Читать онлайн Петушок или курочка бесплатно
Вронскому Юрию Михайловичу,
Вронской Марии Яковлевне,
Вронской Татьяне Юрьевне.
Дедушке,
бабушке,
маме,
доказавшим, что весь мир вращается вокруг меня,
посвящается эта книга
Глава 1. Петушок или курочка
Я долго подбирал название к своей «летней» автобиографии, доставая из памяти милые сердцу воспоминания детства, которые бы моментально и безошибочно описывали мою деревенскую жизнь.
Помню, как совсем маленький, может быть, лет четырех, я бежал по тропинке, пряча в руке сорванные бы́лки травы, и без конца повторял, докучая бабушке: «Петушок или курочка?» И, получив ответ, доставал из пригоршни травяной «хвост», торжественно объявляя: «А вот и нет, а вот и не угадала!» Потом шла очередь бабушки, она срывала свой колосок и спрашивала меня. Затем я искал новую травинку и приставал снова. И так до бесконечности.
Дни напролет я проводил в травяных зарослях, ныряя по пояс в дикорастущее разнотравье. Так с детства у меня вошло в привычку срывать и, подражая взрослым, словно покуривая, жевать травяные бы́лки. С сигаретами я так и не подружился, но и сейчас могу задумчиво «затянуться» зубочисткой.
Вся местность вокруг нашей деревни была сплошь покрыта густыми рядами диких злаков. Уже тогда я знал, для какого «хвоста» лучше подойдет кострец, ве́йник или райгра́с, мя́тлик, полеви́ца или овсю́г1, а можно было и не обдирать колосок, а просто тайно сорвать стебель лисохвоста2 и выиграть в любом споре. Я бродил по траве и выбирал себе самые свежие и вкусные травинки. Набивал карманы липучими шариками чертополоха и лепил из них «летние снежки», готовясь к внезапному «обстрелу». Отважно проскакивал мимо жгучих рядов крапивы, окаймленных зубчатыми краями, как у остро наточенных пил, с кусачими ворсинками на бледном исподе. Среди заросших лугов, приминая травы, я прокладывал тайные тропы, изучая окрестности. Стрекотали сверчки, жужжали шмели и пчелы, и, широко раскинув руки, я с разбегу нырял в душистую траву, переворачивался на спину и подолгу лежал, смотря на лазурное июньское небо, до которого, казалось, можно дотянуться рукой.
Я бегу по деревне, спотыкаясь на неровной тропке, впереди идут дедушка с бабушкой, я срываю травинки и кричу им вслед: «Петушок или курочка?» С тех пор прошла целая вечность…
Глава 2. Долгая дорога в деревню
Долгая дорога в деревню начиналась с посадки в поезд на Московском вокзале. Носильщик толкал по перрону огромную телегу, груженную с горкой вещами, коробками и чемоданами. Провинция снабжалась скудно, Костромская область в особенности. Дедушка доставал через стол заказов3 тушенку и «Завтрак туриста»4, остальные коробки были забиты баранками, сушками, гречкой, геркулесом и макаронами, суповыми пакетиками и приправами. Сельские магазины были настолько пусты, что Куанэ́б из «Ро́льфа в лесах» мог купить больше товаров в таежной лавке, чем мы в коны́гинском магазине.
Носильщики сновали по вокзалу, грубо крича: «Дорогу! Дорогу! Поберегись!» и резко опускали нос телеги на асфальт, заставляя подпрыгивать от неожиданности зазевавшихся прохожих, словно удар этот тяжелой металлической рамой пришелся им прямо по пяткам.
Проводница долго проверяла билеты. Покупали почти всегда плацкарт – купейных вагонов то ли не было, то ли они были очень дорогими.
Мы размещались в нашем отсеке плацкартного вагона, расставляя вещи под нижними полками и забивая все пространство над третьими – там, где хранились свернутые в рулон матрасы и подушки. На это уходило чуть ли не полчаса.
– 17, 18, 19… Юра, 19 мест! – бабушка пересчитывает вещи.
«Провожающих просим покинуть вагоны, до отправления поезда осталось пять минут!» – вещала проводница тоном диктора Всесоюзного радио, пробираясь по проходу и цепким взглядом определяя, кто остается, а кто выходит.
«Слушайся дедушку с бабушкой!» – мама целует меня и выходит из вагона, идя по перрону к нашему окну. Там уже стоит отец, он вышел раньше, чтоб выкурить сигарету. Было видно, что он уже устал от долгого прощания, он подталкивает маму к выходу, но она что-то говорит ему с упреком, и они остаются. Чтобы как-то разбавить прощание, отец начинает показывать мне какую-то пантомиму: он рисует дугу над одним бицепсом, потом над другим, потом над плечами и грудью, из чего понятно, что я должен много есть, чтоб у меня, как он говорил, «росли мы́шицы».
Я киваю, а он уже переходит к другой пантомиме: рисует в воздухе чернильницу, перо (при этом он смешно и неуклюже изображает гуся, из которого это самое перо и вынули), а потом начинает водить вымышленным пером по воздуху – это письма, которые я должен писать маме и ему. В этот момент вагон чуть дергается, я вижу, как блестят от слез мамины глаза, она замахивается на отца, чтоб он уже прекратил свое кривлянье, поезд начинает медленно ползти вдоль платформы, мама идет вровень с вагоном и крестит меня вслед.
Мы медленно отъезжаем от вокзала, оставляя позади «клубки» путей и железнодорожных тупиков, на которых «отдыхают» тепловозы и вагоны, проплывая мимо семафоров и сигнальных огней, бесчисленных складов и сортировочных дебаркадеров, мимо рабочих в оранжевых безрукавках, снующих взад-вперед, как муравьи.
Проводница идет по вагону и, как цирковой артист, ловко несет веер из четырех стаканов с чаем в рельефных подстаканниках в каждой руке. Грусть от расставания с мамой постепенно растворяется, как сахар в чае. Бабушка достает курицу, огурцы, помидоры и вареные яйца. Необъяснимо, но в поезде всегда разыгрывается аппетит, еда кажется намного вкуснее, да и дорога переносится легче в неспешных разговорах за столом.
Мы уже выбрались из города, поезд набрал ход. После обеда дедушка достает мне книгу: надо проводить досуг с достоинством. Смысл прочитанного уплывает, как летний пейзаж за окном, от которого невозможно оторвать взгляд. Никакая книга не заменит той картинки, что мелькает в окне поезда: стройные ряды леса, щекочущие небо; буковки «Т» придорожных столбов, повисшие на проводах; красные кирпичные водокачки возле полустанков, клумбы цветущих бархатцев и кусты шиповника у придорожных станций.
Помню долгие остановки на узловых станциях, когда опускали окно и свежий воздух врывался в вагон. На каждой станции были какие-то люди, которые разглядывали наш поезд, а мы разглядывали их. Мой взгляд всегда выискивал красивых девочек, мы переглядывались, но каждый знал, что смотреть друг на друга осталось ровно двадцать минут, а потом мы не увидимся никогда, и было в этом что-то щемящее. Иногда я уже на ходу махал им вслед, пока окно было открыто, не в силах оторвать взгляд.
Какие-то станции были совсем пустынны, на перроне появлялись лишь сотрудники железной дороги. Все, казалось, было погружено в сон. Они стояли и смотрели на поезд, делая вид, что чем-то заняты, всматриваясь в лица пассажиров.
Будильником звенел звонок железнодорожного переезда, разлеталось эхо объявлений с размытыми неразличимыми звуками, из которых невозможно было составить ни одного слова, завывал тепловоз, пыхтя и испуская воздух, и долго лязгали и громыхали колесные па́ры, проваливаясь в расшатанные рельсовые стыки; дергались вагонные сцепки, в нос шиба́ло углем, мигали семафоры переезда. Новое эхо, далекий щелчок микрофона, протяжный вой другого состава вдали и наплывающий звук чего-то тяжелого, неповоротливого и грузного.
Опускался вечер, закат окрашивал все вокруг в желто-оранжевый цвет, делая станции и пейзажи красивее и таинственнее. Поезд прибывал в пять или шесть утра, бабушка расстилала белье, стараясь уложить меня как можно раньше, боясь, что я не высплюсь. Но сон никак не шел, я наизусть знал расписание, вывешенное у титана с горячей водой, рядом с открытым купе проводников, куда было интересно заглядывать.
Я делал вид, что ложусь спать, но на самом деле приподнимался на полке и смотрел в окно. Я знал, что среди ночи в темноте небо вдруг окрасится горящими факелами, поезд будет полчаса медленно ползти мимо металлургического комбината в Череповце, и сотни лампочек, вышек с горящим синим пламенем и цистерн будут светиться, словно космическая станция на Марсе.
Глава 3. Путь от райцентра до деревни
Путь из райцентра до деревни была полон незабываемых приключений. Эти тридцать километров проселочной дороги по капризу природы могли превратиться в непреодолимое бездорожье. Несколько дней майских или июньских дождей способны были превратить бурый пунктир дороги в жидкое месиво или мутную грязную реку. Автобусы не рисковали сунуться в глубокую жижу; редкие безрассудные попытки заканчивались то тут, то там застрявшим и брошенным транспортом. Бабушке и дедушке нужно было решить задачу, как добраться до деревни. Поезд приходил на бу́йский вокзал в пять утра, и пустынная станция еще дышала прохладой. На вокзале не было ни души. Меня, трясущегося то ли от недосыпа, то ли от прохлады, оставляли с чемоданами в зале ожидания. Сидя на облупившихся, покрашенных рыжеватой краской деревянных креслах, разделенных металлическими дугами, я ждал, пока взрослые решат, на чем мы будем дальше добираться.
Чтобы занять себя, я изучал объявления на стенах зала ожидания вокзала, рассматривал коричневые и кремовые плитки на полу, количество которых я знал уже наизусть, ковырял облезлую краску сидений, на которых безуспешно пытались уснуть пассажиры, подходил к окошкам билетных касс, внимательно разглядывая кассиров, склонивших голову и напряженно перебиравших билетные бланки.
Чтобы я не заскучал, меня отпускали гулять по площади. Я ходил по аллеям парка возле памятника Ленину, который каждый год обновляли серебрянкой. Стволы деревьев на метр от земли аккуратно окрашивали белой известью, и когда я спросил дедушку, для чего это делают, он ответил, что кору окрашивают для защиты от зайцев. Я не унимался: «А как живут другие деревья, которые никто никогда ничем не красил?» На этот вопрос я не получил ответа, решив для себя, что деревья вокруг Ленина важнее, чем остальные.
Запах дегтя со станции разносился по центральному скверу и улице 10-й годовщины Октября, перемешиваясь с запахом растений и трав. Дровяные сараи чернели во дворах. Старые покрышки, выкрашенные белой краской, цвели бархатцами. Покидать вокзальную площадь мне строго-настрого запрещалось, но проходя мимо закрытого еще магазина «Заря», я норовил хоть чуть-чуть удалиться от вокзала.
Во дворах стояли железные столбы с перекладинами, на которых были натянуты веревки с бельем. Развешенное белье плескалось на ветру разноцветными флагами. У гаражей торчали ржавые треугольники для выбивания ковров. Один мужчина «повесил» «Утро в сосновом лесу»5 и охаживал его выбивалкой, поднимая в воздух облако пыли…
Вариантов добраться до деревни было не так много. Дважды в день из райцентра до наших мест отправлялся молоковоз, собиравший молоко с районных ферм. Он появлялся на вокзальной площади около восьми часов и подбирал попутчиков. Кузов огромного Урала был на три четверти забит пустыми сорокалитровыми бидонами, которые он вез на смену. Александр Пантелеймо́нович Перева́лкин брал за проезд по рублю с человека, помогал загрузить чемоданы и подняться наверх женщинам и детям. Пустое пространство в кузове быстро набивалось, но Пантелеймо́нович старался взять всех.
Урал отправлялся от площади и сворачивал на улицу Октябрьской революции. Я смотрел, как ранние, сонные прохожие останавливались, провожая его взглядом. Мужчина в брезентовом плаще неторопливо ехал на велосипеде, и привязанные к раме удочки тряслись на каждой кочке. Возле старинной лавки Урал сворачивал на улицу Первого мая. Выползал на мост через Вексу6 с густыми шапками ивы по берегам и мостками, на которых женщины полоскали белье. Слева оставалась стрелка и белесая колокольня Благовещенского собора. Урал с диким ревом дергался и плелся по окраинным улицам городка, разгоняя стайки гусей, куриц и цыплят, неспешно прогуливающихся в траве. По мере удаления от города дорога становилась все хуже и хуже: глубокие лужи превращались в озера, в которые наш Урал погружался по самый кузов.
Я с наслаждением смотрел, как мы заплывали в бурую грязную воду, и в стороны от нас расходились волны, разбегавшиеся по краям. В некоторых «озерах» на дне была глубокая илистая жижа, которая засасывала колеса. Грузовик ревел и трясся и, надрывая двигатель, старался выбраться из болотистых луж. Когда Урал выбирался из лужи, со всех сторон лились струи воды и с колес летели комья грязи. Колея становилась все глубже и, казалось, что мы вот-вот сядем на задний мост, а колеса повиснут в воздухе. В кузове народ напряженно держался за болтающиеся алюминиевые бидоны, которые бряцали друг о друга.
Урал творил чудеса: опускался, ревел, но каким-то чудесным рывком выныривал из очередной грязевой трясины. Брызги с колес летели и покрывали бурым цветом заросли придорожной травы. Встречного транспорта почти не было. Мы проехали уже километров шесть, как дорожное полотно расширилось вдвое, и жидкое месиво превратилось в зыбучую болотную топь. В низине скопилось гораздо больше воды, чем на других участках, чувствовалось, что дорога сделалась намного хуже, и каждый новый отрезок давался с огромным усилием. Все уже понимали, что долго это продолжаться не может, и хоть и надеялись на лучшее, но с ужасом представляли, что будет, если мы застрянем. Урал выбрался на более-менее твердый участок дороги, чуть разогнался, чтоб проскочить очередную водную топь, и как-то осел, истошно надрываясь и ревя. Он торопливо попытался откатиться назад и с раскачкой рвануть вперед, но зарылся еще глубже, а движок стал «кашлять» и «чихать».
Все стихло. В кузове беспокойные пассажиры стали перегибаться через борт и смотреть вниз.
– Сели, …бена мать. Давеча здесь всегда садились, и тут не сумел. – Дверь кабины раскрылась, и оттуда высунулась голова Перева́лкина.
Он посмотрел вниз и полез обратно в кабину переобуться в болотники, высунулся через полминуты и осторожно спустился в воду. Вода едва не залилась ему в сапоги. Он сделал несколько осторожных шагов и выбрался на сухую обочину.
– Ну что, Пантелеймо́ныч? – кто-то крикнул с кузова. – Выберемся или надо за трактором идти?
– Не, тут не пройдешь, встали так, что …
Далее шел мат, который я в то время не совсем понимал. Чудились какие-то странные слова.
– Я́комлемна! – он обращался к бабушке. – Я пойду до Глобéнок за трактором, килóметра полтора будет. Пойдете с мальцом в деревню? А то пока нас вытащат.
Он помог нам спуститься с кузова и перенес меня на обочину. Далее шел долгий и неприятный путь до Глобéнок. Дедушка остался в кузове сторожить вещи. Глобéнки была совсем небольшой деревенькой на десять дворов, но там был свой тракторист. Перева́лкин шел прямиком к его двору. У дома красовался оранжевый гусеничный трактор с готовым намотанным тросом сзади. Мы зашли в избу. У тракториста был обед и нас позвали к столу. В доме находилась еще какая-то пожилая женщина, которая подавала на стол.
Нас напоили молоком, поставили сковороду с картошкой и банку соленых огурцов. Я ел и слушал разговор мужиков.
– Где сел? У мóста что ли или поближе?
– Да, прям у мóста, как и в прошлый раз.
– Я уж две недели тягаю оттуда.
Тракторист не торопился, спокойно наливал водку, выпивал полстакана и смачно закусывал огурцом; брал огромный ломоть ржаного хлеба и ел со своего края сковороды, всякий раз старательно облизывая ложку.
– Ща вытащу, не волнуйся.
Он специально затягивал время, хотел, чтоб Перева́лкин пообещал ему больше денег. Потом они вдвоем ушли во двор, долго возились там, заводили трактор, и медленно, покачиваясь, поплыли в сторону дороги. Мы с бабушкой оставались ждать с хозяйкой дома. Начинались деревенские разговоры.
– Вы откуда ж будете?
– Мы Скворцо́йские с Коны́гина и Полета́лова.
– Аааа… то за Ли́кургой, к Елегинý?
– Да, семь килóметров от Ли́курги.
– А Авгу́ста Петровна-то не ваша ли родственница?
– Конечно, это ж моя троюродная сестра.
– О, так это ж свояченица моего мужа.
В деревне всегда находились родственники. И при любом знакомстве люди перебирали свое родство в поисках знакомых фамилий.
Мы сидели за столом. Хозяйка достала семечки. Окно было раскрыто нараспашку, и сквозь натянутую марлю с улицы долетал легкий гул от трактора, гудевшего где-то вдали. На подоконниках стояли жирные бордовые цветы Ваньки мокрого7 с блестящими сахаринками на кончиках листьев. Иконы в углу комнаты смотрели на меня из полумрака. В избе пахло жареной картошкой и зажженной лампадой. Уходить не хотелось, постепенно заламывалась середина дня, а мы так и не знали, сколько еще времени нам придется провести за столом. Гул от трактора прекратился, и за окном наступила полная тишина, изредка нарушаемая криком потерявшего часы петуха.
Шло время, бабушка долго разговаривала с хозяйкой, серчая на то, что мы застряли и неизвестно, как нам выбраться. Начало смеркаться, и где-то вдали послышались приближающиеся звуки работающих двигателей. Трактор с трудом вытащил Урал. Мы сели в машину около девяти вечера.
Наша долгая дорога продолжилась. Проезжая через мост у Ля́хово, Перева́лкин повернулся и сказал бабушке:
– Я́комлемна, открой окошко, мост слабый, может не выдержать, если в реку свалимся, они-то из кузова выплывут, а нам надо будет через окна выбираться, иначе потонем.
Я высунулся в окно и напряженно смотрел, как прогибаются бревна моста под нашими колесами.
Я помню, как в полудреме тянулась нескончаемая дорога, прыгал свет фар, освещая огромные лужи и танцующие стволы берез вдоль дороги. Мы добрались до дома только к двум часам ночи, преодолев тридцать километров за восемнадцать часов.
Глава 4. Полетáлово
Я знал, что Полетáлово – это родина моей бабушки и ее сестер. Ранние воспоминания первых наших приездов в деревню яркими цветными пятнами всплывают в моем сознании. Поначалу мы останавливались в доме бабушкиной сестры тети Нины. Это был большой крепкий дом, срубленный8 в начале двадцатых моим прадедом, дедушкой Яковом. Если считать от большой дороги, дом стоял последним в деревне, сразу за ним начинался спуск к реке. Он нравился мне своей крепостью и чистотой. Светлые ровные бревна, несмотря на полвека жизни, поражали своей свежестью. Рамы были выкрашены в нежно-голубой цвет, нижние венцы лежали на земле, сохранив горизонтальную правильность линий. Не было ни пляшущих половиц, ни покосившихся углов, ни кривой крыши. Во всем ощущалась солидность, и казалось, что дом простоит еще очень долго. В палисаднике было много ульев. Пчелы кружили вокруг лип и колокольчиков ипомей9. Как-то раз я почувствовал, как пчела ползает у меня по лицу, а потом ощутил сильнейшую боль: она успела ужалить меня в веко. Глаз немедленно стал заплывать, я испугался. Дедушка аккуратно достал жало и долго еще прикладывал к веку компресс. Я промучался три дня от нестерпимого зуда. Помню, что все это время, чтобы как-то отвлечь, меня дедушка непрерывно читал книгу. Одним из главных героев книги была гадкая муха Шиши́га10.
Мне еще не раз доставалось от пчел, когда я играл во дворе. Бабушка, успокаивая, приговаривала, что это полезно, и что многие пожилые люди нарочно ищут пасечников, которые занимаются лечением и сажают по несколько пчел на руки, поясницу и даже затылок. Объяснения эти мало помогали, боль не утихала, но мне становилось легче от понимания, что это полезно.
Кроме ненавистных пчел, в доме жил тетининин муж – Николай Васильевич Тяпкóв – беспробудный пьяница и скандалист. Дедушка с бабушкой Тяпкóва недолюбливали, но вынуждены были терпеть его. Нрав у него был скверный, настроение, в зависимости от состояния, переменчивое. Пить Николай Васильич мог в любом количестве и всегда норовил устроить скандал. Нарочно хвалился гостеприимством, но лишь для того, чтоб подчеркнуть свою значимость и спровоцировать ссору. Был он небольшого роста, чуть больше метра шестидесяти, сухого телосложения, лицом напоминал Шукшина – с огромными выдающимися скулами, за которые, казалось, его можно было подвесить. От работы в поле он быстро загорал и всегда был смуглым. На руках его средь волос виднелись полувыцветшие нечеткие татуировки.
Тяпко́в всем торжественно заявлял, что в молодости служил на подводной лодке, но дедушка, считал, что он выдумал эту историю, на самом деле попросту отсидел в тюрьме. До правды мы так никогда и не докопались, так как рассказать толком о службе вечно пьяный Тяпкóв не мог.
Витал в доме и дух первого тетинининого мужа – дяди Васи, портрет которого висел на одной из переборок11. Жизнь его оборвалась трагически: он заболел ангиной и полез париться в русскую печь. От резкой перемены температур спазм сковал его горло, и он задохнулся. Эта история всегда поражала мое воображение, и я иногда заглядывал в печь, думая о том, как страшно было раньше в ней мыться. На портрете дядя Вася был крепким, яснолицым молодым мужчиной, разглядывая его, я всегда сокрушался и думал: «Как же так получилось?!»
Лежа на печи среди вороха овечьих шкур и сложенных валенок, которые не убирали с зимы, я слышал разговоры взрослых, о том, что тетя Нина устала жить в Полетáлово, так как зимой они оставались в деревне совсем одни. Всего в деревне было четыре дома, но пожилую Мáрью Федоровну Цветкову увозили к дочери в Ли́кургу, Дядя Федя Щербаков гостил только летом, а Бабушка Оля Сорокина была совсем старенькая и из дому не выходила. Поговаривали, что совхоз выделит жилье в соседней деревне Коны́гине, где есть магазин, медпункт, телефон и двадцать восемь домов, а главное – колонка и ручей с ключевой водой. Председатель совхоза соблазнял переездом.
Я вытягиваю шею и из-за переборки и слышу, как, сидя за столом, тетя Нина беседует с бабушкой.
– Мýсень, зима больно долго тянется. Тропку мять тяжело. Трактор не разгребает. Все ногами да ногами. Года́ уходят, здоровья почти мало, – жалуется тетя Нина.
– К ферме к утренней дойке иду – по пояс в снег валюсь, еле выгребаю.
Бабушка только слушала и поджимала губы, качая головой.
– С печки надо выпиливать кирпич12, да выгребать сажу.
В голбце13 замяукал кот. Тетя Нина дернула кольцо в полу, подняла люк, и рыжий комок проскочил к блюдцу и стал жадно лакать молоко.
– Давеча, Мýсень, коты дрались, думала, сердце выскочит, насилу шерсть собрала, задо́хлась. Сил не было, меня шатало из стороны в сторону. Ведро вынесу, дыхание останавливается. Никогда такого не было. А тут и медпункта нет, Мýсень. Позвать некого. Коны́гино все-таки живая деревня. Доярки на ферму вместе ходят, тропка пробита, а я отсюда одна мну. Тяжело.
– Конечно, Ниночка, переезжай в Коны́гино, тяжело здесь зимой.
– Да, поди, что переедем, куды́ деваться.
Бабушка надеялась, что тетя Нина предложит занять ее дом, но никто не знал, когда именно они переедут, и как отреагирует на это Тяпкóв, который грозился, что разберет дом на дрова. Тетя Нина посмотрела в окно:
– Вон, Валька-дура побежала за черникой.
Бабушка все ждала, что разговор зайдет о доме, но он так и не сложился. Тетя Нина посмотрела на пола́ти: «Лук никудышный, стрели́т, совсем не уродился. И картошка мелкая родилась. Лети́на14 вся сгорела».
Тетя Нина и Тяпкóв все-таки переехали в Коны́гино. Предложение занять дом так и не поступило, и бабушка с дедушкой решили, чтоб не зависеть от чужого настроения и не ждать у моря погоды, купить дом у бабки Оли Сорокиной.
Глава 5. Бабка Оля
Дом бабки Оли Сорокиной стоял от большой дороги первым на въезде в деревню. Вторым шел дом дяди Феди Щербакова. После тетинининого крепкого и свежего дома он показался мне древним и старым и даже в чем-то чужим, я долго привыкал к нему. Бабка Оля Сорокина была совсем старенькой, родственников у нее не было. Продать дом согласилась с радостью, так как уже не смогáла и не хотела жить одна. Условием продажи дома было ее пожизненное проживание, но она все время повторяла, что осталось ей недолго, а одной жить скучно.
Бабка Оля часами сидела и гладила свои костлявые руки с прозрачной тонкой кожей и страшными фиолетовыми жилами, по которым медленно и лениво текла кровь. Она передвигалась так мало, что постепенно становилась частью интерьера. Зубов у нее почти не было, а те несколько, что остались, торчали из разных мест темными осколками. Взгляд ее был какой-то дикий, но, когда она открывала рот, в котором виднелись отдельные пеньки зубов, лицо принимало дурашливое выражение: казалось, что она хохочет. Да и взглянув на нее, самому уже было не удержаться от смеха. Жизнь ее протекала в тоскливом ожидании каких-то событий или безрадостного будущего, но ничего особенного не происходило. Единственной ее отрадой был прикормленный полудикий бело-серый кот с забавным именем Бу́дька, которого она звала в те редкие дни, когда еще могла выползти во двор и сесть на лавку возле крыльца. Клюшку свою она всегда ставила рядом и опиралась на нее, даже сидя.
Бу́дька появлялся из зарослей крапивы внезапно и всегда жадно набрасывался на еду, а потом какое-то время валялся на солнце. Но сидеть с бабкой было ему невмоготу, и он быстро удирал. Природа гнала его в направлении соседних деревень, заставляя преодолевать громадные расстояния. Иногда я видел, как он крадется по тропке в полутора или даже в двух километрах от дома. Бабка Оля всегда приговаривала: «Бу́денька, Бу́денька», – начиная беспокоиться, когда его долго не было, боясь, что его задрали коны́гинские собаки или он заблудился. Но у Бу́дьки было свое особое расписание, и иногда он целыми неделями бродил в неизвестных краях, возвращаясь исхудавшим и дико голодным. Кот был чуть ли не хозяином в доме, так как считалось, что без него начнут одолевать мыши. Иногда мыши пробегали по сеновалу или шуршали за обоями, пугая нас. Но любые шорохи прекращались всякий раз, как Будька возвращался на двор.
Кривая, сгорбленная, с неопрятной седой головой и пустым шамкающим ртом, бабка Оля долго стояла перед старинным зеркалом с потускневшей амальгамой, брала с полочки еловую шишку и расчесывалась. Огромные серые ногти, которые она никогда не стригла, истончились и посерели, кончики загибались. На книжных иллюстрациях Баба-яга выглядела моложе и симпатичнее. Ходила она тяжело, шаркая ногами. Сам ее вид провоцировал меня на то, чтоб я над ней подшучивал. Помню одну историю, как я чем-то вывел ее из себя, она замахнулась на меня клюкой, потеряла равновесие и упала. Потом она жаловалась бабушке с дедушкой, что я нарочно толкнул ее, и мне влетело. Целыми днями она сидела в полусумраке гостиной и перебирала салфетку на столе, раскладывая карты или рассматривая отрывной календарь. Когда я проходил мимо, она подзывала меня и говорила, показывая на вазочку, в которой вперемежку с колобками (так она называла печенье) лежали годами конфеты с вытекшим повидлом: «На, возьми». Я брал зачем-то, хотя мне не нравилось, что она трогала конфеты и колобки своими руками. Приближаясь к ней, я чувствовал задо́хшийся нечистый запах старости. Иногда она вставала и направлялась к божни́це15, чтоб поправить каганéц16 и долить масла, подолгу стояла и молилась, крестясь и беззвучно шевеля губами.
Помню, как в какой-то год мы приехали, а бабки Оли больше в доме не было. Сказали, что приезжал ее племянник из Буя и отвез ее на кладбище. Говорили, что он переворошил весь дом в поисках сберкнижки. Вместо денег нашел большие запасы сахарного песка и целый год гнал брагу, да пил самогонку.
Бабушка затеяла большую уборку и ремонт: поклеили новые обои, белую бумагу на потолки, переложили печь, укрепили нижние венцы́, скрепили ско́бами избу и осевший двор, в гостиной перебрали полы, которые пошли «волной», как палуба. Постепенно старые запахи выветрились, как и воспоминания о бабке Оле, и дом стал полностью нашим.
Глава 6. Деревня
Вся наша деревня в то время состояла всего-навсего из четырех домов. Они были построены в начале двадцатого века и, кроме крепкого тетинининого, имели изношенный, потертый вид. Это были типичные русские пятистенки с пристроенным двором. Со временем крыши покосилась, а нижние венцы подгнили и ушли в землю, отчего дома́ казались ниже и приземистее. Бревна выцвели на солнце и от дождей, стали то ли белесого, то ли сизого цвета, потрескались и лишились прежней крепости. Если постучать по ним, можно было услышать пугающий звук пустоты. Крыльцо нашего дома тоже покосилось, отчего лестница стала еще круче. Рядом с крыльцом валялась куча тапок, галош, бóтиков и резиновых сапог. На витражном стекле дрожали в паутинах мухи, стрóки17, слепни, на грязных штáпиках18 валялись засохшие тельца насекомых, которых дедушка собирал для рыбалки. На стене висел непонятно откуда взявшийся плакат: на розово-зеленом фоне с электростанцией и березовой рощей двое широко улыбающихся рабочих, приподняв каски, смотрели куда-то вдаль. Под изображением шершавым языком плаката следовала надпись:
Рощ приветливых гул
В воскресенье, субботу
Хорошо отдохнул – хорошо поработал.
В стихах мне что-то мешало, я долго не мог уяснить что именно, словно торчала какая-то невидимая заноза, от которой неприятно и больно, но, не видя хвоста, извлечь ее не можешь. Потом я сообразил, что обратный порядок выходных дней недели придавал неестественный ход смыслу, как будто читаешь алфавит задом наперед.
С крыльца дверь вела на мост, так в Костромской области назывался коридор, соединяющий летнюю половину, основную избу, и задний мост, ведущий в хлев, на пови́ть19 и на чердак. На мосту всегда было свежо, на стеллажах хранились банки с молоком, сметаной и сливками. Это место использовали как холодильник. В избе полы были окрашены в свекольный цвет, краска на половицах стерлась от времени, бабушка натирала их песком и щелоком. От бабки Оли мебели оставалось совсем немного, что-то увез ее племянник, какие-то кровати и лавки мы принесли из тетинининого дома.
Вся зимняя половина делилась переборками на три части. Они немного не доходили до потолка, и на их пересечении стояла русская печь. Обои на стенах с рисунком из бледно-лимонных цветов повторяли изгибы и округлости бревен. На изогнутых черных проводах свисали с потолка лампочки без абажуров. На провод цепляли липучку от мух. Бревна на потолке были оклеены белой бумагой. В избе всегда было мало света, и даже когда зажигали электричество, повсюду царил полумрак.
С основного моста дверь вела на задний мост, откуда шла лесенка вниз на двор, где, хоть и давно не было скотины, все равно оставался легкий запах навоза и соломы, а хлев был до отказа забит поленьями. Лестница наверх в два марша вела на пови́ть, которая вся была забита сеном, а по бокам стояли лари с зерном, старинные прялки, самовары, чугунные утюги и жернова. Все эти непонятные старинные предметы всегда вызывали у меня любопытство и добавляли определенный колорит интерьеру. С пови́ти шла небольшая лестница на чердак – помещение над жилой избой с небольшим круглым оконцем, выходившим на фронтон дома в палисадник. Бабушка не велела мне туда лазать, говорила, что там слабые доски, и я могу проломить потолок и провалиться.
В палисаднике росли березы, рябины и несколько кустов красной и черной смородины. При входе – клумба с ипоме́ями. Участок наш делился на две части: огородную и луговую. Луговую бабушка по несколько раз за лето выкашивала. Возле забора в тени берез стояли качели, гамак и мой небольшой домик, хору́мка, в котором я играл. В огородце было несколько грядок с клубникой, зеленым горошком и всякого вида салатами, парники с помидорами и огурцами, морковь, лук, цветная капуста и карто́фельник. Огородом занимались ежедневно, у бабушки все содержалось в идеальном порядке.
До войны Полетáлово насчитывало 17 дворов, но потом его постигла судьба всех русских деревень: молодежь стала уезжать на учебу в большие города, а возвращаться назад никто не спешил. Шли годы, и окрестные деревни таяли на глазах. Во времена моего детства Полетáлово напоминало скорее хутор, чем деревню: круглый год проживала лишь бабушкина сестра тетя Нина с Тяпкóвым, а остальные три дома использовались для летнего проживания: один дом моих бабушки и дедушки, купленный ими у старушки бабки Оли, дом дяди Феди Щербакова и дом Цветковой Марьи Федоровны – бабушки Машеньки, моей первой любви. От остальных подворий не осталось и следа, кроме незначительных изменений ландшафта и растительности: в этих местах можно было различить холмики с густыми зарослями крапивы и Иван-чая.
Мне наизусть были известны все самые ягодные места. Основная «гору́шка», как мы ее называли, находилась недалеко от нашего и дядифе́диного огорода и была моей персональной заи́мкой. Раз в несколько дней я непременно наведывался туда с проверкой, не вторгся ли в мои владения случайный гость (изредка туда забредали дядя Федя или Машенька), укрывал крошечные подосиновики листьями кочедыжника20, чтоб их не приметил никто, кроме меня. И всегда расстраивался, когда в самых потаенных местах оставались тропы от «медвежьего хода» дяди Феди, обрывавшего мой малинник.
В деревне безуспешно искали воду и про это ходили легенды: то один, то другой энтузиаст пытался вырыть колодец с питьевой водой или мало-мальски чистый пруд, но ничего не получалось – вода уходила, пруды мелели, и на их месте образовывались горки, облюбованные мелким леском, земляникой и грибами. Иногда я, подсмотрев, как это делают взрослые, брал лопату, ветку и пытался определить, где именно находится водяная жила. Подрубал дерн, отваливал тяжелые куски проросшей кореньями глины и углублялся чуть ли не по грудь в землю. Вязкая, суглинистая земля подавалась с трудом, в яму натекала дождевая вода, окрашиваясь в мутный кирпичный цвет. Я с надеждой вычерпывал воду и всматривался, нет ли на дне родника, но все было напрасно. Бабушка подходила, смотрела, кивала головой и рассказывала, как раньше пруды рыли целыми бригадами, но ничего так и не нашли. Я упрямился, не хотел идти на обед, рыл все глубже и глубже, провозглашая яму новым прудом, но раскопки были напрасными. Как только я углублялся на опасную глубину, лопату у меня отбирали, и поиски колодезной воды прекращались до следующего лета.
Из деревенских прудов воду не пили, а использовали для полива огорода и бани. Для питья и готовки приходилось ходить на речку, которая протекала в полукилометре от деревни. Дедушка коромыслом не пользовался, возил воду в канистрах на тележке.
Если взглянуть на нашу Ша́чу21 с высоты птичьего полета, то может показаться, что это не речка, текущая по равнинной и пологой местности, а тетрадка с прописями нерадивого ученика, который старательно выводил прописные буквы пером, тренируя загибы, да вышло небрежно: нажим пером то ослабевал, то усиливался, то ученик задумывался при повороте, и натекала большая «чернильная клякса», образуя широкие омуты, потом линия вновь превращалась в тонкий ручей до следующего поворота. Что-то постоянно сбивало русло в сторону и беспорядочно поворачивало, не давая течь прямо.
Перед Полетáловым поворот образовывал длинный полуостров, получивший вкусное название Капу́стник, так как до середины двадцатого века в том месте располагались капустные поля. В наше время это было дикое, поросшее болотными травами поле, с несколькими примятыми площадками для рыбалки. Воду набирали с мостков, там же и полоскали белье. Слева находилась небольшая песчаная отмель, которая была нашим пляжем. Коровы переходили реку вброд возле старого разрушенного моста. Они подолгу стояли в воде, спасаясь от надоедливых насекомых. Прозрачные, переливчатые стрекозы пикирова́ли и приземлялись на колышущиеся рдéстовые22 «аэродромы».
В июне появлялись слепни. Две недели они летали жирными бомбардировщиками и жалили все живое вокруг. Слепни сменялись более тощей, но не менее жгучей строко́й. Жалила она сильно и больно. Но проходило несколько недель, и строка́ тоже куда-то исчезала. В июле появлялись комары и мо́шка. Бесчисленными стаями они кружили по вечерам и, проникая в щели марлевых «ситечек», висящих на окнах, облепляли ноги и руки. Спасенья от них не было, дедушка с бабушкой отбивались ветками черемухи и мазали одежду и руки средством «ДЭТА», но ничего не помогало. Во все летние месяцы мух было несметное количество, с ними боролись липучками, которые свисали с потолка лохматыми языками.
«Ох, лето красное! любил бы я тебя, когда б не зной, да пыль, да комары, да мухи!» – цитировала Пушкина бабушка. Но мне почему-то эти назойливые спутники лета не мешали, более того, я как-то свыкся с ними и для меня до сих пор жужжание мух в солнечный июльский полдень, и комариный, то удаляющийся, то приближающийся писк – главные звуки летнего вечера.
Глава 7. Чердак
Есть место в доме, куда мне залезать категорически запрещали, опасаясь, что по незнанию, я могу ступить на слабые доски и провалиться – это чердак. С пови́ти на него вела полуразрушенная деревянная лестница, с шаткими, прогибающимися ступенями. Забраться туда не так-то просто – нескольких ступеней не хватало и приходилось делать большой и неудобный шаг. Каждый раз, когда я проходил мимо, меня подмывало желание подтянуться и краешком глаза посмотреть, что там делается. Но я не решался, вспоминая, как бабушка строго-настрого наказала: «На чердак ни ногой! Расшибешься!»
Как-то раз я не выдержал, подошел к лестнице и полез наверх. Перегнулся через верхнее бревно и осмотрелся. Косой, солнечный луч пронизывал воздух сквозь окно, выходящее в палисадник, подсвечивая кружащую пыль. За окном в вершине треугольника под самым коньком крыши ласточки свили гнездо и то и дело вылетали из него, черными штрихами чиркая воздух. Все вокруг было завалено всевозможными вещами, которые сюда сносили в прежние времена: резные, украшенные цветочными узорами прялки с намотанными остатками пряжи стояли, как мультяшные коты; сверкал на солнце пятнистый самовар с полуотвалившимся краником; чугунный утюг лежал на боку, я приоткрыл окошечко отверстия для углей, и оттуда высыпалась сажа, испачкав мне руки; деревянная ручка утюга болталась на ослабленном винте, который я попытался безуспешно подтянуть; кованая вилка светцá23 с прогоревшими лучинами стояла, как голое дерево. Я сунул нос в прогорклую маслобойку, покрытую зелеными пятнами плесени, заглянул в кадушки, разбитые глубокими трещинами. Осторожно ступая по поперечной балке, я пробрался к самопрялке и крутанул рабочее колесо, которое жалобно скрипнуло, совершив оборот. В беспорядке валялись сырные формы, потемневшие от времени, старый патефон с исцарапанной пластинкой, расписное коромысло, ларец со ржавыми драночными гвоздями, рубе́ль24, ребристый как крокодил, с темной, затертой до блеска ручкой, и покрытая глубокими шрамами скалка. Мне приходилось разбирать пирамиды из предметов с большой осторожностью, чтоб не наделать шума и не быть обнаруженным. По углам валялись залежалые драные ватники, испачканные мучной пылью, по́рты25, кушаки и даже женский сарафан. От всех этих предметов веяло какой-то старой дореволюционной Россией из бабушкиных рассказов и воспоминаний ее родителей. Вся эта музейная утварь казалась мне невероятно притягательной, необычные предметы, траченные молью26 времени, половину названий и предназначение которых я не знал, казались мне столь нужными, что я решил со временем переместить некоторые из них на пови́ть и в свою хору́мку.
Я открывал тугие, приваренные временем пробки пузырьков соснового масла с клеймом старинной мануфактуры. Вдыхал засохший хвойный бальзам, сохранивший, на удивление, свой едкий скипидарный аромат, рассматривал названия на старинных беляевских кирпичах27 и тяжелых дверных петлях.
Щелкнули ржавые замки потертого чемодана, и я извлек пыльные стопки журналов и бумаг, перевязанные веревкой. Сдувая пыль, я открыл наугад несколько тетрадей и стал читать. Имена на обложке мне ни о чем не говорили, но я внимательно вчитывался в записи, рассматривал оценки и ошибки, отмеченные учителями, перечитывал диктанты, контрольные, изучал примеры и математические задачи.
Там же лежали потрепанные учебники по самым разным предметам со штампом школьной библиотеки на семнадцатой странице, ведомости о совхозных надоях, подшивки старых журналов «Работница»28 и отдельные пожелтевшие страницы из «Северной правды»29.
Кое-где попадались коричневые фотокарточки, с которых смотрели неизвестные мне люди. С детских лет, смотря на старые снимки, я испытываю это завораживающее чувство – так и хочется протянуть руку, достать человека из фотоателье и спросить его: «Ну что ты, как ты? Расскажи о себе что-нибудь, не молчи». Мне было нестерпимо жаль каждого – немой образ как будто хотел, но не мог рассказать, что, мол, жил я когда-то, жил хорошо, счастливо, любил и умирать не собирался.
Аккуратно заполненные тетради, валяющиеся в чердачной пыли, – тронь и поднимется слоями облако, выстрелит солнечный луч сквозь кружок окна и подсветит плавающие в воздухе крупинки. Важные и нужные когда-то, лежали они бесполезными стопками, и никому до них уже никогда не будет дела, а этот милый чердачный музей будет навещать только один посетитель.
Вдохновленный героями и приключениями детских книжек, я рассматривал все эти предметы, втайне надеясь отыскать некий несуществующий клад. Среди всей утвари мною были найдены только несколько лампадок и икон в серебряных окла́дах, которые я отдал бабушке, но никаких драгоценностей, к сожалению, обнаружить не удалось. Я ждал, что где-то появятся старинные монеты или посуда, но ее не было. В одном из сундучков лежало несколько поломанных кукол с застывшим выражением лиц, тельца которых плохо пахли из-за попавшей через отверстия оторванных конечностей грязи. Больше не было ничего интересного.
Всего несколько мгновений назад я был абсолютно счастлив, копошась в домашнем «музее», который случайно обнаружил, но вдруг какая-то беспокойная мысль охватила меня и стало беспричинно грустно оттого, что вот прошла человеческая жизнь и испарилась, оставив после себя лишь тусклый, случайный след – связку пыльных тетрадей на чердаке, которые кроме меня, скорее всего, никто, никогда не увидит.
Грустно от того, что фотография беспомощна, а память беззащитна, что жили когда-то люди, но время их вышло, и они не в силах уберечь от гибели и забвения дорогие им предметы, переходящие по наследству тому, кто живет после них: я думаю о них, и они оживают – я забываю, и они умирают навеки.
Не раз я залезал на чердак в поисках сокровищ. Это были мои владения, в которых не могло быть непрошеных гостей, но всякий раз посещение чердака и новая встреча с жалкими старинными предметами, бессмысленными тетрадями и немыми фотографиями наводили на меня печаль и грусть.
Глава 8. Навстречу маме
– Кто хоть там идет, никак не разберу, – спрашивает меня бабушка.
Мы сидим за столом и полдничаем. Из окна виднеется дорога, ведущая в Коны́гино. Метрах в трехстах возле кузницы, куда я часто сворачивал в напрасном поиске старинной подковы на счастье, разрослись кусты, закрывающие вид, а еще дальше, между двух полей льна, дорога спускается с кузнецо́йской горы30.
– Где, ба́уш, – спрашиваю я.
– Да вон, далеко, вроде как с кузнецо́йской горы кто-то спускается. Далеко больно, я так почти не вижу.
Я знаю, что там есть ложбинка и на самой горе человеческая фигурка сначала появляется, а потом исчезает из виду. Мы пьем чай и пристально всматриваемся в окно.
– Может, Валька-письмоноска идет? Да не, не она. У Вальки сумка через плечо большая, а тут, вроде, как рюкзак. Мож, кто из доярок, корову ищет? Идти-то к нам особо некому. Мож, на реку, на рыбалку кто направился?
Фигурка появляется из ложбинки и начинает спускаться с кузнецо́йской горы. Мы всматриваемся, и бабушка говорит.
– Неужто Та́нюшка идет. На нее похожа…
Я вылетаю из-за стола и бегу.
– Кеды надень, – кричит мне вдогонку бабушка. – Да шнурки завяжи, не то сва́лисся!
Я спрыгиваю с крыльца, пролезаю сквозь завóрки31 и бегу по дороге вперед, пролетаю кузницу, и вижу, как с горы бежит мама. Последние метры я разгоняюсь и бросаюсь к ней, обнимая и целуя ее в лицо и шею. Почему-то потом всегда, сидя за столом и всматриваясь вдаль, я часто вспоминал эту сцену, проваливаясь в тот миг и в тот день, где я отставлял чашку, слетал с крыльца и бежал, бежал навстречу маме. Эта встреча так запала в сознании, что иногда всплывает не только в памяти, но и в моих сновидениях: я бегу по дороге мимо старинной кузницы, а с горы, широко раскрыв руки, бежит мама…
Глава 9. Баренька, баренька, баренька
В череде приятных и погожих вечеров тот вечер был самым обыкновенным, и он, видимо, таким бы и остался, таяли последние минуты дня перед закатом, когда остывшее золото солнца еще подсвечивает предметы, выкрашивая их в особый, драгоценный цвет. Я гулял по двору близ тетинининого дома, наблюдая, как где-то за завóрками, пасется маленькое стадо овечек, спокойно жующих траву. Ворота в хлев были приоткрыты и приученные животные сами возвращались на ночь в определенное время. Около восьми вечера, идя доить корову, тетя Нина выходила во двор и запирала ворота на засов. Иногда овцы не заходили в хлев, а толпились около двора, не чувствуя времени, и тогда их надо было подзывать, ласково повторяя «баренька, баренька, баренька», и подманивать краюхой хлеба, которую они, толкаясь, наперебой хватали с руки.
В тот вечер овцы, слушая внутренний будильник, бойко прибежали в хлев, но с одной из них случилась досадная неприятность. На воротах висела петля, сделанная из проволоки, которую использовали, накидывая на гвоздь, вбитый в поленницу, чтоб в открытом положении ворота не захлопнулись под своей тяжестью или от порыва ветра. То ли устав под конец дня, а может, не заметив, одна из овец сунула голову в отверстие и, подгоняемая другими, продолжила бежать вперед, затянув эту самую петлю у себя на шее. Испугавшись, она стала еще больше дергаться, напрасно пытаясь освободиться. От этих неловких и судорожных движений петля сдавливала ее шею все туже, а бедное животное все резче вырывалось и брыкалось. Поначалу эта история показалась мне забавной, и я с интересом посматривал на то, как она била копытами и пыталась со всем напором скакать вперед, не понимая, что намоталось у нее вокруг шеи. Посмотрев какое-то время, я понял, что ей оттуда не выбраться и, подойдя поближе, попытался ее освободить, но только я протянул к ней руки, как она стала так брыкаться, что я в страхе отскочил.
И тогда случилось то, о чем я долго потом жалел, но чего, будучи ребенком, предусмотреть, конечно, не мог. Я забежал в избу и, увидев Тяпкóва, закричал ему: «Дядя Коля, дядя Коля, там овца запуталась!» Тяпкóв все те дни пил, не просыхая, за всю жизнь я, наверное, ни разу не видел его трезвым, так и в тот день он или похмелялся, или уже выпил. Он устало и долго моргал, сверкая недобрыми глазами, наконец, понял, что произошло, и прям в тапках, качаясь, пошел на двор.
Был он в майке и затертых брюках с отвисшими коленками, в которых и спал, и жил. Выйдя во двор и нехорошо улыбнувшись, он обхватил себя за скулы, выпустил вперед губы и, ругаясь по матери, схватил то ли вожжи, то ли плеть, и стал драть несчастную овечку, которая билась и блеяла не в силах освободиться. Я думал, что он стеганет ее пару раз и успокоится, но с каждым ударом, падавшим на ее спину и бока, он распалялся все больше. Поначалу мне показалось правильным, что он наказал овечку, но с каждым разом я понимал, что он старался ударить побольнее, а петля затягивалась сильнее. Тяпков вошел в раж. Понимая, что я невольным образом натворил, я не знал, куда деться, и только причитал: «Дядя Коля, не бей овечку, отпусти ее, она не виновата! Дядя Коля, отпусти, хватит! Ты и так ее наказал!» Тяпкóва мои жалобы раззадоривали. Тогда я рванулся в дом за тетей Ниной и бабушкой, крича: «Там Дядя Коля овечку насмерть забьет!» Они завизжали и выбежали во двор.
– Николай Васильич, отступись окаянный, ты почто скотину мучаешь?
Новые зрители только раззадоривали его. Он стегал еще и еще. Тетя Нина с бабушкой насилу его оттащили. Притихшую и повисшую в петле овечку освободили. Я еще долго смотрел на нее, и ее жалкая фигурка расплывалась в слезах.
Еще несколько дней я не отходил от овечки, нося ей большие ломти хлеба, а она смотрела с укором на меня своими печальными, прозрачными глазами с черным бревнышком горизонтального зрачка посредине, словно говоря: «Ну что ж ты наделал, почему ты испугался и сам не освободил меня или не позвал бабушку?» Мне было стыдно за то, что я поначалу с гадким интересом рассматривал, как она запуталась, а потом даже считал, что ей попало за дело.
Тяпкóв в особой жестокости больше не был замечен. Тетя Нина и бабушка, обсуждая потом эту историю, говорили, что он совсем пропил мозги.
Глава 10. Тяпкóв
В августе из областного центра к тете Нине приезжали на постой студенты, которые занимались сельхозработами на соседних полях. Студенческий отряд располагался в ее доме, и повсюду в избе на полу, накиданных матрасах, кроватях, на пови́ти и даже в гóренке, рядом с медогонкой и засохшими тельцами пчел, молодежь устраивалась на ночлег.
Тетя Нина варила на всех похлебку, кашу, макароны по-флотски, поила молоком. Для Тяпкóва – это был звездный час. Он прихорашивался, надевал чистые брюки и рубашку, подходил к комоду в большой комнате и выпрыскивал на себя несколько капель «Шипра»32, сначала сидел со всеми за столом, выпивая самогонку стопку за стопкой, разговаривал со студентами, преувеличивая собственное гостеприимство (хотя им тут и не пахло, ведь совхоз за постой платил хорошие деньги), а затем как-то незаметно и бесповоротно пьянел, его лоб покрывала нездоровая угарная испарина, он начинал материться, темнел до багрового цвета, кривил рот и, посасывая воздух углами губ, свирепел и зверел. Он выискивал какого-нибудь студента, к кому можно было докопаться, и провоцировал на конфликт: уставившись тяжелым взглядом, исподлобья, он зло цедил:
– Чего не жрешь ничего, а? В городе, небось, такого и не пробовал? Что вы там, в городе, хоть жрете?
– Николай Васильевич, не беспокойтесь, все в порядке, мы кушаем, все нормально!
Студенты не понимали, куда он клонит, и что это лишь предлог для того, чтобы начать скандал.
– А чего вы привезли с собой тушенку? Думаете, в деревне ничего нет, да? А чего тогда вы сюда вообще приперлись, раз ничего нет? А?
– Коленька, áндел33 ты мой, ты бы похлебал немного супчика-то, а то ведь ничем не закусываешь! А́ндел ты мой! – причитала тетя Нина, боясь, что студенты уедут. Пыталась успокоить его, но он не унимался.
– Нинуха! Тащи все на стол! Пусть посмотрят, как мы живем!
– Коленька, а́ндел ты мой, почто ты разошелся-то, сиди выпивай спокойно, не трогай ты их…
Но его уже было не остановить. Встревала моя бабушка.
– Николай Василич, я тебя прошу, перестань ты это!
Тяпóк строил страшные рожи, хватал себя за торчащие худые скулы и зачем-то несколько раз моргал так, что на его голове двигались волосы, хлопая со злостью себя по коленям.
– Я́комлемна! – говорил он, обращаясь к бабушке, – ты куда лезешь?
Он вскакивал с лавки и дергал за кольцо в полу, пытаясь приподнять крышку голбцá, затем откидывал ее к стене и спускался в пахнущую плесенью и влагой темноту, потом выныривал оттуда с трехлитровой банкой соленых огурцов, затем появлялись банки с солеными помидорами, патиссонами, белыми грибами, черничным и малиновым вареньем. Он тащил все банки на стол и тут же пытался все их открыть и вывалить содержимое на тарелки!
– Коля, что ты делаешь-то, паразит ты этакий, а! Ну, как тебе не совестно, что ж ты продукты-то портишь, кто ж это и́сть-то будет? – тетка Нина старалась утихомирить его, но все было без толку.
Тяпкóва несло. Он победно оглядывал стол и посмеивающихся студентов, но чувствовалось, что этим не закончится. Мне не хотелось, чтоб он заметил меня. Я прятался на скамье среди студентов, запивая пироги с малиной свежим молоком из крынки.
Неожиданно Тя́пу резко качнуло куда-то в сторону, и он ушел. Слышно было, как он ругается по матери и пыхтит. Вдруг он вернулся, держа в руках охотничье ружье.
– Ну, что, притихли, щас я вас всех поубиваю – сипел он.
Бабушка и тетя Нина встали у него на пути, грудью заслонив нас.
– Ты что? Совсем сдурел, пьяный черт! Совсем уже!
Он стал сопротивляться, стараясь оттолкнуть их. Тут кто-то из студентов не выдержал и поднялся.
– Чего лезешь, сюда иди, щас я тебя наряжу, – страшно сипел Тяпкóв.
Двое здоровых парней вскочили, сгребли тщедушное и ничего не соображающее тяпко́вское тело в охапку вместе с ружьем и потащили на сеновал. Все выскочили из избы смотреть, что будет.
Я, к сожалению, не разглядел из-за спин, что там было, но только слышал, как Тяпкóв, словно рваный аккордеон, глухо орал про ребра, матерился и вопил: «Убивают!» Послышалось несколько крепких ударов. Тяпкóв затих. Ружье отобрали и спрятали. Один из студентов повернулся к бабушке, подмигнул и сказал: «Тетка Маруська, давай веревку, щас мы его прибьем, свяжем и в реку сбросим!»
Тетя Нина и бабушка в голос заголосили: «Свят, свят, свят, а́ндел мой, пожалей ты его, дурака старого, пропойцу, не губи душу, отпусти его! А́ндел ты мой!»