Читать онлайн Земля под снегом бесплатно

Земля под снегом

Andrew Miller

The Land in Winter

* * *

© Andrew Miller, 2024

© Л. Мотылев, перевод на русский язык, 2025

© А. Бондаренко, художественное оформление, макет, 2025

© ООО «Издательство АСТ», 2025

Издательство CORPUS ®

* * *

Посвящается музыкантам

Так или иначе, наряду с развитием психически здорового «я» в здоровом мире всегда, я думаю, идет, хоть и в разной степени, развитие безумного «я» в сотворенном им же самим безумном мире.

Роджер Мани-Керл. «О боязни сумасшествия»

НАНА: Не должна ли любовь быть единственной истиной?

ФИЛОСОФ: Для этого любовь всегда должна быть истинной.

Жан-Люк Годар. «Жить своей жизнью»

  • Зимнее время – женское время…

Сильвия Плат. «Зимовка»

Часть первая

В вышину

7 декабря 1962 года

1

Он лежал на лакированной деревянной доске, которой был накрыт радиатор. Доска в ширину была как его плечи, и он знал по болезненному опыту, что надо подняться таким манером, каким оживший мертвец мог бы сесть в гробу. Крутанешься набок и окажешься на полу.

Высокое окно над радиатором было занавешено тонкими занавесками в полоску – узор из коричневых, зеленых и красных линий. Он отвел уголок и выглянул. Вселенская глубь, самое сердце ночи, сквозь туман горит единственный оставленный огонек над дверью трудотерапии.

Который час? Он высеивал время из воздуха, из множества мелких подсказок в нем. О наличии того, об отсутствии этого. Когда он только поступил, у него были часы на коричневом кожаном ремешке, из лучших его вещей. Удалось сохранять их две недели, пока не стибрили. Он знал кто: человек, который через полгода умер в столовке, вдохнув полный рот картофельного пюре. Часы, должно быть, отдали его родственникам вместе с десятком разного прочего из его тумбочки. Они, может быть, удивились: даже и не знали, что у него есть такая симпатичная вещь.

Он отпустил занавеску. Интересно, что его разбудило. Не было ни крика, ни суеты, ни бегущих ног. Полная тишина. Общая комната, где он лежал, обширная, с высоким потолком, была пуста. Но где-то что-то переменилось. Что-то либо свалилось наземь, либо вознеслось в вышину.

Он одним махом сел на доске, спустил ноги. Пригладил волосы, какие оставались, и окинул взглядом комнату. Строгого вида маленькие столы, строгого вида стулья при них, пепельницы из фольги. На стене, привинченная и вне досягаемости, картина с аэростатами; на противоположной стене, тоже привинченное и тоже высоко, фото молодой королевы в коронационной мантии.

Кроме обуви, он был полностью одет. Коричневый костюм в тонкую полоску, под пиджаком кардиган – подарок от дочери, младшей из двух, на прошлое или позапрошлое Рождество. Красный, шерстяной, теплый, правда, чуть великоват – всегда был или становится. Старшая уже годы как не появлялась. Раньше это его, кажется, тревожило. Теперь перестало.

Не сонный теперь, с ясной головой в один из промежутков, когда то, что ему дают, утрачивает силу, он встал, нашел устойчивое положение и двинулся вперед. В одних носках мог перемещаться почти беззвучно. Из общей комнаты в коридор. В общей пол был деревянный, но в коридоре плитка из линолеума, геометрические фигуры, яркие цвета. Тут не зависнуть бы, не пытаться наступать только на зеленые квадраты, не застрять на красном треугольнике. Плитки были новые, часть общего плана сделать тут все оптимистичней. На эту тему к ним обратился директор больницы. Целую речь произнес в церкви после воскресной службы из-за черной деревянной кафедры. «Пришло время перемен, дамы и господа! Мы вступаем в эру возможностей!» Через несколько недель появились плитки, а в столовке поставили репродуктор, он играл одни и те же три вальса снова и снова, пока один в военном кителе и со шрамами на лице, новый здесь, не прихлопнул его стулом.

Дверь ординаторской была открыта. В кресле, тихонько похрапывая, сидела фигура в белом пиджаке. Иэн, эту неделю он ночами. На канцелярском шкафу потерявший волну радиоприемник шипел, как газ при утечке, потом вдруг высказался, что-то спросил на незнакомом языке. Рядом с приемником пустая пивная бутылка и пачка «вудбайнов» без фильтра. Он потянулся от двери, вытащил одну из оставшихся сигарет и сунул в карман кардигана. Часы в ординаторской показывали без десяти пять.

Дальше по коридору одна из задних палат. Каждая палата носила название, эта называлась «Фермер». Двадцать коек по одну сторону, двадцать по другую. Вдоль всего помещения ночники изливали свет, похожий на растопленный воск. Он двинулся по центральному проходу, поглядывая на головы, спящие, кроме нескольких, глядевших ему навстречу. Ни один не бормотал сейчас, не скулил. Из всех часов дня и ночи этот был самый оголенный. Никто снаружи не шел по дороге ни к ним, ни от них. Внутри даже самые беспокойные наконец угомонились, обессилев. Два часа до конца ночной смены.

Вот его собственная койка, над крючком, где висит другой его пиджак, табличка с именем и фамилией: Мартин Ли. Дальше по той же стороне койка Стивена Стори; он дошел и остановился у железного изножья. Взбугренная постель с подушкой под одеялом создавала ложную фигуру спящего – можно, пожалуй, и обмануться, глядя от двери.

Это, что ли, его разбудило? Стивен? Он был сыночком всей палаты, совсем скоро ему домой, до Рождества точно. Юноша, позавчерашний мальчик, он писал мелким аккуратным почерком в маленьких тетрадках, которые ему привозила мать. Когда санитарная машина не спеша доставила его откуда-то, где то ли его не хотели держать, то ли не могли с ним справиться, в первые недели он резал себе кисти рук всем, у чего был какой-никакой край, но это ему поправили. Он играл в шахматы с каждым, кто соглашался сесть за доску. В классе деревообработки у мистера Хичкока они с Мартином последнее время сидели на скамье рядом. Делали игрушки всех видов: деревянные лодочки для прудиков, детские пушечки, волчки. У него была волна каштановых волос и приятная улыбка, застенчивая, хотя в глаза тебе он был не прочь посмотреть. Раз его застали поющим в полном одиночестве под навесом у футбольного поля. Даже персоналу здесь было ясно, что он достоин будущего. Так где же он?

За палатой умывальня. Мартин поискал его среди капающих кранов, вдыхая запах мокрых полотенец. Тут не было ночников, но сквозь одно из матовых стекол просачивался свет наружного фонаря. Откуда-то шло шипение. Он нашел этот кран и подержал пальцы под витой струйкой. На полочке наверху стояла широкая склянка. Он взял ее, тряхнул. Сколько там, половина? Поставил ее обратно и закрыл кран. Кабинки были у него за спиной, но он не стал туда лазить. Человек, даже если молчит и совсем неподвижен, потрескивает, как радиомачта, и Мартин знал, что он тут один.

Еще одна дверь, бывает заперта, бывает нет. Сегодня поддалась толчку. Цветные плитки кончились, тут уже идешь по камню. Он нашарил на стене выключатель. Зажглась единственная лампочка под металлическим абажуром шагах в десяти, где проход пересекался с другим. По обе стороны виднелись крепкие двери с засовами и глазками. Большинство помещений за ними сейчас использовались как складские, но одно сохранили для прежних целей. Он заглядывал в глазок за глазком и видел мрак, громоздящийся кучей, как уголь в подвале. Кое-где в здании, и здесь в том числе, будто бы водились привидения, но это его не волновало. Он подумал, что готов, если надо, подать привидению руку помощи и они, вероятно, это понимают.

Где проходы пересекались, он помедлил под лампочкой. Если направо, там пожарный выход. Налево прачечная. Он повернул налево. Было чувство, что Стивен где-то впереди, совсем близко. Чем дальше от лампочки, тем больше проход ослаблялся тенью, но он видел, куда идти, и мог бы обойтись и вовсе без света. Двустворчатая дверь прачечной была открыта, и он вошел. Пол был изъезжен колесами тележек. Он осторожно перемещался среди стальных чанов и странных машин, которые выжимали и гладили постельное белье. Тут работали женщины. Можно было видеть, как под вечер они возвращаются в своих синих халатах в женское крыло больницы.

К прачечной примыкала сушильня. На деревянных рамах, поднятых к потолку, висели простыни. От электрической лампы на боку бойлера разливался прохладный голубоватый, как бы лунный свет. Пахло щелоком и чем-то чуточку горьким, словно белье, как ни старались, не могли выстирать дочиста. Середину помещения занимал большой, будто на два десятка пирующих, стол. Там массивным снежным наносом были навалены сложенные простыни и полотенца. А на них, растянувшись во всю длину, лицом кверху, одетый, но не обутый, лежал Стивен Стори. Глаза закрыты, рот – не совсем. Кисть одной руки покоилась у пряжки ремня, другая съехала, раскрытая ладонь лежала сбоку подле черной ткани брюк. К галстуку бельевой прищепкой был прикреплен конверт. К сведению тех, кого это касается. Конверт был больничный. Должно быть, он сходил заранее в ординаторскую и попросил у медбрата.

Мартин притронулся к нему – к щеке, к шее. Кожа не совсем еще остыла, но была на ощупь холодней воздуха, вроде как нож в ящике стола. Он произнес имя Стивена, тихонько, словно обращаясь к спящему, и постоял минутку – тень, замершая среди приглушенных голосов ее собственного прошлого. Подумал было вытащить одну из простынь и прикрыть его, но Стивен вполне мог сам это сделать и не сделал. И тут не чувствовалось ничего неподобающего. Он видел в свое время неподобающее, стоял перед ним семнадцать лет назад с фотоаппаратом, апрельский день, лес где-то между Везером и Эльбой. Но тут другое, тут не надо ничего прятать, поспешно закапывать. Тут царила дружеская на свой лад атмосфера, как за кулисами театра, такое место он и сам мог бы выбрать, может быть, и выберет еще.

Он отступил от стола, помедлил, поклонился так низко, как позволяла плохо гнущаяся спина, и вернулся в проход. Дошел до одинокой лампочки на потолке и двинулся дальше к пожарному выходу. Там нащупал в кармане кардигана сигарету, полез в пиджак в поисках спички, нашел и чиркнул о стену. Первое время здесь ему по очевидным причинам не позволяли спички, но потом (после второго сеанса шоковой? после третьего?) он разочаровался в огне.

Он прислонился к стене и закурил. «Вудбайны» делали на фабрике в городе. Там нетрудно было получить работу, особенно женщинам, девушкам. Некоторые в больнице работали там раньше, а иные наоборот – из больницы на фабрику. Обмен своего рода. Он курил, пока пальцы не укусило горячим. Затушил о стену. Искры слетели на пол.

Между мастерской металлообработки и пожарным выходом была кнопка сигнализации в застекленном ящике. Он ударил по стеклу локтем, нажал на ребристую латунную кнопку, а затем отодвинул дверной засов и вышел в остатки ночи. Туман стоял очень густой. Больничная церковь еле угадывалась. А женского крыла совсем не было видно. Привкус канав, зимних полей. Море? Он пошел вперед. Туман расступался и тут же смыкался у него за спиной. Сколько было таких сновидений! Сзади загорались первые окна, и за тонкими занавесками все ревело.

2

Продавец авто, у которого он купил машину, назвал ее цвет bleu nuage[1] и посмотрел на Эрика, чтобы увидеть, понял он или нет. Убедившись, что понял, продавец улыбнулся шире, словно знал теперь, что сделка, считай, заключена.

«Ситроен ID»: да, поменьше возможностей, чем у DS, но, в сущности, та же машина, только доступней. И у этой, стоявшей перед магазином, была пара сотен миль на счетчике пробега. Из-за этого чуть дешевле.

– Не понравилась им? – спросил Эрик, и продавец пожал плечами, как бы говоря, что не каждому такая машина подходит, не каждый способен оценить ее по достоинству.

Регулируемый дорожный просвет, гидропневматическая подвеска, реечное управление, подогрев и передних, и задних сидений.

– Передние откидываются до конца, доктор. Можете там спать улечься, если надо.

Сейчас, колеся по узким зимним дорогам – грязь, колеи, брызги, – он должен был, если хочет, чтобы машина выглядела так стильно, как ей положено, мыть ее раз в неделю минимум. Ведро, губка, шланг, автомобильный воск, прибавленный продавцом в подарок. Его слегка смущало такое частое мытье. Он не причислял себя к этому типу, к пригородным неженкам, свихнутым на имуществе, но что-то было в этой машине чувственное, от чего он не мог полностью отделаться. Отделается, конечно, со временем. Со временем станет думать о ней просто как о машине. Время выправит это, именно так оно и действует, он совсем недавно уяснил это себе.

Часы на приборной доске показывали без двадцати девять. Первый домашний визит был у него на девять часов. Миссис Таллис, школьная учительница, вероятно, любила точность, но туман все еще был густой, и он не собирался торопиться. По радио перед выездом главной новостью был большой лондонский смог, худший за месяцы, видимость упала до пяти ярдов, а ночью была и вовсе нулевая. Министерство военно-воздушных сил не обещало улучшений. Слушая, он представил это себе: окутанные здания, Эрот[2] в облаке, пустые парки – и в сотый раз спросил себя, не слишком ли легко отказался от Лондона, не означает ли отказ от Лондона отказ от остального. От притязаний? Но у него не было там хороших связей, не было тайных пружин. Провинциал с бирмингемским выговором, которого он не считал нужным исправлять или скрывать. И Лондон, разумеется, означал выходные с родителями Айри́н, разговоры за выпивкой с людьми, с которыми ему стоило труда быть вежливым, которые распространялись о невозможности найти служанку или садовника, как будто мы не пережили никакой войны. А здесь – когда они с Айрин в разгар лета в первый раз сюда приехали, поездом от вокзала Паддингтон, когда Габби Миклос встретил их на станции (да, этот центральноевропейский шарм подействовал на Айрин, и еще как) и привез осмотреть коттедж, где в пустых комнатах пахло старыми каминами, и наполовину одичавший сад, – возникло чувство некой неизбежности. В поезде на обратном пути они почти этого не обсуждали. Да, переедут. Конечно, переедут. Он станет сельским врачом, а она его сельской женой. Это выглядело решением проблемы, которой они до той поры не осознавали толком. И, если хотите знать его мнение, для нее выйти из родительской тени было огромным благом. Она более шаловливой стала, более уверенной в себе, больше похожей на свою сестру, на знаменитую Верóнику. По крайней мере так выглядел их первый год здесь. Постепенно, однако, прилив сменился отливом. Почему-то наметилась перемена. Причину он за недосугом не установил еще. Нет осмысленного дела? Пару раз она на это жаловалась. Ничего, скоро дело появится.

Впереди, где дорога опускалась и туман мог бы сойти за лондонский смог, он увидел в нем два красных поплавка – огни стоящей машины. Сбавил скорость (передние тормоза дисковые, задние барабанные) и встал за огнями ярдах в пяти. Сидел, ждал несколько секунд и готов был просигналить, когда из завитка тумана выступила фигура в комбинезоне, вгляделась и неуверенно помахала – заблудившийся звездолетчик, радующийся появлению инопланетян. Эрик знал, кто это. Билл Симмонс, его сосед, переехавший на Мокрую ферму через несколько месяцев после того, как они с Айрин переехали в коттедж. Чтобы узнать его подноготную, местным – вернее, хозяйке местного магазина, что, считай, одно и то же, – много времени не понадобилось. Сын богача, бог знает почему решивший поиграть в фермера. А папаша не просто богач, а такой, чье имя нет-нет да видишь в газетах, в статьях, какие пишут, поглядывая одним глазом на суды, где слушаются дела о клевете. При нем маленькая блондинка жена, пациентка Габби. Ее отец тоже интересный персонаж, но совсем в другом смысле.

Медленно – и словно бы нехотя – другая машина тронулась с места. Повышенной проходимости, но не «лендровер», похожее что-то, вариация на тему. Пошла назад, затем съехала с дороги, проползла через открытые ворота и вперевалку двинулась по полю. Эрик включил сцепление «ситроена». Поднял руку не глядя. Набрал скорость, уже не осторожничая. Под мутной серостью нависших деревьев машина текла гладко, как вода.

Миссис Таллис жила на вилле в стороне от главной дороги. Он поставил машину на площадке, посыпанной гравием. От сада исходило некое предвестье долгого запустения. Он напоминал уголок викторианского кладбища. В нем даже был небольшой каменный постамент, вероятно, солнечные часы, но погребального вида, словно подножие для урны. Весной, конечно, все изменится – крокусы, нарциссы, – но в такой день весну почти невозможно вообразить.

Она открыла через считаные секунды после звонка. Ему представилось, что стояла за дверью в ожидании. Пациенты часто так себя ведут.

– Доброе утро, доктор.

– Доброе, миссис Таллис.

– Какой туман!

– Да.

Она спросила, не выпьет ли он чаю. Он вежливо согласился. Чашка не повредит; к тому же полезно будет посмотреть, как она готовит чай и наливает, это поможет понять, что у нее с подвижностью, насколько она скована. Ей было пятьдесят шесть лет. Во время войны ее муж, слишком уже немолодой для действующей армии, записался в пожарные войска и погиб при воздушном налете на Бристоль в Страстную пятницу 1941 года. Полтора месяца назад у нее появились боли в плечах и бедрах. Хуже всего по утрам, иногда с кровати тяжело встать. Он осмотрел ее тогда, ощупал – у него такое неплохо получалось, людям спокойней делалось от физического контакта с ним. Вариантов было несколько. Ревматоидный артрит, волчанка, даже болезнь Паркинсона. Взглянув на показатели крови, обдумав симптомы и зная ее возраст, остановился на ревматической полимиалгии. Поговорил для верности с Габби. Хоть и не совсем уж старший партнер и наставник, Габби Миклос на несколько лет раньше начал набираться опыта, и у него был хороший нюх диагноста. В заковыристых случаях с ним имело смысл советоваться. Габби согласился, и он назначил ей преднизолон. Эффект оказался быстрым, что подтверждало диагноз.

Он смотрел на нее сейчас из-за кухонного стола. До чего аккуратна во всем! Платье, осанка, то, как она зачерпывает чай из чайницы коронационной ложечкой, выверенность ответов на его вопросы. Это порождено школьным учительством? Подавать пример всегда и во всем? Вероятно, ей одиноко. Она не курила, но он не исключал, что выпивает – рюмку-другую хереса, когда стемнеет, чтобы отогнать демонов. В кухне едва уловимо пахло рыбой – возможно, она вчера была на ужин, жареная камбала, скажем. За окном зимующие птички сновали вокруг кормушки.

Он спросил, не болит ли голова, нет ли болей при жевании, все ли хорошо со зрением. Он почитал уже, что пишут про эту болезнь, и знал, что как осложнение возможен височный артериит. Ответы его успокоили. Он взглянул на часы. Двинулись вместе к выходу. На столе в серебряной рамке стояла фотография мужчины в черной форме. Он уже видел этот снимок, но только сейчас понял, что тень рядом с мужчиной – постамент в саду перед домом.

Она открыла дверь. Спросила:

– Начинает рассеиваться?

– Похоже, – ответил он.

Они стояли бок о бок, глядя в сад. Что-то в этот момент, когда ритуал визита претерпел маленький сбой, могло быть сказано, но ничего не прозвучало.

Пять минут езды до следующего пациента – в самый раз, чтобы выкурить сигарету и тихонько выкинуть окурок в окно. Дом из красного кирпича в дальнем конце сплошного ряда эдвардианских домов. Комната и кухня внизу, две спальни наверху, маленький садик с парой гипсовых гномов, ловящих рыбу в пустом пруду. Одно из верхних окон, как обычно, было полузанавешено.

Тут даже звонить не пришлось: открыли, когда он только тянул руку к кнопке. Женщина стояла, держась за край двери. Ноль косметики; она и сама не выглядела здоровой. Когда вошел и вытер ноги о половик, она закрыла дверь. В полумраке прихожей (ковер с фиолетовыми завитками, темная лестница с крашеными перилами, на стене школьное фото мальчика с такими же темными, как у нее, глазами) она стояла близко к нему – казалось, чуть ли не ждала утешающих объятий.

– Как он сегодня? – негромко спросил он.

Она пожала плечами. Лицо на секунду исказила странная злая улыбка.

– То так, то эдак, – сказала она.

– Я поднимусь тогда.

Он двинулся к лестнице. Она осталась внизу – так у нее с ним повелось. Будет ждать на кухне, несколько минут для самой себя, когда не надо прислушиваться, не звенит ли наверху колокольчик.

В коридоре второго этажа он всегда ощущал себя слишком крупным – этаким водолазом морских глубин в шотландском твиде и брогах, который осматривает скромное прогулочное судно, затонувшее бог знает когда, но бережно сохраняющее все внутри как было, превратившее каждую вещь в ее собственный мемориал. Постучался для проформы одним пальцем в дверь в конце коридора – она всегда была приотворена – и затем вошел. Свет внутри исходил только от окна, где занавески были раздвинуты дюймов на восемь. Человек, сколько его виднелось, серостью был под цвет водянисто-серой кровати, на которой лежал. Электрический обогреватель у его ног испускал сухой пыльный жар. Затяжная болезнь с ее обычными атрибутами, с ее обычными запахами.

– Это я – доктор Парри, – сказал он.

Подошел к окну и раздернул занавески еще на несколько дюймов. Бросил взгляд вниз на крышу своей машины и повернулся в комнату. На подушке лежала не голова, а череп. Глаза были закрыты. Эрик заподозрил, что он мертв и надо будет сообщить об этом его жене на кухне. Но нет, глаза открылись, и взгляд – взгляд некоего упрямого разума, заточенного или прячущегося в трупе, – на мгновение придержал Эрика на месте.

– Как вы сегодня, Питер?

Долгая пауза. Мелкие движения ладоней, пальцев. Взгляд осоловело бродил кругами по светлому потолку. Питеру Герни было тридцать восемь – на два года больше, чем Эрику. До болезни он начальствовал над бригадой по добыче известняка в одном из карьеров позади амбулатории. Тамошние сирены перед взрывами слышны были, когда ветер дул с той стороны, даже в коттедже: зловещее взбухание и опадание звука, нечто среднее между воздушной тревогой и отбоем. Полгода назад он еще там работал.

– Очень больно?

– Не очень, – прошелестел ему череп.

– Хорошо, – сказал Эрик.

Около кровати стоял стул, и он сел на него. Его учили, что пациенту даже в терминальной стадии не следует давать сильнодействующих опиоидов в больших дозах. Но Габби внушил ему иное. Пациенты Габби получали диаморфин – героин по сути – так часто, как им было нужно, и в нужном количестве. Зачем дожидаться, чтобы боль стала невыносимой? Были, конечно, побочные эффекты, опасности (остановка дыхания), но, если пациент и умрет наркоманом, его хотя бы не сведет с ума боль. Прежний аптекарь при амбулатории находил способы дать знать о своем неодобрении, и то, что Габби иммигрант (а, возможно, и то, что он иммигрант из этих), делу не помогало, но Тилли, его преемник, с готовностью заказывал, о чем его просили. Питеру Герни Эрик или патронажная сестра вначале делали уколы; сейчас на смену инъекциям пришла склянка с ложечкой, и это действовало не хуже, а то и лучше. Склянкой заведовала миссис Герни. Ему нет-нет да приходила мысль: не соблазняется ли сама по чуть-чуть? Маловероятно, но надо будет забрать у нее склянку после всего.

– Что-нибудь мне сделать для вас, Питер?

– Бывает, – промолвил череп, вновь подобно шелесту, – чувствую людей… близко.

Он медленно, раздвинув подле кровати пальцы веером, обозначил рукой эту близость. Эрик ждал.

– Это во сне? – спросил он.

Череп медленно качнулся пару раз из стороны в сторону и улыбнулся.

Последний визит был в жилой комплекс. Туман быстро рассеивался – уже дымка скорее, чем туман. В летной школе военно-воздушных сил его учили, на какую видимость можешь надеяться в тумане, на какую в дымке. Туман – облако, видимость тысяча ярдов и меньше. На аэродромах, когда ночью заходили на посадку бомбардировщики, полосу поливали по краям горючим и поджигали. Работало вроде бы. На себе ему, слава богу, этого испытать не пришлось. Войне хватило совести кончиться до того, как подобное могло стать необходимым.

Но даже без тумана в жилом комплексе нетрудно было заблудиться. Поди пойми, чем руководствовались планировщики, какой схемы или идеи, если она вообще была, пытались придерживаться. С одного конца более старые дома, построенные сразу после войны и уже довольно обшарпанные. С другого строительство еще идет: кирпичные коробки, крохотные садики, иные аккуратно возделаны, другие, большинство, просто редкая травка поверх строительного мусора. В «Геральд» или еще где-то он читал, что население Британии сейчас пятьдесят два миллиона. Английские сельские пейзажи сентиментальных чувств у него не вызывали. Он вырос в крупном городе, переместился из его грубого центра в более приличную пригородную часть. Пусть, кто хочет, обмирает при виде Котсуолдс или Йоркширских долин – это не для него. Но пятьдесят два миллиона! Вся страна, похоже, будет застроена этими маленькими коробками! Таково, что ли, наше будущее?

Он нашел-таки нужный дом. Был в нем уже, оказывается. В садике качели и останки детской лошадки-качалки. Дверной звонок, похоже, не работал. Он постучал. Дверь открыла девочка лет пятнадцати. Он нахмурил брови, припоминая.

– Джули?

Она улыбнулась, показывая щель между зубами. Он видел ее весной, когда она сказала матери, что баловалась с аспирином и перебрала. Нет, серьезной передозировки не было. Сейчас выглядела веселой, и у него мелькнул в голове вопрос об источнике веселья. Просто юный возраст, возможно; просто то, что она живет на свете.

Они вошли в гостиную. В ней стоял телевизор.

– Ждет, когда начнется, – сказала Джули, кивком показывая на девочку, свернувшуюся на софе. – Я сказала ей уже, что до вечера ничего не будет.

– Привет, – сказал Эрик. Он поставил свою черную сумку на подлокотник софы. – Как тебя зовут?

– Это Пола, – сказала старшая. – Говорить не может, горло у нее.

– Твоя сестра?

– Сводная.

Лет девять-десять, подумал он. Короткие, чуть волнистые каштановые волосы, огромные карие глаза. До смешного красивая. Интересно, сохранит это до взрослых лет или сейчас ее минута, ее краткая вспышка совершенства? Если сохранит, то не будет долго болтаться в этом жилом комплексе.

– Лежала, плакала, – сказала другая девочка.

– Ну, это никуда не годится, – сказал он. – Дай-ка я взгляну. – Он потянулся к сумке, открыл ее и достал деревянный шпатель и фонарик-карандаш. Присел перед ребенком на корточки. – Открой пошире. – Он прижал ей беспокойный язык, пустил луч в глубину горла, прищурился.

– Да, воспаление.

Он вынул шпатель, погасил фонарик. Она позволила ему пощупать шею, маленькая зверушка. Смотрела на него так пронизывающе, что подступил смех.

– Гланды у нее, да?

– Да, – сказал Эрик.

– Придется их вырезать. Мне вырезали, когда мне было, сколько ей. А она не хочет. Боится.

– Сначала попробуем другое, – сказал Эрик. – Все зависит от того, чем оно вызвано, это воспаление. Попробуем вот что. Может быть, ничего больше и не понадобится.

Он сел на софу, примостил на колене бланки рецептов. Выписал пенициллин, расписался, оторвал листок и протянул Джули.

– Сможешь прямо сейчас сходить в аптеку? Мистер Тилли объяснит, как принимать. Аспирин у вас дома есть?

Джули покраснела и покачала головой. Эрик нашел в сумке пузырек. Высыпал в ладонь две таблетки.

– Брось их в стакан воды, помешай, чтобы растворились. Дай ей полстакана и проследи, чтобы выпила. Через два часа дай ей выпить остальное. И неплохо бы купить аспирин у мистера Тилли. Скажи ему, для кого, и скажи, что он может мне позвонить, если какие сомнения. И она должна есть.

– Не хочет.

– Надо. Суп у вас имеется?

– Кубики.

– Купи, когда пойдешь, пару банок супа. – Он повернулся к младшей. – С каким ты любишь вкусом? С томатным?

– …бным, – прошептала девочка.

– Она говорит: с грибным.

– Ты сама ростом с грибок, – сказал Эрик. Затем обратился к старшей: – Деньги у тебя есть?

Она покачала головой. Он вытащил бумажник. В кожаной рамочке, которой снабдили бумажник изготовители, с чего-то вдруг решившие, что человек непременно захочет носить с собой фото, был помятый снимок Айрин, сделанный в последние недели перед свадьбой. Выражение ее лица… если не «храброе», то каким еще словом его определить? Он вытянул бумажку в десять шиллингов и дал девочке, держа двумя пальцами.

– Сдачи тебе хватит, чтобы купить мороженое, – сказал он. И младшей: – С грибным вкусом, я думаю.

Наконец-таки улыбка.

В амбулаторию он вошел так, чтобы не идти через приемную. Там наверняка уже набралось с полдюжины человек – сидят в верхней одежде, шелестят страницами «Нэшнл джиогрэфик» или изучают пол, нервничая из-за того, что заставило их прийти, выстраивая в уме свои жалобы. Его кабинет был в том конце, что выходил на улицу. Габби принимал в другом конце, с видом на сад. Садик был всего ничего, но Габби сажал там луковичные цветы, тюльпаны по большей части, и там росла слива, он собирал с нее урожай для самодельного крепкого напитка, который обещал дать когда-нибудь Эрику попробовать.

Он сел за свой стол. Сестра-регистратор миссис Болт (с ней он тоже не хотел пересекаться) оставила его почту на бюваре. У него было десять минут до первого пациента. В большом конверте – «Ланцет» за последнюю неделю. Они с Габби делили подписку на этот медицинский журнал. Обычно находили время обсудить его содержание, но сейчас не до того. Под «Ланцетом» – пара конвертов с рекламой от фармацевтических компаний. Глянцевые брошюрки, цветные фото. Иной раз конверт был с подарком, впрочем, подарки обычно предлагали торговые представители – случалось, бывшие врачи, – которые присаживались тут, как дружки, проходившие мимо и решившие заглянуть, и заводили непринужденный разговор о новом лекарстве от давления. В начале лета ему предложили годичное бесплатное членство в загородном клубе ровно из тех, какие он презирал, и он вступил-таки.

В самом низу лежал конверт, надписанный синими чернилами свободным почерком, с размашистыми, уверенными заглавными Д в «Доктору» и П в «Парри». Беря его, он бросил взгляд на дверь, как будто опасался вторжения миссис Болт или даже Габби, чьи большие печальные глаза чего только не навидались. Но дверь была закрыта, сквозь тюлевые занавески за его спиной сочился ровный утренний свет. Он был наедине с собой.

Открыл конверт ножом для бумаг (на рукоятке – «диставал»[3] золотыми буквами). Внутри одна страничка, фирменный бланк с водяными знаками. Надушила, что ли? Или это всего лишь ее прижатая пишущая рука, близость ее запястий с мазками духов по теплой от живой крови коже? Она назвала ему однажды эти духи, и он постарался не запомнить название.

Он быстро пробежал письмо глазами. В нем говорилось, что она пишет ему после ванны. На ней только ее шелковое кимоно, то, что с лилиями, и шелк гладит ее так, что она томится по Эрику и ждет. Она говорила – и писала – такое, выражала такие мысли, какие он и сейчас находил возмутительными в женщине. Откуда она этого набралась? Из романов? Из тех, похоже, что он видел у женщин в загородном клубе. Из толстых романов, которыми они заполняют свои бесконечные дни.

Прочел раз, другой. Она умеет обласкать словами, этого не отнять. Но письмо, прямо сюда, в амбулаторию! Сказал же ей в последнюю встречу; думал, она поняла. Разумеется, поняла. Это была часть игры, она дразнила его так – тó в нем дразнила, что называла «Эриком из воскресной школы», хотя ни в какой воскресной школе он ни разу в жизни не бывал.

Во всем, что она делала, проявлялась необычайная опытность. Бесило подозрение, что она знает о жизни больше него, – она, которая из дома-то редко выходит. Подумал, не порвать ли письмо, – но куда клочки? Миссис Болт, составляющая их, как пазл, – насколько это мыслимо? (…и шелк гладит меня так, что я томлюсь…)

Он сунул листок обратно в конверт и положил конверт во внутренний карман пиджака. На ум пришел отец, поднявшийся от бригадира пути до помощника начальника станции Нью-стрит в Бирмингеме, надежный человек, который входил в свой кабинет в черной шляпе-трильби на шелковой подкладке, снимал ее натруженными руками путейца и вешал на стоячую вешалку. Человек, которому можно доверить движение поездов, потоки пассажиров. Пример отца – вот его воскресная школа, не имевшая, однако, никакого отношения к религии.

На краю стола стоял ящик переговорного устройства. Оно появилось полгода назад. Миссис Болт уже не должна была всякий раз, как надо что-нибудь сообщить, идти к нему по коридору. Но сигнал всегда заставал его врасплох, вот и теперь. Уменьшить громкость возможности не было. Он нажал кнопку.

– Да?

– Вам звонит жена, доктор Парри.

– Жена?

– Она сейчас на проводе.

– Понятно. Ну что ж, соедините.

– Соединяю.

Миссис Болт освоила аппаратуру прекрасно. Была полной ее хозяйкой.

Он поднял трубку. Щелчок, за ним другой. Он ждал.

– Эрик?

– Это срочно? У меня начинается прием. Уже, наверно, пора было начать.

– Звонили из приюта, – сказала она. – Хотели с тобой связаться.

– Из какого приюта?

– Для душевнобольных. Из больницы.

– Что им нужно?

– Не знаю. С тобой хотели поговорить. Я сказала, что могу передать сообщение.

– И где сообщение?

– Им нужно, чтобы ты позвонил.

– Хорошо. Позвоню позже.

– Звучало, будто что-то важное.

– Сомневаюсь в важности.

– Как у тебя утро прошло?

– Утро как утро. Послушай, мне некогда сейчас. Пока, до вечера. – В трубке очень отчетливо, хоть и поодаль, раздался дверной звонок коттеджа. – Кто это? – спросил он.

– Не знаю, – сказала она. – Почта, вероятно.

– Ну, всего хорошего.

– Пока.

– До вечера.

– Да. До вечера.

Он положил трубку и потянулся к переговорному устройству.

– Первый может войти, миссис Болт.

Авторучкой («паркер 51», серой с серебром, с рекламной надписью «Глаксо»[4]) он мелкими буквами написал на бюваре: приют.

3

Рита лежала на правом боку, ткань подушки тускло оттеняла ее светлые волосы, она хмурилась, выбираясь из сновидения, где ей пригрезился клуб – некая его версия, китайские фонарики, их подрагивающий свет под ветерком, дующим снаружи сквозь открытую дверь и вниз поверх пустой лестницы. Никакой музыкальной группы на сцене, полки с зеркалами за стойкой бара пусты. Был рейд полиции? Однажды при ней случилось такое. Между Юджином и полицией были сложные договоренности, которые не всегда соблюдались. Иной раз они как бы извинялись за свой приход (приказ начальства, что поделаешь), но порой злились. Их сердил черномазый бэнд-лидер с алмазом в галстучной булавке, сердил запах гашиша в подвальном зальчике, да и девушки сердили, черные и белые, которым не очень интересно было танцевать с полицейскими. Юджин раздражался на девушек. Говорил, они норовистые, как лошади, надо их осаживать, тут не одни деньги работают. Но сейчас, в ее сновидении, клуб был местом, куда нет возврата, никому его нет – ни Юджину, ни Глории, ни даже полиции. Лестница ýже, чем настоящая, уже и длиннее, ее прерывисто (с каким промежутком? что во сне с временем делается?) и по-рентгеновски освещал неон над уличной дверью. Что-то произошло с миром наверху. Водородная бомба? Или комета размером с Лондон сбила мир с его оси? Выйдешь наружу – и можешь оказаться последней. Бесконечная зима, бесконечная ночь. И все же надо посмотреть, надо узнать…

Она пошевелилась и начала выпрастываться из постельного кокона. Между неплотно задернутыми занавесками белел день. Будильник на стуле около кровати со стороны Билла был поставлен на пять и показывал почти девять.

В комнате было холодно, хотя бывало и холодней. В ногах кровати стоял керосиновый обогреватель, но нюх говорил ей, что он не зажжен. Билл из-за него нервничал. Боялся, что он отравит их продуктами горения или подожжет постельное покрывало. Покрывало, сказал он, выглядит легковоспламеняющимся.

Она повернулась, села, спустила ноги на пол. Сон был знакомым – если не подробностями, то настроением. Посмотрела на свои ступни. На ней были длинные теплые носки Билла под сапоги и его пижама с подвернутыми манжетами. Под пижамой майка с длинными рукавами. По крайней мере майка ее собственная.

Она прислушалась к звукам со двора, и, как будто она дала, сев, толчок окружающему миру, там замычала корова. Простучал колесами поезд. За два года она научилась отличать товарный от пассажирского, местный от экспресса.

Проволочила ноги в коридор, оттуда в ванную. Там на окне не было ни занавески, ни жалюзи, но и незачем. Ближайший дом – коттедж врача – был по ту сторону поля, и сегодня, туманным утром, она не видела его вовсе. Она и поле едва видела.

Зеркало в ванной, большое, в полный рост, в черной лакированной раме, они купили в магазине подержанных вещей на Глостер-роуд в Бристоле. Продавщица сказала, французское. У них оно не было привинчено к стене (это еще предстояло сделать), просто прислонено к старым обоям с поблекшим ракушечным узором. Она подобрала одной рукой пижамную курточку и майку под самую грудь. Поизучала отражение своего живота, потом повернулась боком и, выкрутив шею, посмотрела снова. Тронула свою кожу и вздрогнула от прикосновения холодных пальцев.

Есть что-нибудь? Ничего?

Она позволила ткани упасть и, подняв взгляд, встретилась со своими голубыми глазами, опухшими со сна. Потянулась рукой к волосам, пригладила их. «Не следишь за собой, дорогая моя», – сказала она себе. Шагнула к умывальнику. Вода содрогнулась в трубах. В плите «рейберн» на кухне имелся встроенный водонагреватель, но плита была такая же старая, как дом. Когда они с Биллом въезжали, они заглянули в ее нутро и, как Хепберн и Богарт в фильме «Африканская королева», чесали в затылке из-за сложности машинерии. Иногда вода вырывалась диким потоком и тебя с головой окутывал пар; иногда она была холодная, как железо, и обжигала на другой лад. Этим утром вода, подумалось ей, была примерно такой же температуры, как туман. Она умыла лицо, почистила зубы. Волоски щетки окрасились розовым, а когда она сплюнула в раковину, немножко крови закружилось струйкой, стекая в отверстие.

Она воспользовалась унитазом, шевеля в носках пальцами ног. Потом опять выглянула в окно. Прошли считаные минуты, но поле она теперь видела, а за ним проступала румяной плиткой кровля докторского коттеджа, который напоминал сейчас судно на якоре в открытом море, с честью перенесшее шторм. Пока она смотрела, в одном из окон второго этажа зажегся свет.

– Доброе утро, – сказала она.

На кухне (она пришла туда, натянув один из джемперов Билла, нормальной женской одежды для такой жизни не имелось) она встала подле кремовой стальной плиты «рейберн», нагнулась над ней (она знала, к чему не надо прикасаться), потом повернулась, чтобы согреться сзади. На столе между плетеной корзинкой для яиц и ее вязанием (красная шерсть, спицы номер двенадцать, начатки шапочки с помпоном) сидела большая пятнистая кошка. Они получили ее в придачу к ферме. Кличку, если она у нее была, они не знали. Неласковая была кошка. Она кусалась до крови, Биллу досталось несколько раз, ей тоже однажды. Казалось, кошка намерена выжить их отсюда, убеждена, что это удастся.

На старом ящике на стене для хранения мяса, куда кошке не вспрыгнуть, стояла кастрюля с холодными остатками вчерашнего ужина: спагетти с томатным соусом. Спагетти были из тех блюд, что она могла приготовить. Был в ее жизни период – клуб «Пау-вау»[5], временная работа, – когда она ими главным образом и питалась, пакеты в толстой синей бумаге из итальянской кулинарии на Парк-роу. Можно было обойтись одной конфоркой. Добавляй что хочешь – горох из банки, маргарин, кетчуп. Можно, если что, съесть их и так – просто чуть подсолить. Она вытянула из кастрюли три-четыре прядки и опустила в рот. Как птенчик, подумалось ей. От этой мысли навернулись слезы. Она вытерла глаза тыльной стороной ладони и извлекла еще сколько-то спагетти. Томатный соус на подбородке, на джемпере Билла.

Ее утренним делом, первым, единственным по-настоящему важным, было покормить кур. Билл, подоив коров, должен был этих кур выпустить, и сейчас они, наверно, уже в исступлении. Она ополоснула пальцы под краном, вытерла полотенцем, взяла со стола корзинку и пошла к задней двери. Там, прислонившись к стене, втолкнула ноги в резиновые сапоги. Чтоб открыть дверь, приходилось с ней повоевать. Как почти всё в доме, она была сработана так себе. От сырости разбухала. А дом-то не был даже особенно старым. Над передней дверью виднелась выбитая в штукатурке дата: 1907, на год раньше, чем родился ее отец.

Она дернула. Вот бы иметь силу, чтобы сорвать эту дверь с петель напрочь. Ей нравилось воображать себе, как она мощно, неудержимо движется сквозь окружающий мир. Атака пятидесятифутовой женщины[6]! Двери, мужчины, все, что встречается на пути, летит в сторону, как горелые спички. Дернула еще раз, ругнулась, и дверь поддалась. Она постояла на крыльце, вдыхая утро сквозь редеющую ткань тумана. Перед ней были курятник и выгул. Справа она видела угол хлева, на его железной крыше сидела пара то ли грачей, то ли галок, они смотрели на нее и, кажется, ждали, чтобы она начала сыпать куриный корм. Ворота в дальнем конце двора, за которыми начиналась проезжая дорожка, были открыты. Ни Билла, ни машины видно не было. Раньше он оставлял на кухонном столе записки, где говорилось, куда он отправляется, но теперь уже нет. Некогда, да и не важно, скорее всего.

За проволочной оградой выгула куры кудахтали и бранились. Их было двадцать пять – коричневых, белых, пестрых. В первый год однажды на закате, когда кур еще не заперли на ночь, к ним пробралась лиса. Иные из кур, казалось, сдохли от одного лишь ужаса. После этого она иначе стала думать про лисью охоту.

Они продавали яйца местному магазину, и у них был деревянный ящик около платформы для молочных фляг у выезда с их дорожки. Люди, взяв яйца, оставляли деньги в жестянке. Иногда сумма не сходилась – то в меньшую сторону, то в большую.

Она направилась к контейнеру для корма и, зачерпнув совком зерно, метнула его быстрым движением запястья по выскобленной земле выгула. Куры кинулись ему вдогонку. Они были милые и безмозглые. Она засмеялась и зачерпнула еще один совок. Начала петь про картофельное пюре: «The mashed potato started long time ago… with a guy named Sloppy Jo…»[7]

Наполнила поилки из крана у задней двери, а затем открыла курятник и стала искать яйца. Некоторые из кур сидели на них, распушившись, погруженные в себя. Когда она их сдвигала, они норовили клюнуть ее в руку, но после того, как яйца оказывались в корзинке, они, похоже, быстро о них забывали и торопились примкнуть к общим поискам золотистых зерен.

Она вновь запела – во весь голос: «Mashed potato… feel it in your feet now!»

Голос у нее, она знала, был не очень, но слышать ее могли только куры и, подальше, коровы, одни в хлеву, другие в большом сарае. И бык, разумеется. Авантюра Билла ценой в двести гиней.

Она вернулась с корзинкой на кухню, налила до половины большой чайник и поставила на плиту. Капли внизу чайника шипели и брызгались. «Не забудешь про чайник – не закипит», – промолвила она не своим голосом. Тети Эльзы? На мгновение вспомнилась большая холодная городская квартира, граммофон, которому было, наверно, полсотни лет. Она встала на пуанты – ну, насколько могла в носках Билла, – пользуясь как балетным станком стальными перильцами «рейберна». Голос тети Эльзы зазвучал теперь отчетливей. Вскидывай ноги, милая, и не забывай улыбаться. Вот так. Поворот. Теперь выбрось вверх руку. Теперь взгляд через плечо. Тут можешь надуть слегка губки. Вот так, милая. В меру, в меру…

Кошка смотрела на нее. Она показала кошке язык. Тети Эльзы уже нет. Когда была под градусом, она говорила, что в один прекрасный день прыгнет из окна и насадит себя на острия забора, но кончила она по-другому. Квартирная хозяйка увидела ее, когда принесла молоко. Она лежала на полу гостиной в ночной рубашке, возведя взгляд к пятнам сырости на потолке.

Заварила чай, налила себе, подсластила, принесла книжку, сигареты и спички, кинула на пол подушку и, сев, прислонилась спиной к «рейберну». Книжка была новая. Разъездная библиотека остановилась у них в среду. Она приезжала раз в две недели и стояла у магазина. Библиотекаря, который был и водителем, звали Кит. Он носил очки в толстой оправе. Курил трубку. Ей думалось, что он воображает себя интеллектуалом, и, возможно, он им и был – откуда ей знать? – но главным образом он был этаким похотливым дядюшкой. Она чувствовала на себе его взгляд, когда была с ним в фургоне, знала, что он взвешивает возможность потянуться рукой, тронуть. Она его не боялась. Она неплохо была знакома с похотливыми дядюшками, получала от них знаки внимания лет с двенадцати. И Кит привозил то, что ей нравилось, научную фантастику, которую заказывал для нее в больших бристольских библиотеках. Иногда эти книжки лежали у него в коробке на полу фургона, так что ей приходилось за ними нагибаться. Бесплатное ему удовольствие!

Позавчера она взяла у него «Венеру плюс икс»[8]. Обложка красочная, из тех, какие она предпочитала (ничего не ясно, всё возможно), и, хотя она прочла только двадцать пять страниц, книга была ей по вкусу, выбор выглядел удачным. Часы главного героя идут назад, но время движется поступательно. Он падает, приходит в себя, и о нем заботится некто, кого он раньше не видел, странно одетый, может быть, и не человек вовсе. Он в полном недоумении! И любой был бы. И это тоже ей нравилось, этот срыв в лихорадку незнания, хотя тут не то чтобы именно растерянность, скорее – одна часть тебя еще не готова принять то, что другая часть отлично знает.

Она прихлебывала чай и курила. Пепельницу на пол забыла положить, так что пепел сыпался прямо на доски. Потом можно будет замести под «рейберн». Окурок отправится в его топку. Тепло от «рейберна» пропитывало ей мышцы спины. Всю зиму живешь стиснутая, как кулак, в напряжении, которого почти не замечаешь до первого теплого дня, когда можно поднять лицо к солнцу. Рано, рано еще мечтать о лете – до самого короткого дня оставалось две недели, – но почему-то она начала, и это текло мелкой речкой под ее чтением, стало частью настроения, идущего от книги. Билл и Тедди убирают сено, Билл щеголяет фермерским загаром. В кувшине на кухонном столе пышная гроздь сирени. Полдюжины ночей можно спать с открытым окном. И был прошлым летом вечер, когда она расстелила в саду коврик для пикников и они засиделись допоздна, ночные бабочки вились вокруг банок, где она зажгла чайные свечи, кошка охотилась промеж деревьев, промахивали летучие мыши, сильно пахло травой. Темнота опустилась медленно и не казалась настоящей темнотой. Когда свечи догорели, они остались сидеть, и ей чудилось, что они могут увидеть странных танцоров и танцовщиц под яблонями. Они хотели это повторить, обещали друг другу и себе, но вечно была неотложная работа. Долгие дни нельзя было упускать, и лето медлить не стало.

Через двадцать минут она закрыла книгу. Закладкой ей служила ячменная соломинка. Она встала, думая, что скоро ведь настанет время, когда она не сможет так легко подниматься с пола. Пошла наверх, еще раз воспользовалась унитазом, а затем обратно в белизну спальни. Надо бы грелку, но ей лень было вновь спускаться. Она чувствовала себя какой-то одурманенной. Собственная кровь дурманила ее изнутри. Она улеглась на отпечаток самой себя. Натянула одеяло до подбородка. Ее пробрала дрожь. Она чувствовала, как бьется сердце (и где-то в глубине тикало, как дамские часики, еще одно сердце). Подумала про врача и его жену, про то, что собирается наконец сделать сегодня. Вспомнила свой сон с клубом, похожим на театр, с клубом, где она была счастлива, или не несчастна, или не все время несчастна. Подумала, с обычной горестной рябью внутри, об отце. А потом, будто исполнив этими мыслями некие скромные обязательства, заснула.

Позже услышала Билла, ощутила его присутствие в комнате, услышала, как он шепчет:

– Рита?

Она не шевелилась и немного погодя услышала, как он возвращается к двери, выходит в коридор, спускается по лестнице. Она снова заснула, а очнувшись, села так резко, что закружилась голова. Явственное чувство, что к ней обратились, – голос той, кого никак тут не могло быть. Будильник показывал одиннадцать тридцать. Она подошла к лестнице и посмотрела вниз, потом отправилась в ванную. Туман рассеялся. Видны были сад, поле, дом врача. Она потратила несколько минут на лицо, еще несколько на волосы. В спальне натянула джинсы поверх пижамы Билла, заменила его свитер на более тонкий свой – из поярковой шерсти, светло-голубой, под подбородок, мягкий, как детское одеяльце, счастливая покупка однажды утром, когда они гуляли с Глорией, вернувшись из «Пау-вау» с богатым уловом чаевых.

На кухне выбрала из корзинки шесть яиц, самых удачных, вымыла их, вытерла и положила в пустую коробку. Пошла в кабинет посмотреть, там ли Билл. Строгий вид пустой комнаты. Оставила на его столе записку на верхней странице блокнота. Сходила за сапогами, надела дафлкот и берет и вышла через переднюю дверь. Прошла через сад. В путанице ветвей светились, как украшения, несколько яблок, остальные, коричневые, гнили на мокрой траве. В конце сада была деревянная калитка – ржавые петли, лупящаяся черная краска. Вот, подумала она, ворота, через которые войдет Смерть. Она открыла калитку, затворила ее за собой и двинулась через поле, где ровно ничего не происходило.

4

По-прежнему в иные минуты Билл смеялся в голос от мысли, что он хозяин тридцати двух акров земли, что он владеет полями, скотом и большим сараем, что он в конце лета собрал свой собственный урожай ячменя. Не в одиночку, конечно. Приехал наемный работник на своем комбайне, красноглазый от усталости, жаловался на узость дороги, на узость ворот, на маленький размер поля. «Выдрали бы их совсем, живые эти изгороди», – сказал он. Живые изгороди были враждебной силой (и сами никчемные, и потеря земли по обе стороны, требуют ухода, рассадник вредителей).

И бывали у него минуты, когда возникало чувство, будто и земля, и живность, и все его хозяйство, все механизмы, строения – дом как таковой! – всё в заговоре против него. То свет пропал в доильне, потому что мыши погрызли провода, то корова захромала, опять, видимо, звать ветеринара, то выясняется, что от дождей его поля затапливает, то осот вымахал невесть как и его попробуй выкоси. Десять раз на дню подумаешь, что почти ничего не смыслишь в том, за что взялся. Будь я моряком, думал он, наверняка потонул бы уже.

Сегодня утром это ворота. Вчера еще действовали, открывались спокойно, но в каком-то часу ночи верхняя петля оторвалась от столба, и ему придется вернуться с инструментами и заняться починкой, пока створка еще держится и его коровы еще не отправились отсюда по дороге в Бристоль.

Все его поля имели названия. Это поле называлось Горка. Так было написано в купчей. Может быть, оно называлось так пять столетий. У старого фермера Ричи тут поблизости, около Куин-Кэмел[9], одно поле называлось Чистилище.

Он посмотрел на небо. Оно было лишено глубины. Вокруг сплошное облако, утренний свет сочился вниз, как сливки сквозь марлю. Туман во дворе, туман окутывает дом. Даже в шиппоне – так он называл хлев, потому что так его называл мистер Эрл, продавший ему ферму, – над головами животных стояла дымка, серебристые капельки тускло мерцали на свету под голыми лампочками, свисающими с балок.

Он приподнял створку ворот и пошел вперед, открывая их. Где-то в поле были четыре сухостойные коровы и пони. Обычно они подходили к воротам, когда слышали, что он подъехал. Туман, что ли, сбил их сегодня с толку? Внутренняя жизнь животных оставалась для него тайной. Она, безусловно, у них была; они не бессмысленные существа, они не лишены разума. Корова в такой же степени личность, как собака. Некоторые из них смотрели на него думающим взглядом, словно платили ему любопытством за любопытство. Одним нравилось, когда он что-то с ними проделывал, другим нет. Две были брыкливые: Ливия и Друзилла[10]. Друзилла весной заехала ему в плечо, там не одну неделю потом красовался отпечаток копыта. Она была сейчас в большом сарае, ждала теленка. Он первым делом сегодня к ней заглянул и заглянет еще раз, когда приедет обратно.

Открыв ворота, он вернулся на дорогу и увидел чужие фары. На этих узких дорогах кое-где можно было разъехаться, но не здесь. Он подошел поближе. Он достаточно прожил уже на Мокрой ферме, чтобы узнавать большинство машин, которые ездят тут регулярно. Эту легко было узнать. Длинная и приземистая, длинный капот, фары на передних крыльях, похожие на глаза лягушки. Он помахал. Машина, вся целиком, излучала нетерпение. Он обошел свою собственную («остин джипси», чуть получше будет, по его мнению, чем «лендровер») и сел за руль. Несколько секунд просто смотрел в зеркальце заднего вида на фары «ситроена», затем переключил передачу и двинулся задним ходом через открытые ворота. Едва дорога освободилась, «ситроен» заскользил мимо.

Он не спешил выходить из машины. С пяти на ногах. День уже изрядно выдохся, и чем-то его гипнотизировала тишина, неподвижность, то, как за дальней живой изгородью мир оканчивался, начиналось мягкое белое ничто.

«Не люблю тебя я, доктор, сам не знаю, почему…», – пришло на память из детского стишка. В школе они проходили латинский вариант: Non amo te, Sabidi, nec possum dicere… как там дальше у Марциала? Их латиниста звали мистер Оукс. На его теперешний взгляд Оукс, как большинство учителей, представлялся отчаявшимся человеком, который, третируя детей, давал своему отчаянию облегчающий выход. Мальчикам он, однако, нравился. Прозвали они Оукса, конечно же, Кверкусом[11]. Когда был под достаточным градусом, он рассказывал им истории про окопы Первой мировой. Сигнальные ракеты, горчичный газ, колючая проволока. И как бывшему военному ему вверили школьных кадетов, хотя очевидно было, что он ненавидит все армейское. Большей частью они просто бегали трусцой вокруг крикетного поля, потея в своем хаки, а Кверкус сидел в раздевалке, курил и читал газету.

Попробуй объясни что-нибудь из этого Рите! Жизнь частной английской закрытой школы из тех, что поскромнее. Она, конечно, сама где-то училась, с полдюжины школ сменила в Бристоле и окрестностях, но все они, похоже, были безобидные, почти приятные. Его же школу, ностальгию по которой он не мог полностью выкорчевать, отец выбрал из числа сравнительно недорогих учебных заведений, чья цель – выпуск юношей, которые не будут смотреться чужеродно в клубе на Пэлл-Мэлл (не из самых фешенебельных, разумеется), в офицерской столовой, на охоте. В длинные выходные, когда родители могли забрать учеников, отец подъезжал, нет-нет да сменив в очередной раз машину на более крупную и дорогую. На крыльце его ждал директор в академической мантии. Они здоровались за руку и обменивались замечаниями о погоде; отцовский голос естественней звучал бы в подернутых сумраком городках с труднопроизносимыми названиями по ту сторону Железного занавеса, чем здесь, среди меловых холмов Суссекса, опрятно зеленевших под солнцем за игровыми полями. В какой-то момент звали Билла, и он стоял, яростно смущенный отцовскими попытками одеваться как английский милорд (федора, солнечные очки, пиджаки в клетку, один раз белые туфли). Потом плавная езда по аллее, усаженной каштанами, другие родители в машинах поменьше прижимались к обочине, давая им проехать. От всего этого отец делался непоколебимо счастлив, и, когда доезжали до ворот, он, одна рука на руле, в другой сигара, уже, бывало, начинал петь одну из песен, чьи мелодии колыхались и были полны слез, на языке, ни слова из которого он не желал слышать от своих сыновей.

Сквозь боковое окно «джипси» на него смотрела сейчас одна из айрширских коров, ее ноздри пузырились от обильной росы на траве. Она мотнула головой, и Билл, осклабясь, сказал ей: «Доктор, доктор виноват, вот из-за кого я задержался». Он выбрался наружу и открыл заднюю дверь. Там у него лежал тюк сена и тюк ячменной соломы. Он вытащил их, достал складной нож, перерезал бечевку, ногой разворошил тюки. Коровы начали жевать. Ему нравились эти звуки: потрескивание корма у них во рту, их пыхтящее дыхание. Рысцой подбежал пони и занял место среди коров. Билл унаследовал его от мистера Эрла. Его недорого было держать, и коровам, похоже, нравилось его общество. И не может ли ребенок научиться на нем ездить?

Оставив их питаться, он немного углубился в поле. Как-то раз увидел тут цаплю – тогда, впрочем, нижнее поле было залито водой. Он представил себе мистера Эрла, идущего по этой грубой земле, – Эрла, который фермерствовал тут тридцать лет, который стоял тут в тумане, как он сейчас, Эрла, на которого веяло теплом от скотины, который, может быть, тоже видел тут цаплю, с широким серым взмахом взлетающую в воздух. В какой мере сознание – продукт обстоятельств? Начнет ли он думать, как мистер Эрл, станет ли на него похож? Но сознание – продукт, вероятно, и всей истории обстоятельств, а у него с мистером Эрлом эти истории очень разные. Продав ему ферму, Эрл поселился в бунгало в нижней части деревни. Рита видела его иногда в магазине, он покупал сигареты и консервы. Про ферму не спросил ни разу.

Он отправился назад по узким дорогам. С тех пор как ехал сюда, прошло минут сорок, и за это время туман начал редеть. Отдельные сгустки еще висели, запутавшись в ветках деревьев, но небо стало выше. День не обещал быть из тех придушенных дней, чей огонек не разгорается, дней, когда ближе к вечеру отлив старого тумана перекрывается приливом нового.

Он въехал во двор фермы и остановился перед домом. Проголодался уже, но с этим придется подождать. Он вышел из машины и двинулся к большому сараю, который стоял напротив дома в дальнем конце двора. Как и шиппон (он замыкал двор с третьей стороны), как и тележный сарай (отчасти замыкал с четвертой), большой сарай был гораздо старше дома и во многом представлял собой совокупность фермерских починок за полтора века, не слишком качественных из-за нехватки времени и денег. Внизу стены каменно-глинобитные, выше кирпич, еще выше доска, набитая на стойки. Вход был достаточной ширины и высоты, чтобы въехал хороший воз сена. Двери, думалось ему, могли бы служить городскими воротами, над которыми несут караул стражи в кольчугах. Они рухнут последними, переживут здесь всё, будут в итоге стоять сами по себе, как роденовские бронзовые врата в Париже, он видел их, когда был там с подругой (колледж Святой Хильды, специальность – древняя и современная история), с одной из оксфордских, на которых он не женился. Подобные двери не предназначены для такой ерунды, как заурядный приход и уход, и он направился к дальнему концу постройки, к намного меньшей двери; там, отодвинув засов, вошел в сарай, где неизменно стоял вечер. Свет, падая сквозь прорехи в стенах и крыше, прихотливо, как воспоминание, трогал отдельные предметы из всего, что тут в беспорядке хранилось. Автомобиль – «моррис травеллер» – был не очень нужен сейчас. Рулоны проволочной сетки для оград, мешки с кукурузными брикетами, дробилка Брэдли (два больших маховых колеса). Тюки соломы, железная ванна и простертый на боку, точно подстреленный триффид[12], уличный фонарь, который мистер Эрл, по-видимому, хотел поставить во дворе и который там и вправду был бы очень кстати. И животные. По одну сторону, в импровизированном деннике, две коровы с маститом, нехорошие случаи, пенициллин им, кажется, не помогает. По другую в дощатой коробке, которая, возможно, была сбруйной, пока не спилили верхнюю часть стен, – Друзилла, готовая не сегодня так завтра отелиться. Он пошел взглянуть на нее. Она стояла к нему мордой. Угнетенной не выглядела. Это не первый ее отел. Ему, он знал, следовало бы подойти к ней сзади и посмотреть, как там и что, но по ее облику он понял, что она бы этого не приветствовала. «Приду проверю тебя, когда поем», – сказал он. Он не знал, ободрителен ли для нее его вид.

Покончив с делами в сарае, вернулся во двор. От навозной кучи в белом воздухе реяли ленты вони. Он погрел около нее руки. Запах ему не мешал. Он, подумалось ему, уже и не замечает его особенно. Подойдя к шиппону, снял с крючка цепочку и поднырнул головой под балку. Когда он только тут появился, внутри были стойла, но сгнившие. Одним из первых его дел было спилить их и устроить большой костер. В шиппоне стало просторно, его коровы расхаживали там, как им вздумается. Ложились на солому, он кидал им с сеновала сено, давал кукурузу и свекловичный жом. Сухостойные были в поле, еще три коровы в сарае, так что в шиппоне оставались только восемь. Он проверил поилки. Он всегда из-за них нервничал: вдруг окажутся пусты, а он не будет знать, почему, чтó надо исправить и как; но сегодня там была вода, на свету кое-где словно подцветшая. Позже надо будет взяться за тачку, рассыпать свежую подстилку, сосчитать тюки на сеновале, проделать в уме вычисления, постараться понять, сколько зимнего корма, возможно, придется подкупить, и надо будет подумать еще раз о преимуществах силоса – о возможных преимуществах. В этом году он его не заготавливал. Доверился сену. «Хорошее сено, вкусное сено ни с чем не идет в сравнение»[13]. Где-то когда-то он это прочел.

Вышел наружу через проход в задней стене шиппона. Перед ним были заросли шиповника, буддлеи, жимолости, сирени. Все это по-хорошему надо было расчистить, пустить в ход емкости с паракватом[14], которые он обнаружил в мастерской. Но весной тут все кишит птицами, а позже выстреливает зонтиками и острыми соцветиями – сладко пахнущими, непокорными и милыми. На это любуется, глазея сквозь решетчатую калитку своей выгородки, бык. Каждый день у них противостояние. Билл сверлит взглядом быка; бык иногда смотрит ему навстречу, но чаще не уделяет ему внимания. Бык, несомненно, опасен. О быках молочной породы идет дурная слава. Достаточно ли высока калитка? Происшествий пока не было – именно что пока, и бык поселился в его сновидениях, существо, у которого в мыслях некая дверь, качающаяся туда-сюда, и не дай бог тебе оказаться в них с неудачной стороны.

Быка он купил летом на ярмарке в Йовиле[15]. Он стоял, налегая на перила загона, со старым Ричи, и тот вдруг показал двумя скрюченными пальцами: «Вон того бери, самое оно тебе будет». Перед этим они пили в гостинице «Русалка». Он сидел там с Ричи и еще с четырьмя или пятью, с коренными сомерсетцами в костюмах для ярмарки. Наверняка у каждого в каком-нибудь из карманов лежал на всякий случай моток веревки. Не фермерствующие джентльмены, не зажиточные землевладельцы – нет, по большей части арендаторы. Слушать их разговор – как Чосера слушать. Скрытные, хитроватые, забавные. Приглашение в их компанию было для него безусловной честью, ибо они считали себя, и небезосновательно, солью земли. Они, и особенно старый Ричи, давали ему советы, которые он прятал в надежные места, как золото. Но пить с ними! Они с детства привычны к скрампи, крепкому сидру. Иные, он видел, подливали туда четверть пинты джина. Алкоголь не был ему в новинку, его вырастили люди, которые лишь малую часть дня проводили без спиртного; но сидр дело особое, у него свои законы. В общем, купил он быка, потому что был под градусом, был, может быть, в шаге от галлюцинаций, но главным образом потому, что не хотел разочаровать наставника. Двести гиней! Почти все, что скопил, и, безусловно, больше, чем в разумном состоянии мог себе позволить. Другие фермеры стояли и смотрели. Никакой возможности понять, что у них на уме, правильно, по их мнению, он поступил или свалял дурака. Они знали, что он не из фермерской семьи, это по нему видно. Кое-кто, может, знал, из какой он семьи, хотя мир его отца мог существовать у них в головах только как причудливая игра теней: дом окнами на лондонскую площадь, автомобили, «бизнес», о котором время от времени что-то просачивалось в газеты, хотя пока еще не в «Сомерсет стандард» и не в «Вестерн газетт».

Что все же с этим быком не так? И, будь он тогда трезв, заметил бы он неладное? С лета бык осеменил только трех из его коров (Друзилла ждала теленка от соседского быка). Айрширские ему не по вкусу? О ком он грезит по ночам – о джерсейках с длинными ресницами? О симпатичных крупнокостных голштинках? Рита сказала, что он тонко чувствующий бык и должен быть в настроении. Он в ответ спросил ее, не зажечь ли ему для быка свечи. Может быть, одеться как официант-итальянец? Сыграть на аккордеоне? Ей это понравилось, она засмеялась, с жаром сказала: да! Но он не находил быка смешным. И не знал, что с ним делать. Можно было бы спросить ветеринара, но ветеринар ездит по фермам и, не исключено, рассказывает фермерам байки, сидя на кухне за кружкой чая: «Этот, с Мокрой фермы, купил, понимаешь, быка, а бык у него…»

Он постучал золотым свадебным кольцом по стальной калитке. Бык моргнул.

– Смотри, время у тебя уходит, – сказал ему Билл.

Он прошел через шиппон обратно во двор. У скобы для очистки обуви при входе в дом стянул с ног сапоги. На кухне кошка спрыгнула со стола, где вылизывала кастрюлю из-под спагетти. Прыжок не был паническим, она ни от чего не спасалась, просто заняла более защищенную позицию под столом. Около кастрюли стояла корзинка с яйцами. Яйца не были вымыты, кастрюля тоже.

На полу возле «рейберна» он увидел кружку, подушку и книгу. Поднял книгу и кружку, поставил кружку в раковину и стал исследовать книгу. Ее любовь к чтению, думалось ему, хоть немного, да компенсирует разницу в их образовании. Но «Венера плюс икс»? И все прочее, что она приносила из библиотечного фургона, с летающими тарелками на обложках, с астронавтами и красными планетами. Он предлагал ей кое-что другое. Ей могла бы, например, понравиться Вирджиния Вулф. У него в университете были знакомые девушки, которые восхищались ее книгами и, вероятно, хотели ею быть. Есть в этом фургоне Вирджиния Вулф? В ответ она посмотрела на него – глаза широко открыты, взгляд не слишком дружелюбный, – а затем повернулась к кошке: «Есть в этом фургоне Вирджиния Вулф?»

Права была, конечно. Не его дело, какие книги она читает. Нечего ему в это лезть. И «Венера плюс икс», вполне возможно, не менее интересна, чем нечто бесконечно тонкое про маяк.

Он долил чайник и поставил на плиту. Открыл топку и с минуту блаженствовал, подставив лицо напору тепла. Всыпал еще угля из ведерка (ведерко тоже осталось от мистера Эрла), закрыл стальную дверцу и отправился наверх. Дверь спальни была приоткрыта. Он тихо вошел. Комната все еще была занавешена. Он встал у изножья кровати. Будильник на стуле с его стороны показывал десять минут двенадцатого. Для молочного фермера время ланча. Он пытался увидеть, как поднимается и опускается одеяло, уловить ритм ее дыхания, но в этом грибном, сероватом свете не было ясных очертаний, просто одна мягкость плавно переходила в другую.

– Рита…

Он ждал. Не шевелился. Наклонился ближе, вгляделся в голову на подушке, утонувшую в сумраке, и различил наконец биение жилки на виске. Подумал, не забраться ли туда, не лечь ли рядом, чтобы почувствовать ее тепло – мол, теперь всё, теперь ты в безопасности. Еще несколько секунд на нее смотрел, а потом вернулся в кухню, думая, что неплохо было бы иметь друга, с которым можно поделиться: моя жена то, моя жена это. Стэнхоуп, его лучший друг в Оксфорде, был сейчас в Южной Америке. Полгода назад он написал из Аргентины, что там первозданный край, где можно отличиться на любом поприще. Ярмарочные люди – старый Ричи и ему подобные – друзьями не были. Через десять лет разве что, если он тут пробудет столько. Брат Чарли был когда-то, но не сейчас. (В каком-нибудь фильме о побеге из концлагеря Чарли – тот, кого в ночь решительных действий вдруг не оказывается на месте: струсил или, может быть, сидит у коменданта, пьет шнапс.) Их отец, насколько он мог судить, был к дружбе в принципе не способен, и это, кажется, ему не мешало. Трудно сказать, много ли ободряющего можно отсюда извлечь.

А Рита? С кем она дружила? Были «девушки», с которыми она жила до замужества, которые пришли в бюро регистрации обсыпать их конфетти; но с ними ей, похоже, не составило труда распрощаться. В ее рассказах фигурировали и другие – впрочем, не все рассказы звучали вполне правдиво. Дружок детства, шалопай, с которым она кочевала по неким сельским краям, был, считал он, скорее выдумкой, кем-то из книжки.

В ее комнате в Бристоле – визит на раннем этапе отношений – он обнаружил под кроватью фотоальбом с очень немногими снимками и со следами клея на нескольких пустых местах. Вся первая страница была отдана ее отцу в военной форме, с фотоаппаратом на шее; на заднем плане серая смазанная громада танка, внизу чернилами: «11-я бронетанковая дивизия, апрель 1945».

В числе других снимков были три-четыре фото улыбчивого блондина, большей частью сделанные в заведении, похожем на паб. На одной фотографии в конце альбома, не приклеенной, Рита сидела на колене у небелой женщины; судя по одежде (ее было немного), они участвовали в некоем шоу. Позже он понял, что это, вероятно, Глория, единственная, может быть, настоящая Ритина подруга, которая внезапно перестала ею быть. Он листал альбом, пока Рита в общей кухне готовила, как всегда, что-то несъедобное. Когда услышал, как она поднимается по лестнице, затолкнул альбом обратно в темноту под кроватью и подумал: как приятно, какое это облегчение – быть свободным от прошлого.

Он приготовил чай, залив кипятком ее спитую заварку. Поискал что-нибудь съедобное. То, что было в холодильнике, следовало выбросить, даже курам этого не дашь. Нашел кусок сыра – острого чеддера, от которого горело во рту, нашел остатки нарезанного белого хлеба в вощеной бумаге. Сделал себе сэндвич, зачерпнул из жестянки за радиоприемником горсть шоколадного печенья и вынес все это в машину. Положил еду на пассажирское сиденье и пошел в мастерскую – в пристройку к шиппону со стороны дома, где инструменты висели на гвоздях, где на двух колышках, вбитых в дальнюю стену на высоте лица, лежал дробовик Эрла. Билл знал за собой, что он так себе мастер, но даже так себе мастер способен, если постарается, поправить ворота хотя бы на время, чтобы они с Ритой спокойно перешли в новый год. Он покидал инструменты в холщовый мешок, выискал подходящий на вид кусок дерева, бросил все это в багажник «джипси» и снова выехал на дорогу – одна рука на люфтующем руле, другая нащупывает и подносит ко рту печенье.

5

Айрин Парри сбежала по лестнице босиком. А вдруг бы упала? Упала и лежала бы в крови у подножия лестницы? Но нет, она не упала. Подняла трубку и, постаравшись сделать голос таким, будто она не один час как бодрствует, сказала: «Дом доктора Парри».

В трубке булькающий звук. Опоздала. Она положила трубку и стала на нее смотреть, ожидая повторного звонка. От сознания, что день начинается вот так, с неудачи, захотелось плакать. Она слышала телефон на периферии сна. Звонки вошли в ее сложное и довольно навязчивое сновидение с участием русских и, возможно, их низенького космонавта собственной персоной. Теперь все, извлечена оттуда. Кто-то шинковал там грибы. Почему-то это ее пугало.

Она вернулась в спальню и надела пеньюар. Она говорила: пеньюар, хотя скорее это был капот или даже халат, впрочем, очень даже симпатичный, стеганый, с рисунком из желтых и оранжевых роз. Ступни сами нашли шлепанцы у края кровати. Она раздвинула занавески перед маленьким окном с глубоким подоконником и поглядела в туман. День начинался сызнова. Третий раз? Первый был, когда она услышала звонок на тисмейде[16] и все прочее, что проделывала эта машинка. Щелчки, шипение. Он спросил, хочет ли она чашку, но она не хотела, только спать. Слышала ли она, как он вышел? Или уже была с русскими и с грибами? Раньше всегда поднималась приготовить ему завтрак, но последний месяц перестала, остается в постели. Он сам это предложил. И, может быть, очень даже доволен утренней самостоятельностью. Так, возможно, ему и проще. Тост, мармелад, новости по Би-би-си. Как бы то ни было, он не жалуется.

Второе пробуждение было из-за телефона. Третье сейчас: день за окном, окутанные деревья по ту сторону дороги, оцепенелый дом, ее собственное оцепенение, прохладный воздух около стекла. Она прикрыла глаза. Начинается? Последнюю неделю ее не тошнило; она надеялась, что с этим покончено. Эрик сказал – вероятно; ну, или вполне возможно. Она прошла по коридору в туалет рядом с ванной и встала в ожидании. Там имелось окошко размером с ее лицо, и она, чтобы отвлечься, выглянула. Это была другая сторона дома, снаружи сад позади него, ясень, часть поля. Ферму из-за тумана видно не было. Ей становилось легче. Ничто не вечно, все проходит. Она переместилась в ванную, дернула шнур, зажигая свет, скинула шлепанцы и встала на весы. Цифирки побежали, остановились. Она сошла с весов и направилась к зеркалу. Оно было в полный рост и привинчено к стене между дверью и радиатором. Она подняла ночную рубашку. Пристально посмотрела на себя, тронула кожу, повернулась боком, вгляделась еще раз, затем позволила рубашке упасть, застегнула пеньюар и всунула ноги обратно в шлепанцы.

В спальне почистила зубы перед раковиной. На стене над умывальником висела репродукция старой картины – «Портрет четы Арнольфини». Свадебный подарок от одного из друзей Эрика, с которым он изучал медицину в Манчестере. Подарок, возможно, шутливый – у друга была ироническая жилка. Если так, шутку свою он не объяснил, по крайней мере ей, хотя танцевал с ней на свадьбе. Может быть, посчитал, что они сами должны понять.

Изображены были мужчина и молодая женщина. У мужчины – лошадиное лицо без единой волосинки. На нем большая темная шляпа, настолько же темная, насколько он бледен лицом. Одной рукой он держит – не стискивая, но, думалось ей, с некой символической уверенностью – руку супружницы. Другую руку приподнял, то ли благословляя, то ли призывая ее умолкнуть, ее и всех, пока мозг позади этого длинного белого лица решает какую-то задачу. Она одета в зеленое. Беременна или выглядит беременной, свободная ладонь лежит на раздутой зелени платья. Трудно сказать, куда она смотрит. Не на него, не на супруга. На заднем плане кровать с красным пологом. Наверху затейливая латунная люстра, на стене зеркало, выше него какая-то надпись, за открытым окном угадывается дерево. Все в этой картине затаило дыхание, она вся – пауза, длящаяся сотни лет, вопрос, ожидание, в ней ничто не может двинуться, пока он не опустит руку и не сообщит, чтó он надумал. Тогда она сможет поднять глаза и сказать свое. Если ей позволено говорить вообще.

Она иногда думала, что лучше бы Эрик эту репродукцию не вешал. Ей казалось, он ее даже не замечает. Его не интересовала живопись. Она бы предпочла что-нибудь приятное кисти Ренуара, или зеркало, или просто стену. От этой картины исходила какая-то неизвестность, тайна какая-то. Головоломка.

Она убрала кровать, подняла с ковра с его стороны чашку и блюдце и пошла к лестнице. На полпути вниз услышала звук – словно открылась входная дверь. Замерла на ступеньке и придержала дыхание. Что, перепутала дни? Это миссис Радж вошла? Но не слышно возни, не слышно, как она снимает пальто, нет ее приближающихся шагов через гостиную.

Она отнесла чашку с блюдцем на кухню, поставила в раковину и вышла в прихожую. Оказалось – почта. Она была рассыпана на коврике. Перебрала ее, ища голубой конверт авиапочты, розовые марки с реактивным лайнером, с куполом здания, напоминающего собор Святого Павла, – Капитолий, кажется? Или Сенат? Она ждала письма, но Вероника ненадежная корреспондентка. Неделями ничего, потом вдруг страницы и страницы крохотным почерком, сплошь сплетни и хихи-хаха. И порой посылка – впрочем, с лета не было ни одной. Ну, сестра занятой человек. У нее работа! Работа плюс муж.

Вся почта была Эрику. По большей части, похоже, счета, которые он имел смешную привычку просто выбрасывать. Она положила все это на шкафчик с проигрывателем и пластинками и вернулась на кухню. Вдруг почувствовала сильную жажду, жажду и голод. Стоя выпила перед раковиной кружку воды, затем включила электрический чайник, отрезала кусок хлеба, обильно намазала его маслом и, не садясь, начала есть, держа хлеб двумя руками и глядя в окно. Я как мышь Ханка Манка[17], подумала она и впервые за утро улыбнулась.

Отрезала еще один ломоть хлеба. Этот намазала мармеладом, который сварила сама по маминому рецепту. Пятнадцать банок в прохладной кладовке: Померанцевый 1962. Не такое прозрачное желе, как хотелось бы, но все же есть чем гордиться, и она к слову упомянула мармелад маме, с которой раз в неделю говорила по телефону.

Чем сегодня заняться? Ей противно было считать себя… какой? Ленивой, разболтанной, инертной, равнодушной. Противно было думать, что она выглядит так в глазах Эрика или даже в глазах миссис Радж. Ведь по натуре она труженица; что-что, а это она о себе знала. Когда они с Вероникой росли, именно сестру ругали, и не без оснований, за безделье, за пустую мечтательность. А сейчас у Вероники есть работа. Какая именно, Айрин не было вполне ясно. В одном из писем говорилось, что она прославленная машинистка в университетском офисе, но, судя по всему, там нечто большее. Так или иначе, она не валялась по утрам в постели, жалея себя.

Айрин вымыла руки, тщательно вытерла их чистым полотенцем и пошла к полке на дальней стене кухни, где стояло ее собрание поваренных книг. Она сняла оттуда «Современную практическую кулинарию». Сняла «Энциклопедию мировой кулинарии». Сняла свою любимую «Средиземноморскую еду» Элизабет Дэвид. Эту книгу ей подарила Тесса, ее «эстетствующая подруга», как ее называл Эрик. Тесса жила в Лондоне и крутила роман с женатым человеком – с драматургом, известным в кругах любителей небольших театров, среди тех, кого заботили такие вещи, как термоядерная война и север Англии[18]. Айрин, конечно, тоже все это заботило. Она читала редакционные статьи в «Геральд», слушала дискуссии по Третьей программе Би-би-си. Около кровати у нее лежала книга Ричарда Хоггарта «Об использовании грамотности»[19]. Эрик не раз заговаривал о Хоггарте. Теперь, когда ей лучше, самое время взяться за него как следует; не потому, что надо, а потому, что хочется.

Жена драматурга, видимо, знала о его романе, знала и соглашалась. Жена – актриса. Соглашалась или, может быть, мирилась от безвыходности. Когда Тесса приедет в гости, можно будет спросить. Интересно же. Драматурга Тесса вряд ли с собой возьмет. Есть черта, за которую не заходят, хотя где она, эта черта, становилось трудно понять.

Она принесла с полки у телефона свой блокнот и шариковую ручку, отодвинула тарелку Эрика с остатками завтрака (крошки, мармелад, столовый нож), села за стол и сняла с ручки колпачок. Кое-какие вопросы требовали решения. Во-первых, сегодняшний ужин. Пятница – по-хорошему, конечно, должна быть рыба, но рыбный фургон на этой неделе почему-то не приехал. Вчера вечером (это чуть ли не последняя мысль была перед тем, как заснуть) ей пришел в голову рататуй. Почти все необходимое имелось: банка помидоров, лук, красный перец, стеклянная банка с блестящими черными маслинами, которую Габби в сентябре подарил Эрику на день рождения. И у нее есть чеснок! Осенью у них в деревне появился француз в смешной французской машине (ничего общего с машиной Эрика). Постучал в дверь, одетый в бретонскую тельняшку. Курил не то «голуаз», не то «житан». На голове берет. А через плечо – связки розового лука и чеснока. Он рассмеялся, увидев ее лицо, и с очаровательным акцентом объяснил, что приплыл на пароме и объезжает сельские места. От него пахло луком, темным табаком, солью, чужими краями. Она достала кошелек и купила две связки лука и одну чеснока. Большую луковицу в самом низу связки он назвал капитаном.

– Merci, Madame, et bonne journée![20]

– До свидания, – отозвалась она, а потом прокричала вслед: – Bonne journée à vous, Monsieur![21]

Французский у нее был в школьном аттестате. Она очень хорошо по нему успевала.

Итак, рататуй. И, может быть, ей повезет и в местном магазине окажутся, например, свиные стейки на кости.

Как ни странно, за три года брака она не поняла толком, чтó он любит. Эрик был не из тех, кого ее отец называл знатными едоками. Что ему сгодится, что он будет есть без вопросов, было вполне ясно. То, на чем он вырос, – и он, и все, в той или иной степени, потому что война и так далее. Но всю жизнь запеканка из мяса с картошкой? Капустно-картофельное жаркое? Все скучное до невозможности. Он сказал однажды, что ей бы следовало его просветить. Он имел в виду пищу, конечно, потому что ни в чем другом она просветить его не могла.

Не столь неотложным, как ужин, но более важным – внушающим тревогу – было все, что касалось Рождества и приема гостей в День подарков 26 декабря. Это будет первое Рождество, когда они не поедут к ее родителям. Эрик уперся, и она не настаивала. Вероника в этом году приезжать не собиралась, и смотреть, как Эрик и ее отец сидят, держась за рюмки с портвейном и выискивая, о чем, осмысленном для обоих, поговорить, ей не хотелось. Родители были недовольны и не стали этого скрывать. Они будут, она знала, проявлять недовольство еще долго после Рождества. И на следующий год поднимут эту тему. Но она теперь миссис Эрик Парри. Ее место не там, а здесь. Пора им привыкать.

Что же до приема гостей, ей начинало хотеться, чтобы он не состоялся вовсе, но приглашения были разосланы, и кое-кто их уже принял. Не такое уж большое сборище, человек двадцать, если явятся все. Она будет рассчитывать на двадцать пять. Эрик сказал, гости обычно хотят только выпить, можно ограничиться хрустящей картошкой и арахисом, но как это будет выглядеть? Добро пожаловать, возьмите орешек. Возьмите два. Еще он высказал мысль, что угощение может приготовить миссис Радж, но миссис Радж, насколько она знает, способна разве что испечь сконы. Уборщица всего-навсего.

«Средиземноморская еда» открылась на рецепте бекасов на шампурах. Что и говорить, эффектная альтернатива арахису. Она вообразила блюдо, передаваемое из рук в руки. Засмеялась, удивила этим себя, утихла, перевернула страницу. Фаршированные помидоры по-гречески? Или долмадес: «маленькие рулетики из аппетитного риса в виноградных листьях». Где можно раздобыть виноградные листья? В конце книги были адреса, чтобы заказать нужное. Или она может задать задачку миссис Кейс в местном магазине. Ей регулярно доставляют из города партии продуктов. Где-нибудь да должны в Бристоле быть виноградные листья.

Она зевнула, подняла голову, посмотрела в сад. Туман теперь походил на протершуюся ткань, стал серой дымкой дождя, висящего в воздухе из-за невесомости капель. Сад выглядел неухоженно, слегка печально. Зеленая мокреть и коричневая мокреть, мертвая чернеющая листва на лужайке. На декоративной яблоне птичья кормушка. Из нее клевал крупу воробей. Два других ждали очереди.

Она встала и включила радио – Би-би-си, внутреннее вещание. Женский голос еле слышался из-за помех. Она взялась за колесико, чуть подкрутила. Голос окреп.

«Но как именно выглядели древние обитатели этих островов?»

Это была учебная программа для школьников. Она слушала иногда такое. Слушали, можно предположить, и другие женщины, сидя по своим домам, как дети-переростки.

«Вайда – распространенное растение, которое часто встречается и сегодня. У вайды желтые цветки, а из листьев добывают синюю краску, подобную индиго…»

Она выключила приемник и заварила чай. С проволочной полки на боковой стенке шкафа стянула несколько журналов, которые прислала из Америки Вероника. Положила их на стол, налила себе чай и вновь села. Планировать, она знала, никто за нее не будет, но десять минут можно же посидеть за чашкой. Вреда от этого никакого. И ни одна душа не смотрит. Подумала, как бы хорошо сигарету, может быть, ошибкой было бросить – или, пусть не ошибкой, не таким уж необходимым шагом. Отчет[22], возможно, сгущает краски. Эрик так не считал, но курил по-прежнему. Где-нибудь, если поискать, в доме, наверно, найдется пачка.

На верху стопки лежал «Дамский домашний журнал» с очень симпатичной рыжей девчушкой на обложке. Журналы эти она уже пролистала несколько раз, но почти всегда находила что-нибудь новое. И просмотр приближал ее к сестре, они словно сидели бок о бок, по очереди показывая на что-то интересное или нелепое. Вероника приезжала из Америки только три раза за все время – дважды сама по себе и один раз, на свадьбу Айрин, с мужем Моррисом (на целый блаженный месяц). Айрин сознавала, что о повседневной жизни Вероники, о ее привычках, о том, что она каждый день видит и что формирует ее мысли, она уже не имеет понятия. Они медленно, но верно делались друг другу чужими, и это пугало ее. Эрик говорил, что они когда-нибудь смогут сами туда слетать, но ей не хотелось донимать его уточняющими вопросами. В Бристоле один раз зашла в агентство и спросила про перелеты. Они были дороги, дороже даже, чем она думала. Ее угнетало, что у нее нет своих собственных денег.

Она открыла журнал в случайном месте и попала на советы перенесшим удаление матки. Перевернула страницу. Ползущий младенец в подгузнике «Чикс». «Щелк – и готово!» Бумага была почти липкая. Из-за цветной печати? Она разгладила разворот с едой для званого ужина. Не все казалось аппетитным. Но фаршированные яйца! Она и забыла про них. Взяла ручку и записала их под «долмадес». Итак, все-таки она трудится. Исследует вопрос.

Через десяток страниц – знакомый уже тест. Часть статьи, озаглавленной «Спроси себя, хороший ли он муж». Четырнадцать вопросов, и, если муж хороший, должно набраться как минимум одиннадцать «да».

Ваш муж

1) разумно обращается с деньгами?

2) разделяет Ваши внесемейные интересы?

3) чуток по отношению к Вашим родным?

4) рассудительно выбирает друзей?

5) проявляет интерес к Вашей работе?

6) ценит то, что Вы для него делаете?

7) ведет себя осмотрительно, не нарушает традиций?

8) хочет от брака того же, что и Вы?

Она прошлась по вопросам, когда только получила журнал, и недавно прошлась еще раз. Некоторые ее ответы изменились, и, случалось, она дольше думала, взвешивала «за» и «против».

Под «Дамским домашним» лежал журнал, совсем на него не похожий. Негритянский новостной еженедельник, название – «Джет»[23]. Цена – двадцать центов. Увидев его в посылке, она не удивилась. Ее сестра была, как-никак, женщина свободомыслящая. Ее интересовала расовая проблема. И ее, и Морриса, ее мужа. В университете, где он преподавал, у него был цветной коллега, и иногда коллега приходил к ним ужинать.

Журнал, в отличие от «Дамского домашнего», не был глянцевым. За двадцать центов, вероятно, глянца не купишь. Там не было публикаций с литературным уклоном, не было тестов о браке, не было врачебных советов. Большей частью – короткие материалы о людях, об их хороших и плохих поступках. Была, к примеру, история о стошестилетнем бывшем рабе в Ист-Сент-Луисе, который только что женился на тридцатидевятилетней. История плюс фотография пары. Они не выглядели ни счастливыми, ни несчастливыми.

Была история о человеке, застреленном за неповиновение жене. Жена и застрелила. Была заметка про двадцать семь подростков, поступивших в школу в Литл-Роке, штат Арканзас, в которой до этого учились только белые дети. Некоторые имена она знала: Сэмми Дэвис-младший, Билли Холидей. Билли сфотографировали в гробу с белыми гардениями в волосах. Но все эти жизни были от Айрин далеки, как… как неизвестно что. Как китайцы с косичками. Как русские космонавты.

Она вернулась к «Дамскому домашнему». Кто в мире самые блестящие холостяки? Ага-хан IV, князь Орсини. Она нашла еще одно кушанье для приема гостей: крокеты из тунца. Записала, указав номер журнальной страницы. Потом неосторожно обратилась к тому, на что вообще-то не хотела снова смотреть. К чужеродному. Это была фотография на всю страницу: женщина с двумя младенцами. Не здоровая женщина, нет, вид изможденный, выражение лица – по ту сторону злости и страха. Реклама UNICEF – Детского фонда ООН, хотя рекламой это, пожалуй, не назовешь. На смежной странице да, реклама: фотомодель умывается с косметическим мылом. Мать с младенцами – это где-то в Африке. У нее близнецы, и на двоих не хватает молока. Чудовищно. Но в этом, разумеется, весь смысл. Потому-то снимок и поместили именно здесь. Она не может прокормить обоих. Ей придется выбрать. Малыш слева – или малыш справа. Одному жить, другому нет. Когда она впервые это увидела, вознегодовала. Ходила взад-вперед по кухне, целую речь мысленно произнесла. Собиралась поговорить с Эриком, показать ему. Они пошлют деньги в UNICEF, несколько фунтов, что он сможет. И им следует говорить об этом во всеуслышание, делиться своим отвращением: что это за мир, где одна женщина покупает косметическое мыло, а другая должна выбрать, какого из детей кормить? Она собиралась с ним потолковать – за ужином, может быть, или когда он нальет себе выпить, или даже когда они будут лежать в постели под четой Арнольфини. Но Эрику весь день приходится иметь дело с людским страданием. Пристало ли жене подстерегать его со снимком африканки, которая не в состоянии прокормить своих детей?

Фотография не злила ее уже, по крайней мере не этим утром. Переверни страницу, подумала она, просто переверни страницу. Ничего с этим не сделаешь, нужно принять как данность: да, в этом мире всегда где-нибудь есть и будет женщина, стоящая перед таким выбором. Журнал уже старый, так что одного из детей сейчас нет на свете. Жуткая и бесполезная картинка. Смотреть на нее было изнурительно, но она продолжала вглядываться в глаза женщины.

Ее набожные родители, прихожане англиканской церкви, по воскресеньям в десять тридцать посещали службу у Иоанна Евангелиста, где на стене в средневековом стиле была изображена процессия со Святыми Дарами. Они с Вероникой ходили с ними почти каждое воскресенье, пока Вероника, которой было шестнадцать и одна неделя, вдруг не отказалась. Отец орал на нее. Его большие руки прямо-таки чесались. Мать была куском льда. О, пусть как хочет, глупая девчонка, считающая себя умнее всех.

Но в церковь ходят не все, сказала Вероника. Бертран Рассел в церковь не ходит! И они оставили ее в покое – мать застегивала перчатки, у отца побагровели виски, Айрин колебалась в дверях, глядела назад, силилась оказать молчаливую поддержку, послать безмолвное «да», пока отец не рявкнул с дорожки, не позвал ее по имени; и она заторопилась за ними следом.

Куда падали ее слезы, глянцевая бумага темнела. Слезинка для женщины. По слезинке каждому ребенку. Слезинка своей маме – она, в сущности, добрая женщина, хорошая и добрая. Слезинка отцу, который, когда они были маленькие, становился на четвереньки, натягивал на спину ковер и рычал медведем…

Откинулась на стуле, чтобы поплакать свободнее. Телефонный звонок. Она закрыла журнал, вытерла под глазами возвышениями больших пальцев. Торопливо пошла к лестнице. Подняла трубку во время четвертого звонка.

– Дом доктора Парри.

Кто-то из больницы, из приюта для душевнобольных, мужской голос. Хотят связаться с Эриком. Блокнот она захватила и под крокетами из тунца записала имя и номер телефона.

– Он, вероятно, еще на утренних вызовах, – сказала уверенным тоном, хотя понятия не имела, так это или нет, – но я позабочусь, чтобы он получил ваше сообщение… Да… Конечно… Да… Спасибо… До свидания.

Вначале, первые примерно полгода их жизни в коттедже, Эрик оставлял список пациентов, которых он посещает в этот день на дому, с телефонными номерами, у кого есть телефон. Она была чем-то вроде секретарши или сестры-регистратора. Это, по всей видимости, вполне нормально для жены врача общей практики. И ей нравилось. Давало ей роль, пусть и маленькую. Потом списки приобрели спорадический характер, и наконец их вовсе не стало. И возникло неудобство: человек из психиатрической больницы явно предполагал, что у нее есть такой список. Ну, чего нет, того нет.

Она зашла в кухню взглянуть на часы на стене, затем вернулась к лестнице и позвонила в амбулаторию. Трубку взяла миссис Болт – настоящая сестра-регистратор, та, кому платят. Сорок с чем-то, плотного сложения, с перманентом. На лице тонна пудры. О ее частной жизни можно только гадать. Доктора она, по ее словам, сегодня еще не видела, но его машина стоит.

Айрин попросила соединить.

– Если, конечно, он не с пациентом.

Пока еще нет, не с пациентом, хотя было ощущение, что миссис Болт не очень-то нравится соединять с женами.

В трубке щелчок, гудение. И вдруг ей стал слышен воздух в кабинете, где он сидел.

– Эрик?

– Это срочно? У меня начинается прием. Уже, наверно, пора было начать.

Она сказала ему про звонок. Про первый, к которому не успела, говорить не стала.

– Как у тебя утро прошло? – спросила она.

– Утро как утро. Послушай, мне некогда сейчас. Пока, до вечера.

Звонок в дверь. Он услышал и спросил, кто это, – странный вопрос, ведь не могла же она видеть оттуда, где стояла. Сказала, что, вероятно, почта, хотя, едва сказав, вспомнила, что почта уже была.

– Ну, всего хорошего, – сказал он.

– Пока.

– До вечера.

– Да. До вечера.

Она положила трубку и повернула голову к окну. Можно ли открыть в таком виде? Поправила волосы, пригладила желтые и оранжевые розы и двинулась в прихожую. По пути пришла глупая мысль, что это опять может быть француз, но, когда открыла дверь, это оказалась блондинка с фермы. Она стояла в дафлкоте и берете, разрумянившаяся от ходьбы, и держала коробку с яйцами.

6

Возле парковочной площадки для посетителей больницы и стоянки для карет скорой помощи было выделенное белыми линиями место для машины, где знак гласил: «Старший медик». Эрик заехал туда и встал. Рядом было место для авто директора, там стоял его бордовый «вулзли». Его машина всегда была чистенькая. Раз в неделю ее мыли пациенты, мыли и вощили.

Он пошел к главному входу, докуривая сигарету. Хотя день не очень годился, чтобы рассиживать снаружи, деревянные скамьи были заняты теми, кому разрешалось выходить на территорию. Многие, как и он, курили. Двоих-троих он узнал.

Больница в той основной своей части, что смотрела на подъездную дорогу, была средневикторианской архитектуры и не лишена некой провинциальной величественности, вряд ли рожденной представлением о том, что первые обитатели здания, скорее неимущие, чем умалишенные (хотя умалишенные, вероятно, тоже были?), заслуживают такой обстановки. Построил впечатляющую больницу – и, может быть, получишь заказ на железнодорожный вокзал или даже на административное здание. Оранжевый кирпич с орнаментом из более темного кирпича. Высокие окна на первых двух этажах, колокольная башня с флюгером, который, должно быть, некогда задорно поблескивал, но сейчас изрядно позеленел. Пониже на башне часы (очень похожие на вокзальные). Они показывали без десяти три. Эрик сверил их со своими наручными и слегка удивился, что они идут верно.

Из вестибюля – глазурованная желтая плитка стен и большой, никогда не используемый камин – наверх вела, уходя в тень, широкая деревянная главная лестница с железными балюстрадами. По этой лестнице могли ходить далеко не все. Он, разумеется, мог. В тускло освещенном коридоре второго этажа он прошел мимо мужских портретов в золоченых рамах. Бакенбарды, высокие бледные лбы – основатели, жертвователи, попечители.

Кабинет директора был в задней части здания. Дубовая дверь с латунной табличкой. Эрик постучался. Дальше по коридору трудилась согбенная фигура с тряпкой и ведром.

Дверь открыла секретарша.

– Здравствуйте, доктор, прошу вас.

Кабинет был единственным помещением в здании – ну, из тех, в которых Эрик бывал, – где не пахло дезинфекцией и кухонными испарениями. Может быть, и тут чуть-чуть пахло, но все же меньше. Панели на стенах, высокий потолок, два окна с видом на больничную ферму, на футбольное поле и, в ясные дни, на рваную городскую окраину вдали. Два письменных стола, поменьше и побольше. Четыре серых металлических шкафа для документов. В камине горел уголь. В углу на тумбочке папоротник в горшке еле заметно покачивал ветками от перемещений комнатного воздуха.

Директор, сидевший за столом побольше, встал и протянул руку.

– Эрик. Спасибо, что пришли. Надеюсь, мы вам день не испоганили.

Он сел обратно. Эрик уселся напротив. Директор был старше Эрика лет на десять. Светлые аккуратно подстриженные усы, зоркие серые глаза, темно-серый костюм, шелковый галстук с вышитой золотой короной. Он не был медиком, и с самого начала между ними завязалась молчаливая борьба за первенство в этом учреждении.

– Хересу?

Секретарша уже ставила на угол стола серебряный поднос. Бутылка «харвис бристоль крим», две симпатичные рюмки. Мужчины смотрели, как она наливает.

– Ваше здоровье, – сказал директор.

– Так что же именно случилось? – спросил Эрик. В общих чертах он уже знал, сказали по телефону, но с ним тогда говорил не директор, а старший палатный медбрат, он явно был искренне расстроен.

– Один из палаты «Фермер», – сказал директор. – Вы, может быть, помните его. Стивен Стори. Недолго тут пробыл. Молодой совсем. Девятнадцать?

Он посмотрел на секретаршу.

– Да, – подтвердила она. – Отметил тут день рождения. Восьмого сентября.

Директор кивнул.

– Умер, думаю, за несколько часов до того, как мы его обнаружили, хотя судить вам.

– Передозировка?

– Похоже на то. Аннабель, Иэн идет сюда?

– Ему было сказано, – ответила секретарша. – Мне послать кого-нибудь за ним?

– Придет, – сказал директор. – Вы не очень торопитесь, Эрик?

– Я думал, ему скоро домой. Стивену Стори.

– Да, – сказал директор. – Но они ведь, конечно, не всегда хотят домой.

– Пожалуй, так, – согласился Эрик.

Он окружил стоящую рюмку пальцами обеих рук. Пить не пил. Он не очень-то хотел пить с директором, как будто они друзья. Стивена Стори он помнил лучше, чем большую часть остальных. Он выделялся. Ум был очевиден. Ему бы самое место в университете, а не в психбольнице. Эрик попытался восстановить в памяти их последний разговор. Прошло всего несколько недель. Речь, помимо прочего, зашла о шахматах. Каждый из обоих играл в свое время с отцом, и каждый – это не было прямо между ними высказано, прозвучало намеком – остерегался выиграть. Диагноз – шизофрения. Диагностировать поступающих сюда больных в обязанности старшего медика не входило, этим занимался психиатр, но у Эрика сложилось впечатление, что этот врачебный ярлык клеится намного чаще, чем следовало бы.

– Что он выпил? – спросил Эрик. Ответ он знал почти наверняка, но нужно было убедиться.

Директор, хмуря брови, смотрел на папоротник.

– Снотворное, – сказал он.

Перевел взгляд обратно на Эрика и выдал полуулыбку-полугримасу – знак того, что затронута неловкая, но неизбежная тема. Они оба знали, что Стивен Стори попросил снабдить его на первые недели после выписки хлоралгидратом и Эрик эту просьбу исполнил.

– Ничто не показывало, – сказал Эрик, – что он мог такое замышлять. Ничто в истории болезни. Никаких попыток в прошлом. Ничего абсолютно.

– Самоубийство, увы, трудно предвидеть, это хорошо известно, – сказал директор. – Те, кто, думаешь, может, удерживаются. Те, у кого вроде бы дело идет на лад, вдруг кидаются под автобус. Планировщики, так я их называю, могут очень хитро себя вести. Но если бы он, как бы это сказать, обмолвился, он бы не получил таблеток, да?

– Разумеется.

Тишина – или что-то близкое к ней. Ворчание от горящего угля, деловитое поскрипывание ручки в пальцах у секретарши.

– Его нашли в прачечной, – сказал директор. – Точнее, в сушильне. Кто-то включил пожарную сигнализацию, и какое-то время тут был полный хаос. Когда посчитали людей по головам, пошли его искать. Он лежал на столе. И было письмо. На груди у него, кажется.

– Письмо?

– Мир как отвратительное место. Беспросветность будущего. Напыщенные жалобы, в общем и целом.

– Можно взглянуть?

– К сожалению, нет. Оно у полиции.

– У полиции?

– Вы едва с ним не встретились. Как его, Аннабель?

– Сержант Ортон.

– Да, Ортон. Мне не хочется называть его назойливым, но в какой-то мере это слово годится. И это осложняет дело. Им позвонила мать Стивена, грозная миссис Стори. Не сказать, что большая наша доброжелательница. Обычно семья только рада, когда все делается спокойно и тихо. Но на этот раз…

Он развел руками.

Эрик кивнул. Он понимал – и не вполне понимал. Что от него требуется, какие слова, какие действия? Серьезные ли неприятности у него будут? И какого рода неприятности? Он поступил опрометчиво? Безответственно? Так это выглядит со стороны? Понятней всего были разведенные руки директора. Жест означал, что мишенью всей возможной критики, всех официальных нареканий будет он, старший медик.

– Хотите?

Директор подвинул к Эрику серебряный портсигар. На крышке что-то было выгравировано, возможно – полковая эмблема.

– Значит, будет расследование?

– Не вижу, как этого можно избежать, – сказал директор. – Но я знаю обоих коронеров. Думаю, все пройдет гладко.

Масоны, подумал Эрик. Он предполагал, что когда-нибудь и ему предложат вступить. Не исключено, директор и предложит.

Стук в дверь.

– Войдите, – сказал директор.

Вошел мужчина в белом халате, один из медбратьев. Вид усталый.

– Иэн, – сказал директор, – с доктором Парри вы, кажется, знакомы.

– Да, сэр, знаком.

– Тогда давайте втроем спустимся. По дороге сообщите доктору подробности. То, что существенно.

Директор встал; Эрик встал. Секретарша бросила на них взгляд. Она была кладезь секретов. Мужчины вышли из кабинета. Коридор, лестница, двойная дверь, за которой начиналась больница как таковая. Психиатрические выглядят примерно так, как ожидаешь. Там действительно завывают, плачут, ведут разговоры с незримым, строят рожи, какие в обычной жизни люди строят разве что наедине с собой или в темноте. На цветных гладких стульях они сидели рядами, неуклюже подстриженные и пришибленные ларгактилом[24]. Там стоял телевизор – нововведение директора, – но смотрел его большей частью персонал. В одном месте, когда шли по коридору с цветными геометрическими плитками на полу, путь преградил мужчина в военном кителе со шрамами от бритвы по всему лицу. Иэн направился было к нему, чтобы отодвинуть, но другой пациент взял его за локоть и отвел обратно к стенке.

– Спасибо, Мартин, – сказал директор.

– Это Мартин его обнаружил, – заметил Иэн, когда они прошли.

– Я не помню, чтобы мне это говорили, – сказал директор. – А что он делал в прачечной посреди ночи?

– Ему неважно спится, – ответил Иэн. – Когда я в ночную смену, часто вижу, как он прохаживается.

– Это Мартин, значит, включил сигнализацию? Он ко всему, что связано с огнем, неравнодушен, кажется.

– Про сигнализацию не знаю, – сказал Иэн. – Возможно.

– А ведь могло быть и хуже, – промолвил директор. – Ему могло прийти в голову зажечь погребальный костер.

– Не думаю, что он бы так поступил, сэр. Сейчас уже нет.

– И все-таки я считаю, что нам надо прекратить эти ночные блуждания. Может быть, доктор Парри взглянет на то, что ему дают.

– Да, – сказал Эрик. – Если вы считаете нужным.

Он ждал, чтобы директор упомянул о снотворном, но, конечно, умолчание было еще красноречивей.

Наконец дошли до двери, на которой был только номер. Из ключей на поясе Иэн выбрал один и отпер дверь. Внутри стéны из крашеного камня, холод, как в маслодельне, маленькое окно под потолком, два деревянных стола на козлах. На дальнем столе тело под простыней. Эрик подошел и сдвинул ткань. Над столом висел металлический абажур без лампочки. Свет падал только от окна. Он ровно и мягко омывал мертвое лицо юноши. Его не раздели. На нем по-прежнему был пиджак с галстуком. Что говорит о твоем душевном состоянии галстук, который ты повязываешь перед самоубийством? Это знак сумасшествия – или просто желание выглядеть прилично, респектабельно даже, в глазах тех, кто тебя обнаружит? Нечто вполне нормальное? Нормальное побуждение?

Он обнажил одну из ладоней Стивена. Холодная, жесткая ладонь, кожа сморщенная, рубцовая. Передвинулся к концу стола и потрогал ступни, нажал пальцем сквозь шерстяные носки. Трупное окоченение идет от головы вниз – движется на юг, как любил выражаться один из его преподавателей в Манчестере.

Он пожал плечами.

– Двенадцать часов, – сказал он. – Пятнадцать. В этих пределах.

– Тут мы не можем его оставить, – сказал директор. – Он поедет в Бристоль. Возможно, не одна неделя пройдет, прежде чем тело отдадут для похорон. Вы свяжетесь с коронером?

Эрик кивнул. Надо будет узнать, какая в таких случаях процедура. Скорее всего, он только после расследования сможет подписать свидетельство о смерти.

– Сколько таблеток он выпил?

– Примерно половину склянки, – сказал Иэн. – Что не выпил, оставил в умывальне. Я это убрал и запер.

В амбулатории он принял еще трех пациентов. Долго заниматься никем не пришлось. В кабинет и обратно, три назначения, спасибо, доктор. Когда за последним закрылась дверь, он посмотрел на часы и выдвинул нижний ящик стола. Вынул оттуда розово-кремовый картонный конверт. На лицевой его стороне – типографская надпись изящным шрифтом с завитками, имитирующим женский почерк или как минимум предназначенным рождать у медиков женские ассоциации: «Эновид 5 мг»[25]. Конверт был слишком велик для любого из карманов, поэтому он спрятал его между страницами «Ланцета» и вышел в коридор. Там ему встретился Габби Миклос.

– Привет, Эрик.

– Привет, Габби.

– Что-нибудь криво-косо? – спросил Габби.

Его шерстяной костюм был на полномера ему велик. Глаза, как обычно, светились странным светом, как будто он только что закапал туда белладонну.

– В психиатрической кой-какая ерунда, – сказал Эрик. – В приюте. Завтра расскажу. Или в понедельник. Дело терпит.

– В приюте, – повторил Габби.

Глубокомысленно кивнув, он уставился на линолеум пола между ними. Эрику нравился Габби. Очень даже нравился, надо сказать – он был из немногих знакомых Эрика, кто не разочаровывал его тем или иным образом, – но досаждало, что он довольно туго усваивал правила игры. Хотя другого от иммигранта нельзя, пожалуй, ждать.

– Ну, до встречи, – сказал Эрик. Он поднял руку с «Ланцетом», и из журнала высунулся, будто кончик языка, уголок розового конверта. Он впихнул его обратно.

– Вечером туман опять наползет? – спросил Габби.

– Скорее всего, – сказал Эрик.

С весны, с тех блаженных дневных минут, изменивших его так, что он не отважился вернуться сразу домой, добрый час просидел в ложбине холма над коттеджем, приходя в себя под свежей листвой и рассматривая под новым углом свое прежнее «я» и свою жизнь до этого дня, жизнь, которой он довольствовался, тривиальную, как он внезапно увидел; с тех пор, с самого начала, между ними кое-что было условлено, и главным, о чем они условились, была необходимость держать происходящее в тайне. Не только его брак был причиной, но еще и невозможность в случае скандала сохранить сельскую практику. В большом городе такое может сойти с рук – но не здесь. Все прочие их соглашения вытекали из этого. Где им можно встречаться и где их никогда не должны видеть вместе; в какие дни и в какое время ему можно приезжать; как часто. Никаких телефонных звонков без крайней необходимости (скажем, Фрэнк сегодня вернется раньше обычного). Как правило, она щедро душилась, но они договорились, что в назначенные дни никаких духов (у Айрин было чуткое обоняние). Он следил за тем, к чему притрагивается, что перемещает. В ее спальне потом он всегда осматривался, оглядывал пол, проверял, не оставил ли чего-нибудь, о чем Фрэнк может, взяв в руки и прищурясь, подумать: не мое. Когда она видела его за этим занятием, когда наблюдала за ним из постели, где лежала на боку, стряхивая сигаретный пепел в перламутровую пепельницу, то иногда смеялась. Смех не был недобрым (он знал – она к нему расположена, может, даже и лучше было бы, будь она расположена чуть меньше). Она ведь тоже, напоминал он ей подчас, может многое потерять. Репутацию, замужество, дом и даже, потенциально, сына. Но она только улыбалась и глядела на него как на ясноглазого мальца с безнадежно наивными представлениями о мире. Деньги, конечно, – вот что давало ей уверенность. Что бы ни произошло, чековая книжка папаши в его ложноякобинском особняке будет к ее услугам. Она не окажется на улице, ей не придется устраиваться официанткой в кафе где-нибудь там, где никто ее не знает; она не будет опозорена. О том, чтó она такое в моральном плане, он понятия не имел. Он не знал ее с этой стороны. Иногда ему казалось, что она способна разрушить собственный дом просто так, чтобы услышать, какой будет грохот.

Но если из двоих именно он проповедовал осторожность, настаивал на ней, если именно ему однажды приснилось, что пол в ее спальне – не пол, а минное поле с нажимными крышками, упрятанными под уилтонский ковер, со зловредными маленькими зарядами, которые оторвут ему ноги, – если так, то с какой стати он едет сейчас к ней сквозь ошметки неусловленного дня? Всего-навсего из-за этой неприятности в психбольнице? Он что же, дал директору себя напугать? Директору! Субъекту из тех, что подпирают стойки в гостиничных барах, – да, отдаленно напоминая о войне за правое дело, но теперь-то они что? Только деньгу зашибать да трахать секретарш. Парень – другая история. Жаль его, что и говорить. Но пациенты умирают, это случается. Да, безусловно, не в девятнадцать лет, не здоровые в целом и не от таблеток, которые дал им он. Но если всякий раз паниковать из-за… Суть-то… Но он не мог пока сообразить, в чем заключена суть.

Впереди была придорожная площадка. Самое место остановиться и повернуть обратно, но, когда он доехал, машина сама промахнула дальше, рассекая предвечерние сумерки.

Наткнуться на Фрэнка он не боялся. Его распорядок дня он знал. Фрэнк редко возвращался из Бристоля до половины седьмого, обычно примерно в семь. Иногда у нее бывали гостьи – другие жены, которым нечем себя занять. Тут могла получиться неловкость – у иных был острый глаз, – но он, в конце концов, ее врач (и Фрэнка, если на то пошло). Приехал завезти лекарство, вот и все.

Он свернул с главной дороги и двинулся вдоль высокого каменного забора. У открытых ворот уменьшил скорость до пешеходной. Ее машина стояла внутри и была одна. Он проехал еще немного до других ворот, поуже, за которыми гравий подъездной дорожки обступали разросшиеся вечнозеленые кусты – рододендроны и азалии, ранним летом тяжелеющие от обилия розовых, алых и белых цветков. Элисон говорила, что этот въезд «для торговцев», и, вероятно, так и было, когда дом еще не постарел. В теории – до проверки у него дело не дошло – одна машина могла подъехать к дому по первой дорожке, а другая отъехать по второй без того, чтобы сидящие за рулем видели друг друга.

Он припарковался напротив гаража. Нисходящий свет его фар протяженно ложился на одну из ее сизых лужаек. Где лучи соединялись, он видел мишень, в которую Фрэнк и его сын Джон, приезжавший из закрытой школы на каникулы, пускали стрелы. Фрэнк однажды показал Эрику свою коллекцию луков. Дал ему английский длинный и предложил натянуть тетиву. Эрик справился, но с трудом, с заметным усилием; он этого не ожидал. В то время они еще могли стать друзьями.

Он прошел по траве к двойной стеклянной двери с задней стороны дома. Занавески еще были раздвинуты, и вокруг ступенек разливался желтый свет. Он поднялся к стеклу и заглянул внутрь. Увидел ее – она была одна. Сидела на софе затылком к нему, даря взгляду роскошь волос. От сигареты вился дымок. Звучала музыка. Он постучал по стеклу, выждал, постучал громче. Она встрепенулась, оглянулась; затем встала и осторожно двинулась к двери, на лице зарождалась улыбка. Когда уверилась, что это он, улыбка стала шире, и она повернула ключ.

– Ничего себе, – сказала она.

Он вошел. Она закрыла и заперла дверь, задернула, взявшись за шнур с резным наконечником из слоновой кости в виде шахматной фигуры, тяжелые занавески. Потянулась к нему поцеловать, затем отступила, чтобы вчитаться в его лицо.

– Что-то случилось? – спросила она.

Он покачал головой. Вопрос вызвал у него досаду. Он зашел глубже в комнату, она вернулась на софу. На ней были черные брюки капри и тонкий медового цвета свитер, на шее нитка жемчуга цвета снеговых облаков. Ступни босые, на ногтях темно-красный лак. В комнате было тепло – в ней всегда было тепло. Фрэнк установил новую систему отопления, побуждаемый женой (в холоде Элисон уже не та Элисон), а еще, как он сказал, из-за телепередачи про грядущий новый ледниковый период. Всю зиму она могла одеваться дома легко. Дом был большой, бывшее загородное обиталище банкира викторианских времен. Не особенно красивый, пропорции странные, но облагороженный снаружи глицинией, девичьим виноградом, плющом, временем. При нем был зимний сад – рубиновое и зеленое стекло. На территории небольшой бассейн с павильоном для переодевания, слегка напоминающим шале. Формально они жили там втроем, но мальчик, что ни год, отправлялся в школу, а Фрэнк с утра до вечера трудился в табачной компании. Большую часть времени Элисон была одна, дрейфовала по комнатам, чей обогрев стоил немалых денег.

– Выпьешь чего-нибудь? – спросила она. – Да сядь же.

– Я ненадолго, – сказал он.

– Ну, мне тогда налей.

– У тебя уже есть.

– Там почти пусто.

Он взял с низенького столика перед софой ее бокал. На столике лежала большая книга об искусстве: Пикассо, Миро, Хуан Грис.

– Ты просто по мне соскучился? – спросила она. – Или что-то другое?

Он долил ей джина, прибавил пару капель биттера. Капли распространялись, делаясь волоконцами розового дыма. На одной стороне бокала был почти безупречный отпечаток ее губ.

– Когда, ты думаешь, он вернется?

Он предпочитал не произносить при ней имени Фрэнка.

– Через миллиард лет, – сказала она. – Пятница. Он наверняка пьет портвейн в правлении с Эдвардом Стрэнгом и высчитывает, сколько презренного металла они загребли. У тебя что, дрянной день был?

– В психбольнице один покончил с собой.

– Ох! – Она притронулась к жемчугам. – Какой ужас.

– Он использовал снотворное, которое я ему выписал. Должен был ехать домой. Попросил на месяц, на два. Я не видел причины отказать. Он не выглядел подавленным. Собирался поискать работу. Казался… нормальным.

– Ну так что же, – сказала она. – Ты хотел помочь. Ты никак не мог знать заранее.

Он пожал плечами. Он передумал насчет выпивки и налил себе немного виски. Перед уходом вымоет и вытрет бокал на кухне или скажет, чтобы она это сделала.

– Милый, – сказала она (да, она иногда называла его так, и звучало мелодично, влекуще). – Не таблетки, другое бы нашлось что-нибудь. С крыши бы спрыгнул. Если им хочется, они находят способы, правда же?

– Молодой совсем, – сказал Эрик. – Оставил записку. Письмо. Я не прочитал. Полиция забрала.

– Откуда взялась вообще полиция?

– Его мать им позвонила.

– Казалось бы, это последнее, что ей могло прийти в голову. Ну и что, разве это незаконно? Самоубиваться.

– Способствовать этому незаконно.

– Да ладно тебе. Даже полицейские не такие идиоты, чтобы тебя в этом обвинять. Никто тебе ничего не предъявит.

– Я не знаю, как они поступят, – сказал он. – Директор дал ясно понять, что в случае чего он на линию огня становиться не будет. Нам обязательно слушать эту музыку?

Он не знал, что именно звучит. Что-то танцевальное, сентиментальное, дурацкое.

Она распрямилась, встала, пошла к проигрывателю и подняла иглу. Во внезапную тишину неким фоном, звуком извне вступил шелест теплового насоса.

– Поставить что-нибудь другое? – спросила она.

Он покачал головой.

– Моцарта?

– Ничего не надо, – сказал он. – Почему люди постоянно хотят музыки?

– Она делает их счастливее, – сказала она, опуская крышку проигрывателя.

Подошла к нему и завела руки ему за шею. Она была сильно надушена. Он едва удержался, чтобы не укусить ее. Отступил назад, и ее руки упали.

– Мне надо ехать, – сказал он. – Я только хотел отдать тебе вот это.

Из бокового кармана пиджака вынул шесть прозрачных упаковок с маленькими таблетками. Нелепый розовый конверт остался в машине.

– О, – сказала она. – Это то, что я думаю?

– Принимай одну в день, – сказал он. – Каждый день в одно и то же время. Так легче будет помнить. Важно не забывать.

– Спасибо, доктор. Ты думаешь, они правда действуют?

– Да.

– Не так, как те, после которых рождались несчастные младенцы с ластами вместо ручек?

– Их пьют для того, чтобы никто не рождался.

Она улыбнулась ему.

– Они мгновенного действия?

– Нет.

– Но через неделю-то?

Он допил виски и протянул ей бокал.

– Ладно, – сказала она, – ладно. Жаль, что у тебя выдался такой гнусный день. Ты врач что надо, Эрик. И человек что надо.

– Честно говоря, – сказал он, – я ни в том, ни в другом не уверен.

– Завтра у тебя будет другое настроение.

– Улучшится или ухудшится?

– Улучшится. Сильно.

Они коротко поцеловались. Она вытерла ему губы большим пальцем. Он вышел, как вошел, через стеклянную дверь. Снаружи была уже кромешная тьма, или так казалось после помещения. И возвращался туман, поднимался и плыл подобно дыму невидимых костров. Садясь в машину, он вспомнил, что хотел сделать ей внушение из-за письма в амбулаторию. Не сделал; и забыл к тому же спросить, как ее-то день прошел. Это часто у них такое? Его день, но не ее? Полминуты он пытался это себе представить – как она коротает дни в пустых комнатах, бегло проглядывает журналы и романы, пьет спиртное в полдень, подолгу разговаривает по телефону с другими женщинами, которым некуда себя деть, ест что-то неосновательное, открывает новую пачку сигарет, смотрит, стоя у окна, как листья, кружась, опускаются в пустой бассейн. И – хотя он не был очень-то склонен к мыслям о любви, не очень-то уважал это слово, считал, что оно затаскано до бессмысленности, выхолощено рекламщиками и шансонье, да и политиками тоже, иные из которых, кажется, недавно открыли его для себя, – ему пришло сейчас в голову, что в конечном счете это слово может просто-напросто означать желание вообразить себе жизнь другого человека. Сделать такое усилие. И он нашел, что способен на это, способен, как некий сопутствующий дух в комнате у нее за спиной, как некий ангел-регистратор, увидеть ее жизнь – но да, с усилием. Он запустил мотор (а что, если однажды он не запустится?) и аккуратно двинулся задним ходом среди кустов. Выруливая на главную дорогу, увидел фары другой машины, которая приближалась, спускаясь с горки. Когда проезжала мимо, он подумал, что она похожа на черный «зодиак» Фрэнка, и он успел увидеть в зеркальце заднего вида, как машина замедлила ход и свернула на боковую дорогу, на которой он только что был.

7

Коробка с яйцами лежала на кухонном столе. Дафлкот Рита сразу сняла. Сказала: как приятно здесь и тепло, и до чего холодно там на ферме. Несколько минут разговаривали о системах отопления. Около коттеджа у задней двери стоял бак для жидкого печного топлива, на нем работало центральное отопление дома. Вдобавок у них была «АГА», плита и она же печь, работавшая на коксе. В гостиной лежали поленья для камина, их доставлял один старик со своей кряжистой дочкой. Рита их обоих знала. Сказала, опасается, что дочка – узница старика. Айрин ответила, что ей это не приходило в голову.

Рита рассказала про «рейберн» у них на ферме, про то, как плита иногда превращается в вулканчик и извергает в кухню облако золы. Они с Биллом боятся дать ей погаснуть. Вдруг она после этого не захочет работать? Она горит без перерыва, кажется, лет сто.

Каждая из двух знала про другую, что та беременна. По Айрин на шестнадцатой неделе это было уже слегка заметно, и миссис Кейс в местном магазине, которая благоволила к Рите и жалела ее, считая странной, подтвердила ей. Айрин знала про Риту, потому что Эрик однажды обмолвился. Она была пациенткой Габби Миклоса.

– Хотите я вам дом покажу?

Они вышли из кухни и поднялись наверх. Над гаражом в конце коридора две маленькие спальни, кровати застелены валлийскими стегаными покрывалами; рядом главная спальня (слава богу, там вполне прибрано). С противоположной стороны еще одна спальня – та, в которой умер отец Эрика. Айрин старалась по возможности туда не заходить. Миссис Радж время от времени вытирала там пыль.

– Тут у нас ванная, – сказала Айрин, открывая дверь и отступая.

– Отсюда видно ферму! – воскликнула Рита. – А из нашей ванной я вижу вас. Ну, не вас, конечно…

– Забавно, – сказала Айрин.

Она не смогла бы объяснить, что именно считает забавным. Что они так долго тянули, прежде чем познакомились как следует? Ее настроение перед звонком в дверь – журналы, слезы – улетучилось, как утренний туман. Слишком много времени она проводит одна. Нездоровый образ жизни.

Спустились вниз. Гостиная, столовая, кабинет Эрика (туда не входили).

– А это детская, – сказала Айрин, открывая дверь в голую выбеленную комнату с панорамным окном, выходящим на задний двор (и на топливный бак).

Они стояли, заглядывая внутрь, и чудилось, будто, открыв эту дверь, они застали будущее врасплох и из глубины комнаты на них ответно посмотрело розовощекое дитя. Или двое детей почти одного возраста.

Кружным путем вернулись в кухню (в этом коттедже так можно было: выходишь из кухни в одну дверь и возвращаешься через другую напротив). За две-три минуты, пока снова не сели за кухонный стол, каждая успела сообщить другой то, что та уже знала; они обменялись датами и начали перечислять симптомы и жалобы, смеясь над тем, что в душé приводило их чуть ли не в отчаяние. Рита отставала от Айрин на месяц. Сказала, ей нечего еще показать.

– Поздно вечером я выгляжу немножко беременной, но это просто чай.

Сказала, болят зубы и кровоточат десны. И постоянно нужно в уборную по-маленькому.

– О да, – сказала Айрин, решив, что тоже будет говорить «уборная», а не «туалет». – У нас есть уборная внизу, если вам понадобится.

Она улыбнулась и почувствовала, что где-то посреди Суссекса ее мать строго приосанилась.

– Я все еще с утра в пижаме, – призналась Рита. – Честно говоря, это пижама Билла. Я подворачиваю штанины и рукава.

Она вытянула ногу и поддернула джинсовую ткань, показывая пастельно-бледные полоски на хлопчатобумажной мужской пижаме.

Чем дала повод перейти к обсуждению мужей. В саду певчие птицы устроились в живых изгородях и кустах, пережидая в укрытии остаток короткого зимнего дня. Птицы покрупнее курсировали в небе, цветом напоминавшем старый фарфор.

– Милота, наверно, быть замужем за доктором, – сказала Рита.

– Не без того, – сказала Айрин, не зная точно, что Рита понимает под милотой. Заработок врача? Его положение? – А женой фермера страшно тяжело, наверно, быть. Столько забот со всей живностью.

– Этакая миссис Ной, – сказала Рита. – Но почти все делает Билл, и живности у нас не так много. Пятнадцать коров, бык, пони, сколько-то кур. И кошка.

– По-моему, очень даже много!

– Одна корова вот-вот отелится. По кличке Друзилла. У них у всех есть клички, но никаких вам Маргариток и Смородинок. Одну мы зовем Нефертити.

– Ух ты! – сказала Айрин. – Должно быть, жутко царственная особа.

– Билл учился в Оксфорде, – сказала Рита, как будто эта учеба объясняла наречение коров в память нильских властительниц. – На юриста, пока не вылетел. Поступил, потому что папаша этого хотел. Думал сделать из него для семейного бизнеса своего юриста, чтобы доверять можно было.

Айрин кивнула. Про папашу она кое-что слышала. Как Эрик его назвал? Еще потер при этом палец о палец – в смысле, деньги.

– А ваш свекор – он тоже врач был?

– Нет-нет, – сказала Айрин. – Он работал на железной дороге. Начал с самого низа. Был рабочим фактически. И дорос до помощника начальника станции в Бирмингеме. Он скончался два года назад. Вскоре после того, как мы сюда переехали. Эрик всегда какой-то трепет перед ним испытывал.

– А Билл как про своего отца вспомнит, весь морщится, будто лимон сосет.

– Не ладят?

– Билл был бы рад-радехонек, если бы узнал, что его усыновили.

– Ужасно сложно все в семьях, правда? – сказала Айрин.

– А теперь, – сказала Рита, – у нас свои семьи, наша очередь.

И не поспоришь. Несколько секунд строгой тишины. Проехал без остановки на станции поезд.

– Товарный, – сказала Рита, в сущности, себе.

– Выпьете со мной гиннесса? – предложила Айрин. – Я в это время обычно наливаю себе стакан. Эрик купил целый ящик. Там уйма железа.

Она принесла из кладовки две стройные темные бутылки. Достала из шкафа два стакана. Сковырнула крышечки открывалкой с роговой ручкой. Обе аккуратно налили себе темного пива.

– Ну, будем! – сказала Рита, протягивая стакан через стол.

Они чокнулись и сделали по глотку, затем каждая аккуратно стерла с верхней губы пенные усики.

– Вы на ферме росли? – спросила Айрин.

– С год примерно, в войну. У папиных родственников, троюродных, что ли. Они не могли решить, кто я – член семьи или служанка. Они мало чем отличались от своей скотины.

– Тем больше радости вам должно было доставить избавление, – сказала Айрин.

– Должно было. Но знаете, дом есть дом, пусть даже он и не такой уж милый. В общем, однажды утром отвезли они меня с моим чемоданчиком в Бристоль и познакомили с тетей Эльзой. Я и не слыхала про нее раньше. Большая холодная квартира на Котем-Брау[26], верхний этаж. В молодости она была танцовщица, а когда постарела, стала учить этому делу девчонок вроде меня. Их было три, кажется. Не знаю, как ей удавалось платить за квартиру. Она научила меня всем этим смешным старым танцам. Один назывался «Ночная бабочка», она мне костюм для него сшила из тюлевых занавесок. Надо было порхать бабочкой вокруг свечи. Понятно, чем это кончилось. Но, когда я сделалась старше, мне там стало как раз. Я заимела свой собственный ключ, уходила и приходила, когда мне вздумается. В четырнадцать ушла из школы и устроилась работать в гостиницу. В шестнадцать уже зарабатывала четыре фунта в неделю.

– Боже ты мой… – сказала Айрин. Ужасы на ферме, чудачка родственница, четыре фунта в неделю в гостинице. Ей захотелось ответить чем-нибудь подобным, но, конечно, ничем подобным она не располагала. – Когда мы были девочками, – сказала она, – мы с сестрой Вероникой попытались научиться танцевать по книжке. Там были черные ступни и белые ступни. Усвоить это было невозможно, и когда мы начали ходить в гости в дома, где танцевали, то приходилось танцевать друг с дружкой, потому что мы совсем не те движения делали, что остальные.

Риту это насмешило.

– У меня тоже есть сестра, – сказала она. – На пять лет старше меня. Я не знаю ее толком. Она была с мамой, когда мамы не стало. Где-то в Бристоле, по-моему. А ваша сестра, она тут где-то?

– Она в Америке, – ответила Айрин. – Вышла за американца.

– Счастье! А вы бы хотели там жить?

– О, даже не знаю. Эрик говорит, мы когда-нибудь, возможно, туда слетаем. Просто в гости.

– В Америке наверняка нужны врачи.

– Эрик говорит, там врачи всё еще платные. Нет такой системы, как у нас.

– Мой врач – Габби Миклос, – сказала Рита. – Он родом оттуда же, откуда отец Билла.

– Правда? Но ведь фамилия вашего мужа – Симмонс, кажется? Очень даже английская.

– Эту фамилию его отец взял, когда приехал сюда. Билл однажды сказал мне, какая у него настоящая, но я забыла. Кончается на «дьи».

– Да, тут, пожалуй, ничего английского.

– Вам не кажется, что он похож на Петера Лорре[27]?

– Кто?

– Габби Миклос.

– Габби? По-моему, он больше смахивает на Омара Шарифа.

Это доставило удовольствие им обеим. Габби Миклос – Омар Шариф.

– А вы в кино ходите? – спросила Рита. – Ну, с мужем.

– Он страшно занят, – сказала Айрин.

– Когда я в Бристоле жила, – сказала Рита, – я все время ходила. «Эй-би-си» на Уайтледис, «Ипподром» в Иствилле, «Кингз» на Олд-Маркет-стрит. В Бристоле было множество киношек. Сейчас начали закрываться.

– Люди смотрят телевизор, – сказала Айрин.

– Ваш очень мило выглядит, – сказала Рита. Они прошли мимо него, когда обходили дом. – Билл говорит, мы скоро сможем взять напрокат. Бог его знает, будет ли он показывать на ферме.

– Может быть, придется повозиться с антенной, – сказала Айрин, и несколько секунд они сидели с серьезными лицами, воображая себе, как волны от передатчика выискивают уединенные фермы. Впрочем, Мокрая ферма не такая уж уединенная: есть деревня, есть железнодорожная станция. Если в сумерках взойти на холм, видны огни города.

– Я в кино с папой ходила, – сказала Рита. – Даже и в войну – когда он в отпуск приехал.

– Он воевал?

– Служил в армейском кинофотоподразделении. До войны работал фотографом, вот его и приспособили, только это уже были не свадьбы. Самое худшее, кажется, под конец. Когда вошли в Германию и обнаружили там всякое. Вы помните запах хаки? Кислый такой.

– Помню немножко, – сказала Айрин. Ее отец тоже надевал. И, конечно, через какое-то время запах стоял повсюду.

– Первый фильм, какой мы с ним смотрели, был «Месть человека-невидимки».

– Страшно было?

– Не особенно. Со мной же папа сидел, и более чудесного места, чем кино, я знать не знала. Мы пересмотрели всего Флэша Гордона, всего Бака Роджерса, «Марс атакует мир»[28]

– Нас с сестрой отец никогда не водил. Думаю, он считал эти фильмы…

Она едва не сказала: пошлятиной. Запнулась, но Рита, похоже, не заметила.

– Мне знаете какие больше всего нравятся? – сказала Рита. – Где появляются инопланетяне и все только и хотят, что по ним стрелять, но есть один человек, ученый чаще всего, ну, спец, которого никто не слушает, очень даже милый, когда без очков, и он начинает понимать, чтó они говорят на самом деле. Они не навредить нам прилетели, а научить нас. Они гораздо больше знают, чем мы. Они все наши проблемы могли бы решить, если бы мы только их послушали, вместо того чтобы лупить по ним из пушек.

– Вы верите в инопланетян?

– Конечно, – сказала Рита. – А вы?

– Я в сомнениях, – сказала Айрин, хотя сомневалась главным образом в том, что Рита говорит серьезно.

– Они не обязательно в летающих тарелках явятся. Могут однажды просто прийти полем.

– И как будут выглядеть?

Рита пожала плечами.

– Можно я в уборную схожу, Айрин? А то я лопну.

Вернувшись, увидела, что хозяйка стоит перед плитой. Айрин спросила, не останется ли Рита на ланч, и та ответила, что да, с удовольствием, большое спасибо. Посмеялись над тем, какие они голодные, и Рите было странно, просто удивительно, что она может так смеяться, тогда как две минуты назад, сидя в одиночестве в маленькой каморке, где стены выкрашены в зеленый цвет, и глядя на умывальник в пятне света из матового окна, она сходила с ума. Сдавленные голоса ждали и дождались – те, что она впервые услышала еще подростком после войны, те, что зазвучали снова, когда она потеряла ребенка, – хотя «потеряла», не уставали они ей напоминать, неверное слово, нужно другое. С новой беременностью они вернулись, мужские, немолодые по большей части. Раньше она умела их отвлечь, но теперь они уже не бежали догонять брошенный мяч. Сделались коварней, отчетливей, раздавались не столько в голове, сколько в окружающем воздухе. Сегодня прикинулись, что им смешно. Надо же, маленькая Рита Ли пришла беседовать с женой врача. Обхохочешься! Маленькая шлюшка Рита Ли. Поганая детоубийца Рита Ли. Бедной женщине теперь оттирать кухню сверху донизу, оттирать и окуривать, а самой принимать ванну с антисептиком. А когда ее муж, доктор, придет домой, он даст ей успокоительное, а потом отправится на ферму и скажет Биллу, что, если его гнусная жена попробует нанести еще один визит, он добьется, чтобы их обоих арестовали…

Они были комики старой школы: лучшие шутки – их собственного сочинения. Но чуть погодя, как будто не планировали дальше первого наскока, они потеряли уверенность, начали сбиваться, повторяться более визгливо, путаться в словах, утрачивать нить, сделались одним голосом, сделались пастью, рявкающей в темноту, мужской, песье-мужской, песьей, и наконец, разом и неожиданно, как началось, так все и кончилось, стало тихо, и она увидела, как на белой коже бедер сходят на нет отметины от ее надавивших пальцев. Она подышала в ладони. Иногда, вдыхая, чуяла гниль, но сегодня только терпкий запах пива. Поплакала – очень дисциплинированно, минуту, не больше, потом шатко встала, натянула обратно пижамные штаны и джинсы. Во влажно-прохладном воздухе уборной, пряча голос в шум слива, проговорила: «Глория, Глория». Глядя в зеркало, проверила лицо, посмотрела, как ему удается непринужденная улыбка, и вышла.

Ели тосты с яичницей.

– Я вот как делаю, – сказала Айрин, сдабривая яичную массу щепоткой мадрасского карри. – И мама моя так же. Наверно, и ее мама так делала.

Рита попробовала и сказала, что это чудо как вкусно. После еды пили чай, и Рита достала из кармана дафлкота пачку сигарет. Предложила Айрин, но та сказала, что бросила. Прочла отчет Королевского колледжа и не курит уже не один месяц. А Эрик продолжает. Она не против, когда курят при ней. Принесла пепельницу – милое изделие из красного муранского стекла.

1 Здесь: голубовато-серый (фр.). Здесь и далее – прим. перев.
2 Имеется в виду скульптура крылатого юноши с луком над фонтаном на лондонской площади Пикадилли-сёркус.
3 Диставал – одно из названий популярного препарата (более известного как талидомид), ставшего в конце 1950-х и начале 1960-х причиной врожденных дефектов у многих новорожденных, чьи матери принимали его во время беременности.
4 «Глаксо» – британская фармацевтическая компания.
5 Пау-вау – собрание североамериканских индейцев с традиционными танцами.
6 «Атака пятидесятифутовой женщины» – американский фантастический фильм ужасов 1958 года, героиню которого некий луч инопланетян делает великаншей.
7 С этих слов начинается музыкальный хит 1962 года в исполнении Ди Ди Шарп (род. 1945) – американской певицы в жанре ритм-н-блюз.
8 «Венера плюс икс» (1960 г.) – научно-фантастический роман американского писателя Теодора Старджона (1918–1985).
9 Куин-Кэмел – деревня в графстве Сомерсет.
10 Ливия Друзилла – жена римского императора Августа, мать императора Тиберия.
11 Oaks (англ.) – дубы. Quercus (лат.) – дуб.
12 Триффиды – хищные растения из научно-фантастического романа английского писателя Джона Уиндема (1903–1969) «День триффидов» (1951 г.).
13 Шекспировская фраза из комедии «Сон в летнюю ночь». Перевод М. Лозинского.
14 Паракват – сильнодействующий гербицид.
15 Йовил – город в графстве Сомерсет.
16 Тисмейд – электрический автомат для приготовления чая.
17 Ханка Манка – мышь из сказки английской детской писательницы Беатрис Поттер (1866–1943) о двух мышках, которые забрались в кукольный домик и пытались есть гипсовую еду.
18 Промышленный север Англии в XX веке испытывал растущие экономические трудности и сильно пострадал от атак люфтваффе во время Второй мировой войны.
19 Ричард Хоггарт (1918–2014) – английский социолог литературы и культуры. В своей книге «Об использовании грамотности» (1957 г.) он исследовал воздействие СМИ на культурную жизнь рабочего класса.
20 Спасибо, мадам, и хорошего вам дня! (фр.)
21 И вам хорошего дня, месье! (фр.)
22 Имеется в виду отчет Королевского колледжа врачей от 7 марта 1962 г., где говорилось, что курение вызывает рак легких, бронхит и, вероятно, сердечно-сосудистые заболевания.
23 Jet обозначает и черноту (камень гагат), и скорость (реактивный самолет).
24 Ларгактил – одно из торговых названий нейролептика хлорпромазина.
25 Эновид – торговое название первого комбинированного орального контрацептива.
26 Котем-Брау – улица в Бристоле.
27 Петер Лорре (наст. имя Ласло Лёвенштайн, 1904–1964) – австрийский и американский актер. Родился в семье венгерского еврея.
28 Флэш Гордон, Бак Роджерс – персонажи американских научно-фантастических киносериалов. «Марс атакует мир» – полнометражный фильм про полет Флэша Гордона на Марс.
Читать далее