Читать онлайн Пока горит свет бесплатно
Пролог
Говорят, что маяки созданы не только для того, чтобы указывать путь. Они – хранители времени. Каждый луч, разрезающий тьму, это не просто сигнал, а отсчет: "Я здесь. Я жду. Я не гасну."
Старые моряки шепчут, что у каждого маяка есть своя душа. Одни светят яростно, как сердца молодых капитанов. Другие – мерцают устало, будто старики, считающие волны. Но самые стойкие горят ровно и непоколебимо, словно знают великую истину:
Рано или поздно всё, что потеряно в море, возвращается к берегу.
Нина не верила в притчи. Она верила в механизмы – в шестеренки, которые не врут, в лампы, которые не предают, в журналы, где каждая цифра стоит на своем месте. Ее маяк был идеальной машиной, а она – его безупречной частью.
До того дня, когда море выбросило к ее ступеням нечто большее, чем рыболовные снасти. До того дня, когда в ее железный ритм ворвался человек с без имени и с глазами, полными бури. До того дня, когда она поняла:
Даже у маяков бывают свои кораблекрушения.
Но это случится позже. А пока...
Пока в её мире царил порядок.
Каждый её день был отточен, как шестерёнка в механизме маяка – без люфтов, без сюрпризов, без лишних движений. Так было. Так должно было быть всегда.
5:30 утра. Ровно.
Будильник щёлкал, как выстрел стартового пистолета, запуская безупречный механизм её дня. Нина открывала глаза еще до того, как его стрелка завершала последний отрезок.
Первое правило: никаких лишних минут.
Она вставала, поправляла простыни (обязательно без складок), надевала хлопчатобумажный халат (серый, практичный, висящий ровно на вешалке у кровати) и подходила к окну.
5:35. Проверка горизонта.
Море. Облака. Ветер. Все должно быть записано в журнал:
"28 июня. Восточный ветер, 3 балла. Волнение умеренное. Облачность 40%. Видимость хорошая."
Чернильная ручка, только Parker, только синие чернила, как делал всегда отец, оставляла идеальные, почти типографские буквы.
5:45. Чай.
Чайник (эмалированный, без сколов) ставился на плиту ровно на 3,5 минуты. Чай только индийский, который она покупала в порту, две ложки сахара (без горки), долька лимона (тонко нарезанная утром). Чашка белая, без рисунков, стоящая первой в верхнем шкафу.
Овсянка. Не каша, а именно овсянка – крупа, замоченная с вечера, доведенная до кипения ровно на 2 минуты. Никакого сахара, только щепотка соли и ровно 7 изюмин (пересчитывались перед добавлением).
6:45. Обход территории.
1. Проверить замки на складе (оба должны щелкнуть ровно два раза).
2. Осмотреть тросы противолавинной системы (никаких перегибов!).
7:30. Восхождение.
67 ступеней. Не быстрее, чем за 2 минуты (иначе одышка). Не медленнее, чем за 2,5 (иначе отставание от графика).
Наверху ритуал:
1. Проверить механизм вращения линзы (масло должно быть прозрачным, без взвеси).
2. Протереть стекла (сначала сдуть пыль, затем правой протереть замшей).
3. Записать в журнал: "Механизм в норме. Линза чистая. Готов к работе."
12:00. Обед.
Ровно 250 грамм отварной рыбы (взвешивалось на кухонных весах). 150 грамм овощей (нарезанных кубиками 1х1 см). Стакан воды (комнатной температуры, без льда).
После обеда 15 минут отдыха (не сна!). Сидя в кресле, руки на подлокотниках, глаза закрыты.
13:00. Проверка приборов.
Радиомаяк (тестовая передача ровно 30 секунд).Барометр (постучать пальцем ровно три раза перед снятием показаний). Анемометр (протереть лопасти).
18:00. Ужин.
Творог, зеленый чай (без сахара, лимона и прочих глупостей).
19:30. Последний обход.
Все замки. Все тросы. Все лампочки.
20:00. Душ.
Ровно 7 минут.
21:00. Чтение.
Только техническая литература. Только за столом. Только при верхнем свете.
22:00. Отбой.
Подушка ровно по центру кровати. Одеяло подоткнуто со всех сторон.
И так каждый день.
И так изо дня в день.
Год за годом.
Эта безупречность была не просто распорядком. Она была панцирем, скорлупой, в которой пустота обретала форму. Форму долга. Форму необходимости.
Внутри нее был не ветер и не шторм, как у других. Внутри была тишина. Тишина старого собора после службы, где пылинки кружатся в луче света, но нет ни молящихся, ни бога. Она была стерильной лабораторией, где все эксперименты давно завершены, а пробирки вымыты и расставлены по полкам.
Иногда, протирая линзы до идеальной прозрачности, она ловила свое отражение в стекле — четкое, ясное, без единой трещины. И думала, что она и есть эта линза: пропускает через себя свет, направляет его в нужную сторону, но сама остается холодной, отполированной и пустой. В ней не было эха — ни смеха, ни детского плача, ни шепота влюбленных. Только ровный гул механизмов и мерный стук ее собственного сердца, отсчитывающего время до следующей поверки.
Ее душа была как комната под маяком после генеральной уборки: выметенная, выхолощенная, где каждая вещь знала свое место и не смела его покинуть. Ни пылинки чувства, ни соринки незапланированной мысли. Иногда по ночам, просыпаясь от далекого крика чайки, она лежала и слушала эту внутреннюю тишину. Она была громче любого шторма. И страшнее.
Она не тосковала. Тоска — это для тех, у кого есть что терять. У нее не было ничего, кроме этого камня, этой башни, этого света. И она цеплялась за них с таким отчаянным упорством, будто они были не ее тюрьмой, а единственным островком в безбрежном океане небытия. Ее мир был выстроен, как крепость, не чтобы держать оборону от внешнего врага, а чтобы ничто извне не проникло внутрь и не нарушило этот хрупкий, выстраданный порядок небытия.
Пока в журнале не появилась та запись, выведенная чуть более нервным, чем обычно, почерком...Пока море не принесло ей бурю в облике человека. Пока её идеальные часы не начали давать сбой.
"Сегодня зажгла маяк на 10 минут позже, последствия шторма"
И тогда Нина поняла – её маяк больше не принадлежит только ей.
Шторм
Шторм — это не просто ветер и вода. Это ответ моря на все наши «никогда» и «навсегда». Оно стирает обещания, как волны — следы на песке. И приносит только то, от чего нельзя убежать.
Море завывало, как раненый зверь.
Нина сидела в медленном круге света, прижав колени к груди. Маяк дрожал под ударами ветра, линзы гудели, как живые, а стекла окон уже третий час заливали потоки соленой воды.
"Шторм на 9 баллов. Северо-западный ветер. Видимость нулевая."
Она записала это в журнал смотрителя ровным почерком, хотя пальцы дрожали от усталости. Внизу, у подножия скал, волны переворачивали камни, словно пытаясь что-то найти. Или кого-то.
Нина не спала уже вторые сутки.
Когда шторм начинался, она знала – маяк потребует всего ее внимания. Механизмы старые, капризные. Один пропущенный сигнал - и где-то за горизонтом корабль пойдет ко дну.
Она протирала линзы.
Проверяла масло в шестернях.
Считала секунды между вспышками.
Три. Два. Один.
Свет.
Тьма.
Снова свет.
Ее глаза слипались, но она кусала губу до боли – нельзя спать, нельзя...
В пятом часу утра шторм начал стихать.
Нина, обессиленная, опустила голову на стол рядом с журналом. Всего на минуту.
Всего...
Старик Пристон и "малыш" Билли остановились у старой двери, облизанной солеными каплями
- Нина, открывай, - старик бил старым иссохшим кулаком так сильно, что остатки синей краски оставались маленькими островками на костяшках его пальцев, - Нина!
- Она скорее всего на маяке, - попытался вмешаться малыш Билли.
- Ну так беги за ней наверх, - скомандовал старик.
В этот момент тело на камнях издало тихий стон, придав Билли ускорения.
Билли с трудом открыл первую тяжелую дверь, что-то с грохотом упало, но он не обратил внимания, Нина всегда подпирала дверь, опасаясь не чужаков, а волн, слизывающих все на своем пути во время шторма. Малыш Билли бежал со всех ног вверх по лестнице, отсчитывая под собой ступени, он знал, что их ровно 67 до винтовой, ведущей к лампе.
Нины не было в «будке», на столе лежал открытый журнал, последняя запись была сделана в 4:57«Видимость 20 миль, горизонт чист». Билли чуть перевел дух перед винтовой лестницей, подъем туда всегда напоминал ему сцену из какого о драматичного фильма, в котором герой взбирается на вершину к возлюбленной, хотя никто не разделял его впечатлений, в деревне все поговаривали, что он слишком «городской» и «воодушевленный», но ни то, ни другое не помогало завоевать сердце Нины.
Он нашел ее у лампы, со слегка влажной тряпкой в руках, пропитанной уксусом.
— Нина, вставай, - он потряс ее за плечо.
Девушка приоткрыла глаза, слегка улыбнулась Билли и вновь из закрыла. На секунду он забыл о теле внизу, ему так редко доставалась ее улыбка, что он пытался запечатлеть в своей памяти этот момент, он словно попал в забытие, в голове невольно стали мелькать кадры, где они просыпаются вместе и он видит ее такую же улыбающуюся на соседней подушке.
Сладко.
Нет, сейчас не время придаваться мечтам, возможно вечером, в тишине и темноте спящего дома, он напишет очередное стихотворение, которое она никогда не прочтет.
Малыш Билли ударил себя по щеке, чтобы окончательно вернуть к реальности, в которой от его действий зависела чужая жизнь.
— Нина, Нина, - он вновь потряс ее, - Нина, там мужчина на берегу, Нина вставай!
Нина открыла глаза и подняла голову, шею пронзила ноющая боль, все же пора переставать спать сидя.
— Билли, что ты кричишь?- он потерла сонные глаза и продолжила растирать шею.
— Я же говорю тебе, там мужчина, его на берег выбросило.
— Несите к Люсиньде, - обыденно буркнула девушка, натягивая резиновые сапоги.
— Он у твоего крыльца.
— Прекрасно,- выдавила Нина и быстрым шагом двинулась вниз.
Она преодолела расстояние за считанные секунды, стараясь перескакивать скрипучие половицы.
— Ты дверь сломал?- крикнула она плетущемуся за ней Билли.
— Я открыл, - где-то наверху послышался глухой голос.
— Починишь! - прорычала девушка уже выходя.
Старик Пристон бросился к ней, обтирая красный лоб смятым платком.
— Нина, погляди, каков улов! - он указал на бездыханное тело.
Нина подошла поближе, чтобы рассмотреть «улов»
— Несите к Люсиньде!
— Мы его не дотащим, он плох, погляди, - старик присел на корточки и попытался повернуть тело лицом к Нине.
— Пристон, я не врач!
— Ты ближе всех, мы потом найдем врача, ну ты чего, Нина, - старик походил на малыша, которому не дали поиграть чуть больше положенного в песочнице.
— Пристон, - она сжала переносицу.
— Я понимаю, что после последнего раза бы боишься, - чуть слышно начал он.
— Не боюсь!
— А если бы так оставили Мартина, - он пустил в ход самое главное орудие, самый неоспоримый аргумент.
Нина побелела и молча двинулась к дому, повернув ключ в замочной скважине он замерла, словно ей нужно было мгновение, чтобы вспомнить как ее зовут.
— Вносите, - не оборачиваясь скомандовала она, разуваясь у двери, - в зеленую комнату несите.
Запыхавшийся малыш Билли, пытался продышаться после спуска и не выплюнуть легкие, как прозвучала команда отца.
— Давай под руки, понесли!
— Только разувайтесь! - послышался голос из-за двери.
Две пары грязных сапог с шумом плюхнулись на светлый коврик. Нина застилала кровать старой простыней, в надежде, что она спасет ее накрахмаленные простыни. Старик Пристон и малыш Билли чуть ли не с размаху бросили тело на кровать, от чего оно глухо застонало.
— Вызывайте врача из города, - сказала Нина, осматривая тело.
— Так дорогу-то, это.,- начал старик.
— Размыло, - буркнул "малыш" Билли.
— Помогите хотя бы раздеть его, - скомандовала Нина, засучив рукава старого свитера.
— Ты чего! Я что мужика лапать буду! - сорвался на крик старик, смена его настроения была настолько резкая, что Нина опешила.
Пристон топнул ногой и быстро вышел из дома
— Что принести? - робко спросил Билли, все еще стоявший в углу комнаты
— Что-нибудь покрепче, нужно обработать Раны.
Он мотнул головой и исчез за отцом.
Нина вздохнула, оставшись наедине с незнакомцем. Его дыхание было хриплым, прерывистым, словно море всё ещё боролось с ним даже здесь, на суше. Она осторожно провела пальцами по его вискам — горячо. Лихорадка.
— Ладно, странник, — пробормотала она, откидывая с его лица спутанные пряди. — Давай посмотрим, что с тобой сделали волны.
Она принялась расстёгивать его мокрую рубаху, ткань прилипла к телу, будто вторая кожа. Под ней — синяки, ссадины, и… шрамы. Старые, глубокие, будто кто-то когда-то пытался разрезать его на части. Нина на мгновение замерла, но тут же встряхнула головой — не время разгадывать чужие тайны.
— Эх, — она потянулась за ножницами, лежавшими на тумбочке. — Прости, одежда не выживет.
Лезвия с хрустом разрезали ткань, обнажая грубую, обветренную кожу. На боку — рваная рана, уже воспалённая, с красными прожилками вокруг. Море не пощадило его.
— Ну и дела… — Нина нахмурилась.
Она быстро направилась в кухню, где в шкафу стояли банки с травами и бутылки с едкой жидкостью, которую она использовала для ламп. Схватив чистую тряпку и миску, она вернулась, на ходу наливая воду из кувшина.
— Сейчас будет больно, — предупредила она, хотя сомневалась, что он её слышит.
Мокрый компресс коснулся раны, и тело мужчины дёрнулось. Он застонал, губы искривились в беззвучном крике.
— Держись, — прошептала Нина, прижимая ладонь к его плечу, чтобы он не шевелился.
Она промывала рану методично, без лишней жестокости, но и без жалости — жалость тут не помогала. Вода в миске быстро порозовела.
— Билли! — крикнула она, не отрываясь от работы. — Ты там?
Из прихожей донёсся шаркающий звук.
— Я… я здесь, — он стоял в дверях, сжимая в руках бутылку с тёмной жидкостью. — Это всё, что нашлось.
— Хватит, — Нина кивнула на стол. — Теперь ищи бинты. В ящике под лестницей.
Билли кивнул и тут же рванул прочь, словно рад был хоть какому-то делу.
Нина тем временем налила немного крепкого напитка на свежую тряпку.
— Вот это будет по-настоящему больно.
Она прижала пропитанную ткань к ране.
Незнакомец вздрогнул всем телом, его пальцы впились в простыню, сухожилия на шее напряглись, как канаты. Но не закричал. Только резко выдохнул, и веки его дрогнули, будто он пытался проснуться.
— Ого, — Нина приподняла бровь. — Крепкий ты, однако.
Билли вернулся с бинтами, и они вдвоём принялись перевязывать рану, накладывая плотные слои ткани, чтобы остановить возможное кровотечение.
— Кто он? — шёпотом спросил Билли, глядя на бледное лицо незнакомца.
— Не знаю, — Нина откинулась назад, вытирая руки. — Но если он выживет, может быть, расскажет сам.
За окном завыл ветер, и старые доски маяка скрипнули в ответ.
— А если не выживет? — Билли не отводил взгляда от раненого.
Нина на мгновение задумалась, потом встала и потянулась к полке, где стояли сушёные травы.
— Тогда мы узнаем это первыми.
Она насыпала горсть ромашки в кружку и залила кипятком.
— А пока — наблюдаем. И ждём.
Аромат трав разлился по комнате, смешиваясь с запахом соли, крови и чего-то ещё… чего-то, что напоминало о далёких берегах, куда Нина никогда не ступала.
Комната наполнилась тишиной, прерываемой только хриплым дыханием незнакомца. Билли стоял рядом, нервно переминаясь с ноги на ногу. Его пальцы сжимались и разжимались — то ли от волнения, то ли от усталости. Он украдкой посмотрел на Нину: её волосы, выбившиеся из хвоста, тени под глазами, капельки пота на верхней губе.
Сейчас или никогда.
Он сделал шаг ближе, осторожно протянул руку — совсем чуть-чуть, чтобы коснуться её пальцев, обмотанных бинтом.
— Нина… — начал он, голос дрогнул.
Но она резко отдернула ладонь, даже не взглянув на него.
— Билли, — её тон был резким, как удар весла по воде. — Не сейчас.
Он почувствовал, как кровь приливает к лицу.
— Я просто… хотел помочь.
— Помочь? — она наконец подняла на него глаза, и в них читалось что-то между усталостью и раздражением. — Ты стоишь тут, как призрак, мешаешь, а теперь ещё и руки распускаешь.
— Я не… — он попытался найти слова, но они застряли в горле.
— Вали отсюда, — Нина махнула рукой в сторону двери. — И скажи отцу, чтобы не ждал — этот не скоро очнётся.
Билли замер. Ему хотелось возразить, сказать что-то важное, но под её взглядом все мысли рассыпались в прах.
— Ладно, — прошептал он и, понурив голову, вышел, притворив за собой дверь.
Нина дождалась, пока его шаги стихнут на лестнице, и только тогда позволила себе выдохнуть.
— Дурак… — пробормотала она, но в голосе не было злости.
Она взглянула на незнакомца. Его лицо, даже в беспамятстве, казалось спокойным — будто он знал что-то, чего не знала она.
— Вот и остались мы с тобой, — сказала она тихо, поправляя повязку.
Тень от лампы плясала по стенам, удлиняясь и сжимаясь, будто дыша в такт хрипам незнакомца. Его тело металось на промокших простынях — то выгибалось, словно от удара, то обмякало, обессиленное.
— Держись… — Нина сжала его горячее запястье, пытаясь прижать к кровати, когда он в очередной раз рванулся вверх.
Но он не слышал.
Его сознание тонуло в бреду: он кричал, выкрикивал обрывки слов — "не зажигай свет", "не зажигай свет", "клятву, я дал клятву!" Пальцы царапали матрас, будто пытаясь вцепиться в край пропасти.
— Чёрт… — Нина сменила компресс на лбу — тряпка нагрелась за минуты. Она налила в миску ледяной воды из кувшина, добавила горсть снега, припасённого в погребе для таких случаев. Лёд шипел, тая на раскалённой коже.
Странник застонал, закатил глаза.
— Нет, нет, не так! — она резко приподняла его голову, чтобы он не захлебнулся.
Из его горла вырвался хриплый звук, будто где-то внутри лопнул пузырь. Он задышал чаще, поверхностно, как раненая птица.
Нина схватила бутыль с настойкой полыни — горькой, жгучей, но единственной, что могла сбить жар.
— Пей! — она влила ему в рот ложку, придерживая подбородок.
Он закашлялся, жидкость выплеснулась на подушку, но глоток всё же проскользнул внутрь. Через минуту его тело обмякло — не облегчение, а истощение.
Но ненадолго.
К полуночи лихорадка сменилась ознобом. Он дрожал так сильно, что зубы выбивали дробь. Нина накрыла его всеми одеялами, что нашла, даже своим потертым пледом, пахнущим дымом и солью.
— Ты выживешь, — прошептала она, больше для себя. — Потому что я не позволю тебе умереть у меня.
Он внезапно схватил её за руку. Его пальцы — горячие, сухие — сжались с неожиданной силой.
— Аврора… — прошептал он, и в этом слове была такая боль, что Нина на миг застыла.
— Я не Аврора, — осторожно высвободила кисть.
Но он уже снова погружался в пучину бреда, бормоча что-то о "чёрных скалах" и "пожаре".
К утру жар спал. Нина, сгорбившись в кресле, наблюдала, как его дыхание выравнивается. На полу валялись смятые тряпки, пустая бутылка, разбитая кружка — следы битвы.
Она потёрла глаза, встала, распахнула ставни.
Рассвет разлился по комнате, золотой и холодный.
— Ну вот, — Нина повернулась к спящему. — Похоже, ты всё-таки крепче, чем кажешься.
Боль
Боль — это первый язык, которому учится тело.
И последнее слово, которое забывает душа.
Утро уже разгоралось, когда за дверью раздался робкий стук. Нина, дремавшая в кресле с перекинутым через плечо отцовским старым джемпером, вздрогнула и тут же встряхнула головой, прогоняя сон.
— Входи, если это не смерть, — пробормотала она, потирая затекшую шею.
Дверь скрипнула, и на пороге замер Билли. Он стоял, сжимая в руках глиняную кружку, от которой поднимался пар. Его обычно озорные глаза были опущены, а сапоги, обычно громко топающие по половицам, сейчас осторожно переминались на месте.
— Я… принёс тебе кофе, — он протянул кружку, не поднимая взгляда. — С корицей. Как ты любишь.
Нина взглянула на напиток, потом на его перепачканную землёй рубаху — он явно бежал сюда, не замечая луж.
— Спасибо, — она взяла кружку, дала ему войти.
Билли переступил порог, оглядел комнату: простыни в пятнах, пустые бутыли, бледное, но уже спокойное лицо странника на кровати.
— Он… выжил? — спросил он шёпотом.
— Пока да, — Нина сделала глоток. Горячий, горьковатый, с тёплым послевкусием специй.
Билли заёрзал на месте.
— Нина, я… — он сглотнул, — я вчера повёл себя как последний дурак.
— Да, — согласилась она просто.
— Я не хотел… то есть хотел, но не так, не когда ты… — он запутался в словах, сжал кулаки. — Чёрт. Прости.
Нина поставила кружку на стол, вздохнула.
— Билли.
— Да?
— Ты знаешь, почему я тебя выгнала?
Он покачал головой.
— Потому что в тот момент я боролась за чью-то жизнь. А ты думал о своём.
Он покраснел до корней волос.
— Я больше не буду.
— Будешь, — она неожиданно усмехнулась. — Ты же Билли...
Он поднял на неё глаза, увидел усталую улыбку — и сам невольно ухмыльнулся.
— Значит, я прощён?
— Если поможешь убрать этот бардак — да.
Он тут же схватил пустую миску, бросился собирать тряпки.
— И, Билли?
— М-м?
— Кофе действительно хороший.
Он засиял, как маяк в ясную ночь.
А странник во сне повернулся на бок, будто и ему стало чуточку спокойнее.
Дверь распахнулась с грохотом, впуская вместе с потоком холодного воздуха старика Пристона. Его красный нос и налитые кровью глаза выдавали бессонную ночь, проведенную в кабачке «У причала».
— Ну что, живой? — прохрипел он, шаркая сапогами по полу и бросая оценивающий взгляд на странника.
— Пока дышит, — Нина скрестила руки на груди, прислонившись к стене.
Билли, только что собиравший окровавленные бинты, замер с охапкой тряпья в руках, словно боясь нарушить хрупкое перемирие.
Пристон фыркнул, подошёл к кровати, наклонился над незнакомцем:
— Морда незнакомая. Не из наших.
— Очевидно, — сухо ответила Нина.
— И что с ним делать будем?
— Как только очнётся — вон, — она ткнула пальцем в дверь.
Старик поднял седую бровь:
— А если он с того света еле выкарабкался? Море выплюнуло не просто так.
— Именно поэтому, — Нина выпрямилась, голос стал твёрже. — Мы не знаем, кто он. Может быть беглым, может — больным, может, его ищут те, с кем нам лучше не встречаться.
— Ты всё ещё боишься, — прошипел Пристон.
— Я осторожна, — поправила она. — Или ты забыл, что было с Мартином?
В комнате повисло тяжёлое молчание. Даже Билли перестал шуршать тряпками, затаив дыхание.
Старик первым отвёл взгляд, потрогал свой давний шрам на щеке — память о том самом «деле Мартина».
— Ладно, — буркнул он. — Твой дом — твои правила. Но если он заговорит…
— Если заговорит, я первая спрошу, как долго он собирается тут валяться, — Нина бросила взгляд на странника. Его лицо, теперь более спокойное, всё ещё хранило следы борьбы — бледные губы, тени под глазами.
— А пока, — она повернулась к Билли, — сбегай к Люсиньде, возьми ещё бинтов и её "зелья" от лихорадки.
— Я уже бегу! — парень швырнул тряпки в корзину и рванул к двери.
Пристон покачал головой:
— Всё равно оставлю у двери топор. На всякий.
Нина не стала спорить.
Когда старик ушёл, хлопнув дверью, она подошла к окну. Море сегодня было спокойным, почти безмятежным — как будто и не оно вчера швыряло этого человека на скалы.
— Слышишь, странник? — тихо сказала она, не оборачиваясь. — Ты можешь остаться ровно до тех пор, пока не встанешь на ноги. Потом — марш отсюда.
Ветер с моря шевельнул занавеску, и на секунду ей показалось, что веки незнакомца дрогнули.
Но это, конечно, было лишь игрой света. Гулкая тишина, которую Нина так ценила, впервые показалась ей враждебной. Она стояла посреди комнаты, ощущая, как непорядок давит на нее со всех сторон: пустая кружка на столе, скомканная простыня на спинке стула, пыль на комоде, которую она не вытерла вчера.
Она заставила себя двинуться. Взяла тряпку, подошла к комоду. Провела по поверхности. Движение было механическим, без души. Внутри все кричало о другом. Она бросила тряпку в раковину.
Нина поднялась наверх, к линзе. Ритуал чистки, обычно приносивший умиротворение, сегодня был пыткой. Руки не слушались. Вместо того чтобы сдуть пыль, она провела по стеклу влажной тряпкой, оставив разводы. Она смотрела на эти разводы, и ей казалось, что это трещины на ее собственном внутреннем стекле, через которое она смотрела на мир. Все было в искажении.
Она попыталась вести журнал. Открыла его на чистой странице. Вывела дату: «29 июня». И замерла. Что писать? «Ветер западный, 4 балла»? Это было неважно. Важнее было то, что за ее спиной, внизу, дышал чужой человек. Что его тело, сломанное и горячее, нарушило магнитное поле ее жизни. Она отложила перо. Страница осталась чистой.
Весь день предательски ускользал из ее рук и графика.
Она сварила себе обед, но есть не стала. Еда стояла на столе и остывала. Нина сидела напротив и смотрела на дверь в свою спальню, приоткрытую ровно настолько, чтобы слышать его дыхание. Каждый его прерывистый, хриплый вздох отзывался в ней странным, щемящим эхом. Это был звук живой боли. А ее мир был миром мертвых вещей — отполированных линз, исправных механизмов и тикающих часов.
К 14 часам она вышла на улицу, под предлогом проверить тросы. Но вместо этого села на камень у самого обрыва и уставилась на горизонт. Море сегодня было спокойным, почти равнодушным. Оно отняло и вернуло. Играло с ней. И в этой игре не было никакого смысла, кроме ее собственного, надуманного — быть «точкой в темноте». А что, если точка сбилась с курса? Что, если ее свет больше никому не нужен?
16:10.
Она заставила себя зайти к нему. Сменить повязку. Его лоб был горячим, но не обжигающим. Под тонкой кожей век бегали быстрые тени снов. Она сменила бинт, ее пальцы работали быстро и чисто, как у хорошего механика. Но когда она случайно коснулась его кожи — не раны, а просто предплечья, — она отдернула руку, будто обожглась. Это был не пациент. Это был человек. И это осознание было самым пугающим за весь день.
17:30.
Она попыталась читать. Взяла с полки книгу по навигации, открыла ее на закладке. Прочла один абзац. Потом еще. И поняла, что не помнит ни слова. Все ее мысли были там, за стеной, с тем, кто боролся со своей личной бурей во сне. Она захлопнула книгу. Звук был таким громким в тишине, что она вздрогнула.
19:00.
Вечерний обход. Делала все, что полагалось. Щелкали замки, проверялись тросы. Но это было пустой формальностью. Ее мысли были внутри дома. Она торопилась обратно, сама не понимая почему. Будто боялась, что в ее отсутствие он исчезнет. Или, наоборот, придет в себя.
21:15.
Она села в свое кресло у камина. Не включала свет. Смотрела на потухающие угли. И слушала. Слушала его дыхание, ровное теперь, глубокое. Оно заполняло собой весь дом, вытесняя ту самую тишину, что была ей когда-то опорой.
И тут она поняла. Поняла самый страшный итог этого дня.
Она боялась не его. Не его прошлого, не его силы, не той угрозы, что он мог в себе нести.
Она боялась того, что будет, когда он придет в себя.
Он пробыл здесь всего сутки. И уже успел перезапустить часы ее жизни, сбив их ход навсегда.
Он пришел в себя рывком – всем телом вперед, как будто пытался убежать от собственного кошмара.
Глаза застилала пелена боли.
Первое, что он понял – это не его кровать.
Второе – над ним склонилась женщина с ножом.
Марк рванулся в сторону, но тело не слушалось – только бешено заколотилось сердце, и рана на боку вспыхнула огнем.
– Не двигайся, – сказала женщина. Голос ровный, без угрозы, но и без жалости. – Или порвешь швы.
Он перевел взгляд на нож – обычный кухонный, с пятнами ржавчины у рукояти. На нем тоже была кровь.
– Для перевязок, – будто прочитав его мысли, пояснила она. – Не для тебя. Пока что.
Комната была маленькой, чистой, с пахнущим деревом полом. За окном – море, уже спокойное после шторма.
"Маяк", – догадался он.
Женщина – Нина, как он позже узнает – ждала ответов на вопросы.
Но Марк молчал.
Он смотрел в одну точку – на трещину в потолке, которая изгибалась, как река на карте.
– Как тебя зовут?
Трещина.
– Как ты очутился в море?
Трещина.
– Ты понимаешь меня?
Трещина.
Нина вздохнула, отставила в сторону нож и взяла бинты.
– Ну и ладно, – сказала она, будто ему и не нужно было отвечать. – Но запомни: я не люблю мертвецов в своем доме. И живых – тоже.
Она начала перевязку, а он продолжал молчать, глядя в потолок.
Только когда она коснулась особенно глубокой раны, его пальцы впились в простыни, но даже тогда он не издал ни звука.
Нина заметила это.
– Упрямый, – пробормотала она.
За окном кричали чайки.
А Марк считал трещины на потолке, как будто в них была зашифрована единственная правда, которую он еще мог вынести.
Молчание
«Молчание — это не пустота. Это язык, на котором говорят раны, слишком глубокие для слов»
Накрахмаленные простыни. Безупречно выглаженные складки. Столовые приборы, разложенные с геометрической точностью. Ее мир был собран из таких вот деталей — жестких, хрустящих, лишенных гибкости и тепла. Каждая вещь на своем месте, каждая минута расписана. Это был ее доспех, ее защита от хаоса внешнего мира и от смятения внутреннего.
Но что происходит с накрахмаленной тканью, когда в нее впитывается влага? Она размокает. Теряет форму. Предательски мякнет.
И вот в ее стерильное, выверенное царство ворвалась "Влага". В лице молчаливого, искалеченного мужчины, чье одно лишь присутствие уже размягчало острые углы ее реальности. Его раны сочились не только кровью, но и прошлым — тяжелым, чужим, опасным. А его молчание было громче любого шторма.
Она пыталась бороться с этим вторжением привычными методами: ритуалами, расписанием, холодной практичностью. Ставила перед ним тарелку супа, как ставят точку в предложении. Ждала логического завершения. Но он был не предложением. Он был многоточием, за которым угадывалась целая неизвестная повесть.
И ее безупречный, накрахмаленный мир с треском начинал промокать.
День первый:
Она поставила перед ним тарелку с дымящейся ухой – свежая рыба, отварная картошка, укроп, сорванный с грядки у маяка. Аромат разносился по комнате, цепляясь за занавески, пропитывая дерево стен.
Марк сидел, уставившись в стену. Даже не моргнул.
— Еда не отравлена.Нина стиснула зубы:
Он не отреагировал.
Вечером она забрала нетронутую тарелку. Суп застыл жирной пленкой.
Она сменила тактику – принесла простой черный хлеб, кружку крепкого чая. Минимализм. Ничего лишнего.
День второй:
— Хочешь умереть – умрешь, — сказала она, ставя поднос на тумбочку. — Но не в моем доме.
Он даже не повернул голову.
Ее расписание трещало по швам:
· Проверка линз маяка – опоздание на 12 минут
· Обход территории – сокращен до 5 минут
· Вечерний чай – вообще забыла
Она стучала дверьми, роняла кастрюли, громко пересчитывала ступени – нарочно.
Никакой реакции.
День третий:
Нина влетела в комнату с тарелкой, которая грохнулась на стол: — Ешь. Сейчас же.
Гречневая каша, яйцо всмятку (идеальной круглой формы, как она любила).
Марк медленно поднял на нее глаза – впервые за три дня. Взгляд был пустым, как выброшенная ракушка.
— Ты... — ее голос дал трещину. — Ты сводишь меня с ума.
Она вышла. Хлопнула дверью так, что с полки упала банка с чаем.
— Идиот. Упрямый, тупой, неблагодарный...
Два часа бродила по берегу, пиная камни:
Когда вернулась – чашка на тумбочке была пуста.
На дне – осадок из чайных листьев.
Рядом – аккуратно сложенная салфетка с едва заметными отпечатками пальцев.
Нина потрогала чашку – еще теплая.
За окном море вздохнуло волной, а где-то внутри нее что-то дрогнуло.
— Завтра будет омлет, — бросила она в пустоту.
И впервые за три дня ее расписание осталось неисправленным.
На четвертый день он попытался встать.
Нина услышала шум из его комнаты — глухой удар, сдавленный стон. Она застала его на полу, вцепившегося в край кровати, с побелевшими от боли губами.
— Идиот! — вырвалось у нее, прежде чем она успела подумать.
Она подскочила, схватила его под мышки, но он отшатнулся.
— Не... трогай...
Голос его был хриплым, как будто годами не использовался.
— Ага, значит, говорить все-таки умеешь? — Нина скрестила руки. — Тогда скажи мне хотя бы свое имя, черт возьми! Или мне продолжать называть тебя "раненой обузой"?
Он оперся о стену, пытаясь перевести дыхание. Капли пота стекали по вискам.
— Марк... — наконец выдохнул он.
— Что?
— Марк. — Он поднял на нее взгляд — впервые осознанный, ясный. — Меня зовут Марк.
Нина замерла. Это было больше, чем она ожидала.
— Ну вот видишь, не так уж это и сложно, — пробормотала она, протягивая ему стакан воды.
Он взял его дрожащими руками, и Нина вдруг заметила шрамы на его пальцах — старые, грубые. Руки человека, который слишком много держал оружия.
— Спасибо... — он произнес это так тихо, что она едва расслышала.
— Не благодари, — Нина отвернулась, поправляя складки на простыне. — Просто... не умирай у меня дома.
Она вышла из комнаты, оставив его наедине с тиканьем часов и тяжестью произнесенного имени. В воздухе повисло хрупкое перемирие, купленное ценой одного-единственного слова: «Марк».
Следующие несколько часов прошли в натянутом, но продуктивном молчании. Нина вернулась к своему расписанию с удвоенной яростью, словно пытаясь засыпать песком трещину, только что образовавшуюся в ее стене. Она мыла полы, чистила механизмы, записывала показания приборов с такой тщательностью, будто от этого зависела судьба мира. А может, так оно и было – ее мира.
Марк лежал, глядя в потолок, и слушал эти яростные, методичные звуки. Каждый стук, каждый скрип говорил ему о ней больше, чем любые слова. Это был звук тотального контроля, граничащего с отчаянием.
К вечеру, выполнив последний пункт своего списка, Нина приготовила ужин. Простую яичницу, без изысков, но идеально круглую, с аккуратно поджаренными краями. Символ возвращения к норме, который она несла на подносе, как оливковую ветвь.
И вот тогда, сделав всего несколько шагов по коридору, она замерла.
Тихий стон из ванной заставил её остановиться с подносом еды в руках.
Не громкий крик, не зов о помощи. Сдавленный, животный звук, который вырвался сквозь стиснутые зубы. Звук человека, пытающегося справиться с болью в одиночку и терпящего поражение.
Поднос с идеальной яичницей дрогнул в ее руках. Масло на сковородке колыхнулось.
Дверь была приоткрыта. В щели пробивался свет, смешанный с резким запахом меди и спирта.
Запах крови, едкий и металлический, смешивался с аптечной резкостью спирта. Это был запах борьбы. Той самой, что он вел за закрытой дверью, пока она наводила свои бессмысленные порядки. И в этой щели, в этом запахе, был ответ на все ее «просто не умирай». Он и не собирался. Он пытался выжить. По-своему. Без ее разрешения.
Нина толкнула дверь плечом — и застыла.
Марк сидел на краю ванны, согнувшись, с окровавленными бинтами в руках. Его спина, покрытая старыми шрамами, напряглась при её появлении.
— Ты идиот?! — шипение вырвалось само. — Швы разойдутся!
Он даже не обернулся, только глухо пробормотал:
— Уходи.
Но она уже ставила поднос и хватала полотенце.
— Дай.
Марк вздрогнул, когда её пальцы коснулись его кожи. Но не сопротивлялся.
Нина работала молча, с привычной точностью:
1. Очистила рану (он стиснул зубы, но не застонал).
2. Обработала антисептиком (мускулы на спине дёрнулись).
3. Наложила свежий бинт (её ногти случайно скользнули по шраму у лопатки — и он резко дёрнулся вперёд).
— Не... там...
Она не поняла сразу. Рука автоматически потянулась к тому месту, где под рёбрами зиял старый шрам — ровный, хирургически точный.
Марк вдруг вскочил, отшвырнув аптечку.
— Хватит!
Флакон с йодом разбился о кафель, оставив кроваво-коричневый след.
Нина подняла глаза. Впервые за все дни он смотрел на неё по-настоящему — не сквозь, а В.
— Это пулевое, — сказала она не вопросом, а констатацией.
Он молчал.
— Входное отверстие сзади. Значит, стреляли в спину.
Его пальцы сжали край раковины до побеления костяшек.
Нина медленно поднялась, вытирая руки о полотенце.
— Завтра поменяем бинты снова.
На пороге обернулась:
— И Марк?
Он поднял взгляд.
— Следующий раз — предупреди. Или я привяжу тебя к кровати.
Дверь закрылась.
А он остался сидеть в луже йода и воды, впервые за долгие годы прикрыв ладонью тот самый шрам — как будто она могла через него прочитать то, что он никогда не говорил вслух.
Дверь закрылась. Щелчок замка прозвучал как выстрел.
Марк медленно поднял голову.
Зеркало над раковиной было запотевшим, размытым, но он все равно увидел ее.
Аврора.
Она стояла за его отражением — в том самом синем платье, в котором хоронили. Ее губы шевелились, но вместо голоса из них сочилась вода, которая должна была потушить огонь, в котором она сгорела.
"Ты позволил ей прикоснуться..."
Марк рванулся назад, опрокинув табурет. Спина ударилась о кафель, но он даже не почувствовал боли — только ледяные струйки воды, настоящей воды, стекающие по его лицу.
Он зажмурился.
— Нет...
Это был не крик, а хрип — разодранный, кровавый, вырванный из самого нутра.
Но когда он открыл глаза, в зеркале был только он сам — изможденный, дикий, с перекошенным от ужаса лицом.
Марк схватил бритву со столика — и взмахнул.
Зеркало разлетелось на осколки.
Один из них впился ему в ладонь, но он не почувствовал.
Только когда дверь распахнулась и в проеме возникла Нина (она не уходила, стояла за дверью,), он понял — кровь на полу настоящая.
И его тоже.
— Выходи, — сказала она мягче, чем когда-либо. — Я приготовила чай.
А за окном маяк начал свой вечный круг, освещая то, что осталось от его прошлого — только осколки.
Кухня маяка тонула в оранжевом свете заката. Стол, обычно безупречно чистый, был заставлен чашками, банкой меда и рассыпанными бинтами — свидетельство прошедшей бури.
Марк сидел у окна, закутанный в одеяло, которое Нина набросила на него, не спрашивая. Его пальцы обхватывали чашку, но не согревались — они все еще дрожали, как после ледяного душа.
Нина молча подлила ему кипятка.
— Сахар?
Он покачал головой.
Она положила две ложки в свою чашку — ровно столько, сколько всегда.
Тишина между ними была густой, как туман над морем. Не неловкой, но натянутой, будто каждый знал, что за ней скрывается, но боялся коснуться.
Марк смотрел в окно. Вода была спокойной, почти зеркальной, но он видел в ней другое — вспышки выстрелов, пену на губах умирающего, кровь, смешанную с морской солью.
Нина следила за его лицом, но не спрашивала.
Она пила чай.
Он не притрагивался к своему.
Закат гас, окрашивая стены в синеву.
— Я не спрошу, — наконец сказала Нина, ставя чашку на стол.
Марк медленно перевел на нее взгляд.
— Но если захочешь рассказать — я здесь.
Он кивнул. Один раз.
Она встала, чтобы убрать чашки, но его рука вдруг накрыла ее ладонь — быстро, как вспышка маяка, и так же неожиданно.
— Спасибо.
Всего одно слово. Но в нем было больше, чем в часах разговоров.
Нина не отдернула руку.
— Не за что.
А за окном море дышало, не требуя ответов.
Незваный гвоздь в механизме
Иногда море приносит не обломки кораблей, а обломки душ. И самый страшный шторм — не тот, что бушует снаружи, а тот, что просыпается в тишине между двумя людьми.
Ее мир, некогда бесшумный и отлаженный, как часовой механизм, теперь скрипел, хрипел и спотыкался на каждом шагу. И виной тому был один-единственный незваный гвоздь, вбитый в его идеальную конструкцию, — Марк.
6:15. Скрип двери.
Нина застыла с занесенной над страницей журнала ручкой. Из спальни донеслись тяжелые, шаркающие шаги, затем — глухой удар о косяк и сдавленное ругательство. Ее перо дрогнуло, оставив на идеально чистом листе безобразную кляксу. Она не обернулась, лишь сильнее сжала пальцы. Ее утренний ритуал был нарушен. Первая трещина.
7:00. Кухня.
Она готовила овсянку, священнодействуя у плиты. Точное количество крупы, ровно 180 миллилитров воды, щепотка соли. Войдя на кухню, Марк молча опустился на стул, и под его весом старый деревянный каркас жалобно заскрипел. Он сидел, уставившись в стол, тяжело дыша, и всем своим видом нарушал стерильную атмосферу. Он не просил есть, не пытался помочь. Он просто присутствовал. И этого было достаточно, чтобы ее концентрация дала сбой. Она пересолила кашу. Впервые за десять лет.
9:30. Ванная.
Нина собиралась проверить барометр, но путь на второй этаж ей преградила лужа. Небольшая, мутная, растекшаяся от порога ванной. Из-за двери доносится шум воды. Он мылся. И не вытер за собой. Она стояла и смотрела на эту лужу, и ее пальцы непроизвольно сжались в кулаки. Это было не просто нарушение порядка. Это было вторжение. Осквернение. Она потратила десять минут, чтобы вытереть пол, чувствуя, как по спине ползут мурашки бессильной ярости.
12:00. Гостиная.
Он занял ее кресло. Не то, чтобы он выбрал его специально. Он просто рухнул в первое попавшееся, и это оказалось ее кресло — то самое, с выемкой под ее спину, с подлокотником, на который она клала книгу. Он сидел, откинув голову, с закрытыми глазами, и спал. А она стояла в дверях со своей тарелкой с рыбой и не могла зайти. Ее пространство, ее убежище было занято. Она ела на кухне, стоя у окна, и еда была безвкусной, как зола.
15:10. Лестница на маяк.
Она поднималась, чтобы проверить линзы, и на полпути наткнулась на него. Он сидел на ступеньках, посередине пролета, опершись спиной о стену, и его широкие плечи перекрывали узкий проход.
— Пропусти, — сказала она, и голос прозвучал резче, чем она планировала.
Он медленно поднял на нее взгляд. Глаза были остекленевшими от усталости и боли.
— Минуту, — хрипло выдохнул он. — Не могу... дальше.
Она могла бы попросить его подвинуться, помочь ему подняться. Но она просто ждала, глядя, как он, стиснув зубы, с нечеловеческим усилием заставляет свое тело подчиниться и отползает в сторону, давая ей пройти. Она прошла, не глядя на него, чувствуя его тяжелое дыхание у себя за спиной. И весь день потом ей казалось, что она слышит его на каждой ступеньке.
19:00. Вечерний чай.
Она разлила чай по двум чашкам. По привычке. И тут же опомнилась. Почему две? Он не просил. Он не был желанным гостем. Он был помехой, гвоздем, скрипом. Она с силой поставила вторую чашку обратно на полку, и фарфор звякнул, чуть не треснув.
К концу дня ее нервы были натянуты струнами. Каждый его вздох, каждый стон, каждый неловкий шаг отзывался в ней раздраженным эхом. Он был живым, дышащим, страдающим воплощением хаоса, ворвавшимся в ее выстроенную вселенную. И самое ужасное было в том, что она не могла просто выбросить этот «гвоздь» обратно в море. Потому что под грузом его молчания, под тяжестью его шрамов и боли она начала смутно различать контуры чего-то большего. Чего-то, что пугало ее куда сильнее, чем бытовые неудобства. Но до этих откровений было еще далеко. А пока ее мир сузился до размеров раненого мужчины, который мешал ей жить, напоминая, что она — живая.
продолжи их разговор, где она давит его вопросами, а он опять молчит
Вечер опустился на маяк, тяжелый и беззвучный, как ее невысказанные вопросы. Они сидели в гостиной — она в своем кресле, он — на жестком деревянном стуле у камина. Между ними висела стена из невысказанного, и Нина решила, что пришло время ее проломать.
Она отставила чашку с недопитым чаем. Звук был четким, как вызов.
— Твоя рана, — начала она, глядя прямо на него. — Пулевое. В спину. Кто стрелял?
Марк не ответил. Он смотрел на огонь, его лицо было каменной маской.
— Ты был военным? Контрабандистом? Беглым каторжником? — ее голос был ровным, без эмоций, как у следователя. — В порту висели объявления о розыске. За тобой охотятся?
Он перевел взгляд на нее. В его глазах не было ни страха, ни гнева. Только пустота, уходящая вглубь, в такое темное место, куда ее слова даже не долетали.
— Почему ты не зовешь на помощь? — она наклонилась вперед, ее пальцы впились в подлокотники. — Я могла бы сообщить о тебе. Почему молчишь?
Тишина в ответ была оглушительной. Она слышала, как трещит полено в камине, как завывает ветер за окном, как бьется ее собственное сердце — громко, назойливо.
— Я рискую, приютив тебя! — ее голос впервые дрогнул, в нем прорвалось напряжение последних дней. — Меня могут обвинить в укрывательстве. Обыскать маяк. Отобрать все. Ты понимаешь это? Или тебя волнует только твоя шкура?
Он опустил голову, его пальцы сцепились в замок. Суставы побелели. Это было единственное движение, единственная реакция.
Ее терпение лопнуло.
— Хорошо, — она встала, и ее тень накрыла его. — Хочешь молчать — молчи. Но запомни. Ты здесь не по праву. Ты — милость. Моя милость. И она может закончиться в любой момент. Я не обязана вытирать твою кровь и терпеть твое молчание. Если завтра утряом я не услышу от тебя ни слова, я сама отведу тебя в порт и сдам первому же стражнику. Понял?
Она ждала. Хоть звука. Хоть взгляда. Хоть тени протеста.
Но он просто сидел, сгорбленный и безмолвный, как скала, которую не взять ни уговорами, ни угрозами.
Нина развернулась и вышла из комнаты, хлопнув дверью. Она стояла в коридоре, прислонившись лбом к холодной каменной стене, и слушала тишину за своей спиной. Она давила на него всеми силами, а он уходил в молчание, как в крепость. И в этой тихой войне не было победителей. Были только два острова, разделенные океаном недоверия и боли. И ее остров начинал тонуть в тени его.
Она стояла в коридоре, все еще чувствуя на губах горький привкус собственной беспомощности. Угрозы, которые она только что швырнула в его молчание, повисли в воздухе и растаяли, как дым. Он победил. Просто не вступив в бой.
И тут снаружи, заглушая вой ветра, раздался яростный стук. Не просьба, а требование. Нина вздрогнула, сердце на мгновение ушло в пятки. Она бросила взгляд на дверь в гостиную, за которой сидел Марк, и инстинктивно сделала шаг, заслонив ее собой.
Не успев открыть, она увидела через стекло искаженное яростью лицо Пристона. Он ввалился внутрь, сбивая с себя капли дождя и хлопья пены, что шли у него изо рта.
— Где он?! — проревел старик, его глаза бешено блестели в полумраке прихожей. — Где этот молчаливый черт?!
— Пристон, уходи, — сказала Нина, но ее голос потерял всю свою прежнюю сталь. Он звучал устало.
— Нет уж, хватит! — он попытался пройти мимо нее, тяжело дыша, пахнущий дешевым ромом и злобой. — Пока ты тут с ним цацкаешься, в порту люди шепчутся! Про мое судно вспомнили! Из-за него ко мне опять начнут приходить! Я выбью из него всё, что он знает, своими руками!
Он рванулся вперед. И в этот момент Нина, всегда такая сдержанная и расчетливая, отреагировала чисто инстинктивно. Она не отступила. Она резко шагнула навстречу, упершись руками в его грудь, и оттолкнула его назад, в притвор.
— НЕТ!
Его собственный крик и ее, прорвавшийся наружу, повисли в воздухе. Они стояли, тяжело дыша, измеряя друг друга взглядами.
— Ты что, защищаешь его? — Пристон смотрел на нее с неподдельным изумлением. — После всего, что было? После Мартина?
— Я защищаю свой дом! — выкрикнула она, и в ее голосе наконец зазвенела знакомая всем твердость. — Мой порог. И то, что происходит за ним. Это мое решение. Мое!
— Он опасен! — старик ткнул грязным пальцем в сторону гостиной.
— А я — нет? — ее вопрос прозвучал тихо, но с такой ледяной угрозой, что Пристон невольно отступил на шаг. — Ты забыл, кто я? Я та, что одна пережила три шторма, когда все рыбаки сидели по домам. Та, что может найти риф в тумане по одному лишь звуку волны. И та, что вышвырнет тебя отсюда к чертовой матери, если ты тронешь того, кто находится под моей защитой. Понял?
Они стояли в напряженной дуэли взглядов. Глаза Пристона метались от ярости к недоумению, а потом — к странному, внезапному пониманию. Он видел не просто женщину. Он видел хозяйку этой скалы. Хранительницу.
Он плюнул на пол, но уже без прежней ярости.
— Ладно, — просипел он. — Твоя воля. Твоя скала. Твоя беда. Но когда он перережет тебе глотку ночью, не зови на помощь.
Он развернулся и, пошатываясь, вышел в ночь, с силой хлопнув дверью.
Нина осталась стоять, опершись спиной о косяк двери в гостиную, дрожа от выброса адреналина. Она слышала за спиной его дыхание. Ровное. Спокойное. Он все слышал.
И тогда, сквозь дерево, до нее донелся тихий, хриплый голос, который она не слышала уже много дней:
— Спасибо.
Всего одно слово. Но в нем было больше, чем во всех ее угрозах и допросах. Оно пробило брешь в его молчании. Маленькую. Но достаточную, чтобы внутрь пролился свет.
Шепот прибоя
Море рождает волны, деревня — сплетни. И то, и другое со временем разбивается о скалы
Рыбацкая деревушка, прилепившаяся к подножию скал, никогда не спала. Она лишь ненадолго закрывала глаза, чтобы, едва забрезжит рассвет, снова распахнуть их — красными от бессонницы окнами кабаков, щербатыми улыбками причалов, сетями, развешанными для просушки, как гигантские паутины, в которых запутался сам воздух, густой от запаха гниющей тины, копченой рыбы и влажной шерсти.
Именно в этот час, когда солнце только начинало раскачивать маятник дня, Нина спустилась с тропы. Ее появление было тем событием, что заставляло часы бить точнее. Мужики, чинящие сети у лодок, замирали на секунду, женщины у колодцев прикрывали коромысла, приглушая их скрип. Она была частью пейзажа, как сам маяк, — неизменная, далекая, необходимая. Но сегодня ее визит был не по расписанию.
Лавка «Все для моря» пахла дегтем, пенькой и старостью. За прилавком стоял Генрих, человек с лицом, будто вырубленным топором из коряги.
— Нина, — кивнул он, вытирая руки о фартук. — Керосину подвезли. Отборный.
— Спасибо, Генрих, — она отложила на прилавок сверток с деньгами. — И дай мне еще пару катушек прочной лески. И гвоздей.
Пока он собирал заказ, в лавку вошел Эдгар, брат трактирщицы. Его глаза, маленькие и юркие, как у краба, сразу же уцепились за Нину.
— Говорят, у тебя на маяке гость, Нина, — начал он, сладко растягивая слова. — Морячок, погорелец. Правда, что ли?
Воздух в лавке загустел. Генрих замер с катушкой в руке. Нина не поворачивалась, разглядывая витрину с крючками.
— Правда, — сказала она ровно.
— И что же он за птица? — не унимался Эдгар, подбираясь ближе. — Откуда? Как звать-то?
— Он не говорит.
— Не говорит? — Эдгар фыркнул. — Или не может? Может, ему есть что скрывать? У нас тут, знаешь ли, тихая гавань. Не любим мы, когда к нам чужая беда прибивается. Особенно молчаливая.
Нина медленно обернулась. Ее взгляд был холодным и острым, как тот самый крючок в витрине.
— Эдгар, — произнесла она тихо. — Твоя лодка. «Чайка». У нее правый борт прохудился. Я видела, как ты в прошлую субботу вернулся, накренившись. И третьего дня ты не вышел в море. Чинил?
Эдгар поперхнулся, его уверенность мгновенно сдулась.
— Я... это...
— Вот и займись своей бедой, — закончила она, поворачиваясь к прилавку. — А чужую я сама разберу.
Генрих молча протянул ей сверток. В его глазах читалось некое одобрение.
Но на улице ее ждала вторая линия обороны — Клара, жена рыбака Ларса, с двумя пухлыми детишками, будто специально выставленными напоказ, как живой щит.
— Нина, голубушка, — запричитала она, хватая ее за рукав. — Мы все так волнуемся! Этот человек... он ведь не опасный? Дети-то наши по берегу бегают!
Нина посмотрела на детей, потом на Клару.
— Твой Ларс, — сказала она, — в прошлом месяце вернулся с промысла без двух пальцев. Правда?
Клара побледнела и кивнула.
— А ты знаешь, что он три дня скрывал рану, боясь, что его сочтут калекой и не возьмут в следующую артель? Что гной пошел, и он ночами стонал, а ты думала, это он пьяный?
Клара опустила глаза, губы ее задрожали.
— Вот и я сейчас выхаживаю рану, — тихо, но четко сказала Нина. — Не мешай мне.
Она пошла дальше, чувствуя на спине десятки глаз. Шепотки рождались тут же, за ее спиной, как пена за кормой: «Сама не своя...», «Черту душу заложила...».
У самого выхода из деревни ее догнал старый Эйнар. Он молча сунул ей в корзину сверток, пахнущий копченым угрем.
— Для него, — хрипло бросил старик. — Чтобы силы набирался. И поскорее... — он не договорил, махнул рукой и заковылял прочь.
Едва она переступила за первую прилавку с овощами, как на нее обрушился шквал притворного радушия.
— Нинушка! Подь сюды! — замахала рукой тучная Марфа, торгующая луком и сплетнями. — Говорят, у тебя на маяке птичка новая завелась! Певец, что ли, раз молчит?
Нина, не останавливаясь, бросила в корзину кочан капусты.
— Не поет, — сухо ответила она, отсчитывая монеты.
— А глаза-то у него какие? — вступила в разговор худая, как щепка, Грета, приторговывая вязанками сушеного чабреца. — Говорят, колдуны такие глаза имеют. Чтобы девичьи души воровать.
— Его душа, Грета, тебя с твоим чабрецом волнует куда больше, чем моя, — отрезала Нина, проходя мимо. — У тебя же пол-лавки этого добра не распродано с прошлого лета.
Она шла дальше, а шепоток плыл за ней, как придонное течение:
«Сама не своя...», «Видно, правда, приворожил...»…
Покупая соль у мрачного лавочника Петруса, она почувствовала на себе тяжелый взгляд.
— Тебе, выходит, теперь на двоих? — проворчал он, завязывая мешок. — Или он у тебя задарма столуется?
Нина положила на прилавок ровно в два раза больше монет, чем обычно. Монеты звякнули, как пощечина.
— Вот за его долю. Чтобы неповадно было спрашивать.
Она двинулась к лавке рыбака Йорна, но путь ей преградили трое местных парней, уже изрядно поддатых с утра. Старший из них, Карл, сын трактирщика, неуверенно покосился на своих дружков и шагнул вперед.
— Слушай, Нина, — начал он, пытаясь придать голосу грубость. — Этот твой молчун... Он кто такой? А то наши девчонки пугаются. Ходить мимо маяка боятся. Может, нам с ним поговорить по-мужски? Объяснить, как у нас тут заведено?
Нина остановилась. Она не сказала ни слова. Она просто медленно опустила свою тяжелую корзину на землю. Звук был негромкий, но почему-то заставил парней насторожиться. Она выпрямилась во весь свой рост и посмотрела на Карла. Она смотрела не в глаза, а куда-то в район переносицы, холодным, безразличным взглядом человека, который видел штормы покруче их утреннего похмелья.
— Заведено? — тихо переспросила она. — У нас заведено, Карл, что я каждую зиму отгребаю снег от твоего сарая, потому что твой отец слишком пьян, чтобы это сделать. Заведено, что твоя мать приходит ко мне за травами, когда у тебя от дурного рома живот скручивает. И заведено, — ее голос стал тише, но от этого только страшнее, — что я могу одним словом в порту сделать так, что тебе ни одна артель на промысел не возьмет до конца сезона. Это — как у нас заведено. Хочешь, проверяй.
Она не ждала ответа. Подняла корзину и пошла дальше. Парни расступились перед ней, как перед ледорезом.
У лотка Йорна, куда она наконец добралась, ее ждало неожиданное утешение. Старый рыбак молча протянул ей двух лучших лососей, жирных и серебристых.
— На, — буркнул он. — С твоим-то... на пропитание. Чтобы сильнее был.
Она кивнула, благодарная за то, что он ничего не спрашивал.
Неся свою ношу обратно к тропе, ведущей на маяк, Нина чувствовала себя не победителем, выигравшим битву. Она чувствовала себя крепостью, осажденной со всех сторон. И каждый взгляд, каждый шепоток был очередным камнем, брошенным в ее стены. А внутри этой крепости находился тот, кто даже не подозревал, какую бурю вызвал своим молчаливым присутствием. Или подозревал? Этот вопрос отныне будет преследовать ее везде.
Тропинка петляла между покосившимися сараями, и Нина уже почти вышла на окраину, когда из-за угла, запыхавшись, появился Билли. Он был без своей обычной ухмылки, без размашистой походки. В руках он сжимал жалкий, но яркий пучок полевых цветов – ромашки, колокольчики и что-то синее, что она не знала названия. Лицо его пылало таким огнем, что, казалось, могло растопить утренний туман.
Он преградил ей путь, отчаянно пытаясь перевести дух.
— Нина! Я тебя ждал... то есть, не ждал, а видел, как ты спускаешься... и побежал...
Он протянул ей цветы. Стебли были помяты в его потной ладони.
— Это... это тебе. За твою доброту. И за то, что простила меня тогда.
Нина замерла с корзиной в руках. Она смотрела то на цветы, то на его юное, наивное, исполненное обожания лицо. Внутри у нее все съежилось от неловкости. Это была не та неловкость, что с Марком – колючая, полная напряжения. Это была жалость. Тяжелая и безрадостная.
— Билли... — начала она, и ее голос прозвучал мягче, чем она планировала.
— Они как ты! — перебил он, счастливо сияя. — Сильные. И красивые. И ни на кого не похожи!
Она медленно, почти нехотя, взяла букет. Ее пальцы, привыкшие к грубой веревке и холодному металлу, неловко прикоснулись к нежным лепесткам.
— Спасибо, — сказала она, и это было единственное, что она могла сказать. Она не могла объяснить ему, что не считает себя ни сильной, ни красивой. Что она – просто функциональная единица, как шестеренка в механизме маяка.
Он стоял, ожидая чего-то большего. Улыбки. Хотя бы намека на ту нежность, что переполняла его.
— Они очень... милые, — насильно выдавила она, чувствуя, как горит лицо. Она ощущала себя в ловушке. Ей хотелось положить руку ему на плечо, как брату, и сказать: «Успокойся, мальчик. Это всего лишь цветы». Но она знала, что для него это было не «всего лишь».
— Я могу... помочь тебе донести до маяка? — робко предложил он, указывая на ее тяжелую корзину.
— Нет, — ответила она слишком быстро и резко. И, видя, как его лицо померкло, поспешно добавила: — Мне... нужно одной. Мне нужно проверить тросы по дороге.
Она видела, как он проглотил обиду, как заставил себя улыбнуться.
— Конечно. Я понимаю.
Он не понимал. Он видел в ее отказе очередную стену, которую нужно штурмовать с новым букетом или новой клятвой.
— Беги, — сказала Нина, уже отворачиваясь и делая шаг по тропе. — Твоя мать, наверное, заждалась.
Он постоял еще мгновение, глядя ей вслед, а потом развернулся и побежал прочь, расталкивая кур, его широкая спина выражала такую трогательную и безнадежную тоску, что у Нины сжалось сердце.
Она шла в гору, держа в руке этот жалкий, увядающий на глазах букет. Он был ей тяжелее, чем вся поклажа в корзине. Он был символом чувства, которое она не могла принять и не хотела ранить. Она сжала стебли, и ее пальцы испачкались зеленым соком. Цветы пахли пылью и детством. А ее мир пахл солью, одиночеством и кровью незнакомца в ее доме. И между этими двумя мирами не было моста.
На полпути к маяку она остановилась и разжала пальцы. Ветер тут же подхватил несколько лепестков и понес их в сторону обрыва, к морю. Она смотрела, как они кружатся в воздухе, и чувствовала странное облегчение. Затем, с решительным видом, сунула оставшиеся цветы в корзину, к гвоздям и катушкам с леской. Пусть простоят немного в кувшине с водой. В знак памяти о той простой, неиспорченной жизни, которой она никогда не сможет жить.
Неуместная тень
Бывают раны, которые не заживают. Бывают привычки, которые не исправить. Но самое страшное — это осознать, что ты не гость в чужой жизни, а стихийное бедствие
Идеальный механизм ее жизни, уже давно давший сбой, теперь скрипел, стонал и сыпал шестеренками. И виной тому был незваный винтик, который не просто вклинился в отлаженный ход, но и пытался его регулировать. Безуспешно.
Катастрофически безуспешно.
Он начал с малого. С воды.
7:10.
Нина, с точностью аптекаря отмеряющая молоко для овсянки, услышала за спиной шаркающие шаги. Марк, бледный и осунувшийся, но уже способный передвигаться без посторонней помощи, подошел к плите и молча взял со стола чайник.
— Не надо, — бросила она, не оборачиваясь.
Он не отреагировал. Раздался шум льющейся в чайник воды, затем — грохот крышки. Он поставил его на конфорку, которую она только что выключила, и повернул ручку. Синий огонь с шипом рванулся вверх, опалив дно еще пустого чайника. Пахло паленым металлом.
Нина застыла с мерной кружкой в руке. Ее взгляд медленно поднялся от обугленного дна чайника к его лицу. Он смотрел на огонь с каким-то отрешенным любопытством, будто впервые видел этот процесс.
— Ты только что испортил мой чайник, — произнесла она ровным, бесстрастным тоном, за которым скрывалась буря.
Он перевел на нее пустой взгляд.
— Я хотел помочь.
— Помощь, — отчеканила она, — должна быть полезной. Это была диверсия.
Она выключила газ, отодвинула его в сторону одним движением и принялась готовить заново. Молча. Он же остался стоять посреди кухни, огромный и неуместный, как выброшенный на берег буй, перекрывая собой движение и свет.
12:30. Попытка наведения порядка.
Он решил прибраться. Вернее, это было не решение, а какое-то стихийное бедствие. Нина, вернувшись с обхода территории, застала его в гостиной. Книги, аккуратно расставленные по алфавиту, лежали в хаотичной груде на полу. Он вытирал пыль с полки, и его широкие, неуклюжие ладони сметали все на своем пути. Стакан с карандашами опрокинут. Компас, всегда лежавший строго на север, был сдвинут.
Она остановилась на пороге, и ее лицо стало маской из льда.
— Что ты делаешь?
— Убираю, — последовал все тот же глухой, лишенный интонации ответ.
— Это не уборка. Это вандализм. Ты нарушил систему.
Он посмотрел на груду книг, потом на ее побелевшие костяшки, впившиеся в дверной косяк.
— Я хотел протереть полку.
— Чтобы протереть полку, не нужно объявлять тотальную войну всему, что на ней стоит. Ты — слон в посудной лавке, Марк. Слон, который почему-то решил, что он тут главный горшечник.
Она молча прошла мимо, подняла компас и вернула его на законное место. Стрелка дрогнула и с облегчением указала на север.
15:00.
Это стало точкой кипения. Она развешивала на веревке у маяка постиранные простыни. Белье трепетало на ветру, выстроенное в линию с армейской точностью. Расстояние между прищепками — пять сантиметров. Никаких складок.
Марк вышел подышать и, проходя мимо, решил «помочь». Он взял с корзины ее накрахмаленную рабочую рубашку и повесил ее на ту же веревку. Но он не знал о существовании прищепок. Он просто перекинул ее через веревку.
Порыв ветра, яростный и внезапный, сорвал рубашку и унес ее прочь. Белое пятно на мгновение мелькнуло в воздухе, а затем исчезло за краем скалы, внизу, где о камни с грохотом разбивались волны.
Нина застыла с прищепкой в руке. Она смотрела туда, где только что была ее рубашка. Та самая, выглаженная с таким трудом. Та самая, что была частью ее униформы, ее доспехов.
Она медленно повернулась к нему. Он стоял, глядя на пустую веревку, и на его лице впервые за все время появилось нечто, отдаленно напоминающее осознание собственной вины.
— Моя... рубашка, — произнесла она тихо. Слишком тихо.
— Ветер, — пробормотал он.
— НЕТ! — ее крик разорвал воздух, перекрыв шум прибоя. Он был резким, животным, полным накопленных за день ярости и отчаяния. — Не ветер! Ты! Это ты! Ты сжег мой чайник! Ты разгромил мою библиотеку! Ты утопил мою рубашку! Каждая твоя «помощь» — это акт уничтожения! Ты словно создан для того, чтобы ломать!