Читать онлайн Твоя последняя ложь бесплатно

Твоя последняя ложь

Mary Kubica

Every Last Lie

* * *

©2017 by Mary Kyrychenko

© Лисочкин А., перевод на русский язык, 2025

© Издание на русском языке, оформление ООО «Издательство „Эксмо“», 2026

* * *

Маме и папе, моим главным поклонникам

Клара

Говорят, что смерть приходит тройками. Сначала это был тот мужчина, который жил через дорогу от моих папы с мамой, – мистер Баумгартнер, умерший от рака простаты в возрасте семидесяти четырех лет. Затем – моя бывшая одноклассница, всего двадцати восьми лет от роду, жена и мать, умершая от легочной эмболии – тромба, который угодил прямиком в легкие.

А потом это был Ник.

Я сижу на диване, когда рядом со мной начинает звонить телефон. На экране высвечивается имя Ника; его знакомый голос на другом конце провода звучит точно так же, как и в любой из тех тысяч раз, когда он мне звонил. Но на сей раз все по-другому, потому что звонит он мне в последний раз.

– Ку-ку, – говорит Ник.

– И тебе ку-ку.

– Ну как там делишки? – спрашивает он.

– Нормально, – отвечаю я ему.

– Феликс спит?

– Угу, – отвечаю я. Так вот обычно и поступают новорожденные: гулеванят всю ночь, а потом весь день спят как убитые. Феликс лежит у меня на руках, просто приковав меня к этому дивану. Я больше ничем не могу заняться, кроме как смотреть, как он спит. Феликсу четыре дня и три часа. Еще через семнадцать минут ему исполнится четыре дня и четыре часа. Роды были долгими и напряженными, как это почти всегда и бывает. Несмотря на эпидуральную анестезию, было жутко больно – целых три часа тужилась, хотя вроде бы каждые следующие роды должны проходить легче. С Мейси все прошло легко и быстро, а вот с Феликсом пришлось помучиться.

– Может, стоит разбудить его? – предлагает Ник.

– И как ты себе это представляешь?

В моих словах нет злости. Они звучат устало. Ник это понимает. Он знает, насколько я вымоталась.

– Ну не знаю… – говорит Ник, и я почти слышу пожатие плеч в этих его словах, вижу усталую, но все равно мальчишескую улыбку Ника на другом конце линии, его обычно чисто выбритое лицо, на котором в это время дня начинают проявляться намеки на коричневую щетину, под носом и на подбородке. Его слова звучат приглушенно. Телефон выскользнул у него из-под щеки, и я слышу, как он шепчет Мейси в сторонку: «Давай-ка сходим на горшок перед отъездом», и представляю, как его умелые руки быстро меняют бледно-розовые балетки на ярко-розовые пластиковые кроксы. Вижу, как Мейси извивается у него в руках, дрыгая ногами. Мейси хочет опять присоединиться к компании других четырехлеток, которые упражняются в неуклюжих растяжках и наклонах с касаниями пальцев ног.

«Ну папочка-а… – хнычет она тоненьким голоском. – Мне сейчас не нужно на горшок!»

И твердая, но нежная команда Ника: «Давай-ка все-таки попробуй».

Ник – просто идеальный родитель. Я склонна уступать и соглашаться, устало бросив: «Ну ладно», но только лишь для того, чтобы пожалеть об этом, когда за три мили до дома Мейси вдруг сдвигает коленки и кричит, что ей срочно нужно в туалет, и в глазах у нее стыд, который говорит мне, что в туалет ей уже поздно.

Голос Мейси затихает в девчоночьем тубзике, и Ник опять на телефоне.

– Захватить что-нибудь готового на ужин? – спрашивает он.

А я смотрю на Феликса, который крепко спит на моем все еще выпирающем животе. Грудь у меня сочится, и на белой хлопчатобумажной блузке расплываются влажные пятна. Я сижу на пакете со льдом, чтобы облегчить послеродовые боли. Потребовалась эпизиотомия, наложены швы, кое-где просачивается кровь. Сегодня я не была в душе, а те часы, которые мне удалось поспать за последние четыре дня, можно пересчитать по пальцам одной руки. Веки у меня тяжелеют, угрожая окончательно закрыться.

В телефоне опять голос Ника.

– Клара, – говорит он, на сей раз принимая решение за меня, – давай все-таки возьму что-нибудь по дороге. Мы с Мейси скоро будем дома. А потом ты сможешь отдохнуть, – говорит он, и наш вечерний распорядок будет примерно таким: я посплю, а Ник разбудит меня, когда придет время кормить Феликса. А потом наступит полночь – Ник пойдет спать, а я проведу остаток ночи без сна, опять с неугомонным Феликсом на руках.

– Китайскую или мексиканскую? – спрашивает он, и я отвечаю, что китайскую.

Это последние в моей жизни слова, которыми я обмениваюсь со своим мужем.

* * *

Я жду вроде уже целую вечность, уставившись в сплошную черноту безжизненного экрана телевизора, пульт от которого высовывается из-под пестрой подушки на кожаном диванчике в другом конце комнаты. Я не могу рисковать тем, чтобы разбудить Феликса, подобрав его. Я не хочу будить Феликса. Перевожу взгляд с телевизора на пульт и обратно, как будто могу включить телевизор при помощи какой-то мозговой телепатии, чтобы избежать всепоглощающей скуки и тех занудно повторяющихся действий, которые сопровождают уход за младенцем – есть, спать, какать, повтор, – с помощью нескольких минут «Колеса фортуны» или вечерних новостей.

Когда же Ник наконец вернется домой?

Харриет, наша рыжая бордер-колли – правильно ее окрас именуется «ред-мерль», – лежит у моих ног, свернувшись клубочком и почти сливаясь с джутовым ковриком, – тоже часть обстановки, а также наша охранница. Шум машины она слышит раньше меня. Одно из ее заостренных ушей встает торчком, и Харриет тут же поднимается с коврика.

Я тщетно жду звука открывающейся двери гаража и того момента, когда из-за стальной двери в дом с разбегу ворвется Мейси, кружась, как маленькая балерина, по деревянному полу. В животе у меня уже урчит при мысли, что скоро можно будет поесть. Я здорово проголодалась.

Но вместо этого от входной двери доносится что-то вроде покашливания, кто-то деловито стучит, и Харриет понимает, что это не Ник.

Я встаю с дивана и открываю дверь.

Передо мной стоит какой-то мужчина, который что-то мне говорит, но я никак не могу уловить смысла его слов. Они паря'т в пространстве между нами, словно какие-то юркие светлячки, и быстро уворачиваются, когда я пытаюсь поймать их.

– Вы миссис Солберг? – спрашивает он, и когда я отвечаю, что да: – Произошел несчастный случай, мэм.

На нем черная рубашка и черные же брюки. На рубашке – какие-то нашивки и значок. На машине, которая стоит на нашей подъездной дорожке, написано «Служить и защищать».

– Мэм? – произносит мужчина, когда я ему не отвечаю. Феликс оттягивает мне руки, словно пакет с картошкой. Весь обмякший, он все еще спит и с каждой секундой становится все тяжелее. Харриет сидит у моих ног, пристально глядя на этого незнакомого человека перед дверью.

Хотя мои уши слышат его слова, мозг неспособен их обработать. Я виню в этом недостаток сна – или, может, это просто отрицание… Смотрю на мужчину передо мной и лишь гадаю: «Чего он от меня хочет? Что он пытается мне продать?»

– Это может подождать? – спрашиваю я, прижимая Феликса к груди, чтобы этому человеку не были видны влажные пятна от молока на моей рубашке.

Все внутри налилось тяжестью, ноги горят. Я прихрамываю – тоже последствие родов.

– Мой муж скоро будет дома, – обещающе произношу я. – Буквально с минуты на минуту. – И вижу деланое сочувствие на бесстрастном лице мужчины. Он уже проделывал это раньше, множество раз. Я говорю ему, что Мейси занимается балетом, что Ник уже наверняка подъезжает к дому, пока мы тут разговариваем, что он будет здесь с минуты на минуту. Сообщаю этому человеку, что Ник просто заскочил купить что-нибудь на ужин, так что скоро будет дома. Не знаю, зачем я так много говорю. Открыв дверь пошире, я приглашаю его войти.

– Не хотите подождать в доме? – говорю я и еще раз повторяю, что Ник скоро будет дома.

На улице почти восемьдесят пять градусов тепла[1]. Сегодня двадцать третье июня.

Его рука у меня на локте, в другой руке шляпа. Он входит в мой дом, стараясь держаться поближе ко мне, явно готовый подхватить Феликса, если я вдруг упаду.

– Произошел несчастный случай, мэм, – повторяет он.

* * *

Китайскую еду, которую мы обычно покупаем навынос, готовят в маленьком ресторанчике в соседнем городке. Нику нравятся их жареные пельмешки, а мне – супчик с яичными хлопьями. Этот ресторанчик от силы в пяти милях от нас, но от него к нам ведет сельская улочка, скорее даже шоссейка, по которой Ник любит ездить, поскольку старается избегать интенсивного движения на трассе, особенно в час пик. Харви-роуд – ровная как доска, ни одного подъема или спуска. Она совсем узенькая, кое-где едва ли свободно разъедутся две машины, особенно на том почти девяностоградусном повороте, похожем на букву L, – на двойную желтую разделительную линию там мало кто обращает внимания, вслепую выезжая прямо на нее на этом крутом повороте. По всей длине Харви-роуд цепочкой протянулись усадьбы, владельцы которых могут позволить себе увлечение коневодством, – большие, современного вида строения, окруженные оградами из штакетника, за которыми пасутся чистокровные английские верховые лошади и американские квотерхорсы[2]. Это элитная версия сельской местности, расположенная в укромном уголке между двумя процветающими пригородами, которые, как снежный ком, обрастают многочисленными универмагами, минимаркетами, бензоколонками и стоматологическими кабинетами.

Денек выдался солнечный – из тех чудесных дней, которые сменяются великолепным закатом, подобно рукам царя Мидаса превращающим мир в золото. Солнце висит в небе, словно китайский фонарик, золотое и яркое, сияя прямо в глаза сидящим в машинах, втихаря проникает в зеркала заднего вида, напоминая нам о своем господстве в этом мире, ослепляя водителей независимо от того, в каком направлении – от него или к нему – они едут. Однако солнце – лишь одна из причин этой аварии. Есть еще крутой поворот и слишком высокая скорость Ника – в общем, три вещи, которые столь же плохо сочетаются между собой, как сода и уксус.

Все это он и говорит мне, этот мужчина в черной рубашке и черных брюках, который стоит передо мной, поддерживая меня за локоть в ожидании, что я вот-вот упаду. Вижу, как клин солнечного света падает через открытую входную дверь в мой дом, окрашивая лестницу, потертые полы из орехового дерева и волосики на беззащитной головенке Феликса в золотистый оттенок.

Есть слова и выражения, столь же неуловимые и ускользающие, как и «ДТП»: «несоблюдение скоростного режима», «столкновение», «дерево»…

– Кто-нибудь пострадал? – спрашиваю я, зная про привычку Ника ездить слишком быстро, и перед моим мысленным взором возникает картина, как он сталкивает с дороги какую-то другую машину, которая врезается в дерево.

И опять рука у меня на локте – крепкая рука, которая поддерживает меня в вертикальном положении.

– Мэм, – повторяет он. – Миссис Солберг…

Он говорит мне, что никого там не было. Никто не видел, как Ник вошел в поворот на скорости более пятидесяти миль в час[3] и его машина взлетела в воздух, повинуясь исключительно законам физики: скорости, вектору ее направленности и первому закону движения Ньютона, согласно которому движущийся объект остается в движении до тех пор, пока не столкнется с белым дубом.

А я говорю себе вот что: если б я попросила на ужин мексиканскую еду, Ник уже давно был бы дома.

* * *

Лампы дневного света тянутся вдоль потолка, словно вереница машин, вплотную друг за другом остановившихся на светофоре. Их свет отражается от линолеумного пола в коридоре, падая на меня сразу с двух сторон – как, собственно, и все остальное в этот момент наваливается со всех сторон одновременно: Феликс, который вдруг ни с того ни с сего проголодался; мужчины и женщины в медицинских халатах; проносящиеся мимо каталки; чья-то рука на моей руке; чья-то сочувственная улыбка; стакан ледяной воды в моих дрожащих пальцах; холодный жесткий стул; Мейси.

Феликса вдруг больше нет у меня на руках, и на какую-то долю секунды я теряю связь с реальностью. Мой отец уже здесь, стоит прямо передо мной, держа на руках Феликса, а я прижимаюсь к нему, обхватываю его руками, и мой отец тоже обнимает меня. Он худой, но крепкий, мой папа. Волосы у него – не более чем несколько жиденьких серебряных прядей на гладкой в остальном голове, кожа потемнела от пигментных пятен.

– Господи, папочка… – лепечу я и только там, на руках у отца, осознаю правду: мой муж Ник лежит бездыханный на операционном столе, мозг его мертв, хотя жизнь поддерживается аппаратами жизнеобеспечения, в то время как уже составляется список реципиентов, которым достанутся его органы, – тех, кто получит глаза моего мужа, его почки, его кожу… Теперь за него дышит аппарат искусственной вентиляции легких, поскольку мозг Ника больше не способен приказывать легким дышать. Мозговая активность полностью отсутствует, равно как и кровообращение. Вот что говорит мне врач, который стоит передо мной. Мой отец стоит позади меня, и они сейчас словно пара подставок для книг, подпирающих меня и удерживающих в вертикальном положении.

– Я не понимаю… – говорю врачу, больше потому, что отказываюсь в это верить, чем по той причине, что и вправду не понимаю, и он подводит меня к стулу и предлагает сесть. И когда я опять смотрю в его карие сосредоточенные глаза, он объясняет еще раз:

– У вашего мужа черепно-мозговая травма. Которая вызвала отек и кровотечение в мозгу, – говорит врач, скрестив руки на своей узкой груди. – Внутричерепное кровоизлияние. Кровь растеклась по поверхности мозга…

И где-то в этот момент он теряет меня, поскольку все, что я сейчас могу себе представить, это океан красной крови, накатывающий на песчаный пляж и окрашивающий песок в пурпурно-розовый цвет. Я больше не могу уследить за его словами, хотя он изо всех сил пытается мне все объяснить, подбирая слова покороче и попроще, поскольку выражение моего лица становится все больше недоумевающим и растерянным. Ко мне подходит какая-то женщина и просит меня подписать бланк разрешения на донорство, объясняя, под чем именно мне предстоит поставить подпись, и я негнущимися пальцами нацарапываю свою фамилию в строке рядом с ее указательным пальцем.

Мне разрешают зайти в травматологическое отделение, чтобы посмотреть, как второй врач, на сей раз женщина, проводит те же тесты, что только что провел врач-мужчина, исследуя зрачки Ника на предмет расширения, проверяя его рефлексы. Голову Ника вертят то влево, то вправо, а женщина в медицинской униформе следит за движением его серо-голубых, как сталь, глаз. Взгляд ее строг, выражение лица становится все более мрачным. Результаты КТ[4] просматривают снова и снова, и я слышу, как из-за двери доносятся все эти слова: «дислокация головного мозга», «внутричерепное кровоизлияние», и я хочу, чтобы они просто залепили это место пластырем, после чего мы все сможем поехать домой. Я страстно желаю, чтобы глаза Ника, его горло сделали все, что этим людям от них требуется. Я умоляю, чтобы Ник кашлянул, чтобы его глаза расширились, чтобы он сел на каталке и заговорил. «Китайскую или мексиканскую?» – произнес бы он, и на сей раз я бы ответила, что мексиканскую.

Я никогда больше не буду есть китайскую еду.

* * *

Я прощаюсь. Я стою перед все еще живым, но уже мертвым телом Ника и прощаюсь с ним. Но больше ничего не говорю. Кладу свою ладонь на ту руку, которая совсем недавно обнимала меня, которая всего несколько дней назад гладила мои влажные волосы, пока я выталкивала младенца из своего тела. Руку, которая всего пару часов назад сжимала крошечную ручку Мейси, когда они выскочили за дверь – она в бледно-розовом трико и балетной пачке, он в той самой одежде, которая теперь забрызгана кровью, поспешно оборванная с его тела торопливой рукой медсестры, словно магазинные купоны, – направляясь в балетный класс, в то время как я осталась с Феликсом на руках. Я провожу дрожащей рукой по его волосам. Касаюсь щетины на лице. Облизываю большой палец и вытираю каплю прозрачной жидкости у него над глазом. Прижимаю губы ему ко лбу и плачу.

Совсем не таким я хотела бы его запомнить – здесь, на этой асептической кровати, с трубками, торчащими у него из руки, горла и носа; с залепленным кусочками пластыря лицом; со всеми этими мерзкими попискиваниями и гудочками громоздящихся вокруг аппаратов, напоминающими мне о том, что, если б не они, Ник был бы уже давно мертв. Лицо у него изменилось, и внезапно я понимаю, что это не мой Ник. Произошла ужасная ошибка. Сердце у меня пропускает удар. Лицо этого человека покрыто синяками и распухло так, что его уже невозможно узнать ни мне, ни его несчастной жене – какой-то другой женщине, которой скоро сообщат, что ее муж мертв. В эту палату привезли какого-то другого мужчину, приняв его за Ника, и его жена, жена этого бедолаги, бродит сейчас по однотонным больничным коридорам, гадая, где он может быть. Вероятно, его тоже зовут Ник, но мой Ник сейчас где-то в совсем другом месте, с Мейси. Я смотрю на это неподвижное тело передо мной, на окровавленные волосы, бледную податливую кожу, на одежду – одежду Ника, как я думала всего несколько мгновений назад, – но теперь вижу, что ту унылую синюю рубашку поло, что была срезана с его тела, мог бы носить абсолютно любой мужчина. Это не мой Ник, теперь я это знаю. Быстро разворачиваюсь и прорываюсь за занавешенную перегородку, чтобы найти кого-нибудь – кого угодно – и объявить о своем открытии: человек, который умирает сейчас на этой больничной койке, – это не мой муж. Смотрю совершенно ошеломленной медсестре прямо в глаза и требую объяснить, что они сделали с моим мужем.

– Где он? Где он? – умоляю я, хватая эту женщину за руку и встряхивая ее.

Но, конечно же, это Ник… Тот мужчина на больничной койке. Мой Ник, и теперь все в этой больнице с жалостью смотрят на меня, явно радуясь тому, что не находятся сейчас на моем месте.

Когда я немного успокаиваюсь, меня отводят в другую комнату, где на больничном столе рядом с моим отцом сидит Мейси, которая увлеченно рассказывает ему про свою преподавательницу балета, мисс Бекку – какая та красивая, какая классная. Кто-то из больничного персонала уже сказал мне, что с Мейси всё в порядке, и все же меня захлестывает волна облегчения, когда я вижу ее собственными глазами. Ноги у меня подгибаются в коленях, и я хватаюсь за дверной косяк, убеждая себя, что это и вправду так. С ней действительно всё в порядке. Накатывает головокружение, комната вращается вокруг меня, как будто я Солнце, а она Земля. Отец крепко прижимает к себе Феликса, а у Мейси в руке – леденец на палочке, вишнево-красный, ее любимый, который уже окрасил ей язык и губы в ярко-красный цвет. На руке у нее марлевая повязка – «всего лишь небольшая ссадина», как меня заверили, – а на лице улыбка. Широкая. Яркая. Наивная. Она еще не знает, что ее отец мертв. Что он умирает, пока мы тут разговариваем.

Мейси поворачивается ко мне, все еще оживленная после балета.

– Смотри, мамочка, – говорит она, – здесь дедуся!

Так моя дочь называет моего папу еще с двухлетнего возраста, когда не умела выговаривать «ш» и слово «дедушка» ей просто не давалось. Мейси вкладывает свою липкую от леденца ладошку в его ладонь, которая в три раза больше ее собственной. Она совершенно равнодушна к слезам, льющимся из моих глаз. Ее тонкие ножки свисают с края смотрового стола, одна туфелька потерялась во всей этой суматохе после аварии. Колготки порваны на коленках. Но Мейси это ничуть не беспокоит. Одна из ее косичек расплелась и длинными локонами раскинулась по плечам и по спине.

– А где папа? – спрашивает она, пытаясь заглянуть мне за спину, чтобы посмотреть, не там ли прячется Ник.

У меня не хватает духу рассказать ей, что с ним случилось. Я представляю себе ее безмятежное невинное детство, прерванное всего двумя словами: «Папа умер». Она поглядывает в сторону открытой двери, ожидая появления Ника, похлопывает себя по маленькому животику и говорит, что жутко проголодалась. Так проголодалась, что съела бы целую свинью, говорит она. Лошадь, чуть не поправляю я ее, держа в голове стандартное выражение, но тут же понимаю, что это не имеет никакого значения. Теперь, когда Ник мертв, ничего больше не имеет значения. Глазенки у Мейси светятся надеждой, улыбка все столь же широкая.

Но это ненадолго.

По громкой связи объявляют «синий код»[5], и в коридоре сразу же разворачивается бурная деятельность. Мимо пробегают врачи и медсестры, прокатывают реанимационную тележку. Колеса ее грохочут по линолеумному полу, медицинские принадлежности в тележке дребезжат в своих металлических ящичках. Моя дочь вдруг вскрикивает от испуга, спрыгивает со стола и падает на колени, сжавшись в комок на полу.

– Он здесь! – скулит Мейси, и когда я тоже опускаюсь на колени и заключаю ее в объятия, то замечаю, что она вся дрожит. Наши с отцом взгляды встречаются.

– Он поехал за нами сюда! – кричит Мейси, но я говорю ей, что нет, папы здесь нет, и когда я прижимаю ее к себе и глажу ее растрепанные волосы, то не могу не задаться вопросом, как понимать эти ее слова и почему всего за несколько секунд надежда Мейси увидеть Ника вдруг сменилась таким испугом.

– В чем дело, Мейси? – спрашиваю я. – Что случилось?

Но она лишь мотает головой и крепко зажмуривает глаза. Как будто не хочет ничего мне говорить.

Ник

Раньше

Клара стоит перед кухонной раковиной в полосатой футболке с круглым вырезом, сильно растянутой спереди. Растянутой нашим с ней ребенком. Футболка из какой-то упругой тянущейся ткани вроде спандекса, поэтому плотно облегает выпирающий живот. Со спины нипочем не догадаешься, что Клара беременна. Темные джинсы плотно облегают ее фигурку, а широкий эластичный бандаж, который удерживает нашего малыша, надежно скрыт под удлиненной футболкой. Но вот сбоку – совсем другая история. Оттуда, где сейчас стою я, прямо рядом с ней, и, словно загипнотизированный, наблюдаю, как она елозит металлической мочалкой по поверхности сковородки, счищая остатки пригоревшей яичницы, ее живот, которым она наваливается на край раковины, кажется непомерно большим. Вдоль вертикальных полосок футболки на животе тянется красный след от соуса табаско – там, куда то и дело попадают брызги воды из раковины.

Скоро даже ее рубашки для беременных перестанут быть ей впору.

Мы уже начинаем подозревать, что в ее чреве скрывается будущий лайнбекер[6], или боксер-профессионал, или защитник хоккейной команды «Блэкхокс»[7]. В общем, что-то из этой оперы.

Клара откладывает мочалку и потирает поясницу, выгнувшуюся под весом нашего малыша, после чего опять начинает оттирать сковородку. Над раковиной поднимается горячий парок, отчего Клара обливается по'том. В последнее время ей всегда жарко. Икры и ступни у нее отекли, как у женщины средних лет, борющейся с пагубным воздействием земного притяжения, так что ей уже даже не влезть в свои старые туфли. Голубенькая полосатая футболка начинает желтеть от пота под мышками.

Но я все равно смотрю. Моя Клара восхитительна.

– Джексон, – говорю я, с трудом отводя взгляд от жены и собирая со стола посуду после завтрака: чашку Мейси с недоеденными хлопьями, свою пустую тарелку. Сметаю остатки в мусорное ведро, загружаю чашку и тарелку в посудомоечную машину, забрасываю туда ложку.

– Слишком модное имя, – отвечает Клара, не отрывая взгляда от сковородки и горячей воды, льющейся в раковину из нержавейки из крана, который я недавно заменил – пришлось поставить новый смеситель. В нашем доме в ремесленном стиле[8], построенном на рубеже веков, всегда есть к чему приложить руки. Клара хотела новый дом, а я хотел дом с характером, с индивидуальностью. С душой. Победа осталась за мной, хотя я частенько жалел об этом – когда мои вечера и выходные уходили на починку то того, то другого, то третьего.

– Куда бы мы с ним ни пошли, рядом окажутся еще как минимум два Джексона, – говорит Клара, и я соглашаюсь с этим, зная, что она права.

Делаю еще одну попытку.

– Брайан, – говорю я на этот раз, зная, что за последние годы не встречал ни одного Брайана моложе двадцати пяти. Мой Брайан будет единственным Брайаном, который все еще ребенок, в то время как все остальные – тридцатилетние лысеющие бизнесмены.

Клара качает головой.

– Больно уж по-простецки, – говорит она. – С таким же успехом можно назвать его Уильямом, Ричардом или Чарльзом.

– А чем плох Чарльз? – спрашиваю я, и Клара улыбается, глядя на меня своими травянисто-зелеными глазами. Чарльз – это мое второе имя, данное мне моим отцом, тоже Чарльзом. Но Клару оно тоже не устраивает.

– Больно уж по-простецки, – повторяет она, качая головой, так что протянувшиеся вдоль полосок футболки длинные пряди волос на спине колышутся из стороны в сторону.

– Как насчет Бёрча? – предлагает в свою очередь Клара, и я громко смеюсь, понимая, что это и есть корень спора – имена вроде Бёрча. Или Финбара. Или Сэдлера – имена, которые она предлагала вчера и позавчера.

– Ну уж нет! – говорю я, после чего подхожу к ней сзади и обнимаю ее, уткнувшись подбородком в ее худенькое плечо и обхватив руками ее выпирающий живот. – Мой сын никогда не будет Бёрчем! – решительно заявляю я, и младенец тут же пинает меня сквозь футболку: эдакое внутриутробное «дай пять», типа как соглашается.

– Ты мне еще потом спасибо скажешь, – говорю я ему, зная, что шестиклассники предрасположены цепляться к мальчишкам по имени Бёрч, Финбар или Сэдлер.

– Рафферти? – вопросительно произносит она, и я опять издаю стон, а кончики моих пальцев опускаются к пояснице Клары, где начинают нажимать на ноющие суставы и нервы. «Ишиалгия», – сказал ей ее акушер-гинеколог, имея в виду ослабление связок, вызывающее боль, смещение центра тяжести, увеличение массы тела. Нет никаких сомнений в том, что малыш Брайан появится на свет крупным дитятей, намного крупней, чем была Мейси, которая при рождении весила семь фунтов и восемь унций[9].

Клара шумно выдыхает от моих давящих прикосновений. Это приятно, но все равно больновато.

– Разве это не веревочка такая? – спрашиваю я, нежно поглаживая ее по спине, представляя себе, как Клара тщательно обматывает завернутые в цветную бумагу праздничные подарки отрезками красной и зеленой рафферти.

– Веревочка – это рафия, – говорит она, и я смеюсь ей в ухо.

– Нужно ли мне еще что-то говорить? – вопрошаю я. – Рафия, Рафферти… Какая разница?

– Разница есть, – со знанием дела говорит она, отталкивая мои руки от своей спины. На данный момент с нее хватит этого моего массажа, но вечером Клара вновь вернется к этой теме, когда мы уложим Мейси в постель, а сама она, сонно раскинувшись на нашем матрасе, будет просить меня помассировать ей спину, направляя мои пальцы к самым болезненным местам. «Ниже!» – будет командовать она. Или «Левей!», когда мы вместе найдем то место, где головка маленького Рафферти пристроилась в глубинах ее таза. Клара больше не может лежать на спине, хотя единственное, чего ей хочется, – это полежать на спине. Но гинеколог сказал «нет» – это вредно для ребенка. Теперь мы спим, разделенные длинным диванным валиком, который занимает больше места, чем я сам, и я знаю, что это лишь вопрос времени, когда я вдруг обнаружу, что сплю на полу. Мейси в последнее время тоже с явным беспокойством поглядывает на растущий живот своей матери, зная, что скоро ей придется делить свой дом, свои игрушки, своих родителей с маленьким мальчиком.

– Почему бы тебе не присесть? – говорю я Кларе, поскольку вижу, что она устала и ей жарко. – Давай я домою посуду, – предлагаю, но Клара не садится. Она упрямая. Это одна из многих черт, которые я в ней люблю.

– Я уже почти закончила, – говорит она мне, продолжая оттирать эту сковородку.

Так что я принимаюсь собирать раздерганную на листы воскресную газету на обеденном столике, за которым тихонько сидит Мейси, листая комиксы – «приколы», как она их любит называть, потому что так говорит Клара. Потом она вдруг хихикает, и я интересуюсь, что она нашла там смешного, снимая у нее с подбородка остатки «Лаки Чармс»[10]. Мейси ничего не говорит, лишь тычет липким пальчиком в страницу, на которой изображен гигантский слон, растаптывающий в лепешку какого-то другого обитателя прерий. Не пойму, в чем тут прикол, но все равно смеюсь и ерошу ей волосы.

– Да, забавно, – говорю я, и тут перед глазами у Мейси оказывается картина последнего теракта, пока я укладываю газетные страницы друг на друга, готовясь затолкать их в мусорное ведро. Я вижу, как ее глаза перескакивают с комиксов на новости на первой полосе: море огня; обрушившееся здание; обломки, усыпающие то, что некогда было улицей; плачущие люди, обхватившие головы руками; агенты каких-то правоохранительных структур в бронежилетах и винтовками М16 в руках, расхаживающие среди развалин.

– Что это? – спрашивает Мейси, когда липкий пальчик на этот раз нацеливается на фото какого-то мужчины с пистолетом на улице в Сирии – красная кровь выглядит на снимке пыльно-коричневой, так что сразу и непонятно, что это кровь. А затем, не дожидаясь ответа, указывает пальцем на женщину, стоящую позади этого мужчины и залитую слезами.

– Ей грустно, – говорит она мне, и на ее бледном личике, которое теперь, в преддверии летней жары, гордо демонстрирует густую россыпь веснушек, появляется заинтересованное выражение. Мейси ничуть не встревожена. Она слишком мала, чтобы переживать из-за какой-то там плачущей женщины в газете. Но все равно обращает на это внимание, и я вижу вопрос на ее растерянном личике: «Взрослые ведь не плачут? Так почему же плачет эта женщина?»

И когда Мейси задает этот вопрос вслух: «Почему?» – мы все трое встречаемся взглядами. В глазах у Мейси любопытство, у Клары – замешательство. «Почему этой женщине грустно?» Мейси хочет это знать, но Клара предпочитает решительно закрыть данную тему. Для нее, когда дело касается Мейси, неведение – это благо.

– Тебе пора одеваться, Мейси, – строго говорит Клара, споласкивая сковородку и ставя ее в сушилку. Она делает несколько коротких, быстрых шагов по кухне, чтобы собрать мокрыми руками остатки газеты, и при этом ей приходится наклоняться к полу, чтобы подхватить разбросанные мною листы. Это моя обычная воскресная привычка, а также любимая мозоль Клары – просмотренные страницы я просто бросаю на пол. Наклоняясь, она придерживает рукой живот, как будто боится, что, если наклонится слишком низко, наш ребенок просто выпадет из нее.

– Я сейчас сам все подберу, – говорю я Кларе, когда она бросает все, что успела собрать, на фото покореженного здания, плачущей женщины и агентов в бронежилетах, надеясь стереть эти образы из памяти Мейси.

Но я вижу любопытные глаза своей дочери и понимаю, что она все еще ждет моего ответа. «Ей ведь грустно, – напоминают мне эти взывающие ко мне глаза. – Почему?» Я кладу ладонь на ручку Мейси, которая почти полностью исчезает под моей. Она ерзает на кухонном стуле. Четырехлетней ребенок практически неспособен усидеть на месте. Ее худенькие ножки непроизвольно болтаются под столом. Волосы у нее растрепаны, а пижама забрызгана пролитым молоком, которое чем дольше на ней остается, тем сильнее будет пахнуть чем-то прогорклым – тем запахом пролитого молока, который часто присущ детям.

– В этом мире много людей, – говорю я Мейси. – Есть плохие, есть хорошие. И, видать, какой-то плохой человек обидел эту женщину, вот она теперь и грустит. Но тебе не нужно тревожиться, что это когда-нибудь случится с тобой, – быстро говорю я, прежде чем Мейси успевает мысленно перенестись туда и представить себе разрушенные здания и винтовки М16 в нашем безопасном пригородном районе. – Пока мама и папа здесь, мы не позволим ничему подобному случиться с тобой.

И Мейси сияет и спрашивает, не можем ли мы пойти в парк. Грустная женщина напрочь забыта. Винтовки забыты. Единственное, о чем она сейчас думает, – это качели и горки, по которым можно лазать, и я киваю головой и говорю, что да. Сейчас мы с ней поедем в парк, оставив Клару отдыхать дома.

Я поворачиваюсь к Кларе, и она подмигивает мне – я молодец. Она одобряет то, как я выкрутился.

Помогаю Мейси выбраться из-за стола, и мы вместе находим ее туфельки. Перед уходом напоминаю ей заглянуть в туалет.

– Но, папочка, – хнычет она, – мне не нужно сейчас в туалет! – Хотя, конечно, все-таки идет. Как и любой другой четырехлетний ребенок, Мейси терпеть не может посещения туалета, необходимость спать днем и любую зелень.

– Все-таки попытайся, – говорю я, не забыв проследить, как она убегает в ванную, где оставляет дверь открытой настежь, а затем забирается на унитаз с помощью табурета-стремянки, чтобы пописать.

И пока ее нет целых тридцать восемь секунд и не дольше, Клара подходит ко мне, прижимается ко мне своим выпирающим животом и говорит, что будет скучать по мне, и эти ее слова, как своего рода вуду или черная магия, заставляют меня таять. У нее есть власть надо мной, и я полностью под ее чарами. Следующие сорок пять минут, пока я буду резвиться на детской площадке с Мейси, моя беременная жена будет скучать по мне дома. Я улыбаюсь, чувствуя, как по всему телу разливается тепло. Не знаю, что я такого сделал, чтобы это заслужить.

Клара стоит передо мной – высокая, всего на пару дюймов пониже шести футов, – еще не сходившая в душ, пахнущая по́том и яичницей, но необыкновенно красивая. За всю свою жизнь я никого не любил так сильно, как Клару. Она целует меня так, как умеет целовать только Клара: ее тонкие, едва ли не прозрачные губы касаются моих, оставляя меня полностью удовлетворенным и в то же время жаждущим и желающим большего. Я кладу руки на почти исчезнувшие изгибы ее талии; она просовывает свои под хлопковую ткань моей рубашки. Руки у нее все еще влажные. Клара наклоняется ко мне над своим огромным животом, и мы опять целуемся.

Но, как и всегда, этот момент пролетает слишком быстро. Не успеваем мы опомниться, как Мейси вприпрыжку выбегает из ванной и громко зовет меня: «Папа!» – и Клара не спеша отпускает меня и уходит в поисках спрея от насекомых и солнцезащитного крема.

Вскоре мы с Мейси уже катим на великах по тротуару, а Клара стоит на крыльце и смотрит нам вслед. Мы успеваем отъехать всего на пару домов, когда я слышу какой-то голос, ворчливый и грубый. Мейси тоже его слышит. А еще она видит своего друга Тедди, который сидит на лужайке перед своим домом, пощипывая травку и пытаясь не слушать, как его отец кричит на его маму. Они стоят в открытом гараже, наши соседи Тео и Эмили Харт, и все происходит чертовски быстро, когда Тео прихлопывает ее к стене гаража. Я нажимаю на тормоза велосипеда, но велю Мейси ехать дальше.

– Как доедешь до красного дома, остановись, – говорю я. Дом из красного кирпича находится всего в полуквартале от нас.

– У вас там всё в порядке? – окликаю я их с противоположной стороны улицы, слезая с велосипеда и готовясь вмешаться, если он попытается еще ей что-нибудь сделать. Я ожидаю ответа от Тео – чего-нибудь резкого и грубого, возможно даже угрожающего, – но вместо этого получаю его от Эмили, которая вытирает руки о джинсы и приглаживает волосы, отходя от стены гаража, пока Тео маячит у нее за спиной, наблюдая за ней, словно ястреб.

– Все отлично, – говорит Эмили с улыбкой, фальшивой, как спам-рассылка по электронной почте. – Чудесный денек, – добавляет она, после чего окликает Тедди и зовет его в дом принять ванну.

Тедди сразу же поднимается с земли, не с таким опасливым и неохотным видом, как Мейси, когда мы предлагаем ей искупаться в ванне. Делает, что ему говорят, и я задаюсь вопросом, просто ли это согласие или же нечто большее. Нечто больше похожее на страх. Эмили не представляется мне слабой – женщина она высокая, подтянутая, и все же так оно и есть. Я уже не в первый раз своими собственными глазами вижу, как он хватает ее в такой манере, которая уже граничит с насилием. Если он делает это в открытую, то что же там у них происходит за закрытыми дверями?

Мы с Кларой уже столько раз обсуждали эту тему, что просто и не сосчитать.

Хотя невозможно помочь тому, кто не хочет, чтобы ему помогали.

Я смотрю, как Эмили и Тедди, держась за руки, исчезают внутри. А когда опять трогаюсь с места, спеша догнать Мейси, которая стоит в конце чьей-то подъездной дорожки, поджидая меня, то замечаю Тео и его убийственный взгляд.

Клара

Горе настигает меня со всех сторон одновременно.

С утра я уже в печали, а к вечеру окончательно подавлена. Оставшись наедине с собой, сразу же плачу. Я не могу заставить себя признаться Мейси, почему Ника здесь нет, и поэтому начинаю лгать той маленькой девчушке, что стоит передо мной с печальными глазами, что ее отец очень занят, что у него какие-то срочные дела, что он на работе. Я полагаюсь на эти усталые ответы – что он скоро будет дома; что он будет дома чуть позже – и бесконечно рада, когда Мейси жизнерадостно улыбается и вприпрыжку убегает прочь, бросив мне: «Ну ладно». Пока что помиловав меня, отсрочив исполнение приговора. Позже я расскажу ей. Скоро.

Регулярно приходит мой отец. Приносит что-нибудь купленное по дороге, садится рядом со мной за стол и велит мне поесть. Накалывает еду на вилку, а вилку вкладывает мне в руку. Он предлагает сводить Мейси на игровую площадку, но я отказываюсь, потому что боюсь, что, если Мейси куда-то уйдет без меня, она тоже не вернется домой. Так что мы остаемся дома и погружаемся в тоску. Маринуемся в ней и окунаемся в нее с головой. Позволяем тоске проникнуть в каждую клеточку нашего существа, делая нас слабыми и уязвимыми. Даже Харриет грустит, уныло свернувшись клубочком у моих ног, пока я весь день держу на руках Феликса, тупо таращась в экран телевизора с мультиками Мейси. «Макс и Руби», «Любопытный Джордж»…[11] Харриет навостряет уши при звуке проезжающих машин; разносчик пиццы из соседнего дома заставляет ее вскочить с пола, приняв шум работающего на холостом ходу мотора за шум машины Ника. Я хочу сказать ей, что это не Ник. «Харриет, Ник мертв!»

Мейси, смеясь, указывает на что-то на экране телевизора, пряди медных волос падают ей на глаза. Вполне довольная тем, что по восемь часов в день может смотреть на говорящих кроликов в телевизоре и съедать на завтрак, обед и ужин по полному пакету попкорна, приготовленного в микроволновке, сейчас она спрашивает меня: «Видела?» – и я безжизненно киваю головой, хотя ничего такого не видела. Я вообще ничего не вижу. Ник мертв. На что еще можно смотреть?

Но когда я не грущу, то злюсь. Злюсь на Ника за то, что он бросил меня. За то, что был неосторожен. За то, что ехал слишком быстро с Мейси в машине. Просто за то, что ехал слишком быстро, точка. За то, что не справился с управлением и вылетел из-за руля головой вперед прямо в дерево, когда машина внезапно остановилась. Злюсь и на это дерево. Просто-таки ненавижу это дерево! Удар был такой силы, что машина, врезавшись боком в старый дуб на Харви-роуд, чуть не обвернулась вокруг него, в то время как Мейси сидела на заднем сиденье с противоположной стороны и просто чудом не пострадала. Она сидела там, пока дюралюминий машины вжимался внутрь, как при обрушении шахты, запирая ее внутри, а Ник на переднем сиденье делал свой последний самостоятельный вдох. Причины: огромная скорость Ника, солнце, поворот. Это то, что мне сказали, – факт, который до тошноты повторяется в газетах и интернет-новостях. «В результате ДТП на Харви-роуд один человек погиб. Причина – неосторожное вождение». Никакого расследования не было. Если б Ник был еще жив, ему припомнили бы множество обвинений в превышении скорости и создании аварийной обстановки, и это как минимум. Без всяких обиняков мне сказали, что это была вина Ника. Он сам виноват в своей смерти. Это из-за него я осталась одна с двумя маленькими детьми, разбитой машиной и больничными счетами. Как оказалось, смерть обходится довольно недешево.

Если б только Ник притормозил, то остался бы в живых.

Но есть и другие вещи, которые меня бесят помимо его лихачества и бесшабашности. Например, целый склад его кроссовок для бега, разбросанных за входной дверью. Они доводят меня до исступления. Они всё еще там, и по утрам, вялая и плохо соображающая после очередной бессонной ночи, я натыкаюсь на них и злюсь, что Ник не был настолько любезен, чтобы убрать свою обувь перед смертью. «Да черт возьми, Ник!»

То же самое можно сказать и про его кофейную кружку, оставленную возле кухонной раковины, и про газету, разрозненные листы которой небрежно разбросаны по всему столику в кухне, так что постоянно съезжают оттуда на пол, один за другим. Я подбираю их и швыряю обратно на деревянный стол, злясь на Ника за весь этот чертов бардак.

Это Ник во всем виноват; это он виноват в том, что умер. На следующее утро будильник Ника, как и всегда, засигналил ровно в шесть – видно, в силу привычки, как и у Харриет, которая поднялась с коврика в надежде, что ее выгуляют. Сегодня с Харриет никто не будет гулять, и завтра с Харриет никто не будет гулять. «Ваш муж, мэм, ехал слишком быстро», – сказал тот полицейский, прежде чем усадить нас с Феликсом в свою патрульную машину и отвезти в больницу, где я подписала бланк разрешения, отрекаясь от глаз, сердца и жизни моего мужа. Ну а как же иначе, говорю я себе. Ник всегда ездил слишком быстро. Мог ругаться на слепящее солнце и все равно ехать слишком быстро.

«Кто-нибудь пострадал?» – тупо спросила я, ожидая получить отрицательный ответ. Типа, никто. Какой же я была дурой! Полицейских не посылают за ближайшими родственниками, если никто не пострадал. И тогда я начинаю злиться на себя за собственную глупость. Злиться и испытывать чувство смущения.

Я позволяю Мейси спать в моей спальне. Мой отец предостерегает меня, что это не очень хорошая мысль. И все же я поступаю по-своему. Разрешаю ей спать в моей комнате, потому что кровать вдруг кажется мне слишком большой и из-за этого я чувствую себя маленькой, потерянной и одинокой. Спит Мейси беспокойно. Она разговаривает во сне, тихо зовет папу, и я глажу ее по волосам, надеясь, что она примет мои прикосновения за его. Она брыкается во сне. А когда утром просыпается, ее голова находится там, где должны быть ноги, и наоборот.

Когда в половине восьмого вечера мы укладываемся спать и спеленатый Феликс лежит в своей колыбельке рядом со мной, Мейси уже в сотый раз спрашивает у меня: «Где папа?» – а я даю ей всю тот же бессодержательный ответ: «Он скоро будет дома». Я знаю, что Ник никогда так не поступил бы. Ник совсем не так разрулил бы ситуацию, если б это я была мертва. О, как бы мне хотелось, чтоб это я была мертва! Ник куда лучший родитель, чем я. Он использовал бы слова, мягкие и обтекаемые слова, эвфемизмы и просторечия, чтобы все объяснить. Он посадил бы ее себе на колени и заключил в свои ласковые объятия. «Покоится с миром», – ответил бы он на вопрос «А где сейчас мама?». Или «Там, где ей лучше», чтобы Мейси представила меня в Диснейленде, безмятежно дремлющей на кровати в самой высокой башне замка короля Стефана вместе с восхитительной Спящей красавицей, и не было бы никакой тоски или неопределенности в том, что я мертва. Вместо этого она всегда представляла бы меня лежащей на роскошной кровати в красивом вечернем платье, с волосами, обрамляющими мое лицо, и короной на голове. Я была бы возведена в ранг принцессы. «Принцесса Клара…»

В отличие от Ника.

– Когда папа будет дома? – спрашивает у меня Мейси, и я глажу ее по волосам, заставляю себя улыбнуться и отвечаю как обычно: «Скоро», после чего быстро отворачиваюсь к чем-то недовольному Феликсу, чтобы она не увидела, что я плачу.

* * *

В день похорон Ника идет дождь, как будто само небо разделяет со мной мое горе и плачет вместе со мной. Солнце отказывается показывать свое виноватое лицо, прячась за плотными серыми дождевыми облаками, которые заволакивают небо. Ближе к горизонту громоздятся уже совсем черные тучи – просто настоящая гора Сент-Хеленс[12] из туч. Коннор, лучший друг Ника, стоит рядом со мной, слева, а мой отец – справа. Мейси притулилась между мной и отцом. Когда священник произносит все положенные в таких случаях слова, мы бросаем на гроб несколько горстей земли.

Мейси держит меня за руку, пока наши ноги вязнут в грязи. На ногах у нее резиновые сапожки, бирюзовые резиновые сапожки со щенками на голенищах, не особо хорошо сочетающиеся со свободным черным платьицем-колокольчиком. Она уже устала спрашивать, где Ник, и поэтому спокойно стоит, ничего не подозревая, пока ее отца предают земле.

– Что мы тут делаем, мамочка? – лишь раз спрашивает Мейси, удивляясь, почему все эти люди со скорбными лицами собрались под навесом из черных зонтиков, наблюдая, как закапывают в землю какой-то деревянный ящик – почти так же, как Харриет закапывает свои кости на заднем дворе.

– Это совершенно неприемлемо, – говорит мне позже мать Ника, когда мы уходим с кладбища к оставленным на парковке машинам.

А мой отец добавляет:

– Ты должна сказать ей, Кларабель.

Так он называет меня с детства, и со временем я полюбила это прозвище, хотя когда-то терпеть его не могла. Неподалеку от нас Мейси уже мчится вприпрыжку к воротам вместе со своей младшей кузиной, всего лишь трехлеткой, и обе совершенно не замечают явной печали, которая так и витает в воздухе вместе с угнетающей влажностью. На улице жарко и душно, комары и мошка множатся буквально на глазах. Я толкаю перед собой коляску с Феликсом, пробираясь по чавкающему под ногами мокрому газону и огибая гранитные надгробия. Других мертвых людей. Интересно, как они умерли?

– Я скажу ей, когда буду готова, – огрызаюсь я на них обоих – на своего отца и на мать Ника. Когда я не грущу, я злюсь. Мой отец желает мне только добра; мать Ника – нет. Я никогда ей ни капельки не нравилась, хотя эти чувства необязательно должны были быть взаимными. И все же это так.

Один только мой отец собирается заехать ко мне домой после похорон. Остальные расходятся каждый в свою сторону, неловко обнимая меня перед тем, как попрощаться. Надолго они не задерживаются, словно опасаясь, что смерть и невезение заразны, что если они будут находиться рядом со мной слишком долго, то могут запросто подхватить эту инфекцию. Даже Коннор быстро уходит, хотя перед этим спрашивает, не может ли он что-нибудь для меня сделать, быть чем-нибудь полезен. Я говорю, что нет.

Эмили – единственная, кто задерживается больше чем на две с половиной секунды.

– Позвони, если тебе что-нибудь понадобится, – говорит она мне, и я киваю, зная, что никогда ей не позвоню. Ее муж, Тео, стоит позади нее на расстоянии трех шагов или даже дальше, уже дважды поглядев на часы во время этого двадцатисекундного разговора, и, увидев его, Мейси подбегает ко мне и крепко вцепляется мне в руку, наполовину укрывшись у меня за спиной. При этом она негромко вскрикивает, и Эмили с жалостью произносит: «Бедняжка…» – как будто страх Мейси каким-то образом связан со смертью Ника, а не с Тео. Эмили – это наша соседка, с которой я могу время от времени посидеть на террасе, убивая время, пока наши дети играют – моя Мейси и ее Тедди, которому тоже четыре года. Тедди, сокращенно от Теодора, назван в честь своего отца, которого все зовут Тео. Тео, Эмили и Тедди. Только вот мы не разрешаем Мейси играть с Тедди, когда там Тео. Тео – грубый и агрессивный человек, склонный к насилию, когда злится, а иногда и без этого. Я знаю все это от самой Эмили, и все мы – Ник, Мейси и я – не раз слышали его голос, который доносился через открытые окна в тихую летнюю ночь, когда он орал на Эмили и Тедди по каким-то неизвестным причинам.

Тео пугает Мейси так же сильно, как и меня.

– Обещай, что позвонишь, – говорит Эмили, прежде чем Тео властно кладет руку ей на плечо и она поворачивается, чтобы присоединиться к остальным, спешащим поскорей удрать с кладбища, – всю дорогу через лужайку держась на шаг позади него. Я ничего не обещаю. Только когда они скрываются из виду, Мейси наконец отпускает мою руку и выходит из-под прикрытия моей тени.

– Ты в порядке? – спрашиваю я, заглядывая ей в глаза, и, когда она больше не видит ни Тео, ни Эмили, Мейси кивает головой и говорит, что да.

– Он уже ушел, – обещаю я ей, и она неуверенно улыбается.

Отец в моем доме тоже надолго не задерживается. Он не может. Есть ведь еще моя мать, конечно же, которая сидит дома с платной сиделкой, пока мой отец присматривает за мной. Он сейчас разрывается между нами обеими. И не может одновременно ухаживать и за ней, и за мной.

– Ей иногда что-то мерещится, – неохотно говорит мне отец. – Врач уже предупреждал нас на этот счет. Например, черная ворона, сидящая на карнизе для штор. Или насекомые.

Я морщусь.

– Какого рода насекомые? – спрашиваю.

– Муравьи, – говорит он мне, – которые ползают по стенам.

– Поезжай к ней, – говорю я, обескураженная известием о том, что деменция моей матери усилилась. – Я в полном порядке, – заверяю отца, после чего кладу ладонь на его худую, покрытую пигментными пятнами руку и даю ему разрешение уйти. Феликс спит; Мейси самозабвенно кружится по гостиной в танце.

Когда машина моего отца выезжает с подъездной дорожки, я вижу, что он вроде колеблется, неуверенный, что ему стоит уезжать. Показываю ему большой палец, чтобы развеять его сомнения. «Я в полном порядке, пап».

Но вот в порядке ли?

* * *

В ту ночь Мейси опять спит со мной. На заплетающихся ногах она является в мою спальню со своим потрепанным плюшевым мишкой на руках, тем самым, который когда-то был моим. Одно ухо у него едва не полностью отгрызено – результат ее нервной привычки, которая лишь набирает обороты. Мейси стоит в ногах кровати в ночной рубашке, украшенной осенними букетами георгинов всех оттенков розового – фуксии, лососевого, вишневого; на ногах у нее белые гольфы. Длинные медные волосы свисают вдоль спины, спутанные и волнистые, стягивающая их резинка держится уже где-то у самого кончика.

– Мне никак не уснуть, мамочка, – говорит она, покусывая ухо этого несчастного медведя, хотя мы обе знаем, что всего три с половиной минуты назад я поцеловала ее на ночь в ее собственной постели. Что я натянула ей одеяло до самой шеи, поцеловала плюшевого мишку во взлохмаченный лоб и тоже подоткнула ему одеялко. Что я сказала Мейси, когда она попросила, чтобы папа укрыл ее и поцеловал на ночь: «Он сразу же зайдет, как только вернется домой», надеясь, что она не увидела или не услышала этой вопиющей лжи.

Феликс устроился у меня на руках, и, тихонько похлопывая его по спинке, я постепенно погружаю его в сон. Он облачен в свой желтый спальный мешок – наверняка ему жарко в нем в душной комнате. Кондиционер, похоже, перестал работать. Что делать, когда ломается кондиционер? Только Ник может это знать, и я опять злюсь, что Ник оставил меня со сломанным кондиционером и без малейшего понятия, что с этим делать. Ник должен был составить список действий при таких вот непредвиденных обстоятельствах – на случай, если вдруг умрет. Кто должен чинить кондиционер, стричь газон, платить разносчику газет?

Окна открыты. Над нами жужжит потолочный вентилятор – над широченной кроватью, на которой теперь устроились мы с Мейси. В ногах этой кровати свернулась клубочком собака Харриет, а Феликс в своей колыбельке всего в трех футах от нас. Я не сплю, потому что перестала спать. Сон, как и большинство всего прочего в эти дни, ускользает от меня. В комнате темно, если не считать света ночника, на котором всегда настаивает Мейси, потому что боится темноты. Однако ночник отбрасывает тени на темные стены, и именно на эти тени я смотрю, пока Феликс спит, Харриет храпит, а Мейси во сне кружит по всей кровати, словно космический мусор по орбите Земли, стаскивая тонкую хлопковую простыню с моего вспотевшего тела.

А потом, в 1:37, она вдруг садится в постели, выпрямившись столбиком.

Мейси разговаривает во сне так же часто, как и бодрствуя, так что это ее бурчание поначалу не вызывает особого беспокойства. Слова, слетающие у нее с губ, в основном невразумительны. Полная чушь. То есть до тех пор, пока речь не заходит про Ника. Пока ее глаза полностью не открываются и она не смотрит прямо на меня – широко раскрытыми, испуганными зелеными глазами. Ее маленькая, липкая от пота ручка тянется к моей, и она кричит, кричит отчаянно, умоляюще: «Это плохой человек, папочка! Плохой человек гонится за нами!»

– Кто, Мейси? – спрашиваю я, осторожно встряхивая ее, чтобы разбудить. Но Мейси уже проснулась. В ногах кровати ворочается Харриет, а рядом с нами начинает плакать Феликс. Негромко, просто спросонок. А потом он вытягивает ручки над головой, и я знаю, что через миг его тихий плач перерастет в истошный крик. Феликс готов поесть, и, словно готовясь к этому, молоко из моей груди просачивается сквозь ночную рубашку.

– Он! – с трудом выдавливает Мейси, забираясь поглубже под одеяло и натягивая его себе на голову. Она прячется. Прячется от какого-то человека. Плохого человека, который преследует ее и Ника. Но Мейси ничего не знает о плохих людях – по крайней мере, я так думаю и поэтому пытаюсь убедить себя, что это всего лишь какая-то ее выдумка, что это охотники, которые убили маму Бэмби, или, может, это Капитан Крюк пришел за ней и Ником во сне. Но когда она произносит это еще раз, уже совершенно проснувшаяся и на сей раз гораздо более напуганная, чтобы списать все это на обычную выдумку, в которую она сама поверила – «Плохой человек гонится за нами!» – мой разум восполняет недостаток деталей у Мейси, представляя, как плохой человек преследует их с Ником по Харви-роуд, и от этого мое сердце начинает гулко биться в груди, а ладони потеют еще сильнее.

– Мейси! – умоляю я, стараясь произнести это как можно мягче, успокаивающе, хотя на душе у меня совсем не спокойно. Но Мейси уже лежит под одеялом и ничего не говорит. Когда я пытаюсь дотронуться до нее, она кричит: «Перестань!» – и тут же замолкает, словно какая-то игрушка, у которой только что сели батарейки. Ничего не отвечает, хотя я прошу ответить, а потом и умоляю. И когда мольбы не помогают, я начинаю злиться. Просто от отчаяния. Мне отчаянно нужно знать, о чем это болтает Мейси. Какой еще плохой человек? Что она имеет в виду?

– Если ты мне скажешь, Мейси, то утром мы можем купить пончиков, – говорю я, обещая «Лонг Джон», покрытый клубничной глазурью. Обещаю и другие материальные блага – нового плюшевого мишку, хомячка – в надежде выманить ее из черного, удушливого мира под этими простынями. Но этот мир под простынями безопасен для Мейси, так что усилия мои тщетны.

К этому времени Феликс уже заходится в крике.

– Мейси, – повторяю я, стараясь перекричать вопли Феликса и пытаясь выдернуть одеяло у нее из рук. – Какой еще плохой человек? – в отчаянии вопрошаю я, и на тот момент это лишь догадка, когда я уточняю: – Этот плохой человек был в машине? – И вижу, как Мейси под одеялом кивает, слышу, как ее тоненький голосок шепчет: «Да…», и от этого у меня перехватывает дыхание.

Плохой человек… В машине… Гнался за Мейси и Ником.

Я глажу дочку по волосам и заставляю себя дышать размеренно и ровно, изо всех сил стараясь сохранять спокойствие, в то время как весь мир рушится вокруг меня и дышать мне все труднее и труднее.

– Плохой человек, – опять всхлипывает Мейси.

Я засовываю ее плюшевого мишку под простыню, в ее влажные ладошки, и спокойно спрашиваю:

– Кто, Мейси, кто? Какой именно плохой человек? – Хотя в душе чувствую что угодно, но только не спокойствие. Кто этот плохой человек, который преследовал их с Ником? Кто этот плохой человек, который лишил жизни моего мужа?

И, не садясь в постели и не откидывая одеяла с лица, Мейси еле слышно бормочет сквозь несколько слоев ткани:

– Плохой человек гонится за нами! Он сейчас доберется до нас!

С этими словами она ракетой вылетает из-под простыней в ванную, где поспешно захлопывает и запирает дверь – с таким рвением, что висящая рядом картинка в рамке падает со стены и разбивается об пол, разлетевшись на десятки осколков.

Ник

Раньше

В то утро, стоя в ногах нашей кровати и глядя на спящую Клару, я никак не мог предположить, насколько изменится наша жизнь. Я простоял там дольше, чем планировал, глядя на нее, пока она лежала на кровати и крепко спала, совершенно очарованный движением ее глаз под прикрытыми веками, изгибом носа, нежной мягкостью губ и волос. Я прислушивался к звуку ее дыхания, ровного и размеренного, даже когда она вдруг на миг прерывалась, слегка поперхнувшись. Тонкая голубая простыня была натянута до самой шеи, и проступающий под ней живот вздымался с каждым ее вдохом.

Я стоял в ногах кровати, наблюдая за спящей Кларой, и больше всего на свете хотел забраться обратно в постель, чтобы мы провели в ней весь день, прижавшись друг к другу, как делали это раньше, гладить руками ее раздувающийся живот и часами придумывать имя для нашего малыша.

Наклоняясь, чтобы поцеловать Клару в лоб, я никак не мог знать, что снаружи назревает буря, почти уже назревшая буря, которая вскоре ворвется в нашу жизнь, и что весь этот взбаламученный ею воздух, циркулирующий в атмосфере, ждет нас прямо за входной дверью.

Я никак не мог знать, что время у меня на исходе.

* * *

За дверью спальни стоит Мейси, обхватив себя руками; волосы у нее на голове стоят дыбом. Она все еще полусонная, глаза ее пытаются привыкнуть к слабому свету, проникающему через окно в коридоре. Она трет их кулачками.

– Доброе утро, Мейси, – шепчу я, опускаясь на колени и заключая в объятия это крошечное создание, которое прижимается ко мне, усталое и измученное. – Как насчет того, чтобы нам с тобой приготовить завтрак и позволить мамочке еще немножко поспать?

Подхватываю ее на руки и несу вниз по лестнице, зная, что в последнее время ночной сон Клары постоянно прерывается из-за того, что ей никак не удается найти удобное положение для сна. В течение последних нескольких недель она много раз просыпалась из-за того, что у нее сводило ноги – либо из-за этого, либо из-за того, что ребенок отчаянно брыкался, пытаясь выбраться наружу. «У него день перепутался с ночью», – сказала мне как-то Клара, хотя мне трудно представить, чтобы в материнской утробе имелось какое-то расписание, позволяющее ребенку получить представление о времени суток. Хотя кто его знает…

С судорогами или пинками младенца я ничего не могу поделать, однако могу занять Мейси на какое-то время, чтобы Клара могла поспать.

Подогреваю в тостере замороженные вафли и, полив сиропом, подаю их Мейси, сидящей за кухонным столиком. Варю себе кофе – без кофеина, как будто я тоже беременный: таков мой добровольный обет, чтобы Кларе не пришлось страдать от этой беременности в одиночестве, – и наливаю Мейси стакан сока. Включаю для нее телевизор и ставлю кухонный таймер ровно на один час.

– Пожалуйста, не буди маму, пока не пройдут две серии «Макса и Руби» или пока не прозвенит таймер, – говорю я ей и добавляю: – Смотря что произойдет раньше, – прежде чем запечатлеть поцелуй у нее на лбу, который еще не остыл после сна. – Ты слышала меня, Мейси? Так когда тебе можно разбудить маму?

Это просто чтобы убедиться, что Мейси слушала и все услышала. Она умная девочка, иногда даже слишком умная, на свою беду, но ей всего четыре годика, и сейчас ее глаза и уши заняты мультяшными кроликами, которые заполняют экран нашего телевизора.

– Когда прозвенит таймер, – отвечает она, избегая моего взгляда. Харриет сидит на полу у ее ног – в вечной надежде, что Мейси уронит свои вафли на пол.

– Ну вот и молодец. – Засовываю ноги в туфли и достаю ключи от машины. – Чао-какао, – говорю я, открывая дверь гаража, чтобы уйти.

– Какао, – отзывается Мейси с набитым ртом.

Направляюсь в гараж, но не успеваю сделать и нескольких шагов, как на мой телефон приходит сообщение, и я останавливаюсь на полпути, чтобы посмотреть, кто это, и уже заранее вздыхаю, поскольку не жду добрых вестей. Добрые вести никогда не приходят ровно в семь утра в виде текстового сообщения.

«Можешь не спешить, – говорится в сообщении. – Опять отмена. Уилсоны тоже соскочили. Н».

Клара

Утро. Отсрочка исполнения приговора для тех, кто скорбит. На потемневшем небе появляются первые лучи солнца, возвращая кислород в этот удушливый мир, отчего становится немного легче дышать.

Я просыпаюсь на полу рядом с дверью ванной, Феликс распростерт на моих вытянутых ногах. Когда уже в восемнадцатый раз поворачиваю стеклянную ручку, дверь ванной по-прежнему заперта. Это антикварная ручка из рифленого хрусталя двадцатых годов прошлого века, ключ от нее давно потерян. А может, у нас его никогда и не было, хотя это не имело никакого значения, пока Мейси не начала запираться не с той стороны двери, как этой ночью. Когда она пробубнила из-под простыней «Плохой человек гонится за нами! Он сейчас доберется до нас!», прежде чем выскочить из постели.

Она так и не выходит.

Повсюду осколки стекла – валяются прямо на полу, даже ничем не прикрытые.

Вот уже целых четыре часа Мейси находится по ту сторону двери, и я слышу, как ее неистовый плач сменяется тихим подвыванием, а просьбы позвать папу становятся все тише, пока она, всхлипывая, не засыпает. И вот наконец появляется солнечный свет, прогоняя тени со стен.

Вот уже нескольких часов подряд я вновь и вновь прокручиваю в голове эти слова Мейси: «Плохой человек гонится за нами! Он скоро доберется до нас!»

– Ну пожалуйста, Мейси! – умоляю я в сорок седьмой раз. – Пожалуйста, выходи!

Но Мейси не хочет выходить.

* * *

Мейси сидит за столом в кухне, рассеянно уставившись на три блинчика, разогретых в микроволновке, которые лежат перед ней на тарелке. Сиропа в бутылочке осталось лишь на донышке, поэтому блинчики у нее почти сухие. Передо мной на столе вообще ничего, никакой еды. Я тоже тупо смотрю в стол. По крайней мере до тех пор, пока мне что-нибудь не подсунут под нос, что очень скоро произойдет. Отец наливает кофе в кружку, несет ее к столу и ставит передо мной на деревянную столешницу. Гладит меня по голове. Велит пить кофе. Велит Мейси есть свои блинчики.

В моей спальне наверху дверь ванной уже лежит на полу. Я сняла ее, выбив штыри из петель молотком при помощи толстого гвоздя. Отец объяснил мне по телефону, как это делается. Я сказала ему, что он мог и не приезжать – у нас всё в порядке. С Мейси всё в порядке, с Феликсом всё в порядке, со мной всё в порядке. Но отец ни на долю секунды не поверил, что с кем-то из нас всё в порядке. Наверное, из-за паники в моем голосе или из-за того, что Мейси заперлась на ночь в ванной и, лежа на полу из мозаичной плитки, плакала, пока не заснула. Я не знаю. Или, может, из-за того, что Феликс опять закатил истерику – в животике у него пусто, а я была слишком занята для того, чтобы покормить его, выбивая штыри из петель массивной филеночной двери, и это после шестидесяти семи безуспешных попыток выманить оттуда Мейси без применения всяких подручных средств.

Я не могу находиться в двух местах одновременно.

– Попросить о помощи – это нормально, – говорит мне отец, пока Мейси тычет в блинчики своей детской вилочкой, на ухватистом бирюзовом черенке которой изображена умилительная мультяшная корова. Но она не ест блинчики. Она крошит их, раздергивает на части. Просто-таки терзает эти блинчики. – Знаешь, тебе совсем не обязательно справляться со всем этим в одиночку.

Но я и так уже одна, разве не так? И неважно, сколько бы народу ни находилось сейчас в этом доме, со мной, я все равно одна.

Моему отцу еще только предстоит подняться наверх и увидеть дверь ванной, беспомощно валяющуюся на полу, осколки стекла от фотографии в рамке, разбросанные вокруг нее, и кучу скомканных бумажных салфеток, в которые я выплакала целое озеро слез – глаза у меня теперь такие красные и опухшие, что практически закрыты.

– Я все-таки попросила помочь, – говорю я отцу, когда он протягивает мне мою тарелку с разогретыми в микроволновке блинчиками без сиропа и приказом их съесть. – Вот потому-то ты и здесь.

Он наполняет свою кофейную кружку мыльной водой из кухонной раковины и несколько раз взбалтывает ее, прежде чем протереть керамическое нутро кухонным полотенцем. Отец не оставляет мне эту кружку, чтобы я ее вымыла. Сложение у него худощавое, слишком уж худощавое, а волосы на голове напоминают волосики на голове у Феликса. Одевается он почти что по-стариковски – брюки на нем со слишком высокой талией, а узоры на его рубашках с воротничками давно уже не в моде и ныне считаются винтажными. Одежда на его жилистом теле выглядит какой-то обвислой, ткань словно поглощает его тело. На мой взгляд, он слишком быстро стареет.

– Ты нашел тот чек? – спрашиваю я его, только сейчас вспомнив о пропавшем чеке от арендаторов моего отца, на две тысячи долларов арендной платы.

Передаточную подпись он на нем поставил, но так и не внес эти средства на счет. Конечно, за это нужно благодарить мою маму – которая бесцельно бродит по дому и все перекладывает с места на место. Незадолго до рождения Феликса и смерти Ника этот пропавший чек был крайне насущной проблемой – еще меньше недели назад мы с Иззи вместе сидели, роясь в вещах моих родителей в поисках этого чека, так ничего и не обнаружив, – но в суматохе последних нескольких дней о нем как-то успели забыть. Иззи – это платная сиделка, которая присматривает за моей матерью, когда нас с отцом нет дома. Родители Иззи умерли, когда ей было восемнадцать, а затем и девятнадцать лет – один от сердечной недостаточности, другая от четвертой стадии лейкемии, – и ей пришлось заботиться о восьмилетней сестре. Теперь, десять лет спустя, она трудится не покладая рук, чтобы заработать деньги на обучение этой сестры в колледже.

Иззи находится при моей матери с тех самых пор, как у той началась деменция, – или скорее с тех пор, как мы узнали, что это именно деменция, а не просто рассеянность. Она работает в одном из агентств по оказанию медицинской помощи на дому и, как говорит мой отец, просто настоящая находка. Волосы у нее всегда коротко подстрижены – есть в этом что-то мужское, но в то же время и женственное, – добела высвечены и часто украшены цветочками, а тело облачено в самый разнородный набор вещей: юбки с колготками вполне могут сочетаться у нее с узорчатыми носками до колен и всякими замысловатыми фенечками. У нее есть серебряный кулон на тонкой цепочке, на котором выгравировано ее имя – легко читаемым шрифтом, достаточно крупным, чтобы его могли различить пожилые люди и инвалиды. В том числе и моя мать. И когда она недоумевающе смотрит на Иззи, как это частенько случается, та снимает эту безделушку со своей шеи и показывает ее ей. «Иззи» – написано там.

1 85 градусов по Фаренгейту – почти 30 °C. Здесь и далее – прим. пер.
2 Американский квортерхорс – порода лошадей, выведенная в США и предназначенная для скачек на короткие дистанции (в то время как чистокровные английские верховые лошади отличаются высокой резвостью на средних дистанциях).
3 50 статутных миль в час – чуть больше 80 км/ч.
4 КТ – компьютерная томография.
5 «Синий код» (англ. Code Blue) – кодовая фраза, которая при объявлении по больничной системе громкой связи означает, что жизни кому-то из пациентов угрожает непосредственная опасность (например, в случае остановки сердца) и требуется срочная реанимация. Некогда такая кодовая система вводилась для того, чтобы лишний раз не волновать пациентов и посетителей, но теперь значения подобных кодов хорошо известны практически каждому.
6 Лайнбекер – игрок линии защиты в американском футболе. Одно из основных требований к таким игрокам – внушительные габариты и вес.
7 «Чикаго Блэкхокс» – профессиональный американский хоккейный клуб, выступающий в Национальной хоккейной лиге.
8 Ремесленный стиль в американской архитектуре, характерный для первой трети XX в., отличается достаточной простотой и строгостью оформительских решений (особенно по сравнению с вычурностью распространенной на тот момент викторианской архитектуры) и более широким применением дерева в сочетании с камнем.
9 Семь фунтов и восемь унций – 3,4 кг, вполне среднестатистический вес новорожденного младенца.
10 «Лаки Чармс» (англ. Lucky Charms) – марка детских сухих завтраков в виде глазированных фигурок-«талисманов».
11 «Макс и Руби» – канадский детский мультсериал про приключения двух кроликов Макса и Руби, братика и сестрички; «Любопытный Джордж» – американский приключенческий мультфильм про обезьянку Джорджа, поставленный по книгам Ханса Аугусто Рея и Маргрет Рей.
12 Сент-Хеленс – активный стратовулкан высотой 2549 м над уровнем моря, расположенный в округе Скамания шт. Вашингтон, США, в 154 км к югу от Сиэтла и в 85 км к северу от города Портленд.
Читать далее