Читать онлайн спирит-панк-опера «БэздэзЪ» бесплатно

спирит-панк-опера «БэздэзЪ»

Глава 1.1

Глава 1.1

31 декабря 919 года. Васильков.

Рис.0 спирит-панк-опера «БэздэзЪ»

“Жёлтое платье видишь?” —сказал дворник и показал на витрину “Кисельных Берегов”. За дальним столиком сидела Маргарита в платье своего любимого цвета. Левша усмехнулся. Он узнал бы её и с луны, и нечего пальцем тыкать. Спрыгнув с кадавра в сырой снег, он сбил на затылок шлем, посмотрел на Детское море, исчезающее в темноте мартовской ночи, на редкие, сонные огни родной Герники, на вывеску кафе, уютно мигающую неоновыми буквами сквозь мягкий снежный штрих. Ну вот и всё… оставалось войти. Несколько шагов и… Родной ставрийский ветерок вдруг свистнул в голых ветках и юркнул за пазуху.

“Да-да… спасибо за напоминание”, – прошептал Левша достал из-за ворота гимнастёрки кулон, снял его с серебряной цепочки и потёр пальцами – это был кусочек допотопного янтаря. Внутри золотой смолы застыла маленькая пчелка в желтом платьице с черными полосками. Маргарита сидела спиной ко входу и болтала ложечкой в кофейной чашке. Левша достал из кармана шинели маленькую подарочную коробочку – белый глянцевый картон, золотистые полоски наискосок и неряшливый жидкий бантик на крышке. Это лучшее, что он смог, а точнее, успел раздобыть – магазины Герники уже закрывались, когда он влетел в город по Рыбо-Китскому шоссе. Левша положил янтарь в коробочку, потряс – гремит. Невинный подарок из детства в копеечном футляре – даже мило. И глупо.

“Ну всё, ладно, как есть, вперёд”.

Левша прошелестел по мерцающему неоновому снегу, взялся за ледяную латунную ручку. Разве может быть у входа в хорошее место такая обжигающе-ледяная ручка? Видимо, может. Он толкнул дверь и вошёл. Звонко, как детские голоса, зазвенели знакомые колокольчики. Из-за чёрной гривы волос показался острый профиль и быстрые ресницы. Левша подумал, что Маргарита сейчас обернётся… но она только подула на кофе, сделала красный помадный глоток и отвернулась. Левша стянул шлем, поправил волосы, застегнул верхнюю пуговицу на воротнике и медленно пошёл к Маргарите. Оставалось несколько шагов – он не знал, что скажет, только… Вдруг воздух вокруг зазвенел, начали бить башенные часы, под ногами задрожали половицы, за окнами проснулась ночь марта, заворочалась, сверкая звёздами на чёрной шкуре, и, порывисто сопя, заглянула в маленькие окна большими тревожными глазами.

Рис.1 спирит-панк-опера «БэздэзЪ»

Часы всё били тяжёлыми раскатами. Снаружи заржал его кадавр, а потом вдруг запищал мышью. Неужели злые сёстры обманули его, задёрнули шторы и перевели часы назад, чтоб он опоздал? Левша почувствовал, что правая щека потяжелела, переносицу вывернуло громоздким навесом. Он вцепился в лицо. Оно разваливалось в ладонях и сочилось сквозь пальцы. Левша изо всех сил пытался подавить крик. Только бы Маргарита не повернулась сейчас! Он бросился прочь не разбирая дороги, видя всё кривым и растянутым, как сквозь огонь. Задыхаясь от бега и давясь жирным воздухом внешнего мира, он упал в кровать, уткнулся безобразной головой в подушку и под двенадцатый удар часов проснулся…

Левша отдышался. Стены его номера еще гудели после полуночного боя. Он испугался, что потерял кулон, поискал его за пазухой. Слава богу – на месте. “Бесполезное и вредное стекло”, – с досадой подумал Левша, сжимая кулон в ладони. Воспоминания, заключённые в этом камне, давно стали горькими, а он всё носит их у самого сердца, как отравленный клинок без ножен. Когда-нибудь он решится и избавится от него, отправится на край света, взбирётся на самый высокий вулкан и выбросит ядовитый камень в самое жерло. Главное, самому не броситься следом в кипящий расплавленным янтарём и пчёлами кратер… Левша вздрогнул и снова проснулся.

Рис.2 спирит-панк-опера «БэздэзЪ»

Пружинистое тиканье часового механизма отстукивало последние минуты ночи. За окном его номера в башне под часами уже не темень, а черничное молоко, полное крупных хлопьев тихого снега, и отсвет одинокой новогодней гирлянды. Где-то за городом послышались хлопки. Левша открыл глаза и прислушался. Спросонок подумал, что это салют, но нет – это были винтовочные выстрелы. По ночной улице проревел тяжёлый мотор, прогремели копыта, за городом грохнули несколько орудийных залпов, сверху прострочила пулемётная очередь, потом пропел протяжный, сигнальный вой рыкаря. Затем всё стихло…

Сильно ныла правая рука в кислотном браслете. Духота навалилась горячим телом – натопили как в бане. Вчера на рассвете, когда Левша подъезжал к Василькову по северной дороге, дым из трубы крематория валил гуще обычного. Васильков был наряден и тих, как жених в гробу. Шли дни зимнего Коловорота, но вместо круглосуточного столпотворения и шумного новогоднего карнавала, в котором Левша рассчитывал затеряться, – только опустевшие улицы, облетевшая мишура и мусор прерванного праздника.

Левша провёл в седле полных трое суток и из-за всех дорожных приключений на границе Проклятого Поля почти не спал. Кадавра он оставил в пустом внутреннем дворе крематория, снял с него батареи и со всем кислотным снаряжением поднялся по чёрной лестнице к себе в номер, в башню под часами. Дверь оказалась опломбирована, а замок вскрыт. Левша аккуратно сломал печать, занёс снаряжение, заперся, подпёр дверь вешалкой, придвинул для верности тумбу, поставил батареи кадавра на зарядку и, не снимая шинели, на минутку прилёг на кровать.

Рис.3 спирит-панк-опера «БэздэзЪ»

Очнулся он уже ночью. В темноте наверху проступало зыбкое пятно – образ Ставра Стрижекрыла: младший бог триады сонно глядел на него со старинной фрески на сводчатом потолке, также на стенах проступали образы сирен и Ставра-Стрижекрыла с окровавленным мечом. Левша перечеркнул себя знаком, зевнул, поднялся, хромая на искорёженные ноги, и, прижимая к животу больную тяжёлую руку, побрёл через гостиную, споткнулся впотьмах о дорожную сумку со сваленными сверху оружием и кислотным снаряжением. Нащупал выключатель, но вовремя опомнился и отдёрнул руку. Чёрт! Не хватало засветить на весь Васильков – его окно в башне под часами.

Заперевшись в ванной, он прислушался – тихо. Щёлкнул выключателем . Когда глаза привыкли к свету, покосился в зеркало над раковиной. Можно было подумать, что оно кривое и гнутое, но, увы, пенять приходилось на лицо, исковерканное Проклятым Полем. Левша поспешил отвернуться от уродливого отражения, снял и бросил на пол тяжёлую от сырости и пережитого шинель. Штаны и гимнастёрка истлели в густом и жирном воздухе внешнего мира. Сдирались они мерзкими расползающимися лоскутами, и он брезгливо откидывал их к шинели. Эту форму довоенного образца с тремя сквозными дырками от пуль, пропитанную старой, запёкшейся кровью, Левша снял с покойника. Два последних месяца он бродил по Проклятому Полю в этом отрепье, как в чужой мёртвой коже на голое тело.

Рис.4 спирит-панк-опера «БэздэзЪ»

Левша сел на край ванны и повернул душевой кран. Тот взвыл и спросонок начал яростно гудеть и плеваться то кипятком, то ржавчиной. От души выругавшись, Левша одолел чёртову дуру, вода пошла густо и горячо, ванну заволокло паром. Чего-чего, а кипятка в крематории хватало. Другого горячего душа, да ещё и с дьявольским напором не найти во всём окрестном Приполье. Левша достал из кармана шинели коловрат, проверил барабан, положил его на столик рядом.

Ванна набралась. Левша выключил воду. Стало тихо. Его правая рука была схвачена громоздким и по виду очень тяжёлым браслетом. Тощая, белая как молоко, кривая спина, вывернутые лопатки, помятая голова на тонкой перекошенной шее, ноги худые и покорёженные – всё тело было изувечено как будто несколькими разными недугами. Впрочем, всё не так уж плохо по сравнению с тем, как он выглядел ещё пару месяцев назад. На самом деле его уродства имели одну причину, и имя ей – Маргарита. Разбитое сердце – не самый лучший спутник для часовщика в Проклятом Поле. Левша забрался в ванну, окунулся с головой и оказался в глухом, ватном пространстве незаконченных воспоминаний: своих, чужих, перемешанных, будто рис с просом. Лица, голоса, сражающиеся под ногами тени, жёлтое платье, сброшенное, как змеиная кожа… нет, это точно не его воспоминание. Лучше было поскорее всплыть, пока не запутался, кому из этого гвалта голосов нужнее дышать воздухом его лёгких. Но Левша не спешил и ждал, стиснув зубы, когда задохнутся чужие и останется только самый тихий голос – его собственный.

До скрипа, до розового цвета отмыв своё безобразное тело, Левша выбрался из ванны, насухо вытерся и закутался в махровый ярко-красный халат, вышел в гостиную, прохромал вокруг стола. С наслаждением вдыхая пыль своего уютного убежища, он ощупывал в темноте знакомые пространства. Какое счастье, что его номер не тронут и все его вещи: милые сердцу безделушки, книги, маски, оружие, кислотные устройства, его первый кислотный костюм и парадный портрет Севастьяны Лисовской в образе Звёздной дочери – были на тех же местах, что и полгода назад, когда он закрыл дверь на ключ и сбежал из Василькова. Левша задёрнул глухие шторы и зажёг над столом голую лампу без абажура.

Рис.5 спирит-панк-опера «БэздэзЪ»

Синие волосы Лисовской на портрете ярко загорелись в электрическом свете. Левше припомнилось, как однажды она заявилась к нему в номер сильно навеселе. Дело было почти год назад, под конец новогодних гуляний. Вручив ему эту картину кисти неизвестного художника, Лисовская сказала, что это от одного поклонника на её тридцатилетие, и раз Левша ничего не подарил ей на этот невесёлый праздник, то она сама дарит ему портрет с ещё сырыми красками. Она сняла со стены над кроватью поливановские скрещённые мечи, пару фотографий, маленькую схему Проклятого Поля и повесила портрет на их место. “Так я буду присматривать за тобой”, – сказала она и осталась ночевать.

Посидев немного в своём любимом кресле и задумчиво поковыряв кривым, старушечьим пальцем бархатную обивку, Левша принёс из ванной опасную бритву, забрался с ней на спинку дивана и, немного повозившись, снял со стены под потолком вентиляционную решётку. Там, в нехитром тайнике, был спрятан небольшой металлический кейс.

Левша сел за стол и открыл свой походный чемодан. Внутри лежала ритуальная маска “Паучий Поцелуй”, “голодная” чаша, горелка, флакон спирта, стеклянные колбы, пачка столичных денег, чёрный бархатный футляр и набор причудливых инструментов, похожих не то на хирургические приборы, не то на воровские отмычки. Он открыл одну из колб, выпил прозрачную жидкость, поморщился и занюхал пробкой. Посидев с минуту без движения, Левша выпрямился насколько позволяла горбатая спина. Насвистывая лёгкую мелодию, положил на стол руку с походным браслетом. На обратной стороне имелась пластина, державшаяся на дюжине винтиков. Вооружившись маленькой отвёрткой, Левша снял пластину. Под ней оказались прозрачные трубки, по которым пульсировала кровь. Трубки соединялись в небольшом серебристом цилиндре, издававшем едва уловимый звон.

Рис.6 спирит-панк-опера «БэздэзЪ»

Открутив заслонку, державшуюся на двух винтиках, Левша положил руку на “голодную” чашу, взял металлический щуп с крючком на конце и открыл заслонку. Из неё хлынула кровь и стали падать, со звоном ударяясь о дно чаши, маленькие, но будто бы очень тяжёлые частицы. Рука стала лёгкой, как будто пустой. Левша поспешил закрыть заслонку, ополоснул цилиндр спиртом из флакона и закрутил пластину на место.

Закончив с браслетом, Левша с облегчением потряс рукой, наслаждаясь обретённой лёгкостью. Затем он принялся вылавливать из чаши наиболее крупные частицы – содержавшие в себе чистейшую полевую росу. Левша ополаскивал каждую спиртом и складывал в пустую колбу. Набралось восемнадцать штук. По тяжести браслета можно было догадаться о крупном улове, но он не рассчитывал на столь богатую добычу. Даже если сдать росу разом и по средней цене, то вырученных денег хватит на годы безбедной жизни в далёкой стране, в тихом месте в тени вулкана.

Пришло время самой драгоценной добычи. Левша, вооружившись щипцами, продолжил искать в густеющей крови и наконец поймал едва видимую частицу полевой плоти. Извлечённая на свет, она музыкально зазвенела и наполнила воздух ни с чем не сравнимым ароматом бездны. Левша поместил ее в маленькую стеклянную пробирку из тонкого зеленоватого стекла и взвесил её в руке, невесомая на вид, на ладони она ощущалась тяжелой как кусок свинца. Левша аккуратно положил пробирку в футляр, вытер со лба проступивший пот и рассмеялся. Он и погибель свою обернул в добычу. А разбитое своё сердце он утешит – пускай не плачет.

Одна такая частица стоит сотен капель самой чистой часовой росы – это целая прожитая жизнь, заключённая в крошечном кристалле. Теперь, когда Левша поднялся с глубин Проклятого Поля, эта минувшая жизнь забудется, будто сон к полудню, растает, как томное облако, как многотомный роман в печи. Скоро от него останется только красивый остывающий пепел, но и его в считанные часы разворошит и унесёт ветер внешнего мира. Зато здесь, в частице полевой соли сохранено всё.

Первая такая частица, добытая в прошлом году Севастьяной Лисовской, стоила как снаряжённый надёжной командой морской корабль, с трюмом, сытым сокровищами. Следующие частицы, добытые в Проклятом Поле, стоили в разы дороже, а за эту последнюю какой-нибудь престарелый царь не пожалеет и всего своего царства, только бы прожить ещё одну жизнь. Целая жизнь в маленькой блёклой крупице. И больше не осталось в живых никого, кто смог бы добыть ещё полевой соли, и ни у кого больше нет даже одной частицы… только у Левши.

Что ж, теперь пора было позаботиться о себе. Левша отстегнул ткань в крышке кейса. Под ней оказалось зеркало, на нём тонкими чёткими линиями было прочерчено лицо. Он достал чёрно-белую фотографию молодого человека, чьё лицо было разлиновано в точности таким же образом, что и зеркало. Открыл бархатный футляр – внутри серебристая машинка, похожая на напёрсток с заводным механизмом и бойком, как на маленьком пистолете, только на ударной поверхности бойка чернел бритвенно острый осколок Болотного железа.

Рис.7 спирит-панк-опера «БэздэзЪ»

Рядом с напёрстком лежал металлический стержень на шнурке. Левша раскрутил его, зарядил внутрь частицу из колбы, закрутил, стал энергично трясти, пока стержень не нагрелся в руке. “Сделаем это быстро. Сделаем это очень быстро”, – шептал Левша, запихивая в рот стержень и зажимая его зубами, как удила. Лицо его сделалось совершенно белым, глаза ввалились, губы потемнели, он надел напёрсток на безымянный палец правой руки и взвёл боёк. Часовой механизм противно и торопливо затикал, Левша со стоном мучительного предвкушения уставился в разлинованное зеркало. Раздался гадкий щелчок.

Как будто невидимый великан дёрнул Левшу поперёк и чуть не порвал пополам. Удила хрустнули в зубах, роса из раздавленного стержня быстрее боли пронзила всё тело сварочным электрическим жаром. Все спазмы и тугие узловИща, стягивавшие и корёжившие тело, сгорели в одну секунду. Зеркало треснуло и развалилось на несколько осколков. Левша протяжно всхлипнул. Его било крупной дрожью, отступающая боль звенела в голове самой тонкой струной. Левша вытащил удила, сплюнул сладкую от росы кровь и забылся.

Часы пробили шесть раз – начался час Зверь-Неведа – лучшее время суток, когда неизвестно, что будет, и наглые планы ещё не составлены. Рядом с чемоданом на столе стояла вазочка с помутневшими и слипшимися барбарисовыми конфетами. Пришлось повозиться, чтобы выломать из липкого кома один леденец – вкус детства. Внешний мир понемногу принимал в грубые, родные объятия своего блудного сына.

Левша встал, c наслаждением потянулся и подошёл к зеркалу. В рассеянном утреннем полумраке из отражения на него глядел хрупкий, красивый юноша с тонкими девичьими чертами. Глядя строго в фас, нельзя было найти в этом лице ничего мужественного, кроме жидкой, светлой щетины, но стоило Левше чуть повернуться, как открывалось подлинное украшение его лица – роскошный, острый и прямой нос. Когда Левша поворачивал голову, то будто океанический трёхмачтовый парусник ложился на курс.

Левша открыл гардероб и достал неприметный бежевый костюм, какие носят столичные туристы, посещающие Приполье в поисках психических развлечений. Выбрал маску русого зайца – такая годилась как для новогоднего карнавала, так и для небезопасных припольских будней. Она будто бы говорила: “Я обычный и не гордый человек, мне не нужны неприятности, и сам я их не доставлю”. К тому же в вытянутой заячьей мордочке прекрасно помещался нос Левши.

Рис.8 спирит-панк-опера «БэздэзЪ»

С улицы послышался когтистый скрежет. Левша подошёл к окну и выглянул за штору. Внизу, во внутреннем дворе мёл дворник, медленный снег кружился в воздухе и засыпал работу квадратного бородача в долгополом тулупе. Левша аккуратно приоткрыл окно, потянул носом колючий горьковатый воздух и уставился в блёклые рассветные сумерки. Из этого окна отличный вид на Проклятое Поле, но сейчас, когда сыпет снег и только светает, его ещё плохо видно – всего лишь тёмное помутнение в пространстве над Детским Морем.

На подоконнике рядом с засохшим кактусом, похожим на магическую куклу для заклинаний, стояла табличка с надписью: “В Проклятое Поле не смотреть. Сойдёшь с ума и сгинешь”. В уголке, в назидание, был нарисован человечек в смирительной рубашке. Художник умело передал его психические повреждения.

Внизу мигала неоновая вывеска поминальни: “Тихий Омут”. Левше захотелось перекусить, но ещё сильнее – выпить. Как говорили древние, жажда утоляет голод. Опрокинуть рюмку-другую солнечной воды, осушить большую кружку кофе.. тогда аппетит разгуляется и можно будет крепко позавтракать омлетом, например, и местным кексом под вишнёвым сиропом. Внешний мир бодро ударил по нижним струнам, и Левша оживился. К тому же нужно как следует осмотреться. Приполье и Васильков выглядели брошенными. Нужно было встретиться с Полуторолицей Панной и расспросить её, о том что произошло здесь за месяцы его отсутствия… судя по всему, ничего хорошего. Правда, хозяйка “Тихого Омута” обычно спит до обеда, но, может, она пока не легла и ещё лакает свой гвоздичный ликёр над учетными книгами. С Панной Левша мог поторговаться за росу, но вот рассказывать о главном улове пока не стоило.

Раньше Васильков ещё накануне Коловорота был рад, “Тихий Омут” поил голодных, бани купали пьяных, крематорий не принимал покойников и всё своё тепло дарил живым. Часовщики были главными на этом празднике. Они были как идолы в окружении прекрасных сестриц. В те времена с них писали портреты, как с поэтов, посвящали им песни, как героям, и делали на них ставки, как на лошадей. Их именами называли детей, собак и героев рисованных историй. Тогда удача ещё ходила с ними, как ручная, а погружения давались легко, как подвиг на миру. Одно время Лисовская, Левша и товарищи вообще думали купить Крематорий целиком с половиной Василькова в придачу, чтоб всем часовщикам, проводникам и их сестрицам было место на берегу Проклятого Поля. Не верилось, что с тех пор миновал всего один год. Год, который прошёл по ним как тупая коса по траве – кого поломало, кого срезало, кого вырвало с корнем. Жив ли ещё кто-нибудь, кроме Левши, из их дружной и славной шайки Золотого Века?

Рис.9 спирит-панк-опера «БэздэзЪ»

Вдруг у Левши кольнуло сердце. Он только сейчас заметил внизу своего кадавра. Великанский конь стоял неподвижно, и его так засыпало снегом, что не разглядишь. Сам-то Левша выспался, принял ванну и вернул себе облик, а всё это время его верный конь стоял на холоде со снятыми накопителями. Левша нашёл в гардеробе и накинул пальто, сунул босые ноги в подвернувшиеся домашние туфли, разбаррикадировал дверь, выломал из вазочки леденечный ком – угощение для коня, – сунул его в широкий карман, снял с зарядки две горячие и потрескивающие батареи, крякнув, поднял и потащился с ними в коридор, а затем по крутой лестнице вниз. На столе, навострив уши, осталась лежать маска русого зайца.

Кадавр встретил Левшу своим обыкновенным безразличием. Это был старый оратайский тяжеловоз – пузатый, на слоноподобных ногах, с короткой шеей, изуродованной ослино-крокодильей мордой, и мутными белёсыми глазами, неживыми настолько, что даже зимой на них мерещились мухи. До войны его боевой обвес фирмы «Гудвин» 85 серии считался передовым, но сейчас батарейные ячейки окислены, приводы протекали сквозь слои обмоток и хомутов, кресло давно потеряло обшивку и торчало на спине сутулым каркасом. Серебряный жетон на именном ремне имел изящную гравировку “Аллегро”. Трудно вообразить, что когда-то этот безобразный зверь заслуживал столь гордое прозвище. Левша погладил тупую морду исполина и поднёс к печальным, чёрным губам барбарисовый слиток. Без тени благодарности животное захрустело гостинцем.

Вдруг позади что-то грохнуло…

Глава 1.2

Пулев грузно вывалился с чёрного хода ”Тихого Омута“ грохнул дверью, придавил её могучей спиной в роскошной переливающейся шубе и прислушался. На его добродушной и хитрой бегемотовой роже замерла весёлая настороженность. Дышал он тяжело всем могучим и жирным туловищем. Вроде тихо… Пулев встряхнул кистью. Да-а… приложился как следует… бил он, как конь копытом, и в этот раз уж очень смачно зарядил с правой наглому сокартежнику. Тот раззявил пасть, прыгнул поперёк хода, мол, не пущу. Тут Пулев хрясь без замаха… аж в брызги. Да-а, что умел, то умел.

Рис.10 спирит-панк-опера «БэздэзЪ»

Голова гудела: с прошлого вечера за сукном просидел. Три раза в ноль уходил. Сколько кальянов с тишиной, сколько графинов с табачной водкой употребил, счёту нет, а всё ж поднял котлету на семь тыщ и спрыгнул. То-то они осерчали… а он хрясь с правой… и ходу. Не отдышаться никак, сердце словно воробьиное колотится, еле тянет. Зато котлета греет грудь, слышно, как облигации скрипят. Уфф… отдышаться бы.

На дворе снежок кружит, светает уже. Пусто. Тихо. Нет… какой-то тощий чудак обметает кадавра. Ох, и убогая у него скотина: зачем на таких в приличные заведения пускают? Пулев уселся на ступеньки, поднял меховой воротник – бобровый, мягкий, дорогими сигарами прокурен – тоже выиграл, у караванщика пьяного. И ведь в размер как раз, и не жмёт ни в плечах, ни в брюхе, и сидит по-царски. Надо же, прежний хозяин такой же статный молодец, как Пулев, а сумел так упиться, что всё проиграл.

Чуть отдышавшись, Пулев стал забивать трубочку. Дверь позади приоткрылась, в неё высунулась крысиная мордочка с красными от кровавых соплей усами, заморгала, затаращилась, еле натягивая веки на выпученные от ненависти глазки. Пулев усмехнулся: “Ты живой, что ли? Спать иди”.

“Вот он! Вот он сидит!” – заорал потерпевший картёжник, захлёбываясь и брызжа развороченным носом. Рядом вырос управляющий игрой, строго посмотрел на Пулева.

Пулев расплылся в улыбке: “Ну чего? Все правила знают. Кто ушёл, тот ушёл. Что случилось за столом, то осталось за столом!”

“Вы у нас больше не играете”, – сказал управляющий и закрыл дверь. Из-за неё послышались булькающие протесты потерпевшего, мол: “Как же так? И это всё?” – потом стихло. “Подумаешь, – Пулев растянул и запыхтел трубочкой, – у других поиграю. Или завяжу совсем, когда ещё так сфартит”. Он заулыбался, перебирая в мутной и тёмной голове приятные события удачной ночи.

Вдруг Пулев замер, аж трубку закусил. “Разбери меня нашесть…” Паренёк, обметавший коня, принялся менять батареи и мельком глянул на Пулева. “И разлюби меня мать… это ж Левша – старый дружок, звезда кислотного Приполья. Предатель.”. Этого мальчика-колокольчика с цыплячьими плечиками, с фарфоровой шейкой и рубильником, которым можно конверты вскрывать, Пулев узнал бы за четыре столба. А вот Левша не узнал старого товарища в косматой бороде и шубе. У часовщиков после возвращения из Поля вообще память дырявая, особенно первое время.

С полгода назад прошла новость, что Левша сгинул в Проклятом Поле, двух его проводников нашли исковерканными и мёртвыми на границе – верный знак, что сам часовщик подавно погиб. А перед этим вся свара центровых и местных охотников за головами (и Пулев в их числе, конечно) наперегонки носились по Приполью в поисках Левши. За его голову была назначена награда в сто тысяч. Сто тысяч!!! Как за дюжину налётчиков или за пару лесных царей. Ну ещё бы… Этот щенок искалечил Холоса Сциллу – богатейшего магната Ионики. Весной он за каким-то чёртом уехал в Василиссу, где его почитали за великого мастера добычи росы. Так вот – на каком-то балу, приёме, или чего там у них в высшем свете, он встретился лицом к лицу с Холосом Сциллой и ни с того ни с сего рыкнул ему прямо в упор. Да так, что у бедолаги рожа треснула и глаз вытек, а в следующую секунду Левша проткнул его ножом для колки льда и удрал. И всё это в приличном обществе: генералы, дамы, собачки и прочая подобная публика.

Сто тысяч. И вот они в двадцати шагах как на ладони. Пулев почувствовал, как по бокам поползла потная слизь. Нет, это не от жадности – хуже, это – азарт. Спокойно. Тут нешуточное дело. Надо провернуть все плавно, чтобы не спугнуть. Пулев, стараясь соблюдать непринуждённый вид, залез в кобуру под мышкой и переложил свой пятизарядный “Поступок” в карман шубы – так оно сподручней будет. Он проверил пистолет на ощупь – вроде порядок. Главное, спокойно… Пистолет надёжный, обойма полная. Пулев тискал рукоять в жарком кармане. Карман чужой, незнакомый: песок, мелочь липкая, фантики какие-то, противно, фу… и ладонь вспотела.

Рис.11 спирит-панк-опера «БэздэзЪ»

Укрыться Левше негде, бежать некуда, тупик. Оружия при нём не видно, может, в шинели, в кармане? Нет, вряд ли, вроде не тянет, не топорщится нигде – пустые карманы, если и есть где за поясом, то не успеет достать. Рыком Левша не шибко силён, едва ли и одну пулю сдержит. Что ж он, дурень, совсем себя не бережёт? Даже жалко его, бедный, бедный Лёвушка. Бедный то бедный, зато награда за него богатая. Раз пошёл фарт, надо брать. А если не прав, то покаюсь и милостыньку подам. Внутри всё равно трепыхается, по кишкам как будто горящий поезд ездит, как ни крути, а все таки рыкарь – опасненько. К чёрту… делов на пять секунд. Тихонько можно подойти поближе, чтоб наверняка, шагов с десяти стрельнуть – и готово. Ну, береги мя, Вий-батюшка. Пулев поднялся.

Левша оторвал от земли вторую батарею и собирался зарядить её в разъём на боку кадавра, когда позади послышались сбивчивые и торопливые, как у смерти, шаги. Мелодично взвёлся затвор пистолета, Левша обернулся словно во сне. На него ползла человеческая туча в роскошной шубе, целилась ему прямо в лицо и кричала: “Доброе утро, братец Левша!” – Левша сжался, оскалился и почувствовал мерзость Пустоты под сердцем. Тело стало чужим, отчаянный рык сам вырвался из груди. Выстрел… Будто обухом топора ударило в лоб, рык захлебнулся. Больно. Темнота схлопнула железную пасть и заглотила Левшу в тесную яму со змеями, куда человек попадает за мгновенье до смерти. Ещё один выстрел – и ему конец, но вместо этого, как сквозь колотое стекло, Левша услышал натужное пыхтение и сдавленную брань Пулева.

Спина Пулева поледенела. Заклинило, заклинило затвор! Шипя и клацая зубами, он лупил по пистолету и заворожённо глядел, во что превращался мальчишка у него на глазах. В пяти шагах перед ним – безобразный, дурной сон, мерзкая тень Проклятого Поля в сером пальто. Левша ещё оглушён собственным рыком, но уже ищет Пулева недобрыми паучьими глазами. А тот только пыхтит, дерёт ладонь об крышку затвора и уже не помнит, как стрелять из бесполезного пистолета, может быть, себе в рот?

В следующую секунду на Пулева бросились его сто тысяч. В последний момент он взвыл и отмахнулся тяжёлой рукой, Левша отлетел, как пустая коробка, но, не успев упасть, снова бешенной собакой кинулся на шубу. Пулев даже не понял, как случилось, что он уже удирает. С детства он не бегал, полагая это не солидным для своих габаритов, и тем больше было его удивление от того, как хорошо у него получается. Весь он превратился в машину для бега: все сочленения его будто смазаны, тяжёлое брюхо звенит ментоловой лёгкостью, полы невесомой шубы поднялись на лету, как крылья морского чёрта. Снег в лицо, стены, стены, поворот, чёрные окна, ни души. Впереди тоннель арки с мутным светом в конце, гулкий скрежет шагов позади, ой-ой… значит, такой бесславной будет его смерть. Только бы на улицу успеть, только не в обоссанной арке…

Чудо… выбежал под зелёное небо утра. Обернулся, ожидая принять бросок чудовища в лицо. Когда здоровяк пустился наутёк, Левша бросился следом. Его лёгкое, вскипевшее пустотой тело готово было в три скачка настигнуть тушу жертвы. Но тут же выяснилось, что его домашние туфли разлетаются на гололёде в разные стороны. Он шлифанул на месте, как дикий кот на мокром паркете, упал, вскочил, но как ни старался, не мог догнать подбитых железом ботинок Пулева.

Из арки выбежали на мост. Пулев обернулся. Левша следовал за ним, туфли его скользили, он даже отставал, полевая тень слетела с него, и он уже не был так пугающе исковеркан, как после рыка. Теперь Пулев просто удирал от безоружного мальчишки. Приступ паники сменился почти весёлой лёгкостью, только сердце натужно качало тугую кровь. Так… спокойно, всё хорошо. Пулев на ходу пробовал разобраться с затвором. Сейчас, почти, почти… Потом остановиться и пристрелить гадину.

Левша пришёл в себя. Куда он бежит, зачем? Чёрт… Сначала-то здоровяк рванул от него, как перепуганная свинья, теперь же шёл ровной бегемотовой рысью и, кажется, в любую секунду мог опомниться, остановиться и застрелить своего незадачливого преследователя. Пробежали мост. Обледенелый гранит набережной застучал под каблуками. И назад поздно, и свернуть некуда – проклятые туфли: ни догнать, ни убежать. Господи… глупо как, хоть плачь. На тумбе ограды стояли порожние бутылки “Джокера” . Одна из них будто сама прыгнула в ладонь.

Рис.12 спирит-панк-опера «БэздэзЪ»

Пулев почувствовал, как пистолет снова превратился в оружие в его руке, жирный палец мстительно пролез на спусковой крючок. Он уже был готов остановиться и разрядить всю обойму в преследователя, когда услышал сзади сорванный голос Левши: “Стой! Стреляю!”

“Он вооружён”, – мерзкой гадиной чиркнуло во вдруг ослабшем брюхе Пулева. Ох, нехорошо всё-таки он сделал. Зря. Всё от клятой жадности. Стыд… Что-то несильно ударило его под лопатку. “Это смерть”, – подумало загнанное воробьиное сердце, что-то тонкое предельно натянулось, лопнуло в груди, и всё исчезло.

Бутылка отлетела от широкой спины, как мячик. Здоровяк вдруг стал заваливаться и упал, будто соломенное пугало с шеста. Живые так не падают. Левша подлетел к распластавшемуся на сером льду телу, что было сил пнул по здоровенному кулаку с пистолетом, поскользнулся, упал рядом. Захлёбываясь ледяным воздухом, он пытался отдышаться. Над штанами покойника поднималась дымка. Резкая вонь. Левшу скрутили желчные, рвотные позывы, он отполз немного. Мёртвое лицо мутно глядело на Левшу незлыми прищуренными глазками. Только сейчас он узнал в здоровяке Пулева. Надо же, как похудел. Раньше он весил как задняя часть кадавра, чисто брился, всё обо всех знал и держал собственную шайку охотников за головами. Он был славным парнем вообще-то, но глуповатым, не мог удержать в голове больше двух мыслей и не запутаться.

Левша ощупал лицо, рассмотрел руки и не обнаружил никаких искажений. Видимо, только с рыком он исторг из себя остатки Пустоты. Раньше по возвращении из Поля он попадал в руки врачей и техников Исходника. Его осматривали Казимиров и Лисовская, вместе они проводили обряд преображения, после чего ему полагалось не меньше трёх суток покоя в купальнях крематория, тонкие покровы, пропитанные морфином и бальзамином, и нежная забота ласковых сестриц. Понемногу Левша отдышался.

Преображение сыграло с Левшой злую шутку. Коварная эйфория. Пробудившись, он вообразил, что всё как в золотые времена, когда по Василькову можно было гулять с открытым лицом, без оружия, и все только бы улыбались ему… Но сейчас всё не так, дурья башка! Если тебя узнают посторонние, то доложат или, как Пулев, попытаются пристрелить. Из номера ни шагу без маски и двух пистолетов! И, возможно, если быть очень осторожным впредь, то получится выбраться отсюда живым, здоровым и со всеми сокровищами.

Тихо. Слышно, как падает снег. Год назад, в новогодние дни Васильков и крематорий сверкали тысячами огней, музыка гремела так, что Проклятое Поле отступало и, казалось, слабело. Толпы весёлых паломников на улицах, певцы, акробаты, скоморохи, карлики и проститутки развлекали гостей карнавала кто чем мог. Битком забитые ресторанчики и поминальни, маски, фейерверки, кислый запах салютов, санные поезда, запряжённые в тройки, развалы уличных угощений и выпивка из каждого крана. А что сейчас? Несколько гирлянд по окнам, чахлая мишура с еловыми ветками под ногами и труп толстяка посреди улицы. Пора подниматься и убираться отсюда поскорее.

Вдруг Левша почувствовал прикосновение Проклятого Поля, как будто холодная рука опустились ему в грудь и потянула сердце. Послышался противный жестяной звон, с Конюшенной улицы на набережную вышла высокая, босая женщина в лёгком летнем костюме. Она остановилась под слепым фонарём и уставилась в Проклятое Поле. С моря налетел порывистый сырой ветер и принялся зло трепать её волосы ярко-синего цвета.

Рис.13 спирит-панк-опера «БэздэзЪ»

Это была Севастьяна Лисовская – королева Приполья. Снег и холод её ничуть не смущали. Так же, как и несколько стрел, торчавших из её спины и шеи. К стрелам были привязаны бечёвки с рыбацкими донными бубенцами и консервные банки. Силуэт её зыбок, как на нечётком фотоснимке. Какие-то сволочи расстреляли её из самострелов, чтобы она гремела банками, как собака, попавшаяся злым детям, чтобы все знали заранее, что идёт королева.

Когда-то для Левши Яна Лисовская была как любимая старшая сестра, только ближе. Она была ему наставницей, и не только в кислотном деле. Когда они прятались от остальных в тёплых мелководьях Проклятого Поля и оставались наедине, она учила своего юного друга не только полезным кислотным премудростям, но и многим приятным вещам. И в том числе, как нарушать священную клятву отряда без последствий. Да уж… без последствий. После того, что случилось с ней в Проклятом Поле, когда она стала тем, чем стала, все воспоминания о ней будто бы оказались в плотных пластиковых пакетах: насквозь замороженными, и оттаять их было уже невозможно. Ум кричал сердцу: “Посмотри на неё – это твой лучший друг, она любила тебя. А разве ты не любил её? Неужели ты ничего не чувствуешь?!” “Нет, – отвечало сердце, – прости и отстань”.

Лисовская посмотрела на Левшу пустыми глазами. Стрела торчала из её горла, мутно блестела стальным наконечником и не мешала ей не дышать. Она стояла слишком близко: Пустота навалилась на Левшу и давила, как ледяной пресс, всё вокруг пропиталось металлическим вкусом, мех на шубе Пулева встал дыбом, серый лёд набережной пошёл узорчатыми трещинами и начал таять с краёв. “Ну чего тебе надо? – спросил Левша, отползая подальше, – никто тебе не поможет. Тебя просто нет. Уходи”. Левша отмахнулся.

Яна отвернулась и пошла прочь по набережной. Банки, гремя и звякая, поскакали следом, за этим звоном подалась, потянулась пустота. Пройдя квартал, Яна свернула и скрылась в Липовом сквере, стих и самый тоскливый на свете жестяной звон. Пустота отступила. После неё холодный воздух показался Левше сладким. Горькая память и жалость щекотали глаза и горло, Левша готов был тихонько всхлипнуть, и чёртов Пулев, кажется, ждал от него хоть одной слезинки, вперившись в него своими мёртвыми глазами. Но Левша только шмыгнул носом и коротко вздохнул.

Совсем рассвело. Снег на небе закончился, на фоне набирающего яркость лазурного неба проявилось чёрное, ночное тело Проклятого Поля. Теперь оно лежало над морем во всей своей инородной красоте, шевелилось, вздрагивало нервными щупальцами, шептало, как поздний гость за стенкой, и вспыхивало мелкими безгромными молниями. По улице прогрохотал броневик с пробитой башней, ввалившимся внутрь орудием и ставрийским гербом(*) на борту. Следом прогремели копытами рослые рыкарские скакуны. В сёдлах, закутавшись в чёрные бурки, дремали роевые рыкари. Впереди по улице слышались ещё грохот копыт и рёв моторов. Левша не знал, что это за банда, может быть, очередного самозванца, выдающего себя за царевича Ставра XXVIII. В любом случае ожидать от них можно было чего угодно: могли пристать или просто подстрелить от скуки. Левша спустился по ступеням набережной к воде. Нужно было переждать.

Он уселся на холодных ступенях, поднял воротник холодной шинели и сунул руки в холодные рукава. Вдали, на том берегу Детского моря, прозванного так за свою малую глубину, виднелись сквозь ночную пучину Проклятого Поля очертания Герники . Милый, родной город, казалось бы, рукой подать – шесть махов по прямой. Над городком двойная вершина, зубчатый силуэт замка Бэздэз и одноглазая башня. Восточнее – утёс Яврос, на самом его краю едва различим родовой дом Яворовых. В этом старинном каменном доме с загадочной башней маленький Левша часто гостил целыми днями, бывало, проводил все выходные и каникулы. Там жили его кузены Лютовик, Ягр и кузина – прекрасная Полея. Левша был самым младшим в той дружной компании и чувствовал себя любимым питомцем среди старших детей. Всех троих давно уже нет в живых… Да что ж такое? К глазам Левши всё-таки подступили слёзы. Вообще-то они у него всегда близко, и вот опять, он с досадой стал тереть глаза рукавом. Когда уже у него наконец созреет мужской характер? Чёрт. Но слёзы все текли, Левша бросил их сдерживать: видно, здесь и за Яну, и за Пулева, и за то, что чуть не погиб почём зря, и за мучительное преображение, и за всё, что с ним приключилось с тех пор, как он плакал последний раз.

Рис.14 спирит-панк-опера «БэздэзЪ»

Проревевшись, Левша оцепенел и загляделся в Проклятое Поле. Память повлекла его в минувшие времена, в последний мирный день детства.

Глава 2.1

16 апреля 911 года. Ставросса.

Рис.15 спирит-панк-опера «БэздэзЪ»

В тот день 16 апреля 911 года Золотой Флот проходил под стенами замка Ставрос. Левше тогда только исполнилось 11 лет. Горячая как солнце ладонь отца легко лежала на его плече и он своими глазами мог видеть ту незабываемую картину с лучшего места, с верхнего крыла крепости. Набережная внизу шумела толпой, духовые оркестры поили свежее небо маршами из медных труб. Мимо один за другим проходили шестеро красавцев-линкоров с командами, построенными в струну на палубах, с высокими как боги трубами, с долгоствольными орудиями в крутолобых синих башнях, и с разноцветными флагами, бодро хлопотавшими на голубом утреннем ветре.

Здесь было самое узкое место нижней Дунавы шириной меньше перемаха(*). Зажатый между отвесных скал черно-синий поток рассекался об каменый нож Ставроса и вырывался на простор Зэмблянского Рукава. На левом берегу его, Ставросса грела красные жестяные крыши в утреннем солнце и поблескивала звездами на бирюзовых маковках храмов.

На проводы Золотого Флота в боевой поход собрался весь высший свет и начальство Ставрии – царь, князья и магнаты со своими семействами, небесное священство старой и новой веры, и высшие сановники. Ниже, на орудийном плече, стояли рыкарские бэры в ярких разноцветных камзолах, невесты-Сирены в чёрных платьях и белых широкополых шляпках с вуалями, крепостные дворяне в серых и коричневых фраках, старшие офицеры при параде, видные горожане в костюмах и шляпах, высокие чиновники в бирюзовом ставрийском сукне, жрецы новой веры в чёрных мантиях и священники старой в ярко-красных балахонах. Над толпой возвышались великанские фигуры оратайских панов в белых гвардейских мундирах, и всё это в море зелёных и бежевых (цвета сезона 911-го года) платьев, солнечных зонтиков и прощальных белых платочков, не смоченных ни единой слезинкой. Ведь что плохого может случиться с такой поражающей мощью?

Неделю назад на южной морской границе панцарства прямо из Драконьих Вод(*) вышло пять огромных боевых кораблей похожих больше на черные саркофаги. За ними тянулся и караван из десятков таких же неуклюжих на вид приземистых транспортов . Армада взяла курс на Сиренское Море. Навстречу гостям отправили судно с отрядом переговорщиков, но их команду взяли в плен, а корабль потопили. Судя по скверным манерам это были проклятые Соло, давние обидчики Варвароссы по Медианской войне.

Двадцать лет назад случилась первая война Варвароссы против Соло, о которой не любили вспоминать. Тогда гордая империя, считавшая себя непобедимой и давно не знавшая больших поражений, была разбита на море и потеряла цветущий архипелаг Медианы, свою экзотическую прелесть, свой любимый источник кораллов, жемчуга, диковинных фруктов, сказочных перьев, пряностей, неопалимой древесины, нектара Зо-зой и других необязательных, но очень желанных товаров. К тому же гряда Медианских островов, тянущаяся с севера на юг, была единственным проходом сквозь Драконьи Воды, разделявшие земной шар поясом непреодолимой экваториальной бури.

В череде морских битв погибла большая часть океанского флота империи. На островах сгинули и попали в плен многие части южного корпуса. Соло уступали в численности и вооружении, но благодаря темным чарам и свирепости они побеждали раз за разом, внушая неуверенность войскам Варвароссы. Помимо превосходной дисциплины, врага отличала особая жестокость. Даже ветераны Просторских войн удивлялись изобретательному изуверству, с которым Соло мучили пленных и глумились над мёртвыми.

Рис.16 спирит-панк-опера «БэздэзЪ»
Рис.17 спирит-панк-опера «БэздэзЪ»

С досадой Варваросса была вынуждена оставить Медианы и отступить к себе на север. Она наградила героев, сочинила грустные песни о жестоком поражении и заложила на верфях новую южную эскадру – шесть линкоров нового типа. Тогда же начали формировать новый медианский корпус, готовить бойцов и старцинов к войне на островах. Поход возмездия должен был закрыть обидное поражение, вернуть Варвароссе Медианы и поправить уязвленное величие.

Тем временем южная сторона земли закрылась от северной. Один чёрт знал, что творится там внизу и что на уме у Соло. Только по Великому Простору ходили разные слухи. Говорили, что под властью Соло южные народы процветают. Это подтверждали некоторые контрабандные технические диковины. Например, радиоприёмники на вечной батарейке, или электронные часы с цветными экранами. На черный рынок попадали также журналы мод с очень вызывающими нарядами, папиросы с разными настроениями, термитные револьверы, женское бельё из тканей похожих на эластичные цветочные лепестки, чудодейственные лекарства из срамных частей экзотических животных и прочее.

Шли годы, Варваросса растратила запал обиды. За баснословные деньги, потраченные и растраченные на строительство, новый флот уже прозвали золотым. Южный корпус со времен перестал быть отборной армией морских десантников, проводивших дни и ночи в учениях и муштре. Расквартированные по прибрежным гарнизонам, они все больше становились похожи на туристов, только в красивой форме. Этих молодых парней в голубых рубашках, синих шортах и в солнечных очках часто можно было видеть в кафе на набережной за чашкой кофе или в кабаке с кружкой пива, а ночью услышать, как славно они распевают морские походные песни, слоняясь компаниями по узким улочкам портовых городков.

Безмятежные годы листали историю, звенели трамваи, заводы дымили, стада паслись, поля колосились, поэты писали о пустяках, в кино кружились комедии и мелодрамы, столицы пределов состязались в излишествах и тайком подражали изыскам Соло, тонко сочившимся с нижней половины света. Понемногу достроился Золотой флот, в 909 году последний из шести линкор по имени “Юный Мон” спустили на воду. Варваросса налюбоваться не могла своей новой прекрасной силой и теперь каждые несколько месяцев, в перерывах между учениями и испытаниями, проводила морские парады.

Многие, впрочем, уже говорили, что не надо никакого похода и никакого возмездия. Зачем рисковать? Вот если Соло сами приплывут, тогда… И вот они приплыли.

Золотой флот в те дни стоял на Дунаве у берегов Василиссы, готовый к параду по случаю столетия панцаря Иллуянки XXIII(*). Враг не спешил, поэтому парад провели в назначенную дату – 14 апреля, и на следующий день флот выдвинулся в Сиренское Море навстречу своей гибели. Осторожный план Варвароссы состоял в том, чтобы сначала выведать намерения врага. Невиданные прежде огромные корабли настораживали, ведь они смогли пройти Драконьи Воды. Неизвестно было, на что они способны кроме этого, каково их вооружение и бронирование. Лишь одно можно было сказать с определённостью: двигаются они очень медленно, что, впрочем, неудивительно при такой немореходной наружности.

Нарядная толпа шумела вокруг старинной исполинской пушки драконобоицы(*). Похожая на диковинного допотопного зверя, она была символом старой столицы, звездой открыток, марок и фото на память. Пятьсот лет назад ее поставили на стены Ставроса для защиты Устья от морских гадов, но бушевавшие тогда, Драконьи Войны скоро закончились и она не познала героического огня в своем нарезном чреве из заговорённой стали(*), а люди прозвали ее Холостая Роза(*). Теперь на её высокой станине, как птички, сидели дети и щебетали, глядя на морской парад. Вдруг среди них Левша разглядел жёлтое платье ядовитого, канареечного цвета. Жёлтое платье и грива чернющих, густо вьющихся волос – это была маленькая Маргарита.

Левша познакомился с ней два дня назад на набережной Герники. Он совсем нечаянно разговорился с этой девочкой, отдававшей предпочтение жёлтому цвету. Потом они гуляли по пляжу, Левша нашел обкатанный прибоем кусок жёлтого бутылочного стекла и чуть было не запустил его лягушкой по голубым волнам, но вдруг разглядел внутри маленькую пчёлку. Оказалось, что это вовсе не стекло, а янтарь. У букашки, застывшей внутри, были ярко-жёлтые полоски и большие чёрные глаза. “Похожа на меня”, – сказала Рита, щурясь сквозь янтарь на солнце. Левша сказал, что можно отдать камень мастеру: тот аккуратно просверлит, и получится хорошая подвеска.

Вечером они попрощались возле маленького дома под цветущей липой в конце Подгорной улицы, и уже через три шага Левша и думать забыл о Маргарите. Он спешил домой, наверняка мама уже извелась. Когда она болела, то сходила с ума каждый раз, когда он терялся из виду больше чем на час. Невозможно было уберечь её от тревоги, иначе как всегда быть при ней, а лучше всего сидеть рядом и держать её тонкую нервную руку в защитных колдовских перстнях. Иногда это помогало, она потихоньку поправлялась и снова становилась веселой и шумной.

Левша забыл и про камень: кажется, забросил его в стол или оставил в кармане прогулочных штанов. Да… вот так он был тогда ещё свободен. Сейчас чёртова стекляшка всегда при нём, и ему не раз виделось в дурных снах, что он потерял кулон или выбросил его лягушкой по голубым волнам.

Рис.18 спирит-панк-опера «БэздэзЪ»

Маргарита будто бы почувствовала взгляд Левши. Она обернулась и посмотрела на балкон верхнего крыла, равнодушно окинула близоруким взглядом ряд ставрийских господ и, не узнав Левшу среди бирюзовых мундирных рукавов, отвернулась. Не узнала и отвернулась… близоруко щурясь и крутя на пальчик тугие чёрные кудри. Тогда-то у Левши ни с того ни с сего впервые защемило в сердце незнакомым чувством, похожим на зубную ломоту от ледяной воды. С той секунды и до последнего дня это большое чувство будет преследовать и настигать его, как голодный и не знающий другой добычи зверь.

Так что-то на букву “Л” прилетело к Левше, помахало над ним своими скорыми, канареечными крыльями, и он потерял интерес к уходящему на свою погибель Золотому Флоту.

На следующее утро, в воскресенье 17 апреля, Левша сидел один в просторной гостиной их летнего дома в Гернике и грыз яблоко, то и дело макая его в сахар. За большими окнами блестело на море первое жаркое утро. Левша следил за искристой чехардой бликов и думал о Рите, вспоминая, как она рассказывала, что по воскресеньям мама берёт её с собой в салон “Лаванда” на набережной, но, чтобы дочка не дышала раньше времени парами красок для волос и маникюрными лаками, отпускала её в соседнее кафе “Кисельные Берега”. Там Маргарита обычно часа по два старела над мороженым, пока в салоне молодела её мать.

Сегодня после обеда Левша рассчитывал случайно встретить Риту, проходя мимо, ненарочно узнать её за столиком кафе и невзначай подойти к ней. Но пока только десятый час утра и до обеда ещё долгая вечность.

Кажется, о Левше все забыли. Со дня на день ожидалось морское сражение против Соло, в Ставроссу нагрянула толпа столичного начальства, и отцу пришлось остаться в городе. Мама, как всегда, пропадала в клинике Яворова – вон там под холмом, в непроницаемой роще царских елей. Клиника стояла глубоко в чаще, и к ней вела сказочная дорожка. В тишине, тени и хвойном духе, под колючей шалью павших иголок пряталось здание из старинного красного кирпича, тонкого мха, непрозрачных окон и тайн за ними. Там-то, на втором этаже, в маленькой палате его тревожная мама проводила порой целые дни, ухаживая за своим безнадёжным братом, застрявшем в бальзаминовом сне.

За Левшой должна была присмотреть его воспитательница Панна, но каким-то образом она решила, что мать взяла Левшу с собой в лечебницу, иначе трудно было бы объяснить стоны из её комнатки на втором этаже, так же, как и усатое уханье повара, доносившееся оттуда же. Левшу уже посвятили в то, что происходит между мужчинами и женщинами, но он всё ещё робко надеялся, что его разыграли и на самом деле всё не так мерзко.

Сначала Левша хотел написать записку, что поедет на велосипеде на Яврос к Лее, Ягру и Лютовику, но это не годилось: Вера поймёт, что он слышал их с поваром, – получится неудобно. Так что Левша просто встал из-за стола, выбежал на улицу, где жара дышала на деревья сада и солнце успело нагреть сиденье велосипеда. Через несколько минут стрекотанье спиц и уворачивания от стрекоз Левша лязгнул тормозами у ворот Явроса. Оттуда выбежал вприпрыжку Скрипка – репортёр и фотограф местной газеты. Он был увешан фотокамерами и, как всегда, имел до смешного столичный вид. Он помахал Левше, прыгнул на свой мопед и умчался с весёлым жужжанием. В воздухе остался голубой дымок, запах бензина и одеколона “Предчувствие”. Этой модной туалетной водой репортёр злоупотреблял.

Старинные ворота были наполовину открыты. Уже давным-давно они начали врастать в землю в таком гостеприимном положении, и все кому не лень пользовались этим. Левша соскочил с велосипеда, бросил его тут же и вошёл во двор, представлявший собой странное сочетание свалки металлолома и сада. Лютовик выбрасывал сюда сломавшиеся или не пригодившиеся детали от машины цветка, а Полея приводила здесь всё в порядок, выращивала розы, пионы и ирисы.

Рис.19 спирит-панк-опера «БэздэзЪ»

Вдруг Левша вздрогнул, запнувшись: в зарослях под внешней стеной горел тот самый жёлтый цвет, что вчера привлёк его в толпе на набережной. Конечно же, Маргарита не могла оказаться здесь, но Левша за долю секунды успел как будто взорваться на пехотной мине радости и, увы… разглядеть, что никакое это не платье и никакая не Маргарита. Просто пара жёлтых цветов качалась в листве на сутулых стеблях. Показалось. Разочарование.

Левша дошёл до веранды, растерянно оглядываясь. Скрипнула дверь, и его втянуло сухой прохладой дома. Гостиная, всегда пустая и неприбранная, тёмный коридор, два поворота в зелёных обоях, в конце дверь, единственная настоящая дверь в этом доме, высокая, тяжёлая, с рабочим замком – дверь, в которую всегда нужно стучать и ждать и которая не всегда открывается. Но на этот раз замок скоро лязгнул с масляным звуком.

Дверь открыла Севастьяна Лисовская: высокая, худая, как цапля, в лохматой шапке ярко-синих волос. Её высокое лицо было выкрашено ритуальной лазурью и охрой, на острые плечи накинута атласная, алая, жреческая мантия сирен, схваченная золотым ремешком так небрежно и слабо, что любопытному детскому взору Левши почти полностью открывалась маленькая грудь и низ плоского, как у скорохода, живота.

Яна потрепала Левшу по волосам долгопалой рукой с сигаретой: “Явился мой герой – гроза капустниц”. Левша поморщился. На прошлой неделе случилось небывалое раннее нашествие бабочек-капустниц, они были повсюду, и Левша от безделья принялся гоняться за ними с ракеткой. За этим его и застали. Решётка его ракетки вся была в серебристой пыльце и ярко-жёлтых намеком их внутренностях. Яна язвительно отчитала Левшу за мерзкое живодёрство, и с тех пор при каждой встрече дразнила то истребителем, то победителем, то грозой несчастных капустниц. Лисовская артистично взмахнула почти пустой бутылкой “Аргон и Бэздэс”, запустила Левшу и пошатываясь пошла к диванчику в нише стены. Там она улеглась, свернувшись калачиком и накрыла голову подушкой.

Рис.20 спирит-панк-опера «БэздэзЪ»

В башне сильно пахло раскалённым железом, машинным маслом и электричеством. Сухой жаркий воздух тихо звенел вокруг Машины Цветка. Эта громадина представляла собой нагромождение переплетённой, перекрученной стали, стекла, меди, каучука и керамики. Наподобие смерча, она расширялась кверху, внизу произрастая из маленькой чёрной коробочки, стоявшей на небольшом столике в центре зала. Из неё выходил один тонкий проводок, раздваивался и поднимался в два керамических куба. Из каждого из них выходили по два более толстых провода, те, в свою очередь, поднимались в другие, более крупные и сложные устройства из металла или керамики, из тех выползали еще более толстые провода, а затем, наверху, они сплетались в мощные кабели. Так, расширяясь и усложняясь, Машина Цветка поднималась вверх, обвиваясь вокруг колонн, прислонясь к стенам, цеплялась за лестницу, повисая на тросах, закреплённых к балкам на потолке. Машина цветка всегда казалась Левше живой. Сейчас, ещё горячая после недавней работы, она скрипела, гудела, шипела, шептала, вздрагивала космами трубок, дышала и только что не жаловалась человеческим голосом.

Лютовик иногда назвал Машину Цветка отцом. Он говорил, что старик Яворов убил себя, но машину свою не одолел и по её проводам и трубам ещё бегают его шестилапые мысли, носят в клювиках и перепрятывают маленькие зёрнышки невоплощенных идей.

Машину Цветка опоясывали леса, по ним на самом верху ползал Казимиров. С поясом для инструментов, в строительных ботинках, трусах и перчатках, красный как рак и блестящий от пота, он крутил ключом клапаны, выпуская облака пара, перемыкал рубильники в местах, где искрили провода, и иногда, оборачиваясь, кричал вниз спящей Лисовской, что в следующий раз эта штука точно взорвётся и похоронит их. Увидев Левшу, Казимиров скупо махнул ему, обжёгся об трубу, щедро выругался и вернулся к своей работе.

Ни Полины, ни Ягра, ни Лютовика внизу не оказалось. Может быть, они наверху? Левша бегом поднялся по лестнице и толкнул дверь панорамы. Тихо, никого, полумрак, круговое окно закрыто тяжёлыми бордовыми шторами, в редкие щели входили пыльные клинки света. Здесь, как повсюду на Явросе, – привычное чередование грязи и хаоса, творимого Лютовиком, и не поспевающего за ними порядка, колдуемого прекрасной Леей. Если бы не её лёгкие руки, всё бы здесь, да и во всём доме превратилось бы в самую свинскую помойку, утонуло бы в окурках, объедках, деталях Машины, черновиках, чертежах и книгах, вывернутых умом наружу. Лютовик никогда не потерялся бы в сказке, за ним всегда тянулся след беспорядка, мелкие поломки, царапины, карандаши с изжёванными в мочалку концами. И птицы не стали бы клевать то, что остаётся после него.

Рис.21 спирит-панк-опера «БэздэзЪ»

Левша посидел за столом Лютовика. Здесь крепко воняла забитая окурками “Чевенгура” пепельница (бывшая кофейная кружка) и шевелили страницами на сквозняке дочерна исписанные черновики. Левша попытался что-нибудь прочитать. Страницы, покрытые мелким густым почерком, были тяжёлыми и плотными, как татуированная кожа. Непонятно даже где верх, где низ. Как только умница Полина разбирала эти похожие на варварские орды нестройные, тесные ряды букв, цифр и непонятных знаков?

Левша переместился на Полеину кушетку под капельницей с двумя пустыми банками, полежал там, пофехтовал игрушечными шпагами капельных игл. Потом перебрался в великанское кресло Ягра: рядом на столике огромное блюдо с остатками богатырского завтрака, бараньими рёбрами, обглоданными до мраморной белизны.

Левша стянул с полки книгу, полистал её до третьего зевка, бросил, подошел к окну и отодвинул штору. Отсюда хорошо видно устье Ставрийского рукава и даже Золотой Флот, но очень далеко. Зато ближе, на границе молочно-голубых вод Детского Моря, как на ладони – десятки яхт, лодок и прогулочных катеров. Это местные зеваки вышли посмотреть на прекрасные линкоры и, может быть, хотя бы издали увидеть армаду Соло. Сегодня им представится такая возможность и даже намного ближе, чем им бы этого хотелось.

На подоконнике стоял корабельный бинокль. Левша посмотрел в него, покрутил окуляры и разглядел на горизонте едва различимую серую полосу вражеского флота. Все говорили, что в ближайшие дни не стоит ждать битвы: у Соло мало больших кораблей против шести линкоров Варвароссы. Возможно, Соло ждут подхода новых сил, а может быть, Драконовы Воды сожрали заметную часть их эскадры и теперь горе-завоеватели не знают, что им делать. Левша зло усмехнулся и погрозил серой полосе детским кулаком.

Настенные часы с гирями-рыбами и русалкой-кукушкой, выпавшей из оконца и повисшей на пружине, показывали половину второго – впрочем, как и всегда. Но сейчас они, кажется, были близки к истине. Может быть, трое уехали обедать на причал? Нет, машина Лютовика стояла у входа. Наверное, они на пляже под стеной.

Левша вышел из панорамы, прогрохотал вниз по лестнице, пробежал наклонным каменным коридором чёрного хода, выпрыгнул на горячие плиты заднего двора, раздавил скомканную пачку “Чевенгура”, брошенную не пойми кем, нырнул в заросший хмелем проход в стене, побежал обрывающейся козьей тропкой, звенящей кузнечиками, рассыпающейся под ногами пыльными камешками и разбегающейся ящерками. Хоп! С разбегу приземлился в розоватый песок и двумя пинками сбросил сандалии.

Рис.22 спирит-панк-опера «БэздэзЪ»

Укромный пляж под скалой имел круглую бухту. В самом широком месте Левша мог спокойно проплыть её под водой. Но вот до дна доставали только Ягр и Полина. Зато по остальному морю, на сотни метров в любую сторону можно было бежать, как святой, по щиколотку и в брызгах. Редко вода доходила выше колена. В стороне от стены на пологом пригорке посреди искристой воды корчился древним стволом полуживой Клён-Ставробог. Под тенью его единственной ещё зелёной ветви дремал Лютовик.

Левша подкрался к Лютовику, вооружившись стебельком, и пощекотал ему нос. Лютовик поморщился, чихнул и не открывая глаз пригрозил Левше, что если тот посмеет ещё раз его потревожить, то он… И снова уснул. Вид у него был замученный, лицо худое и смуглое, кожу пробивала чахлая щетина, на лбу красовался наливной прыщ, похожий на ядовитую ягоду, на плод познания добра и зла. Сам Лютовик похож был на обезьянку: у него большие мясистые уши, губастый рот и бесформенный нос с чёрными точками. Своей красотой он пошел в отца и, возможно, даже немного превосходил его. Левша сжалился и отстал от Лютовика.

В стороне, на песке у самой воды, облокотясь на камень, сидел великан Ягр, прекрасная Полина спала у него на груди. Левша подошёл и сел рядом. Красавец оратай за последний год разросся ввысь и вширь. В гостиной на дверном косяке стояли метки карандашом – год, месяц, имя и рост. Верхняя метка с именем Ягра красовалась уже на обоях притолоки и сообщала круглым хвастливым почерком – Ягр, 911 год, апрель, 226 ногтей.

Прекрасная Полина в чёрном купальнике, пуховой накидке, в пшеничных волосах и жёлтых ресницах крепко спала, обняв могучую руку Ягра. Как подобает оратаицам, она была высокой и статной, повыше многих ставрийских мужчин, но на руках у Ягра казалась школьницей. Её нельзя описать словом “красивая”, этого слова недостаточно. С ней было не так, как с другими красавицами, чтоб все соглашались – мол, да, и вправду она очень красивая девушка. Нет, было по-другому – если Полина выходила, например, в кондитерскую или на почту в Гернике, то люди, увидев её, замедлялись, затихали и цепенели, как перед чудом.

Обычно встретить красивого человека – это как увидеть лесную птицу в городском парке или радугу в небе. Но Полея – это как хвосты тройной радуги, поднимающейся из воды прямо перед тобой, или как появившийся на опушке городского парка златогривый сказочный зверь. Её юбка шумела как ветер, каблуки звонко щёлкали по мостовой, и Левша был ужасно горд гулять с ней по городу, чувствовать её ладонь на своём плече и получать за то, что смешит её, всевозможные невинные приятности, которыми девушки балуют своих питомцев. Левша был избалован поцелуями в лоб, нос, щёки, а его мягкие детские уши от души получали нежных щелбанов и ласковой трёпки.

В паре метров от босых пяток Левши на песке валялся дохлый майский жук. Прилетела оса и стала хлопотливо ковырять его пушистую грудку. Левша почувствовал твёрдость под сердцем и достал из внутреннего кармана жилетки янтарь с допотопной мошкой. Потёр его пальцем – тёплый, красивый. Кажется, в Молочном переулке есть ювелирный мастер, наверняка минутное дело сделать из янтаря подвес. У Левши с собой пара корон – хватит, ещё и останется на лимонад или леденцы. Он принялся рассматривать Полинусквозь золотое стекло.

Странно было ему, глядя на свою прекрасную Лею, вспоминать в тягучих, карамельных бликах янтаря совсем другое имя и совсем другое лицо, в котором всё было наоборот, глаза не голубые с зелёными лучиками, а карие с крепкими чаинками. Ресницы – не пшеничное опахало, а острые колья по краю насмешливого прищура. У Полеи кожа – лебединый бархат без порока, а у Риты – неряшливый детский загар. Волосы Полеи тонкие, как солнечная паутина в ресницах, а у Риты – чёрные и перепутанные, как муравьиные норы.

И звучание имён противоположно – Полея, Маргарита. Полея – стоит только коротко погладить языком нёбо, и имя само слетает с губ. Маргарита – это имя борется во рту до последнего, как живая добыча, каждый раз нужно провести сложный болевой приём на языке, чтобы оно прозвучало как следует. Каждый раз для Левши, с его невыразительным “р”, был победой. Как говорили древние рыкари, настоящий хищник убивает ртом. Маргарита. Маргарита.

Послышались тяжелые шаркающие по песку шаги, Левша обернулся. К ним вальяжной походкой шел Пулев.

Глава 2.2

Тогда, семь лет назад, Пулев не был ещё так толст, но уже до того румян, гладок и плотен в боках, что, казалось, дай ему полкоробки эклеров, и притаившийся внутри толстяк прорвёт тесные покровы наливной упитанности и явится во всю природную ширь. Служил Пулев помощником городового и слыл добряком, гулякой и бездельником. Форменную рубаху он носил распахнутой на розовой груди с липовой золотой цепью, фуражку так заламывал за ухо, что непонятно было, как она держится, а его остроносые туфли всегда сверкали, как сабли.

Рис.23 спирит-панк-опера «БэздэзЪ»

Уважив сонное царство, Пулев полушепотом сообщил Левше, что его обыскалась мать и он должен отвезти его домой. Досадуя на свою беспокойную родительницу и опасаясь, как бы не сорвалась его ненарочная встреча с Ритой, Левша, делать нечего, повиновался и встал, отряхивая шорты.

“Псс”, – шикнул ему Ягр. Он аккуратно поднялся, подложил плед под голову спящей Лее и сказал, что поедет с ними до Развилки, а оттуда на причал, пообедать у бабулек. А то, мол, голод одолел, сил нет. Втроём они тихонько пошли к утёсу.

Пулев ездил на крошечной горбатой “Запрядве” с синей полицейской полосой и визгливой мигалкой. За задней дверью имелось отделение для задержанных, такое маленькое, что вместило бы только только пару непослушных мальчишек, небольшой велосипед или форточного воришку с поджатыми коленками. Более крупному преступнику предлагалось пассажирское место. Впрочем, вся преступность Бэллы сводилась к двум шумным по пьяному делу товарищам самого Пулева. Бывало, что, загулявшись в баре, Пулев получал жалобу сам на себя. Тогда он строго сгребал своих друзей в “Запрядву”, и втроём они уезжали проспаться в городовой участок.

Пулев за руль, Левша на пассажирское, велосипед в багажник, а Ягр на заднюю подножку, так что задний бампер звякнул по асфальту, а передние колёса едва не оторвались от дороги. Громадная ладонь грохнула по жестяном горбу. Поехали! Пулев мечтал добить поскорей это четырехколёсное позорище, чтоб получить наконец приличную машину, потому он безжалостно взвёл мотор, хрустнул передачей и пнул по скрипучим педалям. Несчастный тарантас запищал, как простуженный жук, закашлялся голубым дымом и, сморкаясь резиной, дёрнулся с места.

Пролетели прохладную, как вода, еловую рощу, высекли бампером сноп искр на горбатом мосту, выскочили под луговое солнце, на цветущее небом льняное поле. У Развилки Пулев затормозил, Ягр спрыгнул, и горбатый мотор правопорядка, едва не взлетев от облегчения, пожужжал своей дорогой в Гернику.

Ягр остался на перекрёстке. В нескольких шагах на краю рощи возвышалась глыба оратайского столба. Ягр подошёл, перемахнув себя знаком, порылся в карманах, достал горсть барбарисовых конфет и положил их на ступеньку для подношений. Здесь лежало только несколько почерневших печенек, гранёный стакан с розовым следом высохшего вина и свечой, повесившей обожжённую голову на парафиновой шее.

Рис.24 спирит-панк-опера «БэздэзЪ»

Ягр с досадой сообразил, что положил пращуру все конфеты. Покосившись по сторонам, взял одну с алтаря, прочитал короткий пятый гимн Реи и, хрустнув леденцом и пустив по ветру липкий фантик, широко зашагал по гремучей гравийной дороге в сторону причала.

По левую руку, на просторной поляне, спиной к лесу стояла красная, как трамвай, усадьба Сотников. Их семейство уже лет триста добывало муравьиный мёд на этих землях, на границе леса видны высоченные муравейники с медовыми коробами, источающими кислый аромат на всю округу. Аппетит от этого разыгрался ещё сильнее, Ягр прибавил ходу.

Послышался рёв мощного мотора, из Гарватова леса выскочил зелёный “Пилигрим” с открытым верхом. Он притормозил и, поравнявшись с Ягром, остановился. На капоте бледным пузом кверху был привязан подстреленный вепрь. Кровь ещё текла с клыкастого рыла и жарилась на радиаторной решётке. В просторном салоне великанской машины сидели три оратая. За рулём Мамонт-Ной, рядом его двоюродный брат Вар-Гуревич.

Оба богатыря, в замшевых охотничьих куртках и треуголках с соколиными перьями, были из дома Еленичей. Они служили в ставрийском штурмовом полку, были ровесниками, выпускниками ораторской военной школы в Понурте, а этой весной получили капитанов. Зимой они с полком ходили в походы по степных царей или несли службу на заставах по северным притокам. А летом обитали в Еленичьей Берке под парусной горой, неподалёку от их родной усадьбы. С детства они были Ягру старшими товарищами по Драбогорской заставе, брали его на охоту, на рыбалку, на гвардейское многоборье в Стоков и воспитывали в почтенном оратайском духе, в уважении к силе, прожорству, крупным калибрам, мощным моторам, могучим породам и мундирам из хорошего сукна.

Но за последний год Ягр перерос даже Мамонта-Ноя на полголовы, а завидная Полина из просто красивой девочки созрела в Царевну-Лебедь из сказки про волшебный остров. Любила она только своего синеглазого великана Ягра и на других не смотрела, так что братья немного озлобились на младшего товарища. Да и слухи про Яврос последнее время ходили недобрые. Неудивительно – странный дом, чёртова башня, которая иной раз так звенит и вспыхивает окнами, что в округе свет мигает. А внутри – странная машина какого-то цветка.

Туда же и слухи про клинику, и про несчастных ветеранов южной войны, не то лечившихся, не то томившихся там, и про сумрачного вида Лютовика с его чудными фокусами, и про его чокнутых гостей – княжну Лисовскую и доктора Казимирова. Ещё поговаривали о связи их с чудищем-выворотнем, убивавшем людей в окрестностях несколько лет назад. Впрочем, несмотря на всё это, в гости на Яврос они порой наведывались, но только чтобы полюбоваться на прекрасную Лею.

Мамонт-Ной, щурясь от Солнца и барабаня по рулю ухоженными пальцами, спросил, куда Ягр держит путь в своих курсантских шортиках, не сошёл ли с ума его сумасшедший брат ещё сильней и не скучает ли прекрасная Полина в их сумасшедшем доме без компании завидных во всех отношениях бэров. На это Ягр ответил, что путь он держит к причалу, чтобы пообедать у бабулек, там он намерен заказать воскресного козлёнка целиком, взять две гусиные подачи, каравай, небольшой горшок капусты со сморчками, рыбного пирога противень, квасу немного – сколько есть, а на десерт тарелки три пломбирных шариков.

Рис.25 спирит-панк-опера «БэздэзЪ»
Рис.26 спирит-панк-опера «БэздэзЪ»

Мамонт-Ной хмыкнул, на мартовских гуляниях Ягр одолел его в состязаниях по обжорству: он на полминуты быстрее приговорил целого поросёнка с большим блюдом печёной картошки впридачу. Ной тогда с досадой пережил поражение. Добряк Мамонт-Рой хохотнул, толкнул локтем брата и подмигнул Ягру, а Вар-Гуревич, развалившийся на заднем, как обычно, смотрел на всё с ухмылкой. Мамонт-Ной улыбнувшись пожелал Ягру не лопнуть, дал по газам и оставил его в пыли.

Отряхнувшись и сплюнув мелкий песок, Ягр продолжил путь к заветной цели. Как же он мечтал о своём оратайском “Пилигриме”, не охотничьем, как у братьев Еленичей, а о дорожном, на мягком ходу, с пружинными диванами и бронзовым странником на капоте! Возил бы Полинув Ставроссу, и на пикники, и просто так катались бы, а то она из Явроса не выбирается, как проклятая падчерица с утра до ночи при Лютовике и при его машине.

Ягр сошёл с дороги, прошёл заросшей аллеей заброшенного поместья Кумановых, спустился к длинному и узкому кукушечьему пляжу – так путь до бухты вдвое короче, а поваленные поперёк тополя и вычурные полированные морем коряги ему не помеха. Скажи, кукушка, сколько мне осталось?

Через 10 минут, немного запыхавшись, Ягр вышел к бухте. На другой её стороне у причала стояла кособокая, милая ягрову сердцу забегаловка с потрёпанной вывеской “Полыница“. Этим заведением на восемь столиков владели две милейшие сестры – старушки Грета и Варвара. Одна вела дела и считала деньги, другая мыла и подавала, и обе души не чаяли в Ягре. Бессменным поваром здесь был Нестор, хромой калека южной войны. Этот добродушный рыхлоносый коротышка готовил некрасиво, но вкусно, и всякий, кто решался отведать его блюд, похожих на корм в зоопарке, оставался доволен. А Ягр был самым благодарным почитателем его стряпни и заведения в целом.

Здесь умели накормить большого человека, особое дарование Нестора, видно, ещё с войны, состояло в умении готовить из потрохов, жил, копыт, голов вкуснейшие и обильнейшие подачи. Ягру не по карману было бы как следует наедаться здесь целыми гусями, курами или тем более телячьей вырезкой – из этого он брал себе для вкуса только по паре порций. Основную же часть его стола всегда занимала тройная подача, с дымящимися в полуденном свете потрохами, надрубленными, разваренными ароматными копытами, хрустальными хрящами, крупно порубленным рубцом и перламутровыми суставами – всё это подавалось в облаках пара и с щедрыми остатками мяса на мозговых костях.

Рис.27 спирит-панк-опера «БэздэзЪ»

Обычно здесь довольно пусто, место не самое проходное, заезжают только водители грузовиков и колесные торговцы, заходят рыбаки или кто с морской прогулки. Ещё могут наведаться сержанты с Курьской батареи. Правда, вчера к ним должно было прибыть подкрепление голубых рубашек для защиты крепости (на всякий случай), и Ягр побаивался, что эти бездельники могут нагрянуть к бабушкам и вымести там всё подчистую. Поэтому Ягр спешил занять своё место пораньше, а не в два часа, как это обычно бывало.

От кафе отходила группа туристов. Десять человек – определил Ягр намётанным взглядом. В оратайском училище он командовал отделением курсантов и десятку определял не считая, с такой же точностью, как два или три. Среди туристов один, в долгополой шляпе и камуфляжной накидке поверх большого рюкзака, был высоченного роста, может, даже с Ягра, но худой и сутулый – то есть явно не оратай. ”Или болел в детстве”, – с сочувствием подумал Ягр и вернулся к своим аппетитным соображениям о том, чем сегодня его попотчует Нестор, чего и сколько он закажет. Больше всего хотелось кабанчика.

Ягр сам не заметил, как оказался внутри за своим столиком, стоящим в дальнем углу возле окна с широким подоконником, заставленным неухоженными цветами. На стене над ним задумчиво молчала медвежья голова, висело двуствольное охотничье ружьё и дюжина фотографий тенора Котта – единственной и не очень заметной знаменитости, как-то отобедавшей здесь. На причале ни души, безмятежно покачивается несколько рыбацких лодок и прогулочный катерок, на дороге фургон поставщика табачной компании, но самого его не видно ни в машине, ни в кафе. Тихо, и бабулек не слыхать.

Рис.28 спирит-панк-опера «БэздэзЪ»

С кухни здорово пахло жареным мясом, луком, чесноком и бараньим жиром. Тёмный зал с нерабочим потолочным вентилятором, духота, захватанная занавеска едва шевелится душистым сквозняком из кухни. Всё прокурено и покрыто толстой патиной сажи, табачных смол и жира. Липкие клеёнки с почерневшими ворсистыми порезами, следами кружек и корабликами на волнах. Одинокое жужжание мухи и бухтение старого пивного холодильника. На двух соседних столиках десять пустых кофейных чашек и скомканные салфетки.

Вдруг качнулась входная дверь. Послышались когтистые собачьи шаги, пахнуло палёной шерстью. Через несколько мгновений тишины в зал зашёл здешний пёс по кличке Дружок, ленивый и откормленный, как поросёнок. Сейчас вся его задняя часть была обожжена, шерсть ещё дымилась, голый хвост висел обгорелой хворостиной, а одна задняя нога волочилась по полу и кровила. Дружок мутно взглянул на Ягра, прошёл к кухне, улёгся, взвизгнув от боли, сунул нос под занавеску и тоскливо заскулил.

У Ягра похолодело во лбу. Он тихонько поднялся и подошёл к занавеске, остановился, прислушался – ни черта не слышно из-за сиплого воя. Отодвинул занавеску, вошёл. Кухня заволочена паром, большая кастрюля бурлит, давясь серой мясной пеной. Это неправильно – бульон должен едва шаять. На сковородах подгорает мясо и печень. О, это совсем не хорошо. На разделочном столе перевёрнутая бутылка масла, с неё ещё струится тонкая золотая нить и образует глянцевую лужу. В луже из-за стола торчит нога, ступня с поджатыми пальцами и в старушечьем капроновом чулке.

Ягр попятился по зыбкому, как трясина, полу, запнулся о Дружка, тот завизжал и тяпнул Ягра за голень. Ягр вздрогнул, остановился. Это хорошее, мирное место – здесь не должно случаться ничего плохого. Он подошёл и заглянул за стол. Там вповалку лежали его старушки, Нестор и ещё кто-то в комбинезоне табачной компании. Все четверо были сильно обгоревшими выше пояса – такие обширные ожоги с чёрными сердцевинами оставляют бесшумные, термитные пули Соло.

Перед глазами Ягра мутным негативом проплыла картинка – десять туристов, скорый шаг долговязого, десять кофейных кружек на столике, скомканные салфетки. Нестор воевал на Медианах. Мнительный старик заподозрил в гостях недоброе, и они всех убили. Когда Ягр видел десятерых идущими от кафе, они свернули направо в сторону Явроса. Ягр вскрикнул и скривился, будто ему дёрнули зуб. Они идут, чтобы сломать Машину Цветка и всех убить. Полина! Ягр потянул себя за чуб, повернулся на месте, как слепой, стал хватать всё подряд со стола, половник, луковица, кусок мяса, нож – ринулся из кухни, снёс занавеску вместе с карнизом. Подбежал к своему месту, выбросил нож, рванул со стены ружьё: охотничья двустволка была в его руках как игрушечная, палец едва пролезал на спусковой крючок. Пробежал за стойку, стал скидывать барахло с полок, нашёл пачку патронов – утиная дробь – чтоб тебя. Зарядил, оставшиеся патроны рассовал по карманам. Полина. Соло смешались с морскими зеваками, вон на той яхте приплыли сюда, выпили кофе, всех убили и пошли на Яврос.

Рис.29 спирит-панк-опера «БэздэзЪ»

Ягр выбежал на улицу, сначала было бросился вслед за Соло, но через несколько шагов рявкнул и рванул вдоль бухты, на короткую дорогу через кукушкин пляж. Молчите, кукушки. Не хочу. Он мчался изо всех сил на звенящих, как колокола, ногах, проклиная себя за то, что оставил Лею, что так долго дураком сидел у бабулек и ковырял клеёнку. Перед глазами мелькала картинка с силуэтом долговязого Соло, спускающегося на пляж козьей тропкой. Полина. Термитные пули. Обгоревший собачий хвост. В голове шумела пустота, жаркий свет отуплял, у Ягра не было плана, одна только растерянная ярость. Выбежал на аллею. Впереди за гущей одичавших деревьев послышались выстрелы, сначала один, два, потом россыпями, потом взрыв, гранатные хлопки. Что это? Крики и стрельба боя впереди на дороге, Ягр бежал изо всех сил, впереди подъём, насыпь дороги – из-за неё ничего не видно, только поднимается вверх столб чёрного дыма. Аллея ещё не кончилась, а стрельба стала стихать. Ягр добежал под насыпь, когда все уже стихло, кроме кузнечиков и звона в ушах.

Поднялся мимо дорожки и залёг под густой черёмуховый куст, выглянул. На дороге горел жарким пламенем войсковой грузовик, ещё один был перевёрнут на бок и лежал в луже пролитого горючего. Кто-то нестерпимо скулил за перевёрнутой машиной. Ягр поднялся и осторожно вышел на дорогу. Повсюду валялись трупы морских десантников, десятки трупов, изуродованных термитом, голубые рубашки, синие шорты, как будто букет васильков растоптали на дороге.

Рис.30 спирит-панк-опера «БэздэзЪ»

Поодаль, ближе к перекрёстку, два трупа Соло. Ягр подбежал к ним. Один скорчился калачиком в луже противного алого цвета. Другой, в паре шагов, лежал на спине, с простреленной грудью, широко раскинув руки, и безмятежно глядел в чужое небо поверх съехавших на нос солнечных очков. Падаль. На обочине ещё трое туристов: один растерзан гранатой, двое посечены осколками. На другой стороне дороги из кустов торчат ноги в заморских жёлтых ботинках. За одну минуту боя Соло вдесятером перебили два взвода десантников. Но шестерых они здесь потеряли. Теперь их осталось четверо.

Ягр добежал до еловой чащи, нырнул в голубую тень – родной хвойный дух. Круто пошла в горку родная дорога – что ж ты делаешь? Великанское тело задыхается от быстрого бега, слишком быстро, лёгкие дерёт огнём, мамочкины Духи – как же мало воздуха. Только бы добежать. Добежать, а там все убиты. Выстрел! Впереди! Ещё выстрел. Заметили? Отбиваются? У Казимирова всегда с собой пистолет. Глупая привычка. Что с него толку? Бежать. Бежать! Опять стихло. Не слышно новых выстрелов. Кончено. Всех ловят по дому, как мышей, и убивают, сжигают бесшумным термитом. Он добежит – и его убьют. Уже скоро. Воздуху! Воздуху!

Лес кончился. Знойная вершина холма, родные давно не беленные стены Явроса, кузнечики пилят уши, у ворот машина Еленичей. Приехали навестить прекрасную Лею, пока Ягра нет, лукавые поклонники. Перед воротами два трупа. Оба Соло. Вбежал в ворота, запнулся, упал – ещё труп Соло, полголовы снесено, зубы в розовой жиже дёсен. Остался только один долговязый. Спрячьтесь где-нибудь от него. Дорожка к дому, ветки в эдемских лепестках лезут в глаза, царапаются, как чужие. Крик. Крик из башни. Это Полина. Только не в моём раю, умоляю. Задыхаясь ввалился в дом, темно со свету, коридор, башня, Машина Цветка, у стены корчится в крови Вар Гуревич, в другой стороне валяется и коптит вонючим дымом термитное ружьё, под окном Лисовская, то ли мёртвая, то ли без сознания.

За батареями Машины Цветка возня и пыхтение. С двустволкой наготове, на раскалённых ногах Ягр пошёл на шум. За блоком батарей каблуки охотничьих сапогов стучат по полу. На Мамонте-Ное сидит долговязый, похожий на богомола, он не чувствует тщетного богатырского сопротивления и душит великана. Это как будто схватка деревянного солдата и плюшевого медведя. Богомол давит шею сосредоточенно и со вкусом, Ной затихает.

Теперь вместо его хрипа позади слышится нутряное, захлёбывающееся дыхание. Долговязый сжимается, готовясь к прыжку, прочь с мушки смешного ружья. Гремит выстрел, и мелкая дробь обдирает длинную голову, оставляя на узких плечах удивлённо стонущий кусок кровящего безглазого мяса. Но богомол не падает, он выхватывает пистолет и ищет цель в бесшумной, красной комнате. Ягр берёт ружьё за тёплое дуло, размахивается и, вложив в удар всё своё брезгливое милосердие, лупит по освежёванной голове.

Ореховый приклад разлетается в щепки, долговязый плавно заваливается набок, но продолжает елозить по полу, как издыхающая змея. Мамонт-Ной сипло дыша отползает от богомола. Шарит рукой под креслом, нащупывает и достаёт оттуда свой отлетевший в схватке пистолет – охотничий коловрат. Долговязый ещё дышит. Ной наводит на него пистолет, тот щёлкает пустым барабаном. “Подожди, подожди”, – шепчет Мамонт-Ной, достаёт патроны из кармана своего охотничьего жилета и принимается заряжать. Готово. Целится и разряжает в голову богомола полный барабан, пять утяжелённых пуль на вепря и медведя. Но и от них голова не разлетелась, как можно было бы ожидать, от выстрелов она только дёргалась на шее, как на верёвке, будто внутри неё стальной шар. Всё же богомолу хватило свинца, и он затих.

Ягр опустился на корточки, привалился к стене, вытянул ноги. В ушах звенело – выстрелы коловрата в помещении с хорошей акустикой – это не шутка. Глотка горела, как будто он напился солёного кипятка. “Полина!” – крикнул он и тут же почувствовал прохладные руки у себя на шее. Он не слышал, как она подошла. Почувствовал, как горячая влага быстро сбежала ему за шиворот, Полина что-то говорила сквозь слёзы, но из-за звона в ушах он ничего не мог разобрать.

Рис.31 спирит-панк-опера «БэздэзЪ»

Ягр ещё не отдышался в объятиях Полины, Мамонт-Ной хромая бродил взад вперед и щупал шею. Казимиров перевязывал рану Вара. Лисовская стояла перед образами триады в красном углу, пела псалом Избавление, поливала из бутылки на угольки в чашах, они вспыхивали золотым огнём, а она вскрикивала: “Воля ваша! Воля ваша!” – и жадно отпивала из горлышка. Лютовик подошёл к по виду мёртвому Соло, на его спине возвышался рюкзак, похожий на горб. Лютовик потянул его за ручку, тот, скрипнув липучками, остался у него в руке пустым чехлом.

Под ним оказался серый короб, Лютовик легонько пнул его носком туфли – по звуку стальной. Внизу у короба были петли с застёжками. Повозившись, Лютовик открыл их, и тут богомол стал приходить в себя, зашарил руками, заклокотал жалобно. Крышка открылась, под ноги Лютовику выплеснулась ароматная, как муравьиный мёд, жижа, вместе с ней в проводах и трубках выскользнуло нечто размером с младенца. Лютовик вскрикнул. Это и был младенец.

Глава 3.1

17 апреля 911 года. Устье Дунавы.

Для Скрипки этот день обещал быть удачным, и он испытывал приятную взвинченность. Первая по-настоящему летняя жара, только середина апреля, а пахнет крепким маем, и солнце печёт по-июльски. Лютовик помог с пропуском для репортажной съемки на линкор “Богиня Рея”, но пара кадров в газету – это не главное, на что Скрипка сегодня рассчитывал. С утра он заехал на Яврос и выпросил у Лютовика ещё и его фотокамеру фирмы “Очи” – это был первоклассный, очень редкий и дорогой аппарат. Лютовик использовал его в своих опытах, пытаясь запечатлеть, как тонкие настройки Машины Цветка влияют на контур Церреррских островов, – чудак.

Скрипка уже чувствовал кисловатый запах будущих снимков, представлял, как в красном мраке ванной в емкости с проявителем будут проступать отличные кадры, снятые с высочайшей мачты огромного линкора, откуда матросы как муравьи, а линии тросов, мачт и труб отвесно обрываются в перспективу с высоты 40 махов. Бывает, что замысел так хорош и складен, что всё ему подчиняется: и пространство, и время, и ветер, и свет, и люди. Всё ложится одно к одному наилучшим образом, и вот Скрипка уже в дозорной рубке на главной мачте Богини Реи, и его плёнки полны отличных, многообещающих негативов.

Отсюда как на ладони весь Золотой Флот, он перекрыл Ставрийский рукав с юго-востока на северо-запад. По левую руку – голубое молоко Детского Моря, по правую и прямо до самого неба – синяя пучина Сиренского Моря, позади Зэмблянский залив и цепь Церрерских островов с могучими бастионами(*). Что бы там ни задумали Соло, и что бы ни представляли из себя их загадочные корабли, но они не решатся пойти под огонь новейших дальнобойных батарей.

Рис.32 спирит-панк-опера «БэздэзЪ»
Рис.33 спирит-панк-опера «БэздэзЪ»
Рис.34 спирит-панк-опера «БэздэзЪ»
Рис.35 спирит-панк-опера «БэздэзЪ»

Не получилось снять только вражеские корабли, слишком далеко, даже в мощный объектив Очей они видятся просто серыми точками на горизонте. Вообще было непонятно, плывут эти гадины или стоят. В газетах их уже прозвали саркофагами – за угрюмую квадратность и тёмно-серый цвет. Скрипка попробовал последить за ними, но долго не выдержал, солнце слепило, отражаясь от воды, приходилось щуриться изо всех сил, а от этого скоро заломило виски и щеки, как будто на втором часу смешной комедии. Он бросил это дело – и без того было что поснимать.

На два своих фотоаппарата, старинный “Риск” и новенький “Аттракцион”, он нащёлкал восемь плёнок деталей и жанра, оставил только по несколько кадров на обратную дорогу. Один кадр оставил в “Очах” – на всякий случай. Скрипка закурил и счастливо выдохнул дым, тот повис сизым облаком в полном безветрии, на головокружительной высоте.

– Здесь не курят, вообще-то, – лениво сказал дозорный матрос, всё это время добросовестно не мешавший самозабвенному фотографу. Скрипка суетливо спохватился, показал моряку дымящую сигарету, мол, потушить? Моряк махнул рукой – кури. Благодарный Скрипка хотел запечатлеть матроса, но пожалел кадра на его рябую физиономию в бескозырке с длинными синими лентами, лежащими через плечо, как косы красавицы.

Моряк усмехнулся. Смешной парень, столичный фантик – пенсне, бородка колышком, узкие зелёные брюки на птичьих ногах, тугая жилетка, чёрный шёлковый шарф в красный горох – какой к чёрту шарф, тут жара, умираю. Весь деловой, в камерах, пальцы в перстнях, папироса в мундштуке, в ушах серьги с камнями, на щеке татуировка, в носу гвоздь серебряный, и всё это под шляпой с чудным пером. Не ожидал моряк увидеть такого в своём дозоре на верхушке мачты.

Рис.36 спирит-панк-опера «БэздэзЪ»

Времени Скрипке дали до двух часов, разрешили немного поснимать на палубе, а потом велели подняться в дозорную рубку и сидеть там. Сейчас ещё только половина первого. Куда теперь девать такую уйму времени? На корабль Скрипку доставил лично шеф газеты на своём катере. Они договорились, что Скрипка заодно снимет и его с высоты, так чтобы видно было и палубу Реи, и другие линкоры, и шефа на его кораблике посреди всего этого военно-морского величия. Вряд ли он представлял, насколько мизерным он получится на желанном снимке. Сейчас катер шефа едва покачивался на тихой волне, ждал двух часов и своего фотокора.

Скрипка зевнул, аккуратно потянулся и кое-как завёл разговор с морячком державшим себя несколько надменно. Говорить им было не о чем. Моряк хотел бы спросить с модника за его наколку в виде звезды с лисьим хвостом и серёжки с самоцветами, а Скрипку в матросе решительно ничего не интересовало, поэтому, как воспитанные мальчики, они поговорили о ранней жаре, о том, что боя в ближайшие дни не будет и вообще, может, Соло обратно уберутся, явно они не рассчитали сил. Куда им, пускай домой проваливают. Точно. Пускай плывут… Да…

Так за нескладным разговором с протяжными паузами прошло около часа. Жара, тишина, и ничего не происходит, только дымят трубами саркофаги. Секундочку… Когда Скрипка последний раз смотрел на них, те были пятнышками на горизонте, а сейчас… Скрипка достал камеру и навёл. Было видно, как их широкие носы вгрызались в морскую гладь, белая пена клубилась на серых харях, а невысокие мачты и толстые трубы корёжились в знойном воздухе.

Наверное, это нормально, наверное, так и должно быть, но Скрипка уже выбирал, как попрощаться с моряком подружелюбней и побыстрее оказаться внизу, поближе к кораблику шефа. А там и на полных парах чух-чух на берег. В этот момент справа грохнуло так, что Скрипка присел на корточки, вцепившись в поручни. Он уставился на моряка, тот хоть и остался на прямых ногах, но вальяжность с него слетела. Он посмотрел в бинокль и пробормотал, что это батарея “Тихая” бастиона дала залп.

Скрипка навёл “Очи” на бастион, над которым поднималась дымка. Раздался ещё один залп – теперь слева, с Ярцевского форта, это ещё громче и ближе.

– Началось, – с какой то весёлой обречённостью произнёс моряк. Скрипка почувствовал лёгкое головокружение.

– Так-так-так. Мне пора. Пора, пора. Труба зовёт домой, мамой. – Он зачем-то проверил карманы, улыбнулся моряку, сказал “спасибо оставаться” и полез в люк. Он опустился до середины верхнего пролёта, когда вдруг чуть не оглох и не сорвался с лестницы – это над головой взвыла сирена.

По палубе забегали синие муравьи, зарявкали офицеры, загремели ботинки, запустились, зарокотали силовые установки, загудели приводами орудийные башни. Тут-то Скрипка увидел, как кораблик шефа, трепеща клевером на флаге и пыхтя голубым дымком, круто развернулся и стал удирать в сторону берега. Раньше у Скрипки не было случая испытать чувство оставленности, но вот случилось, и сейчас, застряв между небом и морем, при виде наступающего вражеского флота он испытал очень болезненное предчувствие. Но закусив покрепче мундштук, он взял себя в руки и полез обратно в дозорную рубку. Всё будет хорошо. Скрипка забрался наверх, встал рядом с матросом – тот врос глазами в бинокль и шевелил беззвучно губами, как будто подглядывал за кузинами на реке.

Залп. Ещё залп. На бортах сразу двух саркофагов полыхнули мощные взрывы. Тут матрос сорвал бескозырку.

– На, держи! Пожри! Нравится? – крикнул он кривым ртом.

Вот обе бастионные батареи заработали, как барабаны, слева, справа, слева, справа. Закипела вода вокруг вражеской армады, грохот разрывов, скрежет, вспышки взрывов на чёрных бортах. Вот это да! Вот это работа! Залп ещё, и ещё залп, и снова попадания и взрывы. Но только вместо того, чтобы гореть и идти ко дну, саркофаги просто продолжали движение своим курсом прямо на Церреррские бастионы и Золотой Флот.

Чего же они? А почему они не тонут? Так и должно быть? Залп, еще залп. Пока слишком далеко, и орудия линкоров молчат. Саркофаги тоже не стреляют – просто прут вперед, не обращая внимания на попадания.

Рис.37 спирит-панк-опера «БэздэзЪ»

И вдруг посреди грохота канонады со стороны армады раздался надрывный рёв, раскатистый и многоголосый, как будто каждый саркофаг прокричал мученическим воплем, как будто из железных недр простонали великанские голоса, и тут же из толстых труб вырывались снопы рыжих искр, длинные клочья белого пламени и комья бордового дыма. От этого саркофаги пошли заметно быстрей, на их тупых бульдожьих мордах забурлила вода. Они помчались вперёд, как будто хозяйка спустила их с поводка. Они росли на глазах и приближались с угрожающей скоростью, немыслимой даже для подтянутых и грациозных линкоров Золотого Флота.

Скрипка начал щипать себя за щеку: ”Неплохо было бы проснуться, меня здесь не должно быть. А почему мы не стреляем? Пожалуйста. Стреляйте!” – И тут же, будто по его жалобной команде, весь строй линкоров дал залп, зарокотали строенные орудия, дозорная рубка задрожала, Скрипка еле устоял на ногах. Ещё сильнее закипела фонтанами вода вокруг наступающих махин. Теперь уже слышно было, как скрежещет вражеская броня под ударами тяжёлых снарядов. Оранжевые цветы взрывов расцветали на броне и осыпались лепестками огня – громко, прекрасно и бесполезно. Попадание, вспышка, скрежет – и ничего. Как салюты в ночном небе, гасли взрывы на серой броне, а нечеловеческий вой из недр машин становился всё ближе.

Так девицы бросают цветы на броню идущим по городу освободителям. Так городские шлюхи осыпают воздушными поцелуями входящих в город захватчиков. Так Золотой Флот Варвароссы из всех своих самых мощных орудий тщетно бил по вражеской броне.

Они стреляют холостыми. Надо сказать им, чтобы бросили валять дурака и начали стрелять боевыми. Скрипка хихикнул, потом вдруг дёрнулся к рации, схватил передатчик, но матрос грубо оттолкнул его. Скрипка упал, больно ударился фотоаппаратами, вскочил и полез вниз по лестнице, прочь из рубки. Ему, человеку гражданскому, было нестерпимо оставаться на месте и доверять свою жизнь чужим людям в мундирах, требовалось немедленно что-то предпринять, хотя бы удостовериться в том, что капитан на мостике и что он делает свою капитанскую работу.

Саркофаги прошли сквозь огонь бастионов, их бесполезные залпы стихли, теперь они уже не могли достать проходящих мимо чёрных громадин, орущих великанскими голосами. Теперь саркофаги совсем близко, можно различить жирных скрученных змей на флагах Соло. Вот и они грянули своими батареями, почти в упор. Со звуком, похожим на долгую исполинскую отрыжку, в небо вылетели огненные сгустки с чёрными клубящимися хвостами, и бастионы вспыхнули на своих неприступных скалах, как спичечные коробки.

Так работали термитные мортиры Соло, они били меньше, чем на два перемаха, но броня саркофагов позволяла им подойти на необходимое расстояние, причём сделать это с такой неожиданный скоростью, таким стремительным рывком, что даже лёгкие крейсеры из второй линии не успели развернуться и отступить. Что уж говорить о шести огромных линкорах, саркофаги шли к ним с торпедной скоростью.

Рис.38 спирит-панк-опера «БэздэзЪ»

Опять Скрипка спустился только до середины верхнего пролёта, когда услышал нарастающий гул. Он инстинктивно вцепился в лестницу, гул нарастал, пока не превратился в ватную тишину и сырую красную боль в ушах. Проснуться. Пожалуйста. Лестница дрожала под ногами и в руках. Снизу обдало жаром, Скрипка почувствовал, как раскалились подошвы его пижонских туфель, а брюки горячо прилипли к ногам, перо коротко вспыхнуло на шляпе. Жар схлынул. Скрипка посмотрел вниз. Прозрачный огонь выдавил стёкла изнутри капитанской рубки. Открылась дверь. На мостик вышел факел. Прикрыл дверь за собой, кувыркнулся вниз через перила и сгинул в поднимающихся из развороченной палубы клубах дыма. Скрипка полез обратно на смотровую площадку.

На полном ходу четыре саркофага вошли в построение золотого флота, зажгли линкоры, стали сбавлять скорость и теперь с высоты своих отвесных чёрных бортов расстреливали пытавшиеся спастись миноносцы и суда поддержки. Обычные пороховые пушки Соло доставали даже до корабликов зевак в Детском Море, разнося в щепки их яхты и теплоходики. Прогулочные шхуны, полные праздной публики, взлетали на воздух и взрывались, как хлопушки, набитые резаной цветной бумагой, блёстками и человеческими обёртками.

Моряк помог Скрипке подняться в рубку, тот забился в угол и что-то кричал оттуда, но человеческого голоса уже было не разобрать в железной огненной каше скрежещущих и ухающих звуков. Его лицо было красным и голым, бровей не было, он широко смотрел на моряка серыми глазами без ресниц и продолжал кричать.

– Мы погибаем, почувствуй момент! Это смерть! Мы погибаем, почувствуй момент.

По крайней мере, это читал моряк по губам опалённого, как гусь, фотографа. Тут рубку сотряс тяжёлый удар, оба чуть не вылетели вон, грохнулись на пол, моряк ударился затылком, и в глазах у него загустело.

Когда он снова открыл глаза, то не узнал мира, неба больше не было, только косые синие окошки в чёрных клубящихся стенах. Он поднялся и взялся за поручень покрепче потому, что корабль начал заваливаться на нос и неторопливо тонуть. Рядом поднялся и встал Скрипка. Заворожённо они смотрели по сторонам. Даже вообразить столько огня, железа и дыма было бы трудно, а тут – смотри на здоровье сколько влезет.

По левую и по правую руку “Богини Реи”, уже полностью опустившей нос в воду, гибли её любимые братья. “Юный Мон” был выпотрошен взрывом пороховых погребов, он развалился в кашу и погибал некрасиво, не как боевой линкор, а как раздавленная моделька корабля в кружке с горящим спиртом. Василиск же тонул стремительно, под трагически-красивым углом уходя под воду.

Метрах в двухстах проходил саркофаг, его было видно во всех подробностях, как круизный лайнер с набережной. Он уже сбросил скорость до тихого хода, и теперь из его недр раздавались не вопли, а что-то похожее на всхлипы человека размером с гору. Сам саркофаг был лишь слегка растрёпан, небрежно погнуты невысокие мачты, пробиты трубы, и несколько вмятин на бортах коптили серым дымом.

Под ногами Скрипки и моряка было так горячо, что они уже думали спасаться смертью за бортом, чтобы не зажариться живьем в железной банке, но скоро Рея притонула, жаровня под ними погасла, и теперь они погибали с относительным комфортом.

Скрипка открыл фотоаппарат и начал снимать. Корабль тонул, их рубка теряла видовую высоту, клонилась вперед, дым и огонь стеною поднимались вокруг. Скрипка навелся на матроса, тот, кажется, тоже принял захватывающую мысль о скорой смерти. Его лицо, простое, как дом на дальней ночной станции, сейчас светилось окнами, в них горели занавески, плясала невеста, плакала мать и отец маялся на пороге. Сейчас его ленивый и спокойный ум пытался напоследок успеть потрогать мыслью всё сразу – корабль тонет медленно, и время ещё есть. Его лицо его стало как у философа на картине, и на этот раз Скрипка не пожалел на него кадра. Щёлк.

Жар сменился прохладой от моря, ещё немного, и рубка стала наполняться водой. Матрос достал из железного ящика два красных спасательных жилета. Они надели их, перебрались на крышу, но вот и она опустилась под воду и ушла из-под ног. Матрос и Скрипка остались парить на воде. Несколько шлюпок, набитых людьми, покачивались на тихой волне посреди огромных клочьев чёрного дыма и горящих обломков. Матрос ухватился за всплывший бак, потянул к себе Скрипку, тот окончательно весь превратился в созерцание, глядел вокруг шальными глазами и иногда делал снимки мокрым фотоаппаратом.

Рис.39 спирит-панк-опера «БэздэзЪ»

Саркофаги уже не различались в дыму, только слышно было, как ухают термитные мортиры и бьют пушки. Вскоре появились вражеские бронекатера, они шли медленной цепью. Густая очередь изрешетила шлюпку неподалёку, едва не тонувшую под массой спасшихся матросов. Соло расстреливали одиноких пловцов и все обломки, где могли прятаться выжившие. Вода была прохладной и приятной, в горячем воздухе пахло мазутом, морем и порохом.

– Почувствуй момент, – продолжал бормотать Скрипка.

Глава 3.2

Рис.40 спирит-панк-опера «БэздэзЪ»

Царь Ставрии Клим XXVI по прозвищу Царь-Колесо видел избиение, сожжение и гибель ройского флота с палубы удирающей в Ставроссу собственной яхты. Он хотел показать сыну своему единственному наследнику грозную славу их варваросской силы, а теперь закрывал ладонью его мокрые от слез глаза и между пальцев жгло от его детского горького взгляда на позор и ужас панцарства.

Спустя несколько часов царь сидел у дальней стены Зелёного зала своего дворца и устало смотрел на плотную, неподвижную толпу столичных генералов и маршалов. Они стояли над картами, как над операционным столом с пациентом, который только что умер и унёс собой какую-то важную для всех тайну. Тихо, слышно только, как тлеют папиросы и тикают хором сверенные часы командиров.

Флот потерян, все шесть линкоров, двадцать два миноносца и сорок один корабль поддержки – погибли. Только несколько быстроходных катеров спаслись на мелководье Детского Моря. Остальной флот вместе с экипажами, а также бастионы Церрерских островов со своими гарнизонами, а так же без счёта морских зевак были сожжены и погибли в коротком бою, длившемся двадцать семь минут.

После Погрома, как позже прозвали то избиение в Устье Дунавы, Соло разделились – один из пяти саркофагов, часть малых боевых и транспортных судов пошли на Понурту. Там Соло, не получив никакого урона, сожгли береговые батареи, без труда подавили рассеянное сопротивление, выжгли начисто несколько кварталов вокруг порта и беспрепятственно начали проводить высадку значительных сил пехоты, артиллерии, бронемашин и припасов.

Основная часть армады двинулась на Ставроссу. Единственным препятствием перед выходом на большую дунавскую воду были старинные бастионы бывшей столицы. Впрочем, как стало ясно, для Соло это никакое не препятствие. Самые современные и куда более мощные укрепления и батареи показали вчера свою несостоятельность перед противником. Оказалось, что у Варвароссы просто нет средств, способных поразить вражеские саркофаги. А значит, утром Соло минуют Узкую глотку и выйдут на большую воду Дунавы.

Для Варвароссы Дунава – не просто река, это как хребет для животного, в нём и опора, и кровь, и нервы. На дунавских берегах и притоках стоят все главные и богатейшие города империи. Если, а точнее, когда армада выйдет на простор главного русла, то будет подниматься вверх по течению и сжигать по пути все города, разрушит семь великих мостов, уничтожит Василиссу.

Придётся снимать войска Великого Простора, но тогда степные цари и горные королевы соберутся и нанесут удар с запада. И без того два последних года на Просторе неспокойно, появился новый вождь. Он подчинил себе народы северных притоков, равенских долин и захватил ключевую крепость Победим на притоке Покой. Великий Простор одолеет засечные линии или прорвёт степные валы, ордам захватчиков откроются незащищённые внутренние земли, что тогда спасёт Варвароссу? Тогда она погибнет так же, как её флот, только мучительнее и медленнее.

Генералы молчали. 6:30 утра. После Погрома армада снова двигалась медленно, будто переводя дух. Таким ходом в начале девятого часа она подойдёт к Ставроссе.

Проходя мимо городов Малев и Муранга, Соло походя сожгли их. Жителей даже не успели эвакуировать. По всей видимости, в этих городах и Понурте погибли тысячи людей.

Известия о потере флота и гибели трёх городов вызвали панику в Ставроссе, жители бежали из города. Армия, подчиняясь растерянным приказам, занимала позиции по берегам, в восточных кварталах и бастионах, чтобы помешать возможной высадке десанта. Генералы спорили – одни говорили, что нужно отводить войска, чтобы уберечь их от бессмысленного истребления, другие отвечали, что не годится оставить славную столицу Ставрии без боя. Так или иначе, к утру, с приказами или без, большая часть сил всё же была отведена из города.

К утру Ставроса опустела и затихла. Солнце поднималось всё выше, вот уже и девятый час. Должны уже вовсю звенеть трамваи, сновать машины, из открытых окон петь приёмники; школьники, чиновники, торговцы, служащие, военные должны шагать по своим делам в прогулочном темпе небольшого старинного города. Вместо этого – тишина и безлюдье, как будто в пять утра. Ставрийского царя эта картина приводила в отчаяние, к горлу подступала обжигающая пустота.

Отсюда, с верхнего крыла крепости, город и Ставрийский Рукав как на ладони. Ещё позавчера был такой праздник, прекрасные корабли уходили за победой… но вместо победы – дурной сон. На Ставросу ползёт легко одолевшая их флот чёрная армада. Вон они – гробы проклятые. Армада уже хорошо видна, перемахов пять до них – ползут, не торопятся.

Уже под утро после всех совещаний генералы убрались из дворца, забрав свои беспомощные карты и оставив забитые пепельницы, – да, Зелёный зал помнил и более славные вечера.

Царь получил приказ отвести свою гвардию и взорвать орудия. Звучит серьёзно и драматично. Только вся его гвардия – это 28 отборных молодцов, отобранных по росту и приятной наружности. Мундиры цвета бирюзы, фуражки с золочёными кокардами, ленты длиною ниже колен и ослепительно чёрные сапоги с голенищами выше колен. Встречи, приёмы, сопровождения, парады, скрип портупей, рёв приветствий молодыми тенорами – вот что такое его гвардия.

Рис.41 спирит-панк-опера «БэздэзЪ»

Ещё его гвардия – это четыре часовые пушки, стреляющие дважды в день, в девять утра и в девять вечера. Их-то и нужно взорвать. Какая глупость. И ещё для усиления в распоряжении царя Драконобоица – звезда туристических открыток. Её тоже надо взорвать?

И крепость Ставрос уже давно забыла про свою давно минувшую геройскую молодость – последние лет сто это музей. Теперь на стенах крепости экскурсии и сувенирные лавки, а в казематах, помнящих признания и вопли испытуемых врагов берёзовой короны, детская комната с привидениями и музей восковых фигур.

Сам ставрийский царь был под стать и своей крепости, и своей гвардии – он был холен, наряден, высок, тучен и совершенно не воинственен. Все его предки – череда отчаянных рыкарских рубак в золочёных картинных рамах. Даже отец его – Ставр XXXVI, правивший в спокойное время, только что спал без мундира и характером был как обыкновенный роевой рыкарь – грубоватый, взрывной и чувствительный. Всю молодость свою он провёл на Великом Просторе, зрелость – на парадах и манёврах, а смерть настигла его в 35 лет – на очередных учениях его задавил броневик.

А вот наследник получился совсем гражданским человеком, сроду царевич не носил мундиров, только самые дорогие и удобные вещи свободного покроя. Балы, карнавалы, рулетка, карты, лучшие виды горючих вод, опера, еда, скачки, собаки, голуби, лошади и женщины – вот усечённый круг его обыденных увлечений. Обычно народ не жалует таких правителей, но этого добродушного балагура украшали удачливость и щедрость.

Рис.42 спирит-панк-опера «БэздэзЪ»

Любое затеянное им предприятие, даже самое, на первый взгляд, бестолковое – вроде строительства самого высокого в мире колеса обозрения, или разведения в затопленных областях долгого риса, или возрождение древних богатырских игр, со скачками и гвардейским многоборьем, – все, что могло скорее привести к убыткам и надрыву сил этого не самого богатого царства, приводило к большому успеху и выгоде. Игры привлекали народ со всей империи, долгий рис давал богатые урожаи, а весной цвёл солнечно-розовым цветом, и на всё это хорошо было глядеть с самого высокого в мире колеса обозрения.

Любимым же детищем Царя-колеса была церковь Трояна-Оправдателя, вон она парит на невысокой скале. Ещё в строительных лесах, ещё без куполов, в лёгкой резьбе, как в прозрачной одежде на белое тело. Внутри ещё до вчерашнего вечера расписывал стены его любимый художник Воробьев-Ангел. Снаружи церковь была как невеста, а внутри – темна, как чёрная баня. Недописанные фрески со святыми матронами, апостолами бесстрашия и ястребиными ангелами глядели со стен удивительными тёмными ликами, написанными как будто сорок тысяч лет назад, хотя их краски ещё даже не высохли. Как же крепко получалось каяться под их взорами. А царь, к стыду своему, любил каяться.

Рис.43 спирит-панк-опера «БэздэзЪ»

Вместе с Воробьевым они задумывали ещё одну церковь. Она, наоборот, должна была быть снаружи чёрной, похожей на терем злой ведьмы, но внутри быть белой и расписанной самыми светлыми образами голубиных ангелов и василисковых невест. Там бы проводили венчания и отпевания добрых людей. Прекрасные, прекрасные планы, и неужели им не судьба сбыться из-за дурацкой войны?

Сегодня царь, конечно, не спал. Эвакуация, паника, бесполезный военный совет, бестолковый собачий ужин на ходу – всё это было тяжело его толстому порывистому телу и лёгкой голове. Перед тем как поехать из дворца в крепость, он забылся на несколько минут, и в полусне его будто распяло, он очнулся с острой болью в груди и тупым осознанием, что всё кончено. Наступает что-то жестокое, злое и необратимое, как тяжёлые увечья, как Звероворот. Счастливая невеста задела стол, золотое яйцо покатилось и вот-вот упадёт. Теперь всё изменится, всё станет намного хуже, и зачем тогда он, со всей своей страстью к бесполезной красоте и неполезному веселью?

Он показался себе таким ненужным. Как не нужен на свадьбе человек, убитый горем, как не нужен на похоронах человек, у которого большая радость, так и он не нужен в этом наступающем злом времени. Но такое осознание вызвало в нём не хандру и не бессилие, чего можно было бы ожидать от человека с таким мягким лицом, большими глазами и длинными ресницами – напротив, в нём вдруг заклокотала его жидкая рыкарская кровь и ярость закурлыкала в пухлом зобу.

То есть что это значит – взорвать, отступить и оставить свой город врагу? Нет. Он не будет бесполезен, он останется здесь, на верхнем крыле крепости. Сегодня он будет командовать “Огонь!”, пока его не разорвёт. У него есть наследник, царевич весь в деда, пусть он знает, что его отец не балагур, не колесо, не большое, толстое пятно в родовой галерее героев, а тоже герой, не хуже других.

От этой идеи он очнулся, как от удара током. Еще вечером он отправил семью и двор из Ставроссы, а сам после военного совета должен был принять последний часовой залп в крепости, в девять утра, и сразу же после этого убраться к дьяволу вместе со своей гвардией. Но вместо этого он решил поступить несколько иначе…

Царь-Колесо примчался в крепость, забрался по пяти крутым лестницам на самый верх и, страдая от боли в натёртых ляжках, задыхаясь от волнения, срывающимся голосом проорал своим гвардейцам, что никуда он отсюда не уйдёт. И если с ним не останется хотя бы трое смелых, то он сам будет заряжать и стрелять по врагу, покуда его не разорвёт.

Капитан его гвардии, самый породистый красавец из всех, с завитыми пшеничными усами, так же, как и его царь, совсем не был похож на человека, готового скоро умереть, но от прозвучавшей, в общем-то, истерической речи он тоже пришёл в большое волнение и сумбурно и несколько многословно сообщил строю отборных красавцев, что если кому из них недостаёт примера царя для того, чтобы остаться, то он остаётся тоже. Несколько человек в строю помялась, но никому не хватило смелости уйти. Красивые всегда смелы.

Рис.44 спирит-панк-опера «БэздэзЪ»

Теперь царь боялся только одного: что подведут его нежные нервы, тренированные только азартом. Он криво улыбнулся, вспоминая, как жена, которой он больше не увидит, напоследок сухо поцеловала его и сказала, что повар поедет с ними в машине, так что, что бы там ни было, на обед у него будут яваньские рёбра под калиновым соусом. Хорошо же она о нём думает. Царь хохотнул. То-то будет у неё лицо, когда она узнает, что к обеду он сам зажарился, как яваньские рёбра. Через секунду он вспомнил макушку сына под своей ладонью и густо закашлял, чтобы не разрыдаться.

Уже второй раз за утро к нему подбежал Горянов – смотритель музея-крепости. Он снова затарахтел про то, что нужно приготовить Драконобоицу к выстрелу, мол, всё равно взрывать. Царь был удивлен, это же глупость какая-то, Драконоборца – это памятник, ей 400 лет, она в жизни не стреляла. Подошел капитан гвардии и сказал, что пушку разорвёт, если она стрельнет.

– Нет, не разорвёт, – крикнул смотритель. После чего они сцепились в споре. Царь оборвал их.

– Тихо!

Он сказал, что не нужно её трогать. Когда-нибудь город вернут, и, возможно, Драконобоица будет цела, и тогда она ещё порадует предков. Потомков. Позади него стоял открыточный киоск, каждая вторая открытка с Драконобоицей, самые дешёвые – по копейке, большие тиснёные – по две кроны. Царю не понравилась эта идея ещё и потому, что он и сам парадная фигура, его армия – это набор солдатиков-манекенщиков, артиллерия – часовые пушки, не хватало ещё погибнуть, сражаясь исторической достопримечательностью. Достаточно того, что его прижизненное прозвище – Царь-Колесо, так ещё прилипнет какое-нибудь обидное последнее имя – он стал сам перебирать в голове подходящие варианты: кукольный царь, щелкунчик…

С другой стороны, если подумать – попробовать стрельнуть из Драконоборцы по-своему красиво. Главное, что он не сбежал, никто не посмеет смеяться над ним. Да, потешная гвардия, да, музейная пушка, но настоящая-то армия ушла из города, а он нет…

Святые Духи, вот уже совсем близко армада. Царь чувствовал себя пугалом, набитым соломой, все внутри кололось, ноги держали слабо, в голове всё путалось – какие-то минуты, кажется, остается жить, а директор музея всё не отстаёт – ну хоть трёх бойцов ему, хоть двух, одному ему не справиться с подъёмным краном для заряжания. И всё просит, просит, и уж такой он маленький и невзрачный. Царь не любил находиться рядом с маленькими и некрасивыми людьми, ему было их сильно жалко, казалось, он ненароком обижает их своей царственной величественностью. Ему было уютно в окружении людей больших, красивых, ну или хотя бы очень талантливых. Царь капризно замахал рукой, чтобы от него отстали.

Тем временем первый саркофаг уже, как яд, вошёл в Узкую Глотку, за ним ещё три горбатых великанских палача и процессия броненосцев следом. Здесь на левом берегу начинались предместья Ставроссы. У царя не укладывалось в голове, что он наяву видит вражеские корабли на фоне этого до невидимости знакомого вида. Жестяные и черепичные крыши, телеграфные столбы, тополя, зернохранилище, его любимая церковь, старинный речной порт, и мимо них по-настоящему, не во сне, ползут эти твари, как надутые клещи, полные огня и мучительной смерти. Они всё ближе и ближе.

Рис.45 спирит-панк-опера «БэздэзЪ»

Начальник стражи здорово разошёлся и командовал часовой батареей, наводя орудия на головной саркофаг. Это что, все всерьез? Интересно, а если сейчас предложить всем убраться отсюда, то они успеют спастись и не погибнуть с минутки на минутку? Его красавцы-гвардейцы тоже мялись у пушек. Бедные мальчики хотят жить. Один только капитан стоит, как памятник. Дурак. Но что же делать? До чего же жуткие и мерзкие эти саркофаги. Сейчас без одной минуты девять, через минуту они выстрелят, и он прикажет всем бежать. Это же будет достаточным подвигом? Или, может быть, не обязательно стрелять, кажется, это вполне бесполезно.

Не успел царь уверится в своих трусливых намерениях, как первый саркофаг вдруг безо всякой причины дал залп из термитной мортиры. Небрежно, необязательно, походя, и вдруг любимая церковь царя, белая красавица, вспыхнула целиком с ног до головы, будто её окатили горящим мазутом.

Царь слабо вскрикнул и затих. Секунду он молчал, а потом, потеряв всякое самообладание, стал орать, орать, хрипеть, брызжа слюной и огромными слезами. Он самыми страшными проклятиями и грязными угрозами осыпал саркофаги, требовал немедленно открыть огонь, продырявить эти вонючие гробы и пустить их на дно.

Часовые пушки навострили свои комариные жальца на громадных чудищ и с курантной точностью дали залп. Пух, пух, пух-пух. Это привело лишь к тому, что первый саркофаг издал недовольное великанское бурчание и поворотил на крепость свою низколобую носовую башню.

Залп. Гудение. Шар огня закрыл от царя горячим, жёлтым пятном всю левую сторону мира и досыта напоил его кислым жаром. Царь захлебнулся.

Ещё выстрел. И каменные плиты крепости дрогнули у него под ногами, тяжёлая твёрдая сила грубо подняла его, царь почувствовал, что летит, как что-то хрустит за его спиной, разлетается в щепки и вихри видовых открыток, потом удар, тепло в затылке и приятное чувство, как будто он ломоть правильно приготовленного вишнёвого пирога, из которого на фарфор тарелки вытекает драгоценная рубиновая начинка.

Царь очнулся от удушливой пороховой гари и кашля, бережно ощупал тело, ожидая вляпаться дрожащими пальцами в кровь или плоть, но всё было сухо и будто бы цело. Только ощупав затылок, он почувствовал что-то липкое, к тому же он, кажется, ничего не слышал.

– Эй! – крикнул он и не услышал себя. Сглотнул, рыкнул, в ушах что-то стрельнуло, как будто окошко в голове приоткрылась, послышались глухие крики.

Царю в его несчастной, разбитой голове нарисовалась картина с растерзанными и обгоревшими гвардейцами, которых он погубил ради собственной глупой гордости. Ничего, ещё секунда, ещё один выстрел, всё зальётся жаром, и он, немножко покорчившись, отдаст богу душу. Сейчас, вот-вот. Но ничего не происходило, только крики становились громче, к ним присоединялись новые вопли. Вместе с рёвом саркофага они склеивались в гнетущий сумасшедший вой, а потом в какой-то человеческий лай. Но какого дьявола там творится? Сумасшедший дом! Царь раздражённо заворочался, как жук на спине, кое-как поднялся на карачки, подполз к парапету и выглянул через край.

Внизу на батарейном плече несколько гвардейцев лежали раненые, остальные орали и прыгали, как дикие обезьяны. Впереди, поперек Узкой Глотки, стоял первый саркофаг, ближний к удивлённому зрителю. Бок его был разворочен, за раскуроченной броней полыхало пламя, густой, как резина, дым чёрным уродом выбирался наружу. То там, то здесь на верхней палубе шипящие столбы пламени выбивали люки и куски обшивки и запускали их высоко-высоко в синее небо.

Что-то чудовищное творилось внутри, в проклятом корабле. Он весь гудел и трясся, будто живой, подыхающий зверь, в брюхо которому выстрелили зажигательной ракетой. “Драконабоица!” – крикнуло сердце. Царь повернулся, ожидая увидеть пушку разрушенной, но орудие было цело. От выстрела с неё только слетела вся накладная резьба, её осколками убило директора музея, но даже мёртвый он замер в ликующей позе.

В корму первому саркофагу шёл второй, с исполинским стоном он сбрасывал ход и отворачивал, стараясь избежать столкновения. Со скрежетом бортов он прошел мимо своего горящего товарища, вылез за пунктир серебристых буёв на фарватере и с тяжёлым резким ударом сел на мель.

Первый саркофаг горел огнём своих зажигательных зарядов, как гигантская фосфорная свеча, и не мог не поделиться своим теплом с товарищем. Его шипящее пламя перекинулось на второй саркофаг, и скоро оба полыхали одним синеватым огнём.

Рис.46 спирит-панк-опера «БэздэзЪ»

Жар доходил до царя мягким теплом и нежным ароматом горящего неприятеля. От этого зрелища невозможно было оторвать глаз, хотелось сесть тут же, в своё любимое кресло, греть пальцы на вытянутых руках и смотреть, смотреть. На верхней палубе и в бортах второго саркофага тоже выбило люки, из них вырвался дым, пар, и что-то, похожее на далёкий ликующий хохот.

– Жарко вам? Жарко? – заорал царь.

На воду стали сыпаться матросы в жёлтых комбинезонах, из кормовых отсеков спускались катера и шлюпки.

– Бей их!!! – орал царь, потрясая кулаками и жирным зобом. Тут-то часовые пушки оказались не бесполезны, их заряжали картечью и лупили по катерам и шлюпкам, разнося в щепки.

– Стоять, никто отсюда не уйдёт! Бей, бей! – орал царь, держась двумя руками за сердце.

Никогда и никто из тех, кто принимал участие в этом избиении, уже не был так счастлив, как в те минуты. Никто из них никогда в жизни больше не занимался таким хорошим, приятным и справедливым делом.

Тот день остался в истории под именем Гроболом. Драконоборца сделала ещё два выстрела. Добила второй саркофаг и не попала по третьему. Соло вовремя оценили обстановку, и два уцелевших саркофага смогли отступить. Вечером того же дня остатки вражеской армады вышли из Ставрийского Рукава и взяли курс на Понурту.

Глава 4.1

31.12.918.

Левша почувствовал, как в ладонь ткнулось что-то горячее и мокрое. Он вздрогнул. Большая чёрная собака обнюхивала его руку, виляла хвостом и глядела на него жёлтыми глазами. Левша погладил пёсью морду. “У меня ничего нет, дружок”. Позади послышалась ещё возня. Левша обернулся и увидел, как две серые собаки обнюхивали роскошную шубу Пулева, а одна уже рвала рубаху на его высоком брюхе.

Позади на набережной стоял Негреевский дом с резными черноликими Агнешками державшими балконы на безруких плечах. На втором этаже, скрипнуло окно, появился силуэт женщины. Левше показалось, что её лицо забинтовано.

– Он мёртвый? – спросила она.

Левша встал со ступеней, развёл руками и кивнул.

– Скинь его в воду, пока вся стая не набежала.

Левша посмотрел на покойника, покачал головой – центнера на полтора туша.

– Давай, давай, у тебя получится, – подбодрила его девушка. Левша подошёл к Пулеву, собаки нехотя отбежали. От трупа исходила резкая на утреннем морозе вонь. Левша выдохнул и потёр ладони. Проверить карманы он побрезговал. Кое-как, стараясь не дышать и отворачивая голову, едва ли не задом наперёд, он стащил покойника по лестнице вниз к краю парапета. “Прощай, товарищ Пулев”, – и толкнул его в воду.

– Ой! Стой! Шуба, шуба! – прозвенел позади другой голосок. Туша Пулева кувыркнулась в море, грузно хрустнула тонким льдом, но не пошла ко дну, а медленно всплыла, распластавшись по чёрной воде дорогим мехом.

– Ну что же ты? Такую шубу утопил, – прозвенело с сожалением, голосок был очень знаком. Левша обернулся, в окне рядом с первой фигурой появился стройный девичий силуэтик.

– Ой!.. Ой мамочки!.. Левушка, живой! – снова засеребрил колокольчик. Кажется, это панночка Иванка, сестрица из “Марта”. Левша махнул ей рукой.

Иванка что-то обсудила с подругой на очень быстром задунавском языке и обратилась к Левше:

– Милый, быстро, быстро шагай в “Омут”, подожди меня там. Ты ранен? Пустяки? Быстренько, милый, простудишься.

Левша подчинился и побрёл обратно к крематорию.

“Простудишься”, – усмехнулся он – так трогательно.

– Постой, – крикнула Иванка, – лови.

Она что-то сбросила из окна. Левша поднял. Это была заячья маска, почти такая же, как та, которую он забыл в номере.

– Надень это, глупенький, тебе нельзя без маски.

Левша шёл обратно по набережной, скользя по щербатому серому льду и попинывая бутылку, погубившую Пулева. Иванка. Панночка Иванка – ласковая сестрица со смешным задунавским говорком. Память приходила в себя после пробуждения, и в ней восстанавливалось небольшое тёплое место для очаровательной сестрицы.

Случалось, Иванка была первой, кого видел Левша, приходя в себя после Проклятого Поля. Раза два или три она была старшей сестрой при его исцелении. В золотые времена она всегда оказывалась где-то рядом, но среди других сестриц он и не выделял её, хотя Иванка была очень нежна с ним. Но, кажется, и с другими тоже. Левша всегда был рад ей и так же быстро забывал. В неровной, путанной памяти Левши она запомнилась, как красивая фигурка на соседнем перроне, видимая сквозь грохот несущегося мимо поезда. И вот сейчас состав умчался, и Иванка быстро ожила в памяти Левши во всех своих нежных, бабочковых красках. Левша представил, как согреет замёрзшие пальцы на горячей и тонкой Иванкиной пояснице.

Подходя к Цапельному мосту, Левша увидел, как из-за опоры медленно выплыл труп строевой лошади. Следом – бирюзового цвета фуражка с длинными ставрийскими лентами. Послышались выстрелы. Левша прислушался – кажется, со стороны Священной рощи. Сначала стрельба была редкой, но вдруг заработали пулемёты и заухали сразу несколько орудий.

Левша зашагал быстрее. Вот у Иванки он и узнает, какого дьявола тут творится. Хотя вернее всё расскажет Полуторолицая Панна. Надо бы поскорее с ней повидаться.

Левша зашёл во двор крематория, подошёл к Аллегро, тот так и стоял с одной заправленной батареей, вторая лежала на боку под копытами. Левша поднял её и вставил в разъём. Достал из технической сумки ключи и прокрутил как следует все гайки на контактах.

Захрустело электричество, заурчало заводное нутро, теперь кадавр задышал шире, из печального рта повалил пар. Левша поправил на питомце старую поивидавшую попону. По своему обыкновению, тот отвёл белёсые глаза.

Левша поднялся по ступеням, толкнул дверь Омута и оказался в прокуренном коридоре с мигающими жёлтыми лампами. Затоптанная ковровая дорожка вела к разбитой зеркальной двери игорного зала. За ней слышалась музыка, галдёж и взрывы недоброго хохота.

Вдруг позади открылась дверь, и в глотке холодного воздуха на Левшу бросилась панночка Иванка. Левша не ожидал, что она так скоро его нагонит. Иванка подняла его маску, заглянула в глаза, обняла, стала тереться носом о щетину, приговаривая: “Левушка, Левушка”. А он, как обещал себе, запустил руки под её полушубок, и там холодные ладони нашли горячую голую поясницу.

Левша чуть отстранился, чтоб увидеть и вспомнить её лицо. Курносая красотка, наспех собранные рыжие волосы, сладкое дыхание мятной вишни, идеальная маленькая мушка в самом правильном месте над губой. Кажется, она повзрослела, черты стали острее – что ж пора – им на двоих уже почти сорок. В зелёных глазах сладкие карамельные огоньки. Чегир? Да нет. Разве сестрица опустится до дешёвого уличного дурмана?

В ее быстрых ресницах блестели маленькие замёрзшие слезинки.

– Да ты чего?

– Я думала, ты погиб. Так тебя жалко было. А ты живой. Я так обрадовалась. Такая зима долгая, так тоскливо было.

Зима только подоспела, пару дней как снег лёг, а ей уже долго.

– Скорее, милый! Покажем тебя панне. Или ты уже был у неё? – спросила она вдруг испуганно, ей явно хотелось самой предоставить живого Левшу хозяйке Марта.

Левша ответил, что еще не был у панны, Иванка взвизгнула, как будто выиграла игрушку в автомате, обвилась вокруг его руки и потянула за собой, навстречу расколотому отражению.

С порога их обдало вялым хмельным гвалтом угасающей вечеринки. В утреннем свете кисло пахло ночными фейерверками, чегировым дымом и даже немного мандаринами – с новым счастьем.

На входе гостей встречала скульптурная пара обнажённых Велиса и Лельи – допотопный стиль, точёные формы, розовый мрамор. Лелья будто летела над постаментом, воздев тонкие руки и устремив ввысь мраморный взор. Её интересные места были дочерна натёрты ладошками паломников. Была у них такая примета – если как следует потереть между ног у богини, то это к удаче.

Юный Велис гордо смотрел на солнечное утро в окнах. В одной руке медный щит, в другой – меч, принёсший ему победу в бою с червозмеем Гидроником. Мерзкая голова поверженного гада служила опорой босой стопе героя. Грубые гости взяли моду открывать бутылки о его мраморный хир. В конце концов деталь отломили и потеряли.

Главным украшением “Омута” был витражный купол, по счастью переживший все невзгоды Соловара и Исхода. “Вознесение Василиска Вием”, запечатлённое в свинце и стекле, цветными пятнами света лежало на вещах и на утренних людях, неподвижных, как вещи.

Прошли мимо сцены – на ней старинная музыкальная машина фирмы “Гудвин” играла ноктюрн “Мокрый гость” композитора Крейцера Сологуба. На сцене одинокий танцор апатично покачивался в такт тоскливой музыке и зажимал разбитый нос заскорузлым кровавым платком – вот кто точно побаловал себя сегодня хорошей мерой чегира.

За карточными столами сидело довольно много народа, на рулетке ещё шла игра – последний игрок держал себя за чуб над последними фишками.

Подошли к месту у высокого окна. Раньше никто кроме часовщиков не смел его занимать, и сейчас столик был свободен.

– Ты здесь хочешь? Ну ладно… Ты подожди здесь, милый, – сказала Иванка, прикрывая глаза от Проклятого Поля. – Я скоро. Закажи пока что-нибудь. У тебя же есть деньги?

Странный вопрос. Часовщик – это и есть деньги. Левша кивнул. Иванка улыбнулась и убежала.

Хотя. Левша проверил карманы пальто – чёрт, пусто. Только скрепка, почтовая марка с севирским мамонтом и огарок церковной свечи. По счастью, в штанах оказалась скомканная купюра. Левша разгладил её на столе – столичный четвертак с Золотым мостом Василиссы и профилем императора. На завтрак хватит, ещё и останется на хороший ужин на несколько персон.

Левша откинулся на спинку, выдохнул. Почувствовал себя почти как дома. Вид отсюда ещё лучше, чем с набережной: крыши Герники, ратуша, Яврос вдающийся в море и Бэздез на горе. Не каждому припольскому старожилу, спутнику, проводнику или плакальщику было бы уютно здесь, у высокого окна, на виду у Проклятого Поля. А уж паломник, неосторожно засидевшийся на этом месте, через пару минут провалится внутрь себя, как в горящую мусорную яму, так что не вытащишь.

Левша позвал устало бредущую мимо официантку с павлиньим пером в сбитой прическе – незнакомое лицо, видимо, новенькая. Заказал завтрак с большим кофе и графин солнечной воды. Закрывшись подносом от Проклятого поля, девушка сонно повторила заказ, зевнула и ушла.

Из игорной части раздался взрыв хохота, кто-то аж подвывал, задыхаясь от смеха. Но тут с улицы снова послышалась стрельба. Грохнуло несколько взрывов. Далеко, не в городе, но хохот резко стих… несколько человек раскланялись и ушли на мягких ногах. Оставшихся больше не было слышно.

На сцене замолкла музыкальная машина. Заскрипела механизмом, выбирая новую пластинку, щёлкнула, хрустнула. И снова заиграл “Мокрый гость” Крейцера Сологуба. Танцор с разбитым носом махнул рукой, спустился со сцены и поплёлся в игорную.

Ровно год назад, 31 декабря семнадцатого года, с этой сцены Левша услышал посреди дружеского гвалта новогодней вечеринки лирическую ионийскую песню. Пронзительный, красивый голос сирены сверлил табачные облака. Левша обернулся и увидел жёлтое платье, чёрную гриву волос, закрытые глаза и красные губы, гнувшие острую, как пила, высокую ноту. Это была Маргарита. Левша не видел её с детства, даже не знал, пережила она Соловар или нет. Он уже не так часто вспоминал о ней и только по привычке носил на груди янтарь с застывшей пчёлкой.

И вот Маргарита появилась снова, и чудовище на букву “Л”, тревожно спавшее несколько лет, проснулось. С того самого момента все пошло наперекосяк, и Золотой Век стал клониться к закату, всё тронулось со своих мест и посыпалось в пропасть…

Левша тряхнул головой, чтобы отделаться от опасных для него воспоминаний.

Куда пропала Иванка? Надо было пойти с ней или подняться к себе в номер. Чего доброго среди гостей окажется кто-нибудь из магнатских людей. К одинокому незнакомцу в маске могут возникнуть подозрения. Левша внимательно осмотрел публику – никто, кажется, не обращал на него внимания.

Подоспела официантка, поставила перед Левшой тарелку с завтраком: потёкшей глазуньей, подгоревшим сухим беконом и болезненно выгнутой гренкой с жёлтым пятном сыра на спине. С ними прибыли большая кружка кофе, графин, рюмка и жвачка в серебристом фантике.

Официантка ушла. Левша смело досыпал в кофе две ложки сахара, энергично размешал, приподнял маску и сделал глоток – прекрасно, вот теперь начался новый день. Накапал себе полрюмки солнечной воды, выпил. Стало ещё лучше. Хмурое утро позади, одиннадцатый час утра, судя по солнцу летящему вверх по бирюзовому небу. Змея-Надежда выползает на охоту. Левша посолил сыр, поперчил глазунью, подцепил вилкой желток, проглотил, захрустел тостом – грубые, грубые вкусы внешнего мира. Надо бы заказать добавки.

Вдруг послышались тяжелые шаги и железный скрежет. Открылась дверь, ведущая во внутренние хозяйские залы “Омута”. Оттуда выкатился лафет лёгкой полковой пушки, на нем вместо орудия было установлено здоровенное кресло, на котором восседал безногий и одноглазый великан Вар-Гуревич. Он был в косматых распущенных волосах, с пунцовым носом, с небритой, несвежей и нездоровой физиономией, грузно сидящей на бочкообразныом туловище, затянутом в старый ставрийский мундир.

Кресло Вара катил другой великан. На его голову была надета клеть из толстых железных полос, на руках тоже шарообразные железные клети, запястья и голени закованы в кандалы с цепями и тяжелыми гирями. Всё это снаряжение издавало тоскливый лязг, напомнивший Левше о Лисовской. При этом одет великан в отличный светлый костюм по фигуре, а на плечи наброшена угольно-черная шуба с соболиным воротником. Этим закованным великаном был Мамонт-Ной.

Следом за ними вышел Скрипка, одетый, как всегда, противоречиво и пёстро: пальто нежно-салатового цвета, рыжий клетчатый пиджак, кружевные рукава ослепительной белизны, узкие штаны, пояс с золоченой пряжкой и невыносимо оранжевые туфли. В длинном мундштуке ― погасшая папироса, очки с зеленым и красным стеклами, и всё это под широкополой шляпой с лентами и экзотическими перьями. Лоб и скулы его прорезали глубокие складки, отчего он показался Левше незнакомым стариком.

Процессия с лязгом и скрежетом почти проследовала мимо, когда Левша приподнял маску и пожелал господам доброго утра. Мамонт-Ной, Вар-Гуревич и Скрипка узнали Левшу, замерли. Первым, конечно, опомнился быстрый, как смычок, Скрипка. Он подскочил к Левше, схватил за плечо, ощупал его лицо сухими птичьими пальцами и попросил немедленно сказать что-нибудь.

– Лепестовый снег номер четыре, – назвал Левша марку одеколона Скрипки. От того на несколько шагов стоял слишком сладкий, цветочный аромат и щипало глаза. Скрипка решил, что глаза Левши блестят оттого, что тот тронут их неожиданной встречей, и бросился обниматься. Подошёл Мамонт-Ной, отстранил Скрипку и, гремя цепями, деликатно обнял Левшу, стараясь не помять его своими железяками. От него сильно пахло лекарствами. Тем временем Вар-Гуревич смотрел перед собой безо всякого выражения, как будто не узнавал Левшу или ему было всё равно.

Левша спросил, что с Варом. Скрипка ответил, что в последнее время малыш Вар если не пьян, то под чеширом. Они заехали повидать Панну, завезли товар и остались, потому что ночью в город залетели лжеставричи и было опасно возвращаться, а пока сидели, Вар опять налакался.

Вар шевельнулся, в берлоге его единственного глаза двинулось что-то угрюмое и сонное, поглядело вокруг, потом внимательно на Левшу и снова убралось в темень под косматую бровь.

Вар-Гуревич всегда был сдержан, его лицо похоже на каменный дом: может меняться погода, ветер или свет, и оно будет выглядеть немного по-разному, но сами его каменные черты незыблемы. Вот только сейчас стены его лица обветшали и по ним короткими перебежками ползают ящерицы безумия. Он еще не старик, ему нет тридцати, но выглядит он на все пятьдесят, бедный малыш Вар.

Вдруг, проскользнув между Варом и Скрипкой, слева рядом с Левшой приземлилась Иванка. Она заговорщически улыбалась и энергично жевала свежую вишневую жвачку. Не успел Левша спросить, чего она такая довольная, как вдруг что-то огромное, теплое и пахнущее дыней опустилось рядом справа, как будто на него сошла теплая лавина суфле. Пышные руки заключили Левшу в горячие объятия. Два поцелуя покрасили щеку душистой помадой – это Полуторолицая Панна.

– Мой мальчик, ты жив.

Левша покраснел и, вытирая помаду, попытался выбраться из мягких рук, но Панна показала необоримую мягкую силу, Левше пришлось смириться, и он затих на мягкой груди в огромном декольте.

Ну-ну, малыш, не капризничай. Отдохни, я знаю, ты устал.

Она погладила его по волосам.

– Ну что, хорошо?

– Да, панна, – ответил Левша прилежно.

Панна была счастлива и тараторила о том что со дня на день приплывает Казимиров и если не умрет от счастья при виде живого Левши, то заберёт все желающих дольщиков на Овиду для покойной и безопасной жизни. Казимиров? Скоро приедет Казимиров? О это замечательно, и очень кстати, ведь только Казимиров сможет оценить семичастную добычу Левши.

Наконец Левша все же аккуратненько выбрался из объятий и поправил волосы. Прямо день нежностей и объятий. Рядом сидела большая женщина. Персиковое платье крепко стягивало ее воздушное белое тело, горячее, как печь, высокую полную шею обвивали золотые цепочки и жемчужные нити. Она улыбалась и глядела на Левшу с лукавой нежностью.

Человек, который увидел бы Панну впервые ещё и так близко, поледенел бы и отстранился. Дело в том, что правая щека Панны не заканчивалась привычным образом, а переходила во второе лицо, казавшееся спящим, детским и размытым, как будто видимое сквозь прищур, его чуть прикрывали золотистые прядки и вуаль. Да уж, с непривычки такое зрелище могло здорово напугать, особенно когда второе лицо просыпалось, приоткрывало веко единственного слезливого глаза и печально косилось по сторонам.

В день исхода, семь лет назад, Панна, убегая от Пустоты, не выдержала и на краткий миг, на долю секунды оглянулась. Всего лишь краешком глаза она увидела то, что шло следом, и тут же отвернулась. Но осталось другое лицо, и оно до сих пор оглядывается, иногда тихо вздыхает под вуалью и хранит от Панны тайну увиденного.

К жутковатому уродству Панны все давно уже привыкли, а вот великана Мамонта-Ноя в таком печальном положении Левша еще не видел. Его мозг и нервы разрушала болезнь бешенка – бич маравар. Левша коснулся ладонью его оков на запястьях.

– Ной, как ты?

– Да вот… Как видишь…

Мамонт-Ной тряхнул цепями.

– Неважно, братец. Схожу с ума потихоньку. Зверю всё не спится, ворочается гадина, в любую секунду, сам знаешь… Ничего, мне уж маленько осталось. Дотянуть бы до весны только. Поглядеть напоследок…

Он замолк, припоминая что-то, затем продолжил:

– …как цветут в аллеях липы, помочить ножки в море…

Тут Скрипка, ворча под нос, резко полез в карман, достал банку, высыпал в ладонь горсть таблеток и сунул их через прутья клетки в рот великана. Тот послушно захрустел лекарством, а Скрипка достал медицинский пистолет с иглой, зарядил в него ампулу и сделал укол в бычью шею великана.

Мамонт-Ной дожевал таблетки и спросил разрешение запить солнечной водой, Левша подвинул ему графин. Сам Ной не мог взять его – не давали клети и цепи на руках. Ему помог Скрипка и вылил в раскрывшуюся, как у бегемота, пасть искристую прозрачную настойку. Мамонт-Ной вздохнул и тряхнул головой. “Видишь, – сказал он, – стоит мне немного растрогаться, а все уже знают, что может случиться”. Из его глаз вытекли две большие, как у лошади, слезы.

– Ну всё, прощай… Начинает действовать. Приходи вечером в исходник. Глядишь, мы с малышом Варом придем в себя… Придем… – вздохнул. – Пойдем… Похо… Пы…Кхуу…

Мамонт-Ной протяжно рыгнул, и лицо его поглупело, губы сделались безвольными и блестящими, а глаза заволокло мутью.

Скрипка посмотрел на Левшу виновато, как будто стесняясь этой неблагополучной картины.

– Вот так и живём, – вздохнул он.

Потом закурил затейливую трубочку с тонким длинным чубуком. Они переглянулись с Панной, и Скрипка положил свою ладонь на шуйцу Левши, нащупал кислотный браслет в рукаве и тихонько спросил:

– Ну как, есть? Есть добыча?

Левша кивнул. Скрипка улыбнулся от уха до уха, выпустил серое облако дыма, под хитро скрещенными ресницами живо заблестело, он стал похож на ярмарочную голову, из глаз которой потоками сыпятся искры фейерверка, а из ноздрей валит дым.

Даже забывшиеся братья-великаны, услышав о добыче, как будто покосились на Левшу, чуть выглянув каждый из своего тяжелого оцепенения. Что уж говорить про Панну, она густо выдохнула и потянула пальцами ворох цепей и ожерелий на своей порозовевшей шее, жадно вдохнула носом, хлопнула в ладоши, самым веселым своим полубасом приказала, и принесли самовар с чайной мерой – так называлось огромное расписное блюдо с горой румяной горячей сдобы и сладостей. Оно выглядело как натюрморт в богатом бэрском доме, но для Панны это лишь первый завтрак и прекрасная замена многим радостям, которых она лишена.

– Угощайтесь, мои маленькие, – сказала Панна задумчиво.

Налила чаю в расписанное жар-перьями блюдце, рассеянно потянула с верха горы большой расстегай с абрикосовой начинкой.

Никто больше не притронулся к угощению, все смотрели на Левшу и рукав его левой руки. О, там, если он не врет, не шутит, не смеется над ними, таится целая вселенная, целая бездна покоя, счастье, спасение и новая жизнь для каждого из них, и, судя по загадочному сладковатому выражению на губах Левши, еще и более того. Тогда счастье достанется им всем, вдоволь, и никто из них не останется обиженным.

Если распорядиться своей долей по-умному, то каждому хватит на богатое, безоблачное, гладкое, как детская ладошка, будущее.

Скрипка кашлянул:

– Итак. Ну и сколько? Сколько ты поднял?

Левша убрал руку из-под его ладони, насыпал себе сахару в чай. Ему хотелось потянуть время, полюбоваться вытянувшимися от нетерпения лицами друзей, не хватало только Казимирова.. но Левша и сам уже не мог сдерживаться. Фальшиво изобразив на лице постное равнодушие, показал на пальцах семь и шепотом добавил – Семь единиц глубины.

иллюстрации и статьи по лору на сайте https://bezdezna.ru/

Глава 4.2

В первых числах мая этого злосчастного года из столицы пришли вести о том, что Левша напал на Холоса Сциллу, чуть не убил его рыком, лишил глаза и изуродовал лицо. Никто не мог объяснить этого поступка Левши, но все догадывались, что дело связано с Ритой Най-Турс. Что было потом никто толком не знал. За голову Левши объявили огромную награду, повсюду рыскали охотники по его душу. Потом Левша вдруг объявился в Приполье, наверное чтобы снять один из своих тайников, но нарвался на охотников и они загнали его в Дикий Город, оттуда он по слухам попытался вырваться через Проклятое Поле, но попал на глубину, сгинул и уж спустя полгода никто не ожидал увидеть его в добром здравии. А он вот сидит, тихонько улыбается и от него, как от второго солнца, разит мечтой и теплом светлого будущего. Теперь дольщики замерли в тени воскресших надежд и вернулись мысленно к своим ожившим мечтам.

При полном безмолвии шестерых принесли и поставили на стол ледяное ведро с бутылкой лунного настоя. Вар что-то буркнул и заворочался в своей коляске. Скрипка, мечтательно глядя сквозь предметы, налил ему рюмку. Вар выпил и снова затих.

Левша с любопытством разглядывал своих старых друзей. Сквозь подернутые морозным рисунком стекла высокого окна их обильно заливало ядовитым полевым светом зимнего дня. Все они как будто подтаяли, обмякли чертами, как один ушли в себя, сейчас каждый примерял к себе положенную ему долю добычи и улетал мечтами в открывшееся перед ним будущее.

Только Вар угрюмо и ровнодушно поглядывал из-под косматых бровей. Раньше он, кажется, хотел чего-то хорошего, но это прошло. Теперь у него разве что немного чесались руки, чтобы раздавить чье-нибудь лицо, чтобы захрустело, как яблоко, чтобы липкий сок потек между пальцев в рукава. Может быть, он хотел сделать это с Левшой за его хрупкую красоту, может быть, с Панной за ее надоевшее удручающее уродство, но точно не с Иванкой. Ее он бы потискал ласково, развернул бы, как конфету от обертки, усадил бы на свои культи и что б она, как котенок, играла с его бородой и усами. Впрочем, все это были выносимые желания, и Вару еще не надели клеть на голову и не заковали в цепи, как несчастного Ноя.

Мамонт-Ной больше всего хотел исцелиться от яростного бешенца, поселившегося у него в черепе и копошащегося там среди грязных воспоминаний и грязных мыслей и расталкивая их по всему уму. Теперь всюду, даже в когда-то уютных и чистеньких спальнях памяти, загажено – вонючие следы и жирные холодные брызги. Правильно приготовленная из его доли золотая ниточка сокровицы помогла бы изловить мерзкую сороконогую гадину, вытащить из несчастной головы, чтоб она сгорела на божьем свету, как безобразная серная головка на сросшихся спичках. Тогда бы он, держа на голове компрессы с ледяной солнечной водицей, отправился бы прочь отсюда как можно дальше, на Заморские Притоки.

Конечно, он забрал бы с собой и несчастного Вара – битый небитого везет. Бедолага совсем сдал. Но и его золотая ниточка вытянет на ясное солнышко из сырой берлоги.

Скоро приплывет Казимиров и увезет их в родовой приют(*) под Виевой горой, там они отдадутся на попечение почтенных овидских врачей и ласковых нянечек. Мамонт-Ной будет ходить заснеженными тропами, подолгу отдыхать в пушистых сугробах, закутавшись в шубы подобно Зверь-Неведу, подобно ему же будет искать под снегом муравейники красных, как кровь, еловых муравьев, расковыривать их жилища из рыжей хвои и находить в глубине их ароматные кладки, полные пьяного муравьиного меда. А потом после бани на железных дровах будет ночевать в деревянном, уютном, как гроб, номере, на большой дубовой кровати с высокой периной, крахмальным бельем и чашкой сладкого можжевелового чая и пышной, как паровая булочка, матушкой оратайских покоев. Зачем тогда память? Без нее сладкое перестанет горчить, а соленое – кислить. Так со своим братцем они смогут прожить еще лет по сто, по сто тридцать, далеко пережить и Левшу, и Скрипку, и всех-всех. И этот день, и эти лица давно забудутся, а они еще долго-долго будут зимовать и летовать, зимовать и летовать, зимовать и летовать, пить много чая и потрошить муравейники в сугробах.

Панна никуда уезжать не хотела, напротив, она желала продать свою долю и выкупить себе наконец панцарскую неприкосновенность, такую, как у Сцилл. Чтобы никто не посмел посягнуть на нее и ее дело. Не хотела Панна ни избавится от своего второго лица, ни уехать, ни забыть свою память, хотела, чтобы было как раньше, в золотой век. Пусть эта полевая дружина почти погибла и остатки ее хотят разбежаться, но она останется, и в ее Омут придут новые храбрые мальчики, красивые девочки, и начнется новая эра, новая жизнь, но на этом же самом проклятом месте.

Здесь все примято ее полным телом, утоптано ее мягкой обувью, пропитано ее дынными духами. Здесь все привыкли к ее маленькой особенности и редко приходится встречать перекошенные брезгливым удивлением лица. Ни разу за последние семь лет Панна не покидала Василькова и чувствовала, что она как будто бы дух этого места, и за пределами города ее просто развеет ветром. А остальных пусть Казимиров заберёт в Овиду, так ей будет спокойней за них.

Скрипка больше всех ждал Казимирова, но не потому что соскучился. Как самый общительный и компанейский из всех, он хотел просто исчезнуть на новом месте, сменить имя, замести следы и забыть обо всех в мирной заморской Овиде. Там не было Соловара, не было Исхода, не было гражданской войны, люди мирные и спокойные, как коровы с бутылки молока. Дикость и озлобление, поразившие несчастную Варвароссу, для этих почтенных добряков не более чем треск мороза за окнами уютной гостинной. Овидийцы берегут свой покой, попасть в их страну очень непросто: нужно не просто много денег, они у Скрипки прикоплены, нужны первоклассные фальшивые документы, и полезные связи и высокие соизволения. И устроить это под силу лишь Казимирову, который приплывает к ним со дня на день, вместе они похоронят Лисовскую, почистят тайники и прочь, в Овиду. Навсегда.

То то Казимиров удивится увидев живого Левшу, да ещё с семью единицами глубины в Рукаве. Все даже слишком хорошо, но Скрипку никогда не пугала удача, он смело чувствовал себя достойным любых благ. К тому же сейчас он больше всего желал покая и безопасности. Только покой ему нужен был самый респектабельный и долгий. Скрипка не собирался готовить из своей доли, ни сокровищу, ни золотую нить, только продажа, только деньги, много-много денег и никаких мистических преображений. Он не хотел быть ни здоровей, ни красивей, ни лучше. К черту. Лучшее – враг хорошего. Ничего он не хотел поправить и в своей памяти. Прошлое и без того слезало с него легко и просто, как старая змеиная кожа, оно мгновенно выцветало, засыхало, тянулось следом, цеплялось за сучья жизни и оставалось на них прозрачными лохмотьями.

Зато будущее свое он представлял в живых красках. Представлял курортный прибрежный городок, в который он приедет на синем “Блюмишеле”, с одним саквояжем, паспортом на имя Язира Полабича – миллионщика из Стипики, сделавшего состояние на торговле фотопленками. Представлял утреннюю террасу, дуб с красными листьями, белые носки до колена, халат до пят, хруст газеты с мирными новостями и объявлениями о продаже почти новых полезных вещей, которые окажутся ему без надобности, ведь у него будут деньги на вещи новые и совершенно бесполезные.

Представлял он даже будущую невесту – девушку из хорошей местной семьи, – представлял вплоть до кончиков ухоженных розовых ноготков, до нежной мякоти внутренней стороны бедра, до косточек на лодыжках. Только лицо он старательно не представлял, чтобы не дай бог не привязаться к бесплотной особе, которую потом можно и не встретить.

В его планах, мечтах все люди его будущей жизни были хорошо одеты, приятно, но умеренно пахли, вели себя по-деловому, без варварских вольностей, но все эти приятнейшие господа и дамы имели вместо лиц теплые открытые ладошки. Потом на этих белых воротниках, в этих уложенных локонах появятся живые лица, но пока лишь зыбкие пятна.

Весь этот цветной фильм без сюжета и драмы крутился перед глазами, и эта условная жизнь, состоящая из тысяч уютных деталей, приятных вкусов и подсмотренных в журналах и чужих гостиных первоклассных вещей, ждала своего искушенного хозяина. Он утомился дикой жизнью, дайте ему его долю, и вы не заметите, как он исчезнет без следа, и вы никогда не узнаете, куда отправить открытку старому другу.

Отдельно от жены, машины, камина, руки на шелковистом черепе большой доброй собаки он представлял себе спутницу, подругу для путешествий, ночных барных бдений и гостиничной жаркой возни под шелковыми простынями – у этой спутницы было лицо, лицо Иванки.

Иванка не состояла в доле, но она, уверенная в том, что и ей перепадут крохи со стола дольщиков, испытывала радостное волнение. О, впервые за последние месяцы у нее появилась надежда. Как бы хотелось ей, чтобы Левушка забрал ее куда-нибудь далеко отсюда, в головокружительную даль. Ведь он не бросит ее здесь? Конечно нет.

Дважды она была его сестрицей и выхаживала его по возвращении из Поля. Первый раз – после удачного погружения, тогда Левша почти не получил искажений и встал на ноги за два дня. Второй раз Левша вернулся единственный из троих часовщиков. Фрол и Буковский погибли, а Левшу вытащили на тросах в разорванном изнутри кислотном костюме. Похож он был не на человека, а на живой безобразный клубень. Никто не верил, что это доживет до полудня, и Вар предложил вколоть несчастному достаточную дозу “Черной Манилы”. Но Лисовская велела, и четверо маравар в тяжелых костюмах опустили безобразный человеческий сгусток в купальни крематория.

Там Лисовская провела с Левшой первые три ночи и два дня. На третью ночь Мамонт-Ной в тяжелом костюме спустился в купальни и нашел Лисовскую спящей рядом с телом Левши. К тому вернулось очень отдаленное человеческое подобие. Найдя картофелину такой формы, ребенок с хорошей фантазией, крикнул бы: "Мама, смотри – человечек!"

Сил у Лисовской не осталось, ее подняли наверх. Решили пустить к Левше двух самых опытных сетриц – Леру и Лену Малагину. На следующий день они не выдержали, и их забрали, обе потом спали неделю под капельницами с мелкой росой, а Лера вскоре бросила кислотные дела и навсегда уехала из Василькова.

Следующей пошла Иванка. Она немало постаралась с тех пор, чтобы забыть первые свои сутки с Левшой, но и сейчас образы той ночи, как части разбухшего в болотной воде покойника, иногда поднимались в памяти.

Все же Иванка выдержала первые сутки, когда она, полупрозрачная от расширителей, сходящая с ума от невыносимого звона вырывающегося из Левши времени, колдовала с капельницами, иглами и колбами тяжелой росы. Затем выдержала вторые сутки, когда ей казалось уже, что она навсегда превратилась в обгоревшую старуху. На третью ночь Левша стал оживать, разбухшие телесные лохмотья начали быстро распутываться и снова собираться в человеческие очертания.

На пятый день Левша голосом раненого кита проворчал, чтобы с него сняли капельницы. Он уже был похож на себя, но его еще сотрясали обезображивающие судороги. Иванка приказала ему потерпеть еще день или два, пока его нервы не окрепнут и человеческий облик не схватится крепко. Левша послушался. А еще через три дня расширители и роса переломили болезнь, и оба они стали как новенькие фарфоровые куклы со свежими румянами на белоснежных лицах. О, так бывает, когда побеждает роса – рай совершенства опускает занавес бритвы и отсекает минувшее. Тогда наступают дни покоя и исцеления.

Сутками напролет Левша и Иванка валялись в обнимку на возлежаниях купален, в жарком избытке расширителей и друг дружки. Левша тогда, видимо, был под впечатлением от одной из своих полевых жизней и рассказывал Иванке о Заморских притоках на западном краю Овиды, о том, как вместе они сбегут туда в вольный край, он купит пассажирский пароход, наймет команду и будут они до конца дней возить людей с зималайских предгорий до самой Дунавы и обратно в узкие верховья реки Неведа, где лапы вековых царских елей местами смыкаются над малодвижной черной рекой и образуют сказочные мрачные своды, наполненные пыхтением паровой машины, дровяным дымком и тихими и приглушенным эхом палубных бесед пассажиров.

В купальнях среди книг библиотеки оказался атлас Варвароссы, и Левша часами его разглядывал. Оказывается, он много знал про те места, рассказывал, что там вовсе не такой дикий край, как показано в старом кино "Горный стрелок" с Нюком Макавеем в главной роли. В Заморских землях Овиды не было ни Соловара, ни Гражданской Войны, а на западном краю в горных лесах живут старинные городки вокруг речных портов и лесных заводов, а в городах покрупнее до сих пор бегают живые трамваи.

Иванка заглядывала в карту, и у нее кружилась голова, как от высоты. Неужели такое возможно – жить на корабле, плыть по таинственным рекам мимо городков с живыми трамваями, придерживать шляпку от ветра, смотреть сверху, как по палубе прогуливаются пассажиры? Воображаемая река перед ней блестела, а берега сплошь были еловыми холмами, потому что ничего кроме елей в ее представлении о севере не росло. Левша все рассказывал, как картину рисовал, Иванка смотрела на него: в розоватом неоновом полумраке купален он сам казался неоновым, а не настоящим. Она теряла нить его рассказа, но с удовольствием всему верила и приняла эту глупую мечту как свою.

На четырнадцатый день сверху позвонили и велели выходить из купален, оставаться дольше под действием расширителей было опасно, в какой-то момент человек мог просто рассыпаться в мельчайшую розоватую пыль.

Левша тем временем, ссутулившись и забывшись, растерянно выдавливал концом кофейной ложечки на салфетке какие-то каракули. Он ни черта не видел впереди, будушее расщеплялось на сотни волокон, и все они таяли в рассыпчатой тумане этого вечера. Со дня на день приплывает из Овиды Казимиров, и это очень прекрасно, он удивится, очень обрадуется, а семь единиц глубины и вовсе.. Вместе они соберут тайники, похоронят Яну.. И уплывут в Овиду? И Левша тоже? Этого он совсем не видел впереди и от этого было тоскливо и тревожно. Перед глазами маячила утренняя встреча с Лисовской. Почему она бродит, как призрак по городу, что за сволочи расстреляли ее из самострелов? Помочь ей уже нельзя, но надо хоть упокоить несчастное тело, прежде чем разбежаться по своим мечтам. Хотя меньше всего он хотел бы снова встретить ее. Вот на что следовало потратить часть золотой нити – залечить память о Лисовской. А может, и забыть ее вовсе? И Маргариту заодно. Ха-ха. Левша почувствовал, как от этой дерзкой мысли слеза царапнула глаз. Проклятье. Пришлось, изобразив усталость, тереть глаза холодными пальцами. Осторожно – это опасные мысли, стоит зацепиться о них манжетом, и всей птичке конец. Левша постарался отвлечься, сменил истерзанную в лохмотья салфетку на новую и постарался думать о будущем.

Мысли о том чтобы удрать с рокового Приполья, и раньше посещали Левшу, особенно перед сном. Тогда ему мерещилась то мосты Варвароссы, то река Зефир омывающая каменные стопы великана Дробогора, то зеркальные пеналы делового центра Овиды, то что он видел только в кино и журналах рассекалось ножницами сонного воображения, к зеркальным башням приделывлись каменные ноги, они превращались в опоры столичных мостов и шагали по колено в тучах мимо луны похожей на прорубь с щербатыми ледяными краями, тропическими рыбками и светом на дне. С мыслью о спасительном бегстве в далекие страны, ему засыпалось легко, как с нелюбимой красавицей. Но снилось Левше обыкновенно только Проклятое Поле. Это были долгие безвыходные сны, казалось, они длились неделями и были похожи на тома комментариев к огромным романам с перепутанными страницами.

Раньше больше всего на свете он хотел сломать, покорить или хотя бы приручить Проклятое Поле. Он верил, что, одолев чудищ, найдет тот дуб, сорвет тот сундук с цепей, поймает ту утку, разобьет то рябое яйцо и, стряхнув брызги белка с проклятой иглы, сломает ее с приятным хрустом победы. Тогда злые чары падут, купол развеется, как сон, и солнечная детская родина встретит его знакомыми запахами и бликами. Ерунда. Уже год назад, в зените золотых времен, он слабо верил в эту сказку, а когда Проклятое Поле сожрало и выплюнуло Лисовскую, он почувствовал предательское чувство освобождения и отрекся окончательно.

Левша решил было прервать мечтательное затишье и вернуть друзей на землю, но вдруг задрожали ложечки в чашках, самовар звонко застучал ножками, а по недопитому кофе Левши пошла тревожная рябь.

Глава 4.3

Все шестеро посмотрели в окно и увидели, как со стороны города на просторную площадь перед “Мартом” в копытном грохоте, под бирюзовыми ставрийскими знаменами семнадцатого бронедухового полка выскочило несколько звеньев роевых рыкарей в черных бурках. Левша замер от удивления. Весной когда он еще был в столице, он слышал новости о том что 17-бдп закончил семилетнюю славную службу на Великом Просторе и возвращается на родину. Правда родины больше не было, почти вся она занята Проклятым Полем, а то что осталось подминают под себя Сциллы. Тогда же пошли слухи о том что Дюк – геройский гуляй-голова полка, вознамерился претендовать на ставрийскую корону по ублюдскому праву “привитка" и объявил себя чудом спасшимся царевичем Ставром. Дюк был большой звездой ещё с Соловара, благодаря своему редкому по силе боевому голосу и большому боеводскому дарованию он стал чуть ли не самым молодым гуляй-головой духового полка со времен Скрежета. О нем много говорили и писали в газет – герой красавец, дрался с Соло, громил просторцев, Левша тоже восхищался им и гордился подвигами земляка, прославившего горемычное Ставрийское царство. Но как, будучи безродным, сорнокровным подкидышем он посмел выдать себя за прямого потомка Стрижекрыла? За это Левша возненавидел Дюка. Теперь Левша понял что за стрельба была ночью и под утро, это Дюковцы выбили Сцилл из города.

На площади Всадники не останавливались, а пошли кругом, образуя неспешный конный хоровод. Рыкари в запахнутых черных бурках и поднятых башлыках были похожи на черных птиц. Все они негромко тянули протяжную рыкарскую колыбель – старинный походный гимн Ставрии. Так, верхом, под собственное пение, рыкари спят в боевой обстановке или на долгих переходах. Их кадавры на штурмовой заводке, и им нельзя останавливаться, иначе перегорят их разогнанные сердца. Быстрее хоровода по кругу лихо скакал голоп-голова в белой бурке, и когда сонная песня рыкарей начинала путаться в бормотание, он звонко вскрикивал и как иглой с нитью собирал рассыпавшиеся голоса снова в стройную монотонную протяжность. Закрутив как следует колыбельную карусель он спрыгнул с кадавра, присел, пружинисто выпрыгнул и направился к Омуту, по пути энергичным жестом подозвав к себе двух стрелков из палубной команды ковчега.

Несколько посетителей из компании картежников уже быстро собрались и на пьяных ногах, забывая шарфы и шапки, спешили к выходу, но навстречу им по коридору послышался грохот широких кавалерийских шагов. Дверь открылась, будто сильным ветром. Как на сцене, грянув непомерными шпорами на высоченных сапогах, на пороге возник невысокий квадратный галоп-голова, а позади него двое матерых роевых рыкарей с дробовиками на плечах. Скинув бурку на руки едва поспевшей официантке, галоп-голова остался в лёгком рыкарском сюртуке ярко-красного цвета.

Левша сразу узнал его – это стоял и хищно осматривался, воткнув руки в вооруженные бока – Горват Хорунжий, голоп-голова звена свинособак Ставрийского полка. С детства с еще довоенных времен Левша помнил этого грубоватого рыкаря. На всех полковых смотрах и придворных старцинских вечерах он держался подчеркнуто и шумно, так же гремел шпорами, ходил самым ярким пятном и громче всех шутил и смеялся.

Горват внимательно осмотрел заведение, за его спиной показалось еще трое роевых. Горват шагнул в зал, щурясь от полевого солнца, и велел накрыть столы для сорока богатырей. На всё про всё полчаса, и не дай Бог что-то будет простылым или вчерашним.

Полуторолицая Панна не привыкла к такому хозяйскому поведению в ее заведении, она важно выросла перед Горватом и ласково предложила вести себя повежливей. В ответ она получила пару мерзких “комплиментов” насчет своей внешности и приказ убираться с глаз долой, чтобы не портила аппетит ему и его парням. Побледневшая Панна отступила, накренившись от обиды, подплыла к столику и попросила друзей сидеть тихо, иначе этот хам натворит дел, после чего поспешила кухню.

Левша был разочарован манерами героя детства, в воротнике у него зашевелилось возмущение. Скрипка заметил мрачное недовольство Левши и поспешил его предупредить:

– Не вздумай дергаться, сейчас подъедет начальство, я все улажу.

Он встал и пошел на балкон, откуда можно было спуститься на площадь перед “Омутом”.

Левша посмотрел на оратаев. Вар посапывал в своем кресле. Ной стоял рядом словно пугало, повисшее на невидимой опоре, голова его в клетке завалилась набок. Впрочем, иногда он вздрагивал, оглядывался пустыми глазами и снова впадал в беспамятство, видимо, все еще представляя долгие зимы у подножия Зималаев.

Горват тем временем приказал нескольким бойцам перекрыть все входы и выходы, а двоих отправил присмотреть на кухню. Теперь он выдумал приставать к и без того забившейся по углам публике и заставлять их кричать “Слава царевичу Ставру, слава новой Ставрии". Робкие голоса запоздалых гуляк послушно славили царевича и Ставрию. Затеял это Горват не от одной злой скуки: матерый рыкарь может не только рычать навстречу пулям, у него ещё и слух особый, он может услышать фальш в чужом крике. Так что, если среди посетителей есть кто-то из людей Сциллы, то рыкари вычислят таких.

Вот Горват остановился у одного столика, где среди криков услышал фальшивый голос. Подошёл к побледневшему долговязому бедолаге, одетому как заезжий скупщик росы.

– Ну-ка повтори, – попросил Горват, вкрадчиво заглядывая тому в глаза.

Испытуемый что-то забормотал в свое оправдание.

– Успокойся, всё хорошо. Крикни от души, наверняка мне показалось. Крикни и живи себе, – попросил Горват самым дружелюбным голосом.

– Слова царевичу! – завизжал долговязый расхлябанным голосом. Горват обернулся к бойцам.

– Врёт, – в голос ответили они.

Гарват выхватил пистолет, улыбаясь самым диким образом, пристрелить человека для него явно пустяк. Долговязый заелозил спиной по стенке:

– Господа, это ошибка.

– Горват, давай не здесь, не пачкай заведение. Пусть на воздух его отведут, – сказал негромко высокий рыкарь в капюшоне.

Этот рыкарь возник позади Горвата будто из ниоткуда, и когда охающего долговязого за шиворот потащили на улицу, сел на его место, болезненно потянулся, будто поправляя раненое крыло, и скинул капюшон. Левша вздохнул от удивления – это был прекрасный, как женщина – шатун-голова семнадцатого бронедухового Гелла Влади, самый красивый и загадочный ставрийский рыкарь-печальник. Рядом с ним тут же появилась омутская девушка подавальщица с павлиньим пером. Будто белейший сливочный пломбир, она принялась жадно поедать глазами обжигающе холодную красоту этого удивительного воина. Гелла сразу же попросил себе рисовую кашу на молоке и, если можно, теплый куриный бульон с половиной яйца. Когда девушка, светясь румянцем, убежала за рисовой кашей, Гелла достал из футляра на ремне черный роговый гребень с серебряными зубьями и принялся текучими движениями расчесывать свои длинные, черные, как смола, волосы. При этом могло показаться, что каждое движение причиняет ему боль, которую он крепко держит красными губами.

В последний предвоенный год Гелла стал печальником семнадцатого бронедухового и в первом же походе на Великий Простор показал себя ловким разведчиком и мастером заунывных заговорных песен. Но при дворе он царил несоразмерно своим еще не многочисленным подвигам. Сходить с ума по этому юноше, более прекрасному, чем любая из придворных дам, было очень модно. Говорили даже, будто некоторые большие господа Ставрии не ревнуют своих супруг и подруг к Гелле, ведь не считалось же большим грехом, если пьяная юностью и любопытством панночка или дама постарше свяжет себя на ночь с другой очаровательной панночкой, или даже городской девушкой. Так и Гелла считался не совсем мужчиной, несмотря на все его воспетые салонным шепотом мужские достоинства. С тех пор Гелла не растерял ни капли своей красоты, напротив, теперь она настоялась, как густой и горькой терновый ликер со скорпионовым жалом на дне бутылки.

Горват же все не унимался, он добрался до соседнего столика, за которым сидели трое плакальщиков из исходника. Эти суровые кислотные люди, как и все обитатели Приполья, ненавидели Сцилл, они были пьяны и искренне болели за Лжеставрича. Они встали и, обнявшись, спели славу царевичу, а заодно запели и ставрийский гимн, чем порадовали Горвата и его бойцов. Плакальщики разошлись не на шутку, они пели в два баритона и бас, самозабвенно и с особым печальным оттенком. При этом им не мешала даже музыкальная машина "Гудвин", продолжавшая играть тревожного “Мокрого гостя”, эта нервная музыка словно впиталась в воздух, и никто ее уже не замечал.

Все это время гул, от которого звенела посуда, нарастал, теперь и стол задрожал, и стекла задребезжали в рамах. Над крышами домов Набережной улицы показались пулеметные мачты под бирюзовыми ставрийскими флагами. Через минуту на площадь выкатила бронированная громадина о восьми колесах и размером с четырехэтажный многоквартирный дом. Это был овеянный старинными легендами и новой боевой славой ковчег “Хорон”. Потревожив колыбельный хоровод рыкарей он остановился посреди площади и выдохнул облаками голубого пара.

“Хорон” не сильно изменился с тех пор, как Левша видел его в детстве на парадах и смотрах в Ставроссе. Тогда с другими придворными мальчишками Левша не раз лазил по его пулеметным мачтам, пил чай в его приюте за большим столом палубной команды. Там веселый и дружелюбный Ригард – молодой помощник капитана – интересно рассказывал им о геройских подвигах и удивительных приключениях старинной машины.

Тем временем плакальщики закончили, раскланялись сели и выпили. Рыкари похлопали им от души. Горват повеселевший от хорошей песни казалось забыл о своей жестокой забаве, но непроверенным остался столик у окна с видом на поле. Гуляй-голова с неприязнью уставился на странную компанию. Два странных великана, красотка и мальчишка в заячьей маске. Один из рыкарей потянул Горвата за рукав и тихо сказал:

– Это полевые люди. Ну их к черту, пойдем лучше выпьем и закусим, вон несут уже.

Горват усмехнулся, дернул рукав и один пошел к столику полевых друзей.

Остановившись напротив, он качнулся на каблуках, осмотрел компанию и густо хмыкнул. Великаны пребывали в каком то ненормальном оцепенении. И зачем только оратаи пошли в этот колдунский цирк наркоманов? Полюбуйтесь, во что они превратились, смотреть тошно. Горват поморщился, потом покосился на румяную гору сдобы и выпечки. Вот это уже неплохо. Потом он перевел просветлевший взгляд на другое угощение, на Иванку.

– Не бойся, красавица, тебя я не обижу, тебе кричать не надо.

Горват сел напротив, в косматой рыжей бороде разъехалась желтая улыбка.

– За такое личико Горват все простит. Красавицы никогда ничем не виноваты, их Василиск создал для ласки и… а не… – сбился Горват. Свою короткую ласковую речь он начал бархатным мурлыканьем, заглядывая в синие с темной обводкой глаза Иванки, но закончить не смог – слева в боковом зрении неприятно шевелилось и мешало Проклятое Поле. До того дня Горват сражался со Сциллами на Бережной дороге и видел край Проклятого Поля только издали – просто темная полоска на горизонте. Черт, а отсюда вид и правда тяжеловатый: черная, копошащаяся тенями бездна от моря до середины неба, от нее действительно веет недобрым безумием. На людей слабых может произвести впечатление, но не на такого удальца, как Горват. Вот и красотка сидит спокойно со своим зайчиком, и ничего им. Настроение все же ухудшилось. Горват стянул с подноса большую кулебяку с телячьей начинкой.

– Ух ты, горячая еще! Чаю мне сюда!

Достал из-за пазухи флягу, сделал пару глотков, широко откусил кулебяку, не прожевав как следует заглотил и показал пальцем на Левшу.

– Друг твой?

– Да, мастер. Он часовщик. Мы не якшаемся со Сциллами, они наши враги.

– Ну понятно-понятно. Давай малой, крикни и проваливай. Только маску сними эту дурацкую.

Горват раздраженно дернулся к Левше, схватил за заячью морду, потянул, маска застряла, зацепилась за ухо, дернул еще раз. Вот так. На Горвата уставился юноша с непомерным клювом. От гнева на лице его проступили розовые пятна, а глаза зло блестели. Горват расхохотался:

– Чего ты пыжишься, воробушка? Кричи и проваливай.

Иванка, державшая Левшу за руку под столом, почувствовала, как она потяжелела. О, это плохо. Где же Скрипка?

Левша сейчас не вполне владел собой: поведение хама при Иванке, на виду у всего Проклятого Поля, глядящего на них в окно…

– Ну, давай, чирикни, зяблик, не заплачь только. – сказал Горват чуть мягче, а то и правда казалось что мальчишка расплачется. Он злобно улыбнулся и отхватил зубами кусок кулебяки. Но у Левши был совсем другой настрой, он уже плохо соображал от ярости и как будто катился вниз по убийственно гладкой ледяной горке.

– Сам кричи… Никакой он не царевич Ставр, а Дюк – безродный сын полка, – выпалил Левша шепотом и замолчал с подступившим, как смерть, сожалением.

– Он так шутит? – спросил Горват у Иванки довольно спокойно.

– Да, мастер, шутит конечно, – жалобно проблеяла Иванка в ответ. Понимая, что, кажется, все пропало она отпустила руку Левши.

Горват же не понимал ничьих шуток – только свои. Да тут, по правде, с ним еще и не шутили.

Он повернулся к Левше, по лицу его густо потекла война, глаза затянуло толстой змеиной пленкой много повидавшего и много натворившего человека. Увы и ура, но этот мальчик сегодня вытянул плохую карту, ему не выйти из-за этого стола прежним, смеленьким и дерзким, он или крикнет славу до счета три и уберется с глаз, поджав щенячий хвост, или…

Горват дожевал, сглотнул вкусную кулебяку и чуть прочистил горло кашлем. Левша понял, что его не поведут на воздух, змеиный карий взгляд зло вцепился ему в веки острыми зубами и тянул к себе. Горват прочистил горло – значит, сейчас герой его детства рыкнет в четверть силы, и лицо Левши вареными ошметками сорвет с черепа, а Иванка может потерять зрение и наверняка не будет слышать недели две, в колючей тишине вспоминая нелепую и некрасивую смерть своего Левушки.

– Считаю до трех, – шепнул Горват. – Один.

Будто невидимые руки растянули резко его рот в широкую змеиную улыбку, Горват чувствовал, что мальчишка колеблется.. а вот уже, кажется, прощается с жизнью. О, этот знакомый мутный, как вода из лужи, взгляд за мгновения до смерти.

– Два.

Иванка что-то зачирикала на подунавском, отстранилась от Левши, спрятала лицо в ладони. Лучше бы ей было сбежать.

Левша почувствовал приступ тошноты, время вытянулось, стало долгим, перед ним противная змеиная рожа. Память заскакала перед глазами, будто киноленту дернули назад – говорят, это дурной знак. Одна картинка зацепилась и встала перед глазами.

Это было семь лет назад. Левше было двенадцать лет. В тот жаркий апрельский день они познакомились с Маргаритой и гуляли по Гернике, по пляжу, потом решили забраться на Маковый Холм и шли к нему вдоль густых черемуховых зарослей. Рита рассказывала про свою школу “Сирениум” и про то, какие в ее классе гадючьи отношения среди девочек: каждая мнит себя будущей царицей. Он слушал Риту и лупил палкой по первым луговым цветам и вдруг чуть не наступил на большую рыжую, с толстым туловищем, курносую гадюку.

Рита вскрикнула и отбежала, а он с перепугу подскочил, упал и замер не в силах пошевелиться под карим и пустым змеиным взглядом. Змея поднялась и зашипела на него, при этом казалось, что по курносой пластинчатой морде скользит самодовольное упоение. Палка, секунду назад воображаемая грозным мечом, была бесполезна в поледеневшей ладони. Змея свернулась толстым туловищем в спираль, похотливо задрожала и приготовилась к броску…

Глава 4.4

– Эй, Горват, братец, ты чего? Что ты, друг? – послышался сильный и веселый голос.

Левша увидел, как к ним быстрым шагом идет высокий человек в распахнутой белой шинели.

– Ты что задумал, шальная голова? На секунду тебя оставить нельзя. Во дворе уже трупы какие-то. Ну, что случилось? – говорил он беззлобно и громко.

Горват, по всей видимости, был уже совершенно готов рыкнуть сразу на счет три, но человек в шинели его остановил, и теперь он застыл с красной бугристой рожей, мутными глазами и давился собственным рыком, как раскаленными бритвами. Подошедший добродушно похлопал Горвата по спине.

– Ну ты даешь, дружок, чуть не натворил делов. Ты на кого собрался рычать, на мальчишку этого? Что б тебя. Успокойся братец.

Спаситель с сильным добродушным голосом смело трепал Горвата по спине, как будто хозяин свою злобную, но послушную собаку. Горват сипло выдохнул. Подавить взведенный рык – это как проглотить за раз чашку кипящего масла и вид у него теперь был соответствующий: красные пятна на сухих щеках, потный лоб и осоловелые мокрые глаза. Человек в белой шинели потрепал его по плечу.

– Как же ты не узнал наших боевых братьев-оратаев? Помнишь бой под Башней, в мае одиннадцатого? Что ну? Это Мамонт-Ной, а это Вар-Гуревич.

Горват устало посмотрел на двух невменяемых великанов.

– Помню… Тогда из-за мокрого гостя Ригард обгорел.

– Да. А Мамонт-Ной его вытащил. Ну! Успокаивайся, друг, перекуси, выпей, у нас впереди еще сам знаешь, так что не налегай на горючее.

Горват обмяк, ссутулился, выпустив из бороды последние сгустки убийственного дыхания.

– Горват, ты уйди от этого окна – это плохое место. – посоветовал человек в шинели заботливо.

– Я сам себе плохое место. Плевать. Зато тут видал чего?

Горват взял со сдобной горы кусок рыбного пирога, устало откусил и на пальцы ему потек теплый белужий сок. Подали горячий чай, Горват шумно отхлебнул жирными губами и снова взялся за пирог, сопя и тяжело глядя в начинку.

– Все, ребят, пока! Не хворайте! – сказал спаситель самым простым и приятным голосом, развернулся на каблуках и зашагал в дальний конец “Марта”. Там уже сдвинули два стола, на них лежала развернутая боевая карта, дымились стаканы с чаем, кофейные кружки и мартовские пироги на блюдах. Вокруг стояли старцины полкового совета и молча ожидали своего командора.

Левша с первого взгляда узнал в своем спасителе самозванца, Лжецаревича, Лжеставра, а по-настоящему – Дюка Буслаева.

Он был человек действительно царственной внешности, именно такими рисуют царевичей в книгах о сказочных временах, когда они спасали красавиц из лап драконов и пировали за одним столом со зверовидами, сиренами и древними рыкарями. Дюк был высок, широк и статен. Движения его были плавны, походка немного ленива, как будто он не в боевых рыкарских сапогах, а в парчовых дворцовых туфлях идет по коврам из кабинета в тронный зал. Когда Дюк укротил Горвата, голос его был мягок и ровен, как будто он не ожидал и малейшего противления со стороны своего бешеного пса. Левше не понравилась эта вальяжность, перед которой должны, по-видимому, открываться сами собой двери, пододвигаться стулья и расступаться вода в лужах. Когда он говорил губы его в золотой бородке почти не двигались и казалось будто за кадром его озвучивал красивый и поставленный голос артиста. Видно что он давно привык к тому что никто его не перебьет и не поторопит, а хронист запишет самые удачные слова и пропустит лишнее.

Помимо собственной воли Левша был искренне восхищен Дюком и забыв о Горвате, наблюдал за каждым жестом этого царственного зверя. За львиной томностью повадок чувствовалась быстрая сила, под мягкой медвежьей шерстью перекатывались груды мускул, могучий василисков хвост не касался земли, и жало его поблескивало на конце. Взгляд его был спокоен, но будто глядел из глубины глазами морского зверя, а в приветливой улыбке таились четыре ряда убийственно острых и дьявольски крепких зубов.

О могучем голосе Дюка Буслаева ходили легенды еще с первого года Соловара, когда ему было лет шестнадцать, тогда когда раскрылась его редкая рыкарская одаренность. Сам капитан Ригард начал вести заметки про юного Дюка в бортовом журнале, о его не по годам сильном и тяжелом голосе. Левша сам с удовольствием читал эти заметки, когда они выходили в военных и рыкарских журналах. В них Ригард с большим знанием дела разбирал оттенки и приемы голосовой техники Дюка. Так, он относил его голос к плеяде таких мастеров смертельного пения, как, например, Полич-Разлучник, Валуй-Новик, Олександер Бестужев.

В 17-й БДП приехал даже охотник за голосами – архивариус столичного оперного хранилища, считавшийся лучшим знатоком и ценителем рыкарского искусства. Он немедленно захотел поглядеть на юношу, послушать его и убедиться, что никакой это не Бестужев. Дюка, только что вернувшегося из небольшой стычки с Соло, представили охотнику. Юного рыкаря еще корежило от недавней схватки. Тем не менее он с большим удовольствием показал охотнику свой любимый трюк. Снял с любезно оказавшегося поблизости трупа Соло шлем и мощным броском крепкой руки запустил его высоко в небо. Когда, сделав несколько кувырков, головной убор начал падать обратно, Дюк издал такое сокрушительное и точное "Ба!", что шлем вывернуло наизнанку, а Дюк продолжил боевой стих уже мягким, удивительно ровным басом "тюшки мои, мои батюшки" и закончил ясным, как полдень, тенором "полюбила я вопреки воле матушки". По крайней мере так гласила легенда.

Говорили что сейчас его голоса хватало не только на то, чтобы покрыть непроницаемой защитой себя и боевого коня, но и на то, чтобы зажигать и гасить траву и лес на сорок шагов вокруг себя и что с помощью рыкарской дрожи он мог орудовать древними обрядными мечами, голосом колоть броню, а свистом бить высоко летящих птиц. Вранье. Вряд ли прям так. Не слишком ли много для самозванца?

И раньше в Приполье ошивались самозванцы лжеставровы их называли лесными царями. Еще весной их водилось тут как минимум двое. Но это были откровенные бандиты, они даже не старались хоть как-то соответствовать образу настоящего царевича Ставра, которому на тот момент, будь он жив, было бы девятнадцать лет. Одному из лжецаревичей по прозвищу Комыль на вид было за сорок, другой, по имени Добук, моложе, но зато, в отличие от светло русых ставричей, он бесстыдно носил курчавую черную шевелюру. Дело в том, что в лучшие времена, лет пять назад, лесных царей по Приполью ходили десятки, все воевали друг с другом, со Сциллами и с правительственными отрядами, и выжили те кто выжили, а не молодые и русые.

На фоне всего этого сброда Дюк мог казаться людям уж если не подлинным царевичем, то, уж по крайней мере, достойным привитком рода Ставричей. Да, при таких царственных данных никто и не потребует достоверности и убедительности от истории о чудесном спасении. Если он одолеет Сцилл на него сразу же наденут березовую Ставрийскую корону и буду рады новому царю.

Дюк был дикосорной сиротой. Рожденный от случайной рыкарской косточки, он не имел ни своего герба на крыле(*), ни родовой песни, потому что рода своего не знал. И вот теперь на его груди цепь со ставрийским гербом, в Васильков он входит под древнюю походную колыбельную Ставричей, и все, кто невольно, кто от души кричат ему “Слава царевичу, Слава Ставрии”. Этот Дюк – смотрите на него, он подлинный славный герой, удача носит его на руках, он вернет остаткам Ставрии достоинство и даст защиту. Пусть он зовется Ставром Ставричем и царствует по праву привитка, пусть божьи небеса наградят его победой за его красоту, силу и добрый нрав… Левша скривился, это было так несправедливо. И весь полк, и вся команда ковчега поддержали это самозванство. Предатели.

Рядом с Дюком у стола водил по карте рукой в черной перчатке человек в кожаном капитанском френче и кожаном шлемофоне. Его лицо было изуродовано ожогами, собственно, и лица-то не было – коричневая шкура в рубцах, дырка – рот, две дырки – ноздри, и очки на ремешке. У Левши ёкнуло сердце – это был капитан “Хорона” Ригард.

Левша слышал про его ранение, но не знал, насколько сильно его искалечило. Левша попытался припомнить, каким он был раньше, и ясно увидел перед глазами худое, вытянутое лицо, казавшееся очень умным, видимо, из-за круглых очков. Левша так пристально уставился на капитана, что тот почувствовал взгляд и посмотрел на странного юношу. Левша опустил глаза..

Чуть в сторонке от стола сидел, устало глядя в пол, розовощекий человек небольшого роста, в туго натянутой меховой шапке, в зимней дозорной куртке размера на три больше необходимого, замотанный шарфом и похожий на перезрелого внука заботливой бабушки – это духовой ковчега Радуга, и ему нельзя простужаться. Его Левша почти не помнил – все духовые похожи: кроткие, тихие, с кукольными лицами, вся жизнь их в духовой машине, а снаружи опасный, скучный сон и чужие люди.

Иванка потянула Левшу за руку и шепотом сказала “пойдем”. Левша взял свою заячью маску и кивнул.

Горват поднял глаза на эту миленькую юную парочку. Он сто раз попрекнул себя за то, что уселся на это проклятое место. Поле безобразничало, как будто невидимое сумасшествие копошилось на соседнем месте по левую руку от Горвата, звало посмотреть на себя, пускало щупальца с плохими идеями через левое ухо. Ничего, терпимо, Горват покажет себя, спокойно доест свой пирог со вкусом рыбьего горя и чинно допьет свой мокрый чай.

Левша и Иванка поднялись, чтобы уйти. Прощаться они, кажется, не собирались.

– Повезло тебе, зяблик. Человек, на которого ты сказал… тебя же и спас. Запомни это и пошел вон.

Мальчишка, надо отдать ему должное, каждым своим движением показывал, что никуда не торопится. То есть ему все сошло с рук: и то, что он не крикнул славу, и то, что сказал про Дюка правду.

– Ну-ка поживее, пока я тебя кукарекать не заставил, —

раздраженно скомандовал Горват.

Левша остановился и посмотрел на него сверху вниз… Конечно же, Горват не знал, ни про историю со змеей, ни о том, чем она кончилась. Когда курносая гадюка уже была готова ужалить Левшу, вдруг три гончие собаки выскочили с дороги и промчались неподалеку. Змея тут же потеряла интерес к Левше и уползла в черемуховый куст.

Чуть отдышавшись, Левша посмотрел на Маргариту, она уже совершенно пришла в себя, улыбалась и глядела на него с язвительным прищуром. Левшу всего перекосило от обиды, он сжал палку в кулаке и полез за гадюкой в черемуху. И пары шагов он не сделал, продираясь сквозь душистые царапучие заросли, как снова увидел толстое чешуйчатое туловище. Она подползла к куче прелых листьев, бывшей ее гнездом с кладкой зеленоватых кожистых яиц. Теперь уже она замерла, глядя на мальчика с палкой, и, кажется, почувствовала, что это может кончиться нехорошо для нее и для ее потомства.

Змея поднялась, зашипела, изготовилась к броску в тощую загорелую ногу и получила сухой удар по своему хрупкому черепу, потом удары обрушились на обмякшее туловище с тонкими ребрами, потом на гнездо и на кожистые яйца с гаденышами. Курносая перестала извиваться, гнездо было раскурочено, гаденыши замерли в слизи и обрывках скорлупы, а маленький Левша стоял, сжимая в руке палку, пьяный смесью торжества и омерзения. Позади послышались шаги и хруст веток, рядом остановилась Рита.

– Вы мой рыцарь-змееборец – сказала она, разглядывая дохлую змею и перебитых гаденышей. Левша и сейчас не знал, сказала она это серьезно или с насмешкой.

– Сколько раз? – спросил Левша.

– Что? – искренне удивился Горват.

– Сколько раз кукарекать? Обычно кукарекают по часам. Скажи, который час? – уточнил Левша стараясь казаться спокойным. Горват покосился на свои часы.

– Без четверти полдень, – ответил он настороженно.

– Нет, так не пойдет. Здесь полевое время. Вон там в окне, видишь Гернику, сколько на часах ратуши?

Горват усмехнулся, его явно и открыто брали на слабо. Что ж, мальчишка сам не сплоховал и дождался спасения под угрозой неминуемой смерти. К счастью, Горват уже стал привыкать к давлению поля, в его левый висок будто медленно вкручивали сверло, в ухо заглядывали, в глаз шептали, о его щеку терлось солнце своей колючей шерстью, от этого и в носу чесалось, и глаза слезились. Но это ерунда, подумаешь, неудобство. Горват посмотрит в Проклятое Поле, узнает, сколько времени на часах ратуши, а потом заставит мальчишку прокукарекать столько раз, сколько сам решит.

Горват повернулся к окну, посмотрел в Проклятое Поле, и тут же как будто бы прохладные пальцы невидимой руки взяли его за усы и легко потянули в ночной мираж на горизонте. Пока что это было совсем слабое чувство, так, только холодок в голове и как будто бы диван чуть зашевелился под ним, как спина оживающего зверя. Ерунда – тряхни чубом, и все развеется… Да только как там разглядеть часы – сама-то ратуша едва видна вдалеке. Но… Если приглядеться, то очень даже и видна. Ночь кругом, а видно как днём. Что за чудо? Пахнет горьким снегом, слышится, как воздухе перешептываются электрические голоса. Еще немного, и он различит стрелки на циферблате. И что тогда? Как он вернется? На нем ни единой нитки одежды, даже кожа его прозрачна, он беспомощная добыча. Каждый волос на его теле вдруг превратился в зубастого гаденыша и вгрызался в плоть, корни ресниц, резво извиваясь, лезли в глазницы, в мозг, а там уже все пустое, чужое, и незнакомый человек в окне ратуши, под часами, смотрит на Горвата, и взгляд его разочарования и ярости.

Левша смотрел на Горвата с сочувствием, голова несчастного стала неестественно клониться набок, глаза заволокло, по лицу поползли медленные, жирные судороги.

– Пойдем скорее, – зашептала Иванка и потянул Левшу за рукав.

Двое с непринужденностью неопытных преступников пошли к красной двери во внутренние покои “Марта” и зашли в красный коридор. Впереди за углом слышался разговор егерей, карауливших кухню, – через них лучше не идти. Не вдруг позади, из зала, послышался дикий, протяжный визг Горвата, его как будто на части рвали.

– Шесть двадцать! Шесть двадцать! – вопил он не своим голосом.

Потом визг захлебнулся. Это, наверное, Полуторолицая Панна подоспела. Послышался её голос: “Чего стоите, держите его, он себе всю бороду вырвет”. Топот, растерянное бубнение рыкарей.

– Он что, неграмотный у вас? Написано же везде: “В Поле не глядеть”. Думаете, это шутки вам?

За углом послышались приближающиеся шаги – егеря шли от кухни. Иванка подбежала к столику с вазой, подавившейся веником мёртвых цветов, отодвинула его, стянула со стены новогоднюю мишуру, что-то нажала, отодвинула стенную панель тайного хода, о котором даже Левша не знал. Скорей! Левша нырнул в низкий проем, следом Иванка, панель на место, щелк… Темнота, быстрый топот егерей от кухни. Пробежали. Иванка, еле сдерживая заходящееся от волнения дыхание, ухватила Левшу за воротник, горячо дыша, впилась ему в губы. Опять дикий вой Горвата, протяжный и тоскливый. Еще кто-то пробежал по коридору. Двое замерли, Левша с больно прикушенной губой. Иванка расцепила зубы и шепнула Левше в самое ухо: “Поделом, здорово ты его”. Короткий затаенный смешок – пусть знают.

Левша чуть привык к темноте: они в маленьком тесном тамбуре, перед ними массивная дверь. Иванка достала ключ, на ощупь сунула его в замочную скважину, повернула и открыла дверь в темный коридор, ведущий в глубокие недра крематория.

Глава 5

5 мая. 911 года. Рыба-Кит.

На обогретую ярким весенним солнцем землю опустился ясный безветренный вечер. Ковчег семнадцатого броне-духового полка “Хорон” стоял в укромной ложбине под массивной стеной старинной крепости. Здесь его никаким огнём с того берега было не достать. Главная пулеметная мачта ковчега была поднята так, что дозорный мог наблюдать пологий склон, спускавшийся к реке, и низкий северный берег, поросший раскидистыми ивами и изрезанный протоками. Западнее, в зеленоватых водах брода, ещё дымили сгоревшие боевые машины разбитой штурмовой колонны Соло. Этой ночью они попытались прорваться здесь, рассчитывая, на то что “Хорон” защищает мост под Хороводами, но прогадали и батарея ковчега прямой наводкой из засады размешал колонну в мелкой воде, как сахар в чае. Несколько часов назад прибыл сменный батальон. Бойцы немедленно взялись за обустройство позиций, копали окопы, готовили орудийные топосы в руинах древних стен и ставили взводные шатры на опушке темного елового леса. Когда сменщики закопаются как следует, поставят мины, натянут колючую проволоку, и займут боевые места, то 17-й бронедуховой сможет отойти на отдых и пополнение. Завтра они должны погрузиться в баржи на причале Василькова и отбыть по воде в тыл, под Ставроссу.

Рис.47 спирит-панк-опера «БэздэзЪ»

Ну а пока тихий вечер. Только на западе, под далеким чёрно-синим куском грозового неба, рокотал гром пополам с канонадой. Высоко на смотровой мачте негромко качал дозорную песню наводчик палубной батареи Полифемов – его гладкий усталый тенор мягко лился над вечерней тишиной. Он то слегка натягивал голос, как тетиву, и тот звенел переливчато, то отпускал его, и тогда улетали и затихали вдали протяжные стрелы высоких нот. Он не только пел, но и слушал голосом, не коснется ли где его распев вражеского железа, не наступит ли где на его песню вражеский сапог. Когда поёт свою песню дозорный и когда эта песня спокойна, как сейчас, то рыкарские сердца немного остывают и успокаиваются.

На пожарном ящике под орудийной башней сидел роевой гуляй-голова Горват. Раздетый по пояс, он сипло стонал, морщился и жевал молодые рыжие усы – позади него сутуло возвышался лекарь ковчега Свит. Он штопал плече Горвата, деловито и грубо, как будто это был вещмешок, а не живой человек. Много раз он бывал на Великом Просторе со своим полком, но за пару недель этой войны он отрезал и зашил больше, чем за все свои походы. Один только Горват уже третий раз попал под его кривую иглу. Ему и самому нравится ему летать кубарем с убитого кадавра, гореть и с рыком прорываться сквозь густые тучи осколков и пуль. Таких как он собирают в ударные звенья, а самого отчаянного выбирают голоп-головой.

На ступенях капитанской рубки расположился старший помощник Ригард Негреев. Уже неделю он командовал ковчегом вместо выбывшего по ранению старого капитана Дватова и по общему мнению команды хорошо справлялся. Сейчас Ригард записывал имена погибших однополчан, тех что были родом из Василькова. Список он собирался передать городскому голове, чтобы тот поскорее заказал поминальные песни павшим. Ригард сам был васильковским и всех своих земляков знал. Набралось в списке семь имен – много для городка, всех жителей которого тысячи две человек. И почти все население это обслуга крематория, хозяева и работники ритуальных салонов, погребальных лавок и мастерских по изготовлению венков, урн и табличек на священные ели, проститься первому разряду со своими павшими сынами здесь сумеют.

Поодаль в тени капитанской рубки сидел, закутавшись в чёрные крылья рыкарской бурки, полковой печальник(*) Гелла, он был неподвижен, только чётки в его длинных ухоженых пальцах отстукивали строфы васильевсковой поэмы. У печальника особый рыкарский дар – своим голосом он может навести на врага морок, как тихий сон пройти сквозь дозоры, разведать обстановку, добыть языка. Так запоёт печаль свою песню и катит ее перед собой через лес, через поле, через ночную реку, к вражеским порядкам. Вот ночь, часа три, спряталась за тучи луна, стоит вражеский дозор – четверо Соло на опушке леса не спят, не ленятся, как всегда внимательны и собраны, будто бы и не люди – мышь мимо них не проскочит. Вдруг на глаза их сходит задумчивость, память вспять идет, как будто бы слышится песня из прошлого, и на сердце ложится тоска. Вот уже один Соло позабыл свой дозор, опустил глаза, внутрь себя смотрит, носки ботинок разглядывает, о чём-то своём думает, вдруг раз, и ботинки у самого носа, дышать не получается и нечем, и кровь под щеку натекает. А это подошёл печаль со своей песней к самому посту, зачаровал бойцов, троим снял головы острым мечом, а четвертому накинул на шею аркан и увел за собой.

Тяжело петь эту песню, самому нужно держать много печали на сердце, нужно уметь не потерять тонкой голубой нити. Отвлечешься, и будто проснешься посреди дурного сна, тогда слетит вся невидимость с печальника, с врагов морок спадет, а сил уже мало останется, так мало, что уже не спастись. После таких походов печаль всё больше спит, и на привале, и в седле, и в лагере. В атаки они не ходят, хотя боевым рыком не обделены, но они должны беречь себя от веселой рыкарской ярости и хранить на сердце холодную грусть. В первом своем походе на Великий Простор юный роевой рыкарь Гелла чувствовал в боях тошноту, слабость и негодность к роевому делу. В одной из стычек задумчивого и миловидного рыкаря тяжело ранило в живот. Умирая, он увидел Василиска на дождевом облаке, тот насвистывал мелодию невыразимой красоты. Подоспели санитары и ввели раненому бальзамин.

Очнулся Гелла уже в столичном госпитале, он провел в бальзаминовой коме два месяца, ему удалили треть кишок и часть желудка. Первое, что он вспомнил, проснувшись, был василисков напев. На излечении Гелла научился понимать василисковы гимны и узнал из них, что если никогда не суетиться, расчесывать каждый день свои длинные, черные волосы по 400 раз каждой рукой, вычитывать по три псалма круговой поэмы, много думать о неотвратимости смерти, хрупкости красоты и о женщинах, то уподобишься Василиску и обретешь свой собственный сильный голос печали.

Спиной к двери духового отделения на ящике с патронами, плечом к плечу, сидели великаны Мамонт-Ной и Вар-Гуревич в полном броневом снаряжении и с тяжелыми оратайскими дробовиками на коленях. Мамонт-Ной даже шлема не снял, только приподнял забрало, чтоб дышалось свежее. Он уже встречался с Соло без брони, и ему не понравилось. Он не рыкарь, чтобы скакать под пулями в нарядном мундирчике. Это рыкарей у Варвароссы, как собак, а они с Варом – кованые оратаи, таких у родины мало, и не затем их всю жизнь учили войне и снаряжали сделанным под заказ дорогими доспехами, чтобы шальная пуля ценой в одну копейку оборвала драгоценную божичью жизнь.

Их штурмовое звено в составе 15-го запасного полка, куда они попали вместе с Варом, свой первый бой приняло 22 апреля под Бусеницами. Через неделю от их роты ни черта не осталось, а в ударном звене из десяти оратаев остались в строю трое. 28 апреля бегущие на запад дороги войны свели их с остатками 17-го рыбакитского полка. Два дня они вместе держали перекрёсток у деревни с каким-то лошадиным названием. В тех боях погибли старшина палубной команды ковчега и защитник духового отделения. Без крепких оратаев на палубе ковчег уязвим в ближнем бою, и Ной с Варом заняли места павших.

В двери духового отделения открылось окошко, из него пошёл пар, послышался усталый и мягкий, как молоко, голос:

– Ребята, я остудил машину, выпустите меня.

Мамонт-Ной поднялся, внимательно огляделся по сторонам.

– Можем? – крикнул он дозорному.

Полифемов тоже внимательно огляделся, окатил окрестности чутким распевом, прислушался и ответил:

– Выпускай, всё тихо.

Мамонт-Ной повернул ручки бронированной двери, достал из-за пазухи ключ на толстом шнуру, поочередно вставил, повернул его в четырех скважинах и потянул на себя дверь.

В облаках пара, как бог из машины, на палубу вышел духовой ковчега Радуга, в длинной белой рубахе, мокрой насквозь и крепко прилипшей к пухлому, розовому, распаренному телу. Духовому поднесли его мягкие чуни, собачьим мехом внутрь. Ригард набросил на его покатые узкие плечи духового белый тулуп золотистым руном внутрь. Принесли ему квасу в большом стеклянном бокале, подали серебряную рюмку васильковой водки. Вытащили из машинного отделения любимое кресло духового и посадили Радугу в тенёк.

Отдышавшись на тихом тёплом воздухе, осушив стакан теплого кваса, ледяную рюмку водки, Радуга спросил, кого убило в последнем бою. Ригард назвал три имени, все трое – конные стрелки из роя Горвата. Если бы их не накрыло миной в самом начале утреннего боя, то сегодня впервые обошлись бы без потерь. Радуга опустил лицо в ладони и горько заплакал. Духовой – нежное сердце всякого ковчега и всякого духового полка. Чтобы духовой мог петь, в детстве ему разрубают грудину, ставят туда клин их телячьих хрящей и удаляют три ребра слева, чтоб в груди было больше места. Так что нежное сердце духового защищает только тонкая кожа. Как ему не плакать, когда каждого он знает по имени и в лицо, а эти трое погибли в последний день перед отправкой на отдых. Духовой – это рыкарь навыворот, он не любит смерти и не мечтает улететь на горящем коне к отцу Василиску. Духовой кроток, его песня – это куплеты про весенние ручьи, осеннюю паутину и вечерний свет в окне дома из крыльев – такими песнями духовые двигают сотни тонн ковчега и тысячи тонн гуляй-городов.

Поплакав вдоволь, духовой вытер рукавом своё детское лицо, шмыгнул носом-кнопкой и ласковым голосом попросил покушать. Ему уже подняли из приюта горячий паёк на серебряной подаче. Так не ест даже капитан. Старшие офицеры полка питаются отдельно за своим столом в приюте, но едят то же самое, что и рядовые: щи, мясо, крепленое вино и хлеб. А духовому повар готовит отдельно из специального припаса. Ягнятина, осетрина и морские гады, сливки и ягоды – всё это хорошо для голоса и сердца духового.

На верхнюю палубу ковчега слабым тёплым ветром нагоняло пожелтевших лепестков с дикого яблоневого сада под стенами крепости. Он слабо кружил ими и наметал на красные сапоги юного валета. Дюк сидел под лестницей духового отделения, следил за ленивым движением лепестового снега и мечтал о том, чтобы уснуть. Он сбился со счёту, сколько дней провел без сна, последний раз ему удалось выспаться вдоволь, когда их полк ещё спокойно плыл по Дунаве на Великий Простор. Сейчас самое время задремать – тихо, приказов от капитана нет, но рыкарское сердце разогнано войной и не даёт голове покоя.

Вон, людичи из их полка – все, кто выжил и свободен от работы, спят себе мертвым сном там, где застал их покой. Они умаялись войной, на многих жалко смотреть, их будто пеплом присыпало. А рыкарь не может так быстро остыть от боя, кровь ещё горяча, и колючий звон по всему телу. Дюк даже на Великом Просторе не был, первый раз шел в поход, когда их развернули на Полонну, и сразу попал в беспрерывную двухнедельную битву, каких не знали ни самые старые ветераны, ни даже сам старинный ковчег.

Мысли гоняли друг друга и путались, воспоминания как искры, череп – будто жаровня с ещё не остывшими углями. Нет сил от рыкарской силы – поспать бы. Но стоит закрыть глаза, как на тонких веках начинает крутиться бешеное немое кино. Дороги, дороги, жара, люди гибнут кругом, и самыми обыденными, и самыми невероятными способами. Гибнут на обочинах дорог, на городских улицах, в полях, лесах, балках – всюду. Гибнут солдаты и гражданские, женщины и дети, старики со старухами, целыми толпами и поодиночке, принимают смерть и без свидетелей, как что-то неважное. Тряхнешь головой – пожарища, огонь вырывается из окон и труб домов, зажмуришься – раненые кричат, вздохнешь – пули над самой головой, выдохнешь – дрожь гусеничная под ногами, на левый бок повернешься – гуляй-голова велит мчаться с приказом на левый фланг, на правый перевернешься – с правого фланга атака и капитан шлет с пакетом к гуляй-голове, а на спину ляжешь – вовсе кажется, что убит.

Сон накопился в голове Дюка и выбирался наружу неправдой. Вот прошёл и сел под мачтой роевой Трувор, подмигнул Дюку, закурил трубку и стал пускать дымные кольца, как будто не случилось ему погибнуть три дня назад, подорвавшись на мине, прямо на глазах у Дюка. Вот начальник штаба Баев подошел к старпому Ригарду, сбил на затылок шлем и стал помогать тому с письмом, подсказывать, кто еще из васильковских ребят отбыл из полка на горящем коне, продиктовал и своё имя – Иван Демьянович Баев, 875 года рождения. Погиб 30 апреля при обороне Медвежьих Бродов. Геройски…

Намучившись от полусна, Дюк достал и принялся крутить в руке вороненый коловрат – костяная рукоять, мушка в виде пегаса – красота, глаз не оторвать. Правда, обстоятельства, при которых ему досталось это оружие, а заодно и новый могучий кадавр, сидели в памяти самым горьким комком.

Три дня назад Дюк примчался на прифронтовую станцию Журавлево с пакетом для гуляй-головы от боевода Потоцкого, но командирв в этом маленьком городке на вершине пологого холма не оказалось. На выезде возле придорожной столовой с потрепанной вывеской “Самовар” он встретил только Горвата, тот был хмур, от его ударного звена свино-собак в строю оставалось шестеро из двадцати четырех удалых рыкарей. Они уже зарядили батареи кадавров от запиток на столбах электропередачи и теперь ставили их обратно в кадавровы чрева, взбирались в кресла и были готовы выдвигаться.

Горват подскакал к Дюку и забрал у него пакет с приказом.

– Я сам доставлю полковнику, – сказал он, как отрезал. Пробурчал еще, что мальчишек гоняют как взрослых рыкарей, что и так из валетов почти никого не осталось. Это было правдой: из всего отряда Дюка невредим остался только он один, несколько мальчиков были ранены, и их отправили в тыл, остальные погибли. Вообще-то валетов в их первом походе посильно держали в безопасности и в бой не пускали, сначала давали понюхать войну, посмотреть на смерть и увечья, чтобы попривыкли, и только к третьему походу допускали в боевые звенья. Но в этот раз все пошло кубарем и за молодняком не уследили. Горват дал стременам разряд, скомандовал “За мной” – и звено умчалось на север, по ковельской дороге, туда, где слышались знакомые уханья орудий ковчега.

Так Дюк впервые за последние дни остался без приказа. Он бы поехал за Горватом, но его кадавр по кличке Перекат сипел и вздрагивал, а из его чрева уже воняло паленой резиной проводных оплеток. Немудрено: последние пару суток Дюк почти всё время куда-то мчался, и ему ни разу не представилось возможности толком поесть, поспать самому или позаботиться о своём боевом питомце. И если сам Дюк чувствовал себя уже скорее бессмертным, чем усталым, то кадавр того и гляди мог сдохнуть под ним. Что ж, самое время зарядить батареи Переката и напоить его соленой водой, если еще не поздно – уж больно он задыхался. Дюк спрыгнул на землю, потянулся и огляделся.

Солнце уже припекало, начало десятого, станция Журавлёво – линия одноэтажных частных домов с синими крышами и отцветшиими яблонями в садах вдоль однопутной железной дороги, что кончалась тупиком у подножия холма. Наверху маленькая церковь с голубыми маковками и золоченым солнцем на спице колокольни, несколько двухэтажных каменных домов , пух, тополя вдоль дороги, в сторонке, на возвышении, скромная бэрская усадьба с аллеей молодых березок, а на пустыре за столовой, у тупика одноколейки несколько грузовиков и старый автобус, вокруг человек пятьдесят – женщины, старики, дети. Они грузили вещи и готовились к отъезду, им помогали несколько солдат и молодой старцин.

В тени за летней верандой столовой лежали носилки, на них ожидал погрузки раненый рыкарь, судя по синей форме из полонского полка. В стороне бродил по кругу его белый, могучий кадавр. На обочине дороги стоял серый "Буфалон" без верха, на его капоте сидел рослый, статный мужчина лет пятидесяти с могучей, как у жука, спиной, в зелено-синем сюртуке с отливом и в фуражке с белым околышем – такие носят полоннские бэры. Рядышком стояла жена, сильно моложе его, и сын лет пяти. Бэр то и дело поглядывал на часы и следил за погрузкой, иногда к нему подходили и спрашивали, он кивал или отказывал, в общем, сразу видно, кто здесь главный.

Бэр заметил мальчишку рыкаря с кадавром и подозвал к себе. Дюк подошел, ведя под уздцы задыхающегося Переката. Бэр с жалостью посмотрел на кадавра:

– Загнал ты вороного. Он уже не отдышится.

На груди бэра поблескивал кленовый орден с кровавой каплей – такой можно было добыть только на Великом Просторе за особую храбрость. Лицо у бэра медное, гладкое, пышные желтые усы и брови не хуже усов делали его похожим на большого красивого жука-бронзовика. На боку у ветерана кобура, а в ней – роскошный коловрат 870 модели с перламутровыми вставками в рукояти и мушкой в виде пегаса. Дюк попытался возразить, мол, обойдется, надо бы только батареи зарядить и воды соленой дать. Бэр махнул на него рукой и распорядился, чтобы кадавру зарядили батареи, протянули контакты и дали сладкой воды напоследок. Дюк снова запротестовал, мол, вот еще, я сам. Но бэр не слушал и велел покормить мальчишку.

Кадавра увели за столовую, а рядом появилась толстая хлопотливая старушка, она, мягко подталкивая, отвела Дюка на летнюю веранду, усадила за столик с клеенкой и через минуту подала ещё теплые щи, три куска жареной колбасы с тушеной капустой, чай в пузатой кружке и смахнула слезу:

– Остатки сладки. Ты-то у нас последний гость.

Старушка всхлипнула, высыпала на стол горсть барбарисовых леденцов и потрепала Дюка по волосам. Дюк смутился: как с ребенком возятся, как будто бы и не война, и канонада стихла, остался только тихий шум будто бы мирной жизни и столбы дыма на горизонте – это свои сжигают деревни, чтобы не достались врагу. Да еще раненый постанывал за верандой, то и дело звал своего кадавра. “Аллегро, подойди, дружок!” – слабенько кричал он, когда тот проходил мимо. Но белый кадавр Аллегро не обращал на хозяина никакого внимания и, как стрелка по циферблату, шел себе по кругу.

На середину улицы вышел бэр, за ним пожилой солдат и юный лейтенант. За плечами солдата – ранцевый огнемет, в зубах – папироса. Огнемет был старинной модели, с большими баллонами защитного цвета, сейчас таких на вооружении уже не было. Дюк предположил, что эта игрушка из боевых запасов бэра, многие ветераны Простора с ума сходили по оружию, и здешний, видно, не исключение.

– Точно умеешь? – спросил бэр.

– Имею опыт, – ответил старый солдат.

В его молодые времена как раз такие огнеметы и были, наверное.

– Ну давай тогда, с Богом. Начни с моей усадьбы и как следует запали, я гостей не жду… А потом по улице пройдись.

Солдат кивнул, выплюнул окурок и пошел к усадьбе.

Дюк только доел колбасу и еще не допил чай, а бэрское гнездо уже вовсю полыхало. Огнеметчик возвращался, он шел вверх по улице, обдавал дома налево и направо оранжевыми струями, за его спиной высоко горело Журавлево. Дюк аккуратно и благодарно отрыгнул, допил чай и сунул в рот барбариску, первым делом она намертво прилипла к зубам. Бэр так и стоял посреди улицы и, казалось, любовался пожаром; позади тихонько плакала жена, глядя на мать, всхлипывал сынок. В толпе причитали и охали, видя, как один за другим вспыхивают их родные дома, но лицо бэра как будто не выражало никакого сожаления. “То ли ему мирная жизнь наскучила?” – подумал Дюк, разглядывая красивый пистолет в его кобуре – шестизарядный, под усиленный патрон, ограниченная серия, редкая вещь, оружие Чипа Кречета – его любимого героя из приключенческих фильмов про Северные Притоки. “Что, нравится? – спросил бэр, заметив внимание мальчишки. – На посмотри”. Усмехнувшись, он подошел и протянул Дюку пистолет, тот торопливо вытер ладони о гимнастерку, скривил гримасу знатока, взял пистолет и принялся его разглядывать, а бэр стянул у него со стола леденец и продолжил задумчиво глядеть на пожар.

Станция разгоралась быстро, уже чувствовался жар надвигающегося огня. Старцин что-то сказал бэру, тот обернулся к людям и коротко скомандовал:

– Все по машинам!

Потом повернулся к жене и велел, чтоб они с сыном садились в машину и ехали позади колонны, а он догонит их минут через десять с армейским грузовиком – видно, он решил, что покинет свою станцию последним. Жена было вцепилась ему в рукав, но встретила строгий взгляд из-под косматых бровей, взяла сына за руку и пошла к машине. Заработали двигатели, люди заняли места в кузовах грузовиков и в автобусе, колонна тронулась, последним поехал серый "Буфалон", с заднего сиденья папе махал мальчик. Бэр этого не видел. К нему подошел огнеметчик.

– У меня смеси на пару залпов осталось. Запалить столовку? Только раненого надо погрузить сначала.

Солдат показал на раненого рыкаря за верандой. Дюк уже спустился с крыльца и хотел вернуть пистолет хозяину, но вдруг заметил вдали движение на опушке леса, повыше того места, где колонна беженцев поднималась на холм. Дюк присмотрелся.

Из леса слева от дороги выбежали несколько бойцов, они двигались, еле передвигая ноги, некоторые были без оружия. Тут же послышался знакомый гул вражеских моторов, но прежде противника на опушку леса высыпало не меньше сотни солдат, все они молча удирали к лесу за дорогой. Вскоре следом показались и вездеходы Соло. Дюк насчитал восемь штук, они с ходу стали поливать из пулеметов в спину бегущим, и лишь несколько человек, из тех, кто бежали первыми, смогли скрыться в лесу за дорогой. Но хуже всего было то, что колонна с беженцами не успела перевалить через вершину холма: Соло появились прямо перед ними, и колонна остановилась.

Дюк услышал возглас, который не смог бы описать. Рядом стоял бэр и смотрел, как машина с его семьей съезжает на обочину, чуть не опрокидывается, из нее выскакивает жена, хватает сына за руку и бегом тащит его к лесу. Остальные беженцы высыпали из автобуса, поспрыгивали с грузовиков и стали разбегаться. Соло не стали по ним стрелять, несколько вездеходов отрезали беглецов от леса, окружили, кто-то, крича на ломаном ройском, приказал всем возвращаться к машинам, для убедительности поверх голов пустили пару очередей, люди сбились в кучу и побрели обратно к машинам.

Тем временем, ломая перед собой деревья, на опушку выехали два тяжёлых броневика и вышла цепь стрелков Соло, перед ними кучками ковыляли пленные.

Дюк поглядел на бэра и пожалел об этом: на его глазах, с хрустом барбарисового леденца, красивого бронзового жука давил невидимый каблук. Гордое лицо бэра превращалось в жидкую кашу с поломанной хитиновой скорлупой.

Бэр вдруг порывисто тронулся с места и пошел к колонне. Дюк, не зная, что делает, вцепился ему в руку, тот остановился, с трудом навелся на него пустыми глазами. Дюку нечего было сказать, он протянул бэру его коловрат. Бэр слабо оттолкнул руку и поплелся к колонне. Когда его заметили, он вытянул в небо ладони с растопыренными пальцами и закричал, что сдается.

Дюк быстро сообразил, что не хочет досматривать эту сцену до конца. Он побежал за угол столовой, к своему кадавру, и обнаружил того лежащим на боку без признаков жизни. Лейтенант со своими солдатами уже убежали, бросив грузовик, только по кругу всё одиноко ходил могучий кадавр Аллегро. Дюк повернулся туда, где лежал раненый. Рыкарь уже не стонал и не двигался, на его серых губах танцевала муха. Дюк подошел к покойнику, снял с его шеи жетон, достал боевую книжку из нагрудного кармана, накрыл плащом, побежал к Аллегро. Новый хозяин взлетел в кресло, дал разряд стременам и помчался на север по ковельской дороге, туда, куда ускакал Горват со своим звеном сорок минут назад.

5.2.

Дюка кто-то мягко тронул за плечо:

– Эй, дружок, проснись.

Он удивился, что всё-таки задремал, открыл глаза и увидел перед собой отца с густым седым чубом и пышными усами. Он был одет в серый френч. Но отца своего Дюк в жизни не видел – пришлось ещё раз открывать глаза и просыпаться по-настоящему. Теперь над ним стоял старпом Ригард, он вручил Дюку пакет и велел ехать в Васильков в городскую управу. Видя, что валет глядит на него осоловело, он потрепал его по волосам и прихватил за нос.

– Ну, дружок, поспал маленько, и хватит. Давай, прокатись до Василькова, развеешься. Отсыпаться завтра будем.

Теперь только Дюк проснулся как следует, он ощутил прибой бодрости, в голове прояснилось и все встало по местам. Он тряхнул чубом, спрятал письмо за пазуху, вскочил и быстро зашагал по палубе. Тут его подозвал Горват, сунул ему в карман денег и велел на обратном пути заехать в лавку Кочетова, что на выезде из города, и взять местной можжевеловой водки пять бутылок. Требовалось снять стружку и помянуть братцев. Гелла попросил себе две пачки длинных папирос “Бонна-Чакка” и маленькую бутылку вишневого ликера. Гелла почти не пил, по рыкарским меркам, а Горват пил много даже для рыкаря, при этом табачную водку он презирал, а спирт, которого на ковчеге в избытке, называл дезинфекцией.

Дюк взобрался в кресло своего нового кадавра. Минувшие дни показали, что Аллегро очень хорош в деле: скуп на лишние движения, послушен и до безразличия спокоен под огнём. Это же скотское равнодушие позволило ему принять нового хозяина, а старого позабыть, когда тот еще не умер и звал его с носилок, чтобы попрощаться, но, видно, голос его уже был слишком слаб, чтобы приказывать такому гордому зверю. Припомнив это, Дюк дал кадавру от души протяжный, мощный разряд и весело рявкнул:

– А ну погнал!

И Аллегро резво рванул с места.

– Я с тобой, скотина, церемониться не стану.

На западе грохотала, приближалась и ворочалась темно-синим телом гроза. Через пятнадцать минут скорого копытного лёта по пустой дороге Дюк оказался уже на полпути к Василькову, в тоннеле сомкнувшихся над головой синих дебрей заповедной рощи, где в корнях и дуплах священных елей хранились урны с прахом Ставрийских божичей. В субботние и воскресные дни до войны дорога вся бывала заставлена машинами, а из чащи слышались разноголосые поминальные песни и запах жертвенного мяса, жаренного на душистых еловых шишках. А сейчас – только одинокий всадник с предчувствием грозы и списком покойников за пазухой.

Из священной рощи Дюк выехал прямиком на крематорий, его трубы дымили как никогда, поднимая в небо непроницаемо-чёрные столбы человеческого дыма. У задних ворот стояла вереница грузовиков, из них выгружали на носилках мешки человеческого роста. У входа стоял священник в высокой шапке, махал кадилом и пел Небесные Приёмы усталым голосом. Из ворот выехал погрузчик, загруженный раскаленными урнами, и свалил их к куче таких же остывающих урн. Вокруг монотонно и сипло работали плакальщицы, без выражения заламывая руки и устало причитая.

Дюк спустился от крематория в Васильков. Весной, в начале лета, в межсезонье город всегда был ухожен и пуст, ждал поминальных рыкарских недель, когда с июля по сентябрь в купальни и трапезные залы крематория будут съезжаться оратаи, господа и паны в чёрном. Потом, ближе к октябрю, с простора возвращались рыкари ставрийских, полонских и поветских полков с прахом павших товарищей. Последние завершали бархатный сезон сокрушительным пьянством на тризнах и поминальных пирах. На зимние праздники солнцестояния обе волны – оратайская и рыкарская – сливались и перемешивались в карнавальном водовороте зимнего коловорота. Но в этом году старинный уклад был нарушен.

Проскакав по улице героя Лероя, Дюк встретил по пути только пару патрулей и остановил кадавра на площади у ступеней городской ратуши. Здесь стоял сверкающий хромом “Понтифик” магната Сциллы. На всём острове Рыба-Кит не было другой такой машины, как не было и человека богаче, чем Сцилла – промышленника и хозяина копей на Салаирском кряже. У машины курили два здоровенных ополоска в кожаных френчах. Дюк спрыгнул с кадавра и прошагал мимо, смерив их снизу вверх задиристым взглядом. Пока пекари и счетоводы гибнут на фронте – эти холеные бандитские рожи млеют здесь на солнышке.

В приемной главы – пыльная зелёная дорожка, окно за бордовыми шторами, портрет государя-пвнцаря, герб Василькова и сухая, серая секретарь в голубом костюме. Вдоль стены на стульях, с руками на коленях и глазами в пол, – двое городских чиновников и престарелый начальник пожарной службы. Из кабинета городского головы слышна ругань. Развязный нахальный голос наседал, другой – глухой и слабый – оправдывался. Дюк не понял точно, но, кажется, сам Сцилла требовал немедленно выписать какие-то пропуска, а голова бубнил, что не положено – военное время, приказа нет.

Возле окна напротив кабинета развалился дородный юноша лет шестнадцати в бежевом бархатном костюме, с фарфоровым лицом и толстыми ляжками в тугих вельветовых брюках. Одну ногу он задрал на горшок с фикусом и ковырял каблуком землю. Это был младший брат Холоса Сциллы – Полоз. Про него ходили слухи по Рыба-Киту и окрестностям, что он с детства любил мучить животных, и будто что-то с ним не так, не то с головой, не то по половой части, а может, и то и другое. Тем не менее старший Сцилла всюду таскал его с собой. Поговаривали даже, что тот ему не только брат, но и сын, или племянник и сын, в общем какая то мерзкая тайна.

Полоз лениво посмотрел на вошедшего мальчика-рыкаря. Дюк сел на свободное место. Курц вздохнул скучно и, выждав секунду, смачно харкнул в зеленую суконную стену напротив. Там уже образовалась сырое пятно, сочащееся слюнями. Дюк покосился на секретаря – она уткнулась носом в бумаги, посмотрел на чиновников и пожарного старосту – эти решительно разглядывали свои ботинки. Из кабинета по-прежнему доносились наглая брань и жалкое бормотание. Полоз снова вздохнул и харкнул в стену.

Дюк тихонько свистнул сквозь зубы, Полоз поворотил к нему надменное лицо с влажными красными губами и карими глазами в пушистых ресницах. Дюк улыбнулся и сказал ему, что если тот ещё раз плюнет, то он возьмет его за шкирку и заставит вылизать стену насухо. Полоз быстро заморгал: он уже был готов к следующему плевку, его рот уже наполнился слюной, он даже сказать ничего не мог, нужно было или глотать, или плевать, но этот мальчишка в рыкарской форме глядел на него слишком приветливо. Полоз стал стремительно терять самообладание под этим взглядом: как будто не смотрит, а метит в глаза из натянутой рогатки. Красные, сырые губы младшего Сциллы заползали по белому лицу, как дождевые черви по полотну разрубившей их лопаты. Слюни во рту стали горячими и кислыми. Дюк резко встал и пошёл на Курца, тот вжался в свой угол и сглотнул.

Дюк подошёл к кабинету, стараясь, чтобы его каблуки гремели потяжелее. Не глядя на жалкого Полоза, он толкнул дверь и зашел. Городской голова сидел на гостевом стуле рядом со своим столом, на котором широким задом взгромоздился Холос Сцилла, в кресле у окна сидел еще один ополосок. Дюк подошёл к голове, не глядя на остальных, вручил письмо и сухо доложил, что это от старпома Ригарда. Щелкнул каблуками и вышел в коридор, мельком заметив, как младший Сцилла обиженно щерится на него из угла.

Через минуту Дюк уже грохотал по мостовой тяжёлыми копытами боевого кадавра, упивался поруганной безнаказанностью и улыбался, вспоминая о затравленном, подавившемся собственной мерзкой жижей ублюдочном гадёныше Полозе. Поганые магнаты нанимали себе матерых ополосков и даже старых рыкарей, крутили свои темные дела и думали, что всё им можно на острове Рыба-Кит. Чёрта с два – пусть держат хвост между ног перед боевыми рыкарями.

Задумавшись, Дюк чуть не проскочил лавку Егорьевых на выезде. Купив все, что просили Горват и Гелла, на сдачу взял себе коробку орешков в коричном сиропе. Когда Дюк вышел из лавки и продолжил путь, уже темнело, грозовые тучи собрались над Священной Рощей, засверкали молнии, громовые раскаты прогремели в замершем душном воздухе. Вдруг без предупреждения хлынул густой, тёплый ливень и мгновенно промочил Дюка до нитки. Он дал разряд шпорам, и Аллегро стал набирать скорость, вышибая из-под копыт быстрые махи пути.

До своротка на старую крепость оставалось совсем ничего, и уже виднелся каменный крест на перекрестке, когда Дюк увидел идущих по дороге женщину и девочку лет двенадцати в синей форме школы “Сирениум”. Женщина держала над ними плащ, а девочка тащила слишком тяжёлый для неё чемодан, бивший её по ноге. Дюк поравнялся с ними и спросил, откуда и куда они идут. Женщина была напугана и суматошно тараторила что-то пополам с причитаниями.

Её перебила девочка с густыми черными волосами, собранными желтыми лентами. С интересом глядя на красивого мальчика рыкаря, она сказала четко и по существу, что они идут из Хоровод в Васильков, чтобы отправиться теплоходом в Гернику, но, кажется, они не там свернули, потому что шли вон за тем мужчиной. Дюк посмотрел, куда она показывала: по дороге на старую крепость брел человек, размытый дождем и сумерками. Он уже почти подошел к первому полковому дозору.

Из Хоровод в Васильков идет короткая, прямая дорога. Не там свернув, они ушли в сторону, и теперь им до Василькова топать дольше, чем было от Хоровод. Дождь хлестал как в день Потопа, оставлять их было нельзя, везти до Василькова некогда. Дюк решил подвезти их до лагеря – это всего пять минут тихого хода. Переждут ливень, а там с какой-нибудь машиной отправятся в Васильков. Дюк спрыгнул, забросил их чемодан на боковой подвес, подбросил вскрикнувшую девочку на подножку и велел забраться ей на бак позади кресла. Женщине он помог подняться на подножку, взобрался на своё место, сунул ноги в стремена, дал лёгкий разряд, и кадавр пошел тихим ходом.

В лагере Дюк завел мать с дочерью, или кто там они друг другу, в санитарную палатку. Внутри никого не было, тепло и сухо, ливень лупил по брезенту, в железной печке горел огонь, а на плите сопел чайник. Дюк велел располагаться и греться. У печки женщина принялась стягивать с девочки форменную блузку, мокрую насквозь, но девочка резко вырвалась и зыркнула на Дюка со смесью стыда и досады. Дюк усмехнулся, вышел под ливень и осмотрелся: человека, за которым увязались беженки, нигде видно не было – подозрительный тип. Дюк снял с подвеса сумки с гостинцами для Горвата с Геллой и пошел к ковчегу.

С верхней палубы, конечно, всех смыло, зато теперь скрижали в правом боку ковчега были открыты и в приюте ярко горел свет, слышались песни и весёлый гул голосов. По правде сказать, Дюк с обеда почувствовал, как воздух звенит скорой рыкарской попойкой, но по неопытности подумал, что это гроза приближается.

Среди прочих голосов он услышал знакомый раскатистый голос – это к ним в лагерь нагрянул коротышка волчий пастырь Яквинта. А вот и его кадавр с двумя бочонками поминальной табачной водки. Теперь священная тризна будет гудеть до последней звезды, пока рыкари спиртом не погасят горячую кровь.

На приюте Дюка и его сумку с бутылочным звоном встретили свистом и хохотом. Пачки дорогих сигарет Геллы распотрошили по рукам, а бутылки Горвата разлились по кружкам и кубкам, пустым и со спиртом. Сам Горват спирта уже не презирал и стоял со своим кубком на большом столе в обнимку с пастырем Яквинтой и яростно пел заупокой “В рай на горящем коне”. Пьянеет рыкарь, как и свирепеет – за одну секунду, рассвирепевший отходит долго, запоминает навсегда всякую обиду, а разгулявшись до определенной степени, дальше уже не пьянеет, а только постепенно устает, как будто лишнее горючее выгорает в разогретом нутре.

Старпом Ригард сидел слева от пустующего капитанского места, справа – духовой Радуга, он отдохнул, переоделся в светлый гражданский костюм, причесал жидкие волосы и был, по обыкновению, похож на бабушкиного внучка. Рядом сидел полковой врач Свит. На оратайской стороне стола места павшего палубного бригадира и хранителя занимали Мамонт-Ной и Вар-Гуревич.

Дюк доложил старпому Ригарду, что доставил пакет, получил вольно и занял своё место позади стола, спиной к тёплой стене духового отделения. Тут он увидел, как в приют зашел человек из-под дождя, ни на кого не глядя, он сел на патронный ящик в дальнем углу. Дюк аж подпрыгнул на месте – это же бэр из Журавлево.

Дюк вскочил, подбежал к журавлевскому бэру, желая распросить его о том, как же он спасся из лап Соло, где его жена и сын. Но напоролся на почерневший взгляд, какой бывает у человека, раздавленного горем. Подошли еще рыкари, они увидели на груди ветерана геройскую звезду, а на лице черное опустошение. Тогда ему дали одеяло укрыться и оставили в покое. Мокрый гость поставил на колени свой чемодан, вцепился в него и как будто бы забылся.

Мамонт-Ной прикончил бочонок консервов, облизал ложку, протёр её платком, спрятал в нагрудный карман. Банку с оратайским припасом можно было бы не мыть, она и так выскоблена до блеска. Великан капризно отодвинул ее от себя – какую дрянь приходится жрать, а всё равно мало. Вар-Гуревич тоже прикончил свой паёк, великаны голодно переглянулись. Оратаи не любят войну, постоянный опасности, неуют и полуголод, но родовое проклятие – необоримое чувство долга – понуждает воспитанных оратаев к военному ремеслу и службе.

Пока что оставалось ждать утра, сна ни в одном глазу – днём отоспались. Рыкари пьют, веселятся, они и великанам предлагали спирту, но те отказались: унылое свинство – в полупустом брюхе болтать спирт с пайковыми консервами. Предстояли скучные часы на чужом празднике, но вдруг подоспело развлечение – рыкари затеяли игру “Свечку”. Оратаи оживились – посмотреть, как рыкари друг по другу стреляют, это любому оратаю понравится, а тут еще стали ставки принимать.

Это балагур Горват затеял игру. Он пристал к Гелле, мол, давай стружку с сердца снимем, стрельнемся, повеселим парней. Гордый и меланхоличный печальник недолго отказывался, намекая захмелевшему Горвату, что счет в их личном противостоянии давно не в пользу Горвата. Этим он только сильнее раззадорил роевого. Горват закричал, что б готовили барьер, сегодня его день, его голос пропитан войной и рука крепка, как смерть. В судьи он призвал коротышку Яквинту.

В фуражку на столе полетели купюры и монеты, принесли пистолет, поставили посередине общего стола подсвечник, в разогретый воск свечи закрепили карту пикового валета и расступились. Суть игры состояла в следующем. Один рыкарь вызывал другого, вызвавший становился пострелом, приглашенный стрелком, они расходились от барьера с картой на указанное судьей количество шагов. Стрелок становился к пострелу спиной.

Задачей стрелка было на счет три обернуться и немедленно выстрелить в пострела, при этом попасть по карте на свече, причем, чем выше попал, тем лучше, а чиркнуть по верхнему краю считалось высшим мастерством или удачей.

Пострелу же нужно было принять выстрел рыком и не попятиться, не прозевать и не получить пулю на перевдохе, а такое нет-нет да случалось. После выстрела карту меняли, стрел-пострел менялись ролями, и все повторялось. Если оба живы, оба устояли и каждый попал по своей карте, то судья смотрел: чье попадание выше, тот и выиграл. Всё просто – достаточно быть метким, как черт, и уметь голосом останавливать пули.

Гелле поднесли футляр с долгоствольным старинным коловратом на один патрон. Он зарядил его, отошел на свою метку и отвернулся. Горват прошел на свою позицию, скинул китель и остался в красной расстегнутой до пупа рубахе.

– Готовы? – прогудел волчий пастырь.

В приюте стихло. Горват встал, как фехтовальщик, широко расставив ноги, чуть присел, тряхнул головой, что б стряхнуть лишний хмель, руки повесил плетьми, задрал голову, выставил кадык и густо прокашлялся в усы. Пастырь Яквинта начал отсчет. Раз. Гелла взвел курок. Два.

– Три!!! – крикнул пастырь.

Гелла развернулся, вскинул пистолет. Выстрел и рык. Карта взлетела в брызгах воска, подсвечник опрокинулся, Горват дрогнул в рокоте рыка, качнулся, чуть согнулся от удара, но не отступил, пуля звякнулась ему под ноги, он пнул ее носком сапога и расхохотался, потирая грудь.

– Весело! – заорал он, погрозил Гелле пальцем и попросил пистолет.

Гелла передал пистолет, сложил руки за спиной, левую ногу выставил немного вперед, упор перенес на правую, голову чуть наклонил и уставился на соперника. Горват, скалясь, отвернулся.

– Ра-аз, – сказал пастырь.

Гелла толчком диафрагмы пробудил в груди рыкарскую дрожь.

– Два.

Гелла загудел так, что проступил и задрожал румянец на белых скулах.

– Три-и!!!

Горват развернулся и по-бандитски выстрелил от пояса. Встречный рык Геллы. Крестовый валет остался на свече. Пуля упала в добром метре от Геллы, но толчок в голосовую стену все же был такой силы, что Гелле пришлось взмахнуть руками, чтобы сохранить равновесие и не отступить.

Оставалось проверить карты. Гелла попал под самое основание – плохой выстрел. Зато Горват снял валету перья на берете, пуля прошла по самому самому верхнему краю. Волчьим воем и хохотом Горват ознаменовал свою долгожданную победу. Теперь приют загудел пуще прежнего, а Гелла равнодушно зевнул и пошел спать.

Выиграв на свечке, Горват раздухарился, залил в себя ещё кружку спирта и полез к оратаям:

– Ну-ка, братцы божичи, давай с вами состязаться, силою меряться, давай снопы рубить, поглядим, у кого пуп крепче, – дразнил он их, неуклюже изображая богатырский распев.

С шутками и прибаутками к нему присоединились и другие рыкари, стали кричать, улюлюкать и звать оратаев на состязание. Волчий Пастырь Яквинта опять залез на стол (он любил вещать с высот) и заголосил своим трубным гласом:

– Айда рубить снопы. Рррррубить ссссснопы-ы-ы-ы-ы-ы!

Мамонт-Ной тол

ько усмехался – вот ещё. Рубить снопы – это не шутка, можно себе и сухожилия потянуть. С этими рыкарями только свяжись – добром не кончится.

– Нет-нет-нет, спасибо, господа, мы пас.

Но тут удивил малыш Вар: он поднялся, хлопнул себя ладонями по животу, как по тугому боевому барабану, и сказал:

– Я пойду. Готовьте снопы и меч.

Вот чёрт, бывают у него приливы весёлой придури, которые берутся из ниоткуда и без всякого предупреждения. То тише воды, то вот на тебе. В тихом омуте, как говорится. Рыкари заревели, загудели, засвистели, загоготали, приветствуя отчаянного богатыря.

5.3.

Из приюта высыпали всей толпой под свежую майскую ночь. Луна светила чистым ярким диском, звёзды качались спелыми гроздьями, кажется, что рукой с дозорной мачты можно достать. Из чёрный еловой рощи спускался густой хвойный дух, с яблоневого сада поднимался цветочный дурман от лепестового снега. Все вышедшие на воздух из прокуренного душного приюта задышали широко и мечтательно, стали глядеть на небо, на звёзды, на Луну, нюхая красоту, как волки, сытые падалью, нюхали бы свежее сырое мясо. Славная будет рубка, такой-то ночью. “Несите снопы и гроб, – крикнул Горват. – Славная, славная будет рубка”.

Из трюма принесли вязанку железных прутьев – она была толщиною с телеграфный столб, вслед за ними четверо рыкарей, весело напевая, вынесли плоский гроб, обитый бирюзовым бархатом. Гроб положили на траву посреди поляны, неподалёку от ковчега, и встали кругом: рыкари, оратаи, егеря и стрелки палубной команды, те, что присоединились к ночной пирушке. Вместе они запели гимн пещерного первозверя-кузнеца.

Открыли крышку гроба – там лежал непомерный меч по имени Ставролиск Стрижекрыл – вторая святыня ковчега. Дол меча – фигура Стрижекрыла, лезвия – крылья Ставролиска, основание клинка – голова василискова сына в массивном нимбе, рукоять – сплетенные рога. Внутри клинка натянута струна из болотного железа. Вес всего меча 12 пудов под солнцем в полдень и все 16 под полной луной.

Пока пели гимн, на поляне выбрали место, принесли из трюма железный столб (запасную полуось ковчега) и два молота. Вбили столб в сырую землю на две трети и надели на него сноп из стальных прутьев. Бросили жребий. Право бить первому выпало Вар-Гуревичу.

Вар как следует размялся, присел и выпрыгнул неожиданно высоко для своих исполинских размеров. Он махнул тяжелыми руками так, что ночной воздух загудел. Подошел к гробу и поднял меч правой рукой, но тут же помог себе левой. В руках огромного оратая меч был обычным двуручником и не казался слишком уж большим для него. Но видна была особенная тяжесть клинка и его тяга к недрам ночной земли. Вар широко вздохнул, отчего заскрипел, как сырое дерево, загудел, как слон, размахнулся, крылатый клинок со свистом рассек воздух. Удар, искры, верхушка снопа едва не слетела прочь, но осталась держаться всего лишь на нескольких прутках.

Толпа уважительно зашумела “Богатырь! Божич!”, но всё же не совсем чисто, немного не хватило. Вар передал меч двум рыкарям.

К мечу вышёл Горват – Чего шумите? Подумаешь. Недорезал же. Сейчас покажу как надо. – он в две глубокие затяжки докурил папиросу, бросил под ноги окурок, растоптал. Закрутил усы, потёр ладони.

– Сейчас я вам покажу, как надо.

Стянул с себя рубаху – кожа да кости. Ухватился за рукоять, острые лопатки вылезли из спины, как два плавника, потянул меч на ударную позицию, скользя сапогами по мокрой траве. Он едва ворочал священным клинком, пыхтел и надрывался. Пара молодых рыкарей попробовали ему помочь, но он рявкнул на них, как на щенков под ногами.

Наконец Горват управился и встал шагах в четырех от снопа.

– Давай, Горватушка! Покажи им! Дай понять! – заорали рыкари. К тому времени уже почти весь лагерь был на ногах. Многие из сменщиков были с юга и никогда вживую не видели рыкарских забав, и не понимали, что собирается делать это щуплый рыжий усач с непомерным мечом. Но тут Горват вцепился в рукоять так, что вены вздулись на руках и шее, выпучил глаза и, глядя на сноб, как на убийцу матери, крикнул:

– А ну, разойдись!

Все попятились. Горват присел, загудел, дрожь рыка пошла по его телу и передалась на клинок, в следующий миг, он с диким ревом сделал два пружинистых шага, пронзительно вскрикнул и рубанул клинком с такой легкостью, как будто тот сделан из фанеры.

Удар пришелся точно, но клинок завернуло, он прорубил лишь несколько прутков, отпружинил, и его отбросило назад вместе с Горватом, который не удержался на ногах, упал на задницу и выпустил меч, который отлетел на несколько шагов, чуть не перелома ноги зрителям. Сунув отбитые ладони под мышки, Говат разразился проклятиями и оправданиями:

– Скользко, чёрт. Паскуда. Скользкие сапоги.

Но рыкари не стали его слушать.

– Эх ты, рубака. Проспись иди. Пьяный полез, позорник. Куда тебе. Тьфу на тебя, балабол. – Горват сидел на траве, не в силах подняться без посторонней помощи, прикуривал папиросу отсушенными руками, оправдывался, огрызался и угрожал толпе.

Тут вышел из толпы десятник роевых Бравад:

Ну-ка, дайте я.

Он поднял меч, подтащил, встал на исходную, зарычал с особым соловьиным присвистом и пошел на удар. Но не удержал рукояти, меч отлетел в сторону и чудом никого не убил. И Бравада освистали и высмеяли, причём к ним энергично присоединился Горват, он громче всех кричал:

– Ты-то куда? Криворукий!

Теперь рыкарей было не остановить: они не желали опозориться перед оратаями, но никто не мог ударить даже как Горват. Кому-то выворачивало клинок, кто-то не мог его разогнать, кто-то пускал петуха вместо рыка.

Оратаи стояли в стороне, довольно улыбались и подбадривали рыкарей, отчего те сатанели и расходились пуще прежнего, уже и Горват рвался для второго удара. Но его не пускал доктор Свит – он клялся, что не будет штопать его заново, если швы разойдутся.

Тут к мечу подошел юный Дюк. Он ловко подтянул меч на изготовку, причём встал дальше, чем остальные – шагах в семи. – Ты-то куда? Пупок развяжется, недоросток – крикнул Горват.

Но Дюк никого не слушал, он вдруг свистнул так, что звёзды на небе дрогнули и засветили ярче, потом зарычал зычным голосом. Рывок, быстрые шаги, впивающихся в почву, как машинные иглы в строчку, клинок взлетел, свист будто страницу перелистнули на самом интересном месте, соломенный хруст железа – и верхушка снопа свалилась в одну сторону, а меч, которого не удержал юный Дюк, полетел в другую, красиво воткнулся в землю шагах в десяти и ещё несколько секунд продолжал звенеть в лунном свете в наступившей тишине.

– Ах ты! – крикнул Горват, вскочил и шатаясь пошёл на Дюка.

Все подумали, что он набросится на малолетнего выскочку, но Горват вместо этого, рассмеялся и принялся толкать и трепать Дюка по белобрысой шевелюре.

– Ну ты, брат, даешь. Василискова кровь. Видали вы, бегемоты, что такое рыкарский дух? Вас даже меньшой мой вон как. Какое вам с рыкарями тягаться.

Оратаи чесали затылки: и правда – мелкий Дюк одолел великана Вара.

– Впрочем, ставка была против Горвата, так что гоните выигрыш.

Ночь похолодела, богатырская забава исчерпала себя, одни бойцы разошлись по палаткам, другие вернулись в приют и там еще продолжали чествовать Дюка. Рыкари разбирали его технику с длинным разгоном, когда он сделал на три шага больше, чем все остальные. Но главное, какой же сильный у парня прорезался голос. Ригард сказал, что голос этот как у Дикобраза – героя Времен Скрежета, его старинные духовые записи он слышал библиотеке рыкарской школы. С ним многие согласились.

Другой сказал, что Дюк все же не ходил в атаки, а рыкарское сердце кипело войной все это время, вот сила накопилась и нашла себе выход. Как бы то ни было, природа его не обделила, и в полку появился еще один могучий воин. А чтобы юный Дюк не зазнавался, ему велели идти спать и на дорожку навешали тычков и затрещин. Василиск не любит гордецов и может наказать стыдной смертью.

Старпом Ригард был рад, что ему достался такой валет. За все дни боев Дюк ни разу не подвел его, ни разу не помешал. Какой бы опасной и тяжелой ни была обстановка, он внимательно слушал приказ, понимал с полуслова и выполнял наилучшим образом. А уж когда Дюку достался быстроногий Аллегро, то он и вовсе стал незаменим. Никто не мог так быстро доставить распоряжения по роевым звеньям, вернуться и доложить обстановку так кратко и обстоятельно.

К тому же за все это время Дюк не получил ни единой царапины, даже когда под ним убило его первого коня. Таких называют медные мальчики – они звенят, сверкают и предназначаются славе – если удача им не изменит. Его сегодняшний удар раскрыл в нем и правда многообещающий дар. Ригард разбирался в рыкарских техниках получше многих рыкарей, он с азартом следил за духовыми чемпионатами и понимал, чего стоит такой удар в исполнении мальчишки. Только что он меч под конец не удержал. Но это ничего, научится – какие его годы.

Ригард поднялся на боевую палубу и проверил дозоры. Всё тихо: сменные батальоны крепко окопались на склоне холма, у бродов и под крепостью. Пока что главным звеном обороны оставался ковчег с его могучей батареей, но сменщики уже установили на позициях половину подошедших орудий. Завтра к обеду позиции будут готовы и надежны даже без ковчега.

Ригард снова спустился в приют, там уже стало тише и свободней, все, кто уже не мог больше пить и гулять, спали в своих гамаках или разошлись по палаткам, а те, кто еще мог, – продолжали пить. За офицерским столом остались Мамонт-Ной, неуемный Горват и Яквинта.

Волчий пастырь Яквинта путешествовал по всему своему хронотопу, охваченному войной: он принимал последний вздох и тайные покаяния в госпиталях, проповедовал бесстрашие в отступающих частях и бессмертие там, где готовились к контратакам. Пастырь проводил обряды “приготовления”, во время которых зажигал маленькие чучела соломенных коней, пел колыбельные над умирающими и побудки над павшими. Много он видел разного народа, многое слыхал и своими глазами видел немало.

Сейчас он рассказывал историю, слышанную им лично от одного инженера из Ставросы, про то, как они со столичными спецами обследовали подбитый саркофаг, застрявший поперек Узкой Глотки, и про то, что они увидели внутри. После Гроболома саркофаги горели ещё сутки, и жар был такой, что вокруг кипела вода и пахло ухой, а на берегу валялась варёная рыба и варёные Соло.

И на второй день жар от саркофагов не давал подняться на них. И только 18 апреля группа инженеров, специалистов от главной ставки и дюжина штурмовиков на двух лодках смогли пристать к еще тёплому саркофагу и подняться на палубу. Два дня они посменно обследовали внутренности корабля по мере того, как остывал метал. Внутри всё выгорело, остались только борта чудовищной толщины, некоторые перекрытия, лестницы и кабели из тугоплавкого металла.

Такая громадина с такой бронёй требовала соответствующей силовой установки и таких же огромных ёмкостей для мазута или угля, или другого горючего, но никакого двигателя и никаких цистерн обнаружено не было, только двенадцать полностью выгоревших этажей во чреве исполина. Неисследованным остался полузатопленный нижний отсек, но он явно был недостаточен по объёму, чтобы содержать в себе двигатель и топливо, или тем более духовую установку (даже если бы Соло владели тайной производства духовых машин). Тем не менее именно сюда спускались все кабели, и из него же выходили оси гребных винтов и водометные сопла.

Обследование показало, что нижний отсек представлял из себя капсулу, покрытую толстой бронёй, с единственной дверью, по счастью, находившейся над водой. В недра саркофага спустили инструмент, перепробовав сварку, буры и направленные взрывы, на второй день инженеры смогли одолеть дверь.

Когда растаял кислый дым железа, исследователям открылся ход внутрь капсулы, там оказалось светло, как в солнечный день, слышалась негромкая, красивая музыка и пахло цитрусовыми. Первыми вошли штурмовики, закованные в броню, вооруженные до зубов, вскоре они вернулись без шлемов, с опущенным оружием и позвали остальных.

Внутри оказались уютные, прекрасно освещенные, роскошно убранные комнаты, декорированные бирюзой, слоновой костью и янтарем. Посреди главного зала замер матово-зеленой водой бассейн с мозаиками в виде русалок. На столах стояли немного подвявшие цветы, чуть подветренная еда на фарфоровых блюдах: фрукты, рыба и мясо, по которому ползали сытые осы.

В конце зала во всю ширину раскинулось возлежание, какие бывали на пирах у древних царей. В центре его на атласных подушках лежал долговязый богомол в шелковых, похожих на лепестки алых цветов одеяниях и в окружении десятка прекрасных, обнаженных, полуобнажённых, юных и слишком юных девушек и юношей. Некоторые из них ещё были живы. Все они приняли какой-то яд – на их щеках подсыхала розоватая пена. Богомол, замерший в мертвых объятиях, убил себя более мощным ядом, который разъедал его изнутри, как кислота.

Еще нашли спальни, кухню, склад, душевые, небольшую оранжерею с райскими птичками и библиотеку – первая же книга, открытая на случайной странице, жалила мерзостью и падала из рук. Нашли и бильярд, и глобус звездного неба в рост человека, и гардеробы, забитые вечерними и любовными платьями, – не было лишь силовой установки. Что всё-таки приводило этот корабль в движение? Неоткрытой оставалась только одна дверь.

Чтобы вскрыть её понадобились целые сутки. Когда открыли, за ней оказалось стальное цилиндрическое пространство высотой в пять махов, оно уходило в темноту и вскоре заканчивалось черной стеной. В нее был вмурован огромный изросший великан почти мараварского роста. Он был растянут за руки и ноги на четырех стальных толстых тросах, его грудь была пробита ударом жреческой пики, брошенной тут же, в загустевшую на полу кровь, прилипавшую к подошвам.

Из загривка великана тянулся с десяток тонких, как нити, стальных проводков, каждый из них входил в черную коробочку, из которой выходили по два более толстых проводка, они расширялись, каждый раздваивался, проходя через новые более крупные переходники, так образовывались толстые хвосты и переплетения кабелей, которые врастали в черную стену.

– То есть знаете, что получается? – закончил Яквинта вопросом и сам ответил. – Они смогли обратить оратая в маравара и питают его силой целый громадный корабль. Говорю вам, это один из тех оратаев, что попали в плен на Медианах в первую войну.

– Ерунда, не может быть, – усомнился Ригард. – Духовую машину гуляй-города питает сорок отборных духовых, а гуляй-город раза в три меньше саркофага.

Яквинта выпил, макнул кусок сала в горчицу и закусил.

– Так духовые – это вольная сила, а здесь, получается, подневольная.

Тут вмешался Горват:

– Да ну тебя, что ж, по-твоему, воля, что ли, слабее неволи? Думай, чего говоришь!

– Если орех раздавить, то из него пойдет чистое масло, – задумчиво ответил Яквинта.

– Чего? – не понял Горват. – Ай, ладно! – Он махнул рукой и зевнул во всю пасть.

Мамонт-Ной сидел задумавшись: не так давно он сам имел неудовольствие столкнуться с богомолом и теперь помалкивал. Ему до сих пор было не по себе от воспоминаний, как его богатырская сила киселём текла из-под железной богомоловой мощи, и о младенце в ароматный луже из короба за спиной долговязого. После виденного ему уже никакая самая диковинная и чёрная байка об изобретательном живодерстве Соло не казалась враньем.

– Ладно, братцы, не бойтесь, я тут видал во сне, как Василиск на руках у Вия открыл глаза, посмотрел на юг, потом приподнял повязки на груди, коснулся рукой своих ран и нарисовал кровью прямо по воздуху знак возвращения.

Сказав это, Яквинта поднялся, качнулся, как воздушный шар, и поплыл на улицу до ветра.

Только пастырь ушел, как из капитанской рубки в приют спустился сонный связист, подошел к Ригарду и показал бумажную ленту со строкой красных букв.

– Мастер старпом, молния из ставки.

Ригард велел ему зачитать вслух. Связист начал читать:

– Срочно. Вниманию всех штабов и личного состава. Противник использует наших пленных. Соло дают им бомбы, спрятанные в ручную кладь, сумки, чемоданы. Под видом беженцев их отправляют на важные военные и гражданские объекты. За минувшие сутки таким образом были подорваны: ставки трех полков, склады боеприпасов, хлебные дома в городах Юзин, Баклай и Черносвитовск. Тем же способом убит боевед дельтийского войска Яробаев. Атаки взрывниками продолжаются. Немедленно принять меры. Усилить охрану важных объектов, исключить проникновение в расположение частей всех посторонних. Всех, кто пытается проникнуть, останавливать предупреждением и огнем, вещи досматривать саперам со всеми мерами осторожности. Немедленно к исполнению.

Связист закончил читать. Горват, Ригард и Мамонт-Ной переглянулись, а потом вдруг разом поворотились в дальний конец приюта, где в тени, закутанный в плед, сидел мокрый гость. Он уже обсох, седые волосы торчали в разные стороны, глаза тонули в черных кругах и горем глядели из глубины. Связист достаточно громко прочитал молнию ставки о живых бомбах, и мокрый гость всё слышал – чемодан на его коленях был уже открыт.

Горват, быстрый на решения, не раздумывая ловко выхватил пистолет и выстрелил. Голова мокрого гостя дернулась, позади на стенке образовались красные жирные брызги, а на лбу чёрная дырка размером в копейку.

– Бомба, – рявкнул Горват и бросился к выходу.

Мамонт-Ной даже не дернулся – он Мамонт, а не кузнечик, он только опустил забрало и не отрывал взгляда от чемодана. Бойцы повскакивали с коек.

Ригард поднялся и пятился к выходу, завороженно глядя на чемодан на коленях покойника. Успел или не успел Горват прикончить гостя, прежде чем тот что-то нажал в своем проклятом чемодане?

Взрыв. Ударная волна отодвинула Ноя, как тяжелую мебель, к стенке, по оратайской броне ударили осколки, вспыхнула бочка спирта, обдало жаром. Ной поднялся и, нащупывая путь в пламени, пошел к выходу. Под руку ему попался кто-то живой, барахтавшийся в огне, Ной схватил и потащил его за собой. Кажется, это был старпом Ригард.

Глава 6.1

31 декабря 919. Крематорий.

Левша и Иванка спустились по темной узкой лестнице. Их окружила совершенная темнота. Под ногами горбатые камни, под правой ладонью Левша почувствовал теплую сухую стену, левая рука – в цепкой приятной хватке иванкиных пальчиков, впереди слышно ее дыхание и шепот на подунавском, прерываемый смехом. Кажется, она очень довольна тем, как Левша проучил злобного гуляй-голову. Видно сильно злобный Горват ее напугал, раз так развеселила Иванку его незавидная участь. Впрочем, у фронтового рыкаря должны быть крепкие нервы, может, он ещё придёт в себя.

Спустились еще по одной лестнице. Темень стала жаркой и густой. Левша почувствовал испарину на лбу, по виску за шиворот пробежала капля. Полная черная пустота, кажется, глазницы набиты черной ветошью. Жара. На очередном кривом камне Левша оступился, подался вперед, коснулся пыльными пальцами открытой мокрой спины Иванки, она вскрикнула, как от щекотки, Левша потёр пальцы – пот и пыль, – получилась тонкая теплая грязь. Иванка чуть замедлилась, Левша натолкнулся на нее, угодил лицом в горячие, мягкие волосы, пахнущие ванной, ночными духами и горючим лаком. В ладони попалась тонкая талия с горячими кошачьими боками. Как бы ни был Левша сам хрупок и слаб, но Иванка будто елочная игрушка из тонкого шероховатого стекла. Как существо почти такого же роста может быть таким слабым и легким? Иванка повернулась к нему и отступала вперед спиной, слабо отталкивала его руки, мягко оттаскивала его за чуб, зачем-то уворачиваясь от поцелуя. Левша шел на Иванку, путаясь в ней, как в сахарной паутине. Он уже был готов подломить ее и уложить на горбатые камни, когда заметил вдали, или вблизи, пыльный мигающий огонек. Тьма стала таять, вернулось зрение, и Левша теперь только сообразил, что они в склеповой галерее. Пыль на его правой руке с погребальных масок, статуй и урн, а то, что постоянно рассыпалось под ногами, – это высохшие букетики васильков, которые приносят покойникам на поминальные встречи.

– Пойдем, милый. Добежим до купален, там палеш уре конольци, – закончила она на подунавском и снова потянула Левшу за собой. Он разволновался, ему было тяжело успокоиться и неудобно идти. Он на ходу перемахнул себя знаком в счет почтения усопших и выдохнул.

За сегодня его тысячелетняя родовая ветвь дважды едва не прервалась. И вот впереди в волнительном полумраке качаются легкие бедра юной подруги, то и дело она оборачивается улыбается и сверкает Левше глазами. Глупый родовой дух дуреет и пышет, он не знает, ему нечем знать, что, как бы ни были сестрицы притягательны и каких бы материнских доблестей ни обещали их прекрасные формы, но они не беременеют от часовщиков, как русалки не зачинают от утонувших моряков.

Двое вышли в галерею, прошли навстречу слабому свету, свернули между двух гробниц в узкий и низкий тоннель, образованный сплетением кабелей и труб. Спустились по маленькой железной лестнице и оказались в тамбуре с тяжелой дверью. Иванка быстро откинула засов – когда нужно, она могла быть сильной – и толкнула дверь. Их обдало теплой сыростью, машинным шумом, еще через несколько шагов Иванка открыла новую дверь, и двое остановились, щурясь от рассеянного белесого света.

Здесь Левша уже понял, где они – это была крематорская прачечная: просторный, высокий кафельный зал, наполненный шумом центрифуги, наваристым паром от кипяченых простыней и скатертей. Несколько женщин в колпаках и белых халатах звонко переговариваясь и, смеясь в мокром, как вода, воздухе деревянными шестами кружили в огромных кипящих чанах белье. У дальней стены на большой печи сидела и улыбалась медная баба-самовар, рядом сидели две распаренные толстухи прачки и пили чай. Они заметили, как из черного хода через зал быстро прошла нарядная сестрица и тощий в заячьей маске, но им до этого не было дела.

Прачками крематория по старинному уставу могли служить только незамужние оратаицы: девицы, глубки и вдовушки из мотронского дома Олениц. Раньше оленицы служили по трое по пол года и менялись на других. Их матронский на том берегу Орфейского пролива стоявший под Бездезом был велик, а прачная работа считалась почетной и полезной для безмужних оратаиц. Одни варили пропитанное карнавальным блядством белье и молились о свой плодовитости, вторые стирали красными руками на белой золе и молились об укращении телесности, а вдовушки гладили большими угольными утюгами и следили в себе, чтоб одним поменьше завидовать, а других поменьше жалеть. Но после Исхода матронский дом Олениц сгинул в Проклятом Поле, многие оратаицы погибли, многие разбежались, кто куда а несколько прибились к прачечной Крематория и не захотели отсюда уходить. А что, последнее родное место осталось на свете и кругом свои сестрицы. Всего последнии годы здесь бессменно служило пять оратаиц, три голубки и две вдовушки, завидовать было некому, работы хватало и работа спорилась.

Левша и Иванка миновали прачечную, зашли в другой черный выход, недолго пропетляв зелеными и серыми техническими ходами, вышли в широкий, как дорога, коридор, ведущий вниз по спирали. Его внутренняя стена – это подземная часть трубы крематория, а во внешней каждые несколько десятков шагов – двери банных номеров. Некоторые двери закрыты на тяжелые навесные замки, некоторые приоткрыты.

Из одного номера слышится ругань. Пьяный бас матерится сквозь напористый многоголосый щебет и глохнет в нем. В следующем номере дверь нараспашку, в дверях маленький голый толстяк лапает равнодушно курящую брюнетку с грузной грудью. С нее сползает сырая простынь и падает на грязный порог. Из-за закрытой двери другого номера звон посуды, похабный гогот дюжины кадыков и веселый бабий визг.

Двое спускались все ниже по кругу, им встретился одинокий сутулый человек, испуганно закутанный в женский халатик. Он, растерянно глядя на спешащих мимо, пожаловался, что не знает, из какого он номера, и не помнит, где его китель с судейским удостоверением.

Через три полных витка коридор закончился расписной стеной с сюжетами из Книги Преображений и воротами с резной мордой цепного провожатого кота. По легендам этот усатый гулял сам по себе между мирами и много знал о живых, мертвых, и пространствах между топохронами. Всюду Провожатый Кот изображался с ошейником и цепью оплетающий ствол родового клена, который символизировал гору Вий. Проводить он мог только докуда хватит его цепи и желания. Дважды в жизни кота не встречали, ни боги, ни божичи, ни людичи. Этот своевольный цепной кот происходивший от древних теней, заметал своим пушистым хвостом следы по которым человека ищут смерти, на посмертных тропах он мог провести легкой дорогой и отвлечь погоню карателей. Но помогал он не всем, а тем кто ему понравится, но как понравится коту, никому неизвестно.

Ворота были закрыты, привратника не видно. Двое не мешкая свернули в узкий проход и через несколько поворотов оказались у черного, как духовой шкаф, лифта, ждавшего их с открытой решеткой.

Вошли. Левша опустил рычаг и под лязг дверей напал на вновь ослабшую Иванку. Недолгое путешествие с липким вишневым вкусом иванкиной жвачки в тесной гудящей коробке закончилось рывком, таким резким, что Левша ударился зубами об иванкины зубы. Иванка выругалась на подунавском, оттолкнула Левшу. Двери открылись, железный лязг смазанных деталей оборвался, и двое нырнули в следующий, еще более горячий, тускло освещенный красным светом узкий тоннель.

Прошли его почти бегом и, вместе толкнув дверь на ржавой пружине, оказались на небольшом решетчатом балкончике, под самым потолком высоченного зала, залитого печным жаром и запахом еловых дров. В центр купола поднималась труба крематория, внизу – ее монументальное, как зиккурат, печное основание с раскрытым огненным жерлом малинового цвета.

Отсюда открывался лучший вид на весь Прощальный Покой с закопченным иконостасом, черными от человеческой и еловой копоти, со статуями богов, с трофеями и дарами, вмурованными в стены, с сотнями бюстов огнедостойных божичей и огнестойких людичей. Прямо под ними – большой зрительный балкон, на нем – дюжина человек, одетых торжественно в черное и белое, в сторонке – мерно причитающая группа плакальщиц в оранжевых, как огонь, балахонах.

Еще ниже, на площадке, опоясывающей трубу, у открытого жерла, гудящего пламенем, пели упокойную песню два белых монаха и жрец огня. Жрец пел густым столбовым басом, а лирические тенора монахов затейливо плелись вокруг него. У самого жерла на погребяльной повозке, в охапках оранжерейных и бумажных цветов лежало громадное тело оратайского полковника при полном параде, со скрещенными на груди ручищами в белых перчатках, с малиновыми бликами на лаковых сапогах. Двое пепельных служек в серых костюмчиках срезали с его груди награды и складывали в железный ковш на длинной ручке – его держал третий служка, седой и косматый, похожий на книжное приведение.

Рис.48 спирит-панк-опера «БэздэзЪ»

Левша и Иванка тихонько, чтобы не потревожить скорбящих, спустились по узкой железной лестнице на прощальный балкон, зашли на открытую платформу лифта, Иванка нажала тугую бледно-желтую кнопку, и платформа, тихо вздрогнув, медленно поползла вниз.

Огневой священник допел свой стих, взмахнул широкими алыми рукавами с крылатым звуком тяжёлой ткани и воскликнул на древнесевирском языке:

– Омутэ завэтэ ваго.

На верхнем балконе в голос завыла женщина. Служки навалились на повозку, покатили ее и вместе с богатырским телом сбросили в огненное жерло, где свистел огонь и вращались раскаленные жернова дробилки. Мгновенно вспыхнувшее тело и погребальная повозка захрустели в жерновах, выпуская в белый жар вихри оранжевых искр. Старый пепельный служка стряхнул с совка драгоценные награды в отдельное небольшое жерло и закрыл его дверцей.

Лифт опускался ниже, и двое видели, как перемолотый прах оратая по черному железному рукаву сыпался из дробилки в резную каменную урну, как подошли к ней два могучих ополоска в пепельных кафтанах, высоких меховых шапках и толстых рукавицах. Они вытащили наполненную оратайскими останками урну, утрясли прах, несколько раз ударив урной об пол. Тем временем из желоба в круглую керамическую чашу стекли золотым ручьем расплавленные награды оратая. Один зольный служка взял чашу щипцами и вылил жидкий металл на горячий прах в урне, другой здоровяк подоспел с большим ковшом и залил горловину урны багровым сургучом.

Перемахнув себя широкими знаками, зольные служки отошли и сели в сторонке от жерла, чтобы перевести дух. Заметив Иванку и мальчика-зайчика, медленно спускавшихся мимо на платформе, они сняли медвежьи лапы, помахали им и закурили. Они бы узнали Левшу и в этой маске, но, раз уж он полгода как сгинул в Проклятом Поле, то и не подумали на него.

Лифт опускался ниже, на истопной этаж, здесь было ещё жарче, но летали холодные пещерные сквозняки. Внизу четверо истопников кидали в топку уголь и здоровенные поленья священных елей. В дальнем тусклом конце котельной ещё несколько истопников разгружали прибывший из темного низкого тоннеля вагончик с дровами и углем. Работу истопников освещала скрипучим тонким пением птица прощаний – молодая, совсем почти девочка, кривая на спину и уродливая – она заметила Иванку со стройным юношей и отвернулась. К этой горбунье поющей у жерла печи прощальные песни приходили поклониться и узнать свое будущее. Нужно только для этого иметь ярлык человека судьбы. Такой выдавали на тайных возлежаниях богатым или знаменитым людям или прославленным воинам. До обыкновенных людей горбунье снисходить не полагалось, да и очередь стояла бы на сто перемахов. Она и с избранными господами была неприветлива, но как говорили пророчества ее были точны, хотя и противоречивы. Левша мог бы в свои золотые деньки получить ярлык и разузнать о будущем, но старые учителя василисковой надежды не одобряли сношений с ведуньями и пророчицами, и он держался от них подальше, достаточно с него того что он часовщик и занят неясным для старой церкви делом, погружается в темные бездны, добывает соблазнительные сокровища и живет как преступник в окружении таких же странных людей. Где в его деле добро, где зло неясно, одна только страсть, азарт и любопытство. На последней исповеди Яквинта назначил ему вычитать триста покаянных псалмов, но Левша до сих пор еще не взялся. Может от того все так кувырком, братец Василиск?

Рис.49 спирит-панк-опера «БэздэзЪ»

Лифт ещё не остановился, а Левша и Иванка уже спрыгнули на грязные плиты котельной, быстро прошли мимо нескольких черных красноротых истопников, спавших на широком лежаке, юркнули в низкую дверь с перечеркнутый надписью "Выход" и тут же оказались на совсем другом воздухе – прохладном, тихом, пахнущем подземной водой и освещенным ровным розоватым светом матовых ламп.

Скоро печной гул и скрипучий голос прощальной птицы отстали и стихли. Только едкий запах котельной остался в волосах и на одежде, хотелось поскорее их снять и смыть.

В конце светлого коридора дремал в своем кресле сторожевой маршал. Он сонно смерил двоих равнодушным взглядом, принял в широкую ладонь пару черных игральных фишек от Иванки и снова прикрыл глаза.

Двое вышли в пустой, убранный резным мрамором и скульптурами круглый зал с пустой сценой, пустым баром, пустыми столиками, пустыми бархатными зрительными креслами и парадным лифтом за золоченой решеткой.

Четверо часов висели по кругу, под каждыми – дверь со знаком одного из божьих зверей. Двое вошли в дверь под знаком Змеи-Надежды, оказались в пещерном проходе – узком и иногда вынуждавшем нагибаться. Периодически он расходился двойными, тройными развилками, но Левша и Иванка хорошо знали дорогу и в лёгком розовом свете маленьких настенных светильников опускались все ниже и ниже. То полого, то круто, то по неудобным, но хорошо знакомым ступеням, высеченным в скальной породе. Тут можно было бы заблудиться навсегда, один раз свернув не туда, забрести в заброшенные лабиринты, заплутать, свалиться со скользкой тропы в подземную реку, утонуть и стать кормом для слепых подземных рыб. А можно было, при знании ходов и должном снаряжении, пройти даже под Детским Морем и через два дня пути выбраться на божий свет из-под Папоротникового камня у подножия Бэздэза в Зэмбле. Можно было набрести на убежища пещерных монахов-отшельников, что решили молиться о возцелении в полной черноте, не зная ни дня, ни ночи, ни месяца, ни года, питаясь подземной водой, находя на ощупь и слизывая в темноте со стен питательную грибную слизь и находя в мелких лужах у реки икорные кладки угрей-пустоглазок. Не все выдерживали такого подвига – многие из немногих повреждались умом, и местные пещерные демоны уже не отпускали святого молитвенника, внушали ему искать, убивать и есть других отшельников или охотиться с теми же и даже большими намерениями на заплутавших во время мартовских гаданий сестриц. Но все это были опасности для тех, кто плохо знает дорогу, а Левша и Иванка знали путь в змеиную купальню хорошо. Они почти бежали, Иванка держала Левшу за пальцы и то и дело оборачивалась, но уже без смеха и без недавней игривости – здесь, на большой глубине, она уже не казалась Левше такой уж поверхностной.

Наконец каменный лабиринт привел их в небольшой холл, освещенный красной лампой и убранный тяжелыми бордовыми шторами и мягкими коврами. Шаги стихли, гулкая тишина стала бархатной. Иванка, позвенев связкой, нашла нужный ключ, открыла высокую дверь с резной Змеей-Надеждой. Двое нырнули в новую темноту, пахнущую подземной рекой, и заперли за собой дверь на два замка и тяжелый засов.

Глава 6.2

Левша вытек из Иванки и перевернулся на спину. Она устроилась у него на плече и нашла длинными ногтями место, где в ребрах быстро колотилось его сердце.

Прошло немного времени, пот остыл на горячей коже, и дыхание успокоилось. Темнота, только над входом светит тусклый огонек и едва видны розоватые блики на воде Змеиной купальни.

Они на дне обитаемого мира, лежат на сбившейся простыне, сырой двойным потом и телесными соками, свернулись в человеческий комок, как двойня в утробе матери, как маленькие мышки в глубокой норе, он щекочет ее висок ресницами, и она улыбается в темноте, припоминая золотые деньки Золотого Века.

Далеко наверху переминаются по живому щербатые копыта злого времени, устало бродят злые рыкари и злобные присциллы, Проклятое Поле тянется своими ядовитыми видениями в человеческие души, и промозглый рождественский ветерок метет поземкой по серому льду. Там, наверху, их не ждет ничего хорошего. Если б можно было так и лежать, обнявшись, здесь, за тяжелой, крепко запертой дверью… Но так не получится. Сейчас зеленоватый, сладкий, как конфета, свет чегира еще тлел в голове Иванки, но скоро действие его закончится, бедную ее голову будто накроет пыльной подвальной тряпкой, и она не сможет думать ни о чем, кроме новой меры чегира.

Как же крепко она попалась, и как быстро. После беды с Лисовской уехал Казимиров, а потом и Левша. В июле в Проклятом Поле погибло сразу трое старших братцев и целый отряд новичков. Росы становилось все меньше. Денег уже не хватало, чтобы платить бойцам часовой стражи.

Многие сестрицы и кислотные люди решили уехать из Василькова. Уехала и Иванка. Да только что она без Панны, сестриц и часовщиков? Она и жизни другой не знала почти, и не умела ничего, кроме как выхаживать часовщиков, а потом веселиться с ними. Вскоре почти все сестрицы вернулись. Не понравилось на материке. Конечно, чужое всё и нигде не достать ни цветочной манны, ни румян Реи, а без них, как скоро выяснилось, всё не то… Без волшебной манны жизнь просто течет мимо, как пресная вода. А без реиных румян старость заползает в зеркало, вскарабкивается на шею и начинает свое злое колдовство. Каждое новое утро молодые красивые лица как будто теряют тонкие лепестки, становятся грубее, ангельские черты мутнеют, а на коже раскрываются сальные поры. При том мужское внимание становится гаже и смелее. Зато женщины больше не расползаются в стороны, шипя от зависти, а принимают за свою, проявляют заботу и заводят душевные беседы. Но как общаться без манны с этими чужими людьми, даже не знавшими, что такое манна. Все эти люди были так некрасивы… Особенно внутри. Лучшие из них – как болотные озера с топкими берегами, комарьем, острыми корягами под лаковой гладью стоячей воды и сомом-людоедом на дне. Худшие похожи на ползущий с горы грязевой сель, из которого торчат обломки домов, вырванные с корнем деревья и конечности перемолотых встречных.

Более того, без манны в голове становилось глухо и пусто, забывались сложные слова, речь из живой и сложной становилась медленной и плоской, да и говорить не особо хотелось.

Несчастные сестрицы возвращались, пересказывали друг дружке душные дурные сны материка и клялись умереть, но не уезжать больше из своего волшебного Василькова. Вернулась и Иванка.

Но и в Василькове к тому времени с манной становилось все хуже, и сестрицы нервничали, как газели у последней пересыхающей лужи. А одной сентябрьской ночью в город ворвались присциллы, перебили стражу, поймали и по своему обыкновению зверски казнили последних васильковских часовщиков. Сестрицы остались на милость победителям.

Присциллами называли банду собравшуюся от разбитых лесных царей и из приезжих авантюристов и ветеранов простора. Они подчинялись магнатам Сциллам не то на прямую, не то просто дружили с ними за деньги. Слухи ходили разные. Странный это был союз, Сциллы как никак уважаемые магнаты, и почете у столичных господ и самого панцаря Иллуянки XIII. Известны они были несметным богатством нажитым на военном производстве во времена Соловара. Все дело управлялось старшим братом Холосом, а младший Полоз славился своей экстравагантностью, устройстройством светских гуляний и трогательной заботой о сиротках Исхода.

Вар-Гуревичу и Полуторалицей Панне пришлось подчиниться новым хозяевам Приполья. Присциллы хозяйничали в Василькове, как свиньи в брошенном доме. Росы почти совсем не стало. Добывали ее только проводники Вар-Гуревича, но они ходили на мелководья, практически выработанные еще до Золотого Века. Роса по-прежнему поступала в варочные мастерские исходника, но теперь полученную там манну забирали присциллы и сами продавали столичным скупщикам. Вар-Гуревич со всеми своими варщиками, техниками, проводниками и настройщиками получал с этого только малую долю. Он бы едва сводил концы с концами, а то и вовсе бы закрылся, но Сциллы развернули в варочных мастерских производство чегира, и на этом постыдном деле исходник и его обитатели еще как-то могли выживать. К тому же кислотных людей братья не разгоняли, видно, он имели на их счет кое-какие намерения в будущем.

Сестрицам в то время совсем не доставалось манны, и Иванка сама не заметила, как распробовала презренный чегир. Ну ведь это же была временная замена, пока все не образуется и не станет как раньше. Дура. Дура. Теперь за полмеры чегира она готова почти на всё. Понадобилось две недели и несколько приемов, чтобы преодолеть пропасть от “мне плевать на презренный чегир” до “готова слизывать маслянистый нектар с полу, с присцильских сапог, с лезвия ржавой бритвы” – сладкий свет небесного нектара покроет любую боль.

Ох, если бы милый Левушка знал, сколько раз за пару капель чегира ей приходилось лежать под присциллами и при этом стонать как по-настоящему, чтобы не получить по зубам. Обязательно каждый из них издевался и унижал, как будто у присцилл устав был такой, как будто они соревновались между собой, кто из них хуже и злее прочих. Все они, как на подбор, под стать своему хозяину – такие же жестокие и… было в них еще кое-что общее – ущербность… по мужской части… С каждым что-то неладно: кто слаб, кто мал, кто калека. Обо всех этих жалких особенностях Иванка узнала сполна.

Один по прозвищу Ухо (почему Ухо? Не с ушами у него были проблемы) ее точно убил бы или искалечил. Ухо ничего не мог сам и пользовался непомерным, даже для опытной девушки, деревянным прибором. Потом он плакал, клялся, что больше не будет, и умолял наказать его тем же способом. Перед уходом, уже щедро заплатив, одевшись, натянув сапоги и короткую кожаную куртку с эмблемой присцилл на спине, Ухо напоследок коротко и жестоко избивал девушку, с которой был. Иванка провела языком по внутренней стороне щеки – рана уже затянулась, но на месте дальних коренных зубов голые, как у старухи, десна.

Со временем присциллы только зверели, их потехи становились все изощренней, но чегир у них водился, а сладкий зеленый свет все искупал.

На одном из своих блядовищ присциллы заигрались и изуродовали панночку Снежанку. Теперь никто не скажет, что она хороша и бела, как снег. Иванке пришлось зажмуриться изо всех сил, чтобы перешагнуть в памяти липкое пятно, вонявшее палеными волосами.

Иванка ждала для себя такой же или худшей участи, но чегира она ждала еще сильнее.

Она спаслась и пережила осень только тем, что попала под крылышко Яквинте – духу сдешних лесов, главному гадателю Полоза, и бывшему волчьему пастырю. Этот пухлый, мохнатый, как шерстяной носок, коротышка выглядел словно само зло. В его круглых очечках, похожих на два аквариума с мутной водой, как будто бы медленно плавали хищные рыбы. Присциллы его боялись и уважали. Даже сам Холос Сцилла не позволял себе лишнего на счет своего гадателя.

Во времена Золотого Века Яквинта редко появлялся в Василькове и был сам по себе, жил в заброшенной лесной усадьбе, принимал по духовным вопросам, судил поединки, заговаривал зубную боль и тайно гадал на запретных картах Соло. После разгрома часовщиков, когда вся власть в Приполье перешла Сциллам, Яквинта верный своей священной роли местного духа, стал служить новым господам со всей преданностью.

Яквинта гадал для Полоза на картах, на внутренностях животных и убитых врагов. На еженедельных блядовищах, которые устраивал младший Сцилла, он заведовал содержанием кубков и чегировых трубочек, подбирая по звездам подходящие сочетания сортов алкоголя, горячих блюд и марок чегира таким образом, что на утро не болела голова. Говорили, что он владеет еще и темнейшими искуствами, мол, однажды он навел на обидчика морок, и тот сжег себя по велению грозного коротышки.

Но наедине с Иванкой Яквинта снимал свои дьявольские очки и превращался в милого усталого кротика, в шерстяную варежку с тоскливыми бусинками глаз. Может быть, на гадании ему выпала карта Русалка и Скарабей, может, в гадальных потрохах рыжий волос попался, но он взял Иванку себе и держал в своей квартире на набережной, подальше от больных ублюдков присцилл. Там она несколько недель просидела полуголодом, зато в безопасности, и чегира кротик своей дюймовочке приносил немножко, но достаточно, чтобы она не страдала от жажды.

Случалось у него хорошее настроение, тогда они запирались вдвоем, заказывали еду и выпивку из "Марта", напивались и вдоволь закуривались чегиром. Он веселился, как ребенок, и баловался со своей красивой куклой. А однажды даже часики ей золотые подарил. Иванка посмотрела на циферблат с зелеными фосфорическими стрелочками. 11:05.

Она нащупала в полумраке кислотный браслет на правой руке Левши, и в голове закружились волшебные предчувствия. Что у него там? Сегодня они попируют с милым другом? Только бы у него было. А вдруг нет? О, это тревожные мысли.

Последний раз она принимала чегир вчера, с Катериной. Они разделили последнюю меру из запасов Яквинты в квартире на набережной. Это было часа в два пополуночи. Когда на рассвете она увидела в окно Левшу на набережной, зеленый и сладкий свет чегира еще вовсю горел у нее во лбу. Но сейчас дело идет к обеду, скоро пряная сладость растает и в ушах затикают химические часики, они будут тикать и тикать, и тикать, цик-цик, цик-цик, то погромче, то потише, но без остановки. Тогда где-то за городом в корнях старой ели проснется чегировая жажда, вылезет из под лошадиного черепа и, проворно перебирая сотней секундных лапок, быстро поползет за своей жертвой. Не позднее полудня, когда под солнцем и синим небом будет возбужденно греметь сверкающая капель, она вползет в Васильков по северной дороге и по черным лужам разбитой улицы поползет в центр. В половину первого ее поприветствуют на пороге главного входа: "О, госпожа Жажда, милости просим". Она сбросит на руки привратнику кожаное человеческое пальто, улыбнется четырьмя рядами острых, как иглы, зубов, вызовет лифт, глубоко утопив синюю кнопку, сворачиваясь кольцами, займет все пространство прибывшей кабины. Вылизывая перепонки между кривых когтей, спустится на дно мира, выйдет в белом зале и направится к двери под знаком спиральной змеи. Будет только без четверти час, когда она, шелестя брюхом по камню, вползет в пещерный лабиринт, побежит по потолку и по стенам с нарастающим чесоточным тиканьем, нигде не заблудится, не замешкается, и двери, закрытые на все замки, ее не остановят. Ровно в час она будет здесь. "Здрасссьте, панночка, я за тобой".

Куда тогда ей бежать? От стен, от вещей, от воздуха отхлынет кровь, все вокруг станет серым и хрупким, как древесный уголь, и будет мазаться сажей. Куда ни подайся, везде темень, теснота, в лицо полезут царапучие ветки, а на них комья ледяных жирных волос, будто из сточного засора. Но будут в тошнотворной темноте маленькие окошки, полные зеленоватого света. Иванка продерется к одному из них и будет стоять босиком на холодных и острых каменных крошках, ковырять ногтями сухую замазку и жадно глядеть в залитую до верху наисладчайшим светом комнату.

Там, за окном – просторная гостиная нечаевской усадьбы. Все в бордовых коврах, вишневом дереве и розовом золоте. На возлежании полно народу и мало одежды. Присциллы, сестрицы, лесные цари, девицы из столичной балетной труппы лежат вповалку в распутанных клубах чегировых нитей. На главном месте, на возвышении из дюжины подушек развалились двое: первый – это Линас Сцилла, он вчера вернулся из Василиссы. Свежий розоватый шрам, как трещина на зеркале, делила довольную рожу на две части. Одна с блестящим, как осколок, серым глазом, другая с черной повязкой на пустой глазнице.

Второй старичок в монокле, с опрятной седой бородкой и в зеленом золотопогонном сюртуке – он выглядел бы вполне благочестиво, если б сюртук не был надет на голое тело и по его седому животу не ползали бы девичьи пальцы двух сестриц. Этот старик – земной уладник Прошкин-Сечкин. Однажды враги засняли его на подобном блядовище, и это могло повредить положению урядника, но старый похотливый черт с лицом достойнейшего профессора сказал, что это фотомонтаж, и все поверили – неудивительно, ведь даже видя его здесь вживую, казалось, что эта благородная голова подло приставлена к телу какого-то пожилого распутника.

Рядом, чуть пониже, расположились двое лесных царей. Дрюбор – лысый детина с бугристой головой – спал, широко открыв рот, поблескивая золотыми коронками. Другой – Окоян – миловался с двумя балеринками, в то время как третья заплетала в его длинные пегие волосы салфетки и золотинки шоколадных конфет.

Вся эта вечеринка, похожая на свалку мелких бесов и ведьм, была устроена Сциллами по случаю заключения достопочтенного союза. Позавчера Яквинта провел тайный обряд на удачу, вчера в усадьбу приехали земной уладник Прошкин-Сечкин и два лесных царя. Они заключили клятвенный союз против самозванца Дюка. Этот нахальный выскочка прислал Сцилле письмо, в котором объявлял о своем царственном возвращении и приказывал тому убраться со Ставрийских земель либо собрать все свои силы и встретить его в бою, чтобы он разбил всех разом. Дюк возвращался с небольшим, но закаленным на Просторе и в Соловаре войском. Хуже того, он возвращался на пережившем все сражения и невзгоды царском ковчеге “Хороне” и под ставрийским знаменем. Сциллы даже вместе со всеми лесными царями могли не устоять перед Дюком и его фронтовиками, но Сцилла не был бы собой, если бы не придумал сильного хода. Он заручился военной поддержкой земного уладника, а тот мог выставить значительную военную силу, под его началом было семь городов с гарнизонами и отряды наемников, а при таком раскладе совокупная сила лесных царей, присцильских банд и отрядов уладника многократно превосходила удалую силу дюковцев.

Весь день они строили планы, как заманить врага в ловушку, и договаривались, как потом переделят Приполье в навечное пользование. Под эти разговоры стали подавать табачную водку, чегировые трубочки и сестриц с балеринками.

А вечером на сцене выступала с пронзительной песней девушка в желтом концертном платье. Старший Сцилла представил ее своей невестой и будущей царицей Ставрии. Певичка допела и исчезла. Да, ей сегодня явно не предстояло голой и измазанной золотым маслом ублажать гостей и выполнять их мерзкие прихоти – ей повезло меньше – она невеста Холоса Сциллы.

А вон и сама Иванка – она сидит на мохнатых ляжках своего покровителя Яквинты и слабо чувствует промежностью что-то мягкое и тепленькое, как паровая булочка. Это как на облачке кататься, будь она невинна, то и не испортилась бы. Она вся пропитана сладким светом до кончиков волос, тяжелые веки, как маленькие теплые ладошки, закрывают ее от мира, она спряталась, ей так уютно, чего еще можно хотеть? И впереди еще часы, долгие часы полнейшего удовлетворения.

Через несколько минут в зал зайдет как всегда нарядный и взвинченный Полоз Сцилла, притащит с собой усатого капитана в фуражке с золотой кокардой и крикнет своим тонким, как зубная нить, голоском: "Корабль подан, едемьте кататься". Все оживляются, приветствуют Курца и его затею. Под Иванкой ворочается ее кротик, они встают, накидывают халаты, идут со всеми, им подают перепутанную верхнюю одежду, они рядятся кто во что, суют мягкие теплые ноги в разную обувь и человеческой многоножкой вываливаются на двор, на аллею, освещенную салютами, в теплую октябрьскую ночь с такими звездами, что Иванка то и дело пытается дотянуться и сковырнуть хоть одну, а ее жрец подсаживает ее, крепко обхватив за бедра.

В конце аллеи их ждала великолепная дорожная яхта с огоньками, фейрверками и командой в белых мундирчиках на верхней палубе. Гурьбой они поднялись на борт, расползлись внутри. Нашли бар, им подали игристого, заглянули в спальни, в ванную залу со стеклянным потолком и огромной купальной чашей с пеной и мраморными гномиками. Лесной царь Окоянь с веселым визгом тут же полез купаться как был: в женской шубе, бороде и с сигарой в зубах. За ним не мешкая нырнули балерины. Тут во всеобщем хохоте и брызгах Иванка и Котов потерялись. Она пошла плутать по коридорам с похабными картинами в золотых рамах, когда поднималась по лестнице на верхнюю палубу, яхта тронулась, и Иванка полетела с лестницы. Она расшиблась бы наверное, но попала в мохнатые лапки Яквинты.

Вместе они поднялись наверх, нашли место под навесом на крыше капитанской рубки, вклинились в теплую толпу гостей, по кругу пошла новая трубочка, яхта набрала ход, по сторонам проносились черные ели, звезды на небе скрыло светлой лунной тучей, и теплый ночной дождь полетел навстречу, как вдруг…

Иванка очнулась от острой боли, но не успела понять, где болело, как теплая волна чегира все смыла. Яхта стояла накренившись, гости как попало валялись на верхней палубе, вставали, смеялись. Яквинта помог Иванке подняться. Их яхта слетела с дороги и по счастью не перевернулась, найдя опору в густом ельнике. От сломанных веток пахло Рождеством. “Эй, смотрите!” – крикнул кто-то. Иванка повернулась и увидела, как посреди шоссе стоит одинокая женская фигура, высокая, худая, с синими волосами.

На палубу вылетел Полоз, увидел Яну и завопил самым радостным воем:

"Парни, сюда, тащите винтовки. Скорее, черти, уйдет".

Пока команда и капитан пытались вытащить засевшую яхту, колдуя с лебедками, гости теплой толпой вышли на дорогу и, встав поодаль, наблюдали, как Полоз со своими присциллами преследуют Яну.

Лисовская вела себя непонятно: то шла прямо, то какими-то кривыми, то стояла. Подойти к ней ближе, чем на сорок шагов, было невозможно – так сильно разило от нее Проклятым Полем. Но никто и не собирался, Полоз и его парни стреляли по Лисовской, но эта забава быстро наскучила, все равно что в приведение палить. От попаданий она лишь вздрагивала, немного пошатывлась и продолжала свои бессмысленные движения. Места попаданий мгновенно закрывались, и на их месте через секунду не было никакого следа. Так бы и бросили бестолковое занятие, но тут с яхты прибежал Ухо и притащил с собой арбалет, который он снял со стены в гостиной.

– Парни, а ну, давай с этого попробуем.

Идея понравилась. Возникли было сомнения в том, что это настоящий арбалет, а не настенная поделка. Но чтобы взвести крюками тетиву, пришлось попотеть, а первый же выстрел показал, что бьет самострел как надо. Короткая Стрела прошила бедро Яны и застряла в нем. Присциллы победно завыли. Но стрел оказалось всего пять, а напакостить хотелось от всей души. Тогда присциллы придумали привязать к наконечникам болтов бечевки и навешать на них банок, чтобы Лисовская гремела и ее заранее было слышно. С яхты принесли ящик ягодного коктейля в жестяных банках. Торопливо, давясь, хохоча и плюясь газированной водичкой, осушили их и привязали пустые липкие банки к бечевкам. Тем временем Яна так и бродила по дороге то взад-вперед, то задом наперед.

Ухо оказался отличным стрелком и не промазал ни разу, каждый болт, взвизгнув привязанной бечевой и лязгнув банками, достигал цели. Последний болт попал в шею, что привело Присцилл и гостей, и даже Иванку (забыть бы хоть это) в полный восторг. Ухо был так воодушевлен, что решил подойти поближе для последнего выстрела. Ему помогал приятель Чайский, он уже примотал к последней стреле бечевку, передал ее Уху, тот принялся заряжать. Они очень увлеклись и не заметили, что Лисовская как-то боком, но очень быстро пошла на них.

– Беги! – крикнул Курц, первый заметивший опасность, но было уже поздно.

Чайского и Ухо накрыло Полем, их движения стали будто подводными. Ухо отбросил арбалет, завизжал, путая порядок слов и буквы: “Это не я охтел”. Он попытался бежать, но смог только ползти. Чайский был на несколько шагов дальше и, может, смог бы спастись, но запутался в бечеве. Пока он распутывался, за ногу его схватил Ухо. “Ыващи я”, – мычал он, но Чайский уже сам безвольно опустился на дорогу и глядел, как к ним приближается Лисовская. Она проплыла мимо, как солнце мимо восковых фигурок. Ухо и Чайский стали оплывать, вкручиваться друг в друга, скрипя рвущейся одеждой и гнущимися костями.

Лисовская постояла несколько минут на обочине, глядя в лес, потом сошла с дороги и, гремя банками, скрылась в чаще.

Все свидетели стояли завороженные. Если бы не чегир, которым они были пропитаны насквозь, то само это зрелище погубило бы их всех. Кто-то тронул Иванку за плечо, она обернулась. Перед ней стояла Снежанна с головой, обмотанной сбившимися сырыми бинтами.

– Откуда ты здесь? – спросила Иванка.

– Я откуда? Ты чего? Очнись!

Иванка вздрогнула и вскочила на постели. Рядом сидел Левша.

16.

– Тебе что-то приснилось.

– Я не спала. Или спала? Мамочки! Сколько времени? – простонала Иванка, вывернула запястье и испуганно посмотрела на часы. Четверть двенадцатого. Всего? Она упала на подушки и нервно выдохнула, повернулась к Левше.

– Милый, – замурлыкала она, извиваясь, обвила его прохладным важным телом, стала ластиться к кислотному браслету.

– Скажи, миленький, у тебя есть что той… чтой-нибудь здесь?

Она взяла руку Левши, прижалась щекой к браслету.

Левша поднял руку.

– Здесь только сокровица, малыш, – сказал он, решив поиграть с сестрицей.

Увы, теперь он увидел наверняка, что Иванка крепко пристрастилась к чегиру, в ее глазах блестят иглы, и она извивается, как мартовская кошка.

– Ничего нет, ни капельки. Прости.

– О-о, не говори так, обманщик. Не ври мне, от этого лицо стареет.

Левша рассмеялся.

– О-о, я убью тебя! – Иванка принялась трясти руку Левши и царапать браслет ногтями.

– Милый, ты умрешь от рук женщины. Какой позор!

Она дурачилась, смеялась, но Левша вдруг услышал, что она вот-вот разрыдается. Блестящие иглы в глазах ее сломались, и по лицу побежали слезы. Он тут же со стыдом и жалостью бросил игру.

– Ну, ты чего? Прости. У меня есть. По правде… Я добыл очень много. У меня здесь… – Левша показал на тайник, – восемнадцать капель очень легкой росы.

Иванка замерла и шумно шмыгнула носиком.

– Сколько? Скажи еще?

– Да, кажется, восемнадцать. Поможешь мне приготовить? – вопрос явно не требовал ответа.

– 

Боргеш неяко ом омери… тьяско – ответила Иванка шепотом.

На сердце у нее разлилось теплое масло. О, теперь ей не страшно. Настал час надежды, и поганая чегировая жажда сегодня переночует под корягой.

Левша поднялся и укутался в простынь. Иванку всегда смешила эта его васелианская застенчивость. Она-то любила пощеголять голышом.

Левша прошел вдоль стены, щелкнул несколькими рубильниками. На потолке и стенах затрещало электричество, и яркие лампы стали разгораться и вспыхивать, как салюты, заливая все острым операционным светом.

– Зачем? Хватит! – запротестовала Иванка, закрывая глаза рукой.

Левша еще раз щелкнул, лишний свет погас, остались светить лишь приглушенные голубые лампы.

Просторный продолговатый зал с арочным потолком был на две трети занят купальней с тихой темной водой, за ней стояла допотопная статуя русалки Грезы с младенцем в скорлупке, мозаика на потолке кишела русалками, сомами и речными длинномордыми медведями. Остальное пространство купален занимали душевые, трапезная с возлежанием и три лечебные ванны. В начале зала стояла небольшая сцена для хора и музыкальная машина, рядом – стенка с обрядными книгами, святилище Василиска с бронзовой крылатой статуэткой. Невысокая лестница вела на кухню, в скромные спальные комнаты, где обитали дежурные сестрицы, и в роскошные лечебные палаты, куда переводили часовщиков, идущих на поправку.

Левша подошел к бассейну, сел на край, опустил ноги в воду. Она вовсе не была ледяной, как можно было бы ожидать от вод подземной реки. Решетка, служившая безопасности, чтобы никого не утащило течением в неизвестность, была поднята. Левша стянул простынь и нырнул.

Когда решетка была поднята, Иванка даже к краю бассейна не подходила, у нее голова кружилась от мысли, что вместо дна там бесконечная бездна с сильным течением, петляющим в скалах на неведомые расстояния. Туда уже утаскивало людей, только не в этой купальне, а в соседней, что под знаком Мышиного Царя. Левша все не всплывал.

Она спустила холодные ноги на теплый каменный пол. Мысль о том, что ее милый утонет вместе с добычей, напугала ее. О, ну где же он?!

Иванка резко стала терять самообладание, у нее сердце сжалось.

– Левша! – крикнула она голосом матери, потерявшей ребенка из вида.

Но тут Левша вынырнул, стряхнул с лица воду и, весело фыркая, поплыл в дальний конец.

– Сеть поднята. Пожалуйста, милый, осторожно!

Левша повернулся и позвал ее:

– Иди ко мне, вода отличная.

Ни за что и никогда в жизни. Бр-р. Она поморщилась. Там еще во время теплых течений поднимаются рыбы-пустоглазки.

– Я лучше в душ!

Иванка пошла под душ, один из семи у правой стены купальни, и ополоснулась под небольшим напором, стараясь не замочить причёску и не повредить макияж, который мало пострадал, так как было не до поцелуев. А жаль.

После она пошла на кухню, так и не позаботившись накинуть на себя что-нибудь – эти стены видели её голой ещё в те времена, когда она прятала прыщавый лоб под чёлкой, а её полуспелая грудь, косульи ноги и диковатая сухая пустота промеж них могли нравиться только самым испорченным гостям.

Тогда, пять лет назад, Васильков был столицей беззакония. Все, за что в остальной империи полагались тюрьма или стенка, здесь процветало и имело сходную цену. Иванку с другими миловидными сиротками выкупили из приюта и привезли сюда на бордельную службу. Иванке повезло – она попала под крыло Полуторолицей Панны, ее выучили заботиться о часовщиках, и она стала сестрицей.

Иванка поднялась на кухню и открыла холодильник. Она ожидала встретить на полках не более чем гостиничный набор со сладким молоком и малипусечной бутылочкой егерей, но обнаружила целый (почти целый) кусок томленого мяса, возможно, дичь, кабан или лось – она не разбиралась. По соседству лежала на блюде уставшая горка фруктов и сыра, а в дверце стояла пузатая мера горького ежевичного пива.

Раньше, во времена Золотого Века при часовщиках, она жила среди яств и нектаров, как пчела, и даже не знала, зачем нужны деньги, но минувшие месяцы быстренько научили ее, сколько стоит полмеры мерзкого чегира и как радоваться недоеденной говядине.

Она отнесла трапезу на возлежание, укрыла подушки почти свежим бельем из корзин в прачечной. Затем принесла из кладовой чемодан с настольной мастерской, разложила приборы и зажгла горелки.

Наконец Левша наплавался, поднялся на бортик, закутался в простынь на старинный манер и, дрожа, устроился на возлежании – вода все ж не парное молоко. Иванка подползла к нему по подушкам и села напротив через низкий столик с нехитрой трапезой и раскрытым чемоданом-мастерской.

– Все готово, мастер-капитан, – сказала она и засунула в рот пару больших виноградин.

Брызнул сок, побежал с подбородка и капнул между грудей. Кто-то предпочитает платья определенного цвета, кто-то предпочитает их не носить. Иванка при первой удобной возможности избавлялась от одежды. Нагота была ее лучшим платьем: ладно скроенным, новеньким, гладким и не боящимся ни виноградного, ни любого другого сока.

Левша осмотрел содержимое мастерской. Все на месте. Полный набор.

Иванка глядела на него с большим нетерпением. Какой час он решит сварить для них? Может, он так устал, что приготовит "Полдень"? О! Как бы ей хотелось провести часов шесть под полуднем. А может, он сварит целую "Ночь", и тогда они придут в себя только к вечеру следующего дня и еще целый месяц будут жить будто под теплыми стенами рая.

Левша открыл браслет, высыпал на маленький серебряный поднос весь свой улов росы, и маленькую частицу сокровицы, глянул на Иванку – у нее из глаз тугими ручьями посыпались искры, она замерла и прикусила губу. Левша улыбнулся.

– Да, добыча немалая.

За прошлую такую добычу они выручили в столице баснословную сумму. Некий таинственный господин получил взамен вторую молодость. Лисовская и Казимиров провели для него обряд по уставу древних. Клиент погрузился в купель столетним скрюченным старцем, а через три ночи бдений, песнопений, и химических хороводов, под тонкой подачей бесценной полевой сокровицы, восстал из купели, пятидесятилетним юношей, с недобрыми глазами, человека готового мстить за десятилетия старческой немощности, в окружении ушлой родни, изнывающих наследников и ядовитой свиты. Знали бы васильковские дольщики к чему приведёт омоложение зловредного Иллуянки XXVII, к каким гонениям и замятне на вершине панцарской власти, к каким расправам над всем новым что вошло в обиход за последние тридцать лет, помимо воли престарелого и ослабшего государя, к какому упадку Василькова и усилению Сцилл, то конечно отказались бы, но они не знали кого омолаживают, просто некоего немыслимо богатого господина. А теперь и деньги вырученные дольщиками от “сделки тысячелетия” заморожены в столичном дворцовом банке. И чтобы получить их надо явиться лично. Но кому? Левша числится мёртвым. Лисовская бродит по городу пронзенная стрелами. Казимиров в бегах. Вар-Гуревич разрушен чегиром. Мамонт-Ной гремит цепями и в клетке на его плечах живёт болезнь бешенец. А у Панны и Скрипки были малые доли, они их уже получили и хранят в надёжных тайниках до лучших времен.

Но ничего, второй шанс бывает лучше первого и в этот раз они распорядятся сокровицей по умному, и не на этой больной земле, а за морем. Вдали от Проклятого Поля, злых царей, жестоких магнатов они подарят вторую молодость какому нибудь доброму овидскому старику миллионщику, и заживут, как белые люди в мирном и цивилизованном крае. Так Левша думал, но не видел этого в будущем. Хоть глаз выколи, ничего не видел впереди.

Так что сейчас Левша и сам нуждался в хорошем крепком часе, а с прекрасной сестрицей в самом покойном укромном месте – это будет втройне хорошо. Хороший крепкий час окончательно вернет его внешнему миру, прекратится в голове ветер с метелью чужих слов, погаснут в памяти миражи чужих жизней, с верхнего этажа выйдут вон чужие люди, наконец он останется один в своем маленьком доме, хрустальный череп снова станет костяным, он превратится обратно в настоящего мальчика и может быть увидит в окне кусочек будущего..

Но полночь пройдет и сделает его рассыпчатым и слишком мягким, а наверху от него требуются совсем другие свойства. Так или иначе, лучше и более чем достаточно было ограничиться одним часом. А потом поспешить наверх, чтобы решить дела. Не хватало еще явиться через пару дней, со всеми сокровищами, в наилунном расположении рассеянного духа. Люди сходят с ума при одном виде сокровицы, и рассчитывать лучше на собственную ясную голову, чем даже на старую дружбу.

Росинку он выбрал по размеру вторую с конца и посмотрел на Иванку. Она мечтала уже о "Звезде" и теперь старалась не показать виду. Ничего, разочарование скоро отступит. Все разочарования, обиды, досады, зуды, незаметная головная боль и подозрения в скупости.

Левша перечеркнул знаком себя и приборы настольной мастерской и, закрыв глаза, стал читать соответствующий псалом Юному Мону "Приветствие при начале строительства города". Иванка обвязалась простыней, собрала волосы наверх, обнажив красивую шею, и запела гимн "Сопутствие".

Левша допел, спрятал в браслет остальные росинки, выбранную положил на ладошку мерных часов, настроил огонь горелки в основании малой машины – зазвенели струны подачи.

Иванка, певшая умело и ровно, следила за каждым движением Левши, и когда стрелки-лучи показали без четверти двенадцать, то она удивленно вскрикнула посреди песни – эта маленькая росинка была так тяжела, что из нее можно было сварить целых два часа. На какой же глубине он ее добыл?

Левша стал подбирать лигатуры, смешивая их в чашке над огнем. В этом Иванка разбиралась не очень, видела только, что в смеси преобладают голубые частицы тайципика, что, кажется, говорило о том, что часы получатся ясными, как зимний день. Левша зыркнул на нее, Иванка ойкнула и снова запела.

Левша, вооружившись ручкой, записной книжкой, лунным справочником и звездной схемой, принялся высчитывать разницу текущего времени от полного веса выбранной росы и от ближайшей календарной даты пересечения, с учетом суммарного возраста обоих, с поправкой на глубину их подземного нахождения. Несколько раз сбившись и исчеркав несколько страниц записной книжки, Левша все же закончил расчеты, взял из чемодана сборник василисковых гимнов и передал их Иванке. “Двенадцатый или сорок четвертый?” – спросила она, приняв книгу и полагая, что Левша будет готовить "Полыницу", задумчивую и светлую, как довоенное воскресное утро, или "Лирику", похожую на ночное купе в поезде, что едет домой. Но Левша сказал читать семнадцатый гимн. Иванке пришлось потрудиться немного, чтобы сообразить, что под этот гимн варится "Темная комната", и снова удивилась. Никогда раньше он не готовил для них этого расширителя. Иванка лишь однажды пробовала его с Лисовской – тогда узнала ее поближе.

"Темная комната" – это самый откровенный состав, он стирал грань между двумя и обнажал наготу, скрытую под покровами голого тела. "Темная комната" не откроет ни ее, ни его секретов, все неудобное, что может привести к стыду или раскаянию, останется тайным, об этом можно не беспокоиться.

Под действием расширителей человек становится равен замыслу о себе, в нем на время сгорает вся накипь жизни, слетают всякие искажения, несовершенства и все, что мешает изъясняться предельно ясно, а "Темная комната" еще и наиболее укромна, в ней люди теснее и ближе друг другу, чем где-либо.

Малая машина цветка была подготовлена, гимны спеты, расчеты произведены, и Левша выставил пламя под горелкой на нужную величину, повернул ручку подачи тока на двенадцать, поставил тигель на огонь и уложил на него толстую красную нить. Один конец он взял сам, другой конец передал Иванке. Затем он накрыл чашу куполом.

Иванка перебралась на подушки Левши и села рядом. В чашке на огне началось кипение, и черные нити дыма стали подниматься над ней и покачивались, как подводные растения.

Левша и Иванка посмотрели друг на друга, глубоко вздохнули хором и пригубили концы нитей.

Иванка сразу упала на подушки, а Левша вдруг услышал, как скрипнула колонка связи и раздался искаженный эхом голос Панны:

– Левушка, надеюсь, ты там. Удача. Пошла удача! Казимиров приехал. Как сможешь, поднимись ко мне. Только, пожалуйста, тихонько, от тебя сегодня много шума, маленький хулиган. Казимиров в городе!

Левша едва дослушал до конца сообщение Панны, как его стало сворачивать улиткой. Казимиров в городе – это первое, что нужно вспомнить по пробуждении. Он только успел схватить молитвенник и на последней странице написать Казимиров в… – буква “в” не получилась, линия не замкнулась на ее брюшке, а кометой улетела поперек страницы. Слово “городе” осталось в голове, как заклинивший патрон в патроннике.

Теперь и Левша упал на подушки и сжался в комок. Предстояло пережить не самые приятные ощущения – вход в "Темную комнату" очень болезнен. Первым делом расширитель стаскивает с гостя его толстую звериную шкуру, которая греет его от стыда и защищает от бесконечных неудобств, от ужасных складок на простынях, которые врезаются в тело и вредят миллионам клеток, от разъедающего воздуха, в котором ржавеет железо, а тело тлеет годами. Теперь все старые и новые ушибы, царапины, воспаления, болезни и зачатки болезней ощущаются как горящие внутри и на поверхности пульсирующие нарывы. С мозга будто сдирают шапку на сильном морозе, и мысли бросаются в его теплые звериные недра. Все тело будто покрывает горячей стеклянной ватой. Кости размякают, как у вареной курицы, и их будто жуют злые голодные кошки. Привычный и обычно малозаметный шум в голове превращается в грохот на втором этаже, там наверху – неприятные соседи, совершенно чужие люди, сумасшедшие старики гулко ссорятся, и что-то неровное громко катается по полу. А внизу из сердца, как юркие черви, густыми гроздьями выбираются самые гнусные воспоминания, и все это тянет и рвет в разные стороны, как рыболовные крючки, и не сбежать, и не спрятаться, ведь везде ты, и ничего кроме тебя. И вот, когда уже хочется умереть, но и умирать некуда, наступает тишина.

Не забыть бы только о Казимирове.

Глава 7.1

22 апреля 911 года. Коряжна.

Мой милый одуванчик,

какой же ты обманщик,

со мной сейчас гуляешь,

а завтра улетаешь.

Ооо и я одна. Ла ла ла. Ла ла ла.

Лишь пушинки в волосах.

Весело повизгивал из жестяной воронки усилителя голосок с подунавским акцентом. Приемник сипел и кашлял помехами. Солдат с перемотанной грязными бинтами головой и больными глазами изо всех сил крутил ручку усилителя, чтобы песня звучала погромче.

Ночь черной сырой ватой висела на обгоревших елях, сверху непрестанно капало, как с мокрых неряшливых рук. Под пузырящейся водой на дне окопа жидкая чавкая грязь сочилась в сапоги и холодом ломила ступни. Спинами к мокрой, будто освежеванной земле сидели уцелевшие в атаке бойцы двадцать первой роты сорок шестого добровольческого батальона.

Недалеко прогремел очередной взрыв, через секунду с неба посыпались комья земли, один из них тяжело ударил по каске и развалился. Крупный кусок плюхнулся в котелок Казимирова. Мамочка, сидевший напротив, затрясся от смеха.

"Господи, что за идиот?" Казимиров поправил съехавшую каску, вытер грязным рукавом лицо и очки от брызг жидкой перловой похлебки и посмотрел на Мамочку. Тот покачал головой, мол "ну ты и неудачник", и продолжил хлебать свою баланду с большим аппетитом.

У Казимирова уже не было сил, ни вылавливать из баланды ком земли, ни орудовать ложкой, он просто сделал несколько больших глотков. Раньше его, наверное, стошнило бы от одного вида этой жижи, но сейчас он с отстраненным удовольствием чувствовал, как мягкая питательная жидкость обволакивает глотку, опускается по пищеводу, попадает в звенящую резкую пустоту и желудок превращается как будто в голодную бродячую собаку, которая получила шлепок каши в миску, – фырчит, лакает и трясется от восторга.

В черное разбухшее от сырости небо взлетела осветительная ракета. Казимиров почувствовал на себе взгляд и повернулся – на него смотрел пленный Соло. Когда его нашли на дне окопа среди убитых, у него были оторваны обе ноги пониже колена и рука по самое плечо. Мертвецов выкинули за отвал, а этому поручик приказал наложить жгуты и связать. За живых Соло давали награду, но только живыми Соло почти никогда не давались.

Мамочка почесал затылок и, не сообразив, как связать однорукого, достал свой штурмовой тесак, коротким деловым ударом оттяпал пленному единственную целую руку и принялся накладывать жгуты.

– Я б тебе, клятая тварь, еще б и не такое сделал. Ты бы у меня ответил, ты б у меня… – приговаривал Мамочка и затягивал жгуты побольней. Но Соло и глазом не вел, глядя на Мамочку, только улыбался, как ребенок. Мамочка поежился и сплюнул.

– Черти больные, чтоб вас не было никогда.

Потом пленного затолкали в неглубокую лисью нору, оттуда он и смотрел сейчас на Казимирова с беззаботным любопытством. Зеленый свет осветительной ракеты полз по его искалеченной фигуре в затейливой карнавальной форме, по спокойному и милому мальчишескому лицу с покатым лбом и округлым носиком. Ракета опустилась, погасла, и в темноте лисьей норы остались видны только блики незлых спокойных глаз.

Я помню твои руки,

Из глаз зеленых лучики,

Со мной ты был прекрасный,

Веселый и опасный.

О, и я одна,

Ла ла ла.

Лишь пушинки в волосах…

Продолжала весело повизгивая завывать певичка. Казимиров даже усмехнулся, оценив попадание текста прямо в их окоп.

Но вдруг песня стала тише, тише, и сквозь нее послышался душераздирающий мученический вопль, усиленный динамиками и доносящийся с позиций Соло. Мамочка потянулся и крепко пнул заснувшего солдатика. Тот очнулся и закрутил ручку усилителя с новой силой.

О, и я одна,

Лишь пушинки в волосах…

Снова взрыв, снова комья земли с грязного неба. Скорее всего, утренним обстрелом Соло похоронят их здесь. Вчера соседний участок сровняли с землей, была такая же позиция на краю леса, а сейчас ни позиции, ни леса, ни края – только перепаханная земля с горелыми спичками деревьев.

Соло все смотрел на Казимирова и как будто засыпал. Потом вдруг он встрепенулся и звонко крикнул Казимирову сквозь песню:

– Горадоли реваста пона, очивик. Мирита с берихо долего бериха полоза. Пороста с…

Не закончив, он повесил нос, замер и стал похож на мертвый корень в земляной дыре.

Мамочка подошел к нему, неумело пощупал шею.

– Сдох, тварь. – Смачно сплюнул ему на грудь. – Легко отделался, гаденыш.

Казимиров хорошо знал язык Соло, этот прощальный выкрик означал "Славная была резня, очкарик. Умираю радостно во чрево вечного червозмея. До встречи в…"

До встречи в.. нет уж.. Казимиров имел представление о верованиях Соло, и их рай не казался ему заманчивым. Было время, когда Казимиров здорово увлекся всем, что касалось Соло. Таинственный, темный мир на сказочных островах обратной стороны земли, манил его недолго – слишком мерзкими показались ему некоторые особенности их нравов.

Но язык Соло Казимиров продолжил изучать, хотя ни дипломатических, ни торговых, ни каких-либо ещё связей с югом не было уже двадцать лет. Некоторые учили Соло, чтобы сверкнуть при случае загадочно-темным блеском, такие знали язык в лучшем случае на уровне светской беседы и делали упор на произношение, чтобы звучать как в контрабандном кино. Но у Казимирова был свой интерес – через Великий Простор в Варвароссу, среди прочего, попадали первоклассные научные журналы Соло, и только ради них стоило выучить прекрасный язык врага. Хорошим опытом для него было и чтение записей пленного Соло по имени Ларецци Пандав.

Во времена Медианской войны Соло назывались только те, кто принадлежал высшей касте Юга, происходящей с Малахитова Острова. Тогда только они – верховное меньшинство – обладали совершенным равнодушием к опасности, безразличием к боли, хладнокровием перед лицом любой опасносности и необъяснимой тягой к мучительным истязаниям пленных. Основную же часть их войска составляли обычные южные людичи.

Соло командовали войсками и флотом, также исключительно из них состояла гвардия и особый отряд ловчих. Гвардия, прозванная у северян “бешенными”, была большой занозой не только для обычных подразделений, но даже для рыкарских и оратайских отрядов. Бешеными их называли за особую свирепость и дикость. Они могли подавлять своим мерзким воем рыкарские сердца, от чего слабел рыкарский голос. В рукопашных схватках они совершенно не замечали оратайской силы и этим лишали великанов их богатырского самодовольства.

Именно таким выродком был богомол, что руководил отрядом, напавшим на Яврос в прошлое воскресенье. Только он, по видимому, был еще сильнее, чем любой Соло первой войны. Чтобы прикончить его, троим оратаям пришлось очень постараться.

Когда Казимиров и Лютовик провели вскрытие богомола, то не нашли ничего особенного, кроме нескольких ранений, несовместимых с жизнью, но с которыми он душил Мамонта-Ноя как мальчишку, пока Ягр не снес ему лицо утиной дробью. Потом, ослепленного, Ной расстрелял его почти в упор, в голову из оратайского коловрата с калибром, как у охотничьего ружья, разрядил полный барабан, только тогда долговязый успокоился. Даже при вскрытии органы богомола, отчего-то пахшие химической земляникой, шевелились в распоротом чреве, как полудохлые моллюски, и, казалось, пытались уползти. Тело заколотили в ящик и унесли в подвальный холодильник нижней мастерской. Следующей ночью прекрасная Полина и Лисовская клялись, что слышали снизу стуки и сиплый стон.

Стоило бы спуститься и проверить покойника, но Ягр отважно заявил, что с удовольствием полезет туда, но только в оратайской броне, с оратайской пушкой и с верным оратайским другом.

Младенец из чертова короба, вопреки ожиданиям Лютовика, не был связан с богомолом ни единым проводом, ни единой нитью, но, очевидно, как-то влиял на особую силу богомола. Как именно – еще предстояло выяснить. Среди прежних Соло никаких богомолов, никаких младенцев в заплечных коробах не было, и настолько неубиваемой силой они тоже не обладали. Так попавшегося в плен Ларецци Пандава не могли заставить выдать хоть какие-то ценные сведения ни военные, ни подключившиеся со своими превосходными навыками дознания охранные службы. Пандав был первый, и один из немногих добытых живым Соло. Его надменная стойкость на самых жестоких допросах, переходящих в настоящие пытки, поражала. Он спокойно мог поддержать беседу на любую отвлеченную тему, но даже имени его не смогли допытаться самые безжалостные мастера панцарской охранки. Его так бы и замучили бы до смерти в застенках, если бы о необыкновенном пленнике не узнал Яворов. Он тогда живо интересовался технологиями Соло и, потянув за связи, добился того, что Пандава доставили в Бэздэз.

Яворов и его помощник доктор Экстли принялись за подробное изучение подопытного, а почти двадцать лет спустя, прошлым летом, Лютовик посоветовал Казимирову почитать кое-что интересное и полезное для их работы на Машине Цветка – это была "исповедь" Ларецци Пандава, в которой он собственноручно, очень подробно и развернуто рассказывал все о себе, о Соло и о войне, включая весьма ценные и тайные сведения, которые противник явно хотел бы сохранить в секрете. Порой это были весьма пугающие сведения. Красными чернилами, неряшливым почерком в тексте часто встречались уточнения и пояснения доктора Экстли. На вопрос Казимирова, как Экстли удалось разговорить пленника, Лютовик только хмыкнул и ответил: "Лучше бы ему это не удалось".

В эту войну самое скверное состояло в том, что в этот раз все прибывшие с армадой обладали дьявольскими качествами Соло, были нечеловечески стойкими бойцами и ненасытными живодерами.

И, конечно же, работавший с Лютовиком на сверхважном для державы промысле Казимиров не должен был оказаться в сыром, как могила, окопе и ждать утра, как смерти. Но судьба, необходимость пополнить запас болотного железа в Коряжинском Уставе и младенец из поганого короба за спиной богомола…

Две недели назад Казимиров приехал в Коряжну, в тамошний устав живой силы, на поток внутреннего строения. Лютовик написал ему бумагу на получение семи частиц болотного железа в мастерской Корнева. Металл был необходим для продолжения работы на Машине Цветка. К тому же надо было передать ученым товарищам живигам сосуд с заспиртованным младенцем.

Казимиров и Лютовик осмотрели несчастное тельце еще в мастерской Явроса, потом в лаборатории Бэздэза, но ничего кроме начальной стадии истощения не обнаружили. В мастерской же Коренева имелось прекрасное оборудование, и тамошние ребята могли провести более тонкие исследования.

С Казимировым увязалась Лисовская, у нее якобы было срочное дело в Коряжне. Но Казимиров прекрасно понимал, что она устала от Явроса, от бесконечных голосовых служб у Машины Цветка, и ей просто хотелось выбраться в город, повидать своих уставских подружек… и дружков. На выезд она надела красное платье с голубыми розами, уложила волосы причудливым голубым гнездом, подвела губы ярко-синей помадой и сбрызнула декольте с бледной родинкой и острыми ключицами цветочной сиреневой водой. Увы, это не для Казимирова, на него Яна не очень-то обращала внимание.

Утром двадцатого апреля, на пятый день войны, когда Казимиров и Лисовская только приехали в Коряжну, на главной площади шумела толпа. Напротив устава в здании управы разместился призывной пункт, и к нему тянулась очередь из молодых людей с сумками и чемоданчиками, играла музыка, детский хор пел духоподъемные песни, а жены и матери разглаживали рубашки на плечах добровольцев. На площадь приходили пузатые междугородные автобусы, старцины быстро и без разбору грузили в них призывников, человек по сорок, и автобусы уезжали по Сорокинской улице, ведущей на север.

Казимиров всегда очень тонко чувствовал любой беспорядок, и то, что он видел, вызывало в нем неприятное беспокойство. Вся эта спешка, растерянная толпа, нервные старцины, детский хор невпопад музыке, крики, всхлипы, переклички – не хотел бы он оказаться среди этих парней с дорожными сумками. Он отлично знал по своей работе с Машиной Цветка, что если что-то начинается с беспорядка, то закончится бедой.

Казимиров надеялся, что в уставе он найдет привычный степенный покой, прохладу коридоров, спокойные ученые голоса, но и здесь оказалось шумно и суматошно, поток свойств готовился к перемещению в Ставроссу. Силоведы же пока оставались в городе и помогали со сборами.

Несмотря на толчею в приемной и растерянность старенького хранителя, Казимирову все же выписали болотное железо. Короб с младенцем и сопроводительное письмо с пометками "срочно" и "важно" Казимиров тоже сдал в хранилище. Теперь оставалось подождать полчасика, пока металл оформят.

Лисовская во всей этой суете пыталась найти друзей, но скоро поняла, что сейчас всем не до нее, что ее платье, прическа, настроение выпить вина на террасе кафе Регрея и желание погоревать с друзьями о грядущем – все это невовремя и не к месту. Тогда с досадой она согласилась пойти с Казимировым и выпить по чашке кофе в летнем кафе на площади.

Часы на ратуше недавно пробили полдень, площадь уже опустела – лишь пара постовых да редкие поспешные прохожие.

Казимиров пытался читать газету, бумага слепила сквозь строки отраженным светом, горячий ветер с хрустом гнул страницы, и буквы расползались, как амебы в микроскопе. Казимиров пытался укрыться от солнца с одной стороны, от ветра с другой и при этом остаться за столиком, лицом к Яне. Наконец он сломал "Голос Коряжны" в толстый некрасивый сверток и стал читать его.

Соло продолжают высаживать новые войска в Понурте, захватили несколько городов, разбили морской корпус и рвутся на просторы Полонны. Впрочем, подоспели резервы, укрепленные добровольческими дружинами. Статья сообщала, что враг уже остановлен на линии Тужгород, Златополь, Томь, а после подхода новых соединений будет опрокинут и сброшен обратно в море.

И хотя Казимиров только что видел эти новые соединения во всей их растерянности и беспорядке, но все ж он был спокоен и не мог сомневаться в неизбежной победе. А вот кто был совсем не спокоен, так это Лютовик – он впал в болезненную тревожность в ту же минуту, как узнал о неожиданном появлении армады Соло на границах Варвароссы. Он принялся писать письма панцарю, в панцарский совет, в Ставрос, военным властям Полонны, Взморья, Зэмблы и всем знакомым высокопоставленным мастерам, господам, бэрам и панам. В своих нервных письмах он грозил бессчетными грядущими бедствиями и коварными планами врага. Он бродил по башне и приговаривал:

– Соло готовят что-то особенное. Экстли слишком много знает. Он что-то еще задумал. У него бедная Мара. Он придумал какую-то несусветную гадость, и это не только саркофаги, будет что-то и похуже.

Лютовик убедил Царя-Колесо, и тот упросил поморского воеводу направить взвод десантников для защиты Явроса. Именно это и спасло их всех в день Погрома, так же как и нечаянный визит Ноя и Вара, и возвращение в последний момент Ягра с двустволкой, заряженной утиной дробью.

Да безусловно, тогда Лютовик был совершенно прав, но теперь Яврос под надежной охраной, а после чуда Гроболома казалось, что планы противника разрушены. Ведь невозможно помыслить, чтобы кто-то одолел могучую Варвароссу на твердой земле. На ее земле. Но Лютовик не успокаивался, он даже Лисовскую и Казимирова боялся отпускать в Коряжну. Это уж совсем казалось лишним – Лютовик просто перенервничал без сна. От Коряжны до фронта триста перемахов, подкрепления уже на подходе, и хотя добровольческие полки, по всей видимости, обречены на разгром под ударами превосходящего неприятеля, но до Коряжны Соло никогда не доберутся.

Так что сейчас Казимирова больше беспокоило недовольное лицо Яны, он подозревал, что она ради какой-то определенной встречи приехала в Коряжну, и теперь, когда свидание расстроилось, она сидела с раздраженным и независимым видом. Казимиров же, поглядывая тайком на нее поверх газеты, перебирал в голове, кто же тот счастливчик, что огорчил Яну. На потоке хватает симпатичных и умных ребят, да и среди преподавателей есть еще не слишком старые и видные мастера. Сам же Казимиров – малорослый обладать плоского лица, очков, неказистой коренастой породы и трезвой самооценки – хорошо сознавал, что наберет мужскую привлекательность хорошо если годам к сорока, вместе с учеными заслугами и званиями. А тогда и Яна не будет уже для него такой неприступной. По правде сказать, сама она не очень-то нравилась мужчинам, по крайней мере тем, от которых она сама была без ума. Яна диковатая, резкая, длинноватая, с мальчишеской грудью, она не умеет себя вести в обществе, а ее вороний смех пугает детей. К Казимирову она относилась со странной смесью неуклюжей дружбы и раздражительной терпимости. При этом между ними всегда неудобно висела его неразделенная влюбленность. Казимиров прощал Яне ее равнодушие, а сам тратил порой немало сил на показное безразличие в ответ. Они знали друг дружку с детства, их летние дома стояли по соседству в конце Вишневой улицы в Гернике, и между их садами вместо забора росла черемуха.

Яна заметила, как Казимиров задумчиво смотрит на нее поверх газеты, и зыркнула на него, заставив потупиться.

– Чего пишут?

– Враг будет разбит. Победа будет за нами.

– Еще бы… А я утром проснулась и почувствовала, что ничего не хочу и всего боюсь. Гадко. Но я настроилась, я готова к худшему… но, черт, я думала, что сегодня еще будет день, мы с ребятами посидим в Регрее, простимся с прежней жизнью… наверное, вчера, в субботу, все собирались. Наверное…

Она опустила высокий лоб на узкую ладонь. Уставилась в пепельницу и принялась жестоко тушить тонкий окурок.

Одно из правил их старой дружбы было таким: Яне можно было жаловаться и плакаться Казимирову, но ему решительно запрещалось ее жалеть. В противном случае, если, например, Казимиров сказал бы ей: "Не бойся, все будет хорошо" – или любые другие утешительные, теплые слова, Яна ответила бы язвительно и зло, чем-то вроде: "Будет хорошо? Да ты посмотри на себя, вон, глаза какие тухлые с перепугу, сам не бойся… хорошо все будет… утешай лучше себя, мне плевать, я расстроена только, что не повеселюсь с друзьями напоследок, а весь день проторчу с тобой…" Потом она насупит брови, помолчит и постарается помириться. "Извини. Я устала. Жарища такая. Вот бы мороженого, что ли.. или газировки".

Казимиров, общаясь с Яной и работая на Машине Цветка, научился срезать лишние углы – он встал и лениво сказал: ”Пойду куплю мороженого, тебе взять?”

– Да, Ваня! Возьми мне фисташковое.

Казимиров усмехнулся про себя и пошел в сторону Сорокинской улицы. На часах полпервого – съедят по мороженому, и будет пора забирать болотное железо.

Киоск стоял в тени платана, девочка-продавщица под зонтиком с рисованными героями “Тяни-Толкай” настраивала колесиком маленький приемник. Она поймала волну – неожиданно громко заголосила песенка “Мой милый одуванчик, какой же ты обманщик” – Казимиров улыбнулся девочке, она уже дергала плечиком в такт бестолковой музыке. Он попросил два мороженых и полез в карман за мелочью. Позади проехал пузатый междугородний автобус и войсковой "Бизон" без верха. Казимиров отсчитал на прилавок сорок копеек и смотрел, как девушка вырезает круглой ложкой шарики фисташкового и пломбира, посыпает шоколадной крошкой и протягивает ему. На ее детской руке, тонкой, как минутная стрелка, делящая жизнь на до и после, потертая временем переводная наклейка с шипами, розами и алыми каплями крови. Автобус позади простонал тормозами, вздохнул и лязгнул разболтанными складными дверьми. Казимиров, отчего-то почувствовал холодок, взял мороженое и уже пошел обратно, когда его окликнул молодой неприятный голос.

"Постой-ка!" Подошли двое, старшина и рядовой с повязками городской стражи.

– Документы покажи.

Глава 7.2

Казимиров полез в карман и достал свое новенькое удостоверение доктора высших сил.

Сержант приподнял бровь, взяв красивые синие корочки с тисненым золотым гербом коряжинского устава сил и свойств.

– Чего там? – крикнул старцин с подножки.

– Доктор какой-то! – ответил сержант.

– Ну дак бегом его сюда.

Казимиров вдруг почувствовал незнакомое странное чувство – его тащили под локти помимо его воли. Кажется, это был первый раз в жизни, когда к нему применяли силу. Казимирова даже в детстве ни мать, ни отец ни разу не то что пальцем не тронули, но даже голоса не повышали на своего замечательного умницу Ванюшу.

– Позвольте, я сотрудник устава, меня ждут.

– Да не бледней ты, – весело перебил его пухлый потный старцин со сбитой набок фуражкой, – на сборном пункте разберутся, а нам некогда. Ходу! Ходу!

Казимиров оказался в прогретом, воняющем бензином салоне автобуса. Двери позади закрылись, автобус резко тронулся, и Казимиров приземлился на пустое сиденье рядом с грузным парнем в красной ветровке, с на удивление поросячьей мордой, мясистым вздернутым носом, маленькими, блестящими из голых розовых век глазками и кучерявым желтым чубом.

– Ого. Вот тебе раз. Спасибо, – усмехнувшись, сказал парень, бесцеремонно взял у Казимирова Янино фисташковое мороженое и сразу откусил половину большой красной пастью с маленькими редкими зубами.

– Вкусно. – промычал он, ворочая во рту жадный кусок ледяного лакомства. – Чего смотришь-то? Куда тебе два? Простудишься, – сказал он и хрюкнул. Кажется, парень сам знал, на кого похож.

Автобус быстро проехал через площадь, и Казимиров увидел Яну за столиком. Он помахал ей в окно, но она смотрела в другую сторону.

– Твоя девушка? – спросил боров. – Чего у нее с волосами? Она из цирка, что ли? – тонко пошутил он и снова хрюкнул.

По дороге на сборный пункт солдатики прихватили еще пару прохожих мужского пола.

Казимиров решил, что беспокоиться нечего, в войсковой управе разберутся. А если нет, то достаточно одного телефонного звонка куда следует, и его тут же отпустят с наилучшими пожеланиями. Так что Казимиров ел мороженное, смотрел на все как на приключение и с жалостью разглядывал понурых попутчиков, которых действительно не ждало ничего хорошего.

Скоро подъехали к войсковой управе, здесь на небольшой площади в тени высоких старых тополей стояло еще два автобуса и большая толпа свеже обритых парней. Лысые макушки были бледны, а лица успели загореть за первые жаркие дни. Что за хамский обычай брить людей, как скотину, прежде чем выдать им оружие? Казимиров решил, что проявит любую необходимую твердость, но не позволит изуродовать себя таким образом. Не хватало вернуться на Яврос с лысой башкой. К тому же у него неровный череп, а Лютовик, Яна и Ягр будут потешаться над ним и год после того, как он обрастет. И только Прекрасная Полея пожалеет его.

За этими мыслями Казимиров упустил последний момент, когда можно было выбраться и спастись от предстоящих злоключений. Выяснилось, что в управе их не выгрузят, вместо этого в большой спешке и с нервными старцинским лаем в автобус стали напихивать бритых парней. Казимиров услышал обрывки фраз о том, что их колонна срочно должна двигать в сборный пункт в Богоройске и что под Реин-Горском высадился большой десант противника.

Автобус забили до невозможности, на Казимирова тяжело навалились, больно ткнули локтем в ухо и вмяли в горячий бок Борова. Образовалась невыносимая духота и тошнотворная смесь запаха растерянных людей и топлива. Кто-то взмолился – хватит, братцы, некуда уже – спертая толпа загудела. Теперь Казимиров понял, к чему идет дело – сейчас в этой давке его увезут далеко, далеко к черту в опасное место. Как будто слепая безразличная машина с шершавой ладонью зацепила его за шиворот и потащила за собой.

Яна и Лютовик потеряют его и будут волноваться, болотное железо опять уберут на склад, работа на Машине цветка остановится в самый ответственный момент. Казимиров почувствовал прилив самой беспомощной и какой-то капризной паники, он никуда не желал ехать с этими чужими людьми и уже хотел крикнуть, что он светила, что от него зависят судьбы родины, но его опередил другой задыхающийся от волнения голос.

– Мастер старцин, у меня повестка на среду, я с женой не попрощался, отпустите!

– Где повестка? – спросил поручик, толкавший в салон спину, мешавшую дверям закрыться.

– Дома! Дома в пиджаке, во внутреннем кармане.. слева. Пустите. Я только за газетой вышел, – затараторил голос.

– Взял газету?

– Да, вот она.

– Ну, сиди читай. Поехали! – заорал поручик, хлопнул по наконец закрывшейся двери и побежал к своему открытому "Егерьбаку", крича на ходу: – Ходу! Ходу!

Автобус натужно тронулся и с трудом стал набирать скорость, в открытые окошки потянуло душистым апрельским воздухом.

Скоро выехали из опустевшего города и помчались по шоссе. Ехали с полчаса и таким ходом уже минут через двадцать могли бы быть в центре Богоройска, но вместо этого на подъезде к городу стали сбавлять, а затем и вовсе остановились на полуденной жаре в глухой пробке. По встречной полосе медленно тянулась бесконечная вереница машин: легковых, грузовиков и автобусов, набитых беженцами.

Жара стала невозможной, просили выпустили подышать и покурить, но поручик, ходивший от автобуса к автобусу, сказал, что скоро свороток на полевую дорогу, и по ней они быстро проскочат в город.

Чтобы не думать о бесполезном и не паниковать, Казимиров принялся решать в уме задачи на соединение разветвленных значений и удивился, что щелкает их одну за одной, как орешки, видно, на нервной почве мозг его работал даже лучше, чем в спокойном состоянии. Он усложнил задачу, добавил два значения на выбывание и так ушел в себя, что не сразу заметил волнение в автобусе.

За окном пробежал толстый старцин, придерживая рукой фуражку. Потом Казимиров услышал отдаленную стрельбу. Кто-то заорал: "Выпускай! Выпускай, вашу мать!" Впереди прогремел громкий взрыв, послышались перепуганные крики. За окном обратно пробежал толстый старцин без фуражки. Двери автобуса скрипнули, люди стали выбегать, а в следующий миг слева в бледном и зыбком от жары воздухе вспыхнул оранжевый взрыв, в салон полетели осколки стекла. В окне желтое поле с хрустом сменилось на бледное полуденное небо. На Казимирова навалилась туша Борова. Секунду было тихо, а потом Казимиров почувствовал, как под ним зашевелилась и застонала живая масса, резко запахло горючим…

…Опомнился Казимиров в кустах, на краю леса за полем, он упал на колени, легкие горели от бега, вспотевшее лицо было расцарапано колючими ветками, он дышал будто за четверых. Оглянулся на дорогу, там еще гремели взрывы, пара десятков машин горели расплывчатым огнем, через поле, как заводные, бежали мутные пятна людей, некоторые ломались на ходу и валились в траву. Рядом то слева, то справа что-то противно свистело, и срезанные ветки падали в размыленную траву.

Казимиров испуганно схватился обеими руками за лицо, нет очков.

Быстро обшарил карманы, штаны, пиджак, рубаха, да какое там, он никогда не снимает очков днем, даже если решит вздремнуть, даже на ночь иногда забывает снять. Так он привык к ним. Проклятье. Потерял. Захотелось лечь прямо здесь, немедленно уснуть и проснуться утром в своей комнате на Явросе, выпить кофе и никуда не поехать, ни в какую Коряжну, ни за каким, клять его, болотным железом.

И Казимиров как будто действительно уснул, он погрузился в мутное и колючее, как стекловата, облако. Только это был не сон, а такая тупая, слепая, беспомощная явь, в которой он поднялся и побежал в лес за остальными.

По красной ветровке, среди бегущих пятен, он узнал Борова. у того, оказывается, и штаны модные, темные внизу и ярко-белые на заднице, за этим-то обширным белым пятном Казимиров и последовал, как олененок за своей мамой.

Без очков все казалось дурным, даже как будто бы чужим сном, потому что все, что происходило вокруг, ничего общего не имело с привычным опытом Казимирова. Вот сейчас они шли через лес по упругой хвойной подстилке, потом по лесной дороге с мягкой зыбкой пылью под ногами, прятались в сырых кустах заслышав шум моторов. Никакого начальства среди беглецов не было, правда, в одном расплывчатом пятне Казимиров узнал поручика, по бирюзовому цвету формы, но без своей фуражки он уже не командовал, а шел понуро и тихо. Куда все идут, было непонятно, но позади еще вовсю стреляли и что-то взрывалось, так что ковылять подальше прочь казалось Казимирову вполне естественно. По дороге поднялись на холм, позади из лесу выходили такие же беглецы, среди них были женщины и дети, от их голосов среди высокого леса, запаха травы и хвои казалось, что это просто дурацкий поход.

Потом послышался рев моторов, показались быстрые черные тени на залитой солнцем дороге, думали, свои, но раздались пулеметные очереди, несколько человек упали. Казимиров и остальные бросились в кювет, ползком в кусты, потом в лес.

В тот раз впервые Казимиров услышал живую речь Соло, он учил их язык и удивился, что отлично понимает на слух. Это редко бывает с чужими языками, но зычный и ясный голос из усилителя на башне вражеского броневика звучал, как из книги.

– Парни, седьмой взвод, бегом с собаками ловите вон тех, что к просеке бегут! Человек двенадцать поймайте и ждите вторую группу. Эй, братец Наги, и для нас слови парочку! – Концовка прозвучала весело и по-доброму, трудно было поверить, что речь идет о поимке людей. Зачем им пара пленных? Кто слышал о медианской войне и про обычаяи Соло, тот догадывался для чего.

Казимирову довелось почитать исповедь Ларецци Пандава и он точно знал, зачем, поэтому бежал изо всех сил, часто спотыкался, падал в своей размытой слепоте, но поднимался и старался не отстать от белых штанов Борова. Стрельба и лай собак смешались с криками настигнутых и стихли.

Поредевшей группой беглецы вышли к ручью, напились ледяной воды и пошли вниз по течению, на запад, судя по краснеющему впереди небу. Значит, рано или поздно они должны были выйти к Хороводам.

Зябкую ночь провели в заброшенном коровнике, страдая от комаров и мелких оводов. С рассветом продолжили путь, вышли на заросшую заброшенную дорогу и шли по ней до раннего вечера, не встречая ни людей, ни домов. Казимиров и подумать не мог, что неподалеку от Коряжны и Хоровод есть такие глухие места. Почти все время позади слышалась отдаленная стрельба и орудийный грохот.

После полудня лесная чаща отступила от дороги, холмы сошли на нет, открылись сначала просторные поляны и березовые островки, а вскоре по сторонам пошли распаханные поля и пасеки, но ни одного человека так и не встретилось.

Уже ближе к вечеру вышли с полевой на гравийную дорогу и, недолго пройдя по ней, встретили отряд военных в зеленой полонской форме. Их старцин показал дорогу, ведущую через рощу, и велел идти по ней.

За рощей через поле оказалась большая станица на пологом холме. Пошли к ней. На окраине селения сновало тьма военных и гражданских. Кипела работа. Солдаты рыли окопы, готовили позиции для грузных короткоствольных орудий, ставили пулеметы в подвалы крепких каменных одноэтажных домов, разбирали амбар и таскали бревна в разные стороны. К тому же, наверное, целая сотня женщин копала ров, тянущийся от леса на одной стороне станицы до большого пруда, за которым поднимался лесистый холм с серым пятном сторожевой башни на вершине. Казимиров услышал, как их окликнул веселый голос.

– Эй бродяги! Давайте за мной! – их звал пожилой старцин – гимнастерка его была навыпуск, рукава закатаны, но на голове фуражка с короткими черными лентами засечных войск. Гурьбой последовали за ним, пересекли улицу, прошли через цветущий вишневый сад и оказались на пустыре перед церковью героя Ерегена Странника. Вокруг церкви тоже шевелилась работа, несколько женщин копали окопы. Казимиров видел расплывчатыми пятнами, но по пластике движений, по внешней массе и цвету он хорошо отличал мужчин от женщин, военных от гражданских. Вон одна в голубом сарафане, почти ребенок, едва ворочает лопатой.

Там же в тени стоял большой накрытый стол с деревенской снедью. Гурьбой окружили стол и принялись уплетать что Бог послал. Казимиров урвал себе на ощупь что-то горячее и жирное, кусок хлеба, кружку остывшего чая и ушел с этим от стола, под маленькое деревце.

Едва успел Казимиров распознать в горячем и жирном кровяную колбасу, как на краю деревни раздалось несколько взрывов. Казимирову захотелось плакать, только ему стало спокойней и вкусно во рту, как опять… Через пару секунд грохнуло несколько ближе, а следом совсем близко – в церкви с хрустом осыпалось витражное окно. "По укрытиям!" – заорал кто-то.

Казимиров поднялся и побежал в сторону ближнего недорытого окопа. Но вдруг его будто схватили за ногу и с размаха шмякнули о землю… Резкая боль в ушах… Казимиров поднялся и, зажав липкие уши ладонями, побежал и свалился в неглубокий окоп размером с могилу. Ничего не слышно. В ушах больно булькало. Сверху на него опустился голубой сарафан, внутри теплое и почти невесомое тело.

Казимиров еще не бывал так близок с девушкой, оттого он удивился, какая она легкая, почувствовал ее грудь своей грудью. Вдруг она задышала с недевичьим хрипом, он не мог слышать его, но чувствовал кожей.. За шиворот Казимирова обильно потекло что-то горячее. Хрип стих, девушка сделалось тяжелой и твердой, она вдавила его в землю и замерла на нем, как короста на живой ране. Казимиров попытался выбраться, но снова содрогнулась земля, и их накрыло будто целым ковшом горячей земли. Лицо засыпало, темно, режет глаза, нечем дышать, на грудь давит мертвое тело. Умираю. Мамочки!

Уже теряя сознание и с горьким недоумением понимая, что уже не очнется, Казимиров вдруг почувствовал, что с него снимают туфлю. Он задергал ногой, хотя уже странным казалось, что у него есть нога и есть власть ей дергать. Потом Казимиров почувствовал облегчение на груди, потом в несчастные слепые глаза попал яркий свет, в ноздри пробился запах дыма, с Казимирова стащили покойницу..

Как будто треснула скорлупа смерти, и он родился заново, слепой, глухой и ничего не умеющий в этой новой жизни. Перед ним сидело мутное пятно Борова, трясло его за плечо и беззвучно шевелило серой дыркой рта – это первый, кого он увидел в новой жизни, теперь он ему как мама.

Мамочка помог Казимирову подняться и крикнул в самое ухо, так что Казимиров услышал ошметками барабанных перепонок – “За мной, слепошарый” – и убежал. Казимиров, шатаясь и хватаясь за воздух, поднялся и побежал за ним, за его белыми штанами, как олененок за маминым хвостиком.

Дальше Казимиров совсем плохо помнил, он то проваливался обратно в недорытый окоп, там сарафанным лепестком на него опускалось девичье тело, через секунду оно твердело, тяжелело на груди, засыхало на нем коркой и мешало дышать. Так Казимиров проводил удушливые и могильные часы. Он приходил в себя и обнаруживал кругом то лес, то дорогу, то поле. Иногда он лежал без сил, иногда его рвало горячей желчью, и он снова проваливался забытье – тогда ни одного луча не попадало на его память и целые большие отрезки времени исчезали без следа. Казимиров как будто засыпал посреди этого сна и только иногда просыпался – что-то видел, что-то чувствовал, что-то запоминалось, а когда встречалось что-то опасное и вредное, будто сгорал предохранитель, и Казимиров снова отключался.

Глава 7.3

Казимиров пришел в себя в просторном, кажется, гимнастическом зале школы или устава. Кругом на полу на матрасах лежали раненые. Все размытое, много бежевого, серого и белого. Среди мутных очертаний людей, находившихся неподалеку, сидевших и лежавших на полу, Казимиров заметил пятно со знакомыми грузными очертаниями. Пятно поднялось придвинулось вплотную и закрыло свет солнца розовой рожей.

– О, четырехглазый проснулся, – услышал Казимиров знакомый голос, едва слышимый, как будто из-за стены. "Мамочка!" – чирикнул птенчик в больной казимировской голове.

Мамочка принялся рассказывать сидевшим вокруг раненым про то, как спасал Казимирова, как заметил его по козырной туфле и вытащил из окопа из-под покойницы с обломком доски в шее. Казимиров слышал только отдельные фразы, которые Мамочка говорил громче и веселее всего.

– Вы б видели его очки. Ими зашибить можно… думал, брошу его, ведь нет, как на веревочке за мной. Не видит ни черта, спотыкается, а не отстает.

Казимиров тем временем ощупал себя. Руки, ноги на месте, никаких повязок или ран он не обнаружил. В целом тело, кажется, слушалось, вот только голова как треснутый орех и ватная глухота в ушах.

Казимиров попросил пить, но сообразил, что вместо слов получилось мычание. Попробовал повторить – то же самое. Губы и язык слушались, но как будто не понимали ума, который четко и ясно говорил – “Пить. Дайте пить. Господи. Дайте воды!” Но изо рта вырывалось только дурное мыканье…

Из глаз Казимирова брызнули слезы.

Он слышал, как Мамочка хохочет и потешается над ним. Еще бы – очень смешно, слепой, глухой еще и немой. Чертов идиот. Но, видно, Мамочка не получил поддержки товарищей в своих издевательствах. Тогда он склонился к Казимирову и крикнул ему в ухо:

– Че ты мычишь, дурень? Руками покажи. Воды, может? – сам догадался он. Казимиров закивал, и ему дали пить.

Напившись, Казимиров отключился и проснулся, видно, ближе к обеду.

Голова по прежнему болела, но уже не так сильно. Полежав немного, Казимиров попробовал шепотом посчитать вслух – бесполезно. Наверняка из-за шока. Пройдет. Налицо сотрясение мозга, пострадал речевой отдел, при оглушениях и не такое бывает. Ничего страшного, это временно, скоро пройдет. Главное, что мысли не путаются.

Казимиров мысленно нащупал в черепной коробке речевую область, представил, что бережно дует на нее, как на разбитую коленку. Ощущение, будто железный заусенец засел внутри, слева, в районе виска. Как будто мясо между зубов застряло, только не убрать никак.

Главное, выбраться отсюда. Наверняка Лютовик с ума сходит – без Казимиров никак, наверняка вся работа стоит. И это в самый решающий момент. Надо срочно дойти до главного врача и объяснить обстоятельства, сказать, кто он.. сказать. Черт. Сказать..

Казимиров опять попробовал посчитать вслух, бесполезно, мычание одно. Черт. Без паники. Надо написать записку. Но он ничего не видит. Так не беда. Надо добыть очки, ручку и бумагу. Казимиров, бережно придерживая голову, сел на матрасе, коснулся покатого плеча Мамочки в ситцевой больничной рубахе и знаками стал изображать, что ему нужны бумага, ручка и очки. Своей пантомимой он конечно опять повеселил Мамочку, но тот все же понял, чего надо, ушел и через полчаса вернулся с большой коробкой.

Коробка была полна очков, часов, моноклей, мундштуков, колец, карандашей, ручек, записных книжек и прочих человеческих останков.

Казимирову повезло, среди несчастных жертвователей этого скорбного ящика оказался полуслепой с похожим изъяном зрения. Только стекла в оправе пришлось поменять местами.

Вооружившись зрением, Казимиров взбодрился, какое то время жадно оглядывался, рассматривал окружающих и собственные почерневшие от войны руки. Головная боль почти прошла. Из одежды на Казимирове был только ситцевый халатик, который положено завязываться сзади, но тесемки были оборваны. Зато у кровати лежала свернутая серая форма и пара ношеных, но чистых сапогов с портянками в голенищах. Одеться в военную форму было плохой идеей, но расхаживать в этой срамной сорочке показалось Казимирову ещё более неприемлемым. Он с большой неохотой облачился в солдата. Форма села на него, как влитая. Неказистый но крепко скроеный Казимиров в любом строю сошёл бы за своего.. если бы не очки.

Где-то через час письмо было готово. Пожалуй это был самый сложный текст в жизни автора. Руки тоже стали как чужие. Кисть тряслась, буквы корчились под грифелем, как подопытные зверьки, приходилось писать детскими печатными каракулями. А ведь до оглушения Казимиров ловко писал элегантной великосветской вязью.

Еще хуже было с подбором слов. Само положение Казимирова казалось ему таким дурацким, что трудно было выразиться так, чтобы ему поверили. Нужно с первой строки показать себя хотя бы нормальным. Но легко ли добиться этого, когда твое письмо похоже на упражнение первоклассника?

Испортив несколько листов, Казимиров устал и остановился на последнем самом сухом варианте, там буквы, старавшиеся казаться трезвыми, гласили: "Я Иван Казимиров, доктор устава тонких сил Коряжинского устава. Я работаю с Лютовиком Яворовым на промысле государственной важности. Я по недоразумению попал в войска и должен связаться с уставом и с мастером Яворовым. Помогите мне, пожалуйста".

С этим письмом Казимиров направился искать главврача, но не успел он отойти от своей койки на пару шагов, как все кругом вдруг пришло в движение. Раненые повскакивали со своих мест, в коридоре забегали бойцы и сестры. Казимирова чуть не сбила с ног хромая, немощная толпа. Он вцепился в очки и едва не упал, но тут его схватила за шиворот знакомая крепкая рука Мамочки и потащила за собой. Хоть и ни черта не слыша, Казимиров догадался, что где-то опять прорвались Соло.

Лежачих раненых погрузили в стонущие кузова грузовиков, в попавшиеся под руку легковые машины и даже в конные подводы, на каких возят дрова и уголь. Ходячих же пешком отправили на юг, судя по знаку, по Запосадской дороге на Хороводы. Позади дрожал воздух, в небо поднимался дым с северных окраин какого-то городка, видимо, Свеи.

Наступил вечер, сделали привал на окраине неизвестной деревни. Всех, кто в форме и на ногах, покормили хлебом, холодной кашей, собрали в толпу и отправили по дороге дальше на юг, в сторону Хоровод.

На следующий день они влились в большой и более-менее организованный отряд. Двигались они теперь не гурьбой, а группами по сорок человек.

Казимиров хотел сунуться к их новому старцину со своим письмом, но тот был злобен и воинственен по виду, с квадратным носом, квадратной челюстью и в квадратных очках. Казимиров испугался, что тот примет его за труса-уклониста, порвет письмо, а Казимирова велит расстрелять на обочине.

Казимиров представил себе, что с письмом нужно идти к старцину менее свирепого вида и желательно в круглых очках – такой бы скорее понял его. Но такого никак не попадалось, напротив, все старцины как на подбор были один грубее другого – рявкали, орали и погоняли нестройную колонну.

Позади гремели орудийные бои, иногда совсем близко слышались перестрелки, и тогда понурая усталая колонна сама собой переходила на робкий озирающийся полубег.

30 апреля

Через три дня утром они вышли к заслону на дороге, и их направили в маленький укрепленный поселок. Там им выдали винтовки, по одной обойме патронов, саперные лопатки, ломы, пилы и кирки. Также раздали хлеб, фляги с водой и по банке паштета. И здесь Казимиров не увидел никого подходящего, к кому можно было обратиться с письмом, – ни военного врача, ни штабного старцина, только двух молоденьких сороководов и раненного в голову капитана.

После обеда их роту построили на площади какой-то безымянной станицы где-то между Хороводами и Коряжной. За сосновым лесом синело и слышался морской запах. Больше часа они стояли на жаре и чего-то ждали. Потом погрузились повзводно на грузовики и поехали лесной дорогой в непонятном направлении. Через час тряского пути выгрузились на краю березовой рощи, перед мелкой зеленой рекой со стрекозьими стаями над водой и цветущим гречишным полем на другом берегу. Там им велели окапываться.

Их поручик, видно, был из писарей и сам не знал, как правильно это делать. Он рассеянно повел рукой по опушке леса и неуверенным голосом сказал:

– Давайте, братцы, тут аккуратненько покопаем.

Все просто принялись копать себе ямки где придется.

Вскоре прибежал молодой капитан и дико обругал поручика.

До вечера копали, как сумасшедшие, под яростными наскокакми капитана, который то убегал на другой участок, то возвращался с бранными воплями. Зато на этот раз Казимиров, хоть и чужой в военном деле человек, понял задумку возводимых укреплений и даже получил какое-то удовлетворение, впервые за последние дни почувствовав причастность к чему-то осмысленному.

Не имея пока возможности выбраться из этой переделки, Казимиров сосредоточил все умственные и нервные силы на том, чтобы сберечь свою бедную ценную голову. Ее он чувствовал у себя на плечах, как хрупкую ценную чашу с тонко настроенным механизмом, внутри которого уже заклинило пару колесиков, вот и руки мелко дрожат, и язык не слушается. Поэтому, чтобы не усугубить, Казимиров запретил себе всякое беспокойство, гнал прочь тревожные мысли и с усердием сосредотачивался на работе лопатой.

Мозгу нужен покой, может быть, достаточно крепко поспать, и все в голове наладится. Также нужно было держать ум в бодрости, для этого Казимиров заставил себя решать задачи на извлечение корней и чередовал эти несложные упражнения с повторением известных ему гимнов Василиску и Старому Вию.

Вскоре такой подход стал приносить добрые плоды, и Казимирову показалось, что область в правом виске успокоилась. Но на закате, когда позиции еще были не готовы, их обстреляли с юга из тяжелых орудий. Все укрылись в новеньких основательных окопах, и никого даже не ранило. Тем не менее все внутренние усилия Казимирова пошли прахом, в виске снова запульсировало, сердце забилось, а перед глазами поползли черные пятна, которые необъяснимым образом мешали дышать.

Кроме того, после обстрела на дороге появилось два броневика, они съехали в поле и, стреляя из башенных пулеметов, пошли, как показалось Казимирову, прямо на него. Следом за бронемашинами трусцой бежала нарядная пехота Соло, уже были видны их безмятежные добрые лица.

Далее Казимиров совсем мало помнил, в его глухие уши колотилась горохом стрельба и разрывы. Кого-то рядом то ли убило, то ли ранило. Казимиров потерял нити управления, он просто сам собой стал делать то же, что и все остальные. Он то прятался, то вставал к краю окопа и выставлял винтовку в сторону пестрых карнавальных человечков, бодро бегущих к ним через поле, целился и снова прятался. Со стороны он мог бы даже показаться опытным бойцом, но вот только при этом Казимиров ни разу не выстрелил.

Он, кажется, просто не решался добавить в этот сотрясающий грохот разрывов, глухой свист свинца и жаркий шепот термита еще и свой огонь. Ему выдали винтовку, но не научили пользоваться. Нет, он все-таки не дурак и понимал ее устройство, в конце концов, это оружие, и оно всегда сделано так, чтобы им мог орудовать человек самого небольшого ума. Но Казимирову казалось, что если он нажмет на курок, то винтовка больно взорвется в ладонях, мир не выдержит этого выстрела, покатится со стола, упадет на пол, скорлупа его треснет, вытечет недозрелое содержимое вселенной, все стихнет и, как лезвие топора, опустится занавес.

Какое-то время Казимирова самого будто бы и не было, но потом тяжелый занавес, за которым происходила жизнь, прохудился, и в пыльную прореху Казимиров смог увидеть глухую тишину и то, как солнце садилось за пологие сосновые холмы.

Соло уже не наступали, а лежали мертвыми – как будто ветром разнесло по полю гардероб циркового артиста. Один вражеский броневик горел слева на полпути от дороги, а другой застрял в песке зеленой речки, в паре десятков шагов от окопа, из которого смотрел Казимиров.

Вот и Мамочка. Он подошел, перешагивая через убитых и раненых. В руках его пулемет с дымящимся стволом, его кабанья морда посечена, залита кровью и кажется одухотворенной, будто он причастился василисковым медом из разоренного улья.

Мамочка по-дружески треплет Казимиров загривок. Садятся на ящики устало. Мамочка закуривает, а Казимиров неловко роняет винтовку. Мамочка поднимает ее, коснувшись ствола, замечает, что металл, обязанный быть раскаленным от боя, был прохладным. Сама винтовка оказалась даже не заряжена. Мамочка лезет в патронную сумку на поясе Казимирова, бумажные пачки даже не распечатаны. Мамочка разражается бранью. Потом замолкает, смотрит на Казимирова с жалостью, потом с размаху бьет ему в ухо, и снова опускается занавес.

После этого Казимиров не приходил в себя долго. То от усталости, то от опасности, то от слишком жестокой картины в мозгу будто срабатывал предохранитель, и он снова проваливался в беспамятство, в могильный окоп под голубой сарафан и горячую землю.

Однажды Казимиров очнулся в тени отцветшей липы, в дымке от догоравшего грузовика с черным, как мазутная ветошь, трупом мехвода под колесами. Неподалеку он заметил старцина с вроде бы подходящим лицом, овальным, не злым. Это был связист, он курил, прислонясь к березке, пока трое его бойцов разматывали кабель.

Казимиров достал письмо, разгладил его, помялся сам… да, вроде подходящий человек, брови домиком, глаза грустные, еще б ему очки круглые… “Да что я в самом деле? Мне одному это, что ли, надо? Родина в опасности, а я тут…” – разозлился на себя Казимиров и смело зашагал к связисту, но, встретив его взгляд, пошел робее, а подойдя, неловко откозырял и протянул письмо.

Пока связист читал и поглядывал на Казимирова, тот показал, что оглушен и не может говорить. Поручик прочитал, докурил, свернул письмо, сунул в нагрудный карман и громко сказал, что сегодня будет в штабе батальона и передаст кому следует. Казимиров взмолился на своём оглушенном наречии. "Верните, пожалуйста письмо! Или возьмите меня с собой!" – пытался промычать Казимиров, но связист похлопал его по плечу и велел не нервничать.

– Спокойствие, боец, отдам начальству, там разберутся, – крикнул он в пробитое ухо Казимирову и ушел.

А Казимиров остался с испуганным и усталым сердцем. Без письма он почувствовал себя совсем беззащитным. Он попробовал утешить себя тем, что найдет новый лист и напишет новое письмо, но легче не становилось. Тогда он сел на землю и стал молиться Змее-Надежде, чтоб она оставила его.

Той же ночью, уже под утро, Казимиров стоял в дозоре. Как вдруг, посреди предрассветного затишья, он услышал взрывы, сначала далеко в тылу, а через миг взорвалось прямо в ставке их батальона. Загудела тревога, все приготовились к вражеской атаке. И Соло ударили, но на соседнем участке. Весь следующий день справа происходили стычки, и позиция переходила из рук в руки.

Позже ту ночь первого мая назвали Ночью чемоданов. Тогда перед рассветом, в тылу и по всему фронту прогремели десятки взрывов. Взрывали исключительно хорошо защищенные ставки полкового и войскового уровня, погибли десятки высших старцинов, в том числе боевод второго полонского войска, также несколько складов, находившихся вне досягаемости вражеского огня, и два ковчега с командами.

Все взрывы были совершены засланными людьми с чемоданами, набитыми взрывчаткой. У одного из них, того, что пробрался в ставку воеводы Степанова, заряд не сработал в назначенную минуту. Тогда гость с чемоданом, бывший сам отставным штабным подполковником и товарищем воеводы, разрыдался, стал кричать, рвать на себе волосы и умолял, чтобы его предали мучительной смерти.

Неудачливому подрывнику ввели сильное успокоительное, и черными губами подполковник начал рассказывать. С его слов, из данных разведки и от свидетелей узнали, что Соло проводили с пленными тщательную работу, допрашивали, делили на группы, большинство отправляли кораблями на Юг. Других оставляли в лагерях. Содержали всех прилично, хорошо кормили, лечили. Работали пленные умеренно и только над обустройством своих лагерей. Военных держали в полевых палаточных поселениях за колючей проволокой, а гражданских селили в брошенные деревни, их также огораживали проволокой и надежно охраняли.

Тем, кто попал в плен к Соло вместе с семьями, а таких было немало, выказывалось особое отношение. Семьи не только не разлучали, но всячески помогали найти среди прочих пленных потерявшегося ребенка или родителя. Селились такие семьи в лучших условиях и отношение к себе имели приличное.

По рассказу подполковника, когда они уже обжились, немного успокоились, а дети стали выходить и играть в закрытый дворик с песочницей, его одного вызвали Соло, вежливо обещали, что это на пару часов, его скоро вернут к семье и бояться нечего. После чего его посадили в автобус с такими же почтенными отцами семейств и увезли в Стрижинск. Там остановились на площади возле театра и к общему робкому удивлению пленников их повели на спектакль. Посадили всех на балконе близко к сцене, когда уже играла музыка, а в зрительном зале была кромешная тьма и только чувствовалось, что там кишмя кишат зрители. На сцену выбежали дети в костюмах тропических цветов, и началось представление. Его подполковник описать не смог.

Минут через двадцать, когда под одобрительное гудение невидимых зрителей, на сцене развернулась кровавое истязание детей, потрясенных отцов семейств вывели из зала и развели по одному. С каждым была проведена простая беседа – предлагали выбор, или придется наблюдать долгую мучительную смерть собственных детей на сцене, или нужно взять чемодан со взрывчаткой, пройти с ним в указанное место, штаб, склад, или на палубу ковчега и ждать взрыва в назначенный час чемоданов. В случае непредвиденных обстоятельств, взрывное устройство можно было привести в действие, нажатием специального рычажка в ручке.

Сломленные безвыходным горем и желая лишь легкой смерти для своих родных, отцы соглашались, брали проклятые чемоданы и шли куда велено. А честные Соло, получив от своих тайных наблюдателей известие о выполненном задании, предавали семьи подрывников легкой казни через расстрел. Ибо слово Соло сильно словно смерть. Ну а если что-то шло не так или известие о выполнении задания задерживалось по какой-то причине, то…

Следующим вечером батальон Казимирова вдруг решили сменить, сняли с позиций и переместили назад на третью линию обороны, она была, наверное, перемахов на шесть в глубину от первой. Здесь, в отличие от их передних окопов, выросла целая страна из земли, бетона и бревен. Еще вовсю кипела работа: заливали бетоном железные каркасы дотов, разгружали с машин новые скорострельные пушки и ящики с боеприпасами. Из-за обратного склона пологой лесистой гряды мерно грохотали тяжелые орудия.

Первым делом всех сводили в баню, где разом гудело и блестело мокрыми голыми спинами человек сто. После помывки раздали новое белье, форму, вещмешки и велели бриться, для этого в мешках имелись пеналы с бритвами, помазками и квадратными зеркальцами. Кроме того, всем раздали медальоны с семизначными номерами и с ними на кольце – ампулы. Их капитан объяснил, что в ампуле яд, очень надежный и быстродействующий. Большинство бойцов уже и так знали знали, что живым Соло лучше не попадаться. Те же, кто этого еще не понял, скоро убедятся в том, что с ампулой яда за пазухой спокойней. А еще лучше, если где-то и запасная ампулка припрятана.

Чистых и бритых, их разместили в длинном бревенчатом срубе, зарытом в землю. Ладное строение с человеческими койками, умывальниками и обеденным столом показалось окопным бойцам самым первоклассным местом.

Еще в вещмешках нашлись записные книжки и по две шариковые ручки. Все принялись писать письма. Мамочка, занявший соседнюю койку, проорал на ухо Казимирову, что утром будет врачебный осмотр, и его слепошарую, глухую тетерю наконец-то отправят домой к мамочке. "К мамочке".

Казимиров написал новое письмо. Его он вручит завтра полковому врачу, и все будет кончено. Через сутки уже, быть может, он окажется на Явросе, и Лисовская будет держать его за кончики пальцев и плакать. Впрочем, может быть, он будет плакать, а она будет смотреть на него с обычным безразличие. Неважно, Казимиров был счастлив. Он боялся проснуться. Так и уснул.

Но следующий день оказался худшим из всех минувших.

Казимирова еще немного спасало то, что он был оглушен. Как будто бы он спрятался под кроватью в черном чулане, укрыл голову старой сырой подушкой и слушал, как за стеной творятся плохие вещи. Но и при этой поблажке Казимирову придется позже тратить очень много сил, чтобы держать поглубже в памяти бесконечные первые дни "дорогих передач".

Третьего мая, ровно в девять утра Соло включили на своих позициях сотни звуковых усилителей. Без остановки и до конца войны по ним вели особенные передачи, содержанием которых были вопли истязаемых, мольбы о пощаде, отречения от родины, отречения от веры, отречения от императора, отречения от детей, отречения от родителей, отречения от любимых мягких игрушек и снова мученические вопли, женский рев, детский визг и ровный голос ведущего, на безупречном ройском приветствующем новых гостей.

– Привет, люди, как ваши дела?! Это семья Колачевых из Стипики. Из Стипики? Вы что, в гости приехали в Полонну? Повезло вам, ребята!

Судя по ответам, никто из гостей за все два года передач не догадывался, что их ждёт. По всей видимости, к ним действительно хорошо относились и держали в полном неведении. Некоторые, кажется даже, надеялись на что-то хорошое, что ж, тем хуже им приходилось. После непринужденной беседы-знакомства, обычно на десятую минуту передачи, ведущий звал в студию палачей, и начиналась основная часть радиоспектакля.

Если спросить любого невольного свидетеля о тех передачах, то он ответит очень сухо и закроет тему.

На войска передачи произвели мгновенное разрушительное действие. На исходе первого дня, когда прошло десять выпусков, в окопах и штабах многие бойцы окончательно потеряли самообладание. Одни стихийно собирались в штурмовые отряды, чтобы идти в атаки и прекратить это. Другие сидели с безучастным видом, заткнув уши руками, бинтами, грязью. Третьи бросали позиции и бежали прочь.

В первый же день случилось несколько самоубийственных атак. Немало бойцов и старцинов пустили себе пулю в ухо или воспользовались ампулами с ядом. Многие дрогнули, бежали. Их ловили и расстреливали за малодушие.

Прошла первая ночь с несмолкаемыми визгами детей и взрослых, наступило утро, и стало еще хуже.

Казимиров помнил только, что их батальон бросили на первую линию, туда, где передача была еще громче, чтобы выбить Соло с занятой ими позиции. И они выбили, и если это был не сон, то Казимиров лично свирепо дрался и бил прикладом по голове в цветных перьях. Но к вечеру, обессиленных и мало вменяемых от слишком близкого детского крика, их снова выбили на вторую линию.

С пятого мая Полонну накрыло волнами ливней, пришедших с моря, и Казимиров потерял счет времени – просто грязный сумасшедший ад, в котором он необъяснимым образом смог выжить и не получить тяжелого ранения.

В ставке, к счастью, удивительно быстро опомнились и нашли ответ на дьявольский ход Соло. В тылу собрали звуковую и голосовую технику и свезли ее на вторую и третью линию обороны, где "дорогие передачи" только доносились. Голосовую технику ставили позади позиций, и она легко заглушала врага, но на переднем крае, где вражеские звуковые машины били почти в упор, пришлось снабжать войска переносными машинами фирмы "Гудвин" с динамо-машинами и усилителями.

Видимо, пришлось изъять Гудвины из всех баров, ресторанов, прочих заведений и у частных владельцев по всей прифронтовой зоне. Но это действительно помогло. Летние песенки эстрадных птичек, вальсы, романсы, бестолковые рёвы молодежных групп и лирические арии кабацких тенорков, звучащие из медных глоток голосовых машин, заглушали "дорогие передачи" лирикой и возвращали бойцам веру в победу добра над злом.

Мой милый одуванчик,

Какой же ты обманщик.

Сейчас со мной играешь,

А завтра улетаешь

Оооо, и я однаааа.

Заголосила песенка сначала, и Казимиров, было забывшийся над своей баландой, очнулся от грубого толчка в плечо. Это, конечно же, Мамочка, сейчас он показывал на него какому-то старцину и орал что-то сквозь "одуванчика". Старцин подошел к Казимирову и присел напротив, он был в круглых очках.

– Вы доктор Казимиров? – крикнул он в самое ухо Казимирову. – Так точно! Я! – рявкнул Казимиров без запинки в ответ.

19.

В номере было темно и душно, потолочный винт заело из-за висевшего на лопастях платья с розовым бантом, рядом посапывало горячее и липкое от сонного пота женское тело. Сначала Казимиров испугался, что это Окопная пробралась к нему в постель. Но нет – тело было слишком живым и горячим. Казимиров проморгался, потер глаза, поправил очки. Наверное, это вчерашняя блондинка. На завитых обесцвеченных волосах девушки раскрылась заколка в виде бабочки, на спине следы от банок, на плотной пояснице потертая летучая мышь, а на полных икрах по паре бритвенных ссадин.

Блондинка перестала сопеть, прислушалась, заворочалась, показала Казимирову свое миленькое личико, спросонок похожее на помятую пироженку.

– Мур. Приветик. Ты чего не спишь? Рано же еще. – Изо рта у нее пахло прихожей дома, в котором живут добрые старики и сын-пьяница. – Спи. – Она погладила Казимирова по щеке и отвернулась.

Казимиров еще немного полежал, спать больше не хотелось. Окопную вроде бы не видно нигде. Он потянулся, одеяло сползло с ног на пол, внизу что-то звякнуло. Штора вдруг, как огнем, занялась рыжим утренним светом. Впервые за последнее время не слышно дождя. В горле сухо, во рту гадко, тоже наверное, прихожей пахнет. Казимиров пошарил рукой у кровати, нашел среди бокалов и бутылок бутылочку с зеленым на ощупь горлышком – “Яблочный маскит”, то что нужно, – свернул пробку, не спеша осушил половину, спустил босые ноги на пол и угодил ступней в липкую лужу. Потер глаза, широко зевнул, так что лопнула подсохшая губа, слизнул выступившую кровь, нашел под ногой бутылку егерей, сунул в зубы почти целую сигарету, нащупал рядом с пепельницей зажигалку с подробным барельефом женской фигурки, приятно попавшей медными грудками под большой палец, чиркнул – пара ленивых затяжек, большой глоток подветренного ослабшего градусом ликера. На часах, стоящих вверх ногами, в углу непонятно сколько времени. Казимиров запил "Егерей" "Маскитом", скромно отрыгнул в кулак, поднялся, оторвал пятку от липкого пятна и поплелся к окну. В дальнем темном углу номера кто-то тихонько вскрикнул. Казимиров присмотрелся, на втором диване под пледом спали двое. Пышная брюнетка и друг старцин. На мятом ворохе одежды лежала трость с медной ручкой.

Казимиров подошел к окну, осторожно зевнул треснутой пастью и выглянул за штору. Внизу на центральной площади бродил сонный постовой, по пояс в тумане, он был словно оперный призрак на сцене, он цокал каблуками по сырой мостовой, а рядом на поводке, как рыба в мутной воде, за ним плыла собака и цокала когтями по дну.

За оградой ратуши возле санитарных машин курили водители. К ним подошли тихонько двое раненых в полосатых пижамах и, озираясь на окно первого этажа, из которого они выбрались, попросили закурить. Зашипела огнем спичка, сизый дым пополз по неподвижному воздуху, зашелестел гулкий утренний шепот.

К киоску на углу Взлетной улицы подошла девушка, достала ключи из сумочки, широко зевнула в ладошку, открыла дверь и зашла внутрь. Казимиров невольно поежился – это та самая мороженица, в двух шагах от которой его подхватили под руки ангелы с суконными крыльями и понесли прямиком в ад.. не донесли немного. Мой милый одуванчик.

Над городом поднималось ясное утро. Небо делалось синим, как глазурь на прянике. Ни облачка. По сверкающим, сырым крышам к городу на желтых лапах подступала жара. Туман таял на глазах и забивался в тенистые углы.

Пятого мая, несколько дней назад, военная полиция на зелёной запрядве доставила Казимирова вон туда, к воротам госпиталя. Стоял хмурый дождливый вечер, встретить Казимирова вышел хромой старцин с тростью, сестра и двое санитаров с носилками. Казимиров был на ногах и ни на что не жаловался, так что санитары вымокли зря.

Хромой старцин был сильно простужен, то и дело его сотрясал кашель. Жестом он пригласил Казимирова следовать за ним. Прошли через площадь. У проходной устава старцин махнул корочками. Внутри мимо главного корпуса прошли в гостевой флигель, поднялись на пятый этаж, прошли по коридору с пыльной ковровой дорожкой и остановились у двери с золоченой цифрой один. Казимиров за время после извлечения с передовой еще не пришел в себя и следил за происходящим в полглаза, но тут он удивился – это был бермастерский люкс для столичных гостей.

Старцин открыл номер, зашел, включил свет, осмотрелся с видом знатока – люстра как из дворца, зеленые портьеры с золотыми шнурами, кресла с резными сиренами, кровать с резными полуденицами, библиотека, рабочий стол с мраморным прибором, портреты мастеров-основателей над большим камином с бронзовыми тростниковыми львами на колоннах и внушительный бар. И правда люкс. Старцин пригласил Казимирова.

– Располагайтесь – просипел он и протянул Казимирову ключи. Пока тот стоял столбом и не мог сообразить, что все это значит, старцин передал ему пакет с письмом под какой-то важной печатью, и… О боже! еще и коробочку в черной бумаге с клеймом Явроса на сургуче. Казимиров по размеру и весу свертка догадался, что это, и немедленно убрал во внутренний карман.

После старцин вручил Казимирову синий бархатный футляр, открыл его, внутри на красном шелке лежал орден "Голубая Звезда".

Затем офицер показал телефон на столике у входа, положил под него бумажку с номером для связи, выдал конверт с двумястами рублей на расходы (куда так много, может, деньги обесценились?), показал на кровати чемодан с бельем и самым необходимым и костюмом в чехле.

Потом хромой старцин подвел Казимирова к бару.

За тонким стеклом, как праздные господа на званом вечере, стояла пара десятков красивых бутылок. На тот момент Казимиров в жизни не выпил еще ни капли спиртного. Ему казалось, что пить трудно, неприятно и непонятно зачем. Но вот старцин стоял перед стеклянными господами в задумчивом благоговении и, кажется, гадал, за какой из этикеток он найдет себе жидкую душу по душе. Наконец он отставил трость, двумя пальцами открыл створку, взял на руки бутылку полынной пороховицы, достал бокалы и налил по половине. Один бокал протянул Казимирову. Выпили.

Как все новички, сначала Казимиров ничего особенного не почувствовал, кроме легкого жжения и приятного травяного вкуса на языке. В баре нашелся и холодильник с закусками, фруктами и шоколадом Зо-Зой. Старцин достал и порезал лимон, налил по полному бокалу. Выпили. Закусили. Старцин взял из бара и открыл большую подарочную коробку сигарет, уложенных как карандаши в детском наборе. Курить Казимиров тоже раньше не пробовал, он затянулся и будто из воздуха появилось кресло, мягкое, как ладони Вия. Он опустился в него с лимонным соком в приятно обожженном рту, с золотистой корочкой в одной руке, пустым бокалом в другой и выдохнул дымное облако. В голове зашелестели большие деревья детства. Как хорошо. Казимиров уже почти привязался к хромому старцину, как к брату, как к Мамочке, но тот поставил бокал, выдохнул, неглубоко поклонился, развел руками, как добрыми крыльями, и растворился в дверях, а Казимиров остался один на один с початой бутылкой. На тисненой этикетке с серебряной надписью "Лунный мотив" звездочет Асмир ехал на спине кентаврисы Анны и играл на месяце с золотыми струнами.

Казимиров допил со дна бокала, облизнулся, потер ладони, достал из кармана коробочку, но передумал пока ее вскрывать. Налил, выпил, закусил лимоном, за окном грохнул глушитель проезжавшей машины, Казимиров вздрогнул и сполз с бокалом на мягкий и теплый ковер. Черт, даже нет никакого оружия и каски, неужели тут так безопасно? Нащупал на груди ампулу с ядом и успокоился. Далеко за городом едва слышались орудийные перекаты.

Как там Мамочка сейчас?.. может, и нет его уже.. вспомнилось, как Мамочка обернулся к нему напоследок, и до того простым и добрым показался Казимирову его поросячий лик, что он вдруг заплакал.

Казимиров плакал и подливал в бокал, плакал и пил, плакал и морщился от лимона, плакал и курил сигареты, плакал и кашлял, плакал и набивал рот сырной нарезкой из холодильника, давился и плакал, снова и снова пересматривая последний добрый взгляд Мамочки.

Казимиров осип и опорожнил досуха все источники влаги и слизи. Теперь, впервые в жизни, он имел на плечах совершенно пьяное, звенящее кружение сверху вниз, будто через уши ему продели еще теплую палочку от сладкой ваты и кружили на ней пьяную казимирову голову, как гадательный барабан, от чего внутри шуршали карточки с предчувствиями и довоенными воспоминаниями. Так он и уснул, сидя, одетый, с погасшей сигаретой в пальцах.

Проснулся он ночью неизвестного числа, от гадкого чувства, что он мертв, что все, что есть кругом, сделано из окопной грязи с останками людей, и сам он грязь с останками. Казимиров почувствовал, что задохнется от тоски, но вспомнил спасительные средства: лицо Мамочки, слезы, полынную пороховицу, шоколад и сигареты. Он укрылся доброй усмешкой Мамочки, заплакал и на четвереньках пополз к бару.

Пороховицы в баре не оказалось и Казимиров стянул первую попавшуюся бутылку. Через минуту-другую в голове погорячело. Сначала медленно, потом чуть быстрее, будто закружилась на плечах ярмарочная карусель, расписные кони с веселым скрипом поднимались и опускались, через один мигали цветные фонарики, пестрые ленты бумажно шелестели по ветру. Сдавленное сердце получило крови с кислородом и много места в груди. Все вокруг как будто бы расколдовалось из окопной грязи обратно в уютные вещи.

Если бы так оно и осталось в расколдованном состоянии, но увы, мозг не вырабатывал спиртного, вскоре вещам возвращался их опороченный изуродованный облик, и карусель замедлялась, застревая в черной тине подступающих воспоминаний. Казимиров испуганно всхлипнул, поспешил выпить еще, затянулся сладким дымом, набил рот шоколадом и сыром – карусель скрипнула и пошла веселей.

В нагрудном кармане жался к телу черный сверток с печатью Явроса. Его нужно открыть. Это потребует сил, это непростая вещица. Сейчас, кажется, самое время, еще немного, и он совсем далеко улетит на своей карусели. Казимиров шмыгнул носом и достал из кармана сверток.

Сургучевая печать хрустнув как печенье сломалась от легкого нажима, обертка из масляной бумаги развернулась сама собой, внутри томно блеснул матовыми гранями черный футляр. В таких обычно держат тонкие линзы для наблюдательных камер Машины Цветка, но линзы ничего не весят, а в коробочке было что-то не по размеру тяжелое. К тому же сбоку имелся кодовый замок с семью серебряными колесиками. У Люта, у Полеи и у Казимирова были свои тайные коды, Казимиров набрал свой.

Замок щелкнул, и пружины подтолкнули крышку вверх. Внутри на старом красном бархате лежали в мягких углублениях два предмета. Первый – это золотой диск размером немного больше карманных часов, с боковым узким отверстием, из которого показывался край серебряной ленты. Это голосовое письмо. Одно из изобретений мастера Яворова, которое, правда, пока не нашло большого распространения, во-первых, потому что было болезненно в использовании для чтеца, во-вторых, требовало для прочтения доли драгоценного расширителя, в-третьих, Лютовик не желал до поры раскрывать голосовые письма для широкой публики или государственных нужд, и использовал их для тайных сообщений между своими. До войны это казалось причудой, но тут впервые пригодилось.

Рядом с письмом лежала коробочка, похожая на портсигар. Крышка легко поддалась ногтю и открылась. Внутри тесно располагались шесть ампул разбавителей, маленькая спиртовая горелка, моток толстой красной нити для подачи и крошечный флакончик. Казимиров взял его двумя пальцами, на вид это стекляшка была пустой, но весила тяжелее золотой пули. Расширитель почти не виден сквозь стекло. На флаконе была приклеена бумажка, на ней мельчайшими знакомыми каракулями написана дата производства, тридцатое апреля. Значит, уже после его пропажи смогли произвести – сердце Казимирова кольнула ревность, – он же незаменим, нельзя без него. Далее было написано – состав. тяж. горьк. сильн. вес ¼ меры.

В корпусе письма под маленькой крышечкой имелось отверстие для заправки и смазки ленты расширителем. Казимиров сломал ампулу, воздух вокруг наполнился запахом железа и электричества, он заправил письмо несколькими каплями, от этого золотой диск погорячел и лег в ладонь, как дружеское рукопожатие. Казимиров сдвинул заслонку на верхней части устройства, под ним оказалось утопленное в корпус колесико, как у роликовой зажигалки, только больше, шире и покрытое игольчатой пылью болотного железа.

Затем Казимиров вытянул край голосовой ленты и наложил ее на колесико, прижал крепко большим пальцем и потянул ленту. По руке до самого сердца прошла сладковатая, крутящая, смягченная расширителем боль. Казимиров обмяк в кресле, закрыв глаза, тянул ленту, будто вынимал из себя бесконечный полузамороженный нерв, и слушал. Сначала шли калибровочные звуки, несколько острых щелчков, несколько сухих хлопков, знакомые шаги по знакомому старому паркету, потом щелчок кнопок на старом проигрывателе, шелест пластинки, удар иглы и, словно тоже от боли, – прекрасный тенорный стон Егория Смирнова – ария беглого принца из оперы “Веки Вия”. В башне Явроса была только эта пластинка. Лютовик мог слушать только ее во время работы. При записи письма желательно поставить знакомую музыку на фоне, она поможет раскрыть получателю области свободной памяти. А эта пластинка знакома Казимирову до последней царапины. От ее звучания и от знакомых шагов в знакомом месте рисуется перед глазами и вся обстановка момента записи, слабый вечерний свет, запах еще не остывшего машинного масла и уже остывшего железа патрубков и колодцев. Скрипучий аромат старых половиц и пыльных тяжелых штор на окнах, перепутанный букет из запахов лабораторных составов, и чистящих средств, и чернил в черновиках Лютовика, весь этот дорогой сердцу Казимирова обонятельный гербарий пронизывали струйки дыма от двенадцати священных благовоний, тянущийся от высокого и черного с золотом алтаря Лисовской.

Музыка и шаги разбудили обонятельные образы, а они, как свечи, подсветили всю картину в таких волшебных подробностях, каких и наяву не разглядишь. Только палец и руку до самого сердца крутит сладковатая немая боль. Эта боль доставляет записанный на ленте сигнал непосредственно в архивные подземелья мозга, и все, что видится Казимирову, видится прямо из памяти, и видится будто бы живым свободным сном.

Вот и сам Лютовик, сидит за своим рабочим столом, который еще более чем обычно похож крушение исследовательского парохода. Лютовик худ, бел, покрыт растерзанными опухшими прыщами, в жирных волосах блестят громадные куски псориазной перхоти, и на полметра вокруг него пахнет собакой. Лютовик, когда заработается, любит дойти до самого падшего состояния. Он не подпускает к себе Полею с ее заботой, не моется, не чистит зубы, окончательно перестает менять белье и не отдает то, в чем ходит, в стирку. Кроме горбатой работы с черновиками и схемами он только курит по три пачки Чевенгура в сутки и пьет слабый заваренный кипятком кофе с четырьмя ложками сахара.

Прошли времена, когда друзья пытались помешать ему уходить в такое телесное ничтожество, но тщетно. В конце концов решив задачу, он отоспится, отмоется в бане, оденется в чистое, а Полея за пару сеансов залечит его слабую кожу от прыщей и псориаза.

Лютовик держит кисть правой руки в черном ящике машины письма и настраивает ее. Он подкручивает колесики и морщится от еще не настроенной боли. Машина гудит горячими медными боками, из ее спины плавно вытягивается золотая лента и аккуратными витками ложится в диск, тот самый, из которого сейчас Казимиров тянет ту же самую ленту.

– Яна! – зовет Лютовик, и на кушетке рядом с алтарем шевелится шелковый халат. – Иди сюда, я начинаю.

– Черт уже? Подожди. Я же просила хоть бы за пять минут меня разбудить. – Она зевнула, потянулась длинными костлявыми руками. – Я помятая, как старая газета, меня нельзя никому показывать.

– Мы в эфире уже. Иди сюда.

– Лютовик, что б тебя! – гаркнула на него Яна, встала и, сердито ушла в ванную. Казимиров был тронут – Яна не хочет показаться ему спросонок.

– Иван, Иван. Здравствуй… да. Хм, не ожидал от тебя такого, друг. Я думал, дурацкие приключения не по твоей части. Говорю, а сам не верю, что ты жив. Я тебя похоронил уже, и себя заодно.. ну ты понимаешь.. Мы, конечно, запускали машину, но без тебя чуть башню не того.. и Полею совсем замучили.. Попробуешь расширитель сам, многое поймешь. А запасы хорошего я истратил, в том числе на твои поиски… Ну как ты мог вляпаться в такую историю и в такой ответственный момент. Янка тут ревела последнюю неделю. Никакой работы.. тоже не ожидал.. как невеста-вдова. Да, Яна?

– Лют, перестань, чего ты, я же просила.

Яна подошла к Лютовику, ущипнула его за ухо. Теперь она была свежа, румяна, худое лицо блестело душистым цитрусовым лосьоном, синие пряди нарочито небрежно уложены воском и взлохмачены длинными, как карандаши, пальцами – раз уж Казимиров жив-здоров, его больше не жалко, и не хватало, чтобы он решил, что ради него она прихорашивается. Но под глазами у Яны усталые тени, они расходятся от перламутровых слезниц в стороны. Кажется, именно эта черта обезоруживала Казимирова больше всего. Они давали Яниному лицу ту непроходящую усталость, которую он принимал за надменность. Сама Яна ненавидела эти синяки и боялась, что, когда с годами они станут глубже и темнее, при ней не останется интересных мужчин, а один только Ваня, настолько же родной и привычный, что и эти собачьи пятна под глазами.

– Ваня, привет.. Напугал так напугал. Я так рада, что ты жив.. очень тебя ждем.. ты возвращайся поскорее. – Все это прозвучало так неловко, что Яна в конце запнулась, а Казимиров криво и даже победно улыбнулся. Он испытал торжество мертвого мальчишки, который говорил себе в горькие минуты: ”Вот умру, то-то вы наплачетесь”. Наконец-то его заметили, наконец-то безответное холодное сердце почувствовало хоть что-то о нем. Тем более он он не мертвый мальчик, а очень даже живой. Он вернется, посмотрит на Яну выжженными войной глазами. Как она встретит его? Уже сейчас Яна не знала, как вести себя с ним. Лишенная обыкновенной надменности на казимировский счет, она робела и запиналась. Господи, неужели, когда он вернется, Яна будет смотреть на него уже без привычной снисходительности и скуки. Небезразличие! А ему самому она будет так же дорога без своей холодной рыбьей кожи? Судя по сердцебиению, похожему на щенячий галоп, – да.

– Ладно, Иван, послушай, пожалуйста я обрисую тебе картину. Ты выжил чудом, насколько мне известно, ты даже не ранен. Если удача имеет свой запас, то ты, наверное, живешь в долг. Очень тебя прошу, для общего дела и моего спокойствия, пожалуйста, умоляю, береги себя всеми силами, не ешь рыбу с костями, держись подальше от ветхих зданий, трамвайных путей и мокрых лестниц, на кону слишком много, я не могу больше тобой рисковать даже на одну триллионную долю. Без тебя машина как чужая. Клянусь, если бы я только знал, что так будет, я бы делал все один, как отец.

Лютовик и от прежних неудач говорил так, но всегда получал отпор от Казимирова и Яны, они все же высоко оценивали и свою синергетическую роль в деле. Без жрицы и настройщика, а с одной только Леей он бы топтался на месте, как и Яворов в последние годы, а потом бы сошел с ума и застрелился.

Собственные мысли Казимирова звучали среди воспоминаний золотой ленты и не мешали Лютовику рассказывать о злоключениях с Машиной Цветка и как он выкрутился в итоге, переведя ее внутренние избытки в тон сожалений на семнадцать градусов, как поставил реле высоты на четыре маха, ввел в систему раствор медной кислоты и убавил разбег сомнений до самого малого. Казимиров снова испытал чувство ревности – это были очень даже изящные решения.

– Поверь, братец, я сражаюсь, как зверь, чтобы вытащить тебя, но это непросто. Каждую ночь в Коряжну ходят корабли со снабжением и возвращают на материк беженцев и раненых. Только Соло топят их по несколько посудин за ночь. Тобой я больше рисковать не могу. Два раза в неделю к вам ходят скоростные бронелодки столичной флотилии, на них безопасно, но, черт, мы даже вместе с царем не можем устроить тебе там местечка. Все обратные места заняты магнатскими женами, детками и любовницами… Терпи, пожалуйста, мы все решим. Ты, главное, отдохни как следует, восстановись, я прислал тебе немного нашего горького расширителя. Если хочешь, сделай себе состав, только самый мягкий сбор, самый легкий – я не шучу, Иван.. и заклинаю всеми святыми героями, будь во всем осторожен. Лучше дождись возвращения, и здесь Полея тебя полечит. Сейчас она у себя, спит. Были очень тяжелые сеансы.

Тут казимировой памяти коснулся образ прекрасной Полеи, и от этого стало светлее. Даже невидимое ее присутствие было лекарством.

Дальше Лютовик радовался, что Гроболом здорово сломал Соло игру, но у Экстли в рукаве еще есть карты. Он чувствовал его руку в каждом движении Соло. И только они – великолепная троица Явроса и новый маровар Ягр – смогут остановить врага.

Напоследок Лютовик сказал, что скоро пригодится казимировское знание языка Соло. В тайной службе устава ждут партию пленных. Их должны будут перевести на материк для исследований, скорее всего, их заберет панцарский устав, так что Лютовик договорился, чтобы Казимиров поприсутствовал на первом допросе переводчиком, понаблюдал за Соло, послушал, о чем говорят, а если будет свежий труп в годном состоянии, то хорошо было бы исследовать мозг и щитовидную железу. У Лютовика были кое-какие подозрения, но они требовали опытного подтверждения.

Казимиров тоже имел соображения, но держал их подальше, потому что воспоминания о Соло немедленно заваливали его кровавой грязью и будили промеж ушей комок истязаемых детей. От этого конец письма оказался смазан, память сжалась и затвердела. Господи, Вий, неужели навсегда теперь в его памяти этот тоскливый сгусток?

Раньше самым скверным воспоминанием Казимирова была раздавленная машиной кошка и писклявые сиротки котята с гноящимися глазами, а теперь вместо раздавленной кошки – груды раздавленных людей, вместо пищащих котят – визжащие дети, а сверху, как могильный камень на грудь, покойница в голубом сарафане.. мамочки.. Мамочка.. и только подобный первозверю Яру-Секачу, свиномордый, глупый и злой весельчак Мамочка мог подняться в потной гимнастерке, лоснящейся на пузе, улыбнуться мелкими зубками, сказать гадость про очкастого размазню Казимирова, закрыть его от войны и от Соло, и занять своей добродушной рожей все проклятое оскверненное место в памяти.

Мамочка снова спас, но от этого Казимирову невыносимо захотелось выпить. Одна пустота, внизу груди, требовала глотка горючей жидкости, другая пустота, во лбу, готова была затянуть в себя целую тучу сигаретного дыма.

Читать далее