купаетесь. Следующей весной будете уже сидеть рядом с нами, как и подобает девушкам.
Панайота зло сверкнула глазами. Мальчишки-то чуть поодаль за мысом прыгают с валунов!
Теперь прошлое лето казалось Панайоте таким далеким. Уж очень многое изменилось за осень и зиму в мире и в ее собственной душе. Завершилась мировая война – Османская империя проиграла. Некоторые мужчины в их квартале встретили эту новость с радостным волнением, но отец Панайоты, бакалейщик Акис, лишь с тревогой погладил усы.
Впрочем в их дом поражение пришло намного раньше, в Рождество тысяча девятьсот пятнадцатого года, когда в трудовом батальоне погибли ее старшие братья. Эта потеря была настолько велика, что после уже не имело никакого значения, кто в этой войне выиграл, а кто проиграл. В то время как жившие в Смирне выходцы из Европы и местные христиане праздновали вступление в город английских солдат, Акис и Катина поужинали при свете газовой лампы фаршированными баклажанами да пораньше легли спать. Пусть городом управляет кто хочет. Ни одна новость в мире больше не заставила бы ее родителей улыбнуться. Даже спустя четыре года после того страшного известия окна в доме были все еще завешены черной тканью, а Катина продолжала носить траур. И снимать не собиралась. Не было им с Акисом никакого дела ни до победивших в войне, ни до проигравших, ни до судьбы города.
И пока они в безнадежности, тенью повисшей над их душой, проживали день за днем, Панайота верхом на безудержной лошади, подхлестываемой гормонами, стремительно неслась из детства в юность. Прошлым летом в бани Дианы приехала одна немецкая семья. Женщины купались с голыми ногами, да еще и на виду у мужчин. Толкающиеся в воде девочки, мальчишки по ту сторону скалы и даже их матери – все не могли оторвать глаз от длинных белых ног европеек, привольно прыгавших в воду, словно их никто не видел. В тот день Панайота и заметила, что Ставрос, взобравшийся на высокий валун на другом конце пляжа, смотрел не на раздетых женщин, а на нее: на ее красные от солнца плечи и выбившиеся из косы черные завитки волос. Как рыбак, он сидел с голой грудью, без рубашки. Возможно, конечно, что он просто задумался и взгляд его упал на Панайоту случайно, но тогда почему, когда глаза их встретились, он тут же отвернулся? В тот момент Панайоте показалось, что она увидела что-то, что не должна была видеть.
И с тех самых пор сердце ее оказалось в плену чувств, подобных которым она раньше не знала, и при каждой встрече со Ставросом ей чудилось, будто за ней наблюдают. Но и сама она постоянно искала его взглядом: днем у выхода из школы, вечером на площади, воскресным утром в церкви, и в пекарне, и у мороженщика на набережной. Возвращаясь из школы домой, она находила предлог, чтобы сделать крюк и пройти через район Керасохори – там отец Ставроса держал мясную лавку. Иногда – очень редко – парень помогал в лавке отцу или же на велосипеде отвозил мясо какому-нибудь особо важному покупателю.
Но если в результате всех своих стараний и уловок Панайота все-таки встречала по пути Ставроса, она просто отворачивалась и делала вид, что не замечает его. Конечно, ее подружки Эльпиника и Адриана обо всем знали. Если двое, выросшие в одном квартале, вдруг переставали даже здороваться друг с другом, то причиной была либо обида, либо любовь. Либо и то и другое. Но судя по тому, что Панайота постоянно смотрела на свое отражение в витринах и окнах, тут дело было вовсе не в обиде. Эльпиника тоже уже давно вздыхала по сыну рыбака Нико. А Минас Блоха не сводил глаз с Адрианы. Оставалась только Панайота. Вот теперь и она влюблена в смельчака Ставроса.
– Корабли вчера вышли из Кавалы. Сегодня они останутся на ночь в Митилини. А завтра утром, еще затемно, будут в Смирне. Они плывут спасти нас! Они везут нам свободу! Слушайте, слушайте все!
Панайота как ни в чем не бывало продолжала крутить скакалку. И снова горячей волной к вискам поднималось чувство, как будто она стоит в центре мира и все взоры обращены к ней. Она выпрямилась и подняла повыше подбородок. Все, кто той весной видел Панайоту, удивлялись, как она так быстро вымахала. За зиму выросла, как будто кто-то за уши тянул, сделалась на голову выше сверстников. Даже пальцы ее стали длиннее, не говоря уже о руках и ногах, которые она раньше не замечала, а теперь вдруг не знала, куда деть. Эти внезапные изменения доставляли ей неудобства, но по тому, что старухи, например тетушка Рози, при виде ее трижды сплевывали – тьфу-тьфу-тьфу, – а мать прикрепляла к ее одежде изображения Богоматери, синие глазки-амулеты и треугольные обереги-муски с написанными молитвами, Панайота понимала, что изменения эти коснулись не только роста, но и кое-каких других частей ее тела. Об этом же говорили, конечно, и взгляды Ставроса.
– Хватит этой чепухи! – крикнул один из сидевших в кофейне стариков со сморщенным лицом, продолжая при этом перебирать четки. – Сколько уже месяцев они нас спасают. А никто их и в глаза не видел.
– Какие там месяцы, вре? Скоро полвека стукнет, а мы все ждем. Ха-ха-ха!
– Клянусь, они плывут. Мы это от англичан слышали. На набережной все только об этом и говорят. А рыбаки даже видели корабли. Правда, педья[27]?
Мальчишки так и замерли в центре площади, недоуменно переглядываясь. Они-то думали, все в квартале будут эту новость праздновать. Почему же никто не вскочил на ноги и не бросился обниматься со слезами радости на глазах?
– Сынок, Ставраки му! – издалека окликнула Ставроса мать. Она поливала из кувшина красные розы в их крошечном садике перед домом. После целого дня под палящим солнцем земля жадно впитывала влагу, а воздух пах розмарином, как будто после дождя. Их одноэтажный дом выходил на площадь; по беленным известкой стенам разрастались бугенвиллеи, уже раскрывшие свои пурпурные цветы. – Эла, иди сюда, я тебе рубашку сменю. Ты весь вспотел.
Ставрос посмотрел на нее с негодованием. Нашла время рубашку менять! Панайота закусила губу, чтобы не рассмеяться. Не сводя глаз с прыгавшей Адрианы, Минас, в расстройстве оттого, что их известие не вызвало ожидаемого интереса, вышел вперед остальных мальчишек и принялся выкрикивать, тряся при этом колокольчиком, как глашатай:
Его выкрики подхватили и другие мальчишки. Беззубые старухи опять закачали головой, как будто в такт какой-то красивой песне, а девочки подталкивали друг друга и хихикали.
Адриана, прыгая, запуталась в скакалке и чуть не упала.
– Пропала ты, сестрица! – прокричала сидевшая на стене Тасула, младшая сестра Адрианы. – Пропала, втюрилась по уши!
И она запела песню, которую тут же подхватила и сидевшая рядом Афрула, сестра Эльпиники.
- Пропаду я от любви, ох, от любви,
- Посмотри ты на меня, ох, посмотри,
- Солнце ясное мое, ох, ты мое,
- Не пройдет моя любовь, ох, не пройдет.
Эльпиника отшвырнула скакалку, подбежала к стене и принялась щипать сестру за ноги.
– А ну, замолчите! Не то я вам покажу!
– Кита, кита[30], сестрица, твой толстячок-то в самом хвосте идет! Солнце ясное Нико му! Ай-ай-ай! Ладно-ладно, молчу. У меня все ноги в синяках, видишь? Вечером покажу маме, посмотрим, как ты это объяснишь.
На этом новом этапе жизни, когда всем правили чувства, Панайота чувствовала себя очень ранимой и одинокой. Иногда девчонки бывали даже более жестоки, чем мальчишки. Что с ней случилось? Проснувшись одним утром, она вдруг заметила, что те песенки про любовь, над которыми она сама всегда потешалась, теперь отзываются болью в сердце. Иногда она даже не могла определить, что именно она чувствует: радость или грусть. Вот они с Эльпиникой и Адрианой покатываются со смеху, и вдруг на глаза набегают слезы. А по утрам ее мучило непреодолимое желание спуститься на набережную и долго-долго смотреть на морскую синеву.
Девочки снова начали прыгать. А мальчишки тем временем, как солдаты, выстроились в колонну и, размахивая вперед-назад руками, двинулись маршем с одного конца площади на другой. От их шагов в воздух поднималась пыль. Не прекращая скандировать, они прошли мимо кофейни, где сидели мужчины и смотрели на них кто безразличным взглядом, а кто и с улыбкой; мимо пекарни, откуда пахло свежевыпеченным белым хлебом; мимо торговца халвой, дремавшего перед питьевым фонтаном на другой стороне площади. Помощник хозяина кофейни выплеснул перед навесом ведро воды. Ставрос в середине колонны тоже вместе со всеми выкрикивал лозунг во славу Венизелоса. Когда они уже поворачивали на улицу Менекше, на которой стоял дом Панайоты, раздался рык:
– Что это, черт побери, за безобразие тут творится?
Голоса мальчишек резко оборвались. Один только Нико, возлюбленный Эльпиники, шедший позади всех, еще пару раз выкрикнул: «Зито, зито!» – но тут же умолк. Скакалка выпала из рук Панайоты, и прыгавшая в тот момент Эльпиника чуть было не упала. Она выругалась, а Тасула и Афрула захихикали сверху. Старухи снова покачали головой.
Панайота ничего этого не заметила.
Она во все глаза смотрела на отца, который на своих длинных ногах быстро надвигался на мальчишек. Черные густые брови Акиса, доходившие чуть ли не до глаз, нахмурились, полные щеки надулись, губы, обрамленные усами, скривились, как у обиженного ребенка. Мальчишки отступали, но возле фонтана он их нагнал, схватил за плечи Минаса, шагающего впереди, и снова прорычал:
– Прекратите галдеж! Бесстыдники!
Панайота хотела сквозь землю провалиться от стыда. Позабыв про скакалку и подружек, она бросилась как можно дальше от отца, в сторону кофейни, рядом с которой сидели старухи: кто на вытащенных из дома стульях, а кто прямо на ступеньках. Одна из них, тетушка Рози, одетая, как и остальные, во все черное, увидев смущенную Панайоту, позвала ее:
– Эла, эла, коритси му[31]. Иди садись рядом со мной. Хочешь мандарин?
В тот момент Ставрос, растолкав мальчишек, вышел вперед к Акису. Ростом бакалейщику он уже не уступал. На его загорелых руках и ногах виднелись тонкие длинные мышцы, и на фоне остальных он выглядел сильным. Но рядом с бакалейщиком все равно казался тростинкой. Акис был высоким и крупным, и в молодости он немало занимался борьбой. Одна его рука в обхвате была как обе руки Ставроса. Хотя ему уже стукнуло пятьдесят, на голове его не было ни единого седого волоска. И брови, доходившие до самых глаз, и волосы, и густые усы, огибавшие губы и поднимавшиеся к щекам, были черные и блестящие, как у лоснящегося вороного коня.
– Кирье Акис, к нам плывут греческие корабли. На этот раз новость из надежного источника. Сам консул об этом сообщил. Мы только что услышали от англичан возле клуба «Спортинг». Говорят, корабли собственными глазами видели и рыбаки возле Лесбоса.
Налетел ветер. Площадь вмиг окутал аромат жасмина, долетавший из Борновы, и смешался с запахом свежего хлеба из пекарни. Старухи закрыли глаза, как будто в молитве. Тетушка Рози, втягивая носом воздух, пробормотала:
– Дождь будет. С моря прохлада идет, я лицом и руками чувствую.
А Панайота чувствовала тяжесть в животе, как бывало, когда она украдкой лакомилась сырым тестом, только что раскатанным матерью в тончайшие слои. Опустив голову, она взглянула на свои розовые атласные туфли, которые были куплены в магазине Ксенопоуло на улице Френк в начале месяца, когда старые перестали налезать на ее вдруг сильно выросшие ноги. Пока еще чистые-пречистые туфли. С черными ленточками и на маленьком каблучке. Но какая от них сейчас польза? Никакой. На душе у нее скребли кошки. Она шумно вздохнула. Тетушка Рози очистила еще один мандарин – это были остатки урожая того года – и протянула ей. Ни слова не сказав, Панайота взяла его, длинными тонкими пальцами убрала оставшиеся белые прожилки и стала медленно жевать яркую мякоть.
Все, кто был на площади, ждали, затаив дыхание, что скажет Акис. Как будто если уж и он поверит, то греческие корабли в самом деле приплывут. Мужчины в кофейне, игравшие в нарды, перестали бросать кости и посмотрели в ту сторону, где стояли мальчишки; Афрула и Тасула забыли про семечки; никто больше не перебирал четки и не курил кальян. Даже торговцы, разгуливавшие с товаром посередине площади, оставили свои подносы и кувшины у фонтана, а сами ловили каждое слово из разговора Акиса и мальчишек.
– Ну, плывут они, и пусть плывут. Вам-то что? С чего такой шум подняли? Неужто думаете, они плывут, чтобы умереть ради вас?
В один миг площадь загудела, как пчелиный улей. Раз Акис не назвал все вздором, значит, может быть, корабли действительно прибудут.
Тут, оттолкнув Ставроса локтем, вперед снова вышел Минас. Он еще не вытянулся, и голос его еще не начал ломаться. Такого низенького и худенького, его вполне можно было принять за младшего брата Ставроса, хотя они были ровесниками. Ребята дали ему прозвище Блоха. Подвижный, маленький и юркий, он был звездой футбольных матчей, устраиваемых между кварталами. В прошлом месяце благодаря ему они одолели мальчишек из Армянского лицея. А на следующей неделе будут играть с учениками Английской школы, что в Борнове. Все надеялись на него, и это придавало Минасу уверенности: в последнее время он даже стал в открытую увиваться за красавицей Адрианой, казавшейся его старшей сестрой.
– Не ради нас – они плывут, чтобы умереть ради Великой Греции![32]
В розовом вечернем свете Панайота даже с другого конца площади поняла, что отец вышел из себя, да так, что у него даже щеки покраснели от злости. Когда он был в ярости, над его черноволосой головой поднимался зеленоватый дымок, но видели его только Панайота и Катина. А та как раз была на балконе на верхнем этаже их дома: она стряхнула хлебные крошки со скатерти, положила на оконную раму подушку и теперь, опираясь на нее грудью, как и все, наблюдала за разворачивающейся сценой. В ее обычно рассеянном взгляде читалась легкая насмешка. Панайота сначала было рассердилась, а потом повернулась к тетушке Рози, как бы прося помочь. Но тетушка Рози лишь улыбнулась беззубым ртом и протянула ей еще один мандарин. Старухе не было дела до повисшего на площади напряжения.
– Олухи! – прорычал Акис. – Вот олухи! Какая еще Великая Греция, вре? Вы сами-то себя слышите? Свобода?! Да как бы не так! Если они что-то нам и принесут, то только беду!
– Кирье Акис, не говорите так! Мы ведь с ними одной крови! – попытался возразить Ставрос.
– Ага, родственнички, вот только дальние, если уж не очень-то и спешим увидеться, – сказал кто-то в кофейне.
Все захохотали. Налицо Ставроса легла вечерняя тень, и у Панайоты все сжалось внутри. У игравших в нарды мужчин проснулось любопытство – не выпуская из рук кости, они перешли на другую сторону площади. Вокруг Акиса и мальчишек потихоньку собиралась толпа.
Акис посмотрел в лицо каждому из мальчишек и заговорил тихим голосом:
– Сынок, одумайтесь же. Не суйтесь вы в эту игру ради какой-то там Великой Греции, не губите себя. В подобные игры играют взрослые, а пешками всегда становятся вот такие молодые парни, как вы. Вы живете в лучшем городе на земле и горя не знаете. Какая разница, у кого власть? Вот станем мы частью Греции, ты что же, думаешь, будет у нас такой достаток, как сейчас? Если не верите мне, поезжайте в Афины да посмотрите сами, могут ли они хоть как-то сравниться с нашей Смирной и ее изобилием. А после возвращайтесь домой и благодарите Бога.
Падавшая на костлявое лицо Ставроса тень придавала ему еще более жесткое выражение. Его чуть раскосые зеленые глаза сверкали в вечерних сумерках, как у кошки. В животе у Панайоты будто моторчик затарахтел. Несмотря на бурлящую в венах кровь, Ставрос ответил бакалейщику мягким, уважительным тоном:
– Кирье Акис, как вы можете такое говорить? Вы что же, забыли, что случилось в тысяча девятьсот четырнадцатом? Не помните, какие притеснения пришлось терпеть нашим братьям? Может, нам здесь и грех жаловаться на жизнь, но как же другие? Неужели мы будем закрывать глаза на их мучения? Вы же понимаете: если сейчас ничего не сделать, однажды очередь дойдет и до нас. Вон ваших сыновей уже…
Он умолк, увидев, как лицо Акиса исказила боль. Панайота невольно прикрыла рот рукой и бросила тревожный взгляд на балкон их дома. Но мать с умиротворенной улыбкой смотрела на луну, медным кругом поднимавшуюся из-за крепости Кадифекале. Слава богу, последние слова Ставроса она не слышала.
Тот понял, что нанес удар ниже пояса, и тут же заговорил о другом:
– Времена изменились, Кирье Акис. Империи больше нет, вы же знаете. Младотурки свою партию распустили. Султан стал марионеткой в руках англичан. Эти земли непременно разделят. Или вы хотите, чтобы Смирна отошла итальянцам? Сотни лет мы жаждали свободы, и вот она наконец у дверей. Теперь землями будет управлять живущий там народ. Сам американский президент это сказал. А если так, то Смирна, конечно, станет частью независимой Греции. Разумнее решения и не придумаешь.
Акис горько улыбнулся. Так значит, то, что султан превратился в пешку англичан, эти дети видели, а кто дергал за ниточки Венизелоса, им было невдомек. Внезапно на него навалилась невыносимая усталость. Воспоминание о сыновьях, сгинувших в трудовом батальоне, отзывалось в нем не злостью, а чувством вины. Если бы только он, как другие, спрятал их на чердаке, если бы только нашел способ переправить их в Грецию… Знай он, что эта проклятая война продлится четыре года, ничего, он бы и четыре года их прятал. Другие прятали же. Старший брат Ставроса, к примеру, четыре года прожил на чердаке, как мышь летучая, но ведь прожил. И выжил, и сейчас вон разгуливает по улицам и бегает на набережную встречать солдат Венизелоса. А сыновья Акиса умерли в анатолийской степи, в каком-нибудь бараке хуже помойной ямы. Вина поднималась в нем, как кофейная пенка.
На другом конце площади Панайота, доедавшая последнюю дольку мандарина, с облегчением выдохнула. Зеленоватый дымок злости, нимбом окружавший голову отца, рассеялся. Почтительность Ставроса усмирила его гнев. Да и что поделаешь с тем, что эти мальчишки, которых он знал с пеленок, были такими вот мечтателями? А видеть у власти итальянцев он и сам, конечно, не хотел. Гнев его, впрочем, всегда напоминал лишь короткую вспышку.
Прежде чем уйти в кофейню, он похлопал своей огромной рукой по худощавому плечу Ставроса и пробормотал:
– Будьте осторожны, сынок. Будьте осторожны. Не верьте всякому слову этих европейцев. Не суйтесь в их игры. Они сделают пешкой, наживкой и вас, и нас.
От прежних радости и возбуждения у мальчишек не осталось и следа. Поддевая носками ботинок камни и пыль, они пошли в сторону Английской больницы. Из домов веяло запахом жареных овощей. Тонкий женский голосок напевал ту же песню, что чуть раньше пели Афрула и Тасула.
- Пропаду я от любви, ох, от любви,
- Посмотри ты на меня, ох, посмотри.
Вдалеке прогудел пароход. С палкой в руках на площади появился фонарщик и зажег лампы. За горами рокотал гром. Панайота поднялась со своего места. Она пообещала помочь маме пожарить скумбрию, которую утром им принес рыбак Йорго. И хлеба надо купить. Она поцеловала тетушку Рози и подождала, пока та трижды перекрестит ее голову, чтобы защитить от дурного глаза. Панайота так выросла, что теперь ей приходилось наклоняться перед тетушкой чуть ли не до земли.
Держа руки в карманах и попинывая камешки, Ставрос все еще стоял на той стороне площади, что была ближе к Английской больнице. Панайота замедлила шаг. Быть может, по пути в пекарню они перекинутся парой слов? Минас и некоторые другие мальчишки – но не Ставрос – засвистели ей вслед. Когда же Панайота, прежде чем свернуть на улицу Менекше, взглянула на тот конец площади и ее глаза встретились с зелеными глазами Ставроса, она почувствовала, как внутри поднимается волна, горячая, как ветер в пустыне.
Держа под мышкой свежий теплый хлеб, край которого она уже, не удержавшись, отгрызла, с сердцем, охваченным неясными чувствами – то ли боль, то ли наслаждение, она нырнула в синюю дверь сбоку от бакалейной лавки и вприпрыжку поднялась по деревянной лестнице в дом. От копчика по всему телу расходились искры радости, и хотелось плакать. Пока она шла от пекарни до дома, Ставрос, вспотевший, с растрепанными волосами, стоял как вкопанный на той стороне площади и не сводил с нее глаз. Косы, шея, лодыжки – все, чего касался его взгляд, теперь пульсировало.
На кухню, где Катина обваливала рыбу в муке, она вошла оглушенная собственными чувствами. Даже зная, что мать разозлится, все равно начала насвистывать. А ведь только что ей хотелось плакать. Ах, скорее бы наступило завтра – завтра она снова встретит Ставроса! Вот только… Вот только если греческий флот и правда завтра прибудет, а отец запретит ей выходить из дома, ей придется ждать целый нескончаемый день, чтобы увидеть его. От этой мысли стало как будто нечем дышать, и она издала стон.
– Что случилось, кори му? Кала исе?[33]
– Говорят, манула[34], завтра приплывут греческие корабли. Ты слышала?
– Да, яври му[35]. Боже, помоги нам.
– Учитель говорил, что, когда этот великий день настанет, мы всем классом пойдем их встречать. Завтра я оденусь во все белое. И вечером надо сделать лавровый венок. Давай вынем из сундука тот флаг, который мы вместе шили.
Катина вытерла о фартук испачканные в муке руки и повернулась к дочери. Когда она прищуривала свои и без того маленькие глаза, она становилась похожа на китаянку. Миниатюрную китаянку с рыжими волосами и веснушками.
– Отец не хочет, чтобы ты завтра шла в школу.
Панайота этого ожидала, но все равно удивилась, что отец успел обговорить с матерью этот вопрос.
– Мана му! Умоляю! Весь класс пойдет, а я что же, дома буду сидеть? Боже милостивый! Поверить не могу! Ну почему?
– Доченька, там может быть опасно. Времена сейчас не самые благополучные. Турки собирают силы. Говорят, они даже заключенных из тюрем выпустят. И как мы тебя туда отпустим одну?
Панайота давно привыкла к напрасному беспокойству матери. Катина и раньше легко поддавалась тревоге, а после гибели сыновей стала трястись над дочкой пуще прежнего. На пустом месте начинала переживать. Девушка зло глянула на мать:
– А с чего это я одна буду? Мы на набережную всей школой пойдем. И у Кентрикона дочки идут. И Эльпиника с Адрианой. Даже самые младшие будут. И сыновья Евангелики. Да все пойдут. Мы будем спускаться к Кордону, словно древнегреческие богини. Будем осыпать наших солдат розами. Мамочка, умоляю тебя, нас столько месяцев готовили к этому самому важному дню! Как же я его пропущу? Поговори с отцом. Пусть он разрешит. Се паракало манула му![36] Пожалуйста!
Катина вручила дочке миску с обваленной в муке рыбой, а сама лучиной разожгла угли в топке.
– Эла, давай, ты жарь рыбу, а я пока на стол соберу. Я еще артишоки приготовила. Нарежь укропу и посыпь немножко. Кажется, дождь будет. Поедим внутри.
Она уже почти была у двери в коридор, но вернулась и подошла к дочери, которой теперь доставала только до плеч.
– Панайота му се паракало, пока все за столом, доченька, будь добра, не хмурься, договорились? Ты же знаешь, у нас сердце кровью обливается, когда ты ходишь грустной. Не расстраивай своих бедных родителей, хорошо, моя родная? Нам и без того мучений хватает.
Оставшись на кухне одна, Панайота сердито топнула ногой. Во всей Смирне, кажется, только ее отец был роялистом, а все остальные горячо поддерживали славного греческого премьер-министра Венизелоса. И в первую очередь Ставрос.
Ставрос… Ах, Ставрос! Она не увидит его до завтрашнего вечера. У нее снова перехватило дыхание.
Чтобы проверить, нагрелась ли сковорода, она положила на нее и тут же подняла хвост одной из рыбин – раскалившееся масло весело зашипело. Всё, кроме тех моментов, когда они со Ставросом дышали одним воздухом, теряло для Панайоты значение. Укладывая одну за другой рыбу на сковороду, она пожелала про себя: «Пусть бы они вообще не приплыли и не нарушили наш покой», хотя и знала, что Ставроса это расстроит.
Уже тогда она начала ревновать его к мечте о Великой Греции.
Дома в одиночестве
Рано утром пятнадцатого мая, когда Акис закрыл дома плачущую дочь и вынужденную беспомощно смотреть на нее жену, а сам спустился в кофейню, Эдит испуганно распахнула глаза, лежа в своей кровати под белым тюлевым пологом. Ей приснился кошмар. В нем она куда-то убегала. Она кого-то убила, и остаток жизни ей придется провести спасаясь от правосудия. Она была на вокзале, пыталась успеть на поезд, который увезет ее в далекую страну, а за ней гнались османские жандармы в баклажанового цвета фесках и с золотистыми лентами.
Поезда снились Эдит часто, потому что дом, который оставил ей Николас Димос, ее родной отец, стоял рядом с ведущей в Айдын железной дорогой. По утрам она обычно просыпалась от гудка поезда, прибывающего на маленький вокзал в Будже. Пожилой машинист Козмас Долговязый уже на подходе к станции начинал возвещать о прибытии. И протяжный жалостный гудок не смолкал до тех самых пор, пока машинист не выпрыгивал из кабины локомотива. А ночью Эдит порой не давал спать грохот вагонов, в которых везли в порт грузы, прибывшие из Анатолии. Вагоны ехали по рельсам конных трамваев, и в эти минуты окна в доме номер семь на улице Васили дрожали, как при землетрясении.
Но тем утром Эдит разбудил вовсе не гудок машиниста Козмаса и не тяжелый стук колес. Завернувшись в пахнущий лавандой пододеяльник, она старалась вспомнить свой сон. Кого же она убила? Эти сны о побегах и погонях снились ей все чаще. В комнате было зябко. Поезд на вокзал еще не прибыл, значит, восьми еще нет. Может, ей удастся немного поспать? Но откуда этот холод? Почему не горит печь? Где Зои? Обычно она приходила намного раньше и к этому времени успевала затопить и печь, и хаммам.
Зои, работавшая у Джульетты Ламарк еще юной девушкой, давно уже вышла замуж и теперь жила со своим мужем (он был родом с острова Хиос) и маленькими дочками неподалеку от улицы Васили, в районе Керасохори. Каждое утро она приходила ни свет ни заря, разжигала печи и хаммам и принималась за завтрак для Эдит. За одиннадцать лет она ни разу не опаздывала. Что же случилось сегодня?
Эдит уже потянулась к стоявшему у изголовья колокольчику, как вдруг раздался грохот, от которого задрожали стекла. Мощный взрыв. Бомба? Что-то… что-то вроде взрыва… Что?
Ее словно окатили холодной водой – она очнулась, села на кровати и потерла себя руками, чтобы согреться. Снова взрыв, следом еще один. Звук шел со стороны залива. Кричали люди. Это на набережной?
Ну точно – город обстреливают!
Она зажала рот руками, сдерживая вопль. Но кто? Кто? Англичане? Нет, невозможно. Значит, немцы. Нет, их броненосцы уже давно не стоят у входа в залив. Кто тогда? Итальянцы?
В волнении вскочив с кровати, она накинула халат. Грохот стоял непрестанный, стекла того и гляди выскочат из рам. Турки? Греки?
Ровно в эту секунду протяжный гудок возвестил о прибытии поезда. Кутаясь в халат, Эдит босиком вышла в коридор и ошеломленно огляделась: на мгновение ей показалось, будто она очутилась в каком-то другом доме. Несмотря на дребезжание стекол, несмотря на гром пушек, доносящийся с залива, было непривычно тихо: вместо обычных утренних стуков, шепотков и глухих смешков вокруг царило тревожное безмолвие.
Хотя слуги и пытались выполнять свои утренние обязанности так, чтобы не потревожить госпожу, но только сейчас, в этой звенящей тишине, Эдит поняла, что каждое утро они устраивали немало шума. За те годы, что она жила здесь, она привыкла слышать живые звуки, наполняющие дом, пока лежала под пологом с закрытыми глазами. Хлопанье дверей, шаги управляющего Христо на террасе, приглушенное хихиканье служанок, подметающих пол в библиотеке, тихий нагоняй от Зои кому-то, голос повара Мехмета родом из Болу, доносящийся из кухни до самых спален на верхнем этаже, его шутки и хохот помощников, скрип деревянных ступеней… Сегодня утром ничего этого слышно не было – зато грохотали пушки.
Когда они смолкли, раздались гудки кораблей, и в ответ – крики толпы на набережной. К шуму города добавился колокольный звон. Эдит слышала от Авинаша, что в колокола в церквях так настойчиво бьют в особых случаях – чтобы привлечь внимание стоящих в заливе иностранных броненосцев. Этот неистовый звон был для христианского населения города и его союзников условным знаком опасности, своего рода паролем. Вне всяких сомнений, происходило что-то ужасное.
Ступая на цыпочках по темно-коричневому паркету, она шла по коридору и одну за другой открывала двери комнат. Библиотека, гостиная, еще одна гостиная. Весь дом состоял из комнат, которыми Эдит не пользовалась, но этим утром он казался как никогда пустым, покинутым. Никакого движения, кроме танцующих пылинок в льющемся через окна свете.
Эдит вошла в ванную в конце коридора и закрыла дверь. Вода в раковине-курне была ледяная. Умыв лицо, она присела на прохладный фарфор. Дыхание у нее участилось, а под мышками, несмотря на холод, взмокло. От кожи исходил странный запах.
За все тридцать один год своей жизни она ни разу не просыпалась в пустом доме, хотя в последнее время жила одна, без опеки семьи и мужа. В отцовском особняке – особняке Шарля Ламарка – под одной крышей собрались три поколения семьи, да еще была целая армия слуг. В школе во Франции она делила спальню с двадцатью девочками. И с первого дня, как она перебралась в этот дом, подаренный ей Николасом Димосом, в комнате слуг на нижнем этаже всегда кто-то был. А управляющий Христо и Зои, ставшая ее камеристкой, приходили задолго до ее пробуждения.
Впервые она осталась одна в доме, где не слышалось ни звука, ни дыхания.
Это испугало ее больше, чем разрывы бомб за окном, но страх был ей чужд, и даже теперь, когда его запах исходил от самой ее кожи, она не признавала его. Подобно тому как Джульетта Ламарк побеждала печаль и отчаяние гневом, так и Эдит в минуту страха прибегала к шуткам, выбирая самые острые из них. Страх? Это чувство было запрятано в самый далекий уголок ее естества.
Выйдя из ванной, она окинула подозрительным взглядом пустые комнаты, которые, казалось, принадлежали к другому времени. Паркет холодил босые ноги. Она снова обхватила себя руками. Быть может, она перепрыгнула в другое измерение, как в тех теориях о времени и пространстве, что любил излагать месье Ламарк, когда они в сумерках гуляли в саду их особняка в Борнове? Или, может, пока спала, она перенеслась в другую точку во времени? Или это было кругосветное путешествие, как те, о которых они с Эдвардом Томас-Куком, лежа бок о бок, читали в романах Жюля Верна? Прежний дом, прежняя Эдит, но все остальное исчезло. А вдруг она выглянет сейчас в окно и увидит мир следующего века?
Прищурившись, она подняла голову к потолку.
Нет, цыганка Ясемин не выдумывала и не преувеличивала. Эдит действительно пристрастилась к гашишу. Она не только не могла заниматься любовью на незатуманенную голову, но и уснуть не могла без своей трубки, и, даже прежде чем выйти в свет, непременно делала пару затяжек. Мало того, она еще и оправдывала свою зависимость: «Люди такие идиоты, Авинаш, что иначе их нудную болтовню я просто не вынесу». Редко когда она была не под дурманом, и теперь, настороженно бродя по пустому дому, точно чужак, и размышляя о возможности путешествия во времени, она не могла понять, происходит ли это наяву или в ее фантазиях. Никто не знал, что подмешивала Ясемин в заветные травки из своего мешка, но сознание Эдит всегда, даже в минуты ясного ума, окутывала дымка грез.
К дребезжащим окнам она подходить не стала, а вместо этого начала спускаться по деревянным ступеням, стараясь не скрипеть. Взрывов больше не слышалось, но теперь до нее доносились другие звуки. Кажется, где-то играет музыка? А эти крики? Они не похожи на вопли страха. Вдруг она заметила кое-что, от чего у нее заколотилось сердце. Внизу, у двери, кто-то был. За цветным витражом виднелся силуэт. Какой-то мужчина в шляпе ломился в дом. Она чуть было не потеряла равновесие и не скатилась с лестницы. Но успела ухватиться одной рукой за перила. Мысль, которая с самого пробуждения то появлялась в ее подсознании, то исчезала, наконец обрела четкость.
Ну конечно! Греческая армия! Узел внутри немного ослаб. Значит, это все-таки был прежний мир. И реальность, и время тоже прежние.
Вчера перед ужином Авинаш заходил к ней и сказал, что теперь уже официально известно, что греческий флот идет к Смирне. Английские генералы сообщили об этом губернатору Иззет-паше. Он будет ждать греческих военных в своей резиденции – с тем чтобы передать власть в их руки.
В этот момент служанки, которые, прижав ухо к двери столовой, подслушивали их разговор, завопили от радости, даже не боясь, что их услышат. Эдит, вышедшая в коридор, чтобы их отчитать, увидела, как они в слезах обнимаются.
И все-таки… И все-таки она не ожидала, что это случится так скоро, на следующий же день. По правде говоря, встревоженность Авинаша она не приняла всерьез. Слухи о высадке греческих войск ходили по городу уже с конца войны.
На ужин шпион-возлюбленный остаться не смог: в консульстве их ждала работа до самого утра. Он спешно поцеловал Эдит и, уже выходя, сказал ей неожиданно приказным тоном:
– Запри двери и окна, закрой ставни. Управляющего сегодня домой не отпускай, пусть здесь с вами ночует. А Мехмета и Зои отправь прямо сейчас, и завтра пусть тоже не приходят. Сама ни в коем случае из дома не выходи, дождись меня.
Эдит терпеть не могла, когда кто-то другой указывал ей, что делать, поэтому первым делом она выпроводила своего управляющего Христо, а после поужинала в одиночестве за огромным столом, накрытым служанками, которые оживленно щебетали на кухне. Повар Мехмет и Зои, как обычно, отправились по домам сразу после заката. Начинался дождь, но ставни она закрывать не стала.
Звучный голос колокольчика, висевшего у входной двери, раздался в прихожей, точно выстрел. По позвоночнику Эдит красной искрой пробежал разряд. Перед глазами предстала сцена, которой она всегда боялась, хотя и не давала страху волю: в городе творится беспорядок, и грабители, воспользовавшись временным безвластием, нападают на дома богачей.
Подобно всем детям в семьях европейцев, Эдит выросла на страшилках о том, как разбойники, спустившиеся с гор, грабят особняки и имения, а пираты с острова Хиос крадут детей ради выкупа. Да даже ее собственного брата Жан-Пьера однажды схватили и чуть было не забросили на повозку – хорошо, что подоспел их управляющий Мустафа. А всего несколько месяцев назад Этхем Черкес утащил в горы сына бывшего губернатора и освободил его, только когда богатенькие англичане, жившие в Борнове по соседству, собрали выкуп в пятьдесят три тысячи золотых монет.
Уже сколько лет и мать, и Авинаш настаивали, чтобы в доме появился сторож с ружьем, и вот теперь грабители, как будто доказывая их правоту, выбрали первой целью именно ее дом.
Моп dieu!
Эдит сбежала по лестнице. Судорожно дыша, открыла шкаф рядом с дверью и схватила некогда принадлежавшее Николасу Димосу охотничье ружье. Она не знала, заряжено ли оно, но стрелять умела: научилась на охоте, куда выезжала вместе с отцом и их соседями из Борновы. И прежде чем колокольчик снова зазвенел, она распахнула дверь и наставила дуло прямо между глаз разбойника.
Оправившись от первого изумления, Авинаш Пиллаи рассмеялся. Возлюбленная стояла перед ним в белом шелковом халате, с босыми ногами, с неприбранными волосами, которые теперь нимбом топорщились во все стороны, как будто наэлектризованные, и с ружьем, казавшимся в ее тонких ручках пулеметом.
Опуская двустволку, Эдит отступила на два шага, с трудом подняла голову и посмотрела на Авинаша. Ее черные глаза, обрамленные густыми ресницами, были широко раскрыты, а розовые губы ярко выделялись на бледном лице.
Индус ждал, что сейчас Эдит осознает курьезность ситуации и тоже засмеется, но вместо этого она неожиданно прильнула к нему дрожащим как лепесток телом.
– Ах, Авинаш, это ты? Слава богу! Слава богу! Что происходит?
Ружье выпало у нее из рук, но Авинаш успел его подхватить. За одиннадцать лет впервые он видел, чтобы его возлюбленная боялась. Вдруг он понял, как, оказывается, ему не хватало возможности защитить ее. Эдит всегда оставалась спокойной и смелой. Во время войны, когда англичане готовились бомбить Смирну, все соседи уехали из города, и одна только Эдит осталась на опустевшей улице Васили. Лишь изредка, когда они возвращались с летней прогулки подвыпившими, она разрешала ему остаться с ней на ночь, в остальное же время с ней в доме ночевали только служанки. Она была из тех женщин, которые не позволяют мужчинам их защищать. Эта ее особенность, поначалу привлекавшая Авинаша, со временем стала для него мучительным недостатком в их отношениях. Но впервые так отчетливо он это осознал только сейчас, в тот момент, когда Эдит в исступлении, напоминавшем истерические приступы ее матери, бросилась в его объятия.
В заливе снова прогремели пушки. Эдит еще сильнее прижалась к Авинашу. Задрожали цветные витражи в двери. Сверху донесся звон посуды. Не отнимая рук от ее талии, он завел ее внутрь, закрыл входную дверь и приставил ружье к стене. Эдит все еще дрожала, и Авинаш обернулся, ища взглядом кого-нибудь из слуг, чтобы попросить стакан воды.
Но не было видно ни молодых служанок, которые – по-прежнему – в каждый его приход едва заметно улыбались, ни управляющего Христо – а уж он-то всегда бывал в прихожей. Это что же, они с Эдит в доме одни?
Авинаш взял руки женщины в свои.
– Пришел греческий флот. Войска высаживаются на берег.
Эдит уткнулась лицом в его плечо. Дрожь прекратилась. Голос ее звучал глухо:
– Кого они тогда атакуют? Зачем обстреливают город? Это итальянцы? Или турки пошли в контрнападение?
– Да нет же, дорогая моя. Никто никого не атакует. Корабли в порту просто дают праздничные залпы. Так вот почему ты…
Авинаш крепко, как ребенка, обнял Эдит своими смуглыми руками. Он подумал о том, не заняться ли им любовью в одной из тех комнат, где они еще этого не делали, или на кухне, или в чулане, а может, и прямо здесь, в прихожей, пока нет вечно дежурящего Христо.
– Значит, все в порядке, волноваться не из-за чего?
– Да, кажется, все спокойно. Солдаты расходятся по разным районам. Пока никакой опасности. Если хочешь, я провожу тебя до Кордона. Христиане заполнили всю набережную. Ты бы только видела, они просто потеряли голову от радости. Устроили на Кордоне настоящий праздник.
– Что, мой генерал, на улицу выходить уже можно?
Авинаш догадался, что она припомнила ему вчерашний приказной тон. Значит, потихоньку приходит в себя. А управляющего Христо она вчера, видимо, сразу отправила домой.
Не выпуская ее из рук, он попытался заглянуть ей в глаза. Но Эдит не поднимала головы от его плеча.
– Представляешь, некоторые греческие солдаты даже не знали, куда они плывут. Им сказали, что будут учения в каком-то украинском порту. Только утром, когда вошли в залив, они поняли, что оказались в Смирне.
– Даже глухой султан слышал об оккупации, а они не слышали?
Авинаш удивился тому, каким тоном она это произнесла, но промолчал. Несмотря на ее обычную язвительность в голосе, Эдит с непонятной даже для нее самой нежностью продолжала льнуть к Авинашу. Руки мужчины сами собой пробрались под шелковую ткань халата и нашли маленькие груди. Эдит издала звук, прося то ли остановиться, то ли продолжить.
– Где Христо? И где Зои и служанки?
– Не знаю. Когда я проснулась, никого уже не было.
– Наверное, тоже на набережной, – пробормотал Авинаш, даже не задумываясь о том, каково было проснуться в пустом доме для его любимой женщины, которую он уже столько лет обожал, чьим капризам потакал, чьи тайны разгадать он якобы отчаялся, но которую, как он сам полагал, знал весьма хорошо.
Отношения Авинаша и Эдит длились уже одиннадцать лет. Ранними зимними вечерами в неверном свете приглушенной газовой лампы или же весной в послеобеденные часы они курили дурманящий кальян, лежа на кровати Эдит, или же получали удовольствие от занятий любовью, или дремали, когда пахнущий морем ветерок шевелил тюлевые занавески и обдувал их вспотевшие тела. Но прежнего желания уже не было. И сейчас, когда их потянуло друг к другу с той же жадностью, что в первые годы, они хотели насладиться этим моментом до последней капли… Хотели – да, но из страха, что в любой момент может вернуться управляющий или кто-то из слуг, они так и стояли, прильнув друг к другу, в прихожей и продолжали разговор о мире по ту сторону двери.