Читать онлайн Башня у моря бесплатно
Susan Howatch
CASHELMARA
Copyright © Susan Howatch, 1974
All rights reserved
This edition is published by arrangement with Aitken Alexander Associates Ltd. and The Van Lear Agency LLC.
© Г. Крылов, перевод, 2018
© Издание на русском языке, оформление.
ООО «Издательская Группа „Азбука-Аттикус“», 2018
Издательство АЗБУКА®
* * *
I
Эдвард
1859–1860
Долг
Выше большинства людей и мощного сложения… И болезни, казалось, обходили его стороной, и даже в последние свои годы он был энергичный и стройный как пальмовое дерево, глаза и ум у него оставались незатуманенными, зубы прочно сидели в деснах…
Л. Ф. Зальцман. Эдуард I
Глава 1
1
Я всегда отказывался говорить о моей покойной жене и Кашельмаре. И потому стоит ли удивляться, что, едва я встретил женщину, с которой мог легко беседовать о том и о другом, мне снова пришли в голову мысли о браке.
Ко времени приезда в Америку поздней весной 1859 года я вдовствовал восемь лет. Друзья уже убедили себя, что я женат на памяти о супруге, но ни один из них, казалось, никогда не задумывался о том, что даже у самых дорогих воспоминаний есть определенные недостатки. С воспоминанием невозможно завести вдохновляющий разговор, его не пригласишь в театр или за город, не уложишь в постель. Пустота в спальне – наименьшая из всех проблем, поскольку человек моего положения всегда может завести любовницу, а вот пустоту иного рода заполнить не так легко, и я начал сомневаться, что мне удастся найти женщину, которая будет не только тратить мои деньги, щеголять моим титулом и вгонять меня в смертную тоску.
Естественно, у меня не было ни малейшего желания влюбляться. Мужчина моего возраста превращается в посмешище, если поддается какой-нибудь дурацкой влюбленности. Кроме того, будучи человеком слишком гордым и здравомыслящим, я не собирался уподобляться молодому франту. Я всего лишь искал доверительных отношений предпочтительно со зрелой, привлекательной, отзывчивой женщиной, достаточно умной, чтобы соответствовать моему образу жизни, и согласной мириться с моими тайными наклонностями. Увы, к несчастью, я вскоре обнаружил, что все подобные дамы уже замужем.
– Меня удивляет, что ты не проявляешь интереса к женщинам помоложе, – сказал мне как-то мой брат Дэвид. В третью годовщину смерти моей жены я безрассудно сообщил ему, что, возможно, женюсь, если только найду подходящую партию. – Если бы ты встретил девушку вроде…
– Господи боже, – раздраженно ответил я, – я что, должен выслушивать очередную хвалу в честь Бланш Мариотт?
В то время Бланш Мариотт была излюбленной темой разговоров Дэвида. Он познакомился с ней в то лето, когда ездил с дипломатической миссией в Соединенные Штаты. Тогда между переговорами с американцами по чувствительной проблеме поисков британцами невольничьих судов ему удалось каким-то образом ускользнуть из Вашингтона в Нью-Йорк и нанести визит Мариоттам – родне моей жены. Я тоже один раз был в Нью-Йорке и заглядывал к Мариоттам, но это случилось много лет назад, когда Фрэнсис, нынешний глава дома, был четырнадцатилетним мальчишкой, а две его сестры, Бланш и Маргарет, еще и не родились. Но на основании моего краткосрочного знакомства с Фрэнсисом я дал Дэвиду рекомендательное письмо, и, когда он вернулся в Англию, мне пришлось выслушать его лирические описания пятнадцатилетней Бланш.
– Пятнадцатилетней! – воскликнул я, шокированный новостью. – Дэвид, твои вкусы явно становятся языческими!
– Да я ведь думаю о ней только как о дочери, – со счастливым видом ответил он. Мужчины, отпускающие такие замечания, как правило, дочерей не имели. – Если я восхищаюсь ею, то в абсолютно невинном смысле.
– Надеюсь, твоя жена верит тебе.
Едва какие-нибудь романтические увлечения овладевали Дэвидом, он становился невероятно наивным, и я ничуть не удивился, когда он сообщил мне, что собирается пригласить Бланш в Англию, чтобы жена могла представить ее ко двору.
Мне не доводилось слышать, что думает его супруга об этой нехитрой интриге, но, как только Дэвид признался мне, что ему пришлось отказаться от своих планов, я проникся к нему сочувствием. Природа удовольствия, получаемого Дэвидом от его романтических увлечений, отчасти заключалась в том, что он был вынужден от них отказываться; ему нравилось печально томиться неделю или две, как какому-нибудь пасторальному пастушку с дешевой картинки. На самом же деле, насколько мне известно, ни одно из его романтических увлечений так ничем и не завершилось, поскольку завершение было бы величайшим разочарованием, да и его жена, которой он втайне побаивался, была слишком строга, чтобы допустить подобное бесшабашное поведение.
Я очень любил Дэвида. Когда он умер, три года спустя после встречи с Бланш, я горько переживал эту потерю, ведь он был единственным звеном, связующим меня с прошлым, последним человеком, кто разделял мои воспоминания о Кашельмаре. Я все еще мучительно переживал его смерть, когда получил длинное велеречивое письмо из Америки.
Бланш Мариотт увидела некролог Дэвида в «Таймс» и сообщала, что скорбит вместе со мной.
Ее послание удивило и тронуло меня. Я ответил ей, не ожидая, что она напишет еще, но Бланш тут же прислала мне второе письмо, а вскоре – я даже понять не успел, как это случилось, – между нами завязалась переписка.
– Кажется, приязнь твоей кузины Бланш перешла с твоего дядюшки Дэвида на меня, – удивленно сказал я своей дочери Нелл. – Не могу толком понять почему, но признаю: это весьма приятно. Она пишет очаровательные письма.
– Ты молодец, папа, берешь на себя труд писать ей, несмотря на всю свою занятость, – ответила Нелл. – Бедная девочка – осиротела так рано! Понятно, что ей нужен зрелый родственник, на которого она могла бы опереться как на отца.
Меня ее замечание задело, и я после того случая больше не говорил с Нелл о ее кузине.
Бланш к тому времени исполнилось восемнадцать, и она явно была очень развитой. Я узнал, что девушка играет на рояле, берет уроки игры на арфе, говорит на итальянском и французском и прочла все те женские романы, которые дали десятилетию название «женские пятидесятые». Злободневные политические вопросы ее, казалось, не волновали (к моему облегчению; мне хватало и того, что приходилось выслушивать в Вестминстере), но она рассказывала мне о текущих делах в Нью-Йорке – расширении Библиотеки Астора, учреждении Куперовского института, беспорядках на Статен-Айленде и сильном пожаре, который уничтожил Хрустальный дворец в Брайант-парке. Ее описание пожара было таким красочным, что я посоветовал ей попробовать себя в литературе, и она ответила – да, ей бы хотелось написать роман наподобие «Джон Галифакс, джентльмен»[1], который она перечитывала в девятый раз.
Я получал удовольствие. И не видел вреда в такой милой переписке, к тому же мне нравилась мысль о том, что где-то в мире есть очаровательная молодая женщина, которая не только регулярно пишет мне, но и каждое письмо заканчивает словами надежды на то, что когда-нибудь мы сможем познакомиться лично.
Вскоре после ее двадцатого дня рождения она прислала мне свой портрет – набросок, сделанный ее другом-художником.
– Весьма привлекательная, – согласилась Нелл, когда я показал ей портрет – уж очень хотелось показать кому-нибудь. – Но, папа, почему она присылает такие вещи тебе?
– А почему нет? – Я ощутил раздражение, что было необычно: Нелл – моя любимая дочь.
– А что, если бы я в ее возрасте послала свой портрет твоему другу лорду Дьюнедену?
– Это абсолютно разные вещи, – возразил я, еще больше раздражаясь. – Ты не состоишь в родстве с Дьюнеденом, а я по браку родственник Бланш.
– Понимаю, – согласилась Нелл и тактично переменила тему.
Более мы не возвращались с ней к разговору о Бланш, а в марте 1859 года Нелл умерла во время родов, и снова я остался с зияющей дырой в ткани моей жизни и почти невыносимым чувством утраты.
Но на сей раз я был так зол, что для скорби едва ли оставалось место. Я злился на всех – на ее идиота-мужа, который увез ее рожать в дорсетский особняк, вместо того чтобы оставить в Лондоне, где она имела бы наилучший возможный уход; зол на несчастного мертворожденного младенца, лишившего жизни свою мать; на дураков, приславших мне потом соболезнования, в которых говорилось, что я должен быть счастлив: у меня еще есть три дочери и они утешат меня в моей скорби. Все знали, что я не в ладах с Аннабель и Маделин, а с Катерин меня разделяет более тысячи миль. Я не получил от них ни слова утешения. Да и не ждал.
В конечном счете гнев настолько переполнил меня, что я сорвался, когда ко мне приехал мой самый близкий друг, чтобы выразить сочувствие.
– Какая мне польза от сочувствия? – выкрикнул я Дьюнедену в пароксизме горечи и ярости. – Зачем мне сочувствие? Все, кого я любил больше всего, умерли. И не смей напоминать мне обо всем, что я потерял! Я прекрасно знаю, что меня ждет, – старость, одиночество и смерть. Боже всемогущий, что за перспектива!
И я продолжил выкрикивать гневную тираду против смерти с таким неистовством, что Дьюнеден в волнении настоял на том, чтобы я немедленно выпил двойную порцию бренди с содовой.
Я на минуту перестал орать – пил бренди, – а он воспользовался моментом и предложил мне уехать на какое-то время.
– Может быть, съездить на Континент ненадолго, – пробормотал он. – Или отправиться в тихое морское путешествие. Самое главное – перемена обстановки.
– Я никуда не хочу, – мрачно ответил я. – И видеть никого не хочу.
Не прошло и месяца, как я в Ливерпуле сел на борт парохода «Персия» компании «Кунард» и отправился в Америку познакомиться с Бланш Мариотт.
2
Естественно, я ехал в Америку не только для того, чтобы познакомиться с Бланш. Я не походил на брата и не вынашивал никаких дурацких планов касательно двадцатилетней женщины, которую никогда прежде не видел. Однако, раз уж я решил отправиться в путешествие, чтобы смягчить боль утраты, и поскольку меня интересовали последние американские достижения в сельском хозяйстве, я не видел оснований, почему бы мне не зайти и к Мариоттам в Нью-Йорке.
Итак, 12 мая 1859 года после восьми спокойных дней путешествия через океан я приготовился к встрече с американской цивилизацией.
Существовал ли на свете город, равный Нью-Йорку? Может быть, когда-то Лондон напоминал Нью-Йорк. Средневековый Лондон – рядом со сверкающими дворцами немыслимого богатства жалкие трущобы немыслимой бедности, осиплые крики нищих тонут в назойливых призывах уличных торговцев, а над всеми криками, шумом и запахами – великолепная небесная линия сверкающих на солнце церковных шпилей. Я приезжал в Америку много лет назад, но по мере приближения парохода к Манхэттену вспомнил речную вонь и чуть ли не услышал бесконечную какофонию в грязных, дымных проулках к северу от Бэттери-парка. Мои воспоминания обрели резкость. Я вспомнил стивидоров, перекрикивающихся на десятке языков, свиней, копающихся в грязи чуть не на каждом углу улицы, яркие огни, которыми светятся по вечерам новенькие здания на Бродвее. Нью-Йорк был примитивным городом, его лучшие кварталы пытались подражать архитектуре георгианского Лондона; но хотя, на мой взгляд, этот город был безнадежно провинциален, я уверен, что любого приезжего гипнотизирует его кипучая энергия. Даже с моего места на палубе, все еще отделенного от берега водой гавани, я испытывал на себе оглупляющее воздействие бурной повседневной жизни города.
Фрэнсис Мариотт встретил меня на причале, отведенном для судов линии «Кунард». Я без труда узнал его, хотя годы еще более украсили его и придали солидность, которой ему не хватало в отрочестве. У него были потрясающие глаза, ровные белые зубы и необыкновенно обаятельная улыбка.
– Добро пожаловать, милорд! – воскликнул он. – Какая радость! Какое удовольствие! Какое редкое счастье!
Такая экспрессивность не удивила меня, потому что американцы поразительно экспрессивны. Всегда смотрел на это как на часть их неанглийского обаяния. Я, улыбаясь, поблагодарил его, пожал ему руку, сказал, что очень рад спустя столько лет снова оказаться в Америке.
Формальности таможенного досмотра уже завершились на пароходе. К счастью, человек моего положения может не беспокоиться о всяких бюрократических процедурах, которые замедляют путешественникам въезд в страну. Проинструктировав слугу и секретаря относительно багажа, я задержался лишь настолько, сколько требовало принятие приглашения на обед от британского консула. Тот также пришел на причал встретить меня, после чего я стал протискиваться через толпы оборванцев к экипажу Мариотта.
Погода стояла аномально жаркая. Пот пощипывал шею, пыль щекотала нос, а сверху, с подернутого дымкой неба, незнакомое солнце обжигало своими лучами изрытые колеями, кишащие людьми улицы.
– Что – нет свиней? – спросил я, глядя в окошко тронувшегося экипажа, – возница принялся хлестать кнутом в равной мере лошадей и нищих.
– Свиней?! Матерь Божья, их всех вывезли в свинарники на окраине города! Давно же вас здесь не было, милорд.
– Я наверняка увижу немало перемен.
– Непременно. Подождите – вы увидите новые дома! У нас теперь есть великолепный парк, а на Пятой авеню строится лучший католический собор в Западном полушарии.
– Вероятно, за это нужно благодарить ирландских иммигрантов.
– Давайте избегать разговоров про иммигрантов, – сказал Фрэнсис, продолжая улыбаться, – этот предмет многих здесь приводит в дурное настроение.
– Все еще? – спросил я, вспомнив, как Америке удалось захлопнуть дверь перед ордами ирландцев, которые пересекали Атлантику, спасаясь от голода десять лет назад.
– Милорд, увеличение населения, трудности, с этим связанные…
И он принялся с жаром рассказывать о проблемах Нью-Йорка, а я его вежливо слушал. Наконец мне удалось отвлечь его – я с улыбкой пробормотал:
– Нас в Англии больше беспокоит отношение президента Бьюкенена к сецессии.
– Ну, Бьюкенен знает, что делает, – уверенно сообщил Фрэнсис. – Войны не будет. Никто не хочет войны – это плохо сказывается на торговле и на работе биржи. – (И Фрэнсис, и его отец сделали состояние на Уолл-стрит.) – По моему мнению, один только разговор о войне является преступлением. Золото уже стало исчезать с рынков, а что касается коммерческих кредитов… Мы так и не оправились от паники пятьдесят седьмого года, когда «Огайо лайф» обанкротилась и потянула за собой Боуэри Бэнк.
Он еще целую минуту рассуждал о финансовых проблемах, а потом мы перешли к обсуждению моего визита, моей семьи и теплого приема, который ждет меня в особняке Мариоттов к северу от Вашингтон-сквер.
Я и представить себе не мог, что особняк может выглядеть даже пошлее, чем я его помнил, но отец Фрэнсиса перед смертью приказал покрасить золотой краской горгулий и водосточные трубы, что позволило дому достичь новой и невероятной степени вульгарности. У меня не хватает слов, чтобы описывать это дальше, могу только добавить, что в этих архитектурных изысках греческие идеи сочетались браком с готической претенциозностью, но брак получился неудачный.
Экипаж свернул с Пятой авеню, проехал через пару ворот (с сожалением должен отметить – тоже золоченых) и остановился в просторном дворе. Лакей помог мне выйти из экипажа, и тут я увидел красную ковровую дорожку на ступеньках крыльца, а дальше, в коридоре, еще одна дорожка такого же цвета уходила куда-то в бесконечность под созвездие люстр.
– Моя семья сгорает от нетерпения познакомиться с вами, милорд, – сказал Фрэнсис, улыбаясь своей особенной белозубой улыбкой. – Моя сестра Бланш просто считала дни до вашего приезда.
– Буду рад познакомиться с обеими твоими сестрами, – вежливо ответил я.
Поскольку Бланш вряд ли могла бы вести переписку со мной без его разрешения, он, вероятно, предполагал, что я отвечаю взаимностью на ее интерес ко мне, но мне ни в коем случае не хотелось, чтобы Фрэнсис рассчитывал на нечто серьезное.
Его семья ждала в зале.
Я сразу же увидел Бланш. Она оказалась ростом меньше, чем я воображал, но сложения исключительного. У нее была белая безукоризненная кожа, высокие скулы и длинная, красивая шея. Я постоянно убеждал себя: меня наверняка ждет разочарование, когда я увижу ее. Теперь же так поразился, увидев подтверждение слов Дэвида (раз в жизни он не преувеличил обаяние женщины), что чуть не потерял дар речи. Пришлось приложить немалые усилия, чтобы сохранять невозмутимое выражение лица, пока Фрэнсис представлял меня своей жене Амелии.
Амелия оказалась крупной женщиной с преждевременно состарившейся от нью-йоркского климата кожей, в ее карих глазах неизменно светилось беспокойство. Вероятно, ее волновала супружеская неверность мужа, и я, увидев ее, сразу же понял, что любовные связи Фрэнсиса многочисленны и разнообразны. Двое детей пошли в отца. Девочка, Сара, была хорошенькая, с капризным ротиком, а мальчик, Чарльз, хотя и стеснительнее сестры, смотрел смышленым, наблюдательным взглядом.
– А теперь позвольте мне, – сказал Фрэнсис, делая размашистый жест рукой, – познакомить вас с моей сестрой Бланш. Бланш, дорогая, позволь представить тебе…
Возможность представить мне Бланш настолько поглотила его, что он совершенно забыл о своей второй сестре. Но к счастью, к этому времени я уже оправился от потрясения и, познакомившись с Бланш, с приличествующим случаю вежливым энтузиазмом повернулся к семнадцатилетней рыжеволосой мисс, которая понуро стояла на заднем плане.
Фрэнсис упрекнул себя за забывчивость. Его обаянию трудно было противостоять.
– Да, конечно. Понимаете, я так взволнован, что скоро и собственное имя забуду! Милорд, моя сестра Маргарет.
Я проникся сочувствием к девочке (уж слишком она была простовата на вид), в особенности когда увидел, как она завидует своей красивой старшей сестре, а потому постарался поздороваться с ней с таким же энтузиазмом, с каким здоровался с Бланш. Я обратил внимание, что это удивило всех, в особенности Бланш, и тогда мне стало ясно, что я обманывал себя, полагая, будто никто не придает нашей переписке никакого значения. Однако, невзирая на нехарактерную для меня наивность, я все же не превратился в романтического идиота. Твердо решив, что мои отношения с обеими девицами будут только отеческими, я дал себе зарок в течение моего короткого визита в Нью-Йорк не отдавать предпочтения ни одной из них в ущерб другой.
Но отрицать, что Бланш поразительно красива, было невозможно.
3
– Мне будет очень не хватать вас, кузен Эдвард, когда вы уедете в Вашингтон, – сказала мне Бланш три недели спустя. – Не могли бы вы отложить вашу поездку на пару недель?
Мы сидели в саду на чугунной скамейке в тени вяза, защищавшего нас от жаркого послеполуденного солнца, и перед нами простирался газон с травой отвратительного коричневатого цвета, напоминавший мне о том, как далеко я от дома.
Слева от нас находился летний дом, справа – неработающий фонтан, а издалека, из-за высокой стены, до нас доносились звуки проезжающих экипажей, стук колес телег, двигающихся по Пятой авеню.
– Ваше пребывание здесь такая радость для всех нас, – добавила, вздохнув, Бланш.
– Для меня это тоже радость.
К несчастью, так оно и было на самом деле. Фрэнсис кормил и поил меня вином чуть ли не с маниакальным усердием, а Бланш всегда оказывалась рядом, стоило мне подумать, как бы приятно было побеседовать с ней. Признаю, мне льстило такое внимание, но по зрелом размышлении я ничуть не удивлялся. На американцев влияют английские титулы, к тому же я сделал весьма заметную карьеру. Если нью-йоркское общество предпочитало относиться ко мне как к знаменитости, то я, безусловно, не имел ни малейшего желания возражать.
– Я вернусь после поездки в Вашингтон, Висконсин и Огайо, – пообещал я Бланш.
– Я могу понять ваше стремление посетить Вашингтон, – сказала Бланш, обаятельно надув губки, – потому что все утверждают, что государственные здания в Вашингтоне производят впечатление. К тому же лорд Палмерстон хочет, чтобы вы засвидетельствовали его почтение президенту, а мужчины, конечно, всегда увлечены политикой, дипломатией и всякими такими вещами. Но зачем, господи боже мой, зачем вам нужно в Огайо? И Висконсин? Я не вижу причин, по которым кому-то может понадобиться Висконсин.
– Там есть один фермер, он изобрел машину, способную произвести революцию в сборе урожая, – объяснил я, глядя, как ее густые темные волосы скручиваются в колечки сзади на шее. – А в Огайо вывели новый вид маиса, который, возможно, подходит для выращивания в Ирландии.
– А я думала, в Ирландии не выращивают ничего, кроме картофеля.
Я не стал объяснять. Никогда не обсуждаю Кашельмару.
– Кузина Элеонора разделяла ваш интерес к сельскому хозяйству, когда была жива?
Часы я держал в руке, хотя даже не помнил, когда вытащил их из кармана.
– Господи боже! – удивленно воскликнул я. – Вы посмотрите только, который час! Вы не опоздаете на урок арфы?
– Ах эта ужасная арфа! – Она скользнула лукавым взглядом по мне из-под ресниц и улыбнулась; я обратил внимание на полноту ее крупных подвижных губ.
В саду стояла жара. Я понять не мог, как Бланш умудряется выглядеть так, будто ей это пекло нипочем, и мною внезапно овладело желание прижать горячие пальцы к ее бледной коже, пока из моего тела не выйдет этот жар.
Не дав себе труда подумать, я вдруг произнес:
– Когда я могу ждать, что Фрэнсис привезет вас ко мне в гости в Англию?
– Боже, когда вы нас пригласите, конечно. – Она рассмеялась, а в следующее мгновение обхватила меня рукой за шею и легонько поцеловала в щеку.
– Бланш…
Но девушка уже отпрянула. Резво пробежала по газону и, только дойдя до дому, повернулась с улыбкой и в прощальном жесте подняла руку в перчатке.
Я был так потрясен и ее поведением, и собственной бурной реакцией, что, после того как она исчезла в доме, мне пришлось еще несколько минут посидеть на скамейке, приходя в себя. Когда я снова смог связно мыслить, то постарался успокоиться. Глупо было чувствовать себя фраппированным ее поведением. Американские девицы славятся своей откровенностью, и было бы неправильно судить Бланш по тем стандартам, в которых я воспитывал своих дочерей. А мои собственные чувства? Но о них знал только я. Никаких глупостей я не сделал, и в мои намерения входило далее вести себя исключительно благоразумно.
Однако мысли путались относительно того, что считать благоразумным поведением. Я никогда не относился к американцам с предубеждением, но можно ли жениться на американке? Почти наверняка нет. Мариотты были на свой манер аристократией, но по английским стандартам считались бы вульгарными чужаками. Но разве я принадлежу к тем людям, которых страшит суд общества? Я не какой-нибудь новоиспеченный представитель среднего класса, неуверенный в своем социальном положении.
– Я буду делать то, что захочу, – сообщил я безучастным птицам на кустах. – Что бы мне ни понравилось.
Забавно, что меня больше волновало место ее рождения, а не возраст, правда двадцатилетние девушки часто выходят замуж за зрелых мужчин, в этом нет ничего необычного. Пусть она не разделяла моих духовных интересов, но неужели мне нужна женщина, единственная добродетель которой состоит в способности интеллектуального общения? Нет, я так не думал.
Я долго просидел в размышлениях о том, чего же я хочу, потом наконец вернулся в дом. Внутри стояла тишина. Амелия отправилась с детьми на прогулку, Маргарет, как обычно, где-то пряталась (я после приезда почти не видел ее), а Фрэнсис, насколько я знал, еще не вернулся из своей фирмы на Уолл-стрит. Сверху доносились тихие сбивчивые аккорды арфы Бланш, и я решил послушать ее игру в маленькой гостиной рядом с музыкальной комнатой, где она брала уроки. Эти комнаты разделяла дверь, как и всегда, стоявшая чуть приоткрытой. Стараясь не шуметь, чтобы не помешать ей, я сел, взял журнал, который меня ничуть не интересовал, и принялся с удивлением слушать сетования Бланш учителю музыки на трудности игры на арфе.
Мне ее игра казалась превосходной.
Я устроился поудобнее, чтобы провести следующие полчаса, слушая музыку, но тут урок прервался. В коридоре послышались резкие шаги, дверь открылась, и раздался властный голос Фрэнсиса:
– Бланш, мне надо с тобой поговорить наедине.
– Бога ради, Фрэнсис, у меня урок!
– Мне все равно, что у тебя, – хоть урок, хоть молитва. Добрый день, мистер Паркер.
– Добрый день, сэр, – пробормотал, запинаясь, маленький учитель музыки. – Если хотите, чтобы я подождал внизу…
– Не хочу. Вы свободны.
Когда они остались одни в музыкальной комнате после этой отвратительной демонстрации грубости и плохого воспитания, хозяин дома воскликнул:
– Ответь-ка мне, Бланш, как называется то, что ты делаешь, черт побери?!
– Фрэнсис! Как ты смеешь так разговаривать со мной?
– Как ты смеешь вести себя словно шлюха из концерт-салуна?! Я видел тебя только что в саду!
– Ты сам мне сказал, чтобы я была с ним любезна!
– Любезна! Но я тебе не говорил, чтобы ты вела себя с ним как потаскуха. Бог ты мой, что этот старый дурак будет думать о воспитании, которое ты получила? Ты, возможно, погубила нас обоих в его глазах!
– Если и так, то в этом только ты виноват! Господи боже, я никогда не хотела иметь ничего общего с кузеном Эдвардом. Это ты мне не давал покоя со времени того жуткого финансового кризиса два года назад, все приставал – напиши кузену Эдварду, задобри кузена Эдварда, польсти кузену Эдварду, чтобы он мозги потерял…
– Если бы ты знала о банкротстве столько, сколько знаю я, то ты бы понимала, как важно поддерживать хорошие отношения с богатыми родственниками!
– Да – с английским родственником. Ты, который презираешь Европу и все европейское! Фрэнсис, какой же ты лицемер! Меня иногда тошнит от тебя!
– Молчи! – закричал Фрэнсис. – Какая наглость разговаривать со мной в таком тоне!
– Наглость? И кто говорит о наглости? Уж какая это была наглость с твоей стороны – заставлять меня выламываться перед стариком!
Я вышел из комнаты.
В коридоре было сумеречно и прохладно. Прислонившись к стене, я прижал лоб к темным обоям, но, когда понял, что все еще слышу ругань из музыкальной комнаты, пошел на ощупь по коридору, словно слепой.
Мои пальцы нащупали паз в стене. Я оказался у двери, которой не замечал раньше. Мне хотелось одного – найти уголок, где я мог бы побыть один. Нажав на ручку, вслепую вошел внутрь.
Закрыв за собой дверь, я зажмурил глаза и прислонился к стене. Наступило долгое мгновение абсолютной тишины, а потом, как раз перед тем, как мое чутье подсказало мне, что я не один в комнате, я услышал тихое, вежливое покашливание.
Помню, что выпрямился, а уже потом открыл глаза.
Со стула у окна за мной наблюдала Маргарет. Я молча смотрел на нее, вспомнив, что в день приезда приветствовал ее с таким же энтузиазмом, как приветствовал Бланш.
Я попытался что-то сказать, но, к своему ужасу, обнаружил, что потерял дар речи. Ситуацию спасла Маргарет; сочувственным, но деловым тоном она спросила:
– Могу я вам помочь, кузен Эдвард?
Услышав ее голос, я с мучительным уколом благодарности понял, что она не забыла доброты, которую я проявил к ней.
4
Девушка сидела за столиком с шахматными фигурами, но теперь встала. Она была невысока – не больше пяти футов, жесткие, непокорные рыжие волосы Маргарет связала сзади модным шиньоном. Резкие черты заостренного личика, длинный, тонкий нос и квадратный подбородок, голубые глаза были прищурены, словно она смотрела на мир с обоснованным подозрением. Позднее я узнал, что у нее близорукость. Когда она поднялась из-за шахматного столика, я увидел пенсне, болтающееся на черной ленточке на ее шее, но мне и в голову не пришло, что ее подозрительное выражение происходит всего лишь от напряжения, которое ей приходится прикладывать, чтобы видеть мир.
– У вас нездоровый вид, – заметила она. – Пожалуйста, присядьте.
Маргарет озабоченно посмотрела на меня. Я сумел выдавить:
– Спасибо. Я не привык к жаре. В Англии… – Но больше ничего в тот момент я не мог сказать. Сел на стул против нее через столик, уставился на стоящие на знакомых черных и белых квадратиках фигуры из слоновой кости.
– Вы играете в шахматы? – поинтересовалась Маргарет. Она старательно разглядывала белую пешку. – Это партия из книги, которую Фрэнсис дал мне много лет назад. Брат прежде хорошо играл в шахматы, но теперь бросил – слишком занят зарабатыванием денег, поэтому я играю одна. Амелия говорит, что шахматы не для девушек, но я всегда считала такое представление очень глупым.
Я достаточно пришел в себя, чтобы ответить нормальным голосом:
– Как странно! Именно это утверждала и моя покойная жена.
– Ваша жена? Правда? Замечательно! А сама она играла в шахматы?
– Да. И ее тоже научил старший брат.
– Она хорошо играла?
– Иногда она позволяла мне выиграть.
Маргарет рассмеялась, и я только в этот момент вспомнил, что никогда и ни с кем не обсуждаю Элеонору.
– Хотите закончить со мной партию? – спросила она.
– Если вы не против. Да, с удовольствием. – Все воспоминания умерли, утонув в очаровательной абстракции шахмат. Я смотрел на знакомые фигуры, словно на давно потерянных друзей, и со страстью нащупывал ходы, которые когда-то отыскивались рефлекторно.
– Вы для меня слишком сильный противник! – восхищенно воскликнула Маргарет, когда был сделан последний ход.
– Напротив, это вы играете слишком хорошо, а я тугодум – давно не играл.
– А когда вы играли в последний раз?
– О, это было четырнадцать лет назад, – признался я. – В Кашельмаре.
– Ах да! В вашем ирландском имении. – Она стала заново расставлять фигуры на доске. – Четырнадцать лет – большой срок. А почему вы так точно помните, когда играли в последний раз.
Я открыл рот, чтобы дать короткий уклончивый ответ, но вдруг услышал собственный голос:
– Потому что я посетил Ирландию накануне голода. Моя жена тяжело восстанавливалась после рождения последнего ребенка, и поездка в Ирландию была первой, которую она смогла осилить по прошествии нескольких месяцев. Мы тогда привезли нашего сына Луиса в Ирландию, невзирая на то что ранее, опасаясь болезней, никогда не вывозили детей из Англии. День спустя после прибытия мы с Элеонорой в последний раз играли в шахматы, а потом Луис заболел тифом и через неделю умер.
Она смотрела на меня. Я обратил внимание на веснушки на ее переносице.
– Ему было одиннадцать лет, – добавил я.
– И ваша жена умерла вскоре после этого?
Ее вопрос поразил меня. Я ждал от нее какой-нибудь бессмысленной банальности, выражения сочувствия.
– Нет, – произнес я, помолчав. – Она прожила еще шесть лет.
– И вы больше ни разу не играли в шахматы. Почему? Она сердилась на вас? Винила вас в смерти сына?
Ее прямолинейность испугала меня, и я ответил неловко:
– Отчасти это и правда была моя вина. Напрасно я повез их обоих в Ирландию, но я думал, что перемена пойдет на пользу Элеоноре, да и Луис рос и хотел увидеть имение, которое когда-нибудь будет принадлежать ему.
– Тогда почему же она винила вас?
– Здоровье у нее уже было подорвано, а потрясение от его смерти… совсем выбило из колеи. Когда мы из Ирландии вернулись в Уорикшир, она никого не хотела видеть и вообще редко выходила из дому.
– Стала затворницей, вы хотите сказать?
– Да. С ней произошел нервный срыв, – конечно, еще одна причина нашего отчуждения, но… – У меня закрались сомнения в трезвости собственного рассудка. Я никому никогда не говорил о нашем отчуждении прежде. Видимо, сочетание жары и потрясения повлияло на меня серьезнее, чем я думал.
– И сколько лет прошло, прежде чем вы вернулись в Кашельмару?
И опять меня поразило отсутствие сочувственных банальностей.
– Четыре года. – Я оглядел комнату: у одной стены стояла китайская ширма, а на лакированном столике – ваза китайского фарфора. – Четыре года, – повторил я недоуменным голосом, словно все еще сам не мог принять чудовищность содеянного мною. – Годы голода. Я отвернулся от Кашельмары на четыре года, а когда приехал туда снова, то обнаружил, что мои земли погибли, мои оставшиеся в живых арендаторы превратились чуть ли не в животных, а вся долина выглядела не лучше, чем огромное кладбище.
Она ничего не сказала на это, но я почти забыл о ней. В ту минуту я видел трупы, лежащие на обочине, невспаханные поля и запах смерти вокруг разрушенных домов Клонарина. Помню, как зашел в церковь в поисках священника и обнаружил, что все подсвечники исчезли.
– Я вел себя не лучше, чем худшие из землевладельцев, не живущих на своей земле, – пробормотал я. – Сотни людей, о которых я должен был бы позаботиться, умерли от голода и болезней.
– Но ведь…
– Конечно, я с тех пор пытался искупить свою вину! Реорганизовал мое имение, построил новые дома для арендаторов, вложил деньги в землю, стал интересоваться последними достижениями в сельском хозяйстве… – Я помолчал, а потом удивленно проговорил: – Я чувствую себя виноватым и потому никогда не говорю о Кашельмаре. И я никогда не говорил об Элеоноре, потому что я и перед ней чувствую вину. И дело не просто в смерти Луиса. А вообще во всех наших детях, последний из которых почти убил ее.
Я стоял у окна, хотя и не помнил, когда поднялся на ноги. За выгоревшим газоном плыло пятно яркого света, усиливавшее боль за моими глазами.
– Я был предан Элеоноре, – произнес я после продолжительной паузы. – Наш брак не должен был закончиться отчуждением. Мы не заслуживали этого. То, что случилось, несправедливо.
Моего запястья коснулась маленькая горячая рука. Тихий голос со страстью проговорил:
– Жизнь иногда бывает такой ужасной, правда? И несправедливой. Я понимаю, что вы чувствуете.
И я вдруг осознал, что именно это я и хотел услышать со времени смерти Нелл, – не бесконечные сочувствия вполголоса, не религиозные общие места, не приторные напоминания о том, что я не должен забывать о дарованных мне радостях, а именно такие слова: да, жизнь часто жестока, а судьба несправедлива и я имею право сердиться и скорбеть о потери дочери.
– Я знаю, что вы чувствуете, – сказала Маргарет, и я верил, что она каким-то чудом и в самом деле знает; и в этом ее знании лежит освобождение от одиночества – освобождение, которого я так долго и безуспешно искал.
Я смотрел на нее и уже больше не злился. Уже не хотел проклинать несправедливость смерти, а был просто благодарен за то, что жив. И, глядя на Маргарет через бездну разделяющих нас лет, понимал, что не только хочу ее, но и ничто на свете не может встать на моем пути.
Глава 2
1
У меня не было возможности немедленно реализовать мой интерес к Маргарет, потому что на следующий день я отправился в Вашингтон, начиная тем самым двухмесячное путешествие по континентальной части Соединенных Штатов. Впрочем, мой отъезд, казалось, происходит очень вовремя. Мысль о том, чтобы лишний день оставаться под крышей Фрэнсиса, была для меня невыносима, и, как бы мне ни хотелось видеть Маргарет, я знал, что должен временем проверить возникшее к ней чувство. И, как это часто случается после откровенного разговора, я почти сразу же начал жалеть о моей открытости, и хотя не сомневался в тактичности Маргарет, но хотел, чтобы она своим молчанием доказала мне: я могу ей доверять.
В мои цели не входит подробное описание путешествия по Америке. Если кто-нибудь вдруг пожелает издать мою биографию, то отсылаю его к статьям, которые написал позднее для Королевского сельскохозяйственного общества: «Мутантные виды маиса в штате Огайо» и «Клубнекопатель мистера Джона Ф. Эпплби – изобретение, облегчающее сбор урожая». Где-то наверняка сохранилось мое письмо лорду Палмерстону о состоянии американских штатов, хотя из опыта моего общения с Палмерстоном предполагаю, что он, вероятнее всего, изорвал его в клочья. Ведь я советовал проводить политику строгого невмешательства во внутренние дела Соединенных Штатов, а это было для Палмерстона как красная тряпка для быка. Но у меня для такой позиции имелись основания. Находясь на американской земле, я ясно видел, что для этой нации вопрос отношений с Англией весьма больной, так же как для выросшего ребенка нередко остается больным вопрос отношений с родителями. Американцы считают – и, вероятно, для этого есть основания, – что в Англии не понимают их страну, и, хотя большинство американцев, с которыми я встречался, относились ко мне дружески, я ощущал сильные антибританские настроения в обществе.
«Представьте себе, какая катастрофа ждет англо-американские отношения, – писал я Палмерстону, – если в случае внутреннего военного конфликта в Америке окажется, что Англия поддерживала проигравшую сторону. Уж лучше не поддерживать ни одну из сторон, выждать, понять, куда дует ветер».
Моя стрела была направлена в Гладстона[2] и лорда Джона Рассела[3], которые отстаивали свое наивное убеждение, будто владельцы плантаций на юге – всего лишь компания британских джентльменов, говорящих с американским акцентом, и им следует позволить поступать по их разумению.
Не то чтобы я совершенно не сочувствовал Югу. Я полагал, что существуют веские доводы в пользу того, что каждый штат имеет право на отделение, но при этом не считал, что позор рабства можно оправдать эмоциональными ссылками на конституционные права. Меня все упорно убеждали, что разногласия в Америке носят чисто конституционный характер, но мне, стороннему наблюдателю, было ясно, что, хотя горячей темой и считается право на отделение, на самом деле люди обсуждают только одно – рабство.
«Все здесь говорят о Виксберге, – писал я Палмерстону, – где заключенное недавно коммерческое соглашение вновь открыло тему торговли африканскими рабами и признало утратившими силу все ограничения, касающиеся рабства. А тем временем все смотрят на Канзас, где вскоре должно быть принято решение о том, будет или не будет в конституции штата статья о рабстве. Раскол в стране обостряется, и после аудиенции у президента Бьюкенена сегодня утром я пребываю в убеждении, что ни у него, ни у кого другого нет ни малейшей надежды на разрешение проблем, стоящих перед Америкой сегодня, и предотвращение кризиса, который угрожает возникнуть завтра. Трудно предсказать, как пройдут президентские выборы в следующем году. Похоже, демократы разделятся: южные будут выступать за рабство, северные сохранят нейтралитет. Конституционные юнионисты пойдут на компромисс в вопросе рабства, но у них нет сильного лидера. Новая Республиканская партия, которая хорошо провела прошлые выборы, вероятно, имеет сильного лидера, но он идеалист и фанатик, и если победит благодаря своему красноречию, то гражданская война неминуема».
Я впервые услышал имя Линкольна в Вашингтоне, теперь, оглядываясь на те годы, мне представляется странным, что даже в 1859 году он был мало известен на востоке Америки и лишь в следующем феврале привлек к себе внимание в Нью-Йорке выступлением в «Купер юнион».
Я с облегчением покинул Вашингтон. Не то чтобы мне не понравился город. Напротив, его величественный замысел производил сильное впечатление. Но американские политики в сравнении с английскими представляют собой грубую толпу, а политический климат в то время установился такой напряженный, что атмосфера в столице была изматывающей в той же мере, что и несносной.
Маисовые поля Огайо оказались идеальным противоядием. Благодаря заботам правительства я остановился на большой ферме близ Цинциннати; не существует какого-то федерального министерства, которое занималось бы исключительно сельским хозяйством, но Патентное ведомство – а оно здесь занимается в том числе и вопросами сельского хозяйства – в своем рекомендательном письме было весьма убедительным, и мой хозяин в Огайо очень тепло принял меня. Американское гостеприимство не сравнимо ни с каким другим, и я с удовольствием провел время на ферме, тем более что перед этим мне нередко приходилось сталкиваться с антибританскими настроениями. Только вот мутантная разновидность маиса меня разочаровала. Я пришел к мрачному выводу, что этот вид не подходит для выращивания в Ирландии. Надиктовав несколько соображений по этому поводу, я отправился в Висконсин ознакомиться с клубнекопателем мистера Эпплби.
В Огайо стояла невыносимая жара, Висконсин встретил меня относительной прохладой, и я, остановившись в небольшом отеле, поздравил себя с тем, что получаю представление о жизни на фронтире в огромных пространствах того, что называется «настоящая Америка».
Озера и сосновые леса поблизости источали скандинавский аромат, и я подумал о том, что здесь очень понравилось бы Элеоноре. Мы с ней когда-то много путешествовали, бывали и в Америке, но во время нашей поездки по стране не видели ничего и близко похожего на Висконсин.
Клубнекопатель мистера Эпплби, как и большинство изобретений, оказался блестящим, но непрактичным, и я подозревал, что пройдет много лет, прежде чем он будет продаваться дешево в промышленных масштабах. Но достижения мальчика (ему было всего восемнадцать) привели меня в восторг, и я обещал прислать ему мой доклад Королевскому сельскохозяйственному обществу. На этом деловая часть моего путешествия завершилась, и я по Великим озерам отправился пароходом на восток, а потом, после короткого, но утомительного путешествия по суше, сел на другой пароход, на котором по реке Гудзон добрался до Нью-Йорка.
К моему огорчению, на Манхэттене стояло пекло, как в духовке. В особняке на Пятой авеню жена Фрэнсиса Амелия готовилась к переезду семьи в их загородный дом в Гудзон-Вэлли, и, хотя меня пригласили присоединиться к ним, я не собирался задерживаться. Извинившись самым вежливым образом, я распорядился, чтобы мой секретарь заказал билеты на пароход на следующей неделе, и, когда вопрос с моим отъездом был улажен, смог обратить внимание на Маргарет.
Она показала себя девицей рассудительной – ни Фрэнсис, ни Бланш не дали мне ни малейших оснований подозревать, что она сообщила им какие-либо подробности нашего разговора. И я, убедившись в этом, принял решение. Мне никак не удавалось застать ее в одиночестве – Фрэнсис или Бланш постоянно вертелась рядом, – но в один прекрасный день, когда Фрэнсис уехал на Уолл-стрит, а Бланш отправилась страдать на очередной музыкальный урок, я по договоренности встретился с Маргарет в маленькой китайской комнате, где она в одиночестве играла в шахматы.
– Я так рада, что вы предоставили мне еще одну возможность сразиться с вами, – сказала девушка, улыбаясь мне. – Думала, у вас до отъезда будет слишком много дел и времени на партию не останется.
– Мне хотелось поговорить с вами. – Я сел против нее, надеясь, что, несмотря на нервозное состояние, не выгляжу слишком неуклюже. – В шахматы мы, конечно, сможем сыграть позднее, но сначала хочу сказать вам кое-что.
Она посмотрела на меня удивленно, потом в ее взгляде появилась тревога.
– Надеюсь, что не сделала ничего такого, что могло бы вызвать ваше недовольство.
– Напротив, вы вызываете у меня такое довольство, что я хотел бы пригласить вас в Англию следующей весной.
– В Англию? – удивленно проговорила Маргарет. – Меня?
Судя по ее виду, она не верила своим ушам.
– Если вы хотите отложить ваш визит, пока не станете постарше…
– Нет-нет! – воскликнула она. – Я бы очень хотела приехать, но дело в том, что…
– Да?
– Фрэнсис ни за что мне не позволит! – с отчаянием в голосе произнесла Маргарет. – Он настроен весьма антибритански, хотя вы, наверно, и думаете иначе.
– Вы любите Фрэнсиса?
– Да, очень, – без колебаний ответила она. – Маленькой я была его любимицей, а теперь он уделяет внимание только Бланш, а поскольку у нас с Бланш вечный разлад…
– Понимаю.
– И Амелия относится ко мне ужасно, хуже мачехи. Я жалею, что Фрэнсис женился на ней!
– Значит, вы, вероятно, совсем не так счастливы в Нью-Йорке, как могли бы.
– Я не буду тосковать по дому, поехав погостить в Европу, если вы это имеете в виду. Напротив, думаю, что сразу же влюблюсь в Англию и не захочу уезжать.
– В таком случае вы сможете оставаться столько, сколько пожелаете.
– С вами? Сколько мне захочется? Кем-то вроде приемной дочери? – Она сидела на краю стула и смотрела на меня как на волшебника, показывающего какой-то удивительный фокус. – Ах, я бы очень хотела!
– Ну, в дочерях у меня нет нужды, а вот жены мне некоторое время ох как не хватает, – бросил я легкомысленным тоном, чтобы она могла принять мои слова за шутку, если пожелает. – Однако если вы предпочитаете видеть во мне отца…
Ее лицо изменилось. Я замолчал, беззаботно развел руками и наклонился над шахматной доской.
– Надеюсь, вы не будете судить меня чересчур строго за мое высокое мнение о вас, – быстро добавил я, выстраивая пешки квадратом. – И еще надеюсь, вы не сочтете мое предложение бестактным, но я никому не делал предложений с моего двадцатидвухлетия и, боюсь, совершенно потерял навыки. Конечно, я слишком стар для вас…
– Стары? Какая мне разница, сколько вам лет? Да будь вам хоть сто, мне было бы безразлично.
Я посмотрел на нее. На ее маленьком заостренном побелевшем лице появилось выражение решимости. Поначалу я подумал, что Маргарет злится, а потом, потрясенный, увидел, что она вне себя от возбуждения. Я потерял контроль над собой, попытался говорить, но она не дала мне закончить.
– К весне следующего года, когда я приеду в Англию, – поспешно объяснила она, – я буду старше. К тому времени мне исполнится восемнадцать. Я стану очень взрослой и очень умной, и вы даже не вспомните, какая я была маленькая сегодня. Понимаю, что моя молодость будет большой помехой вам в вашем положении, но я компенсирую вам ваши трудности, обещаю. Уверена, вы не пожалеете, если возьмете меня в жены.
– Мое дорогое дитя…
– Конечно, я бы предпочла быть вашей женой, а не приемной дочерью, но, кажется, не могу надеяться на большее, чем на приемную дочь. Хочу сказать, мало того что я так ужасно молода, у меня еще и волосы такого жуткого цвета, у меня веснушки, а вы такой умный и благородный, такой… такой…
Несмотря на изумление, я не смог противиться улыбке:
– Да?
– Вы такой высокий и красивый! – воскликнула Маргарет и зарыдала.
Не помню толком, что случилось потом. Знаю только, что тут же вскочил на ноги, она тоже встала, и я обнимал ее. Мне и в голову не пришло спросить себя, благоразумно ли это, и, уж конечно, это не пришло в голову Маргарет. Она обвила руками мою шею и без всякого стыда плакала на моей груди, обливая слезами мою крахмальную рубашку. Платье обтягивало ее фигуру, и, несмотря на неизбежный по последней моде выступ кринолина сзади, я впервые понял, что она, будучи миниатюрной, вовсе не такая худышка, как мне всегда казалось.
– Вы выйдете за меня замуж в Англии в следующем году?
– Я выйду за вас замуж завтра… в самом темном углу Африки, если будет нужно!
Я рассмеялся:
– Нет, мы должны подождать несколько месяцев – вдруг вы передумаете.
Ее запрокинутое лицо было так близко – я мог пересчитать веснушки у нее на переносице, но мне показалось гораздо более разумным поцеловать ее. Я не хотел ее тревожить и поцеловал всего лишь в щеку, но, не успев еще насладиться свежестью ее кожи, вдруг почувствовал, что она импульсивно повернула голову, и мои губы накрыли ее рот.
Она действовала инстинктивно, ведь вряд ли у нее имелся какой-либо опыт, но ее инстинкты были удивительно чувственными. Я был настолько удивлен, что пару мгновений не отвечал на ее порыв, и она, решив, что совершила какую-то ужасную faux pas[4], зарделась, отпрянула от меня и принялась бормотать извинения.
Я пресек ее самобичевание. И опять не дал себе труда подумать. Просто снова прижал ее к себе и поцеловал – поцелуй длился так долго, что нам пришлось оторваться друг от друга, чтобы перевести дыхание. И тогда я наконец сказал иронически:
– Если бы ваш брат увидел нас сейчас, у него были бы все основания потребовать, чтобы я немедленно покинул его дом.
– Фрэнсис! – воскликнула она в ужасе. – Господи милостивый, я совсем забыла о нем! Ах, кузен Эдвард, он ни за что не позволит мне выйти за вас. Ни за что!
Я улыбнулся. И получал удовольствие, улыбаясь, и мое удовольствие было бесконечно приятно мне.
– Мое дорогое дитя, – с любовью в голосе произнес я, – Фрэнсис будет очень-очень рад.
2
– Кузен Эдвард! – любезно воскликнул Фрэнсис. – Как это мило с вашей стороны! А я как раз хотел отправиться на ваши поиски.
– Да, – сказал я. – Теперь, когда до моего отъезда осталось всего два дня, я подумал, что ты, вероятно, захочешь поговорить со мной кое о чем. Позволь мне присесть?
– Конечно! – Он резво бросился предлагать мне лучшее кресло.
Мы сидели в курительной на цокольном этаже дома – маленькой мужской комнате с удобными креслами, кушетками и картинками скаковых лошадей на стенах. Окна, как и окна китайской комнаты выше, выходили в сад, и, выглянув во двор, я увидел двух детей Фрэнсиса, Чарльза и Сару, – они бегали вокруг фонтана, играли в салочки.
– Кузен Эдвард, мне будет не хватать вашего общества, – начал речь Фрэнсис своим превосходным, по-актерски пластичным голосом. – В особенности будет переживать Бланш.
– Бланш? – Я несколько дней выносил его лицемерие и не испытывал ни малейшего желания длить это хоть одной секундой дольше. – Ты наверняка оговорился – имел в виду Маргарет.
Он уставился на меня, и я снова обратил внимание на его странные глаза, такие светло-карие, чуть ли не желтые. У него были высокие скулы на мясистом лице, что придавало его глазам слегка восточный вид.
– Маргарет? – недоуменно переспросил он наконец.
– Маргарет, – подтвердил я недвусмысленным небрежным тоном, каким не разговаривал с ним никогда прежде. – Ты, конечно, уже понял, что она в меня влюблена.
Он ошарашенно уставился на меня. Мы сидели друг перед другом в наших креслах, но тут он встал. Двигался медленно, сжимая кулаки за спиной.
– Кузен Эдвард, – сказал он, – думаю, вы ошибаетесь.
– Думаю, что не ошибаюсь. – Откинувшись на спинку кресла, я вытянул длинные ноги, аккуратно закинул одну на другую. – Она дала мне без всяких сомнений понять, что желает в будущем стать моей женой.
За этим наступило глухое молчание. Я видел, как побледнело его лицо, обратил внимание, какие громадные усилия он предпринимает, чтобы сдерживать себя. Фрэнсис напряженно думал. Я чуть ли не слышал, как его мозги перемалывают одну мысль за другой, пока он пытается решить, что может позволить себе сказать мне.
– Поскольку ты ее опекун, – добавил я после паузы, – я, естественно, до отъезда должен обсудить этот вопрос с тобой. Я желаю жениться на Маргарет. Верю, что она будет великолепной женой. С твоего разрешения, я жду ее в Англии в следующем мае, а когда она увидит страну и если у нее все еще сохранится желание выйти за меня замуж, я бы хотел, чтобы наш брак состоялся тем же летом. Я, конечно, прекрасно понимаю, что наше знакомство коротко, но думаю, что грядущая разлука позволит нам проверить наши чувства и не действовать поспешно, под воздействием момента.
Он молчал, и я, увидев, что Фрэнсис еще не готов отступить, поднажал для вящей убедительности:
– Понимаю, для тебя это, вероятно, потрясение, мой дорогой Фрэнсис, поскольку ты явно ничего не знал о чувствах Маргарет ко мне, но ты всегда так тепло относился ко мне, и перспектива стать зятьями взывает к твоему сердцу.
Он с трудом выдавил:
– Кузен Эдвард, она еще очень молода.
– Брось, Фрэнсис, девушки каждый день выходят замуж в восемнадцать лет.
– Она маленькая девочка, – упрямился он, и тут я понял, что, несмотря на небрежение последних лет, он все еще любит ее. – Она совсем не знает жизни. Воображает, что влюблена в вас, потому что вы были так добры и провели с ней некоторое время. Но она не… не может любить вас.
– Ты, конечно, волен держаться своего мнения.
– Кузен, я знаю Маргарет лучше, чем вы. Последние год-два она была несчастлива дома и, к сожалению, плохо управляема. Мы с Амелией делали все, что в наших силах, чтобы она жила нормальной жизнью, но…
– Мой дорогой Фрэнсис, – прервал я его, – меня ничуть не интересуют твои объяснения реальных или воображаемых недостатков Маргарет. Меня интересует брак с ней. Нам обоим хотелось бы, чтобы она была постарше, но я готов принять ее такой, какая она есть, даже если ты к этому не готов. Я снова прошу тебя, будь добр, дай согласие.
Я в последний раз смотрел, как он призывает на помощь свои актерские таланты.
– Кузен Эдвард, простите меня, – смиренно сказал он, напуская на лицо взволнованное, опечаленное выражение, – но при всем моем уважении я не вижу возможностей дать мое разрешение.
– И я, Фрэнсис, при всем уважении не вижу, как ты можешь мне отказать, – сообщил я.
Он растерянно посмотрел на меня. С тех самых пор и по сей день я не видел ни одного человека, который выглядел хотя бы вполовину таким растерянным, каким выглядел Фрэнсис, когда сообразил, что я намерен поставить его на колени.
– Я понятия не имею, что вы имеете в виду, – поспешно пробормотал он. – Ни малейшего понятия.
Теперь настала моя очередь встать. Я скинул ногу с ноги, поднялся и сунул руки в карманы. Ничего не сказал – просто ждал.
Он пытался выглядеть естественным, но нервозность бросалась в глаза.
– Вы очень заблуждаетесь, если думаете, что можете мне угрожать, – проговорил он с жизнерадостной уверенностью, но тут же понял, что выдал себя.
– Разве кто-то говорил о каких-то угрозах? У меня нет ни малейшего желания угрожать тебе, Фрэнсис. Я просто хочу выразить тебе сочувствие в связи с твоим прискорбным финансовым положением. Ты ведь потерял кучу денег во время паники пятьдесят седьмого года, верно? И с тех пор ты стараешься вернуть утраченное, чтобы продолжать жить на широкую ногу, сохраняя тот образ жизни, к которому ты привык. На очень широкую ногу, Фрэнсис, судя по твоему особняку на Пятой авеню и дома на Медисон-сквер, который ты был вынужден сохранить для своей любовницы.
– Как вы, черт побери…
– Фрэнсис, ты вызывал мое любопытство. Перед своим отъездом из Нью-Йорка я попросил секретаря нанять частного детектива, чтобы навести кое-какие справки, а когда я вернулся из Висконсина, то пришел в ужас, прочтя собранные сведения. Тебе не следовало пускаться в азартные игры, пытаясь вернуть утраченное. Насколько мне известно, фараон – очень опасная игра. – (Он уставился на меня, не в состоянии поверить своим ушам. Его прикушенные губы побелели.) – Ты на волосок от банкротства. Пытаешься взять деньги в долг, но тебе никто не хочет помогать. Нью-Йорк – плохой город для банкротов, верно, Фрэнсис? Быть банкротом в Нью-Йорке – все равно что прекратить существование. Какая ужасная перспектива! И какое счастье, что у тебя есть богатый родственник, который, возможно, пожелает прийти к тебе на помощь!
Наконец самообладание изменило ему. Все его тело налилось яростью.
– Вы… будь проклят…
– Прибереги свои проклятия для другого случая. Они тебе понадобятся, когда будешь давать разрешение на свадьбу сестры.
– Я никогда не дам разрешения! – завизжал он. В таком состоянии Фрэнсис явно потерял способность ясно мыслить. – Никогда!
– Выбора у тебя нет.
Тут он оставил все попытки вести себя цивилизованно и вознамерился ударить меня, но я без труда уклонился.
– Фрэнсис, перестань! – резко сказал я. – Если ты ударишь меня, от банкротства тебя это не спасет. Тебя спасет разрешение на брак сестры. А теперь я попрошу тебя поторопиться с разрешением, потому что я уже устал от ожидания.
К этому времени его всего трясло.
– Вы отвратительный старик! – прорычал он, когда дар речи вернулся к нему. – Чем вы развлекаетесь в Англии? Растлеваете десятилетних девочек с кухни?
Я направился к двери:
– Фрэнсис, желаю тебе приятного банкротства. Всего доброго.
Он позволил мне дойти до коридора, прежде чем сдаться перед неизбежным и раболепно броситься за мной.
– Кузен Эдвард… постойте… пожалуйста… я извиняюсь… постоянное напряжение, вы должны понять… я совсем не в себе…
Он был отвратителен. Вызывал омерзение. Я смотрел на его мясистое лицо, развратные очертания пухлогубого рта, который бормотал подобострастные банальности. Мне было стыдно за него.
– Успокойся, – оборвал я бормотание, не в силах более ни мгновения выносить его. – Перед моим отъездом из Нью-Йорка мы посетим стряпчего и подпишем контракт. Я заплачу тебе при условии, что ты дашь разрешение на мой брак с Маргарет. Если ты хоть пальцем шевельнешь, чтобы помешать браку, я подам в суд и верну деньги, а потом лично приеду в Америку, чтобы увидеть, как суд объявит тебя банкротом. Это ясно?
– Да, – сказал он все еще заплетающимся языком. – Да, конечно. Как скажете.
– Маргарет не должна знать о нашей ссоре, и я не желаю, чтобы она выслушивала твои обвинительные речи в мой адрес до ее отъезда.
– Да. Конечно. Я понимаю.
– Она приедет в Англию с лучшим гардеробом, какой только может пожелать девица ее положения, а твоя жена будет сопровождать ее. Если захочет, пусть возьмет с собой детей. Но не Бланш. Что же касается тебя, то никогда не пытайся появиться в одном из моих домов.
– Да, милорд. Хорошо, милорд. Как скажете.
Дело было сделано. Я получил желаемое. Ничто, кроме этого, не имело значения, и я, чувствуя усталость, но и удовлетворение, пошел наверх в китайскую комнату сообщить Маргарет, что Фрэнсис был счастлив услышать хорошие новости про нас.
Глава 3
1
По возвращении в Лондон я предполагал на неделю остановиться в доме на Сент-Джеймс-сквер, где собирался написать черновик доклада о маисе. Город к этому времени должен был погрузиться в спячку: сессия парламента уже закончилась, и я буду иметь возможность работать не отвлекаясь, а потом уеду за город. Обычно осенние месяцы я проводил в имении в Уорикшире, а на Рождество отправлялся в Ирландию.
Однако, вернувшись на Сент-Джеймс-сквер после путешествия поездом из Ливерпуля, я обнаружил не только стопку писем, ждавшую меня в библиотеке, но еще и последнего нанятого мной учителя для Патрика.
Никаких следов самого Патрика не обнаружилось.
– Где мой сын? – сердито спросил я у молодого мистера Мейнарда. – Он нездоров?
Мистер Мейнард был не в себе. Он переминался с ноги на ногу и смотрел на меня с самым несчастным выражением.
– Милорд, он… он…
Я молча выругал себя за то, что взял такого молодого учителя управлять неуправляемым, выругал Патрика, который наплевал на мою доброту, – ведь я для наблюдения за ним нанял слишком снисходительного молодого человека.
– И когда он уехал?
– Три дня назад, милорд. Он оставил записку…
– Где она?
– Вот, милорд.
Записка была начертана на моей почтовой бумаге каллиграфическим готическим шрифтом, а на полях Патрик акварелью нарисовал цветы. Сходство записки с рукописной иллюстрированной книгой поразило меня.
«Уважаемый мистер Мейнард, – писал Патрик, – пожалуйста, не принимайте это на свой счет, но мне чертовски наскучил Лондон, и я решил отправиться в Ирландию к моему приятелю Родерику Странахану. Я дам о Вас самые благоприятные отзывы моему отцу. Заверяя Вас в моих наилучших пожеланиях на будущее, остаюсь Вашим преданным учеником. Патрик Эдвард де Салис. P. S. Спасибо за все Ваши уроки».
– Милорд, – неуверенно проговорил мистер Мейнард, – я не знал, ехать за ним или нет, но, зная о вашем скором возвращении, решил, что должен остаться до вашего приезда, чтобы объяснить…
– Безусловно, – согласился я. – Вы получите месячное содержание и рекомендательное письмо. И прошу вас покинуть мой дом как можно скорее. Всего вам доброго, мистер Мейнард.
Он поплелся из комнаты, а я позвал моего секретаря, и он тут же появился с бюваром, который прижимал локтем к боку.
– Филдинг, я поменял планы и завтра уезжаю в Кашельмару. Вы можете оставаться здесь, пока не разберетесь со всеми письмами, а потом отправляйтесь прямо в Вудхаммер-холл, куда в скором времени приеду и я. Не забудьте заплатить мистеру Мейнарду месячное жалованье и напишите обычное рекомендательное письмо, чтобы я подписал его до отъезда. А теперь если мы можем наконец заняться письмами…
В тот день мы работали до половины девятого, потом я отпустил секретаря, съел баранью котлету и приказал мальчику-посыльному найти экипаж и подогнать его к двери.
Я был рад вернуться в Лондон. В кебе с наслаждением вдыхал прохладный вечерний воздух, смотрел на площади, дома и улицы, по которым проезжал, и чувствовал себя совсем в другом мире, ничуть не похожем на Нью-Йорк с его удушающей жарой. Я надеялся, что Маргарет полюбит Лондон так, как люблю его я. Размышлял о том, что дом на Сент-Джеймс-сквер понравится ей, хотя, конечно, она наверняка захочет переделать на свой вкус какие-нибудь комнаты. Женщины любят перестраивать дом на свой лад. Помню, как Элеонора перебирала образцы обоев и обивочных тканей.
Наконец кеб въехал в более узкие улочки, и я снова оказался среди строгих, почтенных особняков Мейда-Вейла, с садиками размером чуть больше почтовой марки, уединением, защищенным платанами, высаженными вдоль дороги. Когда кеб остановился у одного из домов, я выпрыгнул прежде, чем кучер успел предложить мне помощь, и быстро пошел по тропинке к двери.
Ключ вошел в скважину. Я шагнул в прихожую, выкрикнул имя.
– Иду! – Она поспешила из гостиной, с подсвечником в руке, и сказала, что вот уже неделю как каждый вечер ждет меня, потому что помнит: я собирался вернуться в конце августа. Она выразила надежду, что со мной все в порядке, что я не переутомился, поблагодарила за превосходного доктора с Харли-стрит, которого я ей рекомендовал; она вполне поправилась и чувствует себя заново родившейся. Сожалеет, что ее здоровье доставило нам обоим столько хлопот перед моим отъездом. Не хочу ли я зайти в гостиную на несколько минут или…
– Да, – сказал я. – Спасибо.
В гостиной она предложила мне закуску, но я отказался и сел на диван. Комната при малых размерах была набита столиками, всякими безделушками, глупыми картинками и мягкими креслами.
– Как вам понравилось в Америке? – вежливо спросила она. – Надеюсь, погода была не такой жаркой, как вы опасались.
– Жара стояла страшная.
Я позволил ей задать еще несколько вежливых вопросов, но она, поняв наконец, что я пришел обсудить важное дело, замолчала и сидела теперь, глядя на меня, крепко сцепив руки и положив их на колени.
Женщина была испугана, и я сочувствовал ей. Молодость ее уже прошла. Сорок пять – такой возраст, в котором трудно начинать все заново, а она все свои доходы до последнего пенса получала от меня. Я понятия не имел, нравлюсь ли ей. Она вдовствовала и когда-то служила портнихой у Элеоноры – бездетная женщина, приятная на вид, скромная и сговорчивая. Мне ничего другого и не требовалось, да и ей не нужно было ничего, кроме своего маленького дома и скромного дохода, который позволял бы ей одеваться со вкусом, платить горничной и жертвовать небольшие деньги на благотворительность в церкви каждое воскресенье. Наши отношения продолжались несколько лет, и я считал, что ее такое положение дел устраивает, как устраивает и меня.
Она спокойно слушала, а я говорил ей о том, что собираюсь жениться на дальней родственнице Элеоноры. Когда я закончил, она осторожно спросила:
– Она, наверно, очень молоденькая?
– Да.
– Вы счастливый человек. И вы это вполне заслуживаете. Почему бы вам не жениться на молоденькой? По виду вам больше сорока пяти не дашь, и если вы спросите меня, то я скажу, что счастье не только на вашей стороне. Ваша избранница тоже должна чувствовать себя счастливой. Что ж, все в мире, наверное, не могут быть счастливыми, но я считала, что мне повезло в эти последние несколько лет.
– Я не хочу уничтожать ту удачу, которую, возможно, принес в твою жизнь, – сообщил я. – С моей стороны это было бы черной неблагодарностью. Ты, конечно, должна сохранить этот дом, и я позабочусь, чтобы ты регулярно получала доход.
Ее облегчение было чуть ли не осязаемым. Она мимолетно улыбнулась мне благодарной улыбкой и откинулась на мягкую спинку дивана.
– Это очень любезно с вашей стороны, – искренне произнесла она. – Больше чем любезно. Одним словом «спасибо» невозможно выразить мою благодарность. – Женщина снова подалась вперед. – Я подумала… в таких обстоятельствах… не будет с моей стороны нахальством предложить вам совет?
Я улыбнулся:
– Ты была не очень щедра на советы в прошлом. Если теперь ты хочешь дать мне совет сейчас, то я, как минимум, должен его выслушать.
– Это довольно личное… – Она помедлила. – Вы только не обижайтесь, но я заметила, что джентльмены, которые кажутся моложе своих лет… Хочу сказать, я думаю, вы так хорошо сохранились, потому что всегда вели… активную жизнь. Но если человек ваших лет начинает вести менее активную жизнь, даже если на непродолжительное время… ради молодой леди, с которой вы обручились… я хочу сказать, вы ведь не желаете обнаружить, что в медовый месяц следующей весной… – Возникла пауза. Бытует мнение, что падшие женщины бесстыдны, но она покраснела от смущения. – Я бы никогда не осмелилась сказать вам все это, – поспешно добавила она, – если бы не была вам так благодарна за вашу доброту и не желала вам счастья с новой женой на будущий год.
– Я понял, – иронически проговорил я. – Спасибо.
– Если вы рассердились…
– Нет.
– Хорошо. – Она вздохнула с облегчением.
Последовала пауза.
– Позвольте приготовить вам чая? – неуверенно предложила она наконец.
– Потом.
Она кивнула. И я опять почувствовал, что женщина испытала облегчение. Поскольку больше сказать было почти нечего, мы поднялись и, не говоря ни слова, но ничуть не смущаясь привычным молчанием, перешли из гостиной в ее комнату наверху.
2
Чтобы из Лондона добраться до Кашельмары, нужно как минимум три дня, хотя путь улучшается, а ирландские дороги, благодаря активной помощи во время голодных лет, на удивление находятся в хорошем состоянии. Из Лондона до Холихеда курсирует быстрый поезд, оттуда пароходом до Кингстауна, а из Дублина можно сесть на поезд до Голуэя. Затем рейсовым или наемным экипажем добраться до Линона на севере, где в гавани Киллари находится широко известный постоялый двор. В восьми милях от Линона проходит дрянная дорога, которая змеится по горам до Лох-Нафуи и порога моего дома.
Кашель-Мара значит «каменная башня у моря», название явно метафорическое, но поскольку я пишу об Ирландии, то никого не удивит, что дом отделен от побережья многими милями суши и не имеет никаких каменных башен. Но первоначальная Кашельмара и в самом деле представляла собой башню на берегу моря. Мой предок, нормандский рыцарь, звавшийся Рожер де Салис, который вместе с де Бургом завоевал Коннахт, начал нарезать и себе маленькое королевство к северу от Голуэя и построил форт в устье гавани Киллари. Вполне предсказуемо, ирландцам не понравился этот честолюбивый чужак в их среде, и, когда форт разграбили, его владелец лишь чудом избежал длинных ножей. После того прискорбного события земля некоторое время оставалась заброшенной, но наследники де Салиса никогда не забывали об их туманном наследстве в Ирландии. Позднее, когда один из де Салисов заслужил расположение королевы Елизаветы, он получил от нее в дар земли Кашельмары с баронским титулом и провел жуткий год в Ирландии, после чего вернулся в Уорикшир, чтобы построить Вудхаммер-холл.
На протяжении нескольких веков ни один из де Салисов не мог набраться храбрости – или не имел интереса, – чтобы вновь ступить на землю Ирландии. Потребовался такой человек, как мой отец, наивный и по-детски эксцентричный, чтобы в молодости отправиться в Ирландию. Он безнадежно влюбился в нее и все ирландское и решил построить новый семейный особняк для себя и своей невесты в самой красивой части всех этих тысяч акров принадлежащей ему земли в графстве Голуэй.
Мой отец был начисто лишенным амбиций, человеком большого обаяния и маленького ума. Строительство нового семейного особняка стало наиболее амбициозным из предпринятых им проектов, но я сомневаюсь, что он довел бы его до конца, если бы мать самым безжалостным образом не подгоняла его. Моя мать не любила свекровь, которая в то время жила в Вудхаммер-холле (отец, конечно, был слишком мягкосердечен, чтобы попросить мать переехать во вдовий дом). И она видела в Кашельмаре средство спасения – место, где сможет наконец стать полновластной хозяйкой. Она была практичной женщиной, энергичной и решительной. Единственным ее недостатком являлась неспособность принимать чью-либо иную точку зрения, кроме собственной, что нередко вызывало затруднения. Позднее, когда этот недостаток проявился в виде религиозного фанатизма, мать провела последние годы жизни в попытках обратить ирландцев в свою веру, представлявшую собой узкую интерпретацию англицизма.
Никто понять не мог, как моим родителям удалось вырастить такого сына, как я, – с подобными вкусами и наклонностями, но отец был очень доволен и в дни моего младенчества проводил со мной много времени. До сих пор помню, как катался на его спине по полу детской. Что касается матери, то она смотрела на меня как на дар Господний после трудных лет, когда вынуждена была выносить докучливую свекровь, экзальтированную любовь моего отца к Ирландии и три бездетных года брака. Я рос, согретый теплом их любви и восхищения, и считал себя отличным парнем.
Только в восемь лет отец свозил меня к своему младшему брату – тот жил в Вудхаммер-холле.
– Черт побери! – воскликнул мой дядюшка Ричард, который был типичным джентльменом эпохи Регентства и в свое время большим распутником. – Какой избалованный щеночек! Помяни мои слова, Генри, ты вырастишь мальчишку, который будет считать себя франтом из франтов, потому что на его крючок будут ловиться беззащитные рыбки!
И он взялся за меня – учил охотиться с гончими, метко стрелять, давать отпор, когда мои кузены, оба драчливые маленькие задиры, пытались использовать меня как боксерскую грушу в своих играх.
В период возмужания я понял, что больше похожу на дядюшку, чем на отца. Дядюшка, конечно, осознал это, как только увидел меня, а после смерти сыновей (старший погиб при Ватерлоо, а другой позднее, во время беспорядков в Индии), ни минуты не колеблясь, назначил меня своим наследником.
Мать считала, что это несправедливо, потому что моему брату Дэвиду, безземельному и безденежному, Вудхаммер-холл требовался гораздо больше, чем мне. Напрасно Дэвид говорил ей, что ему не нужен Вудхаммер-холл. Если у нашей матери появлялось какое-то мнение, то ничто, кроме приказа самого Всемогущего, не могло заставить ее переменить взгляды на этот вопрос. Кроме того, отрицательное отношение к завещанию моего дядюшки было ее способом высказать неодобрение его влиянию на мою жизнь. Она твердила, что я стал неуправляемым и разнузданным.
– И не удивлюсь, если безнравственным, – загадочно добавляла она для моего бедного отца. – Генри, ты должен поговорить с мальчиком.
Отец понятия не имел, что ему сказать мне, но с женой никогда не спорил. Мы провели приятные полчаса, попивая портвейн, а он расписывал, какая замечательная женщина моя мать и как он счастлив, что столько лет прожил с ней.
– Что касается меня, – завершил он со своей особенной детской искренностью, – то я не могу тебе так уж сильно рекомендовать супружество, но что ты непременно должен сделать, Патрик, так это выбрать правильную девицу, потому что если ты выберешь неправильную, то это будет чертовски неприятно.
Оба родителя называли меня Патриком. Мой отец выбрал это имя в знак своей любви к Ирландии, и меня никогда не называли по второму имени, пока я не переехал в Вудхаммер-холл.
– Патрик! – воскликнул мой дядюшка Ричард. – Что за дурь?! Только ты мог додуматься до такого – с чего ты взял, что ирландское имя пойдет на пользу мальчику.
Мне он просто напомнил:
– Тебе ведь дали второе имя при крещении?
Поэтому в Англии меня всегда называли Эдвардом, и, пока я рос, эти два имени символизировали мой внутренний конфликт, попытку решить, кто же я. Ребенком я считал себя ирландцем. Если ты родился и вырос в каком-то месте, трудно понять, когда твои товарищи – и даже твои родители – говорят, что ты не здешний. Англия казалась очень странной; я, как и все дети, хотел быть таким же, как и те, кто меня окружает, если это возможно. Но мои английские кузены называли меня ирландцем, и в мрачные моменты моего детства я в отчаянии думал, что меня ни та ни другая страна не примет как своего, что я ни одно место не смогу назвать своим домом.
Но, став мужчиной, я чувствовал себя в равной мере дома в обеих странах и даже в наиболее самонадеянные периоды жизни воображал, что в моей власти решать, где находятся мои корни. Но, завершив образование и заразившись цинизмом, я ясно увидел, что не получу никаких преимуществ, если буду говорить, что принадлежу к одной из самых отсталых стран Европы, тогда как могу принадлежать к самой могущественной стране мира. Потому я некоторое время пренебрегал Ирландией и делал вид, что не вижу никаких оснований снова жить там.
Но Ирландия притягивала меня. Мой отец умер, и я поехал домой в Кашельмару, бесподобную Кашельмару, и, когда я спускался с гор к Клонарину, на меня нахлынули все воспоминания детства.
И тогда я понял, где мои корни.
Кашельмара. Уже не каменная башня у моря, а белый дом, построенный Джеймсом Уайеттом, несомненно самым выдающимся из всех ушедших архитекторов восемнадцатого века, который взял гений Роберта Адама и обогатил его классической простотой и изяществом. Дом был величественный, но не претенциозный. К простой двери по центру южной стены дома вела лестница в восемь ступеней. На одном уровне с дверью влево и вправо уходили по четыре окна. Над ними на втором этаже располагались симметричные окна, места которых были выбраны с такой же геометрической точностью, все украшены только простыми бордюрами, длинными, тонкими и изящными. Подвальные окна, наполовину выступающие над уровнем земли, а высоко наверху чердачные окна точно повторяли тот же рисунок. Цоколь, строгий и классический, гармонировал с дверью и колоннами крыльца. Никаких вульгарных изысков – ни каннелюр, ни искривлений, ни аляповатости кладки, а потому ничто не отвлекало взгляда от этих ровных, чистых линий, выстроенных с непревзойденным вкусом и мастерством.
Бесподобная Кашельмара, несравненная Кашельмара… но ни одно прилагательное не может и близко передать покой, и наслаждение, и удовлетворение, которые переполняли меня каждый раз, когда я возвращался сюда из Англии. Недостаточно было бы объяснить это чрезвычайное ощущение радости ссылкой на одну лишь красоту дома. Да, конечно, он был великолепен, других таких домов я не видел. Но дело не только в этом. В Кашельмару мой отец вложил всю свою жизнь, в этом убежище мои родители обрели счастье, здесь я провел идиллическое детство, вдали от грязных городов и соблазнов столичной жизни. Дом воплощал собой прошлое, неосложненное прошлое, на которое смотришь издалека сквозь золотую призму ностальгии, простой сельский мир вчерашнего дня, не тронутого шумом тысяч промышленных машин, ревом мировой революции и безжалостным научным прогрессом. Я считаю себя современным человеком. Более того, меня раздражают люди, способные угнаться за временем, но после нескольких месяцев, проведенных в Лондоне с его постоянной неразберихой, я всегда нахожу утешение в покое и уединении Кашельмары.
К вечеру третьего дня после моего отъезда с Сент-Джеймс-сквер я уже был близ этого покоя и уединения. Тем утром в Голуэе я нанял экипаж, чтобы преодолеть последние сорок миль моего путешествия, и, когда кучер, а он был молод и неопытен, встревожился, узнав, что придется ехать вдоль границы Коннемары в самую глушь Джойс-кантри, мы вынуждены были остановиться и тратить время на объяснения: я втолковывал ему, что не принадлежу к тем землевладельцам, которые боятся ездить без оружия по своим собственным землям. Мои арендаторы могут тратить свое время на варварские разборки между собой, но никто не тратит время на борьбу со мной, потому что они знают: если им потребуется подать жалобу, я их выслушаю, если они ищут справедливости, то без проволочек найдут ее у меня. Я никогда не сочувствовал землевладельцам, которые относятся к своим арендаторам как к животным, а потом недоуменно стонут, когда те начинают видеть в них воплощение дьявола.
Когда экипаж, скрипя осями, преодолел ущелье между Баннаканнином и Нокнафохи, я увидел свое наследство. Внизу лежало озеро, длинное и узкое, с его прозрачными водами, а в дальнем конце долины уже просматривалась дорога к Леттертурку, петляющая между домиков Клонарина. Долину окружали горные вершины, изученные мной в юности, во время походов по ним.
Экипаж сбросил скорость на крутом повороте, и, когда колеса покатили вниз, наконец на севере за долиной, за западной оконечностью озера, за рекой, болотом и огороженными картофельными полями я увидел знакомое каменное изящество усадьбы.
Вокруг дома раскинулись несколько акров леса, обнесенные высокой каменной стеной. Деревья были посажены, чтобы защитить здание от ветров, которые гуляли по долине, но с фасада, где изгибы гравийной дорожки позволяли экипажу легко делать повороты, спуск был таким крутым, что верхние ветви деревьев у ворот покачивались гораздо ниже подвальных окон. Часовня, гордость и радость моей матери, стояла над домом на восточной границе владения. Ее маленькая каменная башенка виднелась над деревьями при приближении экипажа к дому.
Когда карета подъехала к воротам, было еще светло. В Кашельмаре летом солнце долго не садится, и, куда бы я ни приезжал, я ни разу не видел зрелища, которое могло бы сравниться со зрелищем ирландского захода. Озеро теперь представляло собой бассейн темного золота, отражающего вечернюю зарю, а горы, темные в тени, мерцали тусклым алым цветом под сонным небом.
Мой приезд стал неожиданностью, хотя все в поместье должны были бы давно привыкнуть. Я взял себе за правило являться без предупреждения не менее раза в год, чтобы исключить привычку к нерадивости, вырабатывающуюся за время моего отсутствия, и все домочадцы знали, что если в доме обнаружатся какие-то неполадки, то наказание будет строгим и неотвратимым.
– Неужели это вы, милорд? – спросил Хейс, дворецкий, которого я привез в Кашельмару из Дублина десять лет назад.
Обучить кого-нибудь из местных обязанностям дворецкого без того, чтобы они не стали пьяницами, оказалось невозможно, и, хотя у Хейса имелись свои недостатки, он, как хороший портвейн, с годами становился лучше.
– А кто же это, по-вашему, если не я, Хейс? – недовольно бросил я, входя в холл.
Несмотря на раздражение, я, как и всегда, остановился, чтобы восхититься великолепным входом в дом. Круглый холл с галереей наверху; высоко висела массивная люстра «Уотерфорд», а потолок был словно отражением мраморного пола. Справа находилась дверь, которая вела в зал и ряд гостиных, слева – библиотека, а по другую сторону холла, за лестницей, коридоры вели в комнаты для прислуги и всякие подсобные помещения.
Я вздохнул, наслаждаясь знакомой радостью возвращения, и позволил себе забыть о раздражении.
– Хейс, велите подать еду через полчаса, – отрывисто приказал я, – и напомните горничной, чтобы надлежащим образом проветрила мою спальню. Одной грелки будет мало. Где мой сын?
– Думаю, он отправился в Клонарин, милорд. Вместе с молодым Дерри Странаханом.
– Я хочу увидеть его сразу по возвращении. Принесите, пожалуйста, мне в библиотеку бренди и воду.
Библиотека представляла собой квадратное помещение с окнами, выходящими на долину. Главным предметом мебели здесь был громадный стол, спроектированный отцом на свой эксцентричный манер. Я, следуя давней привычке, сел за него и посмотрел на портрет Элеоноры над камином белого мрамора. На столе стояла миниатюра, изображающая моего покойного сына Луиса. Он улыбался. Портрет походил на оригинал, и я не в первый раз спрашивал себя, как бы он выглядел сейчас, останься жив. Ему бы теперь исполнилось двадцать пять. Он бы уже получил степень в Оксфорде и, как положено, совершил путешествие по Европе. Возможно, уже женился бы. Наверняка занимался бы политикой, заседал в палате общин, вступил в Карлтон-клуб… Как бы Элеонора гордилась им…
– Милорд, ваш бренди и вода, – сказал Хейс откуда-то издалека. – И, милорд, ваш сын и Дерри Странахан в этот момент скачут по дорожке к дому.
Я подошел к окну с бокалом в руке, посмотрел на выжившего сына. Потом, пока еще он и его друг не успели исчезнуть за домом на пути к конюшням, поставил бокал, вышел из библиотеки и открыл входную дверь.
Они оба смеялись. Оба казались пьяными, но Родерик Странахан, мальчик, которого я кормил и одевал, которому дал образование после смерти его родителей во время голода, выглядел не таким пьяным, как Патрик. В семнадцать молодой человек не столь подвержен действию алкоголя, как в четырнадцать.
Я ждал. Они увидели меня. Смех оборвался.
Первым пришел в себя Дерри Странахан. Он соскочил с лошади и побежал ко мне поздороваться.
– Лорд де Салис, добро пожаловать домой! – весело воскликнул Дерри, глядя на меня ярко горящими глазами, и протянул мне руку.
Вот ведь шельма, подумал я, но долго сердиться на него не мог. Тем временем спешился и Патрик. Я с удивлением заметил, что он сильно вырос, и еще обратил внимание, что его рост подчеркивает отчетливое физическое сходство со мной. Я не видел в нем ничего от Элеоноры.
– Папа! – воскликнул он и бросился ко мне на заплетающихся ногах, споткнулся и упал лицом вниз.
– Мне очень жаль, – произнес я, когда Дерри помог ему подняться на ноги, – что ты не в том состоянии, чтобы приветствовать меня надлежащим образом. Немедленно отправляйся в свою комнату, прежде чем все слуги увидят тебя.
– Да, папа, – покорно согласился он, но, несмотря на мои слова, задержался – попытался обнять меня.
– Не надо, – сказал я, поскольку считал, не годится мальчику его лет так демонстративно проявлять свою любовь, а к тому же хотел дать ему понять, что гневаюсь на него. – Немедленно ступай к себе! – Когда он ушел, я сердито сказал Дерри Странахану: – Задолго до моего отъезда в Америку я строго запретил Патрику выпивать больше бокала вина в день. И я строго-настрого запретил и тебе, и Патрику пить потин[5]. Поскольку ты старше, я считаю тебя в полной мере ответственным за этот случай.
– Да, конечно, милорд. – Лицо Дерри вытянулось, и в глазах появилась скорбь. – Вы, разумеется, говорили. Но мы посещали мою родню из Джойсов, а там считается смертельным оскорблением, если ты откажешь хозяину в маленьком знаке доброжелательности.
– Я прекрасно знаю местные традиции. Это больше не должно повториться, ты меня понял? А если такое все же случится, то я очень рассержусь. Отведи лошадей в конюшни и отправляйся в свою комнату. Сегодня я больше не хочу тебя видеть.
– Хорошо, милорд. Я прошу прощения от всего сердца, честью клянусь. Вы позволите немного перекусить, прежде чем я уйду наверх?
– Нет, – отрезал я, про себя проклиная его обаяние, которое не позволяло мне поступить с ним строго – так, как он того заслужил. – Доброй ночи, Родерик.
– Доброй ночи, лорд де Салис, – печально ответил он и побежал по дорожке за разгуливающими без присмотра лошадьми.
Я вернулся в библиотеку, допил бренди и перешел в столовую, где поел бекон с картофелем, в срочном порядке приготовленные для меня. И, только насытившись, набрался достаточно энергии, чтобы взять трость из шкафа в гардеробной и тяжело подняться по лестнице ради исполнения отцовского долга.
Оба светильника в комнате Патрика горели. Войдя, я увидел, что сын протирает стол у окна. Я подозревал, что он перед этим занимался резьбой по дереву, но нигде красноречивых следов опилок или стружки не заметил, и только акварели, пришпиленные к пологу кровати, выдавали его занятия после побега от учителя. Среди его картин я отметил недурное изображение любимого ирландского волкодава, две плохие картинки, изображающие птиц, любопытный набросок маленькой дочери Хейса и аляповатый портрет длинноволосого джентльмена – по моим предположениям, Иисуса Христа.
Я ничего не сказал. Он знал, что я не одобряю его времяпрепровождения, но еще сын знал, что я снисходительно отношусь к его рисованию, поскольку оно предпочтительнее всех других его наклонностей. Один раз я застал его за рытьем канавы в Вудхаммер-холле. Он торжественно объяснил мне, что изменяет ландшафт под стиль восемнадцатого века, а канава – это шутка. В другой раз – и опять в Вудхаммере – я обнаружил, что Патрик помогает кровельщику ремонтировать крышу в доме одного из арендаторов. Рисовать он мог, по крайней мере, в уединении, не вызывая ненужных разговоров, но его рукодельные наклонности, так бездумно демонстрируемые перед всеми арендаторами, ставили меня в неловкое положение, и я сердился на него за то, что он с такой готовностью выставляет себя посмешищем. Признавая, что его интерес к садоводству можно направить в приемлемое русло, я попытался учить его различным сельскохозяйственным теориям, но Патрик не проявлял к этому ни малейшей склонности. Он известил меня, что ему абсолютно все равно, как выращивают репу, ему гораздо приятнее сделать цветочную клумбу или посадить ряд ноготков.
– Но, мой дорогой Патрик, – возразил я ему в отчаянии, – ты не можешь прожить жизнь, сажая цветочки, как обычный садовник.
– Почему? – спросил сын.
На его лице появилось то недоуменное выражение, которое всегда выводило меня из себя, и пришлось прочесть ему одну из тех скучных лекций о его положении в обществе, об обязанностях, которые в один прекрасный день лягут на его плечи, о том, что его долг – проявлять интерес к управлению имением, а в свободное время – к политике.
– А вот дедушку такие вещи не занимали, – напомнил Патрик. – Он просто жил себе спокойно в Кашельмаре и делал то, что ему нравится.
– Какое это имеет отношение к нашему разговору? Твой дед жил в другое время, когда люди, принадлежащие к нашему классу, не считали себя ответственными за социальное и моральное благополучие простых людей. Мир далеко продвинулся со времен твоего деда, а даже если бы и не продвинулся, я не понимаю, почему ты должен идти по стопам дедушки. Ты – мой сын, а не его.
Снова посмотрев на рисунки на пологе, я сделал над собой немалое усилие, чтобы быть терпеливым и справедливым.
– Я хочу услышать от тебя объяснение, – ровным голосом произнес я. – Почему ты удрал от своего учителя, невзирая на то что перед отъездом в Америку я тебя предупреждал о последствиях, если ты снова убежишь.
Он сделал безнадежное движение руками и от стыда повесил голову.
– Мой дорогой Патрик, у тебя наверняка есть что сказать в свое оправдание!
– Нет, папа.
– Но почему же ты так поступил?
– Не знаю.
Раздражение мое было так велико, что я с трудом сдерживался, чтобы не ударить его, но я напомнил себе, что должен дать ему возможность объясниться.
– Твой учитель плохо обходился с тобой?
– Нет, папа.
– Он тебе не понравился?
– Нет, папа.
– Тебе было плохо в Лондоне?
– Нет, папа. Правда, немного одиноко, и потому когда я понял, что Дерри должен уже вернуться домой из школы…
– Ты прекрасно знаешь, что я никогда не позволяю тебе оставаться в Кашельмаре без надлежащего присмотра. Родерик – замечательный молодой человек, но в его возрасте парни склонны ко всяким проказам. Ты только посмотри, в какое непотребство он втянул тебя сегодня! В том, что ты напился, целиком и полностью виноват он, но в том, что ты с готовностью поддаешься его влиянию, я виню только тебя.
– Да, папа.
– Тебе есть еще что сказать в оправдание своего непослушания?
– Нет, папа, – ответил он.
Я беспомощно смотрел на него. Мне не хотелось его бить, но я еще раньше поклялся себе, что стану наказывать его, если он и дальше будет убегать от учителей, и я не представлял себе, как мне отказаться от наказания, чтобы он при этом не потерял уважения ко мне. И все же, хотя я, как и любой ответственный родитель, верил в максиму «пожалеешь розгу – испортишь дитя», мне стало казаться, что у Патрика развилась некая невосприимчивость к боли, а потому он с безразличием относился к розгам. Я, конечно, понимал, что это, вероятно, иллюзия, но, иллюзия или нет, теперь я сомневался в том, что порка убережет его от проказ в будущем.
– Тогда, если тебе нечего добавить, – сообщил я ему, – ты не оставляешь мне выбора – только наказать тебя, как ты этого заслуживаешь.
– Да, папа, – согласился он и, не говоря больше ни слова, вытерпел наказание.
Такое пассивное отношение тревожило меня, но я к этому времени слишком устал, чтобы предаваться размышлениям об альтернативных наказаниях в будущем, и, оставив Патрика, с облегчением удалился в свои покои.
На следующее утро у меня все еще не было настроения думать о проблемах сына, а потому после завтрака я отправил записку управляющему с просьбой явиться ко мне, а сам сел наконец за письмо к Маргарет. От этого мое настроение значительно улучшилось. Я только-только закончил описание плавания и теперь выводил длинное предложение, в котором говорилось, как мне не хватало ее, когда в дверь библиотеки раздался стук и Хейс сообщил о приезде старшей из моих оставшихся в живых дочерей, Аннабель.
3
Элеонора родила мне много детей, но большинство из них умерли во младенчестве. В возрасте, когда родители могут наблюдать, как все их отпрыски достигают зрелости, нам такого счастья не выпало. Ни один врач не мог объяснить причин наших злоключений. Мы с Элеонорой оба были здоровы, и дети росли в Вудхаммер-холле, где прекрасный сельский воздух. Но пять из наших дочерей умерли в первый год жизни, и двое старших сыновей не дожили до пяти лет. В течение восьми лет Нелл, наш первенец, была единственным ребенком, избежавшим смерти, и, оглядываясь назад, я понимаю, что, вероятно, именно поэтому она и стала нашей любимой дочерью. То, что она выжила, делало ее для нас вдвойне драгоценной. Но вот после периода, в течение которого мы потеряли двух дочерей и двоих сыновей, на свет появилась Аннабель, а за ней – погодки: Луис, Маделин, Катерин, еще три девочки, умершие во младенчестве, и, наконец, Патрик. Маделин, к моему глубокому огорчению, унаследовала религиозный фанатизм бабушки и ушла в монастырь, Катерин вышла за дипломата и теперь жила в Санкт-Петербурге, а Аннабель после одиозного и скандального брака обитала в Клонах-корте, вдовьем доме, который я построил для моей матери в другом конце долины.
– Доброе утро, папа, – оживленно прощебетала она, входя в библиотеку с привычным воодушевлением, прежде чем я успел сказать Хейсу, что приму ее в малой столовой. – Слуги сообщили мне, что вчера вечером видели, как ты появился в долине, и я решила сразу же заглянуть к тебе, потому что хочу поговорить с тобой кое о чем. Господи боже, какой у тебя усталый вид! Ты знаешь, я думаю, что тебе в твоем возрасте следует вести менее бродячий образ жизни. Ты ведь уже не так молод, как прежде.
Рассказывая об Аннабель, никакими словами невозможно преувеличить ее бестактность. Ее прямолинейность выходила за всякие рамки. Она унаследовала от Элеоноры пылкость, но по какой-то причине это наследство проявляло себя неженской агрессивностью, которую я находил глубоко непривлекательной. Но Господь не обделил Аннабель красотой, и я не перестаю удивляться, обнаруживая, что есть тип мужчин, которые любят таких женщин-амазонок, наделенных сильным характером и острых на язык.
Когда Аннабель в восемнадцать вышла замуж за одного моего знакомого политика, который был старше ее на двадцать лет, мы с Элеонорой вздохнули с облегчением. Для Аннабель, полагали мы, лучше иметь мужем человека зрелого возраста, который будет оказывать на нее положительное воздействие. Однако мы еще никогда так не заблуждались. Элеонора умерла, когда со дня свадьбы не прошло и трех месяцев, но я видел, насколько моего зятя выматывали эскапады жены, – шесть изнурительных лет брака преждевременно свели его в могилу. Аннабель родила двух дочерей, к которым не проявляла особой любви, и вскоре оставила девочек у родителей покойного мужа в Нортумберленде, а сама вернулась в Лондон. Опасаясь, что Аннабель, получив вдовью свободу, может наделать в Лондоне дел, я быстро перебрал моих друзей и нашел еще одного бестолкового парня, который не мог противиться обаянию таких женщин. Я уже собирался натолкнуть его на мысль сделать ей предложение, когда Аннабель огорошила меня (и все пришедшее в восторг общество, которое принялось смаковать подробности), убежав с главным жокеем принадлежавших ее покойному мужу скаковых конюшен в Эпсоме.
Я пришел в такую ярость, что в течение трех дней не решался ни с кем говорить, не доверяя себе, а когда вышел из своего затворничества, послал за стряпчим, вычеркнул Аннабель из завещания и написал ее свекрови и тестю, чтобы они ни при каких обстоятельствах не позволяли ей видеть детей. Пришедшие в ужас бабушка и дедушка ответили, что абсолютно согласны со мной, и мы все погрузились в ожидание – что-то будет дальше.
А дальше было вот что: Аннабель прекрасно проводила время. Она получала неплохой доход от имения покойного мужа, что позволило ей снять дом в Эпсом-Даунсе, а садясь в седло каждый день со своим новым мужем, она удовлетворяла свою давнюю страсть к лошадям. Общество объявило ее безвозвратно падшей, но было очевидно, что моя дочь бесконечно наслаждалась своим падением.
Прошел год. Возможно, я и дальше оставался бы в разладе с Аннабель, если бы меня тем летом не пригласили на дерби; и хотя мой интерес к лошадям ограничен их использованием на охоте, я решил, что будет любопытно посмотреть на мужа Аннабель в деле. Однако те скачки закончились для него катастрофой. Он упал с лошади, а поскольку мне хватило человечности спросить о его состоянии, то вскоре оказался лицом к лицу с его женой. Я по сей день не могу сказать, как мы с ней помирились, хотя Аннабель, если ей надо, может быть очень обаятельной. Когда позднее я узнал от нее, что жокейская карьера ее мужа закончилась тем падением и они хотят уехать подальше от искусительного блеска эпсомского мира скачек, я предложил ей отвезти его во вдовий дом в Кашельмаре.
Никто из моих друзей не мог поверить, что я простил ее, и нет сомнений – все они считали меня глупцом; но я человек практичный и не видел смысла в отказе признавать брак, который, плохо ли, хорошо ли, был fait accompli. Муж ее, конечно, не мог похвастаться благопристойностью и хорошим воспитанием, но он при этом был вежлив со мной и предан Аннабель. Возможно, их брак и не стал такой уж катастрофой? По здравом рассуждении не стал. Бывают у женщин судьбы и похуже, чем жизнь с любящим мужем. К тому же, хотя я и находил Аннабель несносной, вызывающей негодование, а нередко и просто чудовищной, в глубине души я любил дочь.
– Надеюсь, ты доволен своей поездкой в Америку, – сказала она, подставляя щеку для поцелуя. – Но сейчас хорошо, что ты вернулся в Кашельмару. Я хочу с тобой поговорить о Патрике, папа. Меня его поведение очень беспокоит.
– Потому что он на свой привычный манер убежал от учителя? – Я жестом пригласил ее сесть. – Да, это весьма неприятно, но я беседовал с ним сразу по приезде вчера вечером и считаю инцидент исчерпанным. Как поживает твой муж?
– Превосходно, спасибо. Папа, я думаю, что ты должен максимально изолировать Патрика от Дерри Странахана. Я бы на твоем месте…
– Ты не на моем месте, – отрезал я, – и вряд ли когда-нибудь будешь.
Ничто не раздражало меня больше, чем непрошеные советы от агрессивных, самоуверенных женщин. К тому же я считал невоспитанностью со стороны дочери пытаться учить отца таким образом.
Мое резкое замечание Аннабель пропустила мимо ушей.
– Папа, ты, может быть, не знаешь, но Дерри становится совершенно необузданным. Узнав, что Патрик приехал в Кашельмару, я пришла сюда и увидела его в таких обстоятельствах, что с тобой, увидь ты такое, случился бы апоплексический удар. Я нашла его в столовой с Дерри. Вся комната была залита потином, а на столе некая девица – это одна из О’Мэлли; кажется, ее зовут Бриджит – танцевала джигу с Дерри. Это, представь себе, было в пять часов дня, когда я предполагала встретить спокойный прием с чаем! Я, конечно, отругала их обоих, а девицу прогнала. Думаю, ничего особо страшного не случилось, но мысль о том, что Патрик находится здесь один без присмотра, меня тревожит. Я предложила ему жить у нас в Клонах-корте, но он отказался, и, если бы я не знала, что ты вот-вот должен вернуться из Америки, я бы просто места себе не находила.
– Безусловно. Что ж…
– Папа, я рассказываю все это не потому, что предлагаю тебе наказать Патрика, который еще слишком юн и не набрался ума, а потому, что уверена: ты должен серьезно поговорить с Дерри. До меня доходили некоторые слухи, а после увиденного в столовой я стала задаваться вопросом: а что бы случилось, если бы я не вмешалась? Что, если бы потом… потом возникли некоторые трудности с этой девицей О’Мэлли? Ты же знаешь, что О’Мэлли вечно в ссоре с родственниками Дерри из Джойсов.
– Я подумаю, – резко произнес я. – Наверное, займусь этим делом.
Она так раздражала меня, что мне снова пришлось предпринять усилия, чтобы не потерять контроля над собой, а тот факт, что принесенные ею сведения были неприятны, только усиливал мое нежелание обсуждать это с нею.
– Аннабель, позволь предложить тебе что-нибудь?
– Нет, спасибо. Мне жаль, что ты не уделяешь внимания моим словам. Тебе следовало бы подумать…
– Я сказал, что займусь этим. Аннабель… – Я попытался найти новую тему для разговора, но в своей ярости выбрал не ту, что следовало. – Я бы хотел поговорить с тобой о Мариоттах, – опрометчиво заявил я.
– Да? – Аннабель злилась, что я решил сменить тему, и нетерпеливо постукивала ногой об пол.
Я вдруг обнаружил, что понятия не имею, как мне продолжать. Сообщить ей или нет? Я намеревался ничего не открывать до следующей весны, когда Маргарет лично скажет мне, чтобы я огласил наши с ней намерения, но меня одолевало неодолимое желание говорить о ней, и я не понимал, как я могу говорить о ней, не раскрывая наших намерений.
– Ну так я слушаю, папа. Что ты хотел рассказать про Мариоттов?
В тот самый момент, когда я решил промолчать, раздался мой собственный голос:
– Младшая сестра Фрэнсиса Мариотта, Маргарет, следующей весной приезжает в Лондон с женой Фрэнсиса Амелией.
– Правда? – проговорила Аннабель. – Очень мило. Но я теперь, как ты знаешь, совсем не езжу в Лондон, так что вряд ли мне доведется встретиться с ними, если только ты не пригласишь их в Кашельмару.
– Маргарет на следующее лето выходит замуж в Лондоне, – продолжил я таким тоном, каким обсуждают погоду. Теперь я уже сердито спрашивал себя, почему не могу обсудить это с собственной дочерью. Уход от темы может навести на мысль, что я побаиваюсь Аннабель, а это, конечно, полная чепуха. – Я надеялся, что ты приедешь на свадьбу, – добавил я с ноткой вызова в голосе.
– Да нет, – возразила Аннабель, подавляя зевок. – Ненавижу светские свадьбы. А к тому же я никогда не видела Маргарет. И с какой стати она выходит замуж в Лондоне, а не в Нью-Йорке?
– Так удобнее, и она не возражает, – ответил я, переходя Рубикон, овладев к этому времени собой в полной мере. – У ее будущего мужа собственность в Англии и Ирландии.
– Ирландии! – Наконец-то я привлек ее внимание, и, когда она села прямо как жердь, я с испуганным восторгом понял, что совершил грандиозную ошибку. – Кузина Маргарет приедет в Ирландию? И где живет ее будущий муж?
– В Кашельмаре.
Наступила тишина. Впервые в жизни я видел Аннабель, потерявшую дар речи. Мы сидели лицом друг к другу, она на диване, я – на краешке моего кресла, и мне было слышно, как словно издалека часы-автоматон на каминной полке начали отбивать очередной час.
– Ты женишься на кузине Маргарет Мариотт? – наконец медленно проговорила Аннабель.
Делать ничего не оставалось, только попытаться спасти ситуацию, что, впрочем, уже было невозможно, а потому я, хотя и злясь на себя за промах, сумел произнести спокойным голосом:
– Да. Она прелестнейшая девушка, и я надеюсь, вы легко подружитесь.
– Возможно, я ошибаюсь и у меня проблемы с памятью или она и в самом деле ребенок семнадцати лет?
– Ей будет восемнадцать, когда мы поженимся, а человек в восемнадцать лет уже не ребенок. Аннабель, я понимаю, что это известие не могло не потрясти тебя, но…
– Потрясти! – Она резко встала и принялась натягивать перчатки. – Да, я потрясена. Твое лицемерие всегда меня потрясает. А вспомнить, с какими нравоучениями ты обвинял меня в грубой вульгарности, когда я вышла замуж за Альфреда!
– Я бы тебе посоветовал быть поосторожнее и не говорить вещей, о которых ты потом можешь пожалеть. Когда ты познакомишься с Маргарет…
– Не желаю я с ней знакомиться. Это отвратительно! – Она уже шла к двери, но двигалась до странности неровными шагами. – Абсолютно отвратительно! Ты станешь посмешищем всего Лондона. Все будут говорить, что ты впал в старческое слабоумие. Послушай меня, папа, как тебе могло прийти в голову выставить себя в таком виде с молоденькой девицей! Говорю тебе, я в жизни не испытывала большего отвращения!
Моя ярость, прежде направленная на меня самого, теперь неуправляемой волной устремилась на нее. Я ухватил ее за плечи. Не говоря ни слова, я только развернул ее и принялся трясти, пока не понял, что она плачет, и тогда остановился, потому что ее слезы потрясли меня гораздо сильнее, чем любое из ее оскорблений. Я в последний раз видел ее плачущей в далеком детстве. Она была не из тех женщин, которые проливают шумные потоки слез, и теперь дочь на моих глазах отерла слезы и потянулась к дверной ручке.
– Аннабель… – Я уже горько жалел о том, что дал волю своему гневу, но было слишком поздно.
– Я отказываюсь признавать кузину Маргарет твоей женой, – резко проговорила она. – Ты, конечно, потребуешь, чтобы мы с Альфредом покинули Клонах-корт и поселились где-нибудь в другом месте.
На меня навалилась такая усталость, что едва хватило сил ответить ей.
– Почему твой муж должен нести наказание за твою глупость? – произнес я. – Нет, оставайтесь в Клонах-корте, и надеюсь, настанет день, когда ты преодолеешь эту самую глупость. А тем временем прошу тебя не возвращаться в Кашельмару, пока не захочешь извиниться за свою неприемлемую грубость по отношению ко мне сегодня утром.
Она молча вышла, ее туфли быстро застучали по мраморному полу, а я тут же вернулся за стол, чтобы продолжить послание Маргарет. Но я больше не мог писать. Просто сидел и оглядывал комнату, ни в чем не находя утешения, только часы убаюкивающе тикали на каминной полке, а совсем рядом, у чернильницы, весело улыбался мне Луис из своей маленькой изящной золотой рамки.
Глава 4
1
После жуткой сцены с Аннабель я снова и снова спрашивал себя, почему я совершил такую глупость – разоткровенничался с ней. Доверительный разговор с любовницей был оправдан, поскольку я должен был посвятить ее в планы относительно ее же будущего, но что касается Аннабель, то у меня не было ни малейших оснований развязывать язык до формального объявления о предполагаемом браке. Вероятно, я невольно увидел ее в роли наперсницы, которую всегда так хорошо исполняла Нелл. А может быть, простая истина состояла в том, что Аннабель вызвала у меня сильное раздражение и я в желании разозлить ее потерял разум. Третье вероятное объяснение – будто я превращаюсь во влюбленного юнца, который при первой возможности начинает болтать о предмете своего вожделения, – было, конечно, настолько абсурдным, что я напрочь отказывался его рассматривать.
Но по крайней мере один факт был совершенно ясен. Открывшись Аннабель, я теперь был вынужден открыться и Патрику, прежде чем она сама сообщит ему эту новость. Целых десять минут я тщательно взвешивал, что следует ему сказать, а потом с большой неохотой вызвал его в библиотеку.
– Есть один вопрос, который я хочу обсудить с тобой, – начал я и тут же увидел встревоженное выражение на его лице. Неужели я так часто донимал его неприятными сообщениями? Я настолько разволновался, что оставил заготовленную речь и попытался как можно скорее успокоить его. – Это не имеет никакого отношения к твоему прошлому поведению. Это связано с моей поездкой в Америку и родней твоей матери – Мариоттами. В частности, с твоей родственницей Маргарет, младшей из двух сестер Фрэнсиса Мариотта.
Он молча смотрел на меня, доверчиво ожидая продолжения.
– Я очень увлекся Маргарет, когда с ней познакомился, – признался я, – и пригласил ее в Англию следующей весной.
Снова молчание. Он смотрел на меня с пустым, как никогда, выражением. Глубоко вздохнув, я двинулся дальше:
– Патрик, я решил, что она станет частью нашей семьи. Перед отъездом я обсудил с ней это, и мы в частном порядке пришли к договоренности, согласно которой летом следующего года мы поженимся в Лондоне.
Сын по-прежнему смотрел на меня, будто ждал продолжения. А я в раздражении спрашивал себя, услышал ли он хоть одно слово из моего монолога, но тут он произнес:
– Папа, это очень приятно. Могу я поздравить тебя?
– Не представляю, что может тебе помешать, черт возьми.
– Да, конечно. Я… поздравляю тебя, папа. Папа…
– Да?
– Папа, а у нее… – Он снова замолчал и покраснел.
– Что – у нее?
– У нее будут дети?
– Мой дорогой Патрик!
– Я совсем не против, – пробормотал он. – Я люблю детей. Но, папа, тебе нет необходимости делать это. Тебе в твоем возрасте наверняка тоскливо жениться на ком-то, поэтому, если ты чувствуешь необходимость жениться, чтобы иметь еще одного сына, прошу тебя, не доставляй себе столько хлопот, потому что я начинаю жизнь с новой страницы. Я буду так учиться, что никогда больше не разочарую тебя.
– Патрик! – окликнул я. – Патрик!
Он замолчал. Его лицо горело серьезностью, в глазах стояли слезы.
– Мое дорогое дитя, – встревоженно сказал я, – ты совершенно неправильно понимаешь мои мотивы.
– Знаю, ты всегда считал меня виноватым в том, что я погубил здоровье мамы. Нелл мне говорила, что ты даже имя мне не хотел выбирать, а назвали меня в честь тебя только потому, что никто не знал, как назвать иначе.
– Если Нелл сказала тебе это, то, надеюсь, она также сказала тебе, что я видел, как умирает твоя мать, и вообще ни о чем другом думать не мог. Неужели ты полагаешь, что я мог так вести себя, будучи в здравом уме? А что касается твоих предположений, будто я виню тебя в состоянии здоровья матери, то ничто не может быть дальше от истины.
– Тогда почему ты всегда так строг со мной? Если бы ты не держал на меня зла, разве ты бы порол меня так часто?
– Мой дорогой Патрик, – произнес я с облегчением, чувствуя, что мы наконец подошли к сути его недопонимания, – ты должен знать, что когда родитель отдает свое время и нервы исправлению своего ребенка, то он делает это из любви к нему, а не из неприязни или недостатка интереса. Тот факт, что я никогда не оставлял без внимания твое неправильное поведение, должен говорить тебе, насколько ты мне дорог, насколько для меня важно дать тебе наилучшее воспитание. Мне остается только пожалеть, что ты сомневался в моей глубочайшей любви к тебе. Ты – мой наследник. Ничто не может этого изменить, да я и не желаю никаких изменений, хотя мы оба знаем, что твое поведение в последние месяцы оставляло желать лучшего. Но это не имеет никакого отношения к моему намерению жениться, и, даже если Маргарет родит сыновей, ты можешь не сомневаться, что моя любовь к тебе не изменится. А теперь прошу тебя… не надо больше этой глупой болтовни, потому что от нее никакой пользы никому из нас.
Я старался говорить как можно мягче, но, к моему огорчению, он начал плакать. Его душили сиплые рыдания, и он закрыл лицо ладонями в неловкой попытке подавить плач.
– Патрик, прошу тебя, – расстроенно сказал я, не желая быть недобрым, но зная, что должен проявлять твердость. – Держи себя в руках. Положение дел вовсе не требует такой реакции, и к тому же слезы не подобают мальчику твоих лет, почти мужчине.
Но он зарыдал еще громче. Я раздраженно спрашивал себя, что мне с ним делать, когда раздался стук в дверь.
– Да! – крикнул я, радуясь отвлечению.
– Милорд, – сказал Хейс, – пришел Иэн Макгоуан – он хочет видеть вашу милость, если вы не возражаете.
Макгоуан был моим управляющим в Кашельмаре.
– Пусть подождет.
Как только дверь закрылась, я посмотрел на Патрика и, к счастью, обнаружил, что он вытащил платок и утирает слезы.
– Папа, я правда решил начать с новой страницы, – серьезно заверил он меня. – Я стану совсем новым человеком, обещаю.
Я сказал, что рад слышать это. Наконец отпустил его как можно мягче и, издав вздох облегчения, послал человека в конюшню, чтобы оседлали мою лошадь, а сам пошел наверх переодеться. Полчаса спустя я уже скакал с Макгоуаном по дороге в Клонарин.
Не помню, когда еще у меня было такое изнурительное утро.
2
Шотландца Макгоуана я нанял после голода, чтобы он помог возродить разоренное имение. Я достаточно имел дело с ирландцами и знал их недостатки. Бесполезно выбирать кого-нибудь из них для сбора арендной платы и экономичного и эффективного руководства имением. Макгоуан, мрачный пресвитерианец, не только умел рассеивать туман ирландских фантазий, сопутствующих вопросу арендной платы, но и проявлял достаточно благоразумия, чтобы участвовать в христианской благотворительности, а это означало, что хотя арендаторы его и не любили, но и ненависти к нему не испытывали. Жил он в удобном каменном доме в двух милях от Кашельмары, но я подозреваю, что комфорт был подпорчен его женой – крупной шотландкой с неизменно угрожающим выражением на лице. Их единственный ребенок – тринадцатилетний мальчишка – рос без друзей; шотландская кровь и род деятельности его отца делали его изгоем в среде ирландских сверстников, но иногда он появлялся в Кашельмаре в надежде подружиться с Патриком и Дерри.
– Как ваш сын, Макгоуан? – тактично спросил я во время нашего объезда имения тем утром.
– Прекрасно, милорд, спасибо. Я собираюсь вскоре отправить его в Шотландию на учебу.
– Правда? В школу на полный пансион?
– В общеобразовательную школу в Глазго, милорд. У моей жены там родственники, и Хью во время учебы может жить у них.
– Понятно, – сказал я, испытывая облегчение оттого, что мне не придется заниматься неблагодарным делом по поиску нового управляющего. – Прекрасная мысль, Макгоуан.
Мои земли, казалось, находились ни в лучшем, ни в худшем состоянии, чем прежде, по английским стандартам они были плохонькие, но в сравнении с другими ирландскими имениями процветали. После голода мне удалось слить многие фермы в более крупные арендные единицы, которыми можно было прибыльно руководить на английский манер, но оставалось еще бессчетное число маленьких картофельных полей – их я не стал трогать. Я не походил на моего соседа лорда Лукана, который после голода разогнал своих арендаторов, с намерением улучшить свои земли. Бессмысленное изгнание всех без разбору было тогда – и нередко остается до сих пор – эквивалентом убийства, и, хотя Лукан, вероятно, не подумал об этом, я бы презирал себя, если бы последовал его примеру.
В Клонарине я обменялся несколькими словами со священником, переговорил с патриархами двух ведущих семей – О’Мэлли и Джойс, осмотрел обещающие, судя по виду, неплохой урожай поля́ под пшеницей и овсом. Небольшое лесозаготовительное хозяйство, которое я затеял в горах над деревней, судя по всему, потерпело неудачу, и я с разочарованием увидел, что большое количество молодых деревцев за время моего отсутствия погибло.
– Все дело в земле, милорд, – мрачно объяснил Макгоуан. – Ни одно растение не будет процветать на земле, которая ничем не лучше, чем голая скала.
Так Макгоуан в завуалированной форме обычно говорил: «Я же вас предупреждал». Он терпеливо сносил все мои попытки изобретательно организовать хозяйство, но я знал, что сердце его замирало каждый раз, когда я объявлял ему о новом эксперименте. Его слабые попытки остеречь или критиковать мои проекты ограничивались произнесением похоронным тоном следующей фразы: «Позвольте напомнить вам, милорд, что здесь мы не в Англии». Или как в случае моей попытки заняться бататом: «Милорд, есть культуры, которые растут в Америке, Господь не предполагал их выращивания по эту сторону Атлантики».
– Я уверен, что проект лесозаготовок может иметь успех в этой долине, – упрямо сказал я, когда мы осматривали завядшие деревца. – Просто мы посадили их не на той стороне. Я попробую еще раз в другом месте.
– Если ваша милость намерены отобрать картофельные поля у О’Мэлли на верхних склонах Лейнабрики…
– Нет, конечно. Они тогда умрут с голоду, а я уже устал от созерцания моего имения, усеянного трупами.
– Вы могли бы помочь им перебраться в Америку, – не сдавался Макгоуан, которому с большим трудом удавалось выуживать из беднейших О’Мэлли арендную плату.
– Чтобы они умерли как мухи в бостонских подвалах?
– Господь помогает тем, кто помогает себе сам, – пробормотал шотландец, который был убежден, что каждому ирландскому иммигранту предоставляется тысяча возможностей разбогатеть, как только его нога ступает на землю Америки. – Милорд, я бы не оправдал ваших ожиданий как управляющий, когда бы не твердил, что если в земле можно выращивать картофель, то, скорей всего, на ней будут расти и деревья, а поскольку ничего другого там невозможно выращивать из-за большой крутизны склона…
– Хватит! – отрезал я. – К сожалению, О’Мэлли не могут питаться деревьями, поэтому нам придется поискать другое место. Я решил, что работы в этом направлении нужно продолжать.
Однако, когда мы спускались по склону в Клонарин, я не мог не признаться самому себе, что перспективы лесозаготовок весьма призрачны.
В Клонарине, где мы с Макгоуаном расстались, я подумал: не заглянуть ли мне в Леттертурк, где в доме, построенном моим покойным братом Дэвидом на берегу Лох-Маска, все еще жил его сын, но отказался от этой мысли и поскакал назад в Кашельмару. Я уже повидал на один день достаточно членов моей семьи, и, хотя Джордж был добродушным парнем, меня он всегда раздражал своим угодничеством. Если с Патриком что-нибудь случится, он станет моим наследником, и я могу легко себе представить, каким негодованием он закипит, когда узнает, что я снова собираюсь жениться.
И естественно, я предпочел держаться подальше от Клонах-корта. Один только вид высокого серого дома близ южного берега озера заставил меня поморщиться при мысли об Аннабель, и, хотя весь путь до дому я пытался не думать о нашей ссоре, ее слова не давали мне покоя. Если бы она только не вывела меня из себя тем, что с самого начала попыталась помыкать мной на свой неженственный, недочерний манер! Тогда я бы сдержался и не совершил ошибок. И, кроме того, в том, что касается Дерри, она преувеличивала, я знал это. Мне было хорошо известно, что Дерри склонен к безрассудству, но я люблю горячих парней, к тому же ни одна из его эскапад пока не привела к каким-то серьезным последствиям. Более того, я доверял его разуму, который не позволял ему выставить себя дураком и попасть в черный список своего благодетеля. Его жизнь в самом начале была тяжелой, отчаянной, и ему стало легче, только когда я решил заняться им. Дерри часто мне говорил, что никогда больше не хочет оказаться в нищете.
Аннабель, со своей непростительной самонадеянностью, считала, что не следует обращать внимание на роль Патрика в том происшествии и нужно наказать Дерри. Мне же казалось, что, хотя я к тому времени уже и исполнился решимости не следовать совету Аннабель, моя дочь пришла к ложному выводу. Дерри мог сам позаботиться о себе, а вот Патрик нуждался в моем внимании. Да, я согласился с Аннабель, что нельзя ответственность за случившееся возлагать на него, я решил не делать ему выговоров, но ясно видел, что пришло время вывести его из-под влияния Дерри и дать ему шанс подружиться с кем-то другим. Необходимо расширить его горизонты, дать ему возможность увидеть мир, в котором он в один прекрасный день начнет играть важную роль. Если позволять событиям развиваться самим по себе, то я буду виноват в небрежении своим долгом. Мой долг перед Патриком и самим собой заключался в том, чтобы составить более честолюбивые планы на его будущее.
С любопытством человека, привыкшего размышлять в категориях «если бы», я часто задаю себе вопрос, что бы случилось, если бы я все же последовал совету Аннабель, но такие размышления, конечно, совершенно не имеют никакого смысла. Я только пытался делать то, что находил правильным.
Но возможно, я бы считал иначе, если бы Аннабель так грубо не оскорбила мои отношения с Маргарет.
3
Из желания относиться ко всем моим детям одинаково я тем вечером написал Маделин и Катерин – сообщил им о моей договоренности с Маргарет, а на следующий день отдал распоряжения подготовить мой и Патрика отъезд в Вудхаммер-холл.
Вечером в день нашего возвращения я решил поговорить с ним. Когда мы отобедали, я сказал ему, что он может остаться со мной и выпить полбокала портвейна, и, когда со стола убрали, я, прежде чем начать свой монолог, набрал в грудь побольше воздуха. Вокруг нас в свете свечей чуть мерцали облицованные деревянными темными панелями стены, а с портрета из своего накрахмаленного рафа на нас презрительно взирал Тюдор де Салис, который очаровал королеву Елизавету. В Вудхаммере было множество облицованных деревянными панелями стен и портретов презрительно смотрящих джентльменов в накрахмаленных воротниках. Я люблю этот дом, ведь он в течение трех столетий оставался единственным домом моей семьи, и было бы странно, если бы я не питал к нему сентиментальных чувств. Тем не менее никуда не уйти от факта: дом спроектирован неважно, он старомоден и в сравнении с Кашельмарой безнадежно прост. И, кроме того, он производит на меня гнетущее воздействие. Такое количество темных панелей придает комнатам мрачный вид, но по какой-то причине – наверное, из безразличия – я так и не озаботился установить в доме газовое освещение, чтобы разогнать мрак.
– Я думаю, настало время дать тебе возможность познакомиться с мальчиками твоего круга, – осторожно сказал я Патрику. – Я знаю, у тебя есть друзья здесь, в Вудхаммере, среди детей прислуги, а в Кашельмаре ты дружен с Хью Макгоуаном и Дерри, но в целом эти отношения оставляют желать лучшего. Я не забыл: ты мне говорил, что чувствовал себя одиноко в Лондоне, пока я был в Америке, и именно по этой причине убежал в Ирландию, в общество Дерри. И к тому же тебе было скучно, так? Да, конечно, ты скучал. Не сомневаюсь, что и я бы скучал и чувствовал себя одиноким в твоем возрасте, если бы у меня не было брата Дэвида. Понимаешь, Патрик, я много думал об этом и нашел решение, которое тебе понравится. Я решил отправить тебя в школу.
Глаза его широко раскрылись, но от избытка чувств он явно потерял дар речи. Я, довольный его реакцией, продолжил с энтузиазмом:
– Убежден, тебе там понравится. Я никогда не думал об этом прежде, поскольку твои знания находились на таком низком уровне, что мне казалось, домашний учитель подходит тебе лучше всего, но ни один из твоих наставников так и не добился успеха с тобой, и теперь я думаю, что ошибся, – тебе нужен стимул в виде конкуренции. Я решил отправить тебя в школу Рагби. Это знаменитая школа, а имя ее покойного директора доктора Арнольда стало символом реформы в образовании. Я собираюсь сегодня вечером написать нынешнему директору и договориться о том, чтобы тебя приняли со следующего года.
Он смотрел на меня с таким несчастным видом, что я замолчал.
– Папа, я опять вызвал твое неудовольствие?
Я вдруг понял, что он вовсе не радуется, – сын в ужасе.
– Да нет, конечно! – воскликнул я, пытаясь в отчаянии прогнать от себя мысль о том, почему мне так трудно донести до сына мои добрые намерения.
– Тогда зачем отсылать меня?
– Но я же тебе только что объяснил… – Я снова набрал в грудь воздуха и попытался еще раз: – Патрик, учиться в одной из лучших школ в стране вовсе не наказание. Это привилегия! Я хочу, чтобы ты стал счастливее, чем ты был в последнее время, и не сомневаюсь, что школа даст тебе великолепную возможность начать заново… обзавестись новыми друзьями…
– Но мне не нужны другие друзья, кроме Дерри, – вызывающе отрезал Патрик и упрямо сжал рот.
Я старался не выходить из себя:
– Мой дорогой Патрик, я хочу надеяться, ты навсегда сохранишь дружеские отношения с Дерри, но ты должен понять, что, хотя я по разным причинам счел нужным дать ему образование и крышу над головой, он всего лишь сын ирландского арендатора.
И я снова увидел мое возвращение в Кашельмару после голода, увидел так четко, будто это было вчера: истощенного ребенка, дрожащего на кухне, и кухарку. Она пыталась накормить его какой-то размазней. Из всех в живых остались только кухарка и ее муж, другие слуги, которым я поручил присматривать за домом в мое отсутствие, умерли, и я помню то страшное чувство вины, охватившее меня, когда передо мной предстало это новое свидетельство разорения, принесенного голодом и болезнями. Когда кухарка сообщила мне, что семья ребенка умерла от тифа, я сказал: «Держите его при себе». Он и года бы не прожил в одном из переполненных сиротских приютов. Дети все еще продолжали умирать тысячами, и тем утром я уже видел с десяток детских тел вдоль дороги из Голуэя.
Я сделал над собой усилие, возвращаясь к реальности.
– Ты должен понять, что ты и Дерри достигли того возраста, когда ваши пути неизбежно расходятся, – объяснял я Патрику. – Дерри получил свой шанс, это верно, и если он преуспеет в изучении права, после того как на следующий год покинет школу, то со временем может стать уважаемым членом среднего класса. Но и в этом случае его жизнь пойдет по пути, который ничуть не похож на твой. Ты уже начинаешь взрослеть и должен понимать это. И кстати, Патрик, по поводу твоего взросления…
Я собрался с духом и рассказал ему о некоторых делах, с которыми он столкнется в своей будущей частной жизни.
Многие родители считают, что есть вопросы, о которых они никогда не должны говорить со своими детьми, и в том, что касается дочерей, такое мнение, вероятно, правильно. Все знают, что женщины особо чувствительны к грубым сторонам нашей жизни, и если родители, насколько это возможно, оберегают их от этих грубых истин, то тем самым лишь проявляют доброту к ним. Но я считаю, что отец, который либо отказывается беседовать со своим сыном о таких вещах, либо же решается на такой разговор, когда уже поздно, не выполняет своего родительского долга. Да, мой отец так и не выполнил своего долга по отношению ко мне, но он был наивным, эксцентричным человеком. А вот мой дядюшка Ричард исполнил родительский долг как-то летом в Вудхаммер-холле, и я в более зрелые годы всегда с благодарностью вспоминал этот разговор.
– Я не сомневаюсь, – заявил я Патрику, – что ты уже заметил вполне естественный интерес Дерри к противоположному полу. Тебе, конечно, понятен смысл выражения «соитие».
Он покраснел и с трудом кивнул.
– Превосходно. Теперь я хочу преподать тебе небольшой урок нравственности. Я не священник, к тому же ты уже достаточно взрослый, чтобы понимать разницу между добром и злом. Я хочу всего лишь поговорить с тобой о вопросах практических. Например, мы оба знаем, что блуд – это грех, которого мужчина должен избегать, но человеческая природа такова, какова она есть, и нередко между тем, что мы должны делать, и тем, что мы делаем, наблюдается некоторое различие. Я хочу тебе теперь посоветовать, как вести себя в практическом смысле, когда ты столкнешься с таким различием. Ты понимаешь, о чем я говорю?
Патрик сидел со все еще пунцовым лицом, снова кивнул и уставился в свой пустой бокал.
– Ты, будучи привлекательным и богатым молодым человеком, вскоре обнаружишь, что подвержен множеству искушений, – продолжил я, чувствуя себя свободнее теперь, начав морализирование. – Было бы против человеческой природы и с практической точки зрения даже нежелательным для тебя предполагать, что ты сможешь противиться всем этим искушениям. Но когда ты обнаружишь, что не можешь противиться искушению, помни, что существуют некоторые элементарные меры предосторожности, которые ты должен будешь предпринять, чтобы избежать зачатия или заражения плохой болезнью, а нередко и того и другого.
Сын все еще молчал от смущения, и я дал ему необходимые практические советы и выждал несколько секунд, чтобы он переварил услышанное. После этого я добавил:
– Ты не хочешь задать мне какие-нибудь вопросы?
Он отрицательно покачал головой.
– Отлично. Но поскольку уж мы говорим о половом поведении, мне, вероятно, имеет смысл добавить еще несколько слов о предмете, который обычно не упоминается и который – ввиду твоего воспитания – совершенно неизвестен для тебя. В этом мире есть определенные несчастные существа – назвать их мужчинами нельзя, – которые желают соития только с представителями своего пола. Нет нужды говорить, что это явление – порок, крайне отвратительный для всех порядочных мужчин и абсолютно оскорбительный с точки зрения нравственности. Я говорю об этом только потому, что эти существа нередко вожделеют на свой отвратительный манер к мальчикам твоего возраста, а поскольку ты не сможешь вечно вести отшельническую жизнь, то, полагаю, должен знать о существовании такого опасного и извращенного поведения.
Румянец сошел с лица Патрика. Вид у него был больной.
– Боюсь, я был слишком прямолинеен, – продолжал я, – но я говорю только ради твоей же пользы. Мир частенько бывает неприятным местом, а темная сторона человеческой природы может воистину быть темной. С моей стороны было бы неверно отпускать тебя в школу, рассчитывая на то, что мир – безопасное, приятное место, каким он кажется, когда смотришь на него из окна детской. Ты поймешь это позднее и будешь благодарен мне за этот откровенный разговор.
Патрик попросил разрешения покинуть комнату.
– Да, ты можешь идти, если хочешь, – подтвердил я, спрашивая себя, не нужно ли было отложить эту беседу до тех времен, когда он будет постарше. Но я вспомнил историю, рассказанную Аннабель. Если Патрик достаточно взрослый, чтобы напиваться потином и смотреть, как Дерри танцует джигу с фермерской дочкой на обеденном столе, то он достаточно взрослый и для того, чтобы выслушивать советы по половым вопросам.
Но при этом я почему-то смущенно чувствовал, что беседа прошла не совсем так, как я планировал.
4
Я оставался в Вудхаммере до ноября, потому что охота в этой части Уорикшира великолепна, а я с юности увлекаюсь охотой с гончими. Это время для светского общения, но, несмотря на различные обеды и балы, я сумел закончить статью о маисе, написать доклад о клубнекопателе мистера Эпплби и даже находил время для того, чтобы руководить образованием Патрика. Я не хотел нанимать еще одного бесполезного наставника перед его отъездом в школу в январе. К тому же, поскольку я все лето провел в Америке, считал своим долгом уделить ему побольше внимания зимой.
А Маргарет тем временем писала мне из Нью-Йорка. Она отправляла письма каждую неделю, но, как это часто происходит, если корреспондентов разделяет Атлантический океан, почта приходила нерегулярно, и иногда я целый месяц не получал от нее писем. Она сообщила, что была издана «Повесть о двух городах» и все улицы Нью-Йорка затоплены слезами сочувствия Сиднею Картону. Она писала, что золотая осень в этом году была особенно необыкновенной и они специально снова ездили вверх по Гудзону в «Летний дворец» Фрэнсиса, чтобы увидеть воочию цвета осени. А еще что Фрэнсис попросил ее написать мне, как он добр и щедр к ней, и она считает, что это «слишком самонадеянно» с его стороны, хотя брат недавно и купил ей «длиннополый плащ» с соболиным воротником на зиму. Фрэнсис твердил ей, что она обязательно должна упомянуть этот плащ. «Хотя я понять не могу, почему ему так хочется произвести на вас хорошее впечатление, – добавила Маргарет. – Неужели есть какая-то тайна, которую никто не осмеливается сообщить мне?»
Я улыбнулся, но ответил уклончиво. Она никогда не услышит от меня слов, порочащих ее брата.
Никому из знакомых в Уорикшире я не рассказывал о моей договоренности с Маргарет, но перед отъездом из Вудхаммера поделился с моим ближайшим другом лордом Дьюнеденом, который в то время гостил у меня. Я получил два недовольных письма от моих дочерей Маделин и Катерин и надеялся, что Дьюнеден, вдовец со взрослыми дочерьми, поймет меня.
«Спасибо за твое письмо с известием о намерении жениться на кузине Маргарет Мариотт, – написала с обескураживающей краткостью Маделин из своего монастыря в Дублине. – Я, конечно, желаю тебе счастья и буду каждый день молиться за тебя. Остаюсь твоей преданной сестрой во Христе…»
Осуждение, облаченное в религиозный язык и приправленное обещанием ежедневных молитв, было для меня весьма оскорбительно, но, прочтя послание от Катерин из Санкт-Петербурга, я и вовсе закипел от ярости.
«Дорогой папа, – писала она аккуратным почерком. – Спасибо за твое письмо. Мы с Эндрю, конечно, весьма удивились, узнав о твоих брачных намерениях в отношении кузины Маргарет Мариотт. Мы оба желаем тебе счастья, но не можем поздравить тебя от сердца. Напротив, поскольку я очень желаю тебе счастья, я бы попросила тебя пересмотреть твое решение, если бы не понимала, что не имею права давать тебе советы в таком интимном и личном вопросе. Однако вместо этого хочу напомнить тебе, что общество искоса смотрит на браки, в которых разница в возрасте между супругами столь велика, и, хотя американские семьи, имеющие хорошие связи, могут быть приняты в надлежащих кругах, восхищение они вызывают редко, поскольку их манеры часто несовместимы с английскими правилами поведения. Я не желаю кузине Маргарет оказаться несчастной в обществе вследствие тех ее недостатков, в которых она не может и не должна быть обвинена. Точно так же не желаю тебе, дорогой папа, человеку, столь уважаемому твоими друзьями, стать объектом злословия тех, кто сочтет такой брак категорически неподобающим. Заверяя тебя в том, что мы с Эндрю хотим выразить тебе лишь нашу глубочайшую любовь и озабоченность, остаюсь твоей преданной дочерью Катерин».
Я пришел в такой гнев от этого отвратительного изъявления дочерней почтительности, что немедленно показал письмо Дьюнедену и рассказал ему всю историю.
– Боже милостивый! – воскликнул он, прочтя письмо. – Не могу себе представить молодую девицу, которой хватает смелости разговаривать с тобой таким языком, де Салис… к тому же если эта девица Катерин! Я никогда не забуду, какой тихой, застенчивой мышкой она была! Ай-ай-ай!
Именно таких слов я от него и ждал.
– Бога ради, Дьюнеден, представить только, если бы одна из твоих дочерей написала тебе такое письмо! Но ты его не одобряешь, верно?
Он заверил меня, что не одобряет.
– Но, де Салис, ты уверен, что было благоразумно сообщать своей семье о договоренности с мисс Мариотт, настолько опережая время официального объявления о браке? В конечном счете до будущей весны может еще бог знает что случиться.
– Насколько я понимаю, ты предполагаешь…
– Семнадцатилетние девицы переменчивы. Де Салис, если бы ты не был моим дорогим другом, я бы не говорил тебе об этом, но…
– Ты думаешь, я выставил себя дураком в Америке.
– Речь не об этом. Ты был вдали от дома в незнакомом обществе. Я не хочу сказать, что такие обстоятельства могут повлиять на суждения мужчины, но…
– Ты считаешь, что я впал во временное слабоумие, когда сделал ей предложение. Отлично, – холодно сказал я, – мы больше не будем говорить на эту тему. Я прошу прощения, что поставил тебя в неловкое положение своей откровенностью.
– Мой дорогой друг…
– Мы больше не будем говорить об этом! – категорически отрезал я, и после этого он уже не решился продолжать.
Меня настолько расстроило его отношение, что я отменил обычную свою поездку в Кашельмару, поехал вместо этого в Лондон. Я был не в настроении ни заниматься делами поместья, ни приветствовать часы одиночества, которые были неизбежной частью моих посещений Кашельмары. Вместо этого я проводил время в клубе за разговорами о политике с другими, рано вернувшимися в город, а в домашней библиотеке готовил лекцию, которую меня пригласили прочесть в январе в Королевском сельскохозяйственном колледже в Дублине. Еще я заезжал к моей любовнице, поскольку лишь она считала мой брак с Маргарет правильным и естественным, но, как это ни странно, чем чаще я к ней ездил, тем меньше меня интересовали постельные утехи с ней. Поскольку же нам не о чем было говорить за пределами спальни, то, казалось, не имеет смысла совершать утомительные поездки в Мейда-Вейл.
«По Гудзону уже плывут огромные ледяные глыбы, – писала Маргарет в декабрьском письме, – и все нищие на улицах посинели от холода. Какой ужасный климат! Не могу поверить, что весна когда-нибудь наступит. Но я перестаю ныть и расскажу Вам теперь о Важных Делах, поскольку все руководства по переписке говорят, что именно это я и должна делать! Джона Брауна в итоге повесили. Не ужасно ли? Лишнее доказательство того, насколько варварские Там у Них нравы. И я не вижу причин, почему бы им не отделиться, – скатертью дорога, сказала бы я. Ну вот. Хватит о Важных Делах и о руководствах по переписке! Теперь я поведаю Вам обо всем интересном, например о Вашем описании круга знакомых в Уорикшире и о том, как бы мне хотелось обедать с Вами в Вудхаммере под строгим присмотром Человека в Рафе. Кстати, о рафах; я теперь делаю вид, что читаю новую книгу о Филиппе Втором Испанском, но если по секрету, то я читаю „Невидимую руку“, это просто восхитительно, хотя Фрэнсис считает такие романы дурновкусием».
А в конце письма она еще раз написала: «Вам не кажется, что эта весна никогда не наступит?»
Я ответил, что иногда кажется, но стоит мне взять перо и начать писать ей, как пасмурность зимы исчезает, туман растворяется и я перестаю слышать дождь за окном библиотеки. К этому времени я стал писать ей чаще, хотя теперь, оглядываясь назад, не могу понять, как находил для этого время, поскольку был очень занят. С наступлением нового года мы с Патриком поехали в Рагби, а оставив его в школе, я поспешил в Ирландию читать лекцию в Королевском сельскохозяйственном колледже. Чуть было потом не отправился в Кашельмару, но передумал, поскольку начиналась новая сессия парламента, и я, как и всегда, горел желанием занять мое место в палате лордов.
Я считал все более важным занимать себя делами, и какое-то время мне это успешно удавалось. Весь февраль посвятил Вестминстеру, а в начале марта, в тот самый день, когда получил одно из моих драгоценных писем от Маргарет, директор Рагби прислал телеграмму, в которой известил, что Патрик убежал из школы.
Глава 5
1
Я не мог сразу же уехать из Лондона, но отменил все дела и сел на ближайший поезд в Мидлендс. Я настолько был уверен, что найду Патрика в Вудхаммере, что даже не остановился там, а поехал прямо до Рагби, чтобы переговорить с директором.
Разговор был не из приятных. Мне откровенно заявили, что Патрик не нашел себя в школе: он не желал работать на уроках, никак не реагировал на попытки призвать его к порядку. В связи с тем что мой сын явно не мог воспользоваться теми преимуществами, которые предоставляла ему школа, ради его же пользы Патрика желательно забрать из Рагби и продолжить его образование с частными учителями.
– Вы хотите сказать, что он исключен? – в ярости спросил я.
– Не исключен, лорд де Салис. Мы вам советуем его забрать.
– Не разговаривайте со мной эвфемизмами! Вы исключаете моего сына, потому что не можете его учить! Вы валите с больной головы на здоровую.
– Лорд де Салис, уверяю вас, вы ошибаетесь. – В отличие от меня, он не терял контроля над собой. – Мне было бы легче легкого сказать, что сыну такого выдающегося человека, как вы, будут по-прежнему рады в Рагби, несмотря на его нежелание учиться и несмотря на факт его побега. Но если бы я занял такую позицию наименьшего сопротивления ради вашего хорошего отношения и не поднял бы эту неприятную тему, то я бы изменил своему долгу директора, состоящему в том, чтобы делать то, что лучше всего для учеников. Естественно, мы оба желаем всего наилучшего для Патрика, и, поверьте мне, лорд де Салис, если мы вернем Патрика в Рагби, это не пойдет ему на пользу.
Я уехал. Понимал, что не имеет смысла защищать проигранное дело, но все еще очень сердился, а добравшись до Вудхаммера, просто кипел от ярости.
– Скажите моему сыну, что я хочу немедленно его видеть! – резко бросил я дворецкому, направляясь в большую гостиную.
– Вашего сына, милорд? – удивленно переспросил Помфрет, и вся моя ярость испарилась, когда я понял, что Патрика нет в Вудхаммере.
Я прошел в курительную, куда Помфрет принес мне бренди с водой, и уставился в окно на елизаветинский сад. Патрик, вероятно, в Ирландии. Он будет ждать в Кашельмаре возвращения Дерри из его маленькой католической школы с пансионом в Голуэе в конце пасхального семестра. Я должен был это предвидеть: несмотря на все мои душеспасительные разговоры, сын при малейшей возможности будет искать компании Дерри.
Следующим утром я уехал из Вудхаммер-холла в Холихед – первый пункт на моем пути в Ирландию.
2
Я спешил и, когда узнал, что в Голуэе нет частных экипажей внаем, сел в дилижанс, направляющийся в Линон. На перекрестке, откуда шла дорога на Кашельмару, я взял клячу у одного из моих арендаторов, чтобы не идти пешком, но к этому времени с затянутого тучами неба полился дождь, и, добравшись до дому, я, чтобы не сказать большего, продрог, устал и пребывал в подавленном состоянии.
– Где мой сын? – спросил я Хейса, прежде чем он успел приветствовать меня на пышный ирландский манер.
– Ваш сын, милорд? – удивился Хейс, в точности повторяя Помфрета в Вудхаммер-холле.
– Бога ради, Хейс, он здесь или нет?
– Он был здесь, милорд, но вчера ночью с Дерри Странаханом уехал к вашему племяннику мистеру Джорджу де Салису в Леттертурк-Грандж.
– Что? – Мне стало казаться, что я теряю разум. – Хейс, то, что вы говорите, лишено смысла. С какого рожна мой сын и Дерри Странахан, который все еще должен быть в школе в Голуэе, уезжают отсюда посреди ночи к моему племяннику?
Хейс предпринял героическую попытку объяснить случившееся:
– Беда в долине случилась, милорд, большая беда, и они вдвоем решили незаметно, как пара полевок, покинуть долину, чтобы ни одна живая душа их не видела.
– Что за беда?
– Ужасная беда, милорд, да защитит нас всех Пресвятая Богородица.
Я от раздражения готов был схватить его за лацканы сюртука и ударить о стену.
– Хейс… – начал было я, но тут же сдался.
Ожидать от него связного объяснения не приходилось, и вообще мне не нравилось расспрашивать слугу о низких слухах, в особенности еще и потому, что мой сын и мой протеже каким-то образом так себя дискредитировали, что им пришлось покинуть долину под покровом ночи. Вероятно, они и в самом деле оказались в отчаянном положении. Патрик не любил своего кузена Джорджа, который был на двадцать лет старше его, и в обычной ситуации он бы искал общества Аннабель в Клонах-корте.
– Хейс, мне нужна горячая ванна, еда и немного бренди с водой. После этого я поеду в Клонарин, поэтому прошу вас распорядиться, чтобы моя лошадь была готова, когда я решу ехать. Да, и еще пошлите, пожалуйста, экипаж в отель в Линоне, где ждет Пиарс с моим багажом, и пусть кто-нибудь из мальчишек-конюхов отгонит эту безнадежную клячу Тимоти Джойсу, что живет на дороге в Линон.
Стало ясно, что я должен поговорить со священником, чтобы узнать точно, что за беда случилась и каковы ее масштабы.
Когда я подъехал к Клонарину, дождь немного стих. День еще только начинал клониться к вечеру, но никто вроде бы не работал в полях и не делился слухами с соседями. Эта тишина беспокоила меня; пустые дома напоминали мне дни возвращения в долину после голода, и я, подхлестнув коня, поспешил прямо в деревню.
Клонарин – не деревня в английском смысле этого слова, потому что здесь нет ни магазинов, ни отделения почты, ни деревенской площади, ни таверны, ни гостиницы для коммивояжеров. Большинству жителей едва хватает средств на пропитание; они обмениваются товарами или же покупают необходимое у проезжих ремесленников. Нет здесь и хорошеньких домиков с садиками, только хижины стоят при дороге, пестрое собрание мазанок и соломенных крыш, смрад открытых сточных вод перемешивается с едким дымком горящего торфа и отвратительной вони свинарников. Церковь стоит отдельно за хижинами, а кладбище, громадное и таинственное, тянется по склону горы к небесам.
Я услышал звуки схватки, как только добрался до угла, за которым моему взгляду открылась церковь. Воздух полнился ирландскими проклятиями, местными ругательствами и омерзительным хрустом деревянных жердин.
Вид драки между разными семьями всегда приводит меня в бешенство. Я много лет в Вестминстере убеждал других лордов, что ирландские крестьяне заслуживают лучшей жизни, чем средневековые английские вилланы, и, видя, как эти самые крестьяне в их первобытном состоянии валяются в грязи, словно дикари, я неизменно погружаюсь в отчаяние.
Я поднялся в стременах и прокричал во всю силу легких по-ирландски:
– Именем Бога Всемогущего и всех Его святых, что здесь происходит?
Если ты говоришь по-ирландски, очень легко перейти на католический язык.
Ближайшие драчуны прекратили драться и повернулись ко мне, разинув от удивления рот. Воспользовавшись их замешательством, я врезался в толпу дерущихся и закричал на тех, кто еще продолжал молотить друг друга. Когда наконец все перестали драться, я насчитал три тела на дороге, около сорока тяжело дышащих членов семей О’Мэлли и Джойс и господь знает сколько женщин и детей, плачущих у стен и в дверях.
– Вы кровожадные пустоголовые кельтские идиоты! – завопил я на них, а увидев мелькнувшую черную сутану, заорал вслед убегающему священнику: – Отец Донал!
Смущенный священник бочком вернулся. Он был молодой, не старше тридцати, а поскольку обычно вел себя вполне благоразумно, я подозревал, что его вороватые повадки объясняются стыдом за то, что я видел его неспособность остановить драку.
– Почему вы убегаете от вашего стада?
– Я…
– Не придумывайте себе оправданий! Унесите раненых с дороги, посмотрите, насколько тяжело их состояние. Где Шон Денис Джойс?
– Здесь, милорд, – отозвался патриарх семейства Джойс; из раны на его голове все еще капала кровь.
– А где Шеймас О’Мэлли?
В ответ – тишина. Они все стояли, смотрели на меня, а за ними, насколько видел глаз, ничто не двигалось, кроме облаков, наплывающих на Мать Дьявола – гору в дальнем конце озера. Дождь перестал. Воздух был прозрачен и холоден.
– Ну так где он? – спросил я. – Отвечайте мне кто-нибудь!
Вперед вышел молодой человек. Его лицо показалось мне знакомым, но в тот момент я не мог вспомнить его имя. Он был очень невежественный, неотесанный, с первого взгляда видно, что смутьян.
– Лорд де Салис, Шеймас О’Мэлли мертв, – ответил он, к моему удивлению, не только на бойком, но и разборчивом английском.
Большинство ирландцев теперь немного говорят по-английски, когда хотят, а понимают гораздо больше, чем могут сказать, но услышать хороший английский в этом медвежьем углу Ирландии, в особенности когда хватило бы и ирландского, было делом чрезвычайным.
– Как тебя зовут? – спросил я, заинтригованный настолько, что даже забыл о драке.
– Максвелл Драммонд, милорд.
Такое имя для крестьянина было слишком величественным. Я уже думал, что неправильно расслышал его, но вдруг имя Драммонд задело какую-то струну в моей памяти, и я вспомнил, кто он. Его отец, один из лучших моих арендаторов, пришел с севера, а все знают, что люди из Ольстера ничуть не похожи на людей из Коннахта.
– Ах да, – сказал я. – Драммонд. Ты подрос, с тех пор как я видел тебя в последний раз. Неудивительно, что я не сразу вспомнил. Что ты здесь делаешь?
– Моя мать была О’Мэлли, милорд.
– Да. Конечно.
Мысленно упрекнув себя за вторую промашку, я глянул на семейство О’Мэлли. Они молча смотрели на нас.
– Мне нужно, чтобы кто-нибудь из вас поговорил со мной, – объяснил я им по-ирландски. – Кто будет говорить от О’Мэлли?
– Я буду говорить от них, милорд, – ответил молодой Драммонд, а потом смело добавил своей родне: – Если я стану говорить на его языке, он быстро окажется на нашей стороне.
Я позволил себе циничную улыбку, но О’Мэлли, самый бедный и смирный клан в долине, несмотря на свое численное превосходство, явно были поражены лихостью парня и не видели ничего наивного в его предложении.
– Отец Донал? – окликнул я священника.
– Да, милорд?
Раненых уносили в ближайшую хижину, а священник собирался исчезнуть следом за ними в дверях.
– Кто-нибудь мертв?
– Нет, милорд.
– Умирает?
– Нет, милорд.
– Хорошо, значит, в настоящий момент никто в ваших услугах не нуждается и вы можете проводить меня, Шона Дениса Джойса и молодого Драммонда в ваш дом, чтобы закончить разногласия мирно. Что касается остальных… – я напустил на лицо самое суровое выражение, – немедленно возвращайтесь к работе. Если сегодня еще кто-нибудь ударит кого-то, я лично предам его суду и отправлю за решетку.
Они мрачно разошлись, злясь, что я пресек их забаву. Направляясь к хижине священника у церкви, я слышал, как они что-то недовольно бормочут друг другу.
Дом отца Донала для этой части Ирландии был просто роскошен. В нем имелись не только окна, но и два камина – один для всего дома, а другой для комнаты «под» кухней, где священник спал. В доме была и еще одна комната за стеной очага, или «над» кухней, как говорят ирландцы, там спала его сестра, ведавшая домашним хозяйством. Сама кухня представляла собой большое помещение со столом, несколькими стульями, вместительным комодом и даже буфетом у одной из стен. На стене у плиты висело множество кастрюль и сковород, а на металлическом стержне над огнем – ведро с медленно закипавшей водой.
Сестра отца Донала смутилась при виде меня. Я принял ее предложение выпить чая и благодарно сел на лучший стул у огня.
– Итак, Максвелл Драммонд, – произнес я, обращаясь к парню, – ты можешь начинать, только, пожалуйста, по-ирландски, чтобы Шон Денис Джойс потом не говорил, что понял не все из сказанного тобой.
Парень метнул на меня свирепый взгляд, но взял себя в руки и приступил к своему короткому рассказу. Должен признать, говорил он хорошо. Сделав себе заметку на память спросить у Макгоуана, как парень хозяйствует на своей земли после смерти год назад Драммонда-старшего, я начал внимательно слушать первую версию бедствия.
Все обстояло хуже, чем я опасался. Когда он закончил, я не стал комментировать, только принял еще чая от сестры отца Донала и обратился к патриарху семьи Джойс:
– Итак, Шон Денис Джойс, теперь ваша очередь говорить.
Джойс, который был не менее чем в три раза старше Драммонда, произнес сумбурную речь о сбившихся с пути женщинах и о том, что возмездие за грех – смерть.
– Разве не так, отец? – добавил он негодующе, обращаясь в конце своей речи к священнику.
– Воистину так, Шон Денис Джойс, – с сомнением в голосе ответил священник и стрельнул в меня встревоженным взглядом.
– Понимаю, – заключил я, прежде чем Джойс успел начать новую речь. – Значит, вы оба утверждаете, что Родерик Странахан, который не только твой родственник, Шон Денис Джойс, но еще и мой воспитанник, соблазнил жену Шеймаса О’Мэлли – твоего родственника, Максвелл Драммонд. О’Мэлли считал – справедливо или нет, – что у Странахана дурная репутация, и, когда увидел, как тот разговаривает с его женой днем ранее на этой неделе, заподозрил худшее. Вчера он незаметно пошел за своей женой к развалинам хижины Странахана по другую сторону залива и застал свою жену и молодого человека в определенных обстоятельствах. Ни один из вас не может охарактеризовать точно эти обстоятельства, но, каковы бы они ни были, вы оба сходитесь в том, что О’Мэлли рассвирепел и попытался зарезать Странахана. В этот момент появился мой сын Патрик, прятавшийся в развалинах, и сбил О’Мэлли с ног, дав таким образом Странахану шанс скрыться. О’Мэлли быстро пришел в себя, но, увидев, что Странахан и мой сын уже успели убежать достаточно далеко, впал в такую ярость, что сначала ударил ножом свою жену, а потом убил себя. Каким-то чудом его жена осталась жива и смогла доползти до ближайшей хижины и попросить о помощи. – Я помолчал. – Вы оба согласны с тем, что обе ваши истории сводятся именно к этому?
Им пришлось согласиться со мной. Я допил чай и встал.
– Я хочу поговорить со вдовой, – сказал я отцу Доналу. – Отведите меня к ней, пожалуйста.
Хижина Шеймаса О’Мэлли находилась на южном берегу озера, откуда был виден Клонах-корт и загон, где муж Аннабель разводил скаковых лошадей. Воспоминание об Аннабель и ее совете в тот момент были для меня невыносимы. Повернувшись спиной к Клонах-корту, я снова спешился и последовал за отцом Доналом мимо куч торфа и свиного навоза в темное, дымное нутро хижины.
На соломенном матрасе лежала в жару женщина. Поскольку у нее сохранились все зубы, я решил, что ей едва перевалило за двадцать. После того как отец Донал осторожно объяснил ей, что я хочу с ней поговорить, я задал один или два вопроса, выслушал ее жалостные, сбивчивые ответы. Долго я в хижине не задержался. Быстро узнав все, что мне требовалось, и оставив отца Донала с несчастной, я вышел на дорожку, где Драммонд и Джойс ждали меня с моей лошадью.
Я забрался в седло.
– Прежде чем вынести решение, я должен поговорить с моим сыном и Родериком Странаханом, – решительно заявил я им. – Но вы можете не сомневаться, что, выслушав все показания, я поступлю по справедливости.
– Если вы сочтете, что Дерри Странахан виновен, вы его выгоните из своего дома, милорд? – спросил Драммонд на своем необыкновенно хорошем английском. – Вы ему скажете, чтобы он больше никогда не появлялся у вашей двери?
– Придержи язык, парень, – отрезал я. – Я беспристрастно выслушал вас и обещал поступить по справедливости. Просить о чем-то большем – верх дерзости. Всего доброго вам обоим.
И, усталый и с болью в сердце, я поскакал к дому моего племянника Джорджа в Леттертурк.
3
Мой племянник Джордж, грубоватый, душевный и добродушный парень, жил холостяком, увлекался охотой, ловлей рыбы и часто объезжал свое маленькое имение с хозяйским выражением лица. Раз в год он ездил в Дублин, чтобы показаться в Замке, но в остальном его светская жизнь сводилась к посещениям Кашельмары во время моих приездов и редких обедов с другими сквайрами, жившими на берегу Лох-Маска. Я всегда расстраивался оттого, что мой брат Дэвид вырастил такого никудышного сына. Впрочем, чувствовал и собственную несправедливость по отношению к Джорджу, который, невзирая на все свои недостатки, был вполне достойным племянником.
– Мой дорогой дядюшка! – изумленно проговорил он, поспешив встретить меня, как только я остановил своего скакуна перед его дверями. – Слава богу, что вы приехали.
– Патрик у тебя?
– Да… и этот дерзкий щенок Странахан. Бог мой, дядюшка, если бы вы не приехали, клянусь, я бы вышвырнул его из дома. Всякому терпению в конечном счете есть предел…
– Джордж, я чертовски устал. У тебя есть конюх, чтобы взял мою лошадь?
– Да-да, конечно, дядюшка. Простите. Питер! Возьми лошадь лорда де Салиса! Заходите, дядюшка, присаживайтесь, отдохните…
Мне удалось вытянуть из него стакан бренди, и, почувствовав себя лучше, я сказал ему, что хочу увидеть Патрика наедине. Сыну понадобилось десять минут, чтобы набраться мужества и прокрасться в комнату. Выглядел Патрик бледно, и я даже рот не успел открыть, чтобы выбранить его, как он начал плакать.
– Бога ради, Патрик, возьми себя в руки, не веди себя как младенец в пеленках! – Я был более резок, чем следовало, но ничто не могло вывести меня из себя сильнее, чем эта готовность лить слезы. – Мы начнем с самого начала, – сказал я, с трудом сдерживая себя и говоря спокойным голосом. – Почему ты убежал из школы?
– Я ее ненавижу, – проговорил он, рыдая еще сильнее. – Я пытался ее полюбить, но у меня не получилось.
– Почему?
– Она как тюрьма. Я не понимаю, зачем меня нужно запирать в таком месте. Я не сделал ничего плохого.
Я проигнорировал его неуклюжую попытку вызвать жалость к себе.
– У тебя были трудности с уроками?
– Я не понимаю латыни и греческого. Я старался, но я ничего не понимаю.
Новые рыдания.
– Ты подружился с кем-нибудь из ребят?
– Никому из них не нравится то, что нравится мне.
Его слова меня ничуть не удивили – я знал его склонность к работе руками и другие низменные интересы.
– Наверное, кто-то из них проявлял к тебе недоброжелательность, – продолжал я, стараясь не показывать своей неприязни. – Но, Патрик, ты должен научиться защищать себя и стоять на собственных ногах! Я думаю, школа поначалу жесткое место, но…
– Ты и представить себе не можешь! – воскликнул он, явно слишком расстроенный, чтобы заметить, как грубо обрывает меня на полуслове. – Ты никогда не учился в школе. Не знаешь, что там творится!
– Единственная причина, почему я не учился в школе, состоит в том, что, когда я был в твоем возрасте, частные школы имели дурную репутацию и патронировали их исключительно представители средних классов. Но за последние тридцать лет система образования улучшилась, и поскольку я верю, что нужно идти в ногу со временем…
– Я туда не вернусь! Никогда!
– Это верно, они тебя не возьмут. – Я пытался не впасть в отчаяние, жалел, что усталость переполняет меня, и недоумевал, что мне, черт побери, делать с ним дальше. – Поскольку, как мне представляется, сейчас обсуждать проблемы твоего образования бессмысленно, – продолжил я ровным голосом, наливая себе еще бренди, – давай вернемся к предмету твоей внешкольной деятельности. Чья это была идея – отправиться в Ирландию?
– Дерри написал, что его школа закрывается раньше из-за вспышки тифа.
– Он тебе предложил убежать и присоединиться к нему?
– Нет. – Сын энергично покачал головой. – Дерри только написал, что был бы рад видеть меня в Кашельмаре.
– Чтобы ты мог поаплодировать его последним достижениям в области блуда!
– Папа, я не совершил ничего плохого. Я не прикасался ни к одной женщине. Я только иногда смотрел, как он… целует их. Единственное, что я сделал, – это ударил Шеймаса О’Мэлли по голове. Но я был вынужден это сделать, иначе он бы убил Дерри. Этот человек несся на него с ножом как сумасшедший.
– Хватит! – сухо отрезал я. – Наверное, я должен радоваться хотя бы тому, что ты верен своим друзьям. А теперь, Патрик, оставь меня, пожалуйста, и скажи Дерри, что я хочу немедленно его видеть.
– Да, папа… но, папа, разве ты не накажешь меня?
Он словно чувствовал разочарование. Поспешно прогнав это впечатление, эту странную иллюзию, я решил: сын просто не может себе представить, что уйдет безнаказанным.
– Ты, безусловно, будешь наказан, – тут же ответил я. – При первой возможности отправлю тебя в другую школу. А теперь немедленно пришли ко мне Дерри.
Он поковылял прочь. Я подумал, не налить ли себе третью порцию бренди, когда дверь открылась и в комнату вошел Дерри Странахан.
На его лице было подобающее выражение, даже его движения были какие-то покаянные. Он остановился в шести футах от кресла, в котором я сидел, смиренно потупил взгляд в ожидании неминуемой вспышки гнева.
– Итак, Родерик… – проговорил я ровным тоном, решив, что не буду унижать себя потерей самообладания и лишать его возможности изложить мне свою версию. – Я выслушал Шона Дениса Джойса, выслушал Максвелла Драммонда, я выслушал Патрика, а теперь, полагаю, должен выслушать тебя. Что ты можешь мне сказать?
– Я невиновен, милорд, – сразу же ответил он, слова скатились с его языка с той же готовностью, с какой расплавленное масло льется с наклоненной тарелки. – Я могу только пожалеть, если моей невиновностью доставил вам неприятности.
– Понятно, – протянул я. – Один человек мертв, его жена, возможно, умирает, в драке покалечено несколько крестьян, мой сын был вынужден прибегнуть к насилию, спасая тебя, но ты невиновен. Продолжай.
– Милорд, никакого блуда не было… и встреча эта состоялась не по моей инициативе. Эта женщина умоляла меня встретиться с ней…
– В развалинах твоего прежнего дома?
– Да, милорд. Понимаете…
Наконец терпение мое лопнуло.
– Хватит! – прокричал я, вскочив на ноги так быстро, что он отпрыгнул. – Немедленно выкладывай правду, потому что больше ни одного слова лжи я от тебя слушать не желаю! Ты соблазнил эту женщину, так?
– Нет, милорд, – сказал он, но тут увидел мое выражение. – Да, милорд.
– Эта женщина была на самом деле только последней жертвой твоих эскапад с противоположным полом. Это верно?
Теперь он посмотрел на меня испуганно. Я видел, как с его лица сползла актерская маска.
– Я… я никому не хотел зла.
– Никому не хотел зла! Ты соблазнил жену такого гордого, ревнивого, горячего человека, как Шеймас О’Мэлли, ты бездумно пошел по пути, который непременно должен был разрушить жизнь этой несчастной женщины, и ты заявляешь, что никому не желал зла?
Вся его бойкость исчезла. Лицо посерело.
– Родерик, слушай меня. – Я заставил себя говорить более спокойно. – Я не так давно объяснял Патрику, что не осуждаю молодых людей, которые не могут противиться определенным соблазнам. Но осуждаю молодых людей, которые думают только о себе, которые относятся к женщинам – не важно, к каким женщинам, – без доброты, без порядочности, которым наплевать, сколько жизней они погубят, лишь бы удовлетворить свои желания. Шеймас О’Мэлли умер от своей собственной руки. С этим, по крайней мере, ясно, но мне также ясно, что семья О’Мэлли считает тебя отчасти виноватым в этой трагедии. Подумай еще раз, Родерик! Можешь ли ты честно сказать мне с чистой совестью, что ты ни в чем не виноват?
Он, конечно, не мог этого сделать. После нескольких секунд внутренней борьбы сбивчиво объяснил, что хотел бы загладить то зло, которое причинил.
– Не сомневаюсь, – бросил я, – но что сделано, то сделано, мы оба это знаем. В сложившейся ситуации есть только одно решение. В долине ты не можешь оставаться, потому что О’Мэлли превратят твою жизнь в ад. Тебе придется оставить Кашельмару.
Ничто не могло напугать его больше, чем эти слова.
– Пожалуйста, милорд, – пробормотал он, едва ворочая языком, – пожалуйста, не выкидывайте меня в мир без единого шиллинга.
– Мой дорогой Родерик, – холодно ответил я, – по глупости или по каким-то иным причинам я потратил немало времени и денег на твое воспитание, а для меня пустая трата времени и денег – самое последнее дело. Ты вел себя крайне безответственно и приложил немало усилий, чтобы продемонстрировать мне свою незрелость, но ты хорошо учился, и нет сомнений в том, что ты подаешь надежды. Я все еще предполагаю отправить тебя в университет, но при этом собираюсь на несколько лет удалить из Ирландии.
Я читал его мысли: он рассчитывал, что я отправлю его в Оксфорд и позволю на каникулы приезжать в Вудхаммер-холл. Он никогда не был в Англии. Оставляя его в Кашельмаре, где в мое отсутствие за ним присматривали Хейс и его жена, я давал ему понять, что, несмотря на все мое милосердие, он не должен считать себя членом моей семьи.
– Это очень щедро с вашей стороны, милорд. – Радость так переполнила его, что в глазах появились слезы. – Знаю, я не имею права теперь надеяться на то, что вы отправите меня в университет.
– Нет-нет, я тебя отправлю в университет. Ты поедешь учиться в Германию, во Франкфурт. Более того, ты останешься там на три года, и за это время ни разу твоя нога не ступит на землю Англии или Ирландии. Ты понял?
Он понял. И пришел в ужас:
– Франкфурт! Но, милорд, я не говорю по-немецки!
– Выучишься.
После этого он замолчал. Я видел, как к нему медленно приходит понимание того, что я вынес решение, которое устроит как Джойсов, так и О’Мэлли: изгнание, но не полный позор. Я в отношении его умывал руки, но в то же время продолжал поддерживать материально.
– Для тебя это будет интересный опыт, – добавил я спустя несколько секунд. – Используй его наилучшим образом.
– Но… – Он вдруг превратился совсем в мальчишку. – Я там не знаю ни одной души. – Одновременно я видел, он понемногу приходит в себя, снова надевает актерскую маску и напускает на лицо безутешное выражение. – Я буду совсем один.
– Лучше один во Франкфурте с моими деньгами в кармане, – отрезал я, – чем один в мире без гроша в кармане. Значит, так, Родерик, этот инцидент исчерпан, но помни: если ты еще раз попадешь в такую переделку, ко мне можешь не обращаться, когда потратишь последнее пенни.
Он кивнул, все еще потрясенный, и рассудительно сообщил мне, что будет помнить мои слова. Но я не знал, насколько можно ему доверять, и еще до возвращения в гостиную Джорджа, который принялся настаивать, чтобы я провел ночь у него, я проникся убеждением, что лучше бы мне никогда не встречать этого худого маленького сироту, который давным-давно пришел через заднюю дверь в Кашельмару попросить ложку овсянки.
Глава 6
1
«Порой я думаю, что весна никогда не наступит», – писала Маргарет, и внезапно это предложение, которое она повторяла всю зиму, показалось пустым и холодным. Я перечитывал письмо снова и снова и с каждым разом все больше убеждался, что за этими осторожными строками кроются тревоги, которые она не решается открыть мне. Она написала письмо в феврале, через шесть месяцев после нашего расставания, и писала так, будто не могла толком вспомнить, кто я.
К этому времени я уже вернулся в Лондон. Перед отъездом из Кашельмары я отправил Дерри к его дальним родственникам и велел ему оставаться там, пока я не подготовлю его путешествие в Германию. Что касается Патрика, то я решил с началом нового семестра отправить его в Итон. Мне когда-то сказали, что в этой школе предпочитают мальчиков, не имеющих особых амбиций, и я надеялся, что Патрику будет легче освоиться там, чем в Рагби. А сам тем временем опять был вынужден тратить время на руководство его занятиями, но, хотя из-за этого мне пришлось свернуть часть моей деятельности в Вестминстере, я испытал облегчение; все вопросы там снова вращались вокруг парламентской реформы – предмета, далекого от моих интересов к сельскому хозяйству. Что же касается внешней политики, то она сводилась лишь к романтическому, но непрактичному одобрению объединения Италии в сочетании с истерической франкофобией. Маргарет спрашивала меня в своем письме, что говорят в Англии об американском кризисе. Я не мог написать ей, что, несмотря на летнюю передышку, люди в Англии все еще настолько боятся воинственной Франции, которая опять победным маршем пройдет по всей Европе, что и внимания не обратили бы, исчезни вдруг Америка с лица земли.
Даже та часть письма Маргарет, что была посвящена политике, казалась мне необычной. Она словно следовала рекомендациям наставлений по переписке, о презрении к которым объявила раньше, а свободный, яркий стиль ее первых писем, в которых она ловко перепрыгивала с одной темы на другую, исчез под свинцовым грузом формальностей.
В апреле, неделю спустя после получения этого тревожного письма, у меня был день рождения. К счастью, никто об этом не вспомнил. Я провел день, занимая себя различными делами, но вечером, когда Патрик ушел в свою спальню, выпил несколько бокалов портвейна и впервые за много недель уснул, едва моя голова коснулась подушки.
На следующее утро я стыдил себя за слабость и, приняв лекарственных солей от головной боли, попытался настроиться на рациональный образ мышления. Даже если Маргарет больше не хочет выходить за меня замуж, нет никаких оснований не наслаждаться ее обществом во время ее визита в Англию. Почему мы не можем оставаться на дружеской ноге? Я буду относиться к ней как к дочери. К тому же я сам настаивал на длительном периоде разделения, чтобы у каждого из нас была возможность отказаться от идеи брака. Я беспокоюсь о том, что Маргарет может передумать, но не исключено, что и я, увидев ее снова, тоже задумаюсь о правильности прежнего решения. Почему нет? Все возможно. Дьюнеден мог оказаться прав, говоря, что американская среда могла отрицательно повлиять на мои умственные способности, и хотя я исполнился уверенности, что Маргарет подходит мне, но, возможно, так спешил найти себе жену, что наделил ее выдуманными качествами.
И чем больше я себя убеждал, тем сильнее впадал в отчаяние, и наконец, будучи не в состоянии заниматься чем-либо, кроме как сидеть у окна в тупом безделье, я увидел, что на площади за окном на деревьях набухают почки и начинают распускаться нарциссы.
«Порой я думаю, что весна никогда не наступит», – время от времени писала мне Маргарет на протяжении этой бесконечной зимы, но весна наконец наступила, как наступала и всегда, и теперь меньше чем через шесть недель я снова загляну в ее глаза.
Я боялся этого дня.
2
Я, конечно, не делал никаких приготовлений к свадьбе. Это означало бы искушать судьбу. Даже не мог себя заставить говорить о Маргарет, боясь, что упоминание ее имени каким-то образом повредит нашему будущему, и на вежливый вопрос Дьюнедена о времени ее приезда лишь назвал ему дату и поспешил поменять тему. К счастью, дочери таких вопросов мне не задавали. Аннабель после ссоры со мной не общалась, а Катерин, хотя и писала почтительно каждый месяц из Санкт-Петербурга, ни разу не упомянула имени Маргарет. Что же касается Маделин, то я ничуть не удивился, когда больше не получил ни слова из монастыря, в котором дочь заточила себя. Хотя ни секунды не сомневался, что она каждый день вспоминает меня в своих молитвах.
Апрель закончился. Начался май. Полагая, что для Маргарет (особенно если она решила отказаться от наших договоренностей) будет проще, если они с Амелией остановятся в отеле, я заказал для них номер в отеле «Миварта» на Брук-стрит. Они будут путешествовать в одиночестве. Фрэнсис решил, что его дети слишком малы для такого дальнего путешествия через Атлантику, и, конечно, Бланш осталась с ним в Нью-Йорке.
В день, когда ожидалось прибытие парохода, я сел в поезд до Ливерпуля, зарезервировав для нас номера в отеле на ночь. Патрик к этому времени уже был в Итоне, а потому я в тот прохладный и дождливый весенний день, когда приехал в отель «Адельфи», оставался один, если не считать моего слугу.
Поезд вовремя прибыл на Лайм-стрит, и я, думая, что у меня есть еще как минимум три часа до встречи с моими гостями, неспешно поднимался по лестнице между великолепными колоннами в холл отеля, который, к моему удивлению, оказался забит людьми. Повсюду лежали груды багажа, и я, стоя в толпе, вдруг понял, что хотя люди близ меня и говорят по-английски, но делают они это с американским акцентом.
Сердце у меня екнуло, я протолкался сквозь толпу к стойке портье:
– Пароход из Нью-Йорка прибыл раньше времени?
– Да, сэр, он причалил два часа назад. Спокойное плавание, насколько мне известно. – Он вдруг узнал меня – я останавливался здесь по возвращении из Америки. – Ой, лорд де Салис! Извините меня, милорд, не сразу вас узнал! Я…
– Меня кто-нибудь спрашивал?
– Да, милорд. Конечно, милорд. Некто миссис и мисс Мариотт ждут в Королевской гостиной.
Вокруг меня шумно гудела толпа. Спустя какое-то время я понял, что мой слуга спрашивает, следует ли ему немедленно отнести багаж в мой номер.
Я кивнул. И даже не посмотрел на него. Я пребывал в такой панике, что едва мог ровно идти, а потом наконец, оказавшись на пороге того отказа, которого я так долго страшился, сумел спокойно сказать себе: в моей жизни случались вещи и похуже и не сомневаюсь, что вскоре приду в себя и после этого несчастья.
Отыскав в дальнем конце холла гостиную, названную не по чести, я вошел через огромную дверь в изящное помещение.
Она увидела меня раньше, чем я ее. В комнате было полно народа. Незнакомые лица, словно в тумане, мелькали передо мной, но я вдруг почувствовал движение – кто-то торопливо пробирался мимо людей и багажа к двери, у которой я замер в растерянности.
На ней была темно-синяя дорожная одежда и маленький темно-синий берет, а темно-голубые глаза горели на заостренном личике. Мне показалось, что Маргарет изменилась, а поскольку она не походила на ту девицу, которую я помнил, было трудно поверить, что это в самом деле она. На секунду я решил, что стал жертвой галлюцинации, но, когда увидел, как она побелела от испуга, реальность ее присутствия болью обожгла меня.
В этот миг меня волновало только одно – скрыть свою боль. Я должен быть очень добрым и понимающим, и нужно горячо заверить ее в том, что желаю ей только счастья.
– Эдвард…
Я услышал ее голос. У меня так защемило горло, что я чуть не начал задыхаться.
– Ах, Эдвард, Эдвард, я думала, весна никогда не наступит! – воскликнула она, и слова, которые я так часто читал в ее письмах, перестали быть мертвыми, теперь они зажили самой страстной жизнью. Я смотрел на нее, боясь это осознать, а она, испуганная моим молчанием и неподвижностью, отчаянно выдохнула: – Пожалуйста, скажите, что вы не передумали! Пожалуйста, пожалуйста, не передумали!
И я машинально потянулся к ней, а она бросилась в мои объятия.
3
– Ваши письма изменились! – Это говорила она, а не я. – Они стали такими холодными, так мало рассказывали мне о том, чем вы заняты. Ах, Эдвард, я так волновалась. Хотела спросить, не беспокоит ли вас что-нибудь, но не осмеливалась, а потом мне становилось все труднее и труднее находить слова для писем.
Я не хотел обременять ее моими заботами, но, даже не успев понять, что делаю, принялся рассказывать ей все, о чем не сообщал в письмах. Я поведал о моей ссоре с Аннабель, о моих мучениях с Патриком, о неприятностях в Кашельмаре, и все время я на самом деле говорил ей не о моих детях, не о моем доме, а о моем одиночестве, изоляции, о страхе, который наполнял меня, когда я думал, что останусь один.
– Теперь, по крайней мере, никто из нас не будет один, – заключила Маргарет. – Когда мы можем пожениться?
Я объяснил, что ей, возможно, понадобится какое-то время, чтобы приготовиться к многолюдной свадьбе, но она в ужасе покачала головой.
– Меня не интересует свадьба! – горячо возразила она. – Зачем нам мучиться долгие недели, устраивать грандиозное торжество, которое закончится ровно тем же, чем и маленькая церемония со священником и двумя свидетелями? Я хочу одного, Эдвард, – быть вашей женой, и что касается меня, то все остальное не имеет никакого значения.
4
Мы поженились пять недель спустя, двадцатого июня, в часовне Беркли в Мэйфейре. Церемония была скромная. Из моего ближайшего круга я выбрал тридцать гостей, а американский священник, с которым Маргарет познакомилась еще в Нью-Йорке, во время церемонии подвел ко мне невесту. Никого из моих детей не было. Естественно, я не ожидал, что Маделин покинет свой монастырь или Катерин вернется из Петербурга, но Аннабель отказалась ответить на мое приглашение, а Патрик собственным поведением исключил себя из списка гостей.
В конце мая, две недели спустя после приезда Маргарет, он убежал из Итона и спрятался в Вудхаммер-холле. Письмо дворецкого, сообщавшее мне о появлении Патрика, пришло ко мне через день после телеграммы от директора Итона.
Я не стал заниматься этим. Мое терпение лопнуло, и я слишком долго сдерживался по отношению к нему. Первым делом я попросил моего племянника Джорджа забрать Патрика из Вудхаммера и держать его в Леттертурк-Грандже до моего возвращения после медового месяца, потом я взял лист бумаги и написал Патрику, что о нем думаю.
«Мой дорогой Патрик, – писал я, – меня опечалило известие о твоей неспособности вести себя тем образом, который я мог бы назвать похвальным, и мне стыдно за твои непростительные поступки. И стыд мой тем глубже, что я был вынужден просить твоего кузена Джорджа сопроводить тебя в Ирландию и присматривать за тобой, пока я лично не получу возможность уделить тебе внимание. Прошу тебя, не предпринимай попыток убежать в Лондон на мою свадьбу; в сложившихся обстоятельствах я не смогу принять тебя, как должен принять сына отец на таком важном событии. Остаюсь твоим любящим, но разочарованным отцом. Де Салис».
Я не получил ответа от сына, но вскоре написал Джордж. Племянник сообщил, что выполнил мое распоряжение и теперь они с Патриком находятся в Ирландии. Наконец-то я мог расслабиться. Патрик явно предпочел бы остаться с Аннабель, но ему требовался мужской присмотр, а поскольку Джордж, вероятно, думал лишь о том, как бы избежать моей свадьбы, то я подозревал, что его новая роль опекуна устроит его в той же мере, что и меня.
После этого, исполненный решимости не позволить моему непреходящему беспокойству за сына испортить радость общения с Маргарет, я выкинул все неприятные мысли из головы. Патрик подвел меня. Я сделал для него все, что было в моих силах, а он все равно подвел меня, но теперь это не имело значения. Ничто не имело значения, кроме Маргарет, и, когда я шел с ней по церковному проходу в тот жаркий июньский день 1860 года, мне казалось, что я иду назад во времени, пока я снова не остановился среди блеска моей далекой юности.
5
Мы обвенчались.
Маргарет надела простое белое платье и простую белую вуаль, в руке у нее был букет желтых роз. Она казалась маленькой, аккуратной и на удивление спокойной.
Я почти не помню ни церковную церемонию, ни прием. Дьюнеден произнес хорошую речь, не слишком долгую, и все гости пожелали нам счастья обычным способом – выпив шампанского. Амелия съездила в отель «Миварта» и заказала проведение приема там, но по его окончании мы поехали не на вокзал, а в мой дом на Сент-Джеймс-сквер. Было уже пять часов, и я решил, что нам будет удобнее провести ночь в Лондоне, чем мчаться на Континент первым подвернувшимся поездом.
Маргарет переоделась в зеленое шелковое платье с декольте и широкой юбкой с малюсеньким шлейфом. На затылке у нее сидел крохотный берет с развевающимися лазурными ленточками, контрастирующими с поблескивающей зеленью шелка, а на руках были миниатюрные – чуть ли не детские – перчатки в обтяжку.
В восемь часов мы пообедали без всяких изысков. Холодный лосось и немного картофеля в масле, приправленного петрушкой и ароматнейшим горошком, купленным тем утром в Ковент-Гардене. Потом подали силлабаб[6], который очень понравился Маргарет, после чего, не задерживаясь, чтобы выпить портвейна, я отправился с ней в гостиную.
К этому времени она уже надела платье из желтой парчи, оставлявшее плечи голыми, с несколькими ярдами кружевной отделки, в которую были воткнуты шикарные искусственные цветы. Я помню свет люстры, играющий бриллиантами, которые я ей подарил, и тихое шуршание ее шлейфа, когда она поднималась по лестнице в гостиную.
Некоторое время мы посидели там. Но когда пошли в спальню, было все еще светло. К концу июня дни становятся длинными.
Мы чуть не опоздали на дуврский поезд на следующее утро. Поскольку я всегда просыпаюсь в семь, то не видел причин просить слугу разбудить меня в восемь, а Маргарет, конечно, попросила горничную ждать вызова. При таких обстоятельствах никто не решился побеспокоить нас, и когда я проснулся, то, к своему ужасу, увидел, что уже девять. К счастью, мой секретарь помчался на станцию и задержал для нас отправление поезда, но мы так торопились, что в результате опоздали всего на пять минут. Я помню, как мы со смехом упали на сиденья нашего вагона, поезд тронулся с вокзала, а потом мы оба пришли к выводу, что ни у кого из нас еще не было такого сумасшедшего утра.
На Маргарет для защиты от морской свежести была светло-коричневая накидка, спереди приталенная, а сзади свободная, и большая круглая шляпа, а ниже подола ее юбки я видел ее маленькие ноги в невероятно узких туфельках.
После спокойного плавания до Кале мы провели несколько дней в Париже. Увы, воинственная политика Наполеона III оставалась неизменной, и атмосфера во Франции не благоприятствовала длительному визиту. Я поторопился в Швейцарию и Баварию, где мы могли забыть эхо войны прошлого лета. Я давно любил эту часть Европы, а теперь хотел показать ее великолепие Маргарет. По-немецки я говорю весьма бойко и вообще больше чувствую себя в своей тарелке в германоязычной, чем франкоязычной среде. Когда мы добрались до Базеля, все мои домашние заботы стали казаться такими же далекими, как Китай.
Перед отъездом из Берна, где мы провели несколько дней, я не сдержался и спросил у Маргарет:
– Ты счастлива?
– Даже не представляю, как можно быть счастливее! – рассмеялась она. – Разве это не очевидно?
– Я хотел удостовериться.
– Но ты же явно не мог подумать, что я притворяюсь!
Я ответил, что знаю: некоторые женщины чувствуют себя обязанными иногда подыгрывать мужьям.
– Я бы не стал из-за этого думать о тебе хуже, – осторожно объяснил я. – Знаю, любое притворство возможно, потому что ты любишь меня и хочешь быть щедрой, но ты должна говорить мне, не требую ли я от тебя слишком многого, потому что я не хочу, чтобы ты была несчастна. Ты не должна думать, что я не пойму.
– Но как ты можешь требовать от меня слишком многого? – спросила Маргарет с искренним недоумением, а когда я попытался объяснить, что имею в виду, вид у нее стал еще более удивленный. – Эдвард, – твердо сказала она, – один из нас ведет себя очень глупо, и у меня ужасное ощущение, что это не я. Поскольку я понятия не имею, о чем ты твердишь, не мог бы ты выражаться чуть яснее?
Я попытался объяснить ей еще раз, и опять нас обоих это привело в смущение, но наконец Маргарет с недоумением воскликнула:
– Но это же блаженство! Разве все женщины не чувствуют того же? – А потом в ужасе: – Боже мой, неужели женщины не должны так чувствовать?
И только в этот момент я ясно понял, как многого мне не хватало в столь дорогом для меня браке с Элеонорой.
6
– Я никогда не понимал, почему Элеонора изменилась, – признался я. – Мне было бы легче, если бы я понял.
Мы были в городке Интерлакен, и за тяжелыми бархатными шторами на окнах наших барочных апартаментов под склонами гор неясно мерцали усыпанные цветами луга. Но я говорил и не видел гор, я смотрел в прошлое, в более мрачные времена. При этом не мог даже поверить, что наконец произношу вслух самые мои потаенные мысли:
– Да, во время медового месяца возникали трудности, но мы были молоды и влюблены, а в таких обстоятельствах никакие трудности не длятся долго. Даже когда стали рождаться дети, все было хорошо. Деторождение не было мучительным для Элеоноры, и ей хотелось добиться больших успехов в материнстве – не меньших, чем в супружестве. Элеонора всегда стремилась к успеху. Будь она мужчиной, возможно, занялась бы политикой, но, поскольку мир женщины более ограничен, она всю свою энергию направляла на продвижение моей карьеры и воспитание детей. Мы точно знали, сколько детей хотим: двоих мальчиков и двух девочек. Даже передать не могу, как мы радовались, когда у нас сначала появилась дочь, потом два мальчика, а затем еще девочка. Элеонора сказала, что мы должны гордиться такими результатами, и мы смеялись. Мы были очень счастливы.
Я больше не осознавал присутствия Маргарет в комнате, теперь со мной была Элеонора, красивая и элегантная, темноволосая, темноглазая, ослепительная.
– Но ребенок умер. – Воспоминание об Элеоноре стало туманиться. – Маленькая девочка. Ее назвали Беатриса. Когда Элеонора оправилась от потрясения, она хотела одного – еще ребенка, и родила еще одну девочку, но та прожила всего три месяца, а потом у двух наших мальчиков – Джона и Генри – появились симптомы чахотки. Не могу тебе передать, каким это стало для нас потрясением. Поначалу это нас сблизило, но, когда мальчики умерли, я понял, что Элеонора страдает от ужасного ощущения краха – словно ей не удалось родить мне ни одного ребенка, который выжил бы. Признаю, я думал о сыне, потому что человеку моего положения важно иметь наследника, но мог и подождать. Я не горел лихорадочным нетерпением восполнить то, что потерял. Но Элеонора ни о чем другом и думать не могла. Она утратила интерес к окружающему миру, но наконец, слава богу, родилась Аннабель, потом Луис, и у нас теперь было три здоровых ребенка. Мне этого было достаточно. Я больше не хотел детей.
Солнце проникало в окно, и я вдруг снова оказался в детской дома в Вудхаммере, мы с Нелл заглядывали в колыбельку Луиса, и она засовывала свою маленькую ручку в мою.
– Элеонора понимала меня. Именно она предложила уехать на какое-то время. Сказала, что чувствует себя виноватой, потому что, как ей казалось, она пренебрегала мною в самые скорбные наши дни. «Но я хочу загладить свою вину перед тобой, – заявила она. – Я снова хочу быть для тебя хорошей женой, Эдвард, лучшей женой, какую ты можешь только пожелать». Понимаешь, она всегда стремилась к совершенству. У нее были такие высокие стандарты. Моя мать убеждала ее: «Что ты будешь делать, Элеонора, если настанет день, когда поймешь, что не отвечаешь своим высоким стандартам?» Но я думаю, она так говорила, потому что немного ревновала, как нередко современные матери ревнуют к успешным невесткам.
Как бы то ни было, я согласился с предложением Элеоноры, и тогда-то мы и отправились в Америку. Уже давно хотели посетить Новый Свет, и вот нам представилась идеальная возможность.
Теперь я перенесся в Бостон. Смотрел из окна отеля на «Коммон», а вдали виднелись огни Бикон-Хилла.
– Но что-то случилось с нами, – продолжал я. – Наши интимные отношения теперь вызывали у Элеоноры отвращение. Не знаю почему. Она говорила, что, вероятно, противозачаточные меры породили у нее чувство вины. Ей казалось, что она нарушает церковное учение. Но я не мог в это поверить. Жена вовсе не была религиозной. Мы, конечно, регулярно ходили в церковь, подавали пример детям, но между собой оба склонялись к скептицизму. Наконец Элеонора сообщила: она уверена, все снова будет хорошо, если мы перестанем принимать меры, препятствующие беременности. Так оно и оказалось на самом деле. Все снова стало хорошо, но… – Я замолчал. На несколько секунд лишился дара речи, но наконец сумел выдавить: – Нет, все не стало хорошо. Я хотел верить, что все хорошо, а хорошо не было.
Я в первый раз посмотрел на Маргарет. Она замерла, казалось, и дышать перестала. Смотрела спокойными ясными голубыми глазами.
– Мои друзья считали, что все хорошо. Иногда они говорили мне: «Ты счастливчик, у тебя такая преданная жена!» Их жены перестали спать с ними много лет назад, их жены больше не беременели. А потом я увидел, как мои друзья рыщут в поисках любовниц, и подумал, что мне, вероятно, и в самом деле повезло. Элеонора все еще принадлежала мне, и она была таким чудесным спутником, разделяла мои интересы, способствовала моей карьере, делала все возможное, чтобы быть идеальной женой. Спустя какое-то время я убедил себя, что должен благодарить судьбу и никогда не сердиться, сколько бы раз она ни беременела.
Я замолчал на какое-то время. В комнате стояла тишина. Наконец я смог продолжить:
– Так продолжалось несколько лет до рождения Патрика. И тогда все закончилось. Доктор сказал, что ей больше нельзя рожать. И с тех пор она ни одной ночи не провела со мной.
Я нахмурился, вспоминая прошлое, размышляя о нем в бесплодных попытках понять.
– Любопытно, когда Элеонора осознала, что больше не может быть идеальной женой, она потеряла интерес к этому и перестала быть не только хорошей женой, но и хорошей матерью. Отдалилась от меня, отдалилась от детей. Конечно, она долгое время болела. В особенности после смерти Луиса, когда с ней случился нервный срыв. Но даже позднее у нее не вернулся интерес к детям. Я мог понять ее невнимание к Патрику, который погубил ее здоровье, но странно, что она стала безразличной и к девочкам. Словно потеряла весь свой страх перед неудачей, прекратила какую-то ужасную борьбу и хотела только одного – признать поражение. Она очень сильно изменилась.
И я так никогда и не понял причин. Почему она разделяла со мной спальню, лишь когда это могло закончиться беременностью? Элеонора явно чувствовала, что только для этого и может быть близка со мной. Но почему? Моя ли в этом была вина? Что я сделал не так? Не мог ли я как-то исправить положение? Я ведь очень любил ее. До того последнего отчуждения я неизменно хранил ей верность, а это было нелегко. Доктора не рекомендовали ей супружеских отношений во время беременности, а потому она целыми месяцами спала в другой комнате. Но я мирился с этим, поскольку любил ее и знал: невзирая на все наши трудности, она тоже любит меня.
Я снова посмотрел на Маргарет, увидел в ее выражении намек на то, что она близка к какому-то глубинному, мучительному пониманию, но инстинкт говорил мне, что безопаснее до этого понимания не доходить.
– Ты знаешь, Элеонора и в самом деле любила меня, – пробормотал я, будучи не уверен, почему повторяю эти слова, но зная: нам обоим жизненно важно верить в них. – Хорошие жены всегда любят мужей, правда? А Элеонора была такой идеальной женой.
7
Маргарет потеряла голову от Швейцарии. Когда мы добрались до моей любимой гостиницы, выходящей на озеро Люцерн, она купила пятьдесят оттисков различных видов, три дюжины стеклянных пластинок для своего волшебного фонаря, бессчетные ярды швейцарских вышивок и трое часов с кукушкой. Погода стояла теплая, каждый день долго светило солнце, и с балкона нашей комнаты мы могли смотреть на парящие в вышине вершины горного массива Пилатус.
– Значит, вот что оно такое – слепая любовь, – шутливо сказал я Маргарет как-то днем. – Я понятия не имею, что происходит в парламенте. Может быть, рушится вся Британская империя, а я ничего об этом не знаю и знать не хочу. У меня нет желания читать газеты, книги – хотя мог бы полистать какой-нибудь фривольный роман, – написать статью и вообще делать что-либо, кроме как быть с тобой. Я всегда думал, что причиной отрицательного отношения людей к тем, кто сражен слепой любовью, является презрение. А теперь я знаю – это вовсе не презрение, а ревность.
Маргарет, которая сидела погрузившись в свой дневник, куда заносила подробные описания увиденного, подняла взгляд.
– Если у тебя слепая любовь, – жестко ответила она, – то меня зовут не Маргарет де Салис. Эдвард, дорогой, мне бы хотелось, чтобы ты не думал столько о своем возрасте. Я об этом не думаю, так зачем это тебе?
– Я думаю об этом не так уж часто, но не могу избавиться от посещающего меня изредка желания сбросить несколько годков.
– Ну и что это даст? Возраст – это состояние ума, это как лежать на доске, утыканной гвоздями, – произнесла туманную фразу Маргарет и добавила, словно для того, чтобы закрыть тему: – И вообще ты так хорошо сложен и так силен, что вполне можешь дожить до ста лет.
– Но какой же ужасной судьбой это будет для тебя!
Она рассмеялась.
– Я буду любить тебя всегда, – отрезала Маргарет тем уверенным тоном, который свойствен молодым людям. – Ты в это не веришь?
– Я бы очень хотел верить в это.
Несмотря на мой легкомысленный тон, она, вероятно, услышала мой цинизм, крайнее проявление моей печали. Оставив дневник, Маргарет вскочила, пробежала по комнате и поцеловала меня.
– Тогда ты должен поверить, – серьезно убеждала она, – потому что так оно и есть. Дорогой Эдвард, ты дал мне все, что я могла пожелать. Да что говорить, я чувствую себя совершенно новым человеком. Неужели ты и вправду думаешь, что я перестану тебя любить только потому, что твоя старость наступит раньше моей? Какого же ты плохого мнения обо мне!
– Ты прекрасно знаешь, какого я о тебе мнения, – ответил я, улыбаясь ей, и вдруг вся моя печаль исчезла и я снова стал самим собой. Я посмотрел на нее, – на мой взгляд, она была прекрасна, такая маленькая и аккуратная, такая свежая, жизнерадостная и веселая. – Я очень люблю тебя.
Вдруг возраст перестал иметь значение; мы перешли в эмоциональное измерение, в котором времени не существует. Теперь она просто была Маргарет, которая любила меня и которая будет любить меня, пока я тоже люблю ее.
8
Когда мы приехали в Цюрих, я написал моему племяннику Джорджу – просил его отправить Патрика в Лондон так, чтобы он оказался там перед нашим с Маргарет возвращением после медового месяца. Я хотел, чтобы по крайней мере один из моих детей был на Сент-Джеймс-сквер, чтобы встретить мачеху в ее новом доме.
А Патрику я написал: «Ты можешь в значительной мере искупить свое неподобающее поведение, если достойно предстанешь перед Маргарет. Я хочу, чтобы к нашему возвращению ты оделся соответственно случаю в свой лучший костюм, надлежаще подстригся и причесался. Я уверен, что ты будешь вежлив, гостеприимен и внимателен. Надеюсь, что не слишком обременяю тебя своей просьбой». Я подписал письмо, но тут мне в голову пришла еще одна мысль: «P. S. Если ты подрос, то вызови портного и закажи новую визитку с брюками. Можешь заказать и новый жилет, но ни в коем случае не из какого-нибудь вульгарного материала – шотландки или в клетку. Пусть портной посоветует тебе, какой выбрать цвет, чтобы было со вкусом и без претензий».
Я знал, что молодые люди его возраста понятия не имеют, как благоразумно одеваться, а потому решил уточнить мои пожелания. Я никак не хотел увидеть его в жутком твидовом костюме нараспашку с каким-нибудь разноцветным ужасом под визиткой, как одеваются бездельники.
В начале сентября мы выехали из Швейцарии и направились на север через Баварию в Мюнхен, а потом на восток через Великое герцогство Гессен во Франкфурт, в Кобленц и Кёльн. Путешествовали мы в основном поездом, хотя часть пути преодолели на пароходе вверх по Мозелю мимо виноградников, которые милю за милей покрывали склоны долины. Я решил, что предпочтительнее вообще обогнуть Францию, и когда мы наконец покинули германские герцогства, то направились в Остенде, где сели на паром, который доставил нас в Англию. В целом это было очень приятное возвращение, хотя после Альп Лоуленд не произвел на Маргарет особого впечатления.
Ближе к вечеру 19 сентября мой экипаж остановился перед моим домом на Сент-Джеймс-сквер.
– Сколько всего случилось, после того как мы уехали отсюда! – воскликнула Маргарет, которую уже одолевала ностальгия по медовому месяцу, и я, улыбнувшись, взял ее за руку и повел по ступеням к двери.
Патрик встречал нас в холле. Я поздравил себя с тем, что предвидел, как он вырастет. Сын теперь почти догнал меня, а его волосы, светлые, как и у меня в его возрасте, были безукоризненно расчесаны на пробор. Из-за роста он казался старше своих пятнадцати лет. Жаль, что его поведение не такое зрелое, как его внешность.
– Добро пожаловать домой, папа, – почтительно сказал он и шагнул вперед, чтобы пожать мне руку. – Я надеюсь, путешествие было хорошим.
Я улыбнулся, чтобы показать ему, что доволен его манерами.
– Путешествие было очень приятным, спасибо, – ответил я. – А теперь позволь познакомить тебя с твоей кузиной Маргарет. Моя дорогая…
Я повернулся, чтобы представить Маргарет, и, когда увидел ее лицо, с ужасающей ясностью понял, что Патрик ее ослепил.
II
Маргарет
1860–1868
Верность
Королева Маргарита была так молода, что годилась ему в дочери, и иногда становилась союзником и представителем ее приемных детей, когда они ссорились с отцом.
Хильда Джонстон.Кембриджская история Средневековья, том VII
Глава 1
1
Эдварду было пятьдесят девять, когда я познакомилась с ним, и шестьдесят ко дню нашей свадьбы. Поскольку меня не интересовал его возраст, то все разговоры благожелателей, что он слишком стар, чтобы быть моим мужем, и брак в таких обстоятельствах будет глупым, не имели никакого смысла. Мне было совершенно все равно, глупо я выгляжу или нет. Я хотела за него замуж – и делу конец.
Конечно, все полагают, что люди сочетаются браком, исходя из чистейших мотивов, и я не была исключением. Теперь же, оглядываясь назад, я понимаю, что хотела выйти за него по совершенно неправильным причинам – бежать из дома, от общества, считающего простенькую на вид девицу неудачницей, от презираемого затянувшегося девичества, на которое, как мне думалось, я была неизбежно обречена. Предложение Эдварда приплыло ко мне соломинкой, когда я шла на дно в море моих бед, а поскольку я была убеждена, что тону, я сделала то, что делает тонущий: ухватилась за соломинку обеими руками. Соломинка превратилась в плотик; я была спасена и на первой волне облегчения и благодарности решила, что страстно влюблена в своего спасителя. Это была иллюзия, нет нужды говорить, но она поддерживала меня на плаву в течение всей той жуткой зимы до нашей свадьбы, хотя я и жила в постоянном страхе, что он передумает и моим надеждам на спасение придет конец.
Но он не передумал, а когда наконец я увидела его снова, мои глаза странным образом открылись. Я словно встретила его в первый раз. Когда мы познакомились в Нью-Йорке, я была так занята моими проблемами, что не озаботилась должным образом познакомиться с его характером, а сохранила лишь самые поверхностные впечатления о его внешности. Потому, когда мы встретились снова несколько месяцев назад в Ливерпуле, я с удивлением обнаружила, как он красив. Он был очень высок. Не меньше шести футов и двух дюймов – как же я не запомнила, что он такой высокий? – очень хорошо сложен и не имеет непривлекательных недостатков пожилого возраста: брюшка и лысины. Но если откровенно, то его темно-каштановые с сединой на висках волосы, хотя и росли вполне обильно, могли бы быть и погуще. У него были глубоко посаженные голубые глаза, обаятельная улыбка и точеный подбородок, который безошибочно выдавал драчуна.
Я снова решила, что страстно в него влюблена, только это была всего лишь наивная иллюзия. После свадьбы я по-настоящему узнала, что такое страсть, и тогда наконец мой самообман стал реальностью. Знаю, негоже молоденькой девице признаваться в страсти, которой в романах наделяются только самые развратные крестьянки или авантюристки, но поскольку я пишу правдивые воспоминания, то должна признаться, что наслаждалась каждым моментом моего медового месяца и с каждым днем приходила во все больший восторг от того незнакомца, который стал моим мужем.
Ни один народ на земле не умеет быть таким замкнутым, как британцы. Они надевают на себя броню формальностей, прячутся за кружевами изощренной вежливости, хитроумно укрываются за бесконечным числом тщательно выбранных масок… и что со всем этим делать бедному американцу, привыкшему к открытости, демократии и политической трескотне? Не удивительно ли, что американцы, сталкиваясь с таким непонятным поведением, совершают столь ужасные ошибки? Поначалу мой брат Фрэнсис считал Эдварда беспомощным и эксцентричным. Я не соглашалась, считая, что Эдвард лишь чуточку странен на манер Старого Света, но никому из нас и в голову не приходило, что за аристократическими манерами Эдварда скрывается жесткий характер, почище, чем у любого ньюйоркца, заработавшего свой первый миллион. Американцы считают, что характер есть только у тех, кто кричит громче всех, сжимает кулаки и пыжится изо всех сил, но англичане находят такое поведение очень грубым и давно уже научились искусству уничтожения противника улыбкой. Эдвард был со мной добр и предупредителен, благодушен, мягок и терпелив, но в его характере есть нечто темное, о чем я и не подозревала до свадьбы, и у него железная воля, благодаря которой он всегда добивается своего.
На самом деле Эдвард оказался совсем не легким человеком для семейной жизни, о чем женщина постарше и помудрее меня, наверное, догадалась бы задолго до того, как это пришло в голову мне.
Не знаю толком, почему он женился на мне. Эдвард, конечно, сказал, что отчаянно влюбился в меня, и я, разумеется, поверила ему; но любовь такое растяжимое слово, и мне иногда кажется, что его мотивы были такими же потаенными, как и у меня. Он не скрывал, что одинок, и, как я вскоре заметила, горько переживал неминуемую надвигающуюся старость. Он не мог влюбиться в мою внешность, потому что во время нашего знакомства я была дурнушкой, но, думаю, влюбился в мою юность. Столько язвительных замечаний отпускается в сторону стареющих мужчин, падких до молоденьких девушек, что мне постоянно хотелось отрицать значение моего возраста в наших отношениях, но, хотя возраст для меня и правда был не важен, подозреваю, что для него все обстояло иначе.
И все же после медового месяца я знала, что он по-настоящему любит меня. И я тоже по-настоящему его люблю. И когда мы наконец вернулись в его лондонский дом, никто из нас и предположить не мог, что сразу же за его порогом нас ждет вполне себе полноценная супружеская ссора.
2
Для меня супружеские ссоры были в новинку. Мои родители умерли, когда я была совсем маленькой, а потому не помню, как они общались между собой. Фрэнсис и его жена вовсе не сохли от любви друг к другу, они достигли некой договоренности, и потому их отношения внешне выглядели вполне приемлемо. Когда я росла, мне нравилось думать о себе как о несчастной сиротке, которую никто не любит, которая обречена идти по жизни, таща на себе груз безнадежности, но мое воображение, как обычно, намного преувеличивало реальность. Да, я осиротела в очень нежном возрасте, но, поскольку принадлежала к одной из богатейших нью-йоркских семей, на бедность мне не приходилось жаловаться. К тому же меня опекал заботливый брат, и из-за отсутствия любви я не страдала. Фрэнсис настолько старше меня, что я могла смотреть на него как на отца, а Бланш была почти одного со мной возраста, так что и на одиночество я не могла сетовать.
Семейные черты сильно проступали у всех нас; Бланш и Фрэнсис имели внешнее сходство, оба отличались красотой. Но мы с Фрэнсисом были схожи умственно, любили учиться и решать сложные математические задачи. Когда я была маленькой, Фрэнсис даже учил меня немного алгебре, но, когда он женился, его супруга сказала, что это не женское дело, и наши занятия прекратились. После этого у меня с Амелией установились холодные отношения. Приблизительно в это же время скончался партнер моего отца, и все семейное состояние оказалось полностью в руках Фрэнсиса, отчего время, которое он мог уделять мне, сократилось. Я восхищалась им издали, как любая девочка восхищалась бы таким умным и красивым старшим братом; но меня обижало, что Фрэнсис постоянно занят и у него нет на меня времени, а взрослея, я начала чувствовать и то, что он разочарован моим внешним видом и опасается, что меня ждет провал, когда придет время выходить в свет.
После этих слов может показаться, что Фрэнсис был недобр ко мне, но это не так. Он просто желал мне успеха, а когда стало ясно, что меня ждет неудача, брат ничего не смог с собой поделать – пришел в отчаяние. Фрэнсис был одержим успехом. Наш отец возлагал на него большие надежды, и он много лет оставался не только единственным ребенком в семье, но и единственным выжившим. Будущее благополучие семьи зависело только от него. Мой дед организовал процветающий торговый дом, но отец предпочел множить богатство на Уолл-стрит, и Фрэнсис, с его математическими наклонностями и азартным характером, с удовольствием пошел по стопам отца. Он много работал, хорошо женился, сохранил наше место среди сливок нью-йоркского общества, но в какой-то момент от напряжения, которое требовалось для таких успехов, все хорошее, что было в нем, стало меркнуть, и он изменился. Он разочаровался в своем браке, и, сколько бы денег ни зарабатывал, ему всегда казалось, что можно заработать еще больше.
К тридцати пяти годам брат в глубине души ожесточился, но его страсть к успеху не позволяла ему успокоиться. Он всегда стремился быть первым. И чтобы семья была первой. И Нью-Йорк с Америкой должны быть первыми. Жажда успеха превратила простой патриотизм в шовинизм, так что у него не оставалось выбора – только возненавидеть Эдварда с первого взгляда. Фрэнсис не любил не самого Эдварда, хотя их характеры были несовместимыми, а цивилизацию, которую тот представлял, – цивилизацию, которая считала Америку второсортной, смотрела на Нью-Йорк как на разросшийся рыночный город. Эдвард никогда не говорил ничего оскорбительного в отношении Америки, напротив, называл многие положительные стороны моей страны, но, как и большинство англичан, хранил в душе уверенность, что все, кроме англичан, «чужестранцы, неполноценные граждане мира», в отношении которых англичане, будучи добрыми христианами, обязаны проявлять благотворительность.
Одного только выражения «второсортный» было достаточно, чтобы привести Фрэнсиса в ярость, а поскольку Эдвард мог лишь пробудить во Фрэнсисе его худшие инстинкты, я ничуть не удивилась, когда они не стали друзьями.
Но я, несмотря на все недостатки Фрэнсиса, любила его, невзирая даже на то, что он все больше отдавал предпочтение моей сестре. Мы с Бланш в детстве дружили, но, когда детство осталось позади, наши отношения быстро ухудшились. Шли годы, я стала завидовать ее красоте, проснувшейся во Фрэнсисе гордости за нее, ее успехам в обществе, ее розовому будущему.
Зависть – непривлекательное чувство. С сожалением говорю, что я стала отвратительно груба с ней, – бедняжка Бланш, не ее вина в том, что она стала такой красивой! – и, хотя она со слезами на глазах упрашивала меня быть добрее, я ожесточила сердце и отвергала все ее предложения остаться друзьями. В конечном счете она тоже ожесточилась. Да и дружба моя ей больше не требовалась, потому что после выхода в свет у нее появились десятки новых друзей в дополнение ко всем ее прежним поклонникам. Бланш, в отличие от меня, ничуть не пострадала от моей глупости. Тот факт, что мне было некого винить в моем одиночестве, делал его еще более невыносимым.
К тому времени мне исполнилось семнадцать – я была худой, веснушчатой и разочарованной. Я уже побывала на двух официальных балах и испытала ужасное унижение девицы, не пользующейся успехом. Ненавидя весь мир и погрязнув в жалости к себе, я проводила дни, играя с самой собой в шахматы и делая записи в дневнике о том, как жестоко обошлась со мной судьба. Я думала поступить в монастырь, стать актрисой и даже (краснею, вспоминая об этом) обратиться в новый дом удовольствий на Медисон-сквер, узнать, нет ли у них вакантного места куртизанки. Я была настолько наивной – считала, будто обязанности этих женщин состоят в том, чтобы держать за руки приходящих гостей и обмениваться с ними поцелуями, но мне страстно хотелось, чтобы меня поцеловал мужчина, и я не сомневалась: если буду отдавать заработанное на благотворительность, Господь простит мне грехи.
И вот в это время я и увидела Эдварда. Неудивительно, что меня не волновал его возраст. Поначалу я не сравнивала его с посетителем дома удовольствий, но, когда он сделал мне предложение, я определенно не собиралась подражать героиням романтических книжонок и отказывать ему, простонав со вздохом «это невозможно». Моя мгновенная реакция была такая: а почему бы и нет? И если это кажется расчетливым, практичным и не отвечает поведению утонченной героини, то могу только извиниться и повторить, что пишу честные воспоминания.
Я никогда не узнаю, как Эдвард добился разрешения брата на наш брак. Я спрашивала у Фрэнсиса, но у него апоплексически побагровело лицо, и он отказался отвечать. Во время медового месяца я опять попросила Эдварда объяснить, как это произошло (тщетно просила объяснения еще до его отъезда из Нью-Йорка), но Эдвард только улыбнулся своей обаятельной улыбкой и сказал, что не видит оснований, почему Фрэнсис мог бы препятствовать такому блестящему браку.
– Абсолютно никаких оснований! – Я рассмеялась. – Кроме того, что вы ненавидите друг друга. – Увидев, что его потрясла моя откровенность (англичане слишком вежливы и никогда не признаются в ненависти к кому бы то ни было), добавила: – Мне жаль, что я не должна это знать, но нужно быть глухой и слепой, чтобы этого не заметить.
Но Эдвард не желал втягиваться в разговор о Фрэнсисе, и я спустя какое-то время поняла, что неприязнь между ними гораздо глубже, чем это казалось. Фрэнсис откровенно сообщил, что мне не стоит надеяться на его приезд ко мне в Англию, но я объяснила это его антианглийскими предрассудками и подумала, что со временем он их преодолеет. Теперь я начала подозревать, что дело не только в его шовинизме, и это подозрение мучило меня. Я бы хотела, чтобы брат приехал в гости. Уверена, он бы гордился, увидев, какой привлекательной я стала (до сих пор поражаюсь тому, как мощный стимул способен изменить к лучшему самую бесперспективную дурнушку), а поскольку я больше не завидовала и не раздражалась, то думала, что он, возможно, опять найдет меня более достойной, чем Бланш.
Но жребий был брошен. Я выбрала Эдварда, выбрала ссылку и ни о чем не жалею… разве что только о том, что мое разделение с семьей такое окончательное. Мне бы пошло на пользу, если бы я могла поговорить с Эдвардом о родне, по которой скучаю, но, поскольку он не желал говорить о Бланш и Фрэнсисе, наши беседы ограничивались Амелией и детьми. Корни неприязни Эдварда к Бланш тоже оставались для меня тайной. Сразу по приезде в Нью-Йорк Эдвард обхаживал Бланш, и я могу только предполагать, что она оскорбила его каким-то безрассудным словом, даже не думая, что оно может так сильно его ранить. Бланш часто бывала легкомысленной, но никогда – злой. Я пыталась объяснить это Эдварду, но, когда он лишь вежливо улыбнулся, я раздраженно подумала, что его безжалостное безразличие не менее докучливо, чем разбушевавшийся шторм оскорблений.
Ситуация была прискорбная, и, вернувшись в Лондон по окончании медового месяца, я, если бы не была влюблена в Эдварда, могла бы затосковать по дому при мысли о том, как далека от моей семьи. Но я чувствовала себя бесконечно счастливой. И в самом деле, нам так легко было друг с другом, что я воображала, будто знаю его настолько, насколько можно знать другого человека, и меня утешало это, когда мы появились в его доме на Сент-Джеймс-сквер.
Нас встретил его сын Патрик. Перед встречей с Патриком, который был всего на три года моложе меня, я очень нервничала: Эдвард сказал мне, что его сын – трудный мальчик, доставляет ему много беспокойства, и я воображала, что увижу надутого невежу, не имеющего ни малейших социальных навыков. И потому я тем более удивилась, когда увидела не невежу, а самого дружелюбного, приятного и вежливого молодого человека, каких только встречала. Я не верила своим глазам. И удивленно уставилась на него, пораженная так сильно, что даже забыла о самых элементарных хороших манерах, а когда наконец пришла в себя и смогла произнести «Здравствуйте», все еще оставалась потрясенной – так велика была разница между тем, что говорил Эдвард, и тем, что предстало моим глазам.
Я думаю, именно тогда у меня и закралось подозрение, что я знаю Эдварда не так хорошо, как мне кажется.
– Я рад познакомиться с вами, кузина Маргарет, – сказал мой пасынок. – Мне жаль, что меня не было на свадьбе. Пожалуйста, простите меня, что не смог. Говорят, что была очень милая церемония.
– Гм… – ответила я. – Да. Восхитительная. Спасибо.
– Могу я называть вас «кузина Маргарет»?
– Можете без «кузины», если хотите, – согласилась я, улыбаясь ему. Американцы не склонны к формальностям.
– Моя дорогая, – вмешался Эдвард, говоря со мной, как с шестилетним ребенком, – я думаю, что пока такая бесцеремонность была бы неуместной.
Я удивилась тому, что он в присутствии сына так распекает меня, уставилась на него, лишившись дара речи, но он уже пошел к лестнице, оставив нас. Вокруг в холле слуги заносили багаж из экипажа, суетился дворецкий, отдавая им распоряжения.
Патрик, запинаясь, проговорил:
– Заказать чай, папа?
– Нет! – Резче ответить было невозможно. Он бросил мне через плечо: – Сюда!
Патрик смотрел с таким несчастным видом, что мне пришлось снова улыбнуться ему и сказать, что с нетерпением жду возможности продолжить наш разговор позднее. После этого последовала за Эдвардом в наши покои.
Он молчал. Властным голосом приказал принести ему горячую воду и очень рассердился, когда ее не принесли немедленно. Его слуга оступился, задев баул, и был выруган; моя горничная начала нервничать, вся атмосфера наполнилась тревогой. Наконец мы разделились, он ушел в гардеробную, а я с помощью моей горничной принялась смывать с себя дорожную грязь, потом поправила волосы и облачилась в свежее дневное платье. Отослав ее, я остановилась у дверей гардеробной, прислушалась. Не услышав ничего, поняла, что он уже отпустил слугу, и тогда, набравшись мужества, постучала в дверь и вошла.
Он стоял у окна, легонько опираясь руками о подоконник. Эдвард повернулся ко мне – губы его были сжаты в тонкую линию.
– Ты могла бы по меньшей мере дождаться, когда я разрешу тебе войти, – резко заявил он.
Самое умное, что я могла тогда сделать, – это разрыдаться, но меня всегда было трудно довести до слез, а даже если бы и не так, я в тот момент испытывала такой ужас, что не могла бы выжать из себя даже самую скупую слезу. Никто из тех, кого я любила, никогда так не говорил со мной. Я ни разу в жизни не сталкивалась с такой ледяной яростью.
Я запаниковала.
– Как ты смеешь обращаться со мной словно с неразумным ребенком?! – взвизгнула я, от страха приобретя вид рассерженной тигрицы. – И вообще, что случилось – с чего ты не в духе?
И в этот момент он потерял самообладание. Для меня это стало сильным потрясением, потому что я считала самообладание его неизменным свойством. Ему жаль, прорычал он, что я не имею представления, как себя вести, а он проявил глупость, женившись на девице, которая явно слишком чувственна, чтобы он хоть на минуту мог оставаться спокойным.
– Ты копия твоего распутного братца, – добавил он, совершая роковую ошибку: его неизменная бесстрастность, когда речь заходила о Фрэнсисе, изменила ему.
И тогда закричала я:
– Не смей говорить так о моем брате! Не смей!
Но к несчастью, он смел и сделал еще несколько оскорбительных замечаний о нравственных свойствах Фрэнсиса. И тогда я исторически завопила:
– Фрэнсис, по крайней мере, любит меня, в отличие от тебя. И я немедленно возвращаюсь в Америку в его дом!
И тут наконец я дошла до такого состояния, когда не могла ничего иного – только разрыдаться на его груди. Я не помню, когда его рубашка вдруг оказалась так близко от моих мокрых щек, но это случилось без какой-либо заметной задержки, и когда я почувствовала на себе его руки, то поняла, что кризис миновал. Я пережила нашу первую супружескую ссору, а поскольку далась она мне нелегко, я поклялась себе, что она же будет и последней. Одна из самых ужасающих сторон случившегося в том, что я так и не поняла, почему он вдруг рассердился на меня.
Эдвард извинялся надтреснутым голосом, так непохожим на его обычный. Я услышала его слова:
– Извини. Такая глупость – я сам на себя не похож, но я так тебя люблю, что не мог сдержаться. Мне невыносимо думать, что ты можешь любить меня меньше, чем я тебя.
– Но ты глупый, глупый человек! – недоуменно сквозь слезы простонала я. – Ты же знаешь, как я люблю тебя! Как ты мог подумать…
– Я видел тебя и Патрика, – произнес он, и я вдруг почувствовала, каких невыносимых усилий стоит ему быть честным со мной, и я знала, что должна предпринять такие же усилия, чтобы понять его. – Вы двое выглядели такими молодыми… и Патрик похож на меня, каким я был в его возрасте.
Он умолк. Я все еще подыскивала правильные слова, когда он продолжил, стараясь рассеять неловкость и свою боль:
– Ерунда. Мимолетная глупость. Ты не должна бояться, что я буду терять самообладание каждый раз, когда ты улыбаешься мужчине, который годится мне в сыновья. Прости меня, если можешь, и давай забудем об этом.
Я поцеловала его и постаралась объяснить, что ему нечего бояться, хотя знала: я слишком неопытна для подобных бесед.
– Мне жаль, что ты так расстроился, – сказала я. – Чувствовать себя шестидесятилетним, наверное, иногда ужасно, так же как стоять у стенки на балу и тщетно ждать, что тебя пригласят. Я ненавидела Бланш, когда видела, как она улыбается своим партнерам, хотя мне все ее партнеры были совершенно безразличны. – Снова поцеловала его и спросила, можем ли мы теперь спуститься вниз на чай. – Да, кстати… – добавила я немного спустя, после того как он так ответил на мой поцелуй, что никаких сомнений в наших чувствах друг к другу не осталось. – Томас появится, думаю, в апреле следующего года, но нужно поскорее пригласить врача, чтобы не оставалось сомнений.
Он был ошеломлен. Я до этого не говорила ему о моем состоянии, но, когда он спросил, почему я скрывала это от него, ответила, что хотела сделать для него сюрприз.
– Конечно это сюрприз! – закричал он со смехом, и вид у него был такой довольный, что я набралась смелости спросить, уверен ли он, что хочет снова стать отцом.
– А почему я должен возражать? – А потом, вспомнив кое-какие подробности из своего первого брака, в которые он посвятил меня, добавил: – Это будет твой ребенок, моя дорогая, не Элеоноры. Обстоятельства совершенно иные.
Я не задавала вопросов. Всегда чувствовала, что лучше не углубляться в его отношения с Элеонорой: чем больше он мне рассказывал, тем меньше я понимала. Одно мне было ясно: она беременела как можно чаще, чтобы не спать с ним, – умная уловка, поскольку только таким способом Элеонора могла получить отдельную спальню и теоретически все еще оставаться хорошей женой, – и отказывалась иметь с ним дело, если он прибегал к противозачаточным мерам. Я никогда прежде не слышала слова «противозачаточный», а когда поняла его значение, то сильно удивилась, что для недопущения появления детей в этот мир можно предпринять что-то иное, кроме полного воздержания. Однако, признавшись себе, что это, вероятно, один из многих вопросов, в которых я полная невежда, я предприняла усилие, чтобы сочувственно отнестись к Элеоноре. Эдвард относился к ее поведению как к какой-то странной болезни (что, по моему мнению, не исключено, поскольку, когда женщине переваливает за сорок, сумасшествие может принимать самые невероятные формы), но, как бы я ни пыталась проникнуться состраданием к этой женщине, мне все же не удавалось избавиться от представления, что ее поведение было вовсе не сумасшествием, а совсем наоборот. Конечно, наверняка знать я не могла. Эдвард любил ее, несмотря на все их беды, и я неохотно признала, что если ей удавалось сохранять его верность и при этом вести себя как монахиня, то она должна была обладать определенными выдающимися качествами.
– Ты, наверное, ревнуешь меня к Элеоноре, – бросил мне доброжелательно Эдвард еще во время нашего медового месяца.
– Ревную? Я? Нет, конечно! – воскликнула я, чуть не рассмеявшись.
Но я, разумеется, страстно ревновала и хотела во всем ее превзойти. Я, как и Фрэнсис, люблю всегда быть первой. Быть второй совсем не в моем стиле, и я с удовольствием выслушала Эдварда, который поведал мне, что в спальне я гораздо лучшая жена, чем это красивое, умное, рассудительное существо. Уверена, я бы возненавидела ее с первого взгляда.
– Это будет мальчик, – предположила я позднее, когда знаменитый доктор с Харли-стрит подтвердил мое состояние. – Наверняка мальчик.
Элеоноре обычно удавались девочки.
– Что ж, Томас – отличное имя, – ответил Эдвард, вспомнив мое первое упоминание о мальчике. – Я, конечно, буду счастлив иметь еще одного сына.
Он был недоволен Патриком.
Патрик был самый красивый мальчик, какого я когда-либо видела. Он действительно походил на Эдварда, в особенности глазами, но мимика его лица была совсем не отцовской, потому их сходство редко бросалось в глаза. Его волосы имели матовый золотистый блеск. Я узнала, что когда-то и у Эдварда были такие же волосы, хотя лет в шестнадцать-семнадцать золото потемнело до каштанового цвета. Патрик еще не догнал ростом Эдварда, но он явно вскоре будет не ниже и так же хорошо сложен. Пока еще он оставался мальчишкой, и во время наших первых разговоров я действительно почувствовала себя достаточно зрелой, чтобы быть его матерью, но отнюдь не была равнодушной к мужской красоте и никак не могла отрицать, что он исключительно красив. Эдварду я, конечно, ничего такого не говорила, но про себя радовалась тому, что Патрик так привлекателен и что я знаю по крайней мере одного человека, которому еще нет двадцати.
У Эдварда был обширнейший круг знакомств, но никого моложе сорока. Я давно уже смирилась с тем, что мне придется вращаться в кругу людей немолодых, но признаю: когда моя жизнь в Лондоне только начиналась, эта перспектива казалась мне удручающей. Его друзья выказывали подчеркнутую вежливость, но у англичан есть много разных степеней вежливости. Я подозреваю, что они смотрели на юную американочку, которая так нахально влезла в лондонское общество, как на маленького уродливого кукушонка в их устланном великолепными перьями гнезде.
Скоро моя светская жизнь стала напоминать скачки с препятствиями, которые единственному их участнику казались все более и более утомительными. Посетители обычно не частят к новобрачным, потому что и американцы, и британцы уважают обычай не тревожить невесту в первый год, но из-за положения в обществе Эдварда мне пришлось принимать жен его ближайших друзей, а потом отвечать на их визиты. Довольно быстро мне наскучило это до смерти – что́ я, молодая американка, едва окончившая школу, могла сказать вдовствующей герцогине, которая за всю жизнь ни разу не выезжала за пределы Англии? Я погрузилась в изучение газет, чтобы знать и говорить о текущих событиях, и проводила долгие часы за «Генеалогией» Берка, пытаясь познакомиться с историей английской аристократии.
Но худшее ждало меня впереди. Главным интересом Эдварда была политика, и вскоре начались пышные политические обеды и бесконечные изматывающие «вечера». Я могла бы избежать их, сославшись на усталость в связи с беременностью, но чувствовала себя прекрасно, и мне претило лгать Эдварду. И потом, я не люблю сдаваться. Поэтому вновь принялась за работу – пыталась освоить британскую политику, но меня не отпускала мысль, что британцам не хватает письменной конституции. К тому же меня начали утомлять так называемые злободневные вопросы. Вскоре я даже подумала, как приятно было бы почитать об отделении южных штатов вместо бесконечных препирательств о парламентской реформе или о том, должен или не должен мистер Гладстон отменить налог на бумагу.
Однако я не сдавалась. Я прочла книгу Джона Стюарта Милла «О свободе». И даже, отклонившись от политических и социальных вопросов, «Происхождение видов» Дарвина, но тут Эдвард увидел, что я читаю, и пресек мои занятия.
– Бога ради, не говори о социализме и эволюции в чьем-нибудь доме, в который я тебя привожу! – воскликнул он в ужасе. – Читай «Самопомощь» Сэмюэла Смайлса, если тебя интересует социальное состояние простых людей. И попробуй немного поэзии, если хочешь продвинуться дальше твоих обычных легких романов. Ты читала «Королевские идиллии»?
Я не читала. Я не любила поэзии, к тому же мне казалось, что теория Дарвина гораздо привлекательнее фантазий Теннисона. Я достигла возраста, когда мне хотелось поднять бунт против безжалостно корректного религиозного воспитания Амелии, и, хотя я по-прежнему страстно верила в Бога – которого я, будучи ребенком, идентифицировала с моим пожилым отцом, – я с удовольствием представляла себе, как все эти фарисейские священники погружаются в ступор, сталкиваясь с этими новыми научными гипотезами. Но в кругах Эдварда такие разговоры считались ересью, и я думала, что ничто так категорически не разделяет стариков и молодежь, как одно только упоминание имени Дарвина.
– Видимо, мы кажемся тебе очень консервативными, – сказал мне как-то раз сочувственно Эдвард.
И устаревшими, подумала я, вспомнив обескураживающую запутанность английской классовой системы, но промолчала. Конечно, в Нью-Йорке тоже существует классовая система и безобразный снобизм. Мне стыдно признаваться, но был в моей жизни неприятный момент, когда я сама сверху вниз смотрела на девицу, чей отец зарабатывал в год не больше двадцати тысяч, и все же классовая система в Америке совсем другая, гораздо более неофициальная и гибкая, гораздо более… да, единственное существующее для этого слово – «демократичная».
– О да, – иронически ответил Эдвард, когда я высказала ему эти соображения. – Мы все с огромным интересом наблюдаем за американским демократическим экспериментом.
Полагаю, ирония его происходила из убеждения, что демократия кончится с началом гражданской войны. Но я не думала, что будет война. Фрэнсис тоже не думал, потому что это могло плохо сказаться на торговле, и он собирался на приближающихся выборах голосовать против Линкольна.
– Как бы голосовала ты, если бы имела право? – спросил Эдвард, когда я показала ему письмо Фрэнсиса.
Поначалу я решила, что он поддразнивает меня.
– Эдвард, что за вопрос! Ты же знаешь, что женщины совершенно некомпетентны, когда речь заходит о политических решениях.
– Да, но только потому, что большинство женщин не получили образования. А не потому, что они некомпетентны как женщины.
Я никогда не переставала удивляться неожиданности некоторых суждений Эдварда. Какой бы предмет мы ни обсуждали, он демонстрировал раздражающе консервативный взгляд, но вдруг, когда я уже теряла всякую надежду на более гибкую позицию, небрежно отпускал замечание столь радикальное, что я с недоумением спрашивала себя, как ему удавалось избежать ярости своих старомодных коллег по политике. Сегодня, когда политическое поле разделяется жесткими границами, мы забываем о предыдущей эпохе, к которой принадлежал Эдвард, – эпохе коалиций, неотчетливых разделений по партиям и независимой политической мысли.
– Элеонора обладала чутьем в политических вопросах, – пояснил он. – У нее была природная склонность к политике, это правда, но к тому же она получила образование – ей наняли первоклассную гувернантку. Я не считаю, что женщины должны получать точно такое же образование, как мужчины, но уверен: женщинам нужно предоставлять больше возможностей, например какие были предоставлены Элеоноре. Однако, прежде чем давать образование женщинам в этой стране, мы должны дать образование мужчинам. – Он заговорил энергичным голосом, будто произносил речь в палате лордов. – Каждый мужчина обязан получить хотя бы начальное образование, и глупо утверждать, хотя так говорят многие, что рабочие классы не получат от образования никакой выгоды.
Тогда-то он и рассказал мне о его эксперименте в области образования. Он отправил сына ирландского крестьянина, Родерика Странахана, сначала в школу в Голуэе, а потом в университет в Германии.
– А теперь я подумываю о другом эксперименте, – с энтузиазмом добавил он. – У меня есть занятный молодой арендатор Драммонд, и я думаю, что ему пойдет на пользу отправка в Сельскохозяйственный колледж. Но это пойдет на пользу не только ему, но и мне! – тут же пояснил он, когда я похвалила его за альтруизм. – Он вернется более просвещенным фермером и будет распространять просвещение среди других моих фермеров, а они безнадежно отсталые в сельскохозяйственных вопросах.
Сельское хозяйство интересовало Эдварда больше всего после политики, но, поскольку у меня эта тема не вызывала интереса, она редко присутствовала в наших разговорах.
А пока все мои попытки пробиться через броню вежливости, в которую облачались знакомые Эдварда, не приносила никаких успехов, и в конечном счете я настолько отчаялась, что набралась мужества и пожаловалась ему. Но мои жалобы оказались напрасной тратой времени. Он просто отмахнулся от моих трудностей и заверил меня, что все только и говорят ему, какая я замечательная.
– Очень рада, – пробормотала я, пытаясь подпустить энтузиазма в голос, хотя на самом деле на душе у меня стало мрачнее прежнего.
Я знала, что после всех моих углубленных изысканий, неудачи больше нельзя списывать на незнание английской жизни, а потому не оставалось ничего иного – только сделать вывод, что вина моя состоит в молодости и иностранном происхождении. С возрастом я ничего не могла поделать, но что касается происхождения, то тут можно попытаться стать больше англичанкой.
– Я решила стать англичанкой в большей мере, чем англичане, – сообщила я как-то утром Патрику. Эдвард уже ушел в библиотеку надиктовывать письма своему секретарю, а мы с Патриком задержались в столовой. – Я хочу научиться говорить с английским акцентом.
– У англичан нет акцента, – удивленно ответил Патрик. – Они говорят по-английски. С акцентом говорят иностранцы.
– Вздор! – горячо возразила я, не зная, то ли мне смеяться, то ли плакать, но, когда он хихикнул и добавил, что я очень веселая, поняла, что слезы будут неуместны.
– А вообще, – продолжил он, – зачем что-то менять? Англичане не любят иностранцев, которые пытаются перестать быть иностранцами. Это нечестно.
– Но что же мне делать?! – возопила я, чувствуя себя окончательно сраженной английской замкнутостью.
– А зачем что-то делать? Думаю, вы и так очень милы.
– Похоже, больше никто так не считает, – угрюмо проворчала я. – Я здесь уже целый месяц, а все смотрят на меня как на какого-то зверька из зоопарка.
– Ну, месяц – это еще слишком мало! – заявил Патрик, но я, не зная, что ответить, поспешила из комнаты наверх, задернула все занавеси кровати с балдахином и с головой зарылась под подушку, после чего, охваченная самой унизительной жалостью к себе, принялась рыдать и занималась этим до полного изнеможения.
И тогда мне стало лучше. Я села в кровати и вспомнила, как в Нью-Йорке люди либо игнорировали меня, либо шептались у меня за спиной – говорили, какая жалость, что я такая дурнушка. Теперь, по крайней мере благодаря Эдварду, меня никто не игнорировал и я всегда одевалась привлекательно. Раздвинув занавеси на кровати, я встала и принялась рассматривать себя в зеркале. Никаких признаков; пока еще слишком рано, но мысль о ребенке так радовала меня, что я забыла о пожилых англичанах, смотрящих на меня как на сумасшедшего подростка. Да я даже согласилась с Патриком: нельзя так скоро ждать положительных результатов.
Позднее я почувствовала гордость за то, что сумела настроить себя на такое философское отношение к жизни, но тем не менее, когда Эдвард тем вечером объявил, что пора ехать за город, я тут же обрадовалась возможности поменять глупую напыщенность Лондона на пасторальный покой Вудхаммер-холла.
3
Один из самых обескураживающих аспектов моего вхождения в английское общество состоял в том, что большинство его представителей отсутствовали: они уехали из города на парламентские каникулы. При этом сам процесс оказался мукой смертной. Если меньшинство так напугало меня, то как мне удастся пережить сезон следующего года, когда придется столкнуть с английским светом en masse? Однако эти мрачные размышления остались позади, когда мы покинули Лондон и я погрузилась в нетерпеливые ожидания знакомства с Уорикширом.
Ежегодные поездки Эдварда (как и большинства людей, принадлежащих к его классу) обычно повторяли друг друга по времени и маршрутам. Когда шли заседания парламента, он находился в Лондоне, лишь иногда ненадолго вырываясь то в Вудхаммер, то в Кашельмару, но, когда парламентская сессия заканчивалась, он месяца на два уезжал в Ирландию. В Англию возвращался в октябре, наносил визиты друзьям, принимал их сам, а потом отправлялся в Вудхаммер-холл, где тоже рассылал приглашения, осматривал поместье и удовлетворял свою страсть к охоте. К Рождеству снова ехал в Ирландию, но в середине января, когда собирался парламент, возвращался в Лондон. Однако в этом году мое появление разрушило привычный ритм его жизни: сначала мы поженились в июне, в самый разгар сезона, потом уехали на медовый месяц, растянувшийся на два, и, наконец, я забеременела, отчего долгая поездка в Ирландию становилась проблематичной. Однако я чувствовала себя прекрасно и была готова ехать, но Эдвард и думать об этом не хотел.
– Кашельмара слишком далеко от цивилизованного мира в твоем нынешнем состоянии, – сразу же заявил он, – и если, не дай бог, что-нибудь случится, то никто не знает, когда мы сможем заполучить ближайшего доктора. Нет, в течение следующих нескольких месяцев ты должна оставаться в Англии.
Он даже предложил мне пожить в Лондоне и после рождения ребенка, но мысль о невозможности бегства за город приводила меня в ужас.
– Загородный воздух укрепит меня, – убедительно настаивала я. – И потом, мы ведь к январю вернемся в Лондон, правда?
С неохотного разрешения моего доктора мы в ноябре уехали в Вудхаммер, и я подготовилась к двухмесячному блаженству.
Но у меня не было привычки к загородной жизни. После Нью-Йорка я обнаружила, что загородная жизнь пугающе тиха, а неторопливый ее ритм категорически напоминает мне кладбищенский.
– Тебе сейчас, пока ты в таком положении, вовсе не обязательно наносить и принимать визиты, – твердо сказал после нашего приезда Эдвард. – Ты должна воспользоваться возможностью вести уединенный образ жизни.
– Как монахиня! – воскликнула я, улыбаясь, чтобы скрыть мое отчаяние. – Дорогой, я бы так хотела узнать и других твоих друзей. Мы не могли бы устроить один-два небольших обеда?
И вот я снова оказалась среди пожилых англичан, излучавших свою характерную ледяную вежливость, но теперь мне некого было винить, кроме себя самой. Эдвард настаивал на том, чтобы свести нашу светскую жизнь к минимуму, и, пока он пропадал целыми днями на охоте, а Патрик занимался со своим новым учителем, я писала длинные письма в Америку и старалась не тосковать по Нью-Йорку.
Мне не то чтобы не нравился Вудхаммер – этот степенный, красивый дом с высокими каминами и классическим елизаветинским садом. И даже не то чтобы мне не нравилась Англия. Вокруг нашего дома располагались затейливые домики и деревни. Маленькие коттеджи с соломенными крышами, вековые церкви, построенные из серого камня. Уорик тоже был поразительным городком, с улицами, отстроенными наполовину деревянными домами, и замком точно как на книжных иллюстрациях к сказкам; я даже поначалу не поверила, что он настоящий. Да, на английскую сельскую местность было приятно смотреть, она даже вызывала восхищение, но, как все говорят, влажность и туманы здесь такие, что англичане не в состоянии толком протопить свои дома. Бо́льшую часть времени в Вудхаммере я провела, греясь у камина под тремя шерстяными шалями. Все слуги думали, что я сумасшедшая, но, к счастью, беременным женщинам простительны всевозможные экстравагантности.
Еще одна досаждавшая мне сторона жизни в Вудхаммере – это еда. Никакого разнообразия овощей, только бесконечные сало, выпечка и картофель. Один раз я даже видела пудинг из сала, выпечки и тертой картошки – все это вместе на одном блюде. Но когда я попыталась объяснить, почему это вызывает у меня отвращение, слуги смотрели на меня в полном недоумении.
Я уже не в первый раз отмечала, как невыносимо трудно дается общение с англичанами. Я предполагала, что с этим не должно возникнуть сложностей, поскольку мы вроде бы говорим на одном языке, но часто не могла понять ни слова из сказанного, а еще чаще они слушали меня, глядя вежливо-недоуменными, остекленевшими глазами, намекавшими на то, что они понимают меня так же плохо, как и я – их. Теперь, много лет спустя, я приспособила мой словарь к местным реалиям и почти не употребляю американских выражений, но первые месяцы в Англии я, вероятно, постоянно использовала фразы, которые либо никогда не применялись в Англии, либо вышли из употребления сто лет назад.
Но хоть и через муки, я в конце концов начала чувствовать, что англичане становятся мне понятнее. Я к этому времени, например, уже знала, что друзья Эдварда не желают говорить на определенные темы, которые часто обсуждаются среди друзей Фрэнсиса в Нью-Йорке. Ньюйоркцы постоянно говорят о Европе. Европа то, Европа се. Европейских мод ожидают затаив дыхание, европейские новости обсуждаются с большой торжественностью, европейские искусства и драматургия импортируются и становятся предметом для обсуждения в культурных кругах. В Англии никто не произносит слово «Европа». Англия не считает себя частью Европы, а прочие европейские страны здесь сочувственно называют «Континент» – большая и, конечно, отсталая территория где-то к востоку от Белых скал Дувра. Англичане ездят на Континент путешествовать, понаблюдать за французами, а иногда и подраться с ними. Англичане среднего класса ездят туда торговать, но это делается очень со вкусом и почти не упоминается в разговорах. В целом же англичане не говорят о Континенте. Они рассуждают об империи, научном прогрессе и политике. В отличие от Америки, где никто из уважающих себя людей не лезет в политику, в Англии политика считается исключительно цивилизованной игрой высшего общества, не такой веселой, как лисья охота, но доставляющей необыкновенное удовольствие умному клубу избранных. Она также дает возможность Исполнить Свой Долг Перед Народом. Англичане считают себя очень, очень цивилизованными, вероятно, самым цивилизованным народом, которого Господу хватило мудрости наделить ответственностью за остальной мир, и чем скорее иностранец согласится с этой истиной, тем скорее будет принят английским обществом.
– Я смотрю, тебе тут нравится! – доброжелательно воскликнул как-то Эдвард, когда мы готовились к Рождеству. – Только не думай, что мне неизвестны проблемы, с которыми ты столкнулась.
Не подозревая о том, мы приближались к новому кризису, а мои трудности ни в коей мере не кончились.
Рождество – время переживаний для иммигранта. В целом мне с переменным успехом удавалось преодолевать периодические приступы тоски по дому, но, когда промелькнули декабрьские дни, меня охватило желание увидеть мой старый дом, усыпанный сверкающим снегом и в сосульках. Я приходила в себя от невежества англичан, которые и слыхом не слыхивали про День благодарения, наш неофициальный, но широко отмечаемый семейный праздник в конце ноября, а когда по почте пришли подарки и рождественские письма от моей семьи, это было почти невозможно вынести.
Фрэнсис написал мне длинное нежное письмо, и я пролила над ним немало слез и в итоге размазала все строки его красивого почерка. Мне писала Бланш, мне писала Амелия (я никогда не думала, что меня может тронуть письмо Амелии), мой племянник Чарльз тоже написал мне, и даже моя племянница Сара написала. Десятилетняя Сара, в которой Фрэнсис души не чаял, сочинила не коротенькое письмо, а текст на целых две страницы обо всех праздниках, на которые ее приглашают, и платьях, которые она собирается надеть, и я поймала себя на том, что снова плачу. Чарльза я любила, но Сару любила еще больше… но это потому, что она так походила на отца.
Бланш писала о том, кто вышел замуж, кто развелся, Амелия перечисляла обанкротившиеся семейства, а Фрэнсис сообщал о том, сколько денег заработал. Все это было таким очаровательно неанглийским, и передо мной на пару мгновений предстал яркий гобелен Нью-Йорка, так непохожего на скучный, чопорный, благопристойный Вудхаммер-холл.
– Фрэнсис пишет что-нибудь о политической ситуации? – поинтересовался Эдвард, поняв, что я жажду поговорить о моей семье, и я, захлебываясь от поспешности, чтобы скрыть слезы, ответила:
– Нет, почти ничего, разве только что он опасается, как бы Линкольн не выиграл выборы, и поэтому инвестирует в самые разные отрасли – ведь рынок может обвалиться. Он не хочет думать о том, что будет, если начнется война. Все покупают одежду – вдруг цена хлопка взлетит к небесам. И устраивают вечеринки на случай худшего развития событий, а наши соседи устроили маскарад, и там шампанское лилось из фонтана с золотым купидоном в холле.
– Бог ты мой, – сказал Эдвард. – Надеюсь, они нашли способ охлаждать его.
Ни один муж не мог бы быть добрее ко мне, чем Эдвард в мои трудные дни, и я в сотый раз думала, что счастливый брак может сгладить даже самую невыносимую тоску по дому, но тут в Вудхаммер пришли две важные новости из-за границы. В первой сообщалось, что Линкольн выиграл президентские выборы, а вторая – гораздо более важная для меня в моем нынешнем состоянии – пришла от дочери Эдварда Катерин, которая была совершенно убита неожиданной смертью мужа и умоляла Эдварда немедленно приехать в Санкт-Петербург и увезти ее домой.
4
– Ты не можешь уехать! – воскликнула я. – Ребенок… я не могу сопровождать тебя… Рождество… ты не успеешь вернуться вовремя.
К моему стыду, я разрыдалась. Я начинала подозревать, что моя слезливость в значительной мере объясняется беременностью, потому что, как я уже говорила, я не из тех женщин, которые льют слезы с поводом и без повода.
– Веду себя просто ужасно! – застонала я. – Понимаю это, но ничего не могу с собой поделать. Я сочувствую Катерин, но не хочу, чтобы ты уезжал.
– Я тоже не хочу уезжать. Думаешь, я бы провел Рождество вдали от тебя, если бы мог остаться? Но Катерин – моя дочь. Она в скорби. Она больна и просит меня о помощи. Мой долг помочь ей.
– А как насчет твоего долга передо мной?
Я взорвалась от негодования и выскочила из комнаты, прежде чем он успел ошибочно принять мою панику за гнев. В спальне я опять спряталась за занавесями и приготовилась рыдать до изнеможения, когда вдруг почувствовала едва заметную дрожь где-то в глубине моего тела. Я села в возбуждении. Ребеночек тут же зашевелился снова. И теперь я перестала быть такой трусливой, даже некоторую храбрость почувствовала. Когда минуту спустя появился Эдвард, чтобы успокоить меня, я бросилась в его объятия и снова попыталась извиниться.
– В конечном счете я буду не такой уж одинокой, – пробормотала я и объяснила, что случилось, на том ссора и закончилась, а на следующий день он неохотно убыл в Санкт-Петербург.
Я даже думала, что он в последний момент поменяет решение, но твердо вознамерилась загладить свою вину и почти вытолкала его за дверь, когда настало время прощаться. Но потом, когда я стояла на ступеньках крыльца и смотрела, как уезжает по дорожке экипаж, настроение у меня упало – и, наверное, упало бы еще сильнее, если бы Патрик дружески не взял меня за руку.
– Я буду опекать вас, пока папа не вернется, – сказал он, сжимая мои пальцы. – У нас будет прекрасное Рождество вдвоем, вот увидите.
Он и вправду был замечательным мальчиком.
Глава 2
1
Учитель Патрика мистер Булл, пожилой, высохший старичок, согласился в этом году отказаться от Рождества, чтобы присматривать за Патриком, пока отсутствует Эдвард. Но и получаса не прошло после отъезда Эдварда, как его сын нарисовал мистера Булла, очарованным взглядом глядящего на безразлично жующую корову, и повесил картинку на люстру в столовой на обозрение всех слуг.
– Это очень глупый поступок, – строго сказала я, когда он появился несколько часов спустя, прогуляв все уроки. – Мистер Булл был в ярости, и он пожалуется твоему отцу.
– Папа привык к жалобам моих учителей, – сказал неугомонный Патрик. Потом зевнул. – Я ненавижу учителей. Мой друг Дерри Странахан говорит, что люди становится учителями, когда не могут стать никем другим.
В качестве наказания Патрику был задан обширный перевод из «Записок о Галльской войне» Юлия Цезаря, но после трудов, на которые у него ушло все утро, он появился всего лишь с шестью неплохими набросками Юлия Цезаря, сражающегося с Гнеем Помпеем. Цезарь был высокий и светловолосый, как Патрик, а Помпей странным образом походил на мистера Булла.
– Патрик, ты хочешь поссориться с отцом? – спросила в недоумении я.
– Нет, но я считаю латынь бесполезной тратой времени. Мой друг Дерри Странахан говорит, что ужасно поддерживать мертвый язык в живом состоянии, когда давно уже пора похоронить его достойным образом. Хотите увидеть мои другие рисунки?
Он явно хорошо владел карандашом. Я не сочла его акварели выдающимися – у Бланш акварели получались не хуже, – но примечательнее всего остального была резьба по дереву, которую он мне показал. Патрик вырезал птиц и животных. Иногда это были одиночные фигурки, а иногда целые сценки на деревянной панели. Он трудился в крохотной комнатке на чердаке, где на полу густым слоем лежали опилки, и хотя ранние работы были грубоваты, но с годами его мастерство явно улучшалось. Я с удовольствием разглядывала его этюд, изображающий кошку с котятами, и еще один – сеттер с фазаном в зубах.
– Ты очень талантливый, – искренне сказала я, пытаясь представить, что бы подумал Эдвард о наклонностях сына.
– Это просто – быть талантливым в том, что тебе нравится, – ответил Патрик. – А когда речь заходит о вещах, которые мне не нравятся, то все мои таланты исчезают. – Он робко мне улыбнулся. – Вам и в самом деле нравится моя резьба?
– Очень. – Чутье подсказало мне, что не стоит спрашивать, что думает о его увлечениях отец. – Ты показывал эти фигурки кому-нибудь еще?
– Нет, папа этого не одобряет. Он считает, что это плотницкое занятие, а плотник – это ремесленник.
– Отец знает об этой твоей комнате?
– Да, знает, но не обращает на нее внимания, пока никому другому об этом не известно. Папа вообще не обращает внимания на то, что его не интересует. Мой друг Дерри Странахан говорит…
– Ты так часто упоминаешь мистера Дерри Странахана! – с улыбкой перебила я.
– Разве человек не должен время от времени говорить о своих друзьях? Послушайте, кузина Маргарет, возьмите кошку с котятами – это рождественский подарок от меня.
– Я бы с удовольствием, – призналась я, – но я не должна это делать, если Эдвард не одобряет твои занятия. Это было бы неправильно.
Он был разочарован, и я, чтобы отвлечь его, предложила прогуляться по деревне. После этого у нас вошло в привычку прогуливаться каждый день, а вскоре он предложил прокатиться с ним верхом.
– Нет, я не могу, – сказала я. – В моем положении это не рекомендуется.
– В каком положении? – спросил он с наивностью, которая больше подобала бы мальчику в два раза моложе, а потом покраснел до корней волос.
– Ты хочешь сказать, отец тебе не говорил? – удивленно спросила я.
Он, потеряв дар речи, отрицательно покачал головой, а его смущение оказалось таким заразительным, что я тоже словно онемела. Мы возвращались из деревни слегка туманным утром, которые так типичны для Англии зимой, а впереди за парком маячили высокие трубы нашего дома.
– Что ж, – произнесла я наконец, чувствуя, что должна защитить Эдварда, – я думаю, негоже обсуждать такие вещи так заранее, но поскольку уж я упомянула, то добавлю: ребенок родится в апреле и мы назовем его Томас. Только, пожалуйста, никому не рассказывай, потому что я не хочу, чтобы твой отец был оскорблен каким-нибудь неприличием.
– Да, – серьезно ответил он. – Конечно.
Он все еще был настолько смущен, что мне некоторое время никак не удавалось найти подходящих слов.
– Полагаю, ты не будешь возражать против брата. Понимаю, в какой-то степени для тебя это может стать докукой, но представь, как это будет хорошо для Томаса – иметь брата на столько лет старше его. Мой брат Фрэнсис старше меня на восемнадцать лет, так что я говорю со знанием дела.
– Да, конечно, – согласился Патрик. – Уверен, папа очень рад.
– Думаю, вполне, – проговорила я самым непринужденным голосом, какой у меня получился, и переменила тему со скоростью жонглера, подбрасывающего в воздух новые тарелки. – Патрик, расскажи мне о твоем друге мистере Странахане. Судя по твоим словам, он человек очень примечательный. Неужели нет никакой надежды на его приезд в течение трех лет, что он учится во Франкфуртском университете?
– Ни малейшей. – Патрик сразу же погрустнел. – Понимаете, он попал в ужасную переделку в Ирландии, и папа отправил его во Франкфурт скорее в качестве наказания, чем для учебы.
– Но что он такого сделал? Мне как-то не хотелось спрашивать об этом прежде.
И Патрик с готовностью принялся болтать о том, о чем предпочел умалчивать Эдвард. Как я узнала с его слов, мистер Странахан был ложно обвинен в аморальном поведении одним пьяным ирландским мужем, который попытался убить обоих – Странахана и несчастную невинную женщину, вовлеченную в это происшествие.
– Ужасно! – воскликнула я, хотя эта сплетня и очаровала меня. Вульгарная сторона моей натуры всегда получала удовольствие от скандалов, происходящих из того, что романисты называют «безумная страсть». – Бедный мистер Странахан!
– Да, просто ужасно! И он ни капельки ни в чем не виноват, но папа теперь этого ни за что не признает. Если только… послушайте, кузина Маргарет, а вы бы не могли замолвить словечко за Странахана перед папой, когда он вернется? Я пытался, но меня он не слушает.
– Вряд ли он послушает и меня.
– Непременно послушает! Если бы вы попросили его разрешить Дерри приехать на каникулы…
– Что ж, может быть, – пообещала я, увидев неожиданный шанс. – Но я это сделаю, только если ты будешь слушаться мистера Булла и перестанешь рисовать его влюбляющимся в корову.
Патрик зашелся от смеха и подпрыгнул от радости.
– Договорились! – воскликнул он. – Договорились! Договорились! Договорились!
Он принялся танцевать передо мной на дорожке, словно хорошенький золотошерстный щенок, которому пообещали вкуснейшую, сочнейшую косточку.
2
Наступило Рождество. Утром мы отправились в церковь, а потом до обеда я отдыхала. Вечером для скорбных мыслей об Эдварде в далеком Санкт-Петербурге времени не было. Мы играли в нарды и криббедж, а потом Патрик вырядился для своего моноспектакля. Мы оба смеялись над его глупыми выходками, пока от смеха силы совсем не оставили нас. Наконец мы решили, что настало время для музыкальной интерлюдии, и тогда я уселась за рояль (пианистка из меня никакая), а Патрик начал петь, но, поскольку его пение было ничем не лучше, чем мое бренчание, мы на пару производили ужасающий шум.
– Я когда-то пел, – скорбно сказал Патрик. – У меня было сопрано. Но теперь голос у меня изменился, и я больше не знаю, какой он.
– Когда у тебя голос окончательно сломается, то будет красивый баритон.
– Он уже окончательно сломался! – оскорбленно воскликнул он, и мы снова принялись хихикать, как двое детей в классе.
Я много месяцев так не смеялась и после долгого ожидания скучного Рождества испытала огромное облегчение и чувствовала себя совершенно беззаботно.
После ужина мы пошли в холл для слуг, чтобы посмотреть их празднование, и Патрик представил меня молодым людям и женщинам, которые были его друзьями детства. Одна из них была горничной в буфетной, другой – конюхом, третий – чистильщиком ножей, а последняя, дочь кухарки, так хорошо проявила себя, что теперь служила горничной в гостиной. Все были веселы и вежливы, и, когда мы наконец ушли, я, вздохнув, сказала Патрику:
– Должна отметить, что в Вудхаммере и вправду очень хорошо, хотя поначалу я ужасно тосковала по городской жизни.
– Мне в Вудхаммере нравится гораздо больше, чем в Лондоне, – признался он. – Я здесь родился и вырос, здесь мой дом.
– Тебе здесь нравится больше, чем в Кашельмаре?
– Кашельмара! – Он поморщился. – Кашельмара на конце света. – Патрик схватил меня за руку, другой рукой обнял за талию и принялся кружить в беззвучном вальсе по большому холлу в направлении к лестнице.
– Патрик! Не так быстро! – взвизгнула я, но, когда он рассмеялся, тоже рассмеялась, и мы принялись кружиться в полутьме вместе. – Все! – выдохнула я наконец. – Мне нужно сесть!
Мы сели перед громадным камином, и я вдруг затосковала по рукам Эдварда, по его сильному телу, прижимающемуся к моему. Я замерла, глядя на угли. Патрик бесконечно болтал, почему он любит Вудхаммер, а когда я снова смогла слушать его, оказалось, что он приглушенным, мечтательным голосом рассказывает о дубовой лестнице, которая была вырезана Гринлингом Гиббонсом.
– По-моему, она очень красивая, – услышала я собственный голос и вдруг так четко увидела в Патрике Эдварда, что мне захотелось протянуть руку и ухватить это ускользающее подобие, но через секунду оно исчезло, а он продолжал говорить с мальчишеской наивностью:
– Можно мне поцеловать вас под омелой, прежде чем вы пойдете спать?
Он был таким красивым, его волосы отливали тускловатым золотом, а таких голубых глаз я не видела ни у кого. Я вообще не встречала молодых людей, которые казались бы мне столь красивыми.
– Ох, я не верю в поцелуи под омелой, – сказала я. – Такой языческий обычай. Доброй ночи, Патрик. Спасибо за прекрасное Рождество.
Я оставила его, и ноги понесли меня, не спотыкаясь, до моей комнаты, но когда я легла чуть позднее, то долго лежала в темноте без сна. Думала, что я, наверно, очень дурная и испорченная. Беременные женщины не должны вожделеть, но в ту ночь я вожделела к Эдварду не менее страстно, чем во время нашего медового месяца, а где-то внутри меня зрела злость к нему за то, что он так надолго оставил меня.
3
Две недели спустя он вернулся. Очень высокий – я все время забываю, какой он высокий, – и очень красивый, и я любила его, как никого в мире. И хотела я тогда только одного – уйти с ним в нашу комнату и сказать ему, как скучала без него, но, конечно, это пришлось отложить, потому что с Эдвардом приехала потерявшая мужа Катерин, облаченная в траурные одежды, бледная. Ее изящное лицо было скрыто за самой ужасной из вуалей, какие можно себе представить.
– Здравствуйте, кузина Катерин, – сказала я, исполненная решимости быть любезной, невзирая на то что она не ответила на мое дружеское письмо, которое я написала после свадьбы. – Я очень огорчилась, узнав о вашем несчастье. Примите мои искренние соболезнования.
– Спасибо, кузина Маргарет.
Она держалась очень формально и холодно, как канадский ветер. После ее слов наступило неловкое молчание. Эдвард предложил ей до чая отдохнуть в ее спальне, а когда она согласилась, я была вынуждена проводить ее наверх.
– Рада, что здоровье позволило вам перенести путешествие, – неуверенно пробормотала я. – Полагаю, что теперь, когда вы дома, вам станет лучше.
– Да, – подтвердила Катерин.
– Надеюсь, дорога была не слишком утомительна?
– Нет.
– Вам, наверное, стало легче, когда вы увидели отца.
– Да.
Меня поразила не только ее односложная одеревенелость, но и полное отсутствие какой-либо благодарности. Я подумала, приходило ли ей в голову, как мне было тяжело лишиться общества Эдварда и насколько эта поездка разрушила его планы и привычный быт? Решив не настраивать себя против нее, я попыталась оправдать ее поведение, напомнив себе о понесенной ею утрате.
У себя в комнате она сняла вуаль, и я увидела, что она воистину красива. Темноволосая, с длинными черными, чуть загибающимися ресницами и – по контрасту – чуть ли не прозрачной кожей. К тому же без вуали она казалась моложе, и тут я вспомнила, что она всего на два года старше меня.
Появилась горничная с горячей водой. Личная горничная Катерин уже начала распаковывать вещи.
– Я могу сделать для вас что-нибудь еще? – вежливо спросила я и, когда она отрицательно покачала головой, поспешила к Эдварду, с которым мне не терпелось соединиться после столь долгого ожидания.
Мы долго рассказывали друг другу, как одиноко и тоскливо провели Рождество. Я тщательно подбирала слова, чтобы он не подумал, как весело мне было с Патриком. Потом, когда Эдвард спросил, а я рассказала ему про Томаса, он поведал о своем долгом путешествии через всю Европу в холодное величие Санкт-Петербурга. Он там был много лет назад с Элеонорой, и один или двое из его бесчисленных знакомых все еще работали там в посольстве. Я терпеливо выслушала его описание вчерашней России и сегодняшней, с жадностью внимала его выводам о том, что там не только ничего не изменилось, но и обречено никогда не меняться, и все это время думала с томлением, какой он красивый и как я странным образом не гожусь для воздержания.
– Но что тебе советует доктор? – спросил он встревоженным голосом, когда последняя свеча была потушена, а кожа у меня горела так, что вполне могла прожечь простыню.
– Ой, я совсем забыла тебе сказать, – проговорила я, молясь Господу, чтобы Он простил мне мою ложь. – Доктор Ивс считает, что после пятого месяца это абсолютно безопасно. Согласно последним научным исследованиям беременности.
– Какая это замечательная штука – научный прогресс! – воскликнул Эдвард со своим ироничным смешком, который мне всегда так нравился, и после этого мне уже не пришлось беспокоиться о муках воздержания.
На следующее утро меня охватил виноватый страх – не повредила ли я ребеночку, но Томас оставался, как всегда, активным, и вскоре я пришла к мнению, что ошибочно верить каждому слову доктора. И в самом деле, что знают доктора? К тому же всем известно, что они постоянно меняют мнение относительно наилучшего способа лечения своих пациентов.
К счастью, я вскоре отвлеклась от своей больной совести, потому что наутро после возвращения Эдварда мистер Булл запросил аудиенции у своего нанимателя, и я знала, что ничего хорошего о Патрике он не скажет.
– Эдвард, – проговорила я, когда тот допил вторую чашку чая и готовился встать, – могу я поговорить с тобой, прежде чем ты примешь мистера Булла в библиотеке?
– Конечно. – Он отпустил слугу и улыбнулся мне. – О чем?
– О Патрике. Эдвард, он немного хулиганил после твоего отъезда, но я убедила его вести себя лучше, и он исправился. Я просто хочу, чтобы ты знал об этом, прежде чем будешь говорить с мистером Буллом.
– Понятно. – В его глазах появилось безразличное выражение, но я решила не замечать этого.
– Да, и еще, если уж мы говорим о Патрике; я вспомнила, что хотела тебя попросить еще кое о чем! – беспечно добавила я. – Мой дорогой, Патрик так скучает по своему другу мистеру Странахану. Я понимаю, что его образование нельзя прерывать, но, может быть, ты позволишь ему вернуться на короткие каникулы? Патрик будет очень рад, и я с удовольствием с ним познакомлюсь.
– Значит, таким было условие примерного поведения Патрика.
– Понимаешь…
– Ответ на твою просьбу – «нет». Дерри совершил серьезный проступок, и я запретил ему появляться в моем доме три года не только в качестве наказания, но и чтобы отделить его от Патрика. Я не вижу абсолютно никаких оснований пересматривать мое решение и не собираюсь этого делать.
– Понятно. – Перед лицом такого догматического утверждения своей власти спорить было не о чем. По крайней мере, подумала я, смогу сказать Патрику, что попыталась.
– И, Маргарет, ты очень обяжешь меня, если в дальнейшем не будешь становиться на чью-то сторону в делах, которые не имеют к тебе отношения.
– Я не становилась ни на чью сторону, – с несчастным видом возразила я.
– Нет? – Он посмотрел на меня холодным, жестким взглядом. – Рад слышать. Это бы создало ненужное напряжение в наших отношениях, а я не понимаю, зачем кому-либо из нас лишние переживания. Поэтому прошу тебя: не надо больше бессмысленных заступничеств за Патрика. Занимайся исключительно вопросами, связанными со мной и твоим ребенком.
– Да, – ответила я. – Конечно. Но я не могу полностью исключить себя из жизни твоих детей.
– Да и я бы не хотел этого. Но роль мачехи – трудная роль и в лучшие времена. А быть мачехой взрослых детей, когда тебе самой только восемнадцать, – нелегкое испытание. Ты можешь облегчить свою жизнь, если будешь оставаться в стороне, когда возникают какие-то разногласия.
– Хорошо, – согласилась я. – Как тебе угодно.
И я прикладывала все усилия, чтобы следовать его совету, но при этом не могла не думать, что меня вполне устраивает держаться в стороне от Катерин, хотя держаться подальше от Патрика было затруднительно.
Катерин казалась мне очень скучной. Пока мы оставались в Вудхаммере, избегать ее не составляло труда, но в начале года мы вернулись в Лондон, и тут у меня начались серьезные испытания. Легко уклоняться от встреч с кем-то в особняке размера Вудхаммера, но совсем другое дело – избегать кого-то в компактном городском доме.
Катерин бродила по дому в своем вдовьем трауре, как плохая актриса в мелодраме на Друри-лейн, и к началу февраля я уже стала спрашивать себя: сколько еще смогу выносить ее присутствие в моем доме?
Соломинкой, переломившей хребет верблюду, стало решение Эдварда съездить ненадолго в Кашельмару. Вопрос о моей поездке не стоял, но, поскольку Эдвард брал с собой Патрика, чтобы преподать ему урок в управлении имением, я очень надеялась, что Катерин присоединится к ним.
Но у Катерин были на сей счет другие соображения.
– Пересекать Ирландское море в такое время года выше моих сил, – сообщила она, а когда я намекнула, что для нее это шанс встретиться с сестрой Аннабель, которая жила во вдовьем доме в Кашельмаре, высокомерно добавила, что ей нечего сказать Аннабель после ее злосчастного второго брака.
– Понятно, – пробормотала я с упавшим сердцем. – Значит, вы останетесь здесь.
Она смерила меня холодным взглядом.
– Если для вас это неприемлемо, – процедила она после короткой убийственной паузы, – то я уеду в Кент к родителям мужа.
– Нет-нет, что вы! – виновато воскликнула я, думая, какая это прекрасная мысль. – Вы ни в коем случае не должны уезжать от нас, Катерин!
– Почему нет? Совершенно очевидно, что вы хотите избавиться от меня.
Это стало для меня сильным ударом. Неужели я совсем не умела скрывать свои чувства? Я быстро пролистала в памяти последние дни и ничего предосудительного за собой не обнаружила.
– Я категорически отрицаю… – энергично начала было я, но Катерин оборвала меня.
– К тому же, – продолжила она, – вы явно не в состоянии понять, что я нахожу наше совместное пребывание под одной крышей таким же невыносимым, как и вы. Лишь христианское милосердие подвигает меня на то, чтобы я жалела, а не осуждала вас за низость, которая мешает вам понять, что какие-либо интимные отношения в вашем возрасте с мужчиной в возрасте моего отца недопустимы. Ваше положение вызывает у меня чувство брезгливости. Да что говорить – стоит мне на вас посмотреть, как у меня тошнота подступает к горлу.
Тот, кто когда-либо страдал от безумной зависти, не может не заметить ее симптомы у другого человека. Я ответила ей удивленным смиренным голоском:
– Вы завидуете! – Признаю, что это было не самое разумное замечание, но я была так взвинчена ее яростными нападками и поначалу слишком ошеломлена, чтобы не вернуть ей оскорбления.
– Завидую?! – воскликнула она, вытягиваясь во весь рост и уставясь на меня высокомерным взглядом.
– Завидуете! – бросила я ей в лицо это слово, начиная приходить в себя. – Вы завидуете моему месту в сердце вашего отца!
– Какая отвратительная клевета! – воскликнула она, при этом лицо ее было словно высечено из камня. – Это ложь! Я не знаю, какое место вы занимаете в сердце моего отца, но я прекрасно знаю, какое место там принадлежит мне. Я его любимая дочь. И всегда была. Да, я знаю, с Нелл он общался больше других, но только потому, что она намного старше нас, а когда мама заболела, Нелл стала ему опорой. Но когда Нелл вышла замуж за человека ниже ее по положению, даже она разочаровала его! Но я – никогда! Это я нашла себе блестящую пару. Он в день свадьбы сказал мне, как он гордится мной, и это стоило всех жертв, тех двух ужасных лет брака и кошмарных зим в Санкт-Петербурге. Такому вульгарному существу, как вы, трудно понять, какой несчастной я себя чувствовала! Но на протяжении всего этого времени мое место в сердце папы оставалось неизменным. Разве не доказательство тому, что он поехал за мной в Санкт-Петербург, чтобы привезти меня домой? Я знала, что он приедет. Я его любимая дочь, и вы с этим ничего не можете поделать.
Я этого не могла вынести. Она была совершенно несносна.
– А я его жена! – закричала я. – И вы с этим тоже ничего не можете поделать, вы, холодное, эгоистичное, отвратительное существо! Как вы посмели тащить его в Петербург для того только, чтобы доказать себе, что он приедет, если вы своими громкими стонами будете просить его о помощи! Как вы посмели лишить нас нашего первого совместного Рождества? Если вы считаете, что отец обожает вас настолько, то вам бы стоило послушать, как он был взбешен необходимостью тащиться через всю Европу, чтобы сделать то, что для него было всего лишь утомительным долгом!
– Вы злобная, беспринципная маленькая лгунья…
– Как вы смеете называть меня так?!
– А как вы смеете говорить, что папа не любит меня?! – вскричала Катерин, и ее каменное лицо покрылось десятком морщин отчаяния, и она с рыданиями выбежала из комнаты.
Меня настолько удивило, что она способна пролить хоть слезинку, что несколько секунд я стояла неподвижно, глядя ей вслед. Но, начав понемногу остывать, взвесила ситуацию – так же я взвешивала очередной ход в шахматной партии. Можно либо умыть руки и надеяться, что она вскоре уберется из дома, либо предпринять попытки убедить ее в том, что я вовсе не такое подлое чудовище, каким она меня представляет. Чутье подсказывало, что нужно начать умывать руки, но затем я подумала, что, возможно, слишком сильно задела ее, сказав о нежелании Эдварда ехать на ее спасение. Я не сомневалась, что чувствовала бы себя совершенно несчастной, если бы Фрэнсис спас меня из какой-нибудь жуткой ситуации, а потом мне бы сказали, что он сделал это через силу, тогда как на самом деле хотел остаться в Нью-Йорке с Бланш.
Я дала Катерин полчаса, чтобы прийти в себя, а потом постучала в дверь ее спальни.
– Катерин, – заговорила я, когда мы снова оказались лицом к лицу, – думаю, мы обе вели себя весьма глупо. С вашей стороны было глупо утверждать, что мой брак с вашим отцом отвратителен, когда он на самом деле очень романтичен, а я повела себя еще глупее, избегая вас все эти недели, тогда как с первых дней брака желала иметь друга моих лет. Возможно, у нас нет ничего общего и любая попытка подружиться может закончиться полным провалом, но я бы хотела, по крайней мере, попытаться. Разве мы не можем начать с чистой страницы и относиться друг к другу с меньшим предубеждением и бóльшим… – я искала подходящее слово и вовремя вспомнила выражение из ее репертуара, – христианским милосердием?
Как осел, идущий за морковкой, Катерин не могла противиться искушению продемонстрировать милосердие.
– Я уверена, никто больше меня не хочет вести себя по-христиански, – важно заявила она, придя в себя от изумления, но, вспомнив о своей зависти, добавила: – Я не удивляюсь, что вам не хватало общества людей вашего возраста, но нужно было думать об этом перед тем, как выходить замуж за папу.
– Да, знаю, – серьезно согласилась я, спрашивая себя, насколько хватит моего терпения, несмотря на все благие намерения. – Знаю. Но как я завидую вам, Катерин! Хотя вы и отсутствовали два года, но наверняка знаете множество девиц в Лондоне вашего возраста!
– Разумеется, у меня без числа знакомых такого рода, – подтвердила Катерин все тем же тоном, – но я, конечно, сейчас совсем не в том настроении, чтобы наносить визиты.
– Да и мое положение мне тоже не позволяет. Но возможно, позднее, весной…
– Пожалуй, в июне я бы могла отправить знакомым одну-две визитки, – согласилась Катерин. – Вы могли бы сопровождать меня, если захотите.
– Ой, я бы очень хотела! – воодушевленно защебетала я. – Огромное спасибо, Катерин.
Таким было предисловие, а ко времени возвращения Эдварда из Кашельмары мы с Катерин находились во вполне цивилизованных отношениях. До закадычной дружбы нам было еще далеко, но мы вместе прогуливались по саду после завтрака, а вечером, когда обменивались мнениями о нашем любимом журнале мод, она даже, случалось, предлагала сыграть мне на рояле. Играла она превосходно. Что говорить, она была одной из тех девиц, которые, кажется, преуспевают во всем, чем занимаются. Мир называет это хорошим воспитанием, но меня такое воспитание просто бесило.
– Катерин изумительно вышивает, – сообщила я Эдварду. – Обязательно посмотри ее вышивку! А на рояле играет даже лучше Бланш, а ее рисунки… – Я хотела сказать, что ее рисунки такие же талантливые, как у Патрика.
– Я очень рад, что ты уделяешь столько внимания Катерин, – благодарно ответил Эдвард. – Я всегда опасался, что ты сочтешь ее скучной.
После короткой паузы я пробормотала:
– Катерин не скучная. Просто немного робкая.
– Робкая! Мне она казалась совершенно уравновешенной… но какая жалось, что она такая механическая и холодная! Элеонора всегда говорила, что Катерин – настоящая маленькая восковая кукла.
Последовала еще одна долгая пауза.
– Правда? – спросила я наконец. – Восковая кукла? Да, мне это говорит кое-что о Катерин, но гораздо больше говорит об Элеоноре.
Я медленно встала и подошла к окну гостиной с видом на площадь. Я теперь всегда двигалась медленно, потому что приобрела такие неловкие формы. Деревья за окном стояли голые, со свинцового неба падал снег.
– Родители нередко отпускают скоропалительные замечания, когда дети выводят их из себя, – легкомысленно бросил Эдвард, целуя меня, отчего я тут же забыла о Катерин. – Быть родителем – трудная работа. Ну да ты сама скоро об этом узнаешь.
– Надеюсь, – буркнула я и, громко вздохнув, прижалась к нему. – Если Томас когда-нибудь решится появиться на свет. Ты понимаешь, я начинаю думать, что я не только всегда имела такие формы, но теперь и всегда буду иметь.
Две недели спустя на свет появился Томас.
4
Томас родился маленьким, всего шести фунтов, но очень активным. Он был безволосый, с яркими глазами и губками бантиком. Чосер назвал бы его тщедушным. Я видела в младенце наилучший образец из всех возможных, и стоило мне взять его на руки, как я тут же была пленена.
– Посмотри, какой он хорошенький! – гордо заявила я Эдварду, а когда младенец заплакал, я в удивлении добавила: – И как громко он кричит!
– Восхитительно энергичный, – с мрачным лицом подтвердил Эдвард, но затем улыбнулся, а когда он поцеловал меня, я была уверена: в тот момент нет в мире женщины счастливее меня.
Роды прошли легко, и потому я быстро восстановилась. И мне хотелось быстро восстановиться по причинам, которые с учетом моего отношения к воздержанию были вполне логичными, но, когда в конце мая доктор Ивс сообщил, что теперь я могу снова жить полной жизнью, мне показалось, что восстанавливалась до нормального состояния я дольше, чем рассчитывала. Начало лета было неудобным временем для Эдварда и для меня, но понемногу все стало улучшаться, и, когда парламент наконец ушел на каникулы, Эдвард решил, что пора отправиться в давно ожидаемое путешествие – в Кашельмару.
– Как хорошо! – воскликнула я; мне и в самом деле очень хотелось увидеть место, которое он считал своим домом. – Не могу дождаться, когда уже увижу Ирландию!
– А я так давно собирался показать тебе ее, – ответил он, довольный моим энтузиазмом. – Мы можем поехать туда вдвоем – только ты и я – и остаться месяца на два. Я немедленно отправлю Филдинга, чтобы он подготовил поездку.
– А Томас?
– Нет, Ирландия не будет ему полезна в таком возрасте. Нэнни и кормилица позаботятся о нем в Вудхаммере, а в октябре мы вернемся к нему.
– Как это трудно, – произнесла я. – Извини, дорогой, но это меня никак не устроит. Ты не можешь предложить какой-нибудь другой вариант?
Он посмотрел на меня недоуменным взглядом:
– Элеонора всегда считала, что младенцев лучше оставлять в Англии.
– Но я ведь не Элеонора, правда?
– Я это прекрасно знаю, – быстро пробормотал он, слишком поздно поняв, что совершил ошибку. – Но после того как я видел смерть моего самого дорогого ребенка в Ирландии…
– Да, это, вероятно, было очень тяжело, но в том, что касается болезней, я фаталистка. Да, Томас может заболеть в Ирландии, но точно так же может он заболеть и в Вудхаммер-холле. И что я буду при этом чувствовать, находясь в трех днях пути, в Кашельмаре?
– Ты хочешь сказать, что Элеонора…
– Нет, дорогой, ничего такого я сказать не хочу. Пожалуйста, не думай, что я осуждаю Элеонору. Я просто говорю, что я – не она, только и всего. И пожалуйста, не думай, что я не допускаю и мысли о расставании с Томасом даже на один день. Я бы с удовольствием поехала с тобой в Ирландию на второй медовый месяц, но тогда давай договоримся, что мы расстанемся с Томасом на две недели, но не на два месяца. Нэнни и кормилица смогут привезти его в Кашельмару.
– Тогда и другие дети должны быть с нами, – произнес он, инстинктивно пытаясь быть справедливым.
– Конечно! Почему нет? Но сначала мы проведем две недели вдвоем.
– Так. Значит, ты хочешь одним выстрелом убить двух зайцев! – воскликнул он, рассмеявшись, а я, увидев, что он соглашается со мной, смогла только выдохнуть с облегчением: супружеская ссора закончилась, так и не начавшись.
5
Патрик предупредил меня, что Кашельмара находится на краю света, но каким же изумительным оказался этот край – огромные горы, вырванные из черной земли и раскинутые неровным кругом у берегов озера! Когда экипаж добрался до вершины перевала высоко над долиной и я наконец смогла посмотреть на Кашельмару, меня ошеломила, но в то же время и напугала безупречная красота. Я никогда прежде не видела таких пейзажей. Озера и долины – да, в штате Нью-Йорк всего этого тоже хватает, но там к тому же много леса, а здесь, в Коннахте, ландшафт такой голый, что мягких границ и плавных линий, которые у меня всегда ассоциируются с сельской местностью, просто не существует. Для меня, горожанки, в этих огромных голых горах, возвышающихся над нами, словно уснувшие животные, было что-то пугающее, как и в громадных безлюдных просторах болот и пустошей, бегущих облаках, соединяющихся и разъединяющихся, будто их передвигает невидимая рука на бесконечном небе.
– Вон та гора называется Мать Дьявола, – объяснял Эдвард. – Источник многих местных легенд. А потом с запада на восток: Ноклаур, Бенви, Лейнабрика, Скелтия… – Он говорил о горах так, словно это были люди. – А за ними, хотя отсюда и не видно, Маумтрасна, самая высокая из них. Граница графства проходит по вершинам гор, а там вот Мейо. Местные называют эту землю Джойс-кантри, по имени племени. Коннемара, земля, по которой мы проезжали после Утерарда, находится в Джойс-кантри, но считается отдельной от нее.
Коннемара, Утерард, Мейо – в моей голове стоял звон ирландских названий. Я уже третий день находилась в Ирландии. В первый мы приехали в Дублин и провели ночь в гостях у лорда-наместника в Дублинском замке. На следующий день поездом доехали до роскошного «Железнодорожного отеля» в Голуэе, а этим утром оставили Голуэй и наняли экипаж, чтобы преодолеть последние сорок миль до дверей Эдвардова дома. Так что к этому времени я уже несколько часов могла созерцать Ирландию: от великолепия Дублинского замка до нищеты крестьянских хижин, и чем больше я видела, тем яснее понимала, что некоторые мои прежние представления были безосновательными.
В Нью-Йорке много обсуждают Ирландию. В городе полно американцев ирландского происхождения, которые при любой возможности с готовностью говорят о родине. Как и у других семей с положением, у нас была своя Бриджит на кухне и Китти в посудомоечной – обе они громко пели хвалу своей земле. Я слышала о бесчисленных оттенках зеленого, и чудных хижинах с соломенными крышами, и милых эльфах, танцующих над болотом. Но никакие рассказы не подготовили меня к подобной нищете, грязи, попрошайничеству, мазанкам и разрушенной, искореженной земле, вид у которой был такой, будто по ней прошла опустошительная война. Чем дальше на запад мы продвигались, тем более жуткие виды открывались моему взгляду, и наконец Великий голод сороковых перестал быть легендой прошлых лет – его зло осталось в великолепии этой неземной, мистической страны.
– Эдвард, я знаю, ты – хороший землевладелец, – сказала я, пытаясь сохранить тактичность по отношению к нему, хотя в моей голове оживали темные ирландско-американские воспоминания. – Ты сделал для Ирландии все, что было в твоих силах, но почему другие английские землевладельцы не могут последовать твоему примеру?
– Есть немало хороших землевладельцев. Просто плохие всегда на слуху – в этом все и дело.
– Но если так много хороших землевладельцев, то почему Ирландия пребывает в таком прискорбном и нищенском состоянии? Я хочу спросить… почему англичане считают необходимым сохранять Ирландию под своей властью? Может быть, ирландцы сумеют лучше управиться сами?
– Моя дорогая, – попытался объяснить Эдвард, – если бы ты жила в роскоши, в прекрасном доме и увидела у своего крыльца нищего, то что бы ты сделала? Не обратила бы на него внимания под тем предлогом, что право каждого человека – заботиться о себе без посторонней помощи, или ты бы пригласила его в свой дом и постаралась накормить и облегчить его страдания?
– Ну…
– У нас нравственные обязательства перед Ирландией, – уверенно проговорил Эдвард. – Наш долг в том, чтобы искупить прежние грехи и улучшить нынешнее состояние страны. Ирландским секретным обществам бесполезно требовать независимость. Неоспоримый факт состоит в том, что без помощи Англии ирландцы будет голодать, а Ирландия одичает.
– Но, Эдвард, – возразила я, – конечно, понимаю, что я – невежественная чужестранка, но разве ирландцы и без того не голодали, а Ирландия – эта часть Ирландии – не имеет дикий вид?
– В противоположность бытующему в Ирландии мнению Англия много сделала, чтобы помочь Ирландии во время голода, хотя я и согласен с тем, что этого было недостаточно. Мы должны найти способ предотвращать эти периодические случаи голода, но это невозможно сделать, пока сельское население зависит исключительно от такого уязвимого источника питания, как картофель. Если дать им стимул экспериментировать с новыми культурами, а не просто высаживать из года в год ряды картофеля… – Он принялся говорить о земельной реформе. – Дать крестьянам больше прав на их землю… в настоящее время у них нет стимула к ее улучшению… после голода я экспериментировал – дал моему лучшему арендатору свободу рук на пятьдесят лет… удивительно, как он изменился внешне, получив право собственности, но такая свобода рук почти неизвестна в Ирландии – вначале она не дает никаких прибылей землевладельцу, но в длительной перспективе…
Пока он говорил, я разглядела самую тайную причину его привязанности к Кашельмаре. Это имение стало для него вызовом. Я так хорошо представляла его в более молодые годы, когда он, устав от проблем, которые не востребовали всех его способностей, искал новые миры, чтобы покорить их, а потом увидел свое имение после голода в разрухе, опустошенное и, казалось, не подлежащее восстановлению.
А мы тем временем свернули с дороги, экипаж проехал в ворота и дальше по длинной, петляющей дорожке.
– А вот и мой дом, – сказал наконец Эдвард, у которого загорелись глаза.
Я увидела старомодное сооружение, простое до строгости, но если кто любит архитектуру прошлых лет, то его бы такой дом, вероятно, вполне устроил своим видом. Лично мне нравится, чтобы было немного готики, но мои вкусы в архитектуре все же обычно шли в русле последней моды.
– Белые дома всегда очень элегантно выглядят, – пробормотала я; мне хотелось быть искренней, но я не могла не видеть, как элегантность теряется в сорняках на дорожке и щербатых каменных ступеньках.
Я вспомнила Вудхаммер, идеально сохранившийся и хорошо содержавшийся, и подумала, что два этих дома персонифицируют разницу между Англией и Ирландией: первая – богатая и удобная, а вторая – в шрамах прошлой трагедии и пребывающая в небрежении.
– За домом, наверное, какой-нибудь хороший сад? – поинтересовалась я за неимением других тем.
– Нет, ирландцы не верят в сады, – с радостным видом ответил Эдвард. – Там есть газон, а во времена моего отца рос кустарник, но я его выкорчевал, чтобы выращивать овощи. Здесь, видишь ли, нужно использовать каждый квадратный дюйм орошаемой земли.
Удивительно, неужели я могла думать о нем как об англичанине? Ни один англичанин никогда не стал бы корчевать кустарник.
– Уверен, ты вскоре будешь чувствовать себя здесь как дома, – добавил он, но я ни разу в жизни еще не чувствовала себя такой чуждой всему, что видела вокруг, даже Англия задним умом стала казаться уютной и знакомой, как Америка.
Однако в девятнадцать лет легко приспосабливаешься к новому, и я была полна решимости считать Кашельмару приятным местом для посещений, хотя про себя и благодарила Бога, что мне не придется жить здесь двенадцать месяцев в году. Моим благим намерениям способствовали слуги, которые были искренне нам рады. Большинство из них почти не говорили по-английски, так что общение было практически невозможно, – я быстро оставила все попытки объяснить горничным смысл слов «пыльный» и «грязь», – но они улыбались с такой готовностью и казались исполнены доброжелательства, так что я прощала им все, кроме грелки, которая текла у меня в постели. Но даже Хейс, дворецкий, объяснил течь с таким пылким воображением, что очаровал меня, и я смирила нрав. У меня случались долгие разговоры с Хейсом и его женой, которая исполняла роль экономки, не только потому, что они были единственными людьми в доме, говорившими на приемлемом английском, – они еще утверждали, что в восторге от американского произношения. Проведя несколько месяцев среди англичан, которые были так добры, что не пеняли мне на дефекты речи, я с удовольствием выслушивала подобные комплименты.
В скором времени приехал из своего дома в Леттертурке племянник Эдварда – Джордж, напыщенный невысокий человечек, а потом появились еще три сквайра, мистер Планкетт из Аслеха, мистер Нокс из Клонбура и мистер Кортни из Линона. Их жены, облаченные в одежды, вышедшие из моды лет десять назад, так хотели познакомиться со мной, что я начала верить, будто мой приезд – самое знаменательное событие, случившееся здесь за много лет. Когда же мы наносили ответные визиты, я увидела еще больше Ирландии: от дома Джорджа в Леттертурке на поросших тростником берегах Лох-Маска до знаменитого постоялого двора в Линоне, который выходил на воды похожей на фьорд гавани Киллари.
– Мне не следует посетить бедняков? – спросила я Эдварда через две недели после нашего приезда.
Он был все это время занят – объезжал имение с его управляющим Макгоуаном, а мне наскучило читать, играть с собой в шахматы или совершать одинокие прогулки на небольшой золотой бережок на западной оконечности озера в ожидании прибытия Томаса из Англии.
Эдвард был доволен.
– Что ж, есть один или два дома, которые содержатся лучше, чем другие, и ты могла бы их посетить при желании, и, конечно, арендаторам определенно понравится, если ты нанесешь визит главным представителям кланов в долине.
– И кто же они?
– Шон Денис Джойс и… постой, я тебе, кажется, говорил о нем – молодой Максвелл Драммонд.
История взаимоотношений местных кланов была неимоверно запутанной, но Эдвард пояснил мне, что Драммонд, которого он собирался отправить в Сельскохозяйственный колледж, через свою мать связан с кланом О’Мэлли, а О’Мэлли и Джойсы – два самых многочисленных семейства в долине.
Мистер Драммонд жил с двумя ходившими в старых девах тетушками в аккуратном беленом домике, достаточно большом, – язык не поворачивался назвать его фермерским. За домом располагался картофельный огород, по двору с одной стороны расхаживали куры и поросята, а прямо у дверей лежала куча навоза. К моему удивлению, навоз не издавал запаха – его смешали с землей из болота, а в этой земле, как объяснял мне Эдвард, содержалось какое-то вещество, которое и уничтожало естественный запах. В доме особой чистоты я не заметила. До сих пор помню курицу – она сидела в висевшем на стене ведре. Впрочем, меня удивил безукоризненный порядок. К моему удивлению, я даже увидела три книги, они, протертые от пыли, лежали на столе, что произвело на меня впечатление. Одна из них была Библия (на латыни), другая – английская грамматика (с неразрезанными страницами), а третья – зачитанная книжка под названием «Легенды, мифы и другие истории почтенной страны Ирландии».
– Мой отец был человеком читающим, миледи, – объяснил молодой мистер Драммонд, который оказался моим ровесником и явно не страдал застенчивостью. – Я сам выучился читать в пятилетнем возрасте, я правду говорю, тетя Бриджи?
Тетя Бриджи подтвердила его слова: да, так и было, и одна Пресвятая Богородица знает, какое то было удивительное зрелище – ребенок, едва достигший пяти лет, сидит уткнувшись носом в книгу библейского знания.
– И я путешествовал, миледи, – добавил мистер Драммонд. – Я видел и другие места, кроме Джойс-кантри, ведь мой отец из Ольстера, и во время голода он вернулся домой в графство Даун, где было больше надежды прокормиться и найти работу. Я проехал через графства Мейо, Слайго, Литрим, Каван, Монахан и Арма – всю Ирландию повидал, а настанет день – и еще увижу, да поможет мне Бог.
– Мистер Драммонд слишком самоуверенный, – неодобрительно доложила я потом Эдварду. – Он все время говорил о себе, пока я была у него.
Эдвард удивленно посмотрел на меня.
– Он не похож на других крестьян Коннахта – умнее, и знает об этом, – ответил он. – Если это означает, что он чересчур высокого мнения о себе, я не собираюсь его разубеждать. Это делает его честолюбивым, а Господь знает, среди моих арендаторов мало найдется таких, у которых хватает честолюбия улучшить либо себя, либо свои земли.
И на следующий день он вызвал мистера Драммонда в Кашельмару и предложил ему год обучения в Королевском сельскохозяйственном колледже в Дублине. Когда я вернулась после посещения главы семейства Джойс, то увидела в холле мистера Драммонда.
– Господь вас благословит, миледи, – произнес он с таким взрывом ирландского обаяния, что меня чуть с ног не снесло, и тогда я, к моему удивлению, увидела, что он вовсе не так непривлекателен, как мне показалось с первого взгляда.
Лучшая его одежда плохо на нем сидела, но тетушки для такого случая подровняли ему волосы, а его смуглая кожа посвежела.
– Я еду в Дублин! – воскликнул он с горящими глазами. – Лорд де Салис, несомненно, лучший землевладелец на ирландской земле!
И когда Драммонд мне улыбнулся сияющей улыбкой, я почему-то не смогла сдержаться, чтобы не улыбнуться ему в ответ и не пожелать благополучия.
– На самом деле меня не очень заботит мистер Драммонд, – заметила я позднее Патрику. – Он такой неотесанный и бесцеремонный, но все же в нем есть что-то привлекательное. Не могу сказать, что это. Думаю, мой любимый романист назвал бы это приземленностью.
– Приземленность! – глумливо воскликнул Патрик с ожесточением, вовсе не свойственным его характеру. – Да… приземленность навозной кучи! У вас очень странные вкусы, Маргарет, если вы считаете Драммонда привлекательным. Вот подождите – познакомитесь с моим другом Дерри Странаханом! Тогда вы скажете, что Драммонд ничуть не привлекательнее тех свиней, которых он выращивает.
Я со временем узнала, что Драммонд приложил руку к наказанию Странахана, а потому Патрик к нему и не расположен.
Катерин предпочла остаться в Англии и посетить семью своего покойного мужа, а Патрик и мистер Булл приехали в Кашельмару с кормилицей, Нэнни и Томасом. Я была счастлива снова увидеть Томаса. Он подрос даже за те две короткие недели, когда мы были разделены, и я много времени проводила в детской, помогая ему ползать, – он напоминал маленького моржонка. У него восхитительно сильные мышцы на спинке и отважный характер.
– Не знаю, приедет ли Аннабель посмотреть на него, – сказал Патрик, с восторгом глядя на выходки Томаса. – Она еще не заходила?
– Нет. Эдвард предупредил, что тоже к ней не пойдет и я не должна. Жаль, правда? Я бы хотела с ней познакомиться.
– Постараюсь уговорить ее прийти. Расскажу ей, какая вы милая и как глупо она себя ведет.
Аннабель и ее второй муж разводили лошадей – популярное ирландское занятие. Поскольку она оставалась непримиримой противницей брака ее отца, меня не удивило, что Патрику не удалось убедить ее прийти, но в конечном счете, предполагая, что ей, вероятно, любопытно увидеть меня, так же как мне любопытно увидеть ее, я решила найти выход из нашей безвыходной ситуации. Я попросила Патрика сделать несколько набросков Томаса, купила щенка – одного из помета ирландского сеттера Ноксов – и отправила наброски и собаку в Клонах-корт с моими наилучшими пожеланиями.
Аннабель на следующий же день прислала приглашение.
А потом и я послала свою визитку в Клонах-корт.
– Мне казалось, я тебя просил не приглашать ее! – воскликнул Эдвард, когда я почтительно сообщила ему об этой новости.
– Но она первая пригласила! – возразила я, предъявляя в качестве доказательства ее визитку.
– Почему же ты мне не сказала?
– Не хотела тебя расстраивать, дорогой.
На следующий день я получила письмо: «Дорогая кузина Маргарет, спасибо за сеттера и рисунки ребеночка. У обоих, кажется, серьезный характер. Я, как правило, не интересуюсь детьми, но уверена, что когда-нибудь мы с Томасом встретимся. Ваша кузина Аннабель Смит».
Я тут же написала ответ: «Дорогая кузина Аннабель, буду счастлива познакомить Вас с Томасом. Я принимаю по вторникам. Остаюсь Вашей любящей кузиной, Маргарет Мариотт де Салис».
Завязав таким образом отношения, пусть и формальные, мы смогли удовлетворить взаимное любопытство без потери лица со стороны Аннабель и без страха вызвать гнев Эдварда с моей стороны.
Два дня спустя Аннабель появилась на нашей дорожке на коне, обвязала беззаботно поводья на ближайшем дереве и поднялась по ступенькам к двери.
6
– Думаю, вы считали, что я вела себя по отношению к вам чудовищно, – сказала Аннабель полчаса спустя, когда мы вернулись в гостиную из детской, – и так оно и было, конечно. Но иногда папа так меня злит, что я не останавливаюсь ни перед чем, чтобы разозлить его в ответ. И знаете, оглядываясь назад, полагаю, что бóльшую часть моей жизни злилась на него по той или иной причине. Но мужчины бывают такими ужасными занудами, правда?
– Женщины тоже, – туманно пробормотала я, когда она сделала секундную паузу, чтобы перевести дыхание.
– О, женщины! – воскликнула Аннабель. – На женщин в этом мире накладывают столько обязательств, что они имеют все основания быть занудами, но у мужчин нет никаких извинений, как я сообщила моему мужу в тот день, когда решила уйти от него… хотя тогда и не ушла. В те годы я была моложе и трусливее. Ах, каким он был занудой! Понять не могу, почему я вообще вышла за него. Нет, неправда. Я точно знаю, почему за него вышла. Хотела бежать из Вудхаммер-холла. Вудхаммер! Тьфу! Он как гробница… нет, святилище. Святилище Луиса. Ведь папа рассказывал вам про Луиса?
– Бедняжка.
– Дрянь. Он был абсолютным поганцем. И ужасно избалованным! Я знаю, о мертвых не принято говорить плохо, но, если откровенно, я лучше буду говорить плохо, чем лгать. И настало время сказать правду о тех ужасных годах в Вудхаммере, после того как бедная мама стала затворницей. Я, разумеется, была предана маме – самой прекрасной и мужественной из женщин. И конечно, предана папе, хотя он и зануда, но как они смели вести себя так, будто после смерти остались бездетными? У них были еще четыре выжившие дочери и маленький сын. Почему они не благодарили судьбу за это? Разумеется, смерть Луиса стала трагедией, я не отрицаю, но им следовало уделять больше внимания живым, а не бесконечно оплакивать мертвых. Я вообще никогда не могла понять, почему они считали Луиса таким исключительным. Я была не глупее его и тоже хорошенькая, если говорить по правде. Но папа всегда смотрел на женщин как на низшие существа. Для мамы это, наверное, было тяжелым испытанием.
– Но ведь очевидно, что он восхищался умом вашей матери! И у него такие радикальные идеи касательно образования женщин.
– У папы? Радикальные? Господи милостивый, если он радикал, то я конокрад! Однако поймите меня правильно. Я знаю, папа человек выдающийся, и наверняка никто не восхищается его политической карьерой больше, чем я. Но я считаю его занудой, потому что никогда ни в чем не могла его убедить, пока между нами не начиналась ссора, а семейные ссоры, как вы наверняка знаете, кузина Маргарет, всегда ужасно выматывают.
Раздался стук в дверь.
– Извините меня, миссис Смит, – пробормотал Хейс, заглядывая в комнату, – но…
– Мой отец возвращается из Клонарина?
– Он сейчас скачет по дорожке к дому, в эту самую минуту.
– Мне пора. – Аннабель вскочила на ноги, схватила свой стек и начала натягивать перчатки. – Я была рада познакомиться с вами, кузина Маргарет, и должна поблагодарить вас за то, что приняли меня после всех неловкостей. Малютка прекрасен. Я довольна, что увидела его.
– Но разве вы не останетесь?..
– Лучше мне не оставаться, а то между мной и папой начнется очередной скандал. Может быть, вы передадите ему привет от меня как предложение мира после всех тех месяцев, когда мы с ним не разговаривали?
– Да, конечно. Но…
– Заезжайте в Клонах-корт и познакомьтесь с моим мужем, прежде чем уедете в Лондон. Папа, вероятно, сообщил вам, что Альфред ужасно грубый и вульгарный. Да, так оно и есть, но он хороший человек, такой веселый и никогда, никогда не бывает занудой. Я принимаю по средам.
– По средам. Замечательно. Но, кузина Аннабель, ваш отец говорил о вашем муже только хорошее. Он искренне рад, что вы счастливы в браке.
– Правда? Так почему же он не мог сказать об этом мне? – сердито спросила Аннабель. – Нет, он еще больший зануда, чем я думала!
Аннабель стремительно вышла из комнаты, не дав мне времени для ответа. Она спешила вниз по лестнице, чтобы не встретиться с отцом в холле.
7
– Что ж, я рад, что она вела себя цивилизованно, – произнес Эдвард, когда узнал о приезде Аннабель. – Она бывает такой неприветливой и занудливой. Когда я вспоминаю обо всех неприятностях, которые она доставила мне…
– Эдвард, мне совершенно ясно, что она очень тебя любит.
– Хотел бы я, чтобы это было ясно и мне, – горько ответил он, но после моих слов оттаял и признал, что тоже привязан к Аннабель, а еще добавил, что, если мне хочется, я могу съездить к ней в Клонах-корт.
Но я поехала к Аннабель не сразу. Решила, что не стоит торопить события, к тому же у меня будет масса времени в будущем, чтобы продолжить знакомство. И потому я дождалась последних дней нашего пребывания в Кашельмаре, села в экипаж и поехала на дальний конец озера с ответным визитом. Я выбрала правильный день, но не нашла никого дома. Хозяин и хозяйка, сообщили мне, уехали на лошадиную ярмарку в Леттертурк и не вернутся дотемна. Решив, что Аннабель забыла о своем обещании быть дома в эти дни или лошадиная ярмарка была слишком привлекательна, я оставила визитку и вернулась в Кашельмару.
Три дня спустя я снова ступила на английскую землю.
Мы в Ирландии не были отрезаны от мира: каждый день мальчик-конюх отправлялся за газетой, которую привозили в Линон дилижансом из Голуэя, но от событий в мире я была так далека, словно они происходили на другой планете. Однако стоило нам вернуться в Вудхаммер, как все это изменилось, и мне пришлось вспомнить о гигантских потрясениях в моей стране, оставляющих после себя кровавые следы катастрофы. Томас родился во время обстрела форта Самтер в апреле. Два дня спустя Линкольн призвал страну к оружию, а затем последовали новости о новых отделениях: Виргиния, Северная Каролина, Арканзас, Теннесси… и наконец мне стало казаться, что я слышу звук, будто рвется материя, – Америка разделялась на две части. Даже хорошие новости – сообщения о том, что некоторые рабовладельческие штаты отказались выходить из Федерации, – сопровождались новостями о разгроме федеральных войск в сражении у Булл-Рана. Меня охватила паника, когда я узнала об этом, но Фрэнсис написал: «Такого не повторится потому, что к следующему разу мы как следует подготовимся, и потому, что армию Потомака возглавит лучший из генералов, какой есть в Соединенных Штатах». И тогда я в первый раз услышала зловещий лязг имени Джорджа Б. Маклеллана.
К этому времени я, как и Фрэнсис, избавилась от моего первоначального недоверия к Линкольну, и теперь, когда война началась, у меня не оставалось сомнений, на чьей стороне правда. Но для меня, живущей ныне в Англии, одним из самых невыносимых аспектов войны было столь несуразное отношение к ней англичан. Прежде всего никто понятия не имел, за что сражаются люди. Большинство считало, что война как-то связана с вмешательством государства и нарушением прав собственности, а у англичан резко отрицательное отношение к вмешательству правительства в эту сферу. Даже люди, симпатизирующие Северу, считали, что дело только в неприятии рабства и не имеет никакого отношения к конституционным вопросам, но в то время эти люди были в меньшинстве, поскольку общественное мнение симпатизировало южанам.
Тщетно Эдвард с иронией объяснял мне, что англичане в споре, как правило, встают на сторону слабейшего. Я пребывала в ярости, и такое объяснение меня просто не устраивало. Я прекрасно знала, что Англия давно озлобилась на северные штаты и рассматривает Америку как конкурента в мировых делах. Перспектива утереть нос этому конкуренту была слишком заманчива, чтобы ею не воспользоваться, но я считала, что такое поведение раскрывает наиболее непривлекательные стороны англо-саксонской натуры.
Несмотря на обескураживающие известия из Америки и несносное отношение англичан, я чувствовала себя хорошо в Вудхаммере и порадовалась, когда мы вскоре стали чуть не каждый день принимать гостей, так что у меня не оставалось времени скучать. Среди знакомых, которых Эдвард пригласил на охоту, был и его ближайший друг лорд Дьюнеден, чью младшую замужнюю дочь я нашла наиболее близкой мне по духу. Ситуация лорда Дьюнедена напоминала ситуацию Эдварда до нашего брака. Он вот уже несколько лет как вдовствовал и подумывал о том, чтобы жениться еще раз. Я даже думала, что он может последовать примеру Эдварда и жениться на женщине гораздо моложе себя, потому что Дьюнеден проявлял необычайное внимание к Катерин, но сама Катерин быстро пресекла мои подозрения на сей счет, сообщив, что я начиталась всяких фривольных романов и имею слишком живое воображение.
– К тому же, – добавила Катерин, наслаждавшаяся уединением вдовьего траура, – я теперь долго не выйду замуж, а если вообще решусь, то выберу не плешивого старика.
Я не думала, что лорд Дьюнеден слишком стар для нее, – Эдвард был старше, но в том, что касается лысины, а к тому же и склонности к полноте – тут я с Катерин не могла не согласиться.
– Но он очень обаятельный, – возразила я. – И очень добрый.
– Может быть, – ответила Катерин с привычной холодностью, после чего мы с ней лорда Дьюнедена больше не обсуждали.
Мы прекрасно провели Рождество в Вудхаммере. Томас научился подниматься на ноги, цепляясь за планки своей кроватки, а Патрик сделал замечательную зарисовку: Томас самодовольно поглядывает на перильца кровати. Патрик был добр с Томасом. Мы втроем часто играли в детской, но, хотя Эдвард каждый вечер и заходил к Томасу пожелать спокойной ночи, он лишь поглаживал сына по головке и наблюдал за ним несколько секунд.
– Томас будет тебе интереснее, когда станет постарше, – предположила я, понимая, что не стоит ожидать от Эдварда поведения Патрика, который возился с ребенком на полу детской. – Вот будет забавно, когда он начнет ходить!
– Дети растут слишком быстро, – ответил он, улыбаясь мне. – Тебе его младенчество будет в радость.
– Ох, это такая радость. Но я жду, чтобы Томас теперь побыстрее вырос, в особенности еще и потому… – Но тут я замолчала. Я хотела сказать: «Потому, что вскоре, к моей радости, будет и еще один маленький», но почему-то прикусила себе язык.
– Почему? – спросил он, но, когда я так и не смогла объяснить, он догадался и поцеловал меня. – А как его зовут? – довольно поинтересовался Эдвард. – И когда появится на свет?
– Я думаю, в конце июня, – пробормотала я, разоруженная его хорошим настроением и чувствуя себя не такой смущенной. – Но имени у него еще нет, потому что имя должен выбрать ты. Имя Томасу я выбирала единолично – теперь твоя очередь.
– Нет, – уперся он. – Ты выбирай.
– Почему? – вскрикнула я. – Разве ты не хочешь выбрать имя? Неужели имя ребенка так мало для тебя значит?
И в эмоциональном припадке, какие свойственны мне во время беременности, я разрыдалась.
– Дорогая моя Маргарет! – Он был потрясен до глубины души. – Что ты говоришь?!
– Тогда выбери имя! – Я рыдала против воли, прижавшись к его груди, это была какая-то оргия плача.
– Дэвид, – сразу же предложил он. – В честь моего брата. Я его очень любил и помню, тебе он вроде бы понравился, когда приезжал в Нью-Йорк.
Это утешило меня. И я сумела произнести:
– Ты рад?
– Конечно, – сказал он, крепко прижимая меня к себе и гладя мои волосы.
Мое лицо все еще было прижато к его груди, и я не видела его выражения.
– Но для нас ведь ничего не изменится? – пробормотала я.
– Господи боже, что ты имеешь в виду?
– Ну вот с Томасом… иногда было трудновато… прежде… и особенно после… правда?
Он помолчал какое-то время, потом отрезал:
– Это все глупости. – А когда я попыталась возразить, он резко добавил: – Ты, вероятно, считаешь меня очень эгоистичным, если думаешь, что я возражаю против детей.
– Но…
– Каждая женщина имеет право рожать детей.
– А долг каждого мужа беременеть жену? Ах, Эдвард, давай не будем говорить о долге и правах! Если ты не хочешь, чтобы я рожала ребенка…
– Моя дорогая Маргарет, – мягко, но очень твердо перебил он, – ты можешь не сомневаться: если бы я не хотел этого ребенка, я бы сказал тебе об этом задолго до его зачатия. А теперь, пожалуйста, не надо больше этой чепухи, или я по-настоящему рассержусь на тебя.
Мне стало гораздо лучше после этих его слов, и я сразу же принялась страстно целовать его. Меня во время беременности постоянно одолевала страсть, но это гораздо приятнее, чем страдать по утрам от тошноты или падать в обмороки.
После Рождества я не поехала с Эдвардом в Кашельмару, а отправилась в Лондон, где доктор подтвердил мое состояние и дал свои обычные скучные советы вести спокойный образ жизни. Вскоре Эдвард вернулся в Лондон, а королева созвала парламент. Потом я и оглянуться не успела, как зима сменилась яркой весной. С начала моей беременности я чувствовала себя превосходно, но в первых числах июня, когда до родов оставалось меньше месяца, случилось событие, обещавшее стать тревожным: дочь Эдварда Маделин бросила свой монастырь и написала отцу – спрашивала, можно ли ей вернуться.
Глава 3
1
Я представляла себе Маделин добродетельной героиней из романа Рэдклифф и фанатичной в своей религиозности, как первые христианские мученики. Никогда прежде я не видела монахинь. Эдвард не хотел с ней разговаривать, потому что она оскорбила его, сначала перейдя в римскую католическую веру, а затем поступив в монастырь, и даже когда она сообщила о своем намерении вернуться в мир, его единственная реакция была такой: «Слава богу, ум вернулся к ней, прежде чем она постарела настолько, чтобы не найти мужа».
– Ты хочешь, чтобы она жила здесь? – спросила я, не зная, в какой мере он собирается ее простить.
– Конечно, – ответил он. – Мой долг – предоставить незамужней дочери крышу над головой, но если она думает, что я буду относиться к ней как отец к блудному сыну, то, боюсь, ее ждет горькое разочарование.
Задавать вопросы и дальше у меня не было желания, и я обратилась за информацией к Катерин, но та сразу же напустила на себя самое отстраненное выражение и сообщила, что ей почти нечего мне сказать.
– Но ведь она всего на год старше вас! – возразила я.
– У нас не было ничего общего, – отрезала Катерин и добавила со вспышкой прежней своей ревности: – Она была любимицей бабушки. Отсюда и ее фанатичная религиозность.
«Бабушка», как мне было известно, – это мать Эдварда, суетливая старушка, которая поддерживала самое папистское направление в Англиканской церкви и демонстрировала чудеса посредственности и долголетия.
– Она даже маму пережила, – размышляла вслух Катерин, – а когда папа уехал за границу после смерти мамы, в Вудхаммер приехала бабушка и заставляла нас каждый день молиться о смирении в нашей утрате.
– Разве это не ужасно?! – горячо вставил Патрик. – Такая тоска!
– А Маделин нравилось, – возразила Катерин. – Тогда-то она и стала религиозной. Папа потом говорил, что это вина бабушки.
– Не могу себе представить, что у Эдварда была мать, – заметила я. – Они не грызлись?
– Не ладили. – По моей просьбе Катерин добросовестно поправляла меня, указывая на американизмы. – Нет, они вполне ладили. Она была ему предана.
– Вообще-то, она была милая старушка, – добавил Патрик.
– А Маделин похожа на нее? – с надеждой спросила я, но у них обоих на лице промелькнуло сомнение.
– Фанатизм – это такое дурновкусие, – буркнула Катерин, а Патрик присовокупил:
– Не очень весело, когда тебе говорят, что ты обречен быть прóклятым и вечно гореть в аду.
В этот момент у меня зародилось недоброе предчувствие относительно этого монстра-падчерицы, а когда Маделин приехала из своего ирландского монастыря, у меня едва хватило смелости, чтобы встретить ее в гостиной.
К счастью, со мной был Эдвард. Когда ее провели в комнату, он холодно произнес:
– Маделин, добро пожаловать домой. – Несмотря на жесткие слова, что я слышала от него прежде, он поцеловал ее и продолжил: – Позволь тебе представить…
Я смотрела на нее, не веря своим глазам. Никто мне не говорил, какая она привлекательная. Я намеренно использую слово «привлекательная», потому что Маделин не была красива, как Аннабель, или прекрасна, как Катерин, но обладала какой-то мягкостью черт, победительной округлостью, которой не могут противиться многие мужчины. Она была миниатюрная, как я, и чуть пухленькая. Смотрела с непередаваемым выражением своими спокойными голубыми глазами под чуть вьющимися светлыми волосами. Я не могла представить себе девицы милее и послушнее.
– Здравствуйте, кузина Маргарет, – поприветствовала она, обведя заинтересованным, но не враждебным взглядом мою шарообразную фигуру, после чего закрыла свой маленький, похожий на розовый бутон рот с такой окончательностью, что я подумала, она вообще больше не скажет мне ни слова. Она повернулась к отцу. – Спасибо, папа, что принял меня, – вежливо проговорила Маделин, – но если все пойдет хорошо, то, думаю, я не буду долго затруднять тебя. Я подала заявление на должность сестры милосердия в Ист-Эндской благотворительной больнице моего ордена и намереваюсь начать работать там при первой возможности.
– Но я думал, ты оставила орден! – со злостью воскликнул Эдвард.
– Да, оставила. Я поняла, что не гожусь в монахини в монастыре. Для меня такое строгое послушание слишком затруднительно. Но орден по-прежнему готов помогать мне, и когда я решила стать сестрой милосердия…
– Но ты, конечно же, не можешь быть сестрой милосердия! В жизни не слышал ничего нелепее!
– Не думаю, что мисс Найтингейл согласилась бы с тобой, папа.
– Меня не интересует мисс Найтингейл! – прокричал Эдвард, он уже пребывал в ярости. – Я тебе категорически это запрещаю!
– Да, папа, ты запрещаешь, но мой долг подчиняться Господу, как и всегда, сильнее моего долга подчиняться тебе.
Я бы никогда в жизни не осмелилась сказать такие слова Эдварду. Закрыв глаза в ожидании вспышки его гнева, я услышала откуда-то издалека чуть дрожащий голос:
– Кузина Маделин, вы, вероятно, устали после долгого пути, вам наверняка хочется отдохнуть. Позвольте, я покажу вашу комнату наверху.
Я удивилась, поняв, что этот голос принадлежит мне, но Маделин оставалась спокойной, а Эдвард не сделал попытки прервать меня. Я вывела ее из комнаты, прежде чем он успел взорваться, и поспешила вверх по лестнице, не закрывая рта: говорила о новых обоях в ее комнате, о путешествии поездом из Холихеда, спрашивала, не хочет ли она перекусить, не принести ли ей чая.
– Вы очень добры, – ответила она, благодарно глядя на меня, – но я могу подождать до обеда.
А когда я, уставшая, опустилась на кровать, она утешительно добавила:
– Знаете, вы не обращайте внимания на мои с папой отношения. Он давно привык к тому, что я – полная противоположность Катерин.
– Противоположность? – слабым голосом переспросила я. – Катерин?
– Конечно! Катерин считает, что если она перестанет быть послушной дочерью, то наступит конец света, а я считаю, что конец света наступит, если я стану покорной дочерью. Кстати, поскольку папа уже, наверное, подыскивает мне мужа, я буду вам крайне признательна, если вы передадите ему, что ни сейчас, ни когда-либо в будущем замуж я не собираюсь. Спасибо.
– Но…
– Вы проводите меня в детскую? Хочу посмотреть маленького Томаса. Обожаю детей. Знаете, когда-нибудь, если у меня будут средства, я мечтаю открыть приют для подкидышей.
– Как это благородно, но… в таком случае вы бы разве не хотели иметь собственных детей?
– Не выходя замуж? – спросила Маделин с очень серьезным видом, а потом разразилась таким заразительным смехом, что я не могла не присоединиться к ней. – Пожалуйста, поймите меня правильно, – сказала она наконец. – Брак – священный и благословенный институт, он как нельзя лучше подходит для человеческой расы, но Господь никогда не предназначал его для всех, верно? Такая простая истина, о которой трагически забывают женщины; их с колыбели обучают подчиняться диктату общества, а не воле Божьей. Да, здесь красивые обои. Занятно видеть новые веяния в убранстве дома! Одна из самых привлекательных черт американцев в том, что на них не давят века устаревших идей.
И после этого духоподъемного замечания все следы неловкости между нами исчезли, и вскоре я уже спрашивала себя, как долго удастся мне удержать ее с нами на Сент-Джеймс-сквер.
2
Мое удовольствие от пребывания Маделин в нашем доме ежедневно отравлялось неспособностью Эдварда сдерживать свой нрав по отношению к ней. Вряд ли Маделин можно было в чем-то винить, она всегда на все реагировала вежливо и любезно, но Эдвард никак не мог найти на это адекватного ответа.
– Если бы у тебя был муж и с полдюжины детей, то ты бы не чувствовала нужды работать в больнице, ухаживать за вшивыми подкидышами, – сказал он Маделин, когда она мягко упрекнула его за разговоры о женихах. А мне наедине он сердито добавил: – Если бы только я мог остановить всю эту больничную чепуху! Если бы я ее вразумил, она бы вскоре нашла подходящего жениха и зажила нормальной жизнью.
Он просто был не в состоянии понять. Ситуацию мог бы смягчить тот факт, что Маделин и не ждала от него понимания, но ее тихое приятие его неодобрения приводило Эдварда в бешенство. Тогда я осознала, что из всех дочерей Маделин больше всех его разочаровала. Он мог понять Аннабель, они были схожи, и, хотя Аннабель раздражала его в прошлом, Эдвард продолжал говорить о ней с любовью. Он выносил Катерин – она всегда стремилась угодить ему, и Эдварду не составляло труда быть добрым по отношению к ней. Но Маделин он не мог ни понять, ни выносить, и если бы я не была на сносях и они оба не опасались расстроить меня, то, думаю, безнадежно бы разругались через неделю после ее приезда.
Но мне Маделин нравилась. Хорошо, когда рядом заинтересованный человек, с которым можно обсудить неминуемое появление Дэвида и который разделяет мою поглощенность развитием Томаса. Надеюсь, я не принадлежу к числу тех занудливых женщин, что не могут говорить ни о чем, кроме своих детей, но если ты на девятом месяце беременности, то твой мозг только и занят что люльками, пеленками и погремушками, и Маделин, казалось, понимала это, как никто другой. Я нашла в ней утешение и хотела, чтобы она осталась.
Катерин стала дуться, но я велела ей не глупить; ее ничуть не интересовали дети, и я знаю, что в такое время я для нее – скучный собеседник.
– Но я не могу понять, с чего это вы с Маделин так подружились, – допытывалась Катерин, как всегда сгорая от зависти, потом добавила в отчаянии, словно говорила с малым ребенком: – У меня никогда прежде не было искреннего друга, а у Маделин их всегда целая куча!
– Бога ради, Катерин! – сердито воскликнула я. – Ну почему, черт возьми, я не могу дружить с вами обеими?
На это у нее, конечно, не нашлось ответа, и вскоре она стала благоразумнее, но я переживала из-за того, что они с Маделин так безразличны друг к другу, ведь между ними разница в возрасте всего в один год. Я ностальгически вспоминала Бланш. Этой весной она вышла замуж за богатого молодого человека, чья семья владела имением близ Филадельфии, и, хотя она писала восторженные письма о нем, мне показалось, что он скучен, а когда сестра прислала мне его фотографию, я увидела, что ее муж и вполовину не так красив, как Эдвард. Однако, поскольку она казалась счастливой, мне было легко радоваться за нее. Когда же Фрэнсис написал, что брак вышел вовсе не таким блестящим, на какой он рассчитывал для Бланш, я почувствовала себя еще более счастливой. Я очень любила Бланш и больше не завидовала ей, но в конце концов я всего лишь человек.
– Надеюсь, они будут счастливы, – сказала я Эдварду в день свадьбы Бланш. – Надеюсь, они будут счастливы, как мы.
– Надеюсь, они будут хотя бы вполовину счастливы, как мы, – ответил Эдвард, чья враждебность по отношению к Бланш со временем сошла на нет, – и даже это для них чрезмерно хорошее пожелание.
Эдвард был особенно добр со мной в конце беременности, потому что мы оба знали, как я ненавижу эти последние дни полноты, усталости и неспособности двигаться.
– Скорее бы уже появился Дэви! – восклицала я, вздыхая, но Дэвид запаздывал, а когда наконец это случилось, я пожалела, что он не задержался еще.
Появление на свет Томаса прошло так легко и я так радовалась его появлению, что потом могла искренне говорить: процесс его рождения был для меня радостью. Даже думала тогда, что некоторые женщины делают много шума из ничего. Да, я понимала: мне повезло, но за все месяцы до рождения Дэвида мне не приходило в голову, что во второй раз мне повезет меньше, чем в первый. Я в своем невежестве и понятия не имела, что у одной женщины могут быть совершенно разные роды.
Дэвид рождался попкой вперед. Если бы мне не помогали лучший доктор и повивальная бабка в Лондоне, то он, вероятно, родился бы мертвым. Может быть, умерла бы и я. И была уверена, что умираю. Маделин оставалась со мной во все время родов – никто не желал ее присутствия, но она хотела, а я тоже настояла – и в конце я, помнится, попросила ее соборовать меня по римскому обряду. А она вместо этого дала мне четки, чтобы я сжала их зубами – гораздо более разумное действие, – и я поняла, что из нее выйдет идеальная сестра милосердия.
Вскоре после этого я потеряла сознание, и, хотя перед появлением Дэвида я снова пришла в себя, доктор дал мне средство, считающееся сомнительным, – хлороформ, который принес чудесное облегчение от боли. Что говорить – я потом сердилась, что он не дал мне его раньше, но доктора осторожничают, когда дело касается естественного процесса деторождения, и он сказал, я должна радоваться, что вообще дал мне хлороформ.
Дэвид оказался гораздо крупнее Томаса и был совсем не похож на брата. Как только он появился на свет, я захотела посмотреть на того, кто принес мне столько страданий, и все могло сложиться печально, но Дэвид, к счастью для нас обоих, был красивым ребенком, розовым, белым и спокойным, и через день-другой я уже не находила в своем сердце никаких упреков к нему за такое мучительное появление на свет.
Естественно, на восстановление мне потребовалось какое-то время. Несколько недель я провела в кровати или же полулежа в шезлонге, но настроение у меня было хорошее. Я много читала, писала моей семье обо всем в мельчайших подробностях, начала новую тетрадь дневника и попыталась наверстать упущенные новости. Во время беременности у меня не было ни малейшего интереса к текущим событиям, но теперь я снова стала следить за развитием этой ужасной войны и доводила себя до исступления, видя гнетущие попытки Англии оставаться нейтральной, и я растолковала свою позицию Эдварду во время одного из наших многочисленных споров о войне.
Но война была не единственным предметом наших разговоров. Когда я встала на ноги, мы озаботились более личными проблемами, и перед отъездом на осень в Вудхаммер Эдвард сказал мне:
– Ты наверняка захочешь иметь еще детей, несмотря на трудные роды Дэвида, но не лучше ли будет для твоего здоровья отложить на какое-то время следующую беременность.
– Отложи ее навсегда, если хочешь, – с дрожью в голосе ответила я, стараясь не вспоминать запах хлороформа и скрежет четок Маделин между моими зубами. – Меня два моих мальчика абсолютно устраивают.
Он воздержался от комментариев, но я почувствовала его облегчение.
– Что мне нужно будет делать? – с любопытством уточнила я: мои мысли метались от пояса целомудрия до черной магии.
– Господи боже, да абсолютно ничего, – произнес он так, будто я сделала какое-то скандальное предложение. – Я обо всем позабочусь.
– И что это?
– Нет нужды углубляться в обсуждение этого вопроса. Это такой вопрос, в котором женщине не нужно разбираться.
Меня даже обещание черной магии не могло встревожить больше, чем эти слова, а когда я наконец узнала, о чем идет речь, мне эта новация не очень понравилась. Пришлось жестко напомнить себе, что альтернатива этому – хлороформ и четки. Однако вскоре я привыкла к новинке и спустя какое-то время вообще не думала о ней, что лишний раз доказывает: если есть сильный стимул, то можно примириться с некоторыми неудобствами.
Маделин не поехала с нами в Вудхаммер. Я умоляла ее поехать, но она ответила, что и без того достаточно долго откладывала начало работы, а теперь, когда я встала на ноги, у нее больше нет предлога и дальше оставаться со мной.
– Но мне невыносимо думать, что ты будешь работать до изнеможения в жуткой больнице в самой нищей части Лондона! – в отчаянии воскликнула я и, как истинный ньюйоркец, добавила: – Ты ведь даже и денег за это не будешь никаких получать, только стол и крышу над головой! Это несправедливо!
– Ничуть, – возразила Маделин спокойным, как всегда, тоном. – Я буду работать и учиться.
– Но если бы ты могла учиться в медицинской школе Найтингейл – это было бы намного полезнее. Я знаю, у тебя нет денег, но могу дать в долг…
– Маргарет, ты же знаешь, папа никогда не разрешит этого, а я не хочу, чтобы ты с ним ссорилась. Надеюсь только на то, что смогу уйти, не поссорившись с ним.
Ей это не удалось. Она объявила о своем намерении уйти, а когда Эдвард попытался ей воспрепятствовать, между ними началась ссора. Маделин была вежлива, сдержанна и абсолютно невозмутима, а Эдвард быстро перешел от раздражения к злости, а потом к абсолютной ярости.
– Слава богу, что твоя мать умерла и не может этого видеть! – крикнул он в конце.
– Прошу тебя, папа, – сказала Маделин, – тебе не кажется, что было бы мудрее не впутывать в это маму? Иначе я могу очень рассердиться.
– Это прелюдия к какому-то мудреному обвинению?
– Нет, конечно. У меня нет намерения указывать тебе на то, что ты и так знаешь, – ты относился к моей матери безобразно и разрушил ее здоровье своими отвратительными и эгоистичными требованиями.
– Это ложь! – Лицо Эдварда посерело.
– Это правда! Все твое хвастовство о счастливом браке – сплошной обман! А твоя скорбь после ее смерти – какое лицемерие!
– Я любил ее…
– Да. И это был твой пример мужней любви, которая заставила меня принять решение никогда не выходить замуж! Я не хотела стать жертвой, как моя мать!
– Ты даже не помнишь свою мать, какой она была! Тебе было шесть, когда с ней случился нервный срыв после смерти Луиса.
– И в течение шести следующих лет я видела, как она умирает вследствие твоих плотских излишеств! Нет, не прерывай меня. Мы больше не станем говорить об этом – ведь что бы мы ни сказали, это не будет иметь отношения к делу. С Божьей помощью я давно научилась прощать тебя, но, пожалуйста, если ты хочешь, чтобы я сохраняла вежливость, умоляю тебя, не швыряйся вот так именем моей матери. А теперь, если ты не можешь сказать мне ничего существенного, я оставлю твой дом и буду следовать моему призванию – работать сестрой милосердия.
– Ты можешь следовать чему хочешь, только не надейся – я тебе не дам ни пенса! После того, что ты здесь наговорила, даже если ты будешь стоять на улице с протянутой рукой, я пройду мимо!
– Вряд ли у меня появится нужда в твоих деньгах, – отрезала Маделин. – Орден предоставит мне все необходимое для жизни. Всего доброго, папа.
– Постой! – воскликнула я, хотя и знала, что вмешиваться с моей стороны глупо, и одновременно не в силах остановиться. – Маделин… Эдвард… – Я искала слова, пытаясь найти какое-то решение. – Эдвард, уход за немощными в наши дни стал уважаемым занятием. Не лучше ли будет Маделин иметь какие-то деньги, чтобы она могла посвятить себя своему призванию на самом уважаемом уровне?
– Моя дорогая, – процедил Эдвард ледяным голосом, – ты меня очень обяжешь, если воздержишься от комментариев. Если эта сцена угнетает тебя, позволяю тебе уйти.
Я на нетвердых ногах вышла из комнаты.
Позднее, когда Маделин уже покинула дом с потрепанной сумкой, в которой находились ее скромные пожитки, он мне много чего сказал. Ему понятно, говорил он, что я желала только блага и действовала из лучших побуждений; и он знает, сколько времени и сил я потратила, чтобы подружиться с его дочерьми; он благодарен мне за это и высоко ценит мои усилия. Но когда я становлюсь на чью-то сторону в семейных спорах и демонстрирую, что не согласна с ним, это не идет на пользу нашему браку.
– Я не прошу тебя лицемерить, – убеждал он. – Я не прошу тебя высказывать чуждые тебе суждения. Я просто прошу тебя помалкивать в случае конфликта между мной и детьми Элеоноры. Ты довольно громко сетуешь, видя это жалкое зрелище, которое называется английским якобы нейтралитетом по отношению к вашей Гражданской войне. Но сама ты очень далека от проявления нейтралитета! А ты в таких случаях должна оставаться нейтральной. Я не хочу, чтобы отголоски моего первого брака пятнали мой второй.
Его аргументы звучали убедительно, но полностью принять их я не могла. Однако и возражать ему не стала, опасаясь, что наш разговор перейдет в ссору, а я все равно не умела долго на него сердиться. Той осенью он снова повез меня за границу, теперь на юг Европы, и мы два месяца путешествовали по Греческим островам. Мы собирались часть этого времени провести в Италии, но в Риме все еще звучали отзвуки революционной риторики Гарибальди, а Эдвард решил избегать политически нестабильных районов. Я мельком увидела Венецию, откуда мы пароходом отправились в Афины, но, кроме полного энтузиазма решения вернуться когда-нибудь туда, в моем дневнике почти ничего не говорится о впечатлениях от этого великолепного города-сказки. Я посвятила Греции несколько страниц – все они в моей третьей тетради в красном кожаном переплете, названной «Посещение Греческих островов, 1862». Перечитывая записи, я теперь понимаю, что, хотя и отправлялась в путешествие, только чтобы не огорчать Эдварда, – мне очень не хотелось надолго оставлять мальчиков, – я вскоре забыла о том, что уезжала из Англии против воли.
Я правильно сделала, поехав с ним. Мы были очень счастливы, и в нашей близости, вдали от отвлекающих мелочей повседневности, я стала лучше, чем прежде, понимать, всю сложность его характера. Мне впервые пришло в голову, что он, вообще-то, мало подходит для семейной жизни. Эдвард был слишком беспокойным и независимым, чтобы не тяготиться узами домашнего очага, и, хотя был счастлив в браке, счастливее всего чувствовал себя, когда жена становилась скорее любовницей, а не хозяйкой дома. Я вспомнила слова Маделин о подчинении диктату общества, и мне показалось, что, несмотря на внешнюю поддержку принятого порядка, в душе он вовсе не был конформистом. Когда обстоятельства требовали от Эдварда вести себя в рамках установленных правил (в роли отца семейства, например), он становился наименее привлекательным и чувствовал себя совершенно не в своей тарелке. В лучшем своем виде он представал, когда освобождался от всех пут, навязанных ему его положением. Именно таким я встретила его в Нью-Йорке, когда Эдвард предстал иностранцем вне своей привычной обстановки, и теперь снова наблюдала его таким, когда мы вдвоем находились вдали от дома.
Тогда начала я понимать, кем была для него Элеонора. Она тоже любила путешествовать, разделяя его интересы явно в большей мере, чем я. Вероятно, она тоже чувствовала себя лучше в мире вне пут повседневной жизни. Первая жена была тем спутником, который требовался Эдварду, истинной родственной душой, готовой разделять его приключения, и, когда он нашел ее, ни он, ни она не нуждались более ни в ком другом. Да, нужен был сын для наследования титула, возможно, дочь, чтобы заботилась о них в старости. И больше никто. Все остальное только мешало.
– Но я люблю тебя так же сильно, как Элеонору, – заявил он. – А иногда даже сильнее.
Все ссоры казались такими далекими после этих слов. И когда мы вернулись в Англию, я пребывала в убеждении, что мы больше не поссоримся ни разу в жизни, но Эдвард решил провести Рождество в Ирландии, и именно тогда, во время моего второго посещения Кашельмары, я познакомилась с его подопечным Дерри Странаханом.
3
Дерри мне понравился. Ему, как и мне, чуть-чуть не хватало до двадцати одного, он был красив – стройный, темноволосый, грациозный, выглядел очень привлекательно. Говорил со странным акцентом – ирландским с сильными английскими интонациями, приобретенными, видимо, от Патрика. Обаяния ему хватало, чтобы соблазнить десяток пташек с любого куста, и он обладал острым как бритва умом. Отделаться от его обаяния было невозможно. Меня втайне интриговали его грехи юности. Женщин обычно интересуют мужчины с буйным романтическим прошлым, и я в этом смысле не стала исключением.
Тем Рождеством Дерри вернулся домой из Франкфурта после нескольких лет изгнания, и Эдвард разрешил ему провести месяц в Кашельмаре, прежде чем отправиться в Дублин и готовиться к поступлению в ирландскую адвокатуру.
– Для меня большая честь познакомиться наконец с хозяйкой дома, – сказал Дерри, низко кланяясь мне; я смотрела на него и никак не могла поверить, что он когда-то был крестьянским сыном и жил в дымной хижине у дороги на Клонарин.
Поначалу я почти его не видела – была слишком занята подготовкой к рождественским праздникам, да и он целыми днями пропадал где-то с Патриком – искали приключений. На Рождество его с нами не было: Эдвард настоял, чтобы он посетил родню в Мам-Кроссе. Дерри с мрачным видом уехал накануне Рождества. «Не удивлюсь, если придется спать под единственной кроватью со свиньями, курами и шестью малыми детьми», – заметил он. Эдвард возразил, что его долг – на Рождество посетить родню, пусть и дальнюю, а Дерри уже знал, что лучше не вызывать неодобрения Эдварда.
По возвращении из семейной обители он вскоре довел меня и Патрика до слез ужасно смешным рассказом об увиденном, и, поскольку все возможные рождественские визиты были уже нанесены и приняты, Дерри все чаще искал моего общества. Я от этого нервничала, потому что Эдвард быстро замечал любого молодого человека, который оказывал мне самые невинные знаки внимания, но потом я с облегчением поняла, что интерес Дерри проявляет не ко мне, а к моей неизменной компаньонке – Катерин.
Катерин тоже симпатизировала ему. Она видела его, когда Дерри был совсем мальчишкой, поэтому теперь словно встретила его в первый раз, как и я. Катерин, конечно, не призналась, что молодой человек ей нравится (она была для этого слишком скрытной), но я обратила внимание, что она часто улыбается в его присутствии и никогда не пресекает его попытки очаровать ее.
Я втайне радовалась. Да и возражений против этого не было; я все время читала любовные романы, в которых два таких человека влюблялись друг в друга, словно это было в порядке вещей. Катерин вдовствовала уже два года; она была богатой, красивой и достойной. Дерри по рождению стоял гораздо ниже ее, но был вполне респектабелен, и перспективы у него были блестящие. И еще он знал, как обходить застенчивость Катерин, а Катерин, со своей стороны, была идеальной слушательницей его остроумных историй. Один дополнял бы другого. Я не могла себе представить более чудесной пары.
Ситуация стала интереснее с романтической точки зрения, когда стало ясно, что у Катерин появился еще один поклонник. После Рождества к нам из своего замка, находящегося в восьмидесяти милях к востоку от Кашельмары, приехал друг Эдварда лорд Дьюнеден, который оказывал Катерин знаки внимания чуть не с первых дней ее возвращения из Санкт-Петербурга, а теперь стал еще внимательнее. Поскольку Катерин, как никто, умела скрывать чувства, бедняга Дерри вскоре погрузился в хандру.
– Конечно, лорд Дьюнеден очень знатная особа, – наконец сказал он мне в отчаянии, – он так богат, у него такое высокое положение – мне и за тысячу лет такого не добиться, но, леди де Салис, у меня тоже есть кое-какие достоинства, каких нет у него. Как по-вашему, мисс Катерин, то есть леди Роукби, совершенно не замечает их у меня?
Он остановил меня наверху лестницы. Я только что вернулась после второго посещения Клонах-корта, куда ездила повидаться с Аннабель, но так и не смогла увидеть неуловимого Альфреда, который, казалось, всегда отсутствовал – то продавал, то покупал лошадей. Но мы с Аннабель провели вместе неплохие полчаса, и я подумала, что на следующий год она, возможно, приедет к нам на Рождество, если мы будем в Кашельмаре.
– Что вы думаете, миледи? – серьезно спросил Дерри, в его темных глазах горела тревога, и, поскольку я пребывала в хорошем настроении, а его романтическое увлечение Катерин импонировало мне, я не удержалась и сказала:
– Конечно, мистер Странахан, я уверена, что ваши достоинства такие же выдающиеся, как и лорда Дьюнедена.
– Вы не верите, что он ей небезразличен? – спросил молодой человек с волнением, которое я имела все основания считать искренним, потом добавил, как герой одного из моих романов: – Как вы полагаете, могу я питать хоть малую толику надежды?
– Нет, мистер Странахан, это вопрос не ко мне, – возразила я. Но конечно, ответила ему улыбкой, чтобы у него создалось впечатление, что Катерин ценит его ухаживания.
Я испытывала такое волнение в связи с его сильным чувством, которое я так тщательно пестовала, что не удержалась и намекнула на свое состояние Эдварду.
Помню, что мы спустились из детской, пожелав сыновьям спокойной ночи, и шли по коридору в наши покои переодеться к ужину. Тем вечером к нам из Леттертурка собирался приехать его племянник Джордж, и я была настолько поглощена мыслью, не поспешила ли я добавить карри в меню (одному Богу известно, как ирландцы готовят карри), что почти не слушала ворчания Эдварда о другом его протеже – Максвелле Драммонде. Молодой мистер Драммонд сильно разочаровал его. Проучившись в колледже всего ничего, он убежал с дочерью одного из учителей, женился и приехал с ней в долину. Видимо не представляя, как чудовищно он отплатил Эдварду за его доброту, он приходил сегодня утром и спрашивал, может ли взять в аренду соседнюю пустующую ферму Странаханов, старый разрушенный дом Дерри. Эдвард раньше обещал ему сдать ферму в аренду за символические деньги, после того как он пройдет годичное обучение в Сельскохозяйственном колледже, и мистер Драммонд, несмотря ни на что, предполагал, что Эдвард сдержит обещание.
– Нахальный молодой дурак! – горячился Эдвард, наверное, уже в десятый раз. – Если я сдам ему в аренду участок Странаханов, то за хорошие деньги. Это научит его впредь не губить собственное будущее! Меня только удивляет, что эта девица еще не убежала от него, поняв, что упала в своем положении до крестьянки! Ты лишь представь – такой вот парень женится на дочери учителя! Нелепость!
– Но зато как романтично! – горячо возразила я, сумев оторвать наконец мысли от карри. – Конечно, было бы лучше, будь у него деньги, я это понимаю. Но если бы у них были деньги, если бы мистер Драммонд смог содержать жену как полагается, имело бы какое-то значение в этом случае небольшое различие в социальном положении?
– Маргарет, я не знаю, как обстоят дела подобного рода в Америке, но могу тебя заверить, что различие в данном случае далеко не небольшое.
– Но если говорить о разнице между кем-нибудь вроде Дерри Странахана и… и Катерин?
Мы к этому времени уже дошли до наших покоев. Он собирался дернуть шнурок звонка, чтобы вызвать слугу, но остановился, его рука замерла в воздухе.
– Дерри? – медленно проговорил он. – И Катерин?
– Ах, Эдвард! – радостно щебетала я. – Это так волнительно! Я уверена, они влюблены! Конечно, Дерри немного моложе, и я знаю, что по рождению он гораздо ниже, но он получил хорошее образование, подает надежды; и потом, ты же его опекун.
– Никакой я не опекун, – возразил Эдвард. – Я никогда не считал его членом семьи и определенно не собираюсь делать это в будущем. Он сын ирландского крестьянина, к которому я проявил некоторую долю милосердия – нередко вопреки голосу разума, – и если он из-за этого забыл пословицу про сверчка, который должен знать свой шесток, то его, боюсь, ждет горькое разочарование.
Я была ошеломлена:
– Но…
– Маргарет, ты не поощряла эти его фантазии?
– Я… нет, то есть никак не давала ему это понять.
– Ты не наводила Катерин на мысль о том, что этот мальчишка может быть ей подходящей парой?
Я проглотила слюну:
– Не совсем так, но…
– Не могу себе представить. Неужели ты проявила такую глупость – решила, что я могу одобрить такой брак?
– Понимаешь, я думала… ты опекун Дерри. Я не понимала… я не очень понимала…
– Нет, – произнес он, и я поняла с испугом, что он серьезно рассержен. – Ты не понимала. Ты знала, что я был вынужден отправить Дерри за границу из-за его аморального поведения, которое я не собираюсь тебе описывать во всех подробностях, и ты знаешь, что в прошлом я не одобрял его влияния на Патрика. Ты знала, что я только из доброты разрешил ему провести этот месяц в Кашельмаре перед отъездом в Дублин. Ты знала все это, и тем не менее ты полагаешь, что я смогу поощрить какие-то чувства к нему Катерин! И хуже того – тебе хватает духу говорить мне, ты якобы не понимала, что я не одобрю такой союз.
Я, стараясь не показывать свои чувства, сказала:
– Я, конечно, не знала, чем провинился Дерри, но думала, что ты все простил и забыл. А поскольку он так искренне привязан к Катерин…
– Очень сильно в этом сомневаюсь, – возразил Эдвард. – Он всего лишь хочет наложить лапу на ее деньги, чтобы можно было не зарабатывать хлеб свой насущный.
– Эдвард, у меня такое ощущение, что ты немного циничен.
– У меня такое ощущение, что ты невероятно наивна! – воскликнул он, выходя из себя. – Хуже того, тебе, как всегда, удалось влезть в дела моих детей и занять их сторону в прямом противодействии моим желаниям!
– В этом случае я не знала, что противоречу твоим желаниям, – нерешительно поправила я. – Если я оскорбила тебя, то мне очень жаль. Этого больше не случится.
Прежде чем он успел сказать мне еще хоть слово, я поспешила выйти из комнаты. Я плакала, пока бежала по коридору, плакала, поднимаясь по лестнице в детскую, но обязанности были прежде всего. Мне пришлось остановиться, чтобы взять себя в руки, перед тем как войти в комнату и побыть с детьми.
Томас уже спал, его рыжие волосики взъерошились, а курносый носик прижался к простыням, а Дэвид не спал, ворковал потихоньку, глядя на мелькание ночника. Он безмятежно улыбнулся, увидев меня. Я подняла его. Он закхекал, легонько потащил меня за волосы, толстенький и спокойный, устроился у меня на руках.
– Мой маленький, – ворковала я, – какой же ты тяжелый.
А потом я рыдала над ним так безутешно, что даже подумала, не беременна ли я, но спустя некоторое время мне стало получше, я успокоилась, взяла себя в руки.
Осторожно уложив Дэвида в колыбельку, я на цыпочках вышла из детской и решительно отправилась на поиски Катерин.
4
– Прошу тебя, не огорчайся, Маргарет, – успокоила меня Катерин. – Естественно, ты не могла знать, что думает по этому поводу папа. Я тоже полагала, что он рассматривает Дерри как подопечного.
– Я бы никогда не настраивала тебя, если бы знала…
– Ты меня не настраивала. И в любом случае, – спокойно проговорила Катерин, – это вряд ли теперь имеет значение. Я бы ни за что не пошла на брак, который расстроил бы папу.
– Да, но… – начала было я, но прикусила язык.
– В некотором роде это упрощает ситуацию. Я выхожу замуж за лорда Дьюнедена. Он не очень красив, но, как ты заметила однажды, он обаятельный и добрый, и я думаю, что буду с ним счастлива.
– Но, Катерин, – возразила я, охваченная таким ужасом, что мне стало трудно говорить, – ты не обязана выходить замуж, если не любишь! Зачем тебе выходить замуж за лорда Дьюнедена – или кого-то другого – прямо сейчас? Подожди еще немного. У тебя наверняка вскоре появятся обожатели, и я уверена, что по крайней мере один из них понравится тебе не меньше Дерри.
– Сомневаюсь, что найдется кто-нибудь лучше Дьюнедена. Папа о нем очень высокого мнения, а они старые друзья. У Дьюнедена имение в Ирландии, как и у папы, и дом в Лондоне, и он тоже активно участвует в парламентских делах. Папа будет очень доволен, если я выйду за Дьюнедена.
Я не могла оставить это без возражений. Попыталась, но не сумела сдержаться.
– Катерин, ты – вдова, – напомнила я. – Ты сама себе хозяйка. Ты один раз уже вышла замуж, чтобы угодить отцу, но тебе тогда было восемнадцать, и ты мало что понимала в жизни. Ты мне призналась, что у тебя был неудачный брак. Зачем совершать ту же ошибку еще раз, когда сейчас тебе не нужно угождать никому – только самой себе?
– Я не могла бы угодить себе, если бы это расстроило папу.
Она была тверда как скала и безукоризненно корректна. Я вспомнила, что мать называла ее восковой куклой, и я вдруг ужасно рассердилась. Вот только не могла понять, на кого злюсь.
– Это глупо, Катерин! – бросила я. – Неужели ты считаешь, что после брака с Дьюнеденом Эдвард будет больше тебя любить?
Она замерла. Я увидела ледяной взгляд ее глаз и поняла, что потеряла ее. Впоследствии, оглядываясь на эту катастрофу, я задним числом решила, что именно тогда мой брак и начал трещать по швам.
Глава 4
1
Поначалу я не поняла, что мой брак вошел в новую фазу. Семена раздора были посеяны ко времени брака Катерин и лорда Дьюнедена той весной, но ни одно из них не дало бы всходов, будь я более зрелой, а Эдварда не бесили бы так мои промахи. Мы поссорились из-за Маделин, мы поссорились из-за Катерин, а если бы Аннабель не принимала меры к тому, чтобы жить строго изолированной от нас жизнью, мы бы и из-за нее тоже поссорились. Для нас явно была подготовлена еще и сцена для ссоры в связи с Патриком, но она так и не состоялась из-за непредвиденных обстоятельств, которые безжалостно вытащили нас из-за кулис.
Первым из таких обстоятельств была перемена отношения ко мне Эдварда. Он после моего вмешательства в роман Катерин совершенно справедливо рассматривал меня как ребенка, сующего нос не в свои дела. Его ошибка состояла в том, что он продолжал относиться ко мне как к назойливому ребенку и после того, как Дерри собрал вещички и уехал в Дублин, чтобы начать свои юридические штудии, и много после того, как Катерин так угодила ему, выйдя замуж за его лучшего друга. Он, конечно, отошел от своей злости; единственная положительная сторона характера Эдварда состояла в том, что обычно долго злиться он не умел, но впоследствии вел себя по отношению ко мне как отец, обремененный капризным ребенком, которого должен с любовью привести к порядку. Он был вполне добр со мной и озабочен, и мне хотелось ему угодить, но, как я ни старалась, Эдвард неизменно оставался эмоционально замкнутым. Я чувствовала, что муж делает большие усилия над собой, исходя из соображений долга, но того самого факта, что он действует из соображений долга, было достаточно, чтобы охладить любые доверительные контакты. Его доброте и озабоченности не хватало души, при ближайшем рассмотрении они рассыпались на части. Он был замкнутым человеком и, несмотря на все его разговоры об одиночестве, очень сдержанным. Поскольку Эдвард мог на длительное время погружаться в свою работу, то предполагал, что другим людям он требуется не в большей мере, чем другие ему. Детям Эдварда приходилось нелегко, а еще больше доставалось его жене, когда к ней относились как к одному из детей.
Меня стали одолевать беспокойство и неудовлетворенность.
Моя ошибка состояла в том, что я скрывала свои чувства. С годами мой страх перед ссорами усилился, а потому, когда Эдвард снова начал, как в первые месяцы брака, учить меня правилам поведения за столом во время приемов, что говорить, какие благотворительные мероприятия поддерживать, какие книги читать, чтобы расширить мой кругозор, я безропотно принимала его советы. Но к этому времени у меня имелись собственные представления по этим предметам, и я считала, что уже нашла наилучший способ общения с его пожилыми друзьями во время встреч. Мое самообладание стало таким, каким стало, потому что я никогда не пыталась быть кем-то другим – только самой собой. Когда Эдвард объяснял мне, какие слова я должна говорить каждому из гостей, у меня возникало ощущение, что он хочет переплавить меня в какого-то другого человека, и мое самообладание, как следствие, пострадало от этого. Я начала страшиться каждого очередного приема, боялась не угодить ему каким-нибудь неосторожным словом, и мое положение становилось для меня все более невыносимым.
Ситуация могла бы взорваться гораздо раньше, если бы наши физические отношения прервались, но первое время, стоило закрыться двери спальни, наша близость расцветала с большей страстью, чем прежде. Меня, как и Катерин, обуяла одержимость угодить ему, а я знала, что в постели я могу ему служить до полного изнеможения. К несчастью, желание радовать его настолько овладело мною, что самой мне редко удавалось расслабиться и позволить ему подарить мне наслаждение, и, хотя долгое время у меня получалось невозмутимо принимать это, досада и беспокойство в конце концов стали овладевать мною.
И опять я молчала. Не осмеливалась. Эдвард спокойно говорил мне, какая для него радость, что я наслаждаюсь этой стороной брака, но если бы я попыталась намекнуть ему, что могла бы наслаждаться сильнее, а недостаток наслаждения отчасти и его вина, это наверняка шокировало бы его. Я не стала ссориться с ним по этому поводу, поскольку не походила ни на одну из этих лихих женщин, вроде моей соотечественницы мисс Блумер, которая считает, что женщины должны говорить мужчине о своих желаниях и даже носить при этом брюки. Я понимаю, что различия между мужчиной и женщиной определяют и разные образы поведения, но должна признаться, что, пока время шло и мои отношения с Эдвардом дрейфовали в бурные воды, мне очень хотелось, чтобы женщины в определенных обстоятельствах имели право откровенно говорить со своими мужьями.
Я даже и представить себе не могу, как долго мы жили бы в таком неудовлетворительном состоянии, если бы не вмешались обстоятельства, которые ускорили развитие событий. Случилось так, что не прошло и двух лет после свадьбы Катерин и лорда Дьюнедена весной 1863 года, как Эдвард без всяких очевидных причин начал страдать импотенцией, и наши постельные отношения, всегда служившие опорой брака, внезапно прервались.
2
Началось все неожиданно, как это и бывает, когда в дом приходит беда. Не получилось у него один раз, затем некоторое время все было хорошо, но потом это случилось еще раз, а потом еще, после чего он отдалился от меня, полностью погрузился в свою работу. Он выступал в палате, заседал в комитетах, работал над новыми статьями, читал лекции по сельскому хозяйству в Дублинском колледже, посетил образцовую ферму в Восточной Англии, совершил краткосрочную поездку в Кашельмару, чтобы убедиться, что в его отсутствие никто не бьет баклуши. Он был занят днем и ночью. И я тоже. Наносила десятки визитов, организовала благотворительный бал, заказала себе новый весенний гардероб, пыталась учить Дэвида говорить и безжалостно держала себя в курсе всех событий. Следила за всеми перипетиями Гражданской войны, словно она происходила на моем заднем дворе, наконец я уже знала все про Роберта Ли и его вторжение на Север. Я во всех кошмарных подробностях изучила поражения при Фредериксберге и Чанселлорсвилле, пережила до последней минуты славную победу при Геттисберге, а в течение лета 1864 года была рядом с Шерманом на каждом шагу его марша к морю. Фрэнсис начал писать радостные письма, а симпатии англичан, на которых наконец Линкольн произвел некоторое впечатление, стали склоняться к северянам. Но англичане, как и всегда, были слишком заняты собой и ограничивались лишь сочувствием. Все говорили о недопустимости использования детей в качестве трубочистов, а вскоре я уже следила за парламентскими дебатами – готовился билль, запрещавший эти злоупотребления. В те дни я читала много газет, и Эдвард, вернувшись из Кашельмары, отметил, как хорошо я осведомлена.
После этого наши отношения улучшились на короткое время, но потом, к моему огорчению, наши беды возобновились, и на сей раз он отказался от своих привычек, никуда не ходил и бóльшую часть дня и вечера проводил в библиотеке. Объяснил, что работает над новой статьей. Внешне он был со мной очень вежлив, но в атмосфере неловкости, воцарившейся между нами, я чувствовала, что муж постепенно отдаляется от меня.
Я не знала, что делать. Хуже того, мне не к кому было обратиться за советом. Есть вопросы, которые просто не подлежат обсуждению с лучшими друзьями или даже с матерью, если она у какого-то счастливчика еще жива. Я осталась одна. Пыталась говорить себе, что все будет хорошо, что наши затруднения пройдут, но, к моему ужасу, мы, казалось, только глубже погружались в трясину отчуждения. А вскоре Эдвард перестал пользоваться способом, позволявшим мне избегать беременности. Он не спрашивал моего разрешения. Просто перестал им пользоваться, а когда я набралась смелости возразить, сказал, что в своих проблемах винит применяемый им способ, который угнетает его. Я впала в отчаяние, ибо больше не хотела детей, и мой страх забеременеть отбил у меня всякую охоту. Я пыталась скрывать мое нежелание, но он почувствовал его и, когда для нас не стало разницы, пользуется он своим способом или нет, в нашем разладе обвинил меня.
В тот момент, когда мое отношение к Эдварду достигло низшей точки, Патрика отчислили из Оксфорда.
Стоял февраль 1866 года. В Америке два явления – война и Линкольн – умерли кровавой смертью, но Фрэнсис уже писал, что на Севере зарабатывают хорошие деньги – идет восстановление; сам он после паники на Уолл-стрит в самом начале войны процветал, и если я соберусь в Америку, то он обещал устроить мне королевский прием. Но о таком визите, конечно, и речи не могло идти. Эдвард работал с утра до ночи и не мог отправиться в подобное путешествие, а уезжать одной, без него, было бы неприлично. Я даже и не предлагала такого, потому что знала: у него будут все основания не дать мне разрешения, но к 1866 году я уже стала подумывать, что временное расставание может пойти нам на пользу.
Расставание, казалось, улучшило его отношения с Патриком. Весной 1864 года Эдвард отправил сына в большое путешествие по Европе с мистером Буллом, а осенью этого же года Патрик поступил в Оксфорд. В течение первого года все шло неплохо, что немало радовало Эдварда. Сомневаюсь, что Патрик хорошо учился, но, думаю, он наслаждался свободой. Однако в последний семестр второго года его отчислили, сообщив в официальном письме, что он отчислен по причине «постоянного пьянства, непристойного поведения, отказа заниматься научной работой и частых прогулов».
Эдвард был в ярости. Что еще хуже – Патрик залез в долги. Азартные игры проделали дыру в его бюджете, и Эдварду пришлось самому ехать в Оксфорд, чтобы оплатить счета.
Через день после его возвращения – в самой черной ярости – он сообщил мне, что дал Патрику две сотни фунтов и запретил в течение двенадцати месяцев появляться в каком-либо из домов.
– К тому же он больше не получит от меня ни пенса, – мрачно заявил он. – Две сотни ему хватит на год, посмотрим, как ему это понравится. И, Маргарет, если он появится на Сент-Джеймс-сквер просить деньги, ты не должна давать ему ни гроша, ты понимаешь? Ни гроша. Он опозорил меня своим слабовольным, отвратительным поведением. Бог мой, что за сын для человека моего положения! Если бы Кашельмара не была майоратом, я бы лишил его наследства.
Он направился в свой кабинет и захлопнул за собой дверь с такой силой, что задребезжал фарфор в гостиной.
Я промолчала. Я вообще мало что говорила ему в последнее время на любую чувствительную тему, которая могла вывести его из себя. Просто старалась как можно реже попадаться ему на глаза, а когда он вскоре уехал в Кашельмару, я, оставшись одна, вздохнула с облегчением. Меня снова захватил вихрь светской активности, а все остальное свободное время я отдавала детям. Томасу почти исполнилось пять, и он был таким непоседливым, что я боялась за несчастную Нэнни, которая непонятно как совладала с ним; даже я, беззаветно его любившая, проведя с ним полчаса, падала от изнеможения. А Дэвид, к счастью, был спокойным ребенком, толстым и безмятежным, как маленький будда, и совершенно безразличным к попыткам Томаса вовлечь его в более энергичное времяпрепровождение.
– Этот глупый младенец… – сердито говорил Томас. – Он никогда по-настоящему не вырастет, никогда. И он толстый.
– Мне нравится быть толстым, – возражал Дэвид. Ему исполнилось три года, и говорил он сочным контральто. – Нэнни тоже толстая. Я люблю Нэнни.
Волосы у Дэвида имели цвет соломы, очень светлой, чуть ли не белой, щеки были розовые, голубые глаза и ямочка на подбородке. Я не переставала удивляться, что, будучи дурнушкой, сумела родить такого ребенка.
Дорогой мой мальчик, думала я, глядя на Дэвида, который улыбался мне ангельской улыбкой, но я сдерживалась и не позволяла себе безрассудной любви. Я боролась и с искушением баловать детей в эти дни и думала, что причина этого искушения – частые разочарования в моих попытках демонстрировать хорошее отношение к другим.
Не прошло и месяца, как Патрик появился на Сент-Джеймс-сквер. Эдвард, вернувшийся к этому времени из Кашельмары, уехал куда-то по делам в карете, а я сидела на кушетке, просматривала корреспонденцию, только что закончила изучение последних обеденных приглашений, когда дворецкий сообщил, что в холле ждет Патрик.
Сердце мое упало. Я знала, что это непременно случится, как знала и то, что Патрик убежден: я не смогу ему отказать.
– Ломакс, – обратилась я к дворецкому, – мой муж, кажется, дал вам указания относительно Патрика.
– Да, миледи. Но мистер Патрик так настойчиво просил встречи с вами, что я счел своим долгом…
– Хватит. Будьте добры, скажите ему, что меня нет дома.
– Да, миледи.
Как только он вышел, я положила перо, бросилась по комнате к окну, распахнула его. Прошла минута, прежде чем Патрик медленно появился из дома, он шел ссутулившись, опустив голову.
Как только Ломакс закрыл дверь, я перевесилась через подоконник и громко прошептала:
– Патрик!
Он повернулся. Я прижала палец к губам.
– Жди в парке, – велела я ему вполголоса и поспешила за шляпкой и плащом.
День был теплый, типично весенний. В саду в центре площади под деревьями расцветали крокусы, чуть покачивались на ветру нарциссы. Я вышла из дому и пересекла дорогу – Патрик бросился мне навстречу, раскинув руки для приветственных объятий.
Трудно передать, что я чувствовала тогда. Я посмотрела на Патрика, и он впервые не показался мне мальчишкой. Его лицо посветлело, когда он увидел меня, и мое сердце перевернулось. Он не был похож на Эдварда и никогда не будет, но я видела в нем Эдварда, молодого, счастливого Эдварда, очень мягкого и любящего, и, глядя на его лицо, такое мучительно знакомое, на его длинные, сильные, идеальные конечности, я испытала жуткое желание, которое с трудом поддавалось обузданию. Я стояла там, раздираемая десятком противоречивых эмоций, и по иронии судьбы именно моя беспомощность и спасла меня. Я не могла ни двигаться, ни говорить, а потому инициатива перешла к Патрику, и я в три секунды увидела, что он, невзирая на все мои иллюзии, напротив, совершенно не изменился.
– Маргарет! – воскликнул он, обнимая меня, как брат обнимает любимую сестру. – Как я рад тебя видеть… и как это мило с твоей стороны, что ты согласилась встретиться со мной! – Он отпустил меня и показал на одну из скамеек, стоящих перед лужком. – Давай присядем.
Я кивнула. Мы сели на скамейку, я крепко сцепила руки и уставилась на покачивающиеся на ветру крокусы.
– Ах, Маргарет, – стенал мой пасынок. – Я попал в жуткую переделку. У меня всего один шиллинг и шесть пенсов, и я остановился в самой отвратительной, какую только можно представить, маленькой таверне к востоку от Сохо, там по кровати ползают какие-то насекомые. У меня в носках дырки, и я не знаю, как их починить, я понятия не имею, что делать с моими грязными рубашками, и ничего не ел со вчерашнего дня, когда купил булочку на Тоттенхэм-Корт-роуд. Ты не могла бы объяснить папе, что я раскаиваюсь за все, собираюсь начать с чистой страницы и буду делать все, что он мне скажет, я клянусь. Только бы он простил меня и предоставил еще один шанс. Пожалуйста, Маргарет! Пожалуйста, попроси его за меня!
Я пыталась найти слова, не осмеливаясь посмотреть на него. Я остро ощущала его бедро в трех дюймах от моего плаща.
– Я проиграл двести фунтов, которые он мне дал, – продолжал Патрик. – Думал, что легко смогу превратить их в тысячу, чтобы без проблем прожить год… и знаешь, вначале я выиграл довольно много денег…
Среди нарциссов танцевала белочка. Из кустов появился черный кот и, сев, принялся вылизывать лапу.
– …и тогда я поехал в Ирландию, и Аннабель одолжила мне немного денег, но она устроила мне такую головомойку, что я больше не хочу к ней возвращаться. Я добрался в Дьюнеден-касл, но эта несчастная Катерин даже не пожелала меня видеть, передала мне, что я в черном списке у папы, хотя Дьюнеден дал мне пять фунтов, чтобы я мог ехать дальше. И я оттуда отправился в Дублин к Дерри – побыл у него какое-то время, но, господи боже, не могу же я доить его вечно, верно? Это просто было бы неправильно, да? У Дерри денег на себя едва хватает, потому что папа ужасно ограничивает его содержание. Дерри хотел, чтобы я остался, но это было невозможно. Вчера вернулся в Лондон, и, боже мой, Маргарет, я не знаю, что со мной будет, если ты мне не поможешь. Что мне делать, черт возьми?
– Я поговорю с Эдвардом, – пообещала я.
– Ах, Маргарет… – Он еще раз обнял меня. Я ощутила прикосновение его бедра и левого бока. – Ты так добра ко мне, Маргарет.
Я встала и пошла прочь, чувствуя себя так, будто у меня тепловой удар.
– Ты не можешь остаться еще? – умоляющим голосом спросил он. – Я столько времени ни с кем не мог поговорить.
– Мы побеседуем с тобой позднее, – пробормотала я. – Но я должна обсудить все с Эдвардом. Где, ты сказал, твой отель?
– Мерсер-стрит, близ Севен-Дайалса, только не езди туда, Маргарет. Это ужасное место, оно не годится для леди.
– Я пошлю туда человека, – бросила я и ускорила шаг, прежде чем он опять попросит меня остаться. Я даже не вернула ему его расстроенное «до свидания». Просто со всех ног поспешила в дом, а когда добежала до своей комнаты, то попыталась представить, как набираюсь смелости, чтобы поговорить с Эдвардом о его сыне.
3
Вскоре домой вернулся муж, я все еще оставалась в своей комнате и о его возвращении узнала, услышав, как открылась дверь гардеробной, хотя даже тогда я сначала подумала, что это слуга Пиарс, но потом услышала его характерное покашливание. Вскоре раздалось несколько негромких звуков в знакомой последовательности: звяканье стакана, затем бульканье жидкости, наливаемой из бутылки. Я была озадачена. Что он может делать? Насколько мне было известно, он не принадлежал к тайным выпивохам, над которыми потихоньку посмеиваются друзья. Я оставалась на своем месте, ошеломленная, но инертная; наконец он без предупреждения открыл дверь между двумя комнатами и вошел.
Заметил он меня не сразу, а поскольку думал, что его никто не видит, не делал никаких усилий, чтобы не сутулиться, выпрямить плечи и идти своим обычным резвым шагом. Он шел медленно, прихрамывая. Горбился. Из-за этого казался странно невысоким, а поскольку наклонил голову, я впервые обратила внимание, что его волосы совсем поседели. Лицо Эдварда бороздили морщины усталости, брови сошлись на переносице – признак дурного настроения, и в целом он выглядел старым.
Я никогда не видела его таким и, прежде чем успела одернуть себя, стала сравнивать его с Патриком, вспоминая во всех подробностях юного пасынка, с его здоровьем и жизненной силой.
Эдвард увидел меня. И сразу же изменился. Распрямил плечи, спину, ускорил шаг, но это стоило ему немалых сил. Я заметила, как это усилие отразилось на его лице, прежде чем Эдвард успел прогнать все красноречивые признаки усталости, вымучив вместо них вежливую улыбку.
– Извини, – буркнул он. – Я понятия не имел, что ты отдыхаешь, если бы знал – не стал бы тебя беспокоить. Я возвращаюсь в гардеробную.
Он ушел, но я уже поднялась и поспешила за ним в гардеробную, увидела, как муж садится на диван.
– Эдвард… – начала я, но поняла, что не могу продолжать.
Он встал, непреклонный и прямой, вежливо ждал, что я ему скажу.
Мне в голову приходили десятки слов, но я отвергала одно за другим и все еще отчаянно искала нужное, когда он сказал неровным голосом:
– Полагаю, ты хочешь поговорить о Патрике. Ломакс сообщил мне, что сын приходил утром.
– Приходил. – Я так нервничала, что слова никак не давались мне, а он тем временем добавил:
– Увидел, как вы вдвоем гуляли по парку, и, чтобы не смущать вас своим появлением в неподходящий момент, приказал Лейси отвезти меня в клуб. Надеюсь, вы сказали друг другу все, что хотели.
Я тут же впала в такую панику, что могла только испуганно смотреть на него. Лицо у меня словно горело огнем.
– Я заметил, как он обнял тебя, когда вы сидели на скамье, – добавил он. – Все слуги тоже наверняка насладились этим зрелищем с их трибуны из окна холла.
Я ничем не провинилась перед ним и могла бы вполне достойно защитить себя от этих инсинуаций, будь хоть сто раз испугана, но мои тайные мысли заставляли меня вести себя так, будто я и в самом деле совершила ужасающий грех.
– Что ж, я некоторое время ждал, что это случится, – бросил он вскользь, словно его это совершенно не волновало. – В конечном счете чего другого я мог ожидать? Понятия не имею, случилось ли между тобой и Патриком в прошлом настоящее непотребство, но это вряд ли имеет значение. Если ты не согрешила с Патриком, то теперь уж наверняка с кем-нибудь другим. Отлично. Я это принимаю. Да и как могу винить тебя в этом, если я столь длительное время не являюсь полноценным мужем. Я, конечно, мог бы впасть в ярость и повести себя как какое-нибудь чудовище из мелодрамы – и нет сомнения, что многие в моем положении гордились бы таким поведением, – но я считаю себя человеком практическим и надеюсь, что не настолько бесчестен или исполнен гордыни, что не могу не признать свою, а не твою вину в случившемся. Мне очень жаль. Я не должен был жениться на тебе. Несправедливо полагать, что молодая девица может оставаться счастливой с человеком моих лет, и теперь понимаю, что ждал от тебя слишком многого. Что ж, будь как будет. Ты дала мне шесть лет идеального счастья, и с моей стороны было бы чистой неблагодарностью, если бы я теперь ответил тебе злобой и недовольством. Ищи удовлетворения где угодно, если тебе это необходимо, но… – Эдвард замолчал и больше не смотрел на меня. Он оставался сдержанным, но теперь был вынужден отвернуться. – Только не с моим сыном, – быстро добавил муж. – Только не с ним. Я попытаюсь не замечать никого другого. Я тебя люблю и желаю тебе счастья. Ничто, кроме этого, не имеет значения.
И ничто теперь и в самом деле не имело значения. Патрик больше не имел значения, молодые мужчины не имели значения, ни один другой человек не имел значения.
– Ах ты, глупый, глупый человек! – Я поцеловала его, обняла за шею, прижала к себе со всей силой, какая у меня была. Кажется, он тоже заплакал, но я не хотела этого знать, потому что мужчины, а в особенности англичане, не должны плакать. – Пока ты меня любишь, мне все равно. Я не знала ни одного другого мужчины и никогда не узнаю, пока ты по-настоящему любишь меня.
– Я тебя люблю, – сказал он.
– Тогда все хорошо.
– Все?
– Господи боже, – ответила я, – разве же любовь – это только возня на широкой кровати?
Он рассмеялся. Я так давно не слышала его смеха, и мне казалось, что я только встретила его после долгого и мучительного отсутствия. Все напряжение между нами исчезло. Наши пальцы соприкоснулись, соединились, и вскоре я имела все, что хотела, и он тоже, и наша изоляция на темных границах отчуждения превратилась в мертвое воспоминание.
Эдвард проснулся раньше меня. Когда я открыла глаза, он смотрел на луч света сквозь щель в шторах, и его брови снова хмуро сошлись на переносице.
– Что случилось? – сразу же спросила я.
Он быстро убрал хмурое выражение с лица:
– Ничего. Нога у меня в последнее время побаливает. Утром я опять ездил к врачу, но, хотя он и дал мне какое-то новое лекарство, пользы от него пока никакой.
– Так ты это делал в гардеробной? Я слышала, как из бутылки наливается лекарство. – Я поцеловала его, с тревогой осмотрела его ногу. – И давно это тебя беспокоит? – спросила я и вдруг поняла все: его прошлые затруднения в постели, несвойственное ему нежелание путешествовать, его занятия, его дурное настроение. Я пришла в такой ужас, что села на кровати столбом. – Эдвард, ты хочешь сказать, что у тебя эти неприятности с тех самых пор…
– Боль нерегулярная. Она не беспокоит меня постоянно. Я не видел нужды говорить тебе об этом.
– Но, Эдвард, ты же знаешь, как я не люблю мучеников! – Я рассердилась и расстроилась. – Ну почему ты мне не сказал об этом с самого начала?
– Не хотел.
– Но почему?
– Потому что не хочу выглядеть в твоих глазах стариком, – признался он и добавил с иронией, чтобы смягчить горечь: – Я в молодости презирал стариков, которые постоянно жаловались на свои болячки.
– Я не могу представить, чтобы ты жаловался. Не глупи! И вообще, что такого стыдного, если у человека что-то болит? Я могла бы понять твою скрытность, если бы ты болел какой-нибудь конфузной болезнью, типичной для пожилых джентльменов, но…
– Это не просто какие-то болячки, – пояснил он. – Это артрит. Ты помнишь, вскоре после Катерин у меня случилась горячка с болями?
– Да… но ты же поправился.
– Некоторое время я чувствовал себя неплохо, но потом боли стали повторяться. – Он помолчал, прежде чем продолжить. – Доктора говорят, тут медицина почти бессильна.
Его тон заставил меня похолодеть.
После паузы я твердо сказала:
– Ну что ж, от артрита ведь не умирают, верно?
– Насколько мне известно, нет.
Но потом я поняла: он думает о том, что будет значить для него смерть при жизни, существование в кресле-каталке, и очень испугалась. Этот страх, вероятно, отразился на моем лице, потому что Эдвард тут же весело сказал:
– Сейчас это всего лишь неудобство, и нет никаких оснований предполагать, что ситуация радикально ухудшится. Доктор Ивс был вполне оптимистичен, когда я встречался с ним утром.
– А почему ты ездил к нему? Он должен был приехать сюда! – воскликнула я, но тут же поняла. – Ах, если бы ты не был таким скрытным!
– Да, теперь я понимаю, что это ошибка.
Он смотрел, как я одеваюсь, не предпринимая попыток подняться с постели, и я поняла, что Эдвард ждет, когда я уйду, чтобы он мог одеваться без спешки, как того требует его скованность. Я надевала верхнюю юбку, когда он неожиданно спросил:
– И что сказал Патрик в свое оправдание? Ты можешь передать мне?
– Боже милостивый, я начисто забыла. – Я поразилась тому, что все мысли о Патрике оставили меня. – Эдвард, он совершенно без денег и ужасно несчастен. Он просит прощения. Клянется начать все с новой страницы.
– Да, у него вошло в привычку давать эти клятвы. Продолжай.
– Говорит, он сделает все, что ты скажешь.
– Это все хорошо, но я понятия не имею, что хочу с ним делать. Думаю, пусть живет потихоньку в Вудхаммере, пока я не куплю ему чин в армии. В Вудхаммере, по крайней мере, он вряд ли наделает долги.
– Но, Эдвард, ты и вправду думаешь, что Патрик годится для армейской карьеры?
– А что еще я могу для него сделать? Он ведь должен чем-то заниматься. Я не одобряю молодых людей, которые ведут бездеятельный, бесполезный образ жизни.
– Может быть, если ты наделишь его ответственностью за какую-нибудь свою собственность, он заинтересуется управлением недвижимостью?
– Этого никогда не случится, – горько пробормотал Эдвард. – Патрик никогда не заинтересуется управлением недвижимостью.
Я поправляла волосы; сосредоточившись на вкалывании шпилек в нужные места, я осторожно сказала:
– Уверена, что с Патриком со временем все будет хорошо, потому что в душе он очень… – Мне не приходило в голову подходящее слово. – Я хочу сказать, что знаю – он неуправляемый, но не все ли молодые люди отдают дань разгульному образу жизни? А Патрик молодой и… незрелый. – Я плохо зашпилила волосы. Шиньон обрушился под сеточкой, и мне пришлось начать сначала. – Патрик в душе очень спокойный, – добавила я вдруг. – Спокойный – вот именно это слово я искала. Думаю, он больше всего хочет ответственности за какую-нибудь собственность вроде Вудхаммера и жить там спокойно с женой и детьми. Да, подумай, как бы хорош был Патрик с детьми! Томас и Дэвид его обожают. Он наверняка хочет, чтобы у него когда-нибудь появились дети, а когда женится и осядет… – На сей раз мне удалось правильно зашпилить волосы. Теперь, когда шиньон не носили низко свисающим на шею, укладывать волосы стало труднее, даже если у тебя имелся немалый навык. Если бы наш разговор не был таким семейным, я бы позвала горничную. – Патрику нужно жениться, – заключила я. – Не сразу, конечно же, потому что он еще очень молод, но через год-два. Да. Патрик должен найти какую-нибудь хорошенькую девицу, которая знает, чего хочет, и которая будет заботиться о нем и сдерживать его. Вот именно, Патрику нужна жена, которая будет заботиться о нем и сдерживать его. Я точно знаю, на девице какого типа он должен жениться…
– Маргарет, – строго произнес Эдвард, но когда я испуганно повернулась к нему, то увидела, что он улыбается. – Когда ты научишься не вмешиваться в жизнь других людей?
– Но я же с добрыми намерениями! – воскликнула я, смеясь вместе с ним, и бросилась через всю комнату в его объятия.
Позднее он сказал мне.
– Возможно, ты права насчет Патрика. Конечно, ничто не могло бы порадовать меня больше, чем если бы он наконец угомонился и заинтересовался имениями. – Он помедлил, но сумел пробормотать: – Извини… за то, что наговорил вчера… глупо с моей стороны.
– Это не имеет значения. Я тебя очень люблю и знаю, что и ты меня любишь. Но я тебя прошу на будущее: обязательно говори мне, когда у тебя боли. Не держи это в себе, не проявляй такого благородства, потому что я же не могу тебе помогать, когда ты отвергаешь мою помощь.
– Хорошо. – Он улыбнулся. – Буду тебе жаловаться время от времени. Готов пообещать тебе все, Маргарет, даже это.
Мы расстались. На сердце у меня стало легче, и я с радостью побежала наверх, в детскую, и, только заглянув позднее в гардеробную и увидев бутылку с лекарством, снова почувствовала холод во всем теле. Постаралась прогнать это ощущение, сразу же выйдя из комнаты, но весь день меня преследовало слово «артрит», и мне казалось, что мы стоим на границе тьмы, которая тянется вдаль, на сколько хватает глаз.