Читать онлайн Стихи обо всем бесплатно

© Воденников Д., 2020
© Оформление. ООО «Издательство „Эксмо“», 2020
«Так дымно здесь…»
- Так дымно здесь
- и свет невыносимый,
- что даже рук своих не различить —
- кто хочет жить так, чтобы быть любимым?
- Я – жить хочу, так чтобы быть любимым!
- Ну так как ты – вообще не стоит – жить.
- А я вот все живу – как будто там внутри
- не этот – как его – не будущий Альцгеймер,
- не этой смерти пухнущий комочек,
- не костный мозг
- и не подкожный жир,
- а так как будто там какой-то жар цветочный,
- цветочный жар, подтаявший пломбир,
- а так, как будто там какой-то ад пчелиный,
- который не залить, не зализать…
- Алё, кто хочет знать, как жить,
- чтоб быть любимым?
- Ну чё молчим? Никто не хочет знать?
- Вот так и мне не то чтоб неприятно,
- что лично я так долго шёл на свет,
- на этот свет и звук невероятный,
- к чему-то там, чего на свете нет,
- вот так и мне не то чтобы противно,
- что тот, любой другой, кто вслед за мною шёл,
- на этот звук, на этот блеск пчелиный,
- на этот отсвет – все ж таки дошёл,
- а то, что мне – и по какому праву —
- так по-хозяйски здесь привыкшему стоять,
- впервые кажется, что так стоять не надо.
- Вы понимаете, что я хочу сказать?
- Огромный куст, сверкающий репейник,
- который даже в джинсы не зашить —
- последний хруст, спадающий ошейник —
- что там еще, с чем это все сравнить?
- Так пусть – гудящий шар до полного распада,
- в который раз качнется на краю…
- Кто здесь сказал, что здесь стоять не надо?
- я – здесь сказал, что здесь стоять не надо?
- ну да сказал – а все еще стою.
- Так жить, чтоб быть
- ненужным и свободным,
- ничейным, лишним, рыхлым, как земля —
- а кто так сможет жить?
- Да кто угодно,
- и как угодно – но не я, не я.
«Любая женщина – как свежая могила…»
- Любая женщина – как свежая могила:
- из снов, из родственников,
- сладкого, детей…
- Прости её. Она тебя любила.
- А ты кормил – здоровых лебедей.
- Но детским призракам (я это точно знаю) —
- не достучаться им —
- до умного – меня…
- А ты – их слышишь – тёплая, тупая,
- непоправимая – как клумба, полынья.
- Стихотворение – простое, как объятье —
- гогочет, но не может говорить.
- Но у мужчин – зато —
- есть вечное занятье:
- жён, как детей, – из мрака – выводить.
- И каждый год – крикливым, птичьим торгом
- я занимаюсь в их – живой – груди:
- ту женщину,
- наевшуюся тортом,
- от мук, пожалуйста, – избавь и огради!
- Все стихтворения —
- как руки, как объятья.
- (…от пуха, перьев их – прикрой меня —
- двумя!)
- Да, у мужчин – другие есть занятья,
- но нет других – стихотворений – у меня.
- …Ты мне протягиваешь – руку наудачу,
- а я тебе – дырявых лебедей.
- Прости меня.
- Я не пишу, я плачу —
- над бедной- бедной – девочкой – моей…
«Я не кормил – с руки – литературу…»
- Я не кормил – с руки – литературу,
- её бесстыжих и стыдливых птиц.
- Я расписал себя – как партитуру
- желёз, ушибов, запахов, ресниц.
- Как куст – в луче прожектора кромешном —
- осенний, – я изрядно видел тут,
- откуда – шапками – растут стихотворенья,
- (а многие – вглубь шапками растут).
- Я разыграл себя – как карту, как спектакль
- зерна в кармане, – и – что выше сил! —
- (нет, не моих! – моих на много хватит) —
- я раскроил себя – как ткань, как шёлк, как штапель
- (однажды даже череп раскроил).
- Я раскроил, а ты меня заштопал,
- так просто – наизнанку, напоказ, —
- чтоб легче – было – жить,
- чтоб жизнь была – по росту,
- на вырост – значит, вровень, в самый раз!
- Я превратил себя —
- в паршивую канистру,
- в бикфордов шнур, в бандитский Петербург.
- Я заказал себя – как столик, как убийство, —
- но как-то – слишком громко, чересчур.
- Я – чересчур, а ты меня – поправишь:
- как позвонок жемчужный – обновишь,
- где было слишком много – там убавишь,
- где было слишком мало – там прибавишь.
- Но главное – отпустишь и оставишь
- (меня, меня! – отпустишь и оставишь),
- не выхватишь, —
- не станешь! – не простишь…
«Ах, жадный, жаркий грех, как лев меня терзает…»
- Ах, жадный, жаркий грех, как лев меня терзает.
- О! матушка! как моль, мою он скушал шубку,
- а нынче вот что, кулинар, удумал:
- он мой живот лепной, как пирожок изюмом,
- безумьем медленным и сладким набивает
- и утрамбовывает пальцем не на шутку.
- О матушка! где матушка моя?
- Отец мне говорит: Данила, собирайся,
- поедем на базар, там льва степного возят,
- он жаркий, жадный лев, его глаза сверкают, —
- я знаю, папа, как они сверкают, —
- я вытрясаю кофту в огороде:
- вся кофта съедена, как мех весной у зайца,
- я сам как заяц в сладком половодье.
- О матушка! где матушка моя?
- А ночью слышу я, зовут меня: Данила,
- ни меда, ни изюма мне не жалко,
- зачем ты льва прогнал и моль убил, Данила? —
- так источается густой, горячий голос.
- Я отвечаю: мне совсем не жарко,
- я пирожок твой с яблочным повидлом.
- А утром говорит отец: Пойдем в «Макдоналдс».
- О матушка! где матушка моя?
- Намедни сон сошел: солдат рогатых рота,
- и льва свирепого из клетки выпускают,
- он приближается рычащими прыжками,
- он будто в классики зловещие играет,
- но чудеса! – он, как теленок, кроток:
- он тычется в меня, я пасть его толкаю
- смешными, беззащитными руками,
- глаза его как желтые цветочки,
- и ослепляет огненная грива.
- Но глухо матушка кричит из мягкой бочки:
- Скорей проснись, очнись скорей, Данила.
- И я с откусанным мизинцем просыпаюсь.
«Но я ещё прижмусь к тебе – спиной…»
- Но я ещё прижмусь к тебе – спиной,
- и в этой – белой, смуглой – колыбели —
- я, тот, который – всех сильней – с тобой,
- я – стану – всех печальней и слабее…
- А ты гордись, что в наши времена —
- горчайших яблок, поздних подозрений —
- тебе достался целый мир, и я,
- и густо-розовый
- безвременник осенний.
- Я развернусь лицом к тебе – опять,
- и – полный нежности, тревоги и печали —
- скажу: «Не знали мы,
- что значит – погибать,
- не знали мы, а вот теперь – узнали».
- И я скажу: «За эти времена,
- за гулкость яблок и за вкус утраты —
- не как любовника —
- (как мать, как дочь, сестра!) —
- как современника – утешь меня, как брата».
- И я скажу тебе,
- что я тебя – люблю,
- и я скажу тебе, что ты – моё спасенье,
- что мы погибли (я понятно – говорю?),
- но – сдерживали – гибель – как умели.
Так вот во что створожилась любовь
- Так вот во что – створожилась любовь:
- сначала ела, пела, говорила,
- потом, как рыба снулая, застыла,
- а раньше – как животное рвалось.
- А кто-нибудь – проснется поутру,
- как яблоня – в неистовом цветенье,
- с одним сплошным, цветным стихотвореньем,
- с огромным стихтворением – во рту.
- И мы – проснемся, на чужих руках,
- и быть желанными друг другу поклянемся,
- и – как влюбленные – в последний раз упремся —
- цветочным ржаньем – в собственных гробах.
- И я – проснусь, я все ж таки проснусь,
- цветным чудовищем, конем твоим железным,
- и даже там, где рваться бесполезно,
- я все равно в который раз – рванусь.
- Как все, как все – неоспоримой кровью,
- как все – своих не зная берегов,
- сырой землею и земной любовью,
- как яблоня – набитый до краев.
«Было горло красненьким, голодным, прогорклым…»
- Было горло красненьким, голодным, прогорклым,
- горькое, как масло, слепое, жадное горло —
- жалким и жадным горлышко, как рыбешка, было,
- всех проглотила жадная жалкая рыба.
- А ты беги отсюда, вон пошел, скотина,
- хватай за жабры и бросай, как палку.
- Но уже не рыба – слышишь, не голос
- и запах рыбный,
- а змея цветущая, голод ее жалкий.
- Уж и вьется уж, всех сожрал, мокрый:
- нет у него теперь ни снохи, ни свекрови,
- ни свекра.
- Грабли взял – опоздал: не жало и жабры,
- а глядит на тебя несчастная морда жабы.
- Ам, – сказала жаба и съела тебя. Странно,
- почему она плачет жемчужно и с тоски зеленей
- лука,
- почему она плачет жемчужно и ломает зеленые
- руки:
- нет у жабы ни брата, ни мамы,
- ни любимого, ни любимой – всех она съела, сука.
- Всех она заманила в свое горькое, горькое горло,
- в рыбку свою, в свою змеиную трубку
- и свистит теперь дудкой, и ей отвечает гулко,
- как в органе, то одно, то другое горло.
- А твой звук – самый нежный, самый высокий,
- лежи без муки, пой высоко – будет
- плакать тебе: скоро жаба разбрызжет дольки,
- полетят, как ракета, ноги ее и руки,
- полетят, как ракета, руки ее и ноги,
- выйдешь ты из нее, выйдут другие люди.
- Май, – скажут, – ай; май, куличи да пасхи,
- победили мы суку эту, рыбу, змею, жабу,
- будем лапками в лапту играть; царские примерять глазки.
- А у меня горло болит: жалко жабу.
- Взял я мертвое горло, склизкую трубку в тряпку
- (тошнило меня, тряпкою взял, боялся),
- вырыл ямку и горло укрыл в грядку:
- спи спокойно, недолго уже осталось.
- Третий день молчу, глотку покрыла корка,
- болит, болит, братец, у братца твоего горло.
Приглашение к путешествию
- Не может быть, чтоб ты такой была:
- лгала, жила, под тополем ходила,
- весь сахар съела, папу не любила
- (теперь – и как зовут меня – забыла),
- зато, как молодая, умерла.
- Но если вдруг – все про меня узнала?
- (хотя чего там – углядеть в могиле —
- да и вообще: всё про могилы лгут,
- то, что в пальто, не может сыпать пылью,
- ботинки ноги мертвому не жмут).
- Баранов, Долин, я, Шагабутдинов,
- когда мы все когда-нибудь умрем,
- давайте соберемся и поедем,
- мои товарищи, ужасные соседи
- (но только если всех туда возьмем) —
- в трамвайчике веселом, голубом.
- Сперва помедленней, потом быстрей,
- быстрей
- (о мой трамвай, мой вечный Холидэй) —
- и мимо школы, булочной, детсада —
- трамвай, которого мне очень надо —
- трамвай, медведь, голубка, воробей.
- Уж я-то думал, я не упаду,
- но падаю, краснея на лету,
- в густой трамвай, который всех страшнее
- (но зелень пусть бежит еще быстрее,
- она от туч сиреневых в цвету,
- она от жалости еще темнее) —
- и мимо праздника и мимо Холидэя
- (теперь о нем и думать не могу)
- летит трамвай, свалившийся во тьму.
- Хотя б меня спаси, я лучше быть хочу
- (но почему я так не закричу?),
- а впереди – уже Преображенка.
- Я жить смогу, я смерти не терплю,
- зачем же мне лететь в цветную тьму
- с товарищами разного оттенка,
- которых я не знал и не люблю.
- Но мимо магазина, мимо центра
- летит трамвай, вспорхнувший в пустоту.
- Так неужель и ты такой была:
- звала меня и трусостью поила,
- всех предавала, всех подруг сгубила,
- но, как и я, краснея, умерла.
- Но если так, но если может быть
- (а так со мной не могут пошутить),
- моих любовников обратно мне верни
- (они игрушечные, но они мои, мои!)
- и через зелень, пыльную опять
- (раз этих книжек мне не написать), —
- с ВДНХ – подбрось над головой —
- трамвай мой страшный, красный, голубой…
Трамвай
- Баранов, Долин, я, Шагабутдинов,
- когда мы все когда-нибудь умрем —
- мы это не узнаем, не поймем
- (ведь умирать так стыдно, так обидно),
- зато как зайчики, ужасные соседи
- мы на трамвае золотом поедем.
- Сперва помедленней, потом быстрей,
- быстрей
- (о мой трамвай, мой вечный Холидэй) —
- и мимо школы, булочной, детсада —
- трамвай, которого мне очень надо —
- трамвай, медведь, голубка, воробей.
- Уж я-то думал, я не упаду,
- но падаю, краснея на лету,
- в густой трамвай, который всех страшнее
- а он, как спичка, чиркнув на мосту
- несется, заведенный в пустоту
- (куда и заглянуть теперь не смею),
- с конфеткой красной, потной на борту.
- Но вот еще, что я еще хочу
- (хоть это никогда не закричу) —
- а позади уже бежит Стромынка:
- обидно мне, что, падая во тьму,
- я ничего с собою не возьму —
- ни синяка, ни сдобы, ни ботинка,
- ни Знаменку, ни рынок, ни Москву.
- А я люблю Москву – и вот, шадабиду,
- я прямо с Пушки в небеса уйду,
- с ВДНХ помашет мне Масловский.
- Но мой трамвай, он выше всех летит,
- а мне всё жаль товарищей моих,
- и воробьих, и воробьев московских.
- Ах, если бы и мне ты тоже мог бы дать
- на час – музеи все, все шарики отдать,
- все праздники, всех белых медвéдей —
- всё, что бывает у других людей
- и что в один стишок не затолкать
- (ведь даже мне всей правды не сказать), —
- тогда, ах если бы (иначе я боюсь),
- тогда Барановым и Долиным клянусь:
- что без музеев (из последних сил
- я в них всегда, как сирота, ходил),
- без этих шариков, которые всегда
- от нас не улетали никуда —
- без них без всех – я упаду во тьму
- и никого с собой – не утяну.
«Мне стыдно оттого, что я родился…»
Даниле Давыдову
- Мне стыдно оттого, что я родился
- кричащий, красный, с ужасом – в крови.
- Но так меня родители любили,
- так вдоволь молоком меня кормили,
- и так я этим молоком напился,
- что нету мне ни смерти, ни любви.
- С тех самых пор мне стало жить легко
- (как только теплое я выпил молоко),
- ведь ничего со мною не бывает:
- другие носят длинные пальто
- (мое несбывшееся, легкое мое),
- совсем другие в классики играют,
- совсем других лелеют и крадут
- и даже в землю стылую кладут.
- Все это так, но мне немножко жаль,
- что не даны мне счастье и печаль,
- но если мне удача выпадает,
- и с самого утра летит крупа,
- и молоко, кипя или звеня,
- во мне, морозное и свежее, играет —
- тогда мне нравится, что старость наступает,
- хоть нет ни старости, ни страсти для меня.
«И чтобы жизнь твоя всю жизнь стоймя стояла…»
полстолетья спустя
без посвященья
1.
- И ЧТОБЫ ЖИЗНЬ ТВОЯ ВСЮ ЖИЗНЬ
- СТОЙМЯ СТОЯЛА
- ОДНИМ УПРУГИМ И ЦВЕТУЩИМ КУБОМ
- И ЧТОБЫ ВСЕ ЭТО ТВОЕЙ МОГИЛОЙ СТАЛО,
- НО ТОЛЬКО Я ТВОЕЙ МОГИЛОЙ БУДУ.
2.
- Это я —
- в середине весны, в твердой памяти,
- в трезвом уме,
- через головы всех,
- из сухого бумажного ада —
- это я – так свободно —
- к тебе обращаюсь,
- к тебе,
- от которого мне – ничего, кроме жажды, не надо.
3.
- Потому что сейчас —
- через почки и глыбы идя,
- из-под почек и глыб – я сейчас так отчетливо
- знаю,
- что из всех претендентов
- ты – все ж таки выбрал – меня,
- потому что я старше тебя и себя защищать
- не желаю.
4.
- Это ты полстолетья спустя —
- ты с меня соскребешь эту ложь
- и возьмешь,
- как тюльпан, как подростка, за мою лебединую
- шею.
- Только что ж ты так долго,
- так долго навстречу идешь,
- только что ж это я —
- так безропотно – ждать не умею.
5.
- О, как тужатся почки в своем воспаленном гробу,
- как бесстыже они напряглись, как набухли в мохнатых могилах —
- чтобы сделать все то, чего я – не хочу, не могу,
- не желаю, не буду,
- не стану, не должен,
- не в силах.
6.
- Но зато я способен бесплатно тебе показать
- (все равно ведь уже
- никуда не сдрыснуть и не деться),
- как действительно надо – навстречу любви
- прорастать,
- как действительно надо – всей жизнью —
- цвести и вертеться.
- …За одну только ночь, в преждевременном
- взрыве листвы,
- все так жадно рванулось – с цепи,
- все так жарко – в цвету – пламенеет.
- Вот и я —
- отпускаю тебя – из прохладной своей пустоты,
- потому что никто (даже я) на тебя этих прав —
- не имеет.
7.
- И не важно, что, может быть, я
- все, что есть у меня, – отпускаю.
- Эта жизнь и могила – твоя.
- Золотая она, золотая.
«Я душный воздух пил в советской школьной форме…»
- Я душный воздух пил в советской школьной
- форме,
- а через двадцать лет в июле шла гроза,
- а я сидел и рвал – с тоской и c корнем
- из наших писем наши имена.
- Я с кровью рвал, что было между нами,
- как сорняки, когда в руках – земля:
- фиолетово-желтый воденников, васильковая
- мелкая Аля,
- подзаборная Лена – и красного с черным
- тебя.
- Я всех швырял – перед грозой, в июле,
- без права переписки так сказать:
- папу, мачеху, маму, Андрюшу, Полину
- и Юлю
- (почему-то мне именно Юлю особенно
- страшно швырять).
- Но я сказал сестре: – Не бойся, дорогая,
- сестра моя и брат, я – уходящий в тьму,
- всех тех, кто жил со мной, благословляю,
- лиловым брюхом, синеглазым краем,
- грозой, ползущей в письма и в листву.
- Наоборот – сквозь сон прерывистый
- и лживый,
- под стук мяча и визги во дворе —
- я слышу всё: вы счастливы и живы,
- и вы намерены жить долго на земле.
- Но что же делать мне с обрывком
- и осколком,
- с куском, изорванным в сиреневую мглу,
- от Сени, мальчика, от моего ребенка:
- – … меня, и глупую любовь мою.
«Опять сентябрь, как будто лошадь дышит…»
- Опять сентябрь, как будто лошадь дышит,
- и там – в саду – солдатики стоят,
- и яблоко летит – и это слышно,
- и стуки, как лопаты, говорят.
- Ни с кем не смог
- ни свыкнуться, ни сжиться —
- уйдут, умрут, уедут, отгорят —
- а то, что там, в твоем мозгу стучится,
- так это просто яблоки стучат.
- И то, что здесь
- сейчас так много солнца,
- и то, что ты в своей земле лежишь,
- надеюсь, что кого-нибудь коснется.
- Надеюсь, вас. Но всех не поразишь.
- А раз неважно всем,
- что мне еще придется,
- а мне действительно еще придется быть
- сначала яблоком, потом уже травою —
- так мне неважно знать: ни то, что будет
- мною,
- ни то, что мной уже не сможет – быть.
- А что уж там во мне рвалось и пело,
- и то, что я теперь пою и рвусь,
- так это все мое (сугубо) дело,
- и я уж как-нибудь с собою разберусь.
- Смирюсь ли я, сорвусь ли, оскудею
- или попробую другим путем устать,
- я все равно всегда прожить сумею,
- я все равно всегда посмею стать.
- Но – что касается других:
- всех тех, которых нет,
- которых не было,
- которых много было —
- то если больно им
- глядеть на этот свет
- и если это важно вам – спасибо.
«Когда бы я как Тютчев жил на свете…»
- Когда бы я как Тютчев жил на свете
- и был бы гениальней всех и злей —
- о! как бы я летел, держа в кармане
- Стромынку, Винстон, кукиш и репей.
- О как бы я берег своих последних
- друзей, врагов, старушек, мертвецов
- (они б с чужими разными глазами
- лежали бы плашмя в моем кармане),
- дома, трамваи, тушки воробьев.
- А если б все они мне надоели,
- я б вывернул карманы и тогда
- они б вертелись в воздухе, летели:
- все книжки, все варьянты стихтворений,
- которые родиться не успели
- (но даже их не пожалею я).
- Но почему ж тогда себя так жалко – жалко
- и стыдно, что при всех, средь бела дня,
- однажды над Стромынкой и над парком,
- как воробья, репейник и скакалку,
- Ты из кармана вытряхнешь – меня.
Стихи обо всем
Влюбленные смотрят друг другу в глаза, но не видят тебя, а видят куски мешковины и куклу из тряпок. – Посмотри на меня! – Я совсем не твоя судьба, я товарищ тебе, твой любовник, цветок и собака.
…Кстати, о собаке. Когда я ложусь спать и выключаю свет, она стоит внизу у кровати, там, в темноте, и терпеливо ждет, когда я ей дам команду: – Иди сюда. (Она очень воспитанная собака). И вот я говорю: иди ко мне! – и она начинает прыгать, прыгать, как оглашенная, цепляясь передними лапами за кровать, вытягивая морду, подрагивая невидимыми миру ушами, карабкаясь и срываясь.
Она так отчаянно хочет выбраться ко мне из этого мрака, так хочет забраться сюда, под защиту, в привычную жизнь, на подушку, в родное тепло, что мне вдруг начинает казаться, что это другой мрак и другие прыжки…
Как будто я зову ее из тьмы, она прыгает, прыгает и когда-нибудь не допрыгнет.
1.
- Пасха. Буддийский божок сидит на порожке —
- попой ко мне, мордой к балкону
- (весь обласканный солнцем, с хвостиком
- посередке),
- буркает на прохожих, заливается периодическим
- басом.
- – Ну что, – говорю, – Барабашка, не веришь
- в нашего бога?
- Обернулся божок, улыбается, не отвечает.
2.
- А ведь раньше было не так: вот уж любили
- друг друга – так это любили,
- ссали на место, бегали друг за другом,
- я с мокрой тряпкой – за ней, а она —
- от меня и по кругу,
- забивалась черным комком под трубу в туалете,
- закрывала глаза, утыкалась мордою в угол,
- и, как цуцик, дрожала и была так тлетворно —
- моя.
- А бежать было некуда: был я один на свете,
- круглый как бог и безжалостный как земля.
- И так все это было по-пахански, по-лагерному,
- скучно, невыносимо,
- что однажды она приползла ко мне утром
- (четырехмесячная), после очередных побоищ,
- вскарабкалась мне на грудь,
- легла и заснула,
- и такая тоска воцарилась,
- что я только смотрел брезгливо
- на нежный ее звериный затылок,
- на поникшие уши ее, на пахучий детский висок —
- и вдруг так отчетливо понял: Я НЕ ЛЮБЛЮ ТЕБЯ
- И УЖЕ НИКОГДА НЕ СМОГУ ПОЛЮБИТЬ —
- НЕ ПОЛУЧИТСЯ.
- …а когда мы очнулись – уже наступила весна
- и мы спали обнявшись, как две разноцветные
- гусеницы,
- и сквозь наши горячие руки
- бил любви равнодушный ток.
3.
- Вот и мы… Как устанем мы оба, и ты скажешь
- мне «уходи»,
- соберу я в солдатский мешок свои плюшевые
- игрушки,
- миску, ложку, лоток, поводок, все собачьи
- справки свои,
- и вползу попрощаться с тобой
- и – усну на твоей груди…
- Но уже на будущий год – я проснусь
- равнодушной кошкой.
4.
- Потому что любовь прохладна. – И никакая она
- не твоя,
- да и я никакой не бог, чтобы быть беспощадным
- и душным,
- ведь горячей – бывает шкурка, твой живот
- и моя рука,
- а любовь, что меж нами течёт, как изнанка
- цветка, – равнодушна.
5.
- Даже страшно подумать, что я,
- тут живущий который год,
- ничего не знал про любовь (и так много уже
- не узнаю) —
- а цветок открывает утром свой большой
- темно-розовый рот,
- ну а там темно-синий огонь – непогашенный —
- полыхает
- и не гаснет… За этот измятый на солнечном ветре
- огонь
- ты отдашь постепенно – и тело, и ум, и ладонь,
- с нарисованной в детстве чудесной и скушной
- судьбой,
- но кому интересно, чего там сгорело с тобой.
7.
- Вот и мне безразлично… Ни с женским душным
- пупком,
- ни с мужским безобразьем, ни с пишущим
- человеком,
- ни с собакой (ударишь ее, а она – уже лижет,
- любя)…
- – Я хочу быть солнцем косым и прохладным
- ветром,
- и цветком – распускающимся без меня.
8.
- Потому что не надо «достроить»,
- а надо разрушить себя,
- перейти мал-помалу в осознанный блеск
- и пробел —
- растрепавшейся буквой на кончике языка,
- чтобы то, что ты хочешь сказать, ни один
- повторить не хотел.
9.
- Ты сегодня себе обещал: в этот год
- и на несколько лет
- (сколько есть их) вперед, – улыбающийся
- и безоружный,
- я смотрел и буду смотреть в равнодушный
- трепещущий свет,
- ни круглей, ни румяней
- которого нет – и не нужно.
10.
- Но тогда – отчего мне так жаль – что во тьму,
- потоптавшись, пойдет,
- недолюбленный мной,
- этот шелест и трепет и пыл:
- эта грубая женская жизнь, этот твердый
- мальчишеский рот,
- и скулящий комок темноты, что я на руки брать
- не любил…
11.
- – Оттого, мой хороший, и жаль,
- что в конце бесконечного лета,
- (а сейчас я с тобой говорю – у кровати —
- из тьмы и огня),
- ты был круглым солнцем моим
- и моим беспощадным ветром,
- и единственным страшным цветком,
- раскрывавшимся – для меня.
«Куда ты, Жень, она же нас глотает…»
Евгению Ш., Соколову, Кукулину
и другим моим друзьям
- Куда ты, Жень, она же нас глотает,
- как леденцы, но ей нельзя наесться.
- (Гляди, любовниками станем в животе.)
- Так много стало у меня пупков и сердца,
- что, как цветочками, я сыплюсь в темноте.
- Я так умею воздухом дышать,
- как уж никто из них дышать не может.
- Ты это прочитай, как водится, прохожий,
- у самого себя на шарфе прочитай.
- Когда ж меня в моем пальто положат —
- вот будет рай, подкладочный мой рай.
- Я не хочу, чтоб от меня осталось
- каких-то триста грамм весенней пыли.
- Так для чего друзья меня хвалили,
- а улица Стромынкой называлась?
- Из-за того, что сам их пылью мог дышать,
- а после на ходу сырые цацки рвать —
- ботинкам розовым и тем со мною тесно.
- Я бил, я лгал, я сам себя любил
- (с детсада жил в крови ужасный синий пыл),
- но даже здесь мне больше нету места.
- Я не хочу в Сокольниках лежать.
- Где пустоцветное мое гуляет детство,
- меня, как воробья в слюде, не отыскать.
- Но вот когда и впрямь я обветшаю —
- искусанный, цветной, – то кто же, кто же
- посмеет быть, кем был и смею я?
- За этот ад – матерчатый, подкожный, —
- хоть кто-нибудь из вас – прости,
- прости меня.
Единственное стихотворение 2005 года
- О, эта мука детских фотографий
- людей, которых мы любили или любим
- (все эти уши, ёжики и лбы),
- она не в том, что все они – жемчужны,
- не в том она, что мы им – не нужны,
- а в том, что мы про них уже все знаем,
- а им не видно – собственной судьбы.
- Ну, вот я и вернулся сюда – в тридесятую
- эту весну,
- в тридцатисемилетнюю пыль, в лопоухие
- столбики счастья…
- – Я хотел рассказать тебе там,
- а теперь расскажу тебе тут,
- про двух мальчиков, двух медвежат, про двух
- девочек, Рому и Настю…
- Всех прекрасных, сопливых, больных,
- безработных, нездешних, не наших,
- я собрал на апрельском, на майском своем
- корабле —
- бедный мальчик в крапиве (с мечом деревянным)
- + Света, и Саша,
- бурундук сумасшедший и девочка на колесе…
- Только не было сил у меня быть огромной
- дощатой скворешней
- и тянуть соловьиный кадык в лопушнях золотых
- неудач…
- – Это кто ж, интересно, у нас
- тут такой неземной и нездешний?
- – Это я, это я тут у вас – весь такой неземной
- и нездешний,
- потетешкай меня, послюни, ткни мне в пузо
- цветной карандаш.
- Потому что я тоже смотрю из своей лопоухой
- весны
- на ужасную взрослую жизнь – и никак не могу
- наглядеться:
- сколько разных, прекрасных, родных —
- я когда-то любил и забыл,
- в 21 столетье своем, в ненасытном твоем
- королевстве.
- …Бурундук малахольный помрёт, мы схороним
- его на углу
- на медвежьем июньском углу, где сцепились
- малина с крапивой…
- – Я вернулся сюда посмотреть
- (потому что потом не смогу)
- на корабль, на двух медвежат, на двух
- мальчиков – Олю и Диму.
Черновик
- потому что стихи не растут
- как приличные дети,
- а прорастают ночью, между ног,
- и только раз рождаются в столетье
- поэт-дурак, поэт-отец, поэт-цветок.
1.
- Да, вот именно так (а никак по-другому)
- ушла расплевавшись со всеми моя затяжная
- весна,
- и пришла – наконец-то – моя долгожданная
- зрелость.
- Только что ж ты так билось вчера, мой сытое
- хитрое сердце,
- только что ж ты так билось, как будто
- свихнулось с ума?
- …Я стою на апрельской горе – в крепкосшитом
- военном пальто,
- у меня есть четыре жизни (в запасе), у меня есть
- письмо от тебя:
- «Здравствуй, – пишешь мне ты, – я серьезно
- больна,
- И у меня нет жизни в запасе. Завтра у меня
- химиотерапия.
- Однако я постараюсь выжить, я буду бороться.
- Ты же – постарайся быть счастлив.
- Живи, по возможности радостно.
- И ничего не бойся». – Ну вот я и стараюсь.
2.
- Ну так вот и старайся – вспотевший,
- воскресший, больной
- записать эту линию жизни на рваной бумаге
- (электронной, древесной, зеленой, небесной,
- любой)
- и за это я буду тебе – как и все – благодарен.
- Сколько счастья вокруг, сколько сильных людей
- и зверей! —
- …вот приходит Антон Очиров, вот стрекочет
- Кирилл Медведев,
- а вот человек (пригревшийся на раскаленном
- камне), несколько лет нёсший возле меня свою
- добровольную гауптвахту,
- с переломанной в детстве спиной, сам похожий
- на солнечную саламандру,
- на моё неизменное: «бедный мой мальчик»,
- отвечавший —
- «нет, я счастливый»…
3.
- Эти люди стоят у меня в голове,
- кто по пояс в земле, кто по плечи в рыжей траве,
- кто по маковку в смерти, кто в победе своей —
- без следа.
- Эти люди не скоро оставят меня навсегда.
- Ну а тех, кто профукал свою основную
- житейскую битву
- кто остался в Израиле, в Латвии, в Польше,
- в полях под Москвой,
- мы их тоже возьмем – как расcтрелянную
- голубику
- на ладонях, на солнечных брюках и юбках, —
- с собой.
4.
- …Мы стоим на апрельской горе – в крепкосшитых дурацких пальто,
- Оля, Настя и Рома, и Петя и Саша,
- и хрен знает кто:
- с ноутбуком, с мобильным, в березовой роще,
- небесным столбом,
- с запрокинутым к небу прозрачным любимым
- лицом
- (потому что все люди – с любимыми лицами —
- в небо столбы).
- Я вас всех научу – говорить с воробьиной горы.
5.
- – Здравствуйте, – скажет один. —
- Я единственный в этой стране
- защищавший поэзию от унижения,
- наконец-то готов подписаться под тем,
- в чём меня упрекали:
- – Да, это всё не стихи,
- это мой живой, столько-то-летний голос,
- обещавший женщине, которую я любил, сделать
- ее бессмертной,
- а не сумевший сделать ее даже мало-мальски
- счастливой…
- – Здравствуйте, – скажет второй, —
- если когда-нибудь в дымный апрель
- выпив полбутылки мартини (или чего вы там
- пьете?)
- вы вдруг вспомните обо мне, затосковав
- о своей несбывшейся жизни, —
- НЕ СМЕЙТЕ ОТКРЫВАТЬ МОИ КНИГИ,
- НЕ СМЕЙТЕ ВОСКРЕШАТЬ
- МОЙ РАССЫПАННЫЙ ГОЛОС,
- НЕ НАДО БУДОРАЖИТЬ МОЙ ПРАХ.
- – Потому что я любил вас гораздо больше,
- чем вы меня, – скажет четвертый, —
- да и нужны вы мне были, гораздо больше,
- чем я был вам нужен,
- и поэтому я не буду вырывать у вас палочку
- победителя.
- (да и какой из меня теперь победитель?).
6.
- …Однако,
- так как на роль человека с трудной мужской
- судьбой претендую всё-таки я,
- то всё что останется мне – это выйти вперед,
- наклониться к людям (ближе других) и сказать:
- – Дорогие мои, бедные, добрые, полуживые…
- Все мы немного мертвы, все мы бессмертны
- и лживы.
- Так что постарайтесь жить – по возможности —
- радостно,
- будьте, пожалуйста, счастливы и ничего
- не бойтесь
- (кроме унижения, дряхлости и собачьей смерти,
- но и этого тоже не бойтесь).
7.
- Потому что всех тех, кто не выдержал главную
- битву,
- кто остался в Париже, в больнице, в землянке,
- в стихах под Москвой,
- все равно соберут, как рассыпанную землянику,
- а потом унесут – на зеленых ладонях – домой.
Мои тебе чужие письма
Один человек, страстный садовод, пытался натянуть нити вдоль грядок, на которых он посеял салат-латук, для того, чтобы защитить его от птиц. Его жена вернулась из магазина и обнаружила паутину из нитей, завязанных сложным и бессмысленным образом, вне зависимости от направления грядок. Это был первый признак того, что в последующем оказалось слабоумием.
(Из книги по психиатрии)
– Закрыв глаза и посмотрев на свет,
на белый свет, продольный и огромный,
скажу: – Мне было шесть,
а стало тридцать шесть,
а что там между – я уже не помню.
1.
- …
- …
- …
- …
- …
- …
- …
- …
- …
2.
- Есть такое понятие «открытые блоги»,
- электронные дневники.
- Раньше были дневники Шелли, Байрона,
- потом Марины Цветаевой, потом Анны Франк
- (девочки спасавшейся от фашистов
- в нидерландском подполье),
- а вот теперь наши —
- открытые всем ветрам: простые, загадочные,
- тупые, как лопухи у дороги…
- Вот девушка пишет: о как я хочу уехать
- отсюда! —
- а потом узнаешь, что это была ее последняя
- запись
- (ее вроде изнасиловали и убили),
- а вот уже взрослая женщина пишет,
- вспомная свое детство в советской больнице
- (ей нет еще 40):
- «…я подошла к ней ночью и положила ей на лицо
- подушку,
- потому что это был мой единственный выход
- так как я не могла больше терпеть их унижения
- и побои,
- но я и теперь ни о чем не жалею» —
- но всё не так страшно (как же не страшно?),
- чаще смешно, вызывающе, неинтересно…
3.
Едва осознана мужская красота,
но тут же схвачена и заперта в подвале.
– Скажи, что там осталось от тебя,
нецарский сын, князёныш и царевич,
в 1492 году, 20 сентября,
четырнадцатилетний Иван,
семилетний Дмитрий Андреич?
– Ничего я вам не скажу, гуси-лебеди вы,
дураки, -
отвечает князёныш (наверное, кареглазый),
во влажной рубахе, истлевший, из самой земли…
…А я пишу тебе второе письмо: «Здравствуй,
видно, чего-то сильно мне не хватило в этой
жизни (или хватило выше крыши)
если я – к человеку, который к тому же и младше
меня -
обращаюсь с приказом, нет, с требованияем —
понимания и пощады».
4.
- В этом смысле – открытая жизнь, подорожники,
- лопухи
- становятся невиданным опытом
- (всем предшественникам непонятным):
- – Всё тайное когда-то становится явным, —
- говорят нам они.
- – Нет, всё тайное становится явным сегодня, —
- им отвечаем мы
- из лопухов подзаборных, из-под лютиков
- неопрятных.
- – Сам подумай, что именно ты много-много
- столетий спустя
- перепутаешь леску, морковку от птиц охраняя,
- оглянешься, увидишь: стоит у калитки
- твоя молодая жена,
- а ты даже не вспомнишь, как звать ее —
- Наденька? Рая?
5.
Ты мне пишешь:
«…Я тебе не нужна как женщина, как живое тело, как живая душа. Я тебе нужна как стихотворенье. И ты, не осознавая в полной мере силу своего могущества, сделал этим своим стихотворением так, что я в сознании других стала „умирать на глазах“, или – что я уже вообще кладбищенская „статуя“.
Удивляются, увидев живой.
Чего уж тут спорить, мраморное надгробие может быть настоящим шедевром. Твоя роль „пигмалиона-наоборот“ меня не обижает, нет. Ты на самом деле не виноват. Я не хочу, чтобы ты за прошлое винил себя. Просто имей в виду – мне вполне хватит одного надгробия. И больше не надо, договорились?»
6.
Я тебе пишу:
«…Мне очень понятна тоска Тютчева, когда он идет вдоль большой дороги. Потому что он взывает к костям и праху. Или к ангелу, что в сущности не важно. Он хочет не потереться причинным местом через фланельку брюк об этот призрак, если бы тот явился на мгновение. Он просто хочет его обнять. НО НЕ МОЖЕТ.
А я мог. Как я мог обнять Олю, когда она уходила по улице после вечера 22 декабря в ОГИ, когда мы увиделись первый раз после разрыва. Мы стояли замерев какие-то 10 секунд на темной улице, чувствуя, как бьется у нас человечье сердце, но мы знали, что ближе нас уже никого не будет. И что изменить ничего невозможно.
И СЕРДЦЕ НА КЛОЧКИ НЕ РАЗОРВАЛОСЬ, – как сказал тот же Тютчев.
Ну что ж, зато теперь оно разрывается постоянно».
7.
Ты – мне пишешь:
«…и вот, в куче старых штрафов за неуставную парковку нашел твое раритетное письмо. От 15 июля 2003 года. Распечатка на принтере. Письмо, понятное дело, было прощальным. Зачем я его некогда распечатал – не знаю. Наверное хотел порыдать над ним в лопухах, но по живости натуры отвлекся и забыл.
А может все же и порыдал, потому что оно было в каких-то разводах (я люблю разбирать почту в росистых полях).
Кто знает – уже не вспомнить. И что я подумал?
Что это твое старинное со мной прощание номер три тыщи сорок семь так же соотносится к нашему настоящему прощанию, как тот черновик к готовому продукту».
8.
- Вот и мы точно так же строчим эти письма —
- к тебе, ни к кому,
- к никуда, в ни зачем – как китайские Gucci
- и prada.
- – Жизнь прожить, не запачкав подошвы,
- нельзя никому,
- у меня на подошвах – две бабушки,
- мама и Прага.
9.
- Но покуда – в 12 раз, поимённо (имейте в виду)
- огрубевший, медовый, июльский,
- тупой и медвежий —
- в 21 столетье цветет, распускаясь у всех на виду,
- мой единственный письменный ты,
- мой бессмысленный стихотворешник,
10.
и покуда над этим над всем – над проплешинами земли, над Древней Русью, над петровской Россией, над Советским Союзом, над новой Россией плывет, неважно кому адресованное (да я и не помню): маме ли, Лене, отцу ли, сестре или Коле, (потому что всё это сейчас мне важнее – всех наших любовных историй), – мое золотое письмо, я сажусь и пишу:
- …И вот только тогда через сутки, уже в Москве,
- за минуту, как пришла твоя смс-ка,
- я вдруг понял, ЗАЧЕМ Я ЕХАЛ ТУДА.
- Через все месяцы, все километры,
- через эти три дня.
- Я ехал, чтоб посмотреть на тебя в упор.
- И чтобы обнять.
- Очень может быть, что в последний раз.
- Как тогда на улице, в поднебесном аэропорту.
- Просто так: не по-братски, не по-дружески,
- не как любовник, и не как бывший любовник.
А так просто – на десять секунд, как будто бы навсегда. Вот интересно, стоит вся эта груда времени, все эти безумные километры одного десятисекундного объятья.
Стихи к сыну
Мне приснился сегодня ночью (ну почти приснился) перед страшной душной грозой очень странный цикл.
Я сразу увидел его как некий многоярусный компактный куст, обсыпанный белоснежными, синими и розовыми цветками.
Цветки были мелкими, а строфы короткими.
Сам же куст – был какой-то праздничный и веселый.
А главным героем этого цикла-куста был ты.
1.
- Мне этой ночью вдруг приснился этот цикл:
- и куст – квадратный, праздничный и мелкий
- и папы с мамами, висящие на ветке
- (как новогодние конфеты или белки),
- и ты придирчиво не выбиравший их.
- – Чего мудришь? – (мне было непонятно
- и я сказал тебе об этом со спины), —
- ты повернулся и сказал мне: «Папа,
- как хорошо, что ты со всеми не висишь».
2.
В 25 лет мне уже однажды снилось, что у меня есть сын, но я не умею его пеленать. Неосторожным движением я поворачиваю его головку так, что у него с отвратительным хрустом ломается шейный позвонок. Я слышу, как к закрытой двери с топотом приближаются люди и меня охватывает страх перед расплатой.
А он сидит у меня на руках – мертвый, какой-то неестественно прямой, голый (я держу его под попку, как младенцев вообще-то не держат, но он на самом деле очень удобно сидит), смотрит на меня какими-то взрослыми встревоженными глазами, гладит меня своей маленькой ладонью по лицу, как будто бы успокаивая: «Не бойся, папа, не бойся, всё обойдется. Они подумают, что я сам умер».
3.
- Ты ждал меня среди взрослеющих детей,
- единственный не прибавляя в росте
- (не то, что б маленький, а просто как подросток).
- …Обидно, мне б хотелось повзрослей.
- Я вижу куст из роз и незабудок синих,
- из крупных катышков, из мелкого огня:
- я говорю с тобой как с мальчиком и сыном,
- а ты, как взрослый, смотришь на меня.
- Я говорю тебе: – Мне, правда, непонятно,
- зачем сейчас, в июле, пред грозой
- ко мне пришел трехлетний, неприятный
- немецкий мальчик, нерожденный мной.
- Ведь мне не жаль тебя, я знать тебя не знаю,
- мне только интересно, сколько ты
- пытался вырваться из этого китая
- (толкая мальчиков и девочек толкая)
- чтоб дотянуться до меня – из темноты.
- Но куст дрожит и сыпет дождик мелкий,
- на нём ни пап, ни мам, ни даже белок нет.
- Среди других детей ты не в своей тарелке:
- тебе сегодня – девятнадцать лет.
- С тех пор – как выпускник, надев дурацкий
- галстук,
- у мертвого куста, сожженного живьем
- (в тот год июль гремел – и грозы были часты), —
- все разошлись, а ты стоишь столбом.
- Но новый куст зацвёл, сгоревшему на смену,
- 12 лет прошло, но вас на свете нет:
- – Ну как мне зватьтебя хотя бы, недомерок? —
- я говорю, а он молчит в ответ.
- Когда-нибудь, нажравшийся цветами
- я выплыву к тебе – не тем концом
- вертлявой белкой и вперед ногами,
- с счастливым и бессмысленным лицом.
- К тебе, – мой старший, некрасивый мальчик,
- чтоб для тебя быть вечно молодым
- высоким немцем, розовым китайцем
- таким же как и ты глухонемым.
4.
– Сразу хочу заявить, что это не война, не гибель мира, не фашизм и даже не хоспис. Но сегодня я попросил Настю и Рому завезти мне еды (потому что я сегодня не хотел выходить из дому)…Но ровно в 11 вечера выяснилось, что Настя не получила мое смс, а Рома уехал в Питер. Вывод: нужно было заводить семью, Дима. Потому что любая ажурность- всегда останется только ажурностью. Рано или поздно ты окажешься один, без продуктов, без взаимных иллюзий и главное без предупреждения.
Невинный случай, который даже репетицией старости и безработицы не назовешь. Так… предзакатный пустячок. На почве разбаловавшегося самосознания. Однако я ни о чем не жалею. К тому же я всегда любил одиночество.
– Папа, о каком одиночестве ты говоришь? В морозилке есть замороженные овощи, я принес их еще вчера. И готовое мясо. Хлеб ты не ешь, я знаю. Но все же – замечу в скобках – там есть хлебцы и еще пюре одноразовое.
– Это просто поразительно. Я им про то, что я космическая сирота в этом мире насилия и наживы, а они мне – о каких-то овощах и про одноразовое пюре.
5.
- А девочка еврейского народа
- (и русского) сказала в сентябре,
- что если и убьет ее природа,
- то только яблоком по голове.
- Как Н. Хрущев засеял кукурузой
- все подмосковные совхозные поля,
- так я засеял всю литературу,
- в стихи натыкав – ваши имена.
- Гроза уже ворчит над здешним садом,
- лиловым брюхом не задев земли —
- но здесь ни девочек, ни яблок нам не надо:
- до них два мальчика еще не доросли.
- Я назову тебя: не миша, коля, женя
- (такие имена – для мертвых и живых),
- я буду звать тебя: то Ося, то Арсений:
- как близнецов – с футболкой на двоих.
- Я смастерил для вас – шифрованный
- набросок,
- кривой скворешник, книжку для детей:
- для двух скворешников мне не хватило досок,
- отцовства, времени, терпенья и гвоздей.
Когда мы жили на даче, отец водил меня в лес, в сухой ельник, и рассказывал мне про гамлета, а я слушал и разводил короткой палкой подозрительные грибы и мухоморы в стеклянной банке из-под венгерского горошка. Я подсыпал туда хвои и ландышей (белоснежные их пахучие головки) и этим снадобьем пытался напоить бабушку, чтобы она стала бессмертной.
Бабушка, разумеется, из банки пить отказалась, сказав, что предпочитает умереть как люди.
Однажды – когда я был еще совсем маленьким – я ждал папу и очень хотел в туалет. Я не научился (так и не смог) ходить на горшок в детском саду, у всех на виду. И всегда терпел до упора. Поэтому я приплясывал в конце смены на детсадовском дворе, выглядывая, когда же из ворот появится отец. Когда он наконец появился, я обкакался (от радости), а обкакавшись заплакал. От униженья. Но хотя вокруг было очень много ребят, никто ничего не заметил.
Еще я помню, что мне казалось, что папа очень мало любит меня и, если честно, стыдится. Поэтому когда однажды в Анапе в последний день перед отъездом (он перед этим читал мне один рассказ Мериме) он сказал, что хочет сфотографировать меня на прощанье, я решил, что у него в объективе спрятан маленький шпионский пистолет и он меня непременно застрелит. Без свидетелей. Он повел меня к морю (действительно пустынному), посадил на скамейку и прицелился. У меня до сих пор сохранилась эта фотография, где я сижу, вцепившись руками в сиденье, и внимательно смотрю в объектив. Понятно, что папа меня не застрелил. Но по крайней мере – теперь я знаю, как выглядит лицо человека перед расстрелом.
А еще…
Когда мне было уже 38 лет, я нашел книгу стихов моего дедушки, которую издал отец, когда ему самому было только 30 (собственно, столько же – сколько и дедушке, когда он эти стихи писал). Папа рассказал мне, что около 40 – он перечел эту книгу и неожиданно позвонил своему папе, захлебываясь от какой-то невозможной тоски и нежности. Там были такие стихи:
- …пускают мальчики бумажных голубей
- И свято верят в невозможность расставаний,
- А птицы рвутся в новые края
- И режут синеву, перо роняя
- И расстается «девочка моя»
- с напополам разорванным «родная»…
Папа, неродственный в общем-то человек, сильно плакал в телефонную трубку и очень хотел сказать своему отцу, что любит его и понимает. То есть понимает, ч т о тот хотел сказать – тогда, тридцатилетним – в этих своих почти домашних стихах. Но сказать у него получилось плохо: когда мужчины плачут, они почти не умеют параллельно говорить (боятся, что голос будет звучать слишком высоко). Но дедушке, наверное, было приятно.