Читать онлайн Модное восхождение. Воспоминания первого стритстайл-фотографа бесплатно

Модное восхождение. Воспоминания первого стритстайл-фотографа

Bill Cunningham

Fashion Climbing: A Memoir with Photographs

Издано с разрешения The Bill Cunningham Foundation LLC

Научный редактор Наиля Марятова

Все права защищены.

Никакая часть данной книги не может быть воспроизведена в какой бы то ни было форме без письменного разрешения владельцев авторских прав.

Фотографии Билла Каннингема, Энтони Мэка, The Bill Cunningham Foundation LLC.

Fashion Climbing © The Bill Cunningham Foundation LLC, 2018. First published by Penguin Press. Translation rights arranged by AJA Anna Jarota Agency and The Clegg Agency, Inc., USA. All rights reserved

© Перевод на русский язык, издание на русском языке. ООО «Манн, Иванов и Фербер», 2019

* * *

Предисловие

Рис.0 Модное восхождение. Воспоминания первого стритстайл-фотографа

Я любил его, не зная, как его любить. Если говорить о любви как о действии – сознательном и взаимном обмене – разве мог кто-то, кому посчастливилось знать Билла Каннингема, легендарного фотографа рубрик «На улице» и «Вечерние часы» в New York Times, писателя, бывшего шляпника и истинного модного гения, предложить ему что-то, кроме себя самого? Я имею в виду не «себя» в смысле своего «я», открывающегося лишь при самых глубоких, тесных контактах. Нет, общение с Каннингемом было основано на чем-то еще. Оно было глубоким, но по-другому.

Полагаю, все дело в том, на что вас вдохновляло общение с ним и что вам хотелось отдать ему, повстречав его на улице или в позолоченном парадном зале. Вам хотелось вручить ему свою веру в него и гордость за него. Билл хорошо разбирался во внешности, но никогда не уставал и продолжал искать самое неуловимое качество одежды – стиль. Вам же хотелось помочь Биллу в его поисках исключительных обликов – то есть красиво одеваться и выглядеть интересным. Даже если вы не становились героем его фотографий и не удостаивались его неподражаемой улыбки во все тридцать два зуба, до чего же приятно было наблюдать, как учащается его сердцебиение при виде очередной обворожительной модницы, озарившей его день своим появлением. Это был всего лишь один из подарков Билла Каннингема миру: он радовался возможности увидеть вас.

Часто можно было заприметить худощавую фигурку Билла, склонившегося над объективом у Bergdorf’s на углу Пятой авеню и Пятьдесят седьмой улицы – в его обычном месте – и фотографирующего чей-нибудь каблук, или в погоне за чей-нибудь юбкой. И в этот момент вам резко хотелось собраться, сгрести в кучу все яркие осколки своего «я» и весь свой экзистенциальный мусор, потому что это был ваш единственный шанс продемонстрировать свою любовь человеку, который жил для того, чтобы увидеть, что вы собой представляете.

Билл был большим энтузиастом, и эти мемуары буквально пронизаны его энергией. Они были напечатаны уже после его смерти и рассказывают о тех далеких годах, когда Билл работал в индустрии моды, еще до того, как он взял в руки фотоаппарат. При жизни у него вышла всего одна книга, «Облики» (Facades) 1978 года, в которой его старая подруга, фотограф Эдитта Шерман, щеголяла в исторических костюмах, собранных Биллом за долгие годы. Книга ему самому не понравилась, но Билл был перфекционистом, совершенно не склонным к самоанализу. Да и разве книга могла удовлетворить его потребность постоянно двигаться вперед? Во многих смыслах мемуары Каннингема – его самый необычный проект. И, разумеется, он заканчивает их размышлениями о будущем моды.

Оптимист от природы, Билл никогда не ощущал себя одиноким, ведь у него был он сам. Он родился в семье ирландских католиков, представителей среднего класса, в Массачусетсе эпохи Великой депрессии и вырос в пригороде Бостона. Он любил моду с детства, и эта любовь оказалась сильнее жажды быть принятым своим окружением, которое он считал очень скучным. Его мемуары начинаются так.

«Мое первое воспоминание о моде – день, когда мама застала меня, четырехлетнего, дефилирующим по дому в лучшем платье сестры. Мы были обычной католической семьей, принадлежащей к среднему классу, и жили в ирландском предместье Бостона, в краю окон, занавешенных тюлем. Меня всегда привлекала женская одежда, она будоражила мое воображение. Но тем летним днем 1933 года мать прижала меня к стене гостиной и избила до полусмерти, пригрозив переломать все кости в моем тогда еще не знавшем запретов теле, если я осмелюсь снова надеть девчачий наряд».

Типичная история: подвергаться нападкам за то, что проявляешь интерес к своему истинному «я». Но дальше Билл совершенно беззлобно продолжает: «Призвав на помощь всю свою бостонскую сдержанность, мои дорогие родители постановили, что лучшее лекарство для меня – держаться подальше от любого искусства и моды». Это оказалось невозможным. Он остался собой до конца, несмотря ни на что. Еще юношей устроился на работу в престижный бостонский универмаг и больше не оглядывался. Теперь его было не остановить. После Бостона он переехал на Манхэттен и некоторое время жил с родственниками, которые тоже в нем разочаровались, затем устроился в универмаг Bonwit Teller и стал делать свои первые шляпы. Его оптимизм поражает. В 1950 году, в тридцать один, его призвали в армию. «Сначала я очень расстроился, мне казалось, что годы тяжелого труда пойдут насмарку, – пишет он. – Но я никогда не умел надолго зацикливаться на плохом и всегда верил, что в любой ситуации можно найти что-то хорошее». Так и вышло, несмотря на все невзгоды, которые выпали на его долю.

Мемуары Билла очень кинематографичны: вот он после увольнения из Bonwit Teller работает уборщиком в нью-йоркском особняке в обмен на аренду комнаты, где он может шить свои шляпы. Его соседи словно сошли со страниц «Завтрака у „Тиффани“» Трумена Капоте, но несмотря на творящийся в доме хаос – там был даже потоп – Билл не унывает. А мы с каждым словом любим его все больше и больше, потому что он принимает окружающих такими, какие они есть, но очень требователен к себе. В период безденежья он пьет по чашке какао в день и питается модой и красотой, которые в избытке находит в сверкающих витринах бутиков, продающих ныне позабытые вещи. Мне кажется, вполне уместно сравнить Билла с коллекционерами Джоном и Доминик де Менил. Как и Каннингем, они были католиками и считали свою увлеченность красотой и помощь художникам духовной практикой и упражнением в любви: любовь к Богу может выражаться в любви к его творениям и их творениям. В документальном фильме 2010 года «Билл Каннингем, Нью-Йорк» есть момент, который смотреть почти невыносимо, – когда Билла спрашивают о его вере, католичестве. Это единственный раз, когда он отворачивается от камеры и весь съеживается, точно уходит в свою раковину. В этот момент я отвернулся от экрана, как и когда сияющий Билл получал почетную награду Юджинии Шеппард от Совета модных дизайнеров Америки в 1993 году. Разумеется, он приехал на вручение на велосипеде. Как можно быть таким замечательным человеком? В мире моды? Такая нежность убила бы любого и убила бы Билла, если бы одновременно он не обладал и твердостью. Он осознавал ценность моды, но относился к ней без капли сентиментальности.

Мемуары Билла заканчиваются на том, что шляпы выходят из моды и его оригинальный стиль никому не нужен. «Мода живет и дышит постоянными переменами». Билл доказывает, что недостаточно интересоваться модой, чтобы иметь индивидуальный стиль. Он был уверен, что стиль вырастает из индивидуальности, которая никогда не смотрится в модное зеркало. Как сказал писатель Кеннеди Фрейзер, стиль – своевольная сестра моды, «анархистка», которой чужды любые правила. В заключительной части мемуаров Билл замечет, что «важно, чтобы одежда соответствовала времени и месту». Потому что одежда рассказывает историю – не только о том, кто ее носит, но и о своей эпохе. Разве можно игнорировать мир, в котором мы живем; мир, наполненный восхитительной трагедией происходящего; мир, который никогда не повторится? Билл обращается к тем, кто действительно понимает моду, и к их последователям, и его слова звучат как молитва.

«Будем надеяться, что модные дизайнеры никогда не перестанут творить для тех, кто их вдохновляет и кто готов носить вещи, порожденные полетом их фантазии, ведь именно благодаря таким музам мода и становится живым искусством. В моде есть лишь одно правило, о котором не стоит забывать ни клиентам, ни дизайнерам: когда вам начнет казаться, что вы все знаете и уловили дух времени, в ту самую секунду забудьте обо всем, чему вы научились, переверните это с ног на голову, найдите новое применение старой формуле».

Свет, который теплился внутри Билла Каннингема и озарял все вокруг, – свет его сердца – был светом человека, который считал себя счастливым лишь потому, что он жил. И я уверен, что Билл знал о привилегии, данной каждому человеку в жизни, – нашей способности надеяться, благодаря которой мы продолжаем жить.

Хилтон Элс

Ворота в рай

Рис.1 Модное восхождение. Воспоминания первого стритстайл-фотографа

Мое первое воспоминание о моде – день, когда мама застала меня, четырехлетнего, дефилирующим по дому в лучшем платье сестры. Мы были обычной католической семьей, принадлежащей к среднему классу, и жили в ирландском предместье Бостона, в краю окон, занавешенных тюлем. Меня всегда привлекала женская одежда, она будоражила мое воображение. Но тем летним днем 1933 года мать прижала меня к стене гостиной и избила до полусмерти, пригрозив переломать все кости в моем тогда еще не знавшем запретов теле, если я осмелюсь снова надеть девчачий наряд. Я ревел, и слезы заливали розовое платье с пышной юбкой. Призвав на помощь всю свою бостонскую сдержанность, мои дорогие родители постановили, что лучшее лекарство для меня – держаться подальше от любого искусства и моды. В нашем пригороде это было несложно, ведь единственными проблесками в унылом пуританском существовании были Рождество, Пасха, парад на День благодарения, Хеллоуин, День святого Валентина и маскарад в день летнего солнцестояния в детском саду. Я жил ради этих особенных дней, когда можно было наконец воплотить все мои безумные затеи. Сильнее всего я отрывался на Рождество и начинал заворачивать подарки за несколько месяцев до праздника, когда о нем еще никто и не вспоминал. Елочные игрушки лежали на чердаке, и уже в середине лета я начинал стирать с них пыль и продумывать схему украшения дома к грядущему сезону.

За время рождественских праздников я успевал нарядить елку раз пять, хотя стояла она всего неделю. С наступлением Нового года, когда елку выбрасывали на улицу, я начинал упаковывать все мои сокровища и блестящую мишуру до следующего года, и в предвкушении этого бесконечно длящегося ожидания меня охватывала глубокая депрессия. Единственное, что делало мою жизнь сносной, были мысли о Дне святого Валентина с ажурными сердечками.

Следующим поводом для счастья было пасхальное воскресенье. Я помню все шляпы своей матери – тогда они казались мне чем-то из ряда вон выходящим, но теперь я понимаю, что на самом деле они были довольно консервативными. На Пасху двух моих сестер и брата Джека (он у нас был спортсмен) наряжали во все новое. Для меня это был редкий повод помодничать. После службы я не помнил ни слова из того, что говорил священник, зато во всех подробностях мог описать костюм любой из двухсот присутствовавших в церкви дам и в следующие несколько воскресений вел дотошный учет, подмечая, кто из них дольше всего проносил цветочные бутоньерки (их хранили в холодильнике и доставали только по воскресеньям).

Дальше по календарю следовал день летнего солнцестояния и костюмированное торжество. Наряды для него делали из креповой бумаги. К стыду своих консервативных родителей, за годы пребывания в детском саду я умудрился побывать фиалкой, анютиными глазками и нарциссом. Я всегда обожал переодевания и предпочитал играть с девчонками, ведь у тех были самые красивые костюмы роз, – и обычно я получал по первое число, если мать заставала меня за этим процессом. Мальчишек наряжали пчелами и гусеницами, а меня это ни капли не интересовало.

Летом мы жили в нашем маленьком пляжном домике на южном берегу Бостонской бухты и носили только купальники и шорты. Просоленный пляж тянулся на многие мили в обе стороны, и мы ходили жутко обгоревшие. Никто не надевал ничего цветного и веселого. Единственным приключением оставалась воскресная служба: нас с братом и сестрами наряжали в накрахмаленную белую одежду и белые как мел туфли. Пока священник читал проповедь, я разглядывал женщин и решал, какая из них самая элегантная. Это была чудесная игра, и к концу лета я составлял рейтинг самых интересных женщин с пляжа.

Возвращение в школу было кошмаром. Я питал полное безразличие к чтению, письму и арифметике, и те отвечали мне взаимностью. Я переходил из класса в класс главным образом потому, что ни один учитель не хотел снова видеть меня на следующий год. Из школы я помню лишь часовые занятия искусством раз в неделю. У нас была замечательная, немного странноватая учительница. Она читала нам «Винни-Пуха» и рассказывала о венецианском дворце Изабеллы Гарднер в центре Бостона. Целый час я проводил в мечтах и фантазиях. Разумеется, я сразу влюбился в Изабеллу Гарднер и ее позолоченный дворец, и она до сих пор остается моим источником вдохновения.

Рис.2 Модное восхождение. Воспоминания первого стритстайл-фотографа

Можно сказать, что с первым визитом в музей Изабеллы Гарднер началась моя жизнь. Наша чудесная учительница отвела нас поглазеть на «великолепие Ренессанса». Для меня открылись врата рая, и с тех пор мое желание создать мир, полный экзотической красоты, было уже не унять. Сколько бы раз мать ни ловила меня в нарядном платье из персикового атласа (а я надевал его чаще сестры), сколько бы мне ни доставалось за это, я уже тогда понимал, что моя судьба – делать женщин прекрасными.

Жизнь после школы была веселее: я прятался в комнате и строил модели аэропланов и театральные декорации. Каждый месяц я сооружал новую декоративную композицию согласно времени года, а еще вечно подбивал соседских девчонок участвовать в драматических постановках, для которых сам делал все костюмы из креповой бумаги. Самая высокая корона всегда доставалась мне, как и самый длинный пурпурный шлейф, украшенный горностаевыми хвостами из отцовской бумаги для заметок.

Еще я постоянно тайком доставал и примерял мамино свадебное платье, расшитое жемчугом и крошечными атласными розочками. В нашем доме это была единственная красивая вещь.

Сильное влияние на меня оказало радио: думаю, именно ему я обязан своим развитым воображением. Вместо того чтобы делать домашнюю работу, я слушал «Стеллу Даллас», «Хелен Трент» и мою любимую Хелен Хейс, которая жила в Нью-Йорке и вела там роскошную жизнь. В своем воображении я одевал героинь мыльных опер и придумывал для них великолепные наряды.

В детстве нам разрешали ходить в кино только в субботу днем, когда показывали ковбойские фильмы с погонями и драками. Мне это было совершенно неинтересно, я мечтал попасть туда в субботу вечером и посмотреть кино с Гретой Гарбо, Кэрол Ломбард и «Унесенных ветром». Увы, мне это ни разу не удалось, и я впервые увидел эти ленты лишь в 1950-х во время повторных показов.

Я рос, и важной частью моего воспитания были подработки в свободное от школы время. Мне очень нравилось работать, ведь за это платили деньги, которые я тут же тратил на что-нибудь яркое и красивое в ближайшем магазине «Все по пять и десять центов». Я очищал от снега длинные дорожки от улицы к дому и на заработанные деньги покупал роскошные подарки матери и сестрам. Я готов был заниматься этим хоть целый день, лишь бы в мои замерзшие руки упала пара долларов, на которые потом можно было купить что-то красивое. Как-то раз я купил все необходимое, чтобы самому сделать шляпку. И у меня получилась самая дурацкая шляпа в мире: над правым глазом нависала огромная роза, похожая на капустный кочан, а сзади шляпа завязывалась на ленточки. Увидев ее, мать чуть не упала в обморок от стыда.

В двенадцать лет я устроился разносчиком газет и каждое утро вставал в полшестого, садился на велосипед и ездил по району. Мне платили пять долларов в неделю. Я откладывал деньги и через месяц поехал в Бостон и купил платье – самое шикарное во всем городе, как мне тогда казалось. Из черного крепа, косого кроя, с тремя красными сердечками на правом плече – и с мамой, как обычно, чуть не случился припадок. Теперь я еще и одежду покупать ей вздумал! «Что скажут соседи?» – причитала она. Это была любимая фраза моих родителей.

Они все не теряли надежды, что я стану священником. Как-никак, любая уважающая себя семья ирландских католиков мечтает, что их старший сын примет сан. А моя тяга к женской моде никак не вязалась с их планами. Я же всегда знал, что священник из меня не выйдет, и к шитью меня подталкивает дьявольское пламя, горящее где-то в потайных уголках моей души.

Работа почтальона подарила моей жизни смысл, ведь теперь у меня были деньги, чтобы предаваться модным фантазиям. Но все мои стильные покупки мама тут же возвращала в магазин. Я не останавливался: покупал еще одно платье или браслет с искусственными бриллиантами. Потом я устроился курьером к местному портному мистеру Каплану – доставлял по адресам заказы. Именно у Каплана я начал понимать, как шьется красивая одежда. Я научился кроить пальто и костюмы, освоил тонкое мастерство отутюживания и придания формы. Я также стал больше зарабатывать, и вскоре мои две сестры пали жертвой моей страсти к покупке женских платьев. Я тайком ездил в город и наведывался в модные магазины. Моим любимым был Jay’s на Темпл-плейс. Терракотовый фасад здания украшали силуэты женщин, одетых по моде 1910-х годов и сидящих на французских стульях. Внутри витали ароматы духов и шампанского, а пол был устлан ковром от стены до стены. В этом магазине мне хотелось купить все. Тут были самые красивые фирменные пакеты в Бостоне: с женским силуэтом и надписью Jay’s. Его обладатель сразу приобретал особый статус, и я вышагивал с этим пакетом по своему району, гордый, как павлин. Хуже меня во всем городе сноба не было.

К моменту, как мне исполнилось двенадцать, мои родные дошли до крайней степени отчаяния, пытаясь выбить из меня артистическую дурь. Наконец, они решили, что единственным моим спасением может стать техникум, где меня научат ручному труду. Я поступил в Высшую школу прикладных искусств и стал учиться на столяра. Мои столы с фигурными ножками производили фурор, но вызывали массу недовольства у людей, которым нужны были обычные столы с прямыми ножками. Но положив деревяшку на токарный станок, я уже не мог удержаться и вырезал самую причудливую форму, на которую только был способен мой инструмент. Занятия в техникуме были далеки от мира моды. Мы работали с листовым металлом, а самое веселье творилось в кузнице. Видели бы вы, что я вытворял с паяльником и наковальней! За что бы я ни брался, все выходило с изгибами и завитушками, – я изобрел стиль «ирландское барокко». Помимо занятий в мастерской, у нас была алгебра, в которой я не смыслил ни шиша, и история – вот тут я преуспел, но только в том, что касалось костюмов. Я не знал наизусть ни строчки из Шекспира, зато мог нарисовать костюм любого героя любой его пьесы.

Выжить в эти годы мне помогала работа в Jordan Marsh – крупнейшем городском универмаге. В два тридцать я выходил за ворота своей тюрьмы (читай – школы) и шел по модной Бойлстон-стрит, впервые за весь день ощущая легкость в сердце. Я разглядывал витрины всех самых модных магазинов Бостона. Особый восторг у меня вызывали разодетые в пух и прах вдовушки из Бикон-Хилл, направляющиеся на чаепитие в Ritz. Я часто ошивался у дверей отеля с одной лишь целью – поглазеть на шикарно разодетых дам. Здание Jordan Marsh располагалось напротив Бостон-Коммон, делового района Бостона, в окружении Filene’s и других крупных универмагов, где я мог пропадать часами. В Jordan Marsh я служил кладовщиком и днями напролет возил по универмагу тележки с товаром. У меня были любимые отделы: вечерние платья, меха, сумки. В начале 1940-х годов, когда я там работал, это был очень элегантный универмаг, но вскоре от той атмосферы не осталось и следа. Гигантская лестница поднималась к потолку центральной ротонды, а по обе стороны высокого первого этажа тянулись витрины, отделанные красным деревом. Это был истинный бостонский шик.

Уже через пару недель я мог отличить лучший товар от посредственного, на каждый день. Я уговаривал других кладовщиков меняться со мной отделами и наконец выбил себе место в отделе вечерних платьев. Я отвозил туда вешалки с нарядами и дотошно разглядывал все платья, прежде чем повесить их на место.

В отделе сумок я разгружал товар так, будто то были императорские драгоценности. Я ставил сумки на прилавок с такой торжественностью, что у покупателей не оставалось сомнений: они видят перед собой нечто уникальное. Если продавщицам не удалось продать товар во время моего представления, я жутко расстраивался. Отдел перчаток меня не интересовал, но байер этого отдела носила самые невероятные шляпки. Она ходила в высоченных тюрбанах – таких я не видел ни на одной жительнице Бостона. Эти тюрбаны словно сошли с театральных подмостков. А еще она была первой, кто стал носить воротники из чернобурки без голов, лап и хвостов. Это был шок – ведь повсюду в Бостоне женщины никак не могли с ними расстаться. Их носили еще много лет и не думали обрезать! На зарплату за первые полгода я купил пару таких воротников для матери. Но та почти ни разу их не надела: ей казалось, что это слишком откровенно и вызывающе.

Примерно в то же время я стал носить рубашки и галстуки неприлично ярких цветов. Тогда же я купил свое первое пальто с подкладкой из искусственного меха и огромным меховым воротником (самым большим, который смог найти) и чуть не свел с ума свое семейство, надев его в первый же прохладный день в сентябре. Мне не терпелось показаться в этом пальто в школе, хотя я чуть не умер от жары в трамвае в час пик. Одежда была для меня всем, и каждый день я только и думал о том, что надену на следующей неделе.

Работа в универмаге была раем, и если бы за нее выдавали дипломы, мне бы полагался диплом с отличием. Хотя однажды меня чуть не уволили. Дело было во время парада в честь окончания Второй мировой войны. Мне казалось, что в такой день нужно украсить универмаг по-особенному. Вообще-то на фасаде, выходящем на Вашингтон-стрит, уже вывесили громадный американский флаг – самый большой в мире, по сравнению с ним флаг на Filene’s казался почтовой маркой. Но я решил, что этого недостаточно, обошел все мужские туалеты в универмаге, собрал рулоны туалетной бумаги и отнес их на крышу на угол Вашингтон-стрит и Саммер-стрит, на самый оживленный перекресток в Бостоне, где собралось больше всего людей. Насобирав несколько десятков рулонов, я стал раскручивать их над головами марширующих внизу солдат. Это был несомненный успех: бумага широкими белыми лентами вилась по ветру! Толпа обезумела от восторга, а картонки с остатками неразмотавшейся бумаги падали на головы полицейским. Через пятнадцать минут перекресток был запорошен туалетной бумагой, как снегом; некоторые ленты запутались в флагштоках соседнего Filene’s, и у них ушло несколько месяцев, чтобы их размотать. В своем восторженном порыве я ненароком занавесил бумагой окно президента универмага мистера Миттона, находившееся как раз под тем местом, где я стоял. Не успел я размотать последний рулон, как меня схватили охранники универмага, администрация и бостонские полицейские, и я предстал перед весьма раздосадованным мистером Миттоном.

Так спустя три года в отделе женской модной одежды за проступок с бумагой меня приговорили к заключению в отделе «Все для дома». Единственной отрадой там были ткани и цвета, особенно в отделе полотенец и домашнего текстиля. Торговля шла полным ходом: в годы войны постельное белье бостонцев значительно поистрепалось, и все пополняли запасы. В моей тележке теперь высились двухметровые горы полотенец роскошных цветов: фламинго, голубые, зеленые, розовые. До сих пор в моей жизни встречались только белые полотенца, и какой же восторг я испытывал, раскладывая все эти краски на прилавке, – я чувствовал себя почти художником. Эта работа дала мне ценные знания о редких кружевах и тканях, из которых шили скатерти, и я много узнал о структуре материалов. Ассистенткой байера у нас была замечательная девушка, Нэнси Пекхэм, которая носила самые красивые шляпки. Именно Нэнси впервые показала мне журнал New Yorker: мы прятали его в кладовой и читали, как Библию, в пятницу после обеда. Сам байер был очень молчаливым человеком, а его взгляд замораживал почище снежной бури. Но ко мне он был добр и подарил мне мой первый фрак, который я носил на многочисленные школьные балы и танцы, которые в то время случались чуть ли не каждый день.

Эти танцы были для меня настоящим событием, и я никогда не отказывался, если меня приглашали. Я одаривал свежими цветами своих любимых (на тот момент) девушек, а девушек я, естественно, выбирал по одежке. Стоило моей пассии надеть недостаточно модное, на мой взгляд, платье – и все, прошла любовь. В первый год обучения в старших классах у меня было две фаворитки: Барбара с внешностью классической красавицы-дебютантки, она одевалась респектабельно и со вкусом; и Глория – моя Бренда Старр. Мы с Глорией сошлись на почве любви к голливудской роскоши. Она мечтала о норковой шубе, а наше совместное появление на местных балах неизменно становилось сенсацией. Соседям было о чем поговорить еще пару недель. Нас считали юными наглецами. Глория вдобавок водила автомобиль с откидным верхом и красила волосы под цвет машины. Она была прекрасна, и все мальчишки мечтали с ней встречаться, но после первого же свидания пугались до смерти. А все потому, что Глория только и делала, что мечтала вслух: о норковых шубах, каникулах во Флориде, новых машинах и особняках с двадцатью комнатами и пятью служанками. В нашем мирке среднего класса такие мечты не приветствовались. Поэтому мы с Глорией нашли друг друга. Я помню танцы в крайне консервативном отеле Vendome, где шестнадцатилетняя Глория произвела фурор. Все девчонки пришли в нарядных платьях пастельных цветов, но Глория – Глория сшила свое платье сама, пустив на него тридцать метров темно-синей сетчатой ткани. Топ без бретелек и переднюю часть юбки украшали вышитые стразами звезды. Это было ошеломляющее платье, и мы бы с ней стали королем и королевой бала, если бы не сестра Глории, которая была, пожалуй, самой красивой девушкой в Бостоне в то время. Она пришла в обтягивающем платье из крепа, собранном складками с одного бока, как у кинозвезд, и за это платье нас троих чуть не исключили из школы. Наверное, это и был стиль вамп в своем раннем виде.

В последний год моего обучения в техникуме роскошный нью-йоркский универмаг с Пятой авеню купил и начал ремонтировать здание старого Музея естественной истории. Здесь должен был открыться новый универмаг – первый филиал сети Bonwit Teller в Бостоне. Я проходил мимо этого здания каждый день по пути на работу. Новый магазин был отменно расположен: чудесное старинное здание из красного кирпича стояло посреди парка, занимавшего целый квартал, в самом центре элитного торгового района. Восторг по поводу открытия бостонского филиала был неописуем. Весь год ни одно чаепитие в городе не обходилось без обсуждения расточительства нью-йоркской сети, потратившей миллион долларов на ремонт и отделку старого здания музея. Окна занавесили белой тканью, а работами управляли из Нью-Йорка в атмосфере строжайшей секретности. Близился сентябрь и открытие, и все гадали, что же это будет за магазин. Новые витрины в здании музея устанавливать не стали. Ходили слухи, что оно так и останется похожим на частный дом. Внутренний декор поручили Уильяму Палманну: для Бостона он был как для Нью-Йорка Элси де Вулф. Ежедневно из антикварных магазинов Европы и с Третьей авеню привозили громадные ящики. Напряжение убивало, а ведь я каждый день проходил мимо по пути из техникума в Jordan Marsh. За месяц до открытия появился первый анонс в газете, повергший весь Бостон в шок: расточительные ньюйоркцы купили целую полосу и поместили на ней крошечную карикатуру Сола Стейнберга: пять разодетых вдовушек с Бикон-Хилл стоят на платформе в верхнем углу, обвешанные мехами, и лихорадочно машут лорнетами в сторону пустой страницы. Газеты печатали эту рекламу в течение месяца – и ни разу на странице не появилось название Bonwit Teller. Платформу, на которой стояли вдовушки, поддерживал длинный столб, тянущийся из верхнего угла к нижнему и завершающийся скоплением колесиков и шестеренок. Каждый день дамы на платформе опускались чуть ниже. В день открытия все бостонские газеты украсили две совершенно пустые полосы: платформа наконец опустилась, и пять вдовушек сломя голову неслись по развороту к крошечному – всего пять сантиметров – рисунку нового универмага Bonwit Teller, своим великолепием напоминающего дворец. Эта рекламная кампания захватила воображение всех и каждого и действительно заставила бостонцев навострить лорнеты. Я же проходил мимо здания Bonwit Teller каждый день и больше не мог выдерживать напряжения. Мне хотелось быть в самой гуще событий. За два дня до открытия я уволился из Jordan Marsh вопреки предостережениям вице-президента Камерона Томпсона, твердившего, что Bonwit Teller долго не протянет и к концу года все его сотрудники останутся без работы. Но меня было не удержать. Вся эта роскошь ослепила меня. Мое место было там и только там.

Меня приняли на работу в Bonwit Teller в тот же день, как я уволился из Jordan Marsh, – кладовщиком в отдел дизайнерской одежды. Теперь я заведовал творениями Диора и Эдриана. Пробираясь между вешалками с великолепными нарядами, я чуть в обморок не падал от восторга. Когда очередь дошла до романтичных бальных платьев, я решил, что от счастья умру. Универмаг открылся ясным солнечным днем в разгар бабьего лета. Вокруг здания разбили красочные клумбы с цветущими хризантемами и кустарниками; идеально постриженные газоны были гладкими, как бархатное платье. Гигантскую лестницу устлали красной ковровой дорожкой, которая тянулась до самой улицы. По обе стороны от лестницы на мраморных колоннах высились два застекленных металлических каркаса – это были витрины, единственное свидетельство того, что вы находитесь в магазине. Белые полотнища убрали, и в каждом окне засияли ослепительно прекрасные хрустальные люстры. На первом этаже гостей встречала роскошная французская мебель, казавшаяся еще более шикарной на фоне бледных пастельных стен, ковров и обивки с узором «дамаск». (В то время пастельные цвета в интерьере было использовать не принято, преобладали темно-зеленые и серые оттенки.) Единственная витрина во всем четырехэтажном универмаге стояла в главном лобби, в ней были выставлены редчайшие французские духи. По обе стороны от просторного входного зала располагались четыре салона, каждый отделанный в стиле определенного периода французской истории. Нигде не было даже намека на то, что это магазин, пока продавщица, одетая в вызывающий (для Бостона того времени) костюм от Dior в стиле нью лук – узкий лиф, широкая юбка до середины икры, – не продемонстрировала всем сумочки, туфли, белье и перчатки, разместившиеся в четырех комнатах. Большинство посетительниц, пришедших на открытие, все еще носили юбки до колена по моде военного времени. Попав в Bonwit Teller, они словно очутились в Париже, или, наоборот, Париж каким-то чудом перенесся в Бостон. Исчезли чучела птиц и змей, засушенные пчелы и бабочки, что когда-то заполняли эти залы, но остались перья, кожа и хрупкие крылышки, превратившиеся в роскошные сумочки из аллигатора, боа из страусиных перьев, туфли из кожи змеи и шелковые чулки, нежные, как крылья бабочек. А мрачное гнездо шелковичных червей стало сияющим салоном с коллекцией самого соблазнительного в мире шелкового белья.

Но главным объектом восхищения был потолок большого салона на втором этаже. Здесь, на тринадцатиметровой высоте, когда-то висел гигантский кит, приводя в восторг миллионы бостонских детишек. Это был мой любимый зал во всем музее, и теперь, стоя в центре громадного салона, я вытаращил глаза так, что те чуть не выскочили из орбит. Словно волшебная палочка превратила эту комнату в самый роскошный бальный зал, который только можно представить, это был зал, достойный императриц. Три гигантские хрустальные люстры поблескивали и переливались под золоченым потолком на месте, где когда-то спал гигантский черный кит. Вместо витрин с чучелами акул, летучих рыб и прочих морских красавиц зал был уставлен редчайшими французскими антикварными креслами, столиками и диванами, обитыми атласом и бархатом. Темные мрачные дубовые панели заменили на зеркала и позолоту, отчего создавалось впечатление, будто ты находишься в подводном гроте. На девятиметровых окнах, выходивших на королевский балкон, появились рубиново-красные шторы с золотой бахромой.

В четырех залах, отходящих от большого салона, раньше размещались львы, тигры, леопарды и десятки других ценных чучел диких животных. Теперь там были примерочные и складские помещения, где хранилась одежда от лучших в мире дизайнеров. Костюмы нью лук от Dior висели бок о бок с русскими соболями за тридцать тысяч долларов. По залам расхаживали три девушки и обрызгивали посетителей редчайшими духами из флаконов каменного хрусталя, стоявших на серебряных подносах с подушечками из жемчужного атласа. Мне часто казалось, что дикие звери, так долго спавшие в этих залах, все еще притаились где-то в углах. Иногда эти стены оглашали пугающие вопли истеричек, примерявших дорогие платья, и я понимал, что дикие звери из джунглей и мы, цивилизованные люди, не так уж сильно отличаемся.

Над вторым этажом находился полуэтаж, где когда-то бостонские ребятишки, покрепче схватив родителей за руки, восторженно разглядывали грозных горилл и около сотни разных обезьян, резвящихся в стеклянных витринах: теперь здесь разместился великолепный шляпный салон, оформленный в стиле Наполеона III. Здесь были самые фривольные шляпки в мире, и обезьянки зашлись бы визгом, увидев, как достопочтенные жительницы Бостона водружают на свои головки эти причудливые порождения парижской моды.

Третий этаж, некогда вмещавший коллекцию раковин и прочих природных материалов, теперь был отделан в стиле загородного дома, здесь разместилась одежда в спортивном стиле, привлекавшая юных студенток.

Церемония открытия была роскошной: знаменитые нью-йоркские дизайнеры бок о бок с четырьмястами богатейшими жителями Бостона попивали бесплатное шампанское. Здесь собралась вся местная аристократия, все сливки Бикон-Хилл и Коммонуэлс-авеню. Администрация Bonwit Teller наняла продавцов из «Аристократического реестра», и все было бы прекрасно, если бы не одно «но»: очень скоро ньюйоркцы выяснили, что бостонцы не привыкли тратить много денег на одежду. По правде говоря, бостонцы покупали новую одежду крайне редко. Я хорошо помню первую неделю работы универмага. На открытии царила атмосфера такой невиданной роскоши, такого снобизма, что после женщины боялись заходить внутрь. Однажды зашла вдовушка-аристократка с Луисбург-сквер и принесла платье двадцатилетней давности – хотела перешить. Я чуть не умер со смеху. Склады ломились от новой одежды, а наши лучшие клиенты голубых кровей приносили старье, чтобы его перешить! Тогда-то нью-йоркские шишки прозрели и всерьез задумались о перспективах своего бизнеса. Они хотели, чтобы их универмаг был совершенно эксклюзивным, и не отправили приглашения богатым еврейкам. Как вы, наверное, можете себе представить, это их прегрешение в Бостоне обсуждали десятилетиями, и еврейское сообщество объявило новому Bonwit Teller полный бойкот. С момента открытия владельцам универмага пришлось немало постараться, чтобы хотя бы выйти в ноль, и в итоге магазин перешел к совершенно другим хозяевам, лишенным столь глупого снобизма и не догадавшимся оскорбить целую прослойку бостонского сообщества. После войны это была больная тема: человечество едва успело положить конец зверствам Гитлера, как группка снобов-ретроградов решилась на столь вопиющий акт сегрегации в универмаге, якобы открывшем свои двери для широкой публики!

Но самым убийственным в этом скандале был вопрос: какой коммерсант в своем уме станет игнорировать еврейское сообщество? История закончилась тем, что в течение года бостонских аристократок, нанятых на руководящие посты в универмаге, вышвырнули под зад и на место управляющей наняли миссис Розалинд Дехарт из Техаса. Ей предстояла долгая и трудная задача по восстановлению репутации магазина.

Читать далее