Читать онлайн Воспоминания об Александре Солженицыне и Варламе Шаламове бесплатно
© Гродзенский С. Я., 2015
© Гродзенский С. Я., 2024, с изменениями
© ООО «Проспект», 2024
Предисловие к пятому изданию
Первые воспоминания об А. И. Солженицыне – моем школьном учителе – написаны в 1989 году и частично опубликованы в журнале «Шахматы в СССР» и еженедельнике «Книжное обозрение» [3, 4]. Позднее удалось прочитать недоступные ранее произведения А. И. Солженицына. Кое-что довспомнилось, восторженное отношение к Учителю сменилось более сложным отношением к писателю и гражданину.
Не внося существенной правки в текст мемуаров, я расширил их и снабдил комментариями, уточняющими некоторые эпизоды, запечатлевшиеся в моей памяти [5–8]. Если «Исаич» – это воспоминания о Солженицыне-учителе, то «Миша» – о писателе-подпольщике.
Затем дополнил материал краткими очерками о некоторых хорошо знакомых мне людях, имеющих отношение к современному солженицыноведению: его первой жене Н. А. Решетовской, директоре 2-й рязанской школы Г. Г. Матвееве, некоторых учителях – коллегах А. И. Солженицына, первом секретаре Рязанского обкома партии А. Н. Ларионове и его младшем сыне Владимире – моем однокласснике на протяжении десяти школьных лет.
Мои первые воспоминания о В. Т. Шаламове – близком друге моего отца со студенческих лет – увидели свет в шахматном журнале «64» в 1990 году [9]. В «Звезде» в 1993 году была помещена подборка писем В. Шаламова моему отцу, хранившихся в семейном архиве и позднее переданных в ЦГАЛИ [54]. В 2005 году в шахматном журнале появилась статья о первых выступлениях В. Шаламова в печати на шахматные темы [10].
Наиболее полный вариант заметок вышел в журнале «64. Шахматное обозрение» в 2012 году [11]. Позднее дополнил текст материалами следственного дела Я. Д. Гродзенского, с которым мне удалось познакомиться в архиве прокуратуры СССР.
Желание выпустить новое, переработанное и дополненное издание воспоминаний об Александре Исаевиче Солженицыне и Варламе Тихоновиче Шаламове появилось после того, как я получил отклики на предыдущие публикации, что помогло кое-что уточнить и пополнить мемуары новыми фактами. Внимательный просмотр всех выпусков «Солженицынских тетрадей», «Рязанского Солженицынского вестника», «Шаламовских сборников» дало, как говорится, дополнительную пищу для размышления.
…Полвека тому назад мой отец распространял в самиздате «Колымские рассказы», существовавшие лишь в машинописном и рукописном вариантах. Уже тогда Я. Д. Гродзенский понимал значение этой стороны творчества своего друга – мало кому известного в то время поэта Варлама Шаламова.
В письме от 7 января 1965 года он писал ему: «В общем, твое время впереди. Талантливые творения завоюют сердца читателей… Когда станешь широко известным писателем, ограничу свои визиты к тебе: не хочу быть ракушкой, прилипшей к большому кораблю, предпочитаю свободно обитать в людском планктоне».
Ныне такой «ракушкой», умудрившейся прилипнуть сразу к двум кораблям, ощущает себя автор этих воспоминаний. Трудно, рассказывая о знаменитых людях, с которыми пересеклись пути, удержаться от тщеславия. Но автор отдает себе отчет в том, что его знакомство с Солженицыным и Шаламовым в их предельно насыщенной событиями жизни – лишь крохотный эпизод.
Но, несмотря на это, не покидает осознание долга рассказать все, что помню, о двух выдающихся деятелях отечественной культуры, на чьем жизненном пути случайно оказался.
От автора
Пушкин и Лермонтов, Толстой и Достоевский, Маяковский и Есенин – перечень появляющихся парами корифеев русской литературы можно продолжать долго. Заметно, что в такой паре один классик выглядит антиподом другого. Пушкин не успел познакомиться с Лермонтовым (а случись такое, сомневаюсь, что Александр Сергеевич подружился бы с Михаилом Юрьевичем), зато историкам отечественной словесности хорошо известно об очень непростых взаимоотношениях писателей-классиков, чьи портреты мирно соседствуют в учебниках и на стенах библиотек и всевозможных кабинетов литературы.
Во второй половине XX века такой парой воспринимались А. И. Солженицын и В. Т. Шаламов. Случилось так, что автор этих строк был довольно близко знаком и с тем, и с другим задолго до того, как они стали известными. Первый – мой школьный учитель, второй – близкий друг моего отца.
Казалось, все должно сближать авторов «Архипелага ГУЛАГ» и «Колымских рассказов» – и лагерное прошлое, и непримиримость к тотальному насилию. Действительно, отношения писателей вначале складывались хорошо.
Шаламов одобрительно отнесся к первым публикациям Солженицына, отметив в письме 22 февраля 1963 года к своему знакомому Б. Н. Лесняку: «Солженицын показывает писателям, что такое писательский долг, писательская честь. Все три рассказа его – чуть не лучшее, что печаталось за 40 лет» [52, с. 357].
Свой поэтический сборник «Шелест листьев» Шаламов дарит Солженицыну с надписью «В знак бесконечного восхищения Вашей художественной, общественной и нравственной победой».
Приведя текст этой дарственной надписи, Дмитрий Нич [17, с. 51] говорит о «болельщицком» по отношению к Солженицыну настроении Шаламова в тот период (первая половина 1960-х годов). Варлам Тихонович был футбольным болельщиком, а болельщику свойственно перехваливать любимую команду.
Солженицын описывал «первый круг» ада, а Шаламов – последний, что пострашнее девятого круга, предусмотренного для грешников в «Божественной комедии» Данте. Шаламова называют Данте ХХ века, но, читая его «Колымские рассказы», вспоминаешь ироничный афоризм Станислава Ежи Леца: «Не восхищайтесь Данте. По части ада был он дилетантом».
Солженицын в письме к Шаламову от 21 марта 1964 года провозгласил: «…И я твердо верю, что мы доживем до дня, когда “Колымская тетрадь” и “Колымские рассказы” также будут напечатаны. Я твердо в это верю, и тогда-то узнают, кто такой есть Варлам Шаламов».
Но вскоре между ними возникли сложности. Первая заметная трещина появилась в сентябре 1963 года. Приняв приглашение Солженицына погостить у него в Солотче, Шаламов уже через два дня буквально сбежал. А позднее, преисполненный гнева, рассказывал моему отцу о возникших разногласиях с Солженицыным.
До открытого конфликта дело тогда не дошло. Окончательный разрыв произошел, вероятно, в самом конце 1960-х или начале 1970-х годов. Во всяком случае, в письме Якову Гродзенскому в Рязань 27 июня 1968 года Шаламов в конце прибавляет: «Если увидишь Солженицына, передай привет».
В 1970-е годы на приветы от Шаламова Солженицын уже не мог рассчитывать. В конце жизни Варлам Тихонович в своей острой критике не щадил даже тех произведений Александра Исаевича, которыми первоначально восторгался, и, как видно из обнаруженной в его записной книжке 1970-х годов эпиграммы, не давал ему права на описание даже первого круга ада:
- С большим умом
- Практического склада
- Он был посланцем
- Рая, а не ада.
Творчество Шаламова гораздо мрачнее всего, написанного Солженицыным. В отличие от Александра Исаевича, находившего материал о 1920-х и 1930-х годах в опубликованных источниках, Варлам Тихонович все испытал на собственной шкуре.
В «Колымских рассказах» он писал, что заглянул в бездну бесчеловечности – побывал на дне ее, откуда сумел «доставить миру в целости геологическую тайну» роскошного фасада «страны победившего социализма», фундаментом которого на поверку оказалась колымская мерзлота. Многозначительны строки из его стихотворения «Раковина»:
- Я вроде тех окаменелостей,
- Что появляются случайно,
- Чтобы доставить миру в целости
- Геологическую тайну.
Солженицын говорил, что тюрьма человека закаляет, позволяет приобрести ценный опыт, свое духовное возмужание он относил к середине 1940-х годов, проведенных в заключении.
В «Архипелаге ГУЛАГ» он говорит: «Прав был Лев Толстой, когда мечтал о посадке в тюрьму. С какого-то мгновенья этот гигант стал иссыхать. Тюрьма была действительно нужна ему, как ливень засухе.
Все писатели, писавшие о тюрьме, но сами не сидевшие там, считали своим долгом выражать сочувствие к узникам, а тюрьму проклинать. Я – достаточно там посидел, я душу там взрастил и говорю непреклонно:
– Благословение тебе, тюрьма, что ты была в моей жизни!»
Но тут же в скобках добавляет: «А из могил мне отвечают: – Хорошо тебе говорить, когда ты жив остался!» [33, с. 497].
Скорее всего, желание великого писателя-графа посидеть в тюрьме питало крайне негативное отношение к нему Варлама Шаламова. В эссе «О новой прозе» читаем:
«Вершиной антипушкинского начала в русской прозе можно считать Л. Н. Толстого. И по своим художественным принципам, и по своей претенциозной личной жизни моралиста и советника… Все террористы были толстовцы и вегетарианцы…» [55, с. 113].
Думается, здесь к месту будет и дневниковая запись за 1971 год драматурга и киносценариста Александра Гладкова (1912–1976):
«Запись от 9 марта. “Припоминаю разговор с Шаламовым. Он ненавидит Льва Толстого и как философа, и как человека, и как писателя. Сказал, что, если бы у него нашлось время, он написал бы о нем работу, где показал бы его ничтожество. Мы разговаривали на ходу, и он не аргументировал даже бегло своего мнения. Это может показаться чудачеством, но В. Т. слишком серьезный и убежденный человек, чтобы так к этому отнестись”» [2, с. 166].
Что касается автора «Одного дня Ивана Денисовича», то он считал, что во многом благодаря ГУЛАГу и стал писателем, заметив в автобиографическом произведении «Бодался теленок с дубом»: «Страшно подумать, что б я стал за писатель (а стал бы), если б меня не посадили» [42, с. 10], высказав эту же мысль в главе «Прусские ночи» из написанной в период 1947–1952 годов в тюрьме повести в стихах «Дороженька» [35, с. 172].
- Жданов с платным аппаратом,
- Полевой, Сурков, Горбатов,
- Старший фокусник – Илья[1]…
- Мог таким бы стать и я.
Шаламов, напротив, был уверен, что опыт тюрьмы в нормальной человеческой жизни непригоден. В письме Солженицыну в ноябре 1962 года, в целом высоко оценивая «Один день Ивана Денисовича», он возражает адресату: «Помните, самое главное: лагерь – отрицательная школа с первого до последнего дня для кого угодно. Человеку – ни начальнику, ни арестанту не надо видеть. Но уж если ты видел, надо сказать правду, как бы она ни была страшна. Шухов остался человеком не благодаря лагерю, а вопреки ему» [52, с. 288].
В «Одном дне Ивана Денисовича» Шаламов обратил внимание на фразу «И даже мыши не скребли – всех их повыловил больничный кот, на то поставленный» и писал автору: «И что еще за больничный кот ходит там у вас? Почему его до сих пор не зарезали и не съели?.. И зачем Иван Денисович носит у вас л о ж к у, когда известно, что все, варимое в лагере, легко съедается жидким через бортик?»
Возражая автору «Колымских рассказов», Солженицын цитировал «Записки из Мертвого дома» Достоевского, где по каторжному острогу ходили гуси и арестанты не сворачивали им голов.
Ответ Солженицына Шаламову находим и в «Архипелаге ГУЛАГ»: «Шаламов говорит: духовно обеднены все, кто сидел в лагерях. А я как вспомню или как встречу бывшего зэка – так личность. Шаламов и сам в другом месте пишет: ведь не стану же я доносить на других! Ведь не стану же я бригадиром, чтобы заставлять работать других. А отчего это, Варлам Тихонович?
Почему это вы вдруг не станете стукачом или бригадиром, раз никто в лагере не может избежать этой наклонной горки растления? Раз правда и ложь – родные сестры? Значит, за какой-то сук вы уцепились? В какой-то камень вы упнулись – и дальше не поползли? Может, злоба все-таки – не самое долговечное чувство? Своей личностью и своими стихами не опровергаете ли вы собственную концепцию?» [33, с. 502].
Первым рецензентом «Колымских рассказов» Варлама Шаламова довелось стать писателю Олегу Волкову[2], который отметил различие между лагерной прозой Шаламова и Солженицына[3]. Сам много повидавший на Соловках, Волков свидетельствует: «Перед тем, что перенес колымчанин Шаламов за проведенные на Колыме семнадцать лет [Выделено О. В. Волковым. – С. Г.] меркнут испытания сонма зэков на прочих островах Архипелага…»
На взгляд Волкова, повесть Солженицына «скользнула мимо» основных «проблем и сторон жизни в лагере», а в рецензии на «Колымские рассказы» подчеркнул: «Выстраданной правдой звучит в рассказах Шаламова признание того, что работа превратилась для сотен тысяч заключенных в проклятие, и вывешиваемый на воротах всех лагерных поселений обязательный лозунг: “Труд – дело чести, доблести и геройства” звучал как кощунственное издевательство над “тружениками”…
В рассказах Шаламова не встретишь и намека на тот “трудовой энтузиазм”, который на стольких страницах описал Солженицын, рассказывая о своем Иване Денисовиче. Следует сказать, что тому не досталось испить до дна чаши лишений, обид и унижений, которые пришлись на долю колымцев. Будь Шухов в условиях Колымы, и он, возможно, стал бы “шакалить”, рыться в отбросах и привык страшиться работы».
«Нет сомнения, что высшую точку хрущевщины могло бы обозначить и другое литературное произведение, кроме “Ивана Денисовича”, например рассказы Шаламова. Но до этого высший гребень волны не дошел.
Нужно было произведение менее правдивое, с чертами конформизма и вуалирования, с советским положительным героем. Как раз таким и оказался “Иван Денисович” с его антиинтеллигентской тенденцией», – писал поэт Давид Самойлов[4].
Автор «Архипелага ГУЛАГ» и сам признавал: «Лагерный быт Шаламова был горше и дольше моего, и я с уважением признаю, что именно ему, а не мне досталось коснуться того дна озверения и отчаяния, к которому тянул нас весь лагерный быт» [33, с. 169].
Как знать, возможно, если бы Александр Исаевич имел опыт Варлама Тихоновича, то и Иван Денисович был бы описан иначе. Вероятно, справедливым будет признание, что всю правду ГУЛАГа мир узнал из «Колымских рассказов», а не из «Архипелага ГУЛАГ».
В пятом выпуске «Шаламовского сборника», изданном в 2017 году, приводится стихотворение, в котором автор «Колымских рассказов» в форме аллегории выразил расхождения с автором «Архипелага ГУЛАГ» [56, с. 38]:
- Здесь – в моей пробирке – влага
- Моего архипелага.
- Эта влага – вроде флага,
- Как дорожная баклага[5].
- И в лабораторной строчке —
- Капля меда в дегтя бочке.
- Собиралась с той же кочки
- На рассвете той же ночки.
- Капля меда – вроде клада —
- Склада ангельского сада.
- Моя лучшая награда —
- Меда ясная прохлада.
По мнению В. Есипова «Капля меда в дегтя бочке» – аллегория сопоставления «Колымских рассказов» (представляющих собой искусство – «мед») с «Архипелагом» (представляющим «деготь» – тенденциозную публицистику). То и другое собиралось с одной кочки, т. е. с «лагерной темы» [56, с. 48, 49].
Елена Михайлик, преподавательница Университета Нового Южного Уэльса (город Сидней, Австралия), высказывает подобное суждение: «…По мнению Шаламова, выживший не мог служить источником достоверной информации о лагере просто в силу того, что он жив. Один из первых рассказов цикла “Артист лопаты” начинается словами “Все умерли”» [16, с. 108].
Затем, сравнивая писателей, она указывает: «Шаламов и Солженицын расходились во многом. После короткого периода дружбы они перестали общаться. Их поздние заметки друг о друге – очень горькое чтение. Но художественная пропасть между ними куда глубже личной» [16, с. 113].
Сопоставляя творчество двух бывших лагерников, легко заметить, что Солженицын воевал с советской властью, а Шаламов – с мировым злом. Солженицын – абсолютный антисоветчик, в «Архипелаге ГУЛАГ» он провозглашает: «Все началось с залпа “Авроры” … Сталин шагал в указанную ленинскую стопу…»
Характерен упрек Солженицына Шаламову: «Несмотря на весь колымский опыт, на душе Варлама остается налет сочувственника революции и 20-х годов. Та политическая страсть, с которой он когда-то в молодости поддержал оппозицию Троцкого, видимо, не забыта и 18 годами лагерей»[6].
Действительно, Шаламов считал, что у России в 1920-е годы, до установления сталинской диктатуры, был исторический шанс осуществить, как он писал, «действительное обновление жизни», и в «антиромане» «Вишера» подчеркнул: «Никто и никогда не считал, что Сталин и советская власть – одно и то же».
В одном Солженицын и Шаламов были схожи – оба были убежденными антисталинистами. Солженицын, узнав о смерти Сталина, пишет стихотворение «Пятое марта», где дает волю чувствам, выражая отвращение к рябому диктатору («единственный, кого я ненавидел») [28, с. 392]. Шаламов в одном из писем так характеризует свою прозу: «Каждый мой рассказ – пощечина по сталинизму» [57, с. 305].
Личное общение с писателями позволяет автору сделать вывод, что их различие проявлялось не только в творчестве и в мировоззрении, но даже в увлечениях.
Бывший комсомолец Солженицын не скрывал, что верит в Бога, а сын священника Шаламов был убежденным атеистом (он говорил: «Я не религиозен. Не дано. Это как музыкальный слух: либо есть, либо нет»).
Александр Исаевич считал себя «широким интернационалистом», но из его работы «Двести лет вместе» о русско-еврейских отношениях видно, что его волновал вопрос о «хороших» и «не очень хороших» народах.
Для Варлама Шаламова национальность человека не имела значения, а антисемитизм он считал преступлением. Эту черту ему привил отец – Тихон Николаевич Шаламов (1868–1933) – православный священник, толерантный в отношениях с людьми других конфессий. «Отец водил меня по городу, стараясь по мере сил научить доброму. Так, мы долго стояли у здания городской синагоги, и отец объяснял, что люди веруют в Бога по-разному и что для человека нет хуже позора, чем быть антисемитом. Это я хорошо понял и запомнил на всю жизнь» [50, с. 304].
Отец Тихон «разрешал сыну приглашать к себе домой только товарищей-евреев» или «кого угодно, кроме антисемитов». «Самым худшим человеческим грехом отец считал антисемитизм, вообще весь этот темный комплекс человеческих страстей, не управляемых разумом», – писал в воспоминаниях о своем отце Варлам Тихонович.
Мне мой отец рассказывал о гневной реакции В. Шаламова на его ироническую реплику по поводу подростка из еврейской семьи: «Все еврейские дети гениальны и больны». Когда по аналогичному поводу Я. Гродзенский сказал эту же фразу А. Солженицыну, тот рассмеялся, демонстрируя свое согласие.
В. Шаламову было свойственно «филосемитство», которое стало его реакцией на антисемитизм, как и у многих выдающихся людей, например, у Д. Шостаковича, А. Ахматовой, А. Сахарова и других истинных русских интеллигентов.
Математик Солженицын к играм, способствующим развитию мыслительной комбинаторики, относился неуважительно. Примеры этого находим в его произведениях.
В «Раковом корпусе» присутствует бывший лагерный охранник, ненавидящий заключенных, туповатый солдат Ахмаджан, который характеризуется Солженицыным как человек, «не развитый выше игры в домино» [31, с. 384]. Двое из надзирателей в «Одном дне Ивана Денисовича» оказываются любителями шашек.
Хотя Солженицын сравнивал себя с шахматистом, который ведет поединок с чрезвычайно сильным и опасным противником (коммунистическим режимом) на той «великой шахматной доске», которую, по выражению З. Бжезинского[7], представляет собой глобальная международная политика, сам с пренебрежением относился к шахматам и в годы нашего знакомства поругивал меня за занятия ими.
На предложение сыграть партию в шахматы Солженицын как-то ответил: «Я играл в них только в тюрьме, и то, когда не было интересных людей».
Как относился филолог Шаламов к домино и шашкам, не знаю, но шахматы он любил, еще в детстве ходил в Вологодский городской шахматный клуб, а в творчестве своем не сказал о шахматах ни одного дурного слова.
О Шаламове я с Солженицыным не разговаривал. Лишь однажды, вскоре после того, как была опубликована повесть «Один день Ивана Денисовича», и мой школьный учитель в одночасье стал знаменитым, я спросил, слышал ли он о Варламе Шаламове. «Конечно, Серёжа, – ответил Александр Исаевич и поинтересовался: – А ты откуда его знаешь?»
Я стал рассказывать, что Варлам Тихонович – близкий друг отца, на что Александр Исаевич не отреагировал. Судьба моего отца – ветерана Воркутлага и Карлага – его заинтересовала позднее, когда он собирал материал для «Архипелага ГУЛАГ».
Шаламов же на каждое упоминание имени Солженицына всегда реагировал активно, со страстью и почти всякий раз негативно.
В этой книге я пишу о том, что запомнил. Эти воспоминания относятся к разным периодам. Поэтому на что-то я смотрю глазами подростка, а где-то – как человек, умудренный опытом и намного старше годами, чем Солженицын и Шаламов в пору моего общения с ними.
…Я уверен, что еще на протяжении долгих лет творчество писателей «лагерной темы» никого не оставит равнодушным и отношение к ним будет оставаться полярным.
Их гражданские позиции, особенно взгляды Солженицына, по-прежнему будут вызывать яростные споры. Постараюсь, насколько возможно, не касаться литературного наследия писателей, а основываться только на личных воспоминаниях.
Солженицын
Исаич (Из воспоминаний школьника 1950-х годов)
За год до того по сю сторону Уральского хребта я мог наняться разве таскать носилки. Даже электриком на порядочное строительство меня бы не взяли. А меня тянуло – учительствовать.
А. Солженицын. Матренин двор
В 1950-е годы я учился во 2-й средней школе Рязани, носившей в то время имя Н. К. Крупской. В пору моего детства это учебное заведение было известно тем, что в 1860-е годы в размещавшейся в его стенах духовной семинарии учился будущий академик, первый русский лауреат Нобелевской премии, физиолог Иван Петрович Павлов[8], а в 1920-е годы здесь получил начальное образование писатель, многократный сталинский лауреат Константин Михайлович Симонов[9].
В 1981 году по случаю двадцатилетия окончания школы я посетил свою альма-матер и обнаружил, что со стендов музея истории школы исчезли коллективные фотографии нескольких выпусков, в том числе и нашего. Мне ясно дали понять, что причиной этого было указание идеологов из обкома КПСС: стереть все следы работы в школе Александра Исаевича Солженицына.
К концу 1980-х годов объявленная М. С. Горбачевым перестройка привела к такому подъему гласности, что стало возможно прервать многолетний поток хулы в адрес Солженицына в теле- и радиоэфире, на страницах прессы, о нем стали много писать – и предвзято, и искренне.
А. И. Солженицын
Вдруг, все, относящееся к Солженицыну, приобрело общественный интерес. Вот и я решился рассказать о малоизвестной стороне его деятельности, когда имя Александра Исаевича было известно лишь узкому кругу знакомых, считаному числу коллег да нескольким десятков учеников.
Эти воспоминания относятся к рязанскому периоду жизни писателя, о котором и он сам, и его биографы вспоминали неохотно. А было время, когда Солженицын считал иначе: «Рязань – близкий мне город. Я провел здесь 12 лет своей жизни. Это были годы кропотливого труда».
Да и рукопись своего шедевра «Щ-854. Один день одного зэка», опубликованного под названием «Один день Ивана Денисовича», он подписал псевдонимом А. Рязанский.
Из дневника Л. К. Чуковской[10]: «10.09.1964. Сам он родом из Ростова[11], но терпеть не может этот город. Самое мучительное – язык… И лица у людей жестокие. В трамваях, в очередях ругань страшная: чтобы тебя стукнуло головой, чтобы мозги повыскочили и т. д. “Я всю жизнь хотел жить в средней России, в Подмосковье, и вот только после отсидки попал в Рязань. Это мне по вкусу”»[12].
Воспоминания нельзя рассматривать как свидетельские показания. Поэтому вряд ли по этим заметкам можно делать вывод о взглядах А. И. Солженицына, относящихся к середине ХХ века, и тем более – к более поздним временам.
Я пытаюсь взглянуть на далекие годы глазами школьника. Между тем пишущему это строки гораздо больше лет, чем было Александру Исаевичу в конце 1950-х. Чаще всего воспоминания детства напоминают набор слайдов, сюжетно почти не связанных.
Первая часть мемуаров – «Исаич» – ограничена временными рамками от первой встречи с А. И. Солженицыным в школе до выпускного вечера. Я поддерживал отношения с Александром Исаевичем и позднее – приблизительно до 1970 года, но это другая тема, и ей посвящена вторая часть «Миша».
* * *
А. И. Солженицын, математик по образованию (он окончил математическое отделение физико-математического факультета Ростовского университета), в нашей школе преподавал физику и астрономию. Как оказался он в нашей школе?
По версии, изложенной Солженицыным своему биографу Л. И. Сараскиной, в гороно он случайно встретился с директором 2-й школы Г. Г. Матвеевым; в разговоре выяснилось, что они воевали рядом, и поэтому директор принял на работу Солженицына.
«Георгий Георгиевич был достойный человек. Но я просил математику и очень хотел ее вести, а он не мог ее дать из-за уже работавшего учителя[13] – тот боялся конкуренции и убедил Матвеева предложить мне физику.
Это намного утяжелило мои годы в Рязани. Физика требует эксперимента, классных опытов, подготовки лаборатории. Я это очень не люблю. Руки мои не талантливы. Матвеев согласился не давать мне классного руководства – за это спасибо. Взамен я взялся вести в школе фотокружок. Мы много чего делали с ребятами, но это тоже отнимало мое время» (из пояснений А. И. Солженицына, 2006 год) [28, с. 434].
Иначе излагала дело первая жена А. И. Солженицына Н. А. Решетовская. После развода с Солженицыным она вышла замуж за В. С. Сомова, сыновья которого, ставшие пасынками Решетовской, учились как раз во 2-й школе. Будучи членом родительского комитета школы, Решетовская вела большую работу, ее высоко ценил директор школы Г. Г. Матвеев.
Спустя несколько лет она обратилась к нему с просьбой принять на работу реабилитированного Солженицына, за которого вторично вышла замуж. Матвеев откликнулся на просьбу, тем более что Солженицын претендовал на минимальную нагрузку. Размер оплаты его не сильно волновал – Решетовская, доцент кафедры химии Рязанского сельхозинститута, обеспечивала семью.
Могу предположить, что, давая пояснение в 2006 году, А. И. Солженицын не хотел лишний раз вспоминать не самые приятные моменты жизни в Рязани.
Где-то мелькнуло сообщение, что прототип секретаря горкома Грачикова в рассказе «Для пользы дела», не побоявшегося перечить секретарю обкома всесильному местному «вождю» Кнорозову (в жизни – А. Н. Ларионову), – учитель средней школы № 2.
Скорее всего, это как раз директор школы Г. Г. Матвеев, не имевший привычки заискивать перед начальством, который, по рассказам, был однажды вызван для «проработки» на бюро обкома КПСС и позволил себе не согласиться с Ларионовым. Кстати, младший сын первого секретаря Рязанского обкома – Володя Ларионов, мой одноклассник, – был учеником А. И. Солженицына.
А. И. Солженицын обладал несомненным педагогическим дарованием, а живущее в нем творческое начало позволяло ему сделать урок увлекательным, исподволь прививая нам любовь к физике, одному из труднейших школьных предметов. Методичность, требовательность, а порой строгость счастливо сочетались у него с чуткостью и доброжелательностью.
Если ученики проявляли интерес к теме урока (или хотя бы умело изображали этот интерес), то занятия у Солженицына проходили весело. Вспоминается одно изречение Анатоля Франса: «Учиться надо только весело. Чтобы переваривать знания, надо поглощать их с аппетитом».
Солженицын уже имел опыт педагогической работы, преподавал математику, отбывая ссылку в Казахстане:
«При таком ребячьем восприятии я в Кок-Тереке захлебнулся преподаванием и три года (а может быть, много бы еще лет) был счастлив даже им одним. Мне не хватало часов расписания, чтоб исправить и восполнить недоданное им раньше, я назначал им вечерние дополнительные занятия, кружки, полевые занятия, астрономические наблюдения – и они являлись с такой дружностью и азартом, как не ходили в кино».
Позднее он вспоминал: «Все светлое было ограничено классными дверьми и звонком». А следующие слова Александр Исаевич мог бы сказать и о работе в Рязани: «Только при справедливых оценках могли у меня ребята учиться охотно, и я ставил их, не считаясь с секретарями райкома» [28, с. 393–395].
Мне кажется, мы воспринимали Солженицына-учителя так же, как много лет спустя его сын: «Мои родители дали нам, братьям, прекрасное домашнее образование. Не только в общем плане, но и по конкретным предметам. Они занимались с нами русским языком, математикой, физикой, астрономией (отец), русской историей. …Он [А. И. Солженицын. – С. Г.] замечательный педагог!
Он один из самых лучших, а может быть, самый лучший учитель, с которым я встречался в жизни. Он обжигает, увлекает! Ты абсолютно не замечаешь времени, хочешь узнавать и узнавать дальше. Его урок похож на самое захватывающее приключение, как приключение Гекльберри Финна или Шерлока Холмса. Удивительно, как судьба одаривает людей: как будто не хватает его дара художника, общественного деятеля» [43].
Ему была в высшей степени интересна работа учителя. Помимо слов из рассказа «Матренин двор», взятых мною эпиграфом к очерку «Исаич», есть высказывание в неоконченной повести «Люби революцию»: «Педагогом надо родиться. Надо, чтоб учителю урок никогда не был в тягость, никогда не утомлял, – а с первым признаком того, что урок перестал приносить радость, – надо бросить школу и уйти. И ведь многие обладают этим счастливым даром. Но немногие умеют пронести этот дар через годы непогасшим» [38, c. 46].
Несколько иной тон в автобиографическом повествовании «Бодался теленок с дубом», относящимся к годам, прожитым в Рязани: «В лагерной телогрейке иду с утра колоть дрова, потом готовлюсь к урокам, потом иду в школу, там меня корят за пропуск политзанятий или упущения во внеклассной работе».
Жорж Нива, процитировав эти слова из «Теленка…», в другом месте говорит, что «в 1959 году в Рязани Солженицын задумает написать повесть “Один день школьного учителя”»[14].
Когда же я впервые увидел Александра Исаевича? Самое смутное воспоминание относится к 1957 году[15]. В нашем седьмом «А» подходил к концу урок математики. Едва зазвенел долгожданный звонок на перемену, в класс стремительно вошел мужчина средних лет с фотоаппаратом, закрепленном на штативе. Задребезжала речь, изобиловавшая словесными оборотами, характерными для фотографа-профессионала: «Внимание! Не двигаться!», «Так, отлично», «Еще раз»…
Я стал частенько встречать «фотографа» в коридоре. Причем без фотоаппарата, зато с учительской указкой. Походка его была стремительной, свойственной людям, дорожащим своим временем.
Казалось, он всегда куда-то спешил и при этом все равно опаздывал, говорил торопливо и отрывисто, словно старался передать собеседнику максимум информации в единицу времени. При этом энергично жестикулировал, на каждого встречного бросал испытующий взгляд, слегка прищуриваясь. Позднее я узнал, что у него небольшая близорукость, а очки он обычно не носил. Но дело было не только в дефекте зрения. Просто Александр Исаевич, общаясь с человеком, обычно всматривался в него.
Актриса театра «Современник» Людмила Иванова в своих мемуарах описывает знакомство с ним: «Солженицын удивительно здоровался, мне навсегда запомнился момент. Он взял мою руку, долго держал ее и смотрел мне в глаза, как бы всматривался, пытаясь понять, что я за человек. Меня это поразило, потому что часто люди, здороваясь с тобой, уже смотрят на другого человека. Солженицын так здоровался со всеми членами нашей труппы»[16].
Как-то во время перемены я увидел его разговаривающим с высокорослой десятиклассницей. То была известная в школе спортсменка, о чьих достижениях в легкой атлетике иногда сообщала областная газета «Приокская правда». Как и большинство спортсменов, Алла вела себя уверенно не только с одноклассниками, но и с учителями.
Тем более я был озадачен, что перед «фотографом» она стояла, словно первоклассница, а тот с ласковой улыбкой успокаивал: «Ну, что ты, Аллочка! Электростатика – это же совсем просто. И потом, было бы несерьезно с моей стороны сразу же предъявлять высокие требования…»
Когда этот мужчина отошел, я спросил Аллу, кто ее собеседник, и услышал в ответ: «Это новый учитель физики. Знаешь, такой дядька хороший. Наверно, он и у вас в классе будет вести физику – Бородавка из школы ушел».
Физику нам преподавал молодой выпускник Рязанского пединститута[17]. Неплохой физик, но не очень хороший методист. В нашем классе с этим предметом дела обстояли плохо. Мы пытались решать задачи математически (по формулам), не вникая в физическое содержание. Молодой педагог нервничал, рассыпал по классному журналу двойки, но сдвигов не было заметно. Неожиданно он ушел из школы, и тогда к нам пришел учитель по фамилии Солженицын.
Чем запомнился его первый урок? «Это, конечно, плохо, что мы знакомимся не в начале учебного года. Трудно придется и вам, и мне. Давайте помогать друг другу».
Примерно такими словами начал Александр Исаевич Солженицын первый урок в восьмом А классе 2-й средней школы Рязани. Мы сразу окрестили его Исаичем и иначе между собой и не называли.
Исаич повел рассказ о законах Ньютона. При этом он подчеркнул, что в фамилии великого физика ударение следует делать на первом слоге. А Ломоносов, заявив, что «может собственных Платонов и быстрых разумом Невтонов российская земля рождать», перенес ударение ради рифмы.
В речи его заметно было старомодное произношение «э» в словах «музей», «кофе», «одеколон». Объяснение материала сопровождал шутками, относящимися, однако, к изучаемой теме, чем сразу нам понравился.
Много позже из биографии А. И. Солженицына в серии «Жизнь замечательных людей» мы узнали, что эта симпатия не была взаимной – в рязанских учениках Солженицын разочаровывался. «Ребята весьма разболтанные, учебой не интересуются и какие-то не сердечные – вот, пожалуй, основное отличие их от коктерекских» [28, с. 435].
Со второго урока учитель Солженицын начал опрос. Пробежав в классном журнале список учащихся, он вызвал к доске меня, видимо, заинтересовавшись учеником с громоздкой фамилией[18]. Мы изучали закон сохранения механической энергии.
Учитель скомкал подвернувшийся под руку исписанный лист бумаги, превратив в шарик, подбрасывал его, ловил, при этом спрашивал, как происходит превращение потенциальной энергии в кинетическую. Я пояснял: когда бумажный шарик летит к потолку, растет потенциальная энергия и уменьшается кинетическая, а когда падает, наоборот.
Вопросы учитель ставил несложные, например: как определить, на каком расстоянии от поверхности стола потенциальная и кинетическая энергии равны между собой?
Ко всеобщему удовольствию, энергия, которой обладал бумажный шарик, не исчезла, я получил пятерку, удостоившись одобрительной улыбки нового учителя.
Вернувшись на свое место, стал разглядывать в дневнике необычный автограф: буква С с закорючкой в верхней части в форме крохотной буквы А. Александр Солженицын – расшифровывалась подпись.
Мне так понравился этот прием, что я тотчас им воспользовался и, предполагая вскорости стать Сергеем Яковлевичем, сконструировал свою роспись из С с Я в верхней части.
Что же отличало Солженицына-педагога? Прежде всего – пунктуальность. За считаные минуты до урока приходил он в школу. Едва звучал звонок на перемену, урок прекращался. Солженицын не имел привычки задерживать учащихся и, не мешкая, покидал школу сам. Бывало, еще перемена после физики не кончилась, а он уже своей стремительной походкой удалялся от здания школы. Не то что минуты – секунды лишней не проводил он на работе. Обязанности свои исполнял исправно, но не более.
Если наступал его черед быть дежурным учителем, строго следил за порядком, опрятностью учащихся. В руках он держал небольшой блокнот, в который записывал всех нарушителей. Когда его урок оказывался последним, то, как положено, провожал учеников до гардероба, поторапливал их, проявляя явное нетерпение, пока его подопечные оденутся. И едва они высыпали за порог школы, уходил сам. Кроме того, Александр Исаевич не проводил с отстающими учащимися дополнительные занятия во внеурочное время, что практиковалось и поощрялось в советской школе.
Стиль Солженицына-педагога отличался от большинства учителей. На одном из первых уроков класс хором уличил его в том, что в записи условия задачи на доске пропущены традиционные и казавшиеся нам обязательными слова: «дано», «требуется определить», «решение». Уразумев, отчего это класс взволновало, Исаич, демонстрируя всем видом недоумение, произнес: «Зачем? Давайте экономить время и место».
Я уже отметил манеру говорить Солженицына быстро, отрывисто, произнося максимум слов в единицу времени. Так он и вел урок и этим также отличался от других педагогов, излагавших материал не спеша, повторяя одно и то же по несколько раз («Повторенье – мать ученья»). Еще он не имел привычки диктовать текст, который можно прочитать в учебнике, и этим также выделялся из учительской массы. В. М. Опёнкин, вспоминая уроки Солженицына, отмечает, что порой при объяснении новой темы учитель настолько напрягался, что к концу занятия его рубашка становилась мокрой от пота [18, с. 16].
К. С. Станиславский говорил: «Понять – значит почувствовать». Ему – реформатору сцены – приписывается афоризм: «В театр я хожу за подтекстом – с текстом могу ознакомиться и дома». Мне кажется, что и на учебу ходим прежде всего ради живого общения с педагогом. Бывает, что для понимания изучаемого предмета самое главное – понять скрытый, неявный или ассоциативный смысл высказывания, не совпадающий с его прямым значением. А текст учебного пособия можно и нужно прорабатывать дома.
Объективности ради нужно сказать, что не всем ученикам стиль Солженицына-педагога пришелся по вкусу. Мой сосед по парте иногда признавался, что с трудом успевает следить за ходом мысли учителя физики и астрономии.
Да и строился урок А. И. Солженицына не совсем традиционно. Мы привыкли, что первые 30 минут 45-минутного академического часа проводился опрос по ранее пройденному материалу, державший учеников в напряжении, и остающиеся 15 минут – изложение учителем нового материала, когда школьники чувствовали себя спокойно, могли расслабиться, а то и втихаря начинали готовиться к предстоящему на следующем уроке опросу.
У Солженицына всем в течение всех 45 минут приходилось работать активно. Для получения оценки необязательно было выходить к доске. Достаточно в ходе урока несколько раз удачно ответить с места, чтобы получить высший балл. Вообще ему было тесно в рамках принятой пятибалльной системы, и он частенько пользовался плюсами и минусами.
Ценил находчивость, остроумие. За блестящий ответ готов был поставить пять с плюсом, но не помню, чтобы кто-то в нашем классе этого балла у Исаича удостоился.
Мой школьный друг Володя Опёнкин вспоминает, что, когда нужно было выводить годовые оценки за выпускной класс, Александр Исаевич предупредил, что не может ему поставить пять и по физике, и по астрономии, и предложил ученику самому (!) выбрать, по какому предмету ему желательно иметь высший балл[19].
Да и мои собственные ответы Александр Исаевич оценивал чаще всего в узком диапазоне от «четыре с плюсом» до «пять с минусом». Помнится, не вполне довольный мной, он сказал:
– Снова отвечал на четыре с плюсом.
– Александр Исаевич, может быть, все же на пять с минусом?
– На пять с минусом оценивается отличный ответ, в котором допущены одна или две, но ни в коем случае не больше, оговорки. Ты отвечал на «хорошо», но мне понравилось твое объяснение, почему первый закон Ньютона можно рассматривать как частный случай второго закона, поэтому заслуживаешь четыре с плюсом.
И после паузы добавил:
– Понимаю, конец четверти. Тогда давай не будем торговаться, а завтра после уроков приходишь в фотолабораторию и сдаешь зачет, но гонять буду по всему материалу.
Он требовал всегда ответа на поставленный вопрос, не допуская рассуждений вокруг да около. На одном из первых уроков рассказал нам старый анекдот о белых слонах (о том, как студент на экзамене, знавший только одну тему, ответ на любой вопрос профессора сводил к белым слонам).
Порицал он и равнодушное отношение к учебе и считал, что поручение надо выполнять с душой. Помнится, по поводу формального отношения к какому-то делу, связанному с фотокружком, Исаич, вздохнув, вымолвил: «Понимаю. Твои деньги в другом банке». Я опешил: «Какие деньги?»
И он рассказал притчу о К. С. Станиславском, которую я позднее слышал из других источников. Однажды реформатор сцены задал ученикам этюд: «Горит ваш банк. Действуйте!» Кто-то побежал за огнетушителем, кто-то тащил воображаемую лестницу и по ней как бы пытался проникнуть к месту возгорания, кто-то в отчаянии стал рвать на себе волосы и заламывать руки.
И лишь один Василий Иванович Качалов продолжал спокойно сидеть нога на ногу, переводя взгляд с одного артиста на другого.
– Василий Иванович, – окликнул его недовольный Станиславский, – вы почему не участвуете?
– Я участвую, – невозмутимо ответил Качалов. – Мои деньги – в другом банке.
Солженицын не терпел, когда что-то отвлекало от занятий. Он, словно от зубной боли, морщился, если слышал посторонний шум, и, не глядя на нарушителей, а лишь энергично погрозив пальцем в направлении шептунов, продолжал урок…
Вот озорник нарочито громко чихнул, учитель лишь на секунду повысил тон, не давая расслабиться, и урок продолжается. Как-то послышался звон рассыпавшихся по полу монет, по классу покатился смешок. Исаич тут же погасил его: «Пусть теперь эти деньги так и лежат на полу до перемены» – и урок продолжался.
Если он узнавал, что кто-то пропускает занятия не по уважительной причине, а отговариваясь, например, репетицией школьного вечера, собранием спортивной секции, оформлением праздничной стенгазеты и т. п., его лицо приобретало скорбное выражение.
Еще одно мнение А. И. Солженицына о нашей школе и рязанских учениках: «Затронуть их ум сложной задачей, увлечь чудесами техники казалось делом почти невозможным – рассказы о тайнах Вселенной вызывали тягостное недоумение. Зато процветали хор, оркестр, спортивные кружки.
Двойки легко превращались в тройки, никого не исключали, и все чувствовали свою полную безнаказанность». («Лакированный город и лакированная школа» [28, с. 435]).
Вспоминаю особый случай. Дело было в середине последнего учебного года. Нам разрешили провести в будний день небольшой туристический поход, названный Днем здоровья. Затем, когда все настроились, неожиданно запретили. И решили мы на такой произвол администрации ответить коллективной акцией протеста – один день всем классом прогулять занятия.
Эта однодневная «забастовка» стала ЧП школьного масштаба. Отношение педагогов к нашей выходке колебалась от ироничного до агрессивно-злобного. Исаич же был приятно удивлен, что среди нас не было ни единого «штрейкбрехера».
На очередном уроке он был подчеркнуто мягок с классом. Правда, когда в решаемой им на доске задаче потребовалось применить новую формулу, весело бросил: «Я вам ее вчера объяснял? Объяснял!», налегая на «вчера».
А. И. Солженицын делился с учениками не только знаниями, но и сомнениями. Если происхождение физического процесса ему не было известно, он этого не скрывал.
Как-то Александр Исаевич заметил, что причину изучаемого явления современная наука объяснить не может, а в ответ на мою реплику с места («Мир физики полон загадок»), строго посмотрел в мою сторону и промолвил: «Две загадки в мире есть: как родился – не помню, как умру – не знаю»[20].
Поругивая школьный учебник физики Пёрышкина («Такие учебники пишутся по договору в течение одних летних каникул», – как-то заметил он), об учебнике астрономии Воронцова-Вельяминова отзывался одобрительно.
Можно сказать, педагогическая интуиция не подвела Солженицына. Если к Перышкину ныне обращаются разве что историки науки, то по учебнику Воронцова-Вельяминова познавали основы астрономии школьники до конца ХХ века.
Школьная тема возникает в «Очерках изгнания», и автор высказывается об учебниках: «А вот, затеваю с двумя старшими и занятия по математике. (Просмотрел новейшие советские учебники – не приемлет душа, не то, не чутки к детскому восприятию. А учу сыновей – привезла Аля [Н. Д. Солженицына. – С. Г.] из России – по тем книгам, что и сам учился).
Есть у нас и доска, прибитая к стенке домика, мел, ежедневные тетради и контрольные работы, все, что полагается. Вот не думал, что еще раз в жизни, но это уж последний, придется преподавать математику. А сладко. Какая прелесть – и наши традиционные арифметические задачи, развивающие логику вопросов, а дальше грядет кристальная киселевская “Геометрия”» [37, с. 261].
Уроки астрономии Исаич вел, пожалуй, еще увлеченнее, чем физику. На первом занятии дал задание: каждый вечер в течение месяца выходить на улицу – следить за положением звезд на небе и вести дневник наблюдений.
– Знаю, – предупредил он, – в конце сентября, когда надо будет сдавать дневник, вы мне заявите: «Александр Исаевич, ничего не получилось – весь месяц шли дожди». Но не обманете. Я сам каждый вечер буду вести наблюдения.
Очевидно, что прообразом героя «В круге первом» – математика Глеба Викентьевича Нержина, заключенного спецтюрьмы № 1 в Марфино, прозванной «шарашкой», являлся сам автор. Там же он тайно писал повесть «Люби революцию», в которой находим строки, вызывающие ностальгию:
«Звездными вечерами Нержин иногда собирал десятиклассников в школьном дворе и, установив Галилееву трубу, показывал им кольца Сатурна, учил находить многоцветный Антарес, голубое сердце Орла – Альтаир, в клюве у Лебедя – Денеб. Нержин знал, как обаяют астрономические истины и догадки юношеские умы, он звучным голосом давал пояснения у темнеющего постамента – и слышал сам, как прерывался его голос» [38, с. 47].
Довелось мне быть свидетелем беседы Солженицына с коллегой – преподавателем астрономии. Попрощавшись с ним, Александр Исаевич произнес, глядя ему вслед: «Счастливый человек. Едет в экспедицию в полосу полного солнечного затмения. Представляешь, воочию увидит солнечную корону. Для нас, астрономов, нет ничего интереснее».
Объясняя природу белых ночей, говорил: «В Рязани белых ночей не бывает. Верно. Но обращали вы внимание, как долго тянется у нас летний вечер, как медленно наступают сумерки? В июне и в девять, и в десять вечера еще светло. До половины одиннадцатого можно фотографировать без лампы-вспышки.
В южных широтах ничего подобного быть не может. Там мгла приходит так быстро, что кажется, будто день переходит в ночь мгновенно… – и закончил многозначительно: – Надо уважать тот край, где живешь».
Однажды после урока астрономии я шутки ради спросил, можно ли узнать, под какой звездой родился? Исаич ответил серьезно: «Можно. Надо только точно знать место и час твоего рождения».
Говорилось это в эпоху, когда астрология именовалась «ложным учением, распространенным в капиталистических странах», а до нынешнего времени, когда гороскопы еженедельно обнародуются во всех популярных СМИ, было еще очень далеко.
Как-то поставив ученику двойку по астрономии, Солженицын в сердцах заметил: «Слушал твой ответ и подумал, что ты мог бы на равных вести беседу с Василием Семи-Булатовым из рассказа Чехова “Письмо к ученому соседу”».
Тут выяснилось, что большинство присутствующих не читали этот рассказ. Лицо Исаича приняло страдальческое выражение. Выдержав театральную паузу, он с интонацией, подчеркивающей глубокую скорбь, произнес:
«Как можно дойти до десятого класса и не прочитать все рассказы Чехова?! До какой же степени надо не любить русскую литературу, чтобы ограничиваться “прохождением” того, что положено по школьной программе!»
На следующем уроке астрономии Солженицын читал перед классом рассказ А. П. Чехова «Письмо к ученому соседу». Читал он очень хорошо, выделяя места, в которых Василий Семи-Булатов рассуждает на астрономические темы, например:
«Могут ли люди жить на луне, если она существует только ночью» или «Как Вы могли видеть на солнце пятны, если на солнце нельзя глядеть простыми человеческими глазами, и для чего на нем пятны, если и без них можно обойтиться? Из какого мокрого тела сделаны эти самые пятны, если они не сгорают?»