Читать онлайн Вторая семья бесплатно
Глава 1
Ольга
Звук ключа в замке заставляет меня выпрямиться перед зеркалом в прихожей. Автоматически поправляю волосы, проверяю улыбку. Все как всегда – в восемнадцать тридцать, словно швейцарские часы. Дмитрий пунктуален даже в своей непредсказуемости.
– Оля, я дома! – его голос звучит бодро, с той особенной театральной интонацией, которую он приберегает для семейного круга. Будто объявляет о своем появлении не жене, а восторженной публике.
Я делаю глубокий вдох и выхожу навстречу. Он стоит в дверях, все тот же красивый мужчина, в которого я влюбилась шестнадцать лет назад. Дорогой костюм сидит на нем как влитой, волосы аккуратно уложены, на лице – привычная уверенная улыбка. В руках – картонная коробочка с логотипом элитного деликатесного магазина.
– Привет, дорогая, – он подходит и чмокает меня в щеку. Запах его парфюма смешивается с едва уловимым ароматом чужих духов, но я, как всегда, делаю вид, что ничего не замечаю. – Смотри, что я тебе принес.
Открывает коробку с видом фокусника, достающего кролика из шляпы. Внутри – кусок сыра с прожилками трюфеля, упакованный в тонкую вощеную бумагу.
– Боже, Дима, это же безумно дорого, – говорю я, и в моем голосе звучит правильная благодарность. Не восторг, не удивление – мы оба уже слишком хорошо знаем эту пьесу. Просто спокойная, воспитанная признательность.
– Ерунда, – отмахивается он, снимая пиджак. – Ты заслуживаешь только самого лучшего. И дети тоже.
Я беру у него пиджак – тяжелый, дорогой кашемир, и аккуратно вешаю в шкаф. Мои движения отточены до автоматизма. Шестнадцать лет одних и тех же жестов, одних и тех же слов. Даже сыр с трюфелем – это не сюрприз, а ритуал. Его способ сказать: "Я хороший муж, я забочусь о семье". Мой способ ответить: "Я ценю твою заботу" – взять, улыбнуться, поблагодарить.
– Дети дома? – спрашивает он, поправляя галстук.
– Да. Егор делает алгебру, Света рисует. Ужин готов.
– Моя волшебница, – он снова целует меня, на этот раз в лоб. – Что бы я без тебя делал?
Реторический вопрос. Я не отвечаю, только улыбаюсь. Мы проходим в гостиную – сердце нашего дома. Здесь все идеально выверено: итальянская мебель, персидский ковер, свежие цветы в хрустальной вазе. Картинка из журнала "Красивые дома". Иногда мне кажется, что я живу в декорации.
– Дети! – зовет Дмитрий. – Папа дома!
Первым спускается Егор. Пятнадцать лет, худощавый, с копной русых волос и недовольным выражением лица – стандартная подростковая комплектация. За ним, семеня босыми ногами по мраморным ступеням, сбегает Света. Девять лет, конопатый носик, светлые косички. Моя малышка.
– Пап! – Света кидается к отцу, и он подхватывает ее на руки. Картинка дня: успешный бизнесмен и обожающая дочка.
– Как дела в школе, чемпионы? – Дмитрий усаживает Свету на колени и обнимает одной рукой, второй притягивает к себе Егора. Тот не сопротивляется, но и особого энтузиазма не проявляет.
– Нормально, – буркает сын.
– У меня сегодня была контрольная по математике, – щебечет Света. – Я всё решила!
– Умница моя! – Дмитрий расцветает гордой улыбкой. – А ты, Егорка? Как алгебра?
– Сказал же – нормально.
Я слушаю этот диалог, стоя в дверях столовой, и наблюдаю. Дмитрий излучает отцовскую любовь и заботу. Света в восторге от внимания папы. Егор держится отстраненно, но не грубит – он хороший мальчик. Все правильно, все как надо. Идеальная семья.
Почему же мне так тяжело дышать?
– Ужинать! – объявляю я, и эта фраза, как звонок, переводит всех в режим "семейная трапеза".
Мы рассаживаемся за большим обеденным столом. Дмитрий во главе, я напротив, дети по бокам. Белоснежная скатерть, серебряные приборы, тяжелые хрустальные бокалы – даже для обычного семейного ужина. У нас не принято есть на кухне, не принято сидеть в халатах, не принято многое. У нас принято жить красиво.
Подаю запеченного лосося с овощами, наливаю Дмитрию белое вино, детям – сок, себе – воду. Движения отточенные, никаких лишних жестов. Я чувствую себя актрисой, которая играет роль заботливой жены и матери уже так долго, что забыла, кем была до этого.
– Лосось великолепен, – говорит Дмитрий, и в его голосе искренняя признательность. – Оля, ты действительно волшебница.
– Спасибо, – отвечаю я. – Рецепт дала Юля.
Юля – моя подруга, у которой всегда все получается легко и непринужденно. Я не говорю Диме, что звонила ей сегодня днем и полчаса выпытывала, как добиться той самой золотистой корочки, которая получилась у неё на прошлой неделе. Не говорю, что потратила два часа на подготовку этого "простого" ужина.
– А у меня сегодня Машка Петрова опять двойку получила, – рассказывает Света между ложками супа. – По русскому. И плакала.
– Надо было лучше готовиться, – замечает Дмитрий назидательно.
– Она готовилась! Но все равно не получилось. Мне ее жалко.
– Света права, – тихо вставляю я. – Иногда бывает сложно, даже если стараешься.
Дмитрий бросает на меня быстрый взгляд, и я понимаю, что сказала что-то не то. В нашей семье не принято жалеть неудачников. В нашей семье принято добиваться результата.
– Конечно, – поправляется он мягко. – Но важно не сдаваться и продолжать работать. Правда ведь, Оля?
– Конечно, – эхом отзываюсь я.
Егор что-то недовольно бормочет себе под нос. Дмитрий оборачивается к нему:
– Что ты сказал, сын?
– Ничего, – отвечает Егор, не поднимая глаз от тарелки.
– Говори четко, когда с тобой разговаривают.
В голосе Дмитрия появляется стальная нотка. Совсем легкая, почти неуловимая, но я знаю этот тон. Егор тоже знает. Он поднимает голову и смотрит на отца.
– Я сказал: "Легко говорить". Ты же не учишься в школе. Не знаешь, как там сейчас.
Повисает пауза. Дмитрий медленно кладет вилку на тарелку.
– Егор, – говорит он очень спокойно. – Я работаю по двенадцать часов в день, чтобы обеспечить тебе возможность учиться в хорошей школе, жить в хорошем доме и ни в чем не нуждаться. И я думаю, что имею право давать тебе советы.
– Дима, – мягко вмешиваюсь я. – Он не то хотел сказать.
– Я сам разберусь, Оля, – отрезает он, не сводя глаз с сына. – Егор, ты хочешь что-то добавить?
Мальчик мотает головой. В его глазах я вижу знакомое выражение – смесь раздражения и бессилия. То же самое выражение я иногда вижу в зеркале.
– Хорошо, – Дмитрий снова берет вилку. – Тогда закроем тему.
Остаток ужина проходит в натянутой тишине. Света, почувствовав напряжение, притихла и ковыряется в своей тарелке. Егор ест молча, демонстративно не поднимая глаз. Дмитрий рассказывает о работе – о каких-то новых контрактах, о совещании с московскими партнерами. Я слушаю и киваю в нужных местах.
Мне кажется, что воздух в столовой становится все гуще. Звон приборов о фарфор кажется слишком громким. Смех Дмитрия – слишком раскатистым. Его голос заполняет все пространство, не оставляя места для других звуков, других мнений, других людей.
– Кстати, – говорит он, отпивая вино, – в субботу нужно будет съездить к моим родителям. Мама просила передать привет.
– Конечно, – отвечаю я автоматически.
– И оденься поприличнее. Не как в прошлый раз.
Я даже не помню, что было не так с моим нарядом в прошлый раз. Наверное, слишком яркое платье. Или слишком скромное. Или просто не то настроение у свекрови было.
– Хорошо, – говорю я.
Ужин подходит к концу. Дети просят разрешения встать из-за стола. Дмитрий милостиво кивает. Егор тут же исчезает в своей комнате, Света задерживается, чтобы обнять папу на ночь.
– Спокойной ночи, принцесса, – целует он ее в макушку.
– Папа, а ты мне почитаешь?
– Сегодня не смогу, дорогая. У папы важные дела. Но завтра обязательно, хорошо?
Света кивает и убегает наверх. Дмитрий достает телефон и углубляется в чтение каких-то сообщений. Я собираю посуду. Каждая тарелка, каждый бокал – все это нужно отнести на кухню, помыть, расставить по местам. Моя вечерняя программа.
– Оль, – не отрываясь от телефона, говорит Дмитрий. – Завтра с утра улетаю в командировку. В Екатеринбург. Дня на три-четыре.
– Понятно, – отвечаю я, складывая салфетки. – Вещи собрать?
– Не нужно, сам соберу. – Он встает из-за стола. – Иду в кабинет, поработаю еще немного.
Он проходит мимо меня, мимолетно касается моего плеча. Знак внимания. Я улыбаюсь ему, он улыбается в ответ. Еще один ритуал завершен.
Остаюсь одна в столовой. Большой, красивой, пустой столовой. За окном уже совсем стемнело, и в стеклах отражается свет люстры, создавая иллюзию еще одной комнаты, еще одной жизни где-то там, за стеклом.
Я медленно заканчиваю убирать со стола. Каждое движение отточено до совершенства. Отнести тарелки, загрузить посудомойку, протереть стол, поправить салфетки. Все должно быть безупречно к завтрашнему утру.
Последним делом я поднимаюсь в спальню за пиджаком Дмитрия. Он висит на спинке кресла – как всегда, он снимает его и бросает где попало. Моя задача – повесить в гардероб.
Беру пиджак в руки, и тут моя ладонь натыкается на что-то твердое в внутреннем кармане. Не кошелек – кошелек он всегда оставляет на комоде. Не ключи – они в прихожей. Что-то прямоугольное, увесистое.
Останавливаюсь. Рука замирает на кармане.
Не мое дело. Совершенно точно не мое дело. У мужа может быть сто причин носить с собой что-то, о чем я не знаю. Рабочие документы, подарок для кого-то, еще миллион вариантов.
Но рука сама собой скользит в карман.
Достаю небольшой телефон. Не тот айфон, которым он обычно пользуется. Этот – проще, дешевле. И я его раньше никогда не видела.
Сердце начинает биться чаще. Не от подозрения – пока еще нет. Просто от любопытства. Зачем Диме два телефона?
Телефон заблокирован, экран темный. Я смотрю на него несколько секунд, взвешивая. Положить обратно? Сделать вид, что ничего не видела?
Но любопытство оказывается сильнее. Нажимаю боковую кнопку.
Экран загорается.
И мир перестает существовать.
На заставке – фотография. Не девушка в нижнем белье, не номер телефона любовницы, не компрометирующая переписка. Хуже. Намного хуже.
Дмитрий стоит обнявшись с женщиной. Симпатичной, светловолосой, примерно моего возраста. Между ними – маленький мальчик лет трех, может четырех. Копия Димы: те же глаза, тот же разрез губ, та же упрямая линия подбородка.
Они стоят на фоне небольшого загородного дома. Солнце светит им в лица, они щурятся и смеются. Выглядят… счастливыми. Как семья.
Как настоящая семья.
Я смотрю на эту фотографию и не понимаю, что происходит. Не могу понять. Мозг отказывается обрабатывать информацию. Это какая-то ошибка. Недоразумение. Фотошоп. Что угодно, только не то, что я думаю.
Но мальчик… У мальчика глаза Димы. И улыбка Димы. И я точно знаю, что такие вещи не подделаешь.
Руки начинают дрожать. Не от гнева, не от боли – пока еще нет. От шока. От полной неспособности осознать увиденное.
Шестнадцать лет. Шестнадцать лет я жила с этим человеком. Рожала ему детей. Создавала дом, семью, уют. Все это время он…
Телефон выскальзывает из моих ослабевших пальцев и с глухим стуком падает на дорогой паркет. Звук кажется оглушительным в тишине спальни. Экран все еще светится, и эта семейная идиллия продолжает улыбаться мне с пола.
Я стою и не могу пошевелиться. Не могу сделать вдох. Мир сузился до размеров светящегося экрана, и в этом мире есть только они трое. Дмитрий, незнакомая женщина и мальчик с его глазами.
Из коридора доносится знакомый голос:
– Всё, чемпионы, спать!
Дмитрий желает нашим детям спокойной ночи. Его голос звучит тепло, любяще, заботливо. Тот же тон, каким он разговаривал с нами за ужином час назад. Тот же тон, каким он, наверное, разговаривает с той женщиной и тем мальчиком.
Слышу шаги в коридоре. Он идет сюда, в спальню. Звук приближается, и мое сердце замирает, словно готовится остановиться навсегда.
Глава 2
Ольга
Шаги в коридоре замедляются. Дмитрий идет не торопясь, напевает что-то себе под нос – привычка, которая раньше меня умиляла. Сейчас этот звук режет слух, как скрип мела по доске.
Я стою посреди спальни, как статуя. Телефон все еще светится на полу между нами – мной и дверью. Между мной и моей прежней жизнью.
– Оль? – голос Дмитрия становится ближе. – Ты где?
Он заходит в спальню и останавливается в дверях. Я вижу, как его взгляд скользит по комнате: сначала мое лицо, потом телефон на полу, снова мое лицо. Выражение его глаз меняется за долю секунды.
Исчезает расслабленность усталого после работы мужчины. Вместо нее – острая, холодная сосредоточенность. Будто в нем включился какой-то внутренний механизм, алгоритм действий в чрезвычайной ситуации. Я никогда раньше не видела, как быстро он умеет перестраиваться.
– Что случилось? – спрашивает он мягко, делая шаг в комнату.
Я не отвечаю. Не могу. В горле пересохло, язык не слушается. Да и что сказать? "Дима, а кто этот мальчик на фото?" "Дима, а сколько у тебя семей?" "Дима, а сколько лет ты меня обманываешь?"
Он подходит ближе, наклоняется и поднимает телефон. Экран погас, но он нажимает кнопку, и снова загорается та самая фотография. Дмитрий смотрит на нее несколько секунд, и я жду – чего? Краски стыда? Признания? Хотя бы удивления?
Ничего. Его лицо остается абсолютно спокойным.
– Оля, – говорит он, и в его голосе звучит тёплая забота. – Милая моя, где ты это нашла?
Неправильный вопрос. Не "что это такое", не "я могу объяснить". А "где ты это нашла", будто проблема в том, что я залезла не в свое дело.
– В кармане твоего пиджака, – наконец выдавливаю я.
– Понятно, – он кивает, словно это что-то объясняет. – Сядь, пожалуйста.
Указывает на кровать. Тон мягкий, но это не просьба. Это указание. Я остаюсь стоять.
– Оля, – он вздыхает, будто имеет дело с капризным ребенком. – Милая, ты так устала в последнее время. Я вижу, как тебе тяжело.
Тяжело. Мне тяжело. Не ему врать шестнадцать лет, а мне – узнавать правду.
– Послушай, – он придвигается ближе, и телефон исчезает в кармане его брюк. – Это очевидная подстава. Фотошоп. У меня много конкурентов, завистников. Ты же знаешь, какой сейчас бизнес.
Говорит убедительно, спокойно. Так же, как объясняет детям, почему нельзя есть много сладкого или почему нужно делать домашние задания. Голос взрослого, который знает, как устроен мир, и терпеливо просвещает несмышленыша.
– Подстава, – повторяю я. Слово кажется инородным во рту.
– Конечно. Ты же видишь, как грубо это сделано? – он даже улыбается, покровительственно и грустно. – Оля, родная, мне так жаль, что ты это увидела. Я не хотел тебя расстраивать. Поэтому и не рассказывал.
Логично. Все логично. Он не рассказывал мне о шантаже и подставах, чтобы не расстраивать. Он защищал меня от грязного мира бизнеса. Заботился.
– А мальчик? – спрашиваю я.
– Какой мальчик?
– На фото. Мальчик. Он похож на тебя.
Дмитрий смотрит на меня с искренним недоумением.
– Оля, там какой-то ребенок непонятно чей. Они специально подобрали похожего, чтобы было убедительнее. – Он качает головой. – Милая, я понимаю, что это шок. Но подумай здравым смысле. Зачем мне другая семья? У меня есть ты, есть наши дети. У меня есть дом, которым я горжусь. Зачем мне что-то еще?
Правильные слова. Правильная интонация. Но что-то внутри меня сопротивляется. Какой-то внутренний голос, который я, кажется, не слышала годами, шепчет: "Не верь."
– Дим, а почему у тебя два телефона?
– У меня? – он выглядит искренне удивленным. – А, это. Это рабочий. Для особо важных клиентов. Я же тебе рассказывал.
Не рассказывал. Я бы запомнила. Но он говорит так уверенно, что я начинаю сомневаться. А может, и правда рассказывал? Может, я забыла? У меня действительно был тяжелый месяц – Света болела, Егор хулиганил в школе, мама приезжала и устраивала скандалы…
– Я не помню, – говорю я честно.
– Вот видишь, – в его голосе звучит мягкое торжество. – Милая, у тебя столько забот, так много стресса. Неудивительно, что ты многое забываешь.
Он подходит еще ближе. Сейчас между нами меньше метра.
– Я серьезно беспокоюсь за тебя, Оль. Ты стала такая нервная, рассеянная. Может, тебе к врачу сходить? Проверить давление, гормоны?
К врачу. Потому что я "нервная и рассеянная". Потому что нашла в кармане мужа чужой телефон с фотографией чужой семьи, где есть мальчик с его глазами.
– Я не больная, – говорю я тихо.
– Конечно, не больная, – соглашается он быстро. – Просто уставшая. Это нормально, бывает. Давай я тебе помогу.
Он протягивает руки, чтобы обнять меня. Привычный жест. Тысячи раз он так делал, когда хотел меня успокоить, утешить, вернуть в хорошее настроение. Я всегда поддавалась. Всегда позволяла ему себя обнять, и это действительно помогало – его сильные руки, знакомый запах, ощущение защищенности.
Но сейчас, когда его ладони касаются моих плеч, меня передергивает. Его прикосновение кажется липким, чужим. Будто прикасается не мой муж, а совершенно посторонний человек, который знает о моем теле больше, чем имеет право.
Я отступаю на шаг.
– Не надо.
– Оля, – в его голосе появляется легкая нотка раздражения, но он тут же ее скрывает. – Не отталкивай меня. Я пытаюсь тебе помочь.
– Я сказала – не надо.
Он опускает руки и смотрит на меня с изучающим видом. Будто пытается понять, какую тактику выбрать дальше.
– Хорошо, – говорит он примирительно. – Как хочешь. Но давай хотя бы поговорим нормально. Сядь, пожалуйста.
Я качаю головой.
– Оля, – теперь в его голосе слышится металл. Совсем немного, но достаточно, чтобы я это заметила. – Не веди себя как ребенок.
Как ребенок. Потому что не хочу сесть, когда он велит. Потому что не даюсь в объятия. Потому что задаю неудобные вопросы.
– Я не ребенок, – говорю я.
– Тогда веди себя как взрослая, – отвечает он. – Давай разберемся в ситуации спокойно, без истерик.
Истерик. Я не кричу, не плачу, не бью посуду. Я просто стою и задаю вопросы. Но для него это уже истерика.
– Я не истерю, – говорю я.
– Конечно, – он снова переключается на мягкий тон. – Извини, я не то хотел сказать. Просто я вижу, что ты расстроена, и мне тяжело это видеть.
Ему тяжело. Ему тяжело видеть, как я расстроена из-за того, что нашла его второй телефон с фотографией его второй семьи.
Я смотрю на этого человека – на его красивое, знакомое лицо, на его уверенные жесты, на его дорогую рубашку – и вдруг понимаю: я его не знаю. Совсем. Шестнадцать лет жизни рядом, и он для меня чужой.
Больше того – я не знаю, кто я сама в этой истории. Я жертва? Дура, которую шестнадцать лет водили за нос? Или соучастница, которая предпочитала не видеть очевидного?
– Оля, – Дмитрий делает еще один шаг ко мне. – Послушай меня внимательно. Я понимаю, что тебе сейчас тяжело. Но мы семья. У нас дети, дом, общая жизнь. Неужели ты готова все это разрушить из-за какой-то глупой подставы?
Семья. Дети. Дом. Правильные слова. Святые слова. Им положено меня остановить, вернуть в чувство, заставить одуматься.
И действительно, на секунду я колеблюсь. А что, если он прав? Что, если я действительно устала и придумываю проблемы на ровном месте? Что, если рушу семью из-за фотошопа и паранойи?
Но потом я вспоминаю глаза того мальчика. И я знаю – знаю всем своим существом, всеми инстинктами, которые заставляли меня много лет закрывать глаза на мелочи, – что это не фотошоп.
– Я устала, – говорю я. – Пойду спать.
Разворачиваюсь и иду к двери. Дмитрий идет за мной.
– Оля, не уходи. Давай все-таки поговорим.
Я не отвечаю. Прохожу по коридору к гостевой спальне – маленькой комнате, которую мы оборудовали для приезжающих родственников. Здесь есть узкая кровать, шкаф, письменный стол. Ничего лишнего.
– Оля, – голос Дмитрия становится жестче. – Не глупи. Какая гостевая спальня? Мы муж и жена.
Захожу в комнату. Он останавливается в дверях.
– Оля, я требую, чтобы ты вернулась в нашу спальню. Немедленно.
Требует. Больше никаких "милая" и "родная". Теперь он требует.
Я поворачиваюсь к нему спиной и закрываю дверь. Поворачиваю ключ в замке.
Щелчок получается громким в ночной тишине дома.
– Оля! – стук в дверь. – Открой дверь!
Я не отвечаю. Опираюсь спиной о дверь и медленно сползаю по ней вниз, пока не оказываюсь на полу.
– Оля, открой немедленно! Давай поговорим нормально!
Его голос звучит приглушенно. Между нами теперь дверь. Тонкая деревянная дверь, но это первая граница, которую я провела между нами за шестнадцать лет.
– Оля, я не понимаю, что на тебя нашло! – стук становится громче. – Ты ведешь себя неадекватно!
Неадекватно. Конечно. Адекватно – это когда жена закрывает глаза на любые странности мужа. Неадекватно – это когда задает вопросы.
Стук прекращается. Слышу его шаги – он ходит по коридору, потом останавливается.
– Хорошо, – говорит он через дверь. – Если хочешь играть в обиженную принцессу – пожалуйста. Но завтра мы поговорим как взрослые люди.
Шаги удаляются. Хлопает дверь спальни.
Тишина.
Я сижу на полу в чужой комнате своего дома и понимаю, что только что произошло что-то очень важное. Я не кричала, не плакала, не устраивала сцен. Я просто сказала "нет" и закрыла дверь. Первый раз в жизни.
Встаю и ложусь на узкую кровать, не раздеваясь. Постельное белье пахнет стиральным порошком, никаких личных запахов. Под головой тонкая подушка, сверху – легкое одеяло. Ничего общего с нашей роскошной спальней, ортопедическим матрасом и итальянским бельем.
Лежу в темноте и слушаю тишину. Где-то вдалеке шумит холодильник. Тикают часы в гостиной. Дом живет своей ночной жизнью, и я вдруг осознаю, что впервые за много лет слышу эти звуки. Обычно я засыпала под мерное дыхание Дмитрия, под шорох его движений во сне.
А сейчас тишина. И в этой тишине я думаю о мальчике с фотографии. О том, как он смеялся, стоя между Дмитрием и той женщиной. О том, что у него глаза моего мужа.
Думаю о том, что завтра Дмитрий улетает в командировку. В Екатеринбург, сказал он. Или к ним?
Думаю о том, что я только что выиграла первую битву в войне, о существовании которой еще вчера не подозревала.
Но вместо облегчения меня накрывает ужас. Холодный, всепоглощающий ужас от понимания того, что мой дом больше не мой дом. Что мой муж – не мой муж. Что моя жизнь – не моя жизнь.
И что теперь мне с этим делать, я понятия не имею.
Глава 3
Ольга
Просыпаюсь от ощущения удушья. Секунду думаю – сердечный приступ. Потом понимаю: это просто утро. Первое утро в новой жизни.
Лежу не шевелясь, уставившись в чужой потолок. Гостевая комната встречает меня серыми стенами и мертвой тишиной. Здесь пахнет пылью и забытьем – когда мы последний раз принимали гостей? Полгода назад? Год? Даже простыня пропиталась этим музейным запустением.
Голова раскалывается. Вчера я проревела пол-ночи, зажав лицо в подушку, чтобы не услышали. Закрываю глаза, и вчерашний кошмар возвращается: светящийся экран телефона, фотография… а потом его голос, спокойный и заботливый: «Милая, это фотошоп. Ты так устала». Его слова против того, что я видела своими глазами. Эта мысль бьется в голове, не давая дышать.
Сажусь на кровати. Руки трясутся. Хочется забиться под одеяло и не выходить. Но там, за дверью, мои дети. Они проснутся, будут искать завтрак, собираться в школу. Они не должны знать. Не должны видеть, как их мир рушится.
Встаю. Ноги ватные, но держат. Подхожу к зеркалу – отражение пугает даже меня. Глаза красные, опухшие. Волосы висят сосульками. Лицо осунувшееся, постаревшее лет на десять за одну ночь.
Умываюсь холодной водой. Брызгаю на лицо, на запястья. Холод обжигает, возвращает к реальности. Смотрюсь в зеркало еще раз. Лучше, но не намного. Придется красить глаза, чтобы скрыть следы слез.
Замираю у двери. Рука дрожит на дверной ручке – металл обжигает ледяным прикосновением. За этой дверью начинается театр. Я – главная актриса в спектакле под названием "У нас все хорошо". И если я не сыграю эту роль убедительно, мои дети пострадают.
Делаю глубокий вдох. Натягиваю на лицо маску жены и матери. Выхожу.
На кухне пахнет кофе и утренним солнцем. Дмитрий стоит у окна в своей любимой клетчатой рубашке, держит кружку и смотрит в сад. Плечи расправлены, поза расслабленная. Он даже тихонько напевает что-то под нос – мелодию из радио.
Словно вчера не было этого разговора. Этой фотографии, которая разнесла мою жизнь в щепки.
Он поворачивается и улыбается. Та самая улыбка, в которую я влюблялась шестнадцать лет назад. Теперь она кажется мне маской убийцы.
– Доброе утро, Оль. Спала хорошо? – голос обычный. Теплый, даже заботливый. – Кофе налить?
От этого тепла меня бьет ознобом. Он не злится, не извиняется, не прячет глаза. Он ведет себя так, будто ничего не произошло. И это его самое страшное оружие – нормальность. Он превращает мой кошмар в мою же неадекватность.
Прохожу мимо него к плите, старательно избегая любого прикосновения. Включаю конфорку под сковородкой. Пламя вспыхивает синим языком – хоть что-то настоящее в этом доме лжи.
– Яичницу будешь? – спрашиваю, не поворачиваясь.
– Конечно. Как обычно.
Как обычно. Эти два слова режут по живому. Ничего уже не будет как обычно. Никогда.
Достаю яйца из холодильника. Руки дрожат, но я заставляю их повиноваться. Разбиваю яйца в сковородку. Желтки растекаются по раскаленной поверхности, шипят и пузырятся. Как моя ненависть.
– Погода отличная, – продолжает он, потягивая кофе. – Может, на выходных съездим на дачу? Дети соскучились.
Он говорит о планах. О нашем общем будущем. Словно у нас оно есть. Я молчу, переворачиваю яичницу. Масло стреляет, обжигает руку. Даже не морщусь.
Он произнес это имя. Здесь, на нашей кухне, где мы завтракали шестнадцать лет. Где дети делали первые шаги. Где я когда-то была счастлива.
– Дети остаются дома, – говорю через стиснутые зубы.
– Слушай, насчет вчерашнего… – начинает он.
– Не надо. – Голос звучит ровно, почти равнодушно. – Дети проснутся.
Он замолкает. Я чувствую его взгляд на своей спине, но не оборачиваюсь. Это моя маленькая победа – заставить его замолчать. Но победа горькая, потому что дается слишком дорого.
Он придвигается сзади, кладет руки мне на плечи. От его прикосновения меня передергивает.
– Оль, не надо так, – шепчет он мне в ухо. – Мы же взрослые люди.
Я резко выворачиваюсь из его рук.
– Не трогай меня.
– Но, детка…
– Я сказала – не трогай.
В его глазах мелькает раздражение. Наконец-то. Маска дает трещину.
– Хорошо, – говорит он холодно. – Как хочешь.
В кухню врывается Света – вихрь в розовой пижаме с единорогами. Волосы растрепаны, щеки розовые от сна. В руках любимый плюшевый кот, которого она таскает везде.
– Мамочка! – бросается ко мне, обнимает за ноги.
Сердце сжимается. Я глажу ее по голове, вдыхаю запах детского шампуня. Хоть что-то чистое и настоящее в этом проклятом доме.
– Привет, солнышко. Садись, завтрак почти готов.
– А папа что, не на работу сегодня? – удивляется она, карабкаясь на стул.
– Иду уже, иду, – смеется Дмитрий. – Просто хотел с вами позавтракать. Соскучился.
Света светится от счастья. Болтает ногами, прижимает к себе кота.
– Папочка, а мы сегодня пойдем в кино? Ты же обещал!
– Конечно, принцесса. Обязательно.
Я ставлю перед ней тарелку с яичницей. Света смотрит то на меня, то на отца. В ее больших карих глазах появляется тревога – дети чувствуют фальшь лучше взрослых.
– Мам, а почему ты не спала в спальне? – спрашивает она тихо.
Время останавливается. Я чувствую, как холодеет кровь. Дмитрий откашливается, но не спешит отвечать. Ждет, что скажу я.
– Мама храпела, – говорит он наконец, с улыбкой. – Пришлось выселить ее в гостевую.
Света хихикает. Такое простое объяснение. Такая привычная семейная шутка. И ложь скользит в ее детское сознание, как масло.
– Мам, а ты правда хранишь? – спрашивает она, покусывая яичницу.
– Иногда, – отвечаю. – Когда простужена.
Еще одна ложь. Они сыплются из меня, как песок. Я учу свою дочь врать, сама того не желая.
Появляется Егор. Пятнадцать лет, почти взрослый, но еще такой мальчишка. Идет сонный, в одних боксерах и футболке, растрепанный и недовольный. Плюхается на стул, зевает так, что челюсть хрустит.
– Привет, – буркает, не глядя ни на кого.
– Доброе утро, сынок, – говорит Дмитрий бодро. – Как дела в школе?
– Нормально.
Ставлю перед Егором тарелку с яичницей. Он поднимает глаза, изучает мое лицо. Слишком внимательно. Слишком взросло. В пятнадцать он уже не ребенок, его не обманешь шутками про храп.
– Мам, ты чего такая… – начинает он, откладывая вилку.
– Такая как? – перебиваю, стараясь говорить легко.
– Не знаю. Какая-то не такая. – Он хмурится, разглядывает меня. – Лицо опухшее. Ты плакала?
Дмитрий быстро включается:
– У мамы просто настроение плохое. Бывает у женщин.
Он говорит это с такой мужской снисходительностью, что мне хочется швырнуть в него сковородкой. Егор кивает с видом знатока жизни.
– А, понятно, – говорит он и принимается за завтрак. – Месячные, да?
– Егор! – возмущается Света. – Фу, как грубо!
– А что? Это же естественно.
Дмитрий смеется, треплет сына по волосам.
– Ты у нас совсем взрослый стал.
Я сажусь за стол. В тарелке остывают мои яйца, но есть не могу – каждый кусок застревает в горле. Дмитрий рассказывает детям о планах на день, спрашивает про школу, шутит. Света постепенно оттаивает, снова становится веселой. Егор включается в разговор, рассказывает про контрольную по математике.
А я сижу среди них как призрак. Как посторонняя на чужом семейном завтраке. Они говорят, смеются, а я слышу их голоса как сквозь вату.
– Мам, а мы сегодня поедем к бабушке? – спрашивает Света, размазывая желток по тарелке.
– Не знаю, – отвечаю машинально. – Посмотрим.
– Почему не знаешь? – удивляется Дмитрий. – Мы же вчера говорили. Поездка к моим родителям, помнишь?
Я не помню, чтобы предлагала. Но может быть, предлагала. В прошлой жизни, когда была другой женщиной.
– Да, – говорю. – Поедем.
– Ура! – радуется Света. – Бабуля обещала пирог испечь!
Дмитрий встает, подходит ко мне. На секунду замирает, словно решается. Потом наклоняется и целует меня в макушку. Привычный жест. От него меня передергивает всю, но я не отстраняюсь. Дети смотрят.
– Увидимся вечером, – говорит он, берет портфель. – Люблю тебя.
Эти слова падают в тишину, как камни в воду. Дети ждут моего ответа. Света перестала жевать. Егор напрягся. Пауза затягивается. Становится неловкой.
– И я тебя, – произношу наконец. Слова даются с трудом, словно я выплевываю битое стекло.
Дмитрий уходит. Слышу, как хлопает входная дверь, как заводится машина, как она отъезжает. Дети доедают завтрак в тишине. Напряжение в воздухе густое, его можно резать ножом.
– Мам, – тихо говорит Света, отложив вилку. – Вы с папой поругались?
Смотрю на ее испуганное лицо, на эти широко раскрытые глаза. Она сжалась на стуле, прижала к себе плюшевого кота. И что-то внутри меня окончательно ломается.
– Нет, солнышко, – шепчу. – Все хорошо.
Но голос дрожит. И Света слышит эту дрожь. Сжимается еще больше.
Егор резко встает из-за стола.
– Пойду собираться в школу, – говорит он и бросает на меня взгляд, полный упрека. – Мам, ты чего вообще? Ведешь себя как ненормальная.
– Егор! – одергиваю я.
– Что "Егор"? – он поворачивается в дверях. – Папа старается, а ты сидишь как каменная. Он же сказал, что любит тебя, а ты еле-еле ответила.
Он уходит, громко топая по лестнице. Хлопает дверь его комнаты. Света смотрит на меня испуганными глазами.
– Мамочка, не плачь, – шепчет она.
А я и не замечала, что снова плачу. Слезы текут сами, беззвучно.
– Все хорошо, солнышко, – говорю, стирая слезы. – Мама просто устала.
Света встает, подходит ко мне, гладит по руке своей маленькой ладошкой.
– Хочешь, я тебе песенку спою? Когда мне грустно, ты всегда поешь.
И запускает своим тонким голоском: "В лесу родилась елочка…" Не к месту, не ко времени, но так трогательно, что сердце разрывается.
Обнимаю ее, прижимаю к себе.
– Спасибо, солнышко. Мне уже лучше.
Она убегает собираться в школу. Я остаюсь одна с грязной посудой и тишиной, которая звенит в ушах.
Собираю тарелки. Руки дрожат – не могу остановить. Дмитриева чашка выскальзывает и разбивается в раковине со звоном. Осколки – белые, с синими цветочками. Эту посуду мы покупали еще молодожёнами. Тогда я думала, что она будет служить нам всю жизнь.
Поднимаю осколки. Один острый кусочек врезается в ладонь. Кровь выступает яркой каплей, смешивается с мыльной водой, стекает по стенкам раковины. Странно – физическая боль почти успокаивает. Она настоящая, понятная. Не то что вся эта психологическая мясорубка.
Заклеиваю порез пластырем. Мою остальную посуду медленно, тщательно. Это помогает не думать. Движения автоматические, успокаивающие.
Дети уходят в школу. Света целует меня в щеку, Егор буркает "пока". Дверь хлопает. Тишина оглушает.
Стою посреди кухни и не знаю, что делать. Обычно в это время я убираюсь, готовлю обед, занимаюсь домашними делами. Но сегодня руки не поднимаются. Зачем все это, если жизнь разрушена?
Беру телефон. Нахожу номер Юли. Она моя лучшая подруга уже десять лет. Если кто и поймет, то она. Но что я ей скажу? "Привет, Юля, у меня муж завел любовницу"? Звучит как дешевый сериал.
Набираю номер. Долгие гудки.
– Алло, Оля? – голос сонный, удивленный. – Что-то случилось? Ты же знаешь, я сова, до десяти не звони.
Открываю рот, чтобы рассказать. Но слова не идут. Как объяснить то, что сама еще не поняла? Как рассказать, что моя жизнь развалилась за один вечер?
– Юля, – только и выдавливаю. Голос звучит чужо, хрипло.
– Что? Оля, ты меня пугаешь. Говори быстрее!
– Я… – Голос ломается. – Не могу.
– Не можешь что? Оля, ну что за загадки с утра пораньше!
Молчу. Дышу в трубку. Хочется кричать, но крик застревает в горле. Внутри все горит, а снаружи – ледяная корка.
– Приезжай ко мне, – говорит Юля, уже серьезно. – Прямо сейчас. Что бы ни случилось, разберемся.
– Не могу. Дети…
– Какие дети? Они же в школе! Или ты думаешь, я не помню расписание твоих отпрысков?
– Тогда я к тебе.
– Нет! – слишком резко. – Не надо. Я… все нормально.
– Какое нормально? Ты рыдаешь в трубку!
А я и не замечала, что плачу. Слезы текут сами, беззвучно. Как кровь из раны. Зажимаю рот рукой, чтобы Юля не услышала всхлипы.
– Оля, что происходит? Это Дмитрий? Он тебя бьет?
– Нет, – выдавливаю. – Хуже.
– Что может быть хуже? Оля!
– Потом расскажу, – шепчу. – Потом.
Отключаюсь. Стою с телефоном в руке и чувствую себя полной дурой. Даже подруге не смогла довериться. Даже ей не смогла сказать правду. Потому что произнести это вслух – значит признать, что это правда.
Телефон выскальзывает из пальцев, падает на пол. Не поднимаю. Стою посреди кухни в оглушающей тишине.
Медленно иду в гостиную. Шаги гулко отдаются в пустом доме. Все здесь кричит о нашей счастливой семье – фотографии на полках, детские поделки, его кресло у телевизора.
Подхожу к стеллажу с фотографиями. Свадебное фото – мы оба молодые, счастливые, смеющиеся. Его рука на моей талии, мой букет белых роз. Тогда казалось, что впереди целая жизнь любви.
Касаюсь рамки пальцем. Стекло холодное. Как лед.
Рядом фотография с отпуска в Турции – мы с загоревшими лицами сидим в кафе на берегу моря. Дмитрий что-то говорит, я смеюсь. Помню тот день. Он шутил про официанта, я давилась от смеха мороженым. Было так хорошо.
Было.
Перехожу к детским рисункам на стене. "Моя семья" – домик с красной крышей, из трубы идет дым. Четыре фигурки держатся за руки: мама, папа, Егор, Света. Все улыбаются. Под рисунком неровными буквами выведено: "Самая лучшая семья в мире".
Света рисовала это год назад. Мы повесили рисунок здесь, в самом видном месте. Гордились. Умилялись.
А теперь смотрю на эти счастливые рожицы и понимаю – это тоже ложь. Иллюзия. Детский взгляд на мир, где все просто и понятно.
Отворачиваюсь. Взгляд падает на его кресло – широкое, кожаное, продавленное по форме его тела. Сколько вечеров он сидел в этом кресле, смотрел телевизор, читал новости в телефоне. А я готовила ужин, укладывала детей спать, стирала. Думала, что это счастье – эта размеренная семейная жизнь.
Подхожу ближе. От кресла исходит запах его одеколона. Резкий, въедливый. Раньше этот запах успокаивал – означал, что муж дома, что все в порядке. Теперь от него тошнит.
На подлокотнике лежит пульт от телевизора. Его пульт. Он всегда держал его у себя, не давал детям. "Не трогайте", – говорил. – "Сломаете". Как будто этот пульт – корона короля, а мы все – подданные.
Беру пульт в руки. Тяжелый, пластиковый. Обычная вещь. А сколько власти в ней было. Что смотреть, когда переключать, как громко включать звук – все решал он.
Кладу пульт обратно. Прохожу к книжному шкафу. Наши книги стоят рядом – мои романы и его научные журналы. Когда-то мы обсуждали прочитанное, спорили о героях, делились впечатлениями. Когда это закончилось? Год назад? Два? Пять?
Достаю один из моих романов – потрепанный, зачитанный до дыр. "Грозовой перевал". Читала его в юности, потом перечитывала снова и снова. Мечтала о такой любви – всепоглощающей, разрушительной, вечной.
Вместо этого получила быт. Удобный, налаженный, мертвый быт.
Ставлю книгу на место. Иду к окну. За стеклом серый день – тучи, голые деревья, мокрый асфальт. Соседка выгуливает собаку. Почтальон несет письма. Жизнь продолжается, как будто ничего не произошло.
А у меня внутри все сгорело дотла.
Оборачиваюсь, смотрю на комнату. Вся наша жизнь разложена здесь по полочкам. Аккуратно. Красиво. Мертво.
Диван, на котором мы смотрели семейные фильмы. Ковер, который выбирали вместе в магазине – он хотел серый, я настаивала на бежевом. Победила тогда я. Маленькая победа в большой войне, которой я даже не замечала.
Торшер в углу – подарок на годовщину свадьбы. Десять лет назад. Или одиннадцать? Не помню уже. Время размазалось в серую массу одинаковых дней.
Стою посреди этого музея своей прошлой жизни и понимаю: все это – декорации. Красивые, дорогие декорации к спектаклю, который длился шестнадцать лет. А я – главная актриса, которая играла роль счастливой жены так убедительно, что поверила сама.
Но спектакль закончен. Занавес опущен. Зрители разошлись по домам.
И я стою одна среди бутафории, не знающая, кто я теперь без этой роли.
Замираю. Взгляд устремляется в пустоту. Где-то глубоко внутри, в самом центре моего существа, что-то кристаллизуется. Холодное, отчаянное, бесповоротное.
Щелчок.
Тишина.
Глава 4
Ольга
Адрес из его второго телефона выжжен у меня в памяти, как клеймо на коже. Коттеджный поселок «Рассвет». Семнадцать раз за последние три месяца. Семнадцать.
Я сижу в своей машине, и мои пальцы дрожат, когда я ввожу этот адрес в навигатор. Дрожат так сильно, что приходится дважды исправлять ошибки. Но я делаю это. Потому что больше не могу жить с этой пустотой в груди, с этим ледяным комом вместо сердца.
Двигатель заводится с третьего раза. Я выезжаю с парковки и сразу же включаю навигатор. Женский голос приятно объявляет: «Маршрут построен. Время в пути – сорок три минуты».
Сорок три минуты до истины.
Первые минуты еду на автопилоте. Светофор – стоп. Зеленый – газ. Поворот – руль вправо. Но уже через десять минут понимаю, что с каждым километром становится все хуже. Пальцы сводит от того, как сильно я сжимаю руль. Костяшки побелели, вены на тыльной стороне ладоней вздулись, как веревки.
«Через два километра поверните направо», – говорит навигатор.
А я думаю: может, развернуться? Может, это все ошибка? Может, он просто… что? Помогает соседу чинить машину семнадцать раз за три месяца?
Я трясу головой и сжимаю зубы. Нет. Хватит врать себе. Хватит искать оправдания.
Но мозг не хочет сдаваться. Он подбрасывает мне воспоминания, как наживку: Дима, покупающий мне цветы просто так, в прошлом году на день рождения. Дима, собирающий в воскресенье конструктор со Светой на полу в гостиной. Дима, гладящий мне волосы, когда у меня болела голова после тяжелого дня.
«Может, это было правда?» – шепчет предательский внутренний голос. «Может, он действительно любил?»
А потом сразу же, как пощечина: «А может, и с ней он так же нежен. Может, и ей покупает цветы. Может, и с ее ребенком собирает конструктор».
Желудок скручивается в болезненный узел. Во рту появляется металлический привкус, как перед тем, как вырвет. Я приоткрываю окно, глотаю прохладный воздух, но это не помогает.
«Поверните направо».
Поворачиваю. Дорога сужается, по сторонам появляются первые коттеджи. Аккуратные заборчики, подстриженные газоны, детские велосипеды во дворах. И с каждым домом, мимо которого я проезжаю, меня накрывает все большей волной дурноты.
Потому что это не трущобы и не дворцы. Это нормальная жизнь. Семейная жизнь. Такая же, как моя.
На спине выступает холодный пот. Рубашка липнет к коже неприятно, между лопаток стекает струйка влаги. Я включаю кондиционер на полную, но от этого становится только хуже – холодный воздух обжигает мокрую кожу.
«Через километр поверните налево».
Километр. Еще один километр, и я увижу… что? Ее? Его? Их вместе?
Сердце колотится так громко, что заглушает звук мотора. Бум-бум, бум-бум, бум-бум. Как барабан перед казнью. А я – приговоренная, которая сама идет к эшафоту.
Последний поворот. Навигатор молчит, а я медленно еду по тихой улочке, всматриваясь в номера домов. Двадцать два, двадцать четыре, двадцать шесть…
«Вы прибыли к пункту назначения».
Вот он. Дом двадцать восемь.
Я паркуюсь через дорогу и выключаю двигатель. Тишина обрушивается на меня, как кирпичная стена. Даже птицы здесь поют по-домашнему, тихо.
И я смотрю.
Двухэтажный коттедж цвета кофе с молоком. Коричневая черепичная крыша. Белые рамы на окнах, а в окнах – занавески в мелкий цветочек. Ромашки. Веселые, наивные ромашки.
Перед домом – аккуратная лужайка. На ней стоят детские качели, ярко-красные, явно недавно покрашенные. Рядом – песочница с пластиковой крышкой. У калитки – розовый детский велосипед с блестящими ручками и корзинкой для игрушек.
На газоне, прямо посередине, красуется садовый гном в синей шапочке. Он улыбается во весь рот и держит в руках лейку.
Я смотрю на этот дом, на эти детали счастливой семейной жизни, и каждая из них бьет меня, как камень. Розовый велосипед – значит, девочка? Качели – значит, катает ее. Гном – значит, они вместе выбирали его в магазине, смеялись над его глупой рожицей. Ромашки на занавесках – значит, она любит простые, домашние вещи. Как я.
Это не дворец любовницы. Это дом. Семейный дом, где живут, завтракают, читают сказки на ночь, ссорятся из-за немытой посуды и мирятся после.
И в этой домашности, в этой невыносимой нормальности – весь ужас. Потому что она означает, что это всерьез. Навсегда. Не интрижка, не временное помутнение. Это параллельная жизнь, такая же настоящая, как моя.
Входная дверь открывается.
Сердце подскакивает к горлу и замирает там, тяжелым комом.
Она выходит на крыльцо – та женщина с фотографии. В жизни она выглядит… обыкновенно. И это самое страшное.
Среднего роста, чуть полноватая. Каштановые волосы собраны в небрежный хвост, из которого выбились пряди и обрамляют лицо. На ней светло-голубая рубашка, немного мятая, и темные джинсы. На ногах – белые кроссовки, слегка потертые.
Она разговаривает по телефону, зажав его между плечом и ухом, и одновременно роется в сумке. Находит ключи, смеется чему-то, что ей говорят в трубке. Смех у нее звонкий, искренний. У внешних уголков глаз – мелкие морщинки, которые говорят, что смеется она часто.
Она спускается с крыльца, направляется к белой машине на подъездной дорожке. Не новой, не дорогой – обычная белая «Тойота», такая же, как у половины моих знакомых.
И я ловлю себя на том, что невольно сравниваю. Ее волосы темнее моих, но стрижка похожая. Она чуть полнее, но не намного. Ростом мы одинаковые. Даже возраст, кажется, тот же – примерно мой, может, на пару лет моложе.
Мы могли бы быть сестрами.
«Максим!» – кричит она в сторону дома, не отрываясь от телефона. «Максим, иди сюда!»
Из дома выбегает мальчик. И мир останавливается.
Тот самый мальчик с фотографии. Года три, может, четыре, не больше. Темные волосы торчат во все стороны – точь-в-точь как у Димы по утрам, когда он только проснулся. Такие же карие глаза, такая же форма лица, такая же манера наклонять голову набок, когда чем-то недоволен.
Это Дима. Дима в детстве. Я видела фотографии мужа в этом возрасте у его мамы, и это точная копия.
Мальчик что-то возмущенно кричит, размахивает руками. Женщина оборачивается к нему, кладет руку на бедро – жест слегка раздраженной, но не сердитой матери. Говорит что-то строгим тоном, показывает пальцем на дом.
Он надувает щеки, как воздушный шарик. Точь-в-точь как делает Света, когда я заставляю ее убирать игрушки. И плетется обратно к дому, волоча ноги и демонстрируя всем своим видом, какая ужасная несправедливость с ним случилась.
Но на крыльце оборачивается и машет ей рукой.
А она, улыбнувшись, прикладывает ладонь к губам и посылает ему воздушный поцелуй.
И в этот момент меня ударяет так сильно, что на секунду темнеет в глазах.
Потому что я делаю то же самое. Точно то же самое. Когда забываю дома телефон и бегу за ним к машине, а Света выглядывает из окна. Когда опаздываю на работу, но все равно останавливаюсь и машу дочери. Этот жест – мой. Он принадлежит мне и моей малышке, он связывает нас невидимой ниточкой любви и нежности.
А теперь я вижу, что он принадлежит и ей. И ее сыну. Сыну моего мужа.
Мою самую сокровенную роль – роль матери, роль той единственной, кто любит его детей больше жизни – украли. Скопировали. Размножили.
Дыхание сбивается, перед глазами плывут черные точки. Я хватаюсь за руль, пытаюсь вдохнуть, но легкие словно сжались до размера орешка. Воздуха не хватает, в ушах звенит, сердце колотится так, что кажется, вот-вот выпрыгнет из груди.
Женщина садится в машину и уезжает. Мальчик исчезает в доме, хлопнув дверью. Двор пустеет.
Я остаюсь одна.
Сижу в машине и смотрю на опустевший дом. Качели слегка покачиваются на ветру. Садовый гном улыбается во весь рот. Во дворе валяется забытый мячик – яркий, разноцветный, такой же, какой я покупала Свете на прошлой неделе.
Тишина. Оглушающая тишина, которая звенит в ушах громче любого крика.
И в этой тишине, медленно, как капли воды, которые точат камень, в голове формируется мысль. Сначала она едва уловимая, как шепот. Потом все громче, все отчетливее.
Я не единственная.
Я не особенная.
Я просто одна из двух.
Одна из жен. Одна из матерей его детей. Тиражируемая. Заменимая.
И тогда, сквозь эту боль, сквозь это унижение, рождается что-то новое. Холодное. Твердое. Бесповоротное.
Я смотрю на дом, где живет его вторая семья, на качели, на которых качается его второй ребенок, на окна, за которыми его вторая жена готовит ужин и ждет его с работы.
И в голове кристаллизуется одна, звенящая мысль:
Я хочу развода.
Глава 5
Ольга
Ключи звенят в замке слишком громко. Металл о металл – как погребальный колокол. Я замираю на пороге, и моя рука дрожит так, что не могу попасть в скважину с третьего раза. Пот выступает на ладонях, хотя на лестничной площадке прохладно.
Сегодня утром я вышла из этой квартиры женой Дмитрия Казанцева. Сейчас я возвращаюсь сюда совершенно другим человеком.
Дверь поддается, и я попадаю в коридор. Тот же запах его одеколона и детского шампуня. Те же детские кроссовки, брошенные у стены. Те же мои туфли на полочке, выставленные с идеальной аккуратностью. Все то же, но теперь это чужой дом. Музей моей прежней жизни.
Я снимаю пальто, вешаю на крючок. Движения автоматические, отработанные шестнадцатью годами. Но внутри меня что-то окостенело. Будто между сердцем и остальным телом встала ледяная стена.
– Оленька? – голос Димы из кухни звучит нарочито беззаботно, но я слышу в нем напряжение. – Это ты?
Конечно, он слышал звук ключей. Значит, успел подготовиться. Интересно, сколько времени ему потребовалось, чтобы выбрать правильное выражение лица? Репетировал ли он перед зеркалом в ванной?
– Да, – отвечаю я и удивляюсь собственному голосу. Он звучит спокойно. Почти равнодушно.
Дима появляется в коридоре, и я анализирую его, как энтомолог изучает редкий экземпляр. Рубашка расстегнута на две пуговицы – он знает, что мне нравится, когда он так выглядит. Волосы слегка взъерошены, будто он провел рукой, размышляя о чем-то важном. В руках белые хризантемы.
Хризантемы. Мои нелюбимые цветы. Я говорила ему об этом сто раз за все эти годы. Говорила, что они пахнут кладбищем, что их дарят только к скорбным датам. А он покупает именно их. Потому что они дешевле роз? Или потому что за шестнадцать лет так и не потрудился запомнить мои предпочтения?
– Дети у мамы, – сообщает он, протягивая букет. Улыбка получается виноватой и обезоруживающей – отточенное оружие. – Подумал, нам нужно поговорить. Наедине.
Я смотрю на цветы и не делаю ни малейшего движения, чтобы их взять. Белые лепестки идеальные, без единого бурого пятнышка. Сколько времени он потратил в цветочном магазине, выбирая их? Просил ли продавщицу завернуть покрасивее? Что он говорил ей? «Это для жены, мы немного поссорились»?
Секунды тянутся. Его улыбка становится напряженной.
– Оленька… – он делает шаг ко мне, и я вижу, как он старается сделать голос мягким, вкрадчивым. – Я понимаю, что в последнее время был невнимателен. Работа, проекты, командировки… Но ты же знаешь, как я тебя люблю. Ты же знаешь, что ты – единственная.
Единственная. Слово повисает в воздухе, и мне хочется засмеяться. Или заплакать. Или ударить его этими проклятыми хризантемами по лицу.
Вместо этого я обхожу его стороной, не взяв цветы, и иду в гостиную. Каблуки стучат по паркету – четкий, размеренный ритм. Как отсчет до взрыва.
Сажусь на диван, кладу руки на колени. Спина прямая, плечи расправлены. Я чувствую его взгляд на себе – удивленный, настороженный. Он ожидал слез, упреков, скандала. А получает ледяное спокойствие.
И это его пугает больше, чем любые крики.
– Где ты был вчера вечером? – спрашиваю я, когда он садится в кресло напротив.
Букет все еще в его руках, и хризантемы начинают выглядеть нелепо. Как театральный реквизит в руках актера, который забыл свою роль.
– Вчера? – он делает паузу, и я вижу, как в его голове быстро прокручиваются варианты ответов. – У Игоря. Мы обсуждали новый контракт с «Евростроем». Я же говорил тебе.
– До скольки?
– До… – еще пауза. – До одиннадцати. Может, до половины двенадцатого. Ты же спала, когда я пришел.
– А позавчера?
– На работе допоздна. – Голос становится напряженнее. – Оля, что случилось? Ты какая-то… странная.
Странная. Интересное слово. Шестнадцать лет он знал меня предсказуемой, покорной, удобной. А сейчас я странная.
– А три дня назад? – продолжаю я, не меняя тона.
– Три дня назад? – он хмурится, и я вижу, как трудно ему стало следить за своими версиями. – Тоже работа. У нас сейчас аврал с проектом…
– Врешь.
Слово падает в тишину, как камень в стоячую воду. Дима замирает, рот приоткрыт.
– Что?
– Я была на улице Рябиновой, – говорю тихо. – У дома номер двадцать восемь.
Воздух в комнате становится густым, вязким. Время замедляется. Дима не шелохнется – даже не моргает. Только мышца на скуле дергается один раз. Два. Три.
– Рябиновой? – наконец выдавливает он, и голос звучит фальшиво. – Не припомню такой улицы. Это где?
– В Северном районе.
– А, может, один из клиентов там живет? – он пожимает плечами, но жест получается деревянным. – У меня много объектов по всему городу…
– У твоего «объекта» во дворе стоят красные детские качели и садовый гном в синей шапочке.
Хризантемы скользят из его рук на пол. Белые лепестки разлетаются по ковру, как конфетти на похоронах.
– Оля… – он наклоняется, чтобы собрать цветы, но руки дрожат. – О чем ты говоришь?
– Там живет женщина, – продолжаю я, и мой голос все еще ровный, почти безразличный. – Примерно моего возраста. С каштановыми волосами, собранными в хвост. На ней была обычная голубая рубашка и джинсы.
Дима поднимает голову, и я вижу, как с его лица медленно сползает маска. На долю секунды проступает его истинное лицо – и там написан страх. Настоящий, животный ужас.
– Окна ее дома выходят во двор, – продолжаю я методично. – На подоконнике занавески в мелкий цветочек. А во дворе – песочница, и рядом с ней розовый детский велосипед.
– Оля, ты меня пугаешь, – шепчет Дима, но глаза у него бегают. Ищут выход, как у загнанного зверя.
– А еще там есть мальчик, – говорю я, и в моем голосе появляются стальные нотки. – Года три-четыре. Темноволосый. Такой живой, смешной малыш.
– О чем ты… – но голос у него обрывается.
– И знаешь, что самое интересное? – я встаю, подхожу к окну, поворачиваюсь к нему спиной. – У этого мальчика точно такие же карие глаза, как у тебя. Такая же ямочка на подбородке. Когда он смеется, у него точно так же морщится нос.
Тишина длится целую вечность. Слышно, как тикают часы на стене, как где-то внизу хлопает дверь подъезда, как у соседей играет музыка.
– Ты за мной следишь?! – вдруг взрывается он, и я оборачиваюсь.
Дима вскакивает с кресла так резко, что опрокидывает журнальный столик. Пепельница со звоном разбивается о пол.
– Ты что, наняла детектива?! – кричит он, и в его голосе уже нет ни капли того мягкого обаяния, которым он меня окутывал минуту назад. – Господи, Оля, до чего же ты докатилась! Ревность, подозрения, слежка!
Он переходит в атаку, потому что это единственное, что у него остается. Но уже поздно. Слишком поздно.
– У мальчика твои глаза, Дима, – повторяю я тихо.
И он замолкает. Замирает на полуслове, рот приоткрыт. В комнате повисает такая тишина, что слышно, как бьется мое сердце.
Что-то ломается во мне. Не сердце – оно уже было разбито. Не надежда – ее не осталось уже давно. Ломается что-то другое. Последняя преграда, которая удерживала внутри шестнадцать лет накопившейся боли.
– Я ПОНИМАЮ ВСЕ! – вырывается из меня крик, и я сама пугаюсь его силы.
Дима шарахается, будто я ударила его.
– Я понимаю, что последние годы жила с чужим человеком! – продолжаю кричать, и голос срывается, хрипит. – Что целовала губы, которые лгали мне каждый день! Каждый божий день, Дима! Когда ты говорил "люблю" – ты лгал! Когда клялся в верности – лгал! Когда говорил, что работаешь допоздна – ЛГАЛ!
Горло горит. Перед глазами плывет. Но я не могу остановиться.
– А помнишь пятый день рождения Светы? – кричу я, и слезы текут по лицу. – Ты обещал прийти к трем часам. Она сидела у окна в своем новом платьице и ждала папу. До восьми вечера ждала! А ты где был, Дима? У НЕЕ?!
– Оля, успокойся…
– НЕ СМЕЙ! – я махаю рукой, и он отступает к стене. – Не смей говорить мне, что делать! Шестнадцать лет! Шестнадцать лет я жила твоими планами, твоими интересами, твоими решениями! Я хотела учиться – ты сказал: "Зачем? У тебя есть муж". Я хотела работать – ты сказал: "Место женщины дома". Я мечтала поехать к морю – а ты покупал путевку на дачу к своей маме!
Руки сжимаются в кулаки. Я чувствую, как ногти впиваются в ладони.
– Я забыла, кто я такая! – рыдаю я. – Я стала тенью, приложением к твоей жизни! Удобной женой, которая не задает лишних вопросов и не мешает строить карьеру! А ты что делал все это время?
– Оля, дай мне объяснить…
– ОБЪЯСНИТЬ?! – смех вырывается из моей груди истерический, пугающий. – Что ты мне объяснишь? Как водил меня за нос? Как изображал любящего мужа, а сам строил другую семью? Как играл с другим ребенком, пока наши дети спрашивали, почему папа их не любит?
Я хватаю с полки рамку с нашей свадебной фотографией и швыряю в стену. Стекло разлетается осколками.
– Сколько их, Дима?! – кричу я. – Сколько еще тайных семей? Сколько детей с твоими глазами бегают по городу, не зная, что у них есть отец?!
– Это была ошибка, – хрипит он. – Случайность, я не планировал…
– СЛУЧАЙНОСТЬ?! – я подлетаю к нему, и он прижимается спиной к стене. – Ребенку три года, Дима! ТРИ ГОДА! Какая к черту случайность?!
Силы покидают меня. Ноги подкашиваются, и я опускаюсь на диван. В груди все горит, словно там плещется расплавленная лава.
– А знаешь, что самое страшное? – шепчу я, и голос звучит чужим, опустошенным. – Не то, что ты изменяешь. Не то, что у тебя есть другая семья. Самое страшное – что я сижу здесь и думаю: "А может, это моя вина? Может, я была плохой женой? Может, я что-то делала не так?"
Дима смотрит на меня, и в его взгляде нет ни капли раскаяния. Есть только досада – на то, что его поймали.
Тишина заполняет комнату. Тяжелая, выжженная тишина после взрыва. Где-то капает кран на кухне. Где-то тикают часы. Где-то бьется мое разбитое сердце.
– Я подаю на развод, – говорю я вдруг. Тихо. Спокойно. Как будто сообщаю прогноз погоды.
Дима дергается, будто его ударил электрический разряд.
– Оля, не делай глупостей…
– Это не глупость, – отвечаю я, вставая. – Это единственная разумная вещь, которую я делаю за последние шестнадцать лет.
Он смотрит на меня, и в его взгляде я читаю нечто новое. Он больше не видит во мне жену. Он видит врага. Опасного, непредсказуемого противника, который выбил у него землю из-под ног.
– Дети… – пытается он.
– Дети узнают правду, – перебиваю я. – Всю правду. О том, какой у них отец.
А я стою среди осколков нашей семейной идиллии, среди разбросанных хризантем и обломков рамки, и понимаю: сегодня умерла Олечка – тихая, покорная, всепрощающая жена Дмитрия Казанцева.
На ее месте родилась другая женщина. И эта женщина готова воевать.
Война только начинается.
Глава 6
Ольга
Утро встретило меня тишиной. Не обычной утренней тишиной, полной обещаний нового дня, а мертвой, оглушающей пустотой. Той, что остается после взрыва, когда пыль уже осела, а руины еще дымятся.
Дмитрий исчез, словно его никогда и не было. Исчез так основательно, что я сначала даже не поняла масштаб этого исчезновения. Только когда прошла по дому, привычно собирая по утрам разбросанные вещи, до меня дошло: он забрал только самое необходимое. Зубная щетка, бритва, костюм на смену. Как будто собирался в командировку, а не уходил навсегда.
Его халат по-прежнему висел на крючке в ванной. Тапочки стояли у кровати, слегка развернутые носками друг к другу – так, как он их всегда ставил. На тумбочке лежали очки для чтения и недочитанная книга с загнутым уголком на странице, где он остановился.
Я взяла книгу в руки, и меня накрыло такой волной боли, что пришлось сесть на край кровати. Эти маленькие, интимные детали его присутствия вдруг оказались страшнее любых громких слов. Они говорили о том, что еще вчера он не собирался уходить. Что этот взрыв случился внезапно, разнеся в щепки привычный порядок вещей.
Я поставила книгу обратно и пошла на кухню, шатаясь, как после болезни. В прихожей зияли пустые вешалки – его куртка и пальто исчезли. А на полу остались следы от ботинок, которые он, наверное, натягивал впопыхах, торопясь убраться из дома, ставшего полем битвы.
На кухне его кружка стояла в раковине, немытая. Я взяла ее в руки, провела пальцем по краю, где еще вчера утром были его губы. И вдруг поняла, что плачу. Тихо, беззвучно, как плачут от физической боли.
Но сегодня мне предстояло нечто гораздо страшнее, чем собственные слезы. Сегодня мне предстоял самый тяжелый разговор в жизни.
Я поднялась в ванную, встала перед зеркалом и попыталась собрать лицо в подобие спокойствия. Отражение смотрело на меня чужими глазами – опухшими от слез, с темными кругами, с затравленным выражением. "Ты должна быть сильной, – сказала я своему отражению. – Хотя бы для них."
И начала репетировать.
– Мы с папой больше не будем жить вместе, – проговорила я в зеркало, стараясь сделать голос мягким, уверенным. – Но это не значит, что мы любим вас меньше.
Слова звучали как из учебника детской психологии. Правильные, выверенные, абсолютно мертвые.
– Вы не виноваты в том, что происходит между взрослыми, – продолжала я, и собственный голос показался мне отвратительным. – У вас по-прежнему есть мама и папа…
Я замолчала, уставившись на свое отражение. Кого я пытаюсь обмануть? Детей или себя? Эти пластиковые фразы не объяснят им ничего, не утешат, не сделают происходящее менее страшным. Они только покажут, что я – трус, который прячется за чужими словами вместо того, чтобы найти свои.
Из детской донеслось знакомое бурчание: – Мам, а где папа? Он забыл меня разбудить.
У Светы была священная утренняя традиция – заползать в родительскую постель и пять минут валяться между мамой и папой, пока Дмитрий для вида ворчал и терпеливо гладил ее спутанные волосы. Эта традиция существовала девять лет. С сегодняшнего дня она мертва.
– Сейчас, солнышко, – хрипло отозвалась я.
Горло сжалось так, словно кто-то медленно затягивал петлю.
На кухне я стала готовить завтрак на автомате. Насыпала хлопья в тарелку, залила молоком, порезала фрукты. Руки дрожали так сильно, что я дважды роняла нож. Когда ставила тарелку перед Светой, молоко расплескалось по столу.
– Мам, ты чего такая трясучая? – удивилась дочка.
– Ничего, просто устала, – солгала я.
Егор молча хрустел хлопьями, уставившись в телефон. Света старательно выстраивала из изюминок какие-то фигурки, тихонько напевая под нос. Обычное утро. Последнее обычное утро в их жизни.
Я стояла у плиты, делая вид, что готовлю себе кофе, и не могла заставить себя повернуться к ним. Как разрушить этот мир? Как произнести слова, после которых их детство кончится? Ведь именно это я сейчас и собиралась сделать – убить их детство. Одной фразой, одним объявлением превратить их из беззаботных детей в жертв взрослых решений.
– Дети, – сказала я наконец, и голос прозвучал так неестественно, что оба подняли головы. – Мне нужно с вами поговорить. Серьезно поговорить.
В глазах Егора мелькнула тревога – та особенная подростковая чуткость к фальши, которая безошибочно улавливает неладное в голосе взрослых.
– Что случилось? – спросил он, и в его интонации прозвучало что-то почти взрослое, защитное.
Света перестала играть с овсянкой и внимательно посмотрела на меня. В ее больших карих глазах – папиных глазах – отражалось детское предчувствие катастрофы. Такой взгляд бывает у животных перед землетрясением.
– Пойдемте в гостиную, – тихо сказала я.
Мы расселись на диване. Торжественно и неестественно, как перед объявлением смертного приговора. Света инстинктивно прижалась к моему боку – маленький теплый комочек, который еще не знал, что мир рушится. Егор сел напротив, скрестив руки на груди в оборонительной позе.
Воцарилась тишина. Такая звенящая, что казалось – она вот-вот лопнет, как перенапряженная струна. Света нервно теребила край своей розовой кофточки. Егор барабанил пальцами по колену – точь-в-точь как Дмитрий, когда нервничал. Этот жест ударил меня так больно, что я едва не задохнулась.
Где-то тикали часы. Капал кран на кухне. За окном проехала машина, завизжав тормозами на повороте. Жизнь продолжалась, как будто ничего особенного не должно было произойти.
А я сидела и отчаянно искала слова. Какие слова могут объяснить необъяснимое? Какие слова могут сделать боль меньше? Какие слова могут оправдать то, что я сейчас сделаю с ними?
– Мы с папой… – начала я и замолчала.
Слова застряли комом в горле. Я сглотнула, попыталась еще раз:
– Мы с папой больше не будем жить вместе.
Эти слова ощущались на языке как битое стекло. Они резали горло, оставляя привкус крови. Я произнесла их, и мир изменился. Навсегда.
Тишина стала еще более оглушающей. Света моргнула раз, другой, как будто пыталась прогнать плохой сон. Егор застыл, словно его ударили по голове.
– А где я буду жить? – очень тихо спросила Света.
Этот вопрос – простой, детски-эгоистичный, но от того еще более болезненный – ударил меня сильнее любых обвинений. Девятилетняя девочка не спрашивала "почему" или "кто виноват". Она спрашивала о единственном, что имело для нее значение – где теперь ее место в этом внезапно развалившемся мире.
– С мамой, – прошептала я, притягивая ее ближе к себе. – Ты будешь жить с мамой.
– А с папой?
Голосок дрожал, как струнка, готовая лопнуть.
– С папой тоже. По выходным. Или… мы еще не решили, как именно.
– А мы больше не поедем на море все вместе? – продолжала Света, и каждый ее вопрос загонял нож глубже в сердце. – А кто будет читать мне сказки на ночь? А кто будет делать со мной домашнее задание по математике?
Я не знала, что отвечать. Как объяснить ребенку, что мир, в котором она жила девять лет, больше не существует? Что все привычные ритуалы, все семейные традиции, все то, что делало ее жизнь стабильной и предсказуемой, теперь под вопросом?
А Егор по-прежнему молчал. И это молчание пугало меня больше любых криков.
– Егор? – позвала я его тихонько.
Он поднял голову, и я увидела в его глазах такую боль, что сердце сжалось. Но вместе с болью там была ярость. Холодная, взрослая ярость.
– Это все из-за тебя, – сказал он наконец.
Голос ровный, отчужденный. Почти взрослый.
– Это ты во всем виновата. Ты рушишь семью.
Слова обожгли, как раскаленный металл. Я резко подняла голову, встретилась с его взглядом. В глазах пятнадцатилетнего сына не было ни детских слез, ни растерянности. Только праведный гнев и что-то похожее на презрение.
– Егор, ты не понимаешь…
– Понимаю! – он вскочил с дивана, и в его движении была такая резкость, что Света испуганно вздрогнула. – Я же вижу, что происходило! Ты постоянно с ним скандалила! Ты никогда его не слушала!
– Егор…
– Папа работает для нас с утра до вечера! – продолжал он, и в его словах я узнавала интонации Дмитрия, его логику, его аргументы. – Он обеспечивает семью, а ты всегда чем-то недовольна! То ему некогда, то он что-то не так сказал! А теперь рушишь все!
Каждое слово било наотмашь. В них звучал не только голос подростка, но и эхо всех тех социальных установок, которые он уже успел впитать. Мужчина работает – женщина должна быть благодарна. Мужчина обеспечивает – женщина должна терпеть. Женщина должна хранить семью любой ценой.
– Ты думаешь только о себе! – крикнул он. – У всех в классе родители вместе, а у нас теперь будет как у лузеров!
Света всхлипнула и крепче вцепилась в мою руку. Я машинально гладила ее дрожащие плечи и чувствовала, как внутри что-то рвется на куски. Мой сын, мой собственный сын, смотрел на меня как на врага.
– Я много лет пыталась сохранить семью, – сказала я, и голос предательски дрогнул. – Много лет искала компромисс…
– Недостаточно искала! – перебил Егор. – Если бы действительно хотела, нашла бы способ! Все находят, а ты – нет!
Он говорил теми же словами, что и Дмитрий. Те же обвинения, тот же тон, та же убежденность в моей вине. И я поняла, что теряю не только мужа. Я теряю старшего сына.
– Егорушка, – попробовала я еще раз, протягивая к нему руку. – Пожалуйста, попробуй понять…
Он резко отшатнулся, словно мое прикосновение могло его обжечь. В этом движении было столько отвращения, что я почувствовала, как по спине пробежал ледяной холод.
– Не трогай меня! – крикнул он. – Ты все разрушила! Все!
И выбежал из комнаты. Дверь его спальни хлопнула с такой силой, что задрожали стекла в серванте. Звук этого хлопка отдался во мне физической болью, как удар по солнечному сплетению.
Я осталась сидеть на диване, прижимая к себе рыдающую Свету. Гладила ее мягкие волосы, качалась из стороны в сторону, шептала какие-то бессмысленные утешения. А в ушах звенели слова сына: "Ты все разрушила".
За стеной раздался глухой удар – наверное, Егор что-то швырнул о стену. Потом еще один. Он громил свою комнату, изживая боль и ярость. А я сидела с плачущей дочкой на руках и чувствовала, как медленно, как ледяная вода, во мне разливается сомнение.
То самое сомнение, которого я так боялась. То, что могло разрушить хрупкую уверенность в собственной правоте, добытую такой болью.
– Мамочка, – всхлипнула Света, – а папа нас больше не любит?
– Любит, солнышко. Конечно, любит.
– А почему он ушел?
Я не знала, что ответить. Как объяснить девятилетней девочке, что взрослые иногда причиняют боль друг другу, даже когда любят? Что иногда любви недостаточно, чтобы жить вместе? Что иногда приходится разрушать одно счастье, чтобы получить шанс построить другое?
– Взрослые иногда… не могут жить вместе, – выдавила я. – Это не значит, что кто-то кого-то не любит.
– А я виновата? – прошептала она.
Сердце сжалось так больно, что я едва не закричала.
– Нет, малышка. Ты ни в чем не виновата. И Егор тоже. Это только между мной и папой.
Света кивнула, но я видела, что она мне не верит. В детской логике все было проще и страшнее: если семья разрушилась, значит, кто-то был плохим. Если мама и папа не могут договориться, значит, дети что-то сделали не так.
Мы сидели в тишине, которая давила, как предгрозовая духота. Света постепенно успокаивалась, устало прижавшись к моему боку. За окном кто-то косил траву, завел машину, хлопнул калиткой. Соседский мир продолжал жить своей размеренной жизнью, не подозревая о катастрофе, произошедшей в нашем доме.
А во мне росло и крепло то ледяное сомнение, которое могло разрушить все.
Вчера вечером я была уверена в своей правоте. Я чувствовала себя героиней, которая наконец нашла силы сказать "хватит" невыносимой жизни. Я думала о свободе, о праве на собственное счастье, о том, что дети поймут и простят.
Но теперь, глядя на заплаканное лицо дочери и слушая глухие удары за стеной комнаты сына, я задавалась другими вопросами.
Имела ли я право разрушить их детское счастье ради собственной свободы? Имела ли право причинить боль тем, кого любила больше собственной жизни? Имела ли право выбрать свое благополучие вместо их стабильности?
Может быть, Егор был прав? Может быть, я действительно должна была попробовать еще? Потерпеть еще немного, найти компромисс, промолчать там, где кричала, подстроиться там, где упрямилась?
Света уснула у меня на руках, обессиленная слезами. Я осторожно перенесла ее на диван, укрыла пледом. Ее лицо даже во сне было печальным, губы чуть подрагивали, словно она продолжала плакать в своих снах.
Я долго стояла у окна, глядя на пустую подъездную дорожку, где еще вчера стояла машина Дмитрия. Солнце ярко светило, птицы пели, где-то играли дети. Мир был полон жизни и радости.
А я стояла среди руин собственного дома и задавалась вопросом, на который у меня не было ответа:
А имела ли я на это право?
Глава 7
Ольга
Тишина в доме стоит такая, что я слышу собственное дыхание. Егор и Света ушли к себе, оставив меня одну с эхом своих слов. «Ты разрушила нашу семью, мама». Фраза сына крутится в голове, как заезженная пластинка, царапая что-то внутри с каждым повтором.
Я сижу на диване в гостиной, той самой, где еще вчера была счастливой женой. Кожа под пальцами гладкая, дорогая – итальянская мебель, которую Дима выбирал сам. Говорил, что только лучшее достойно нашей семьи. Теперь этот диван кажется чужим, как будто принадлежит другой жизни, другой Ольге.
Высокие потолки давят. Хрустальная люстра висит надо мной, как дамоклов меч – красивая, тяжелая, готовая рухнуть в любую секунду. Дом огромный, но воздуха в нем нет. Стены сжимаются, сдавливая грудную клетку, и я ловлю себя на том, что дышу поверхностно, словно боюсь потревожить эту оглушительную тишину.
Егорова боль прожигает меня насквозь. В его голосе не было детской обиды – там звучал взрослый приговор. Он смотрел на меня так, как будто впервые увидел настоящую. И то, что увидел, ему не понравилось.
Резкий звук телефона разрывает тишину. Я вздрагиваю, сердце подскакивает к горлу. На экране высвечивается «Мама». Рука тянется к трубке автоматически – привычка многих лет. Когда плохо, звони маме. Когда больно, мама поймет. Мама всегда на твоей стороне.
– Алло, мам…
– Олечка! – голос матери дрожит от волнения, но в этом дрожании нет тепла. Есть что-то другое – растерянность, страх. – Дочка, что происходит? Дима мне звонил, сказал… Господи, я не могу поверить! Как такое могло случиться?
Желудок скручивается в ледяной узел. Конечно, он уже добрался до нее. Конечно, представил все так, как нужно ему. Дима всегда умел найти правильные слова, особенно когда речь шла о том, чтобы выставить себя жертвой.
– Мама, я… мне нужно объяснить…
– О чем ты думала, Оля? – голос становится выше, истеричнее. – Ну как же так можно? Такой муж, такая семья! Он столько для вас делает, работает как проклятый, дом, машины, все эти поездки…
– Мам, подожди, дай мне сказать…
– Нет, Оленька, ты меня послушай! – она перебивает меня, не давая вставить слово. В голосе матери звучит что-то знакомое, что-то, что я слышала в детстве, когда она пыталась объяснить мне, почему папа больше не живет с нами. – Ты же умная девочка, ты должна понимать – мужчинам нужно разнообразие. Это их природа! Они не могут иначе, это не значит, что они не любят семью.
Слова сыплются на меня, как град. Каждое попадание оставляет синяк на душе. Я хочу сказать ей, что это не разнообразие, это предательство. Что он лгал мне в глаза каждый день. Что эта другая женщина была не случайной интрижкой, а чем-то большим.
– А женщина должна быть мудрее, терпеливее. Нужно закрыть глаза, сделать вид, что ничего не знаешь. Пережить. Семья важнее твоих…
– Мам, он изменял мне! – выкрикиваю я, не выдерживая потока ее слов. – Ты понимаешь? Он спал с другой женщиной!
Пауза. Короткая, но я слышу в ней что-то еще более страшное, чем упреки.
– И что? – в голосе матери звучит искреннее удивление, словно я говорю что-то абсурдное. – Он же к тебе вернулся! Он выбрал семью! А ты что делаешь? Разрушаешь все из-за какой-то глупой гордости?
Гордости. Моя боль называется гордостью. Мое унижение – глупостью.
– Мам, ты не понимаешь…
– Да что тут понимать-то? – голос становится резче, в нем появляются нотки раздражения. – Оленька, ты живешь в сказке! Думаешь, все мужчины святые? Мой отец, твой дед, тоже не был ангелом. И что? Бабушка разводилась? Скандалы устраивала? Она была мудрой женщиной, она понимала, что семья важнее всего.
Пальцы сжимают телефон так крепко, что костяшки белеют. Я помню бабушку – тихую, всегда печальную, с потухшими глазами. Помню, как дедушка приходил домой пьяный, как она молча убирала разбитую посуду, как плакала в подушку, когда думала, что никто не видит.
– И дедушка остался в семье, и дети выросли нормальными людьми. А ты хочешь лишить своих детей отца из-за чего? Из-за того, что твое самолюбие задели?
– Это не самолюбие…
– А что тогда? – мама не дает мне договорить. – Послушай меня внимательно, Оленька. Подумай о детях! Им нужна полная семья. Нельзя лишать их отца из-за своих амбиций. Дети должны быть выше твоих обид.
Каждое слово – пощечина. Не поддержка, не сочувствие. Приговор. Женщина не имеет права на боль, на достоинство, на выбор. Женщина должна терпеть, прощать, быть мудрее. Всегда мудрее всех.
– Мам, мне больно… – шепчу я, последняя попытка найти в ней хоть каплю понимания.
– Всем больно, дорогая. – В голосе появляется покровительственная нежность, которая режет хуже крика. – Жизнь – это не сказка. Настоящая любовь проверяется трудностями. Ты же любишь Диму?
Вопрос повисает в воздухе. Я закрываю глаза, и в памяти всплывает вчерашний вечер – он целует меня на кухне, говорит, что скучал, что рабочий день был тяжелый. А в это время его телефон лежит в кармане, полный сообщений от нее.
– Конечно, – шепчу я, потому что так проще. Потому что правду мама все равно не поймет.
– Вот и хорошо. Тогда боритесь за свою семью. Не дай бог, дети останутся без отца. Ты же знаешь, как это тяжело…
Да, знаю. Помню каждый день нашего детства без папы. Помню, как мама работала на двух работах, как плакала по ночам, как говорила мне: "Оленька, никогда не оставайся одна с детьми. Делай все, чтобы сохранить семью". Помню ее страх, ее одиночество. И теперь она проецирует этот страх на мою жизнь.
– Я понимаю, что тебе сейчас тяжело, – продолжает мама, голос становится мягче, почти ласковым. – Но это пройдет. Поверь мне, дочка, все проходит. А семья остается. Дом остается. Дети остаются.
– Мам, а если он снова…
– Не будет снова! – резко обрывает она меня. – Дима понял свою ошибку. Он же сам тебе во всем признался, правда? Значит, совесть у него есть. Значит, любит тебя. А если бы не любил – молчал бы.
Логика железная. Он причинил мне боль – значит, любит. Он обманывал – значит, заботился о моих чувствах.
– Я подумаю, мам…
– Думать тут нечего! – голос снова становится твердым, директивным. – Извинись перед мужем, попроси прощения. Скажи, что была не права, что вела себя как истеричка. Мужчины ценят, когда женщина умеет признать ошибку.
Мою ошибку. Ошибку того, что я узнала о его измене. Ошибку того, что не смогла молча проглотить унижение и продолжать играть роль счастливой жены.
– И вообще, Оленька, посмотри на себя со стороны. У тебя есть все, о чем женщина может мечтать. Красивый дом, достаток, муж-красавец, который тебя обеспечивает. А ты что? Капризничаешь, как избалованная девочка.
– Мам, мне нужно идти…
– Оленька, послушай меня! – в голосе звучит отчаяние. – Я же тебе добра желаю! Не разрушай свою жизнь из-за минутной слабости. Подумай о будущем. Ты думаешь, в твоем возрасте легко найти другого мужчину? Да еще с двумя детьми?
Минутная слабость. Его измена – это минутная слабость. Моя реакция – разрушение жизни. В мамином понимании я не жертва, а агрессор, который посмел нарушить естественный порядок вещей.
– Мам, я правда должна идти…
– Хорошо, иди. Но обещай мне – ты все обдумаешь. Остынешь и поймешь, что я права. Семья – это святое, Оленька. А женщина – это хранительница семьи. Помни об этом.
Я кладу трубку, не попрощавшись. Руки дрожат. Сердце колотится так, что кажется, вот-вот выпрыгнет из груди. Материнская поддержка оказалась приговором. Самый близкий человек встал на сторону того, кто растоптал мою душу.
И самое страшное – я понимаю, откуда это идет. Мама говорит из своего страха, из своей боли. Она прожила жизнь, в которой мужчина ушел, оставив ее одну с ребенком. И теперь она готова на все, лишь бы ее дочь не повторила ее судьбу. Даже если для этого нужно согласиться на унижение.
Я сижу в тишине несколько минут, пытаясь переварить разговор с матерью. Ее слова крутятся в голове, как заноза. И вот телефон снова звонит. На экране высвечивается «Галина Борисовна» – свекровь. Мое сердце проваливается еще ниже. Я смотрю на экран, зная, что это будет еще хуже, чем разговор с мамой. Но руки уже тянутся к трубке. Мазохизм или последняя надежда на понимание?
– Алло…
– Ольга. – Голос Галины Борисовны звучит как ледяной скальпель. Никакого тепла, никаких эмоций. Только отточенная до совершенства холодность. В этом голосе нет даже тени материнского волнения, которое было у мамы. Только расчетливая, методичная жестокость. – Дмитрий рассказал мне о вашем… разговоре.
Она растягивает последнее слово, как будто пробует его на вкус и находит отвратительным.
Пауза. Я молчу, понимая, что сейчас услышу что-то, что добьет меня окончательно. Галина Борисовна умеет ранить словами так, что шрамы остаются на всю жизнь.
– Я, честно говоря, в шоке от твоего поведения, Ольга. – Каждое слово взвешено, отмерено, нацелено в самое больное место. – Такой эгоизм, такая неблагодарность… Я не ожидала от тебя подобного.
Слова падают на меня, как ледяные осколки. В голосе свекрови нет материнских причитаний – только холодная, взвешенная оценка. Она не расстроена, не потрясена. Она разочарована, как директор, который обнаружил, что сотрудник не справляется с обязанностями.
– Дмитрий столько сил вложил в эту семью, – продолжает она размеренно. – Столько лет работал на вас всех. Помнишь, в какой квартире ты жила, когда он на тебе женился? Однокомнатная хрущевка на окраине. А где ты живешь сейчас?
Я хочу сказать, что любила ту хрущевку, что была счастлива там. Но голос не слушается.
– Дом в престижном районе, машины, образование детям в частных школах, отдых за границей – все благодаря его труду. А ты что делаешь? Устраиваешь скандалы из-за каких-то пустяков.
Пустяков. Его измена – это пустяки. Мое разбитое сердце – мелочь, недостойная внимания.
– Галина Борисовна… – пытаюсь я вставить слово.
– Я еще не закончила, – голос становится еще холоднее, если это вообще возможно. – Ты думаешь только о себе. О своих амбициях, о своей оскорбленной гордости. А дети? Ты подумала о том, что творишь с детьми?
В ее интонации звучит что-то страшное – не просто упрек, а обвинительное заключение. Как будто она уже давно вынесла мне приговор и теперь просто зачитывает его.
– Они будут помнить это всю жизнь, Ольга. Будут винить тебя в том, что разрушила их детство, их стабильность. Егор уже винит. Я слышала, как он плакал по телефону, когда звонил дедушке.
Егорово лицо всплывает перед глазами. Его обвиняющий взгляд. «Ты разрушила нашу семью, мама». Неужели он и правда звонил дедушке? Неужели рассказывал, как мама устроила скандал из-за ерунды?
– И что ты им скажешь через год? Через пять лет? Что мама была такой принципиальной, что предпочла гордость счастью детей?
– Я не… я не хотела…
– А что ты хотела? – голос приобретает саркастические нотки. – Хотела наказать Дмитрия? Показать, какая ты неприступная и гордая? Поздравляю, цель достигнута. Дети страдают, семья разрушена, репутация подорвана.
Репутация. Всегда репутация. Галина Борисовна живет в мире, где репутация важнее чувств, где внешний лоск важнее внутреннего содержания.
– Репутация семьи – это не игрушка, Ольга, – продолжает она, словно читая мои мысли. – Нельзя выносить сор из избы. Есть вещи, которые обсуждаются только дома, за закрытыми дверями. А ты что делаешь? Превращаешь личные проблемы в цирк для всего района.
Я не превращала. Я просто не смогла молчать, когда мир рушился под ногами. Но в ее понимании само мое нежелание скрывать боль уже является преступлением.
– Дмитрий – хороший муж и отец, – голос становится почти поучительным. – Да, он мужчина, у него есть потребности. Но он никогда не забывал о семье, никогда не ставил кого-то выше вас. Он обеспечивал, заботился, был рядом. А ты ведешь себя как избалованная девчонка, которая не получила желаемое.
Потребности. У него есть потребности, а у меня, значит, нет. У меня есть только обязанности – быть удобной, терпеливой, незаметной. Не мешать ему удовлетворять потребности с другими женщинами.
– И вообще, Ольга, посмотри на себя трезво. – В голосе появляются нотки презрения. – Тебе тридцать семь лет. У тебя двое детей. Ты думаешь, мужчины будут стоять в очереди, чтобы взять на себя чужих детей? Ты думаешь, в твоем возрасте легко начинать все сначала?
Каждое слово – точно в цель. Галина Борисовна знает, как бить. Она знает мои самые глубокие страхи и методично их растравливает.
– Дмитрий простил тебе этот скандал, – продолжает она. – Он готов забыть твое неподобающее поведение. Но терпение не бесконечно. Даже у самого любящего мужа есть предел.
Он простил мне? МНЕ? Я мысленно пытаюсь возразить, сказать, что это он должен просить прощения, что это он предал, обманул, растоптал доверие. Но ледяной тон свекрови парализует меня, не дает открыть рот.
– Я надеюсь, ты одумаешься и принесешь извинения, – голос становится официально-холодным, как у судьи, выносящего приговор. – Прекратишь этот спектакль и вернешься к выполнению своих обязанностей. Дмитрий заслуживает лучшего отношения. После всего, что он для тебя сделал, он заслуживает благодарности, а не истерик.
А я что заслуживаю? Хочется спросить, но язык не поворачивается.
– И еще одно, Ольга. – Голос становится особенно ледяным. – Я очень надеюсь, что об этом… инциденте больше никто не узнает. У нашей семьи есть репутация, есть связи, есть статус. И я не позволю тебе все это разрушить из-за твоих капризов.
Угроза. Завуалированная, но от этого не менее ясная.
– До свидания, Ольга. Надеюсь, больше мне не придется стыдиться за поведение невестки. И надеюсь, к завтрашнему дню ты придешь в себя и вспомнишь, кем тебе приходится мой сын.
Гудки в трубке звучат как отпевание. Я кладу телефон и сижу в оглушительной тишине. Два самых близких женских голоса в моей жизни произнесли приговор. Единогласно. Без права на апелляцию. Без права на защиту.
Я виновата. Я разрушительница. Я эгоистка.
Но самое страшное, что где-то в глубине души я начинаю им верить. Может, они правы? Может, я действительно делаю из мухи слона? Может, нужно было промолчать, проглотить, сделать вид, что ничего не происходит?
Я сижу на диване и смотрю в одну точку. Время словно остановилось. Кажется, прошла вечность, а может быть, всего несколько минут. Голоса мамы и свекрови звучат в голове, перебивая друг друга, смешиваясь в один обвинительный хор.
"Мужчинам нужно разнообразие… Это их природа… Дети будут винить тебя… Репутация семьи… Эгоизм… Неблагодарность…"
Я закрываю глаза и пытаюсь найти внутри себя хоть что-то, что могло бы возразить этому хору. Хоть крупицу уверенности, что я права. Но там пустота. Огромная, ледяная пустота, которая расширяется с каждой секундой.
Встаю с дивана на ватных ногах. Дом вокруг меня словно увеличился в размерах, потолки стали выше, стены – дальше. Я чувствую себя маленькой девочкой, потерявшейся в огромном чужом доме.
Статус. Всегда статус.
Захожу в кухню. Гранитная столешница холодная под ладонями, словно надгробная плита. Дорогая техника молчаливо блестит хромом, отражая мое лицо – бледное, чужое, с красными от слез глазами. Помню, как мы выбирали эту кухню. Я показывала на более простой вариант, говорила, что он мне нравится больше. Дима рассмеялся: "Детка, доверься мне. Я знаю, что подойдет для нашего дома".
Для нашего дома. Но был ли он когда-нибудь нашим? Или всегда только его?
Открываю холодильник. Он полон еды, которую я покупала для семьи. Егорово любимое молоко, Светины йогурты, Димина минералка. Я была хранительницей их потребностей, их комфорта. А кто хранил мои?
Поднимаюсь в гостиную. Огромная комната, в которой мы принимали гостей, праздновали дни рождения, встречали Новый год. На стенах фотографии – наша счастливая семья. Дима обнимает меня и детей, мы все улыбаемся в камеру. Красивая картинка.
Подхожу к одной из фотографий. Это прошлое лето, мы на даче у его родителей. Я помню этот день. Помню, как Дима постоянно отвлекался на телефон, как раздражался, когда Егор просил поиграть с ним в футбол. Помню, как он сказал: "Оля, сделай что-нибудь с детьми, я занят". А потом, когда свекровь доставала фотоаппарат, он мгновенно превращался в любящего отца, обнимал нас, улыбался.
Сколько таких моментов было? Сколько раз он играл роль, пока кто-то смотрел?
Беру рамку в руки. Стекло холодное, как все в этом доме. На фотографии Дима целует меня в щеку, а я улыбаюсь. Но теперь я помню: за секунду до кадра он шепнул мне: "Улыбайся, мама думает, что мы поругались".
Мы и правда поругались. Из-за того, что он опять опоздал домой, не предупредив. Из-за того, что я нашла в его кармане чек из ресторана, где мы никогда не были. Тогда он сказал, что был там с коллегами. Теперь я понимаю – с какими коллегами.
Ставлю рамку на место. Руки дрожат.
Поднимаюсь по лестнице. Каждая ступенька кажется горой. В спальне все то же – наша кровать, наш комод, наши вещи. Но "наше" превратилось в фикцию. Подхожу к комоду, открываю верхний ящик. Мои украшения лежат в бархатной шкатулке – подарки от Димы на дни рождения, годовщины. Золотое колье, которое он подарил на тридцатилетие. Помню, как сиял от гордости, когда я его надевала. "Моя жена должна выглядеть соответственно", – говорил он.
Должна выглядеть. Должна вести себя. Должна молчать.
Беру колье в руки. Тяжелое, дорогое, красивое. И абсолютно чужое. Как подарок от незнакомца.
Сколько из этих подарков было куплено из чувства вины? После встреч с ней? После ночей, проведенных не дома?
Захлопываю шкатулку и отхожу к окну. За стеклом осенний сад, который я когда-то разбивала с такой любовью. Помню, как сажала эти розы, как планировала дорожки, как представляла, как мы будем гулять здесь всей семьей, как дети будут играть на траве, а мы с Димой – сидеть на скамейке, держась за руки.
Дети играли. А мы с Димой почти никогда не сидели на той скамейке. Он всегда был занят, всегда спешил по делам.
Теперь я понимаю – по каким делам.
Розы завяли. Листья опали. Дорожки покрыты желтой листвой. Все умирает, все заканчивается. И моя любовь к этому дому, к этой жизни, к этой версии себя – тоже умирает.
Спускаюсь обратно в гостиную. Сажусь на диван и снова смотрю на фотографии. Сколько лет я строила этот мир? Сколько сил вложила в то, чтобы все было красиво, правильно, как надо?
А он все это время жил двойной жизнью. Целовал меня и думал о ней. Говорил, что любит, и планировал встречи с другой. Играл роль заботливого мужа, пока я искренне верила в эту роль.
И все вокруг считают, что виновата я. Что я разрушила семью. Что я должна извиниться.
Но извиняться за что? За то, что поверила в любовь? За то, что не смогла молча проглотить предательство? За то, что у меня есть чувства, есть достоинство?
Я сижу в тишине и чувствую, как что-то внутри меня ломается окончательно. Не сердце – оно разбилось еще вчера. Что-то другое. Страх. Страх остаться одной, страх осуждения, страх неопределенности.
Страх ломается и рассыпается в прах.
Я одна против всех. Против мужа, который превратил мою боль в мою же вину. Против детей, которые винят меня в разрушении их мира. Против матери, которая видит во мне неблагодарную дочь. Против свекрови, которая считает меня позором семьи.
Одна.
Но в этом одиночестве есть что-то освобождающее. Я больше никому ничего не должна. Больше не должна оправдывать их ожидания, соответствовать их представлениям о том, какой я должна быть.
Встаю и иду по дому еще раз. Но теперь я смотрю на все по-другому. Это не мой дом. Это декорация, в которой я играла роль жены, матери, хранительницы очага. А роль закончилась.
Дорогая мебель, картины, ковры – все это не имеет отношения ко мне. Это часть спектакля, в котором я больше не участвую.
В груди разгорается что-то новое. Не боль – решимость. Не мысль – инстинкт выживания. Как у зверя, которого загнали в угол, но который нашел в себе силы дать отпор.
Я не могу здесь оставаться. Не могу дышать этим воздухом, пропитанным ложью и чужими приговорами. Не могу каждый день просыпаться в доме, который построен на обмане. Не могу смотреть в глаза мужу, который превратил мою любовь в удобство, а мою боль – в мою же вину.
Сердце начинает биться быстрее. В груди просыпается что-то, чего не было уже давно – сила. Не план, не расчет. Инстинкт.
Нужно уходить.
Нужно собрать детей и уходить. Прямо сейчас. В никуда.
Глава 8
Ольга
Мои руки трясутся, когда я открываю дверцу шкафа. Словно они знают то, чего мой разум еще не готов признать – что я на самом деле делаю это. Что я на самом деле ухожу.
Решение приняло меня раньше, чем я его приняла. Оно пришло не через голову, а через тело – острым приливом адреналина, который заставил меня вскочить с дивана и броситься наверх, как будто за мной гонится стая волков.
Я помню стакан. Хрустальный, тяжелый. Он держал его в руке, когда я сказала, что не согласна с его мнением о новой работе. Всего лишь не согласна. А он сжал пальцы, и стакан треснул. Потом раскрошился в его ладони, осколки впились в кожу, кровь стекала по запястью. Но лицо его оставалось спокойным. Абсолютно спокойным. «Видишь, что ты меня довела до?» – сказал он тогда, стряхивая стекло на пол.
Эта память гонит меня сейчас, как огонь. Сердце колотится так бешено, что в висках пульсирует боль. Каждый удар отдается в горле, перекрывая дыхание. Дима вернется через час. Максимум. Может, даже раньше. А если встреча закончилась досрочно? Если он уже едет? Если он понял, что я решилась?
Часы на стене тикают, как бомба замедленного действия. Тик-так. Тик-так. Каждая секунда отрывает кусок от моей решимости.
Я хватаю сумку из-под кровати – ту самую, дорожную, которую мы покупали для романтического уикенда в Праге. Тогда я неспешно укладывала туда кружевное белье и красивые платья, мечтая о том, как мы будем гулять по старинным улочкам. А сейчас мои пальцы дрожат так сильно, что я не могу застегнуть молнию.
Где-то внизу скрипнула половица. Я замираю, сжимая в руках свитер. Прислушиваюсь. Тишина. Но кровь стучит в ушах так громко, что я едва различаю звуки.
Еще один скрип. Это дом. Просто старый дом, который оседает по ночам. Но мое тело не верит разуму – оно готовится к бегству, мышцы напряжены, как у загнанной лани.
Я бросаю взгляд на часы. Девять сорок. Дима уехал в семь. Встреча должна была продлиться до одиннадцати, но что если он почувствовал что-то? Он всегда чувствовал. Читал меня, как открытую книгу.
За окном гудит машина. Мое сердце взрывается в груди, кровь стучит в ушах так громко, что заглушает все остальное. Это он. Он вернулся. Он знает.
Я бегу к окну на дрожащих ногах, отодвигаю штору дрожащими пальцами. Чужая машина проезжает мимо, не останавливаясь. Я опираюсь лбом о холодное стекло, пытаясь не потерять сознание от облегчения.
Ложная тревога. Но в следующий раз может быть не ложная.
Но время утекает, как кровь из раны. Я судорожно запихиваю в сумку джинсы, свитера, нижнее белье. Руки не слушаются, все валится из пальцев. Проклятая молния на сумке заедает, и я дергаю ее с такой силой, что ломаю ноготь. Острая боль прорезает панику, и я на секунду замираю, глядя на кровь под ногтевой пластиной.
Не время. Не время для боли.
Я иду в детскую к Свете. На стене висят ее рисунки – мы все вчетвером под ярким солнцем, с улыбками до ушей. На одном из них она подписала неровными буквами: «Моя семья». Семья. Я срываю рисунок со стены, комкаю и бросаю в корзину. Нет больше семьи. Есть только осколки.
В углу сидит огромный плюшевый медведь – подарок Димы на последний день рождения. Дорогой, красивый, с атласным бантом. Света его обожает. Но он не поместится. А если поместится, то это будет напоминание о нем, о его любви, которая душит.
Захожу в комнату Егора. На стене постер панк-рок группы, которую Дима называет «шумом для дебилов». Егор повесил его тайком, когда отца не было дома. Маленький акт бунта. Я смотрю на этот постер и понимаю – мой сын уже давно знает, что такое жить под контролем. Он просто привык.
– Мам, а что мы делаем?
Я оборачиваюсь так резко, что в шее стреляет. Светка стоит в дверном проеме в пижамке с единорогами, протирая заспанные глаза. Мой маленький ангел. Моя девочка, которую я сейчас обману.
– Мы… мы поедем к тете Юле. На несколько дней. – Голос дрожит, несмотря на все усилия.
– А почему так поздно? – Света подходит ближе, и я вижу, как в ее глазах проступает тревога. Дети чувствуют ложь кожей.
– Потому что… – Я глотаю, пытаясь найти слова, которые не разрушат ее доверие окончательно. – Потому что так получилось, детка.
– А папа знает?
Очередной удар ножом. Папа знает. Папа знает все – мои мысли, мои чувства, мои страхи. Папа всегда все знает лучше меня. Но сейчас папа не узнает ничего, пока не вернется домой и не найдет пустые комнаты.
– Папа… папа приедет позже.
– Мамочка, – Света хватает меня за руку, и в ее голосе слышится плач. – А мы вернемся? Я не хочу к тете Юле. Я хочу домой.
Ее маленькие пальчики сжимают мою ладонь, и меня разрывает на части. Она не понимает. Не может понять. Для нее этот дом – безопасность, любовь, семья. Она не знает, что семья может быть тюрьмой, а любовь – цепями.
– Конечно, вернемся, – лгу я, и каждое слово обжигает горло. – Это ненадолго.
Но Света не успокаивается. Она начинает плакать – тихо, жалобно, и этот звук разрывает меня пополам. Я падаю на колени перед ней, обнимаю, чувствуя, как ее маленькое тело содрогается от рыданий.
– Тише, тише, солнышко. Все будет хорошо.
Как же я устала от этой лжи. От необходимости постоянно говорить, что все хорошо, когда все рушится.
В коридоре появляется Егор. Рюкзак через плечо, куртка в руках. Он готов. Но его лицо… Боже, его лицо. Он смотрит на меня так, словно видит впервые. И то, что он видит, ему не нравится.
– Что происходит? – Его голос сухой, взрослый. Слишком взрослый для пятнадцати лет.
Я встаю, все еще обнимая Свету, которая уткнулась мне в плечо.
– Мы едем к тете Юле. Ненадолго.
– Сколько это «ненадолго»? – В его глазах читается холодный скептицизм. – Неделя? Месяц? Навсегда?
Последнее слово он произносит с особой интонацией, и я понимаю – он знает. Мой сын знает, что это не временная поездка. Что мама окончательно сошла с ума и тащит их в неизвестность.
– Егор…
– Не надо, – обрывает он меня. – Не надо объяснять. Я понял.
И в этом «я понял» слышится такое презрение, такое разочарование, что хочется провалиться сквозь землю. Мой собственный сын смотрит на меня, как на предательницу. И он прав. Я и есть предательница. Предаю его привычный мир, его отца, его дом.
– Собирайте вещи, – говорю я, и голос звучит чужим. – Сейчас же.
Егор смотрит на меня еще несколько секунд, потом разворачивается и уходит в свою комнату. Я слышу, как он швыряет что-то в рюкзак – резко, со злостью. Каждый звук как пощечина.
Света все еще плачет, но теперь тише – устало, безнадежно. Я беру ее за руку и веду в детскую.
– Что тебе взять, солнышко?
Она показывает на полку с игрушками. Там их десятки – плюшевые звери, куклы, конструкторы, которые Дима привозил из командировок. Целое детство, разложенное по коробкам и полкам. Каждая игрушка – это день рождения, Новый год, просто хорошее настроение папы.
– А Мишку можно? – Она показывает на огромного медведя.
– Мишка не поместится, детка.
– Но он будет очень одинокий! И грустный! – Новые слезы катятся по щекам. – Мамочка, а может, мы возьмем машину побольше? Чтобы Мишка поместился?
Как объяснить девятилетнему ребенку, что плюшевые медведи не помещаются в новую жизнь? Что каждая вещь, связанная с отцом, – это крюк, который может потащить нас обратно?
– Мишка останется здесь. Будет охранять дом, – говорю я, и ложь режет горло.
Мы набиваем ее маленький чемоданчик самым необходимым. Она берет старого потертого зайца – с одним глазом, которого таскает с собой с трех лет. Зайца, который пережил бесчисленные стирки, которого Дима называл «рвань» и требовал выбросить.
Я беру детские альбомы с фотографиями. Листаю страницы и вижу нас всех счастливыми. Дима поднимает на руки маленького Егора. Света делает первые шаги между нами. Мы на даче, на море, в парке. Обычная семья.
На одной фотографии Дима целует меня в щеку, а я смеюсь. Помню тот день – мы только купили дом, все было впереди. Я была так счастлива. Так наивна.
На секунду решимость колеблется. А что если Егор прав? Что если я разрушаю что-то настоящее, хорошее? Что если проблема во мне, а не в Диме?
Но потом я вспоминаю стакан в его руке. Осколки. Кровь. И спокойный, ледяной голос: «Видишь, что ты меня довела до?»
Но потом я вспоминаю его голос вчера вечером: «Ты не понимаешь, что говоришь. Ты не в состоянии принимать решения». И ледяной узел в груди затягивается туже.
Я захлопываю альбом и кладу его в чемоданчик.
За окном снова гудит машина. Я бросаюсь к окну, сердце бешено колотится. Опять мимо. Но в следующий раз может быть не мимо.
– Пошли, – говорю я детям. – Быстро.
Мы спускаемся вниз. В прихожей я хватаю ключи от машины. Руки дрожат так сильно, что ключи звенят, как колокольчики. На секунду я замираю у зеркала и вижу свое отражение – бледное, с безумными глазами, растрепанными волосами. Не женщина, а привидение.
Егор молча берет чемоданчик Светы. Света прижимает к груди своего потертого зайца и оглядывается на дом.
– А если папа вернется и не найдет нас?
– Папа поймет, – говорю я, и даже сама не знаю, что это должно означать.
Мы выходим на крыльцо. Ночной воздух холодный, пахнет осенью и чужими домами. Света дрожит в тонкой курточке, и я обнимаю ее за плечи.
Машина заводится с первого раза – хороший знак. Дети садятся сзади. Света сразу же сворачивается калачиком, прижимая зайца к щеке. Егор надевает наушники и смотрит в окно. Отгораживается от меня, от всего этого кошмара.
Я включаю задний ход и медленно выезжаю с подъездной дорожки. В зеркале заднего вида наш дом выглядит как картинка – ухоженный, красивый, теплый. Дом мечты. Моя золотая клетка.
Но когда я выезжаю на главную дорогу, начинается настоящий ад. Каждые фары в зеркале заднего вида – это он. Белый седан сзади – его машина. Черный джип обгоняет – тоже может быть его, он мог поменять машину, чтобы незаметно следить.
Я сжимаю руль так сильно, что костяшки белеют. Спидометр показывает девяносто, сто. Фары за спиной не отстают.
– Мам, ты что, сошла с ума? – Егор снимает наушники. – Мы же не на гонках!
Но я не могу сбавить скорость. Не могу. Потому что это он. Я знаю. Чувствую.
Вижу впереди поворот направо – в объезд. Резко дергаю руль, шины визжат на асфальте. Света просыпается и начинает плакать.
– Мама, что случилось? Мама!
– Все хорошо, детка. Все хорошо.
Еду по объездной дороге, постоянно поглядывая в зеркала. Фары исчезли. Может, это была не его машина. А может, он понял, что я заметила слежку.
Через двадцать минут выезжаю обратно на главную трассу. Света снова спит, прижимая к себе зайца. Егор надевает наушники и отворачивается к окну. Молчит. Наказывает меня своим молчанием.
Огни нашего дома уже далеко позади. Сначала они размером с окна, потом с лампочки, потом превращаются в тусклую точку. А потом исчезают совсем – маяк прошлой жизни гаснет навсегда, оставляя меня в полной, ледяной темноте.
Шоссе пустынно. Только редкие фуры проносятся мимо с включенными фарами. Я еду и чувствую, как адреналин постепенно отпускает. Руки все еще дрожат на руле, но уже не так сильно. Дыхание выравнивается.
Воздух из приоткрытого окна пахнет осенью и свободой. Он кажется другим – не домашним, не знакомым. Руль в руках – единственная реальность в этом хаосе. Дорога впереди – единственная определенность.
Я свободна. Впервые за пятнадцать лет никто не контролирует меня. Никто не объясняет, что я чувствую неправильно. Никто не превращает мою реальность в бред.
Я свободна.
И я никогда в жизни не чувствовала себя более одинокой и напуганной.
Глава 9
Ольга
Лифт дергается на седьмом этаже, и мой желудок подскакивает вместе с ним. Дети жмутся ко мне – Света цепляется за рукав моей куртки, а Егор стоит с каменным лицом, глядя в потолок кабины. Я чувствую, как дрожат мои пальцы, когда нажимаю кнопку восьмого этажа.
– Мама, а мы долго будем жить у тети Юли? – шепчет Света.
Я не знаю, что ответить. Сглатываю ком в горле и глажу ее по голове.
– Пока что да, солнышко.
– А папа знает, где мы? – Егор не поворачивается, но я слышу в его голосе что-то новое. Не просто обиду – страх.
Дверь лифта открывается прежде, чем я успеваю соврать.
Квартира Юли встречает нас запахом кофе, книг и ее духов – терпких, с нотами сандала. Я стою в прихожей, держа в руках наши убогие сумки, и мгновенно понимаю: мы в другом мире.
Там, в нашем доме, было пространство и пустота. Белые стены, дизайнерская мебель, идеально чистые поверхности. Здесь каждый сантиметр заполнен жизнью. Старый паркет потрескался у окна, на подоконнике – штабеля книг вперемешку с горшками фиалок. Стены увешаны фотографиями: Юля на море, Юля с друзьями, Юля в обнимку со своим котом, который сейчас подозрительно смотрит на нас из-за дивана.
– Оля, проходи, – говорит Юля спокойно, без лишних слов. Никаких "как дела", никаких объятий. Просто: проходи.
Я делаю шаг в гостиную и спотыкаюсь о порог. Здесь тесно. Очень тесно. Диван стоит почти вплотную к журнальному столику, на котором громоздятся журналы, какие-то бумаги, кружка с недопитым чаем. На холодильнике – целая коллекция магнитиков из разных городов: Прага, Стамбул, Париж.
Дима всегда говорил, что такие вещи – признак дурного вкуса.
– Мама, – Света тянет меня за руку, – а где моя комната?
Сердце ёкает. Я смотрю на Юлю, не зная, что сказать.
– Комната одна – моя, – объясняет Юля терпеливо, приседая перед Светой. – А ты будешь спать здесь, на диване. С братом.
– На диване? – Света хлопает глазами. – А где мои игрушки?
– Те, что привезли, – те и есть, – Юля встает и идет на кухню. – Чай кому?
– А где мой стол? Где я буду делать уроки? – продолжает допытываться Света.
Егор резко поворачивается к ней:
– Заткнись! Не видишь, что тетя Юля и так нам помогает?
– Егор, не груби сестре, – одергиваю я, но он уже разворачивается ко мне. В его глазах – злость и отчаяние.
– А что тогда? – почти кричит он. – Мы что, правда будем жить в этой… в этой коммуналке? Лучше бы я с отцом остался!
Последние слова он выкрикивает и бежит к окну, утыкается лбом в стекло. Плечи дрожат. А я стою посреди чужой гостиной с сумками в руках и понимаю: что я наделала?
Юля возвращается с подносом – на нем чайник, кружки, печенье. Ставит все на журнальный столик, отодвигая бумаги.
– Садитесь, – говорит она просто. – Будем знакомиться заново.
Света робко устраивается на краешке дивана, Егор не отходит от окна. Я сажусь рядом с дочкой и чувствую, как проваливаюсь в мягкие подушки. Диван старый, пружины просели.
– Тетя Юля, – тихо спрашивает Света, – а почему у тебя так много книжек?
– Потому что я их читаю, – Юля наливает чай в кружки с выцветшими картинками. – Хочешь, покажу?
Света кивает. Ирина встает, берет с подоконника тонкую книжку с яркой обложкой.
– Вот. Про принцессу и дракона.
– А можно я буду читать?
– Конечно.
Егор наконец отходит от окна, садится на самый край дивана, как можно дальше от нас.
– А у нас дома библиотека была больше, – бросает он вызывающе.
Я краснею, но Юля только усмехается:
– Да? И часто ты туда заходил?
Егор молчит. Потому что в нашей идеальной библиотеке стояли книги, которые никто не читал. Они были частью интерьера.
– Ну вот и отлично, – кивает Юля. – А здесь книжки рабочие. Каждую прочитала.
Она наливает себе чай, садится в единственное кресло – тоже старое, обтянутое выцветшим гобеленом.
– Слушайте, – говорит она деловито. – Правила дома. В восемь утра я ухожу на работу. Возвращаюсь около семи. Ключи висят вон там, на крючке. Егор, ты за старшего. После школы сразу домой.
– А в какую школу мы пойдем? – спрашивает Света.
– В соседнюю. Завтра мама оформит документы.
Мама. Это я. Я должна оформлять документы, устраивать детей в школу, решать бытовые вопросы. А я даже не знаю, с чего начать.
– Юля, – начинаю я, – я не знаю, как тебя благодарить…
– Потом спасибо скажешь, – обрывает она. – Сейчас надо дела решать.
Она встает, идет к шкафу, достает постельное белье.
– Вот. Диван раскладывается. Покажу, как.
Юля действует быстро, четко, без лишних слов. Раскладывает диван, стелет постель. Я стою рядом и чувствую себя беспомощной. Не потому, что не умею – я делала это тысячи раз. А потому, что сейчас, в этом чужом доме, привычные действия кажутся бессмысленными, а руки просто не слушаются.
– Ужинать что будете? – спрашивает она, заправляя подушки в наволочки.
– Мы не хотим вас беспокоить…
– Я спрашиваю, что будете есть. Суп есть, каша. Или макароны сварить.
– Макароны! – оживляется Света.
– Макароны так макароны.
Юля идет на кухню, а я остаюсь с детьми. Егор лежит на кровати лицом к стене, Света листает книжку с принцессой.
– Мам, – шепчет она, – а папа нас найдет?
Вопрос, которого я боялась. Я сажусь рядом с ней на кровать.
– Не знаю, солнышко.
– А ты хочешь, чтобы нашел?
Я смотрю на дочку и не знаю, что ответить. Хочу ли? Часть меня – да. Хочет, чтобы Дима примчался, встал на колени, попросил прощения. Хочет вернуться в привычную, безопасную жизнь.
Но другая часть помнит его глаза вчера. Холодные. Чужие.
– Не знаю, – повторяю я честно.
С кухни доносится запах жареного лука, шипение на сковороде. Юля готовит. А я сижу с детьми в чужой гостиной и думаю: что дальше?
Ужинаем молча. Макароны с сосисками – простая еда, которую Дима называл "едой для бедных". Но сейчас это кажется самым вкусным ужином в мире.
Света засыпает быстро – сказываются усталость и стресс. Егор ворочается еще долго, но в конце концов сон побеждает. Я сижу рядом с их кроватью, слушаю их дыхание и чувствую: что-то внутри меня сломалось.
– Иди на кухню, – тихо говорит Юля из дверей. – Поговорим.
На кухне она ставит передо мной не чай, не валерьянку – рюмку коньяка. Себе наливает тоже.
– Пей, – говорит коротко.
Коньяк обжигает горло, но тепло разливается по телу. Я делаю еще глоток и чувствую, как мышцы наконец-то расслабляются.
– Рассказывай, – Юля закуривает, открывает окно.
И я рассказываю. Все. Про то, как нашла Диму с этой женщиной. Про его равнодушное "ну и что?". Про то, как он смотрел на меня, когда я собирала вещи – как на истеричку, которая устраивает сцену.
– Я думала, он остановит меня, – шепчу я. – Скажет, что все исправит. Что она ничего для него не значит.
– А он?
– Помог донести сумки до машины.
Юля молчит, затягивается сигаретой.
– И что теперь? – спрашивает наконец.
– Не знаю. Разведусь, наверное. Заберу детей…
– На что жить будешь?
Вопрос застает врасплох. Я моргаю.
– Найду работу…
– Какую? – Юля наклоняется через стол. – Ты десять лет домохозяйкой была. Диплом филолога – это не специальность, это хобби. Кому ты нужна в сорок лет без опыта работы?
Каждое слово – как удар. Но я понимаю: она права.
– Алименты…
– Алименты, – Юля усмехается. – А ты думаешь, он будет их исправно платить? Ты думаешь, он просто так отдаст тебе детей?
– Он же их любит…
– Он любит комфорт, – жестко перебивает Юля. – А дети – часть этого комфорта. Красивая картинка: успешный бизнесмен с семьей. Ты думаешь, он откажется от этой картинки?
– Но он не может…
– Может. И сделает.
В голосе Юли что-то такое, что заставляет меня замолчать.
– Помнишь Лену Краснову? Мы с ней в институте учились.
Я киваю. Лена была курсом младше, красивая, веселая.
– Три года назад развелась с мужем. Тоже бизнесмен, тоже "приличный" человек. Он доказал суду, что она алкоголичка и неблагополучная мать. Привел свидетелей, купил справки. Она осталась без детей и без копейки.
Холод ползет по спине.
– Но это же неправда…
– А какая разница? Суд поверил ему. У него были адвокаты, связи, деньги. А у нее – что?
Я молчу, потому что у Лены не было ничего. Как и у меня сейчас.
– Оля, – Юля затушивает сигарету, – ты думаешь, Дима дурак? Он уже планирует, как тебя уничтожить. Возможно, уже звонит адвокатам.
– Я сбежала с детьми. Это же можно как-то объяснить…
– Можно. Но Дима объяснит по-своему. Скажет, что ты психически неустойчива. Что лишила детей привычного образа жизни, школы, друзей. Что действовала неадекватно.
– Но он изменял!
– И что? Это не лишает его родительских прав. А вот твой побег с детьми… – она закуривает новую сигарету. – Это интереснее.
Я чувствую, как накрывает паника. Представляю, как Дима с адвокатом строят план. Как описывают меня истеричкой, похитившей детей.
– Может, мне вернуться? – шепчу я. – Попытаться все наладить?
Юля смотрит на меня долго, внимательно.
– А что наладить? Он изменял, изменяет и будет изменять. Просто теперь ты знаешь.
– Но дети…
– Что – дети? Думаешь, им нужен отец, который не уважает их мать? Думаешь, Егор не понимает, что происходит? Он не зря сказал, что лучше остался бы с отцом. Он злится на тебя за то, что ты разрушила его мир. Но если ты сейчас вернешься с повинной головой, он будет презирать тебя всю жизнь.
Слова падают в тишину кухни, как камни в воду. Я сижу и понимаю: дороги назад нет.
– Что же мне делать? – шепчу я.
– Бороться.
– Я не умею…
– Научишься. – Юля наклоняется через стол, и я вижу в ее глазах что-то жесткое, стальное. – У меня есть знакомый адвокат. Хороший. Дорогой. Специализируется на разводах богатых.
– У меня нет денег…
– У меня есть накопления. Займу.
– Юля…
– Слушай меня внимательно, – перебивает она. – Это будет война. Дима попытается доказать, что ты плохая мать. Что дети с ним будут жить лучше. У него есть деньги, связи, опыт манипулирования людьми.
– А у меня?
– А у тебя есть правда. И адвокат, который умеет с этой правдой работать.
Она встает, идет к окну, смотрит на ночной город.
– Знаешь, сколько раз я видела, как мужики бросают жен? – говорит, не оборачиваясь. – Они забирают детей, квартиры, машины. А женщины остаются ни с чем и благодарят за то, что вообще живы остались.
– Но не все же такие…
– Большинство. Когда дело доходит до дележки имущества, они все одинаковые.
Она поворачивается ко мне.
– Я не хочу, чтобы ты стала такой историей. Не хочу, чтобы лет через пять ты работала продавщицей, снимала комнату в коммуналке и видела своих детей раз в неделю.
– А если я не справлюсь?
– Тогда все будет именно так.
Мы сидим в тишине. За окном шумит ночная Москва – машины, сирены, чьи-то голоса. Весь этот огромный город живет своей жизнью, а я сижу на чужой кухне и слушаю, как рушится моя старая жизнь.
– Мне страшно, – признаюсь я.
– Это хорошо, – кивает Юля. – Страх – это инстинкт выживания. Главное – не дать ему парализовать тебя.
– А что, если он прав? Что, если я правда плохая мать?
– Оля, – Юля садится напротив, берет меня за руки. – Плохие матери не мучаются такими вопросами. Они не сбегают, чтобы защитить детей от токсичной атмосферы. Они приспосабливаются.
– Но я же разрушила их мир…
– Их мир уже был разрушен. Просто они этого не знали.
Она отпускает мои руки, встает.
– Хватит плакать, Оля. Пора драться.
Эти слова падают в тишину, как приговор. Я смотрю на подругу и не узнаю ее. Когда мы учились в институте, она была такой же мягкой, как и я. Но жизнь научила ее быть другой.
– Завтра начнем действовать, – продолжает она. – Найдем адвоката, подадим на развод, соберем документы.
– А если Дима…
– Дима делает свое дело. А ты – свое.
Она промывает рюмки в раковине.
– Иди спи. Завтра будет тяжелый день.
В спальне Юли я лежу на узкой кровати и смотрю в потолок. В соседней комнате сопят мои дети. Завтра им придется идти в чужую школу, объяснять одноклассникам, почему они живут не дома. А мне – звонить адвокату и учиться драться.
Я засыпаю тяжелым сном человека, который знает: завтра начинается война.
Просыпаюсь от запаха кофе. В квартире тихо – дети еще спят. Иду на кухню босиком, по холодному паркету. Юли нет.
На кухонном столе – записка, написанная ее размашистым почерком: "Вот телефон адвоката по разводам. Лучшего. Позвони".
Рядом лежит пачка денег.
Я беру записку дрожащими пальцами и читаю еще раз. Номер телефона. Деньги.
Глава 10
Алексей
Будильник не нужен. Глаза открываются в шесть утра – точно, как заведенный механизм. За окном еще серо, но я уже встаю. Правая нога касается пола первой, потом левая. Тапки стоят ровно, параллельно кровати. Халат висит на крючке справа от окна.
Все как всегда. Как должно быть.
В коридоре останавливаюсь у двери Киры. Прислушиваюсь – дышит ровно, спокойно. До подъема еще полчаса. Успею приготовить завтрак, проверить погоду, собрать ее рюкзак. Хотя рюкзак уже собран – мы сделали это вчера вечером, как всегда.
Кухня встречает привычным порядком. Тарелки в сушилке стоят ребром, каждая в своей ячейке. Кофемашина готова к работе – засыпал зерна еще вечером. Нажимаю кнопку, и машина начинает свою утреннюю песню: шипение пара, булькание воды, густой аромат арабики заполняет пространство.
Киркин завтрак – овсянка с медом и нарезанным яблоком. Она любит, когда яблоко порезано именно дольками, а не кубиками. И мед должен быть липовый, не акациевый. Эти маленькие детали важны. От них зависит, будет ли утро хорошим или нет.
– Папа? – сонный голос из коридора.
– Доброе утро, солнышко. Завтрак готов.
Она появляется в дверном проеме – взъерошенные темные волосы торчат во все стороны, глаза еще не до конца проснулись. Десять лет, а кажется, что она еще совсем малышка. Особенно по утрам, когда сон не отпускает ее окончательно.
– Какая сегодня погода? – спрашивает, устраиваясь за столом.
– Плюс восемь, дождь к обеду. Куртку потеплее и зонтик.
Она кивает, макает ложку в овсянку. Ест медленно, задумчиво. Я наливаю себе кофе, сажусь напротив. Смотрю, как она ест, и чувствую это привычное тепло в груди – не радость, не счастье, что-то более спокойное. Удовлетворение, что все идет правильно. Что я справляюсь.
– Пап, а у Насти сегодня мама в школу придет на родительское собрание, – говорит Кира, не поднимая глаз от тарелки. – А у Максима – тоже мама. И у Лизы мама новую прическу сделала, очень красивую.
Ложка замирает у меня в руке. Кофе остывает. Я знаю, к чему она ведет. Этот разговор повторяется раз в несколько месяцев, как неизбежная проверка на прочность.
– Кира.
– Я знаю, – быстро говорит она. – Я знаю, что мама умерла, когда я была совсем маленькая. Но почему у всех есть мамы, а у меня нет?
Вопрос, на который нет правильного ответа. Я ставлю чашку на стол, смотрю в ее серые глаза – такие же, как у Лены. Иногда, когда Кира смотрит на меня вот так, серьезно и внимательно, время останавливается. И я вижу не десятилетнюю дочь, а Лену в детстве – по фотографиям, которые показывала мне ее мать.
– Потому что у каждого своя история, – говорю я. – У тебя есть я. У тебя есть бабушка Валя. И твоя мама – она тоже есть.
– Но я ее не помню.
– Не помнишь лицо. Но помнишь тепло. Помнишь, как засыпать спокойно. Помнишь, что такое любовь. Это все – от нее.
Кира задумывается, жует овсянку. Потом кивает – не потому, что поняла до конца, а потому, что привыкла принимать мои объяснения. Когда-нибудь она захочет услышать всю правду. О том, как Лена умирала в больнице, как я держал ее руку, как она просила заботиться о Кире. Как я обещал. Но не сейчас. Сейчас ей десять, и она имеет право на простые ответы.
– Пап, а ты заплетешь мне косу?
– Конечно.
Она заканчивает завтрак, идет в ванную чистить зубы. Я убираю со стола, мою посуду. Все автоматически – руки помнят каждое движение. Тарелки в сушилку ребром. Чашки рядом. Сковородку протереть и повесить на крючок.
Кира возвращается с расческой в руке. Садится на стул спиной ко мне. Я беру расческу. Ее волосы густые, темные, как у Лены, но более послушные. Разделяю на три пряди. Правая над средней, левая над правой, средняя под левую…
Мои пальцы слишком большие для этой работы. Первые месяцы после Лениной смерти я не мог заплести Кире даже простой хвостик – руки тряслись, путались. Но потом научился. Пришлось. Теперь у меня получается даже французская коса.
– Туго? – спрашиваю.
– Нет, нормально.
Закрепляю резинкой, поправляю выбившиеся волоски. Кира поворачивается, улыбается.
– Спасибо, пап. Красиво получилось.
– Всегда пожалуйста.
Она идет одеваться. Я собираю ее рюкзак – хотя он уже собран, проверяю еще раз. Учебники, тетради, пенал, сменная обувь в пакете. Яблоко на перекус. Бутылка воды. Все на месте.
В прихожей помогаю ей надеть куртку. Она неловко продевает руки в рукава – все еще сонная, не до конца проснулась. Я застегиваю молнию, поправляю капюшон.
– Зонтик не забудь, – говорю, протягивая маленький синий зонтик с рисунком в горошек.
– А если дождя не будет?
– Тогда просто донесешь его домой. Лучше перестраховаться.
Она кивает, берет зонтик. Мы выходим из дома.
Утро действительно серое, промозглое. Воздух пахнет дождем – тяжелый, влажный. По дороге в школу Кира молчит, идет рядом, изредка перепрыгивает через лужи. Я укорачиваю шаг, подстраиваюсь под нее. Не тороплю.
У школьных ворот она оборачивается.
– Пап, а во сколько ты меня заберешь?
– В четыре. Как всегда.
– А если задержишься?
– Не задержусь. Но если что – позвоню учительнице.
Она улыбается, встает на цыпочки, целует меня в щеку. Ее губы прохладные, пахнут зубной пастой.
– Увидимся, пап.
– Увидимся, солнышко.
Смотрю, как она идет к школьному крыльцу, как здоровается с одноклассниками. Она не оборачивается – знает, что я жду, пока она войдет внутрь. Только когда тяжелая дверь закрывается за ней, поворачиваюсь и иду домой.
Обратная дорога кажется длиннее. Нет Киры рядом – не нужно замедлять шаг, подстраиваться. Иду быстро, машинально. Мимо одинаковых домов с одинаковыми заборами. Мимо магазина, где покупаю хлеб. Мимо автобусной остановки, где сидят пенсионеры, ждут маршрутку в город.
Обычная жизнь обычного пригорода. Ничего не меняется. И это хорошо.
Дома меня встречает тишина. Полная, густая, почти осязаемая. Киркины тапочки стоят аккуратно у порога. Ее пижама сложена на стуле в спальне. В ванной порядок – зубная щетка в стакане, полотенце на крючке.
Я прохожу по комнатам, проверяю – все ли на месте. Привычка, выработанная годами. В гостиной диванные подушки лежат ровно. Пульт от телевизора на своем месте. Книги на полках стоят по алфавиту. В кухне вымытая посуда в сушилке. Кофемашина выключена.
Порядок. Стабильность. Контроль.
Иду в свою мастерскую – небольшую комнату в задней части дома, которую когда-то планировали под кабинет. Здесь мой мир. Верстак у окна. Инструменты на стене – каждый на своем месте, очерченном маркером. Стамески, рубанки, пилы. Банки с морилкой и лаком на полках. Запах дерева, металла, льняного масла.
На верстаке – недоделанная работа. Реставрирую старинный комод для одной клиентки из города. Красивая вещь, начало двадцатого века, но время и небрежность хозяев сделали свое дело. Облупившийся лак, сколы, царапины. Ножки расшатались.
Но это поправимо. Все поправимо, если знаешь, как.
Включаю радио – тихо, чтобы не мешать соседям. Новости. Политика. Курс валют. Прогноз погоды – дождь к обеду, как я и говорил Кире. Беру наждачную бумагу, начинаю шлифовать боковую стенку комода. Движения ровные, методичные. Старый лак снимается полосками, обнажая потемневшее дерево.
Работа успокаивает. В ней есть смысл, результат, которого можно достичь. Сломанное можно починить. Старое можно обновить. В отличие от жизни, в работе с деревом все предсказуемо.
Шкурю, и мысли текут медленно, как патока. Кира сейчас на уроке математики. Первый урок – всегда математика по вторникам. Потом русский язык. Потом большая перемена – она будет есть яблоко, которое я ей дал. В четыре заберу ее домой. Она расскажет, как прошел день. Мы поужинаем – куриные котлеты с гречкой, она любит. Потом домашнее задание. Потом книжка на ночь.
Все предсказуемо. Все под контролем.
Радио играет какую-то старую песню – что-то советское, с надтреслым голосом и простыми словами о любви. Я делаю звук потише и продолжаю работать. Дерево под наждачкой становится светлее, ровнее. Проступает рисунок древесины – извилистые линии, словно застывшие реки.
Лена любила наблюдать, как я работаю. Садилась на старый табурет в углу мастерской, подтягивала колени к груди и смотрела. Молчала, не мешала, просто присутствовала. Иногда задавала вопросы – зачем этот инструмент, почему именно такая морилка, как понять, что дерево готово к покраске.
Я объяснял, и она слушала внимательно, серьезно, как будто это было важно. Как будто мое умение реставрировать старую мебель было чем-то значительным.
После ее смерти мастерская опустела. Табурет в углу пустует уже пять лет. Иногда думаю убрать его, но рука не поднимается. Он стоит и напоминает – было время, когда здесь было не так тихо.
Переворачиваю комод, начинаю шлифовать другую сторону. Работа монотонная, не требующая особой концентрации. Руки знают, что делать. Мысли блуждают.
Кира растет. Скоро будет переходный возраст – я читал об этом в родительских форумах в интернете. Гормоны, перепады настроения, первые влюбленности. Мальчики начнут обращать на нее внимание. Она начнет задавать вопросы, на которые будет сложнее отвечать.
Справлюсь. Как справлялся все эти годы. По шагам, день за днем. Главное – не паниковать, не торопиться, не пытаться изменить то, что работает.
За окном серое небо затягивается тучами. Дождь, наверное, начнется раньше, чем к обеду. Хорошо, что дал Кире зонтик. Она не промокнет. Доберется до дома сухая.
Шлифую дальше. Древесина под руками становится шелковистой, приятной на ощупь. Еще один слой, и можно будет грунтовать. Потом морилка – попробую оттенок "темный орех", он подойдет к общему стилю комода. Потом лак в три слоя, с промежуточной шлифовкой. К концу недели будет готово.
Клиентка довольна будет. Она звонила вчера, интересовалась, как продвигается работа. Голос у нее приятный, интеллигентный. Наверное, лет сорока. Комод достался ей от бабушки, дорог как память. Я понимаю. Вещи связывают нас с прошлым, с теми, кого уже нет рядом.
У Киры тоже есть такие вещи – Ленина шкатулка с украшениями, которую она пока не носит, но иногда открывает и рассматривает. Мамин шарф, который пахнет духами, хотя прошло уже столько лет. Фотографии, которые мы вместе перелистываем по вечерам.
Память – это все, что остается. И важно, чтобы она была светлой.
Радио снова заиграло новости. Экономический кризис, политические разборки, где-то война. Мир за пределами нашего маленького города кипит, бурлит, меняется. А здесь все по-прежнему. Дети идут в школу, родители идут на работу, пенсионеры сидят на скамейках у подъездов.
Хорошо, что все по-прежнему.
Внезапно тишину мастерской нарушает резкий звук – грохот, словно падает что-то тяжелое. Потом голоса – взрослые, детские. Откуда-то совсем рядом, кажется, из соседнего дома.
Я останавливаюсь, прислушиваюсь. Дом справа пустует уже полгода – хозяева переехали в город, продать не могут, сдать тоже. Забор между нашими участками низкий, и я все время вижу заросший сад, грязные окна, покосившиеся ставни.
Но сейчас оттуда доносятся звуки – явно человеческие. Женский голос, раздраженный:
– Егор, помоги лучше, а не стой как столб!
Подростковый голос, недовольный:
– Я же говорил, что не надо было брать этот шкаф!
Снова грохот. Кто-то материтсяо – приглушенно, но слышно.
Потом детский плач – высокий, отчаянный.
Новые соседи. Въезжают прямо сейчас, судя по звукам.
Я морщусь невольно. Тишина нарушена. Покой, который выстраивался годами, треснул от этого постороннего шума. Дом справа больше не пустой, не мертвый. В нем снова будет житься – шумно, хаотично, непредсказуемо.
Детский плач не стихает. Мать пытается утешить – голос стал мягче, ласковее. Подросток что-то бормочет себе под нос. Снова грохот – наверное, заносят мебель.
Я ставлю наждачную бумагу на верстак, иду к окну. Через низкий забор видно часть их двора. Грузовая машина стоит у ворот. Мужчины в спецовках таскают вещи – коробки, мебель, какой-то хлам. Женщина в джинсах и свитере руководит процессом, показывает, что куда нести.
Лица не разглядеть – далеко. Но фигуру вижу хорошо. Высокая, стройная, движения резкие, нервные. Волосы светлые, собраны в хвост. Явно не местная – слишком городская, что ли. И одета не по погоде – легкий свитер, а на улице холодно.
Подросток – наверное, ее сын – стоит в стороне, смотрит на происходящее с видимым раздражением. Высокий, худой, типичный тинейджер со всеми признаками переходного возраста. Не помогает, только мешается под ногами.
А плачет маленькая девочка – лет восьми-девяти. Сидит на крыльце, утирает нос рукавом. Мать периодически оборачивается к ней, говорит что-то успокаивающее, но толку мало.
Семья. Мать с двумя детьми. Без мужа, судя по всему – я не вижу никого, кто мог бы им быть. Или он на работе. Или его просто нет.
Снова грохот – теронно уронили что-то тяжелое. Женщина всплескивает руками, кричит на грузчиков. Они оправдываются, машут руками. Обычная суета переезда.
Но мне это не нравится. Этот шум, этот хаос ворвались в мой упорядоченный мир без предупреждения. Пять лет я жил в тишине, и привык. Привык к тому, что справа пустота, что никто не будет греметь по утрам, включать громко музыку, устраивать шумные вечеринки.
А теперь это закончилось.
Я отхожу от окна, возвращаюсь к верстаку. Беру наждачную бумагу, продолжаю шлифовать. Но сосредоточиться не получается. Шум за окном не утихает – наоборот, усиливается. К женскому и детским голосам прибавляется лай собаки. У них есть еще и собака.
Прекрасно. Теперь будет лаять по ночам, по утрам, будет будить Киру.
Движения становятся резче, злее. Наждачная бумага скрипит по дереву. Я понимаю, что раздражаюсь, и пытаюсь взять себя в руки. Новые соседи – это нормально. Люди имеют право переезжать, шуметь во время переезда. Я не могу требовать, чтобы весь мир подстраивался под мою потребность в тишине.
Но раздражение не проходит. Оно растет, как заноза под кожей.
Детский плач усиливается – девочка явно устала от всей этой суеты. Мать кричит на сына, сын огрызается. Грузчики работают, перекрикиваясь через весь двор. Собака лает не переставая.
Какофония. Хаос. Все, чего я старался избегать эти годы.
Я сжимаю наждачную бумагу в кулаке и смотрю в окно. Женщина стоит посреди двора, разводит руками, явно на грани срыва. Дети – каждый сам по себе. Грузчики делают свое дело, не обращая внимания на семейную драму.
И вдруг понимаю – это только начало. Они же будут жить там. Каждый день. Каждое утро я буду слышать, как они просыпаются, завтракают, собираются. Каждый вечер – как возвращаются, ужинают, смотрят телевизор. Выходные – музыка, друзья, еще больше шума.
Мой мир больше не будет прежним.
Я кладу наждачную бумагу на верстак и медленно подхожу к окну. Смотрю на чужую суету, на чужую жизнь, которая вторглась в мою тишину.
И хмурюсь.
Глава 11
Ольга
Грузовик поворачивает с центральной улицы в узкий переулок, и я прижимаюсь лбом к холодному стеклу. Вот он – наш новый дом. Двухэтажный, когда-то белый, теперь серо-желтый от времени. Зеленая краска на оконных рамах облезла так, что проглядывает ржавое железо. Крыльцо покосилось – левый угол просел, и деревянные ступени выглядят подозрительно прогнившими.
Я выхожу из кабины, и под ногами хрустит битое стекло. На одном из окон первого этажа – трещина, как молния, разрезающая тусклый свет. Забор из потемневших досок покрыт плесенью, калитка висит на одной петле. За ней – двор, заросший бурьяном и чертополохом. Между сорняков валяются ржавые банки, обрывки полиэтилена и что-то, похожее на детскую игрушку – грязная кукольная голова без тела.
– Мам, а мы правда здесь будем жить? – голос Светы срывается на полушепот, и я оборачиваюсь.
Моя дочь стоит, вжавшись спиной в борт грузовика, и смотрит на наш новый дом так, словно это место из фильма ужасов. Ее глаза расширены от испуга и непонимания. Впервые в жизни она видит настоящую бедность – не ту, красивую, из книжек, а эту, пахнущую гнилью и отчаянием.
– Ничего страшного, солнышко, – говорю я, стараясь, чтобы голос не дрожал. – Мы его приведем в порядок.
Егор молча выбирается из кабины и с демонстративным отвращением пинает калитку. Она жалобно скрипит и едва не падает. Сын смотрит на меня с таким выражением лица, словно это я лично виновата в том, что мир оказался несправедливым. В его глазах я читаю вопрос, которого он не решается задать вслух: «Мама, как мы до этого докатились?»
Я и сама не знаю ответа.
Захожу в дом и сразу чувствую запах. Сырость, затхлость, что-то кислое и неприятное. Полы скрипят под ногами – доски прогибаются так, что кажется, провалишься. Обои в коридоре отклеиваются по углам и покрыты странными желтыми пятнами. В гостиной стоит старый диван с продавленными подушками – видимо, предыдущие арендаторы сочли его недостойным перевозки.
Поднимаюсь на второй этаж. Ступени под ногами жалобно стонут. В спальне, которая должна стать моей, на потолке разводы от протекшей крыши. Окно заклеено скотчем – стекло треснуло и держится на честном слове.
– Мам, тут же все разваливается! – кричит снизу Света.
– Потерпи, дочка, – отвечаю я, но сама понимаю: да, разваливается. Как и вся моя жизнь.
Возвращаюсь вниз как раз вовремя, чтобы увидеть катастрофу.
– Осторожно! – кричу я грузчикам, но уже поздно.
Первая коробка с посудой летит на скользкие ступени крыльца с глухим звуком разбитого стекла. Я чувствую, как внутри что-то обрывается. Это были последние тарелки из нашего сервиза – того самого, что Дима подарил мне на десятилетие свадьбы. Теперь и его нет.
– Извините, тетя, – буркает молодой грузчик. – Ручка порвалась.
Но на этом все не заканчивается. Вторая коробка – та, что тяжелее остальных – соскальзывает с их рук, когда они поднимаются по ступеням. Она падает ребром прямо на угол моего бабушкиного комода – единственной мебели, которую мне удалось отстоять у Димы.
Хруст. Дерево трещит, как сломанная кость. На темной полировке появляется глубокая царапина, а левая ножка комода подгибается под неестественным углом.
– Да что же это такое! – срывается с моих губ.
Грузчики переглядываются и молча доносят остальные коробки. Я стоя рядом, сжимая кулаки, и чувствую, как дрожат руки. Хочется кричать, но на кого? На этих парней, которые работают за копейки? На себя, которая не смогла заработать на нормальных грузчиков? На Диму, который довел меня до этого состояния?
Света всхлипывает, глядя на разбитую посуду.
– Ничего страшного, солнышко, – говорю я, хотя сама готова расплакаться. – Купим новые.
На что? На какие деньги? У меня в кошельке семь тысяч рублей и смутные надежды на завтрашнее собеседование в частной школе. Учительница русского языка за двадцать тысяч в месяц – если повезет.
Грузчики уезжают, и мы остаемся одни в этом чужом, враждебном доме. Егор, хмуро посмотрев на поврежденный комод, тащит свою коробку с компьютером наверх. Света жмется ко мне, а я пытаюсь изобразить, что все под контролем.
Захожу в гостиную и щелкаю выключателем. Ничего. Пробую второй выключатель – та же тишина. И третий. В доме нет ни одной работающей лампочки. На улице уже начинает смеркаться, а мы будем сидеть в темноте.
– Мама, почему свет не включается? – спрашивает Света тонким голоском.
– Наверное, лампочки перегорели, – отвечаю я, но понимаю, что даже новые лампочки купить не на что.
Иду наверх проверить остальные комнаты. Та же картина – ни одного источника света. В спальне Егора что-то шуршит в углу, и я боюсь даже думать, что это может быть.
– Мам, – доносится снизу встревоженный голос сына. – Тут какая-то проблема.
Спускаюсь и вижу Егора, стоящего посреди гостиной с ноутбуком в руках. Экран мерцает и гаснет.
– Розетки не работают, – говорит он. – Совсем. Ни одна.
Я проверяю – он прав. Вставляю зарядку от телефона в разные розетки – мертвые. Все мертвые.
Мы сидим в полутемной гостиной на коробках, и я понимаю: у нас нет ни света, ни возможности зарядить телефоны, ни горячей еды. А впереди – ночь в незнакомом доме.
– Может, воды хотя бы попьем? – говорю я больше себе, чем детям.
Иду на кухню и поворачиваю кран. Ничего. Кручу рычаг в другую сторону – та же тишина. В раковине сухо, как в пустыне.
– Мам, а почему вода не течет? – Света заглядывает ко мне через плечо, и в ее голосе слышится паника.
– Сейчас разберемся, – отвечаю я, но сама чувствую, как накатывает отчаяние.
Лезу под раковину, включаю фонарик на телефоне. Трубы, вентили, какие-то соединения – для меня это иероглифы. В нашей прежней квартире все всегда работало, а если что-то ломалось, я звонила Диме, а он вызывал мастера.
Пытаюсь повернуть один вентиль – он не поддается. Заржавел намертво. Второй – то же самое. Руки у меня слабые, непривычные к такой работе. Ногти ломаются об острые края металла, на ладонях появляются красные полосы от попыток провернуть заевшие гайки.
Пробую третий вентиль. Он поворачивается, но вода все равно не идет. Четвертый – шестой – я уже теряю счет. Руки дрожат, батарея на телефоне садится, а в голове стучит одна мысль: «Я не могу дать своим детям даже стакан воды».
– Мама, ну как там? – кричит из гостиной Егор.
– Минуточку! – отвечаю я, но голос срывается.
Вылезаю из-под раковины, и мир плывет перед глазами. Руки в мазуте и ржавчине, на коленях грязные пятна от пола, а в груди разрастается знакомое чувство полной беспомощности.
Сажусь прямо на грязный линолеум посреди чужой кухни и беззвучно плачу. Слезы текут сами собой – горячие, соленые, бесполезные. Я не могу починить кран. Не могу включить свет. Не могу накормить детей горячим ужином или даже заварить им чай.
Какая из меня мать? Какая защитница?
Где-то в доме хлопает дверь, но я даже не поднимаю головы. Пусть весь мир рушится – мне все равно.
Потом слышу шаги. Тяжелые, мужские. Они приближаются к кухне, и я пугаюсь. Кто это может быть? Егор так не ходит.
Быстро вытираю лицо рукавом и встаю. В дверном проеме стоит незнакомый мужчина – высокий, широкоплечий, лет сорока. Темные волосы с проседью на висках, серые глаза смотрят серьезно. На нем старая куртка и рабочие джинсы.
Первая мысль – испуг. Кто он? Как попал в дом? Что ему нужно?
– Добрый день, – говорит он негромко, видя мою растерянность. – Я ваш сосед. Алексей. Света открыла дверь.
Я оглядываю его быстрым взглядом – сильные руки, мозолистые ладони, уверенная посадка. Таких мужчин я видела только в фильмах. В моем мире все носили костюмы и говорили о прибыли.
– Ольга, – представляюсь я и понимаю, что выгляжу ужасно. Заплаканные глаза, растрепанные волосы, грязные пятна на одежде.
– Слышал шум, решил проверить, – он оглядывает хаос в кухне. – Все в порядке?
Хочется сказать "да, спасибо, все прекрасно", но в этот момент из гостиной доносится Светин тонкий голос:
– Мам, а когда вода будет? Я пить хочу.
Алексей поднимает одну бровь.
– Проблемы с водоснабжением?
Я киваю, чувствуя, как щеки горят от стыда. Вот и знакомство с соседями – в первый же день показать, что ты совершенно ни на что не способна.
– Давайте посмотрю, – говорит он просто.
Не "я вам помогу" или "не переживайте". Просто "давайте посмотрю", как будто заглянуть под чужую раковину – обычное дело.
Он проходит мимо меня к мойке, и я замираю. Он пахнет чем-то мужским – машинным маслом, деревом, чистым потом. Совсем не так, как пах Дима со своими дорогими парфюмами.
Алексей опускается на корточки и заглядывает туда, где я полчаса билась с гайками. Его движения точные, без суеты. Он сразу находит что-то важное – тот самый вентиль, который я пыталась повернуть.
– Ключ есть? – спрашивает он, не оборачиваясь.
– Какой ключ?
– Разводной.
Я молчу. У меня есть ключи от этого дома, от старой квартиры, от машины. Но что такое разводной ключ, я понятия не имею.
Алексей оглядывается на меня и видит в моих глазах полное непонимание.
– Сейчас принесу, – говорит он без тени насмешки.
Он выходит, и я остаюсь одна. Встаю у окна и смотрю, как он пересекает узкую улочку, скрывается за калиткой дома напротив – белого, с голубыми ставнями. Дом выглядит ухоженным, уютным. Не богатым – просто ухоженным руками того, кто умеет делать все сам.
Алексей возвращается с ящиком инструментов. Ложится на пол, протягивается под раковиной. Я стоя рядом и наблюдаю за его широкой спиной, за уверенными движениями. На свитере – старые пятна от работы, рукава закатаны, обнажая предплечья с выступающими жилами.
Металлический скрежет. Потом щелчок. Еще один поворот ключа.
– Попробуйте сейчас, – говорит он, не вылезая из-под мойки.
Поворачиваю кран – и из него брызгает вода. Сначала ржавая, мутная, потом прозрачная и холодная. Я подставляю ладони под струю, и это простое действие кажется чудом.
– Ура! Мама, получилось! – Света радостно хлопает в ладоши.
Алексей встает, отряхивает руки о джинсы. На костяшках пальцев – свежие царапины от острых краев труб.
– Просто вентиль был перекрыт, – объясняет он коротко. – Наверное, когда прежние жильцы уезжали.
– Спасибо, – говорю я, и это слово звучит слишком тихо для того, что он сделал. – Спасибо вам огромное. Я не знаю, как отблагодарить…
– Обращайтесь, если что, – перебивает он и направляется к выходу.
Просто так. Не задает лишних вопросов о том, откуда мы, почему переехали, где мой муж. Не смотрит с жалостью или снисходительностью. Помог – и идет домой.
– Подождите, – окликаю я его у двери. – А как… то есть, если что-то еще…
– Алексей, – отвечает он. – Живу в доме напротив.
– Алексей, – повторяю я и ловлю себя на том, что мне нравится звучание этого имени. Не "Леша" или "Лешка" – именно Алексей. Серьезно и по-мужски.
Он кивает и уходит. Я стоя у окна, смотрю, как он пересекает дорогу и скрывается за своей калиткой.
Остаток дня проходит в бесконечной возне с коробками. Света помогает расставлять книги, периодически всхлипывая – то от пыли, то от воспоминаний о прежнем доме. Егор молча собирает свой компьютерный стол, подключает системный блок к единственной работающей розетке, которую нам удалось найти в его комнате.
Мы не говорим о том, как все изменилось. Не говорим о Диме, о прежней квартире с ее светлыми комнатами и исправной сантехникой. Не говорим о том, что нас ждет завтра. Просто молча обживаем этот странный, чужой дом, пахнущий чужими жизнями.
К восьми вечера дети окончательно выбиваются из сил. Света засыпает прямо на полу, обнимая свою старую плюшевую собачку. Я укладываю ее в постель в маленькой комнатке наверху – она моя единственная дочь, и она заслуживает отдельную комнату, пусть даже такую крошечную.
Егор устраивается на диване в гостиной. Сил на то, чтобы собрать ему кровать, ни у него, ни у меня уже нет. Завтра. Завтра мы все сделаем.
– Мам, – говорит он, когда я укрываю его пледом. – А долго мы здесь будем жить?
Я не знаю, что ответить. У меня есть деньги на три месяца аренды, не больше. А дальше… дальше должно что-то случиться. Должно.
– Посмотрим, – говорю я, поглаживая его по волосам. – Главное, что мы вместе.
Он кивает, но я вижу в его глазах сомнение. Пятнадцать лет – возраст, когда дети уже понимают, что родители не всемогущи.
Когда дом наконец затихает, я сижу на полу среди неразобранных коробок и пью чай из единственной целой чашки – той самой, что чудом уцелела в разбитой коробке. Чай горячий, крепкий, а вода из починенного крана кажется мне самой вкусной на свете. Может быть, потому что каждый глоток напоминает о том, что не все потеряно. Что есть люди, которые просто помогают, не спрашивая "зачем" и не ожидая благодарности.
За окном уже совсем темно, и в доме напротив зажигается свет. Теплый, желтый – не холодный белый, как в наших прежних светодиодных люстрах, а домашний, уютный. Я вижу тень в окне – широкоплечий силуэт. Алексей.
Интересно, что он там делает? Читает? Смотрит телевизор? У него есть семья – жена, дети? Почему он живет один в таком большом доме?
Я ставлю чашку на подоконник и смотрю на его окна. В одной из комнат силуэт останавливается, и мне кажется – совсем на секунду – что он тоже смотрит в мою сторону. Быстро отхожу от окна, чувствуя, как краснеют щеки.
Что со мной? Я же замужняя женщина. То есть… была замужем. Теперь я не знаю, кто я такая.
Возвращаюсь к своей чашке, к теплому чаю, к тишине дома, где мои дети наконец спокойно спят. И впервые за эту страшную неделю – неделю, когда рушился мой мир – я чувствую не страх или боль, а укол странного, робкого любопытства.
Глава 12
Алексей
Звук дрели врезается в дерево ровно и уверенно. Стружка сыплется на пол мастерской, пахнет сосновой смолой и машинным маслом. Я веду сверлом точно по разметке – отверстие за отверстием, без спешки, без суеты. Здесь, среди инструментов и заготовок, время течет по-другому. Здесь есть только руки, дерево и результат.
Дрель замолкает. В наступившей тишине слышно только мое дыхание и далекий гул проезжающей машины.
И вдруг – грохот.
Резкий, металлический звук ударяет по ушам. Что-то тяжелое падает на землю во дворе за забором. Следом – детский крик, высокий и испуганный.
Пальцы сжимаются на рукоятке дрели. Я замираю, прислушиваюсь. Снова грохот. И женский голос – раздраженный, усталый:
– Егор, помоги мне!
– Не хочу, – отвечает подростковый бас. В нем слышится вызов, упрямство.
– Егор!
Я ставлю дрель на верстак. В мастерской снова тишина, но она уже не та. Она нарушена. Мой мир, где есть только я, дерево и работа, вдруг стал проницаемым. Чужие голоса просачиваются сквозь стены, лезут в сознание.
Еще один удар. На этот раз что-то звякает – болты рассыпаются по бетону.
– Мама, я могу помочь! – тоненький голосок. Девочка, лет восьми-девяти.
– Не лезь, Света. Еще пораниться.
Я подхожу к окну. Сквозь стекло, запыленное стружкой, видны силуэты во дворе соседнего дома. Новые жильцы – переехали вчера, грузчики до вечера таскали коробки. Я специально не выходил, не знакомился. Мне не нужны соседи.
Но любопытство сильнее. Я отодвигаю занавеску.
Женщина лет тридцати с небольшим стоит посреди разбросанных деталей детских качелей. Темные волосы растрепались, прическа, которая утром, наверное, выглядела аккуратно, теперь превратилась в хаос. На щеке – грязное пятно, на руках – следы от ржавчины. Белая блузка измята, рукава закатаны до локтей. В руках она держит инструкцию, и даже отсюда видно, как дрожат листы бумаги.
Рядом крутится маленькая девочка с двумя хвостиками. Резинки уже съехали, волосы лезут в глаза, но она не обращает внимания. Тянет к матери какую-то железку – болт или гайку, пытается помочь. На лице у нее – сосредоточенность, серьезность не по годам.
А на крыльце сидит подросток. Руки скрещены на груди, лицо отвернуто. Даже со спины читается: "Не подходите. Я здесь против своей воли". Наушники на шее, телефон в руках. Демонстративно игнорирует происходящее во дворе.
Я знаю этот язык тела. Знаю слишком хорошо.
Женщина роняет инструкцию. Листы разлетаются по ветру, один цепляется за куст боярышника. Она наклоняется за ним, и в этом движении – такая беспомощность, что что-то сжимается в груди. Спина согнулась, плечи опустились. Она выглядит так, словно мир свалился на нее целиком.
– Блин, – шепчет она, думая, что никто не слышит. Но звук разносится в тихом воздухе.
Девочка подбегает, протягивает матери болт:
– Мам, может, этот подойдет?
Женщина берет болт, вертит в руках. На костяшках пальцев – ссадины, словно она уже пыталась что-то собирать и поранилась о металл.
– Не знаю, солнце. Я не понимаю, как это собирать.
Голос устал. В нем слышна та особенная усталость, которая накапливается не за один день. Месяцы. Годы.
Подросток на крыльце поднимает голову, снимает один наушник:
– Спроси у папы. А, точно – папы же нет.
Произносит это нарочно громко, нарочно жестко. Хочет, чтобы больно. И получается.
Женщина замирает. Спина выпрямляется рывком, плечи становятся жесткими. Она медленно поворачивается к мальчику:
– Егор.
В ее голосе – предупреждение. Тихое, но четкое. Последнее предупреждение.
Он пожимает плечами, надевает наушник обратно:
– Что? Правду сказал.
И отворачивается снова. Демонстративно. Больно.
Девочка переводит взгляд с матери на брата. В ее глазах – испуг, непонимание. Она не знает этих правил взрослой игры, где словами можно ранить сильнее, чем кулаками. Но чувствует напряжение, впитывает его каждой клеточкой. Прижимает к груди болт, как талисман, как защиту от мира, который вдруг стал слишком сложным.
Женщина стоит несколько секунд, глядя на сына. В ее лице я читаю целую историю. Попытки найти общий язык, бессонные ночи, разговоры, которые заканчиваются ссорами. Мальчик злится – на переезд, на развод, на то, что мир изменился без его согласия. А она не знает, как с этим справляться.
И тут я понимаю: они не просто новые соседи. Они – семья в кризисе. Мать, которая пытается склеить осколки. Сын, который злится на весь мир. Дочка, которая не знает, почему все изменилось.
Я это видел. Я это жил.
Женщина снова наклоняется к деталям. Берет еще один лист инструкции, пытается разобрать схему. Но руки дрожат – от усталости, от злости, от отчаяния. Лист рвется по сгибу.
– Мамочки, – шепчет она.
Девочка подходит ближе:
– Мам, а можно я попробую?
– Нет, солнце. Это слишком сложно.
– А вдруг получится?
Женщина смотрит на дочку. В ее взгляде – такая любовь, что становится больно. Любовь, смешанная с виной. Она чувствует себя плохой матерью, потому что не может собрать качели. Потому что у них нет папы, который бы это сделал. Потому что сын на нее злится, а дочка вынуждена расти в атмосфере постоянного напряжения.
– Попробуй, – говорит она тихо.
Девочка берет инструкцию. Разглядывает картинки с серьезным видом. Показывает пальчиком на одну из схем:
– А вот тут нарисована трубочка. А где наша трубочка?
Они ищут среди деталей. Женщина пытается сосредоточиться, но я вижу: мысли ее где-то в другом месте. Наверное, считает деньги – хватит ли на новую мебель, на школьные принадлежности для сына, на садик для дочки. Или думает о работе – как совместить график с детьми, кому их оставить.
Отхожу от окна. Возвращаюсь к верстаку, беру в руки дрель. Но руки не слушаются. Пальцы не находят привычного хвата.
Снова грохот. Что-то тяжелое падает на бетон. Женщина ругается – тихо, но отчетливо. Слова, которые при дочке говорить не стоит, но которые вырываются сами.
Потом – всхлип. Короткий, сдавленный. Звук человека, который дошел до предела.
Я ставлю дрель. Смотрю на недоделанную полку. Дерево ждет. Работа ждет. Мой мир ждет, когда я вернусь в него.
Но за окном плачет маленькая девочка. И этот плач режет по нервам острее любой пилы.
Я снова подхожу к окну.
Женщина сидит на корточках рядом с грудой металлических деталей. Инструкция лежит в луже – видимо, ветром занесло под кран. Бумага размокла, схемы расплылись. Девочка стоит рядом, утирает нос рукавом. Плачет тихо, как плачут дети, которые не хотят расстраивать маму еще больше.
– Мам, не плачь.
– Я не плачу, солнце.
Но голос дрожит. Она пытается держаться, но силы на исходе.
Подросток встает с крыльца. На секунду кажется, что он подойдет, поможет. В его движении есть что-то неуверенное, словно внутри него борются злость и жалость к матери.
Но нет – он разворачивается и уходит в дом. Дверь хлопает. Громко, резко. Финальный аккорд семейной драмы.
Девочка вздрагивает от звука. Женщина сжимает кулаки, и я вижу, как белеют костяшки пальцев.
– Ну вот, – шепчет она. – Просто отлично.
И в этих словах – вся ее история. Развод, переезд, попытки начать заново. Сын, который не может простить ей разрушения семьи. Дочка, которая пытается всех помирить. И она сама – женщина, которая держится из последних сил.
И тут к забору подходит Кира.
Моя дочь появляется бесшумно, как всегда. В руках – плюшевый кролик, который она таскает повсюду. Останавливается у сетчатого забора, смотрит на соседей большими серьезными глазами.
Маленькая девочка – Света – замечает ее первой. Подходит к забору с другой стороны.
– Привет, – говорит Кира тихо.
– Привет, – отвечает Света. – А ты кто?
– Я Кира. А ты?
– Света. Мы вчера переехали.
Они смотрят друг на друга сквозь металлическую сетку. Две девочки, почти ровесницы. У Киры – светлые волосы и серьезное лицо. У Светы – светлые хвостики и любопытные глаза.
– А что это? – Кира кивает на груду деталей.
– Качели. Но они не собираются. Мама не умеет.
– А папа?
Света молчит секунду. Потом тихо:
– Папа остался в старом доме.
Кира кивает. Она понимает. У нее тоже нет мамы в новом доме.
Что-то сжимается в груди. Болезненно, знакомо.
Я отхожу от окна. Иду к двери мастерской. Рука ложится на ручку.
Останавливаюсь.
Не нужно. Не мое дело. У меня своих проблем хватает. Своя дочь, своя жизнь, свой мир, который я так тщательно выстраивал эти годы. Мир, где нет места чужим драмам и чужой боли.
Но за забором две девочки шепчутся. Кира протягивает кролика сквозь сетку – дает Свете потрогать.
– Он мягкий, – говорит Света.
– Хочешь, поиграем? – спрашивает Кира.
Света оглядывается на мать. Та все еще сидит на корточках, уставившись на инструкцию. Мокрую, грязную, бесполезную.
– Мам, можно поиграю?
Женщина поднимает голову. Смотрит на дочку, потом на Киру. В ее взгляде – удивление. И что-то еще. Облегчение?
– Конечно, солнце. Только далеко не уходи.
Девочки садятся по разные стороны забора. Кира придвигает кролика к сетке, и они начинают играть – тихо, сосредоточенно.
Я смотрю на них. На свою дочь, которая первый раз за месяцы улыбается по-настоящему. И на чужую девочку, которая забыла про качели и слезы.
Рука сама поворачивает ручку.
Выхожу из мастерской. Иду через двор, мимо Киры. Она поднимает голову:
– Пап, а можно Света к нам придет?
– Посмотрим, – говорю коротко.
Подхожу к забору. Женщина сидит все в той же позе – на корточках, с инструкцией в руках. Слышит шаги, поднимается. На лице – смущение, усталость.
– Простите за шум, – говорит она быстро. – Сейчас уберу.
Я смотрю на разбросанные детали. Узнаю модель – собирал такую же для Киры три года назад.
– У вас инструкция есть? – спрашиваю.
Она протягивает мокрые листы:
– Есть, но она… испортилась.
Беру инструкцию. Бумага размокла, буквы расплылись. Но схему еще можно разобрать.
– Сложная модель, – говорю. – Одной не справиться.
– Я думала, получится. – В голосе – извинение. Как будто она виновата в том, что не умеет собирать качели.
– Инструмент есть?
– Какой-то есть. Дима… то есть, муж оставил.
Кивок в сторону крыльца. Там стоит потертый ящик – вижу краешек отвертки, гаечного ключа.
– Принесу свой, – говорю. – Надежнее.
Она моргает:
– Вы… поможете?
– Кира играет с вашей дочкой. Девочкам нужны качели.
Это правда. Но не вся.
Возвращаюсь в мастерскую. Собираю инструменты в сумку – дрель, биты, ключи, уровень. Привычный набор. Беру и выхожу.
Кира все еще сидит у забора. Видит сумку в моих руках:
– Пап, ты будешь чинить качели?
– Собирать, – поправляю.
– А можно я посмотрю?
– Посмотри.
Иду к калитке в заборе. Она скрипит – давно не смазывали. Захожу в соседний двор.
Женщина стоит посреди деталей, не зная, с чего начать. Увидев меня, делает шаг назад. В движении – инстинктивная осторожность. Незнакомый мужчина в ее дворе. Я понимаю эту реакцию.
– Я даже не знаю, как вас благодарить, – говорит она, и голос звучит неуверенно.
– Не нужно благодарить. Работа простая.
Ставлю сумку рядом с деталями. Она стоит в стороне, явно не зная, куда себя деть. Наблюдает, как я начинаю сортировать железки – болты к болтам, трубы к трубам.
Молчание между нами натянуто, как струна. Она переступает с ноги на ногу, теребит рукав блузки. Я чувствую ее взгляд – осторожный, изучающий.
– Чем могу помочь? – спрашивает она наконец.
– Держите детали. Подавайте, когда попросу.
Она кивает, подходит ближе. Садится на корточки рядом, и я замечаю, что руки у нее дрожат. Не от холода – день теплый. От нервов.
Начинаю с основания. Беру две длинные трубы, вставляю соединительный элемент. Металл входит плотно, без люфта. Хорошие качели – не китайская подделка.
– Давно переехали? – спрашиваю, не отрывая взгляда от работы.
– Вчера, – отвечает она. – То есть официально вчера. А собираемся уже полгода.
В голосе – напряжение. Переезд был не простым решением.
– Далеко ехали?
– Из центра. – Пауза. – Там стало… дорого.
Ложь. Или не вся правда. Я это слышу. Не из центра они бежали, а от чего-то. От кого-то.
Прикручиваю поперечину. Она подает болты – по одному, осторожно, словно боится сделать что-то не так.
– Подавайте сразу четыре, – говорю. – Так быстрее.
– Извините. – Она торопливо высыпает болты в ладонь. – Я не разбираюсь в этом.
– Не страшно. Научитесь.
Она смотрит на меня удивленно. Видимо, не ожидала такого ответа.
Работаю дальше. Собираю каркас – медленно, основательно. Каждое соединение проверяю дважды. Качели должны быть надежными, особенно детские.
– У вас руки золотые, – говорит она тихо. – Так ловко получается.
– Привычка.
– Вы мебельщик?
– Столяр. Делаю мебель на заказ.
– В мастерской, что за забором?
Киваю. Она замолкает снова. Мы работаем в тишине – я собираю, она подает инструменты. Но тишина эта не комфортная. В ней слишком много невысказанного.
Я искоса поглядываю на нее. Вблизи видно больше деталей. Синяки под глазами – не от недосыпа, от постоянной усталости. Морщинки в уголках рта, которые появляются, когда приходится много нервничать. На безымянном пальце – белая полоска от обручального кольца. Сняла недавно.
Руки выдают многое. Сбитые в кровь костяшки – она уже пыталась что-то собирать сама. Заусенцы на ногтях – признак нервного напряжения. И эта дрожь, которая не проходит.
– Сложно одной с детьми, – говорю, не поднимая глаз от работы.
Она замирает. Болт в ее руке звенит о металл.
– Справляемся, – отвечает сухо.
Защитная реакция. Понятно.
– Сын сложный возраст, – продолжаю. – Пятнадцать?
– Да. – Пауза. – Он не плохой. Просто… злится.
– На переезд?
– На все.
В этих двух словах – целая история. Мальчик злится на развод родителей, на то, что пришлось оставить друзей, школу, привычную жизнь. Злится на мать, потому что она рядом, а отца нет. И не понимает, что она страдает не меньше его.
Устанавливаю стойки для качелей. Они должны стоять строго вертикально, иначе вся конструкция будет неустойчивой.
– Держите вот здесь, – прошу.
Она встает, берется за трубу. Стоим близко – почти касаемся плечами. Чувствую запах ее духов, смешанный с запахом пота и усталости. Человеческий запах.
Закручиваю болты. Стойка становится прочной. Женщина отпускает трубу, отходит на шаг.
– Вы делаете это, как будто всю жизнь собираете качели, – говорит она.
– Для дочки собирал. Три года назад.
– А сейчас ей не нужны?
– Подросла. – Пауза. – Теперь книжки читает.
– Сколько ей?
– Десять.
Она кивает. Мы возвращаемся к работе. Собираем вторую стойку. Она уже не так нервничает, движения стали увереннее. Привыкла ко мне.
– А жена? – спрашивает осторожно.
– Нет жены.
Я не объясняю. Не рассказываю про больницы, про долгие месяцы надежды и отчаяния, про тот день, когда все закончилось. Не мое дело делиться этим с незнакомкой.
Но она понимает. В ее глазах мелькает сочувствие.
– Извините. Не хотела…
– Все нормально.
Устанавливаю перекладину для качелей. Самая сложная часть – нужно точно рассчитать высоту, чтобы цепи висели правильно.
– Подайте уровень, – прошу.
Она роется в сумке, находит прибор. Подает неуверенно – видимо, первый раз видит такую штуку.
– Что это?
– Строительный уровень. Показывает, ровно ли стоит.
Прикладываю к перекладине. Пузырек воздуха встает точно посередине – идеально.
– Вот теперь правильно, – говорю.
Она смотрит на уровень с интересом:
– А можно посмотреть?
Даю ей прибор. Она крутит в руках, наблюдает, как пузырек перемещается в трубочке.
– Интересная штука. А если наклонить?
– Покажет, что криво.
Она улыбается впервые за все время. Слабо, но все-таки улыбается.
– Жизнь бы такой прибор. Чтобы показывал, когда все идет не так.
– Показывает, – говорю. – Только не всегда хотим видеть.
Она смотрит на меня внимательнее. В глазах – удивление. Видимо, не ожидала от соседа-столяра философских рассуждений.
Прикручиваю цепи к перекладине. Работа почти закончена. Остались только сиденья.
– Скоро будет готово, – говорю.
– Спасибо, – отвечает она тихо. – Честно, я уже думала, что не справлюсь.
– Справились бы. Просто дольше.
– Нет, – качает головой. – У меня руки не из того места растут.
– Руки нормальные. Опыта нет.
Она снова на меня смотрит. Я чувствую этот взгляд – внимательный, изучающий. Словно пытается понять, что я за человек.
– Вы добрый, – говорит вдруг.
Неловкость. Я не умею принимать комплименты.
– Просто помогаю соседям.
– Не все бы помогли.
Может, и так. Но я не хочу об этом говорить. Достаю из сумки сиденья – два ярких пластиковых круга на цепях.
Света и Кира подходят ближе. Смотрят, как растут качели – из груды металла превращаются в настоящий спортивный комплекс.
– Дядя, а вы строитель? – спрашивает Света.
– Нет, – говорю коротко.
– А кто?
– Работаю с деревом.
– Как Папа Карло? – В ее голосе – восхищение.
Кира хихикает:
– Пап не делает Буратино. Он делает мебель.
– И качели, – добавляет Света. – Красивые качели.
Я поднимаю глаза. Девочка смотрит на меня доверчиво, с благодарностью. И что-то теплое разливается в груди.
– Почти готово, – говорю. – Осталось сиденья повесить.
Достаю из сумки два детских сиденья – пластиковые, яркие. Креплю их на цепи, проверяю надежность.
– Можно качаться? – спрашивает Света.
Смотрю на Ольгу. Она кивает:
– Осторожно, солнце.
Девочки забираются на качели. Света – на красное сиденье, Кира – на синее. Начинают раскачиваться – сначала робко, потом смелее. Их смех сливается в один звук – легкий, беззаботный, такой, какого я не слышал от Киры уже месяцы.
– Выше! – кричит Света.
– Я лечу! – отвечает Кира, и в ее голосе звучит что-то новое. Радость.
Ольга стоит рядом со мной, смотрит на дочку. На ее лице впервые за все время, что я ее наблюдаю, появляется тень улыбки. Усталость никуда не делась, но что-то в ней размягчилось.
– Спасибо, – говорит она тихо. – Давно она так не смеялась.
Я стою посреди чужого двора. Слушаю, как смех моей дочери смешивается со смехом чужого ребенка. Смотрю на женщину, которая час назад была просто источником шума за забором, а теперь стоит рядом и благодарит меня.
И понимаю: стена, которую я так тщательно выстраивал вокруг своего мира, только что дала первую трещину.
Глава 13
Ольга
Тысяча рублей. Я пересчитываю их в четвертый раз, расправляя каждую мятую купюру на кухонном столе. От этого действия они не становятся больше, но руки сами тянутся к ним снова и снова. Словно в детской игре: если закрыть глаза и загадать желание, может быть, откроешь – а там уже десять тысяч?
– Мам, а что на ужин? – Светка заглядывает в холодильник, где одиноко стоят йогурт с истекающим сроком годности, полпачки сливочного масла и бутылка кетчупа.
– Сейчас схожу в магазин, солнышко, – отвечаю я, пряча деньги в кошелек. Голос звучит ровно, обыденно. А внутри все рвется на куски.
Егор проходит мимо, бросает взгляд на мое лицо и замедляет шаг. В его глазах мелькает что-то взрослое, понимающее – он уже не ребенок, он видит. Видит, как я считаю копейки. Видит, как дрожат мои пальцы, когда я делаю вид, что все нормально.
– Мам, – говорит он тихо, – если нужна помощь…
– Все хорошо, – быстро обрываю я его. Но от его готовности помочь, от этой недетской серьезности в голосе у меня перехватывает дыхание.
Телефон вибрирует. SMS от Димы: «Деньги на карте. Алименты за месяц».
Сердце подпрыгивает от облегчения, но тут же падает куда-то в район желудка. Проверяю баланс. Десять тысяч рублей. На месяц. На троих.
Сажусь за стол и начинаю считать. Коммунальные платежи – четыре тысячи. Еда – минимум шесть. Проездные для детей, школьные расходы Егора, танцы Светки, которые я пока не решаюсь отменить… Получается семнадцать тысяч минимум. А у меня десять.
Достаю лист бумаги, пишу сверху «Резюме». Зачеркиваю. Пишу снова. Снова зачеркиваю.
Что я умею? Организовывать семейные обеды для двадцати человек. Помнить дни рождения всех родственников мужа. Выбирать подарки партнерам Диминой фирмы. Следить за тем, чтобы в доме всегда были свежие цветы и идеально поглаженные рубашки.
А что из этого можно написать в резюме? «Навыки: умею быть женой»?
Образование – высшее экономическое, но это было двадцать лет назад. Опыт работы – ноль. Рекомендации – от кого? От Димы?
Я мну лист бумаги в руках и чувствую, как подступают слезы. Но плакать нельзя. Дети не должны видеть.
Перед зеркалом в прихожей я стою уже полчаса, перебирая варианты. Серый костюм – слишком официально, могу показаться высокомерной. Голубая блузка с брюками – но в брюках я кажусь полнее. Черное платье – но не слишком ли траурно?
В итоге выбираю темно-синий костюм, который покупала для корпоративов в Диминой фирме. Он дорого выглядит, но не кричаще. Аккуратно, профессионально. Только вот туфли… Каблук стерся с одной стороны, это заметно, если присмотреться.
Крашусь тщательно, скрывая следы бессонных ночей под глазами. Волосы укладываю в строгий пучок. Смотрю на себя в зеркало и пытаюсь увидеть деловую женщину. Получается плохо. Вижу растерянную жену, которая впервые за двадцать лет ищет работу.
По дороге в фитнес-клуб репетирую разговор. «Здравствуйте, меня зовут Ольга Кольцова, я по поводу вакансии администратора». Звучит неуверенно. «Здравствуйте, я хотела бы узнать подробности о вакансии». Лучше, но все равно не то.
Фитнес-клуб «Импульс» возвышается передо мной как храм успешной жизни. Стеклянный фасад, хромированные детали, неоновые вывески. Через огромные окна видны ряды тренажеров, экраны телевизоров, красивые подтянутые тела в яркой спортивной одежде. Здесь пахнет деньгами, амбициями, достижениями.
Толкаю тяжелую стеклянную дверь, и меня встречает волна прохладного воздуха с ароматом эвкалипта и мяты. Играет ритмичная музыка – не громко, но настойчиво. На стойке ресепшн блестят хромированные детали, а за ними стоит девушка, которая выглядит как модель с обложки журнала о здоровом образе жизни.
– Добро пожаловать в «Импульс»! – улыбается она белоснежными зубами. – Меня зовут Анна, я управляющая. Чем могу помочь?
– Здравствуйте, – говорю я, и сразу чувствую, как предательски дрожит голос. – Я по поводу вакансии администратора.
Ее взгляд скользит по мне – быстро, профессионально, оценивающе. Останавливается на моей сумке (дорогая, но прошлого сезона), спускается к туфлям (стертый каблук), возвращается к лицу. Улыбка становится чуть более натянутой.
– Конечно! – говорит она тем особым тоном, которым разговаривают с детьми и стариками. – Присаживайтесь, пожалуйста.
Мы садимся за маленький стеклянный столик в зоне ожидания. Кресла из белой кожи скрипят под моим весом – или мне кажется? Анна достает планшет, что-то в нем листает.
– Расскажите немного о себе, – просит она, не отрывая взгляда от экрана.
– Меня зовут Ольга Евгеньевна Кольцова, мне тридцать семь лет. У меня высшее экономическое образование…
– Прекрасно! – перебивает она. – А опыт работы в сфере услуг? В фитнес-индустрии?
– Нет, но я быстро учусь, ответственная, пунктуальная…
– А с компьютерными программами как дела? У нас здесь довольно сложная CRM-система, нужно знание Excel, умение работать с базами клиентов…
Я чувствую, как краска заливает мне щеки. Excel я открывала последний раз лет десять назад, а что такое CRM-система, понятия не имею.
– Я… могу освоить. У меня техническое мышление…
– Конечно, конечно, – кивает Анна, но в ее глазах я уже вижу вердикт. – А расскажите, как бы вы решили конфликтную ситуацию с VIP-клиентом? Например, он недоволен работой персонального тренера и требует компенсацию?
Я открываю рот и понимаю, что не знаю, что сказать. В моей прежней жизни конфликты решал Дима, а я только кивала и улыбалась.
– Я бы… выяснила суть проблемы и попыталась найти компромисс…
– Хм. – Анна откладывает планшет и смотрит на меня с сочувствием, которое больнее любой грубости. – Понимаете, Ольга Евгеньевна, наша работа требует определенного… энергетического уровня. Здесь молодая активная аудитория, нужно быть с ними на одной волне. И потом, график у нас довольно интенсивный – часто приходится работать до позднего вечера, в выходные…
«Молодая активная аудитория». «На одной волне». Каждое слово – как пощечина. Она не говорит прямо, но я понимаю: тридцать семь лет – это уже старость для их мира. Тридцать семь лет без опыта работы – это приговор.
– Конечно, мы рассмотрим вашу кандидатуру, – продолжает она, вставая. – Но у нас довольно большой конкурс, много молодых специалистов с профильным образованием…
Я тоже встаю, стараясь сохранить остатки достоинства. Ноги ватные, во рту пересохло.
– Спасибо за время, – выдавливаю я.
– Не за что! Удачи в поисках! – бросает она мне вслед, уже переключаясь на молодого парня в спортивной форме, который вошел следом за мной.
Выхожу на улицу, и мир вокруг плывет. Прислоняюсь спиной к холодному забору нашего нового двора и пытаюсь дышать ровно. В груди все сжимается, а перед глазами темнеет.
Мимо проходят люди – деловые, уверенные, каждый куда-то спешит, у каждого есть цель. А я стою у стены, как побитая собака, и не знаю, что делать дальше.
Женщина моего возраста в строгом костюме говорит по телефону: «Да, совещание перенесем на четыре, а в пять у меня встреча с поставщиками». У нее есть работа, есть совещания, есть поставщики. У нее есть место в этом мире.
А у меня что есть? Высшее образование двадцатилетней давности и умение варить борщ.
Иду по улице, не разбирая дороги. Голова гудит, а в глазах стоят слезы, которые нельзя пролить. Дети не должны меня такой видеть. Нужно взять себя в руки, нужно что-то придумать, нужно…
Захожу в первое попавшееся кафе – просто чтобы укрыться, чтобы побыть одной, чтобы выпить кофе и прийти в себя.
Кафе «У Марины» – полная противоположность блестящему фитнес-клубу. Пластиковые стулья, клеенчатые скатерти в красную клетку, запах жареного лука и домашних котлет. На стенах – дешевые репродукции натюрмортов, на подоконнике – пластиковые цветы в горшках.
– Что будем заказывать? – спрашивает пожилая женщина за стойкой. Седые волосы стянуты в строгий пучок, лицо усталое, но внимательные глаза.
– Капучино, пожалуйста.
Сажусь за столик у окна. Кофе приносят быстро – в толстой белой чашке, с пенкой, которая пахнет настоящим молоком. Пью маленькими глотками, чувствуя, как тепло разливается по груди.
Смотрю в окно на серый октябрьский день, на прохожих, спешащих по своим делам, и пытаюсь понять, что делать дальше. Может, попробовать в других местах? Но где? И что я им скажу? Те же вопросы, тот же приговор.
Взгляд случайно падает на стену рядом с кассой. Там висят объявления – рукописные, печатные, вырезанные из газет. «Продам дачу в Подмосковье». «Куплю холодильник, недорого». «Ищу репетитора по математике для девочки 12 лет».
И внизу, на листке из школьной тетради, неровными буквами: «Требуется помощник повара/посудомойка. График сменный. Зарплата договорная. Обращаться к администратору».
Читаю еще раз. Помощник повара. Посудомойка.
Сердце начинает биться чаще. Посудомойка. Я, Ольга Кольцова, жена… бывшая жена успешного бизнесмена. Я, которая никогда не работала. Которая привыкла, что за меня все решают, все делают.
Смотрю на свои руки, сжимающие чашку с кофе. Кожа мягкая, ухоженная, маникюр еще идеальный, но уже отрастает. Эти руки держали бокалы с шампанским на корпоративах. Эти руки никогда не мыли чужую посуду за деньги.
Встаю. Сажусь обратно. Встаю снова.
Посудомойка. Это унизительно. Это страшно. Это не для меня.
Но у меня есть дети. У меня есть Егор, который старается не показывать, что понимает – мы на дне. У меня есть Светка, которая может остаться без танцев, если я не найду деньги.
А что я умею еще? Кому нужна тридцатисемилетняя женщина без опыта работы?
Подхожу к кассе. Женщина поднимает на меня внимательные карие глаза.
– По поводу работы? – спрашивает она, и в голосе нет ни насмешки, ни сочувствия. Просто деловой тон.
– Да, – говорю я, и голос звучит как чужой. – По поводу работы.
– Марина Артуровна, – представляется она. – Это мое заведение. Опыт работы в общепите есть?
– Нет.
– Возраст?
– Тридцать семь.
Она изучает меня взглядом – не так, как девочка в фитнес-клубе. Внимательно, оценивающе, но без снисходительности. Словно видит что-то, что не заметили другие.
– Семейное положение?
– Разведена. Двое детей.
Что-то в ее лице меняется. Становится чуть мягче, понимающе.
– Работа тяжелая, – говорит она медленно. – Мыть посуду, чистить овощи, помогать поварам. Стоять на ногах по десять часов. Руки будут в моющих средствах – сохнуть будут, трескаться. Спина болеть. И платим мало.
– Сколько? – спрашиваю я, и слышу, как хрипло звучит мой голос.
– Двадцать тысяч в месяц. Если хорошо работать будешь – может, больше дам.
Двадцать тысяч. Это почти как алименты. Это значит, что мы выживем. Что дети будут сыты. Что Светка не останется без танцев, а Егор получит новые кроссовки.
– График какой? – спрашиваю я.
– Сменный. Через день. Смена с восьми утра до восьми вечера. В выходные тоже работаем.
Двенадцать часов на ногах. Руки в химии. Чужая грязная посуда. Это страшно. Это унизительно.
Но это работа. Это деньги. Это шанс.
– Я согласна, – говорю я.
Марина Артуровна кивает, наклоняется под прилавок и достает дешевый клеенчатый фартук. Синий, с выцветшими мелкими цветочками, явно не первой свежести.
– Завтра к восьми утра. Опоздаешь – выгоню. Не справишься – тоже выгоню. Испортишь настроение клиентам – выгоню без разговоров. Понятно?
Я беру фартук. Он холодный, липкий на ощупь, пахнет хлоркой и дешевым пластиком. Материал шершавый, неприятный. Это символ моего падения. И одновременно – символ моего спасения.
– Понятно, – киваю я.
– Хорошо. Меня зови Марина Артуровна, никак по-другому. Сменщицу свою познакомлю завтра, она тебя научит, что к чему. Идеальную чистоту требую, так что готовься попотеть.
Выхожу на улицу, сжимая в руке этот фартук. Ветер треплет мои волосы, а под ногами шуршат желтые листья. Октябрьский день клонится к вечеру, и воздух пахнет дождем.
Мимо проходит женщина в дорогом пальто – точно таком же, какое висит у меня в шкафу. Она говорит по телефону звонким, уверенным голосом: «Нет, встречу не переносим, клиент и так ждал две недели». Она не смотрит в мою сторону, полностью поглощена своим важным разговором.
Еще месяц назад я была такой же. Еще месяц назад у меня тоже были важные дела: выбрать ресторан для юбилея Диминого партнера, найти репетитора по французскому для Светки, съездить к косметологу перед корпоративом.
А сейчас я стою на этой же улице с фартуком посудомойки в руках.
И самое странное – я не знаю, плакать мне от унижения или от облегчения.
Глава 14
Алексей
Мука оседает на темной столешнице белой пыльцой, и я провожу ладонью по рабочей поверхности, собирая остатки в небольшую горстку. Движения отточены до автоматизма – каждый четверг, в семь вечера, когда Кира делает уроки в своей комнате. Ритуал, который я не нарушаю уже шесть лет.
Открываю пакет с мукой – она высыпается в миску тонкой струйкой, поднимая легкое облачко пыли. Запах знакомый, домашний. Лена всегда говорила, что хорошая мука должна пахнуть полем, а не складом. Я до сих пор покупаю ту же марку, что и она. В том же магазине, в том же отделе.
Дрожжи растворяю в теплой воде – не горячей, иначе убьешь их, не холодной, иначе не проснутся. Лена показывала мне это на запястье, как проверяют температуру детской смеси. «Чувствуешь? Как твоя кожа, не холоднее, не горячее». Я до сих пор проверяю воду именно так – прикасаюсь внутренней стороной запястья к краю кружки.
Пена поднимается на поверхности воды мелкими пузырьками. Живая. Лена называла дрожжи «маленькими волшебниками». Смеялась, когда я закатывал глаза на ее сравнения. «Ты же инженер, Лёша, тебе нужны точные термины. Но для хлеба нужна магия, не химия».
Высыпаю муку в большую миску – ту самую, синюю, с отколотым краем. Лена хотела выбросить ее после того, как я случайно задел локтем. «Она же испорчена», – говорила она, вертя в руках керамические осколки. Но я склеил. Неровно, с заметным швом, но крепко. Теперь в этом шве скапливается мука, и я каждый раз вычищаю ее зубочисткой.
Наливаю дрожжевую воду в углубление посередине мучной горки. Смесь шипит, пенится. Начинаю мешать деревянной ложкой – той же, которой Лена мешала тесто для моих именинных пирогов. Ручка потемнела от времени и масла, стерлась под пальцами до идеальной гладкости.
«Не спеши, – слышу ее голос в памяти. – Хлеб не терпит суеты. Он должен чувствовать, что ты никуда не торопишься, что у тебя есть для него время».
Тесто постепенно собирается в ком – сначала рыхлый, потом все более плотный. Перекладываю его на стол, присыпанный мукой. Начинаю месить. Ладони погружаются в мягкую, чуть липкую массу. Толкаю тесто от себя основанием ладони, складываю пополам, поворачиваю на четверть оборота. Снова толкаю, складываю, поворачиваю.
Тесто под руками меняется. Сначала оно сопротивляется, рвется, прилипает к пальцам. Потом становится более податливым, эластичным. Я чувствую момент, когда оно «отпускает» – становится гладким, шелковистым, почти живым. Лена называла этот момент «знакомством». «Теперь тесто тебя узнало, – говорила она. – Оно доверяет твоим рукам».
Мука на ладонях, под ногтями. Приятная тяжесть в плечах от ритмичных движений. Я мешу тесто уже двадцать минут, но время словно остановилось. Есть только я, тесто и память о женщине, которая научила меня этому.
Формирую шар, укладываю в смазанную маслом миску. Накрываю влажным полотенцем. Теперь нужно подождать час – тесто должно подняться вдвое. Я мою руки, стирая остатки муки и теста. Вода холодная, почти ледяная – я всегда забываю включить нагреватель.
Ставлю миску к батарее – там самое теплое место на кухне. Духовку включать пока рано, но я проверяю ее, как всегда. Открываю дверцу, протираю решетки, выставляю нужную температуру. Все должно быть готово заранее.
Через час тесто увеличилось, стало пышным, воздушным. Обминаю его – оно шипит под ладонями, выпуская углекислый газ. Снова формирую шар, снова накрываю полотенцем. Второй подъем – еще сорок минут.
– Папа, как вкусно пахнет! – Кира заглядывает на кухню, потирая заспанные глаза. Волосы растрепаны, на щеке след от подушки. Она делала уроки, наверное, заснула за письменным столом.
– Иди умойся, – говорю я, не отрывая взгляда от миски с тестом. – Скоро будет готов.
Но она не уходит, стоит рядом, вдыхает запах дрожжей и муки.
– Пап, а почему ты всегда печешь хлеб по четвергам?
Вопрос застает врасплох. Я никогда не объяснял ей этого. Четверг – потому что в четверг Лена пекла хлеб на выходные. «В субботу и воскресенье дети должны есть домашний хлеб, – говорила она. – Это закон».
– Так удобнее, – отвечаю уклончиво.
Кира кивает, но я чувствую, что она не удовлетворена ответом. Дети всегда чувствуют недоговоренность.
Тесто поднимается второй раз. Я формирую из него продолговатую буханку, укладываю на противень, смазанный маслом. Делаю сверху несколько диагональных надрезов острым ножом – так корочка будет красивее трескаться при выпечке.
Духовка нагрелась, щелкает, поддерживая температуру. Двести двадцать градусов – точно так же, как учила Лена. Ставлю противень внутрь, закрываю дверцу. На таймере выставляю сорок пять минут.
– Пап, а можно я понесу хлеб тете Оле и Свете? – Кира появляется в дверном проеме, уже умытая, с аккуратно заплетенными косичками.
Вопрос падает в тишину кухни, как камень в воду. Я застываю, держа в руках грязный противень.
– Зачем?
– Ну… – Кира мнется, переступает с ноги на ногу. – Света такая маленькая, а у них никогда не пахнет хлебом. Только какими-то готовыми булочками из пакетов. А наш хлеб настоящий.
Детская логика бьет точно в цель, и что-то сжимается в груди. Хлеб – это не просто еда. Это мой разговор с Леной, мой способ сохранить что-то от нашего дома, нашей жизни. Каждая буханка – это память, воплощенная в муке и дрожжах. Отдать его чужим людям… это как открыть дверь в самое сокровенное.
– Кира, это наш хлеб.
Голос звучит резче, чем я хотел. Кира поджимает губы – знакомый жест, который она унаследовала от матери.
– Но его так много! – Она показывает на духовку, где булькает и шипит будущий хлеб. – А мы с тобой не съедим целую буханку за день. И потом… – голос становится тише, – мне кажется, тете Оле грустно.
Я откладываю противень, медленно вытираю руки полотенцем. Грустно. Да, вчера я видел ее в окно – сидела на своей террасе с чашкой кофе и смотрела в никуда. Не в телефон, не в книгу. Просто смотрела в пустоту. И в этом взгляде было что-то… узнаваемое. Так я сам сидел первые месяцы после похорон Лены.
– Света спрашивала, почему наш дом всегда пахнет вкусно, а их – нет, – продолжает Кира. – Я не знала, что ответить.
Что-то переворачивается внутри. Лена всегда говорила: хлеб должен согревать не только того, кто его печет. «Хлебом нужно делиться, Лёша. Это его природа – кормить, объединять, создавать дом». Но то было тогда, когда она была жива, когда это был ее хлеб, ее решение.
– Пап? – Кира смотрит на меня снизу вверх, и в ее глазах такая надежда, что отказать становится физически больно.
– Хорошо, – говорю наконец. – Но только одну буханку. Лицо дочери озаряется улыбкой, и она бросается ко мне, обнимая за пояс. Пахнет детским шампунем и чем-то неуловимо сладким – наверное, съела конфету, пока я не видел.
Но внутри все еще сопротивляется. Это неправильно. Это предательство того, что было между мной и Леной. Хлеб – слишком личное, чтобы отдавать его случайным людям.
Через сорок пять минут духовка издает протяжный сигнал. Я достаю противень – хлеб золотистый, с хрустящей корочкой, потрескавшейся вдоль надрезов. Постукиваю по дну буханки костяшками пальцев – звук глухой, значит, готов.
Запах стоит в кухне плотной волной. Дрожжи, мука, что-то неуловимо ореховое от поджаренной корочки. Я ставлю хлеб на решетку – он должен остыть, иначе мякиш будет сырым.
Заворачиваю одну буханку в чистое кухонное полотенце. Ткань сразу становится теплой, пропитывается ароматом. Хлеб в моих руках словно живой – тепло проникает сквозь полотенце, согревает ладони.
И вдруг понимаю, что не готов к этому. Стою посреди кухни с хлебом в руках и не могу заставить себя сделать шаг к двери. Это не просто выпечка. Это кусочек моего дома, моей памяти. Я отдаю чужим людям то, что принадлежит только мне и Лене.
– Пап, идем! – Кира уже надела куртку и стоит у двери, нетерпеливо переминаясь с ноги на ногу.
– Иди одна. Скажешь, что от нас.
– Но ты же сам его пек! – возражает она. – Это неправильно.
Неправильно. Да, многое в моей жизни неправильно. Но у меня нет сил объяснить ей, почему я не могу просто постучать в дверь к соседям и вручить им хлеб, как нормальный человек.
Беру куртку с вешалки.
Спускаемся по лестнице молча. Кира бежит впереди, подпрыгивает на ходу, и ее настроение контрастирует с тяжестью у меня в груди. На улице прохладно, ветер треплет волосы, а хлеб в моих руках все еще теплый.
Ее дом напротив выглядит почти точной копией нашего – те же два этажа, то же крыльцо, те же окна. Только краска на стенах чуть более свежая, и детская площадка между домами более ухоженная.
Поднимаемся на третий этаж. Я иду все медленнее, и Кира оборачивается, поджидает.
– Пап, ты что, боишься?
Боюсь. Но не их – боюсь того, что происходит со мной. Боюсь, что отдав свой хлеб, я потеряю что-то важное, что связывало меня с прошлым.
Подходим к их двери. Она приоткрыта – из щели пробивается полоса теплого света и приглушенные звуки телевизора. Пахнет какой-то едой из микроволновки, детским шампунем, слабым ароматом кофе.
– Кира, постучи, – говорю я, оставаясь в стороне.
Но дочь заглядывает в приоткрытую дверь.
– Тетя Оля? – зовет она тихо.
Тишина. Потом Кира оборачивается ко мне:
– Пап, она спит.
Я делаю шаг вперед, заглядываю через плечо дочери в приоткрытую дверь.
Ольга свернулась калачиком в большом кресле, укрытая пледом до подбородка. Волосы растрепались и падают на лицо тонкими темными прядями. Дышит глубоко, равномерно, губы чуть приоткрыты. В этом сне есть что-то детское, беззащитное.
Медленно перевожу взгляд по комнате. На кофейном столике рядом с креслом – пустая чашка с остатками кофе на дне, открытая книга страницами вниз, телефон с потухшим экраном. На страницах книги – влажные пятна. Слезы.
Плед сполз, открывая худые плечи в домашней футболке. Футболка мятая, старая, на рукаве небольшая дырка, заштопанная контрастными нитками. На запястье красная полоска – след от резинки для волос, которую она, видимо, носила слишком туго.
Рассматриваю ее лицо. Под глазами темные круги, кожа бледная, почти прозрачная. Губы сухие, потрескавшие. На скуле небольшая царапина – свежая, еще не зажившая. Интересно, откуда?
На полу рядом с креслом разбросаны детские вещи: носки, заколки, тетрадка с невыполненными заданиями. Детские носки крошечные – наверное, Светины. Один розовый, один белый. Не пара.
Картина домашнего хаоса и усталости. Но не просто усталости – измотанности. Впервые я вижу ее не настороженной, не готовой к обороне, не улыбающейся натянутой улыбкой. Просто очень уставшую женщину, которая наконец позволила себе расслабиться.
Черты лица мягкие, почти детские без напряжения. Она выглядит моложе своих лет – совсем молодой, почти девочкой. И вдруг понимаю: она красивая. Не броская, не яркая, но в ней есть что-то… притягательное. Что-то, что заставляет смотреть дольше, чем следует.
В этой картине есть что-то знакомое. Эта измотанность, это желание просто побыть одной, не думать ни о чем, не решать проблемы. Я узнаю это состояние. Так выглядел сам в первые месяцы после смерти Лены.
Что-то теплое разливается в груди. Не жалость – что-то более сложное. Узнавание? Понимание? В ее беззащитном сне есть отголоски моих собственных бессонных ночей, моего собственного отчаяния.
– Папа, мы ее разбудим? – шепчет Кира.
Качаю головой. Она спит так глубоко, так крепко – наверное, первый раз за долгое время. Будить ее было бы жестоко.
– Не надо. Пусть спит.
Осторожно ставлю сверток с хлебом на порог, рядом с детскими тапочками. Полотенце еще хранит тепло – через несколько минут остынет, но аромат останется. Хлеб будет ждать ее, когда она проснется.
Отвожу Киру за руку, и мы тихо спускаемся по лестнице.
– Но как она узнает, что это мы принесли? – спрашивает дочь, когда мы выходим на улицу.
– Узнает.
– А вдруг кто-то другой заберет?
– Не заберет.
Не знаю, откуда эта уверенность. Просто знаю – хлеб дождется ее. Подарки, оставленные от сердца, всегда находят своих адресатов.
Дома я мою посуду после ужина и невольно поглядываю в окно. В доме напротив темно – наверное, она все еще спит. Но через час в окнах зажигается свет. Сначала в прихожей, потом на кухне.
Стараюсь не смотреть, но взгляд сам тянется к освещенным окнам. В кухне за полупрозрачными занавесками – силуэты. Ольга с детьми сидят за столом. На столе что-то круглое, темное – мой хлеб.
Неожиданное чувство поднимается в груди. Не удовлетворение, не гордость – что-то более тихое и глубокое. Правильность происходящего. Словно что-то встало на свое место в разлаженном мире.
Представляю запах своего хлеба на их кухне. Представляю, как Света откусывает кусочек и жмурится от удовольствия. Как Ольга разламывает мягкую мякоть пальцами – так, как делала когда-то Лена. Как в их доме на несколько минут становится чуть-чуть уютнее, чуть-чуть более домашним.
И почему-то от этих мыслей становится теплее.
Отхожу от окна, но образы не исчезают. Спящая женщина в кресле. Детские носки на полу. Влажные пятна на страницах книги. Мой хлеб, ожидающий на пороге.
Ложусь спать и понимаю, что в первый раз за долгие месяцы думаю не о прошлом. Не о Лене, не о том, правильно ли я воспитываю дочь, не о работе и бесконечных счетах. Думаю о том, что происходит сейчас, в этот момент.
О спящей женщине в кресле, о том, как мягко ложились пряди волос ей на щеку. О своем хлебе на чужом пороге. О запахе дрожжей и муки в чужом доме.
Эти мысли странные, непривычные. И это новое, незнакомое чувство тревожит меня гораздо сильнее, чем привычная тоска.
Глава 15
Ольга
Домой я плетусь как побитая собака, и каждый шаг отдается тупой болью в пояснице. Восемь часов на ногах – наклоны над раковиной, таскание тяжелых подносов, бесконечное мытье, чистка, резка. Спина горит, словно кто-то втер туда едкую мазь и поджег. Руки воняют луком и дешевым моющим средством – запах въелся настолько глубоко, что кажется, я никогда от него не избавлюсь. Под ногтями застряли крошки засохшего теста, на запястьях красные полосы от резиновых перчаток.
Первый рабочий день в моей тридцатисемилетней жизни.
До сегодня я не знала, что значит работать по-настоящему. Думала, что знаю – домашние дела, дети, Дмитрий. Но это было не работой, а существованием. Привычным, удобным плаванием в теплой воде. А сегодня… Сегодня меня окунули в ледяную реку с головой.
Я мыла полы до ломоты в коленях, оттирая засохшие пятна от кофе и соуса. Чистила плиту от пригоревшего жира, который намертво приварился к поверхности. Резала лук до слез, которые я не могла вытереть грязными руками – слезы смешивались с потом и стекали в воротник. Улыбалась посетителям, пока не заболели скулы от натянутой гримасы, носила тарелки и чашки, пока пальцы не онемели от напряжения.
Марина Артуровна, хозяйка кафе, оказалась не злой, но безжалостно требовательной женщиной лет пятидесяти с усталыми глазами и быстрыми, жилистыми руками. Она не унижала меня, но и не жалела. Просто молча показывала, как правильно мыть посуду, чтобы не осталось разводов, как складывать салфетки в безупречные треугольники, как подавать кофе так, чтобы чашка не звенела о блюдце даже при дрожи в руках.
– Если не справляешься – сразу говори, – бросила она в обед, когда я, задыхаясь, протирала столы. – Не люблю, когда делают вид, что все хорошо.
Я справлялась. Из последних сил, но справлялась. Когда ноги превратились в две пылающие колоды, когда в глазах плыли черные мушки от усталости, когда хотелось сесть прямо на пол и заплакать – я продолжала работать.
И когда вечером Марина Артуровна протянула мне помятые купюры – тысяча рублей за день, – я почувствовала что-то странное. Что-то крошечное, но настоящее, пробивающееся сквозь эту смертельную усталость.
Гордость.
Я заработала эти деньги сама. Своими руками, своим потом, своими натертыми до крови ногами. В кармане моей старой куртки лежат мои деньги. Первая зарплата в жизни.
Иду по улице и смотрю на знакомые витрины совсем другими глазами. Вот магазин детской одежды – раньше я заходила туда не глядя на ценники, покупала Свете все, что ей нравилось. Сейчас я останавливаюсь у витрины и считаю: платье для девочки – восемь тысяч. Восемь дней работы. Куртка для Егора – пятнадцать тысяч. Половина месяца.
Прохожу мимо кафе, где мы с детьми иногда ели мороженое. Три порции – полторы тысячи. Полтора дня мытья посуды.
Лавочка с игрушками. Конструктор, на который Егор заглядывался на прошлой неделе – двенадцать тысяч. Почти две недели работы.
Я прячу свою тысячу глубже в карман, словно это сокровище, которое могут отнять. И одновременно мне стыдно за эту гордость. За то, что радуюсь крошечной сумме, которой хватит разве что на хлеб и молоко на несколько дней.
Но это мои деньги. И от этого почему-то становится теплее.
Поднимаясь по ступенькам к своей двери, я мечтаю только об одном – добраться до дивана и не вставать до завтра. Ноги гудят, в ушах звенит от усталости. Ключи дрожат в руке – настолько я вымоталась.
Но тут я замечаю на пороге что-то странное.
Сверток. Белое кухонное полотенце, аккуратно завязанное узелком.
Я останавливаюсь и смотрю на него с недоумением. Кто мог что-то оставить? Соседи? Но мы почти не общаемся. Может, по ошибке? Перепутали дверь?
Наклоняюсь осторожно – сердце вдруг начинает биться чаще – и чувствую тепло. Тепло, исходящее от свертка. Это не может быть…
Разворачиваю дрожащими от усталости пальцами. Внутри лежит буханка хлеба.
Я замираю, не веря своим глазам.
Хлеб настоящий, домашний. Корочка золотисто-коричневая, чуть потрескавшая, с темными бороздками от надрезов. От него исходит такой аромат – дрожжи, мука, тепло печи, – что у меня кружится голова. Не магазинная ватная булка в целлофановой упаковке, а хлеб, который кто-то месил руками, за которым следил, ждал, когда подойдет тесто, когда зарумянится корочка.
Я беру буханку в руки – она еще теплая – и не могу поверить. Кто? Зачем?
А потом понимаю. Алексей.
Молчаливый сосед с первого этажа, который помог мне с вещами и с тех пор здоровается со мной сдержанным кивком. Он пек этот хлеб. Для меня. Сегодня.
Прижимаю буханку к груди и вдыхаю этот запах детства, дома, заботы. Когда в последний раз мне кто-то дарил что-то просто так? Без условий, без требований, без скрытых смыслов и подвоха?
Дмитрий дарил подарки, но они всегда были с подтекстом. Дорогие украшения, которые подчеркивали его статус и мой – как красивого приложения к успешному мужчине. Или цветы после наших ссор, чтобы я быстрее забыла его грубые слова и снова улыбалась гостям на банкете.
А это… Это просто хлеб. Простая, бескорыстная человеческая забота. Без ожиданий благодарности, без требований что-то взамен.
Алексей даже записки не оставил. Не написал «от соседа» или «приятного аппетита». Ничего. Просто тихий, молчаливый жест. Как он сам – немногословный, сдержанный, но… настоящий. В мире, где все стало фальшивым и купленным, он остается подлинным.
Первая за долгое время искренняя улыбка растягивает мои потрескавшиеся от ветра и усталости губы. Может, я не так одинока, как думала. Может, в этом жестоком мире еще остались люди, способные на бескорыстную доброту. На простое человеческое тепло.
Я открываю дверь, все еще прижимая к груди теплый хлеб, и в ту же секунду в коридоре разрается резкий звонок телефона.
Улыбка мгновенно исчезает с лица, словно кто-то стер ее тряпкой. В живот ударяет знакомый ледяной холод. Я стою на пороге, сжимая теплую буханку, и знаю – знаю всей кожей, всеми нервами, каждой клеточкой, – кто это звонит.
Телефон надрывается во второй раз. В третий. Звук режет тишину квартиры, врывается в мой хрупкий момент покоя.
Я захожу внутрь, ставлю хлеб на стол и медленно, словно иду на казнь, беру трубку. Номер на экране знакомый до боли в груди.
– Привет, Оль.
Голос Дмитрия. Совсем не тот, каким он был в наш последний разговор – не злой, не умоляющий. Теперь он спокойный, ледяной и деловой. Голос человека, который держит все карты и прекрасно знает об этом. Голос хищника, который загнал жертву в угол.
Я сжимаю теплый хлеб свободной рукой и молчу. Пусть первым скажет, зачем звонит. Я не дам ему удовольствия услышать мою первую реакцию.
– Знаю, что ты меня слышишь. У нас есть что обсудить.
– Нам не о чем говорить, – произношу я, и мой голос звучит чужим, осторожным.
– А вот тут ты ошибаешься. – В его тоне появляется что-то довольное, почти торжествующее. Он наслаждается моментом. – Видишь ли, я сегодня был в банке. По семейным делам.
Я чувствую, как холод начинает разливаться по телу, поднимается от живота к горлу, сжимает его железной хваткой.
– Я заблокировал все твои карты, Оль. Абсолютно все. Основную, дополнительную, даже ту, с которой ты расплачиваешься в магазинах за продукты. – Пауза, в которой слышно его довольное дыхание. – И детские карманные деньги тоже заблокировал. Раз уж ты решила, что можешь их содержать сама.
Ноги подкашиваются. Я опираюсь на стену, чтобы не упасть. Конечно. Конечно, он это сделал. Все карты оформлены на него, я только дополнительный пользователь – удобное приложение к семейному бюджету. Он может лишить меня доступа к деньгам одним щелчком пальцев.
– Ты не имеешь права…
– Имею. – Голос становится жестче. – Это семейный бюджет, а я глава семьи. Официально. Юридически. Ты можешь хоть в суд подавать – все деньги заработаны мной, все счета открыты на мое имя. – Пауза, в которой слышно, как он наслаждается моим молчанием. – Но я не изверг, Оля. Я готов разблокировать все завтра же утром. При одном маленьком условии.
Я жду, хотя знаю, что он скажет. В груди растет удушающий ком.
– Возвращайся домой. Хватит этого детского спектакля. Детям плохо без привычного комфорта.
– Дети не жаловались, – шепчу я.
– А ты думаешь, они тебе пожалуются? – Голос становится мягче, почти участливым. Но от этой мягкости мне становится еще страшнее. – Они же любят тебя, Оль. Не хотят расстраивать. Но ты бы видела, в каком они состоянии.
Он делает паузу, позволяя словам впитаться.
– Света вчера час плакала. Знаешь, почему? Подружки позвали ее в торговый центр покупать наклейки для дневника. А у нее на карточке – ноль. Представляешь, что она почувствовала? Девятилетний ребенок стоит перед витриной, а у нее нет даже пятидесяти рублей на детскую ерунду.
Каждое слово – удар в самое сердце. В самое больное место.
– Она пришла домой и спросила меня: «Папа, мы теперь бедные?» – Дмитрий делает паузу, давая мне прочувствовать эти слова. – Что я должен был ей ответить, Оль? Что мама решила поиграть в независимость?
– Не надо…
– А Егор? – Он не дает мне договорить. – Егор сказал мне, что стесняется приглашать друзей к себе. Цитирую дословно: «Папа, у мамы теперь такая маленькая квартира, там даже нормального компьютера нет. А у Димки дома PlayStation 5». Знаешь, что я увидел в его глазах? Стыд, Оль. Пятнадцатилетний подросток стыдится своей матери.
Я опускаюсь на стул. Руки дрожат так сильно, что я едва держу трубку.
– Вчера он должен был идти с классом в кино. Новый фильм про супергероев. Знаешь, что он сделал? Сказал, что заболел. Потому что стеснялся признаться, что у него нет денег на билет. Триста рублей, Оль. Его друзья потратили триста рублей на развлечение, а твой сын сидел дома и врал одноклассникам.
– Остановись…
– Не остановлюсь. – Голос становится жестче. – Ты хотела правды – получай. Полную правду о том, к чему приводят твои благородные порывы.
Дмитрий делает глубокий вдох, и я слышу, как он наслаждается этим моментом. Моей болью. Моим ужасом.
– Ты думала, что сможешь их обеспечить, моя посуду в каком-то захудалом кафе? – Он произносит слово «кафе» с таким презрением, словно это самое грязное ругательство. – Сколько ты заработала сегодня за восемь часов собачьей работы? Пятьсот рублей? Тысячу?
Тысячу. Ровно тысячу. И я так гордилась этими деньгами… Теперь эта гордость кажется жалкой насмешкой.
– Давай посчитаем, Оль. По-честному. Школьная форма для Светы – двадцать тысяч. Двадцать дней работы. Секция рисования – восемь тысяч в месяц. Восемь дней. Егору нужна новая экипировка для хоккея – коньки, шлем, клюшка – пятьдесят тысяч минимум. Полтора месяца твоего «честного заработка». – Пауза. – А репетитор по математике? Знаешь, сколько стоят занятия с хорошим преподавателем? Три тысячи за урок. А ему нужно минимум два урока в неделю.
Цифры атакуют меня, как пули. Десятки тысяч в месяц. Суммы, которые я не заработаю и за полгода, вкалывая по двенадцать часов в день.
– И это только самое необходимое, – продолжает Дмитрий мягко. – А одежда? Обувь? Питание? Ты хоть представляешь, сколько ест растущий подросток? А медицина? У Светы проблемы с зубами, ей нужен ортодонт. Тридцать тысяч за пластины. Месяц твоей работы – на зубы одного ребенка.
Голос становится вкрадчивым, почти нежным:
– Я не злодей, Оль. И не тиран, как ты меня выставляешь. Я их отец. Хочу, чтобы мои дети ни в чем не нуждались. Чтобы у них было все, как у их сверстников. Чтобы они не стояли у витрин с пустыми карманами. Чтобы не врали друзьям о том, что заболели, когда просто нет денег на билет в кино.
Пауза. Тяжелая, давящая.
– А ты… ты обрекаешь их на нищету из-за своих амбиций. Из-за каких-то глупых принципов. Ты готова пожертвовать их детством ради своей гордости.
– Это не амбиции, – шепчу я. – Это…
– Что? Свобода? – Он смеется, и этот смех режет мне уши, как ржавый нож. – Какая свобода, Оль? Свобода жить впроголодь? Свобода унижаться перед хозяйкой кафе? Свобода смотреть, как твои дети завидуют одноклассникам? Свобода превратить их в изгоев?
Я стою посреди тихой кухни, сжимая остывающий хлеб, и чувствую, как внутри нарастает что-то звенящее и холодное. Не истерика – та была в прошлый раз, когда я кричала и плакала. Сейчас это что-то другое. Отчаяние, смешанное с последними остатками упрямства.
– Помнишь, как Света мечтала о той кукле? – продолжает Дмитрий тихо. – Мы видели ее в магазине игрушек. Света стояла и смотрела на нее полчаса. Помнишь ее глаза? А теперь представь: она снова стоит и смотрит на эту куклу. Но теперь она знает, что никогда ее не получит. Потому что у мамы есть только тысяча рублей, а кукла стоит пять.
– Не надо…
– А Егор? Он мечтает о новом телефоне уже полгода. Все его друзья уже поменяли свои. А он ходит со старым, который тормозит и выключается. Ему стыдно доставать его при одноклассниках. Представляешь?
– Остановись, пожалуйста…
– Подумай о детях, Оль. – Голос становится почти шепотом. – Не о себе. О них. Они заслуживают лучшей жизни, чем та, которую ты можешь им дать, работая посудомойкой. Они заслуживают быть такими же счастливыми, как их друзья. Не лишай их детства из-за своих принципов.
Слово «посудомойка» звучит в его устах как приговор. Как клеймо, которое он мне ставит.
– Я не вернусь, Дима.
Произношу это очень тихо, почти шепотом. Но в моем голосе нет силы – только отчаяние и последний акт неповиновения.
– Оль…
– Я не вернусь.
Кладу трубку.
Телефон тут же начинает звонить снова. Я смотрю на экран – «Дима дом» – и выключаю аппарат дрожащими руками.
Я стою посреди тихой кухни. Руки дрожат так сильно, что я едва удерживаю теплый хлеб. Запах свежей выпечки смешивается с ледяным запахом моего страха.
Дмитрий объявил войну. И она будет гораздо грязнее и страшнее, чем я могла себе представить.
Глава 16
Ольга
Просыпаюсь от холода. Батарея едва теплая, а на улице уже октябрь кусается по-настоящему. Поворачиваюсь к окну и вижу серое небо, которое обещает дождь. Отлично. Словно мне сейчас не хватает еще и промокнуть до нитки.
Память мгновенно возвращает меня в вчерашний вечер. Звонок Димы. Его спокойный, почти ласковый голос: «Оленька, ты же понимаешь, что это временно». И мой ужас, когда я поняла, что карты заблокированы. Все карты.
Встаю и иду в ванную. В зеркале смотрит на меня женщина с растрепанными волосами и темными кругами под глазами. В ее глазах читается такой неприкрытый ужас, что мне становится не по себе. Это же дети могут увидеть. Егор и так уже смотрит на меня странно, а после такого взгляда он точно поймет, что что-то не так.
Умываюсь холодной водой. Нужно взять себя в руки. Дети не должны знать, насколько все плохо.
Выхожу на кухню и ставлю чайник. В холодильнике еще есть молоко, хлеб, немного колбасы. На несколько дней хватит. А дальше… дальше что-нибудь придумаю.
– Мам, а почему ты так рано встала? – Егор появляется на пороге кухни, растирая глаза.
– Не спалось, – отвечаю как можно спокойнее. – Пойди разбуди Светку, скоро в школу.
Он кивает, но не уходит. Стоит и изучает меня взглядом, который не должен быть таким проницательным у пятнадцатилетнего подростка.
– Мам, а что вчера было? Ты такая… странная была.
Сердце пропускает удар. Неужели он услышал? Но я же говорила тихо.
– Ничего особенного. Просто устала на работе.
Он молчит еще несколько секунд, потом пожимает плечами и уходит будить сестру. А я остаюсь стоять у плиты и понимаю: врать детям придется. По крайней мере, пока я не найдю выход.
Через полчаса мы сидим за завтраком. Света щебечет что-то про новую подружку в классе, а Егор молча жует бутерброд и время от времени поглядывает на меня. Я делаю вид, что все нормально, но внутри все сжимается в один большой комок тревоги.
– Мама, а почему папа вчера не приехал? – неожиданно спрашивает Света. – Он же обещал привезти мне новые маркеры.
Я поперхиваюсь чаем. Вот оно. Рано или поздно вопросы начнутся.
– Света, папа сейчас очень занят на работе, – говорю осторожно. – И вообще, произошла одна небольшая неприятность.
Егор тут же поднимает голову. В его взгляде читается настороженность.
– Какая неприятность?
Беру глубокий вдох. Сейчас или никогда.
– Папа вчера потерял кошелек с банковскими карточками. Пока банк делает новые, нам придется быть очень экономными. Но знаете что? – Натягиваю улыбку, которая, надеюсь, выглядит убедительно. – Давайте превратим это в игру.
– В игру? – Света тут же оживляется.
– Ну да. Игру на выживание. Мы попробуем прожить только на то, что я зарабатываю. Посмотрим, сможем ли мы справиться без папиной помощи.
Света хлопает в ладоши:
– Как в фильме про робинзонов!
А Егор смотрит на меня с недоверием. В его глазах я читаю: «Мама, ты врешь». Но он молчит. И я понимаю, что он видит мою отчаянную решимость и не хочет добивать меня вопросами.
– Но это же временно, да? – все-таки спрашивает он.
– Конечно, – отвечаю быстро. Слишком быстро.
Мы расходимся по своим делам: дети в школу, я на работу. Весь день пытаюсь не думать о деньгах, но мысли возвращаются к этому снова и снова. У меня на карте около пяти тысяч. Если очень экономно, на месяц хватит. А дальше… дальше должно что-то случиться. Дима не может так поступить с собственными детьми. Не может же.
К вечеру приходит SMS: «Ваш заказ прибыл в пункт выдачи». Матрас для Светы. Я заказывала его две недели назад, когда старый окончательно просел. Тогда казалось, что три тысячи рублей – это не такие уж большие деньги.
Иду в пункт выдачи. Матрас оказывается огромным, скрученным в тугой рулон и упакованным в плотную пленку. Консультант – хрупкая девушка – с трудом выкатывает его из склада.
– Доставка будет? – спрашивает она.
– Сколько стоит?
– Тысяча рублей.
Тысяча. Пятая часть моих денег. За то, чтобы привезли матрас на расстояние в два квартала.
– Нет, спасибо. Сама заберу.
Девушка смотрит на меня как на сумасшедшую:
– Он очень тяжелый. Килограммов тридцать, не меньше.
– Справлюсь.
Пытаюсь поднять матрас. Действительно тяжелый. И неудобный – все время норовит выскользнуть из рук. Делаю несколько шагов по направлению к выходу и понимаю: до дома я его точно не дотащу.
Останавливаюсь посреди зала и чувствую, как к горлу подкатывает комок отчаяния. Такая простая задача – забрать матрас домой. А я не могу даже этого.
Вокруг снуют люди со своими покупками. Кто-то смеется, кто-то разговаривает по телефону. Обычная жизнь обычных людей, у которых есть деньги на доставку или мужья, которые помогают с тяжелыми покупками.
А у меня есть только гордость. И даже ее, кажется, скоро придется съесть.
Возвращаюсь к консультанту:
– А можно оставить матрас до завтра? Я приду с помощником.
– Конечно. Но только до завтра, хранение платное.
Выхожу на улицу. Холодный ветер пробирает до костей. Я стою, глядя на темнеющее небо, и перебираю варианты. Ира со своей больной спиной отпадает. Коллег по кафе просить неудобно.
Остается Алексей.
Сердце сжимается от неловкости. Он помог с краном. Помог с качелями. А теперь я снова пойду к нему с протянутой рукой? Но что делать? Выбора нет.
Перехожу дорогу и иду к его дому. С каждым шагом решимость тает. Может, ну его, этот матрас? Поспит Света еще неделю на старом. Но я же обещала.
Подхожу к его двери и замираю. Рука не поднимается, чтобы постучать. А что, если он откажет? Если скажет, что я злоупотребляю его добротой?
Делаю глубокий вдох и стучу. Тихо, неуверенно.
За дверью тишина. Стучу еще раз, громче. Слышу шаги, и дверь открывается. Алексей стоит на пороге в домашней футболке, волосы слегка влажные после душа.
– Ольга? Что-то случилось?
– Алексей, здравствуйте. Извините, что беспокою. У меня к вам деловое предложение.
Он смотрит на меня с удивлением, скрещивает руки на груди.
– Деловое?
– Да. Мне нужно перевезти матрас из пункта выдачи. Он тяжелый. Доставка стоит тысячу. Я готова заплатить вам, если вы поможете.
Пауза. Он смотрит на меня долго, изучающе. Я чувствую, как горят щеки.
– Ольга, о чем вы говорите? Какие деньги?
– Это справедливо, – настаиваю я, доставая из кармана приготовленную купюру. – Вы потратите свое время, бензин…
– Уберите, – говорит он коротко, но не грубо. – Мы соседи. Я просто помогу.
– Нет, – говорю я твердо, хотя голос дрожит. – Или это деловая услуга, или я найду другой способ.
Слышу, как он вздыхает.
– Хорошо. Убедили. Через пять минут буду в машине. Но от денег я все равно откажусь. И это не обсуждается.
Его тон не допускает возражений. Я прячу купюру обратно в карман, чувствуя смесь облегчения и неловкости.
Садимся в машину. Дорога до пункта выдачи занимает пять минут, но они кажутся бесконечными. Мы молчим. Я смотрю в окно и пытаюсь придумать, о чем можно поговорить.
– Как дела у Киры? – спрашиваю наконец.
– Нормально. Учится хорошо.
– Она часто звонит?
– Каждый день. По вечерам.
– Это хорошо.
– Да.
Снова тишина. Я чувствую себя глупо.
Алексей паркуется, молча выходит и так же молча водружает рулон с матрасом себе на плечо. Всю дорогу обратно мы не произносим ни слова.
У подъезда он выгружает матрас.
– Сейчас занесем, – говорит он.
Открываю дверь квартиры. Коридор узкий, а матрас широкий.
– Повернем его, – предлагает Алексей.
Берем матрас с двух сторон и пытаемся протиснуть его через дверной проем. Он тяжелый и неудобный, постоянно цепляется за косяк.
– Левее, – говорю я, пытаясь направить свой край.
– Стоп, так не пройдет, – отвечает он. – Давайте по-другому.
Мы одновременно наклоняемся, чтобы взяться за матрас под другим углом. И в этот момент его рука накрывает мою.
Кожа к коже. Теплая, сухая ладонь поверх моих пальцев.
По руке пробегает что-то похожее на электрический разряд. Резкое, неожиданное, пугающее. Я вздрагиваю и отдергиваю руку так быстро, словно обожглась.
– Простите, – бормочу, не глядя на него.
– Ничего страшного.
Его голос звучит странно. Тише, чем обычно.
Мы берем матрас снова, на этот раз тщательно избегая любых касаний. Наконец проталкиваем его в коридор.
– В детскую? – спрашивает он.
– Да, пожалуйста.
Веду его по коридору. Ноги почему-то не слушаются, а в горле пересохло. Что со мной происходит? Это же просто случайное прикосновение.
В детской он ставит матрас у стены.
– Спасибо, – говорю быстро. – Большое спасибо. Я очень благодарна.
Он оборачивается. Смотрит на меня внимательно, изучающе.
– Ольга…
– Спасибо еще раз, – перебиваю я его и почти бегом направляюсь к выходу. – Не буду больше задерживать.
Он идет за мной молча. У двери останавливается.
– Если что-то понадобится…
– Спасибо, все хорошо, – говорю торопливо, уже открывая дверь.
– До свидания, Ольга.
– До свидания.
Закрываю за ним дверь и прислоняюсь к ней спиной. Сердце бьется так громко, что, кажется, его слышно даже в соседней квартире.
Что со мной происходит? Почему я так отреагировала на простое случайное прикосновение?
Поднимаю руку и смотрю на нее. Кожа все еще помнит тепло его ладони. И это пугает меня больше, чем заблокированные карты, больше, чем неопределенность завтрашнего дня.
В моем мире, полном боли и предательства, простое человеческое тепло от чужого мужчины кажется чем-то запретным. Неуместным. Опасным.
Я не имею права на такие чувства. У меня есть дети, есть проблемы, есть разваливающаяся жизнь. А тут какие-то глупые реакции на случайные прикосновения.
Отхожу от двери и иду на кухню. Надо готовить ужин. Думать о детях. О завтрашнем дне.
Но руки все еще дрожат. А в груди что-то трепещет, как пойманная птица.
Глава 17
Алексей
Я захлопываю дверь и прислоняюсь к ней спиной. Сердце колотится так, словно я только что поднялся на десятый этаж. А ведь всего лишь помог перетащить матрас. Всего лишь случайно коснулся ее руки.
Ладони покрыты липкой испариной. Я вытираю их о джинсы, но они тут же становятся влажными снова. Что со мной происходит? Восемь лет – восемь! – я жил в четком ритме. Дом, мастерская, Кира, сон. Никаких потрясений, никаких трещин в аккуратно выстроенной стене. А теперь одно прикосновение – и я разваливаюсь, как старая мебель без реставрации.
Иду по коридору к кухне. Мои шаги гулко отдаются в пустоте. Когда-то эта тишина была спасением. После больницы, после похорон, после месяцев, когда каждый звук был как удар молотка по голове, – эта тишина стала лекарством. Я научился ценить ее, беречь. Кира знает: когда папа дома, нужно говорить тише, двигаться осторожнее.
Но сегодня тишина давит. Она не целебная, а мертвая. Я останавливаюсь посреди кухни и оглядываюсь. Все на своих местах. Посуда вымыта и расставлена по полкам. Стол протерт до блеска. Даже крошки после Кириного ужина тщательно собраны. Идеальный порядок, который я выстраивал годами.
И впервые за все это время мне кажется, что я живу не в доме, а в музее. Или в мавзолее.
Включаю чайник, но руки дрожат. Я зол на себя за эту дрожь, за то, что вообще полез помогать. Надо было пройти мимо. Сделать вид, что не слышу. У меня свои проблемы, своя жизнь. Зачем я ввязался?
А потому что она стояла у того чертового матраса и выглядела так, словно весь мир рухнул. Стояла с поднятыми руками, пытаясь в одиночку справиться с тем, что явно требовало двоих. И что-то во мне надломилось при виде этого упрямства, этой глупой гордости, с которой она пыталась не просить о помощи.
Чайник щелкает, но я не двигаюсь. Мне душно. В доме пахнет застойным воздухом, хотя окна открыты. Пахнет чистотой и пустотой. Я расстегиваю рубашку, но не помогает. Иду в гостиную, где висят фотографии Киры. Все в рамках одинакового размера, расставленные строго по линии. От детского сада до прошлого учебного года. Ровная прогрессия времени.
А на комоде – одна фотография в серебряной рамке. Я и Лена на даче у ее родителей, за год до ее болезни. Она смеется, запрокинув голову, а я смотрю на нее так, словно кроме нее на свете ничего нет. И тогда действительно не было.
Я отворачиваюсь от фотографии. Нужно выйти. Подышать. Иначе я задохнусь в этой идеальной пустоте.
Открываю дверь во двор и делаю глубокий вдох. Ночной воздух прохладен, пахнет сиренью и влажной землей. В голове все еще звенит ее голос: "Спасибо". И этот взгляд – благодарный, растерянный, какой-то беззащитный. Как у Лены, когда ей было больно, но она не хотела показывать.
Я трясу головой, прогоняя сравнение. Это разные женщины. Совершенно разные. Ольга – просто соседка, которой я случайно помог. Не больше.
Сажусь на ступеньки крыльца и кладу голову в ладони. Надо взять себя в руки. Завтра утром встану, как всегда, в шесть. Приготовлю завтрак Кире. Отвезу ее в школу. Поеду в мастерскую – там меня ждет старинная тумба начала прошлого века, которую принесли на прошлой неделе. Хозяйка рассказывала со слезами на глазах, что эта тумба – единственное, что у нее осталось от бабушки. Говорила, что мебельщики сказали: не стоит тратить время, легче новую купить. А она все равно принесла ко мне, потому что кто-то ей сказал: "Сабуров может все вернуть к жизни".
Все, как обычно. Никаких отклонений от курса.
– Алексей?
Я вздрагиваю и поднимаю голову. Ольга стоит у своего крыльца, обнимает себя за плечи. На ней та же футболка и джинсы, что и час назад, только теперь она выглядит еще более хрупкой в лунном свете. Волосы растрепались, и она то и дело заправляет прядь за ухо – нервный жест, который я успел заметить.
– Извините, – говорит она тихо. – Не хотела мешать. Просто… тоже вышла подышать.
Я встаю, отряхиваю джинсы. Надо вежливо поздороваться и уйти в дом. Закрыть дверь на замок и больше не высовываться.
– Все нормально, – слышу собственный голос. – Не спится?
Она качает головой.
– А вам?
– Тоже.
Мы стоим в нелепом молчании, каждый у своего крыльца. Между нами метров десять, но мне кажется, что расстояние это одновременно и огромное, и ничтожно малое. Она кусает губу – жест, который я уже запомнил. Делает это, когда нервничает.
– Еще раз спасибо, – говорит она наконец. – За помощь. За то, что… ну, просто за то, что не прошли мимо.
– Не за что.
– За что. – Она качает головой. – Многие бы прошли мимо. Подумали: "Не мое дело". Или что соседка сама должна справляться со своими проблемами.
Я молчу. Потому что она права – именно так я и думал. И все равно не прошел. Почему не прошел – сам не понимаю.
Тишина затягивается. Я переступаю с ноги на ногу, ощущая нелепость ситуации. Двое взрослых людей стоят посреди ночи во дворе и не знают, что сказать друг другу. Она несколько раз открывает рот, словно хочет что-то добавить, но потом снова замолкает.
– Вы… – она запинается. – Вы работаете дома? Я видела, как вы что-то выносили в сарай.
– Реставрирую мебель.
– Антиквариат?
– По-разному. Иногда антиквариат. Иногда просто старая мебель, которую жалко выбросить.
Не знаю, почему я продолжаю разговор. Надо уйти. Прямо сейчас развернуться и уйти. Но ноги словно приросли к земле.
– Это… наверное, интересная работа, – говорит она. – Возвращать вещам жизнь.
Я смотрю на нее внимательнее. В ее голосе что-то есть. Не просто вежливое любопытство. Словно она и сама нуждается в возвращении к жизни.
– Интересная, – соглашаюсь я. – И сложная. Иногда кажется, что вещь безнадежно испорчена. А потом находишь способ ее спасти.
– А если не находится способ?
– Всегда находится. – Я качаю головой. – Просто нужно время. И терпание. И… веру в то, что все можно исправить.
Длинная пауза. Она обдумывает мои слова, и я вдруг понимаю, что мы говорим не о мебели.
– Расскажите, – говорит она вдруг. – О своей работе. Если не секрет.
Я колеблюсь. Обычно я не рассказываю о работе посторонним. Это мой мир, моя территория. Но что-то в ее голосе, в том, как она стоит, сжав руки на груди, заставляет меня заговорить.
– На прошлой неделе принесли тумбу, – начинаю я неуверенно. – Девятнадцатый век. Карельская береза. Была в ужасном состоянии – весь лак потрескался, одна ножка почти отвалилась, древесина местами почернела от сырости. Хозяйка сказала, что это единственная память о бабушке. Другие мастера отказались, сказали: не стоит возиться.
– И что вы сделали?
– Сначала разобрал полностью. До последнего винтика. – Я неожиданно для себя увлекаюсь рассказом. – Каждую деталь осмотрел, понял, что можно спасти, а что нужно заменить. Ножку пришлось делать заново – нашел в мастерской подходящий кусок карельской березы, выточил точно такую же. Черноту убрал специальными составами, трещины в лаке зачистил и покрыл заново.
– И получилось?
– Получилось. – Я не могу удержать улыбку. – Когда хозяйка пришла забирать, расплакалась. Сказала, что тумба стала даже красивее, чем была у бабушки.
– У вас золотые руки, – говорит Ольга тихо. – Кира мне рассказывала. Говорит, что вы ей кукольный домик сделали. Такой красивый, что все девочки в классе завидуют.
При упоминании о Кире что-то во мне расслабляется. Это безопасная тема. Дочь – единственное, о чем я могу говорить без опаски.
– Она преувеличивает.
– Нет. – Ольга делает шаг ближе, и расстояние между нами сокращается. – Она очень вами гордится. Говорит: "Мой папа может починить все на свете".
– Не все, – говорю я и тут же замолкаю. Потому что понимаю, что сказал лишнее.
– А что нельзя починить? – спрашивает она тихо.
Я не отвечаю. Поворачиваюсь и смотрю на небо. Звезды сегодня особенно яркие. Млечный путь протянулся светлой полосой от горизонта до горизонта. Большая Медведица висит прямо над нами, и рядом с ней – яркая Полярная звезда.
Тишина длится долго. Очень долго. Я слышу, как где-то вдалеке лает собака, как шуршит в кустах ночной ветер. Слышу ее дыхание, хотя она стоит в нескольких шагах от меня.
– Лена любила астрономию, – вырывается у меня вдруг.
Слова выходят сами, словно прорвавшаяся плотина. Я замираю, ужаснувшись собственным словам. Господи, что я несу? Я же не говорю о Лене. Ни с кем. Никогда.
– Лена? – тихо переспрашивает Ольга.
– Моя жена. – Голос звучит странно, словно не мой. – Покойная жена. Она… она знала названия всех созвездий. Могла часами рассказывать о них. У нее была целая библиотека книг по астрономии.
Я сжимаю зубы, заставляю себя замолчать. Что я делаю? Зачем говорю это посторонней женщине? Но слова продолжают литься:
– Мы ездили загород, подальше от городских огней. Она брала телескоп, расстилала одеяло, и мы лежали под звездами. Она показывала мне Андромеду, Кассиопею, рассказывала древние мифы о созвездиях. Говорила, что звезды – это окна в вечность, и пока мы на них смотрим, мы тоже становимся частью вечности.
Я резко замолкаю, поняв, что зашел слишком далеко. Поворачиваюсь к Ольге, готовясь увидеть жалость в ее глазах. Или смущение. Или неловкость.
Но она просто смотрит на меня. Тихо, серьезно. Без жалости и без расспросов.
– Наверное, она была замечательной, – говорит она наконец так тихо, что я едва слышу.
– Была.
И снова тишина. Длинная, тягучая. Но не неловкая. В ней есть что-то успокаивающее, что-то такое, что позволяет дышать. Я жду. Жду расспросов, жалости, неловких утешений. Жду, что она скажет что-то вроде "время лечит" или "она бы хотела, чтобы вы жили дальше". Все это я уже слышал. От психолога, к которому меня водили первый год после похорон. От редких друзей, которые пытались "вернуть меня к жизни". От Кириной учительницы, которая деликатно намекала, что ребенку нужна мама.
Но Ольга молчит. Просто стоит рядом и смотрит на звезды вместе со мной. И в этом молчании есть что-то такое, что заставляет мою грудь сжиматься от неожиданной, пугающей боли.
Она не жалеет. Не утешает. Не пытается дать советы. Просто… принимает. Стоит рядом и молчит, и это молчание почему-то говорит больше любых слов.
И именно это меня пугает. Потому что впервые за восемь лет чьё-то присутствие не давит, не требует объяснений или оправданий. Впервые мне не нужно изображать из себя сильного одинокого отца, который со всем справляется. Можно просто стоять под звездами и помнить.
– Мне пора, – резко говорю я и разворачиваюсь к дому.
Слишком резко. Почти грубо. Как бегство.
– Алексей, – окликает она.
Я останавливаюсь, не оборачиваясь.
– Спасибо, – говорит она. – За разговор.
Я киваю, хотя она этого не видит, и быстро захожу в дом. Захлопываю дверь, поворачиваю ключ в замке. Прислоняюсь к двери спиной и закрываю глаза.
Сердце колотится так, словно я пробежал марафон. В голове хаос. Что я наделал? Зачем рассказал ей о Лене? Восемь лет я берег эту память как святыню, не позволяя никому к ней прикасаться. А сегодня вывалил все первой встречной.
Нет, не первой встречной. Это хуже. Она соседка. Мы будем видеться каждый день. Она будет смотреть на меня и вспоминать, как я стоял под звездами и говорил о покойной жене. Будет жалеть. Или, что еще хуже, – пытаться "помочь".
Я иду к окну, выходящему во двор, и осторожно выглядываю из-за занавески. Ольга все еще стоит на своем крыльце, запрокинув голову к небу. Лунный свет делает ее лицо призрачно-бледным. Она не двигается, просто стоит и смотрит на звезды.
Как смотрела Лена.
Я отдергиваю руку от занавески и отхожу от окна. Надо придумать план. Буду выходить и заходить, когда ее нет дома. Детей заберу из школы по очереди, чтобы не пересекаться. В выходные найду повод уехать с Кирой к ее бабушке. Избегать. Любой ценой избегать.
Иду в спальню, но ложиться не хочется. Хожу по комнате, как зверь в клетке. Подхожу к комоду, где стоит фотография Лены. Беру в руки, смотрю на знакомое, любимое лицо.
– Прости, – шепчу я. – Я не хотел. Просто… она молчала. И в этом молчании было что-то такое…
Ставлю фотографию на место и сажусь на край кровати, опустив голову в ладони. Что со мной происходит? Почему одна случайная встреча перевернула все вверх дном? Почему рядом с этой женщиной я чувствую себя не мертвым, а живым – и это пугает меня больше смерти?
Встаю, подхожу к окну. Во дворе пусто. Ольга ушла. Я стою в темноте и пытаюсь понять, что произошло. Я позволил ей увидеть рану, которую прятал восемь лет. Нарушил все правила, которые сам для себя установил.
И самое страшное – на одно мгновение мне показалось, будто ее тихое присутствие рядом немного облегчило эту боль.
Глава 18
Ольга
Я стою перед школьным входом и чувствую, как холодный октябрьский ветер пробирается под куртку. Пальцы дрожат – то ли от холода, то ли от нервов. Через стеклянные двери видны силуэты других родителей, и каждый из них кажется мне увереннее, успешнее, правильнее.
– Соберись, – шепчу себе под нос и толкаю дверь.
Запах школьной столовой и линолеума бьет в нос. Коридор полон голосов – мамы в дорогих пуховиках обсуждают репетиторов, папы листают телефоны. Я иду к кабинету 7«В», и каждый шаг отдается в висках. Все они здесь свои, все друг друга знают. А я – новенькая. Разведенка с проблемным подростком.
В классе уже собралось человек двадцать. Я окидываю взглядом лица – некоторые знакомы по двору, но большинство видю впервые. Выбираю место в третьем ряду, подальше от активной зоны у доски, но и не в последних рядах, чтобы не казаться равнодушной.
Марина Викторовна, классный руководитель, раскладывает на столе тетради и журналы. Она молодая, года тридцати, в строгом сером костюме, но с добрыми глазами.
Сажусь, достаю блокнот, чтобы выглядеть серьезно и ответственно. Но руки предательски дрожат, и ручка выскальзывает из пальцев, падает на пол с громким стуком. Несколько человек оборачиваются. Щеки вспыхивают.
Слева от меня сидит женщина лет сорока в дорогом бежевом пальто. Она разговаривает с соседкой, и я невольно прислушиваюсь.
– …наняли репетитора по математике за восемь тысяч в месяц. Дорого, конечно, но что поделаешь…
– А мы на английский еще больше тратим, – отвечает та. – Но зато какие результаты! Даша уже свободно говорит.
– На каникулах в Европу едете?
– Конечно. В Австрию, на горные лыжи. А вы?
– Пока думаем между Францией и Италией…
Мой желудок сжимается. Восемь тысяч на репетитора – это почти треть моей зарплаты. А они говорят об этом как о мелочи. Европа на каникулы… У меня денег на поездку к бабушке в деревню еле хватает.
За моей спиной раздается разговор еще двух мам:
– А как дела у Вашего? По русскому подтянулся?
– Да, слава богу. Муж с ним каждый вечер занимается. У него образование филологическое, так что проблем нет.
– Хорошо, когда папа включен в процесс. А то некоторые… – Голос понижается до шепота, но я все равно слышу: – Знаете, развод – это всегда отражается на детях.
Мне хочется обернуться и сказать, что они говорят громко, что я все слышу. Но вместо этого я сжимаю кулаки и смотрю в окно. За стеклом качаются голые ветки деревьев.
Я не принадлежу этому миру. Я выпала из него, когда подала на развод. Теперь я тот самый родитель, о котором шепчутся в углах: "бедная разведенка", "неполная семья", "как жалко детей".
– Ольга Евгеньевна!
Я вздрагиваю. Марина Викторовна машет мне рукой.
– Проходите поближе, не стесняйтесь.
Все взгляды поворачиваются ко мне. Я натягиваю улыбку и киваю, но остаюсь на месте. Переходить сейчас в первый ряд под взглядами всех родителей – выше моих сил.
За моей спиной скрипит дверь. В класс входит высокая фигура в темной куртке. Я оборачиваюсь и чуть не вскрикиваю от неожиданности.
Алексей.
Он снимает куртку, вешает на спинку стула. Серая рубашка под черным свитером, джинсы, легкая усталость в глазах. Окидывает взглядом класс, находит меня, и наши глаза встречаются.
Кивает почти незаметно.
Мое сердце делает странный скачок. Не знаю почему, но его присутствие вдруг делает этот класс менее враждебным. Словно в море чужих лиц появился знакомый островок. Он садится через проход от меня, чуть сзади, и я чувствую себя… не такой одинокой.
– Итак, уважаемые родители, – Марина Викторовна стучит ручкой по столу, – давайте начнем. Сегодня обсудим академические успехи ваших детей и организационные вопросы.
Она берет журнал, листает его, и мое сердце начинает колотиться быстрее. Сейчас будет про Егора. Про его тройки по математике, про драки на переменах, про дерзкие ответы учителям.
– Начнем с проблемных моментов, – говорит учительница, и я сжимаю руки в кулаки так сильно, что ногти впиваются в ладони. – К сожалению, есть дети, которые требуют особого внимания.
Пауза. Шелест страниц.
– Егор Казанцев.
Все взгляды поворачиваются ко мне. Я чувствую, как краснею до корней волос, и опускаю голову.
– Способный мальчик, – продолжает Марина Викторовна, – с хорошими данными. Но… очень сложный в поведении.
Кто-то сзади вздыхает. Кто-то шепчется.
– На прошлой неделе устроил драку на большой перемене. Ударил одноклассника за какую-то обидную шутку. Домашние задания выполняет кое-как, явно без энтузиазма. И самое неприятное – его отношение к учителям. Он открыто демонстрирует неуважение, огрызается, может встать и выйти из класса посреди урока.
Каждое слово – как пощечина. Я хочу сказать что-то в защиту сына, объяснить, что он переживает развод, что ему трудно, что он злится не на учителей, а на весь мир. Но слова застревают в горле.
– Думаю, это отголоски семейной ситуации, – добавляет учительница мягко, но от этой мягкости мне еще хуже.
Женщина в бежевом пальто поворачивается ко мне и смотрит с откровенным любопытством. Словно я экспонат в музее.
– А теперь про Киру Сабурову, – продолжает Марина Викторовна.
Я осторожно оглядываюсь на Алексея. Он сидит неподвижно, но его челюсть напряжена, а пальцы сжимают ручку так крепко, что костяшки побелели.
– Кира – полная противоположность Егору. Она не создает проблем, но и не участвует в жизни класса. Слишком замкнута. Не отвечает на уроках, даже когда знает ответ. Не общается с одноклассниками на переменах. Сидит одна, читает или рисует. Меня это очень беспокоит.
Алексей не шевелится, но я вижу, как у него дергается мышца на виске.
– Возможно, стоит показать девочку психологу? – осторожно предлагает учительница.
Мы оба – родители проблемных детей. Оба слышим одно и то же: "Вы не справляетесь. Ваши дети не такие, как надо". И в этот момент между нами возникает какая-то невидимая связь. Общая боль, общий стыд.
– Хорошо, – говорит Марина Викторовна, – теперь поговорим о позитивных моментах. И перейдем к организационным вопросам.
Следующие полчаса тянутся мучительно долго. Обсуждают новогодний утренник, сбор денег на подарки, поездку в театр. Я молчу, изредка киваю, когда спрашивают мое мнение. Алексей тоже не активничает.
Поднимаются руки желающих войти в родительский комитет. Я не поднимаю – мне и без того хватает проблем. Мамы наперебой предлагают свои услуги, делятся контактами организаторов праздников, обсуждают бюджет мероприятий.
– Еще вопросы? – спрашивает учительница.
Поднимается рука женщины в бежевом пальто. Та самая, что обсуждала репетиторов за восемь тысяч.
– Марина Викторовна, – говорит она сладким голосом, – а можно обсудить влияние семейной обстановки на детей?
Мой желудок сжимается в ледяной комок. Она смотрит прямо на меня.
– В каком смысле? – осторожно спрашивает учительница.
– Ну, вы же сами сказали, что поведение некоторых детей связано с семейными проблемами. – Женщина поворачивается ко всем присутствующим. – Я недавно читала исследование. Статистика показывает, что дети из неполных семей в три раза чаще имеют проблемы с поведением и успеваемостью.
Воздух в классе становится густым. Несколько родителей согласно кивают. Я чувствую, как все взгляды снова поворачиваются ко мне.
– Может быть, стоит пригласить детского психолога? – продолжает она, и в ее голосе звучит деланая забота. – Чтобы помочь детям адаптироваться к… сложным семейным обстоятельствам?
Кислота поднимается к горлу. Она говорит обо мне, не называя имени. О том, что я разрушила семью, что Егор стал трудным из-за меня, что я плохая мать.
– Знаете, – добавляет она, входя во вкус, – моя подруга работает в школе в другом районе. Там тоже был мальчик из разведенной семьи. Так он довел весь класс! Дрался, хамил учителям, даже окна разбивал. А все потому, что дома нестабильность, понимаете? Ребенок не чувствует опоры.
Мои щеки горят. Руки дрожат. Хочется встать и выбежать из класса, но ноги как ватные.
– Конечно, я никого не осуждаю, – продолжает женщина, и ее взгляд на секунду встречается с моим. – Жизнь разная бывает. Но детей-то жалко.
– Простите.
Голос звучит спокойно, но в нем есть что-то такое, что заставляет всех обернуться.
Алексей медленно встает. В классе воцаряется тишина.
– Я не психолог, – говорит он ровно, – но мне кажется, что проблемы с поведением могут быть у детей из любых семей. И полных тоже.
Женщина в пальто поднимает брови:
– Конечно, но вы же не будете отрицать влияние семейной обстановки на детей? Статистика – вещь упрямая.
– Статистика, – перебивает Алексей, и в его голосе появляется сталь, – штука интересная. Можно привести статистику по детям из полных семей, где родители пьют. Или где отец поднимает руку на мать. Или где мать с отцом живут вместе только ради детей и ненавидят друг друга. Как вы думаете, там статистика лучше?
Класс замолкает. Женщина открывает рот, чтобы что-то возразить, но Алексей продолжает:
– И потом, статистика не учитывает индивидуальные особенности каждого ребенка. А тем более не дает нам права вешать ярлыки на детей или их родителей.
Я смотрю на него и не узнаю. Это не тихий сосед, который помогает с покупками. Это мужчина, который умеет постоять за себя и за других. В его позе, в голосе, в спокойной уверенности есть что-то такое, от чего перехватывает дыхание.
– Но ведь нельзя отрицать… – начинает женщина.
– Моя дочь потеряла мать, – перебивает Алексей. – Я воспитываю ее один. И я не считаю, что это делает нас неполноценной семьей. Мы просто… другая семья.
Он говорит это так спокойно, словно рассказывает о погоде. Но в классе повисает такая тишина, что слышно, как за окном шумит ветер.
– А что касается ярлыков, – добавляет он и смотрит прямо на женщину в пальто, – то мне кажется, они больше говорят о тех, кто их навешивает, чем о тех, на кого их навешивают.
Женщина краснеет, опускает глаза. Несколько человек неловко кашляют.
– Ну да, конечно, – бормочет она. – Я не хотела никого обидеть… Просто хотела помочь…
– Помочь можно по-разному, – спокойно отвечает Алексей и садится.
В классе повисает напряженная тишина. Марина Викторовна быстро листает бумаги на столе.
– Хорошо, – говорит она чуть громче обычного, – давайте вернемся к организационным вопросам. У кого есть предложения по поводу новогоднего утренника?
Но я уже не слышу ее слов. Я смотрю на Алексея, и в груди что-то переворачивается. Он защитил меня. Не меня конкретно, но всех нас – родителей, которые пытаются склеить разбитое. Он сказал то, что я не смогла, не посмела.
И он сказал это не потому, что хотел произвести на меня впечатление. Он даже не смотрел в мою сторону. Он просто не мог молчать, когда кто-то несправедливо судит других.
Собрание тянется еще минут двадцать, но я не воспринимаю ни слова. В голове крутится его фраза: «Мы просто другая семья». Не сломанная, не неполноценная. Другая.
Когда Марина Викторовна наконец отпускает всех, я медленно собираю сумку. Руки дрожат, но теперь не от стыда, а от какого-то странного волнения. Женщина в бежевом пальто торопливо выходит, не глядя в мою сторону.
– Ольга Евгеньевна, – окликает меня учительница. – Можно пару слов?
Алексей проходит мимо, направляясь к выходу. Наши взгляды встречаются на секунду. Он чуть кивает, и я понимаю – он будет ждать.
– Не переживайте сильно насчет Егора, – говорит Марина Викторовна тише, когда в классе остаемся только мы. – Подростковый возраст, развод родителей… Это пройдет. Просто нужно время и терпение.
Я киваю, пытаясь сосредоточиться на ее словах.
– И не обращайте внимания на… – она кивает в сторону двери, – некоторые люди думают, что знают, как всем жить. А Алексей Викторович правильно сказал. Семьи бывают разные.
– Спасибо, – отвечаю. – Я… я стараюсь.
– Видно, что стараетесь.
Выхожу из класса и вижу его в коридоре у окна. Он стоит, засунув руки в карманы, и смотрит на заснеженный школьный двор. При моем появлении поворачивается.
– Пойдем? – спрашивает просто.
Мы идем к выходу рядом, и я чувствую, как оставшиеся в коридоре родители провожают нас взглядами. Кто-то шепчется за нашими спинами. Наверное, думают, что мы пара. От этой мысли становится неловко и… приятно одновременно.
На улице уже совсем темно. Уличные фонари зажигают желтые круги света на мокром от снега асфальте. Мы останавливаемся у школьных ворот.
Стоим молча. Я не знаю, что сказать. "Спасибо" звучит слишком формально для того, что произошло. А объяснять, как важно было для меня его заступничество, слишком личное.
– Спасибо, – говорю все-таки тихо.
Алексей поворачивается ко мне. В свете фонаря его лицо кажется строже, мужественнее.
– Не за что, – отвечает он спокойно. – Я не люблю, когда лезут не в свое дело.
Простые слова. Никаких красивых фраз, никакого пафоса. Но от них становится теплее, чем от любых пылких речей.
Мы стоим под фонарем, и между нами повисает что-то новое. Какое-то электрическое напряжение, которого не было раньше. Я чувствую это всей кожей – как он смотрит на меня, как мы оба понимаем, что сегодняшний вечер изменил что-то между нами.
Холодный ветер шевелит мои волосы, но я не замечаю холода. Я смотрю в его серые глаза и вдруг понимаю, что мы больше не просто соседи. Что этот поход на родительское собрание был похож на наше первое, неуклюжее свидание.
И от этой мысли захватывает дыхание.
Глава 19
Ольга
Лежу на спине и смотрю в потолок. Часы показывают половину второго ночи, а сон не идет. В голове крутятся обрывки сегодняшнего вечера: его голос, когда он сказал «Ты не одна», тепло его руки на моем плече, этот момент у машины, когда время словно остановилось.
Переворачиваюсь на бок, подтягиваю одеяло к подбородку. Впервые за месяцы в груди что-то теплое, почти забытое. Не надежда – до этого еще далеко. Но что-то похожее на… возможность. Словно в заколоченном доме кто-то приоткрыл ставню, и внутрь просочился тонкий луч света.
Алексей. Даже мысленно произношу его имя осторожно, словно боюсь спугнуть. Он не говорил красивых слов, не обещал невозможного. Просто был рядом. Просто смотрел на меня так, будто я не сломанная игрушка, а живая женщина.
Закрываю глаза, пытаюсь вспомнить последний раз, когда кто-то смотрел на меня именно так. До Димы? Или в самом начале наших отношений, когда он еще не знал, что я его? Не помню. Это пугает.
Из соседней комнаты доносится тихое покашливание. Света. Наверное, простыла. Завтра дам ей таблетку, сделаю ингаляцию…
Кашель повторяется. Более резкий. Настороженно поднимаю голову.
– Мама… – слабый голосок пронзает тишину.
Мгновенно сбрасываю одеяло, вскакиваю. Босиком бегу через коридор. Сердце уже колотится где-то в горле.
Включаю свет в детской. Света сидит на кровати, согнувшись пополам. Лицо красное, потное. Дышит тяжело, с хрипом.
– Солнышко, что болит?
Подбегаю, касаюсь ладонью ее лба. Кожа горячая, влажная. Не просто температура – жар.
– Не могу… дышать… – выдавливает она между приступами кашля.
Живот скручивает ледяным узлом. Хватаю с тумбочки термометр, засовываю под мышку. Руки уже начинают дрожать.
– Все будет хорошо, – шепчу, поглаживая ее по спине. – Мама рядом.
Света кашляет снова. Звук странный, лающий. Такого я еще не слышала.
Термометр показывает 38,7.
Ладно. Это не критично. Даю ей детский парацетамол в сиропе, усаживаю поудобнее, подтыкаю одеяло.
– Полежи, малышка. Сейчас станет легче.
Но через полчаса температура поднимается до 39,1. Света мечется на кровати, дышит все тяжелее. Кашель усиливается.
Делаю ей прохладное обтирание. Открываю окно – может, свежий воздух поможет. Но становится только хуже. Дочка начинает задыхаться.
Сажусь рядом с ней на кровать, глажу по волосам. Они мокрые от пота.
– Мамочка, мне страшно…
– Не бойся, солнышко. Это просто простуда. Завтра все пройдет.
Но сама я не верю собственным словам. Хватаю телефон, лезу в интернет. Гуглю симптомы: высокая температура, затрудненное дыхание, лающий кашель.
Первая ссылка: "Ложный круп. Неотложная помощь". Читаю описание. Все сходится. Дальше страшнее: "При критических случаях возможна остановка дыхания".
Телефон дрожит в руках. Читаю дальше: "Срочная госпитализация", "реанимационные мероприятия", "трахеостома при необходимости".
Боже мой…
Света снова кашляет. Теперь я слышу этот лай совсем по-другому. Это не просто кашель. Это крик о помощи.
Термометр показывает 39,4.
Набираю 03. Длинные гудки. Кажется, никто не ответит.
– Скорая помощь, диспетчер Наталья, – наконец слышу в трубке.
– Ребенку девять лет, температура 39,4, очень сильный лающий кашель, не может дышать! – выпаливаю на одном дыхании.
– Адрес?
Диктую. Руки так трясутся, что едва держу трубку.
– Сколько продолжается состояние?
– Около часа, но становится все хуже!
– Были ли подобные приступы раньше?
– Нет, никогда! – кричу в трубку. – Пожалуйста, скорее!
– Принято. К сожалению, обе бригады детской скорой на выездах. Постараемся подать машину в течение двух часов.
– Двух часов?! – голос срывается. – Ребенок задыхается!
– Попробуйте дать теплое питье, проветрить комнату. Можете дать ингаляцию с физраствором, если есть небулайзер. При критическом ухудшении состояния везите в больницу самостоятельно.
– У меня нет машины! У меня нет небулайзера! – истерично выкрикиваю. – Мой ребенок умирает!
– Мамочка, успокойтесь. Дети редко умирают от крупа. Постарайтесь не паниковать при ребенке. Ждите бригаду.
Связь обрывается.
Смотрю на телефон, потом на Свету. Она сидит, обхватив себя руками, губы с синеватым оттенком. "Редко умирают". Но могут. Могут умереть.
Бегу на кухню, ставлю чайник. Может, пар поможет. В ванной включаю горячую воду, думаю устроить паровую баню. Но Света так слабеет, что не может даже сидеть прямо.
Укладываю ее, подкладываю под спину подушки. Дыхание становится все более поверхностным. Между вдохами – страшные паузы.
– Мама… мне больно… в горлышке…
Снова меряю температуру. 39,7.
Две машины скорой на весь район. Дима в командировке. Ира живет на другом конце города, и у нее даже прав нет. Мама далеко, к тому же у нее проблемы с сердцем – она сама не в состоянии помочь.
А если скорая не приедет? Если что-то случится с машинами? Если они заблудятся? Если водитель пьяный?
Света снова кашляет. Звук стал совсем хриплым, придушенным. Она хватает меня за руку, и я чувствую, как горячие пальчики цепляются за мою ладонь.
– Мамочка, я не хочу умирать…
В этот момент что-то во мне ломается. Не чувство паники – оно уже на пределе. Ломается страх принять решение.
– Мы едем к доктору. Прямо сейчас.
Но как? На чем? К кому?
И тут в голове всплывает образ: спокойные серые глаза, уверенные руки, его голос – "Ты не одна".
Алексей.
Но… мы почти незнакомы. Что я скажу? "Извините, что будя среди ночи, но можете отвезти нас в больницу?" Как это прозвучит? Как наглость отчаявшейся женщины.
Света снова задыхается. Приступ длится уже больше минуты. Она не может вдохнуть, хватается за горло.
– Все, едем!
Решение приходит мгновенно, инстинктивно. Не думаю, просто действую.
Кое-как одеваю ее в теплую пижаму, сверху – куртку. Она почти не сопротивляется – сил нет. Сама накидываю первое, что попадается под руку – Димину толстовку. На ноги – кроссовки на босу ногу.
Беру дочку на руки. Она горячая, как печка, вялая, голова безвольно откидывается мне на плечо.
Выбегаю на улицу. Холодный октябрьский воздух бьет по лицу. На часах без четверти три. Двор пустой, ни души. Только редкие окна светятся в домах.
Бегу по пустым дорожкам между зданиями. Света тяжелеет с каждым шагом. Или это я слабею? Сама задыхаюсь от бега и страха.
Что если его нет дома? Что если он не откроет? Что если подумает, что я сошла с ума?
Девятый подъезд. Подъем на третий этаж кажется восхождением на Эверест. Света вся обмякла у меня на руках, дышит еле слышно.
– Держись, малышка. Мы почти пришли.
Она не отвечает. Только тихонько хнычет.
Стою перед его дверью. Сердце колотится так, что кажется, сейчас выпрыгнет из груди. В квартире темно. Что я делаю? Мы знакомы всего несколько дней. Но некуда больше бежать.
Стучу в дверь. Не звоню в звонок – боюсь разбудить Киру. Стучу кулаком, сначала тихо, потом все настойчивее.
Тишина.
– Алексей! – шепчу, стучу снова. – Пожалуйста, откройте!
Молчание за дверью. Может, он крепко спит? Или его действительно нет дома?
Света делает странный звук – не кашель, не всхлип. Что-то среднее. И я понимаю: у меня нет времени на сомнения.
– Алексей! – кричу уже громче. – Помогите! Пожалуйста!
Где-то в глубине квартиры раздаются шаги. Осторожные, неуверенные. Свет в коридоре зажигается – вижу тонкую полоску под дверью.
– Кто там? – голос хриплый от сна.
– Это Ольга. Кольцова. Света очень больна. Помогите…
Звук поворачивающихся замков. Один, второй. Дверь открывается.
Он стоит в домашних штанах и старой футболке, волосы взъерошены, глаза заспанные. На лице след от подушки. Смотрит на меня, на Свету в моих руках – и мгновенно приходит в себя.
– Что случилось?
Ни удивления в голосе, ни раздражения от того, что его разбудили среди ночи. Только дело. Только готовность помочь.
– Она задыхается. Температура под сорок. Скорую обещали через два часа.
Он уже движется к прихожей, на ходу натягивает джинсы поверх штанов.
– Машина внизу. Сейчас.
Хватает ключи, куртку. Оборачивается ко мне.
– В городскую или областную?
– В областную. Там детская реанимация.
– Правильно.
Кивает, открывает дверь, пропускает меня вперед. Идем к лифту. Света совсем тихая у меня на плече. Даже не кашляет. Это пугает больше всего.
В лифте он смотрит на нее.
– Как долго она в таком состоянии?
– Около двух часов. Началось как обычная простуда, но…
– Понятно.
В машине он заводит мотор, сразу включает печку на полную мощность. Салон наполняется теплым воздухом.
– Положи ее на заднее сиденье, – говорит, снимая свою куртку. – Укрой хорошенько.
Устраиваю дочку поудобнее, укутываю его курткой. Пахнет его одеколоном – что-то свежее, хвойное. Знакомый, успокаивающий запах.
Сажусь на переднее сиденье. Он уже едет, спокойно, но быстро. Знает дорогу, не сверяется с навигатором.
Ночной город пустой, светофоры мигают желтым. На дорогах никого, только изредка проскочит такси или ночной грузовик.
– Как она? – спрашивает, взглянув в зеркало заднего вида.
Оборачиваюсь. Света лежит неподвижно, дышит часто и поверхностно. Под уличными фонарями лицо кажется совсем бледным.
– Плохо.
– Скоро будем. Минут пятнадцать.
Его голос ровный, уверенный. Руки крепко держат руль, но не напряженно. Он не нервничает, не паникует. Просто делает то, что нужно.
На светофоре достает из бардачка термос, протягивает мне.
– Чай. Горячий.
Руки так трясутся, что едва удерживаю крышку-кружку. Чай крепкий, сладкий. Обжигает язык, но внутри становится чуть теплее.
– Откуда у вас термос в машине? – спрашиваю, чтобы хоть как-то отвлечься от страха.
– Всегда вожу. На случай долгой дороги или пробки.
Предусмотрительный. Надежный. Такой мужчина, на которого можно положиться.
– Спасибо, – шепчу.
– За что?
– За то, что не задаете вопросы. За то, что просто… есть.
Он молчит несколько секунд, потом говорит:
– У меня тоже дочка. Я понимаю.
Да. Кира. Он знает, что такое ночные страхи родителя.
– Вы один ее воспитываете?
– Да. Уже восемь лет.
– Страшно?
– Каждый день. Но справляемся.
Поворачивается ко мне на секунду:
– И вы справитесь.
Не "все будет хорошо" или "не волнуйтесь". Просто факт: справишься. Потому что другого выхода нет.
Больница. Он подъезжает прямо к приемному покою, включает аварийку.
– Я понесу, – говорит, выходя из машины.
Беру Свету на руки. Она еще горячее, чем была дома. Или мне кажется? Алексей идет рядом, поддерживает меня под локоть, открывает тяжелые двери.
Приемный покой. Яркий холодный свет люминесцентных ламп, запах хлорки и лекарств. Дежурная медсестра поднимает голову от журнала.
– Ребенок, лающий кашель, высокая температура, – говорю, подходя к окошку.
Она смотрит на Свету, встает.
– Возраст?
– Девять лет.
– Как долго в таком состоянии?
– Около трех часов. Становится хуже.
– Проходите в процедурную. Врач сейчас подойдет.
Алексей остается в коридоре, я иду с дочкой дальше. В процедурной молодой врач в мятых scrubs осматривает Свету, слушает легкие. Лицо у него сосредоточенное, серьезное.
– Ложный круп, средняя степень тяжести, – говорит он. – Нужна срочная госпитализация, ингаляции с пульмикортом, может понадобиться капельница.
– Это опасно? – шепчу.
– При правильном лечении – нет. Но состояние действительно серьезное. Хорошо, что привезли сразу.
Свету переодевают в больничную рубашку, укладывают на каталку. Она выглядит таким крохотным комочком на этой взрослой кровати.
– Мама может остаться? – спрашиваю врача.
– Конечно. Мы поднимемся в детское отделение, там организуем место.
Меня усаживают в кресло рядом с кроватью Светы. Ей делают ингаляцию – какой-то странный аппарат с маской. Она не сопротивляется, только смотрит на меня большими испуганными глазами.
– Все хорошо, солнышко. Доктор помогает тебе дышать.
Врач записывает что-то в карту.
– Через полчаса посмотрим динамику. Если не поможет, сделаем капельницу с преднизолоном.
Он уходит. Остаюсь одна с дочкой в палате. Сижу рядом, держу ее за руку, слушаю, как работает ингалятор. Монотонное шипение действует успокаивающе.
Понимаю, что совсем забыла об Алексее. Он же ждет внизу. Встаю.
– Солнышко, я на минутку выйду, сразу вернусь.
Света кивает, не отрывая маски от лица.
Спускаюсь в приемный покой. Алексей сидит на том же месте, где я его оставила. Локти на коленях, смотрит в пол. Когда видит меня, поднимается.
– Как она?
– Ложный круп. Делают ингаляцию. Врач говорит, что справимся.
– Слава Богу.
Облегчение в его голосе искреннее.
– Вы можете ехать домой, – говорю. – Спасибо вам огромное. Я…
– Никуда я не еду.
Это не обсуждается. Просто факт.
Возвращаюсь к Свете. Алексей идет со мной. В отделении ему показывают кушетку в коридоре.
– Родственники могут здесь подождать.
Света засыпает под ингалятором. Дыхание становится ровнее, глубже. Лицо перестает быть таким красным.
Выхожу в коридор. Алексей сидит на пластиковом стуле у стены. Сажусь рядом.
– Как дела?
– Лучше. Ингаляция помогает.
Он кивает.
Коридор длинный, пустой. На стенах висят плакаты о детских болезнях и профилактике. Пол блестит после ночной уборки, пахнет хлоркой. Холодно.
Смотрю на часы. Половина пятого утра. Через час-полтора будет рассвет.
– Алексею…
– А?
– Почему вы не спрашиваете? Почему я пришла именно к вам? Почему не к соседям, не к родственникам?
Он молчит минуту, потом говорит:
– А зачем спрашивать? Ты пришла, потому что больше было некуда идти. И потому что знала: я не откажу.
– Откуда такая уверенность?
– Потому что у меня тоже есть дочка. И я знаю, что бы сделал, если бы оказался на твоем месте.
Правильный ответ. Честный.
Встает, идет к автомату с кофе в конце коридора. Возвращается с двумя пластиковыми стаканчиками.
– Бурда, но горячая, – говорит, протягивая один мне.
Кофе действительно отвратительный, но согревает.
– У вас была похожая ситуация с Кирой?
– Была. Аппендицит в шесть лет. Среди ночи, та же паника, тот же бег в больницу.
– И как?
– Прооперировали. Все обошлось. Но те четыре часа в коридоре… – качает головой. – Это не забывается.
– Вы тоже были один?
– Один.
– Страшно?
– До чертиков.
Мы молчим. В отделении тихо, только где-то в дальних палатах слышен плач младенца да шаги дежурных медсестер.
– Хотите, сходите домой, поспите немного? – предлагаю. – Утром заберете. Я могу добраться на такси.
– Ольга.
– Что?
– Перестань меня отваживать.
Говорит это спокойно, но в голосе что-то такое, что заставляет меня замолчать.
Время тянется медленно. Проверяю Свету каждые полчаса. Она спит, дышит ровно. Температура постепенно падает.
В шесть утра врач говорит, что кризис миновал. Ингаляций хватило, капельница не понадобилась. Можем ехать домой, но с условием: строгий постельный режим, ингаляции дома, при малейшем ухудшении – немедленно обратно.
Света просыпается, улыбается мне. Слабо, но улыбается.
– Мам, можно домой?
– Конечно, солнышко.
Одеваю ее, беру на руки. Она уже не такая горячая, держится увереннее.
Алексей ждет у лифта. Без слов берет мою сумку, вызывает лифт.
В машине Света засыпает у меня на коленях. Город просыпается – на дорогах появляются первые автобусы, в окнах домов зажигается свет.
– Спасибо, – говорю тихо, чтобы не разбудить дочку.
– За что?
– За все. За то, что открыли дверь. За то, что повезли. За то, что остались.
– Ты бы сделала то же самое.
Не вопрос. Утверждение.
И я понимаю – он прав. Сделала бы. Потому что когда у кого-то беда, не важно, знаком ты с ним или нет. Важно только одно – ты можешь помочь.
Подъезжаем к дому. Алексей помогает донести Свету до квартиры, укладывает ее в кровать.
– Если что-то случится – звони сразу, – говорит, записывая свой номер на листке бумаги. – В любое время.
– Спасибо.
Он уходит. Я остаюсь одна с дочкой, но почему-то не чувствую себя одинокой.
Сижу рядом с ее кроватью, смотрю, как она спит. Дыхание ровное, спокойное. Щечки порозовели.
И вдруг осознаю с такой ясностью, что перехватывает дыхание: если бы не он… Если бы сегодня ночью я осталась одна в этом кошмаре…
Закрываю глаза, откидываю голову на спинку кресла. Впервые за эти страшные часы позволяю себе расслабиться.
В голове всплывает его лицо – спокойное, сосредоточенное, когда он вел машину. Его руки на руле. Его молчаливое присутствие в больничном коридоре. Термос с горячим чаем. "Ты не одна".
И я понимаю: я уже не представляю, как бы справилась со всем этим одна.
Глава 20
Ольга
Пластиковый стул успел остыть под моим телом – холодный, неудобный, он словно высасывал из меня последние остатки тепла. Я сидела уже больше часа, и мои бедра начинали неметь, но я не решалась пошевелиться. Как будто любое движение могло что-то изменить за той дверью, где сейчас боролись за дыхание моей дочери.
Коридор жил своей странной, больничной жизнью. Люминесцентные лампы жужжали монотонно, как назойливые осы, застрявшие под потолком. Этот звук въедался в мозг, становился частью сердцебиения. Белый свет падал на линолеум цвета разбавленной зеленки – тот самый оттенок, который почему-то считается успокаивающим, но вместо этого напоминает о болезни.
Пахло антисептиком и чем-то еще – застарелым страхом, который за годы впитался в стены, в пол, в воздух. Страхом тысяч людей, которые сидели на этих же стульях и ждали вердикта. Где-то в глубине коридора скрипнула каталка – металлический, жалобный звук, от которого сжимается желудок. А еще дальше, совсем тихо, плакал ребенок. Не истерично, а устало, безнадежно.
Я закрыла глаза, но это было ошибкой. В темноте все звуки становились громче, а в голове тут же всплывали картины этой ночи. Света, задыхающаяся в своей постели. Ее лицо, серое от недостатка кислорода. Ее губы, которые становились синими, пока я металась по квартире в поисках телефона.
Я открыла глаза и посмотрела на Алексея.
Он сидел рядом – не слишком близко, оставляя мне пространство, но достаточно близко, чтобы я чувствовала его присутствие. Как спасательный круг в этом океане больничного ужаса. Почему он остался?
Этот вопрос мучил меня уже полтора часа.
Когда машина скорой помощи умчалась, увозя Свету, когда соседи закрыли двери, – он остался. Сказал просто: "Поеду за вами". И поехал. Сидел в приемном покое, пока Свету осматривали. Ждал в коридоре, пока ее увозили на рентген. Не говорил банальных слов утешения, не пытался отвлечь разговорами. Просто был рядом.
Почему?
Я украдкой изучала его профиль. Усталость лежала на его лице тенями, но он держался прямо. На скуле виднелся тонкий шрам – наверное, от работы. Его руки покоились на коленях – большие, рабочие руки с заметными венами и мозолями. На запястье белел еще один шрам, более свежий. Интересно, как он его получил? И больно ли было?
Странно, о чем думаешь, когда мир рушится. О чужих шрамах. О том, как этот почти незнакомый мужчина дышит – ровно, спокойно, как будто умеет справляться с хаосом. О запахе его одежды – что-то древесное, терпкое, смешанное с холодным ночным воздухом.
Он чувствует мой взгляд и поворачивается. Я быстро отвожу глаза, но поздно – он заметил.
– Хотите кофе? – спрашивает он негромко, кивая на автомат в углу.
Я качаю головой. У меня и так тошнит от нервов, а больничный кофе добьет окончательно.
– А вы идите, – шепчу я. – Не обязательно…
– Я никуда не пойду, – перебивает он просто.
И в его голосе такая спокойная уверенность, что я чувствую, как что-то расслабляется внутри. Он не уйдет. Почему-то я этому верю.
Мы молчим. Но это не напряженное молчание, которое требует заполнения словами. Это… поддерживающая тишина. Как будто он понимает, что сейчас любые слова будут лишними.
Время тянется, как смола. Каждая минута кажется часом. Я смотрю на часы – показывают половину четвертого утра. Света попала сюда в час ночи. Полтора часа. Почему так долго?
Адреналин, который нес меня всю эту кошмарную ночь, начинает отступать, оставляя после себя звенящую пустоту. В ушах шумит, как после взрыва. Руки дрожат мелкой дрожью, которую невозможно контролировать. Я сжимаю их в кулаки и прячу между колен.
А что, если врач выйдет и скажет…
Нет. Не буду об этом думать.
Но мысль уже пробралась в голову, как ядовитый червь. А что, если ложный круп дал осложнения? Что, если дыхательные пути заблокировались полностью? Что, если я опоздала, и те минуты, которые я потратила на поиски телефона…
– Вы хорошая мать, – говорит Алексей тихо, не поворачивая головы.
Я вздрагиваю от неожиданности.
– Откуда вы знаете? – шепчу я.
Теперь он поворачивается ко мне, и я вижу его глаза вблизи. Серые, цвета зимнего неба, но удивительно теплые.
– Потому что вы здесь, – говорит он просто. – И потому что она – хороший ребенок.
Я хочу возразить – рассказать про школьные проблемы, про агрессию, про то, как Света вчера кричала, что ненавидит меня. Но слова застревают в горле. Потому что он прав. Несмотря на все, что случилось в последние месяцы, Света – хороший ребенок. И я – ее мать. Какая ни есть.
– Спасибо, – выдыхаю я.
Он кивает и снова отворачивается. А я чувствую, как внутри что-то теплеет. Благодарность. Огромная, всепоглощающая благодарность к этому человеку, который остался со мной в самую страшную ночь моей жизни.
Дверь в отделение скрипит, и мое сердце подпрыгивает к горлу. Но это не врач – медсестра, которая торопливо проходит мимо, неся какие-то бумаги. Она даже не смотрит в нашу сторону.
Я откидываюсь на спинку стула, чувствуя, как колени подрагивают от адреналина. Ложная тревога.
– Ненавижу ждать, – шепчу я.
– Я тоже, – отзывается Алексей.
– А часто приходится?
Он молчит так долго, что я думаю – он не услышал. Потом говорит:
– Когда жена болела, я много времени провел в больницах.
Жена. Прошедшее время. Я не спрашиваю – понимаю, что это болезненная тема. Но теперь кое-что становится ясно. Он знает, что такое сидеть в коридоре и ждать. Знает этот холодный ужас, когда от тебя ничего не зависит.
– Извините, – говорю я.
– Уже давно, – отвечает он. – Но помню, какого это – ждать.
Мы снова замолкаем. Но теперь между нами что-то изменилось. Мы больше не просто незнакомцы, случайно оказавшиеся рядом. Мы – два человека, которые знают, что такое страх потерять самое дорогое.
Автомат с кофе издает странный звук – то ли вздыхает, то ли икает. Где-то капает вода – мерно, как метроном. А в дальнем конце коридора все еще плачет ребенок. Тише теперь, почти неслышно.
Я смотрю на свои руки. Ногти обкусаны до мяса – привычка, которую не могу побороть в стрессе. На безымянном пальце бледная полоска – след от обручального кольца, которое я сняла три месяца назад. Интересно, заметил ли он?
Часы показывают без десяти четыре. Два часа. Боже, сколько еще?
И тут дверь открывается. Настоящий врач. Молодой, но уже уставший от жизни, с залысинами и очками в роговой оправе. На халате пятнышко – то ли кофе, то ли что-то еще. Он смотрит на меня, и я готовлюсь к худшему.
– Ольга Викторовна?
Я киваю, не в силах произнести ни звука. Сердце колотится где-то в районе ушей.
– Острый стенозирующий ларинготрахеит, первая степень, – говорит он сухим, профессиональным тоном. – Дыхательные пути свободны, отек спадает. Приступ купирован, ребенок дышит самостоятельно. Сутки наблюдения для контроля, потом можно домой.
Слова доходят не сразу. Сначала я слышу их как звуки, лишенные смысла. Ларинготрахеит – это страшно звучит. Но потом до меня доходит главное.
Дыхательные пути свободны.
Дышит самостоятельно.
Можно домой.
Света жива. Света дышит. Света будет в порядке.
Что-то внутри меня лопается. Не плавно, а резко, как перетянутая струна. Пружина, которая сжималась неделями – с тех пор, как начались проблемы в школе, развод, судебные тяжбы, бессонные ночи, – эта пружина наконец отпускает.
И меня начинает трясти.
Сначала мелко, почти незаметно. Дрожат руки, потом плечи. Потом – все тело. Я пытаюсь взять себя в руки, стиснуть зубы, остановить эту дрожь. Но не могу. Как будто мой организм наконец получил разрешение – можно расслабиться, можно не быть сильной.
Врач говорит что-то еще – про ингаляции, про домашний режим, про то, что нужно следить за влажностью воздуха. Но я его почти не слышу. Потому что слезы начинают течь по щекам – горячие, соленые, неостановимые.
Я плачу от облегчения. От благодарности. От ужаса, который только сейчас по-настоящему до меня дошел – я могла ее потерять. Могла остаться совсем одна.
Но плачу не только поэтому. Плачу от усталости, которая навалилась разом, как лавина. Плачу за себя – за свою разваленную жизнь, за свое одиночество, за то, что мне некого было вызвать на помощь, кроме почти незнакомого человека. Плачу за все те ночи, когда я лежала без сна и думала, справлюсь ли я одна. За все те моменты, когда хотела сдаться, но не могла – потому что Света нуждалась во мне.
Рыдания сотрясают меня, как приступы кашля. Я не могу дышать от слез, не могу остановиться. Все эмоции, которые я держала взаперти месяцами, вырываются наружу разом.
Врач смотрит на меня с привычным сочувствием – он видел таких, как я, сотни раз. Говорит что-то ободряющее и уходит, оставляя меня наедине с этим позором. Я прячу лицо в ладонях, пытаясь спрятаться, стать невидимой. Но слезы не останавливаются.
Я плачу и плачу, как будто вымываю из себя весь страх, всю боль последних месяцев. Как будто наконец позволяю себе быть слабой.
И тут – очень осторожно, почти неуверенно – чья-то рука ложится мне на плечо.
Я замираю.
Его ладонь большая, теплая, чуть шероховатая от работы. Она ложится именно туда, где больше всего болят напряженные мышцы – между плечом и шеей, где скопилась вся усталость этих месяцев. Он не гладит, не похлопывает, не пытается «успокоить» привычными жестами. Он просто кладет руку мне на плечо и держит.
И это прикосновение – как якорь. Как что-то твердое в этом зыбком мире.
Когда мужчина в последний раз касался меня так? Не чтобы взять что-то для себя, не чтобы показать свою власть или выразить раздражение. А чтобы дать. Чтобы поддержать, не требуя ничего взамен.
Никогда. Такого не было никогда.
Это осознание ударяет больнее любых слов. Я медленно, осторожно поднимаю голову. Наши глаза встречаются, и мир вокруг затихает.
В его взгляде нет жалости – той снисходительной жалости, которую я так ненавижу. Нет и смущения от моих слез. Есть что-то глубокое, теплое. Понимание. Сочувствие. И что-то еще – незнакомое, притягательное, пугающее.
Он видит меня. Не истеричную женщину, не сломанную жертву, не неудачницу, которой не удалось сохранить семью. Он видит меня – уставшую, доведенную до предела, но все еще сильную. Все еще борющуюся. Все еще стоящую.
Я не отвожу взгляда. Не могу. Как будто между нами протянулась невидимая нить, и разорвать ее сейчас – значит потерять что-то важное.
Что происходит? Я не понимаю, не умею это назвать. Но чувствую, как что-то меняется в воздухе между нами. Меняется внутри меня.
Его рука все еще лежит у меня на плече. Теплая, спокойная, надежная. И вдруг я понимаю – мне не хочется, чтобы он убирал ее. Мне хочется прислониться к этой руке, к этому плечу, к этой спокойной силе.
Когда я в последний раз позволяла себе опереться на кого-то?
Он смотрит на меня, и в его глазах что-то меняется. Становится теплее, глубже. Появляется что-то новое – что-то мужское, притягательное, от чего у меня перехватывает дыхание.
А потом он медленно наклоняется ко мне.
Очень медленно. Давая мне время отстраниться, убежать, сказать «нет». Его глаза не отрываются от моих, как будто он спрашивает разрешения.
Я не отстраняюсь.
Наоборот – сама подаюсь ему навстречу, как растение к солнцу, как магнит к металлу. Мой мозг отключается, остается только инстинкт, только это странное, всепоглощающее притяжение.
Расстояние между нами сокращается миллиметр за миллиметром. Я вижу каждую деталь его лица – тонкие морщинки у глаз, щетину на подбородке, маленький шрам над бровью. Я слышу, как он дышит – чуть учащенно, неровно. Чувствую тепло, исходящее от его кожи.
Время останавливается. Коридор, больница, весь мир исчезают. Есть только мы двое и это сжимающееся пространство между нами.
Сантиметр.
Полсантиметра.
Миллиметр.
Его лицо совсем близко. Я чувствую запах кофе и чего-то еще, терпкого, древесного – запах его мастерской, запах его мира. Я замираю, перестав дышать, и вижу, как его губы касаются моих губ.
Глава 21
Алексей
Я сижу в больничном кресле, и каждая секунда растягивается в вечность. Пластиковое сиденье под ногами скрипит – точно такой же звук был восемь лет назад, когда я ждал в таком же коридоре. Тогда я сидел здесь тринадцать часов подряд, сжимая в руках пластиковый стакан с остывшим кофе, и слушал, как скрипят эти проклятые кресла каждый раз, когда кто-то вставал или садился.
Пахнет хлоркой. Тот же самый едкий запах, который въедается в ноздри и остается там на недели. Я помню, как потом дома все казалось пропитанным этим больничным духом – моя одежда, волосы Киры, даже постельное белье. Словно смерть помечает все, к чему прикасается.
Стараюсь дышать ртом, но это не помогает. Запах проникает глубже, в самые легкие, и я чувствую, как желудок сжимается в болезненный комок. Черт, зачем я здесь? Почему я согласился приехать?
Ольга сидит рядом, и от нее исходят волны тревоги – почти физически ощутимые. Она дрожит. Не от холода, а от нервного напряжения, и эта дрожь передается мне, словно мы соединены невидимой нитью. Я сжимаю кулаки на коленях, чтобы не видеть, как дрожат мои собственные руки.
Я не должен здесь быть. Это не мои проблемы. Не мой ребенок. Не моя боль. У меня есть дочь, работа, размеренная жизнь, которую я выстроил по кирпичику за эти восемь лет. Я научился не переживать лишнего, не вмешиваться в чужие драмы, не позволять эмоциям управлять мной. Почему же сейчас я сижу в этом проклятом месте и чувствую себя так, словно мне семнадцать, а не сорок?
Гляжу на часы на стене. Стрелки показывают половину четвертого утра. В половине четвертого утра восемь лет назад ко мне подошел врач – молодой, с усталыми глазами – и сказал: "Мы сделали все, что могли". Просто и буднично, словно сообщал прогноз погоды. А потом добавил: "Ваша жена была очень храброй женщиной". Храброй. Как будто храбрость могла что-то изменить.
Ольга резко вздыхает, и этот звук прошивает меня насквозь. Я краем глаза вижу, как она прикрывает лицо ладонями, и плечи у нее начинают дрожать сильнее. Не смотри, приказываю себе. Не встревай. Ты здесь случайно, это не твоя ответственность.
Но голос в голове звучит все менее убедительно с каждой минутой.
Проклятье, почему я не могу просто встать и уйти? Сказать, что дочь меня ждет, что мне завтра рано вставать, что я сделал достаточно, привезя их сюда? Любая нормальная отмазка, и я буду свободен. Вернусь в свой дом, в свою постель, в свою безопасную жизнь, где нет места чужой боли и чужим слезам.
Но я продолжаю сидеть. И ненавижу себя за это.
Ненавижу за то, что не могу заставить себя уйти. Ненавижу за то, что каждый всхлип Ольги отзывается у меня в груди физической болью. Ненавижу за то, что восемь лет спустя я все еще не научился проходить мимо чужого горя.
Больше всего я ненавижу себя за то, что думаю о ней. О том, как она выглядела час назад – потерянная, испуганная, беззащитная. О том, как дрожал ее голос, когда она говорила мне "спасибо". О том, как ее рука коснулась моей руки в машине, когда она показывала дорогу к больнице.
Это неправильно. У нее есть муж. Есть семья. Есть своя жизнь, в которой мне нет места. А у меня есть дочь, которая не должна видеть своего отца с другой женщиной. Есть память о Лене, которую я не имею права предавать.
Но когда Ольга тихо всхлипывает, стараясь заглушить звук ладонью, что-то внутри меня ломается. Совсем чуть-чуть, но достаточно, чтобы почувствовать трещину в той стене, которую я так тщательно выстраивал все эти годы.
Думай о чем-то другом, приказываю себе. О работе. О том, что завтра нужно сдавать проект. О том, что Кире нужно купить новые учебники. О чем угодно, только не о том, как беспомощно выглядит эта женщина рядом со мной.
Но больничный коридор не дает забыться. Каждый звук здесь знаком до боли. Гудение флуоресцентных ламп – такое же было тогда, когда я ходил кругами по коридору, потому что не мог усидеть на месте. Шорох халата медсестры – тогда ко мне подходили медсестры каждый час и говорили "потерпите еще немного, мы делаем все возможное". Скрип двери в дальнем конце коридора – за такой же дверью умирала Лена, а я стоял снаружи и не мог ничего сделать.
Ничего, ровным счетом ничего.
И сейчас я снова здесь, снова жду, когда врач выйдет и скажет мне – нет, не мне, ей – что он может или не может сделать для ребенка. И я снова ничего не контролирую. Снова сижу в стороне и чувствую себя бесполезным.
Это выводит меня из себя. Злость нарастает где-то в районе солнечного сплетения – горячая, иррациональная, направленная на всех и ни на кого конкретно. На Ольгу – за то, что втянула меня в это. На ее мужа – за то, что его нет рядом, когда он нужен. На врачей – за то, что заставляют ждать. На себя – за то, что не могу просто встать и уйти. На весь мир – за то, что он устроен так несправедливо, что хорошие люди страдают, а плохие процветают.
Больше всего я злюсь на то, что не могу перестать думать о том, как Ольга плакала у того сломанного крана. Как она прижималась лбом к холодному кафелю и шептала что-то неразборчивое. Как выглядела, когда увидела меня – словно я был спасательным кругом в бушующем море.
Никто не должен так на меня смотреть. Я не спаситель. Я просто мужчина, который уже одну женщину не смог спасти и не собираюсь повторять эту ошибку.
Но когда дверь кабинета наконец открывается и выходит врач – мужчина лет пятидесяти с добрыми глазами, – я встаю так резко, что в коленях стреляет болью. Встаю раньше Ольги, словно это мой ребенок лежит в палате. Словно у меня есть право переживать за исход.
– Мама девочки Светланы Казанцевой? – спрашивает врач.
Ольга поднимается, шатаясь, и я автоматически делаю шаг вперед, готовый поддержать, если она упадет. Но она держится, только голос дрожит, когда отвечает:
– Да, это я.
Мы идем в кабинет, и я чувствую запах кофе, смешанный с антисептиком. Доктор усаживается за стол, жестом приглашает нас сесть, но я остаюсь стоять у двери. Не знаю почему. Возможно, потому что стоя мне легче контролировать ситуацию. Или потому что так я могу быстрее уйти, если новости окажутся плохими.
– Ну что, мамочка, – говорит врач, и по его лицу я понимаю, что все хорошо, еще до того, как он произносит слова. – Можете выдохнуть. У вашей девочки острый стенозирующий ларинготрахеит, первая степень. Приступ купирован, отек спадает. Она дышит самостоятельно. Завтра уже можете забирать домой.
Облегчение накрывает меня как волна. Огромная, всепоглощающая волна, которая смывает всю накопившуюся за эти часы тревогу. Я не ожидал, что буду так реагировать на новости о чужом ребенке. Не ожидал, что мое сердце будет биться так быстро от радости, которая не имеет ко мне отношения.
Но когда я вспоминаю, как выглядела девочка – маленькая, горячая, с закрытыми глазами, – понимаю, что это не совсем чужой ребенок. За эти несколько часов она стала частью моей ответственности. Не знаю, как это произошло, но это факт.
– Правда? – голос Ольги едва слышен. – То есть, она… все хорошо?
– Все хорошо, – подтверждает доктор. – Через пару дней даже следов не останется.
И тут происходит то, чего я не ожидал.
Ольга начинает плакать.
Но это не слезы облегчения, не тихая благодарность. Это срыв. Полный, тотальный срыв, как будто она копила эти слезы месяцами и только сейчас позволила им вырваться наружу.
Она прикрывает лицо руками, но слезы все равно просачиваются между пальцев. Плечи у нее сотрясаются от рыданий, и она плачет так, словно оплакивает не радость, а потерю.
И я понимаю. Понимаю, потому что сам проходил через это. Она плачет не только от облегчения. Она плачет от того, что была на грани, что почти потеряла самое дорогое, что у нее есть. Она плачет от осознания собственного бессилия, от страха, который сжимал ее сердце все эти часы.
Она плачет так, как я не позволял себе плакать восемь лет назад, когда похоронил Лену. Так, как нужно плакать, когда понимаешь, что жизнь хрупка как стекло и может разбиться в любой момент.
Смотрю на нее и чувствую, как что-то огромное и болезненное поднимается у меня в груди. Что-то, что я закопал так глубоко, что думал – навсегда. Мое собственное горе. Моя собственная боль. Мой собственный страх, который я прятал под маской спокойствия и контроля.
Врач что-то говорит о нормальной реакции, о том, что теперь можно расслабиться, но я его не слышу. Я смотрю на Ольгу и вижу в ней отражение самого себя. Того себя, которым я был восемь лет назад – сломанного, отчаявшегося, готового на все, лишь бы спасти близкого человека.
Но тогда у меня не было выбора. А у нее есть. У нее есть муж, который должен быть рядом в такие моменты. Есть родные, друзья, поддержка. Почему же она сидит здесь одна? Почему плачет в больничном коридоре, прижимая к груди мобильный телефон, на который никто не отвечает?
Доктор поднимается, пробормотав что-то о документах, и тактично удаляется. Мы остаемся одни в кабинете. Ольга все еще плачет, но уже тише, и я стою у двери, сжав руки в кулаки, и борюсь с желанием подойти к ней.
Не лезь, говорю себе. Это не твое дело. У нее есть семья, есть муж. Твоя роль здесь закончилась в тот момент, когда врач сказал, что девочка здорова.
Но когда она поднимает на меня глаза – красные от слез, измученные, но бесконечно благодарные, – я делаю шаг вперед. Потом еще один. Опускаюсь на корточки рядом с ее стулом, не до конца понимая, зачем.
– Ольга, – говорю тихо, и голос звучит хрипло. – Все хорошо. Слышишь? Все хорошо.
Она смотрит на меня, и я тону в этих темных глазах, полных слез и боли, и чего-то еще, что заставляет мое сердце биться быстрее. В них отчаяние и надежда, слабость и невероятная сила. Она прошла через ад и выжила. Она устояла, когда весь мир рушился вокруг нее.
– Спасибо, – шепчет она, и этот шепот отзывается во мне так, словно она кричит. – Спасибо, что остался.
Я хочу сказать, что это ничего не значит. Что любой на моем месте сделал бы то же самое. Что я здесь случайно, по стечению обстоятельств. Но слова застревают в горле, потому что это неправда.
Я остался не из вежливости. Не из чувства долга. Я остался, потому что не смог уйти. Не смог оставить ее одну с ее страхом и болью. И это пугает меня больше, чем я готов признать.
Мы выходим из кабинета, и я иду рядом с ней по коридору, чувствуя тепло ее тела, слыша каждый ее вздох. У палаты она останавливается.
– Я хочу посмотреть на нее, – говорит тихо.
Я киваю, хотя никто не спрашивает моего разрешения. Мы заглядываем в палату. Светлана спит, раскинув руки, и лицо у нее уже не горит лихорадкой. Обычный спящий ребенок, который завтра проснется здоровым и даже не вспомнит об этой ночи.
– Она такая маленькая, – шепчет Ольга. – А я так боялась, что…
Она не договаривает, но мне не нужны слова. Я знаю этот страх. Я жил с ним, когда Кира болела воспалением легких в прошлом году. Когда сидел в похожем коридоре и думал, что не переживу, если что-то случится с единственным человеком, который связывает меня с этим миром.
– Она сильная, – говорю я. – Как ее мать.
Ольга поворачивается ко мне, и мы стоим в полутемном коридоре, и больничные лампы бросают мягкий свет на ее лицо. Она все еще красивая, несмотря на заплаканные глаза и усталость. Может быть, даже более красивая, потому что сейчас она настоящая. Без масок, без игры, без попыток казаться сильнее, чем есть на самом деле.
– Алексей, – говорит она, и в ее голосе что-то меняется. Появляется нота, которая заставляет меня насторожиться. – Я не знаю, как тебя благодарить. Если бы не ты…
– Не нужно, – обрываю я быстрее, чем следовало бы.
– Нет, нужно. – Она делает шаг ко мне, и я чувствую, как воздух между нами сгущается. – Ты мог просто вызвать скорую и уйти. Но ты остался. Ты довез нас, ты ждал все это время… Я понимаю, что у тебя своя жизнь, свои проблемы, но ты…
– Ольга, хватит.
Но она не останавливается. Она делает еще шаг, и теперь между нами всего несколько сантиметров. Я чувствую ее дыхание, чувствую тепло, исходящее от ее тела, и понимаю, что нужно отстраниться. Немедленно. Пока не произошло то, что изменит все.
Вместо этого я стою как вкопанный и смотрю, как она протягивает руку и касается моего предплечья.
– Ты спас мою дочь, – говорит она, и голос дрожит. – Ты спас меня.
Ее прикосновение обжигает сквозь рубашку. Простое прикосновение, ничего особенного, но оно пронзает меня насквозь, добирается до тех мест, которые я считал мертвыми. Я смотрю вниз, на ее руку на моей руке, на ее тонкие пальцы, на белую полоску от обручального кольца, которая должна напоминать мне о том, почему я должен сейчас же отойти..
Но вместо этого я поднимаю глаза и встречаюсь с ее взглядом.
И тону.
Тону в этих темных глазах, которые смотрят на меня так, словно я действительно ее спас. Словно я герой, а не просто мужчина, который оказался в нужное время в нужном месте. В них благодарность, и боль, и что-то еще – что-то, что заставляет мое сердце биться так быстро, что я боюсь, она услышит.
– Я не герой, – говорю хрипло, и даже самому себе не верю. – Я просто…
Но она качает головой, и ее рука скользит выше, к плечу. К шее. К моему лицу.
– Для меня ты герой, – шепчет она.
И все рушится.
Вся моя броня, все мои стены, все мои правила и ограничения – все летит к чертям в одну секунду. Восемь лет самоконтроля, восемь лет осторожности, восемь лет жизни в безопасной клетке – все исчезает, словно никогда и не существовало.
Я смотрю в ее глаза и вижу там не слабость, а невероятную силу. Силу женщины, которая прошла через испытание и выжила. Которая не сломалась, даже когда казалось, что сломается весь мир. Которая способна любить так сильно, что готова умереть от страха за своего ребенка.
И я понимаю – я хочу эту силу. Хочу прикоснуться к ней, впитать ее, почувствовать себя живым впервые за долгие годы. Хочу перестать быть осторожным, контролирующим, безопасным. Хочу рискнуть. Хочу почувствовать.
К черту все правила.
К черту страх.
К черту прошлое.
К черту то, что у нее есть муж, а у меня – дочь.
К черту то, что завтра я буду жалеть об этом.
Есть только этот момент. Есть только она, ее близость, ее тепло. Есть только это отчаянное, иррациональное желание доказать нам обоим, что мы еще живы. Что мы можем чувствовать не только страх и боль.
Я наклоняюсь и целую ее.
Ее губы мягкие, соленые от слез, и они дрожат под моими губами. Она замирает на мгновение – я чувствую, как напрягается все ее тело, – а потом отвечает на поцелуй несмело, осторожно, словно боится, что это сон и он может закончиться.
Время останавливается. Мир сужается до этого момента, до этого прикосновения. Я чувствую ее руки на моих плечах, чувствую, как она прижимается ко мне, и каждая клетка моего тела вспыхивает огнем. Восемь лет я не чувствовал ничего подобного. Восемь лет я был мертв внутри, и только сейчас понимаю это.
Но потом до меня доходит, что я делаю.
Я целую замужнюю женщину в больничном коридоре. Я нарушаю все свои принципы, предаю память о Лене, рискую спокойствием своей дочери. Я веду себя как безответственный мальчишка, а не как взрослый мужчина.
Я отстраняюсь так резко, словно меня ударило током.
Смотрю на свои руки – те самые руки, которые секунду назад держали ее лицо, – и не узнаю их. Они дрожат. Взрослые, мужские руки дрожат, как у подростка после первого поцелуя.
Что я наделал?
Ольга стоит передо мной, и в ее глазах изумление, и что-то еще – что-то, что заставляет мой пульс участиться еще больше. Она касается губ кончиками пальцев, словно не может поверить в то, что только что произошло.
А я не могу поверить в то, что я это сделал.
– Я… – начинаю, но не знаю, что сказать.
Извиниться? За что – за то, что поцеловал ее, или за то, что остановился? За то, что позволил себе почувствовать, или за то, что испугался этого чувства?
– Нам нужно ехать, – говорю наконец, отворачиваясь. – Поздно уже.
Мы забираем Светлану – сонную, теплую, здоровую – и идем к машине. Всю дорогу домой мы молчим. Девочка спит на заднем сиденье, укутанная больничным пледом. Ольга сидит рядом со мной, и я чувствую ее взгляд на своем профиле, но не могу повернуться.
Боюсь увидеть в ее глазах сожаление. Или, что еще хуже, – понимание того, что между нами что-то изменилось.
Я отстраняюсь, ошеломленный собственным поступком. Она смотрит на меня, и в ее взгляде – изумление и что-то еще, что заставляет мое сердце биться быстрее. Вы едем домой в предрассветной тишине. Я крепко сжимаю руль, боясь посмотреть на нее. Я только что впустил в свою упорядоченную, безопасную жизнь хаос. И, к своему ужасу, я чувствую, что впервые за много лет по-настоящему жив.
Глава 22
Ольга
Просыпаюсь от того, что собственное сердце колотится так громко, будто хочет выскочить из груди. Серый рассветный свет просачивается сквозь занавески, а я лежу неподвижно, боясь пошевелиться, боясь вспомнить.
Но воспоминание накатывает не мыслью – физическим ощущением. Губы словно все еще хранят тепло его губ. Я закрываю глаза, и все возвращается с пугающей ясностью.
Больничный коридор. Запах хлорки и страха. Света спит в палате, температура спала, и мы стоим у окна. Я плачу – от облегчения, от усталости, от всего сразу. А он обнимает меня, и я позволяю себе на секунду почувствовать, каково это – быть защищенной.
«Все хорошо, – шепчет он. – Света здорова. Ты справилась».
И тут я поднимаю голову, смотрю на него, и что-то происходит. Что-то, чего я не планировала, не ждала. Он наклоняется, и я не отстраняюсь. Наши губы встречаются, и весь мир сужается до этого прикосновения.
Его губы мягкие, теплые. Вкус кофе и чего-то еще – мужского, незнакомого. Я отвечаю на поцелуй, прижимаюсь ближе, и в груди что-то сладко сжимается. На несколько секунд я позволяю себе просто чувствовать. Забыть о Дмитрии, о разводе, о том, что я разрушенная женщина с двумя детьми и пустым кошельком.
А потом резко отстраняюсь. Смотрю на него широко открытыми глазами, и он видит мой испуг. «Ольга…» – начинает он, но я уже иду к выходу.
Сейчас, в своей кровати, я непроизвольно касаюсь губ пальцами. Кожа все еще помнит его прикосновение, и меня бросает в такой жар, что приходится откинуть одеяло. Сердце бьется где-то в горле, и в ушах звенит от стыда.
Что я наделала? Господи, что я наделала?
Я замужем. Нет, не замужем – разводжусь. Но развод еще не оформлен, и по закону я все еще жена Дмитрия. А он – вдовец, который носит траур по жене восемь лет. Какое я имею право соваться в его жизнь со своими чувствами?
И какие чувства? Я ведь ничего не чувствую. Это просто… усталость. Благодарность. Ослабленные нервы после больничной ночи. Просто случайность.
Но тогда почему я все еще чувствую вкус его губ? Почему, когда я вспоминаю, как он прижал меня к себе, внутри что-то сладко ноет?
Переворачиваюсь на бок и зажмуриваюсь. Нет. Нет, нет, нет. У меня двое детей, развод, который превращается в настоящую войну с Дмитрием. У меня нищета и вечная тревога за завтрашний день. У меня нет права на поцелуи в больничных коридорах. У меня нет права на чувства.
А у него – своя боль, своя память о жене. Лена. Он до сих пор говорит о ней в настоящем времени. «Лена не любит суету», «Лена предпочитает тишину». Как будто она просто уехала в командировку, а не умерла восемь лет назад.
Я встаю и подхожу к окну. Во дворе тихо, только воробьи щебечут в кустах сирени. Дом Алексея кажется особенно мирным в утреннем свете, но я смотрю на него и чувствую, как внутри все сжимается от смущения.
Этого не было. Я должна это забыть. Все вернуть в безопасное русло «просто соседи». Он помог мне с больницей – я его поблагодарила. На этом все и закончится.
В коридоре слышны шаги – Егор встает в школу. Я быстро натягиваю халат и выхожу на кухню. Привычные утренние дела должны помочь мне прийти в себя. Завариваю чай, варю кашу, готовлю бутерброды, глажу школьную форму.
Но руки дрожат, и я дважды проливаю молоко. Когда Егор садится завтракать, он смотрит на меня внимательно, по-взрослому.
– Мам, ты в порядке?
– Конечно, солнышко. Просто плохо спала.
– Из-за Светки?
– Да. Переживала.
Он кивает понимающе и принимается за завтрак, а я стою у плиты и думаю, как же мне теперь смотреть Алексею в глаза. И главное – как сделать так, чтобы больше такого не повторилось.
Когда Егор уходит в школу, я беру лист бумаги и ручку. Надо поблагодарить Алексея за помощь. Но как? Подойти и сказать спасибо лично? Нет, это слишком страшно. А если он начнет говорить о том, что было? Если он будет смотреть на меня так же, как вчера, перед поцелуем? Или, что еще хуже, если он будет избегать моего взгляда, потому что сам жалеет о случившемся?
Нет, записка – это лучший выход. Нейтрально, вежливо, без намека на что-то большее.
Пишу: «Уважаемый Алексей Викторович, выражаю Вам глубокую благодарность за оказанную помощь и поддержку в трудную минуту. С искренним уважением, Ольга Евгеньевна Кольцова».
Перечитываю и морщусь. «Глубокую благодарность», «искренним уважением» – как будто я пишу официальное письмо директору школы. Слишком сухо. Словно между нами не было даже человеческого тепла.
Комкаю лист и пишу заново: «Дорогой Алексей, не знаю, как благодарить за вчерашний день. Ты был рядом, когда это было так необходимо. Спасибо за все. Ольга».
«Дорогой Алексей»… Читаю и краснею. Слишком интимно. Слишком тепло. Как будто я признаюсь ему в чувствах. А «ты был рядом» звучит почти как любовное признание.
Снова комкаю. Третья попытка: «Алексей Викторович, благодарю за помощь в больнице. Очень признательна. Ольга».
Коротко, но все равно не то. «Очень признательна» – а за что именно? За то, что довез до больницы? За то, что поддержал в трудную минуту? Или за поцелуй?
Четвертый вариант: «Алексей, спасибо за вчерашнюю помощь. Света чувствует себя лучше. Ольга».
Читаю, качаю головой. «Алексей» без отчества – слишком фамильярно. А «спасибо за вчерашнюю помощь» двусмысленно. За какую именно помощь?
Пятый лист: «Алексей Викторович, благодарю Вас за помощь и поддержку. Света на поправке. С уважением, О. Кольцова».
Подписала одной буквой – для дистанции. Но теперь записка выглядит как деловая переписка. Холодно и официально.
Шестая попытка: «Алексей, спасибо за помощь в больнице. Света чувствует себя лучше. Очень благодарна. Ольга Кольцова».
Добавила фамилию для дистанции, но оставила «Алексей» без отчества, чтобы не было совсем уж официально. Перечитываю несколько раз. Вроде бы нормально. Вежливо, нейтрально, без намеков.
Складываю записку пополам. Света просыпается и зовет меня – температуры нет, но голос еще сиплый. Завтракаем, играем в настольные игры, читаю ей вслух. Весь день стараюсь не думать о записке, которая лежит на кухонном столе.
Но она лежит там как немой упрек. Почему я не могу просто подойти к соседу и сказать спасибо? Почему боюсь встречи с человеком, который только помог мне?
Потому что боюсь не его реакции – боюсь своей. Боюсь, что когда увижу его, вспомню вкус его губ. Боюсь, что он заметит, как я на него смотрю. Боюсь, что выдам себя.
А еще боюсь, что он будет смотреть на меня как на ошибку. Как на слабую, измученную женщину, которая от отчаяния кинулась на первого попавшегося мужчину.
Ближе к вечеру, когда Света ложится вздремнуть, я наконец заставляю себя взять записку. Стою у двери и понимаю, что мне страшно. Как будто я иду не к соседу, а на казнь.
Выхожу во двор. Иду к дому Алексея медленно, оглядываясь по сторонам. Что, если он выйдет в этот момент? Что я скажу? «Привет, я принесла записку, потому что боюсь говорить с тобой лично»?
У его крыльца останавливаюсь. Сердце колотится так, будто я пробежала марафон. Быстро кладу записку под дверь – и бегу обратно, как школьница, которая подложила кнопку на стул учителю.
Уже у своего крыльца понимаю, что он меня видел. Стоит у окна и смотрит. Наши взгляды встречаются через двор, и время останавливается.
Он не улыбается. Не машет рукой. Просто смотрит, и я не могу прочесть выражение его лица. В его глазах есть что-то… грустное? Или мне кажется?
Несколько мучительных секунд мы смотрим друг на друга, и я чувствую, как лицо заливается краской. Что он думает обо мне сейчас? Что я трусиха? Что я избегаю его? Или – и эта мысль болезненно кольнула – что он тоже жалеет о вчерашнем и рад, что я сама делаю шаг назад?
Я первая отвожу взгляд и быстро иду к дому. За спиной чувствую его взгляд, и мне кажется, что в нем есть разочарование. Или сожаление. А может, облегчение?
Захожу в дом и прислоняюсь спиной к двери, тяжело дыша. Что это было? Что я увидела в его глазах? И почему эта немая сцена причинила мне больше боли, чем любые слова?
Остаток дня пытаюсь заниматься домашними делами. Убираю, готовлю ужин, играю с Светой. Но мысли все время возвращаются к этому взгляду у окна. К тому, как мы стояли и смотрели друг на друга, и как много было в этом молчании.
Вечером выхожу во двор – надо полить помидоры. Стараюсь не смотреть в сторону соседнего участка, но боковым зрением вижу, что он тоже в саду. Копается в своих грядках, но я чувствую, что он поглядывает в мою сторону.
Поливаю помидоры и думаю: надо же было так неловко все устроить. Записка вместо разговора – это же просто по-детски. Но что я могла сказать? «Привет, Алексей, спасибо за поцелуй»? Или «Давай забудем, что это было»?
Заканчиваю поливку и иду к дому. У калитки замираю – он идет ко мне. Размеренной, спокойной походкой, но я вижу в его движениях какую-то решимость.
Сердце бухает в горле. Сейчас он скажет что-то о вчерашнем. Скажет, что это была ошибка. Или, наоборот, попытается продолжить разговор, который я так старательно избегала.
– Ольга.
– Привет. – Голос звучит напряженно, я не узнаю себя.
Мы стоим друг напротив друга, и пауза затягивается. Он смотрит на меня внимательно, изучающе. Я пытаюсь прочитать в его глазах хоть что-то, но вижу только спокойную серьезность. Он хочет что-то сказать – я это чувствую. Что-то важное.
О вчерашнем. О поцелуе. О том, что это была ошибка, которую не стоит повторять.
Я не выдерживаю и первая отвожу взгляд.
– Мне надо… ужин готовить.
– Конечно.
В его голосе нет ни упрека, ни сожаления. Только понимание. И это почему-то еще хуже. Как будто он принял мое решение дистанцироваться и согласился с ним.
Захожу в дом и чувствую, как дрожат коленки. Сажусь на кухне и прикрываю лицо руками. Господи, да что со мной? Ведь это же то, чего я хотела. Избежать неловкого разговора, вернуть все в русло соседских отношений. Так почему мне так больно?
Укладываю детей спать, убираю на кухне, пытаюсь читать. Но мысли все время возвращаются к нему. К тому, как он смотрел на меня сегодня. К этой паузе между нами, полной недосказанности.
А что, если ему тоже неловко? Что, если он тоже мучается и не знает, как себя вести? Эта мысль вдруг кажется еще более болезненной. Мы оба страдаем, избегаем друг друга, хотя могли бы просто поговорить.
Но о чем говорить? О том, что поцелуй был ошибкой? О том, что мы оба не готовы к отношениям? Или о том, что, несмотря на все «но» и «если», что-то между нами есть?
В десятом часу стук в дверь заставляет подскочить. Сердце бухает где-то в горле. Это он. Знаю, не глядя в глазок.
Подхожу к двери и замираю. Открыть или сделать вид, что меня нет дома? Но он же видел свет в окнах. И потом, я же взрослая женщина, а не подросток.
Открываю дверь, готовая к самому неловкому разговору в своей жизни. Заранее придумываю слова: «Алексей, насчет вчерашнего…» Или: «Мне кажется, нам стоит поговорить…»
Но он молчит. Просто стоит на пороге и протягивает мне банку. Стеклянную, с красивой крышечкой в цветочек. Внутри что-то ярко-красное.
– Что это?
– Малиновое варенье. От кашля помогает. Для Светы.
Беру банку, и она оказывается теплой. Только что из погреба. Пахнет летом – настоящим, солнечным летом, когда еще не было войн, разводов и бессонных ночей в больничных коридорах.
– Спасибо. – Голос звучит глухо. – Это очень…
– Мама собирала рецепт. Проверенный.
Он поворачивается, чтобы уйти, но я окликаю:
– Алексей!
Он оборачивается, и я вижу в его глазах что-то такое, от чего внутри все переворачивается. Не грусть. Не сожаление. Что-то другое. Что-то терпеливое и надежное.
– Спасибо, – повторяю. – За все.
Он кивает и уходит.
Закрываю дверь и остаюсь стоять в прихожей, держа банку двумя руками. Смотрю на нее и чувствую, как рушится вся моя стратегия отступления.
Я пыталась отгородиться от него запиской, выстроить между нами стену из вежливой благодарности. Избегала встреч, пряталась за домашними делами. А он в ответ просто принес варенье для моей дочери.
Не для меня. Для Светы. «От кашля помогает».
Иду на кухню, ставлю банку на стол. Она выглядит так нарядно среди привычной кухонной утвари. Как маленький праздник в будничном дне. Как напоминание о том, что в мире есть не только проблемы и тревоги.
Сажусь на стул и смотрю на эту банку. Этот простой, заботливый жест обескураживает меня больше, чем вчерашний поцелуй. Поцелуй можно было списать на эмоции, на напряжение больничной ночи, на минутную слабость. А банку варенья не спишешь ни на что.
Это просто забота. Чистая, бескорыстная забота о том, что мне дорого. Он не пытается соблазнить меня, не требует разговора о наших отношениях. Он просто видит, что моя дочь кашляет, и приносит варенье.
И я понимаю, что именно это меня и пугает. Не его страсть – его доброта. Не его требования – его терпение. Я так привыкла к тому, что мужчины берут, требуют, ломают. Дмитрий брал – мою молодость, мои силы, мою веру в себя. А этот дает. Просто дает, ничего не ожидая взамен.
Встаю и подхожу к окну. В его доме горит свет – кабинет, наверное. Он там читает или работает за компьютером. Обычная мирная вечерняя жизнь. А я стою у окна с банкой варенья в руках и понимаю, что больше не могу притворяться.
Его надежность – вот что по-настоящему опасно для меня сейчас. Я могла бы справиться с его страстью, с попытками завоевать меня. Но как справиться с этой тихой, терпеливой заботой? Как защититься от человека, который не штурмует твою крепость, а просто ждет, когда ты сама откроешь ворота?
Ты стоишь с этой банкой теплого, пахнущего летом варенья в руках. Ты пыталась отгородиться от него, а он в ответ просто позаботился о твоей дочери. И ты с отчаянием понимаешь, что твоя попытка сбежать провалилась. Ты уже по уши увязла в этом добром, молчаливом и таком пугающе надежном мужчине.
Глава 23
Алексей
Просыпаюсь от звука собственного сердцебиения. Оно стучит так громко, что, кажется, разбудит весь дом. За окном едва брезжит рассвет, а я уже лежу с открытыми глазами, уставившись в потолок. Тело болит так, будто всю ночь меня избивали – видимо, ворочался, пытаясь найти покой, которого нет.
Сон так и не пришел. Всю ночь мысли крутились как бешеная карусель, возвращаясь к одному и тому же моменту. К поцелую. К ее губам под моими. К тому, как она обмякла в моих руках, а потом отстранилась с ужасом в глазах.
Черт побери. Что я наделал?
Сажусь на кровати, хватаюсь руками за голову. Волосы влажные от пота, хотя в комнате прохладно. Во рту привкус металла – видимо, всю ночь скрипел зубами.
Встаю и подхожу к окну. Ее дом темен, только детский ночник мерцает на втором этаже. Тихо, мирно. А у меня в груди все горит.
Я нарушил единственное правило, которое держало меня в живых все эти восемь лет: не привязываться. Не подпускать никого близко. Держать сердце за семью замками, чтобы оно больше никогда не разбилось так, как разбилось после смерти Лены.
А что сделал вчера? Поцеловал замужнюю женщину. Женщину, которая плакала у меня на плече, доверилась мне, а я… я воспользовался ее слабостью. Повел себя как последний сволочь.
Иду в ванную, включаю воду в раковине. Плещу ледяной водой в лицо, но не помогает. В зеркале вижу чужое лицо – осунувшееся, с красными глазами и растрепанными волосами. Когда я последний раз так выглядел? После похорон Лены. Тогда тоже не спал несколько ночей подряд, пока врач не прописал снотворное.
Спускаюсь на кухню. Включаю кофеварку, но руки трясутся так, что приходится несколько раз нащупывать кнопку. Опираюсь о столешницу и снова проживаю тот момент. Как прижал ее к стене. Как почувствовал тепло ее тела через тонкую ткань платья. Как она сначала сопротивлялась, а потом… а потом ответила на поцелуй.
И ее слезы после. Эти чертовы слезы, которые разорвали мне душу.
Она испугалась. Испугалась себя, испугалась того, что почувствовала. А может, просто поняла, что совершила ошибку.
Кофеварка булькает, но я не слышу. Хожу по кухне из угла в угол, как зверь в клетке. Комната кажется чужой. Дом, в котором я прожил больше десяти лет, внезапно стал неуютным, словно стены сдвинулись.
Иду в гостиную. На камине стоит фотография – мы с Леной в медовый месяц. Она смеется, прижимается ко мне, а я смотрю на нее влюбленными глазами. Мы были так счастливы тогда. Так уверены, что у нас впереди целая жизнь.
Беру рамку в руки. Лицо Лены улыбается мне с фотографии, но вместо привычного тепла я чувствую холодную тяжесть вины. Предатель. Как ты мог так быстро забыть? Как ты мог поцеловать другую женщину?
Ставлю фотографию обратно, но руки дрожат, и рамка едва не падает. Хватаю ее, прижимаю к груди.
– Прости меня, – шепчу в пустоту. – Прости, Лена. Я не хотел…
Но хотел. Черт возьми, я хотел поцеловать Ольгу. Хотел почувствовать себя живым мужчиной, а не просто отцом и вдовцом. Хотел забыть, хотя бы на секунду, о боли, которая живет в груди вот уже восемь лет.
И это самое страшное. Не то, что я поцеловал ее. А то, что мне понравилось.
Возвращаюсь на кухню. Кофе готов, наливаю себе чашку, но вкус горький, противный. Выливаю в раковину и просто стою, глядя в окно.
Ее дом по-прежнему темен. Интересно, спит ли она? Или тоже ворочается без сна, думая о том же, о чем думаю я?
Нет. Не должен думать об этом. Не должен представлять, как она лежит в постели, как ее волосы рассыпаны по подушке, как…
Резко качаю головой. Хватит.
Иду в душ. Включаю воду так горячо, как только могу вынести. Пусть ошпарит, пусть приведет в чувство. Стою под струей, пока кожа не краснеет, а в ванной не становится парно, как в бане.
Но даже горячая вода не смывает воспоминаний. В ушах звучит ее голос, на губах все еще чувствую вкус того поцелуя – сладкий, с едва уловимой горчинкой от вина.
Одеваюсь машинально. Джинсы, футболка, старый свитер Лены – ношу его уже второй год, хотя он мне велик. Пахнет ее духами, и обычно это успокаивает. Но сегодня даже этот запах не помогает.
Спускаюсь завтракать и вижу на столе листок бумаги. Кира оставила – видимо, вчера вечером, когда я был… у соседки.
"Пап, завтра в школе обед до 15:00. Заберешь? Еще можешь передать тете Оле банку абрикосового варенья из погреба? Мама его делала очень вкусно. Света говорила, что кашляет.»
Читаю записку несколько раз. "Не переживай, что поздно вчера вернулся". Кира заметила. Конечно, заметила – она умная девочка. И что она подумала? Что папа помогал соседке с какими-то домашними делами?
Если бы она знала правду…
Но записка дает мне выход. Варенье – это нейтрально. Это благодарность за вчерашний ужин, не более. Я могу просто оставить банку у двери с короткой запиской, не встречаясь с Ольгой лично.
Иду в погреб. Здесь прохладно и пахнет землей. Полки уставлены банками – Лена любила делать заготовки на зиму. "Зимой свежих фруктов мало, – говорила она, – а витамины нужны." Всегда думала наперед, моя Лена. Всегда заботилась о нас.
Нахожу банку с аккуратной этикеткой ее почерком: "Абрикосы, июль 2019". Последнее лето перед болезнью. Тогда она еще не знала, что рак уже тихо подтачивает ее изнутри, а я не знал, что это последнее варенье, которое она закроет своими руками.
Беру банку, поворачиваю в руках. Стекло холодное, этикетка чуть пожелтела по краям. Лена всегда добавляла в абрикосы немного ванили и корицы. "Секретный ингредиент," – смеялась она, когда я пытался подсмотреть рецепт. Теперь этот секрет ушел с ней.
Может, это знак? Передать частичку того, что осталось от Лены, женщине, которая… которая заставила меня почувствовать себя живым впервые за восемь лет?
Или это предательство памяти жены?
Стою в погребе с банкой в руках и не знаю, что делать. Хочется просто поставить ее обратно на полку и забыть о записке Киры. Но дочь просила. А я никогда не отказывал Кире в просьбах, которые могу выполнить.
Поднимаюсь наверх. Сажусь за стол и пишу записку. Несколько вариантов – все не то. Слишком холодно. Слишком формально. Слишком… дружелюбно.
В итоге пишу коротко: "Спасибо за ужин. А.С."
Простые слова. Никакого подтекста. Никаких намеков на то, что произошло между нами. Хотя кого я обманываю? Она поймет. Поймет, что я пытаюсь сделать вид, будто ничего не было.
Выхожу на крыльцо с банкой в руках. Утро холодное, дыхание парит белыми облачками. Во дворе Ольги тихо – дети наверняка еще спят, до школы время есть.
Иду к ее дому медленно, словно на казнь. Каждый шаг дается с трудом. А вдруг она выйдет? Что я скажу? Как объяснить свое поведение?
Но дверь остается закрытой. Ставлю банку на ступеньки, кладу записку сверху и быстро ухожу, не оглядываясь.
В мастерской включаю радио погромче. Пусть музыка заглушит мысли. Беру в руки рубанок и принимаюсь строгать доску, которую начал вчера. Работа – вот что мне нужно. Что-то осязаемое, понятное. Стружка под ногами, запах дерева, боль в мышцах к концу дня.
Но руки дрожат, и рубанок постоянно соскальзывает. Стамеска оставляет неровные борозды там, где должны быть гладкие линии. Работа, которая обычно успокаивает, сегодня только злит.
Бросаю инструменты, сажусь на табурет и хватаюсь за голову. Что со мной происходит? Почему один поцелуй может так разрушить мою жизнь?
Потому что это не просто поцелуй. Это трещина в стене, которую я восемь лет выстраивал вокруг своего сердца. И теперь через эту трещину просачивается то, что я пытался похоронить вместе с Леной – способность чувствовать, любить, быть уязвимым.
А я не готов. Не готов снова рисковать. Не готов снова потерять кого-то важного.
Встаю, подхожу к окну. Двор Ольги по-прежнему тих. Банка исчезла – значит, нашла. Интересно, что подумала, прочитав мою записку? Обрадовалась ли тому, что я держу дистанцию? Или расстроилась?
Лучше не знать.
Принимаю решение – холодное, волевое, окончательное. Буду держаться подальше от Ольги Кольцовой. Вчерашний поцелуй – ошибка, которая больше не повторится. У нее есть собственная жизнь, собственные проблемы, которые она должна решать сама.
А у меня есть Кира. Моя дочь – единственное, что по-настоящему важно. Я не имею права рисковать ее благополучием ради… чего? Мимолетного влечения к соседке? Иллюзии, что можно начать все сначала?
Снова берусь за работу. На этот раз движения четче, увереннее. План готов. Граница установлена. Больше никаких поцелуев, никаких задушевных разговоров, никаких моментов слабости.
Работаю до обеда, стараясь сосредоточиться только на дереве под руками. Но каждые несколько минут ловлю себя на том, что поглядываю в окно. Жду чего-то. Сам не понимаю, чего именно.
Может, что она выйдет во двор? Что помашет рукой в знак благодарности за варенье? Или, наоборот, что покажет своим видом – понял намек, держись подальше?
К часу дня в желудке урчит – с утра так ничего и не ел. Иду домой перекусить, потом забрать Киру из школы. По дороге снова поглядываю на дом Ольги. Окна закрыты, во дворе пусто.
В половине третьего подъезжаю к школе. Кира выбегает с подружкой, смеется чему-то. Увидев меня, машет рукой:
– Пап! Ты рано!
– Освободился, – отвечаю, открывая дверцу машины. – Как дела в школе?
– Отлично! Получила пятерку по математике. А ты передал тете Оле варенье?
Сердце пропускает удар. "Тетя Оля". Когда это произошло? Когда соседка стала для Киры почти родным человеком?
– Передал, – коротко отвечаю.
– Классно! Мамино варенье самое вкусное в мире. Помнишь, как она учила меня закатывать банки? Я тогда маленькая была, но все равно помогала. – Кира болтает, не замечая, что я хмурюсь. – А тетя Оля такая грустная в последнее время. Наверное, из-за дяди Димы. Он же больше не живет с ними.
– Откуда ты знаешь? – резче, чем хотел.
Кира удивленно смотрит на меня:
– Света рассказала. Она говорит, папа и мама ругаются, а потом папа уехал. А еще она боится, что папа заберет ее и Егора к себе. Не заберет же, правда, пап?
Я молчу, не зная, что ответить. Кира продолжает:
– Ты же не позволишь им забрать Свету? Она же наша подруга теперь. И тетя Оля тоже. Мы же одна большая семья, да?
Одна большая семья. Боже, как же быстро дети привязываются. Как легко впускают чужих людей в свою жизнь, не думая о последствиях.
– Кира, – говорю осторожно, – тетя Оля и ее дети – наши соседи. Хорошие соседи. Но у них своя жизнь, а у нас своя.
– Но мы же друзья, – настаивает она. – А друзья помогают друг другу. Как ты помогал тете Оле вчера.
Если бы она знала, чем именно я "помогал"…
Дома Кира уходит делать уроки, а я возвращаюсь в мастерскую. Работаю до вечера, но с каждым часом становится все труднее сосредоточиться. Мысли постоянно возвращаются к разговору с дочерью. "Одна большая семья". "Друзья помогают друг другу".
Кира уже считает Ольгу и ее детей частью нашей жизни. А что будет, если Ольга решит вернуться к мужу? Или, наоборот, разведется и уедет отсюда? Дочь снова останется без женского тепла, которого ей так не хватает с тех пор, как умерла мама.
Еще один аргумент в пользу дистанции. Я должен защитить Киру от возможного разочарования.
К семи начинает темнеть. Включаю свет в мастерской и снова принимаюсь за работу. Но через несколько минут слышу звук машины.
Выглядываю в окно и замираю.
Во двор к Ольге заезжает дорогой черный внедорожник. BMW X5, похоже, последней модели. Блестящий, как с витрины автосалона. Такая машина стоит больше моего годового дохода.
Машина останавливается прямо у крыльца, и я невольно отступаю от окна. Не хочу, чтобы меня заметили, но не могу заставить себя отойти.
Дверца открывается, и из машины выходит мужчина.
Высокий, широкоплечий, в дорогом темном пальто, которое, наверное, стоит как моя мастерская. Даже на расстоянии видно, что он следит за собой – аккуратная стрижка, уверенная походка, дорогие часы блестят на запястье. Он оглядывается по сторонам с видом хозяина территории, словно оценивает имущество.
Дмитрий. Ее муж.
Что-то жгучее и неприятное скручивается в груди. Я пытаюсь назвать это чувство ревностью, но оно сложнее. Это смесь антипатии, злости и… да, ревности тоже. Иррациональной, глупой ревности к мужчине, который имеет право на то, что я получил украдкой – на ее поцелуи, на ее тепло, на право защищать ее.
Он идет к дому неторопливо, самоуверенно. В движениях чувствуется привычка командовать, получать то, что хочешь. Интересно, что он здесь делает? Зачем приехал?
Стучит в дверь – не просто стучит, а колотит, словно ломится. Через минуту дверь открывается, и на пороге появляется Ольга.
Даже отсюда видно, что она напряжена. Плечи подняты, спина прямая, руки сжаты в кулаки. Она не выходит на крыльцо, остается на пороге – преграждает ему путь в дом.
Умница. Не пускает.
Они начинают говорить. Он жестикулирует – размахивает руками, явно что-то требует или объясняет. Голос не слышу, но по движениям понятно, что тон резкий, приказной. Привык, чтобы его слушались.
Ольга качает головой. Снова и снова. Он делает шаг вперед, но она не отступает. Молодец. Держится.
Разговор становится все более напряженным. Дмитрий что-то говорит, тыкая пальцем в сторону дома – может, требует впустить его? А может, упоминает детей?
При этой мысли в груди вспыхивает злость. Если он пришел за детьми… если хочет забрать Свету и Егора…
Останавливаю себя. Это не мое дело. Совершенно не мое дело.
Но не могу заставить себя отойти от окна.
Их разговор продолжается минут десять. Дмитрий становится все более агрессивным – размахивает руками, наступает на Ольгу. А она стоит как скала, не отступает ни на шаг.
Вдруг он хватает ее за руку. И во мне что-то взрывается.
Рука сама тянется к куртке. Еще секунда – и я выбегу во двор, независимо от всех своих решений о дистанции. Никто не имеет права хватать ее, причинять ей боль.
Но Ольга резко выдергивает руку и отступает в дом. Говорит что-то коротко, жестко – даже отсюда видно, что слова режут как лезвие. Дмитрий отшатывается, явно не ожидавший такого отпора.
Она захлопывает дверь. Просто захлопывает ему перед носом.
Я невольно улыбаюсь. Вот это характер.
Дмитрий несколько секунд стоит на крыльце, потом разворачивается и идет к машине. Движения резкие, злые – разговор явно прошел не так, как он планировал. Садится за руль, но сразу не уезжает. Сидит минут пять, возможно, пытается дозвониться кому-то. Или просто остывает.
А я все это время стою у окна, забыв обо всем на свете.
В груди творится что-то невообразимое. Злость на него – за то, что посмел прийти сюда, за то, что хватал ее за руку. Гордость за нее – за то, как держалась, как не дала собой помыкать. И все то же жгучее чувство, которое я не хочу называть ревностью.
Наконец машина заводится. Дмитрий выезжает со двора с визгом шин – видимо, все-таки злится. Хорошо. Пусть злится где-нибудь в другом месте.
Дверь дома остается закрытой. Ольга не выходит. Интересно, что она сейчас чувствует? Облегчение? Страх? А может, плачет?
При последней мысли руки сжимаются в кулаки. Если он довел ее до слез…
Опять останавливаю себя. Не мое дело. Совершенно не мое дело.
Но больше не могу стоять у окна. Хожу по мастерской из угла в угол, как зверь в клетке. В груди все клокочет – злость, беспокойство, желание пойти к ней и узнать, все ли в порядке.
И страх. Постоянный, назойливый страх.
Что если он вернется? Что если будет настаивать на своем? Что если…
Хватаю себя за эти мысли. Какое мне дело до их семейных дрязг? У них двое детей, общая история, имущество. Они разберутся сами.
К тому же, разве появление ее мужа не идеальный повод держаться подальше? Вот она, причина номер один, по которой вчерашний поцелуй был ошибкой. Она замужем. У нее сложная ситуация, в которую я не имею права вмешиваться.
Это же то, что я хотел – повод отступить без угрызений совести.
Так почему же на душе так паршиво?
Пытаюсь снова взяться за работу, но руки трясутся. Стамеска соскальзывает, оставляя глубокую царапину на доске. Матерюсь вполголоса и бросаю инструмент.
Во дворе тихо. Дети Ольги, похоже, дома – в окнах горит свет. Интересно, видели ли они отца? Слышали ли разговор на крыльце?
Снова ловлю себя на этих мыслях и зло качаю головой. Хватит. Какое мне дело до их проблем?
Но не могу заставить себя перестать думать. В голове роятся вопросы. Зачем он приехал? О чем они говорили? Почему она не пустила его в дом? И главное – вернется ли он?
Последний вопрос особенно неприятен. Потому что заставляет признать то, что я пытаюсь отрицать: мне не все равно. Мне совсем не все равно, что происходит с Ольгой и ее детьми.
Работаю до позднего вечера, стараясь заглушить мысли шумом инструментов. Но ничего не получается – руки дрожат, внимание рассеивается, а в груди все так же тяжело и больно.
Около десяти сдаюсь. Убираю инструменты, выключаю свет и иду в дом.
Кира уже спит. Заглядываю к ней в комнату – она лежит, раскинув руки, лицо спокойное. На тумбочке стоит фотография – мы втроем с Леной в Крыму, в последний отпуск. Тогда Кира была совсем малышкой, а Лена еще не знала о болезни, которая убьет ее через два года.
Целую дочь в лоб и тихо выхожу.
В своей спальне не включаю свет. Подхожу к окну и смотрю на дом Ольги. Большинство окон темные, горит только свет на кухне. Наверное, пьет чай перед сном. Или не может заснуть – так же, как и я.
Достаю телефон. Мог бы написать ей. Спросить, все ли в порядке. Предложить помощь, если нужна.
Набираю сообщение: "Видел, что к вам приезжали. Все в порядке?"
Пальцы зависают над экраном. Отправить? Или стереть и забыть?
Стираю.
Набираю еще раз: "Если нужна помощь, звоните в любое время."
Снова стираю.
Третья попытка: "Надеюсь, дети не испугались."
И снова стираю.
Кладу телефон на тумбочку и ложусь в кровать, не раздеваясь. Но сон не идет. В голове крутятся картинки дня: ее муж у двери, их напряженный разговор, момент, когда он схватил ее за руку.
И мой выбор остаться в стороне.
Я мог пойти к ней. Мог поддержать, предложить помощь. Черт возьми, я мог хотя бы написать сообщение! Но не сделал ничего. Остался в своей мастерской, как трус.
Потому что боюсь. Боюсь впустить ее в свою жизнь слишком близко. Боюсь снова полюбить и снова потерять. Боюсь, что Кира привяжется к ней еще сильнее, а потом Ольга уедет, и дочь снова останется без женского тепла.
Страх оказался сильнее всего остального. Сильнее желания защитить ее. Сильнее чувства, которое зарождается в груди вопреки всем моим попыткам его заглушить.
Переворачиваюсь на другой бок, но тело ноет – мышцы затекли от напряжения. За окном слышу, как ветер шумит в деревьях. Обычный звук, который раньше успокаивал. Но сегодня даже он кажется тревожным.
А потом до меня доносится другой звук – тихий, едва различимый. Плач? Или это ветер играет с листьями?
Встаю, подхожу к окну. В доме Ольги по-прежнему горит свет на кухне. И да, это не ветер. Кто-то плачет – тихо, сдержанно, но я слышу.
Сердце сжимается. Она плачет. Из-за сегодняшнего визита мужа. А я стою здесь, за своим безопасным окном, и не делаю ничего.
Рука снова тянется к телефону. Написать хотя бы пару слов поддержки. Спросить, нужна ли помощь.
Но не могу. Не могу заставить себя сделать этот шаг. Потому что знаю: стоит написать ей, стоит впустить в свою жизнь ее проблемы – и я уже не смогу остановиться. Буду переживать за нее, за ее детей. Буду вмешиваться в их дела. Буду снова чувствовать, а значит – снова рисковать.
А если она вернется к мужу? Если поймет, что развод – ошибка, и решит попытаться склеить разбитую семью? Что тогда будет со мной? С Кирой?
Плач за окном стихает. Свет на кухне гаснет. Ольга, видимо, пошла спать. А я так и стою у окна, сжимая в руке телефон с несколькими набранными и стертыми сообщениями.
Ложусь обратно в постель. Натягиваю одеяло на голову, но от мыслей это не спасает. Они крутятся и крутятся, не давая покоя.
Я трус. Обыкновенный трус, который прячется за красивыми словами о защите дочери и верности памяти жены. На самом деле я просто боюсь жить. Боюсь чувствовать. Боюсь быть уязвимым.
А сегодня у меня был выбор. Пойти к женщине, которая нуждалась в поддержке, или остаться в безопасности своего дома. И я выбрал безопасность.
Горечь от этого выбора почти физическая – как от дешевого табака, который курил в молодости. Першит в горле, жжет в груди, оставляет противный привкус во рту.
Засыпаю только под утро, но сон тяжелый, беспокойный. Снятся обрывки – Ольга плачет, Дмитрий хватает ее за руку, а я стою в стороне и ничего не делаю. Просто смотрю, как трус.
Просыпаюсь с головной болью и чувством, будто всю ночь дрался. Но дрался не с кем-то, а с самим собой. И проиграл.
Он слышит, как машина Дмитрия с ревом уезжает. Во дворе воцаряется тишина. Он так и не вышел. Он остался в безопасности своей мастерской, среди запаха стружки и одиночества. Он выбрал покой, но на душе у него было горько, как от дешевого табака.
Глава 24
Ольга
Звук знакомого двигателя заставляет меня замереть у кухонного окна. Черная машина Дмитрия медленно въезжает во двор, словно хищник, выслеживающий добычу. Мое сердце начинает колотиться, но не от страха – от чего-то другого, острого и холодного.
Он не предупреждал. Как всегда.
Дмитрий выходит из машины с той самой улыбкой, которая когда-то заставляла меня забывать обо всем. Широкая, белозубая, обезоруживающая. Но теперь я вижу ее насквозь – это улыбка продавца, торгующего фальшивками.
Я быстро иду к входной двери, успевая встать в проеме как раз в тот момент, когда он поднимается по ступенькам. Мои руки сжимаются на дверном косяке.
– Привет, Оля, – говорит он, делая шаг вперед, словно собирается войти.
Я не сдвигаюсь с места.
– Стой, – мой голос звучит спокойнее, чем я ожидала. – Ты не входишь в этот дом.
Его улыбка на секунду дрогнула, но тут же вернулась в прежнее состояние.
– Оля, не смеши меня, – он машет рукой, словно отгоняя назойливую муху. – Я просто зайду на пять минут к детям. Что за детский сад?
– Нет, – я говорю тише, но в моем голосе звенит сталь. – Больше не зайдешь.
Он пытается обойти меня слева, но я делаю шаг в сторону, преграждая путь. Мы стоим так близко, что я чувствую знакомый запах его одеколона, но он больше не вызывает во мне ничего, кроме легкой тошноты.
– Ну что ты как цепной пес, – он смеется, но в смехе слышится раздражение. – Я же не чужой.
Именно чужой. Самый чужой из всех возможных.
– Зачем приехал? – спрашиваю я, скрещивая руки на груди.
– Соскучился, – он пожимает плечами, как будто это объясняет все. – По детям соскучился. По тебе.
Раньше эти слова заставили бы меня растаять, броситься ему на шею, умолять остаться. Теперь я слышу в них только расчет.
– Подожди, – он поднимает руку, словно осенило. – У меня же подарки.
Дмитрий идет к машине и открывает багажник. Там, аккуратно сложенные, лежат несколько больших пакетов. Дорогие магазинные пакеты с логотипами детских брендов. Он достает их один за другим, расставляя на земле, как экспонаты на выставке.
– Смотри, что я Светке купил, – он заглядывает в первый пакет и достает коробку с куклой. – Новую Барби, коллекционную. Видишь? – он поворачивает коробку, чтобы я рассмотрела картинку. – Та самая, о которой она мечтала. Помнишь, как она выпрашивала ее в магазине? Я запомнил.
Конечно, запомнил. Запомнил, как дочь умоляла купить эту куклу, а мы с ним отвечали: "Дорого, в следующий раз". А теперь он покупает ее, чтобы показать, какой он заботливый отец.
– А это Егору, – он лезет во второй пакет. – Новая приставка, последняя модель. Он же постоянно жалуется, что у него старая. Теперь не будет жаловаться.
Я смотрю на коробки, на яркие этикетки, на циферки с ценами, и в голове автоматически подсчитываю суммы. Кукла – восемь тысяч. Приставка – двадцать пять тысяч. Плюс еще что-то в третьем пакете.
На эти деньги мы с детьми могли бы прожить полтора месяца. Полтора месяца продуктов, коммунальных платежей, одежды. А он потратил их за один поход по магазинам, чтобы купить себе право на пять минут в моем доме.
– Представляешь, как они обрадуются? – он светится от гордости, словно совершил подвиг. – Света сразу побежит показывать подружкам, а Егор весь вечер будет играть. Они меня так любят, Оля. Ты же видишь, как они радуются, когда я приезжаю?
Да, они радуются. Потому что он появляется редко и всегда с подарками. Потому что они маленькие и не понимают, что подарки – это способ откупиться от родительских обязанностей.
– Я еще конфет купил, – он роется в пакете, достает огромную коробку импортных шоколадок. – Помнишь, какие Светка любит? С орешками.
На эти конфеты можно было купить продуктов на неделю. Хлеб, молоко, мясо, овощи. То, что нужно детям каждый день, а не раз в месяц.
– И еще, – он наклоняется к четвертому пакету, который я не заметила. – Тебе тоже кое-что купил.
Он достает коробку дорогих французских духов. Те самые, которыми я пользовалась, когда у нас еще были деньги на такие глупости.
– Помнишь, как ты их любила? – его голос становится мягче, интимнее. – Я специально ездил в центр, искал в трех магазинах. Хотел сделать тебе приятное.
Хотел купить мое молчание. Хотел, чтобы я растаяла от умиления и забыла обо всем остальном.
Во мне поднимается волна ярости, но не той бешеной злости, которая раньше заставляла меня кричать и рыдать. Это что-то другое – холодное, расчетливое, звенящее, как лед на стекле.
– Знаешь, сколько это все стоит? – спрашиваю я, указывая на пакеты.
– Ну… – он пожимает плечами. – Детям же ничего не жалко.
– Сорок тысяч, – говорю я спокойно. – Минимум сорок тысяч рублей. На которые мы с детьми могли бы прожить два месяца. Два месяца завтраков, обедов и ужинов. Два месяца оплаченных счетов.
Его улыбка дрогнула.
– Оля, ну что ты считаешь копейки…
– А знаешь, сколько ты дал на детей с тех пор, как мы ушли? – продолжаю я тем же ровным тоном. – Те десять тысяч, что перевел на днях. И всё. Десять тысяч на двоих детей почти на месяц жизни.
– Да у меня сейчас временные трудности…
– Зато на подарки деньги нашлись, – я смотрю на него, и мне кажется, что вижу его впервые. – Интересная арифметика.
Он начинает нервничать, это видно по тому, как он переминается с ноги на ногу.
– Ладно, хватит считать, – он делает шаг к двери. – Позови детей, пусть посмотрят, что папа привез.
– Нет.
– Что – нет?
– Детей не позову. В дом не пущу. И подарки не возьму.
Теперь он смотрит на меня так, словно я выросла еще на полметра.
– Оля, что с тобой происходит?
– Я повзрослела, – отвечаю я. – Приходится, когда понимаешь, что рассчитывать можно только на себя.
– Да ладно тебе, – он пытается вернуть в голос мягкие нотки. – Мы же семья. Можем все обсудить, как цивилизованные люди.
– Можем, – соглашаюсь я. – Только теперь на моих условиях.
И вдруг во мне что-то окончательно переключается. Как будто я смотрю на эту сцену с высоты птичьего полета. Вижу его с пакетами подарков, купленных на деньги, которые он не дал на продукты. Слышу его слащавый тон. Понимаю всю жалкость этой картины.
– Значит, так, – говорю я, и в моем голосе появляется тот самый деловой тон, которым он всегда говорил со мной, когда хотел поставить на место. – Слушай внимательно, потому что повторять не буду.
Его улыбка медленно сползает с лица.
– В этот дом ты больше не входишь. Никогда. Ни под каким предлогом.
– Оль, да что с тобой…
– Я не закончила, – моя интонация не меняется, но он замолкает. Впервые за годы брака он замолкает, когда я говорю. – С детьми можешь видеться по субботам, с десяти до шести. В моем присутствии. Никуда их не увозишь без моего разрешения.
– Ты с ума сошла? – в его голосе появляются знакомые нотки возмущения. – Какое ты имеешь право…
– Алименты – тридцать процентов от официальной зарплаты. Каждое пятнадцатое число. Задержка – неустойка по закону.
Он открывает рот, чтобы что-то возразить, но я продолжаю:
– Все разговоры по поводу денег, имущества и всего остального – только через адвокатов. Мой телефон для твоих личных звонков ты стираешь прямо сейчас.
Я достаю из кармана халата свой телефон и показываю ему экран.
– Твой номер я уже стерла.
Его лицо медленно темнеет. Маска обаяния окончательно спадает, и я вижу под ней то, что всегда там было – холодную злость человека, который не привык получать отказы.
– Ты что, совсем озверела? – шипит он, делая шаг вперед.
– Я стала защищать своих детей, – отвечаю я, не отступая. – От отца, который считает их обузой.
– Да пошла ты! – он швыряет коробку с духами на землю. Стекло звенит, разлетаясь по асфальту. – Думаешь, без меня справишься? Думаешь, тебе кто-то нужен?
– Справлюсь. А нужна я себе самой.
– Да кому ты нужна? – он почти кричит теперь, и соседские собаки начинают лаять. – Кому нужна тридцатисемилетняя разведенка с двумя детьми? Думаешь, к тебе очередь выстроится?
Каждое слово – как плевок. Раньше они попали бы точно в цель, заставили меня сжаться и заплакать. Теперь я слушаю его ярость и думаю: как же я могла жить с этим человеком пятнадцать лет?
– Ты пожалеешь, – его голос становится тише, но от этого еще опаснее. – Ты еще пожалеешь, что связалась со мной. Я отсужу у тебя детей. Докажу, что ты неадекватная мать. У меня есть связи, понимаешь? Есть люди.
Внутри что-то екает от страха, но я не показываю этого.
– Попробуй, – говорю я спокойно. – Объясни судье, почему отец, который не может найти тридцать тысяч в месяц на содержание детей, находит сорок тысяч на подарки.
– Да я тебе еще покажу! – он пинает один из пакетов, и из него выкатывается коробка с приставкой. – Ты сгниешь в этой дыре! Будешь сидеть без денег, без работы, без мужика! А дети будут тебя ненавидеть за то, что из-за тебя остались без отца!
– Они не остались без отца, – отвечаю я. – Они остались без того, кто их покинул. Это разные вещи.
Дмитрий стоит, сжав кулаки, и я вижу, как в его глазах мелькает что-то по-настоящему опасное. На секунду мне становится страшно – не за себя, а за детей, которые могут выглянуть в окно и увидеть отца в таком состоянии.
– Знаешь что? – он вдруг успокаивается, но в этом спокойствии есть что-то зловещее. – Я найду способ сделать твою жизнь невыносимой. У меня есть друзья в банке, где ты пыталась устроиться на работу. Есть знакомые в управляющей компании. Думаешь, так просто от меня избавиться?
– Думаю, что угрозы – это все, что у тебя осталось, – говорю я, хотя внутри все сжимается от его слов.
– Посмотрим, – он криво усмехается. – Посмотрим, как ты запоешь, когда останешься совсем одна.
Он резко разворачивается и идет к машине, пинает еще один пакет. Розовая кукла выкатывается на асфальт и ложится рядом с осколками духов.
– Пожалеешь, – бросает он через плечо. – Еще не такое видела.
– Видела, – отвечаю я ему в спину. – И больше видеть не хочу.
Дмитрий садится в машину, хлопает дверью так, что звук разносится по всему двору. Двигатель взревывает, покрышки взвизгивают на асфальте. Он срывается с места и исчезает за поворотом, оставляя за собой облако пыли и запах жженой резины.
Тишина после его отъезда кажется оглушающей. Я остаюсь стоять на пороге, глядя на разбросанные пакеты, на осколки духов, на куклу, которая смотрит в небо пластиковыми глазами.
И вдруг до меня доходит то, что он сказал. Друзья в банке. Знакомые в управляющей компании. Способы сделать жизнь невыносимой.
Это не просто угрозы. Я знаю Дмитрия – если он что-то обещает из злости, он обязательно попытается это сделать. У него действительно есть связи. Он может повлиять на мою попытку найти работу. Может создать проблемы с коммунальными службами. Может…
Страх подкатывает к горлу холодной волной. Что я наделала? Зачем так его разозлила? Может быть, стоило промолчать, взять подарки, позволить ему пообщаться с детьми? Может быть, лучше было сохранить видимость мира?
Нет. Нет, думаю я, сжимая кулаки. Хватит бояться. Хватит думать, что лучше терпеть, чем защищаться.
Но страх все равно остается. Скребется где-то в груди, напоминает о себе каждым ударом сердца.
И именно в этот момент – когда мне так страшно и так одиноко – я инстинктивно поворачиваю голову в сторону дома Алексея.
Мне хочется увидеть свет в окнах его мастерской, понять, что он там, что он слышал крики и знает, что мне может понадобиться поддержка. Что я не одна в этом противостоянии.
Но двор у Алексея пуст. Окна темные. Даже мастерская, где обычно до поздней ночи горит свет, погружена во мрак.
Где он?
Я стою на крыльце и всматриваюсь в темные окна, надеясь увидеть хотя бы тень, хотя бы намек на то, что кто-то дома. Что кто-то слышал эту сцену и готов… что? Выйти? Поддержать? Просто быть рядом?
Минуты тянутся, а окна остаются темными.
Может быть, он уехал еще до приезда Дмитрия. Может быть, у него были дела в городе, и он вернется только вечером. Может быть, я напрасно ищу в его окнах то, чего там нет.
Но внутренний голос подсказывает другое. Машины Алексея нет во дворе, но это ничего не значит – он мог поставить ее в гараж. А может быть, он дома, но просто… не хочет вмешиваться.
Эта мысль ударяет больнее, чем все угрозы Дмитрия.
Вчерашний поцелуй вспыхивает в памяти. Я до сих пор чувствую вкус его губ, тепло его рук на моих плечах. Помню, как дрожал его голос, когда он сказал мое имя. Мне казалось, что между нами что-то изменилось, что теперь мы… что теперь я не одна.
Но, может быть, для него это был просто момент слабости. Может быть, утром он проснулся и понял, что наделал глупость. Связался с замужней женщиной, у которой проблемы с мужем. Кому это нужно?
Я продолжаю стоять и смотреть на его дом, и с каждой секундой надежда умирает во мне все больше.
Он не выйдет. Даже если он дома, даже если он все слышал – он не выйдет. Потому что это не его проблемы. Потому что у него своя жизнь, своя дочь, свои заботы.
Потому что поцелуй был ошибкой.
Горечь разливается во рту. Конечно же, ошибкой. Что я себе вообразила? Что соседский вдовец влюбился в замужнюю женщину с двумя детьми и кучей проблем? Что он готов ввязаться в мою войну с бывшим мужем?
Мне тридцать семь лет, и я все еще верю в сказки.
Я делаю еще одну попытку – подхожу ближе к забору, разделяющему наши участки. Может быть, если я позову…
Но нет. Это было бы уже слишком жалко.
Я стою у забора еще несколько минут, глядя в темные окна и чувствуя, как внутри все сжимается от горького разочарования. Человек, которого я считала… кем? Другом? Чем-то большим? – оказался таким же, как все остальные. Исчез, когда стало по-настоящему тяжело.
Разница только в способе исчезновения. Дмитрий исчез в объятиях другой женщины. Алексей исчез за темными окнами своего дома.
Но результат один – я одна.
Медленно, словно старуха, я поворачиваюсь и иду обратно к дому. Подарки все еще разбросаны по двору, осколки духов поблескивают на солнце. Кукла смотрит в небо, и в ее пластиковой улыбке есть что-то издевательское.
Я нагибаюсь и начинаю собирать пакеты. Дети будут рады подаркам – они не поймут, что это цена за папино отсутствие. Они просто будут рады, и это единственное, что сейчас имеет значение.
Коробка с приставкой тяжелая, углы впиваются в ладони. Кукла легкая, но неудобная – длинные пластиковые волосы цепляются за все подряд.
Последним я поднимаю пакет с конфетами. Коробка помялась, но шоколадки, наверное, целые.
Сорок тысяч рублей разбросанных подарков. Два месяца нормальной жизни. Или один день папиной совести.
Я несу все это в дом и ставлю в прихожей. Завтра покажу детям. Сегодня сил нет объяснять, почему папа опять приехал и уехал, не поднявшись к ним.
В доме тихо – дети еще спят. После вчерашнего они легли поздно, и сегодня отсыпаются.
Хорошо. У меня есть время подумать, что им сказать.
Я прислоняюсь к двери спиной и закрываю глаза. Тишина дома кажется оглушающей после криков Дмитрия.
Я сделала это. Поставила границы. Сказала ему все, что думаю. Не дала собой манипулировать.
Но почему же так больно?
Наверное, потому что победа в одиночестве – не совсем победа. Потому что хотелось, чтобы кто-то сказал: "Молодец, Оля. Я горжусь тобой." Хотелось, чтобы кто-то просто стоял рядом.
Хотелось верить, что поцелуй что-то значил.
А он значил. Для меня значил. А для Алексея…
Для Алексея, видимо, нет.
Я открываю глаза и иду на кухню. Нужно приготовить завтрак детям. Жизнь продолжается, независимо от моих разочарований.
У окна я останавливаюсь и еще раз смотрю на дом Алексея. Окна по-прежнему темные. Двор пуст.
И вдруг я понимаю – это урок. Жестокий, но необходимый урок. Не стоит надеяться на принцев на белых конях. Не стоит ждать спасения. Спасать себя нужно самой.
И я спаслась. Сегодня. На пороге собственного дома.
Жаль только, что так одиноко.
Но, может быть, одиночество – это нормально. Может быть, лучше быть одной, чем с тем, кто тебя не ценит. Или с тем, кто исчезает, когда становится трудно.
Я включаю чайник и достаю из холодильника яйца. Дети скоро проснутся, и им понадобится завтрак. Понадобится мама, которая справится. Одна.
Я знала, что его угрозы – не пустые слова. Он не из тех, кто прощает неповиновение. Теперь оставалось только ждать. Ждать, когда он нанесет свой удар.
Я закрываю дверь, прислонившись к ней спиной. Я только что выиграла важный бой, но чувствую себя проигравшей. Человек, чей поцелуй я до сих пор ощущала на губах, просто наблюдал из окна, как меня рвут на части. И это было больнее, чем все угрозы Дмитрия.
Глава 25
Алексей
Четыре дня.
Четыре дня я считаю каждый раз, когда вижу ее силуэт в окне кухни. Каждый раз, когда слышу стук каблуков по асфальту во дворе. Каждый раз, когда она проходит мимо моего дома с опущенной головой, словно я стал невидимым.
Может, так и есть.
Может, после того вечера, когда я остался за своей дверью, пока ее муж устраивал спектакль на лестничной площадке, я действительно перестал для нее существовать.
Утром, выходя из дома, я ловлю себя на том, что специально делаю шаги громче. Надеюсь, что она выглянет в окно. Что наши взгляды встретятся. Что я смогу хотя бы кивнуть.
Но она не выглядывает.
Вчера мы столкнулись у почтовых ящиков. Я стоял, перебирая счета за коммунальные, когда услышал знакомое легкое позвякивание ключей. Сердце екнуло, как у подростка. Я обернулся.
– Добрый день, – сказал я.
Она подняла глаза. На секунду. Кивнула так, словно я был случайным соседом, с которым она не особо знакома.
– День добрый.
Голос ровный. Вежливый. Пустой.
Хуже крика было бы сложно придумать.
Она взяла свою корреспонденцию и ушла, не оборачиваясь. А я остался стоять с дурацким счетом за электричество в руках и пытаться понять, когда именно превратился в того самого соседа. В человека, который просто живет в том же доме.
Сейчас сижу на кухне, пью остывший кофе и смотрю в окно. Ольга во дворе с детьми. Света качается на старых качелях, визжит от восторга. Егор сидит на лавочке рядом с матерью, уткнувшись в телефон. Угрюмый, как туча.
Мальчишка изменился за эти месяцы. Стал старше. Злее, что ли. В его плечах появилась какая-то взрослая тяжесть. Он редко улыбается, еще реже играет с сестрой. Больше молчит, сторонится.
И я понимаю его. Когда отец превращается в источник стыда, а не гордости, когда дом становится минным полем, где каждое неосторожное слово может взорваться скандалом, – остается только уйти в себя. Закрыться.
Я так же делал в его возрасте.
Ольга что-то говорит ему, касается плеча. Он отодвигается. Не грубо, но решительно. И я вижу, как она опускает руку, как что-то сжимается в ее лице.
Черт.
Я отставляю чашку и отхожу от окна. Мне не должно быть дела до ее проблем. Не после того, как я показал себя трусом. Не после того, как выбрал спокойствие вместо того, чтобы встать рядом с ней.
Но это не работает.
Потому что я все равно думаю о ней. О том, как она стояла на лестничной площадке одна. О том, как сжимались ее кулаки. О том, как она смотрела на мою дверь, ожидая, что я выйду.
А я не вышел.
И теперь не знаю, как это исправить. Простое «извини» прозвучит жалко. Объяснения – еще хуже. Что я скажу? Что испугался? Что не хотел усугублять? Что подумал о Кире?
Все это правда. И все это звучит как оправдания.
Телефон вибрирует на столе. Сообщение от классного руководителя Киры.
«Уважаемые родители! Напоминаю о конкурсе скворечников ко Дню птиц. Работы принимаются до пятницы. Это отличная возможность провести время с ребенком за творческим занятием!»
Кира.
Я вспоминаю, как она вчера спросила за ужином:
– Пап, а мы будем делать скворечник?
– Конечно, – ответил я, даже не задумываясь.
– А когда?
– Завтра. Или послезавтра.
Она кивнула, но я заметил, как погасли ее глаза. «Завтра» в устах взрослых почти всегда означает «когда-нибудь». А «когда-нибудь» – это никогда.
Я снова смотрю в окно. Ольга собирает детей домой. Света неохотно слезает с качелей. Егор поднимается с лавочки, сутулый, безразличный ко всему.
И вдруг меня осеняет.
Скворечник. Конкурс. Кира хочет участвовать, но одной ей не справиться. А у Егора руки растут из правильного места – я видел, как он помогал дворнику чинить забор. Толково работал.
Может быть…
Может быть, это и есть мой шанс. Не извиняться словами. Просто сделать то, что сейчас важно. Для Киры. Для Егора. Для Ольги.
Для нас.
Я хватаю куртку и выхожу на улицу.
Они уже почти дошли до дома, когда я окликаю:
– Ольга Евгеньевна!
Она оборачивается. В ее взгляде нет ни тепла, ни враждебности. Просто настороженность.
– Алексей Викторович.
Я подхожу ближе, стараясь не смотреть на нее прямо. Вместо этого обращаюсь к Егору:
– Слушай, а ты не хотел бы поучаствовать в одном проекте?
Мальчишка поднимает голову от телефона. Брови удивленно ползут вверх.
– В каком?
– В школе у Киры конкурс скворечников объявили. Она очень хочет поучаствовать, но одной ей не справиться. А мне подумалось – это ведь мужская работа. Инструменты, дерево, саморезы. Тебе интересно было бы попробовать?
Я чувствую, как Ольга напрягается рядом. Но не поворачиваюсь к ней. Жду ответа Егора.
Мальчишка молчит. Переводит взгляд с меня на мать, потом обратно.
– А что надо делать?
– Выпиливать детали, сверлить, собирать. Я покажу, как пользоваться инструментами. У меня в мастерской все есть. – Я делаю паузу. – Конечно, если мама не против.
Только теперь я смотрю на Ольгу. Ее лицо – закрытая книга. Она изучает меня, пытаясь понять, что я задумал. Есть ли подвох. Или это честное предложение.
– Не знаю… – начинает она.
– Мам, а можно? – перебивает Егор, и в его голосе впервые за долгое время слышится живой интерес. – Я никогда не работал с настоящими инструментами.
Света, которая до этого молча слушала, вдруг подскакивает:
– А я тоже хочу! А можно мне тоже?
– Конечно, – говорю я. – Девочки будут красить и украшать. Это тоже важная работа.
Ольга смотрит на своих детей. На лицо Егора, которое впервые за месяцы выражает что-то, кроме угрюмого безразличия. На Свету, которая подпрыгивает от нетерпения.
– Хорошо, – говорит она наконец. – Но ненадолго.
Егор улыбается. Не широко, но искренне.
– Круто! А когда начнем?
– Хоть сейчас, если хотите. У меня как раз есть время.
Через полчаса мы спускаемся в мою мастерскую в подвале. Я иду первым, освещаю дорогу фонариком телефона. За мной Егор, потом девочки, замыкает шествие Ольга.
Включаю свет, и помещение заливает теплое желтое сияние.
– Вау, – выдыхает Егор.
Моя мастерская – это мой мир. Верстак, стеллажи с инструментами, аккуратно разложенными по местам. Банки с саморезами и гвоздями. Обрезки досок разного размера. Запах дерева, машинного масла и металла.
– Здесь пахнет, как у дедушки, – говорит Света, принюхиваясь.
– А у твоего дедушки была мастерская?
– Была. Он делал табуретки. И полочки для мамы. – Она оглядывается по сторонам. – Только у него было не так красиво.
Я улыбаюсь. «Красиво» – это, пожалуй, слишком громко сказано. Но порядок здесь действительно идеальный. Каждая вещь знает свое место.
– Ладно, – говорю я, потирая руки. – Приступим?
Достаю заготовленные чертежи скворечника. Простые, понятные. Показываю Егору.
– Видишь? Передняя стенка, задняя, две боковые, дно и крышка. Леток посередине передней стенки. Все детали помечены буквами.
Мальчишка наклоняется над чертежом, изучает внимательно.
– А это что за размеры?
– Это в миллиметрах. Длина, ширина, толщина доски. – Я показываю на линейку. – Сначала размечаем детали на доске, потом выпиливаем.
– А пилить будем чем?
– Лобзиком. Я покажу. Но сначала разметка.
Я достаю доски, карандаш, угольник. Показываю Егору, как правильно отмерять, как проводить линии. Его руки поначалу неуверенные, но быстро привыкают. Он внимательный, старательный. Задает вопросы по делу.
– А почему леток именно такого диаметра?
– Чтобы птица пролезла, но кошка не достала лапой до птенцов.
– Понятно. А крышку почему под наклоном делаем?
– Чтобы дождь стекал, а не затекал внутрь.
Он кивает, запоминает. Мне нравится работать с ним. В мальчишке есть природное понимание логики вещей.
Ольга с девочками устроились на старых табуретках у стены. Она помогает Кире и Свете рисовать узоры для будущего скворечника – цветы, листья, птичек. Иногда поднимает голову, смотрит на нас с Егором. В ее взгляде больше нет той ледяной отстраненности. Есть осторожность, но есть и что-то еще. Любопытство, может быть.
– Все, с разметкой закончили, – говорю я. – Теперь будем пилить. Егор, надевай очки.
Я показываю ему, как держать лобзик, как вести по линии, как не спешить. Первые движения у него неровные, пилка уходит в сторону. Но я не тороплю, не ругаю. Просто направляю его руки своими, показываю, как правильно.
– Чувствуешь, как пилка идет?
– Да. А почему она вибрирует?
– Это нормально. Главное – не давить сильно, пусть пилка сама работает.
Постепенно он осваивается. Движения становятся увереннее, линии – ровнее. Когда он отпиливает первую деталь, на его лице расцветает такая гордость, что мне становится тепло на душе.
– Получилось! – кричит он, поднимая дощечку вверх.
– Отлично, – говорю я. – Теперь следующую.
Работаем методично, не торопясь. Егор увлечен процессом, забыл про телефон, про все на свете. Только дерево, пилка и результат его труда.
Девочки тем временем раскрашивают акриловыми красками заготовки для декора. Кира сосредоточенно выводит желтые подсолнухи. Света малюет что-то абстрактное, но яркое и жизнерадостное.
– Дядя Алеша, а вы умеете делать кормушки? – спрашивает Света, не отрываясь от рисования.
– Умею. А что, хочешь кормушку?
– Хочу! Для синичек. Они зимой голодные.
– Сделаем. После скворечника.
Ольга поднимает на меня взгляд. Что-то меняется в ее лице. Становится мягче.
– Не обязательно, – говорит она тихо. – Вы и так…
– Это не обязательно, – перебиваю я. – Это интересно.
И это правда. Мне действительно интересно. Я давно не получал такого удовольствия от работы. Не от результата, а от самого процесса. От того, как горят глаза у Егора, когда у него получается ровный спил. От того, как Света тихонько напевает что-то себе под нос, выводя кисточкой узоры. От того, как Кира объясняет Свете, почему у подсолнуха именно такие лепестки.
От того, что Ольга здесь. В моем пространстве. В моем мире.
Через час основные детали готовы. Переходим к сборке.
– Сначала скрепляем боковые стенки с задней, – объясняю я Егору. – Потом крепим переднюю с летком. В конце – дно и крышку.
Показываю, как правильно держать шуруповерт, как не перетягивать саморезы. Мальчишка быстро схватывает. У него точно есть способности к этому делу.
– А почему саморезы, а не гвозди? – спрашивает он, вкручивая крепеж в доску.
– Саморезы держат крепче. И если что-то пойдет не так, их проще выкрутить и переделать.
– Как в жизни, – неожиданно говорит Ольга.
Я оборачиваюсь. Она смотрит на меня, и в ее взгляде нет прежней холодности. Есть усталость. И что-то похожее на понимание.
– Не всегда, – отвечаю я. – Иногда приходится работать с тем, что есть.
Она кивает, отводит глаза.
Мы продолжаем работать. Скворечник постепенно обретает форму. Девочки уже закончили с красками и теперь наблюдают за нашими действиями, комментируют, дают советы.
– А леток надо зашкурить, – говорит Кира. – Чтобы птичка не поранилась.
– Правильно думаешь, – одобряю я. – Егор, возьми наждачную бумагу.
Мальчишка старательно обрабатывает края отверстия, сдувает древесную пыль.
– Так?
– Отлично. Теперь крышку крепим.
Последние саморезы. Скворечник готов. Егор отодвигается, оценивает результат.
– Мы сделали это, – говорит он с придыханием. – Сами. Своими руками.
– Сделали, – подтверждаю я. – Теперь девочки покажут, как его украшать.
Кира и Света с энтузиазмом берутся за дело. Они наклеивают свои раскрашенные цветочки на стенки скворечника, добавляют завитушки кисточкой. Работают сосредоточенно, серьезно.
Ольга встает, подходит к нам. Рассматривает скворечник.
– Красиво получилось, – говорит она. – Егор, ты молодец.
– Мам, а давай папе покажем! – вдруг говорит Света.
Повисает тишина. Тяжелая, неловкая.
– Папа занят, – тихо отвечает Ольга.
– Всегда занят, – мрачно добавляет Егор.
Я чувствую, как напряжение возвращается. Хрупкое равновесие вот-вот нарушится.
– А знаете что, – говорю я быстро. – Давайте сейчас же повесим скворечник. Пока еще светло. Птицы как раз начинают искать места для гнезд.
– А где повесим? – спрашивает Кира.
– Во дворе есть хороший дуб. Высокий, с раскидистой кроной. Птицам понравится.
– Пошли! – кричит Света, подхватывая скворечник.
Мы поднимаемся наверх. Я несу стремянку, Егор – дрель и саморезы. Девочки бережно держат скворечник, как драгоценность.
Во дворе уже сумерки, но фонари еще не включились. Тот особенный час, когда день переходит в вечер, а мир становится мягче и добрее.
– Вон там, – показываю я на дуб у детской площадки. – На высоте примерно двух с половиной метров. Так кошки не достанут.
Устанавливаю стремянку. Проверяю устойчивость.
– Егор, подавай скворечник.
Мальчишка осторожно поднимает его, передает мне. Я поднимаюсь по стремянке, прикладываю скворечник к стволу.
– Ровно? – кричу вниз.
– Ровно! – отвечает хором вся наша компания.
Включаю дрель. В вечерней тишине ее звук кажется особенно громким. Несколько соседей выглядывают из окон, любопытно наблюдают.
– Готово! – говорю я, спускаясь со стремянки.
Мы все отходим на несколько шагов назад, рассматриваем результат. Скворечник висит на дубе, поблескивает в свете фонарей яркими красками.
– Красота, – выдыхает Егор.
И впервые за все время, что я его знаю, он улыбается. По-настоящему улыбается. Не натянуто, не из вежливости. От души.
– А когда птички прилетут? – спрашивает Света.
– Скоро, – отвечаю я. – Через неделю-другую. Будете смотреть в окно – увидите.
– А они птенцов выводить будут?
– Конечно. К лету у них будет целая семья.
Кира подбегает ко мне, обнимает за пояс.
– Спасибо, дядя Алеша! Это самый лучший скворечник в мире!
Я глажу ее по голове, чувствую, как что-то теплое разливается в груди.
– Спасибо тебе, Кира. И вам всем. Мне было очень интересно с вами работать.
Поднимаю взгляд и встречаю глаза Ольги. Она стоит чуть в стороне, наблюдает за нами. И в ее взгляде я читаю то, чего не решался ожидать.
Прощение.
Не полное. Не безоговорочное. Но первый его робкий росток.
Она делает шаг ко мне. Еще один.
– Спасибо, – говорит она тихо, так, чтобы дети не слышали. – За него. – Она кивает в сторону Егора. – Он давно так не улыбался.
– Он хороший мальчик, – отвечаю я. – Умный. У него золотые руки.
– Да. – Она смотрит на сына, и в ее глазах читается боль. – Только отец этого не видит.
Я хочу сказать что-то утешительное. Что все наладится. Что мужчины иногда не умеют показывать свои чувства. Но это будет ложью, и мы оба это знаем.
Вместо этого я говорю:
– Если захотите еще что-нибудь сделать – кормушку, полку, что угодно – обращайтесь. Мне правда интересно.
Она смотрит на меня долго, изучающе.
– Хорошо, – говорит наконец. – Спасибо.
Дети уже бегут к подъезду, обсуждают, какие птицы первыми заселятся в их скворечник. Их голоса звенят в вечернем воздухе, смешиваются с шумом машин и лаем собак.
Я складываю стремянку, готовлюсь идти домой. Ольга задерживается рядом.
– Алексей Викторович, – говорит она, и в ее голосе слышится неуверенность. – То, что случилось на днях…
– Не надо, – перебиваю я. – Не сейчас.
– Нет, надо. – Она качает головой. – Я понимаю, почему вы не вышли. У вас дочь. Вы не могли рисковать.
– Это не оправдание.
– Может быть. Но это объяснение. – Она делает паузу. – И сегодня… То, что вы сделали для Егора… Это дорогого стоит.
Я не знаю, что ответить. Слова кажутся лишними, неуместными.
– Мам, идешь? – кричит Егор из подъезда.
– Иду! – отзывается она. Поворачивается ко мне. – До свидания, Алексей Викторович.
– До свидания, Ольга Евгеньевна.
Она идет к подъезду. У самых дверей оборачивается, смотрит на меня. И улыбается. Не широко, не долго. Но это настоящая улыбка.
И я понимаю: лед тронулся.
Не растаял полностью. Не исчез без следа. Но появилась первая трещина, через которую пробивается свет.
Вечером, когда скворечник готов, вы все вместе вешаете его на дерево. Егор впервые за долгое время искренне улыбается. Ты ловишь взгляд Ольги поверх голов детей, и в ее глазах ты видишь немое извинение. И она, вопреки своему разочарованию, улыбается в ответ. Лед тронулся.
Глава 26
Ольга
Прошло три недели мучительной тишины. Три недели, когда я вздрагивала от каждого звонка в дверь и проверяла почтовый ящик с замиранием сердца. Но Дмитрий молчал. Ничего не происходило, и я, вопреки всему, начала позволять себе надеяться, что он просто блефовал.
За это время наша маленькая жизнь, казалось, начала налаживаться. Егор впервые за месяцы сам пригласил меня на день открытых дверей в школу. Света щебетала о новых подружках, а ее дружба с Кирой стала еще крепче. Эти крохотные сдвиги были как первые зеленые ростки после долгой, бесконечной зимы.
Сегодняшнее утро даже пахло по-другому – кофе, свежим хлебом и робкой надеждой. Я стою у плиты, помешиваю омлет, и мне кажется, что камень в желудке стал чуть меньше. Я действительно начинаю думать, что все может наладиться. Что я могу быть счастливой.
Какая же я дурочка.
В половине десятого звонят в дверь. Я гляжу в глазок – почтальон с официальной сумкой через плечо. Ничего необычного. Может быть, счет за коммунальные услуги или какая-то реклама.
«– Заказное письмо для Казанцевой Ольги Евгеньевны», – говорит почтальон, протягивая мне конверт.
Конверт тяжелый, плотный, с гербом и печатями. Мое сердце пропускает удар, но я говорю себе: это может быть что угодно. Документы по аренде. Что-то из налоговой. Бумажная волокита, не более того.
Я расписываюсь, закрываю дверь и переворачиваю конверт. Адрес отправителя заставляет меня прислониться к стене.
«Юридическая контора "Правосудие"».
Руки начинают дрожать еще до того, как я вскрываю конверт. Бумага хрустит слишком громко в утренней тишине. Звук собственного дыхания кажется оглушительным.
«Исковое заявление о определении места жительства несовершеннолетних детей».
Первая строчка. Я перечитываю ее раз, другой, третий. Буквы складываются в слова, слова – в предложения, но мой мозг отказывается это понимать. Как будто кто-то переключил мышление на другой язык.
«…истец Казанцев Дмитрий Вадимович обращается в суд с требованием определить место постоянного проживания несовершеннолетних детей – Казанцева Егора Дмитриевича, 15 лет, и Казанцевой Светланы Дмитриевны, 9 лет, – с отцом…»
Я читаю дальше, и каждая фраза – как удар ножом. Медленный, точный, нацеленный в самое больное место.
«…ответчица Казанцева (в девичестве Кольцова) Ольга Евгеньевна проживает в арендованном жилье, не соответствующем санитарным нормам для полноценного развития детей…»
Арендованное жилье. Я вспоминаю, как впервые увидела этот дом – обшарпанные стены, старые батареи, скрипучий пол. Но он стал нашим домом. Я покрасила стены, повесила шторы, создала уют из ничего. Неужели это действительно выглядит так плохо в глазах суда?
«…трудится на низкоквалифицированной работе помощника повара и посудомойки, что не обеспечивает детям должного уровня жизни…»
Помощник повара и посудомойка. Звучит еще хуже, чем есть на самом деле. Но ведь я зарабатываю честные деньги. Я работаю. Разве это не считается?
«…демонстрирует эмоциональную нестабильность, граничащую с истерическим состоянием, что подтверждается свидетельскими показаниями…»
Эмоциональная нестабильность. Истерическое состояние. Я вспоминаю, как плакала в той ужасной ночи, когда решилась уйти от Дмитрия. Как он стоял в дверях спальни и говорил ледяным голосом: «Вот опять истерика. Ты больна, Ольга. Тебе нужен врач». Он это запомнил. Использовал против меня.
Свидетельские показания.
У меня подкашиваются ноги. Я оседаю на диван, переворачиваю страницу дрожащими руками.
«Показания свидетеля Кольцовой Марины Борисовны, матери ответчицы…»
Мама.
Моя мама.
«…дочь находится в крайне нервозном состоянии, часто плачет, не справляется с воспитанием детей, особенно сына, который стал агрессивным и неуправляемым…»
Нет. Этого не может быть. Мама не могла этого сказать. Не могла. Я звонила ей на прошлой неделе, рассказывала, как дела идут на поправку, как Егор стал спокойнее. Она радовалась вместе со мной.
«…жилищные условия неудовлетворительные, дети вынуждены ютиться в маленьких комнатах…»
Маленькие комнаты. А что она хотела – чтобы я осталась в браке ради трехкомнатной квартиры? Чтобы терпела унижения ради квадратных метров?
«…считаю, что детям будет лучше с отцом, который может обеспечить им стабильность и достойные условия жизни…»
Мама считает, что детям будет лучше без меня.
Тошнота подкатывает к горлу. Я закрываю глаза, пытаюсь собраться, но буквы продолжают плясать перед глазами. Переворачиваю страницу.
«Показания свидетеля Казанцевой Галины Борисовны, матери истца…»
Свекровь.
Это еще понятно. Галина Борисовна никогда меня не любила, всегда считала недостойной своего драгоценного сына. Но то, что я читаю дальше, превосходит все мои ожидания по жестокости.
«…Ольга Евгеньевна всегда была склонна к истерикам и неадекватным реакциям…»
Всегда. С самого начала нашего знакомства она искала во мне изъяны и, видимо, тщательно их каталогизировала.
«…дети страдают от нестабильной обстановки, созданной ответчицей…»
«…внук Егор жаловался мне, что мать его не понимает и постоянно кричит…»
Егор жаловался ей? Когда? Он вообще редко с ней разговаривает. Или это тоже ложь? Или…
«…внучка Светлана стала замкнутой и боязливой…»
Боязливой? Моя Светочка, которая полчаса назад смеялась за завтраком и просила разрешения пойти на новые качели?
Бумаги выпадают из моих рук. Листы разлетаются по полу – белые прямоугольники с черными буквами, каждая из которых приговор. Я смотрю на них, не в силах поднять, не в силах дочитать до конца.
Они предали меня.
Мама и свекровь. Женщины, которые должны были меня поддержать, встали на сторону Дмитрия. Они смотрели мне в глаза, обнимали моих детей – и все это время планировали удар в спину.
Я скольжу с дивана на пол, оказываюсь среди разбросанных листов. Дышать становится трудно. Не больно – просто невозможно, как будто воздух стал густым, непроходимым.
Он сделал это. Дмитрий действительно сделал это.
Я думала, что знаю его. Думала, что понимаю границы его жестокости. Но это превосходит все мои худшие предположения. Он бьет не по мне – он бьет по детям. Использует их как оружие, как способ причинить мне максимальную боль.
И самое страшное – у него есть все шансы выиграть.
Руки сами собой тянутся к телефону. Я набираю номер Анны Сергеевны, своего адвоката. Гудки тянутся бесконечно.
– Ольга Евгеньевна? – В голосе Анны Сергеевны уже нет прежней бодрости. – Я как раз собиралась вам звонить. Получили иск?
– Да. – Мой голос звучит как у чужого человека. – Скажите мне правду. Какие у него шансы?
Пауза. Длинная, многозначительная пауза.
– Ольга Евгеньевна, я не буду вас обманывать. Ситуация очень серьезная. У мужа стабильная работа, высокий доход, собственное жилье…
– Но ведь это ложь! – прерываю я ее. – То, что там написано – сплошная ложь! Разве можно лгать в суде?
– Ольга Евгеньевна, с точки зрения формальных показателей ваш муж выглядит предпочтительнее. А что касается показаний…
– Показания моей матери! Она не могла этого сказать!
– Боюсь, могла. И сказала. Я видела стенограмму. Более того, в суде показания близких родственников имеют особый вес. Считается, что они наиболее объективны, поскольку заинтересованы только в благополучии детей.
Объективны. Мама, которая всю жизнь твердила мне, что «семья превыше всего» и «развод – это позор». Свекровь, которая ненавидела меня с первого дня. Объективны.
– А что мне делать? – шепчу я в трубку.
– Будем готовиться к процессу. Нужно собрать характеристики с работы, справки о доходах, медицинские документы, подтверждающие ваше психическое здоровье. Найдем свидетелей, которые подтвердят, что вы хорошая мать…
– Анна Сергеевна, – перебиваю я, – какие у меня шансы? Честно.
Еще одна пауза. Еще более длинная.
– В лучшем случае – пятьдесят на пятьдесят. Но учитывая все обстоятельства… я бы сказала, тридцать на семьдесят. Может быть, меньше.
Тридцать на семьдесят.
Это означает, что скорее всего я проиграю. Скорее всего, судья решит, что детям действительно будет лучше с отцом.
– Ольга Евгеньевна? Вы меня слышите?
– Да, – шепчу я. – Спасибо.
Я кладу трубку. Сижу на полу среди разбросанных бумаг и понимаю, что земля ушла у меня из-под ног. Все мои маленькие победы – первая самостоятельно заработанная зарплата, новые границы с Дмитрием, робкие улыбки Алексея, сегодняшнее приглашение Егора на школьное мероприятие – все это оказалось пылью. Миражом.
Дмитрий может забрать у меня детей.
Мой Егорка, который только вчера впервые за месяцы сам заговорил со мной о школе. Моя Светочка, которая засыпает, обнимая меня за шею и шепча: «Мамочка, я тебя люблю». Они могут проснуться в его доме, и я не смогу их обнять, не смогу поцеловать на ночь, не смогу защитить от его холодной любви.
За что я боролась? За свободу? Какая свобода, если у меня отнимут тех, ради кого эта свобода нужна?
Дмитрий это знал. Он знал, куда бить. Знал мою самую уязвимую точку и нанес удар с хирургической точностью. Не в меня – в моих детей. В мою роль матери. В единственное, что давало моей жизни смысл.
Время останавливается. Я сижу неподвижно, уставившись в узор на обоях – мелкие розочки на бежевом фоне. Сколько времени прошло? Час? Два? Звуки доносятся как сквозь вату – где-то лает собака, проезжает машина, смеется ребенок.
Ребенок смеется.
А мои дети могут больше никогда не смеяться рядом со мной.
В дверь стучат.
Я поднимаю голову, но не могу пошевелиться. Стук повторяется – настойчивый, но не агрессивный. Не похоже на Дмитрия. И не на судебного пристава – слишком мягко.
– Ольга? Это я, Алексей.
Его голос проникает сквозь оцепенение. Он пришел позвать детей гулять, как обещал вчера. Но дети в школе, а я… я сижу на полу среди документов, которые могут разрушить мою жизнь.
Я встаю медленно, качаясь, словно после долгой болезни. Ноги ватные, в глазах темнеет. Подхожу к двери, не глядя в зеркало. Не хочу видеть свое лицо.
Открываю дверь.
Алексей стоит на пороге с легкой улыбкой – наверное, придумал что-то интересное для детей. Но улыбка тает, как только он видит меня. Его глаза скользят по моему лицу, по бумагам на полу за моей спиной, снова возвращаются ко мне.
– Что случилось?
Я не могу ответить. Просто протягиваю ему первый попавшийся лист. Он берет его, читает, и я вижу, как меняется его лицо – сначала недоумение, потом понимание, потом что-то еще. Что-то, что я не могу расшифровать и боюсь расшифровывать.
– Ольга…
Его голос звучит по-другому. Осторожно. Как говорят с больными.
Я смотрю на него пустыми глазами, не в силах произнести ни слова. И жду.
Жду, что он сейчас положит бумагу, скажет что-то вежливое и уйдет. Кому нужны чужие проблемы такого масштаба? Кто в здравом уме захочет связываться с женщиной, которая может потерять собственных детей?
Я ждет, что он сейчас развернется и уйдет, сбежит от этого кошмара, как сбежал бы любой нормальный человек.
Глава 27
Алексей
Я стою на пороге и понимаю, что все изменилось. Навсегда.
Ольга стоит передо мной, и я едва узнаю ее. Это не та женщина, которую я целовал несколько дней назад. Не та, которая смеялась над моими неловкими попытками флирта. Перед мной стоит призрак. Ее лицо мертвенно-бледное, глаза пустые, как будто из них вытекла вся жизнь. Она держится за косяк двери, потому что без опоры может просто упасть.
– Что случилось? – шепчу я, хотя по разбросанным по полу бумагам уже понимаю, что случилось что-то ужасное.
Она не отвечает. Просто отступает, пропуская меня внутрь. Я вхожу и вижу хаос. Официальные бумаги, конверты, какие-то документы – все это лежит на полу, как будто она просто бросила все и села прямо там, на холодный кафель прихожей.
Я наклоняюсь и поднимаю одну из бумаг. Мой взгляд скользит по строчкам, и с каждым словом холод разливается по венам.
«Исковое заявление об определении места жительства несовершеннолетних детей…»
«Истец: Казанцев Дмитрий Вадимович…»
«Основания: создание неблагоприятной психологической обстановки для несовершеннолетних детей…»
Я читаю дальше, и мир вокруг меня начинает рушиться. Дмитрий требует определить место жительства детей с ним. Полностью. Он утверждает, что она психически нестабильна, что подвергает детей опасности, что не способна их воспитывать. У него есть справки от каких-то врачей, показания свидетелей…
– Боже мой, – выдыхаю я, и бумага трясется в моих руках.
Первая мысль, которая приходит мне в голову, настолько животная и честная, что мне становится стыдно. «Беги. Немедленно. Это не твоя война. Это не твоя проблема. У тебя своя дочь, своя жизнь. Зачем тебе это?»
Я чувствую, как адреналин бьет в виски. Мой мозг кричит мне: «Ты прожил восемь лет в покое! В безопасности! Никаких драм, никаких судов, никаких чужих проблем! Вернись в свою мастерскую, к своему дереву, к своему предсказуемому миру!»
Я поднимаю глаза от бумаги и смотрю на Ольгу. И тогда мой страх умирает.
Потому что я вижу ее лицо.
Она стоит у стены, прислонившись к ней спиной, и смотрит на меня. В ее глазах нет слез. Нет истерики. Нет даже страха. Там пустота. Полная, абсолютная пустота человека, который уже сдался.
– Ты можешь идти, – говорит она тихо, и ее голос звучит как шепот мертвеца. – Я понимаю. Это слишком сложно. У тебя своя жизнь, своя дочь…
Она не договаривает. Просто опускает голову и закрывает глаза, как будто готовится к удару. Как будто знает, что я сейчас развернусь и уйду, и это будет справедливо.
И вот тогда что-то переворачивается во мне с такой силой, что я чувствую физическую боль в груди.
Я смотрю на эту женщину – на женщину, которая заставила меня вспомнить, что значит быть живым. Которая ворвалась в мой мертвенно-спокойный мир и все перевернула. Которая смеялась над моими шутками и краснела от моих прикосновений. Которая позволила мне поцеловать себя так, как будто я был первым мужчиной в ее жизни.
И я понимаю, что если я сейчас уйду, если я оставлю ее одну в этом кошмаре, то я не просто предам ее. Я предам самого себя. Я предам все, что было между нами. Я предам человека, который поверил мне настолько, что открыл дверь посреди собственного ада.
Мой страх за себя тонет в огромной, всепоглощающей волне страха за нее. За то, что будет с ней, если я уйду. За то, что будет с Егором и Светой. За то, что будет со мной, если я позволю страху снова победить.
Нет. Хватит. Восемь лет я прятался от жизни, потому что боялся боли. Но сейчас я понимаю, что самая страшная боль – это боль от того, что ты не смог защитить того, кто тебе дорог.
Я кладу бумагу на комод и делаю шаг к ней. Не назад, к двери. Не к спасению. Вперед. В ее кошмар.
– Ольга, – говорю я, и мой голос звучит тверже, чем я ожидал.
Она поднимает голову и смотрит на меня. В ее глазах появляется что-то – не надежда, она еще слишком далеко от надежды. Скорее удивление.
Я протягиваю руки и беру ее ледяные, безвольные ладони в свои. Они такие холодные, что мне кажется, будто я держу руки мертвеца. Но я сжимаю их крепче, пытаясь передать ей свое тепло.
– Мы справимся, – говорю я, глядя ей в глаза.
Не «ты справишься». Не «все будет хорошо». Не «не волнуйся». «Мы справимся».
Я чувствую, как что-то дрогнуло в ее лице. Как будто я сказал какое-то магическое слово.
– Мы? – шепчет она, и в ее голосе впервые за все время слышится что-то живое.
– Мы, – повторяю я и сжимаю ее руки еще крепче. – Ты думаешь, я позволю этому ублюдку отнять у тебя детей? Ты думаешь, я позволю ему разрушить твою семью?
Ее пальцы вдруг оживают и цепляются за мои руки, как будто я единственная твердая опора в ее рушащемся мире.
– Алексей… – начинает она, но я не даю ей договорить.
– Нет, – говорю я решительно. – Никаких «но». Никаких «ты не обязан». Никаких «это не твоя проблема». Это моя проблема. Потому что ты моя проблема. Понимаешь?
Я вижу, как в ее глазах появляются первые слезы. Не слезы отчаяния – слезы облегчения.
– Пойдем, – говорю я, ведя ее к дивану. – Садись. Нам нужно все обдумать.
Она послушно садится, все еще не отпуская мои руки. Я сажусь рядом, и теперь мой мозг переключается в деловой режим. Страха больше нет. Есть задача, которую нужно решить.
– Расскажи мне все с самого начала, – говорю я. – Когда ты получила эти бумаги? Что именно он требует? У тебя есть адвокат?
Она моргает, как будто не понимает, о чем я говорю.
– Я… – начинает она дрожащим голосом. – Это пришло сегодня утром. Курьер принес. Я открыла конверт и… Алексей, он хочет забрать у меня детей. Совсем. Он говорит, что я плохая мать, что я их калечу, что…
– Стоп, – перебиваю я. – Дыши. Все, что он говорит, – это ложь, и мы это докажем. Но мне нужны факты. У тебя есть адвокат?
Она качает головой.
– Нет… То есть, был, когда мы разводились, но это другое дело… Алексей, я не знаю, что делать. Я даже не знаю, с чего начать…
Я встаю и иду на кухню. Наливаю стакан воды и возвращаюсь к ней.
– Пей, – говорю я, протягивая стакан. – А теперь слушай меня внимательно. Завтра утром мы едем к адвокату. К хорошему адвокату, который специализируется на семейном праве. Мы изучаем все его требования, все его так называемые доказательства, и готовим отпор.
Она пьет воду маленькими глотками, и я вижу, как в ее лице появляется что-то похожее на надежду.
– Но это будет стоить денег… – начинает она.
– Забудь о деньгах, – обрываю я. – У меня есть деньги. У меня есть связи. У меня есть время. И теперь все это у тебя тоже есть.
Я сажусь рядом и беру ее руку.
– Ольга, послушай меня. Дмитрий думает, что ты одна. Что тебя можно сломать, потому что тебе некому помочь. Но он ошибается. Теперь ты не одна.
Она смотрит на меня, и я вижу, как ее лицо постепенно оживает.
– Почему ты это делаешь? – шепчет она. – Почему ты не ушел?
Я думаю над ее вопросом. Почему я не ушел? Потому что не смог. Потому что одна мысль о том, чтобы оставить ее наедине с этим кошмаром, причиняла мне физическую боль.
– Потому что я не могу, – говорю я честно. – Я просто не могу уйти и оставить тебя. Не после всего, что было между нами.
Она кладет голову мне на плечо, и я чувствую, как напряжение постепенно покидает ее тело.
– Что будет с детьми? – шепчет она. – Если он заберет их…
– Он их не заберет, – говорю я твердо. – Я тебе обещаю. Мы не позволим ему их забрать.
– Откуда ты знаешь?
– Потому что мы будем бороться. Вместе. И мы сильнее его, понимаешь? Он один, а нас двое.
Я встаю и начинаю собирать разбросанные по полу бумаги.
– Что ты делаешь? – спрашивает она.
– Изучаю врага, – отвечаю я, складывая документы в аккуратную стопку. – Нам нужно знать, на что он опирается, какие у него есть так называемые доказательства. И тогда мы сможем их опровергнуть.
Я читаю каждую бумагу внимательно, и с каждой страницей мой гнев растет. Дмитрий собрал целое досье на Ольгу. Показания соседей о том, что дети часто плачут. Справка от школьного психолога о том, что Егор стал замкнутым. Даже медицинская справка о том, что у Светы были синяки на руке – хотя любой родитель знает, что дети постоянно где-то ударяются и падают.
– Сукин сын, – выдыхаю я, откладывая последний документ.
– Что там? – спрашивает Ольга испуганно.
– Ничего такого, с чем нельзя было бы справиться, – говорю я, возвращаясь к ней. – Он собрал кучу мелочей и пытается выдать их за доказательства того, что ты плохая мать. Но любой нормальный судья поймет, что это натяжка.
– А если не поймет?
– Поймет, – говорю я уверенно. – Потому что мы подготовимся лучше него. У нас будут свои свидетели, свои справки, свои доказательства. И главное – у нас будет правда.
Я сажусь рядом с ней и беру ее руки в свои.
– Ольга, ты хорошая мать. Я видел, как ты с ними. Я видел, как они тебя любят. И это самое главное доказательство.
Слезы текут по ее щекам, но теперь это другие слезы. Не слезы отчаяния – слезы благодарности.
– Спасибо, – шепчет она. – Я не знаю, как тебя отблагодарить…
– Не надо меня благодарить, – говорю я. – Просто доверься мне, хорошо? И мы пройдем через это. Вместе.
Она кивает, и я чувствую, как что-то окончательно встает на свои места внутри меня. Больше никаких сомнений. Никаких страхов. Никакого желания убежать.
Я принял решение. Окончательно и бесповоротно.
– А теперь, – говорю я, вставая, – нам нужно позвонить адвокату. У меня есть знакомый, очень хороший специалист по семейному праву. Если он не может взяться сам, он порекомендует кого-то.
– Сейчас? Уже поздно…
– Завтра с утра, – говорю я. – А пока нам нужно подготовить список всех людей, которые могут дать тебе характеристику. Учителя, врачи, соседи, друзья. Все, кто знает тебя как мать.
Ольга кивает, и я вижу, что она уже начинает думать конструктивно, а не просто паниковать.
– Ирина, – говорит она. – Ирина может дать характеристику. И Марина Викторовна, классный руководитель Егора. И Анна Сергеевна из поликлиники…
– Отлично, – говорю я. – Записывай всех. А я подумаю, кого еще можно привлечь.
Я хожу по комнате, и мой мозг работает на полных оборотах. План формируется сам собой. Адвокат, свидетели, характеристики, экспертизы… Мы создадим такую защиту, что Дмитрий пожалеет, что связался с нами.
– Алексей, – говорит Ольга тихо.
Я останавливаюсь и смотрю на нее.
– А если мы проиграем?
– Мы не проиграем, – говорю я с такой уверенностью, что сам удивляюсь. – Не проиграем, потому что у нас есть то, чего у него нет.
– Что?
– Правда. И любовь. Твоя любовь к детям и их любовь к тебе. Этого нельзя подделать, нельзя купить и нельзя опровергнуть.
Она улыбается сквозь слезы, и это первая настоящая улыбка, которую я вижу сегодня.
– Ты такой уверенный…
– Я не уверенный, – говорю я честно. – Я просто знаю, что мы правы. И что мы будем бороться до конца.
Я подхожу к ней и обнимаю. Она прижимается ко мне, и я чувствую, как ее тело постепенно расслабляется.
– Теперь ты не одна, – шепчу я ей в волосы. – Понимаешь? Что бы ни случилось, ты не одна.
– Я так боялась… – шепчет она. – Когда я открыла этот конверт, я подумала, что это конец. Что я все потеряю…
– Ты ничего не потеряешь, – говорю я твердо. – Я тебе обещаю.
Мы стоим так несколько минут, просто обнимаясь. И я понимаю, что это самое правильное решение, которое я принимал за последние восемь лет.
Я не сбежал. Я остался. Я выбрал ее, выбрал нас, выбрал эту сложную, пугающую, но настоящую жизнь вместо своего безопасного, мертвого существования.
И впервые за много лет я чувствую, что живу по-настоящему.
Глава 28
Ольга
Ночь перед судом была похожа на медленную пытку. Я лежала без сна, глядя в потолок, и прокручивала в голове все возможные сценарии, один страшнее другого. Рядом, в своих кроватях, спали дети – мое единственное сокровище, которое завтра могли у меня отнять.
Телефон, лежавший на тумбочке, завибрировал после полуночи. Резкий, неприятный звук в мертвой тишине. Сердце ухнуло вниз. Дмитрий? Его адвокат? Но на экране высветилось «Мама».
Я долго смотрела на светящееся слово, не решаясь ответить. После того, как она встала на его сторону, каждый наш разговор был полон недомолвок и завуалированных упреков. Но сейчас, в эту последнюю ночь, что-то заставило меня взять трубку.
– Алло?
В ответ – тишина, прерываемая сдавленными всхлипами.
– Мама? Что случилось?
– Олечка… – голос матери был сломлен, искажен слезами. – Дочка, прости меня…
Я села на кровати, инстинктивно сжав одеяло. Холодный страх пополз по спине.
– О чем ты, мама? Что простить?
– Я… я дала показания, – выдохнула она в трубку. – Дима… он вчера приезжал. Он мне все объяснил.
В ушах зазвенело. Я слушала ее голос, но слова казались бредом сумасшедшего.
– Что он тебе объяснил? Мама, что ты наделала?
– Он же не со зла, дочка! – в ее голосе звучала отчаянная попытка убедить и меня, и саму себя. – Он за детей боится! Он видит, как тебе тяжело, как ты не справляешься… Он сказал, что это единственный способ вернуть тебя в семью, образумить тебя! Что это не по-настоящему, а просто чтобы… напугать. Чтобы ты поняла, что без него пропадешь.
Я слушала и чувствовала, как земля уходит из-под ног. Это было хуже, чем я могла себе представить. Не просто предательство. Предательство из любви. Самое страшное, самое ядовитое.
– Мама, ты слышишь, что ты говоришь? – прошептала я. – Ты дала показания против меня… чтобы вернуть меня к нему? Чтобы заставить меня снова жить с человеком, который меня предал?
– Я просто не хочу, чтобы ты повторила мою судьбу! – ее голос сорвался на крик. – Не хочу, чтобы ты осталась одна с двумя детьми, без денег, без помощи! Я через это прошла, Оленька! Я знаю, каково это! Дима – он надежный, он обеспечит… Он сказал, что как только ты вернешься, он заберет заявление. Он клялся!
Я молчала, и в этой тишине слышно было только ее рыдания и стук моего собственного сердца. Она не видела в Дмитрии тирана. Она видела в нем спасение от той жизни, которой так боялась для меня. Он нашел ее самую больную точку – ее страх, ее прошлое – и надавил на нее со всей силы. И она сломалась.
– Мама, – сказала я голосом, которого сама не узнала – холодным, мертвым. – Он не заберет заявление. Он заберет детей. А ты ему в этом помогла.
Я нажала отбой.
Легла обратно в постель, но сон больше не приходил. Теперь я знала. Завтра в суде я буду бороться не только против мужа и его матери. Я буду бороться против призраков прошлого моей собственной матери. Против ее страхов, которые оказались сильнее ее любви.
И это было больнее всего.
Коридор суда пахнет стертым линолеумом и страхом. Длинные скамейки выстроились вдоль стен, как в больнице, и на них сидят такие же, как я, – люди, чьи жизни сейчас решают в кабинетах за закрытыми дверями. Молодая женщина с красными глазами держит на руках младенца и что-то шепчет ему на ухо. Мужчина средних лет нервно теребит документы, губы шевелятся – репетирует речь. Пожилая пара молчит, глядя в пол.
Я сижу между ними со своими документами и чувствую, как мое тело предает меня. Руки ледяные, несмотря на душное июльское утро. Пот проступает на лбу, но внутри меня словно айсберг. Ноги ватные – я не уверена, что смогу встать, когда позовут. В желудке скручивается тошнота, и каждый звук – скрип двери, шаги в коридоре, чей-то кашель – отдается в висках.
– Дыши, – тихо говорит Алексей, сидящий рядом. Его голос спокойный, как всегда. Он не касается меня, но его присутствие ощущается как стена между мной и хаосом.
Я поворачиваю голову к нему. На нем темно-синий костюм, белая рубашка, галстук цвета индиго. Он выглядит как человек, которому можно доверить самое важное. Которому я уже доверила самое важное – своих детей, свою надежду. Его руки лежат на коленях, пальцы спокойные. Никакого волнения. Как он умудряется быть таким невозмутимым?
– Ты готов? – шепчу я.
Он кивает.
– А ты?
Я хочу сказать "нет", хочу признаться, что готова бежать прямо сейчас, но в эту секунду в дальнем конце коридора появляются они.
Дмитрий идет первым. На нем новый костюм – дорогой, от хорошего портного, идеально сидящий. Волосы зачесаны назад, лицо собранное, уверенное. Он выглядит как успешный бизнесмен, который пришел решить очередной рабочий вопрос. За ним – его адвокат, мужчина лет пятидесяти с папкой документов и самодовольной улыбкой. Потом его мать – Галина Борисовна – в черном платье с жемчужным ожерельем, с выражением праведного негодования на припудренном лице. И… моя мама.
Она идет последней, и у меня сердце сжимается. На ней светло-серое платье, которое делает ее еще более бледной и измученной. Руки сцеплены перед собой, взгляд опущен в пол. Она старается не смотреть в мою сторону, но я вижу, как напряжены ее плечи, как сжаты губы.
Они проходят мимо, и Дмитрий нарочно замедляет шаг. Останавливается напротив нашей скамьи, смотрит на меня сверху вниз. В его взгляде я читаю холодную уверенность победителя. Он знает, что говорили о нем свидетели. Он знает, какую картину нарисовали моя мать и его мать. Он уверен в победе.
Потом его взгляд переходит на Алексея, и я вижу, как что-то меняется в его лице. Легкое удивление, потом раздражение. Он не ожидал увидеть его здесь. В его глазах мелькает вопрос: "А этот что тут делает?"
Галина Борисовна смотрит на меня с плохо скрываемым презрением. Ее губы сжаты в тонкую линию, ноздри слегка раздуты, как будто она почувствовала неприятный запах. Она всегда считала меня недостойной своего сына – слишком простой, слишком эмоциональной, слишком… не такой. Теперь у нее есть шанс это доказать публично.
А моя мать… Она наконец поднимает глаза, встречается со мной взглядом на секунду, и в этой секунде я вижу все – стыд, боль, оправдание, страх. Но она тут же отворачивается. В этом взгляде я читаю: "Прости меня, но я не могла иначе."
Я хочу встать, подойти к ней, спросить: "Мама, как ты могла?" Но Алексей кладет руку мне на запястье – легко, почти неощутимо, но я понимаю: сейчас не время.
– Дело Казанцев против Казанцевой! – раздается голос судебного пристава.
Я встаю. Ноги держат, хотя я не была в этом уверена еще минуту назад. Алексей встает рядом со мной, и его спокойствие как-то передается мне. Мы идем в зал заседаний.
Зал небольшой, официальный. Судья – женщина лет пятидесяти с серьезным лицом и внимательными карими глазами за очками – уже сидит за высоким столом, изучая документы. Я сажусь рядом со своим адвокатом Анной Сергеевной, Алексей проходит в зрительную часть зала.
– Слушается дело по иску гражданина Казанцева Дмитрия Вадимовича об определении места жительства несовершеннолетних детей – Казанцева Егора Дмитриевича и Казанцевой Светланы Дмитриевны, – объявляет судья. – Ответчица – гражданка Казанцева, в девичестве Кольцова, Ольга Евгеньевна. Слово предоставляется представителю истца.
Адвокат Дмитрия встает. Высокий, с седыми висками и дорогими часами на запястье, он выглядит внушительно. Начинает говорить уверенным, поставленным голосом, и каждое его слово падает на меня как удар молотка.
– Уважаемый суд, мой подзащитный вынужден обратиться в суд, чтобы защитить интересы своих детей. Ответчица, гражданка Казанцева, ведет образ жизни, несовместимый с воспитанием детей…
Он раскрывает папку, достает документы:
– Посмотрите, ваша честь, даже родная мать ответчицы вынуждена признать, что ее дочь не справляется с родительскими обязанностями!
Он зачитывает показания моей матери. Теперь я слушаю их по-другому. Я слышу не просто предательство, а эхо ночного звонка. Слышу ее страх, ее боль, ее отчаянную, искаженную логику. Каждое слово, которое должно было «вернуть меня в семью», теперь звучало как гвоздь, вбиваемый в крышку гроба моей надежды.
– Цитирую: "Дочь стала замкнутой, агрессивной после разрыва с мужем. Часто кричит на детей по мелочам… Дочь жаловалась мне, что устала от детей, что не справляется…"
Я слушаю и чувствую, как каждое слово вонзается мне в сердце. Да, я жаловалась. Как любая мать жалуется своей матери. Я искала поддержки, а нашла нож в спину, который воткнули «из лучших побуждений».
– А теперь послушайте показания свекрови ответчицы, гражданки Казанцевой Галины Борисовны, – продолжает адвокат.
– "Когда я приходила к сыну, видела, что дом содержится в беспорядке. Дети выглядели запущенными. Ольга кричала на них за каждую мелочь – пролитый сок, разбросанные игрушки. Она не занимается их развитием, не водит на кружки. Мальчик Егор становится все более замкнутым, часто говорит, что хочет жить с папой."
Адвокат делает театральную паузу:
– Посудите сами, уважаемый суд – если даже родная мать и свекровь, которые, казалось бы, должны защищать ответчицу, вынуждены говорить правду о ее неспособности воспитывать детей, то что же происходит на самом деле за закрытыми дверями?
Я слушаю и чувствую, как мир вокруг меня искажается. Каждое слово – ложь, но сказанное уверенным голосом, подкрепленное документами и показаниями близких людей, оно звучит как непреложная истина. Я смотрю в зал, нахожу глазами Алексея. Он сидит прямо, смотрит на меня, и в его взгляде – абсолютная уверенность. Он не сомневается во мне. Ни на секунду.
– Мой подзащитный, напротив, может обеспечить детям стабильность, материальную обеспеченность, полноценное воспитание, – продолжает адвокат. – У него есть постоянная высокооплачиваемая работа, собственная трехкомнатная квартира в престижном районе, поддержка семьи. Он готов нанять детям няню, обеспечить их всем необходимым для развития.
Я сжимаю руки в кулаках так сильно, что ногти впиваются в ладони. Дышу. Смотрю на Алексея. Его лицо спокойно, но я вижу, как напряжена его челюсть. В его взгляде я читаю: "Держись. Скоро наша очередь."
Мой адвокат встает. Анна Сергеевна – женщина лет сорока, с умными серыми глазами и решительным подбородком, в строгом темном костюме – начинает нашу защиту:
– Уважаемый суд, показания, представленные стороной истца, являются односторонними и не отражают действительности. Гражданка Казанцева – любящая мать, которая посвятила свою жизнь детям…
Она рассказывает о моей работе, о том, как я забочусь о детях, приводит справки из школы, где учатся Егор и Света. Хорошие справки. Характеристики учителей. Но слова звучат как-то сухо, формально, по сравнению с эмоциональными обвинениями против меня.
– У защиты есть свидетель, – объявляет Анна Сергеевна. – Прошу вызвать Сабурова Алексея Викторовича.
Я вижу, как Дмитрий резко поворачивает голову к своему адвокату. В его глазах удивление и раздражение. Этого они не ожидали. Кто такой этот Сабуров и что он может знать?
Алексей встает и подходит к свидетельской кафедре. Он не спешит, движения уверенные, спина прямая. Приносит присягу, садится, смотрит на судью. В зале наступает тишина.
– Расскажите суду, как долго вы знаете ответчицу и в каких отношениях с ней состоите, – просит Анна Сергеевна.
– Мы живем в соседних домах несколько месяцев, с момента ее переезда, – говорит Алексей. Голос спокойный, без лишних эмоций, но каждое слово звучит весомо. – Я наблюдаю, как Ольга Евгеньевна воспитывает детей, как она с ними взаимодействует.
– И что вы можете сказать о ней как о матери?
Алексей поворачивается к судье:
– Ольга Евгеньевна – очень внимательная и заботливая мать. За эти месяцы я не раз видел, как она проводит время с детьми. Например, недавно они вместе собирали скворечник. Три часа они провозились с этим проектом – она терпеливо объясняла сыну, как правильно держать молоток, показывала, как соединять детали, помогала дочери выбирать краски для раскрашивания. Никаких криков, никакого раздражения. Только терпение и любовь.
Он делает паузу, и я чувствую, как мое сердце бьется сильнее.
– Месяц назад дочь Ольги Евгеньевны заболела. Высокая температура посреди ночи. Моя дочь спала у меня в эту ночь, и я видел через окно, как горел свет в их доме. Я видел, как Ольга Евгеньевна носила ребенка на руках по комнате, пытаясь сбить жар, как вызывала скорую, как потом не спала всю ночь, следя за состоянием дочери. На утро девочке стало лучше. Это поведение любящей, ответственной матери.
– А что вы можете сказать о ее сыне, Егоре?
– Егор – хороший, воспитанный мальчик. Он помогает матери по хозяйству, заботится о младшей сестре. Но ему пятнадцать лет, он на пороге взрослой жизни, формируется как мужчина. Ему нужен не просто материальный комфорт, ему нужен пример честности, порядочности, верности своему слову.
Алексей смотрит прямо на Дмитрия, и в его взгляде я читаю спокойную силу:
– Мальчик должен видеть, что настоящий мужчина держит данное слово, что он защищает тех, кого любит, а не использует их доверие и слабости против них самих.
В зале становится тише. Дмитрий сжимает челюсти, его лицо каменеет.
– Вы считаете, что дети должны остаться с матерью? – спрашивает мой адвокат.
– Да, – отвечает Алексей без колебаний. – Потому что она их любит. Не собственнической любовью, которая требует что-то взамен, а настоящей материнской любовью, которая готова отдать все и ничего не просит. И дети это чувствуют.
Адвокат Дмитрия встает:
– Разрешите задать свидетелю несколько вопросов.
– Пожалуйста, – кивает судья.
Адвокат подходит ближе к Алексею, и я вижу в его глазах хищный блеск:
– Господин Сабуров, а не состоите ли вы в романтических отношениях с ответчицей?
Алексей смотрит на него спокойно:
– Нет. Мы соседи.
– Но ведь вы проводите время вместе? Как часто вы бываете в ее доме?
– Несколько раз. Наши дети иногда играют вместе. Это нормальные соседские отношения.
– И вы готовы утверждать под присягой, что между вами нет никаких личных отношений?
– Между нами есть взаимоуважение и дружба. Я уважаю Ольгу Евгеньевну как мать и как человека.
Адвокат пытается найти зацепку:
– А не кажется ли вам странным, что женщина, которая, по словам свидетелей, кричит на детей и не справляется с воспитанием, в вашем присутствии ведет себя идеально?
Алексей улыбается – еле заметно, но я вижу:
– Я видел Ольгу Евгеньевну в разных ситуациях. В том числе когда она была уставшей, расстроенной. Да, иногда она повышает голос. Как любая мать. Но я никогда не видел, чтобы она кричала зло или несправедливо. Я видел, как она тут же извиняется перед детьми, если поняла, что была не права.
Адвокат понимает, что не может поколебать Алексея, и возвращается на свое место.
Алексей встает, и когда проходит мимо меня, наши глаза встречаются на секунду. В его взгляде я читаю: "Теперь твоя очередь."
– Есть ли у сторон заключительные слова? – спрашивает судья.
Адвокат Дмитрия встает:
– Уважаемый суд, интересы детей должны быть превыше всего. Мой подзащитный может дать им стабильность, образование, материальную обеспеченность – все то, чего ответчица обеспечить не может. Свидетельские показания говорят сами за себя.
Анна Сергеевна отвечает:
– Никакие материальные блага не могут заменить материнскую любовь и заботу. Дети должны остаться там, где их любят безусловно.
– Ответчица, желаете сказать что-то суду? – обращается ко мне судья.
Я встаю. Ноги больше не дрожат. Руки спокойны. Я смотрю не на Дмитрия, не на адвокатов, не на свою мать, а прямо на судью. В зале тишина.
– Ваша честь, – начинаю я, и мой голос звучит ровно, четко. – Я выслушала обвинения в свой адрес. Некоторые из них основаны на моих словах, вырванных из контекста, сказанных в минуты отчаяния. Да, я говорила матери, что устала. Какая мать не устает? Да, я иногда срываюсь и повышаю голос. Но это не делает меня плохой матерью.
Я делаю паузу, собираюсь с мыслями:
– Я не буду оправдываться или говорить, что я идеальная мать. Таких не существует. Но я люблю своих детей больше собственной жизни, и каждый день я стараюсь быть для них лучше, чем была вчера.
Я смотрю на маму, потом на свекровь:
– Показания близких людей болезненны для меня. Но я понимаю – каждый видит ситуацию со своей стороны. Моя мать видит мою усталость и тревогу и думает, что это вредит детям. Свекровь видит, что дом не всегда идеально убран, и считает это недопустимым. Но дети видят другое.
Я поворачиваюсь к залу:
– Они видят мать, которая сидит с ними над уроками до позднего вечера. Которая встает посреди ночи, когда им страшно или плохо. Которая помнит, что Света любит блины с вареньем по воскресеньям, а Егор не переносит лук в супе. Которая знает, что сын мечтает о собаке, а дочь – о новых красках для рисования.
Мой голос становится тверже:
– Счастье детей измеряется не размером квартиры и не суммой на банковском счету. Оно измеряется тем, чувствуют ли они себя защищенными, любимыми, нужными. Тем, могут ли они доверить родителю свои страхи и радости, свои секреты и мечты. Тем, видят ли они в семье честность или ложь, верность или предательство.
Я смотрю прямо на Дмитрия:
– Мои дети знают, что я никогда их не предам. Что я не буду использовать их любовь как оружие против них самих. Что я буду рядом не только когда им хорошо, но и когда им плохо. Что они могут мне доверять. И я могу дать им это – честность, верность, безусловную любовь. Это дороже любых материальных благ.
Я сажусь. В зале тишина, которую нарушает только тиканье часов на стене.
Судья объявляет перерыв для принятия решения. Вы выходите в коридор. Дмитрий смотрит на вас с ненавистью. Он проиграл, и он это знает. Алексей берет тебя за руку. «Все будет хорошо», – говорит он. И ты веришь ему. Абсолютно.
Глава 29
Ольга
Мы возвращаемся из суда в совершенно другой тишине.
Утром, когда мы ехали туда, воздух в машине был плотным от страха. Алексей курил одну сигарету за другой, его пальцы сжимали руль так, что костяшки белели. Я сидела рядом, скрестив руки на груди, словно защищаясь от собственных мыслей. Между нами висело напряжение – не друг к другу, а к тому, что ждало впереди. К тому моменту, когда все могло рухнуть.
Сейчас все по-другому.
Я смотрю на его профиль – резкие черты расслабились, на губах играет едва заметная улыбка. Он курит неторопливо, рассеянно, словно забывая о сигарете между пальцев. Левая рука лежит на руле свободно, без того судорожного напряжения, которое выдавало его волнение утром.
– Как думаешь, дети поверят сразу? – тихо спрашиваю я.
Он бросает на меня взгляд в зеркало заднего вида, и в его глазах столько тепла, что у меня перехватывает дыхание.
– Егор поверит. А Света… – он усмехается. – Света засыплет тебя вопросами.
– Точно, – соглашаюсь я и неожиданно для себя смеюсь. – «А правда-правда? А совсем навсегда? А папа не передумает?»
– И ты ей ответишь «правда-правда», – говорит он серьезно. – Потому что это правда.
Я отворачиваюсь к окну, чтобы он не увидел слез. За стеклом проплывают знакомые улицы – те же дома, те же деревья, но все кажется другим. Ярче. Живее. Словно кто-то стер с мира серую пленку, и краски вернулись.
– Алексей, – говорю я, не поворачиваясь к нему. – Спасибо.
– За что?
– За то, что был рядом. За то, что не отступил. За то, что поверил в меня, когда я сама в себя не верила.
Машина притормаживает у светофора, и он поворачивается ко мне.
– Оль, – говорит он тихо. – Это ты меня спасла. Не наоборот.
Я хочу спросить, что он имеет в виду, но загорается зеленый, и мы едем дальше. А я думаю о его словах, о том, как они отзываются чем-то теплым в груди.
Алексей паркуется у нашего дома, глушит двигатель. В наступившей тишине слышно только тиканье остывающего мотора и далекие крики детей во дворе. Обычные звуки обычного вечера. Но для меня сейчас каждый из них звучит как музыка.
– Готова? – спрашивает он.
Я делаю глубокий вдох, выдыхаю.
– Да. Готова сказать детям, что мы выиграли.
Мы поднимаемся по лестнице, и с каждым шагом мое сердце бьется все быстрее. Не от страха – от предвкушения. Я сейчас скажу детям самые важные слова в их жизни. Что все кончено. Что папа больше не сможет их забрать. Что мы остаемся вместе.
Дверь открывается, не дожидаясь звонка. На пороге стоит Егор – высокий, угловатый, с моими глазами и Дмитриевым упрямым подбородком. Он смотрит на меня, и в его взгляде читается вопрос, который он боится задать вслух. За его спиной маячит Света с любимой куклой в руках.
– Привет, – говорю я тихо.
– Мам, – хрипло выдавливает Егор. – Ну как?
Я делаю глубокий вдох, смотрю на своих детей – на Егора, который держится изо всех сил, но я вижу, как дрожат его руки, на Свету, которая прижимает к груди куклу, словно талисман.
– Вы остаетесь со мной, – говорю я. – Навсегда.
Несколько секунд он стоит неподвижно, словно не понимая смысла моих слов. А потом его лицо начинает меняться – медленно, как будто солнце восходит над горизонтом. Напряжение, которое держало его плечи месяцами, исчезает. Он делает шаг вперед и обнимает меня – крепко, по-взрослому, и я чувствую, как он дрожит.
– Мам, – шепчет он мне в волосы. – Я так боялся. И… я был неправ. Когда говорил, что ты слабая. Ты самая сильная женщина на свете.
У меня сжимается горло. Мой сын, мой упрямый, гордый сын, извиняется. Он прижимается ко мне, и я чувствую, что он плачет – тихо, почти беззвучно.
– Знаю, малыш. Все хорошо. Мы справились.
– Мама! – Света подбегает и обхватывает мои ноги. – А правда? Правда-правда? А папа не передумает? А если он очень-очень захочет?
Я присаживаюсь, беру ее на руки. Егор не отпускает меня, и мы стоим так, сплетенные в объятиях, а Алексей молча снимает куртку и вешает на крючок, словно он живет здесь уже годы.
– Света, помнишь, я рассказывала тебе про судью? Про дядю, который решает, где детям лучше жить?
Она кивает, серьезно глядя на меня своими огромными глазами.
– Так вот, этот дядя сказал, что вам лучше жить со мной. И это окончательное решение. Папа ничего изменить не может.
– А он будет приезжать?
– Будет. Но жить вы будете здесь, со мной.
Она обдумывает это, наклонив голову набок – точь-в-точь как я в детстве.
– А дядя Леша остается? – спрашивает она, поглядывая на Алексея.
Я смотрю на него. Он стоит у двери, и в его глазах что-то мелькает – нежность, растерянность, надежда.
– Это нужно у него спросить, – говорю я.
– Конечно, остаюсь, – отвечает он без промедления. – Если хотите.
– Хотим! – одновременно кричат Егор и Света, и я не могу сдержать улыбку.
– Ура! – Света подпрыгивает у меня на руках. – А Кира тоже будет с нами жить? Она моя подружка!
– Кира живет с дядей Лешей, – объясняю я. – Но вы будете часто видеться.
– Это хорошо, – довольно кивает Света. – Теперь у меня будет две семьи!
Егор смеется – впервые за много недель я слышу его искренний смех.
– Света, – говорит он, взъерошивая ей волосы. – У тебя одна семья. Просто большая.
Вечер наступает мягко, как теплое одеяло. Мы ужинаем втроем – нет, впятером, потому что Алексей и Кира, которая приехала с букетом полевых цветов и тортом «Празднуем победу!», теперь часть нашего стола. Дети едят с аппетитом – первый раз за несколько месяцев Света съедает всю тарелку, а Егор даже просит добавки.
Кира рассказывает смешную историю про то, как их кот попытался поймать отражение в зеркале, Света заливается смехом, Егор закатывает глаза, но улыбается. А я смотрю на этот хаос – на крошки на скатерти, на разлитый чай, на детские голоса, перебивающие друг друга, – и думаю: вот он, мой дом. Вот она, моя семья.
Когда дети ложатся спать, в квартире воцаряется особенная тишина – не пустая, а наполненная счастьем. Света засыпает мгновенно, обнимая куклу и улыбаясь во сне. Егор долго ворочается, а потом зовет меня.
– Мам, – шепчет он, когда я сажусь на край его кровати. – Я думал… если папа заберет нас, я сбегу. Вернусь к тебе.
У меня сжимается горло.
– Егор…
– Но я боялся за Свету. Она маленькая, не поймет. А теперь… – он поворачивается на бок, смотрит на меня в полумраке. – Теперь можно не бояться?
– Можно, – говорю я, поглаживая его по волосам. – Теперь можно просто жить.
Он кивает и закрывает глаза.
– Мам, а дядя Леша… он хороший. Правда?
– Правда.
– Он нас любит?
– Любит.
– А ты его?
Я замираю. В детском вопросе столько прямоты, что у меня перехватывает дыхание.
– Да, – шепчу я. – Люблю.
– Тогда все правильно, – бормочет он, проваливаясь в сон.
Я целую его в лоб и тихо выхожу из комнаты.
Кира и Алексей убирают со стола, и я останавливаюсь в дверях, наблюдая за ними. Они двигаются синхронно – он собирает тарелки, она вытирает стол, и в их движениях нет суеты. Только привычная слаженность людей, которые понимают друг друга без слов.
– Пап, – говорит Кира, складывая салфетки. – А мы теперь будем жить все вместе?
Алексей бросает на меня быстрый взгляд.
– Не знаю, дочка. Это нужно обсудить.
– Я бы хотела, – признается она. – Тут весело. И тетя Оля готовит вкуснее тебя.
– Спасибо за честность, – сухо отвечает он, и она хихикает.
– А еще у Светы куча игрушек, а у Егора есть приставка.
– Понятно. Корыстные мотивы.
– Не только, – серьезнеет она. – Ты стал другим, когда мы сюда приехали. Не таким грустным.
Алексей замирает, держа в руках чашки.
– Я не грустный.
– Был грустный. А теперь нет. – Она подходит к нему, встает на цыпочки и целует в щеку. – Я пойду к Егору, он обещал показать мне новую игру.
Она убегает, а мы остаемся вдвоем на кухне. Алексей включает воду, начинает мыть посуду, и я подхожу помочь – вытираю тарелки, расставляю их по местам. Наши руки соприкасаются, когда он передает мне чашку, и от этого легкого прикосновения по коже пробегает знакомая дрожь.
– Она права, – говорю я тихо. – Ты изменился.
– Ты тоже.
Мы работаем молча, и в этом молчании нет неловкости. Только тепло. Только понимание. Только предвкушение чего-то важного, что вот-вот произойдет.
Когда посуда вымыта, а стол убран, он садится у окна с сигаретой. Я завариваю чай, достаю печенье, которое спрятала от детей. На кухне горит только одна лампа над столом, и в этом мягком свете все кажется нереальным – уютным, домашним, правильным.
– Оль, – говорит он, затянувшись сигаретой. – Нам нужно поговорить.
Мое сердце пропускает удар. Вот оно. Сейчас он скажет, что все кончено, что теперь, когда опасность миновала, ему пора уходить. Что он сыграл свою роль, защитил нас, а теперь пора возвращаться к обычной жизни. К своей тишине, своим привычкам, к дому, где нет места чужим детям и чужой боли.
Я прокручиваю в голове все худшие сценарии: «Оля, ты замечательная, но нам нужно остановиться», «Я не готов к серьезным отношениям», «Дети привыкли ко мне, но это не значит, что мы должны…». Сердце бьется так громко, что, кажется, его слышно на всю кухню.
– Хорошо, – говорю я, стараясь, чтобы голос звучал ровно.
Он тушит сигарету, поворачивается ко мне. В его глазах что-то серьезное, решительное, но не холодное. Наоборот – в них столько тепла, что я на секунду забываю дышать.
– Оль, то, что было между нами все это время… – начинает он медленно, подбирая слова.
– Понимаю, – быстро говорю я, перебивая. – Ты помог мне, когда мне было плохо. Спасибо тебе. Но теперь все по-другому, и я понимаю, что…
– Оля, – тихо, но твердо останавливает он меня. – Дай мне сказать.
Я замолкаю, стискиваю пальцы в замок, жду удара.
– Я не собираюсь никуда уходить, – говорит он, и мир вокруг меня останавливается. – Если только ты сама не попросишь.
Я моргаю, не понимая.
– Что?
– Я хочу, чтобы мы жили вместе. – Он смотрит мне в глаза, и в его взгляде нет сомнений. – Ты, дети и я. Как семья.
Земля уходит из-под ног. Я хватаюсь за край стола, стараясь удержаться.
– Алексей…
– Я знаю, что это звучит безумно, – продолжает он. – Я знаю, что у нас все происходило в неправильном порядке – сначала кризис, потом близость. Но то, что я чувствую к тебе… – он замолкает, проводит рукой по волосам. – Это не жалость, Оль. Не желание спасать. Не благородный порыв.
– Тогда что? – шепчу я.
Он встает, подходит к окну, смотрит во двор. Молчит так долго, что я начинаю волноваться. А потом поворачивается ко мне, и на его лице такое выражение, что у меня перехватывает дыхание.
– Восемь лет я жил как во сне, – говорит он тихо. – После смерти Лены я функционировал – работал, воспитывал Киру, общался с людьми. Но это была не жизнь. Это было существование. А потом появились вы. – Он делает паузу. – Сначала я подумал, что просто не могу оставить женщину с детьми в беде. Мужской инстинкт защитника.
Я слушаю, боясь пошевелиться.
– Но потом… – он усмехается. – Потом я стал замечать мелочи. Как ты заботишься о детях, даже когда сама на грани. Как улыбаешься им, даже когда внутри все рвется на части. Как ты сильна, когда думаешь, что слаба. Как ты красива утром, когда волосы растрепаны, а на лице нет косметики.
Слезы подступают к горлу.
– Мой дом стал слишком тихим после Лены, – продолжает он. – В нем не было жизни. Только память. А вы… вы вернули туда звуки. Детский смех, женские шаги, запах домашней еды. Вы превратили мой музей в дом.
– Алексей…
– Я люблю тебя, – говорит он просто. – Не за то, что ты делаешь, не за то, какая ты сильная или слабая. Просто люблю. Потому что с тобой я снова живой.
Слезы катятся по моим щекам, и я не могу их остановить.
– Что ты предлагаешь? – спрашиваю я сквозь слезы.
– Переезжайте ко мне. В мой дом. Там места хватит всем – у каждого будет своя комната. У Егора может быть мастерская в гараже, если захочет что-то мастерить. У Светы – сад, где она сможет играть с Кирой. А у нас… – он замолкает, смотрит на меня. – У нас будет наша жизнь. Не чужая, не временная. Наша.
Я смотрю на него сквозь слезы и не верю, что это происходит наяву.
– А Кира? Она не будет против?
– Мы говорили с ней. Она хочет, чтобы вы приехали. Говорит, что дом стал веселым, когда вы появились.
– Я… – я всхлипываю, вытираю щеки. – Я не знаю, что сказать.
– Скажи «да», – просит он тихо. – Скажи, что ты этого хочешь тоже.
– Хочу, – шепчу я. – Боже, как же я этого хочу. Я просто боялась даже мечтать о таком.
Он подходит ко мне, наклоняется и целует меня в лоб – нежно, бережно.
– Тогда да?
– Да, – всхлипываю я. – Да, конечно, да.
Он улыбается – широко, по-мальчишески радостно, и в этой улыбке столько счастья, что у меня кружится голова.
– Только у меня одно условие, – говорит он, и в голосе его звучит лукавство.
Я вытираю последние слезы, настораживаюсь.
– Какое?
– Этот дом и мой дом – они оба хранят слишком много призраков прошлого. Мой дом мы продадим. И купим новый. Наш. Общий. С самого начала.
Ты смотришь на него, на этого серьезного, надежного мужчину, который предлагает тебе не просто переехать, а построить новую вселенную с нуля. И ты понимаешь, что это самое правильное и самое романтичное предложение, которое ты когда-либо получала в своей жизни.
Глава 30
Ольга
Год спустя. Летний вечер окутывает наш двор золотистым светом, и я останавливаюсь на пороге дома, чтобы просто посмотреть на эту картину.
Алексей стоит у гриля – массивного, красивого, который мы выбирали вместе прошлой весной. Он в старой футболке с дырой на локте, которую я пыталась выбросить уже три раза, и в выцветших джинсах. Дым смешивается с запахом жареного мяса и вечерних цветов, которые я посадила вдоль забора. Мои цветы, мой мужчина, мой гриль. Наш двор.
Егор – боже мой, как же он вырос за год! – стоит рядом с ним, что-то горячо доказывает, размахивая руками. Он почти догнал Алексея в росте, голос его окончательно сломался, и теперь он говорит низким, мужским басом.
– Папа, ну ты же сам говорил в прошлом году, что Месси – гений футбола! – возмущается он, и мое сердце каждый раз подпрыгивает от этого слова. "Папа". Не "дядя Леша", не "Алексей Викторович". Папа. Просто и естественно, как будто так было всегда.
– Говорил, – невозмутимо отвечает Алексей, переворачивая шашлыки. – Но это было до того, как ты начал фанатеть от Роналду.
– Я не фанатею! – протестует Егор. – Я просто объективно оцениваю его технику! Смотри, вот в матче против "Ливерпуля"…
И он начинает подробно разбирать какой-то гол, жестикулируя так активно, что чуть не опрокидывает стол с приправами. Алексей слушает серьезно, кивает, задает вопросы. Они могут говорить о футболе часами, и каждый раз я удивляюсь тому, как органично они выглядят вместе. Высокий мужчина и почти взрослый подросток, обсуждающие тонкости игры как равные.
– Мама, а где поставить салатники? – Кира появляется рядом со мной, неся из кухни два больших блюда. Она тоже изменилась за год – стала выше, серьезнее, но при этом не потеряла своей детской непосредственности.
– Вон там, в конце стола, – показываю я. – А крышки сними, а то мухи налетят.
Она кивает и важно идет расставлять посуду. Я наблюдаю за ней и думаю о том, что этот ребенок давно стал моим. Не формально, конечно – юридически у нее есть только один родитель. Но по факту, по жизни, по любви – она моя дочь.
– Мам, а можно мне тоже помочь с мясом? – Света подбегает ко мне, подпрыгивая на месте от нетерпения. У нее в руках щипцы для гриля, которые она где-то раздобыла.
– Спроси у папы, – отвечаю я, и она мчится к Алексею.
– Пап, пап! Можно я помогу? Я умею переворачивать!
Алексей бросает на меня взгляд поверх ее головы, и в его глазах читается немой вопрос: "Ты уверена?" Света и кухня – сочетание взрывоопасное. На прошлой неделе она "помогала" мне делать пирог и перепутала соль с сахаром. Результат мы выбрасывали втихаря от нее.
– Ладно, – говорит он. – Но только под моим присмотром. И аккуратно.
Света торжествующе берет щипцы, и я быстро отворачиваюсь, чтобы не видеть, что произойдет дальше. Некоторые вещи лучше пережить, чем увидеть заранее.
Я расправляю скатерть на большом деревянном столе, который мы купили прошлой осенью на распродаже дачной мебели. Он массивный, добротный, на нем уже есть пятна от варенья и кофе, царапина от Светиного велосипеда и кольца от горячих кружек. Но он наш. Совершенно, безоговорочно наш, и каждая царапина – это память о нашей жизни.
На качелях, которые Алексей повесил между двумя яблонями в первую же неделю после нашего переезда, покачивается только Кира. Света занята "помощью" у гриля.
– Кир, где тарелки? – кричу я ей.
– Уже несу! – отзывается она и спрыгивает с качелей.
Мы вместе накрываем на стол, и в этих простых движениях – расставить тарелки, разложить салфетки, поставить кувшин с лимонадом – столько домашности, столько правильности, что у меня перехватывает дыхание.
– Ой! – доносится голос Светы от гриля.
Мы с Кирой переглядываемся.
– Что там? – спрашиваю я, не поворачиваясь.
– Ничего страшного, – отвечает Алексей подозрительно спокойным голосом. – Просто одна сосиска решила поплавать в маринаде.
– Я ее выловлю! – радостно заявляет Света.
– Не надо, я сам, – быстро говорит Алексей.
Кира хихикает.
– А помнишь, как она в прошлый раз решила сделать сюрприз и пожарить нам яичницу? – шепчет она мне.
– Тс-с, не напоминай, – шепчу в ответ. – До сих пор не понимаю, как можно сжечь яичницу и оставить желток сырым одновременно.
Мы смеемся тихо, заговорщицки, и мне кажется, что вот это и есть счастье. Не торжественные моменты, не праздники. А эти обычные вечера, когда ты можешь посмеяться над семейными курьезами с дочкой, которая тебе не родная, но своя.
– Мам, а мы сегодня будем играть в "Монополию"? – спрашивает Кира, доставая из дома хлеб.
– Если успеем до того, как Света разорится, – отвечаю я. – В прошлый раз она потратила все деньги на покупку железных дорог в первом же круге.
– Зато у нее была самая красивая недвижимость, – справедливо замечает Кира.
– Красивая, но бесполезная.
– Как и все красивое, – мудро изрекает Егор, подходя к нам с тарелкой шашлыков. – Папа сказал передать, что мясо готово. И чтобы ты больше не доверяла Свете управление огнем.
– А что случилось? – настороженно спрашиваю я.
– Она чуть не подожгла мою футболку, когда размахивала щипцами, – смеется он. – Но ничего страшного. Папа успел отскочить.
"Папа". Это слово звучит из уст Егора так естественно, что трудно поверить – еще год назад он с трудом говорил "дядя Леша". А теперь Алексей для него – папа. Не заменил его биологического отца, а стал новым папой. Лучшим папой.
– Девочки, мойте руки и за стол! – зову я.
Алексей
Я смотрю на Ольгу, как она суетится вокруг стола, поправляет скатерть, переставляет тарелки, и сердце сжимается от такой знакомой, такой домашней нежности. Год назад, в той больничной палате, когда я держал ее за руку и слушал, как она дышит через кислородную маску, я думал только об одном – лишь бы она выжила. Лишь бы открыла глаза. Лишь бы сказала хоть слово.
А теперь она моя жена. Не по паспорту пока – мы все откладываем этот поход в ЗАГС, потому что бумаги кажутся такой мелочью по сравнению с тем, что у нас есть. Но по сути, по жизни, по тому, как она каждое утро варит кофе на двоих и каждый вечер спрашивает, как прошел мой день – она моя жена. И я ее муж.
Восемь лет. Восемь долгих лет я жил в тишине после смерти Лены. Дом был чистым, тихим, правильным. Кира делала уроки, не нарушая режима. Я работал, готовил ужин, читал ей сказки на ночь. Мы функционировали как хорошо отлаженный механизм. Но жизни в доме не было. Была только память о жизни.
А потом появились они. Новые соседи. Помню тот первый день – я курил на балконе, наслаждаясь воскресной тишиной, а внизу вдруг началось настоящее столпотворение. Грузчики, коробки, детские крики. Женщина в спортивных штанах и футболке командовала процессом, одновременно успевая ругать кого-то по телефону. "Дмитрий, я тебе уже сто раз сказала – забираешь детей в субботу в десять, а не когда тебе захочется!"
Я помню, что подумал тогда: "Опять шумные соседи". И закрыл балконную дверь.
А потом были сломанные качели во дворе, которые Егор пытался починить сам и только сильнее сломал. Была Света, которая рыдала под окнами, потому что потеряла любимую игрушку. Была Ольга, которая выносила мусор в халате и тапочках, с растрепанными волосами и усталыми глазами.
Хаос. Полный хаос вместо моей размеренной тишины.
И теперь я понимаю – та тишина была не покоем. Это была смерть. А хаос оказался жизнью.
Я смотрю на Егора, который объясняет Свете, почему нельзя есть мясо руками, и думаю о том, как этот угловатый, упрямый подросток стал моим сыном. Не сразу, конечно. Сначала он относился ко мне с подозрением – кто такой этот чужой дядька, который вдруг появился в их жизни? Зачем он помогает маме? Что ему нужно взамен?
Первым шагом стала математика. У Егора были проблемы с алгеброй, Ольга пыталась помочь, но гуманитарий есть гуманитарий. А у меня техническое образование и привычка объяснять сложные вещи простыми словами. Мы сидели за кухонным столом, я растолковывал ему уравнения, а он хмурился, кусал карандаш, но слушал.
– А зачем это вообще нужно в жизни? – спросил он тогда.
– Чтобы понимать, как устроен мир, – ответил я. – И чтобы не дать никому себя обмануть.
Он посмотрел на меня внимательно, кивнул. И в этом кивке было первое доверие.
А потом была история с дракой в школе. Егора вызвали к директору вместе с родителями. Ольга нервничала, боялась идти одна. Я предложил поехать вместе с ней – просто для поддержки. Но когда мы зашли в кабинет, директор автоматически обратился ко мне как к отцу подростка.
– Ваш сын…
И я не поправил его. А Егор не поправил тоже.
С того дня он стал называть меня папой. Не сразу, не демонстративно. Просто в какой-то момент "дядя Леша" сменилось на "пап", и это прозвучало так естественно, словно так было всегда.
Теперь мы с ним спорим о футболе, обсуждаем девочек (хотя он еще стесняется), планируем, в какой институт он будет поступать. Мой сын. Не по крови, но по выбору. По любви. По тому времени, которое мы провели вместе, превращая чужих людей в семью.
А Света… Света покорила меня с первого дня. Эта маленькая, солнечная девочка, которая могла расплакаться из-за сломанной игрушки и через минуту заливисто смеяться над глупой шуткой. Она приняла меня сразу и безоговорочно, без вопросов и сомнений. Для нее я стал "дядя Леша", потом просто "Леша", а потом "папа" – и каждый переход был естественным, как смена времен года.
Она научила меня заплетать косички. Я, сорокалетний мужчина, изучал видеоуроки в интернете, чтобы сделать дочке прическу в садик. И когда у меня наконец получилось, она посмотрела на себя в зеркало и сказала: "Красота! Спасибо, пап!"
В тот момент я понял, что окончательно пропал.
А Кира… Моя Кира, которая восемь лет была единственным смыслом моего существования, расцвела рядом с ними как цветок после дождя. Она больше не была одинокой маленькой девочкой в слишком тихом доме. У нее появились Света – лучшая подруга, с которой можно делиться секретами, и Егор – почти взрослый брат, который может защитить от школьных задир. А главное – у нее появилась Ольга. Вторая мама, которая не пыталась заменить первую, а просто стала новой частью ее жизни.
Помню, как Кира впервые назвала Ольгу "тетя Оля". Потом это сократилось до просто "тетя". А недавно я услышал, как она говорит подружке по телефону: "Не могу, мама не разрешает". И речь шла об Ольге.
Мама. Кира называет Ольгу мамой, когда думает, что никто не слышит. И это не предательство памяти Лены. Это просто жизнь, которая продолжается.
– О чем задумался? – Ольга подходит ко мне, забирает из рук щипцы. – Мясо уже готово, а ты стоишь и мечтаешь.
– О нас, – честно отвечаю я. – О том, как мы стали семьей.
Она улыбается, и в этой улыбке столько тепла, что мне хочется обнять ее прямо здесь, посреди двора, не обращая внимания на детей.
– А я думала, ты переживаешь из-за сосиски, которую Света утопила в маринаде.
– Тоже переживаю, – смеюсь я. – Но больше думаю о том, что год назад я не мог представить себе, что буду стоять во дворе собственного дома и смотреть, как ты накрываешь на стол для нашей семьи.
– Нашей, – повторяет она тихо. – Мне нравится это слово.
– Мне тоже.
Ольга
Мы садимся за стол, и начинается наш обычный семейный ужин. Но я не могу отделаться от мысли – а был ли он когда-нибудь обычным? Каждый раз, глядя на эту картину – дети, которые спорят и смеются, мужчина, который режет мясо и делит порции поровну, стол, заставленный домашней едой, – я думаю о том, что это чудо.
Чудо, потому что год назад я думала, что потеряю детей. Чудо, потому что два года назад я была замужем за человеком, с которым наши семейные ужины проходили в напряженном молчании. Дмитрий читал новости в телефоне, Егор угрюмо ковырял еду, Света что-то лепетала, но никто ее не слушал. А я сидела и думала о том, что вот так будет всегда. Тихие, правильные, мертвые ужины, где каждый думает о своем и никого не интересует, как прошел день у других.
А теперь… Сейчас Егор рассказывает о том, как их класс готовится к выпускному вечеру, хотя до него еще два года. Света перебивает его, делясь новостями из садика – оказывается, Машка Петрова принесла котенка на "день домашних животных", и все девочки были в восторге. Кира слушает с широко раскрытыми глазами и тут же начинает рассказывать про свою одноклассницу, у которой дома живут два хомяка и попугай.
А Алексей слушает их всех с такой искренней заинтересованностью, задает вопросы, смеется над детскими шутками, и я думаю – вот он, настоящий отец. Не тот, кто просто носит это звание, а тот, кто им живет.
– А можно завтра пойти в зоопарк? – спрашивает Света, намазывая хлеб маслом так густо, что его не видно под желтым слоем.
– В выходные можно, – отвечает Алексей. – Если мама не против.
Мама. Он говорит "мама", имея в виду меня, и это звучит так естественно, словно он всю жизнь говорил об Оле-маме, а не об Оле-женщине-которая-живет-с-нами.
– Не против, – говорю я. – Но сначала уроки и уборка в комнатах.
– А я уже убрался! – гордо заявляет Егор.
– Правда? – удивляюсь я. – И когда же это случилось?
– Вчера. Я теперь каждый день убираюсь, чтобы не накапливалось.
Алексей и я переглядываемся. Егор, который раньше мог неделями не замечать, что его комната превратилась в свалку, теперь убирается каждый день. Чудеса.
– А я тоже убралась, – не желая отставать, заявляет Света. – Правда, Кира?
Кира дипломатично молчит, но улыбается.
– Ладно, поверим на слово, – смеется Алексей. – Но завтра утром я устрою инспекцию.
– А если мы не пройдем инспекцию? – с интересом спрашивает Света.
– Тогда зоопарк откладывается на неделю.
– Ой, это нечестно! – возмущается она.
– Очень даже честно, – возражает Егор. – Мы же договаривались – хочешь привилегии, выполняй обязанности.
– Умные слова, – хвалит его Алексей. – Где набрался?
– В интернете прочитал, – смущается Егор. – Там была статья про то, как стать успешным.
– И как, помогает?
– Пока не знаю. Но звучит солидно.
Мы смеемся, и я думаю о том, что вот это и есть счастье. Не когда все идеально, не когда нет проблем. А когда ты сидишь за столом с людьми, которых любишь, слушаешь их голоса, смотришь, как они едят твою еду, как спорят и мирятся, как растут и взрослеют. Когда ты знаешь, что завтра будет еще один такой ужин, и послезавтра, и через месяц, и через год.
Когда у тебя есть дом. Не квартира, не временное пристанище. Дом, где тебя ждут, где твое место за столом никто не займет, где ты нужна и любима.
– А знаете что, – говорю я, когда дети заканчивают есть. – А давайте сегодня поиграем в "Монополию".
– Ура! – кричит Света. – Я буду покупать все красивые домики!
– Света, в "Монополии" нет красивых домиков, – терпеливо объясняет Кира. – Там есть улицы и отели.
– Тогда я буду покупать все красивые улицы!
– Тактика сомнительная, но имеет право на существование, – мудро замечает Егор.
После ужина мы убираем со стола все вместе – это стало нашей традицией. Дети относят посуду, я мою, Алексей вытирает и расставляет по местам. Слаженно, без суеты, как команда.
А потом достаем "Монополию" и располагаемся на ковре в гостиной. Света, как и предсказывала Кира, тратит все деньги на покупку железных дорог в первом же круге. Егор ведет себя как настоящий бизнесмен – скупает недвижимость и тут же начинает строить отели. Кира играет осторожно, но методично. А Алексей… Алексей явно поддается детям, но делает это так искусно, что они не замечают.
– Пап, а ты специально попал на мою улицу? – подозрительно спрашивает Света, когда он в третий раз подряд останавливается на ее железной дороге.
– Конечно, нет, – невинно отвечает он. – Просто мне не везет с кубиками.
– А-а-а, понятно, – кивает она, но в ее глазах читается сомнение.
Умная девочка. Еще немного, и она раскусит его хитрость.
Играем до позднего вечера, пока Света не начинает зевать. Кира первой идет спать – у нее завтра школа и контрольная по математике. Егор засиживается с нами еще полчаса, обсуждая стратегии игры, а потом тоже отправляется к себе.
– А я не хочу спать, – капризничает Света. – Я хочу еще играть.
– Завтра поиграем, – обещаю я. – А сейчас пора в кровать.
Она надувает губы, но не спорит. Знает – когда мама сказала "пора спать", значит, пора.
Я укладываю ее, читаю сказку, целую в лоб. Обычный вечерний ритуал, который повторяется каждый день и от этого не становится менее важным.
– Мам, – шепчет она, когда я уже собираюсь выключить свет. – А мы завтра точно пойдем в зоопарк?
– Если пройдете инспекцию, – отвечаю я.
– А если не пройдем?
– Тогда сначала уберемся как следует, а потом пойдем.
Она кивает, довольная таким ответом.
– Мам, а мы всегда будем жить вместе?
У меня сжимается сердце. Детские страхи никуда не делись. Она помнит тот кошмар с судом, помнит, как я плакала, думая, что могу их потерять.
– Всегда, солнышко, – говорю я твердо. – Мы одна семья, и семья не расстается.
– Хорошо, – вздыхает она и засыпает почти мгновенно.
Я выхожу из ее комнаты и понимаю – вот оно. Вот то, ради чего стоило бороться. Не ради абстрактного счастья, а ради права каждый вечер читать дочке сказку и отвечать на вопрос "а мы всегда будем жить вместе?" словами "всегда, солнышко".
Во дворе все еще горит свет. Алексей убирает посуду с гриля, складывает стулья. Я выхожу к нему помочь.
– Хороший вечер, – говорит он, как говорит каждый день.
– Обычный, – отвечаю я, как отвечаю каждый день.
– Поэтому и хороший.
Мы садимся на скамейку, которую он сколотил прошлой весной из остатков досок после ремонта террасы. В доме горят огни в детских комнатах – Егор еще не спит, читает что-то в планшете, Кира повторяет завтрашнюю контрольную. Наши дети в нашем доме. Наша жизнь.
– О чем думаешь? – спрашивает он, обнимая меня за плечи.
– О том, что хочу остановить время, – признаюсь я. – Хочу, чтобы вот этот момент длился вечно.
– А я думаю о том, что впереди еще много таких моментов, – отвечает он. – Завтра мы пойдем в зоопарк, на следующих выходных будем сажать цветы, через месяц поедем на дачу к моему брату. Впереди целая жизнь обычных, хороших дней.
Он прав. Впереди годы – Света пойдет в школу, Егор будет поступать в институт, Кира станет взрослой девушкой. Будут экзамены и влюбленности, ссоры и примирения, праздники и будни. Будет жизнь.
Из дома доносится топот ног и знакомый голос:
– Тетя Оля! Я не могу найти мою любимую ручку!
– Кира, уже поздно, – отвечаю я. – Возьми любую другую.
– Но завтра контрольная! Мне нужна именно эта, она счастливая!
Алексей смеется.
– Пойду помогу найти счастливую ручку, – говорит он и встает.
– Не надо, я сама, – останавливаю я его, но он уже идет к дому.
А через минуту Кира выбегает во двор – в пижаме, с растрепанными волосами, размахивая найденной ручкой.
– Нашла! – радостно кричит она. – Она была под подушкой!
Она бежит ко мне, чтобы показать свое сокровище, но спотыкается о неровность в дорожке. Я подскакиваю и подхватываю ее, обнимаю. Она мягкая, теплая, пахнет детским шампунем и мятной зубной пастой.
– Ты не ушиблась? – спрашиваю я, поглаживая ее по спине.
– Нет, – мотает она головой и прижимается ко мне всем телом. – Спасибо, мама.
Мир останавливается.
Мама.
Она сказала "мама". Впервые за весь год она назвала меня мамой – не тетей, не просто по имени, а мамой. И от этого простого слова у меня перехватывает дыхание, к глазам подступают слезы.
Я прижимаю ее крепче, и она не вырывается, только сильнее прижимается ко мне. Мы стоим так в вечерних сумерках – женщина и девочка, которые когда-то были чужими друг другу, а теперь стали мамой и дочкой.
– Кира, – шепчу я ей в волосы. – Моя хорошая девочка.
– Мам, а ты не уйдешь от нас никогда? – тихо спрашивает она.
– Никогда, – отвечаю я твердо. – Я твоя мама, а мамы не уходят.
– Хорошо, – вздыхает она довольно. – А теперь можно я покажу тебе свою ручку? Видишь, на ней нарисован единорог. Егор говорит, что единороги не существуют, но я знаю, что он неправ.
– Конечно, неправ, – соглашаюсь я, рассматривая ручку. – Единороги обязательно существуют. Просто они очень хорошо прячутся.
– Точно! – радуется она. – Я так и знала!
– А теперь марш спать, единорожья принцесса, – говорю я. – Завтра контрольная, нужно хорошо выспаться.
– Хорошо, – послушно кивает она. – Спокойной ночи, мам.
Она целует меня в щеку и бежит к дому. А я остаюсь стоять на дорожке, прижимая ладонь к тому месту, где только что был поцелуй, и думаю о том, что вот оно – самое важное признание в моей жизни. Не "я тебя люблю" от мужчины, не "мама, ты самая лучшая" от родных детей. А простое "спасибо, мама" от девочки, которая выбрала меня своей второй мамой.
Алексей подходит ко мне, обнимает сзади.
– Слышал, – шепчет он. – Поздравляю. Теперь у тебя официально трое детей.
– У нас, – поправляю я, откидываясь на его грудь. – У нас трое детей.
– У нас, – соглашается он и целует меня в затылок.
Мы стоим так, обнявшись, в нашем дворе, рядом с нашим домом, где спят наши дети. В окнах больше не горит свет – Кира быстро заснула со своей счастливой ручкой, Егор наконец отложил планшет. Тишина, но не пустая, не мертвая. Живая тишина дома, где все на своих местах.
– Знаешь, о чем я думаю? – говорит Алексей.
– О чем?
– О том дне, когда вы въехали в дом. Помнишь, какой был шум? Егор пытался затащить велосипед в лифт, Света рыдала из-за потерянной игрушки, а ты ругалась с Дмитрием по телефону.
Я смеюсь.
– Еще бы не помнить. Я тогда думала, что соседи нас возненавидят.
– А я думал, что мой покой кончился навсегда.
– И что теперь думаешь?
Он поворачивает меня к себе лицом, смотрит в глаза.
– А теперь думаю, что это был не покой. Это была смерть. А вы принесли мне жизнь.