Читать онлайн Повара и хирурги бесплатно
Глава № 63
(Трехсотлетние наследственные аномалии)
Тревожился он не случайно. Уж так повелось, что все Кудрявцевы – все, а не одна только Зинаида Антоновна, – рождались из поколения в поколение одноногими – кто одноногий слева, кто одноногий справа, случалось, что и посередине. Такова была их давняя фамильная традиция. Женились и выходили замуж Кудрявцевы, естественно, тоже за одноногих, и народившимся от одноногих браков одноногим детишкам, когда те подрастали, приглядывали одноногих женихов и одноногих невест для произведения на свет одноногих внуков. Ничего, если разобраться, особенного во всем этом не было – так, экзотическая причуда, занятная, с завидным постоянством лелеемая и вместе с тем вполне невинная аномалия, тем более простительная, если учесть, что согласно семейной легенде истоки ее теряются еще в восемнадцатом веке, при императрице Анне Иоанновне, ко двору которой прискакали первые одноногие Кудрявцевы для разнообразия досуга ее величества в качестве шутов гороховых, к коим, как известно, сия царственная особа была весьма пристрастна. Однако для Зинаиды Антоновны, впервые за долгую трехвековую историю потешного клана родившей двуногого мальчика, по их понятиям генетического отщепенца, проблема количества ног оказалась центральной, перепахавшей ее жизнь вдоль и поперек. Оттого и возвращалась она постоянно к наболевшей теме, оттого и не уставала пересказывать грустные, с нравоучительным подтекстом истории пережитого, чем немало доставала Сереженьку, крайне чувствительного в этом вопросе. Наследственные аномалии, будь то хроническое беспамятство, двигательное оцепенение или неразбериха с ногами, не встречали в его душе сочувственного приема, вот и сейчас, наяривая зубной щеткой и разглядывая в зеркале багрово-синие засосы на скулах и шее, он дико боялся, что несдержанная на язык мамочка не найдет ничего лучшего, как просветить Наденьку прямо за завтраком. И не даром боялся: мамочка просветила.
– Фьють-фьють-фьють! А когда муж-то узнал, что Сереженька ненормальным, двуногим то есть, родился, так не выдержал позора, ушел, ускакал от нас на тощей своей ноженьке. Фьють-фьють! Даже сейчас, когда столько лет прошло, глаза закрываю и вижу: скачет! Одну с ребенком оставил, от алиментов скрывался – во подлец какой!
Старушка Кудрявцева, опершись на костыль, энергичными прыжками перемещалась по переполненной присутствием трех человек кухне, выписывая виртуозные вензеля кофейником и распространяя вокруг себя массу прочей полезной активности: извлекала из микроволновки подгоревшие булочки, пододвигала ненасытной Наденьке липкие баночки, стирала Сереженьке с непричесанных, наспех приглаженных волос следы зубной пасты, нарезала колечками вареную колбаску, чавкала, облизывала свои и чужие пальчики и купалась, купалась в воспоминаниях.
– Мама, зачем эти ненужные подробности! – не выдержал, наконец, Кудрявцев, сосредоточенно жевавший и не проронивший с начала завтрака ни слова. – У нас с Наденькой большое горе – душегуб Стальнов из тюрьмы бежал, а ты про ноги да про ноги! Давай о чем-нибудь другом, ну, ей-богу! Вот, например, о нашей вчерашней встрече у клетки снежного человека Вовчика или о Наденькиной жизни в монастыре… Наденька, между прочим, целый год была монахиней, помнишь телевизионную рекламу Белокочанского монастыря, которая так тебе полюбилась?
Напрасные старания: на Зинаиду Антоновну, имевшую на все свои понятия и никогда не державшую их от людей в секрете, подобные аргументы не действовали совершенно.
– Ты мне, Сереженька, душегубом своим Стальновым да монастырской рекламой зубы-то зря не заговаривай! Ишь, какой умник нашелся! Фьють-фьють! Я тебя вынянчила, выкормила, а теперь молчать должна, чуркой немой прикидываться?! Так что ли? Ты меня извини, Сереженька, а я говорила и буду говорить только то что думаю, иначе я не умею! А ты, Наденька, кушай да слушай! Так вот, – продолжила Зинаида Антоновна, задорно прыгая от стола к микроволновке, от микроволновки к столу и опять туда же, – и вся родня от нас отвернулась, перестали они с нами из-за Сереженькиного увечья общаться, кивком при встрече не удостаивали, поганцы! А понавыдумывали про нас, сколько всего – просто диву даешься! И что у Сереженьки протез, и что у меня анурез, и что мы – два костыля пара! Да, Кудрявцевы такой народ – занозистый, высокомерный, говно-народ! Ух, как я их презираю!
Сереженька выронил ложку и, выразительно посмотрев на мать, потянулся под стол.
– И вправду, Кудрявцевы ваши – отстой, чмошники позорные, и как таких земля носит?! – поддакнула рассказу Зинаиды Антоновны впечатленная Наденька, ловя в чашку густую струю из порхающего над головами кофейника. – Я бы ни за что не стала гордиться физическим изъяном. На хрена плешью на месте ноги гордиться? Или, мамаш, я что-то не понимаю?
Они еще со вчерашнего дня перешли на «ты», и Наденька называла Зинаиду Антоновну по-простецки: то мамашей, то папашей, то бабулей, а иногда и совсем уж по-родственному – луженой кастрюлей. Зинаида Антоновна, проникнувшаяся симпатией к общительной невестке, была тому только рада.
– Так это ж ты, голубиная душа, так рассуждаешь! Фьють-фьють-фьють! – рассмеялась она толстым, до отказа набитым ртом, присаживаясь к столу и обкладывая себя бастионами булочек, сухариков, пончиков, бубликов и глазированных мятных пряников. – Это ж ты у меня редкая скромница, а они, Кудрявцевы, совсем не такие. Они воспринимают это совсем по-другому: вот, дескать, фьють-фьють! нас, Кудрявцевых, мать природа выделила среди прочих смертных. Мы, Кудрявцевы, – особенные, мы сливки общества, столбовые дворяне, мы еще при Анне Иоанновне шутами гороховыми отечеству служили! И это ты на них как на убогих смотришь, а они наоборот: видят убогую в тебе, исподтишка над тобой посмеиваются и пальцем тычут: гляньте-ка, гляньте на эту дуру, о себе возомнившую! Хи-хи-хи! Чувырла безмозглая! Замарашка двуногая! Хи-хи! Такая вот занятная история, – и Зинаида Антоновна с наслаждением хрустнула позеленевшим от плесени ванильным сухариком.
– Мама, пожалуйста, оставь эту тему, я тебя очень прошу! Это становится невыносимым!
Раздраженную просьбу Сереженьки неожиданно заглушил грохот, раздавшийся наверху – это неумеха сосед, Петр Гидаспович Толоконников, на протяжении полугода занимавшийся побелкой потолка, пола, мебели и обоев, спланировал со стремянки. К неудачам Петра Гидасповича у Кудрявцевых привыкли, даже стишок сложили:
Толоконный лоб
со стремянки хлоп!
– Цыц, двуногий негодник! Как ты смеешь так с матерью разговаривать?! – напустилась на недовольного сына жующая мать – Кому я попу от какашек отмывала? С кем по детским садам костылями гремела?
– Мама, мы же завтракаем, зачем про какашки?
Кудрявцев брезгливо поморщился и отодвинул от себя недопитую чашку кофе. Ногти его ожесточенно забарабанили по столу.
– Ладно, Сереженька, не обижайся! – засуетилась смягчившаяся старушка, придвигая сыну отставленную чашку и протягивая бутерброд с вареной колбаской и помидорчиком, – я же мать твоя, а Наденька фьють-фьють-фьють! мне отныне родной человек, а не посторонний. И к тому же, согласись, не для кого не секрет, что все люди какают. И ты какаешь, и я какаю, и Наденька только что покакала – минут двадцать сидела, тужилась, крендельки по белому выкладывала, и так, бедняжка, укакалась, что и руки помыть забыла. Правда ведь, Наденька?
Наденька, поперхнувшись от неожиданности, спрятала руки под стол и что-то там про презренных чистюль прокашляла, которые руки моют и без еды остаются.
– Мамочка, прошу тебя, оставь в покое Наденьку! Я тебя очень – ты слышишь? – очень прошу! Я, если угодно, категорически настаиваю! Мне за тебя стыдно, мама!
Сереженька, возмущенный бестактностью матери, был на грани нервного срыва.
– Что значит «настаиваю», что значит «стыдно»?! – пристукнула костылем Зинаида Антоновна и от обиды на сына чуть не расплакалась. – Я же хочу тебя, холостого дурака, в выгодном свете показать, чтобы моя невестка гордилась тобой, интерес чтобы к тебе питала! Ведь до тридцати трех годов дожил, порыжел, подурнел, морщинами как печеное яблоко покрылся, а женщину в дом так ни разу и не привел! Что, не так?! А о матери ты подумал?! Хотя бы однажды, а?! Я ведь внуков хочу нянчить! Вну-ков! Подлец ты Сереженька, фьють-фьють-фьють! голыш у тебя вместо сердца! Ой, ты бы только знала, какой он у меня душевный, сердобольный какой, просто лапушка! – переключилась она опять на Наденьку. – Ты бы видела, как он страдал, когда папка-то от нас ускакал. Все, помню, меня за платье дергал – хорошее такое платье, из подаренного подругой Ниной пододеяльника, – все, значит, за платье дергал и говорил, что вот, дескать, мама, вырасту большим и обязательно пойду в хирурги, буду ноги людям отрезать, чтобы они на тебя с папкой походили. Так и говорил! Я ему, бывало, возражу на это, – мол, чего всем подряд ноги-то резать, пусть фьють-фьють-фьють! ходят как ходили. Нет, говорит, я хочу, чтобы не просто так ходили, а как вы с папкой – на костылях! Сам-то крошечный, хилый, невзрачный, ну совсем как в ноздре застрявшая козявка или другая какая гадость, а ведь упрется и стоит на своем, ну никак его не переубедишь! Буду резать – и все тут! не человек, а Чикатилло какой-то, сущий монстр!
– Хватит! Хватит! Хватит! Хватит! – посуда, задребезжав, подскочила и перевернулась, подскочила и перевернулась ровно по количеству ударов хватившего по столешнице кулака. На Кудрявцеве не было лица. – Я знаю, отчего ты меня позоришь! О, я знаю! Ты до сих пор не можешь простить мне, что я не такой как вы с отцом, что у меня две ноги и хожу я ими ровно! Я помню, ты всегда мне завидовала, всегда с укором на ноги мои косилась, особенно вот на эту, на левую, которой тебе недостает! Что, думаешь, забыл?! Нет, не забыл, я помню, все эти взгляды твои украдкой помню! И нашла ведь кому завидовать – родному сыну, совесть бы поимела!
– Как ты смеешь так говорить, Сереженька! – вскрикнула, закачавшись на стуле, Зинаида Антоновна, по счастью поддержанная услужливой Наденькой, – и кому – матери, родившей тебя в мучениях и даже мысли в голове не державшей сбагрить поскорее в детский дом, как другие мамаши делают! Дурак ты после этого, хоть и медицинский институт с отличием закончил! Да я, если хочешь знать, каждый день судьбу благодарила, что у тебя две ноги, а не одна или четыре! Фьють-фьють-фьють! Я гордилась тобой, всем ради тебя жертвовала, а ты… фьють-фьють!
На какое-то время в кухне воцарилось тягостное молчание, прерываемое сдавленными рыданиями матери, отвернувшейся к стене, чтобы не видеть жестокосердого сына, некрасиво перекошенного, взъерошенного и почти уже остывшего от вспышки гнева.
– Зря ты, Сереженька, с мамой так споришь, – подала примиряющий голос Наденька, – и к чему вообще препирательства о ногах? Чем попусту браниться, давайте лучше найдем золотую середину, сгладим противоречия. – Она посмотрела на умолкших спорщиков, подняла с пола упавшую булочку, дунула, плюнула, парой жевков расплющила, проглотила и элегантно так, на всю квартиру, крякнула в кулачок. – Давайте, чтоб никому не было обидно, я рожу одноногого мальчика и двуногую девочку. Мне, признаться, совершенно без разницы кого рожать, я современная девушка и у меня на этот счет отсутствуют комплексы. Согласны? Пусть у нас с тобой, Сережа, будут разные детки – и одноногие, и двуногие, и черные, и белые, в общем, всякие, какие только у людей бывают. Ну, что думаешь?
– Спасибо за заботу, Наденька, спасибо! – поблагодарил, сдерживая слезы, Кудрявцев и с горячей признательностью взял руку Наденьки в свою, – только…
Только в спальне опять грянул «Реквием» телефонного Брамса, и пришлось отложить начатую мысль на потом.
Глава №64
(Эвакуация в эмиграцию)
– Дерюгин! – встрепенулся Кудрявцев и заспешил с кухни к оставленному в спальне мобильнику. – Але, Колька, ты? Ну и как?
– Серега, слушай меня внимательно! – Дерюгин говорил глухо и с какой-то неестественной ровностью, под которой тщетно пряталось терзавшее его беспокойство. – Пятнадцать романов написал я о Стальнове, шестнадцатый пишу, но даже представить себе не мог, какой это подонок! Он уже совершил восемь убийств, представляешь? Со вчерашнего вечера! Это он так по книжным магазинам шастает, так моего «Франца Шуберта» покупает!
Кудрявцев, огорошенный новостью, почувствовал мужественную слабость в коленях и щиколотках и, опустившись на неприбранную тахту, выдохнул в трубку:
– И кто его жертвы?
– Пока он убивает членов своей организации, тех, кто оставался на свободе и кому я в моих романах дал шанс исправиться. Именно тех, кого я пощадил! Чуешь его мотив? Он же вызов, подлец, мне бросает, хочет доказать и себе, и всему миру, что мои книжки – дерьмо, что врут они и гроша ломаного не стоят! Восстание надумал поднять против меня, против закона и против литературы! Стенькой Разиным себя вообразил, пугачевщину, понимаешь, устроил! Но и это еще не все, Серега. Мои ребята провели экспертизу одного из трупов и с помощью сверхчувствительной аппаратуры успели снять информацию, остававшуюся какое-то время в клетках головного мозга. Так вот, Стальнов, прежде чем отправить к праотцам бывшего сподвижника, Козлова Анатолия Ивановича 1973 года рождения, известного под кличкой «Душный Кабан», поделился с ним своими мракобесными намерениями.
– И что, намерения его действительно мракобесные? – спросил Кудрявцев и сам удивился – вопрос его прозвучал до такой степени отстраненно, как будто бы и не он, а кто-то другой спрашивал.
– Увы, Серега, подтвердились самые худшие наши опасения. Энцефалограмма мозгового фарша убитого посудным шкафом Душного Кабана показала, что конечная цель преступных гастролей Стальнова – это вы с Наденькой! Сначала ты, потом – она, или оба сразу, не важно! И ведь все туда же метит, гад! Если ты помнишь, в моем романе вы умираете в преклонных летах и естественной смертью, так вот, этот подлец хочет все перекроить, переиначить, чтобы вы… чтобы вас… насильственно и в самом, так сказать, цвете, и до рождения крошки Луизы! У него же бзик после того нашего с ним разговора: если Луиза не его дочь, то пусть ее вообще не будет! Чуешь, куда подкоп ведет?
– Как не чуять, чую! – ответил все тот же отстраненный, не кудрявцевский голос. – И что ты посоветуешь, Колька? Как нам с Наденькой быть, пока ты там железом и кровью? – Кудрявцев уже не лез на рожон, не бахвалился ежеминутной готовностью к смертельному поединку.
– Не волнуйся, Серега, я все продумал. Благодаря моей чудесной жене Кате, приютившей детишек, я составил прекрасный, до мелочей отточенный план. Итак, прежде всего: эвакуация в эмиграцию!
– Эвакуация?!
– В эмиграцию! Ты не ослышался, вам с Наденькой необходимо эмигрировать в какое-нибудь надежное местечко и переждать там, пока мои ребята с долбострелами и бомбобросами не обезвредят рыскающего по городу Стальнова.
– Уж не предлагаешь ли ты мне переодеться монахиней и отправиться с Наденькой в Белокочанский монастырь? – подозрительно спросил Кудрявцев, вспомнив, что именно в Белокочанском монастыре согласно дерюгинской одиссее ему предстояло зачать крошку Луизу.
– Обойдемся на этот раз без монастыря, – отступил от книжной правды Дерюгин, – монастырь – это тривиально, да и не так далеко от Петербурга, как на первый взгляд может показаться. Тут расстоянием времени не поможешь. Тут, знаешь ли, нужен парадоксальный ход, сбивающий с толку Стальнова, своего рода слепое пятно, которое не попадает в фокус его зрения, поскольку находится до фокуса, перед самыми глазами.
– Ты на что намекаешь?
– Не удивляйся, Серега, но местом вашей с Наденькой эмиграции будут шикарные рестораны и пятизвездочные отели в центре города.
– Ты сошел с ума, Колька! Какие, в жопу, рестораны?!
– Повторяю: шикарные! Не забывай, Стальнов повар, и ему в голову не придет, что вы прячетесь от него в его же вотчине, по кабакам и барам! Он будет искать вас где угодно, но только не у себя под носом! Понял мой тонкий расчет?
– Хорошо, допустим по кабакам и барам, ну а где я столько денег-то возьму? Тут же, Колька, аховая сумма потребуется, куда мне с моей докторской зарплатой!
– Ха! Ты, право, как вчера родился, Серега! Да деньги сейчас везде валяются, разве что на деревьях не растут! Вон сколько в городе коммерческих банков, иди в любой, объясни в двух словах ситуацию и возьми беспроцентную ссуду! А если не уверен, что деньги потом отдашь, то есть и другой вариант: некоторые продвинутые банки практикуют выдачу безвозвратных ссуд, им только и требуется, что предъявить какую-нибудь удобоваримую байку и удостоверение личности. В общем, приходишь, втюхиваешь, и пачки по карманам рассовываешь. Ну?!
И все-таки аргументы друга казались Кудрявцеву малоубедительными.
– И что я им скажу, Колька, что? Здрасте, люди дорогие, выдайте мне безвозвратную ссуду на кабацкое пьянство? Так что ли? Кто мне поверит?
– Да не на пьянство, Серега, и не на свинство, а на сохранение жизни! – возмутился Дерюгин. – Объясни им по-человечески, что так, мол, и так, меня с моей невестой один придурок пришить надумал, а мы молодые, мы жить хотим, и чтобы нас придурок тот не пришил, дайте нам, пожалуйста, денег на временную эмиграцию в шикарные рестораны и пятизвездочные отели Санкт-Петербурга, – и все, этого, Серега, достаточно! Они с лихвой тебе отсыплют, не сомневайся! – Дерюгина, свято верившего в непогрешимость своего плана, так и распирало от предчувствия успеха. – Ну, в самом деле, Серега, ты же не маленький и не мне тебя учить, как в банке ссуда берется, ведь все так элементарно: пришел, увидел, попросил! Только не забудь про волшебное слово «пожалуйста», они, бывает, за это цепляются, и главное – не падай духом! Денька три-четыре с Наденькой по ресторанам перекантуетесь, перетерпите, а потом будете смеяться, вспоминая свою конспиративную эпопею. Ну, ладно, пока, у меня тут полковник Завальнюк в дверях мнется, ждет с докладом, быть может что-то новенькое о Стальнове. Созвонимся! Удачи!
– Удачи!
Уверенность, источаемая Дерюгиным, оказалась настолько заразительной, что Кудрявцев, хоть и противился, хоть и выпендривался, а все ж проникся и решил в банк за безвозвратной ссудой сгонять: чем черт не шутит? Вернувшись на кухню, он рассказал обо всем Наденьке с Зинаидой Антоновной, и женщины план Дерюгина поддержали, особенно Наденька. «Кабаки – это же самое лучшее место на свете!» – провозгласила она с какой-то экзальтацией в голосе и тут же изъявила готовность отправиться в ресторанную эмиграцию. Зинаида Антоновна, считавшая, что никакой кабак не сравнится с ее девятиметровой кухней, оснащенной газовой плитой, холодильником и последним словом техники – уцененной микроволновкой, тоже согласилась, но скорее из вежливости и опасения вновь разругаться с сыном. «Раз убийца на свободе, тогда, конечно, фьють-фьють» – только и сказала она, потянувшись за отброшенным к мойке костылем.
И вот наши влюбленные, плотно позавтракавшие, приведшие себя в порядок и на дорожку пописавшие, стоят, умножаясь в зеркалах прихожей, готовые к новым приключениям. На Наденьке драная, небесно-голубыми клочьями свисающая ряса, скрепленная в местах разрывов подаренными Зинаидой Антоновной булавками, на Кудрявцеве элегантный буро-фекальный костюм, привезенный как-то с гастролей по Ставропольскому краю, в руках у него желтеет громадный, с надписью «Дикси» пакет, доверху набитый содержимым холодильника – это Зинаида Антоновна постаралась: а, вдруг, в шикарных кабаках и хлебной крошки не сыщешь, вдруг, там сплошное голодное очковтирательство? Влюбленные немножко нервничают: им еще надо заехать к Светке Филимоновой за ключом от Наденькиной квартиры, потом рвануть в Купчино, чтобы Наденька во все мирское переоделась, и только потом уже в банк за безвозвратной ссудой.
– Не скучай, луженая кастрюля! – Наденька благодарно поглаживает развилку костыля Зинаиды Антоновны и чмокает растроганную старушку в сморщенный перчаточный лобик.
Сереженька тоже трогателен и заботлив:
– Мама, если Стальнов придет, ты скажи ему, что нас нет дома, что мы ушли погулять, пусть не ждет, хорошо?
– Скажу, сынок, обязательно скажу, – обещает Зинаида Антоновна и, с натугой приподнявшись на костыле, прилипает мокрыми улиточными губами к щеке сына. Повисев так немного, она отлипает и, зашатавшись как пьяная, закрывает за беглецами дверь. Спешить ей некуда, времени навалом, так что до самого вечера стоит она перед дверью, что-то бормочет, подрыгивает отекшей ногой и вытирает текущие по лицу слезы.
Глава № 65
( Красивая жизнь пресыщенных эмигрантов)
Прошло или прошли (прости, читатель, не знаю как правильно) несколько дней и – всех достали. Причем достали с неожиданной стороны. Что касается денег, Дерюгин оказался прав: продвинутые банки, лидировавшие на рынке финансовых услуг, выдавали безвозвратные ссуды с поразительной, прямо-таки мотыльковой легкостью, и для получения ссуды не требовалось ровным счетом ничего, кроме сносных манер и вымученной улыбки, подогреваемых реальным желанием взять.
Имелись, естественно, и некоторые нюансы, но они касались главным образом объема ссуд и формы их выдачи: векселями, дровами, облигациями, бензином, мукой, макаронами, банкнотами нынешними или банкнотами историческими – это когда рубли были большими, а карманы маленькими. Посетив вместительные, заставленные компьютерами, товарными весами и обвешанные таблицами умножения офисы «Кредитхалявы», «Бабла-бухла», «Кайфового Менялы» и еще нескольких лидеров важного отраслевого сегмента, Кудрявцев с Наденькой остановили выбор на «Робин Гуд Задармаинвесте». Этот банк, отдававший предпочтение ностальгическим стратегиям раздачи денег всем бедным и обездоленным, предложил нашим заемщикам максимальную ссуду, – правда, в виду явно средневекового уклона в идеологии и практике банка, ссуда была выдана на вес, в четырех холщовых мешках, перетянутых у горловины пеньковой веревкой, толстой и неприятной на ощупь. Кудрявцеву с Наденькой, не привычным к переноске тяжестей (по 40-50 килограммов каждый мешок, хе-хе!), пришлось свыкаться с таким неудобством, поскольку в «Кайфовом Меняле» давали гораздо меньше, да к тому же в медной монете времен царя Алексея Михайловича, а «Бабло-бухло» с «Кредитхалявой», ушедшие с головой в трогательную романтику загородных пейзажей и натурального хозяйства, предлагали вместо банкнот дрова, керосин, колотый сахар и спички. «И чем же я должен в ресторане расплачиваться? – возмущался Кудрявцев, прессуя порывистыми шагами заваленный москательным хламом офис «Кредитхалявы», – спичками, скобами, колотым сахаром? И сколько спичечных коробков стоит ужин в «Астории»?! Грузовик спичек? Железнодорожный состав?» «Ужин в «Астории» обойдется вам, сударь мой, в пять-шесть миллионов коробков-с, не более, – пояснял раздражительному клиенту едва поспевавший за ним банковский клерк, язвительный мужичок с клочковатой соломенной бороденкой, одетый в настоящие деревенские портки, ненастоящие лапотки из сувенирной лавки, длинную, на выпуск, рубаху в горошек и картуз с обломанным козырьком, – плюс сто тысяч коробков – чаевые официанту-с. В случае, если вы, сударь мой, пожелаете расплачиваться еловыми дровишками-с, то пятнадцати-двадцати кубометров будет вполне достаточно. И полкубометра чаевых, разумеется». Полкубометра чаевых… Нет уж, спасибо, мешки лучше дров. Словом, выбор был сделан, и к исходу дня долгожданная безвозвратная ссуда была торжественно помещена в багажник «Ауди» (не путать с архитектором Антонио Гауди!), после чего наши влюбленные, чрезвычайно собой довольные, окунулись в мир неведомых прежде удовольствий и, отужинав в «Дворянском гнезде», заночевали в «Астории», чтобы наутро с шиком-блеском позавтракать в «Европейской».
И все бы у них было хорошо, превосходно, отлично и лучше не бывает, да, как известно, хлеб эмиграции, будь он даже толсто намазан вкуснейшим селедочным маслом, придавлен ломтями свиного сала и обляпан сладчайшей сгущенкой, все равно содержит в себе неистребимую едкую горечь, омрачающую собой самый благотворный приток калорий. И горечь эта не замедлила проявиться. Она проявилась, не взирая на бриллиантовый блеск «Европейской», вопреки бархатистому комфорту «Астории», и поперек того, что Кудрявцев, у кого-то из классиков читавший про человека, в котором все должно быть прекрасно, едва ли не в первый же день приперся со своим мешочным богатством в дорогущий бутик на улице Чехова, где купил Наденьке эксклюзивное платье из муара, гипсокартона и алюминиевой проволоки, а себе – футуристический костюм из серебряной фольги, украшенный по лацканам и вороту гирляндами бегающих электрических огоньков, в стиле лицедействовавшего тогда на Дворцовой снежного человека Вовчика.
Читатель, быть может, уже догадался, о чем идет речь, о какой неистребимой горечи, о какой такой едкой отраве, беспощадно скручивающей человека в напряженный, восьмерками выгнутый жгут вместо того, чтобы дать ему свободно расправиться и насладиться дарами удачно стекшихся обстоятельств. Тоска по родине – конечно же, то была она, вечный удел изгнанников.
Да, тоска по родине заявила о себе сразу, без предупреждения и откуда-то снизу. Она всплыла, как утопленница, из-под илистых коряг сознания и предстала перед повернутыми внутрь очами души совершенно обнаженной, как в киноэротике.
Кудрявцев, не успевший толком вкусить сказочную феерию шикарной жизни, вдруг против собственной воли почувствовал, что рестораны его не радуют, а пятизвездочные отели, где влюбленным приходилось коротать межресторанные ночи, и вовсе гнетут. Родина, родина, прекрасная, далекая, недостижимая, пусть даже не смазанная селедочным маслом и не обляпанная сгущенкой, – она и только она! Компас его души показывал лишь это направление, оставляя другие в периферийном небрежении.
«Расскажи мне, мама, как там у нас, на родине? – донимал он единственным, на разные лады задаваемым вопросом свою старушку-мать, названивая ей из роскошных, отделанных золотом и бронзой апартаментов эмиграционного далека. – Деревья, наверно, уже оделись клейкой листвой и стыдливо шумят, отдаваясь лобзаниям легковерного любовника – вечернего бриза? А как – ты помнишь? – то невысокое горбатое деревце, кипарис или барбарис, на которое я в детстве взобрался, возомнив себя грифом-стервятником, и чуть было его не сломал, грохнувшись на землю с нагнувшейся вершины? Как оно, стоит?» В просящем голосе Кудрявцева закипали непритворные слезы, кадык его зашкаливал, щеки горели возбужденной алой пятнистостью. «Деревья оделись, сынок, и, кажется, при тебе еще. Забыл, забыл как всегда, беспамятная твоя головушка. Фьють-фьють-фьють! В общем, они одеты, а не раздеты, и выглядят вполне прилично. И не кипарис ты в детстве сломал, а стройную красавицу рябинку! Она фьють-фьють! давным-давно выздоровела, насытилась дождевой влагой, подросла, окрепла и превратилась в пышный канадский клен, гордость нашего двора, – отвечала Зинаида Антоновна, чье сердце – любящее сердце матери! – полнилось переживаниями за сына. – И бог с ней, с рябинкой, Сереженька! Ты лучше фьють-фьють-фьють! расскажи мне, как вы там с Наденькой в эмиграции-то устроились, – хорошо ли живете, не голодаете? И чем вас там кормят? Надеюсь не водянистой кашей с постным маслом да ржаными сухарями? Нормально питаетесь? Фьють-фьють?» «Что ты, мама, какой тут голод, от одной только мысли о еде дурно становится! – содрогался всеми тремя подбородками удвоившийся в весе изгнанник, отталкивая от себя нетронутый кремовый торт с клубникой и давясь бокалом осточертевшей «Вдовы Клико». – Все отвратительно, то есть, замечательно, то есть, хоть в петлю лезь: меняем постылые президентские люксы, маемся с утра до ночи кабацким бездельем и думаем, чем бы себя развлечь. Купил я намедни отличный костюм за два килограмма денег, фольговый, с электрическими лампочками по лацканам и вороту, каких на нашем острове, на Васильевском, и в продаже-то не бывает, так сегодня видеть его уже не могу! – Кудрявцев с неприязнью косился на обтянувший его грузное тело костюм и нажатием специальной клавиши, вмонтированной в стенку сливного отверстия хрустального унитаза, для удобства стоявшего прямо у столика с выпивкой и закусками, вызывал в номер бригаду дюжих этажных охранников, чтобы те исполнили «Танец с саблями» из балета Хачатуряна и наполнили опустевший бокал хмельным шипением осточертевшей «Вдовы». – Ты лучше скажи мне, мама, белые ночи у нас начались?» «Начались, сынок, а куда им деться? Фьють-фьють-фьють! Все кругом белым-бело, точно снегом, хлоркой или мыльной пеной занесло». «И напитали, наверно, белые ночи чарующей прелестью юного, нашептывающего несбыточные мечты лета каждую из опор несущих конструкций в районе станции метро «Приморская»? «Напитали, сынок, вроде бы как напитали, ты ведь знаешь, я не очень-то внимательная, да и забывчивая к тому же, – совсем фьють-фьють! как ты». «Чую сердцем – красивые они до безумия.
–Знаешь, мама, здесь на материке, в эмиграции, на Невском, ночи тоже белые, да только какие-то не такие, а странные, словно из кусков чужеродного материала сшитые и бесформенными колпаками на окрестность наброшенные, они и в сравнение не идут с нашими, подлинными, что на улице Кораблестроителей! Эх, ноет мое сердце, мама, нету ему покоя, умру я с тоски!» «Не умирай, Сереженька, пожалей свою бедную мамочку!» «Ладно, мам, так и быть, поживу еще». «Фьють-фьють-фьють!»
И с другом Дерюгиным, периодически выходившим на связь, все тот же пессимистический разговор.
«Колька, когда Стальнова поймают? Когда же настанет конец этой засевшей в печенках ресторанной эмиграции? Я спиваюсь, Колька, от цирроза сдохну! – Кудрявцев, томившийся с Наденькой в лилово-гранатовых сумерках очередного супер-пупер заведения, пресыщено морщился, насаживал на вилку мясистый трюфель, отправлял его в рот и, подержав там немного, демонстративно выплевывал, потешаясь над дураками официантами, подбегавшими к выплюнутому лакомству, чтобы поскорей унести его из зала, порезать и съесть. – Я на родину хочу, Колька, у меня сердце от тоски изнывает! Каждые полминуты глаза закрываю и вижу одну и ту же картину: Васильевский остров, улица Кораблестроителей, мирно бредущие со стоянок стада автотранспорта, а чуть ближе к заливу воздушный силуэт гостиницы «Прибалтийская» и – березки, наши русские березки во дворах типовых девятиэтажных версалей! Ты только представь себе, Колька, здесь, на распроклятом Невском, нет ни одной березовой рощи! Тоска! Когда же, наконец, исход, избавление? Когда Стальнова за жабры возьмете?» «Обожди, Серега, наберись терпения, операция под кодовым названием «Чешуя Дракона» в самом разгаре, преступник матер, закоренел, он тщательно маскируется, но обязательно будет обезврежен, иначе и быть не может!» «Какое там! Врешь ты все, Колька, меня, доверчивого простофилю, успокаиваешь. Где же она в самом разгаре операция эта ваша? И при чем здесь чешуя дракона?» «А ты давай, Серега, понапрасну мне тут не бзди, оторвись лучше от своего разлюбезного пойла, подойди к окну и взгляни повыше, в самое небо!» «Сейчас, Колька, оторвусь, еще глоточек, еще один, секунду… И что, вот, подошел, смотрю в постылое небо изгнания, нахмуренное скоплениями свинцовых туч, и ни хрена примечательного не наблюдаю: там с утра вертолет какой-то висит, чтоб у него керосин весь вышел! Вон голубь-подлец на рекламную растяжку сел и нагадил, а рядом с ним пристроилась галка, или не галка, в , общем, какая-то крыльями махалка, и опять голубь, ну и вороны как всегда… » «Обожди, Серега! Ты смотри дальше: видишь там, за первым вертолетом, второй, третий, десятый?» «Вертолеты? Ну да, вижу, чтоб у них лопасти отвалились! Все небо в вертолетах, как задница метеоролога в комариных укусах! И что же, Колька, отсюда проистекает?» «Качество, Серега, и бдительность, и неизбежность торжества справедливости проистекает! Это и есть наша операция «Чешуя Дракона»! Круглосуточное патрулирование района вашей с Наденькой эмиграции силами Двести Шестьдесят Пять Тысяч Сто Семьдесят Девятой гвардейской вертолетной дивизии! Там, в вертолетах, вместе с героями летчиками сидят мои герои лимитчики, лейб-гвардейцы то есть, и у каждого в руках по артиллерийскому биноклю и долбострелу «Бармалей-311» с приткнутой для рукопашного мордобоя совковой штык-лопатой. Стоит только Стальнову попасть в окуляры биноклей моих зорких парней, как вертолеты стремглав ринутся вниз и уложат его плашмя, а залп «Бармалеев-311» поставит мокрую точку в этой затянувшейся истории! Ну, неплохо придумано?» И Дерюгин, верный стародавней привычке хохотать по поводу и без повода, заливался своим неподражаемым смехом.