Читать онлайн Лето прошло бесплатно
© Ольга Шлихт, текст, 2022
© Юлия Межова, обл., 2022
© ООО «Издательство АСТ», 2023
Предисловие
Когда-то давным-давно легендарный учитель русского и литературы Адольф Александрович Тиханов попросил нас, глупых школьников, подумать дома, почему «Школа» Гайдара называется именно так, коли речь там идет о Гражданской войне. Правильный ответ мне подсказала бабушка, бывшая учительница. «Это на самом деле школа жизни». Адольф Александрович был приятно удивлен, а мне до сих пор стыдно за незаслуженный триумф. Но, возможно, именно тогда во мне начало рождаться понимание того, что за литературными образами стоят идеи, а их разгадка – волшебство.
Паскаль Киньяр в своей «Тайной жизни» сравнивает контакт пишущего и читающего с отношениями любовников: «Читать и любить – это познания, ниспровергающие знание; это бунт против того, что полагается делать или думать».
Но как человек, любящий разгадывать литературные загадки, сам начинает их задавать? Никто не знает наверняка. У меня потребность писать возникла в том числе как компенсация потерянной профессии: я изучала литературу Японии в Институте стран Азии и Африки МГУ и защитила диссертацию на тему «Женская литература Японии» в Университете Гумбольдта в Берлине.
Главное же, конечно, не это. Тот же Киньяр пишет: «Писатель – это человек, который беспрестанно желает отделиться от тьмы, которому никогда не удается выйти из тьмы».
Насколько убедительна моя попытка выйти из тьмы, судить читателю.
Бред
Утром на улице возле частной школы, расположенной на двух этажах сталинского дома, стояли директриса (коротенькая, толстая, рыжеволосая) и миловидная женщина в лакированном пальто и лакированной кепке, с шанелевской сумкой на локте, мать кого-то из школьников, телеведущая. Директриса жаловалась на бомжей:
– Облюбовали подвал рядом с моим подъездом. И уж в ДЭЗ сколько раз звонили, все без толку. Грязные, вонючие. Ведь это же не люди. Усыпить бы их, что ли. Всем было бы лучше, и им в том числе.
Лакированная кепка кивала.
Вдалеке промелькнула фигура в длинной юбке и платке. Директриса показала рукой и глазами в ее сторону:
– Вон видите ту «монашенку»? Вы знаете, кто ее племянник? Он нашу школу лет восемь тому назад окончил. Она его к нам водила. Класса до третьего. А потом он сам, своим ходом. Так вот, он был сожителем актрисы, которая еще при Сталине… которая год назад умерла. То есть, конечно, когда уже кончил школу, когда был в институте. О них много писали. История… с душком. Он после ее смерти куда-то сгинул. Сейчас уже как-то подзабылось, но на днях – вы, может быть, видели – был большой документальный фильм о ней, в честь юбилея, и о последних годах, о последней, прости господи, любви. Хотя показали их достойно, трогательно. Там такая фраза была: «Разминулись в веках». Я даже прослезилась.
– Да-да, фильм я посмотрела. Честно говоря, ничего нового. Все давным-давно написано, переговорено. У нас-то уже шушукались, когда она в первом сериале снималась, когда еще никто ничего не знал. Что вы хотите – на телевидении все обо всех известно. А то, что он здесь учился, мне мама одной девочки из нашего класса рассказала. Он тут у вас знаменитость. Знаете, бывает всякое, но это уже извращение. Такая разница в возрасте!
– Именно. И знаете, что я вам скажу: не на пустом месте! Конечно, в частной школе всегда много проблемных детей. Для того мы и существуем, чтобы помогать, вытягивать. Но этот… Где-то до восьмого класса еще доковылял кое-как. Но соображал очень туго. К математике и физике просто был не способен. Это и не страшно, есть же природные гуманитарии. Но он и по литературе, по истории… Казалось бы – задали главу, так выучи, и все, а он приходит и говорит: «Не понял». «А это почему?» «А этот почему так сказал, а сделал эдак?» Учительница по русскому и литературе вечно жаловалась. Психика у него точно была не в порядке. Или отключится и молчит, ничего не видит и не слышит. Или вот: тетя эта в длинной юбке его же в церковь водила, приобщала к религии. А у нас, как начались основы православия… Правда, позже, когда тетя уже исчезла. Говорят, мать к ней сына ревновала. Но ведь не может же все так сразу улетучиться? Вместе с тетей? Так он на все вопросы по религии просто не отвечал. Молчал, и все. Как вам это? Ну а в восьмом совсем свихнулся, и пошло-поехало. Мы его просто спасли на выпускных.
– Но нельзя же откровенно больного ребенка держать вместе с нормальными?
Директрисе слышится упрек.
– Ну, я, конечно, немного утрирую. Все-таки сначала он переходил из класса в класс даже с четверками. У нас индивидуальный подход, помогали, шли навстречу. И потом, он был тихий, на физкультуре больше на лавочке сидел. Мать справку приносила, о диспансеризации, что все в порядке. Родители, кстати, приличные люди. У отца небольшая фирма, мать там же бухгалтер.
– Ну, знаете, справку ведь купить можно. А родители, скорее всего, сами виноваты. Не смогли нормально воспитать. Так ведь с ним еще что-то серьезное в старших классах приключилось? Мне сын рассказывал, что об этом легенды ходят. Что-то там с Че Геварой…
– Да ничего там не было! Ох, извините, звонок! Всего вам хорошего.
Директриса исчезает за железной дверью школы, а лакированная телеведущая направляется к «ауди». Она работает на телевизионной периферии, на экране возникает случайно и исчезает быстро, подчиняясь нервической игре зрителей с пультом. Начинала еще при социализме и до сих пор говорит по старинке: медленно и скучновато. Недавно приняла участие в ток-шоу центрального канала. Тема – провинциальные школьники убили одноклассника. Ей один раз дали слово: «Я своему сыну всегда говорю: „Не влезай ни в какие истории. Можешь испортить карьеру на всю жизнь“». Работать ей не обязательно. У телеведущей хороший муж. Бывший кэгэбист, в начале девяностых участвовал в приватизации особняков в центре Москвы. Очень любит жену и сына.
О том, какое отношение Че Гевара имеет к частной школе, занимающей два этажа сталинской многоэтажки, и к молодому человеку, главному действующему лицу истории с душком, закончившейся год назад в связи со смертью второго участника и всплывшей в недавнем документальном фильме, рассказывает в банковской курилке солидный господин двадцати пяти лет от роду, в очках с позолоченной полуоправой:
– Я ж говорю, я с ним учился и начало этой хрени наблюдал. Детские годы, так сказать, телезвезды. Три придурка – два парня и одна девка – решили в революцию поиграть. Двое, парень и девица, из нашего класса, из восьмого. А заводила из девятого. Он с предками за границей долго жил, в Англии. Там ходил в местную школу. Набрался левацкого бреда, научился травку курить. Ну а вернулись сюда, у родителей денег не хватило на супер-пупер, устроили сыночка в нашу школу. Какая-никакая, а все-таки частная. А сыночек возьми да и сколоти растаманскую шайку. Да нет, нет, речь не о нем, сейчас до главного доберусь. До сих пор удивляюсь, как наши училки сразу не доперли, что эти шапки бобмарлийские значат. Сначала они просто дурака валяли, приходили веселые, обкуренные, давали нам журнальчики какие-то читать. Сказки про зеленую мышь, про Будду Джа. Боба Марли слушали. Учиться перестали. А потом стали с капитализмом бороться. Нацепили майки с Че Геварой, граффити всякие на стенах домов рисовали. Fuck Nazis. У дорогих иномарок шины резали. И дорезались. Тут милиция их и сцапала. Во был скандал! Еле замяли. Родителям пришлось раскошелиться. Главаря в клинику Маршака засадили. И раскидали их по разным школам. Ничего, к выпускным все трое худо-бедно оправились, кое-как сдали, всех в платные вузы запихнули. Девка сейчас замужем, в Бельгии живет. Но там ведь и четвертый был! Тот самый, тот самый долбанутый. Вокруг которого весь сыр-бор. Тоже из нашего класса. Он к ним, типа, примазался. А им для массовости и такой сгодился. Вот это был фрукт! Настоящий псих, без шуток. Все молчит, молчит, никогда не поймешь, что у него в голове. А потом как ляпнет чего-нибудь, хоть стой, хоть падай. Один раз спросил: «А почему фашистов можно убивать, а старуху процентщицу нет?» Училка так и остолбенела. Сказать-то нечего. Мы прямо со смеху чуть со стульев не попадали. Но он-то серьезно спросил. Вот в чем главный прикол. Или еще… На истории. «А Сталин любил Россию?» Он этой своей оторванностью нашим чегеваровцам и понравился. А с другой стороны, они его дураковатости боялись. Что он чего-нибудь такое учудит, убьет еще кого. По крайней мере, шины резать с собой не брали. Насчет травки не могу сказать. А футболку с Че Геварой он носил. Ну, и когда их повязали, он в стороне остался, его особо не прорабатывали и из школы не выгнали. Может, поняли: псих он и есть псих. Мы его потом немного дразнили. Спросишь: «Ну, когда мировая революция?» А он набычится, покраснеет, кулаки сожмет. Даже страшновато было. Он довольно худой был, но жилистый. Лицо лошадиное. Травить его никогда не травили. Он же нас смешил. Можно даже сказать, хорошо к нему относились. В последних классах он особенно чудно́ выглядел: всегда в костюме, белой рубашке. Это мать его к институту готовила. И устроила куда-то на вечернее платное. Мы о нем часто вспоминали. В «Одноклассниках» о нем анекдоты курсировали. На самом деле никакие не анекдоты. Ну, чудик и чудик. И вдруг пронеслось: кто-то видел, кто-то кому-то рассказал. Что видели его по телевизору. С мумией этой. Вот этого точно никто не ожидал! Бред какой-то! И я однажды по телику увидел. Стоит, кретин, улыбается глупо. И рядом эта… кукла. Труп накрашенный. И тут он мне стал противен. Ничего смешного, просто мерзко до тошноты. Крыса. Давить таких надо. Лично я никаких фильмов про него и про его покойницу смотреть не собираюсь. Ах, любовь, ах, любовь! Да он педик или, как это… некроман!
Начинающий банкир крайне раздражен. Его мать, статная черноволосая женщина, отличная хозяйка и жена, на днях сказала ему осторожно, но веско: «Пора бы тебе жениться на Лилечке. Сколько можно ей голову морочить. И что тебе еще нужно? Красивая, чистоплотная, добрая. Чистая – такими только еврейские девушки бывают. Уж сколько лет вместе». Что возразить? Но как тогда быть с начальницей кредитного отдела, явно положившей на него глаз? С первой – чудесной, хозяйственной, трудолюбивой, принятой мамой институтской любовью – ему уже скучно, а со второй – тридцатидвухлетней «не красавицей, но умницей» – неловко. А еще он злится на себя за то, что сдался и закурил. Он хочет жить очень долго и не выглядеть быдлом.
Тетя бывшего соученика банкира, интеллигентная старуха в платке и длинной юбке, делится своей оценкой того, что в банковской курилке названо бредовой историей, совсем в другом месте и только с теми, кто близок ей по духу. Это люди достойные, некурящие и непьющие, ненавидящие банкиров и политиков. Им она откровенно и с удовольствием выкладывает то, что думает о своем племяннике:
– Фильм этот новый я, конечно, не смотрела. Не интересны мне ни актриса эта, блудница престарелая, ни совращенный ею грешник. В последние годы он мне только звонил. А раньше, когда учился в школе, то и навещал иногда. Тайком от матери. Но, если честно, для меня он уже был отрезанный ломоть. Разговаривать нам было не о чем. Для него мои темы – запретные. Все боялся маму расстроить. «Я обещал, мама не велела». А начало было хорошее. Я ведь его знаю с рождения, а с пяти до восьми лет была его, в сущности, няней. Одна бабушка работала, вторая жила в другом городе, вот меня брат и попросил посидеть с сыном, благо я только что вышла на пенсию. А мать преподавала и во внерабочее время писала диссертацию. Представьте себе, о немецком идеализме. Я, конечно, боялась, справлюсь ли. Все-таки без опыта. Но мы быстро нашли общий язык. Некоторые говорят, что он и тогда был со странностями. Но я ничего такого не замечала. Он прямо впитывал все, что я говорю. И внешне был даже хорошенький. Плотненький такой, глаза черные, внимательные. Потом, уже в школе, похудел и сейчас похож на Пастернака. Я очень старалась. Читать, писать его научила. Он так интересовался, так тянулся… к высокому. И я ему ничего не навязывала. Это мать вообразила невесть что. Но я действительно полагаю, что главное – привить ребенку духовность. Я ведь уже тогда шла к Богу, только не сразу отыскала дорогу. О том, что не в деньгах счастье, говорила. Что хвастаться нельзя, гордиться, хотеть слишком много, похвалы ждать. Он у меня ночевал часто. И до школы, и потом. Я ведь в соседнем доме со школой живу, а они тоже недалеко, но подальше. Когда он в первый класс пошел, как раз одна бесовская власть сменила другую бесовскую. А мне Господь явился. Подруга взяла с собой на службу в одну далекую церквушку. Часа три ехали. На электричке, потом на автобусе. И как увидела я батюшку, как услышала про царство Сатаны – все сразу поняла, и так легко мне стало, так радостно. Батюшка мне потом на многое глаза открыл. И на сатанинское число в паспорте, и на браки с инородцами – что геноцид это русского народа. Теперь там, к сожалению, другой священник. Что вы хотите – и в церкви наверху не все благополучно. Так дошли мы до второго класса, и тут мать воспротивилась: все, она мне ребенка портит, таскает за город непонятно куда, от него уже ладаном пахнет! И кончилось мое воспитательство. Теперь меня и брат родной знать не знает. Да и мне они чужие, все трое, потому что без Бога в душе. А что касается истории этой чудовищной, так, если задуматься, она тоже от этого – от безбожия. Что вы хотите – жена у брата еврейка. Сами понимаете. Кстати, был ведь раньше какой-то скандал, в школе. С наркотиками! Мне племянничек что-то пытался объяснить, но я сказала, что слушать про эту мерзость богопротивную не желаю.
Мать человека, похожего на Пастернака, – брюнетка, как и мать банкира, но, в отличие от нее, о женитьбе своего сына даже не помышляет. Каждую субботу она собирает темно-синюю лонгчемповскую сумку. В нее плотно укладываются-устанавливаются банка яблочного пюре со сливками, три бутерброда с красной рыбой, коробка шоколадных конфет, восемь стаканчиков йогурта, пластмассовый контейнер с куриными котлетками (из готового фарша, поскольку эта мать не любит готовить) и картофельным пюре, два пакета сока, еще несколько вкусных мелочей и обязательно – пакетик чернослива для лучшего пищеварения. Да, не забыть три книжки. И виноград. Можно было бы воспользоваться обычными пакетами, но с синей недешевой сумкой удобнее притворяться: все не так уж плохо, справляемся, живем.
Женщина собирает сумку и думает: «Если бы мы тогда не пошли в гости, ничего бы не случилось. Могли отказаться, что-то придумать». И вспоминает все до мелочей: вот в этот момент надо было отвлечь, вот в этот – увести.
Полтора года тому назад ей позвонила подруга-однокурсница и пригласила в ресторан на бранч. Подруга вместе с мужем-издателем время от времени собирала полуделовые, полудружеские встречи. Рядом могли оказаться гаишник, рекламщик и хирург. «Приходите втроем». Народу ожидалось мало, все люди знакомые, спокойные, не будут приставать к сыну с глупыми вопросами и пугаться его ответов. Привлекала и главная приманка – актриса, та самая, которая сидела при Сталине якобы за то, что отказалась переспать с Берией. В последние годы о ней вдруг заговорили, стали показывать, снимать. Ее воспоминания собирался издавать муж подруги. Что скрывать – хотелось пойти именно для того, чтобы увидеть живую реликвию, звезду, как ни крути. Понять, так ли молодо выглядит при ближайшем рассмотрении, как на телеэкране. К тому же старые глаза не рассмотрят сына, а старые уши его не расслышат. А ему полезно выходить в свет. Надо, надо заставлять. Он, конечно, заартачится, но потом согласится.
Собрав сумку, женщина идет к выходу. Не смотрит на дверь, за которой спит муж. Его не касаются ни сборы, ни воспоминания. Пускай высыпается. Женщина не обижается. Мужчины слабее женщин. Им лучше не вспоминать, не мучиться. Они должны работать, зарабатывать для тех, кто… еще слабее.
Когда они тогда пришли в ресторан, показалось, что все обойдется. Сын со всеми вежливо поздоровался, улыбнулся приветливо. Она чувствовала напряжение мужа. Кто-то спросил: «Как институт?» Сын ответил: «Институт брака обнаружил свою несостоятельность». Получилась шутка, все с готовностью засмеялись. Конечно, от него отводили глаза. Ну и что? Так оставляют в покое любого молчаливого человека. А с институтом она хорошо придумала. Устроила довольно легко, в педагогический на заочный, за небольшие деньги. Курсовые напишут нанятые люди. Подумаешь! Главное – корочки. Помаленечку образуется. Школу-то он все же кончил. Несмотря на нелепую историю с Че Геварой, несмотря на многое. И работу она ему подыщет. Английский у него хорошо идет. Память великолепная, все преподаватели отмечают. Ходячий словарь. В каком-нибудь переводческом бюро ему цены не будет. Где не надо принимать решения, рисковать, а просто переводить и получать удовольствие. Надо только чуть-чуть над ним поработать, нацелить на технический перевод. Увлекся в последнее время переводом современных песен. Она и не знала, что есть такая группа – «Нирвана». То есть была. Или – Патти Смит. Она интересовалась всем, что он делает, и теперь знает и «Нирвану», и многое другое. Он помещал переводы в Интернете и показывал ей восторженные отклики. Но на одном восторге не проживешь.
Она знает, что выглядит достойно в своем хорошем клетчатом пальто и с темно-синей сумкой в руке. Выйдя из подъезда в серое ноябрьское предзимье, еще больше выпрямляет и без того прямую спину. В машину садится ловко, умело перенеся вес тела сначала на левую ногу, а потом на правую, стоящую в салоне. Согнувшись ровно настолько, чтобы не удариться головой. Гордое достоинство – не маска, а жизненная позиция. Даже не в смысле принципов. Тут другое – если нет достоинства, жизнь ничего не стоит.
Женщина поворачивает на широкую дорогу, опоясывающую город, выбирает средний ряд и едет в плотном, несмотря на выходной день, потоке. Почему это случилось со мной, почему с моим сыном?
Актриса пришла последней, когда все по несколько раз сходили к столам за закусками и горячим, поданным в стальных емкостях, и готовились заняться десертом, чуть разочарованно обсуждая отсутствие звезды. Позже женщина хмуро восхитилась срежиссированностью опоздания. Но в первый момент, как и все, оторопела. Через зал шла тонкая невысокая блондинка в васильковом шелковом платье, открывавшем колени. Странно раскачивалась из стороны в сторону. Эротично? Потом стало понятно – проблемы с тазобедренными суставами. За блондинкой подобострастно поспешал метрдотель. Все за столиками поворачивались, смотрели во все глаза. На стул опустилась элегантно, ловко. Улыбнувшись, окинула взглядом сытых людей, которым вдруг стала неинтересна еда. У всех на лицах читалось: не может быть! Даже если Берия ее того… домогался после войны, а ей тогда было… Ну, самое малое, двадцать лет. Ну, пускай девятнадцать, восемнадцать. Значит, все равно ей сейчас… семьдесят пять, восемьдесят? Конечно, белые зубы слишком ровные. Лицо гладкое – после операций. Блестящие, подвернутые к шее волосы – крашеные. Но фигура, ноги! Но синие ясные глаза!
Издатель вскочил и поцеловал ей руку (ах да, вот руки, слава богу, не молодые, хотя тоже вроде на восемьдесят лет не тянут), а потом никто с ней особо не заговаривал. Сосед, молодой литературный критик, рассчитывающий опубликоваться у мужа подруги (последняя его книга – «Достоевский. Запретная эротика» – разошлась неплохо), вызвался принести пропущенные закуски и горячее. «О, благодарю, если вас не затруднит… Мороженое и кофе». В России до сих пор слабо развито искусство small talk. Но дело даже не в этом. Она была здесь чужой – не как обычный новичок в компании, а в силу абсолютной непонятности: кто это, что это, о чем с ней говорить?
Но сама она, похоже, от одиночества не страдала. По-прежнему улыбаясь, ела мороженое, посматривала на сидящих за столом. А те – без взглядов, без слов – чувствовали ее по-звериному, подчинялись ее притяжению.
Они сидели почти напротив актрисы. Сын – ближе всего. Мать знала, что он теряется, исчезает в странном синеглазом существе вне возраста и пола. Вдруг актриса уставилась на нее оценивающе, чуть ли не с жалостью. (Да какое она имеет право? Какая наглость!) А потом синева излилась на сына: «А как ваше имя?» И ведь не добавила – «молодой человек». Уравняла с собой.
В какой-то момент издателю показалось неудобным и дальше оставлять своего автора без внимания, и он вскочил с бокалом в руке:
– Наша глубокоуважаемая… после стольких невзгод… по-прежнему молода и блистательна… Пусть и дальше, и впредь… Ждем с нетерпением ваших воспоминаний…
Аплодисменты, крики. Кто-то учтиво поинтересовался:
– Вы ведь сейчас в сериале снимаетесь? В детективе?
Низкий голос:
– Да, это детектив… с мистическим оттенком. Там у меня две роли. Современной цыганки и актрисы начала прошлого века. И вторая мне действительно близка.
Молодой критик так и вскинулся, так и взмыл над серой толпой и поднялся выше – да-да, все же чуть выше! – очаровавшего его пережитка времени:
– К сожалению, сериал я не смотрел, потому что вообще сериалы не смотрю, но слышал, вы там стихи читаете? Белого, Ахматову. Вы не боялись, что это немного… профанация?.. В заурядном криминальном сюжете…
– Нет-нет, это было моей идеей и моим условием режиссеру. Только ради этой возможности я и снимаюсь. Ради Серебряного века, моего века! Там я осталась, там я живу. Но, увы, развернуться мне не дали. Было сказано, что это инородное тело. Так, максимум по два четверостишья. Вот, к примеру…
- И вот одна осталась я
- Считать пустые дни.
- О вольные мои друзья,
- О лебеди мои!
- И песней я не скличу вас,
- Слезами не верну,
- Но вечером в печальный час
- В молитве помяну.
За столом было тихо и после того, как слова перестали размеренно падать в гулкий колодец без дна. Не было восхищения, как не было желания покрутить пальцем у виска, ухмыльнуться над старомодностью, неуместностью. Темная звездная бездна в далекой стране, чужая красота. Встряхнуться и вернуться к любимому близкому небу.
Женщина тоже на минуту стала кроликом, завороженным вражьим очарованием, но, избавившись от гипноза, подумала: ну и что? И она любила Ахматову, когда училась в институте. И даже помнит кое-что наизусть. Но это не значит, что надо вот так читать стихи в ресторане. Тут гонор, выпендреж на пустом месте. И совсем недостойное стремление понравиться ее сыну.
Даже дома не смогла сразу избавиться от неприятного чувства. Перед телевизором спросила мужа: «Ну, как тебе эта… звезда? Она, мне кажется, всех мужчин очаровала». – «Господь с тобой! Она ж старуха!» Только тут успокоилась.
Через неделю позвонила подруга и сказала, что актриса вздумала освоить Интернет и нуждается в помощнике. «Она сама вспомнила о твоем сыне. Такой, мол, милый, необычный мальчик. Она даже готова заплатить. Тут я, конечно, засмеялась». Еще можно было остановиться, сказать: «Не получится. Он слишком загружен. Извинись перед ней за нас». Но женщина, обвиняя себя в мнительности и думая о контактах, проклятых контактах, которых так не хватает ее сыну, поблагодарила и записала телефон.
Как все-таки много машин! Суббота, а все, как безумные, несутся, рыщут. По магазинам, по каким-то делам. Можно ведь вместо этого… на природу или просто дома посидеть, да мало ли что можно придумать. Главное, чтобы не было цели, заставляющей бегать, добиваться, искать, зарабатывать, доказывать. Тогда и будет покой. Но ведь нельзя, нельзя. Она и сама не верит, что можно жить по-другому. Ей самой понятно, что покой – это выпадение из жизни. Даже тот, для кого важны не машины и квартиры, а мысли и вера, даже он в своем закутке участвует во всеобщей гонке и борьбе и привязан к жизни. Связь оборвется, если бег остановить. Будет покой, и кончится жизнь.
«Что ж, камин затоплю, буду пить, хорошо бы собаку купить».
Женщина издалека видит пирамиды теплостанции, испускающие из себя атомные грибы не то пара, не то дыма. Это ориентир, перед которым надо сворачивать с кольцевой. Неприятный район с безликими облупившимися, посеревшими многоэтажками с захламленными балконами, неприятная улица с бестолковым движением, неприятные, некрасивые бедные люди с пакетами в руках. Серая зябкость без снега – для них. Здесь образ гордого достоинства вроде ни к чему.
Перед угловым рынком женщина поворачивает направо в переулок. Почти сразу слева – четырехэтажный серый дом за железной оградой. Тут же площадка, где можно оставить машину. В домике-проходной женщина показывает пропуск посетителя и проходит на территорию. Сегодня холодно, и никто не гуляет, только перед входом в дом лежат две собаки – черная и грязно-белая. Зимой их впускают погреться у батареи. Внутри в нос бьют запахи мочи и плохой столовой. Как раз кончился обед, и унылые фигуры тянутся по коридору восвояси. Кое-кто сидит на стульях, расставленных у стен. Мутит от тяжелой вони, от серых лиц с бессмысленными добрыми улыбками, от беззубых ртов. Чтобы враз не размякнуть, не упасть духом навсегда и бесповоротно, не ужаснуться так, что не сможешь жить дальше, надо шагать деловито и улыбаться приветливо-нейтрально. Надо делать вид и даже думать, что так и должно быть, что ничего тут нет страшного. Женщина доходит до лестницы и начинает подниматься на верхний, четвертый этаж. Плохо, ох плохо. Тяжело тащить сумку. А что будет через пять, десять лет? Будет ли она здорова, жива? А если нет – кто будет приезжать сюда вместо нее?
Поднявшись, звонит в звонок у крашенной белой масляной краской двери. Сладко-приветливая (в предвкушении купюры через пару часов) нянечка впускает на этаж и отводит в конец коридора, где стоят старые кресла, диван с порванным сиденьем и ужасный лакированный столик: «Подождите, пожалуйста, его переодевают». Почему переодевают, после какой оказии – лучше не думать.
Остается сидеть и смотреть на людей в махровых халатах с вытянутыми петлями. Люди ходят по коридору туда-сюда, некоторые приближаются вплотную, заговаривают. Особенно настойчива седая особа с черными усами, скороговоркой предупреждающая о рабочих, которые делают вид, что чинят крышу, а на самом деле зомбируют. Понять можно не всех. В тесном коридоре пахнет еще хуже, чем на просторном первом этаже: как раз увозят к подъемнику тележки с грязными тарелками. Окна здесь редко открываются.
Затхлость, разложение. Это царство старухи-блондинки, трупа, заразившего ее сына гниением.
Он съездил к старой актрисе раз, другой. Мать даже порадовалась – ему полезно выходить из дома, встречаться хоть с кем-то. Помогая слабой женщине с Интернетом, повышать собственную самооценку. Потом он стал пропадать там целыми днями и однажды не приехал домой ночевать.
Теперь вместо стопки с переводами песенных текстов на столе у него лежала толстая тетрадь в красивой обложке в стиле модерн – на черном фоне лилии и томная девушка. В нее он переписывал стихи. Из книг, из Интернета. Тетрадь по-прежнему там, рядом с ненужным компьютером. На псевдостарой желтоватой бумаге:
- Темнеет. В городе чужом
- Друг против друга мы сидим.
- В холодном сумраке ночном
- Страдаем молча и молчим
- Стремясь к блаженству и добру,
- Влача томительные дни,
- Мы все – одни, всегда – одни:
- Я жил один, один умру.
И еще много, много – и о звезде, по которой томишься, «потому, что с Ней не надо света», и о Деве Снежной, имя которой «твердить мне дивно, больно, сладко», и о том, что «мы – плененные звери, голосим, как умеем».
А потом сын забросил институт. А потом соседка, изнывая от сладостного любопытства, поймала возле подъезда:
– Сегодня по Первому вашего сынка показывали. По утренней программе. С юбилеем актрису эту поздравляли. Ну, которая при Сталине сидела. К ней домой букет привезли от Союза кинематографистов. Так рядом с ней – ваш сын. Она сказала, что это ее друг и помощник. Он что же, секретарь ее, что ли?
Было много звонков. По поводу этой программы и других появлений странной пары – в ресторанах, на презентациях, в глянцевых журналах. Дошло до вопросов с придыханием: «Ты извини, конечно, но у них… что-то есть?»
А она сама ничего не понимала. В голову не впускала страшное – что у них действительно может быть… это. Когда сын вернулся домой после первой ночной отлучки, накинулась на него с упреками, но осеклась от отчаянного взгляда, который так пугал ее и раньше. И раньше он так смотрел, а потом подчинялся, потому что любил ее и боялся ее гнева. А она радовалась и отказывалась сознаться себе самой, что лучше не становится, что темнота сгущается.
После долгого перерыва заставила себя пойти к психологу. На этот раз одна, без сына. Но и этот, как и первый, давнишний, припечатал советом: «Тут, судя по всему, случай не для психолога. Обратитесь к психиатру». И еще: «Не упрекайте, не убеждайте. Бесполезно. Только хуже сделаете». Первый психолог разгневал и воодушевил. («Вздор, неправда. Не сдамся. Не отдам сына».) Второй – испугал.
Но послушалась его только в одном – старалась сыну не перечить, давала ему, как прежде, деньги на карманные расходы и обуздала мужа, когда тот начал стучать кулаком по столу и выкрикивать угрозы в адрес «теленка и престарелой проститутки». Муж остыл, но тут же и забыл сына. Будто и нет его совсем. Не спрашивал о нем, не хотел о нем слушать. А жена даже рада была, что дома тихо, что осталась главная помощь мужа – деньги.
Роль оказалась не по зубам. Сын чувствовал в матери наигранность спокойствия, ужас, сидящий внутри. Порой она срывалась. Однажды принялась втолковывать с болью:
– Да ты пойми, что это бред, наваждение. Это просто старая несчастная женщина. Ну, помогал бы ей. Нельзя же так – головой в омут. Все забыть, все забросить. Ей жить-то осталось, может, пару лет. Или месяцев. А у тебя вся жизнь впереди. Она тебя использует! Недобрала внимания, известности, денег. Теперь компенсирует всеми средствами на старости лет. Ты ей для пиара нужен. Серебряный век, Серебряный век! А живет-то вполне по-современному. Понимает, что главное сейчас – засветиться. Не важно как. Чем чуднее, тем лучше. Да кстати, ты понимаешь, что ее в Серебряный век и на свете-то не было? Да и Серебряного века не было! Как вся Россия в то время жила? Незнакомки, лебеди – бред.
А ведь и тогда, как бывало и раньше, заставила себя не поверить, что говорит в пустоту, в непонимание, что черный взгляд не просто глубок, а безумен.
Сын впервые ослушался и ушел навсегда. Она больше не смогла с ним поговорить. Пыталась подстеречь у дома актрисы. Поехала в театр на репетицию спектакля. Ведь он теперь всегда был при ней, при своей новой хозяйке. Без толку.
Преодолев стыд и гордость, позвонила старухе. Получила в ответ – хуже плевка.
– Господи, голубушка! Да разве я его держу? Поверьте, я ему много раз толковала: одумайся, вернись домой. Но он так вскидывался, так смотрел… Как будто с жизнью прощался. Вы же его знаете. Вот я и спрашиваю себя… и вас: может, для него лучше так, как есть?
Ужасный ответ, потому что – правда.
Оставалось смириться. И держаться, притворяясь перед другими и самой собой. Маска силы – лучшая помощь. Вот только среди ночи маска никак не натягивается, и лежишь, и мучаешься. А днем ничего – короткая зарядка, холодный душ, каша для мужа. Машина, работа. Гасить оскорбительное сочувствие наигранным удивлением:
– Бог с вами! Вы же знаете наших журналистов. Они что угодно могут написать ради сенсации. На самом деле он просто помогает старому человеку. Выполняет определенные секретарские обязанности. Если честно, это я его уговорила. Что у нас за время такое – нормальное человеческое поведение кажется странным.
Ждала, цепенея, когда верткие молодые ребята не просто покажут сына, а и поднесут к нему микрофон, и он скажет что-нибудь бесповоротное, постыдное. Была почти благодарна старухе, которая на утренней телепрограмме ответила туманно: «Он мне милый друг. Помните у Цветаевой? Вот и он мне – милый друг». Потом вспомнила Мопассана.
Микрофон сыну поднесли, и не раз. Он только смотрел, улыбался и ничего не говорил.
Слава богу, что она не посмотрела этот ужасный фильм. Который настойчиво манил, как наркотик или лекарство. За год о сыне и актрисе забыли, и вот – напомнили. Вдруг показалось, что увидит реабилитацию. Очень хотелось проверить. Зная, когда начинается и кончается показ, представляла себе: вот сейчас – черно-белая фотография девочки со склоненной к плечу белокурой головкой. Сейчас – послевоенная красотка-студентка. Обеспечившая бессмертие экранная певица, время от времени танцующая, фальшивая, прекрасная, переехавшая в деревню, руководящая крестьянским хором. Берия на каком-то съезде, абстрактные заснеженные бараки. Весенние сады и поливальные машины, символизирующие оттепель. Какие-то роли – достойные, но забытые. Долгое забвение (чем они его заполнили, что накопали?). Выскакивание, вытаскивание черта из табакерки, гальванизация мертвеца – прямиком в сериал, для раззадоривания населения. Теперь на десерт – последний роман. Красиво, розово, сопливо. Вместо хихиканья – всхлипы. Включить невозможно.
Подходит нянечка.
– Можете пройти. Он готов.
Усатая седая женщина пристраивается рядом, хватает за локоть. Нянечка подскакивает, отдирает цепкую руку. Справа и слева открытые двери. Комнатушки, забитые тремя, четырьмя кроватями. Кто-то сидит, кто-то лежит, у кого-то посетители, сидящие в узких проходах на стульях, боком к кроватям. Вонючая духота, к которой все здесь привыкли. В самом конце коридора справа закрытая дверь. Женщина ее открывает и заходит в комнату.
Нет-нет, все-таки она поступила правильно. Здесь совсем неплохо. Комната крошечная, как и все остальные, но выглядит просторнее – у окна слева одна кровать. Кажется, пол и стены тут чище и воздух свежее. Да и что оставалось делать? Держать дома с нанятой сиделкой? Слишком дорого и опасно. А здесь за особые условия пребывания – приемлемая доплата по квитанции и небольшие денежные подношения и подарки врачам, сестрам и нянечкам. Раз в месяц приходит профессор. Что ей оставалось? Муж сказал прямо: «Сделай так, чтобы его в квартире не было».
На кровати сидит человек. Чистый, застегнутый. И волосы ему пригладили. Так ли о нем заботятся, когда ее нет рядом?
Человек встает, широко улыбается, идет к ней навстречу, обнимает. И она с болью обнимает то, что осталось от ее сына. Сын не вернулся из мглы, от которой она его столько раз спасала и куда его затащила-таки проклятая ведьма.
Умерла и потянула за собой – в смерть.
Первым делом она достает книги, потом подходит к холодильнику (даже холодильник у него есть!) и разбирает сумки, инструктируя: это надо съесть сразу же, это потом. Он не понимает и не отвечает. Сидит на кровати и листает биографию Петра Первого. Безропотно жует виноградины, которые она кладет ему в рот.
Когда его только-только сюда привезли и он лежал и молчал, она купила ему наобум роскошный альбом для детей с тщательно вырисованными боярами и стражниками. Альбом был проглочен за полчаса. Через неделю, не успев заехать в книжный магазин, она взяла дома с полки старый университетский учебник по истории. Получилось еще лучше. Ему был важнее всего текст – чем плотнее и длиннее, тем лучше. Профессор сказал, что это хорошо, что такие увлечения надо поддерживать. Она и поддерживает, но ей уже страшно. Потому что нет времени на цензуру и покупается все подряд. А он читает быстро, но внимательно. Недавно начал сравнивать, находить противоречия и впадать в беспокойство. Что делать потом, когда он разочаруется в истории? Трех книжек хватает на неделю.
Не смотреть, не сливаться с внимательными черными глазами, впившимися в страницу, с гримасами изможденного лица. Но уши не заткнешь. Его скороговорка рождается внутри нее. Громкая, тихая, путаная, ясная. «Подлинно великий человек, великий человек, великий человек. Первый революционер. Первый, первый. Великий, великий». Тишина. Он ловит ее взгляд. «Кровавый, кровавый. Как Сталин. Измена русским началам жизни. Революционер – значит плохой. Кровавый». В провалившихся глазах, в бледном лице – вопрос и страдание. Она берет его за руку: «Успокойся, успокойся. Ты вот это почитай». Школьный учебник. Уравновешенный, сглаженный. Ему он будет неинтересен. Пора искать замену истории. Йогурт с ложечки.
Через два часа, перед уходом, женщина оборачивается у двери. Убрать виноград в холодильник? Сын сидит у окна на кровати, занятый учебником. Худой, согнутый нелепо и красиво. Читающий отрок. Старомодные никчемные слова. А легче подумать: «сумасшедший сын»? Белые стены, окно, юноша, слившийся с книгой, виноградные гроздья, свирель, ручей, Пан, лукаво выглядывающий из чащи, юноша, положивший голову на колени женщине.
Дверь в гримерную была только прикрыта и впустила внутрь без звука. У зеркала с яркими лампочками среди тюбиков и баночек – виноград на тарелке. Верхний свет не горел, и полумрак мягко покрывал две фигуры в глубине комнаты.
Когда ехала в театр, впервые позволила себе вообразить мерзкую сцену раздевания, оплывшие руки и мешочки грудей, жировики и седые волосы под дряблым животом. Была готова кричать, грозить пальцем, даже толкнуть, отвесить пощечину – ей. А сына схватить за руку и утащить, спасти.
В кресле лицом к двери сидела царевна в белом платье до пят. Золотой обруч прижимает к голове светлые волосы, отпустив на волю по плечам до пояса тугие сказочные локоны. Прозрачные рукава подхвачены под локтями золотыми кольцами. Нимфа. Рядом на полу примостился мужчина, обхватив ее ноги руками, положив ей на колени голову. В одной руке нимфа держала хрустальный скипетр наконечником вниз. Другой гладила черноволосую голову мужчины.
Нимфа увидела женщину и приложила палец к губам. И та ушла.
Женщина едет по неприятному серому району. Снаружи холодно, в машине тепло. Страдание и постыдное облегчение – она на свободе. Теперь теплостанция справа. Кольцевая дорога.
Смеющийся мальчик в соседней машине показывает ей язык. За что ей это? За что – ее сыну? В чем ее вина?
Может быть, надо было отдать его безумной тетке. Пусть бы верил в то, чего нет. Или оставить ему Че Гевару. Не раскрывать ему глаза: «Да ты посмотри, это же товар! Революция на сумках, футболках. Люрексовый, стразовый Че Гевара». Пускай бы переводил свою «Нирвану», восхищая подпольщиков Интернета.
Но нельзя, нельзя! Она должна была увести его подальше от маргинальной никчемности. Заставить жить по-настоящему.
- Милый друг, ушедший дальше чем за море!
- – Вот вам розы, – протянитесь на них! —
- Милый друг, унесший самое, самое
- Дорогое из сокровищ земных!
Почему нельзя жить вот этим, этой прелестью? Почему это – не жизнь?
- Я обманута, и я обкрадена,—
- Нет на память ни письма, ни кольца!
- Как мне памятна малейшая впадина
- Удивленного – навеки – лица.
Жить этим нельзя. Даже любить такое опасно. И не в карьере дело! Черт с ней, с карьерой! Суть в том, что жизнь – это один большой паскудный компромисс, примиряющий любовь с пошлостью, милого друга Цветаевой с милым другом Мопассана. Кто-то может – так. Но она-то знала, что он – не сможет.
А если по-другому? Если спокойно, трезво увидеть и принять – нарост, опухоль, болезнь. И признать победу всемирного здоровья. Перестать гордиться тем, чего нет. Склонить голову и сказать: «Не повезло!» Генетика, или родовая травма, или неудачное расположение планет. Стащить наконец-то с сына придуманную ею самой маску чудаковатой исключительности. Перестать гордиться. Признать, что всеобщая продажность – все та же потребность в маленьком счастье.
Нимфу и сына, положившего ей голову на колени, она увидела еще раз, на фотографии в глянцевом журнале. Модный фотограф превращал знаменитостей в причудливых персонажей. Журнал принадлежал мужу подруги, тому самому издателю, на бранче у которого все началось. Подруга негодовала очень искренне:
– Прости, прости! Недоглядела! Мужская тупость. Они наших переживаний просто не понимают. Я как увидела это жуткое фото, сразу ему позвонила и скандал устроила. Как он мог такое поместить? Хоть бы посоветовался. С другой стороны, не может же он быть в курсе всего, что редактора творят. Ты уж нас прости. Но хороша старуха! Я ведь фотографа этого знаю. Ты думаешь, это он ее уламывал, уговаривал? Это же тебе не якобы случайный снимок на премьере. Нет! Ему режиссер позвонил, который ее снимать собирается в очередном детективе. Мол, раскрутка не помешает. И она как миленькая явилась и очень даже профессионально все проделала. И тему, кстати, она сама предложила.
На фотографии нимфа и мужчина получились очень четко, хоть рукой трогай. Вокруг были ярко-зеленые растения, экзотические плоды на ветках. Сзади водопад. Летали пестрые птицы. Рядом стоял павлин с раскрытым хвостом. На дереве сидела обезьяна.
На следующей странице – кто-то, удачно загримированный под Мону Лизу. Сразу и не поймешь кто.
Последний день
Мама плакала почти беспрерывно. Поразительно, на что способны слезные железы. А если не плакала, то ходила из комнаты в комнату, постанывая, падая на диван или кухонную табуретку, и замирала надолго, закрыв лицо ладонями. Демонстрация отчаяния. Нужно совсем другое – сила и помощь. Хотя бы в укладке чемодана, который беззащитно раскинулся на полу. Поэтому вместо жалости – спасительная злость.
– Вот так ты всегда! Когда нужна поддержка.
– Сыночек, милый! За что ты так? Господи! Зачем это все? Останься! Может, обойдется. Я буду смотреть телевизор. Когда они начинают? Весь день буду смотреть.
Черт его дернул честно описать матери положение дел. Но она и без него многое понимала. Потому что относилась к тем, кого до сих пор по старинке называли интеллигенцией. И раньше, когда заезжал навестить, часто заставал ее у телевизора – возмущенной: «Ты в курсе? Что делают? Позор!» Смешно и трогательно. Мать в деталях не разбиралась, но интуитивно принимала правильную сторону.
Мать-соратница, которой можно гордиться. И даже немножко хвастаться ею перед друзьями. У Андрея, к примеру, отец помешался на всемирном заговоре.
Плохо, что в сложных ситуациях мать впадала в панику. Поэтому про разгром бизнеса пришлось молчать до последнего, как и про развод и потерю квартиры. А вот переезд к ней, в двухкомнатную квартирку, мать восприняла с радостью и облегчением. Вечная готовность ужаться, пожертвовать свободой. Да ее и не было никогда – свободы.
В последнее время она продолжала подолгу смотреть телевизор, но комментировала уже не с негодованием – со страхом: «Все, конец!»; «Ну вот, теперь начнется!» Да, мать мыслила правильно, но не умела холодно ненавидеть и ждала катастрофы, привычно съежившись.
На дно чемодана бросил книгу и маленький фотоальбом. Книга – подаренная вчера Андреем, им и написанная, толстая. «Китай. Конец экономического чуда и литература». Можно было бы взять с собой в салон полистать, но уж больно тяжела. Фотоальбом он давно не открывал и сейчас кинул – не глядя. Кидая – пожалел, что не оставил. Ведь решил твердо – обойтись без сентиментальности.
На первой странице – желто-черные мамины прадед с прабабкой. Крестьяне. Умерли от голода в ссылке. На второй – прадед отца, энкавэдэшник, спившийся в пятидесятые.
Последние фотографии – институтские. Последние, из отмирающих. Перед наступлением эры мобильников и мусора никому не нужных снимков. Фотографии ни к чему в принципе. Все дорогое надо держать в голове.
Альбом подарила мать. «Ты должен знать историю семьи». Экспонаты пожертвовала из своих альбомов: совсем старомодных – жестких коричневых или зеленых бархатных, в которые фотографии полагалось наклеивать или вставлять уголками в прорези, и поздних, но тоже уже исчезнувших по ненадобности, – с прозрачными пленками, прижимающими фотографии к страницам, как и тот, что обиженно затих на дне чемодана. Энкавэдэшника мать включила, потому что верила в придуманную ею же легенду: спился от раскаяния.
– Господи, хоть бы с чемоданом помогла. Ну что ты, право слово. Не конец же света. Во все времена были какие-то решения, способы нарушать правила. Да и потом – я же тебе сказал и повторяю: пока никто ничего не знает. Допускаю, что обойдется, но, пойми, я не могу сидеть и ждать. Пожалуйста, хоть погладь рубашки. Костюм положи один – самый новый. И вообще – клади всего понемногу, чтобы не было перегруза.
– Сыночек, милый, не буду, не буду. Ты бы хоть пораньше сказал, а не так – в последний момент. Сейчас, сейчас, возьмусь за глажку.
Голос тем не менее дрожит. Шаркающий старушечий полубег на кухню, срывание с веревки над столом рубашки, суетливые попытки включить утюг в сеть. Рубашка прижимается к лицу, голова трясется. Бесполезно.
Об отъезде трусливо сообщено за неделю. В результате каждый день – слезы и причитания.
– Как же ты будешь? Вон сегодня передавали, что в Европе творится.
– Не смотри! Не слушай! Сколько раз я просил!
Звонок мобильного очень кстати. Рука тянется к письменному столу, хватает слимфон, глаза хотят увернуться и не могут – от его экрана, заполненного плотной женщиной в бордовом платье, немо раскрывающей рот, торжественно разводящей руки. Оркестр. Песня. Обязательная нагрузка к слимфону. Концерты и новости с бегущей строкой. Хочешь быть на связи – терпи и радуйся, что поющих теток и строгих дикторш можешь хотя бы лишить голоса. Не хочешь терпеть – отключай мобильный со всеми потрохами.
Андрей. «Надо встретиться». Встречались же вчера! Обнялись, попрощались. Сегодня столько дел, чемодан не собран. Главное – хотелось подольше побыть с Викой.
Почудилось, что Андрей хотел сказать: «Не телефонный разговор», но не решился даже на это. Да нет, маразм, до такого дело не дошло. Андрей – один из самых верных, несгибаемых. Занимается нейтральнейшим делом – литературовед-китаист. Остроумный, независимый.
– Ну, все, все, мама! Я тороплюсь. Андрей зачем-то опять хочет повидаться. Постараюсь вернуться пораньше, еще поговорим. А насчет телевизора – не вздумай. И так все ясно.
Мать гладила лицом к стене, махнула рукой и неожиданно спокойно попросила поскорее помыться – ей надо налить ванну, поскольку на этой неделе опять будут отключать воду с двенадцати до восемнадцати. Полные ведра уже стоят на кухне и в санузле. Всегда запасает с избытком. Под кроватью у нее коробки с мылом и крупой.
Вместо прощания с трагическим лицом пожурила за мокрые волосы и напомнила о крысах в подъезде – открыв дверь, сначала нужно топнуть ногой, чтобы разбежались.
Крысы до пятого этажа добираются редко.
С каждым этажом сгущались вонь и черные разводы на ступенях. Окурки, плевки, бумажки. Железные двери. Железная дверь, облитая чем-то маслянистым. Жирные отслоения желтой краски на стенах. Водочная бутылка у разинувшего пасть забитого мусоропровода. Как тяжело будет матери подниматься с продуктами.
Они сидели на первом, целых три штуки. Лениво, не сразу, порскнули под лестницу, к детской коляске.
Хуже всего жить на первом и пятом. На первом крысы проникают сквозь дыры под раковиной, на пятом – протечки крыши.
Вонь продолжается и на улице, за дверью со сломанным домофоном. Открытая клетушка, толстая кишка мусоропровода, напоказ выставляла отвратительное мушиное месиво.
Можно ли будет когда-нибудь тосковать по этой пятиэтажке? Сказать о ней: это был мой дом? В какие-то времена приговоренная к сносу, так его и не дождалась, осталась маяться, как больная старуха, опостылевшая собственным детям – когда же, наконец, отмучается? Потому не меняли ободранные котами обои, не покупали новую мебель – зачем, если скоро переедут в новый дом, в светлые квартиры с высокими потолками и большими лоджиями, где наконец-то начнется новая жизнь? А она так и не началась.
А вот вам напротив – новая жизнь, которая-таки состоялась пятнадцать лет тому назад. Тогда пришли люди, приехали экскаваторы. Срубили деревья, снесли детскую площадку. Были демонстрации, пикеты. Сосед дядя Коля, ныне покойный, лег в глину перед грузовиком. И перед глазами вырос огороженный, со шлагбаумом, дом, который мать почему-то называет башней. Наша пятиэтажка, слава богу, не обрушилась, но, глядя в чужие окна, вплотную хвастающиеся благополучием, униженно и бесповоротно осознала свою нищую дряхлость.
Ха, новая жизнь! Что с ней стало? Где шлагбаум, где таджики с лопатами и швабрами? Нет шлагбаума, машины немыты и стары, мусоропроводы тоже захлебнулись мусором, а крысы бегают друг к другу в гости – от нас к ним и наоборот.
А люди, люди… Счастливчики, хотя и не небожители-сволочи («башня» была хороша, но не элитна), когда-то смотревшие на нас приветливо-горделиво, сейчас опускают глаза. Да и они ли это, дети ли тех обитателей «башни», которым казалось, что дальше будет только лучше?
Как можно так жить? Как можно такое любить? Какие, к черту, березки?
Мама! Должна же ты понять – невозможно! Никак! Если бы ты хотя бы осмелилась выбросить унизительный, слезливый хлам, все эти бабушкины салфеточки, отцовы очки, сломанные игрушки, песенки про зайцев и «больны не мною». Потому что все это никому не нужно и служит одной цели: напоминать о тягучей реке горя, которая течет бесконечно – издалека и вдаль.
Каждый день одинаково – в школу, в институт, на работу. Ноги сами несут от родного подъезда вдоль бывшего газона с призраками крыжовника, с давно погибшими в тени золотыми шарами. Сейчас здесь просто земля, рябина, черемуха, дотянувшаяся до четвертого этажа. Старухи на табуретках рядом со сломанной лавкой – скандальные, покорные, ненавистные. Хорошая солнечная погода. Лето.
За углом дома автобусная остановка. Напротив через улицу – двадцать три пустых этажа разбитых стекол и отвалившейся плитки под названием «Высота». На крыше планировалась вертолетная площадка. Автобус только начал изрыгать помятых, но веселых молодых людей, а угрюмая заждавшаяся толпа уже изготовилась идти на штурм, отталкивать, пихать, убивать.
Вклиниться, ударить локтем, прорваться? Или ждать десять минут, двадцать, час? Униженно терпеть невольный интим, вдыхать чужой пот?
К черту. Институтская привычка – плюнуть на автобус (хотя тогда они ходили нормально) и пешком через проспект, через лес – к метро.
Вывалившаяся из автобуса молодежь навязывает бодрый шаг. Она всегда вот так доезжала из каких-то неведомых общежитий и топала до проспекта, до другого автобуса, добираясь до институтов. Раньше – нефтяных, газовых, авиационных. Теперь – кто их знает. Приезжие. Коренастые, слегка кривоногие. Много азиатских широких лиц, раскосых глаз. Девушки, парни. Гомонят, стреляют глазами. Несколько человек в васильковых рубашках со значками на груди. Батальоны, полки равнодушных безжалостных воинов.
Ну вот, проспект, перекресток. Студентам направо, в центр, нам налево, туда, где по обе стороны проспекта раскинулся лесопарк. Редкие машины то уворачиваются от выбоин, то ныряют в них с разбега или притормозив. Можно пересечь проспект здесь, на светофоре, а можно пройти вдоль него и перебраться на другую сторону где-нибудь посредине лесопарка. Когда-то плотно сбитое стадо машин или неслось, или нетерпеливо готовилось сорваться с места, и решиться вклиниться в него можно было только по молодому глупому удальству. Теперь другое дело. Так что пойдем-ка по «нашей», по левой стороне проспекта, а там и решим, где переходить.
Левая часть леса ближе к родной пятиэтажке – за улицей, прудом и несколькими такими же домами-стариками. Правая часть леса – через проспект, не наша, чужая. Но родители сразу полюбили правый лес. Они говорили, что он чище и люди там гуляют интеллигентные. Еще там гуляют немцы. Когда-то дружественные, потом просто немцы, сейчас враги.
Левый бок чует выбитые окна, затопленные подвалы «Высоты», затиненный пруд, темноту леса, овраг, где забили собаку со щенками. Здесь можно и на ту сторону. Ноги спешат за сердцем туда – где нет пьяных компаний, шприцов на дорожках, семечек под лавками.
Откуда он взялся, старый «лэндкрузер»? На какой скорости летел, не замечая ям? Крутанул в сторону с визгом. Безумный оскал за стеклом. Попробовать уговорить себя: больной, сейчас всем трудно. Зачем? Проще – враг! Сколько ж надо бензина для такой махины? Где достает? Кто хозяин? Вот он, мой лес. Заросли орешника, тропинка раздваивается. Не идти по левой дорожке, потому что там будет обугленный детский городок из веселого пластика. Идти по правой дорожке – мимо кормушек для птиц и белок и площадки для бадминтона. Она была всегда. Два врытых в землю столба для сетки. Сетку приносят с собой – двадцать, тридцать лет. Худощавые кандидаты наук в шортах, женщины с рюкзачками.
Девушка с книжкой на скамейке. Поднимает пугливые глаза и опять опускает. Может, она спасется.
Мамочка! Помнишь, как у нас была собака и мы втроем, с папой, катались здесь на лыжах? Собака лаяла и кусала лыжи. Однажды было очень холодно, и папа оттирал мои ступни, присев на корточки рядом со скамейкой.
Да, девушка с книжкой. И скамейка цела, пусть и не та, не из детства. И старушки с внуками у кормушек следят за синицами. Птичье веселое царство в кустах, в кронах. День прекрасен, воздух свеж. Но надо очень стараться не замечать пакетов в траве, сигаретной пачки прямо на дорожке. Они и сюда добрались, и это не новость.
Немецкая пара с песочным лабрадором на поводке идет навстречу, приветливо улыбаясь. Скоро их здесь не будет.
Да ну его, лес. Кончился, слава богу. Мимо немецкого поселка – двух многоэтажных домов и крытой автостоянки. Аренда участка истекла и не продлена.
Через школьный стадион, мимо школы с «Отличная учеба = патриотизм» над входом, ободранного НИИ с вроде бы фольгой на окнах от солнца, поликлиники со следами пуль на белой стене и уже у метро – старух, продающих носки, огурцы и редиску, попрошаек с конечностями и без.
Страшнее злобы непонятность. Кто из сокамерников в вагоне метро на что способен? Что на уме у жующих жвачку, вперяющих взгляд в детектив в развернутом слимфоне, в пол или потолок? Кто понесет знамя угрюмо, кто с восторгом, кто откажется? Все понесут.
Когда мотание и стук обрываются нежданно, в темноте между станциями, и наваливается предчувствие неизвестно чего, лица по-прежнему закрыты. Но ведь боятся – взрыва, боли, удушья.
Беспомощное одиночество посреди тумана.
Редко, совсем редко – луч, просвет. Метки на лицах «своих». Раздумье или упрямая усмешка. Папка с нотами на коленях или «Ведомости». Кто ты, чего хочешь, что тебя ждет? Переглядки шпионов. Или партизан.
Выход из метро у гостиницы. Зеваки задирают головы. Приезжие, скорее всего. Из этой же гостиницы? Три верхних этажа черные от копоти, крыша частично обрушена. Взрыву уже недели три, но с тех пор ничего не сделано. На это есть причина – напоминать, грозить.
Надо было сделать пересадку, но захотелось пройтись. Попрощаться, что ли. Брусчатка, красный кирпич, всадник на коне с развевающимся хвостом. Пряничная добрая сказка не получилась. На площади у крепостной стены, воздвигнутой перед черной пирамидой с надстроенной чужеродно-белой часовней, – женщины в платках, мужчины. Крестятся, кланяются. Старуха на коленях.
В уведшем от площади переулке молодые крепкие люди в васильковых рубашках со значками весело клеят плакаты на стены у разбитых витрин магазина. Через пару шагов телевизоры за стеклом, одна картинка – мужчины и женщины в большом зале. Оратор на трибуне. Вдохновенные лица. Не всматриваться!
Тягучее, сладостное, как подергивание зубного нерва (обойдется, не обойдется?), желание остановиться, досмотреть, достать слимфон, удостовериться.
Рука нашарила в кармане невесомый слиток мобильного. На маленьком экране – те же люди, тот же зал. Развернуть слимфон? Отключить к черту! Даже выбросить! Чтобы освободиться от жгучего желания узнать. Чтобы просто освободиться.
Отключил.
Опять метро. Издали увидел Андрея – около разведчика с собакой, схоронившегося под своей аркой так же, как под другими арками прячутся женщина с красивой грудью, любующаяся петухом, матрос с наганом, матрос с флажками и прочие привидения. Стыдливо присевшие, притаившиеся, но спортивные, сильные, ждущие сигнала, готовые выступить в любую минуту.
– Ну, давно не виделись! Так что стряслось за ночь? Я тебе, конечно, рад, но ты сам понимаешь – последний день, мама, Вика. Что за не телефонный разговор?
– Да в принципе мог бы и по телефону. Ничего такого… Хотя черт его знает. Да дело даже не в этом. Мне просто было важно тебе лично… Чтоб ты не думал, что я побоялся тебе в глаза смотреть или что-то такое. Я ведь вообще мог тебя не предупреждать.
– О чем? Не ходи ты вокруг да около. А то я могу подумать, что ты с Викой переспал.
– Ха-ха! Все гораздо невинней. В общем, так… Ты книжку мою, конечно, не начал читать? Можешь вообще не читать. Я не обижусь. Ну вот… Она ведь еще в продажу не поступила, тепленькая еще. И там предисловие. В общем, мне пришлось вставить цитату. Сам знаешь чью. Мне сказали прямо: «Иначе не напечатаем». Мне и пришлось. Ну я и подумал. Представил себе, как ты в самолете открываешь первую страницу, а там… Запрезираешь меня, сочтешь предателем. Так имей в виду – это ничего не значит. Просто цитата, и все. Понимаешь?
– И цитата что – про Китай хотя бы? Про китайскую литературу, не дай бог?
– Да какой Китай! Так, обо всем и ни о чем. И какая разница? Мне главное – чтобы ты не делал далеко идущих выводов.
Тон взят шутейный. И не хочется его менять. Не хочется вдумываться в сказанное и нагружать себя сегодня лишним. Но и продолжать разговор не хочется.
– Ну ладно, сказал так сказал. Цитата так цитата. Ты уж прости, у меня действительно со временем туго.
Даже обнялись сердечно, как вчера. Руки друг другу пожали. Временное согласие с предчувствием разрыва.
Потом несколько часов с Викой. Не сговариваясь, не говорили о будущем. Пошли на фотовыставку в какой-то подвал без вывески, где люди казались подпольщиками, а фотографии – прокламациями. Посидели в кафе.
В Викиной квартире поздоровались с парализованной мамой, не откликнувшейся ни глазами, ни голосом, и неудобно занимались любовью на топчане на кухне.
Под конец, в коридоре, Вика деловито спросила:
– Может, все-таки проводить?
Что она делает сейчас, когда дверь закрылась и кончились силы?
Поздним вечером таксист со знанием дела подвез к первому этажу – зоне прилета. «Здесь очередей на вход нет». Яркий расточительный свет непривычен после темных улиц. В пустоте гулко, судьбоносно прошел полицейский патруль. На телеэкране возле неработающего кафе мужчины и женщины в большом зале радуются и пожимают друг другу руки. На втором этаже толкучка. Чемоданы, громадные сумки, коробки. У стойки регистрации люди суетливо протягивают паспорта, не глядя друг на друга.
Девушка, я вам не нравлюсь? И мой паспорт не нравится? А можно не кидать его с ненавистью, можно просто положить?
Проговорено про себя. Приходится удовлетвориться гордостью: не докатился, как другие, до заискивающей улыбки и «спасибо». А еще облегчение – первый барьер пройден. Прощальный взгляд – чемодану с альбомом внутри. Мама, мамочка.
Что теперь? Остаться побродить? Время есть. Глаза ищут в толпе – вдруг кто-то приехал, несмотря на запрет. Мама? Вика? Не дай бог! Как хочется их увидеть.
Нет, надо торопиться, опередить то, что может произойти в любой миг.
Таможенник даже не взглянул, а бледный пограничник так долго всматривался в паспорт, в фотографию, так бдительно сравнивал, что накатил холод. Забыты все, забыто все – только пропустите! Равнодушный кивок – пронесло!
Но и в последней, почти безвоздушной зоне бездейственного ожидания покой не наступил. Опустошенные, вялые люди будто не понимали, зачем они здесь, вяло тыкали в развернутые и неразвернутые слимфоны. Напротив на лавке тихонько переговаривались мужчина и женщина. Муж с женой? А матери у них остались? Распухшая дорожная сумка с зонтиком в сетчатом кармане. Все-таки в отпуск?
Напряжение распирало изнутри. Спина ждала шагов, уши – объявления, глазам виделась угроза в дали коридора. Темнота за стеклами – напоминание о вечной бесприютности.
Черт с вами! Что будет, то будет. Решите за меня. Выберите страдание за меня.
Сразу стало легче. Спокойно встал, потянулся. Где-то тут был киоск, купить почитать в дорогу. Сограждане! Что за пугливость, что за растерянность? Эге, а вы, девушка, никак плачете? Зря, зря. Что за нерадостный народ. Мазохисты.
Ребята, какой-то там президент нашей страны сказал четко: «Свобода – внутреннее состояние». Так что хватит ныть. Возьмите и почувствуйте себя, наконец, свободными. И, соответственно, счастливыми.
Умора! Смешили постные лица отлетающих, уборщица, с равнодушием робота водящая по полу шваброй. Разоблачительная бдительность люминесцентных ламп добавляла театральной абсурдности.
И на собственный жест – гордое выхватывание Financial Times со стойки для прессы – ответил хмыканьем с ухмылкой, испугав молодую продавщицу.
В лихом насмешливом настроении – я что, все же надеюсь, боюсь приговора, что ли? – включил слимфон.
Каменная темноволосая дикторша. Большой зал, радостные маленькие человечки в дорогих костюмах с галстуками вскакивают, пожимают друг другу руки. Бегущая строка.
Разобрал, угадал, не увеличивая. «Принят закон о введении выездных виз».
Как хорошо, что есть ненависть. Никогда! Не хочу! Вперед, не оглядываясь.
Туннель. Труба. Нам труба. Понурая очередь черепашьим шагом ползла сдаваться. Садистская щель между самолетом и стенкой-гармошкой – на волю перед последним шагом в западню. Последний взгляд в ночь, последний глоток воздуха.
Закрытые веки – притворство дремы, избавление от прощания с редкими огнями уплывающего города. Наказание – мама и Вика, то по отдельности, то сливаясь, плачут, говорят, обнимают.
Железная рука дотянется и развернет самолет.
Красивая стюардесса участливо, шепотом, чтобы не разбудить соседа, что-то спросила по-английски. Повторила с улыбкой. Про ужин. Недопонимание. Неполноценность. И приветливость чужая, наигранная, без настоящей сердечности.
Очень красивая стюардесса. Бедная, бедная Вика. Начало предательства.
Свобода. Парение. Никто не дотянется. Никто не достанет.
Хорошие мои, родные, как я без вас буду?
Начало тоски.
Цветы на балконе
Я – писатель, которого нет.
В субботу я ехал в маршрутке по Киевскому шоссе с дачи. Я сидел у окна. Зашла и села слева от меня молодая женщина, таджичка или узбечка, с несчастным лицом. Мне хватило одного взгляда, чтобы понять, как ей плохо. Потом до метро я смотрел только в окно. Вскоре после Крёкшина я увидел собаку, одиноко бегущую вдоль шоссе по ту сторону железного ограждения. Это был светлый лабрадор с ошейником. Он несся изо всех сил, с разинутой пастью и мельком ошалело глянул на меня. На фоне яркой зелени поздней весны.
До самого метро мчалась собака с головой женщины.
Крикнуть шоферу: «Стой!» Выскочить, подозвать собаку, привезти домой на попутке, дать объявление. Заговорить с таджичкой, пригласить убрать в квартире, заплатить больше нормы, найти младенца, которого она сегодня оставила в мусорном контейнере.
Дома вместо таджички и собаки появилась девушка, которая категорически отказывалась страдать. Она следовала правилам, изложенным в книжках и журналах, и прикрепила над своим письменным столом листок со словами «Никогда не сдаваться». Она ссорилась с жалостливой слезливой матерью, не решавшейся развестись с отцом девушки, злобноватым безработным алкоголиком. Я поселил всех трех в двухкомнатной квартире, принялся придумывать девушке внешность, решил оставить на потом.
Несмотря на то что на книжной полке у девушки рядом со школьным Некрасовым стояли такие полезные книги, как «Стройные ноги и бедра за 8 минут в день», «Стервы правят миром» и «Как обольстить мужчину», счастье никак не наступало.
Меня ждал тяжелый технический перевод с английского, но я завяз в свидании девушки с обаятельным аферистом, недавно вышедшим из тюрьмы. Еще ей предстояло не раз переспать с мужчинами, уходящими под утро навсегда и не прощаясь.
Она хотела стать актрисой, телеведущей или, на худой конец, звукооператором и пока работала курьером в интернет-магазине.
Потом опять появились собака и таджичка. Потом, уже как хороший знакомый, – нищий строптивый старик, спасший другую, умирающую собаку. Старик был реален, поскольку с ним познакомился главный редактор журнала, соединявшего гламур и оппозиционность. Редактор раздраженно высмеял мое «желание призывать милость к падшим» и посоветовал обратиться в один из старых пещерных журналов: «Это их тематика». Рассказ на самом деле был про сознательное одиночество, но я надеялся на маскировку под социальную критику. Не вышло.
В двенадцать ночи я все-таки принялся за перевод. Шестеренки отвлекли от стариков и собак.
Под утро я проснулся, поскольку понял, что матери той девушки, которая не желала сдаваться, время от времени перепадало что-то похожее на счастье. Например, на Восьмое марта муж не был пьян и подарил ей пять тюльпанов. В этом была красота, как и в ожидании счастья дочерью. А если поменять ракурс и стать, наоборот, мужем-алкоголиком? Я с трудом заснул опять.
Потом меня разбудил короткий стук в дверь, после которого в комнату нетерпеливо вошла плотная растрепанная женщина в халате с красными розами. Будильник на полке показывал одиннадцать. Женщина холодно сообщила, что Алеша, наш сын, собирается бросить институт и полностью окунуться в свою чертову йогу. «Ты все-таки отец, сделай что-нибудь!»
Женщина в розах числится моей женой, но на самом деле является богиней жизни. В данном случае жизнь – не противоположность смерти, а, наоборот, смерть. Моя смерть. Земля, почва, грязь.
Все ее действия – ворчание, злобное хлопанье дверью, бешеное отдраивание плиты, умиротворенное всматривание в телевизор, сладострастные пересуды с подругой по телефону – производятся со смыслом, монументально и пафосно, как и положено богине. Неважно, сопровождается ли проба борща (вытянутые к ложке губы, сомнение в глазах) довольной ухмылкой или гримасой разочарования. Главное – возведение в ранг святости борщей, котлет, унитазов, турций и египтов, шуб и сапог.
Ненавидя меня, она меня опошляет, низводит, опускает.
Была когда-то милая худенькая девушка. «Ах, как я тебя люблю!» Как я не заметил тогда слащавой пошлости! Ангел упал с лучезарных облаков. Впитал в себя жирные земные соки, заматерел, окреп и стоит теперь – руки в боки, смотрит с ненавистью. Можно такое одолеть? Можно такое принять?
Были времена, когда мне хотелось заорать в ответ! Даже толкнуть, пнуть! Но тогда бы она победила. Поэтому уже давно я научился молчать. Чтобы не смешиваться с грязью, со всеми этими кишками и червяками. И одна из ее главных претензий: «Чего молчишь как истукан?!»
Позднее она превратилась в символ, метафору, богиню, и мне стало легче. Богиню бесполезно пинать, с ней бесполезно бороться. Лучше всего было бы ей подчиниться, но на это я не способен. Мое молчание в этом смысле – не только защитная реакция и все-таки сопротивление, а и единственно доступный мне способ признания ее силы, своего рода знак уважения. Чего она не понимает.
Халат с розами скрылся за дверью.
Богиня жизни работает бухгалтером на маленькой мебельной фабрике. Бухгалтерия по отношению к высшей математике – то же самое, что Гарри Поттер по отношению к Гамлету.
«Алеша – это ты, твоя наследственность». Еще одна претензия. Бредятина. Он и мне чужой. Вечная полуулыбка, странные штаны мешком. Волосы схвачены в идиотский бабский хвост.
Воскресенье я не люблю, как и субботу, потому что богиня жизни дома. Алешу я почти не вижу. Дверь его комнаты всегда закрыта, выпускает наружу сладкую вонь курительных палочек и противную заунывную музыку, по которой и можно судить, что он здесь. Редкие посетители в чем-то юбочно-брючном, растянутом, марлевом, радуются непонятно чему и растворяются в зашторенном полумраке.
Мне очень хотелось кофе и яичницы. Яйца вроде бы еще не кончились.
Красные байковые розы свирепо полыхнули навстречу. Кухня у меня крошечная – даже одному не присесть.
«Жрать захотелось? А туалет за собой помыть не захотелось? А холодильник твоим гнильем пропах – это как? Если живем как в коммуналке, значит, надо правила соблюдать. Что, денег нет на разъезд? Не заработал?»
В будни я выбираюсь попозже, даже если рано проснулся: жду, пока жена не уйдет на работу. У меня и банка есть под кроватью, вместо ночного горшка.
Разъехаться можно и без доплаты. Четыре маленькие комнаты – на две двушки где-нибудь в Бутове. Но с какой стати? Квартира – моя! А еще мамы и сестры Иры. Жена только прописана. Мещанская ее сущность впервые проявилась как раз в вопросе собственности, уже в начале семейной жизни. Мол, не любишь, если не даришь ей половину своей доли. А при чем тут любовь? Слава богу, что не пошел ей навстречу.
Протиснулся к холодильнику, ожидая тумака. Вот они – задвинутые злобной рукой в самую даль три яйца. Одно вытекло, на радость врагу. «Ты что, обалдел?! Ты куда обратно пихаешь? Чтоб я потом тухлятиной дышала?» Спасибо за поданную мысль – тем более оставлю яичный бой в пакете. Под шипение сковородки и жены насыпал кофе в чашку, залил кипятком. Неторопливо отпилил два куска черствого хлеба. «А крошки? Тараканов разводить?!» Какие крошки? Вжимаясь в шкаф, стискивая жостовский поднос (как двинет сейчас кулаком, как гаркнет), увернулся от соприкосновения с божественным телом и прошаркал в свою комнату. «Ты тапки себе можешь новые купить? Воняют уже!»
Что стало с нашей квартирой?! Небольшая, темная, но когда-то престижная уже потому, что отдельная, потому что рядом с Арбатом, потому что – четыре комнаты! Гостиная с прилегающей к ней родительской спальней досталась богине жизни и каждый раз запирается ею на ключ при отбытии. А ведь мама, переезжая на дачу, предназначала их мне. Нынешнюю Алешину комнату в далекие времена делили мы с сестрой. Затем она отошла моей «молодой семье» (фу!), о чем напоминает по-прежнему загромождающее ее двуспальное ложе, составленное из наших с сестрой кроватей. Я обитаю в комнатушке бабушки. У сумрачного даже в полдень окна – икеевский светлый стол с компьютером. Все остальное – старое, пахнущее воспоминаниями, теплое от рук и тел. Зеленые обои в коричневый цветочек – от последнего, бабушкиного ремонта середины девяностых. Гвозди над кушеткой – по углам отпечатка коричнево-черного ковра, забракованного сестрой, уехавшего на дачу. Книги в два ряда и навалом поперек за мутным стеклом («Будет тебе рак легких в такой пыли, у твоей сестрицы уже эмфизема!») – бабушкины, сестры, мои. Когда Ира вдруг вышла замуж и переселилась к мужу, бабушкина каморка стала детской – нашего Алеши. Его присутствие мстительно вычищено, убрана с книжной полки даже подаренная мне на Двадцать третье февраля бумажная детсадовская снежинка. Но никуда не делся деревянный жесткий стул прабабушки, на спинку которого он аккуратно вешал штанишки и рубашечку перед сном. Вот так мы перемещались, вовремя исчезали, освобождая жилплощадь. Мама стара, я действительно заболею раком, сестра овдовела, не обзавелась детьми (падчерица ужасна и не в счет) и страдает эмфиземой легких. Скоро от нас останется только мебель.
Какая у меня была семья! Папа с мамой. Вечно склоненные над письменными столами головы. Мама переводила в теснейшей спальной немецких и австрийских писателей, папа в гостиной (игнорируя телевизор) – научные статьи и книги (английский, французский), бабушка (по маме) вела хозяйство, мы с сестрой хорошо учились. У меня за всю жизнь были три… два друга. Дни рождения сестры счастливо отмечались без приглашенных. Папа с мамой обходились без гостей. Бабушке никто, кроме нас, не был нужен. Нам всем было хорошо вместе.
С кем я сейчас? Жена – чужая, сын – чужой.
Познакомившись с моими родителями, моя тогда еще не жена уважительно протянула: «Какие они у тебя интеллигентные!..» Тогда я удивился. Не потому, что они не были интеллигентными. Спустя годы, повзрослев, я смог сформулировать причину своего удивления. Мои родители, моя бабушка не подпадают ни под какие, даже лестные, категории и определения, не смешиваются со временами и порядками.
Бабушка – жена врача, профессора. На мое студенчески-снисходительное «Неужели ты не жалеешь, что всю жизнь просидела дома?» она спокойно ответила: «А это так важно?» Сейчас мне понятна легкость, с которой она посвятила себя мужу, дочери и внукам.
Ее муж, мой дед, чуть было не «сел» в тридцать восьмом. Об этом рассказывалось вскользь, без надрыва, даже снисходительно: «Чего от „них“ можно было ждать?»
Мама без сожаления перестала переводить: «Для меня книги как дети. Я же каждую их царапину, каждую родинку знаю. Жалко стало их отпускать. Пусть уж во мне побудут». Понятно, она уже была стара, но могла бы еще поработать. Так же спокойно мама переехала на дачу, когда жена пару раз меня стукнула и стало опасно находиться с ней в одной комнате. «И не выдумывай! Никаких жертв. Просто так совпало. Я действительно хочу жить на даче, на свободе». Я ей верю.
Отец родом из тамбовской деревни. Тех бабушку и дедушку я видел редко. Они были простыми молчаливыми крестьянами, и долгое время их прошлое меня интересовало так же мало, как их пасека. Сейчас бы я попытался у них выведать хоть что-нибудь о давнем восстании и их потерях. Поздно. Хотя – если и отец узнал (да и то от соседей) только о расстреле двух дядьев, то на какую открытость мог рассчитывать я?
Отец отстранялся от истории осторожно, мама – горделиво. «Нет, трусоват он все-таки, трусоват», – подслушал я однажды бабушкины слова, обращенные к маме, и почему-то сразу понял, что речь идет об отце.
Говорить о политике считалось у нас дурным тоном.
Слава богу, что не притащил сюда таджичку и собаку. Получил бы кошмар, чужеродность, кабалу.
Яичница посолена восхитительно, как надо. Терпеливо перемалываю правыми, целыми зубами строгую черствость хлеба, сплавляю с желто-белой сочностью яйца. Тупое наслаждение держится совсем недолго. Потому что никогда – никогда! – ни у кого из моей семьи удовольствие, к примеру, от бабушкиного харчо не отменяло мыслей и высоких чувств. Поэтому засалены и закапаны страницы старых книг, читанных неудобно, перед тарелкой на кухонной клеенке. Теперь я больше смотрю и читаю в Интернете. Это, кстати, и удобнее. Яичница – только фон, усиление восторга, который еще предстоит найти. Тарелка, вилка, клавиши, тарелка, вилка, клавиши. Экран, безграничная даль. Все меньше хочется отвлекаться даже на секунду, опускать глаза, наобум натыкать оставшиеся куски.
Вчера натолкнулся на дурацкий форум о Фицджеральде. На тему недавнего глянцевого, примитивного фильма «Великий Гэтсби». Ни за что не пойду, не посмотрю! А народ принялся всерьез его обсуждать и даже читать (ха-ха!) подлинник. Глупцы! Тупо задаются вопросом, что же такое посоветовал отец Нику. Что же это такое – «преимущества происхождения», которыми не все, в отличие от Ника, обладают и в силу отсутствия которых людей не надо судить строго? Народ, конечно, в недоумении, потому что под преимуществами понимает деньги, которых у Ника на самом деле нет.
Вчера у меня не было времени вдуматься. А сегодня, за яичницей, я оперативно перечитывал «Гэтсби» (спасибо, Интернет, за избавление от рытья в книжном шкафу) и стонал от счастья. Я долго просачивался в Ника, проникал в него, как рука в перчатку, по миллиметру расправлял на себе его кожу и постепенно понимал все, все. Он пытается не презирать суетных, нечестных, циничных, неприятных ему людей, оправдывая их тем, что им не довелось, как ему, появиться на свет с врожденными принципами и тонкой душой или, как минимум, вырасти в порядочной семье. Не получается не презирать! Непосильная задача! Невозможный компромисс. Завет отца не выполнен. Я любил Ника, любил Фицджеральда, любил всех обитателей великого пантеона за возможность им поклоняться и вместе с ними обретать бессмертие.
У Фицджеральда есть ужасные, «женские» рассказы.
Уже два часа. Надо ехать на встречу с сестрой. С опаской вышел в коридор. Из комнаты Алеши – космические напевы, за дверью жены – рыдания и вскрики: «Я больше не могу!» Пошлый театр с непонятной целью. Заодно вспомнил, с каким тупым блаженством она недавно жевала эклер.
Наш подъезд облагородили местные энтузиасты-самоуправленцы. По стене вдоль пола проходит теперь розовая полоса. Решетка-сетка лифта была серой, стала зеленой. Да ради бога. Украшайте, следите. Все равно не поборете мрачность ступеней и железных ограждений, а лифт, как ни крути, остался гробом в клетке. Болваны не поленились заявиться с претензией по ничтожному поводу. Оставил за собой, понимаете ли, струйку молока, возвращаясь из магазина. Ах, и во дворе! И в лифте! Ну да, и в квартире! Спасибо, только что заметил. Когда борцы за чистоту ушли, торопливо вытер в коридоре и на кухне туалетной бумагой. Пока жены нет.
Мрачность – основное качество нашего дома и нашего темного двора без травы и цветов, но с двумя большими деревьями. Здесь даже запахи мрачны. Основной – мусорно-кошачий запах бедности, который мне знаком еще с детства. Дом, бывший вначале пристанищем социалистической элиты средней руки, а потом свидетельством ее упадка, никогда не восстановит былого солидного статуса. Сколько угодно красьте кирпичи в желтый цвет, заменяйте старый паркет и объединяйте кухни с комнатами. Из-под асфальта и утрамбованной земли находят себе дорогу кровяные испарения средневековых пыточных и бензинный дух черных «воронков».
Я люблю эту затхлость, стоячесть времен. Здесь всемирное болото выходит наружу, выдыхая миазмы и спокойствие вечности. Вот где пища для мыслей. Вот где подпитка чувств.
В последнюю войну наш дом пробила бомба, и на него наложили скрепы. Наш дом на сохранении. В подвале – зародыш новой бомбы, которую пока что не пускают наружу швы. Метафора жизни, которая важнее самой жизни.
Я пошел на свет, в арку, к железным воротам с калиткой, границе нашего заповедника, завернул за угол и поплелся по Сивцеву Вражку к «Кропоткинской». Подо мной в трубе течет черная река, а справа наверху обитает Она. Нет слов, нет способов назвать. Когда я слышу, когда читаю, что вот тут, в таком-то доме, на таком-то этаже жила такая-то, совсем молодая, с молодым мужем, я отключаю слух и зрение. О чем вы? Об этой женщине нельзя простыми словами, даже с придыханием. Это была, это есть поэзия. Не стихи, а поэзия! Понимаете разницу? Выше жизни и выше смерти. Какая биография? Какое самоубийство? У таких людей нет биографии, и веревка на шее означает вознесение. Тирания не довела ее до петли, а просто откровенно развела в стороны – себя, пошлую, и ее, неземную. Если бы эта женщина вышла сейчас мне навстречу, я стал бы перед ней на колени.
И не нужно ей никуда выходить. Она во мне. Она писала для меня. А я пишу для нее. Кстати, у нее были нелады с сыном, как и у меня. Но я не повешусь. Может, ей надо было порвать со всеми, совсем отстраниться, как отстранился я.
Иногда Алеша заводит напев – йоговский двойник «Бесаме мучо». Горький и страстный. От него хочется плакать и обнимать. Или вспоминать и мечтать.
Люди, идущие навстречу, или гуманно делают вид, будто не видят, или ухмыляются хотя бы глазами и, я уверен, оборачиваются, чтобы повеселиться еще разок. Особенно молодые и молодые парочки. Глупцы думают, что повстречали одинокого маразматика, что ему неловко, страшно. Как же они ошибаются! Я иду-то не с ними, не им навстречу. Я смеюсь про себя. Голова моя упирается в небо. Ее распирает от знания, недоступного этим козявкам. Самые умные из них думают, что понимают Чехова! Все классики, все гении для них – певцы злободневности и плоской морали, противники убийств старушек (а то замучает совесть).
Я этих смешливых и равнодушных не боюсь. Они мне чертовски интересны. Что в их головах, тянущих слабые шеи к земле? К корыту?
А вот из моего племени – известный тут всем полутруп великого комика с пакетом объедков для бездомных собак и кошек.
А вот незнакомые – мужчина и женщина. Лет за тридцать, хорошо одетые, идущие, конечно, к машине. Ничего плохого не может случиться! Будет только лучше! Мы на солнечной стороне! Мы лучше вас! Они не знают, что третий ребенок в животе женщины (наконец-то мальчик после двух замечательных девочек) – даун. После родов начнется самое интересное, что еще надо додумать. Кто-то из них обретет покой и счастье.
Где-то слева, параллельно, – старик Арбат, глупо наряженный дураками-правнуками, подмалеванный, выставленный напоказ перед праздными гостями, лишенный возможности рассказывать о любимом, о прошлом.
Сестра Ира живет напротив зоопарка. Дом – не высокий, не низкий, не то серый, не то коричневый, незаметный, закрытый деревьями. И сама Ира такая же незаметная. И ее покойный муж был такой, несмотря на вредность. А вот его дочь вздумала стать громкой и знаменитой. Падчерице ничего не стоит выгнать Иру из квартиры – подобно моей жене, Ира не собственница и даже не прописана. Тогда Ире придется вернуться на Сивцев Вражек. Катастрофа. Для меня.
Мы встречаемся в сквере рядом с грузинской церковью и мастерской Церетели. Падчерица Иры меня не любит.
– Ну, как ты? Как мама, как дача?
– Да ничего. Мама держится, дача стоит. Ты когда к ней собираешься?
– На неделе. У меня отгул.
Ира тяжело прокашливается и, еще не отдышавшись, окидывает меня критическим взглядом.
– Хочешь, я с тобой схожу, помогу выбрать брюки, куртка тебе давно нужна новая, на осень. Да хоть сегодня.
Только сейчас я замечаю, что забыл переодеть брюки и на мне тонкие домашние – давно не стиранные, протертые на коленях.
– Да, и, пока не забыла, – мне соседка рекомендовала стоматолога. В государственной клинике. Берет не много. Дать тебе его телефон?
Я очень люблю Иру. Она тонкий, думающий человек. Но она совершенно не привлекательна. Стыдноватый вопрос: могли ли испытывать влечение друг к другу рано поседевшая худая женщина в очках и ехидный мужчина ниже ее на полголовы, сутулый и лысый? Они прожили вместе лет десять.
Мы ходим по скверу туда-сюда. Я стараюсь не смотреть на массивных клоунов и писателей, охраняющих мастерскую своего создателя. Утешает грузинская церковь с маленькой кондитерской по соседству.
– А как твоя литература? Ответили из издательства?
– Ответили. Приглашают на встречу.
– Боже! И ты молчишь! Наконец-то! Как я рада! Как будет мама рада! Ты ей сказал? Когда идешь?
– Да я, может, и не пойду.
– Ты что, с ума сошел?! Почему?
Ира – библиотекарь. Отличная профессия для того, кто отвергает то, что я называю жизнью. Отвержение не абсолютное – судя по тому, что Ира страстно желает мне напечататься. Она читает все, что я пишу, и дает мне дельные советы.
– Ну, редактор уже по телефону сказал такое, что я просто испугался. Сказал: «Ловко вы поддели Солженицына». Это рассказ «Чужой». Ты помнишь? А при чем тут Солженицын? То есть я о нем думал. Но совсем не в таком ключе, чтобы поддеть. Я его глубоко уважаю, хотя не разделяю, скажем так, политические взгляды. Но я ведь хотел свое состояние передать, когда первый раз оказался во Франции. Понимаешь? Это состояние человека, даже страны, впервые за много десятилетий… даже столетий открывшейся вовне. Я тогда высадился в Париже с восторгом, с дрожью. Ходил и впитывал. Но уже на второй день я как будто устал, помрачнел. Натыкался на людей, меня толкали. Никому до меня не было дела. И вдруг мне захотелось их обличать, их сытость, равнодушие. Даже проповедовать захотелось. Рассказ как раз об этом. Одиночество везде чужого. А он – «поддеть Солженицына»! В конце концов я остановился. Я себе тогда сказал, что я провинциал в большом городе – и большой город не виноват в моей провинциальности. Да, рассказ можно было бы назвать так: «Провинциал». Человек, вышедший из тюрьмы, тоже провинциал. И я провинциал, и мне во Франции делать нечего. Поздно перековываться.
– Да какое тебе дело – кто как поймет? Главное – напечататься. Кто-то оценит так, кто-то эдак. Так уж люди устроены. А в твоей позиции… есть снобизм какой-то. Будто ты лучше всех. Умнее всех. Ах, вы недостойны моих произведений! А может, ты просто боишься, что тебя все-таки не напечатают? И Франция… Когда это было? Уже лет десять, наверное, прошло. Засел, никуда не ездишь. Ведь зарабатываешь переводами нормально, можешь себе позволить. Даже мы с Петей на сущие гроши чего только не повидали.
– Да что мы все обо мне да обо мне? Как у тебя дома?
Все, о чем мы говорили и спрашивали, можно было доверить телефону. Да мы и действительно во многом дублировали уже состоявшиеся телефонные разговоры. Но нам обязательно надо было встречаться, видеть, любить друг друга глазами, сдержанно злиться, глядя в родное лицо.
– Ну что… Вчера мне было сказано, что пора и честь знать, что она хотела бы сдать мою комнату подруге. И я ее понимаю. Кто я ей? Вдова покойного отца, даже не мачеха формально. Никаких прав на квартиру не имею. Ну, плачу половину квартплаты. А она копейки получает. Сейчас, по-моему, в каком-то магазине работает. И начала петь! Ты бы слышал этот ужас. Хочет на телевидении конкурс выиграть. И по-прежнему – за миллионера замуж выйти.
Что можно на это ответить? Жутко даже представить себе нас всех в родительской квартире. Еще жутче – если мама одряхлеет настолько, что не сможет жить на даче. Ира и не ждет отклика. Она спасительно меняет направление:
– Меня поражает, как они верят глупейшим теориям. Вот у нее на стене висит записка: «Только победа!» И ведь стукнет ей тридцать – она поймет, что записка не помогла. И книжки о том, как околпачивать мужчин, не помогли. И что она будет делать? Любовь ведь чудо, ее надо дождаться.
Понимает ли Ира, что ее саму посетила не любовь, а совпадение ее одиночества и терпимости с потребностью желчного человечка иметь рядом молчаливого слушателя?
Конечно же, Ира спрашивает о Кате, моей первой, «институтской», жене, которой я не простил глупую измену. Они перезваниваются и даже встречаются, поэтому Ира знает, что Катя предлагает мне съехаться, вернее, переехать к ней, в прекрасную двухкомнатную квартиру на Юго-Западе. Действительно, что мешает объединиться с вполне состоявшейся и состоятельной бездетной женщиной, которая меня по-прежнему любит? Тем более что изредка у нас случается «это». Но как я могу объяснить Ире, что Кате за пятьдесят! Что она, несмотря на дорогую одежду, – тетка, как и моя нынешняя жена. Поэтому я бубню в ответ, что встречаемся, что Катя по-прежнему хорошо зарабатывает, что я попросту ее недостоин. Умалчивая, что она перекрасилась и стала теткой-блондинкой. А еще я терпеть не могу, когда она гладит меня по голове и жалостливо приговаривает: «Какой ты был красивый!»
Ира вздыхает, покашливает и возвращается к литературе:
– Но все-таки… Ты же пошутил? Ты пойдешь в издательство?
– Какая разница? Почему тебе так важно, чтобы я напечатался? Ты мои вещи читала, тебе они нравятся, ты получила удовольствие. Так что еще?
– Что за бред! А для чего вообще тогда писать?
– Писать – как молиться. Нельзя не, если веришь.
– То есть все, кто раньше писал, не были заинтересованы в читателях? – Ира слегка задыхается.
– Ах, да это долгая история. Сначала писали, как дышали. Потом стали понимать, что так просто не получится. Да и не надо. Никому, кроме самого писателя, не нужны, а главное, не понятны его личные боли и радости. Вот тот же Набоков – он понял, он этим самым читателям показал большую фигу в виде Лолиты. И получилось! Весь мир обсуждает, не педофилия ли это. А это всего лишь вариации на далекий детский сладкий невинный опыт, от которого взрослому вспоминающему хочется плакать.
– Но если бы это все не напечатали, то ты бы сейчас не мог свои выводы делать. Ах, да и вообще… Ты меня запутал, увел в сторону. Тут и обсуждать нечего – кто пишет, того должны читать. Это как любовь. Любовь направлена на кого-то, даже если этот кто-то тебя не любит. И книга предназначена для кого-то.
– Я ведь только о себе говорю. Чего другие своим писанием хотели и хотят достичь, это их дело. А я, может, писатель нового типа. Ха-ха. Которому читатель не нужен, а нужна свобода от глупых толкований.
– Я тебе не верю. Тогда зачем ты вообще посылаешь?
– А это как игра. Посылаю – и боюсь, что подойдет. Вызовут меня куда-нибудь на телевидение, начнут спрашивать: «А что вы, собственно, этим хотели сказать?» Или, не дай бог, придется в какой-нибудь дискуссии участвовать. Начнут сыпать именами, показывать эрудицию. Делать вид, что знают все. А спроси их же самих конкретно: как вы толкуете Эренбурга? Они ведь брезгливо сморщатся. Совершенно зря – хотя бы потому, что они его не читали. Другими словами, придется играть роль. А роль – это всегда несвобода. Ладно, что мы все опять обо мне да обо мне?
Но Ира устала. Зашлась в кашле и никак не могла отдышаться. Надо было прощаться.
– Ты бы все же сделал первый шаг к Алеше. Ты его сильнее, поэтому… И для редакции оденься все-таки как положено.
Неудобная правда – я приехал к Ире не только ради нее самой. И расставался с ней с некоторым внутренним облегчением и нетерпением не только так, как покидаешь любимого больного. Дело в том, что недалеко от Ириного дома есть одно место… Я его по-настоящему открыл прошлым летом, записал, отложил, оно созрело и потянуло к себе как раз сейчас.
Представьте себе – вы стоите на Конюшковской улице так, что справа от вас Белый дом и печальный Столыпин, а слева «книжка» бывшего СЭВа с притулившимся внизу приплюснутым планетарием дорогого бутика. Идете дальше к набережной, на мост. За спиной высотка на Баррикадной. Фантастические триста шестьдесят градусов. Что-то видится, что-то угадывается, вспоминается, будто летишь на вертолете. Вершина холма, куда ветры надули, нанесли обрывки, ошметки, семена прошлого и настоящего. Зацепились, удержались, пустили корни. Над надежной (кажется) основой, коричневатыми хребтами имперского жилья – арабские небоскребы «Сити» (посреди пустыни), американская «Украина», красно-белые (красные против белых?) трубы ТЭЦ (пятилетку досрочно?), Киевский вокзал – такой европейский (ажурный дебаркадер – родственник, через Шабаловскую, Эйфелевой телебашни), задавленный «Европейским» (восточным базаром). На Мосфильмовской ввинтилась в небо гигантская отвертка. Если ветер усилится, что улетит первым? Нет прекрасного, нет безобразного. Киноцентр, Белый дом, американское посольство? Без оценки. Уродство, дешевая практичность, дорогая солидность, камень, вода и небо, величие и жалкость сплавились в головокружительный беззащитный пейзаж. Куда уводит вокзал? Что соединяет мост?
Кирпич американского посольства – подражание Кремлю?
Великую печальную панораму мне достаточно ощущать, предвидеть на обратном пути от сестры до метро. Видеть не обязательно. И сейчас я не собирался добираться до набережной. Дух захватывает уже от высотки на Баррикадной. Я проникаю сквозь нее. Отчетливо – прилепившийся к ней с другой стороны уменьшенный «Дворец съездов» (магазин модной одежды?). Многие считают их соседство уродством. Что общего у космически-кёльнского (нью-йоркского?) храма и бетоностекляшки? А мне нравится. Пластиковая бутылка, прибитая к скале штормом. Защита и забота.
В зрачке улетевшего смерча обязательно должен быть крючочек, липучечка для души, маргаритка какая-нибудь, воспоминание или предвидение, оправдание и надежда.
Возвращаясь от сестры, я собирался навестить только кусочек, детальку временно застывшего хаоса. Домик на Конюшковской улице. Над ним нависает все та же высотка, он и часть всеобщего загромождения, и его опровержение и поэтому мне особенно дорог.
Трехэтажный серо-голубой кубик можно вертеть и так и эдак, и он с милым лукавством оборачивается, превращается, напоминает. Намекает на знаменитые дореволюционные особнячки. Перевоплощается в дощатую дачу со стеклянными теплицами-верандами (одна внизу, где вход, две по сторонам, на третьем этаже, слева пониже, справа повыше). Простейшая красота чуть ли не Баухауса. Волшебная избушка. На курьих ножках. Там точно есть подземелье, выход на волю. Иначе зачем уже целый год граффити рядом с входной дверью – «Свет в конце туннеля не похож на свет в реанимационной»?
В домике обитают стоматологи. Их легко превратить в заговорщиков, которые вместе с пломбами замуровывают в пациентов… Пока не знаю что.
Слева от этого волшебства почти вплотную (через средневековый, средиземноморский проход) – угловой балкон с цветами на втором этаже обычной сталинской желтовато-бежевой пятиэтажки. Для меня балкон с цветами и трехэтажная шкатулка – одно целое. То самое местечко, которое ждало меня всю зиму, обещая расцвести, зазеленеть и подарить историю.
Еще прошлым летом я понял, что смотреть на них надо с противоположной стороны Конюшковской, подпертой по непонятной причине бетонной стеной. На балкон с цветами и серо-голубой домик по соседству. Они не могут друг без друга. С балкона свешиваются до земли, до воды золотые волосы. С балкона машут белым шарфом. Серо-голубой домик – сторожка, охрана, семь гномов, хозяин аленького цветочка.
Чудо балкона на втором этаже – цветы. Прямо над шумом, пылью и выхлопами (в шуме и пыли), под жестокой громадой высотки – цветы.
Примета нынешней Москвы – захламленные балконы без цветов. Людям все равно. Это у бедных. У богатых уборщицы драят стерильную кафельную пустоту?
А тут – лианы, виноград, заросли, ползущие вниз, к парикмахерской, и вверх, к чужому застекленному, обычному балкону. И еще буйство чего-то зеленого, красноватого, цветущего и готовящегося зацвести. Там живет кто-то не от мира сего.
Мне знаком еще только один такой балкон – на пересечении Ленинского и Университетского.
Цветами занимаются женщины.
Собственно, и на те и на эти цветы меня «навела» Ира. Даже добавила: «Вот, может, используешь для какого-нибудь рассказа». Сам по себе я бы их не заметил. Потом присмотрелся, понял, оценил.
Я колебался: не перейти ли улицу, не проверить ли задний дворик, нет ли чего интересного? И вдруг появилась она. Рядом со мной возникла ниоткуда и с отрешенной полуулыбкой спокойно направилась через приятно пустую воскресную Конюшковскую, прошла под балконом с цветами, завернула налево за угол и исчезла. Лет двадцать пять – тридцать. Пепельные чуть вьющиеся волосы до плеч. Красно-белое платье с юбкой-колоколом – будто из шестидесятых. Поднялась на второй этаж? Сейчас покажется на балконе, польет цветы.
Не просто исчезла. Уже на той стороне оглянулась и посмотрела на меня. Улыбка без хихиканья, без кручения пальца у виска. Понимание.
Я стоял долго. Она действительно вышла на балкон. Поливала цветы. Посмотрела на меня. Махнула рукой. Я ждал. Спускались сумерки. Я не удивился, когда она как будто перелетела ко мне. Бывают моменты, когда просто начинается другая жизнь. Мы шли рядом к набережной, еще боясь всматриваться друг в друга сквозь сгущающуюся темноту. А слова уже стирали границу. Она оказалась актрисой не у дел. «Может, мне надо было учиться на режиссера. Он не так связан. А когда мне отдают глупые приказы… А тот ужас, который сейчас творится в театре… А соседи… А любовь… Когда я тебя увидела, я сразу поняла…» Она сразу стала мной, я попал в плен зеркала. И зачем она поспешила открыться? Что нам делать вместе? На середине моста мы остановились. Смотрели на воду. За нами шумели машины, и в реке не было спокойствия. Вдруг она перевалилась за парапет и упала в никуда, вернув мне свободу: задавать вопросы и долго искать ответы, которых, может, и нет. Я не успел спросить ее про цветы.
Я перешел через улицу и стал под балконом. Она вышла с лейкой в руке. Наклонилась, строго приложила палец к губам, показала взглядом на обиталище стоматологов. Я подошел поближе. Приглушенно: «Я сейчас не могу. Приходи завтра в то же время».
Я пришел в понедельник. Она ждала меня внизу. «Пойдем скорей, не хочу, чтобы нас видели». Ее история: Москва, окраина, бедность, упорство, хороший институт, инвестфонд с отличной зарплатой, богатый женатый друг. Она имела право на счастье, к которому собиралась продираться упорно, но быстро. Будут работа еще лучше, муж (не нынешний друг, которому все равно спасибо), милые дети. В квартире с цветами поселилась два года тому назад. Подарок женатого друга? Лишняя квартира у него возникла неожиданно – не то наследство, не то отдача кем-то долга.
Цветы остались от прежних хозяев. Сейчас не до них. Им предстояло засохнуть. Цветы будут потом, с садовником.
Цветы потянули к себе уже в первый день. Дальше – больше. Требовали поливать, обрезать, ощипывать, удобрять, думать, думать о них. Бояться за них. Что замерзнут, сгорят на солнце. Бояться черных мошек, белых мошек. Какие убрать на зиму внутрь, какие оставить?
Иногда она их ненавидела. Часто возникало странно-сладостное чувство. Гладила их, протирала тряпочкой, разговаривала с ними.
Они мешали работе, командировке, встречам с женатым другом, встречам с потенциальным мужем.
Избавиться! Выбросить!
Каким-то образом на нее влияли стоматологи из серого домика по соседству. Что-то они ей вживили при пломбировке. В мозг. И мешали расправиться с цветами. Рука уже тянулась, но поднимался страх – стоматологи в голове грозили неведомым наказанием.
В метро я едва успел забежать в последний и поэтому почти полный, несмотря на воскресенье, вагон и плюхнулся на почему-то почти свободную лавку рядом с кем-то, сидевшим с краю напротив двери. Отдышался, огляделся. Передо мной опять-таки два странно незанятых места, даже не заслоненных стоящими. Дальше обычные спины и ноги. Необычные! Неспокойные. Кто слишком окаменело вглядывался в темноту туннеля за стеклом, кто оборачивался. На моего соседа. И на меня. Исподтишка или откровенно. Переговаривались, посмеивались. Сдвинулись к двери, готовясь к выходу. К двери не ближней, к дальней. Освободился обзор, и на меня навалилось тяжелое любопытство сидящих напротив. Кто-то быстренько сделал вид, что совсем ему не интересно. А ближайший ко мне парень весело скалился и качал головой: мол, ну ты даешь, придурок! (Это мне.) Ну вы, придурки! (Это мне и моему соседу.) И я скосился влево.
Рядом сидел, полулежал, привалившись головой к поручням, спал… спало багровое, вонючее (только сейчас почувствовал), в лохмотьях существо. За ним, над ним стояло… стоял такой же багровый, но бодрый, глянувший на меня с удальством и одобрением.
По вагону расползался туберкулез. Гонорея и сифилис. Санитарная зона обеспечивала минимальную защиту.
Если бы я встал, то меня простили бы. Ну да, не разглядел сразу, промахнулся. И парень напротив крякнул бы одобрительно. Я стал бы «нашим».
Я не встал. И даже не отодвинулся.
Я гордо выпрямился, ободряюще улыбнулся стоящему изгою, промычавшему что-то в ответ. Я задыхался от любви. Я воспарил над землей. Счастье приобщения к избранности понимания. Бедный Христос. Будто и не было его. Он был! Он все понимал. Не надеялся. Или перестал надеяться на кресте.
Каждый носит в себе своего бога. Бог моей маленькой секты наделен спасительным высокомерием. И плевать ему на хозяина эклеров, устриц и атомных бомб. И на хозяйку халата с розами.
Меня осенило: вагон не считает меня просто чудаком (дураком!), рассеянно приземлившимся возле помойки. Я – такой же отброс, как эти двое.
Сейчас выходить. Я приподнимаюсь, нащупываю в кармане бумажки. Сто рублей. Опухшее красное лицо просыпается, изумленно обнаруживает мое присутствие. Я сую деньги в шершавую узловатую руку с черными ногтями. Прощально киваю его собрату – восторженно сипящему.
Скорее бежать, чтобы они не бросились за мной.
Монстр
– Приве-е-ет, всем привет! Что так долго не открываете? Не рады мне? Я ведь знаю – не рады! Ха-ха! А мне все равно! Встречайте, угощайте. И ты, Сержик, мне тоже не рад?
Лиза. Вообще-то тетя Лиза. Но она всегда сердится, когда Сережа ее так называет. На Лизе широкое «безобразие» (мамино слово) цвета зеленки и черная шляпа, как у Кота в сапогах. И сапоги тоже есть. Под балахоном – черное платье, все в каких-то блестящих штучках. Мама напрягается, и Сережа напрягается.
В прошлый раз Лиза была грустная, усталая. Поцеловала Сережу в коридоре: «Милый мой мальчик». Мама, когда Лиза ушла, сказала папе: «Может, в этот раз надо было оставить ребенка? Ей ведь почти сорок». Посмотрела на Сережу и увела папу на кухню. Какой ребенок? У Лизы нет никакого ребенка.
А сейчас Лиза колючая, и шутки ее не смешат, а тревожат. Папа подстраивается под маму: хотел было обнять сестру, но запнулся, остался на месте. Лиза входит в комнату и говорит вслед маме, ушедшей на кухню готовить чай:
– Господи, как вы так можете жить! Втроем на пятнадцати метрах. А мебель! Есть же «Икея». Можно ведь напрячься, купить что-то посовременнее.
Спина мамы дернулась и исчезла в коридоре. Папа миролюбиво:
– В конце концов, у тебя тоже однокомнатная.
– Так я же одна! Сравнил. Сереже скоро в школу. Вы на такой площади не можете даже шкаф поперек поставить, чтобы не при ребенке… Сами понимаете. А шкаф! Он же только место занимает. Вот наверх на него всего и понапихали. Коробки какие-то, пакеты. Представляю, сколько там пыли.
Что за глупости. Прекрасная у них комната! Мама говорит, «очень уютная». В углу у двери – Сережина кровать. Настоящая, взрослая, ее хватит навсегда. Кровать отдал папин начальник. На кровати Чебурашка и собака, которую подарили в детском саду на Новый год. Шкаф Сережу не интересует. Но есть этажерка почти до потолка, которую сколотил папа. На ней – игрушки. Их мало, но они самые нужные. Так говорит мама. Медведь. Машины. Солдатики. Еще папины. Их привезла бабушка из Иркутска. Деревянные кубики. «Лего» – кубики и человечки. Мама выбрала из «всего безобразия, что сейчас продается». Есть еще грузовик, который не влезает на полку и стоит около кровати, и книжки – почти все мамины и папины. Красный толстый Маршак, «Конек-горбунок» с зачирканными папой картинками.
– А диван-то из «Икеи»! – говорит Сережа обиженно. Они ездили туда втроем, и Сережа ел в ресторане не какое-то «детское блюдо», а тефтели с картофельным пюре и соусом и катался с горки на улице у входа. Мама так радовалась ярко-зеленому («как травка!») дивану, потому что он шире прежнего и легко раскладывается на ночь, и тут же застелила его старым покрывалом.
Лиза усмехается:
– Ну, правильно, подвиг совершили. Диван новый купили! Теперь можно лет двадцать ничего не менять.
– Слушай, остановись! Ты же знаешь, почему мы жмемся, – папа разозлился.
– Ну, ладно, ладно, уже и пошутить нельзя.
Сережа понимает, о чем речь. Он помнит, что у папы был грузовичок и красный «Гольф» с побитым боком. Потом что-то случилось. Мама плакала и боялась подходить к телефону. Грузовичок и «Гольф» исчезли. Потом мама не плакала, а махала рукой и выдыхала облегченно: «Слава богу, обошлось… Главное – сыты, одеты, есть крыша над головой. А деньги – бог с ними».
Мама позвала на кухню пить чай.
Лизу посадили на стул. Второй достался папе. Между стиральной машиной и столом на раскладной табуретке боком втиснулась мама. Сережа – на коленях у папы.
– Шарлотка! Фирменное блюдо! – Лиза скривилась, но под суровым папиным взглядом не решилась продолжать.
Мама молча разливала чай.
Шарлотка очень-очень вкусная. Но, если честно, пирожные, которые однажды принесла Лиза, были гораздо вкуснее. Совсем маленькие. На каждого по штучке и еще два лишних, которые достались Сереже. Все разные. Одно с настоящей ягодой малиной. И шоколадное было.
Сереже неприятно от предательских мыслей. К тому же они напомнили ему о чем-то гораздо худшем, о его большой тяжелой тайне.
Лиза отхлебывает чай и смотрит куда-то и в никуда. Так она еще больше похожа на Снежную королеву с обложки книжки. Такая же красивая и страшная. Только Снежная королева никогда бы так странно не сделала волосы – на одну сторону головы и шеи.
Снежная королева просыпается, готовая к новым злодействам:
– Слушайте, давайте сходим в кино! С Сережей ведь может посидеть эта соседка, ну, которая уже с ним сидела. В «Фитиле» идет «Лабиринт Фавна» Дель Торо. Последняя неделя. Вы знаете Дель Торо? «Хеллбой»? Как, вы не знаете Дель Торо?! Хотя если вы и Спилберга не знаете…
Лиза приглашает не так, как когда-то в зоопарк, а с подковыркой. Сережа настораживается.
Мама недовольна, но отвечает спокойно:
– Мы с тобой уже раз сходили. На «Бойцовский клуб». Насмотрелись на мордобитие. Нет уж, спасибо. Лучше дома посидеть и хорошую книжку почитать.
– Это какую же?
– А мне недавно дали – Анну Гавальду. Или Пушкина.
– Гавальду? Эти розовые сопли? Это же не литература! А Пушкина – да, это как раз то, что нужно для таких, как вы, кто даже телевизор не смотрит.
– Смотрим. Только то, что можно и что нужно. А если тебя привлекают отрубленные головы или туалетная бумага с прокладками – то, пожалуйста, любуйся, сколько душе угодно.
Маленький телевизор – на стене рядом с холодильником. Сережа смотрит вместе с мамой «Спокойной ночи, малыши». Пушкина Сережа с мамой читают по слогам.
Сережа вспоминает с облегчением:
– Так мы и тебя по телевизору видели! В «Званом ужине»!
Было так: мама, папа и Сережа сели на кухне и приготовились болеть за Лизу. Папа объяснил: «Званый ужин» – такая передача, где соревнуются, кто лучше умеет готовить. А Лизе, сказал папа, важнее другое – показать себя и свои картины. Сережа и раньше знал, что она художница, и видел в гостях ее картины. Маме они не нравятся, и из-за них она не любит ходить к Лизе в гости. А тут по телевизору показали Лизину квартиру. На стенах и у стен – картины. На каждой обязательно очень красивая голая девушка, похожая на Лизу. К ней приладился или голый мужчина, или конь. Мама говорит, что это ужасно. Но во время «Званого ужина» она терпела и даже не выгоняла Сережу из кухни. Все участники сели в Лизиной комнате за стол под клеенчатой скатертью, и Лиза их кормила. На закуску она положила каждому на черную стеклянную тарелку два помидора, а между ними огурец. Мама с папой хотели смотреть «Званый ужин» и в другие дни, но следующий участник измазал настоящую голую девушку каким-то соусом, и всем надо было ее облизывать. Мама выключила телевизор со словами: «С ума они там все посходили, что ли?!» А Лиза заняла второе место. Теперь ее даже узнают на улице.
– Ах, да когда это было! Я уж забыла давно. – На самом деле Лизе приятно, и она смотрит на Сережу с благодарностью. – А кстати, у вас, молодой человек, скоро день рождения. Ну-ка, проверка памяти: сколько тебе исполняется?
Сережа прекрасно знает сколько, но испуганно цепляется взглядом за маму и неуверенно поднимает растопыренную пятерню.
– Ты что, язык проглотил? В наше время надо быть поактивнее, а то не пробьешься в жизни. Так что же тебе подарить?
Сережа молчит, набычившись.
– Ну ясно, в этой семье надо спрашивать родителей, что они разрешают подарить ребенку. Ну, родители, что подарить вашему сыну? А я вот возьму и подарю свою картину. Ха-ха! Испугались?
– Совсем не испугались. Можешь подарить. Но он не поймет. Ему еще рано. Подари альбом… Васнецова, к примеру. – Мама не просто говорит, она борется, наступает.
– А еще лучше – Шилова! – Лиза фыркает.
– А хоть бы и Шилова. Мы были на выставке, Сереже понравилось.
Сережа сказал маме, что Шилов ему понравился. Так и было, но три богатыря в Третьяковской галерее были лучше. А у Шилова ему запомнилась одна тетенька на картине. Красивая-красивая. Как принцесса. В яркой красной кофте. А сзади крест и все зеленое-зеленое. Как фотография.
– Нет, Шилова ему не подарю. А тебе принесу Пелевина. Чтобы поняла, что такое настоящая литература.
– Ты же нам читала вслух. Про Омона какого-то. Какие-то егеря, которые медведей изображали и которых Киссинджер убил. Полный бред. Но неважно. Бог с ним, с Пелевиным, с Дель… как его? У тебя свои вкусы, у нас свои. Сереже пора спать. Завтра в детский сад. Нам всем на работу. Да нет, ты оставайся, Лиза. Я Сережу быстренько положу и вернусь.
Лиза перехватила пробиравшегося вдоль стола Сережу, крепко-крепко и неудобно притиснула к себе.
– Какой ты у нас очаровашка. Совсем как твой папа в детстве. Хотя он и сейчас хоть куда.
Это означало: а мама твоя – некрасивая. Курносая, толстая.
В кровати, обнимая маму за шею, Сережа спросил:
– А Лиза злая?
– Нет, она несчастная. Видишь, нас трое, а она одна.
Мамины слова добрые, а голос не очень.
После мамы заглянул папа. Они с Сережей сегодня начинают готовить сюрприз для мамы к Восьмому марта, которое будет почти сразу после Сережиного дня рождения. Мама пишет стихи. Одно из них Сережа разучит с папиной помощью и прочитает после того, как папа подарит маме цветы.
- Уж восток заалел,
- Звезды стали бледнеть,
- А в лесу за рекой
- Стал соловушка петь.
- И роса на траве,
- Как алмазы, горит,
- И кукушка «ку-ку»
- Да «ку-ку» говорит.
Планировали другое, но оно плохо запоминается. Там есть такие слова: «Когда вокруг все очень плохо и на душе темно». И: «Семья родная – это гавань, семья родная – это все».
Когда за папой закрылась дверь, Сережа честно зажмурился, но еще долго не мог отогнать от себя свою тайну – страшного и прекрасного МОНСТРА.
Мамин голос:
– Вставай, Сереженька!
Зеленый диван уже собран, на нем одеяла и подушки, которые сейчас перекочуют на Сережину кровать.
Как рано, как не хочется вставать и выходить на холодную и почти темную улицу… И папе не хочется. Он сидит на кухне, грустный, и ест бутерброд с сыром. Ему ехать далеко – на строительный рынок, где он работает продавцом. А мама бодрая, совсем не сонная, достает белье из стиральной машины, вешает тут же на кухне. Загоняет Сережу в ванную.
– Одевайся, одевайся, опаздываем! Скажи папе до свидания!
У грязного мусоропровода на лестнице – окурки, горелые спички. Из разбитой форточки тянет холодом.
– Видишь, Сережа, никогда так не делай. Курить нельзя, само собой. И мусорить вот так тоже.
На первом этаже:
– Осторожно, смотри, кучи нет?
Сегодня кучи нет. Ее часто оставляет собака с верхнего этажа, которая сидит весь день одна и воет. И не может дотерпеть, когда ее выводят гулять поздно вечером.
На улице ветрено и слякотно, горят фонари. Мама вздыхает:
– Середина февраля! Что сделали с природой!
Озабоченно смотрит на часы.
– Ничего, успеем.
Но идет очень быстро и тащит Сережу за руку. Ему приходится почти бежать вприпрыжку. Брюки трут между ногами – штанины узки, лямки коротки. В детском саду они должны быть без пятнадцати восемь.
Первая половина пути – плохая. На тротуаре под низко нависшим колючим боярышником помещается только Сережа. Мама – на проезжей части улочки, параллельной основному проспекту, который гудит совсем рядом, по ту сторону войлочного, почти растаявшего газона. Маме то и дело приходится, согнувшись, перебираться на тротуар, увертываясь от еле разъезжающихся машин и водопадов, которые они обрушивают на пешеходов. Часто выныривают маршрутки, объезжающие пробки на проспекте.
Проспект им предстоит перейти по переходу. Но сначала – пара шагов через его опасного «дублера». Прежде чем их сделать, мама тревожно оглядывается и придерживает Сережу. Однажды он выскочил вперед и не понял, откуда сбоку взялась машина и почему водитель орет что-то злое в окно. Мама побелела и сказала страшным голосом: «Никогда, слышишь, никогда не переходи улицу, не посмотрев по сторонам!»
Проспект, светофор. Сережа знает: даже если зажегся зеленый человечек, все равно надо повертеть головой налево, направо, чтобы не попасть под колеса «какому-нибудь сумасшедшему».
Зато после перехода можно расслабиться. Территория магазина, через которую они идут, защищена от машин бетонными блоками, а потом начинается тихий квартал.
– Сережа, к нам скоро приедет бабушка из Белоруссии, на недельку. – Мама задумывается. – А ты какую бабушку больше любишь, иркутскую или белорусскую?
Сережа сжимается. Зачем мама спросила? Это Лизе нравится мучить его вопросами: «Кого ты больше любишь, папу или маму?» Или: «А ты меня любишь?» Он, конечно, говорит маме: «Белорусскую», но на душе неспокойно. Иркутская бабушка рассказывает ему о дедушке-директоре, который умер. Какой он был хороший. Какую прекрасную четырехкомнатную квартиру пришлось продать, чтобы получить три однокомнатные – для сына и дочери в Москве и для себя в Иркутске. Как повезло маме с таким мужем. Что папа мог бы жениться на москвичке. Что Сережа, слава богу, в их породу. Но слабенький, потому что мама его неправильно кормит. А белорусская бабушка много плачет. Вспоминает деревни Устье, Полосу. Как река Сож разливалась, и в заводях под ногами был мягкий травяной ковер. И рассказывает про ужасный взрыв, после которого всех выселили. Многие заболели и умерли. «Никогда, никогда я тебя не смогу туда повезти!» Сереже становится страшно и хочется, чтобы бабушка замолчала.
– Не знаю, как и быть. Заболела наша бабушка. Надо бы ей здесь полечиться. Но как, куда забирать? И иркутская бабушка все в Москву просится. Хочет свою квартиру продать, и чтобы мы нашу. Может, получится вместе двухкомнатную купить.
– А она от взрыва заболела?
– Да нет, не от взрыва. От жизни такой.
Сереже очень не нравится печальная мама. Не нравится слушать о болезни бабушки и то, что с ними кто-то будет жить.
Уличные фонари гаснут. Грязно-белый детский сад. Огни только на первом этаже. Охранник дядя Миша.
Сразу за ними входит рыжая Катя, у которой нет папы и которую мама всегда приводит первой и забирает последней. Катина мама здоровается с Сережиной, сладко улыбается, будто подлизывается. Так с ней здороваются все родители. Детский сад у них хороший, академический, здесь рано учат читать, и, чтобы Сережу взяли, мама устроилась сюда нянечкой. Сереже приятно, что его мама – начальство. Конечно, не такое, как Мария Игоревна или Светлана Петровна, но и ей родители на праздники дарят деньги, шоколадки и махровые полотенца.
Мама доводит Сережу до раздевалки его группы и уходит к себе на второй этаж. Она работает у старших. Как нехорошо, как стыдно: Сережа радуется, что мама ушла. Он боится, что она помешает тому празднику и ужасу, что вот-вот на него обрушится.
Группа помаленьку собирается. Пришел толстый Муслим. Он живет в соседнем с Сережей доме и раньше отнимал у всех игрушки. За это Денис, который переехал и теперь ходит в другой сад, однажды назвал его «чуркой», мама Муслима кричала, а мама Сережи дома сказала: «Нельзя приучать детей так распускать язык, но, с другой стороны, сколько же можно терпеть засилье…» Пришла Машенька, которая раньше вообще не ходила в детский сад и может ни с того ни с сего заплакать и попроситься домой. Еще одна Маша, с родинкой на руке. Олег, с которым Сережа дружит. Андрей с бабушкой. Они оставляют на улице черную собаку. Она добрая, и ее можно гладить. Сегодня с ними Мария Игоревна, которая часто убегает в туалет. Начинается завтрак. Как обычно. Может, и хорошо, что ничего не происходит. Все будет как всегда.
Кукуруза из банки и бутерброды с колбасой. Сережа не любит кукурузу и любит такую вот колбасу, которую у них дома едят только взрослые. Мама считает, что кукуруза – странный завтрак для детей, и Сережа отказывается от нее с чистой совестью. А колбасу мама не одобряет, но не запрещает, и Сережа ест ее с удовольствием, но немножко неспокойно.
В разгар завтрака – бодрые шаги по коридору. Сережу окатывает жаром и холодом. Вот, сейчас. В дверном проеме – черное кожаное пальто, почти белые волосы. Ярко-красная веселая улыбка. Рядом понурый мальчик.
– Извините за опоздание!
Ее зовут Вера. «Никаких теть!» Так она сказала, когда первый раз появилась у них в раздевалке. И подтолкнула к Сереже своего сына. Лиза тоже не хочет, чтобы ее называли тетей, но Вера совсем другая. Она всегда смеется и всех любит. Она быстрая и уверенная. Она приезжает на большой машине. Папа сказал: «„мерседес“, не очень новый». И пусть, все равно он здорово смотрится.
Воспитательницы Веру не любят. Мама сказала: «Она меня раздражает». А Сереже она кажется королевой, которая может все. Вера говорит ему хорошие вещи. Что он лучше всех нарисовал медведя. Что он умеет завязывать шнурки, а она не умела, когда была маленькая. Вера хочет, чтобы Сережа дружил с ее сыном Колей. Но как с ним дружить? Он всегда молчит, не отвечает и играет в стороне. Светлана Петровна сказала, что это такая болезнь и вообще-то Колю надо было бы отдать в специальный детский сад. «Но мамочка решила, что ему лучше с нормальными детьми, ну и добилась своего, а нам его одевать-раздевать и на горшок сажать».
В пятницу Коля принес монстра. В детский сад можно брать с собой игрушки из дома. Одну-две, небольшие. Мама разрешает Сереже выбрать только старые и неинтересные. «Поломаешь, потеряешь – не жалко». Вроде резинового слоника или пластмассовой машинки, у которой даже не открываются двери. Сережа смотрит, что приносят другие. Девчачьи куклы – ерунда. А вот мальчики хвастаются то человеком-пауком, то танком с вертящейся башней, и Сережиных сил едва хватает, чтобы помнить мамины слова: «Тебе хочется быть обезьяной? Хочется быть как все? Пусть они тебе завидуют, что ты так хорошо читать умеешь. Главное у человека – голова». Сереже не хочется быть обезьяной.
В пятницу Коля принес черно-зеленую фигурку. Сережа был как раз в раздевалке и тогда уже рассмотрел шипастое тело и два острых узких крыла. «Кто это?» – спросил он у Веры. «Монстр!» Потом Коля равнодушно поставил его на пол в углу, где всегда играл. Сережа посматривал издалека, приближался, садился на пол рядом и наконец взял монстра. Не крылья, а руки-крылья. Он их раскроет и полетит высоко, выше самолетов, и с неба упадет на врагов. Голова не то динозавра, не то крокодила. Злые желтые глаза. Бугры мускулов. Панцирь, как у черепахи. Мечу не пробить. А пуле? Тоже нет! Так Сережа его уже видел, видел! В телевизоре в витрине магазина. Монстр тогда присел, вытянул руки, из них выросли две ракеты и вырвались, и понеслись, и взорвалась огромная башня. Мама потянула Сережу дальше, и он не смог досмотреть. А у этого, у Колиного, две петли на руках. В них и вставляются ракеты. Олег тоже подошел, сказал: «А у меня трансформер дома. Два трансформера!»
Мама за спиной! Она к ним часто вот так, неожиданно, забегает со своего второго этажа. Как всегда, Сережа обрадовался и сжался. Мама рядом – защита и помощь. Мама рядом – а вдруг он делает что-то не так? «Какое уродство!» – сказала мама.
В тот день Сережа больше не дотронулся до монстра. Но не мог и не хотел от него освободиться. Когда Светлана Петровна повела их в бассейн и Сереже, как всегда, было стыдно своих худых ног и рук («как спички», – иркутская бабушка), в углу игровой комнаты маячил одинокий гигант. Когда они учили буквы, и Сережа в очередной раз восхитил Светлану Петровну, горели желтые глаза и ждали полета крылья.
Вечером в раздевалке (мама еще была у старших) он сел на лавку рядом с монстром, ждавшим отправки в Колин рюкзачок. Во власти монстра, во власти Вериного колдовства. «Хочешь посмотреть? Возьми». – «Нет, спасибо». – «Ты знаешь, он самый сильный на свете. Видишь, крылья выдвигаются. Он умеет летать. Вот сюда вставляется меч или копье. Ракеты, говоришь? Ну или ракеты. А ты заметил жабры? Он может жить под водой. – Загородив спиной от детей и родителей, прошептала: – Вот что, я тебе куплю такого же и принесу в понедельник. Я знаю, что мама тебе ничего не разрешает. А ты не говори, что я подарила. Скажи, что Коля подарил. Ей будет неудобно ему отказать. А мы своего больше не принесем в садик. Хочешь?» – «Да». – «Коля, попрощайся с Сережей».
Суббота, воскресенье. Скорее бы понедельник, скорее бы монстр! Обмануть маму! Обманывать нельзя, страшно. А ведь мама не разрешит и монстра от Коли! Что делать? Что будет? Мама, монстр, Вера срослись в черный ком.
И вот понедельник, надкусанный бутерброд с колбасой, Вера в дверях. Сейчас подойдет к нему, при всех протянет руку, а в руке – монстр! Куда бежать, где спасаться?
– Ради бога, извините, такие пробки! Можно, я что-то Сереже скажу? – Не дожидаясь разрешения, идет к нему, шепчет на ухо: – Я тебе монстра в карман куртки положила!
Смотрит нежно, подмигивает. Мария Игоревна качает головой.
О-о-х! Хорошо. Никто не видел, никто ничего не знает. И мама не знает! Монстр лежит себе в куртке, в темноте шкафчика, в безопасности. Будто его и нет вовсе. А может, и на самом деле его нет. Сережа наденет куртку, засунет руку в карман, а там варежка, и под ней пустота. Украл кто-то. Не придется ничего объяснять маме. Как – нет? Нет сокровища, которое в сто раз дороже пиратского клада, всех этих вертолетов, танков и трансформеров. И не будет никогда!
А тут еще Олег – отворачивается, не отвечает, смеется весело, играет в гараж с Муслимом. Так бывало и раньше. Раз – и нет дружбы. Может и толкнуть, и ущипнуть. За что? Однажды разрушил Сережину башню после того, как Мария Игоревна сказала, что Сереже с его ресницами надо сниматься в рекламе. Больно ударил по руке за то, что Сережа дал Андрею посмотреть его, Олегову, машинку. И молчал полдня. Потом вдруг – опять прежний, хороший Олег. От Олеговых штучек, от непонятности Сережу мутит почти как тогда, когда он отравился мороженым в парке. Олег, монстр. Плохо, очень плохо. А все-таки – такого монстра нет ни у кого! Коля не в счет. Одному Сереже такое богатство, такое счастье!
Когда Мария Игоревна, хлопнув в ладоши, крикнула: «Гулять!», Сережа вошел в раздевалку с опаской и надеждой, как разбойник, отправившийся в лес откапывать награбленное. Карман – нора с опасным зверем. Варежка. Жесткая пупырчатая кожа. Уколы шипов, укол крыла. Пластик теплеет, оживает и сливается с ладонью.
На улице пасмурно, мокро, противно. Сережа мыкался. Куда приткнуться? Олег катал вместе с Муслимом машинки по краю песочницы. Монстр рвался наружу, требовал восхищенного рассматривания, зрячего ощупывания. Сережа то и дело снимал варежку, лез в карман, а потом и вовсе оставил руку внутри. Потихоньку отошел к железной ограде, оттопырил карман, приподнял монстра так, что показалась крокодилья голова.
– Мальчик! Эй, мальчик!
Черный человек! Им пугал Олег. О нем предупреждала мама: «Никогда не разговаривай с чужими! Подойдет к тебе дяденька, даст конфетку, а потом посадит в мешок и утащит в подвал».
И вот он – по ту сторону ограды. Сереже все в нем видится темным, неразличимым – лицо, пальто. Только вцепившаяся в железный прут рука – белая.
– Мальчик! Позови, пожалуйста, Катю Родионову. Она рыженькая такая. Только тихонько, чтобы никто не слышал.
Где Мария Игоревна? «Дети, я на минутку, не разбегайтесь, я сейчас вернусь». Где мама? На ватных ногах двинулся к Кате, потянул за локоть.
Катя не удивилась, пошла к ограде, слушала, кивала головой. Белая кисть погладила ее по плечу. Сейчас вытащит Катю наружу. А там и мешок, и подвал.
– Дети, дети! Все сюда! Прогулка закончена.
Сережа видит, что Мария Игоревна черного человека заметила, но не закричала и в милицию звонить не кинулась.
Варежки полагается класть в сушильный шкаф. Монстр теперь совсем беззащитен.
Мама в коридоре:
– Сережа, а что тебе Колина мама сегодня утром сказала? Опять просила с Колей играть?
– Да.
По дороге домой мама рассказывала:
– Представляешь, какой ужас?! Ты же знаешь Максима из второй старшей группы. Ну, такой кудрявый. Так вот, мы уже давно заметили, что у нас стали игрушки пропадать. Не знали, на кого думать. Сначала решили, что это Ваня – он самый бедный. А вчера застукали – Максим! И его мать якобы ничего не замечала! У них, говорит, столько игрушек, что и не упомнишь все. Вот так! Денег куры не клюют, а ребенок позарился на детсадовское старье. И знаешь, что противно: мы его спрашиваем: мол, ты украл? А он нам в лицо так нагло: «Нет, я из дома принес». Шесть лет, а уже врать научился. Вор и обманщик. Что же с ним дальше будет?
Мама шла в сумерках на грохот проспекта, держала Сережу за руку, обходила лужи и думала о том, какой он впечатлительный. Вон как помертвел после ее рассказа. Как тяжело ему будет жить среди таких ловкачей, как Максим и его мамаша. Папашу не видела, но наверняка он не лучше. А эта Вера! Пронюхала, что у Сережи скоро день рождения. Надеется небось, что Колю пригласят. Да куда приглашать? Кого? В однокомнатную, заставленную? А эта все лезет, все навязывается со своим малахольным сыночком. Еще возьмет и подарит что-нибудь вредное. Заплатила директрисе, чтобы больного ребенка приняли. Платит воспитательницам за дополнительный уход. Что за время такое поганое! Все деньги решают. Какой ты хороший, какой родной, мой Сережа! Ты будешь хорошим человеком. Самое главное во все времена – оставаться человеком.
Откуда эта злоба?
Проснулся с ненавистью к жене. Идиотка! С утра накрашенная, свежая, в новых джинсах и красной блузке. Ах, как продуманно! Красное идет брюнеткам. Это тебе не халат допотопный да шлепанцы стоптанные.
– Андрей! Я ставлю кофе! Глаженая рубашка в шкафу.
Как приветлива, как вежлива. Как же – кандидат филологических наук. Теперь только перед гостями выпендриваться: «Все в прошлом. Я домохозяйка со степенью». Вроде переживает, а сама рада-радехонька, что не надо мотаться за тридевять земель в задрипанный институт на другой конец Москвы. Первое время, когда пошли хорошие деньги и он стал задерживаться допоздна, а потом вставать, как сегодня, в одиннадцать-двенадцать, закатывала сцены, будила по утрам, чтобы отношения выяснить. В новой квартире у каждого своя комната, и жена спит как сурок, когда он, радостный или удрученный, но всегда измотанный, возвращается домой.
Лупанул дверью в ванной. Вслед ангельское:
– Боже мой!
От душа – ни свежести, ни облегчения. Кое-как вытерся и прошлепал в комнату, мстительно оставляя мокрые следы на паркете.
Причесываясь в коридоре, рассматривал себя в зеркале. Обычно он себе или нравился, или не нравился. Сейчас видел одно белое пятно вместо лица. Ноющее неспокойствие в пояснице. Проклятые почки!
Выскочила Марина, ласкалась.
– Папочка, почему ты с нами не едешь?
Ах ты, моя хорошая! Даже почки отпустили. Но хлестнул телефонный звонок. Похолодели руки и ноги. Рванулся, но жена уже декламировала в трубку:
– Да нет, мама, не едет. Да я сама не понимаю. Переполошил, снял с дачи, купил путевки, на целый месяц. В кои-то веки вместе. И тут на тебе – не едет, деньги пропадают… Собрались, собрались. Он нас проводит, не волнуйся. Я тебе еще перед отъездом позвоню.
Схватил за руку:
– Не ломай комедию! Актриса погорелого театра. И мамочка тоже недовольна?
Дочь вертелась рядом, что-то лопотала.
– Да уберешься ты, наконец, в свою комнату? Опять разгром оставишь.
Марина не убралась, скрестила руки на груди и отчеканила:
– Ты невоспитанный, грубый человек. Ты думаешь только о деньгах.
Вот паршивка. А кто только что новый мобильник выклянчил? Жена тоже подключилась: «И правда, Андрей, что она, хуже всех в классе?»
И карманных денег недавно пришлось прибавить, чтобы не страдала деточка. А сейчас получай подзатыльник. Дочь ушла – не убежала – без плача, со стиснутыми губами. Уж лучше бы… Что за тоска, тяжесть на сердце. Глаза жены набрякли слезами.
– Откуда эта злоба? – Наконец-то! Ну давай, давай! Но голос по-прежнему ровен. – Андрей, объясни, что случилось? Чем мы с Мариной провинились? Если тебе нужна помощь, скажи! Ты не заболел?
Какая помощь, дура несчастная?! «Сам виноват, это твой выбор»? Слышали, слышали! Объясню, объясню, когда вернешься. Может, и объяснять не придется. Может, обойдется. А пока что отстань, не лезь, не трави душу. Крикнул:
– Да мне одно надо – чтоб ты отчалила с Мариной в Турцию!
Жена слезы сдержала, тихо открыла дверь в свою спальню, так же тихо закрыла.
На кухне пробурчал в пустоту:
– Говорил, надо покупать синюю.
На самом деле в мебельном салоне именно жена мучилась, выбирала: ей нравилась синяя кухня, а продавец навязывал натуральное дерево. Еще бы – на четыре тысячи долларов дороже. И убедил-таки. И жена-то теперь и вздыхала: дерево, хоть и натуральное, выглядело громоздко, безжизненно. Ему самому все равно – синее, коричневое.
Глотнул кофе, морщась, отодвинул тарелку с бутербродами. На выходе крикнул в коридор:
– Чтоб к шести были готовы!
Начало рабочего дня. Самого обычного. Каких тысячи. Один лучше, другой хуже. Борьба с неприятностями, не больше. Не смертельно. Думать только о простом, привычном. Остальное затолкать, забить в темноту мозга. Еще есть силы поверить: это ты сам сжимаешь внутри себя кольцо опасности.
Пустая лестничная клетка. Дверь на лестницу закрыта. Чертов лифт! Остановился где-то внизу? Показалось.
Дом хоть и не самый элитный, но солидный, кирпичный, на этажах цветы в кадках, лифт чистый. Но медленный. Неторопливый мучительный спуск в тесном полумраке.
На первом этаже – возбужденные женские голоса. Женские – это хорошо.
– Раньше к праздникам хоть флакончик духов дарили, а теперь дождешься от этих…
Вахтерша и дворник поперхнулись, поздоровались чуть не с поклоном. Перевертыши проклятые. Такие кого угодно за пять баксов на лестницу пустят.
На улице тепло, солнечно, зелено. Дорожка перед домом – хуже нет, припаркованные машины с одной, с другой стороны. Никогда не разъедешься толком. И обзора никакого. А сейчас и вовсе – взгляд волей-неволей упирается в черную гору джипа перед подъездом. Водитель Саша кидается с собачьей преданностью, распахивает дверцу. Парень красивый, высокий, только глаза порой сходятся к носу и закатываются под веки. Когда оформлялся, видно, держался изо всех сил или лекарство какое принял, не заметили. А сейчас, похоже, бензин на свою «девятку» проводит как служебный и левачит. Это на джипе-то! Надо увольнять. Но потом, потом. Хорошее слово – «потом»!
Саша видел – шеф не в духе, сидит мрачный, молчит. Ему бы тоже помолчать, а он со страху тараторит, несет несусветное:
– Андрей Андреевич, а вы слыхали, что у Пугачевой в Швейцарии сын и дочь незаконные в интернате учатся?
В ответ рявканье:
– Да заткнешься ты, наконец?!
Но и в тишине плохо. Сам не выдержал:
– Ты почему не перестроился? Так и будешь в хвосте тащиться? Да поддай, черт тебя побери!
Саша превзошел себя. Подрезал, теснил черным танком автомобильные стада. Позорно улепетывали пешеходы. Жалкий старичок достойно доковылял до середины. Есть такие хмыри – думают, на испуг возьмут. Нет, побежал как миленький. Погрозил вслед сухим кулачком. Грози, грози, дуралей.
Впереди на перекрестке замаячили темные фигуры монашек с ящиками в руках. Саша проворчал:
– Опять эти попрошайки. Как же, «на восстановление храма»! Небось на «мерседес» боссу.
Сам он тоже считал их аферистками, никогда не подавал. Но сегодня черные платья, платки, кресты, неестественно бледные, кукольные лица до испуга резанули по сердцу. Миражи.
Саша опять с комментарием:
– Монаха встретить – к несчастью. А если он липовый?
Только на то и надежда.
– Много ты понимаешь! Ну-ка, останови.
Сзади гудели, орали, а он не спеша полез во внутренний карман, вытянул из пачки банкнот десять долларов. Постное белое лицо за окном – ни радости, ни благодарности. Глухое:
– Благослови вас Господь.
– А пошла ты!
Поднял стекло.
– Поехали!
Пока что Саша выходил победителем из всех стычек с иномарками, не говоря уже об отечественной мелочи. Но вдруг справа возник точно такой же черный джип. Только стекла тонированные, слепые. Чуть оторвется, чуть отстанет – и снова пристроится, обязательно справа, впритирку. Показалось: за черным окном скалится, грозит кто-то страшный. Муторно, нехорошо. Ждал в оцепенении. Перед светофором Саша нагло влез из третьего ряда в крайний левый, свернул. Ушли. Сволочи, сволочи! Саша что-то заметил, осмелился успокаивать:
– Андрей Андреевич, это же так, дорожные игры. Я его подрезал немножко, вот он и…
Ну погоди, недолго тебе косые глаза передо мной к небу заводить.
У офиса еще больше накатило. Когда пошли хорошие деньги, сотрудники и клиенты начали под руку толкать: надо бы для ремонта фирму посолидней нанять, с архитектором. Наняли, денег вбухали уйму. Получился блеск. Но сейчас нелепость бросилась в глаза: в двухэтажном здании соседка слева – последняя в Москве неотремонтированная аптека, обшарпанная, с тусклой вывеской, сосед сверху – захудалый магазин, рядом помойка вонючая, а у них на первом этаже – рамы беленькие, пластиковые, ступеньки мраморные, перед входом травка искусственная. Марсианская база. Беззащитная, глупо открытая всем ветрам. Кто поосторожнее, пристраивался без показухи в институтах, конструкторских бюро, общежитиях. Без вывески, вернее, под старым прикрытием. Идешь по улице – «НИИ такой-то». А сам НИИ ужался раз в пять и по-братски, за божескую плату делится площадью с фирмачами. Внутри можно и блеск устроить. Самые богатые, и наши, и не наши, замыкались в башнях из стекла и бетона, дорогих гостиницах, офисных комплексах. Межпланетные гиганты, способные держать оборону против всей бесприютной вселенной.
Дверь открылась от одного поворота ручки. А ведь приказано – пускать только через домофон. Охранник, приосанившись, разговаривает с чернявой девицей, помощником бухгалтера, не сразу оглядывается. С ума они посходили, что ли? Не стал связываться, но так глянул, что глупые рожи вытянулись. Девица порскнула к себе.
В холле перед кабинетом подскочила секретарша:
– Андрей Андреевич! Вам сегодня склад смотреть. Вы помните?
– Помню, помню!
Эта сразу схватывает, что к чему. Улыбку прочь, лицо строгое, деловое, без обиды. И к столу, за работу. Но свою любимую штучку отколола. Будто случайно натолкнулась на шефа, да прямо грудью. Извинилась томно. Дешевка! Нет уж, секретарш с него хватит. Прежнюю трахнул сдуру в гостинице после переговоров. Так вообразила бог весть что. Жене звонила, дышала в трубку. Еле отделался.
В кабинете любимое кожаное кресло услужило – подставило подголовник, подлокотники. Злоба улеглась зализывающей раны тигрицей и глухо ворчала, скалилась в тревожном ожидании. За стеной у секретарши звонки:
– Але! Але! Я слушаю!
Хлопнула трубку. Не соединили или ошиблись номером. Мобильный на столе притянул взгляд. Сейчас зазвонит! Ерунда. Если и зазвонит, ничего страшного. Номер только что поменял, о новом извещены только нужные люди.
Стук в дверь. Юрист Илья Моисеевич. Из каких только передряг не спасал, какие лазейки не отыскивал, чтобы не запутаться, не пропасть. Друзьями никогда не были, но ценнее сантиментов уверенность в том, что придет такой толстенький, остроумный и даст дельный совет. Но сейчас Илья Моисеевич, как всегда ироничный, понес бред о своей больной печени, о перегрузках, о предложении родственника перейти в маленький спокойный банк рядом с домом, правда, на меньшую зарплату. О том, что сам уходить не хочет, но заставляет жена. При этом на тяжелобольного в этом кабинете походил совсем не он. Было заметно, что ироничному юристу не терпится оттарабанить заготовленную речь и скорее – на свежий воздух.
Какая, к черту, печень?! Глаза так и бегают. Переманили большими деньгами? Нет, хитрая крыса что-то почуяла. Попробовать выпытать, расспросить? Бесполезно. «Да, многоуважаемый Андрей Андреевич, ваш корабль идет ко дну». Этот ответ не нужен ни тому, кто бежит, ни тому, кто бежать не может.
Ну и катись – и пинка под зад, чтоб не слышать мерзкого писка.
Пинка, конечно, не дал, но разглагольствования Ильи Моисеевича прервал достойно:
– Ну, ясно, ясно. Печень вашу щупать не собираюсь. Что нужно, оформите у секретаря. Все, счастливо.
Тяжелым взглядом давил, гнал толстячка к двери. Кажется, удалось на прощание произвести впечатление.
Опять телефон за стеной. Крики секретарши:
– Але, але! Вы меня слышите? Говорите!
Секретарша стучала к нему, вошла, не дождавшись ответа.
– Андрей Андреевич, кто-то к вам пробиться не может. Межгород или заграница.
– Сто раз говорил: не входить без приглашения! Ты вот что – сегодня никого со мной не соединяй. Мол, я весь день на переговорах. Будет звонить кто новый, спрашивай телефон. Я сам потом перезвоню.
Когда за секретаршей закрылась дверь, отключил мобильный. Мелькнуло – а если жена? Нет, все равно, он имеет право на передышку хоть на пару часов.
Опять стук, опять секретарша. За ее спиной менеджер Дима. Черт с ним, пускай заходит. На его должность он собирался взять одинокую женщину без амбиций, но знакомые упросили. Сын их знакомых, милый мальчик, окончил тот же институт, что и Андрей, один год проучился за границей, случайно остался не у дел.
Милый мальчик, хотя и работал неплохо, раздражал с первого дня, в последнее время невыносимо. Вот стоит – новенькие джинсы «Босс», новенькая футболка поло. На ногах – боже упаси, не кроссовки! – хорошие итальянские туфли с ремешками. Слегка загорелый, мускулистый, аккуратно причесанный.
От молодежи из хороших семей исходит некий свет. Кажется – красоты. Но нет, присмотришься: глаза маловаты, рот кривоват. Тут другое – большие родительские квартиры, большие дачи на просторных участках, желудки, не загубленные магазинными котлетами. Сам Андрей начал разбег почти с самых низов, в институт попал через рабфак, пополняя рабоче-крестьянский процент. Еле остался в Москве, женившись прямо перед распределением на москвичке. Так что классовая неприязнь к золотой молодежи сидела давно. Но, ей-богу, не было при социализме таких молодых людей – столь непоколебимо уверенных в своей способности не ошибаться. Рядом с ними хочешь не хочешь – почувствуешь себя мертвецом.
Так всего и передернуло, когда рука с ровно подстриженными ногтями протянула пестрый буклетик.
– Добрый день, Андрей Андреевич. Вот, китайцы прислали каталог.
Паршивец, и где только так говорить научился: деловито, но не сухо, дружелюбно, но без подобострастия, на равных, но не фамильярно. Бывало, за границей поражал такой же тон – какого-нибудь портье. Ну, сейчас ты у меня попляшешь!
Механически листал глянцевые страницы с сияющими шампунями, кремами, кусками мыла.
– А почему перевода нет? Мы что тебе, просто так деньги платим? Протри глаза – это ж не иероглифы, это английский! Тут тебе не институт и не заграница на родительские денежки! Все на папочку с мамочкой надеешься?
И дальше – крещендо. С надуванием шейных жил, багровением лица, стучанием кулаком по столу.
Пару месяцев назад в ресторане, наболтавшись с американцами, блеснув идиомами и пословицами, похлопал Диму по плечу:
– Вот так-то. Мы и без заграниц в свое время кое-чему научились! А ты мне все бумажки с английского переводишь. Я ж его лучше тебя знаю. Так что кончай, не трудись, впредь обойдусь без перевода. Вот с немецкого – будь добр! Я только «хенде хох» понимаю, да и то на слух.
Дима к словам подвыпившего начальства отнесся серьезно и на следующий день пришел за разъяснениями. Рядом стояла секретарша, да Андрей и впрямь английский не забыл, так что переигрывать не стал.
Поэтому сейчас ждал суеты, обиженных оправданий: «Вы забыли, вы сами говорили, я бы перевел…» Получил совсем другое. Мальчишка не раскололся, смотрел прямо, спокойно, будто хотел сказать: «Беснуешься – значит, у тебя неприятности. Какие – мне знать неинтересно. Жалеть или презирать – тоже ни к чему. Это твоя игра. А я пойду дальше своей прямой дорогой».
И уже вслух:
– Перевод я вам через час принесу.
И принесет, можно не сомневаться.
Теперь он ненавидел себя. Взбесился, что ли? Что за злоба его крутит, водит? Ведь запретил себе о плохом думать. И все равно темное рвется наружу. Трус, слабак! Распустился. Есть же еще время осмотреться, принять решение. Только отправит своих в Турцию. И к врачу надо опять сходить. Почки о себе напоминают. Позвать секретаршу, чтобы принесла то немецкое обезболивающее, что всегда помогает, и воды. Вот так-то лучше.
Через пятнадцать минут вышел из кабинета повеселевшим, подмигнул секретарше. Та чуть не прослезилась: слава богу, прежний Андрей Андреевич! Сделал пару звонков, проинструктировал сотрудника, уезжающего в Екатеринбург, и поехал на склад.
Прекрасный склад – большой, чистый, территория с надежной охраной. Слишком большой и слишком дорогой. Хозяин, солидный, седой, из советских торговых работников, всем видом показывал: хочешь, бери, не хочешь – желающие быстро найдутся. Арендную плату сбить не удастся. Можно было сразу попрощаться. Но Андрей блефовал до конца. Расхаживал, осматривал, вслух сравнивал с другими складами – реальными и мифическими. Находил варианты получше. Давал понять: а мы и сами не лыком шиты. Сцену надо доигрывать, не теряя лица.
Когда выходил со склада почти победителем, в голове мелькнуло: «А зачем, собственно, это все?»
Надо отвечать китайцам, продолжать искать склад. Озабоченный, доехал до офиса, вошел в холл к секретарше. А там сидел и во весь рот улыбался непонятный морщинистый мужичок. Секретарша вскочила, спешно оправдываясь:
– Андрей Андреевич, он говорит, что с вами условился на сегодня. Я объясняю, что у меня ничего не записано, а он…
Бог ты мой, да это же Коля Лебедев, одноклассник! Раздобыл где-то домашний телефон, позвонил на прошлой неделе в двенадцать ночи, напросился на встречу. Забыл, совсем забыл! Что Коле Лебедеву надо – ясно: или денег, или работы. Судя по мятым костюмным брюкам и трикотажной доисторической рубашке. Не получит ни того ни другого. А вот в ресторан сводить можно. Тем более что время давно обеденное.
Водитель Саша ухмылялся, глядя, как одноклассник шефа неловко забирается в джип. И дверцу, когда приехали, захлопнул нелепо, со всего размаху.
Саша был противен, но и сам он выбрал ресторан не без тщеславного умысла – «Древний Китай» в Камергерском. Знал прекрасно, что для ресторанного новичка знакомство с китайской кухней обернется мучением.
Коля, натыкаясь на стулья и посетителей, добрался до столика. Слепо уставился в меню.
– Да я по ресторанам не хожу. Заказывай сам.
Потом одноклассник с видимым отвращением хлебал кисло-сладкий суп, ковырялся в пекинской утке, черных грибах, мычал:
– А что, ничего, вполне, вкусно…
А вот пиво ему действительно понравилось.
Тяжело просить, сознаваясь в своих бедах. Потому Коля все вспоминал, вспоминал о математичке и физруке, походе по Крыму и курении в туалете. Наконец решился:
– Слушай, Андрей, такое дело… В общем, служил я на Украине, кончил майором. Начались эти дела, перестройка и так далее. Демобилизовался, перебрался в Подмосковье. С работой никак. Левачил на «жигулях». Потом купил в кредит грузовичок, занялся перевозками. Погорел, блин, по-черному. Жена уборщицей пошла. На картошке сидим. Помоги! Возьми хоть охранником, шофером.
Человека с клеймом неудачника на рано постаревшем лице нанимать нельзя. Сейчас бедолаге об этом не сообщим. Потреплем его по руке:
– Да брось ты, смотри веселее. Посмотрим, поищем. Позвони через пару дней.
Через пару дней скажем сочувственно:
– Ты уж прости. И так пытался, и этак. Нет свободных вакансий. Но ты звони, может, что наклюнется.
Если Коля не полный дурак, поймет, что больше соваться не стоит.
С делом покончено, и можно без задних мыслей получать удовольствие от взаимных «а помнишь?». Недолго, поскольку осоловевший от пива мужичок придвигается морщинистым лицом и круто меняет тему:
– Я тут книжки умные начал читать. Парапсихология, все такое. И хочешь верь, хочешь нет – почувствовал в себе что-то. В общем, силу какую-то. Стал людей понимать. Ну, что в них скрытое сидит. Так вот, только тебя увидел… На тебе как будто печать какая нехорошая. Ты знаешь чего, я через эти книжки с одной бабой познакомился. Ясновидящая Ирэна. Так она и судьбу предскажет, и порчу снять может. К ней попасть трудно, но я тебе устрою.
Стало совсем весело. Видение: Коля Лебедев в офисе раздает сотрудникам иконки или с криком «Чур меня!» отпугивает клиентов с неподходящим биополем. Между тем одноклассник, не заметив на лице капиталиста должного почтения, сделал новый заход:
– Да, Андрюха… Вот ты богатый, да? Машина, квартира по высшему разряду. А счастье – где оно? Нету. Глаза-то печальные. Все бегаешь, суетишься. Чего, зачем? Жизнь проходит. Ты когда последний раз на рыбалке был? То-то же! А я – святое дело! – частенько рыбачу. У нас там речка недалеко, так даже с ночевкой. Свобода – великая вещь. Да ты не горюй, Андрюха, и тебя вытащим. А вообще раньше лучше было.
Тут ясновидец с трудом поднялся и побрел в туалет. И правильно сделал, потому что было уже совсем не смешно.
Так что же – эта рвань его жалеет, что ли? Скажите, какая вольная птица! Суету презирает! А деньги тоже? Что же ты, такой свободный, прибежал ко мне работы просить? Ну ладно, вернешься – я с тобой поговорю по-свойски. А еще лучше – уйти сейчас, официанту сказать: приятель заплатит. Пусть выкручивается.
Кругом жевали, разговаривали. Бритоголовый парень с золотой цепью на шее обучал девицу обращению с палочками. До чего противны эти выскочки из темных подворотен. А вот совсем другое. Семья – бабушка, дедушка, муж с женой и девочка лет восьми. Чинно едят. Несколько смен с десертом. Отличные вина. Выложат долларов триста. Одеты неброско, но после обеда сядут во что-то солидное, возможно с шофером. Сначала отвезут бабушку и дедушку в хорошую трехкомнатную квартиру в сталинском доме, потом к себе – в элитную новостройку.
Созерцание себе подобных, как уже не раз бывало, подействовало бодряще. И он может так же, с женой, дочерью в ресторан, в отпуск в дальние страны. Времени нет, но ведь все равно может. И может выбрать кухню подороже. Купить удобный, не мнущийся костюм. Дочери мобильный последней модели. Пойти к дорогому врачу. Да и попросту не считать денег до зарплаты. Не унижаться, выпрашивая у бывшего приятеля работу. Это и есть, друг мой, свобода.
И еще свобода делать дело, поворачиваться, принимать решения. Свобода не быть пешкой.
И чего он, собственно, вскинулся на бедолагу? Может, Коля Лебедев позавидовал ему по-простому, хотел уязвить, может, и впрямь вообразил себя провидцем. Разницы никакой. Как можно сердиться на человека, с которым ни в чем не пересекаешься? Сидит Коля на бережке с удочкой, пьет дрянную водку – и счастлив. А сам он давно разучился получать удовольствие от простого сидения у реки. В прошлом году возил на природу американцев, у которых надо было сбить цену на органическую косметику. И сбил! Вот это было счастье! И разве оно понятно Коле?
Чудак! Порчу вздумал с него снимать. Опасность почуял. Так в их сумасшедшей стране черная печать на каждом лбу, торчащем над толпой.
Он уже почти любил Колю. Как точку отсчета, сверяясь с которой начинаешь больше ценить собственную жизнь. И когда расклеившийся Коля показался, наконец, из туалета, по-родственному довел его до машины. У офиса заботливо поручил шоферу посадить на такси или частника до дома. И денег на дорогу дал с избытком – чтобы хватило до Колиного Подмосковья.
Горделивое сознание, что ты не Коля Лебедев и никогда им не будешь. Начало шестого. Скоро домой и в аэропорт. Вечером деловая встреча. Ресторан и стриптиз.
Дверь в офис заперта. Хорошо. Открывает секретарша. Лицо настороженно-приветливое. Какое у шефа настроение? Расслабься, дурочка, не трону. Мы им еще покажем!
– Андрей Андреевич! Все ушли домой. Только что. Дима на презентацию поехал. Остались я и охранник. Тут факс пришел – от немцев. Я его Диме отдала. А вам опять письмо какое-то странное. Кто сейчас письма пишет? А вам уже второе за неделю. И эти факсы пустые. Три на этой, два на прошлой.
Потом говорила про охранника. Что не решается сам просить. У его жены день рождения, хотел бы уйти пораньше. И если Андрей Андреевич после аэропорта в офис не вернется, то нельзя ли его сейчас отпустить? Из туалета показался охранник, проверяющий ширинку. Смотрел выжидательно.
Обычный конверт с березками. Давно уже необычный, покупаемый разве что старушками в почтовых отделениях. Адрес и фамилия написаны вкривь и вкось. Наняли какого-нибудь таджика-дворника. Без обратного адреса. А факсы с почты посылают.
Не слушая секретаршу, прошел к себе в кабинет, медленно, плотно, упираясь глазами в конверт, закрыл дверь. Сел и замер. Что теперь? Отмахнуться, открыть? Черт, мобильный отключен! Заныло сердце: как там дома? Судя по штемпелю, письмо отправлено неделю назад, из Москвы. Почтовики работают, как при царе Горохе. Если внутри что-то срочное, то уже поздно или почти поздно. Нет, волноваться нечего. Ошибка, глупая шутка. Коля Лебедев подстраховался? А первое письмо? Оно было в конверте с новогодней еловой веткой, несмотря на разгар лета. Чепуха! Или все же… На стук секретарши ответил уже совсем не добрым голосом.
А ей не хотелось верить, что шефа опять обуяла злоба. Храбро напомнила о просьбе охранника. В ответ – ледяное молчание и каменный взгляд. Может, дело именно в треклятом охраннике?
– Андрей Андреевич! Я вас прекрасно понимаю. Работает всего месяц, а уже такие претензии. Он, знаете, несколько раз недовольство выражал. Что вы вечером уезжаете, потом на часик возвращаетесь, а он один сидит, непонятно кого охраняет. Говорит, когда ночной сторож приходит, зачем ему еще оставаться. Но мы все перерабатываем. День рождения жены не повод.
Бог мой, все равно сидит мрачный. И что он на всех кидается? Хватит унижаться. Она повернулась к двери и вдруг подумала: да ведь ему плохо! Тут что-то… Ведь раньше таким не был. Почки? Обострение? Тут не обижаться, а пожалеть надо.
– Вы меня простите, пожалуйста. Но мне кажется… У вас неприятности. Если я могу чем-то помочь… Я всегда… Что-то со здоровьем? Ой, боже мой! Это, наверное, те парни, жуткие… Ох, как я тогда испугалась… К нам сроду такие не приходили. Илья Моисеевич перед уходом на что-то намекал. – Она всплеснула руками, будто уже услышав подтверждение. – Я чувствовала, чувствовала! Ах, ну зачем?! Сейчас такое опасное время. Никому нельзя доверять. А вы так неосторожно…
Первое чувство – гадливости от перекошенного лица. Сразу представилась заплаканная жена. «Что ты за человек! Почему со мной не посоветовался? Чего тебе не хватает? Все тебе мало. О нас ты подумал? Все, хватит, выпутывайся, как можешь, но без меня и Марины».
Конечно! И эта знала все наперед! Как и миллионы других знатоков, все предвидевших и теперь ждущих, вытянув шеи: еще чуть-чуть, сейчас! Все, кто, увидев по телевизору очередную кровь в лифте или на асфальте, довольно откидываются на спинку дивана. «Ага, голубчик, попался-таки! И поделом. Не высовывайся, не заносись. Нет, ребята, уж лучше так, как мы, – полегонечку, потихонечку». Как сладко у чужой могилы возлюбить опостылевшую простоту собственной жизни!