Читать онлайн Ворон и Жрица бесплатно

Ворон и Жрица

От автора

Этот роман не для тех, кто ищет битвы, интриги или быстрое повествование. Здесь нет злодеев в плащах и героев с мечами. Это медленная, плотная история о любви, которая выглядит как ненависть, и о боли, которая становится единственной правдой.

«Ворон и Жрица» – роман не о спасении мира. Это не развлекательное фэнтези, а мифопоэтическая проза о связи, которая разрушает и спасает одновременно. Это попытка услышать, как стучат два сердца сквозь двухсотлетнюю стену изо льда и обиды. Здесь время течет иначе.

Текст требует внимания, терпения и готовности чувствовать, а не просто следить за сюжетом. Для тех, кто ищет глубину – а не скорость.

Не открывайте эту книгу, если вы ждете героя, который все исправит одним ударом. Здесь никто ничего не «исправляет». Здесь двое учатся жить с тем, что сломали друг друга – и понимают, что это, возможно, и есть любовь.

Это роман-шепот. О том, как боль становится языком, а ненависть – маской для любви. Нет экшена. Нет простых ответов. Есть только два человека, разделенных всеми мирами – и связанных сильнее, чем позволяют законы бытия.

История для тех, кто читает не ради развлечения, и кто умеет видеть между строк.

Если вы не боитесь тишины, метафор и эмоций, которые остаются с вами надолго – эта книга может стать вашей.

Пролог

Вода в ручье сочилась молчаливо и вязко, словно сама печаль. Ее русло было выжжено в черном камне, отполированном до зеркального блеска. На берегу стояла девушка. Длинные пшеничные волосы, платье из живых, колючих лоз, от которых пахло медом и смолой. Лели.

Она не смотрела на воду. Взгляд был прикован к руке, где под кожей пульсировали странные узоры – словно карта незнакомой страны, выжженная на ее плоти. Каждый раз, когда она приходила сюда, узлы на запястье сжимались, и по жилам пробегало неприятное тепло, уступая место ледяной пустоте, оставлявшей горький осадок, похожий на прах от сожженных воспоминаний.

Воздух здесь всегда был обманом. Легкие обжигало ледяной изморозью, а на выдохе – расцветала дикая, ядовитая зелень. Жизнь и Смерть сплетались в вечном противоборстве, и ее тело было их полем боя.

Ее сюда точно выталкивало. Не сила, а безвольное ощущение, будто чаща сама раздвигается и выносит ее к этому черному ручью. Ритуал. Всегда один и тот же. Платье из лоз сжималось на ней чуть больнее, сочась смолой, которая затягивала невидимые глазу раны в самом воздухе.

В волосах звенели подвески из замерзших слез. Когда-то они были настоящими. Теперь – лишь дань, которую она платила за свое существование. За то, чтобы Лес, чьим биением сердца она была, терпел ее рядом. Каждая подвеска – это непрожитое чувство, которое она больше не могла позволить себе. Радость, что она не посмела испытывать. Гнев, что не выпустила наружу.

Лели чувствовала, как из нее вытягивают жизнь. Тупой гул в висках, корни, стискивающие лодыжки. Ее долг – отдавать. Ее боль – плата за то, чтобы мир вокруг не рухнул.

И вдруг – маленький взрыв прямо в сердце. Сбой. Резкая боль, от которой перехватило дыхание. Черная точка в груди расползлась колючим инеем по жилам. Он. Он был здесь. Нарушил покой. Пересек черту, которую они не переступали двести лет.

«Не смотри. Не дыши…» – бесполезный внутренний заговор, чья защитная сила иссякла в тот день, когда она перестала в нее верить. Пальцы уже сжимались в кулаки. Не от ярости. От желания дотронуться.

С ветки сосны на ее берегу спрыгнул Ворон. Иссиня-черные перья поглощали даже эхо. В его глазах, двух аметистовых очагах, плясали отражения всех душ, чью память он стер. И среди них – ее собственное

лицо, каким оно было до…до всего.

– Ты перешел рубеж, – с холодным пренебрежением протянула Жрица. Его имя сорвалось с губ, словно проклятие. – Ярин. Хочешь добавить еще один стеклянный взгляд в свою галерею теней? Неужели решился забыть, что сотворил?

Она – Тоска, последняя Жрица Яви, плачущая слезами Жизни, чтобы Шов между мирами не разошелся.

Он – Ворон, Помятун Нави, Хранитель того, что должно быть забыто, чтобы ничто не унесло с собой прошлого.

Они – не враги. Они – одна рана. И сегодня он впервые за двести лет переступил ее край.

Его ответ раздался у нее в душе.

– Моя память – единственное, что осталось нетронутым, Лели. От нас… Я храню каждую секунду.

Ворон наклонил голову и пристально взглянул на нее.

– Даже ту, где ты целовала меня, зная, что прячешь в ладонях смертоносные соки. Я помню все твои обманчивые речи. А твои воспетые слезы… Надеешься, что они когда-нибудь смоют твое предательство? Они все также лгут? Будучи ядом, притворяются живительной влагой?

– Мой яд? – Лели в ярости сжала кулаки.

С ее пальцев сорвались застывшие слезинки-бусины. Там, где они упали, земля вздулась и породила синие грибы, в бледных шляпках которых пульсировали крошечные картинки-воспоминания. Ее версия прошлого. Сцепленные в нежности руки и его смех, еще не искаженный ненавистью.

– Это ты отравил мое доверие! Ты – само Вероломство.

Ярин резко взмахнул крыльями, с оглушительным хлопком разорвав ткань времени и молчания, и взмыл в воздух. Тень его накрыла Лели и поглотила собой все звуки. Она погрузилась в темноту и ощутила тепло его рук на своих щеках. Обрывок их последнего воспоминания.

– Я спасал тебя! – вонзился в сознание его обвиняющий голос. —

И он исчез. Растворился в реальности. Воздух сомкнулся за ним с глухим треском, оставив после себя запах горькой полыни. Его отчаяния.

Ноги Лели подкосились. Земля мягко приняла ее, не позволив рухнуть, и опустила на колени. Слезы отчаяния, сдерживаемые два века, вопреки воле смотрящего хлынули из глаз. Они застывали на лету, превращаясь в хрустальные капли, внутри которых клубился туман ее несбывшихся надежд и его невысказанных слов. И в дымке на миг отразилась сизая трещина над Поляной – та, откуда когда-то пришёл Голод, не имеющий имени. Но капли падали на землю с тихим звоном, и щель мигом гасла, будто испугавшись света, что не был ложью.

Они ненавидели друг друга яростно и отчаянно. Эта палящая вражда была связующей нитью, державшей вместе их разваливающуюся вселенную. Каждое их слово, каждый взгляд, каждый шаг – все пропиталось гневом.

Но под ним скрывалась более глубокая боль: омерзение к самим себе.

Они презирали себя за слабость, за страх, за то, что когда-то осмелились любить сильнее, чем бояться. Их любовь была самым большим грехом… предательством и… искуплением.

Он – перо, что хранит память Нави беззвездной.

Он стирает с души и печаль и испуг.

Помнит все: и соленые лживые слезы,

И тепло ее нежных волнующих рук.

Они стали чужими. Не Смерть и не Жизнь.

И уставшие тени ложатся слезами.

И две ложных дороги навеки сплелись.

За любовь сквозь запрет боги их наказали.

А она дарит силу росою соленой.

Но себя исцелить неспособна она.

Сердце выжжено болью с обидой скрепленной.

И теперь служить Лесу навеки должна.

Они стали чужими. Не Смерть и не Жизнь.

И уставшие тени ложатся слезами.

И две ложных дороги навеки сплелись.

За любовь сквозь запрет боги их наказали.

И отныне в душе у них ненависть правит.

В этом – боль, в этом – плен, кара в Вещем Лесу.

Криком Вранова правду являет он Нави.

Жизнь она возвращает, роняя слезу.

Они стали чужими. Не Смерть и не Жизнь.

И уставшие тени ложатся слезами.

И две ложных дороги навеки сплелись.

За любовь сквозь запрет боги их наказали.

А в Глубине, там, где не было ни времени, ни формы, ничего… Где ложь являлась единственной истиной, а боль… пищей. Нечто медленно приоткрыло свой безглазый взор.

Боль этих душ, так же отчаянно любивших друг друга, как и ненавидящих, была для него самым лакомым угощением.

Глава 1

Его память здесь всегда была черной. Изначальной, утробной чернотой, что существовала еще до света, до звука, до того, как кровь, алая и стыдливая, научилась быть теплой. Ярин помнил это. Он носил эту тьму в себе. Она казалась тяжелее любого камня.

Пальцы, бледные и холодные, как лунный свет в Ночь Мертвых, скользнули по свитку. Материал был тоньше лепестка и прочнее стали – кожа нерожденного Сновизверя, существа, познавшего лишь эхо жизни в снах своей матери. Под прикосновением Ярина на пергаменте выступал лед – хрупкие, ядовитые узоры, похожие на застывшие вопли, на последний выдох, закованный в вечность.

Едва он коснулся свертка, ледяные рисунки закипели. Вместо ритуальных формул перед ним вспыхнул яркий образ.

Их поляна. Лели смеялась, закинув голову, и сок темных ягод плавно стекал по ее подбородку. Она поднесла ежевику к его губам. Пальцы пахли медом и дикой мятой.

«Ешь, глупый», – игриво сказала она.

Мертвоцветы на мгновение погасли и снова засветились. Он отдернул руку, как от огня. Это было неправдой. Ложь. В тот день они ссорились. Он помнил горечь ее слов, соль ее слез. Эта память была его крестом, когда Ярин с невероятным усилием выжигал ее. И ярость стала щитом. А это… это было пьянящим ядом.

И все же на миг запах меда казался подлинным, осязаемым – сладкий призрак, проступивший сквозь пласт истины.

«Она всегда презирала тебя», – послышалось в хоре Шепотунов. Или Скорбогласов, как предпочитала их величать Хозяйка Нави Морана.

Этот голос он раньше никогда не слышал. Тихий, вкрадчивый, звучащий изнутри.

«С самого начала. Ты был ее забавой, пленником летних капризов. Она смеялась над тобой, пока ты не поверил в ее любовь».

Неожиданно повеяло гниющими лилиями. Ярин сжал свиток с такой силой, что лед треснул, а кожаный свиток рассыпался в труху. Магия Забвения, послушная его ярости, выжгла отчет старого волхва дотла. Но это не принесло облегчения. Его память, единственная святыня, была осквернена. В Царстве Мораны, где каждая секунда высечена в камне, проявилась Ложь.

Он отшатнулся от стеллажа, прислонившись к стене. С силой стиснул зубы, сдерживая слезы гнева. Сейчас он в минуте от потери контроля над собой. Но нельзя. Ярин глубоко вдохнул, прикрыл глаза в попытке удержаться от срыва и ненавидящим взглядом прошелся по пространству вокруг себя. Первый порыв ярости, жгучий и живой, прошел, оставив после себя лишь пепел. Внутри все затихло и опустошилось. Даже ненависть казалась сейчас слишком утомительной. Он просто стоял, чувствуя, как пустота заполняет изнутри, вымораживая все до дна. Пусть шепчут. Пусть вспоминают. Все это – просто фон. Шум, в котором в последние века стало чуть больше эха. Словно кто-то ставит тихую точку в конце каждой забытой фразы.

Чертоги Забвенных Летописей. Не склеп даже, а утроба мира, его окаменевшая, забытая совесть. Своды здесь были не из камня, а из черного льда, вмерзшего в плоть небытия. Они впитывали свет одиноких факелов, не отражая его, а пожирая. Вечный полумрак был густым и звучным. Здесь хранились не просто шепоты тысяч душ, а соль их слез, шелест ресниц в последнем миге перед Забвением, жаркая тяжесть первого поцелуя, вонь страха и обманчиво-сладкий дух предательства.

Он люто ненавидел свой долг, эту работу и служение Моране. Презирал ее с той смиренной яростью, с какой старик не переносит приближающийся финал собственной давно надоевшей ему повести. Но больше всего он терпеть не мог Скорбогласов.

Духи-писцы витали в зале, бледные, расплывчатые, с едва различимыми формами. Их рты, вернее, то, что когда-то являлось таковым, были заштопаны серебряными нитями Молчания, иглы для которых охлаждались в слезах ангелов. Но заклятье не могло остановить мерзкого звукового потока. Их слова, лишенные голоса, сочились прямо в сознание, вливаясь в самое нутро ощущением холодного и липкого гноя.

И они все время бормотали. Без умолку. Осколки чужих восторгов, воплей и агоний впивались в мозг Ярина зазубренными краями. Порой в их хоре проскальзывали обрывки, которые не стыковались сами с собой – клочки одного воспоминания звучали в двух разных тональностях, словно душа, рассказывающая одну и ту же историю с разной болью. Иногда ему хотелось не заткнуть уши, а раствориться в этом шуме, стать таким же безразличным эхом.

«Малиновый пирог на именины, и солнце в каплях варенья на ее губах…» – доносилось до сознания.

Обжигающее тепло на мгновение пронзило его холодную грудь, и снова почувствовался запах гниющих лилий.

«Пахло дегтем и сеном… А как отец смеялся, подбрасывая меня к небу… Такое синее, что больно смотреть…»

Ярин поморщился и тряхнул головой, надеясь чуть заглушить обрывки воспоминаний душ, что вытекали сейчас из Скорбогласов. Хотя точно знал, что это не могло помочь.

«Она изменила мне с самой осенью. Я видел, как она смотрела на увядающие клены. В ее глазах горел тот же огонь, что и в их листве…»

И сразу за этим – лишь ледяной ветер ревности, скребущий по душе.

Противный хор, шум безумия, симфония из тысячи расстроенных лютен, играющих каждая свою похоронную песнь. И Ярин, склонившись над свитком, покорно слушал. И записывал. Он хоронил все эти отсветы прошлого в черноте Забвения.

Свет исходил от мертвосветов, подобие грибов, пульсирующих тусклым, призрачным сиянием, что был скорее пародией на жизнь, нежели ее отсветом. Они росли на стенах, высасывая влагу из самого льда и памяти. Их шляпки, полупрозрачные и студенистые, колыхались в такт несуществующему ветру, отбрасывая на пол колышущиеся тени.

Новый приказ пришел так, как и все от Мораны – как смена времени года, как наступление ночи. Неотвратимо и безмолвно. Если бы он поступил в свитке, его можно было бы сжечь в чаше с курениями, дабы дым унес слова прочь. Но он все равно не сделал бы этого. Долг не позволял непослушания.

Он погрузился в свое вечное, ненавистное исполнение, в плетение словесных саванов для мертвых душ, когда воздух в Чертогах Забвенных Летописей сгустился и застыл. Даже Шепотуны смолкли и с благоговейным ужасом взирали друг на друга. Их зашитые рты замерли в немом крике. Холод вдруг стал острым и колющим.

– Найди память об «Обряде Костяного Яблока», – прогремело в тишине.

Повеление, отпечатавшееся на подкорке его бытия. Очередная бессмысленная кара. Осколок какого-то забытого, порочного ритуала, в котором смешались плоть, кость и магия. Столь темная, что даже лед склепа не желал ее хранить. Прихоть божества, для которого время было лишь рекой с множеством русел, а души – галькой под ногами. Найти иглу в стоге сена из криков и шепотов.

Слова, как всегда, были неоспоримы. Но на этот раз в их ледяном эхе дрогнула едва уловимая фальшь, словно кто-то повторил их тут же с неправильным ударением. Ярин счел это игрой уставшего разума.

Моране, в ее бесконечной, извращенной мудрости потребовался именно этот грех, эта конкретная боль, чтобы… Зачем? Укрепить свою власть? Напомнить кому-то о бренности? Или просто развлечься, наблюдая, как он послушно ковыряется в гноящихся ранах мироздания, брезгливо морщась.

Слова Богини Смерти еще висели в воздухе приговором, тяжелые и неоспоримые. Ярин не вздохнул, не сжал кулаков. Он лишь опустил голову, и тень от капюшона поглотила его лицо. Он протянул руку, орудие пытки, ставшее продолжением Воли Богини Нави. Перчатка из вороньих перьев, черных, как смоль, казалась холоднее льда. Каждое перо было вытянуто и закалено в пепле сожженных грез, а застежки, тонкие, как паутина, впивались в его запястье крошечными жалами, пьющими оставшуюся еще жизнь души. Под чарами Мораны его пальцы ощущали суть памяти – ее боль, ее восторг, ее стыд.

И сквозь эту призму иногда, редко, просачивалось иное – отголосок самой Владычицы: холодное, ясное, абсолютно безысходное знание, что самая сладкая боль – та, которую наносишь себе сам, чтобы не чувствовать другую, куда более страшную. Знание, от которого даже лед Чертогов мог бы заплакать, будь у него глаза.

Он погрузил ладонь в ледяную рябь архива. Пространство вокруг поплыло. Тени на сводах зашевелились, и шепоты стали громче, настойчивее, словно приманенные теплом его ненависти. Ему предстояло найти тот единственный миг, тот узел из страха и кости, что звался Обрядом. Он знал, когда найдет, эта память обожжет, как пламя огня. И он снова увидит все – и почему здесь, и почему черное – это единственный цвет, который ему не изменит.

Внезапно тишину чертогов разрезало влажное, отрывистое шлепанье. Из-за свода, сложенного из теней, выполз Забвенник, Страж Порога. Его тело было слеплено из глины, взятой со дна Ручья Забвения. По нему непрерывно стекала мутная влага, оставляя за собой мерзлый, скользкий след. Вместо лица – лишь впадина, в которой плавало единственное яйцо крапивника, мертвое и покрытое инеем.

Забвенник что-то держал в своих глиняных лапах. Новая душа, только что доставленная в Чертоги. Она была похожа на клубок дрожащего серого света.

– Ярин, – просквозило сквозь шепот Скорбогласов.

Тот презрительно взглянул на Стража Порога и молча вернулся к архиву. Называть его по имени могла только Морана.

– Помятун, – тотчас исправился Забвеник, понимая, что подобное неуважительное обращение выйдет ему боком. – Принес. Для архива.

Ярин даже не оторвал взгляда от свитка. Лед под его пальцами сомкнулся в узор застывшего крика.

– Клади в общую ячейку. Недосуг мне этим сейчас заниматься.

Холодно бросил Помятун, равнодушно разворачивая пергамент.

– Она просит, – булькнул Забвенник. Яйцо в его лицевой впадине качнулось. – Просит один миг. Перед тем как стать строкой. Малиновый пирог. Имя… забыла.

Ярин медленно повернул голову. Его взгляд, лишенный и тени сочувствия, скользнул по дрожащей душе, а затем уставился на Стража Порога.

– И что? Ты решил, что я подаю утешение? Или что мне интересен вкус их земных крошек?

– Нет… Но она плачет. Мешает…

Забвенник был существом простым и логичным. Плачущая душа – это дефектный архивный материал, брак. Ее нужно либо утихомирить, либо утилизировать.

Помятун вздохнул. Он щелкнул пальцами. Перчатка взметнулась, и одно воронье перо сорвалось с нее и впилось в серый клубок души.

Она вздрогнула и затихла. На секунду в воздухе повис приторный запах испорченной малины и мгновенно исчез, а вместе с ним ушла и дрожь. Душа стала плоской, безвольной, готовой к расшифровке и вечному хранению.

– Вот твое утешение, – безразлично произнес Ярин. – Теперь это просто память о пироге, а не желание его вкусить. Клади, куда положено.

Забвенник развернулся и поплелся прочь, влажно шлепая и унося остывшую душу. Шепот Скорбогласов на мгновение стал громче, уловив новый, чистый образ для архива: «Малиновый… сладкий… прах…»

Ярин снова уставился на свой сверток. Работа… Приказание Мораны ждало. Ненависть была тихой, привычной и единственной теплой вещью в нем. Она одна напоминала, что он когда-то тоже мог что-то чувствовать. До того, как стал памятником самому себе в этом склепе вечных воспоминаний.

***

Любой звук в зале Судилища Немой Правды замерзал и крошился, не долетев до уха. Своды над головой сходились в громадный, застывший водоворот из черного льда, словно сама вечность была застигнута в момент агонии и обращена в камень. Ярин не любил этот зал, как и саму Навь, но здесь не было ненавистных ему Шепотунов. И значит, он мог передохнуть от их гнусного гула.

В самом центре ледяного безмолвия пылал костер. Непокорная. Душа юной девушки, доставленная сюда Забвенником.

– Она сопротивляется, Помятун, – прошипело существо. Слова его повисали крошечными черными сосульками, которые тут же осыпались в ничто.

Ярин стоял неподвижно. Темные одежды сливались с тенями зала. Он не смотрел на Стража Порога. Взгляд был прикован к вопиющему акту неповиновения. Неужели она не знает, что грозит за это? Как не боится наказания Мораны?

Душа девушки сияла. От нее исходило марево – кощунственное, невыносимое для Нави воспоминание о другом мире. Яви. Мире, с которым шла многовековая вражда за превосходство. Борьба, где не могло быть победителей.

В этой дымке дрожали живые цветы, пьяные от солнца, витал запах нагретых нежностью ладоней и смеха, слышалось биение двух сердец в унисон. Любовь. Цельная, острая, как клинок, и столь же ранящая.

Сердце Помятуна сжалось от узнавания. Когда-то он так же любил. Нет! Гораздо сильнее! Но… Он стиснул зубы и заставил злобу наполнить мысли. Нельзя. Это все ложь!

– Все они пытаются отбиваться, – голос Ярина был равнодушным и холодным. – Пока не поймут, что сопротивление – это и есть боль. И их хваленая любовь – только Ложь.

С краю зала, в нише, копошился Злыдень. Бесформенная, жадно подрагивающая тень, санитар ледяного Царства. Он не имел рта, лишь впадину, готовую поглотить, стереть, вернуть в изначальный черный цвет Непокорную душу. Его лакомство. Он ждал, когда Помятун совершит свой суд.

Ярин медленно протянул руку. Перчатка казалась живой – каждое перо дышало холодом, впитывая редкие отсветы марева. Он не стал рвать ее память, не захотел нападать. Он просто коснулся мерцающего поля. И в тот же миг нежность внутри тумана обернулась адом.

Вороньи перья впились в сияние, и оно стало угасать, заразившись тьмой. Алые розы на глазах почернели, будто обугленные, и осыпались в прах. Запах солнца и счастья сменился едкой гарью. Сладкие воспоминания о поцелуях превратились в леденящие о ссорах, о горьких словах, о боли непонимания. Любовь гнила заживо, обнажая свой темный, болезненный корень.

Душа вскрикнула. Вибрация чистого страдания, заставившая содрогнуться даже ледяные своды.

«Забери это!» – взмолилась она. Ее сияние померкло, съеживаясь от ужаса. – «Я не хочу! Забери эту любовь, это солнце! Мне больно!»

Ярин не дрогнул. Его лицо оставалось неизменной маской безразличия. Но под перчаткой зудела старая рана – там, где когда-то она случайно царапнула его ногтем, желая коснуться и шепча: «Не бойся… я с тобой».

Сейчас она горела… от предательства. Ее боль напоминала ему его собственную. И он ненавидел себя сильнее, чем ее – за то, что все еще чувствовал эту связь.

Где-то на задворках сознания за толстой стеной льда шевельнулось что-то знакомое, теплое и давно забытое. Жалость? Нет. Он видел таких тысячи.

– И ты не исключение, – беззвучно заключил он, глядя на ее угасающий свет. – Просто топливо для чужого костра.

Все они проходили один и тот же путь: от яркого света – к мольбам о тьме. Это было настолько предсказуемо, что вызывало не гнев, а скуку.

Но в сознании, за ледяной коркой долга, что-то сжалось – не сочувствие. Страх.

«Если я перестану ненавидеть Лели… если я позволю себе вспомнить, как она смеялась, как пахли ее пальцы… я больше не смогу быть Помятуном. Я просто… свихнусь. Или исчезну. И в этом – единственная свобода, которую я еще не подарил Моране».

– Нет, – прозвучал его стальной голос. – Тебе больно… не от любви. А от того, что ты цепляешься за ее призрак. Ты держишь в руках раскаленный уголь и удивляешься, что обжигаешься. Отпусти. Забвение – не кара. Забвение – милость. Позволь себе ее принять. Твоя любовь – ложь. А правда… правда – это Навь.

Это была высшая, самая жестокая форма милосердия в Нави. Не отнимать. Вран Мораны заставлял душу саму выплюнуть яд, убеждая, что именно это – лекарство. Освобождение. Он демонстрировал ей разложение ее сокровенных воспоминаний, пока та не начинала умолять избавить ее от этого дара.

Сияние потухло окончательно. От марева не осталось и следа. На полу лежала лишь тусклая сфера – душа, готовая к переплавке. Безликая, безгласая… чистая.

Злыдень бесшумно отделился от стены и поглотил ее своей впадиной. Ни звука, ни вспышки. Просто тишина, вернувшаяся в Зал.

Ярин опустил руку. Черные перья шевельнулись, насытившись, и замерли. В его глазах, холодных и пустых, на одно-единственное мгновение, отразилось нечто, что могло быть отблеском той самой боли, которую он только что выставлял напоказ. Быстрая, как удар молнии, тень. И тут же погасла.

Он повернулся и молча пошел прочь. Шаги не издавали звука по инею, покрывавшему пол. Он творил благо. Он приносил забвение. И где-то в самых потаенных, замороженных глубинах его собственного существа, жила память, от которой он сам не сумел избавиться. Потому что никогда не смог бы… отречься.

***

Его личные покои больше походили на рану на теле Чертогов. Уединенная ниша, где лед потолков сходился так низко, что касался темных волос Ярина, когда он сидел, словно сама Навь пыталась поглотить его, вобрать обратно. Здесь не было ничего, кроме скамьи, вырубленной в стене, да сосулек вечной мерзлоты, с которой по капле сочилась черная вода. Словно слезы остывшей звезды. И пахло им одним – пылью забвения да тихой, старой болью.

Именно сюда он пришел после Суда над той девушкой… и ее сгнившей любви. Ее крик все еще звенел в голове, странно созвучный чему-то в его собственной, скованной льдом груди.

Помятун устало сел. Молча он поднял правую руку и начал медленно стягивать перчатку. Казнь. Плотная черная ткань из теней с трудом отходила от кожи, точно прикипела и… приросла.

Перчатки не существовало отдельно от него. Вороньи перья, черные и отполированные временем до состояния обсидиана, жили на нем. Их острые, полые стержни уходили под кожу запястья и ладони, впиваясь в плоть, как корни ядовитого растения. Они были похожи на уродливые швы, крепко привязывающие его к долгу. Кожа вокруг них была мертвенно-синей и багровой от вечного воспаления. На ее поверхности цвел узор из мельчайших кристаллов – иней, что выступал из его собственного, два века остывающего тела.

Он долго смотрел на рубец, на это напоминание о том, какой выбор был сделан, и лицо, обычно безразличное ко всему, исказилось гримасой тихой ненависти.

От стены, по которой стекала черная вода, отделилась плотная тень. Выпарень. Чистильщик Скорбных Потов. Сущность без формы, лишь сгусток пара, клубящегося тьмой, и два пустых пятна на месте глаз. Он парил в воздухе, не касаясь пола. Холод от него исходил такой, что даже лед ниши поскрипывал съеживаясь.

– Пора, Помятун, – с почтением просипел Выпарень. – Владычица требует обновления печати.

Отказ безрассуден. Не было смысла в словах. Это ритуал, такой же древний и неотвратимый, как и его каторга. Ярин молча протянул обнаженную, искалеченную руку, ладонью вверх. Чистильщик не прикоснулся к нему. Он лишь склонился над запястьем, и из пустоты, что служила ему лицом, выдохнул струю леденящего пара.

Боль была мгновенной и безграничной. Не огонь, а чувство, что живую плоть погружают в пасть окаменевшего дракона, где каждый нерв замерзает, кричит и рассыпается на осколки. На коже, прямо там, где сходились черные корни перьев, проступило новое клеймо. Символ Воли Мораны. Изломанная, походившая на сорванную ветвь, руна, что означала и «память»… и «рабство». Знак того, что он принадлежал ей еще на один цикл. Еще на век… на вечность.

Ярин впился взглядом в потолок и сжал челюсти с такой силой, что кости грозили превратиться в пыль. Он не издал ни звука. Лишь мышцы на шее натянулись, как канаты, а в глазах, холодных и пустых, плясали отражения той боли, что пожирала его изнутри.

Когда Выпарень исчез, растворившись во тьме, он медленно опустил руку. Новое клеймо пылало на коже ледяным огнем. Ощутимое напоминание о том, кто он на самом деле. Не всемогущий Помятун, вершащий судьбы душ. А… безгласый раб. Чье призрачное тело, кусочек за кусочком, медленно отбирали у него, замещая плоть перьями Нави, а кровь – льдом Ручья Забвения.

Боль из острой сменилась на привычную, ноющую. Он посмотрел на свежую печать не с ненавистью, а с холодным интересом. Да, процесс шел. Скоро от Ярина не останется ничего, и это почти не пугало. Это было логичным завершением. Почти… облегчением.

Он остался сидеть в нише, вглядываясь в темноту. В тишине его сердца эхом отзывался тот единственный крик, который он никогда не мог позволить себе издать.

***

Глубина Чертогов Памяти была безразличной. Здесь лед оставался прозрачным, как застывшая слеза. И в центре пульсировал Кристалл Вечного Уныния. Верховный архив. Увечье мироздания, куда стекали самые ядовитые, самые личные боли – те, что нельзя доверить даже пергаменту. Они висели в его гранях, замурованные, но живые, мерцая призрачным светом. Словно светляки, пойманные в янтаре изо льда и отчаяния.

Ярин прилетел сюда, обернувшись Вороном, чтобы искать. Он стоял перед Кристаллом, чувствуя, как его замороженная сущность ноет в унисон с этим местом. Он пытался… пытался найти. Пробирался сквозь лабиринты застывших агоний, разыскивая единственную, отравленную иглу – память об «Обряде Костяного Яблока». Его рука парила над поверхностью Кристалла, перья шевелились, считывая вибрации, исходящие изнутри. Он искал чужой кошмар. А нашел… свой.

Его пальцы, повинуясь неведомому влечению, дрогнули и коснулись не той грани. Не острия «Яблока», а чего-то мягкого, теплого, спящего зверя в его груди. И мир рухнул.

Ненужное, чужое воспоминание ворвалось в сознание. Изнутри же взорвалось его собственное. Давно похороненное, с таким трудом стертое им самим со скрижалей памяти, чтобы… не сойти с ума. Оно пришло целым миром.

Палящее солнце. Совсем не то, что он видел в мареве душ, а настоящее, обжигающее кожу щеки. Зелень. Запах теплой травы и ее сока на пальцах. Смех. Звонкий, рожденный где-то глубоко в горле и разбивающийся о его губы поцелуем. И лицо. Не расплывчатый образ… а каждую веснушку, каждую ресничку, изгиб брови, ямочку на щеке, когда она улыбалась. И… ее имя, которое он поклялся никогда не произносить. Даже в мыслях. Оно прорвалось сквозь плотину добровольного забвения, как кровь.

Он упал. Рухнул на колени, и лед Чертогов с оглушительным треском разошелся под ним, не выдержав тяжести этого внезапно вернувшегося живого горя. Весь его цинизм, вся выстроенная веками крепость равнодушия обратились в пыль. В прах. В ничто. Он не Помятун, беспристрастный судия душ. Не-ет. Он – Ярин. Всего лишь Ярин. И он помнил. Помнил, что значит быть… целым. Любимым.

И сквозь грохот рушащейся вселенной в его сознании, пробился голос. Не Скорбогласа и не Мораны. Его собственный. Но… молодой. Срывающийся. Налитый до краев болью, но и нежностью, которую он сам же и выжег каленым железом забвения. Голос отчаяния в первые годы после… предательства и несения вечной службы.

Слова прожигали его изнутри, как купоросное масло. Это была его песня. Стихи, сложенные в ту эпоху, когда боль была еще живой и острой, а не окаменевшим изваянием его души. Он пытался излить ее в рифмах. В надежде, что станет легче. И вот теперь она вернулась, чтобы его… казнить.

«Любимая, я каждый день умираю!

Ведь память свою я не в силах нести…

Священным объятья твои были раем.

Без них мое сердце болит взаперти…»

С последней строчкой дверца в прошлое распахнулась настежь. Он не просто вспомнил. Он снова ощутил. Тепло ее ладони в его руке. Доверчивую тяжесть ее головы на своем плече. Ослепительную, кинжальную боль от осознания потери. Ту самую боль, от «милосердия» которой он с таким холодным совершенством только что убеждал отречься душу девушки в Зале Судилища.

Тогда он не просто был влюблен. Он был свободен. А теперь его сердце, как и в той проклятой песне, действительно «болело взаперти» – в ледяной клетке его долга, в чертогах, которые он возвел вокруг, пытаясь спастись от самого себя.

Каждую ночь он рисовал черты ее лица пальцем в инее. И почти сразу стирал. В наказание. Себе.

Ярин не плакал. Слезы принадлежали тому, теплому миру. А здесь, в Нави, они замерзали, не успев родиться, царапая глаза изнутри ледяной крошкой. Он издал тихий вопль. Не крик. Звук его души, которую он тщетно пытался превратить в безмолвный памятник.

И эхо песни, ставшей пророчеством, навсегда вмерзло в тишину Чертогов Памяти. Как его личная, никому не видимая, надгробная надпись.

Глава 2

Ее боль была молитвой. Каждое утро Лели приходила к подножию Дуба, Древа-Прадеда, а толстые корни сжимались вокруг лодыжек, жадно высасывая силу. И сегодня, как и всегда, где-то глубоко внутри, рождалась и затухала крошечная искра гнева, которую она тут же гасила. Ежедневно Лели пыталась вызвать нейтральное воспоминание. Первый весенний дождь. Чистое, безличное чувство обновления.

Но в последние десятилетия этот образ стал даваться с трудом. Капли начинали падать вверх, звук становился приглушенным, а запах влажной земли смешивался с едва уловимой затхлостью пыли и старых пергаментов, а потом тянулся шлейф гниющих лилий – чего-то неприятного и мертвого, чуждого Яви.

Вещий Лес наблюдал. Она всегда чувствовала его взгляд. Листья шептались, пересказывая ее мысли птицам. Цветы поворачивали к ней головки, словно спрашивая: «Ну что, плакать сегодня будешь?». А вдали недвижный, как вырубленный из ночи утес, стоял Веледар. Его присутствие ощущалось тяжелее гранитных глыб.

А Лес с каждым десятилетием смотрел все больше с глубокой, древней усталостью. Такой, от которой деревья росли чуть кривее, а тени ложились чуть длиннее, чем должны. Он не просто жил, а будто нес бремя памяти, слишком тяжелое даже для Вековых Дубов, бремя чего-то, что было отвергнуто и похоронено в самом его сердце, но отказалось умирать.

В душе она не хотела быть Жрицей. Но долг превыше всего. Она каждое утро, проснувшись, думала: «А если я перестану плакать – он придет? Не как Ворон. Как Ярин. Скажет: «Я ошибся. Оставь мне боль. Я вынесу». И мы сядем у огня, как тогда. И он снова будет чертить линию по моей ладони, рассказывая, как вырос первый гриб под дубом».

Но мысли тотчас рассыпались прахом несбыточности. Потому что надежда – это ложь. А ей нет места в Яви. И она презирала себя за то, что не могла ненавидеть его сильнее, чем любить.

Она закрыла глаза, пытаясь поймать образ: крупные капли, барабанящие по последнему снегу, пар от проталин, запах влажной земли. Но вместо этого…

Лужа. Черная, как обсидиан. И в ней – отражение Ярина. Но не того, каким она его помнила. Его губы двигались с едва заметным опозданием, словно кто-то неумело подражал живой речи. А на поверхности воды на секунду проявилось что-то другое: ее собственный образ, но с пустыми, как у куклы, глазами. Вдруг его лицо исказилось гримасой нечеловеческой ненависти. Глаза, в которых раньше горели звезды, теперь казались двумя угольками ада. И опять повеяло запахом гниющих лилий.

«Я сотру тебя», – зло прошипело отражение.

Лели ахнула и разомкнула веки. Слезы, уже навернувшиеся, упали на мшистую землю у корней Дуба. Но они были не жемчужной, животворящей влагой. А серыми, мутными, как вода в Ручье Забвения.

Там, где они пролились, изумрудный мох вовсе не расцвел буйным цветом, согласно заведенному порядку. Он покрылся серебристым, безжизненным налетом. Не умер, но забыл, как жить.

«Он жалеет, что не добил тебя тогда, – прошептал Лес не привычным, многоголосым шепотом, а одиноким, четким, ядовитым голосом. – Двести лет он рыщет по архивам Нави, ищет способ стереть тебя полностью. Сжечь даже тень твоего имени».

На мгновение панику сменила такая белая, холодная ярость, что ее пальцы впились в кору дерева, оставляя борозды.

– Хочешь стереть? Попробуй. Я сама превращусь в камень, но и мое имя будет царапать твою память как ржавый гвоздь.

Но этот всполох тут же угас, оставив после себя лишь привычную горечь. Угрозы были бесполезны. Они оба слишком крепко прикованы, каждый к своему долгу.

– Нет! – вырвалось у Лели.

Она отпрянула, вырывая ноги из цепких объятий корней. Древо-Прадед издало болезненный стон. Серый налет на мху начал расползаться, превращая живую зелень в камень цвета лунной пыли.

Паника сжала ей горло. Ее магия, сила самой Жизни, была отравлена. Чувства обратились против нее. Против всего, что она должна была защищать. И держать память о нем на замке.

Она подняла дрожащую руку, глядя на узоры из древесных сосудов, что проступали на коже, как клеймо. И заметила, как прожилки на запястье сдвинулись, сложившись в незнакомый узор.

Осознание провала неожиданно ворвалось в голову. Оно заполнило ее, вытеснив остатки страха и стыда. Лели лежала на холодной земле, вцепившись пальцами в мох. Она смотрела на странные, изломанные узоры на своем запястье, что пульсировали приглушенным, багровым светом.

Но Вещий Лес, чьим биением сердца она теперь была, не терпел праздных раздумий. Он требовал расплаты за срыв ежедневного ритуала восстановления Жизни.

Воздух стал тягучим и загудел низким, недовольным бормотанием, что исходил от самой почвы, от корней, от стволов древних деревьев. Земля у подножия ближайшего дуба, исполина, что помнил еще первые зори мира, вздыбилась.

Из разлома вытек Веледар, Дух Леса. Леший и первый помощник Велеса. Его тело представляло собой переплетения уплотненного утреннего тумана, старой, потрескавшейся коры и лучей света, что с трудом пробивались сквозь ядовито-зеленый полог. Его фигура сейчас была лишена четких очертаний и колыхалась, как марево. Но глаза… На их месте горели две сухих гнилушки, вложенные в древесный овал, и светились мутно-болотным равнодушным мерцанием.

– Леса не питаются сожалениями, Дитя, – прозвучал его скрипучий голос. – Лес питается силой. Твоя скверна отравляет корни. Исправь. Начни с того, кто… звенит.

Его слова падали на нее, как тяжелые капли смолы, обжигая сильнее, чем провалившийся ритуал.

– Я не смогла… – надрывно начала она, но голос сорвался, став низким и насмешливым. – Он… напомнил, что у меня когда-то было лицо. А не только глаза для слез. Неудобно, да?

– Он – тень, – бесстрастно прервал ее Веледар, и его глаза вспыхнули ярче. А она тотчас пожалела о своем неповиновении. – А ты… ткань Жизни. Из нее соткана плоть мира. Из твоих слез – его росы. Твоя обязанность – плакать.

Леший не двигался, но его присутствие сдавило Лели грудь, выжимая из легких последний воздух.

– Обновление клятвы состоится через две луны, когда она станет полной. У Родника Звенящих Капель, что знает песни утонувших дев. Его воды помнят всех, кто отдал себя Лесу. Там твои слезы укрепят Границу. Смоют скверну. Станут щитом. Не я прошу. Такова воля Велеса. Такова цена жизни Вещего Леса… и твоей тоже.

И тут в его привычно холодном и неоспоримом голосе впервые прозвучало сожаление. Он не хотел мучить Лели, но вынужден был это делать. Каждый раз, приходя сюда, он вспоминал про ночь у Плакун-камня – когда Велес прошептал ему: «Если ты скажешь – Явь погибнет. Если промолчишь – спасется». А Жрица стояла, не зная, что все давно уже решено.

– Или Лес возьмет свое… силой. А я не смогу больше удержать его от жестокости. Воля Леса – есть воля Велеса, Дитя.

Он не стал ждать ее ответа, мольбы или клятв. Его форма, едва обретшая подобие, вдруг взорвалась изнутри роем бледных, утробных светлячков. Они вспыхнули на мгновение, ослепительно-изумрудные, и тут же погасли, падая на влажную землю черными, жирными точками.

Лели осталась одна. Гул Вещего Леса стих, но оставался с ней теперь всегда, внутри. На лодыжках, где корни Древа-Прадеда впились в ее плоть, синеватые синяки пульсировали в такт отчаянному, пойманному в ловушку сердцу. Вещий Лес потребовал свою дань. И она знала – слез больше не осталось. А Лес все равно заберет то, что ему причитается. Всегда.

Приказ Веледара был неумолим. «Исправь скверну». Слова эти жужжали в ее ушах, не давая ни секунды покоя. Она стояла, вцепившись пальцами в кору ближайшего дерева, чувствуя, как под ладонью пульсирует дикая жизнь Вещего Леса. Жизнь, которую она должна была лелеять, а теперь лишь отравляла. В Ручье Истинных Снов, Живой Воды, заходился звенящим воем Водовик.

Она повернулась и пошла. Не потому, что хотела, просто не могла остаться. Ноги сами понесли по знакомой, но каждый раз новой тропе, что вилась меж стволов, как серебряная змея. Два быстрых шага – один медленный. Ритм ее личного заклинания, ее тюремной литургии.

С каждым шагом она чувствовала, как с души осыпается шелуха недавнего унижения, обнажая старую, незаживающую рану. Нужно было дойти до Ручья и увидеть в его водах то, что она когда-то значила. Свой истинный облик, прежде чем скверна окончательно съест ее изнутри, как та плесень, что разъедала Водовика.

И все же, подходя к тому месту, где воздух начинал звенеть, а свет становился густым и золотистым, ее охватывала знакомая дрожь. Предвкушение агонии. Она знала, что будет больно. Помнило об этом и ее тело, сжимаясь в ожидании удара. Но теплилась и странная, извращенная надежда. Быть может, эти терзания – единственное, что осталось в ней от настоящей Жрицы? Быть может, сдирая эту рану снова и снова, она вырежет из себя ту гниль, что поселил в ней плен?

И вот перед ней открылся Ручей Истинных Снов. Его воды, густые, как расплавленное золото и мед, переливались, перелистывая страницы вечности. Шепот тысячелетия смешивался здесь в один великий, безмолвный гул. Лели, затаив дыхание, подошла к самому краю и заглянула на дно.

И увидела настоящую себя. Тот самый истинный сон. Девушку в сияющих белых одеждах, с распущенными волосами цвета спелой пшеницы, с глазами, полными того же чистого, бездонного света, что и воды Ручья Живой Воды. Та Лели смеялась, и этот звук, недосягаемый, как эхо из забытого рая, отозвался в груди ледяной пустотой.

На одно мгновение, короткое, как вздох, она почувствовала призрачную, ядовитую надежду. А что, если… Нет. Она мысленно произнесла это слово с такой силой, что образ в воде померк. Надежда была опаснее всего. Она размягчала душу, делала ее уязвимой. Боль была надежнее. Боль была ее домом. Она пришла подтвердить свою сущность, а Ручей показал ей, насколько безвозвратно она ее утратила.

И вдруг – память вспышкой показала… их Берлогу. Дрова в очаге трещали. Он протягивал ей кружку с отваром.

«Выпей. Ты дрожишь».

А она смеялась: «Это ты дрожишь. От страха, что я сильнее тебя. А, став Жрицей, превзойду в сотню раз».

Он не ответил. Просто хмыкнул, нежно улыбнулся и коснулся ее макушки губами. Один раз. Как будто проверял – на месте ли.

И тогда, сквозь слезы, застилавшие видение ее потерянного «я», она увидела другое. На мелководье, оскверняя совершенство золотистых вод, бился Водовик. Его тело, сотканное из чистой воды, пенящихся водоворотов и сплетения гибких речных ветвей, было обезображено. На боку, чуть ниже того места, где у существа должно биться сердце, расползалось черное, вязкое пятно. «Ржавое прикосновение» Нави, плесень, что шевелилась и пульсировала, впиваясь в чистую магию духа, словно пиявка. С каждым ее движением Водовик тихо стонал, едва слышно звеня. Эта язва пожирала его. Скверна.

Движимая теперь лишь слепой силой привычки и необходимостью искупить свою ошибку, она вошла в воду, не замечая холода. Ритуал начался. Пальцы коснулись раны, искажая и без того поруганный истинный сон Водовика. Он вздрогнул, и вода вокруг существа помутнела.

Лели закрыла глаза, пытаясь найти внутри себя тот чистый родник сострадания, что когда-то бил в ней ключом. Но нашла лишь сухую, растрескавшуюся пустыню, полную теней и эха чужих стонов. Она направила в рану то, что у нее было – собственную искалеченную боль.

И Вещий Лес ответил. Но не так, как обычно. Вместо того чтобы черная плесень растворилась, уступая место свежей, светящейся ткани, поверхность раны вдруг вздулась и пошла пузырями. Из-под шевелящейся массы, с влажным хрустом, проросло нечто новое. Бледные, слепые стебли, лишенные листьев, уродливые и быстрые. Они тянулись к серому небу.

Водовик закричал от боли. Жрица не отшатнулась. Ее лицо не дрогнуло. Лишь в глазах промелькнула тень глубокой усталости.

Из складок платья она извлекла серп. Его изогнутое лезвие мерцало тусклым светом, а по обуху вплетались веточки омелы. Без колебаний, одним точным движением, она срезала у основания все стебли.

Она поднесла руку к ране и с силой сжала кулак. Из глаз, ведомые ее волей, покатились слезы, но почти маслянистые. Они падали на черную, обнаженную рану, и там, где касались плоти, раздавалось шипение. Она прижигала рану живительной силой. Он бился в немой агонии, но язва спекалась под ее слезами в твердую корку.

Когда все было кончено, и Водовик затих, Лели стояла над ним. Она выполнила приказ. Попыталась исцелиться и прошла через боль.

Но осталась ни с чем. Кроме тихого, горького понимания, что ее истинный сон теперь навсегда отравлен тем, кем она стала. И следующее посещение Ручья Истинных Снов будет еще больнее.

Она вцепилась ногтями в лозу на плече, пытаясь сорвать ее – хоть одну нить! – хоть каплю свободы! Но та не поддалась. Напротив, впилась глубже в плоть, царапнув кость. Из раны сочилась смола. И в ней отражалось лицо… Ярина. Лес не позволял ей отречься. Потому что ее боль держала его целым.

Она ощущала не власть Жрицы, а – унижение палача, которого заставляют казнить самого себя. Внутри Лели звучал голос, который она загнала в самый темный угол: «Это не милосердие. Это рабство… И я сама выбрала это».

Внезапно она почувствовала призыв. Давление, возникшее в том месте, где когда-то бился источник ее магии. Оно требовало присутствия. Постоянный шепот Ручья на мгновение смолк, поглощенный гнетущим безмолвием, что исходило из глубин Вещего Леса.

Лели подняла голову. Взгляд сам собой устремился в сторону, где за вековыми соснами чернел проход меж двух исполинских, сросшихся стволов – Врата Безмолвия, ведущие в Тихую Рань. Круг Безликих Камней. Она не видела его отсюда, но знала. Искажение обряда с Водовиком не осталось незамеченным. Ее «скверна» достигла тех, кто старше песен и легенд.

Никто не вышел ей навстречу. Ни Веледар, ни дух-вещунец. Лишь это беззвучное притяжение, от которого закладывало уши и сжималось сердце. Словно сомнамбула, она сделала первый шаг к седым валунам. Потом второй. Ноги казались ватными, а внутри все кричало, умоляя отвернуться, спрятаться. Но она была Живым Швом. И Шов должен держаться, даже разрывая плоть.

Тропа под ногами изменилась. Мягкий мох обратился крупной, серой щебенкой, что тихо хрустела. Деревья по сторонам склонили ветви, образуя низкий, давящий свод. Они не препятствовали ей, а провожали.

Впереди в просвете между стволами она увидела Гигантские валуны Тихой Рани. Их лики, проступающие сквозь седой мох, были обращены к ней. Они ждали. Не для того, чтобы утешить и снять боль. Для приговора.

Она переступила порог Круга. Призыв смолк. Его работа была выполнена. Теперь начинался Суд.

Огромные каменные глыбы, испещренные трещинами, что складывались в подобия ликов – одни скорбные, другие гневные, третьи бесстрастные, как сама вечность, – стояли по кругу, взирая на центр пустынным взглядом слепых богов. Мох, покрывавший их, был седым и шевелился от медленного тока веков. Каменные Праотцы.

Лели стояла в центре Круга, чувствуя себя ничтожной, как муравей у подножия спящих гор. Она не решалась поднять глаз, но и не могла их опустить – каменные взгляды тянули ее, как магниты. Объяснений не требовалось. Ее появление здесь уже было криком, на который они обязаны ответить.

И ответ пришел. Трещина. Мысль вонзилась в сознание образом: идеальный шар мира, пронзенный глубокой, черной щелью. Из нее сочилась тьма, а из мира – свет. Она – смола. Живой шов, что замедляет кровотечение. Она поняла. Ее жертва, ее заточение – не акт божественной милости или наказания. Это отчаянная попытка Яви заткнуть дыру в самой реальности.

В ее сознании вспыхнуло знание: два начала, неспособные жить друг без друга. Одно – свет и рост, другое – тишина и покой. Агония.

«Ты допустила слабость, – прозвучал в голове зычный рык. – Явь уязвима перед скверной Нави, а ты впустила ее Вранового. Ты – Жизнь. Он – Смерть. И Навь захватит главенство, отрекись ты от долга. Веледар – длань, что направляет тебя. Великий Велес – дыхание. Сила, что заставляет сок подниматься по стволам, а звезды – падать в траву. Мы – его закон. Ты не рабыня, но дочь, что должна нести послушание».

Вокруг нее, в седом мхе на валунах, зашевелились духи-свидетели – Молчальники. Бесформенные сгустки тишины, питающиеся отсутствием звука. Они наблюдали.

Последняя мысль, просочившаяся из камня, была самой страшной. Образ шара с трещиной вернулся, но теперь по обе стороны щели она увидела два искаженных лица – свое и Ярина. Оба – в муке. Шов не может быть целью. Он должен либо зажить, либо… быть вырезанным. Их связь – это болезнь. И она должна себя излечить.

И вдруг родилось ее истинное желание, глубже страха и стыда: не исцелить Явь… уйти из нее навсегда, чтобы никому больше не причинять боли. Даже – ему.

В голове зашумело – не голосами Леса, а собственной исповедью: «Я отравила Явь не болью, а любовью. Моей любовью к нему. Каждая моя слеза – не исцеление, а признание в преступлении. И самое страшное: я бы сделала это снова. Даже зная, чем это кончится. Потому что лучше его ненависть, чем смерть».

Жрица стояла, не в силах пошевелиться, отягощенная знанием. Безмолвный приговор Каменных Праотцев повис в воздухе. Ее долг либо исцелить разрыв, либо быть стертой с холста мироздания, как ошибочный мазок.

Мысль о Берегинях возникла, как последний, отчаянный вопль. Они, Сеземы, знали ткань мира, могли вплетать и вырезать узоры из самой судьбы. Если кто и способен оборвать ту невидимую, отравленную струну, что связывала ее с Ярином, натянутую так туго, что она звенела от боли в ее груди, так это они.

Путь к Чаще Яви тянулся по Тропе Скорбных Терзаний. Там, где цвета блекли, а звуки теряли высоту, пока вокруг не остались лишь намеки на формы – стволы деревьев, похожие на тени великанов, и земля под ногами, серая и безжизненная, как пепел. Место, где мир был разобран на части, как незаконченная вышивка, и нити реальности свисали со всего, готовые к перепрядению.

Сеземы сидели у истока Родника Звенящих Капель – воды, что текла беззвучно, но от которой исходил низкий, вибрационный гул, словно стон. Их было трое. Не женщины, не старухи. Существа, чьи тела сплетены из темных, скрученных корней и седых волос, свисавших до самой земли, сливаясь с гривой мхов.

Лиц у них не было. Лишь впадины, темные и бездонные, с трепещущими мотыльками внутри. Их крылья, цвета потускневшего серебра, испещрялись рунами, которые рождались и умирали с каждым взмахом. Пальцы, длинные и узловатые, как старые лозы, работали не покладая рук. Их веретена, желтоватые и гладкие, впивались в невидимую плоть Мирового Древа, и оттуда, с тихим хрустом, проступали новые узоры судеб.

Лели застыла на краю их круга, чувствуя, как ее собственная нить жизни натягивается, грозя порваться.

«За тобой тень, что не отбрасывает света. Она уже в корнях, – прозвучал голос. Вернее, шелест, рожденный трением опавших листьев, но он складывался в слова в сознании Жрицы. Говорила средняя, та, чьи мотыльки были темнее прочих. – Приношение»

Она знала, что должна отдать. Нечто, имеющее вес в ее прошлом и будущем. Что-то, что до сих пор было привязано к ней. Ее рука дрогнула, доставая из складок платья небольшую, туго сплетенную косичку из светлых волос, перехваченную тонкой медной проволокой. Это были не просто волосы. Два века назад, в ту эпоху, что теперь казалась сном другого человека, Ярин, смеясь, сплел ее из пряди волос Лели, сказав, что это будет кольчуга, защищающая ее сердце. Глупая, нежная шутка. Теперь же – петля на шее, которую она безжалостно срезала в ночь ритуала посвящения.

Она протянула косичку. Одна из Сезем подняла руку, и пальцы приняли дар. Без всякого видимого усилия она прикоснулась плетением к острию своего костяного веретена. Медь испарилась с тихим шипением, а волосы распустились, истончились и превратились в хрупкую, как паутина, стеклянную нить. Она блестела на оголенной кости веретена, такая же ломкая, как ее надежда.

«Твоя нить спутана с иной, – прошелестела Сезема, и ее мотыльки замерли. – Черной. Она режет наши пальцы. Ты хочешь знать путь? Путь есть. Но нить надо обрезать».

Лели, затаив дыхание, кивнула. Шепот потребовал платы. И она поняла: должно уйти самое дорогое. Звук, который она берегла все эти годы. Удар пришелся в самое сердце ее воспоминаний.

«Я и так его почти не помню…» – выдохнула она, и это было правдой. Остались образы, тепло, боль. Но сам звук, тот особый, грудной смех, который мог растопить лед в душе, ускользал, как дым.

«Тем ценнее, – был безжалостный ответ. – Без этого груза тебе будет легче идти. Или уходи прочь. Твоя судьба и так нам ясна – ты станешь еще одним узлом на этом стволе. Безымянным. Затянувшимся».

Станет узлом. Частью этой ужасающей, вечной ткани страданий. Это невыносимее, чем потеря. Она кивнула снова, не в силах вымолвить слово.

Сезема повернула веретено. Жрица ждала боли, вспышки света, чего угодно. Но ничего не произошло. Просто в ее сознании, где хранилось это сокровище, вдруг воцарилась полная, оглушительная тишина. Она лихорадочно начала перебирать обрывки воспоминаний: его улыбку, его слова, его взгляд. Но звука не было. Там, где когда-то жил его смех, зияла беззвучная пустота. Но ей не стало легче. Стало… пусто.

Взамен Берегиня склонилась над Родником Звенящих Слез и провела над гладкой поверхностью своим веретеном. Вода, чистая и черная, задрожала, и в ней проступило изображение… ее слезы. Той самой, что упала на землю у Ручья Забвения. Она не просто губила жизнь, а разъедала саму ткань Яви, где возникала трещина. Крошечная, черная щель. И из нее, словно дым, сочилась Кривда.

«Ты видишь язву, что растишь сама, – голос Сеземы был холоден. – Ее можно запечатать. Но для этого нужна глина. Твоя…»

Лели, все еще оглушенная потерей, смотрела на нее в немом вопросе.

«Отдай нам цвет его глаз, – выдохнула Берегиня, и мотыльки в ее личине вспыхнули синим огнем. – Тот самый оттенок, что ты видела, когда он смотрел на тебя в последний раз. Без этого мы не сможем замесить глину для печати. Выбери: нести свою боль в Явь, отравляя все, или отдать ее нам и стать… спокойнее».

Жрица застыла, разорванная между двумя безднами. Отдать цвет его глаз? Этот оттенок серо-зеленого, как море в преддверии бури, в котором тонула она два века назад. Это была ее последняя крепость, последний оплот, куда не смела заглянуть даже ее собственная боль. Отдать это – значит стереть окончательную уверенность в том, что все это было наяву. Значит, навсегда превратить Ярина из живого человека в безликую потерю.

Она посмотрела на Родник. На ту черную щель, из которой сочилась Ложь, порожденная ее страданием. Каждая слеза была не просто слабостью. А предательством Леса, который ее приютил, и той Жрицы Жизни, которой она являлась.

Тишина затягивалась, и Сеземы начали медленно отворачиваться. Их веретена снова задвигались, теряя к ней интерес. Ее судьба была решена.

– Хватит.

Слово вырвалось из нее сорвавшимся шепотом. Она подняла голову. В глазах, застланных новой, еще не пролитой слезой, было не смирение, а яростное, невыносимое отчаяние.

– Берите! Берите этот цвет, – голос ее окреп, став холодным. – Но знайте… вырезая его, вы уничтожите и последнее, что держало меня от настоящей ненависти. К нему. К долгу. К Вещему Лесу. К вам.

Она сделала шаг вперед, подставляя себя их безликому взгляду.

– Я согласна. Запечатайте эту язву. А потом… посмотрим, что останется от Живого Шва, когда из него вырежут все, что делало его живым.

Это не было смирением. Она отдавала последнее сокровище, чтобы обезвредить яд, который носила в себе, прекрасно понимая, что вместе с ним теряет и часть своей души. Она готова стать пустой, лишь бы перестать губить мир Яви.

Сеземы не двигались. Их безликие впадины обратились к Лели, и мотыльки внутри замерли, словно прислушиваясь к эху ее жертвы. Воздух внезапно загустел.

«Твое решение – твоя ноша».

Этот шелест прозвучал как признание неизбежного.

Одна из Берегинь, та, что держала веретено с ее стеклянной нитью, подняла костяной инструмент. Другая протянула руки, и ее пальцы-лозы сложились в чашу. Третья просто… вдохнула.

Лели не видела цвета его глаз, лишь взгляд. Тот самый, полный бури и тишины одновременно. Он тускнел. Выцветал, как старинная фреска под дождем. Серое и зеленое смешались в блеклую, безжизненную муть, а затем и вовсе растворились в ничто.

И в тот миг, когда последняя крупица цвета исчезла из ее памяти, в опустевшем сознании, словно из глубокого колодца, всплыли старые, истерзанные строки. Голос ее прошлого, молодой и разбитой пленницы, прозвучал в ней, как похоронный звон по самой себе:

«Мой милый, не могут спасти меня слезы.

Они все текут, только сердце не лечат.

Вокруг оживают древесные лозы,

Что душу мою еще больше калечат…»

Берегиня у своего веретена совершила резкий, отсекающий жест. Стеклянная нить – память о смехе – звонко лопнула. А Сезема с чашей из лоз опрокинула ее над Родником. Но вылилось из нее нечто иное. Тишина, беззвучная и густая, обрушилась в черную воду.

Поверхность Родника Звенящих Капель вздыбилась, закипела бесшумными пузырями и… застыла. Трещина на ее дне исчезла, затянутая этой немой жертвой. Язва была запечатана.

Она стояла ожидая… Пустоты? Облегчения? Но внутри не было ничего. Ни ненависти, ни любви. Лишь тихий, безразличный звон. Она выполнила свою часть сделки и перестала быть ядовитой. И теперь в ней не осталось ничего, что могло бы удержать от того, чтобы в следующий раз, когда Вещий Лес потребует слез, не превратиться в такое же бездушное орудие, каким был Ярин для Мораны.

Глава 3

«Лжетва учит ценить тишину могилы. Праховей – является напоминанием о тишине дома. Первое – долг. Второе… не должно иметь названия».

– Помятун Ярин. Запись в Кристалле Вечного Уныния.

Ярин шел между стеллажами из черного льда, где вмерзшие в вечность души шептались с ним беззвучными губами. Его перчатки из вороньих перьев скользили по поверхности, оставляя за собой иней забвения.

Он не был карателем. Палач лишь прерывает нить жизни – грубо, быстро, с визгом стали и яростью. Его же ремесло куда утонченнее, куда страшнее. Он был архивариусом апокалипсиса, библиотекарем конца всех вещей.

А он помнил, как, еще подростком, украл из сада Велеса у берендеев золотое яблоко – не для себя, а чтобы угостить ее, потому что избранной в Жрицы нельзя было пробовать их. Она съела половину и замерла: «Это… вкус солнца». Он тогда впервые понял, что может дарить не только правду – но и чудо.

Чертоги Забвенных Летописей являлись его царством – бесконечной библиотекой, где вместо чернил использовалась боль, а вместо бумаги – кожа нерожденных Сновизверей и лед, вмерзший в вечность. Пальцы, скрытые под живой перчаткой, что впивалась в плоть своими острыми стержнями, скользили по свиткам. И сквозь этот холодный барьер он чувствовал крошечные, замурованные вспышки. Биение чужих сердец, пойманных в ледяной саркофаг памяти.

Каждое воспоминание о первом поцелуе, каждое солнце, отраженное в детских глазах, каждая слеза, упавшая на пыльную дорогу, – все это было еще живо. Оно кричало, умоляло, смеялось в своей ледяной темнице. И его долгом, священной, проклятой миссией было не просто записать их, а приглушить этот стук.

Методично. Без гнева и пристрастия. Как метроном, чей тикающий голос отмеряет не секунды, а саму смерть вселенной – один заглушенный смех, один угасший вздох за раз.

И когда тишина, наконец, воцарялась на очередном клочке пергамента, он порой слышал собственный, давно похороненный звон, отдававшийся в глубине его существа ледяным, одиноким эхом.

Внезапно воздух изменился и искривился. Задрожал, будто пространство между пылинками и звуком кто-то взял за край и потянул, растягивая саму ткань реальности в немыслимом направлении. Свет мертвосветов, прежде ровный и мерцающий, заструился, поплыл беспокойными бликами по сводам из черного льда.

Скорбогласы замерли. Их призрачные тела, обычно колышущиеся в такт бормотанию, окаменели. Рты, зашитые серебряными нитями Молчания, перестали шевелиться, и из швов выступили крошечные капли черного, как чернила, эфира – слепые слезы, которые они не могли пролить. И воцарилась звенящая тишина.

Из тени между двумя стеллажами, где в ледяных гробах хранились хрупкие, ядовитые кристаллы самых первых в мироздании предательств, выплыла та, что вселяла страх во всех жителей Нави.

Она проявилась, как изображение на воде – медленно, неумолимо. Начиная с улыбки, которая была острее и холоднее любого клинка в коллекции забвенных войн. И только потом обрели форму темные, струящиеся одеяния, что были сотканы из теней, украденных у умирающих звезд. Явилась сама Хозяйка Тишины. Морана. И тогда Ярин, не отрывая руки от свитка, понял, что она недовольна его промедлением.

Она не смотрела на него. Ее взгляд, пустой и всевидящий, как ночное небо над Навью, скользил по бесконечным стеллажам, и лед под ее невесомыми стопами звенел, как мириады хрустальных колокольчиков, возвещающих о конце времен. Воздух кривился вокруг нее, искажая полки с воспоминаниями, превращая ясные образы в кошмарные карикатуры.

– Помятун, – прозвучало негромко, но слово отозвалось внезапной, леденящей тяжестью в его горле.

Морана медленно повернула голову. Ее улыбка не дрогнула.

– Ты ищешь иглу в стоге сена, что сам же и связал. Но игла эта… жжется. Или ты начал бояться укола?

Она сделала шаг, и тени за ее спиной зашевелились, приняв форму когтистых, голодных существ.

– Обряд Костяного Яблока – не просто забытый обрывок. Это шов, скрепляющий две грани Бытия. Шов, который начинает расходиться. Ты чувствуешь это, не так ли? Дрожь в Чертогах. Шепот, что стал настойчивее.

Морана протянула руку, и в ее ладони возник образ. Он увидел Поляну Зыбкой Пустоты. Там проявилась серая трещина, которую породила… Лели. Она пульсировала, как черная звезда, обрастая призрачными, ломкими разводами, похожими на ветви.

– Твоя… Велесова Жрица, сама того не ведая, подливает масла в огонь. Ее боль… столь созвучна энергии Обряда. Ее слезы – лучший проводник. И пока ты медлишь, пока ты тонешь в собственном жаре воспоминаний, ее агония ткет новую реальность. Реальность, где в моей власти… не будет необходимости.

В глазах Богини, наконец, вспыхнула эмоция. Холодное, безраздельное любопытство хищника, видящего, как его добыча сама роет себе могилу.

– Так что это, Помятун? – она снова ядовито улыбнулась. – Неспособность? Или… намеренный срыв моих планов? Может, в глубине души ты хочешь, чтобы этот шов разошелся? Чтобы все рухнуло? Чтобы и твоя вечная каторга, наконец, подошла к концу? Думаешь, так ты станешь свободен? Или… она полюбит снова?

Она подошла так близко, что он почувствовал холод, обжигающий лицо.

– Найди Обряд. Вырви его корень. Или я найду другой способ залатать дыру в реальности. Начну с того, что ее расширяет. С той, что плачет в Лесу. И ее слезы станут не причиной скверны… а последним, что ты о ней помнишь.

Эта угроза повисла в воздухе, кристаллизуясь в иней на его перчатке. Она появилась не из-за невыполненного приказа, а потому что почуяла в его бездействии первый, едва слышный треск в фундаменте своей империи изо льда и забвения.

Ярин не проронил ни слова. Он поднял глаза на Владычицу Мира Нави. Ее красота была столь же безупречной, сколь и абсолютно безжизненной. Ее черты – высокие скулы, идеальный разрез глаз, губы, обещавшие сладкую погибель, – казались работой гениального мастера, одержимого смертью.

Ее кожа была бледной, как лунный свет на вековом льду, и сквозь нее проступали тончайшие, как паутина, синие прожилки, в которых струилась сама тьма. Только в одном месте – чуть ниже ключицы, там, где билось сердце, которого у нее не было, – плоть выглядела иной: слегка втянута, чуть темнее, как будто веками скрывала под одеждами не шрам, а напоминание. След от прикосновения, которое не могло оставить оттиск. Отпечаток ладони, теплой и… любимой, от которой она когда-то не отшатнулась – и за это заплатила вечностью… боли.

Волосы, чернее бездны между мирами, витали вокруг головы легким дымным ореолом. В них мерцали крошечные звезды – пойманные и погашенные души далеких светил.

Одета Морана была в платье из ничего. В движущуюся, струящуюся тень, которая лишь намеком обнажала невыносимо совершенные изгибы ее тела. Пустота, облекающая форму. Смотреть на это было больно для глаз, привыкших к миру несовершенства.

Ярин, чье сердце было глыбой льда, на миг ощутил леденящий восторг. Она была прекрасна. Как стихийное бедствие в своей природе. Как падение последней звезды.

И в этот миг, предательски и неудержимо, в его сознании вспыхнула другая красота, которая не пугала, а возвращала желание жить. Лели. Ее волосы, пахнущие дымом костра и диким медом, всегда были чуть растрепаны ветром. Нежная кожа, теплая и живая, покрытая веснушками у носа, которую так хотелось касаться губами. Ее хрипловатый смех, от которого щемило в груди.

Ее красота была в легкой кривизне зубов, в ямочке на щеке, в тысяче мельчайших несовершенств, что складывались в нечто бесконечно более цельное, настоящее и дорогое, чем эта ледяная безупречность. Рядом с этим живым теплом Морана казалась не более чем искусной картиной, написанной ядовитыми красками на холсте из вечной мерзлоты. Картина, где пряталась рана, о которой никто не знал, кроме… Сеятеля. Та, что не заживала, потому что она не смела ее назвать.

Ярин не произнес ни слова. Не дрогнул и мускулом на лице. Но Морана, для которой мысли были открытой книгой, написанной на языке предательств, прочитала его мимолетное сравнение. Ее соблазнительные губы тронула презрительная усмешка. Ухмылка существа, наблюдающего, как букашка на листке считает себя центром вселенной, от которой лед на сводах почернел и заплакал кровавыми слезами.

– Какие трогательные, ничтожные сравнения в голове у того, кто должен вершить концы миров, – голос Хозяйки Нави прозвучал прямо в его разуме, обжигающе тихий. – Ты цепляешься за воспоминание о грязи и тепле, как дикарь за свою раскраску. Это делает тебя слабым, Помятун. И именно поэтому ты до сих пор не нашел то, что я приказала. Ты ищешь глазами, полными ее образа, а не взглядом, что способен распознать пустоту между мирами.

Она сделала шаг, и ее платье поглотило свет вокруг.

– Исправь это. Прежде чем я решу, что проще… выжечь этот образ каленым железом забвения. Начиная с оригинала.

Ее слова иглами вонзались в самое сердце его памяти. Ярин почувствовал, как по спине пробегает холодная волна яростного, беспомощного протеста. Он поднял взгляд, и в его глазах, обычно пустых, вспыхнула единственная искра.

– Она под защитой Велеса, – с нажимом произнес он. – Тронешь ее – и равновесие рухнет. Твоя война с Пастухом Сокровенных Троп будет последней войной этого мира. После нее не останется даже тишины.

Он не стал отрицать ее значимость. Это было бессмысленно. Он призывал к логике выживания, единственному языку, который Морана, возможно, была способна воспринять. Это опасная игра – признать свою связь с Лели. Но он попытался обратить ее себе на пользу, прикрыв Жрицу именем другого бога.

Морана молча слушала. Ее прекрасное, безжизненное лицо оставалось непроницаемым. Но в глубине ее звездных зрачков что-то шевельнулось – неожиданное любопытство, возникшее из-за проявленного сопротивления раба.

– Мудрое напоминание, Помятун, – сладко пропела она. – Но кто сказал, что я собираюсь нарушать договор? Скверна в Обряде Костяного Яблока, которую ты не можешь… или не хочешь найти, отравляет оба Царства. Мои интересы и интересы Лесного Бога, как ни странно, совпали. Я не трону его Жрицу. Пока что.

Ее взгляд скользнул по бесконечным стеллажам, а затем вернулся к нему, впиваясь в самое нутро.

– Но ты… ты – мой. Мое клеймо горит на твоей плоти. И твоя работа… вызывает вопросы.

Не повышая голоса, она произнесла имя, от которого воздух в Чертогах задрожал:

– Лжетва!

Из складок ее платья, из самой гущи мрака, выползла новая форма. Не дух и не тень. Существо, не имевшее собственного облика, пульсирующая Неправда. Оно выглядело как искаженное отражение в разбитом зеркале, постоянно меняющееся, подстраивающееся. От него исходил сладковатый запах гниющих лилий и старой, запекшейся крови.

Он, видевший Лжетву тысячи раз, отметил про себя изменение: ее форма теперь менялась не только подражая, но и опережая. Она иногда проявляла облик еще до того, как у жертвы рождалась соответствующая мысль, словно чем-то подпитывалась, густея с каждым десятилетием.

– Проследи, – строго приказала Морана. Взгляд ее был прикован к Ярину. – За ним. За каждым его шагом в этих Чертогах. За каждой расшифрованной им строкой. За каждой мыслью, что он посчитает своей тайной. Мне интересно, не ослеп ли мой Врановый, впустив в себя ничтожное воспоминание о солнце.

Лжетва, извиваясь, растворилась, рассыпавшись на тысячи невидимых частиц лжи, которые тут же впитались в стены, в лед, в свитки. Отныне каждый его вздох, каждое прикосновение к пергаменту будет под наблюдением.

Лишь тогда Морана вновь посмотрела на Ярина с надменной улыбкой, обещающей мучительно долгую расплату.

– Ищи Обряд, Помятун. И помни – теперь за тобой наблюдает Искаженная Истина. Не разочаруй меня.

Хозяйка Нави исчезла, оставив после себя лишь звон в ушах и вкус железа на языке. И тотчас, из эха ее ухода, проявилась Лжетва. Ее тело было соткано из сплетен, обрывков доверия, растоптанных клятв и фальшивых оправданий, соединенных в подобие человеческой формы. Черты лица плыли, как отражение в воде, если в нее плюнуть: вот проступает знакомый изгиб брови, вот губы, складывающиеся для поцелуя, а вот они распадаются на шепотки и пересуды, обнажая зияющую пустоту.

Вместо глаз у нее виднелись две воронки, вывернутые наизнанку. В них клубились черви сомнений и змейки клеветы, вечно голодные. Когда она двигалась, за ней тянулся шлейф из фраз, которые никогда не были сказаны, но они ранили больнее правды: «Она тебя никогда не любила… все считают тебя слабым… она давно забыла о тебе…»

Она проплыла за его спиной, бесшумная, как дурная мысль.

– Усердствуешь, Помятун? – злорадно просипела она. – Листаешь пожелтевшие страницы в надежде найти… что? Оправдание? Или, быть может, ту самую ниточку, что ведет к твоей дорогой Жрице? Скверне, что отравляет Вещий Лес. Она должна быть тебе особенно интересна. Говорят, ее слезы теперь не просто вода, а нечто… липкое. Темное. С запахом отчаяния. Тебе ведь хорошо знаком этот запах, не так ли?

Ярин не обернулся. Его прямая спина была единственным ответом. Он продолжал читать ледяной свиток, где застыли воспоминания души, умершей от неразделенной любви, но слова теперь плыли перед глазами, не складываясь в смысл.

– О, я вижу, ты проверяешь архив «Первых Предательств», – Лжетва обвилась вокруг стеллажа, ее форма на мгновение приняла очертания девушки с венком из полевых цветов – точь-в-точь как та, чью память он держал в руках. – Как трогательно. Ищешь параллели? Хочешь вспомнить, как это – быть тем, кого предали? Или как это – предать? Ведь ты и сам кое-кого предал, мой мальчик. Ради долга. Ради… власти? Или просто из страха?

– Архив проверен, – перебил он ее плоским, мертвым голосом, но в нем дрогнула одна-единственная струна. – Никаких аномалий. Обряда тоже нет. Отчет будет внесен в Кристалл.

Лжетва ядовито рассмеялась.

– Всегда по делу! Всегда так безупречно холоден. Но я-то ведь знаю, что подо льдом… – она прошептала ему прямо в ухо обжигающим холодом. – Бурлит такое милое, такое человеческое болотце. Ты думаешь, Морана не видит, как твой взгляд задерживается на воспоминаниях о солнечных днях? Ты думаешь, я не чувствую, как вновь пытается биться то, что ты когда-то называл сердцем, при одном намеке на ее имя? Ты ищешь Обряд Костяного Яблока… а сам являешься его живым воплощением: снаружи – холодная, мертвая оболочка, а внутри – ядреный, горький плод тоски.

Она отплыла назад, образуя безобразное пятно.

– Но что, если твоя тоска – не твоя, Помятун? – голос Лжетвы стал вдруг еще более насмешливым. – Что, если это чужое эхо, вплетенное в тебя? Ты так усердно выжигаешь память у других… А если твоя собственная уже тебе не принадлежит?

Он проигнорировал ее, но вопрос застрял в подсознании: а что если его боль, его связь с Лели – не только его? Что, если ею кто-то, и правда, управляет? Лед на стенах покрылся паутиной трещин, но почти сразу затянулся, оставляя следы от них.

– Не трудись меня обманывать, архивариус. Я не Морана, меня не купишь ледяным спокойствием. Я питаюсь тем, что ты пытаешься скрыть. И поверь, твой внутренний голод… я чувствую его лучше, чем ты сам. Удачи в поисках. Для нас обоих.

Ярин продолжил методично двигаться вдоль стеллажей, не обращая внимания на ненавистного ему надзирателя. Рука гладила ледяные корешки свитков. Каждое прикосновение отзывалось эхом чужой жизни в его собственном нутре – обрывком смеха, уколом горя, вспышкой стыда. Он искал ключ. Зацепку. Любой намек на Обряд Костяного Яблока в этом бесконечном хаосе замороженных судеб.

Лжетва текла за ним по пятам. Ее форма переливалась, подражая теням, что отбрасывали мертвосветы.

– О, смотри-ка, – прошипела она, когда его пальцы на мгновение замерли на свертке, хранящем память о старом воине, павшем от руки брата. – Нашел что-то родственное? Брат предал брата… Как знакомо. Только в твоем случае это было бы… сестра предала возлюбленного? Или все же возлюбленный предал сестру? Запутаться можно. Как смотрю я, запутался и ты.

Ярин с силой отодвинул свиток. Лед под ним с хрустом треснул.

– Я ищу конкретный ритуал, а не философские параллели, – прорычал он, и в его голосе прорвалась стальная жила нетерпения.

– Ах, ритуал! – воскликнула Лжетва, приняв на мгновение облик Скорописца с чернильными пятнами на пальцах. – Процедура, описанная в строгих терминах. Но разве не интереснее то, что окружает ритуал, Помятун? Мотивы. Боль. Та самая боль, что делает кость – яблоком, а яблоко – костью. Та боль, что сейчас разъедает Лес благодаря твоей… Жрице. Ты ищешь скрижаль, а следовало бы – отражение в ее глазах. Оно там, я уверена. Я ведь вижу отблеск и в твоих.

Она снова закружилась вокруг него, и теперь ее шлейф складывался в насмешливые слова: «Он никогда не найдет его… он боится того, что обнаружится… он любит ее больше, чем ненавидит свою долю…»

Ярин яростно сгреб в охапку несколько свитков. Он двигался быстрее, почти грубо, опрокидывая хрупкий порядок архива. Отчаянная злость, которую он так тщательно скрывал, начала прорываться наружу.

– Торопишься? – умильно прошептала Лжетва. Ее лицо расплылось в подобие сочувствующей улыбки, от которой стало только хуже. – Боишься, что Морана вернется, а ты все так же будешь стоять здесь с пустыми руками? Или боишься, что та в Яви выплачет все свои глаза, пока ты копаешься в мертвых буквах? Может, она сейчас там, в своем Вещем Лесу, плачет, зовет тебя… а ты вместо ответа шлешь ей лишь молчание да пыль с этих древних стеллажей. Какой романтичный жест. Прямо до слез.

Она замерла, впиваясь в него своими вывернутыми глазницами, полными шевелящейся мерзости.

– Или… о, я поняла! – ее голос стал сладким, как сироп из болиголова. – Ты ищешь не сам Обряд. Ты ищешь способ его обезвредить. Чтобы, когда Морана все же доберется до своей цели, он оказался бесполезным. Чтобы спасти свою дорогую Лели от последствий. Как благородно. Как глупо. Морана прочла бы это в тебе за миг. Как, впрочем, читаю сейчас и я.

Помятун резко обернулся. Его лицо исказила гримаса гнева и дикого, беспомощного отчаяния, чем она и питалась. Он не сказал ни слова. Но дыхание сбилось, а напряженные кулаки выдавали всю ярость и муку, которые он пытался похоронить в себе.

Лжетва удовлетворенно вздохнула, словно вдыхая аромат изысканного блюда.

– Вот он. Вот тот самый плод. Гнилой, переспелый, полный червей тоски и сожалений. Продолжай искать, Помятун, – она начала медленно растворяться. Голос стал эхом, доносящимся уже со всех сторон. – А я с удовольствием понаблюдаю, как ты сам себя съедаешь изнутри в этом безнадежном поиске. Ведь самое смешное, что Обряд, который ты ищешь… он, возможно, уже давно запущен. И ты, мой мальчик, являешься его главным наполнением.

С этими словами она исчезла, оставив его в гробовой тишине Чертогов. С грудой ледяных свертков в руках и с ядовитым семенем сомнения, которое она так тщательно сеяла в его разуме. Но он заглушил его, убеждая себя, что Лжетва – дитя самой Кривды, Лжи, и не стоит обращать на ее насмешки особого внимания.

В дальнем конце зала, в крипте, где покоились души, познавшие жертвенную любовь – ту, что не требует награды и сжигает себя дотла, – одна из них вспыхнула. Не светом, его можно поймать и запереть. Это было тепло. Жаркое, влажное, живое дыхание самой Яви, утробное и невыносимое для этого места. Волна чистой, бескорыстной любви, что заставляет мать бросаться в огонь, а возлюбленного – под копыта коней, прокатилась по архиву. Лед вокруг взвыл и по его черной поверхности поползли паутины трещин, из которых сочился золотистый, теплый пар.

Скорбогласы забились в панике. Их сшитые рты разбухли от немого крика, разрывая серебряные нити. Беззвучные вибрации их ужаса начали раскалывать саму реальность, заставляя тени извиваться в судорогах.

И в этот миг из самой гущи испаряющегося льда, материализовалась Лжетва. Ее форма вобрала в себя пар, став более плотной, почти осязаемой.

– Скверна! – ее голос был ядовитым, липким шепотом, который обволакивал сознание. – Чувствуешь, Помятун? Это дыханье твоего прошлого. Оно просочилось сквозь тебя, как вода сквозь гнилой мост. Ты принес эту заразу сюда. Ты вдохнул в нее жизнь своими никчемными сожалениями!

Ярин увидел, как волна тепла приближается к нему. И он почувствовал запах свежеиспеченного хлеба из печи, что топилась в доме его матери. В мире, который перестал существовать еще до того, как он стал Стражем Памяти. Запах спокойствия. Запах дома.

И он дрогнул. Всего на одно проклятое мгновение. Мускул на его щеке подергивался. Веки сомкнулись, не по приказу, а по воле измученной плоти. Но Лжетва увидела. Ее воронки-глаза, полные копошащихся червей, сузились до щелочек, и в них вспыхнул голодный, торжествующий блеск.

– Ага… – насмешливо прошептала она. – Вот же оно. Подо льдом. Ты не просто помнишь. Ты тоскуешь. По грязи. По теплу. По этому… этому жалкому подобию жизни. Морана будет так рада это узнать. Ее самый верный страж до сих пор мечтает о свежей булке хлеба. Как трогательно.

Ярин сжал кулак так, что костяная основа перчатки затрещала. Вороньи перья на ней взъерошились и впились в лед, словно жаля его. Он не стал тратить время на заклинания. Его голос грянул, как обвал, наполненный не магией, но чистой, нечеловеческой волей, призванной заткнуть дыру в собственной душе.

– Протокол «Ледяной саркофаг»! Срочно изолировать тепло в Седьмом Коридоре! Зал Застывших Слез! Наложение барьера абсолютного забвения! Немедленно!

Лед вокруг вспыхнувшей души обрушился, поглощая тепло. Тысячи ледяных игл впились в сияние, высасывая его, вымораживая саму суть памяти. Жертвенная любовь, миг высочайшего самоотречения, была не просто стерта. Она была оплевана, растоптана, обращена в пыль циничным, бездушным механизмом. И через мгновение от нее не осталось ничего. Лишь гробовая тишина, еще более глубокая, чем прежде – тишина после акта святотатства.

Лжетва, не выдержав, издала короткий, похожий на кашель звук – подобие смеха.

– Слишком поздно, Помятун, – просипела она, уже начиная таять, возвращаясь в состояние неосязаемой клеветы. – Слишком поздно. Я увидела трещину. И я знаю, куда бить, чтобы расширить ее. Отчет будет… исчерпывающим.

И она растворилась, оставив после себя не просто горький привкус, а незримое, ядовитое обещание, что это была лишь первая ласточка.

***

Его личные покои были разрывом в ткани бытия, который Ярин ежесекундно удерживал от окончательного расползания силой одной лишь своей окаменевшей воли. Здесь не было ни света, ни тьмы – лишь вечные, беззвездные сумерки его души, застрявшей между прошлым, что он уничтожал, и будущим, которого для него не существовало.

Он рухнул на ледяное ложе и начал ритуал, сжимавший внутренности в комок всякий раз. Снятие перчатки.

Вдруг появилось легкое дуновение. Потом частицы пыли забвения, вечно витавшие в воздухе, закружились в странном, тоскливом танце, собравшись в маленький, скорбный смерч. И из этого вихря родился Домовой. Праховей.

Он не имел формы, ибо был соткан из напоминания о жизни в Царстве Смерти. Он был клубящимся облаком пепла от несгоревших писем, струящимся песком распавшихся замков, дымом от костров, у которых никто больше не будет греться. На мгновение в его очертаниях проступало нечто, походившее на маленького, испуганного зверька, но тут же рассыпалось, не в силах удержать подобие жизни. Единственное, что было постоянным – его тихий гул, похожий на мурлыканье кошки, если бы они рождались в аду и питались одним лишь отчаянием.

Праховей подплыл к Ярину и замер рядом, едва не касаясь его. Его присутствие было единственным лекарством – оно гасило навязчивый, сводящий с ума шепот Чертогов, принося другую тишину. Спокойствие опустевшего собора, где когда-то звучали молитвы.

Но в последнее время и она бывала несовершенной. Иногда в ней проскальзывал едва уловимый фоновый гул, монотонное, ровное жужжание. И от него Домовой всегда съеживался и дрожал.

Помятун смотрел в потолок, не видя его, чувствуя, как ярость и отчаяние шевелятся подо льдом его души, как уродливые, слепые рыбы. Лжетва почти поймала его. Почти. Ее слова о Лели, ее намеки… Нет. Он не должен. Не может.

Домовой, чувствуя его смятение, заволновался. Его гул стал тревожным, прерывистым, словно заикающимся. Он закружился вокруг Ярина. Его бесформенная сущность вытягивалась и сжималась, бессильно пытаясь утешить, но не зная как, не имея для этого ни слов, ни рук.

И тогда он сотворил то, чего никогда не делал раньше. Нечто невозможное. Он остановился прямо перед лицом Ярина, и из самой глубины его туманной груди начало исходить свечение. Сначала слабое, потом ярче, наливаясь теплым, медовым золотом. Праховей дрожал всем своим существом, напрягаясь, словно рождая собственную душу. И вот, из него выплыла крошечная, сияющая частица.

Но что-то пошло не так. На мгновение свет стал слишком ярким, слишком чистым. Он отбрасывал резкие тени, а не мягкое сияние. В нем было что-то… ненастоящее. И сам Домовой вместо благоговения выражал растерянность – будто результат его усилий был не совсем тем, что он задумывал. Но потом свечение обрело мягкость, и он успокоился, подталкивая свой подарок ближе.

Окаменевшая слеза. Слеза души, которая так сильно, так безнадежно тосковала по дому, что кручина, пройдя через все преграды Забвения, материализовалась здесь, в сердце Нави, в этом единственном светлом месте. Она парила в воздухе. И от нее исходило тепло. Уже настоящее, живое, больно обжигающее Ярина радушие Яви.

В этом свете он увидел… образ. Нечеткий, размытый, подернутый дымкой. Деревянный стол, потертый до дыр локтями. Глиняная миска, от которой поднимался пар, пахнущий… чем? Он не мог вспомнить. И чьи-то руки, натруженные, добрые… Матери? Он не помнил ее лица. Только ласку этих рук.

Праховей, источая тихое, жалобное гудение, подтолкнул светящуюся частицу к Помятуну еще ближе. Это был дар. Величайшая жертва, на которую способно только это безгласное существо. Он отдавал ему последнюю крупицу чистого чувства, которое ему удалось спасти от измельчения в жерновах архива.

И он, глядя на этот комок выстраданной теплой памяти, вспомнил, как, еще юным волхвом, поймал светлячка и отнес его больному ребенку в деревне Голой Межи. Как держал в ладонях этот живой, трепещущий огонек – и ощущал, что сам может быть источником света… до тех пор, пока не ушел в Навь. И это было страшнее любой пытки. Потому что заставляло сомневаться, подсказывая: он мог быть другим.

Ярин смотрел на парящее чудо в Мире Смерти. Он чувствовал, как что-то в нем – огромное, мертвое и тяжелое – с грохотом смещается. Еще мгновение – и он вспомнит. Вспомнит вкус той простой еды. Запах того, единственного дома. Тепло тех рук, что когда-то прикасались к его щеке.

И это убьет его. Убьет Помятуна. Убьет окончательно.

– Нет, – хрипло прошептал он. – Убери.

Праховей замер, его сияние померкло, дрогнуло.

– Убери! – крикнул Ярин, и в его голосе зазвучала отчаянная, животная, детская боль. – Или Лжетва почует! Она учует этот свет, как стервятник, и уничтожит тебя! Она сотрет тебя в пыль!

Домовой сжался. Медленно, с невыразимой, беззвучной мукой, он вобрал сияющую частицу обратно в себя. Свет потух, захлебываясь в его пепельной сущности. И с ним погасла часть самого Праховея. Он стал меньше, прозрачнее, призрачнее. Его гул превратился в едва слышный писк, полный недоумения и горя.

Он отплыл в самый темный угол покоев и свернулся там в крошечный, безмолвный клубок страдания.

Ярин остался один. В абсолютной, оглушающей тишине могилы, которую он сам для себя выбрал, выкопал и теперь был вынужден в ней лежать.

Он поднес свою синюю, покрытую инеем руку к лицу. Там, где по его щеке что-то должно было скатиться, не было ничего. Лишь ледяная крошка, застывшая на ресницах.

И тогда он с окончательной ясностью понял, что только что совершил самое страшное предательство в своей долгой и чудовищной жизни. Не перед Мораной. Не перед Навью. Он предал последнюю крупицу чего-то настоящего, теплого и святого в этом аду. Он оттолкнул единственное существо, которое предлагало ему не боль, не службу, а простое, безусловное утешение.

И от этого осознания ему стало холоднее. Холоднее, чем от любого льда в Чертогах. Холоднее, чем от вечности, что ждала его впереди.

Глава 4

Она лежала в своем Плаче, месте, чьи стены хранили эхо ее самых горьких слез. Тишина гудела здесь, как шмель, запертый в стеклянной банке. Эта тишь не пришла с миром или покоем. Она была купленная, выторгованная, вырванная с мясом и оплаченная такой чудовищной ценой, что душа Лели, казалось, все еще истекала незримой кровью, капля за каплей, в бездонный колодец этого нового молчания.

Жрица возлежала на ложе из сплетенных корней и увядших стеблей папоротника, что сами по себе были лишь бледным воспоминанием о былой жизни. Ее Гнездовище висело высоко в ветвях ясеня-исполина, в самом сердце Вещего Леса, но не чувствовалось в нем ни уюта, ни безопасности. Не колыбель, а скорее дозорный пункт, с которого открывался вид на бескрайнюю, душную зелень – ее тюрьму и… Обязанность.

Стены Плача были живыми и сжимались. Но дыхание их казалось чужим. И по ночам тонкие, похожие на жилы побеги мягко ползли по ее рукам, но настойчиво напоминали, кому на самом деле Лели принадлежит.

Она прикрыла веки, и в темноте принялась мысленно перебирать свои утраты, как монахиня, пересчитывающая четки, каждая бусина на которых – отсеченная часть ее самой.

Сначала – звук его смеха. Грудной, с легкой хрипотцой, что зарождался где-то глубоко в горле и разбивался о ее губы солнечными зайчиками. Она концентрировалась, вгрызаясь в память, как в замерзшую землю. Ничего. Тишина. Словно его не существовало больше даже как эха. Там, где он жил двести лет, зияла идеальная, выметенная пустота.

Затем – цвет его глаз. Серо-зеленые, оттенок бури над морем и ясного неба, на которое она обрушивается. Смесь свинца и изумруда, сталь и надежда. Она носила его в себе, как последнюю, сокровенную реликвию, к которой прикасалась в самые темные ночи. Теперь же, когда она попыталась представить его взгляд, перед внутренним взором возникла ровная, серая, безжизненная плоскость. Как поверхность мертвого озера под бескрылым небом. Ни всплеска, ни ряби. Ничего.

«Неужели это и есть исцеление? – безнадежно пронеслось в ее сознании. – Быть пустой? Стать сосудом, из которого выплеснули все, даже яд, оставив лишь запах остывшей глины?»

Память, коварная и живучая, выбросила ей другой образ. Тихая Рань. Седые Валуны-Праотцы, их безмолвный приговор, врезавшийся в ее сознание: «Шов должен зажить, либо быть вырезанным».

Лели выбрала отсечение. Добровольное. Она предложила себя под нож Сеземам, уверенная, что это избавит ее и мир от скверны. И теперь, лежа в гулкой пустоте, она снова и снова задавала себе один и тот же вопрос, ставший навязчивым, монотонным ритмом нового, холодного сердца: «Теперь я не пропускаю скверну? Я чиста? Я исправилась?»

Но ответа не последовало. Не было ни облегчения, ни покоя. Лишь звон. Высокий и пронзительный, что остался после ритуала у Берегинь, когда они вырывали из нее цвета и звуки. Она ощущала физическую боль от недостатка чего-то, что должно было быть. Эта испепеленность звенела в крови. Она была ее новым клеймом. И Жрица начинала подозревать, что пустота – не избавление. Это просто другая форма скверны. Тихая, серая и куда более беспощадная.

***

Рассвет в мире Яви медленно и неохотно просачивался сквозь плотный полог Вещего Леса, словно сама ночь выдыхала последний, усталый вздох. В этом призрачном полумраке, когда тени были самыми длинными и обманчивыми, у ее Плача появился Веледар.

Он возник прямо из воздуха, как будто ствол древней сосны на миг извернулся, обнажив саму душу Вещего Леса – двойственную и неразделимую, являя на свет фигуру надзирателя в ее истинной сути.

С одной стороны, из его плеч прорастала ипостась Леса Живых Снов – статная, почти прекрасная, с ветвями-волосами, по которым скатывались капли утренней росы, точно слезы несказанных надежд. Грань вечного роста, шепота пророчеств и самой Яви, что пульсирует под корой.

Но тут же, неотъемлемо и грозно, наличествовала его вторая сущность – плоть Леса Окаменевшей Памяти. Эта его часть была низкой, корявой, сжимающей в каменной, испещренной лишайником руке посох, вырезанный из самого молчания. Здесь царил закон вечности, тяжесть прожитых веков и прах забытых клятв.

Два облика одного целого, сращенные в единый ствол бытия. И в сумраке, на грани двух миров, глаза-гнилушки Лешего светились ровным, безраздельным светом наблюдателя, взирающего на все сущее без пристрастия.

Он не поприветствовал Лели. В этом не было нужды. Его появление уже являлось приказом.

– Покажи, Дитя, – прозвучал его двойственный голос, где шелест листвы смешивался со скрежетом валунов. – Покажи, что осталось от скверны.

Жрица послушно спустилась с Гнездовища. Босые ноги утонули в холодном мхе. Внутри все было пусто и тихо. Ни трепета, ни страха, ни надежды. Лишь ровный, безразличный гул отданных воспоминаний. Она подняла руки движением, лишенным былой грации – теперь оно было отточено, как у мастера, доведшего свое ремесло до бессознательной выученности.

Она не искала внутри боль или сострадание, чтобы выжать из них целительную силу. Вместо этого Лели настроилась на пустоту, что осталась после Сезем. И по ее щекам покатились слезы.

Они были идеальны. Каждая – круглая, тяжелая капля чистого, золотого сияния, точно расплавленное солнечное затмение. В них больше не ощущалось ни боли, ни памяти… ни ее самой. Теперь они являлись магией Жизни, очищенной от всякой ядовитой примеси и… чего-либо живого. Воздух вокруг зазвенел от их насыщенности, а сизый рассвет отступил перед этим неестественным светом.

Она позволила одной слезинке упасть на покров из лесной земляники у своих ног. Сначала ничего не произошло. А затем… Нет, не буйное, дикое прорастание, каким оно было раньше. Стебли маленькой алой ягоды затрепетали и начали вытягиваться. Их листья становились больше, гуще, идеальной овальной формы. Они переплелись в сложный, симметричный узор, а ягоды налились до состояния глянцевых, рубиновых сфер. Кристальная красота. И абсолютно мертвая. В них не было ни аромата, ни сока, ни единого изъяна. И от них веяло таким же леденящим холодом, как от слез Жрицы.

Веледар молча наблюдал. Его двойной лик оставался недвижим. Довольство в нем присутствовало, но наряду с ним и выражалось беспокойство.

– Да-а, – проскрипел он. – Скверна изгнана. Твоя магия чиста. Ты стала совершенным орудием, Дитя. Как первый иней. И… предсказуемой. Как смена луны.

Он сделал шаг вперед, и его каменная половина на мгновение перевесила, отбрасывая на Лели тяжелую тень.

– Помни, – голос Лешего потерял отзвук Леса, став чистым, безжалостным скрежетом. – Орудие не обладает волей. Самый острый серп не может заменить руки, что его держит. Он не решает, что пожинать – сорняк или пшеницу. Он лишь режет.

Он повернулся, чтобы уйти. Облик уже начал терять четкость, возвращаясь к древесной текстуре.

– Бойся дня, когда рука дрогнет. Или… когда серп решит, что рука ему больше не нужна.

Леший растворился, оставив ее одну среди застывшего, прекрасного и безжизненного сада, что она создала. Лели смотрела на свои творения и в глубине оглушительно пустой тишины внутри себя поймала новое чувство – леденящий ужас перед тем, во что она превратилась. Да, она была чиста, но бездушна.

Зов пришел неожиданно, как трещина на прочном стекле. В самой ткани ее существа, будто кто-то провел иглой по зажившему, но невероятно хрупкому шраму на душе. Это был не гневный рев, катившийся от Круга Безликих Камней прежде, а сдавленный, тревожный стон – словно сам Вещий Лес скрипел зубами во сне, предчувствуя кошмар.

Дорога в Тихую Рань на этот раз была не ритуалом, а бегством. Ноги, все еще помнящие старый, мерный ритм, теперь несли путано и стремительно, сбиваясь с такта. Воздух, обычно насыщенный гулом жизни, казался звеняще пустым.

И вот перед ней открылся Круг Валунов. Но сегодня он выглядел иным. Гнетущая тишина, всегда царившая в этом месте, сменилась напряженным, почти слышимым гулом. Седая мохнатая броня, покрывавшая лики Праотцев, не шевелилась. Она застыла, окаменела, и на ней выступили миллионы мельчайших кристалликов инея, сверкающих в тусклом свете с мертвенной чистотой.

Лели взглянула на лик, что всегда был обращен к ней, в чьих каменных чертах она когда-то читала безжалостный, но честный закон бытия. Из его глазниц, глубоких и слепых, струилась тонкая, извилистая трещина. Она не походила на след времени или удара. Она была слишком прямой, слишком идеальной, словно ее прочертили алмазным резцом. И из нее не сочилась ни кровь, ни смола, ни живительный сок земли, а тот самый серый, безжизненный налет, что оставляли ее слезы.

Он медленно полз по седому мху и не просто чернел, а кристаллизовался, превращаясь в хрупкую, блеклую пыль, похожую на пепел сожженных молитв. От него исходил запах не тления, а странная, пугающая безжизненность.

Вдруг голос Праотцев, всегда звучавший в сознании с неумолимой ясностью скального обвала, ворвался в нее снова. Но теперь он был искажен, приглушен, точно доносился сквозь толщу мертвой воды.

«Шов… не заживает… – пронеслось на задворках разума. – Он… обретает форму. Ты остановила яд… но убила плоть…»

В ее рассудок ощущением ворвался образ. Вся Явь, великое тело Леса, пронизанное текучими реками жизни, болью роста и радостью цветения, начала медленно затвердевать. Зелень листьев становилась малахитовой глазурью, сок в стволах – стеклянной паутиной, а песня ветра – вибрацией в замерзшем эфире. Это был не конец, не смерть в привычном понимании, не Навь. Это… это окаменение. Превращение в идеальную, вечную и безжизненную статую.

«Ты отдала слишком много… – прозвучал финальный, разбитый аккорд в сознании Жрицы. – Ты вырезала не только боль… Ты лишилась сердца…»

Она стояла, не в силах пошевелиться, глядя на ядовитую слезу Камня. Ледяной, пронзительный ужас сковал ее тело.

Она все поняла. Чтобы остановить скверну, она отдала Сеземам не просто больные, но родные воспоминания. Она потеряла само право чувствовать. Горечь потери, жар ярости, сладость былой любви – все это было не болезнью, а кровью мира, солью его существования. Она не очистила Явь, а начала превращать ее в идеальную, неподвижную картину, лишенную души и смысла.

Ее исцеление было медленным самоубийством мира Яви. И Тихая Рань, древний страж закона Велеса и равновесия мироздания, кричала ей об этом своей первой и последней, безмолвной, окаменевшей слезой.

Лели оторвала взгляд от слепого, плачущего камня и побежала, не чувствуя под ногами колючего хвоща, не слыша предостерегающего шепота листвы. Внутри все было тем же вымершим полем, но теперь по нему пронзительно гудел ветер надвигающейся бури. Единственным местом, где мог таиться ответ, оставался Ручей Истинных Снов, что недавно показывал ей утраченный рай и саму себя, а теперь, быть может, откроет путь из ада, который она сама и сотворила.

Но, подойдя к его берегу, она застыла в ужасе. Золотистые, медовые воды, всегда переливавшиеся ровным, вещим светом, теперь бурлили и пенились, как раскаленный металл. Их слаженный шепот, бывший симфонией всех когда-либо произнесенных слов, сменился беспорядочным грохотом, шипением и скрежетом. Вместо ясных, чистых Первообразов в его глубине мелькали обрывки, осколки, клочья искаженных возможностей.

И Ручей Живой Воды, верный своей сути – показывать не реальность, а истинный смысл и вероятное предназначение, – обрушил на нее видение… его лика. Ярина. Но не холодного Вранового Мораны, а существа, объятого слепой, разрушительной яростью.

Он стоял в Чертогах Забвенных Летописей. Его фигура была искажена судорогой невыразимой агонии. Он не читал свитки, а рвал их. Черные перья перчатки вздымались, как у раненой птицы, а лед вокруг трескался и взрывался, не выдерживая напора его боли. Он чувствовал, как та нить, что связывала их через все предательства и века, та, что причиняла невыносимую боль, но была доказательством, что он еще жив, – оборвалась, и память обрушилась на него необъятной лавиной. И в этом осознании он терял последние остатки себя.

Затем видение сменилось. Она лицезрела духов Яви. Свето-Сновичей, что веками охраняли Древо-Прадеда, бесцельно блуждающие между деревьями. С ликами, на которых не осталось ничего, кроме смутного вопроса. Водяного, забывшего симфонию своего Ручья и просто неподвижно стоящего по колено в воде. Водовик точно слушал мелодию, заставлявшую его замереть.

Все они начинали забывать свои имена. Свои цели. Свой истинный сон. Без боли прошлого, без страха будущего, они теряли свою суть, становясь бледными призраками в собственном доме.

А потом она увидела себя. Не Жрицу в одеждах из мха и лоз. Статую. Безупречную, из белого, холодного камня, с идеальными, безжизненными чертами и пустыми глазницами. И вокруг нее во все стороны расходилась волна окаменения. Деревья Вещего Леса один за другим превращались в хрустальные изваяния, лишенные цвета и гибкости. Цветы становились фарфоровыми, трава – бронзовой. Весь мир застывал в идеальной, немой, ужасающей красоте. Это был даже не Страшный Суд, а… конец самого смысла Жизни. Ручей не мог лгать. Он показывал возможное будущее. Чистую, ужасную истину.

Воды Ручья с шипением выплеснулись на берег и обожгли ей ноги леденящим прикосновением Забвения.

Лели отшатнулась, падая на колени. И в оглушительной тишине ее существа что-то крикнуло. Животный, беззвучный вопль души, осознавшей, что спасение может быть страшнее гибели. Что ее жертва – не искупление, а самое чудовищное предательство из всех возможных.

Она не избавилась от скверны, а стала ее новым, совершенным воплощением.

Беззвучный вопль, рожденный в ледяной пустоте ее существа, внезапно вырвался наружу. Горло сжалось, легкие отказались вдыхать воздух, и мир перед глазами поплыл, залитый черными пятнами паники. Она вжалась в землю, вцепившись пальцами в холодный мох, и зажмурилась, пытаясь вычеркнуть, изгнать ужас, проступивший из вод Ручья Истинных Снов как яд.

Ей показалось, что прошла вечность. Сердце колотилось где-то в горле, отдаваясь глухими ударами в ушах. Медленно, боясь увидеть продолжение кошмара, она разлепила ресницы. И застыла.

Никакого хрустального сада. Никаких окаменевших духов. Вещий Лес стоял таким, каким он был всегда – душным, живым, слегка зловещим в своем первозданном буйстве. Воздух наполнился привычным гулом, стрекотом насекомых и шелестом листьев, но едва уловимо потянула струйка смрада тлеющих лилий.

Прямо перед Жрицей, на мелководье, колыхалось тело Водовика. Его струящаяся форма была спокойна, а от него исходил тихий, настороженный звон, похожий на звук колокольчика, в который осторожно стукнули. Он с тревогой смотрел на нее. Безликая сущность, в которой читалась глубокая, почти детская растерянность, была обращена к ней. На боку, чуть ниже того места, где должно биться сердце, мерцал бледный, затянувшийся шрам – память о ее прижигающих слезах, о «исцелении».

Рядом, в тени древних сосен, замерли духи Яви. Свето-Сновичи, которых она видела блуждающими, теперь окружили ее, наблюдая, с тихим любопытством.

Лели медленно подняла голову и посмотрела на Ручей. Воды его были кристально чисты, спокойны и полны знакомого золотистого сияния. Они не бурлили и не несли в себе образов грядущего краха. Они были зеркалом, в котором, склонившись над водой, с широкими от ужаса глазами и разметавшимися волосами, смотрела на нее та самая Лели, Жрица Яви в платье из живых лоз. Никакой каменной статуи. Никакой ледяной пустоты во взгляде. Лишь паника и невыносимая тяжесть от увиденного.

Все было как всегда. Никто, кроме нее, не заметил надвигающегося конца. Никто не чувствовал, как ее собственная пустота медленно, неумолимо заставляет твердеть мир вокруг. Скверна затаилась не снаружи, а внутри. Она пряталась за маской привычности, за видимостью порядка, и пожирала душу всего сущего тихо, без шума, без крови, без боли.

Она растерянно присела на колени, глядя в воду на свое отражение – на последнюю иллюзию самой себя, – и понимала, что стала чумой. Неистребимой, потому что чтобы ее остановить, пришлось бы уничтожить саму Явь. И тишина, что воцарилась вокруг, готовилась к полному превращению Жрицы в неминуемый конец Жизни.

Лели не могла больше выносить это спокойствие, идеальную, бездушную чистоту внутри. Она должна была что-то почувствовать. Что угодно. Боль, гнев, страх – даже скверну, лишь бы не этот мертвящий, бесплодный и пустой звон в костях. Бездну, которую она сама же и выскребла в своей душе.

Она вскинула руки и вонзила ногти в ладони. Она давила, пока под ними не пошла темная, тут же сворачивающаяся кровь, даже что-то иное, холодное и безжизненное. Никакой боли. Лишь ощущение напряжения, как если бы она сжимала комок мерзлой земли.

С глухим стоном она откинулась и ударилась затылком о ствол Древнего Дуба. Раздался тупой, костяной звук. Ни вспышки в глазах, ни головокружения. Лишь легкая вибрация в черепе, будто ударили по пустому глиняному кувшину.

Жрица зажмурилась, отчаянно роясь в памяти, вытаскивая самые страшные, самые острые моменты: лицо матери, обращенное к ней в последний миг, полное не любви, а разочарования; холодное железо оков, впервые надетых на запястья; уход Ярина – каким она его представляла в своих самых черных кошмарах, с ледяным презрением в любимых глазах. Она раздирала эти образы, пытаясь вдохнуть в них жизнь, извлечь хоть каплю страдания.

Но… ничего. Одни лишь картинки. Беззвучные, безвкусные, беззапаховые. Как скучные иллюстрации в чужой книге. Скверна была вырезана, и вместе с ней исчезла сама способность чувствовать. Истина обрушилась на нее с неопровержимой ясностью: она перестала быть живой и стала инструментом. Идеальным, острым, смертоносным – и абсолютно пустым. Гробом для самой себя.

И в этот миг мир вокруг взревел. Оглушительный, сухой треск, как будто ломалась не кора, а сама ось мироздания. Свет – сизый, болотный свет Вещего Леса – померк, поглощенный стремительно набегающей тенью, плотной и голодной. Она лишала цветов, звуков, смысла. Тень из Нави. Стена между мирами, и без того тонкая из-за ее отравленных слез, теперь под давлением окончательной внутренней пустоты, треснула.

И сквозь разлом, сквозь ледяной вой расступающихся реальностей, донесся голос. Знакомый до мурашек в позвоночнике, до спазма в пустом месте, где когда-то было сердце. Ненавистный… Желанный… Единственный…

«Что ты с собой сделала, Лели?»

Голос Ярина. Но не холодный, не надменный. Сорванный, хриплый, полный сырого, отчаянного ужаса. Он звучал не в ушах, а прямо в той самой пустоте, которую она только что оплакивала.

«Я… не чувствую тебя. Ты как… мертвая. Ты как белое пятно на карте. Ты исчезла».

Он говорил это не ей. Он метался в своих ледяных покоях, в Чертогах Черного Безмолвия, и кричал в отчаянии самому себе, венцу из перьев, впивающемуся в запястья, стенам, что хранили крики вселенной. Он почувствовал, как та самая связь – ядовитая, больная, но живая, – та нить, что разделяла их обоих, но и соединяла, держала вдруг… оборвалась. И это оказалось невыносимее любой, самой изощренной, пытки.

И Лели услышала. Всей своей окаменевшей, мертвой сущностью. Его отчаянный вопль долетел до нее сквозь расстояние, реальность, хаос миров.

И случилось невозможное. В глубине звенящей пустоты, в самом центре безжизненного звона, что-то дрогнуло. Не боль. Не скверна. Нечто древнее и мощнее. Чистая, первозданная, животная жизнь. Та самая, которую она пыталась вырезать как болезнь.

Из глаз Жрицы, которые уже не могли плакать, хлынули слезы. Настоящие. Горячие, соленые, неконтролируемые и безутешные. Они были не золотыми и не идеальными, а мутными, смешанными с пеплом и болью, и жгли ей щеки. Она зарыдала. Судорожно, с хрипами и всхлипами, содрогаясь всем телом, как будто ее тошнило собственной, только что обретенной душой.

И каждая слеза, падая на берег Ручья Истинных Снов, творила чудо. Неконтролируемое, дикое и буйное. Из земли взрывались побеги не просто цветов, а целых экосистем: папоротники, которых не было в Лесу тысячи лет, алые лианы с запахом спелых волшебных фруктов, голубые мхи, светящиеся изнутри мягким светом. Воздух наполнился гулом невиданных насекомых и пением забытых птиц. Берег за несколько мгновений превратился в безумный, райский сад, где каждое растение билось в упоении жизнью, споря с соседом за место под солнцем.

Это была не магия Жизни как долга, а сама Жизнь как восстание из пепла. Как ответ на отчаяние, прорвавшийся из Нави. Как доказательство, что даже в мертвой пустыне может родиться лес, если в нее упадет хоть одна по-настоящему живая, горькая и исцеляющая слеза.

Лели рыдала, захлебываясь собственным воскрешением, а вокруг нее, под ногами и над головой, бушевала, цвела и пела та самая Явь, которую она едва не предала вечному, безмолвному покою.

Глотая свои живительные слезы, она запела. Надрывно и горько.

«Любовь – это боль! И она беспощадна!

Она выжигает огонь в пепелище…

И не заглушить голос сердца прощанием,

Когда две души искупления ищут.

Любовь – это меч, что отлит в кузне боли!

И ярость-палач рубит им наши души.

А мы подчиняемся злой его воле.

Своими руками любовь свою душим…»

Глава 5

«Первый Закон Разлома: Связь, натянутая до звона, рвется не в тишине. Она рвется в крике, который эхом отражается в обоих концах».

– постулат из «Книги Швов», известной лишь Сеземам и древнейшим духам Праседам.

Приказ Мораны был вбит в его сознание, как гвоздь из черного льда, и звенел с каждым ударом пустоты, что он теперь называл своим сердцем.

«Иди туда, где кончается порядок. Ищи корень Обряда в беспределе, который ему предшествовал».

Это было не поручение, а изгнание из холодного, но знакомого ада архивов – в преисподнюю дикую, первозданную и… дышащую.

Ворон пролетел Врата Молчания – арку из сросшихся ребер Немодрев, вековых старейшин, забытых еще до появления богов. И Чертоги Забвенных Летописей остались позади. То, что открылось перед ним, не имело ни пола, ни потолка, ни стен.

Степь Ветров Забвения раскинулась под небом цвета обсидиана, где вместо звезд зияли старые, незаживающие раны реальности. Здесь дули Забыватели – ветра, невидимые, вечно голодные духи, чье прикосновение стирало сам смысл вещей. Они не оставляли пустоты – лишь чудовищную полноту непонимания.

Помятун видел, как один из таких вихрей коснулся плывущего вдалеке призрака-скитальца. Тот не закричал. Он просто остановился, и его форма, прежде схожая с человеком, стала просто… скоплением чего-то неизвестного. Не камней и не плоти – просто «нечто». И скиталец застыл, навеки запертый в пытке осознания, что он есть, но никак не разберется, кто он и зачем здесь.

Дальше лететь было нельзя. Он снова обернулся собой и прижал руку в перчатке к груди, чувствуя, как щупальца ветра скребутся о его подлинность, пытаясь отковырять имя от должности.

Его путь лежал через Реку Студеных Воспоминаний. Она почти стояла, глубокая и неподвижная, и воды ее были жидким льдом, образованным из обрывков чужих чувств. От одного берега к другому тянулся мост из спин сгорбленных, окаменевших духов – тех, кто пытался пересечь ее вброд и застыл навеки. Стоя на этом мосту, Ярин слышал отголоски накала состояний: внезапный озноб стыда, обжигающий жар краткой радости, леденящую прохладу равнодушия.

Он смотрел вниз и видел фрагменты лиц: искаженные ужасом глаза, кричащий рот, улыбку, которая никогда не достигала глаз. Это были не души, а их шрамы, сброшенные в реку как мусор. Один такой рубец – вспышка панической любви – метнулся к поверхности, и Помятун, застигнутый врасплох, на миг почувствовал ее. Она обожгла его пустоту, как раскаленный уголь, и он едва не сорвался вниз. Перчатка вцепилась в ледяной парапет моста, и иней пополз по вороньим перьям.

За рекой начинался Лес Кривых Зеркал или Окаменевшей Памяти. Деревья здесь представляли собой переплетения из черной стеклянной крови земли, и каждое было зеркалом. Но отражения в них лгали. Они показывали не то, что есть, а то, что могло бы быть, или то, о чем душа томилась больше всего.

Мимо него, пошатываясь, прошел Безлик – дух, добровольно стерший свое «я». В зеркале вместо его пустоты танцевала яркая, смеющаяся тень, и Безлик бился о холодный камень головой, пытаясь уничтожить это напоминание о том, от чего он отказался. Из-за стволов выползали Зыбуны – существа из тени и тревоги. Они не нападали. Они шептали о ложных тропинках, о том, что он уже заблудился, что Морана забыла о нем, что Лели…

Он заставлял себя не слушать, но их слова вползали в сознание, затуманивая направление. Воздух здесь казался густым и сладким, как дурман, отдающий смрадом увядающих лилий, а время текло рывками, то ускоряясь, то замирая.

И повсюду, как мошкара, вились Тосковики. Бестелесные, похожие на клубы грязного тумана с двумя угольками-глазницами. Они чуяли малейшую искру чувства. Его свежая рана – напоминание о крепкой связи с Лели, – притягивала их, как магнит. Они пищали тонкими голосами, нашептывая обрывки его самых горьких мыслей: «Она забыла… Она спокойна… Ты один в этой пустоте…» Они питались не болью, а надеждой на избавление от нее, медленно высасывая из него даже то отчаяние, которое еще давало хоть какое-то ощущение жизни.

Целью его был Ручей Вечного Покоя. Он знал о нем по слухам. Не вода, а идея небытия, принявшая форму потока. В нем не отражалось небо. Поверхность была матовой, серой и недвижимой. Те, кто пил из него, переставали быть частью какой-либо истории. Их существование стиралось из нарратива мироздания. Говорили, что именно в его истоке, где стихали даже отголоски чувств, можно найти следы того, что было до порядка – оттиски древних, непостижимых ритуалов вроде Костяного Яблока.

Шагая по краю этой бездны живого забвения, Ярин чувствовал, как его внутренний лед покрывается трещинами. Упорядоченный ужас службы был защитой. Дикий, дышащий кошмар лез под кожу, в дыры его души, и шептал, что беспредел – это не наказание, а верное, изначальное состояние. И что он, Помятун, со своей перчаткой и свитками, – всего лишь временное, хрупкое отклонение от нормальности.

Он еще не нашел Обряд. Но безжалостная Навь уже начала работу по разложению последнего, что держало его в форме строгого архивариуса. Она показывала ему его будущее: не вечную службу, а растворение в этом шепоте ветров, в этих кривых зеркалах, в этой тоске, что пожирает саму себя. И самое ужасное было в том, что в этой пустоте он начал находить странное, извращенное утешение.

Лес Кривых Зеркал не просто искажал реальность – он ее переваривал и выплевывал. Стены из черного обсидиана отражали не то, что было, а то, что жаждала, боялась или отрицала душа. Для Ярина это стало самой изощренной пыткой.

Зеркала, мимо которых он шел, показывали невозможное. То он, седовласый и сгорбленный, но со спокойным лицом, держал за руку Лели, и они смотрели на закат, которого никогда не было в Нави. То он, юноша с еще теплой кожей, целовал ее на поляне, усеянной цветами, что давно истлели в небытие. Это были не воспоминания, а насмешки вечности, вселенные, где ее предательство не случилось, где его выбор был иным. Каждое такое видение впивалось в него острее кинжала Тосковика, потому что было красивее правды и горше забвения.

Его отражение мелькало, искаженное и неверное – то старик, то юноша, то вовсе тень с пустыми глазницами. Но всегда – рядом с ней. Зеркала, казалось, знали единственную рану, которая еще могла кровоточить в этой ледяной пустоте, и безжалостно сыпали на нее соль.

Помятун продвигался, стиснув зубы до боли, и она подтверждала: он еще здесь, еще Ярин, а не просто молчаливый Страж Памяти. Но видение, возникшее на следующей гладкой отражающей поверхности, сломало его окончательно.

Они были старше. Не старыми – просто прожившими вместе долгую жизнь. Сидели у камина в простой деревянной хижине, которой никогда не существовало. На ее коленях лежало вязание, а его ладонь покоилась поверх ее руки. Молчание между ними было теплым, наполненным, как спелый плод. Не огонь страсти, а тихий жар домашнего очага, уюта, доверия. То, о чем они когда-то шептались в самые сокровенные ночи, смеясь над собственной наивностью.

«Представь, мы будем просто двумя стариками у огня…»

Это «просто» ударило его с такой силой, что воздух вырвался из легких. Не насмешка, а… убийство того будущего, которое они приговорили сами. А зеркало теперь воскрешало его лишь для того, чтобы показать, каким полным, каким настоящим оно могло бы быть.

Ярость, дикая, слепая, поднялась в нем, сметая ледяной цинизм. Он не сдержал крика – низкого, звериного, сотканного из веков молчания. Его рука в перчатке, это орудие умерщвления памяти, взметнулась и со всей силой обрушилась на глянцевую поверхность.

Но стекло не разбилось. Оно вобрало удар. Под его кулаком слеза Горюнов не треснула, а словно сжалось, потемнело, стало плотнее. Черный цвет поглотил все блики, любые отражения, превратившись в абсолютную пустоту. Зеркало вдруг стало окном в то, что было до него, до Лели, до Чертогов, до самого понятия порядка.

И сквозь него в Ярина ворвался Рев. Вибрация распада, материя боли, сгустившаяся до состояния первозданного гула. Он заполнил череп Помятуна, выжег сознание, стер все, кроме одного пронзающего знания, которое вписывалось в него, как то клеймо в живую плоть.

Проявилась ожившая легенда. Горюны. Народ-плач. Племя, чьи дети рождались не с криком, а со стоном, а старики умирали, выплакав глаза в каменные лунки. Их мир не умирал в огне или льде – он истощался изнутри, выдыхал последнюю надежду в виде серого пепла. И в месте, которое позже назовут Разрывом Ревушей, плоть мира разверзлась, как усталая пасть, чтобы изрыгнуть самую суть горя. Черную, бездонную, ядовитую пустоту.

Их вождь, чье имя стало первым табу Нави, понял, что Велес и Богиня Морана глухи к слезам. И тогда он воззвал не к ним, а к самой природе боли, к ее могущественной силе: «Если слезы наши не нужны небесам, пусть земля примет их как дань! Пусть каждый наш стон станет зернышком, а каждая слеза – семенем! Мы не будем строить города. Мы заплачем ту твердь, которой нам не хватило, чтобы устоять!»

И когда первые слезы, горячие от ярости и холодные от безнадежности, упали на окровавленный край Разрыва… они не испарились. От соприкосновения с сущностной пустотой Нави и солнечной наполненностью Яви они вскипели и мгновенно застыли. Родившись и из огня земли, и из холода отчаяния. Так появился Плакун-камень в мире Смерти. Слезный обсидиан. Стеклянное прощание целого народа. Черный, как грех перед самым рассветом, острый, как последний отказ, и навеки холодный, как сердце того, кто больше не может плакать.

Видение рассеялось. Ярин стоял, опираясь лбом о ледяную гладь черного окна. Его дыхание свистело в абсолютной тишине, наступившей после Рева. В ушах звенело. И тогда пришла осторожная мысль. Откровение. Приговор.

«Горюны. Их боль была общей. Агонией цельного мира, расколотого сейчас пополам. Наша с Лели… связь являлась взрывной. Столкновением двух вселенных в одной точке. Разрыв Ревушей изрыгал скорбь мира… а наша поляна? Та, где пахло дымом и предательством? Что источала она, когда мы рвали друг у друга из груди еще бьющиеся сердца? Обсидиан… Плакун-камень… Он ведь рождается не просто от слез, а их смеси с силой разлома. От соприкосновения живой боли с мертвой пустотой. Ее слезы – чистая сила Яви. Мои же – вымороженная сила Нави. А наша общая боль… наша разлука… это и есть разлом. О, Тьма! Значит, мы уже все создали. Сами того не зная. В тот день. Мы не просто расстались. Мы выплакали, оставили после себя не память – месторождение Плакун-камня. Нашего, личного, выстраданного. И Обряд Костяного Яблока… Кость и Плоть, сплетенные в проклятый плод… Чтобы рассечь такое яблоко, нужен нож. Нож из материала, который равен плоду по силе и происхождению. Нож из… нашего Плакун-камня. Из обсидиана, рожденного не от скорби мира, а от нашей скорби».

Лед в его душе превратился из равнодушной глыбы – в острое, ясное, смертоносное лезвие. Ярость утихла, ее место заняла холодная, неумолимая ясность. Теперь он видел не только свою боль, но и бесчувственный час Судного Дня.

«Морана ищет не просто забытый ритуал, а то самое месторождение. Чтобы выковать из нашего горя лезвие, способное рассечь не только Костяное Яблоко, но и сам шов между мирами. Чтобы одним ударом получить власть над тем, что останется. Лели… Глупая, ослепленная, святая… Ты должна перестать лить слезы прямо в эту рану. Каждая твоя слеза – это семя для нового кристалла. Каждая моя тоска – удобрение для него. Я должен тебя остановить. Должен найти нашу рану раньше нее».

Он оттолкнулся от черного зеркала. В глазах, всегда пустых, горел теперь огонь холодного сияния далекой, одинокой звезды. Он даже не обратил внимания на навязчивый запах гниющих лилий, что всегда сопровождал… ложь. Он повернулся спиной к призракам счастливого прошлого и шагнул вглубь Леса Окаменевшей Памяти. Теперь у него была цель: найти место, где когда-то разбились два мира, и собрать осколки, чтобы никто больше не смог сложить из них оружие.

Ледяная ясность взорвалась в его душе. Древний, до-божественный инстинкт, старше самого Велеса и Мораны, вырвался из глубин, где спала его человечность. Мысль, единая и всепоглощающая, выжгла все остальное и укоренилась в подсознании: «Увидеть. Узнать. Убедиться, что она жива. Остановить ее слезы, пока они не убили все вокруг».

Он стоял на краю бездны в Лесу Кривых Зеркал. Его форма, скованная веками дисциплины, пошла трещинами. Из швов на перчатке Помятуна, из-под ребер, из самой вымороженной пустоты в груди вырвалось черное сияние. Не тьма Нави, а тьма тоски, обретшая форму. С хрустом ломающегося льда и шуршанием тысяч свитков его тело свернулось, сжалось, а затем выплеснулось наружу… в новом обличии.

Из клубка страдания, перьев черной Памяти и теней родился Ворон. Ворон, являющий правду Владычице Смерти. Обычно… Но сейчас появился не вещий глас Мораны, не мудрый Хранитель Памяти бренных душ, обреченных расстаться с ней, как только его перо касалось их. Этот Ворон был воплощением тревоги. Обращенный в свою вторую ипостась там, где это являлось кощунством.

Его перья казались нечесаными, взъерошенными, будто Помятуна только что вырвали из гнезда ураганом. Вместо глаз в черных впадинах горели две крошечные точки с фиолетовым отблеском. Он уже не мыслил. Он чувствовал – слепым, животным чутьем, тянущим его сквозь слои реальности, как иглу тянет к магниту. В мир Яви. К ней…

С хриплым, похожим на стон карканьем, Ворон взметнулся. Он покинул Лес Окаменевшей Памяти, поляну слез Горюнов, и почти ворвался в Межвременье – нестабильную зону между мирами, где плавали обрывки несбывшихся времен и забытые фрагменты событий. Воздух здесь был густой слизью воспоминаний, которые никто не хранил.

Ворон бился о невидимые стены, рвал клювом плавающие мимо видения – детскую улыбку, каплю дождя на стекле, – не замечая их. Его цель была впереди: туманное пятно, пульсирующее зеленым и золотым – Зеркало Искаженных Следов, самый неустойчивый, самый опасный проход в Явь.

Ярин уже видел в его дрожащей поверхности смутные очертания деревьев, чувствовал удушливый запах жизни, который теперь казался ему ядом и нектаром одновременно.

И тут пространство перед ним схлопнулось. Прохода не стало. Вместо Зеркала материализовалась… Морана. Но такой он ее не видел никогда. Платье из звездной пустоты билось вокруг нее, как паруса в самом сердце урагана, вырывая клочья тьмы и швыряя их в стороны, где они превращались в кричащие лики. Звезды, вплетенные в волосы, горели яростным, алым пламенем, как раскаленные угли. Ее безупречное лицо исказила гримаса чистой, неконтролируемой ярости. Это был не гнев хозяина к непослушному рабу. Это… ярость стихии, которой бросили вызов.

«Куда?!»

Ее голос разбился. Ледяные стены Межвременья покрылись паутиной трещин, а плавающие воспоминания испарились с визгом. Звук ударил Ворона, отшвырнув его назад, заставив бесформенную сущность сжаться в комок страха.

«Я дала тебе вечность! Вечность на поиск Иглы, что пронзает насквозь оба сердца миров! А ты что делаешь?!»

Она парила теперь прямо перед ним. Каждый вздох ее порождал вихрь из осколков замороженного времени.

«Летишь на сломанное крыло к своей заразе! К той, что высасывает смысл из Яви и засыпает наши бездны ядовитым пеплом! Ты ищешь не лекарство, Помятун! Ты летишь к самой причине проклятья!»

Ворон, или то, что от него осталось, бессильно захлопал крыльями, пытаясь удержаться в эпицентре ее гнева. И в этот миг, сквозь ярость, Морана или само пространство, пронзенное ее волей, увидела истину. Ее звезды в очах сузились.

«Ах, вот оно… – голос внезапно стал тише, почти шипящим. – Слепой щенок… Ты даже не понимаешь, что ищешь. Ты думаешь, Обряд Костяного Яблока – это просто заклинание в пыльном свитке?»

Она сделала движение рукой, и между ними возник образ. Две сплетенные сущности: одна – сияющая, зеленая, пульсирующая жизнью. Другая – черная, четкая, твердая, как кристалл. Они не просто были рядом, а срослись. Жизнь обвила Смерть, Смерть пронзила Жизнь, создав уродливый, совершенный плод.

«Это споры небытия, – прошипела Морана. – Зародыш смерти к живому. В тот миг, когда ты, глупец, решил принять ее проклятие на себя, а она – оплакать тебя вечными слезами, вы не просто расстались. Вы сшили ваши сущности. Ты стал костью в ее плоти. Она – соком в твоем окаменевшем нутре. Вы и есть то самое Костяное Яблоко. Вы – сам ритуал. Живое противоречие».

Она приблизилась, и холод опалил сущность Ворона.

«И Обряд… – ее губы растянулись в ужасной пародии на улыбку. – Это не заклинание созидания. Это – предписание по рассечению. Тот, кто владеет им, может взять нож…»

В ее руке материализовался кристаллический клинок из истинного льда.

«И аккуратно разделить плоть и кость. Навсегда. Или…»

Лезвие дрогнуло в руках Владычицы Нави.

«Или использовать кость, чтобы убить плоть. Чтобы твердая, неумолимая Смерть внутри плода разорвала его изнутри, отравив собой весь сад. Моя Смерть – ее Жизнь. Ее Смерть – моя победа. Понимаешь теперь, ничтожество? Я ищу не артефакт. Я ищу острие для вас двоих. Чтобы оно никогда не разрушило ни один из миров. А ты… ты летишь прямо на горячую сталь».

Пространство вокруг Ворона сжалось и стало вязким. Его форма начала расползаться, обратно втягиваясь в знакомые, проклятые контуры Ярина. Морана нависла над ним.

«Выбор… Ты уже сделал свой выбор, Помятун. Сейчас же реши снова. Ты возвращаешься вглубь архивов, в те ямы, куда не смотрел даже Скорописец. Ищешь. Находишь. Приносишь мне Обряд. Или…»

Ее голос стал сладким и ядовитым.

«Или я начну пробовать твою решимость на свой… вкус. Буду резать плод тупым ножом. Через нее. Каждую ее слезу, каждую боль, каждую попытку исцелить мир, который ты отравляешь просто своим существованием, ты будешь чувствовать прямо здесь».

Она ткнула ледяным пальцем в его грудь.

«Я сделаю тебя свидетелем того, как из-за непослушания твоя дорогая плоть кричит. Я никому не позволю убить то, что создавала вечность. Выбор прост: найди это лезвие, Обряд, и отдай его мне. Или я начну резать живьем. Решай. Сейчас».

Ярин, уже почти полностью вернувшийся в свою форму, стоял на коленях в липкой пустоте Межвременья. Ледяная ясность вернулась, но теперь она была приправлена вкусом абсолютной безысходности. Он поднял голову и встретился взглядом с пылающими звездами Мораны.

Он больше не верил Богине. Он должен был найти Обряд. Не чтобы спасти себя или Лели, а чтобы выиграть время. Чтобы найти их Плакун-камень раньше нее и выковать собственный Клинок. Меч, чтобы перерубить эту связь самому, на своих условиях, до того, как это сделает она.

– Я… вернусь в Чертоги Забвенных Летописей, – с силой выдавил он. – Я найду его.

Морана смотрела на него. Ее звездные глаза сузились в щелочки, полные холодного света. Губы, идеальные и беспощадные, дрогнули в слабом, беззвучном смехе.

– О, мой усердный Помятун, – голос стал шелковистым, ядовитым, словно струился не по воздуху, а по грани его сознания. – Ты все еще цепляешься за эту ветхую соломинку? За то, что она – Жрица? Дитя Лесного Бога?

Она сделала шаг, и пространство вокруг сжалось, заставив его кости заскрипеть.

– Велес – Пастух Сокровенных Троп. Его сила – в росте, в соке, в тихом шелесте Жизни. Он охраняет… развитие. А я… – она широко раскинула руки, и ее платье из тьмы поглотило последние блики Межвременья. – Я – завершение. Конец всех начинаний. Холод, в котором замирает сок. Тишина, в которой глохнет шелест.

Она наклонилась к нему, и от ее близости замерзли слезы, выступившие у него на ресницах от боли.

– Думаешь, он правда ринется на войну, если его Жрица… пострадает? – она растянула последнее слово, смакуя его. – От чего? От собственной боли? От последствий своей же связи с моим слугой? Нет, глупый мальчик. Он просто будет смотреть. Как наблюдает лес, когда одна ветвь, подточенная болезнью, ломается под тяжестью снега. Он увидит в ее страданиях… естественный исход. Очищение своего сада от слабого ростка, отравившего себя связью с чуждой стихией.

Ее голос упал до чудовищного шепота.

– Он может даже… поблагодарить меня. Ибо я сделаю то, на что у него не хватит жестокости – вырежу гниющую ветвь. А может, просто надену перчатки, сшитые из шкуры его последнего волка, чтобы не запачкать руки. Ты же знаешь нашего Пастуха. Он предпочитает не вмешиваться. Пока не затронут корни.

Она выпрямилась, и во взгляде промелькнуло самое страшное – скука всесильного существа, которому надоело объяснять очевидное.

– Так что не трать мое время на детские угрозы в своих мыслях. Выбор остается прежним. Найди Обряд. Или я исполню свое обещание. И ее Лесной Бог в лучшем случае… проводит взглядом бесполезную Жрицу, как хоронят свою ошибку.

Ярин смотрел в ее горящие очи, и последняя надежда на защиту Велеса умерла в нем, задохнувшись в ледяной пустоте ее вердикта. Она была права. Он не станет воевать. Он позволит. Потому что их связь и была той самой болезнью, от которой Явь непременно согласится избавиться.

Он кивнул, больше не в силах вымолвить слово. Морана взглянула на него еще мгновение, а затем ее форма начала таять, унося с собой бурю и этот тягостный, ядовитый холод. Но последнее, что он услышал, был ее шепот, вползший прямо в разум, как червь в яблоко:

«Смотри же. Потому что я уже начала слушать… как плачет твой сад. И знаешь, Помятун? Ее плач… звучит как самая сладкая из моих песен».

Он поднял голову. Не с покорностью, с которой кивал мгновение назад. Медленно Ярин поднялся с колен. В его глазах вспыхнула полночь.

– Ты права, Владычица, – едва слышным, но не сломленным шепотом произнес он. – Велес – Пастух. Он наблюдает. И его терпению нет предела. Пока не трогают корни. Как ты сама сказала.

Ярин сделал шаг вперед. Пространство, сжатое волей Мораны, дрогнуло – не от ее власти, а от чего-то иного, что поднялось в нем.

– Но ты ошибаешься в одном, – продолжал он, точно зная, что Богиня Нави не испарилась. Она хотела насладиться своей властью над ним. – Ты думаешь о корнях Леса. О Древе. О великих начинаниях. Но… ты забываешь, чьим Пастухом он является.

Он прикоснулся пальцем к груди, туда, где когда-то жила связь, а теперь зияла выжженная пустота.

– Его стадо – не деревья. Его стадо – Жизнь. Дикая, необузданная, непредсказуемая. Та, что заставляет семя пробивать валуны. Та, что заставляет волчицу рвать глотку тому, кто тронул ее детеныша. Та, что заставляет… Жрицу плакать.

Морана снова материализовалась. Ее глаза горели яростью. Он встретился взглядом с ее пылающими звездами. Но Ярин не бросал ей вызов. Он предсказывал.

– Ты начнешь резать ее, Морана? Хорошо. Ты будешь чувствовать каждую ее слезу. А он… он ощутит каждую твою победную улыбку. Ты прикоснешься к его Жрице – и твое прикосновение станет семенем. Семенем его Гнева. Не войны, Владычица. Ты слишком важна для войны.

Он сделал еще шаг, и теперь между ними оставалось лишь лезвие холодного воздуха.

– Ты знаешь, что посеет Велес в ответ? Забвение? Не-ет. Забвение – твой удел. Он посеет заразу… памяти. Каждый камень твоих Чертогов начнет прорастать мхом, который помнит запах ее кожи. Ветер в твоих Степях Смерти запоет колыбельную, которую она напевала у костра. Даже я, твой Помятун… – его голос сорвался на хрип. – Я начну забывать архивы. Но буду помнить тепло ее руки. Ты превратишь Навь в склеп для одной-единственной, вечно живой боли. Его боли. Ее боли. И это не будет битвой. Это станет… болезнью. Ты, убивающая концы, заразишься бесконечным началом. И будешь гнить заживо, чувствуя, как под твоей кожей прорастает та жизнь, которую ты возненавидела.

Читать далее