Читать онлайн Путь домой бесплатно

Путь домой

ГЛАВА 1: «ЦИФРЫ НА АСФАЛЬТЕ»

Лев Коробов стоял у окна, прислонившись лбом к ледяному стеклу. Холод был единственным ощущением, которое пробивалось сквозь толщу апатии, обволакивавшей его, как кокон. Он считал. Это был его новый ритуал, способ сохранить хрупкую связь с реальностью, которая рассыпалась на осколки за эти шесть дней.

…Двадцать первый. Двадцать второй. Двадцать третий…

Недавние воспоминания нахлунули волной.

Проснувшись тем кошмарным утром, он первым делом попытался дозвониться родителям. Трубку подняли почти сразу.

«Мама!» – выдохнул он, и голос его сломался от нахлынувшего облегчения. – «Лёва! Сынок! Что там? По телевизору какие-то ужасы показывают! Говорят, беспорядки, какие то наркоманы!» – голос матери был тонким, испуганным.

Он соврал. Говорил, что всё под контролем, что это просто паника, что сидит дома и всё будет хорошо. Слышал, как отец на фоне что-то грубо прокричал, отбирая трубку:

«Лёха! Не геройствуй! Двери на замок и не высовывайся!».

Он пообещал. Последнее, что услышал перед тем, как связь начала мертветь, – была мамина мольба:

«Береги себя, сынок!». Потом в трубке пошли помехи, и наконец – гробовая тишина.

«НЕТ!» – закричал он в безмолвную трубку. Это был крик тонущего человека, у которого вырвали спасательный круг. Лев, набирал номер снова и снова, пока палец не онемел. Сеть перегружена". Но связь умерла – постоянные гудки, "абонент временно недоступен" или просто молчание в трубке.

За окном творился ад. Сначала это были просто крики и сирены – тревожный, но еще узнаваемый гул большого города. Потом к этому хору добавились выстрелы. Сначала редкие, будто пробные: хлопки пистолетов, одинокие щелчки калибров поменьше. Но очень скоро город загудел по-настоящему. К пистолетам присоединились резкие, отрывистые очереди автоматов. Им вторили более частые и звонкие ,калибром поменьше – возможно, полицейские автоматы. А потом в этой какофонии выделился новый, пугающий ритм – тяжелый, размеренный стук пулеметов. Это был уже не треск, а глухие, мощные удары, которые он скорее чувствовал грудной клеткой, чем слышал ушами. Каждая такая очередь казалась попыткой выстроить хоть какой-то порядок в нарастающем хаосе, прочертить свинцовой линией границу между жизнью и смертью.

Но самым жутким было другое. Временами, поверх всей этой стрельбы, прокатывался оглушительный, сокрушающий грохот. Звук, от которого непроизвольно хотелось пригнуться, даже находясь на десятом этаже. Крупнокалиберный пулемет. Это был уже не просто звук боя. Это был звук тотального уничтожения.

Настроение почти приподнялось, когда спустя час по проспекту, расталкивая брошенные машины, промчались несколько военных «Уралов». За ними – БТР. Солдаты в полной экипировке, с серьезными, решительными лицами. Это был язык силы, который все понимали. Сейчас они наведут порядок! Расчистят! Всё будет как прежде! Эта эйфория, пьянящая и слепая, длилась недолго.

Он видел, как военные заняли периметр, как установили пулеметное гнездо на перекрестке. Видел, как их командир, поднявшись на башню БТРа, сканировал местность в бинокль. В воздух ушла пара птичек. Порядок. Жесткость. Контроль. Но контроль над чем? Улицы быстро пустели от живых, но заполнялись другими. Они выходили из подворотен, из подъездов, медленные, но неумолимые, как прилив.

И тогда грянул бой.

Первая пулеметная очередь вошла в толпу с мокрым чавкающим звуком, словно гигантская рука прошлась по гнилым плодам. Первые шеренги мертвецов буквально разорвало. Клочья плоти, ошметки одежды, темная жижа взметнулись в воздух. На асфальте остались лежать дергающиеся в последнем спазме тела, лишенные ног, с развороченными грудными клетками.

Но те, что шли сзади, просто спотыкались о остатки передних, вставали и шли дальше. Пули, пробивая одну тушу, с хлюпом входили в следующую. Солдаты стреляли короткими, экономными очередями, целясь в головы. Он видел, как чья-то голова резко дергалась и взрывалась розовым туманом, а тело делало еще несколько шагов, прежде чем рухнуть. Но на одного убитого приходилось пятеро новых.

Они неумолимо приближились.

Один из солдат, с перекошенным от ужаса лицом, слишком поздно сменил магазин. Мертвецы навалились на него. Он отбивался прикладом, с хрустом ломая кости, но это не имело значения. Они просто падали на него, давили весом. Лев видел, как парень исчез под серой массой тел, и через секунду из-под этой кучи брызнула вверх алая струйка, а в воздухе повис короткий, обрывающийся на полуслове крик.

Раненый сержант, истекая кровью из разорванного плеча, пытался отползти к БТРу. Из-за груды развороченных тел выполз мертвец , его кисть с откушенными пальцами вцепилась в голень сержанта. Тот закричал, пытаясь вырваться, но его потащили по окровавленному асфальту, оставляя за собой широкий, влажный след.

«Корд» на башне ревел, выплевывая смертоносный свинец. Крупнокалиберные пули не просто пробивали – они разрывали тела пополам, отшвыривали конечности, превращали плотную толпу в кровавый фарш, из обрывками плоти и луж густой, почти черной крови…

Но лавина, не дрогнула и не отхлынула, а просто обтекала это месиво по флангам, как вода обтекает камень в ручье. Они шли по обочинам, через газоны, карабкались через брошенные машины. Бой превратился в бойню, но бойня не приводила к победе. Это было методичное, безостановочное поглощение. Мёртвая, стена плоти, которую нельзя было остановить, можно было лишь на время замедлить.

И тогда БТР дёрнулся назад, его колёса с противным хрустом перемалывали то, что ещё минуту назад было людьми. Стрелок, всадил последние патроны ленты в толпу, приближавшуюся к корме. Пустые гильзы звенели, скатываясь по броне. Он не отступал. Он бежал. Бежал, бежал от того, что не имело имени, не знало страха и не признавало подавляющего превосходства огня. В смотровые щели ему в глаза смотрели десятки мутных глаз, по броне скреблись десятки рук, пытаясь удержать, вцепиться, добраться.

Где-то в районе центра загрохотали взрывы. Столбы черного дыма поднялись над городом. По телевизору, который еще работал, показывали обращение губернатора. Говорил о «временных трудностях», «важности спокойствия» и «вводе войск для наведения порядка». Потом в кадр ворвались люди. Не журналисты. Их лица были искажены не то безумием, не то болезнью. Он впервые увидел их крупным планом. Раздались крики, камера упала, и трансляция прервалась. Больше эфир не оживал.

Ночь прошла в огне. Город пылал. Взрывы гремели то тут, то там. Яркие вспышки озаряли комнату, отбрасывая на стены сумасшедшие тени. Он не спал. Сидел, прижавшись спиной к стене под окном, и смотрел в потолок. Его мир, такой прочный и предсказуемый еще вчера, умер. И ему казалось, что он чувствует, как он разлагается, воняя страхом и гарью.

…Тридцать второй. Тридцать третий. тридцать четвёртый…

Лев впервые услышал тот самый звук вблизи. Не с улицы. Из подъезда. Тихий, настойчивый скрежет. Словно кто-то тупым ножом царапал по металлу его входной двери. Потом к скрежету добавилось шарканье. Мокрое, как будто кто-то волочит мокрую тряпку. И тихий, прерывистый стон. Он просидел всю ночь напротив двери, сжимая в руках кухонный тесак, глаза впились в замочную скважину, в которую виднелась лишь тьма. Этот звук сводил с ума. Он был постоянным, нерушимым напоминанием о том, что смерть – в сантиметре от него, за тонким листом металла и дерева.

Он пытался звонить родителям. Мобильная сеть не работала совсем. Он написал им сообщение в мессенджер. Знак «отправлено» так и не сменился на «прочитано». Он представлял их, в своем домике в Старогорске. Ждут. Мама плачет. Отец хмурый, молча чистит ружье… Эта картина грела и разрывала сердце одновременно.

Лев сидел на полу в гостиной, прислонившись спиной к дивану, и смотрел в одну точку. Руки сами собой сжимались и разжимались. В голове, как заевшая пластинка, крутились обрывки вчерашнего дня: крики, взрывы, голос мамы и отца… Он провел рукой по лицу, пытаясь стереть эти образы, но они впились в мозг, как когти.

Ему нужно было зацепиться за что-то. За что-то реальное, твердое, что не было бы частью этого кошмара. Его взгляд, блуждающий по комнате в поисках якоря, наткнулся на дверь в спальню.

Там.

Он медленно поднялся, его ноги были ватными. Дверь скрипнула, словно жалуясь на вторжение в последнее святилище. Спальня была погружена в полумрак, но в ней царил призрачный порядок прошлой жизни. И в самом углу, прислоненный к стене, стоял Он. Длинный, узкий чехол из черной кожи, пылящийся и забытый. Лев подошел и несколько секунд просто смотрел на него, как будто видение могло исчезнуть. Потом, с почти ритуальной медлительностью, он протянул руку и расстегнул верхнюю пряжку.

Кожа шуршала, поддаваясь неохотно. Он потянул за рукоять, и меч с тихим шелестом вышел из ножен. Руки дрожали так, что он едва мог удержать клинок. Не сувенирный, не бутафорский, не хромированная безделушка для фотосессий. Настоящий клинок из кованой высокоуглеродистой стали, который он пять лет назад с блеском в глазах заказал у кузнеца под Тулой, потратив на это почти трехмесячную зарплату. Меч Арагорна, сына Араторна, наследника Исилдура – Андуриль, Пламя Запада. Тогда, в мире, где главными его опасностями были дедлайны и пробки, а главными битвами – сражения в компьютерных играх, это казалось воплощением самой сокровенной, мальчишеской мечты. Он, вдохновленный покупкой, даже отходил полгода на занятия по историческому фехтованию, пока работа и бытовая рутина не поглотили все свободное время и силы. Меч стал дорогим, но бесполезным предметом интерьера, напоминанием о глупой, но светлой юношеской романтике, пылясь в углу.

Он попытался принять стойку – ноги сами собой подкосились, тело не слушалось, зажатое в тисках страха. Первый же взмах был жалким и неуклюжим, клинок едва не вырвался из ослабевших пальцев и со звоном ударился о ножку стола. Ментальная усталость и боль в нетренированных мышцах плеча была острой и унизительной. Но эта боль была реальной. Она была простой. В отличие от сложного, всепоглощающего ужаса происходящего, боль в мышцах была конкретной и понятной. Ей можно было управлять. Её можно было преодолеть…

…Сорок четвёртый. Сорок пятый. Сорок шестой…

Потом отключили электричество. Он как раз смотрел последний в своей жизни выпуск новостей. Вернее, то, что от них осталось. Диктор, бледный как полотно, читал с листа что-то про «стабилизацию» и «контрольные зоны». Потом изображение поплыло, экран телевизора сузился в яркую точку и погас. Одновременно с этим щелчком умолкли холодильник, компьютер, лампочки в люстре. Тишина, которая наступила вслед за этим, была иной. Она была абсолютной. Мертвой. В ней не было даже гудения трансформатора за окном. Город окончательно вымер.

Именно в этой тишине он начал считать. Сначала просто чтобы не сойти с ума. Чтобы доказать самому себе, что это не сон. Что эти цифры – реальны.

…Семьдесят третий. Семьдесят четвертый. Семьдесят пятый…

Семьдесят пятый труп на отрезке улицы, который он мог охватить взглядом с десятого этажа своей «двушки» в спальном районе Екатеринбурга. Он начал вести этот жуткий учет на третий день, когда понял, что новости по телевизору врут, а правительственные заявления не имеют ничего общего с реальностью за окном. Сначала это были просто «единицы». Потом он, бессознательно начал систематизировать: мужчина в темном пальто, лежащий поперек бордюра; женщина в медицинском халате, распластанная у дверей аптеки ; два тела в униформе таксистов, застывшие в вечном споре у открытых дверей своих автомобилей. Семьдесят пять. Цифра, за которой стояли разбитые жизни.

Пять дней назад это были люди, живые люди. Они спешили на работу, покупали кофе, ругались, целовали на прощание детей, строили планы на будущее.... Будущее, которое не наступило для них, и сегодня они были просто мусором, разбросанным по земле. Одни лежали неестественно скрюченными, с вывернутыми под немыслимыми углами конечностями. Другие – почти благопристойно, словно просто уснули на холодной земле. Это сломанные куклы, обретшие вторую смерть.

Он провел здесь, в своей однокомнатной крепости, шесть дней. Тишина, опустившаяся на город, была не благоговейной, не умиротворяющей. Она была густой, тяжелой, как сажа, впитывающей в себя все остальные звуки. Ее разрывали лишь далекие короткие, сухие автоматные очереди, и иногда – тот самый звук, от которого кровь стыла в жилах и которую Лев научился ненавидеть больше всего на свете. Нечеловеческий, протяжный, булькающий стон, доносившийся словно из самой утробы мертвой плоти. Это был не крик ярости, каким его показывали в фильмах. Это был звук бесконечной, бессмысленной агонии, последний выдох легких, в которых не осталось воздуха, лишь кровь и слизь.

«Вспышка неизвестного заболевания… призывы сохранять спокойствие… введен режим ЧП…» – эти фразы заезженной пластинкой звучали у него в голове, смешиваясь с гулом вертолетов, взрывами и криками, которые теперь жили только в его памяти.

Чрезвычайное положение. Лев фыркнул. Теперь он понимал истинное значение этих слов. Это не комендатский час, не бойцы Росгвардии и армии на блокпостах, и не тяжёлая техника на улицах города. Это – семьдесят пять трупов в поле зрения одного человека. Это – тихий, робкий стук во входную дверь, который на вторые сутки сменился влажным, настойчивым шарканьем и царапаньем по той самой двери, словно огромный жук пытался вскрыть банку с консервами. Это – несколько приглушенных выстрелов, прозвучавших пару дней назад где-то в коридоре или в соседней квартире. Это – полный и окончательный распад того мира.

Он отошел от окна. Квартира тонула в предзакатных сумерках. Без электричества время потеряло свою форму, растеклось вязкой, тягучей массой. Эти дни он спал урывками, в одежде, прислушиваясь к каждому шороху за дверью. Его мир сузился до тридцати квадратных метров, пахнущих затхлостью, страхом, одиночеством и едва уловимым, но постоянным запахом собственного немытого тела.

Он взял канистру с водой, набранной в первые часы хаоса, пока давление в трубах еще позволяло. Пластик был прохладным и шершавым под пальцами. Он налил пол кружки, сделал несколько маленьких, бережных глотков. Вода пахла слабым, но отчетливым запахом тления, который, казалось, пропитал уже все вокруг, но была живительной. Его взгляд, привыкший к полумраку, упал на рюкзак, лежащий на стуле у балкона. Старый, походный «Декатлон», который покупался для походов. Тогда, в прошлой жизни, он казался символом свободы и приключений. Теперь он был гробом для его надежд, вместилищем его жалких запасов для пути в никуда.

Лев открыл верхний клапан и потрогал содержимое, сверяясь с мысленным списком. Вчера он собрал, как ему казалось всё необходимое, всё что могло понадобиться :

Банка тушенки, банка сайры, консервированные кукуруза, горошек и фасоль, две ламистерные упаковки паштета, пара пакетиков роллтона, две пластиковые полуторалитровые бутылки, наполненные водой, три картофелины, пачка спагетти, пакет сухарей, которые он ссыпал в пакет, после нарезки чёрствой буханки хлеба кубиком.

Самодельная аптечка, собранная из домашних запасов: бинты, пузырек с йодом, пластырь, пачка ибупрофена, но-шпа, активированный уголь, парацетамол и анальгин, амоксициллин.

Фонарик с динамо-заводом, верёвка, зажигалка, батарейки, несколько парафиновых свечей, пять пар носков, трусы. Закинул что то из одежды Походные вилка и ложка, складной нож, компас. Тот самый, подарок отца. Он вспомнил руки отца, крупные, шершавые, вкладывающие ему этот предмет в ладони.

«Чтобы не сбился с пути,» – сказал тогда отец. Лев сжал компас. Теперь этот путь пролегал через ад.

Рядом с рюкзаком лежал спальник, и прислоненный к стене, стоял Он.

Теперь меч был самым ценным его активом. Лев взял его в левую руку. Ножны были прохладными, кожаная оправа шершавой от времени. Правой он извлек клинок. Легкий, едва слышный шелест стали о кожу прозвучал в тишине комнаты громче выстрела. Рукоять, обтянутая черной кожей, идеально легла в его ладонь, будто всегда была ее продолжением. Сейчас он ощущался не как дорогая игрушка, а как нечто серьезное, смертоносное, единственный заслон между ним и хаосом за дверью. Лезвие, даже в скудном свете угасающего дня, отливало холодным, синеватым блеском.

Сейчас, на шестой день, меч был для него не просто оружием. Он стал его успокоительным, которое он ввел для себя на второй день, когда паника грозилась перерасти в истерику. Он понял, что должен чем-то заниматься, что-то делать, иначе его разум просто развалится.

И он продолжил. С того второго дня он посвящал тренировкам по несколько часов, разбивая их на утреннюю и вечернюю сессии. Это был его личная война со своей собственной слабостью, его попытка выковать из себя хоть что-то, способное выжить.

Сначала он просто повторял движения, вспоминая уроки фехтования. Потом начал представлять себе противников. Сначала это были безликие тени. Потом – они. Те, что шатались за окном. Он рубил воображаемые головы, отрубал воображаемые руки, вкладывая в каждый удар всю свою ярость, страх и отчаяние. Пот тек с него ручьями, смешиваясь с пылью на полу. Он падал от изнеможения, потом поднимался и снова брал в руки меч. Он учился дышать, учился ставить ноги, учился чувствовать вес клинка и его баланс. Андуриль постепенно перестал быть чужим, тяжелым предметом. Он стал продолжением его руки, его воли, его единственной надежды.

Его мысли, как заезженная пластинка, снова, по накатанной, ушли к родителям. Старогорск. Небольшой, уютный городок, затерянный среди уральских лесов, в шестистах километрах к западу. Мать, которая всегда волновалась, если он не звонил два дня, и закидывала его сообщениями в мессенджерах. Отец, суровый немногословный человек, но любящий, и во всём поддерживающий Льва. Он соврал, что у него все хорошо, что эти новости – ерунда, раздутая паника, что не стоит волноваться. Он слышал, как голос матери дрогнул, и ему показалось, что она что-то понимает, чувствует сквозь километры и помехи.

«Береги себя, сынок», – сказала мать, и в ее голосе сквозь треск помех он уловил ту самую, знакомую с детства ноту тревоги.

Он подошел к окну снова, вжавшись в стену рядом с проемом, чтобы его не было видно с улицы

«Ага, – мысленно парировал он сейчас, глядя на семьдесят пятый труп. – Сберёг.»

Они выходили из подъездов, брели по середине улицы, натыкались на брошенные машины, отползали, вставали и шли дальше, не проявляя ни раздражения, ни усталости. Медленные, неуклюжие, но невероятно упорные. Зомби. Те, кто всегда казался выдумкой сценаристов, писателей и разработчиков игр. Теперь они были единственными хозяевами улиц. Их было много. Слишком много. И с каждым днем, как ему казалось, их походка становилась чуть менее неуверенной, движения – чуть более скоординированными. Или это ему лишь мерещилось?

Лев сглотнул комок в горле, который встал там колом. Сидеть здесь было безопасно. Относительно. Но безопасность была иллюзией, миражом. Запасы не бесконечны. Вода рано или поздно кончится. А они… они, похоже, никуда не денутся. Они были частью пейзажа теперь, как асфальт и дома. Как ржавчина, медленно, но верно пожирающая металл. Они стали чатью этого мира.

Он должен был уходить. Добраться до родителей – это была единственная мысль, которая грела его изнутри, единственный оставшийся у него маяк в кромешной тьме. Эта мысль была единственным, что удерживало его от полного безумия, от того, чтобы просто открыть балконную дверь и шагнуть вниз, положив конец этому кошмару.

Отойдя от окна, он достал из рюкзака скрученную в плотную трубку карту Свердловской области. Бумажная, старая, купленная еще в студенческие годы для немногих походов с одногруппниками. Тогда она была символом свободы и приключений. Теперь она была тактическим инструментом, его единственным проводником в мире, который больше не существовал. Он разложил ее на столе, и включил фонарик на телефоне, который, как сядет батарея, станет никчемным куском пластика. Его палец лёг на точку, обозначавшую его дом. Екатеринбург. Миллионный мегаполис-ловушка. Полтора миллиона потенциальных… мёртвых? Больше? Он даже не знал точных цифр, и они уже не имели значения. Значение имел только этот маленький квадратик, залитый желтым светом фонарика, и его собственный палец, лежащий на нем.

Его палец пополз на запад, к условному Старогорску, который он сам когда-то отметил фломастером. По трассе – верная смерть. Километры пробок, заторов, тысячи машин, брошенных в панике. И в каждой машине… может сидеть оно. Ждать, пока какая-нибудь вибрация или движение поблизости не выведут его из спячки.

Нет. Нужно идти по окраинам, через частный сектор, где есть колодцы и огороды, через лесопарковые зоны, поля. Дольше, опаснее с точки зрения ориентирования и встречи с дикими животными, но там меньше плотность. Меньше шансов быть окруженным бесконечной толпой. Он мысленно проложил маршрут, вспоминая велопоходы студенческих лет. Там, за городом, была старая узкоколейка, ведущая в сторону Перми. Она могла стать его ориентиром.

Он обвел предполагаемый маршрут карандашом. Дорога на Пермь, но не по самой трассе, а параллельно, через цепочку небольших поселков, деревень, вдоль железнодорожных путей. Нужно искать маленькие магазинчики, заброшенные дачи, возможно, охотничьи домики. Места, где можно найти воду и хоть какую-то еду. Места, где можно спрятаться.

План был абсурден. Он это понимал всем своим существом. Шестьсот километров. Пешком. По территории, кишащей мертвецами и, что возможно, еще страшнее – обезумевшими, отчаявшимися или просто озлобленными людьми, для которых он станет либо добычей, либо конкурентом.

У него за спиной будет рюкзак с едой на несколько дней и меч из фэнтези. Такой себе багаж для конца света. Но выбора не было. Сидеть и ждать было равносильно самоубийству. Медленному, унизительному.

Отчаяние снова накатило волной, холодной и липкой, сжимая его горло и затуманивая зрение. Он сгреб волосы в охапку, сжал веки, пытаясь выдавить из себя хоть каплю решимости, которой не было и в помине. Он был не героем. Он был испуганным человеком, запертым в бетонной коробке, словно склепе. И теперь этому человеку предстояло пройти через ад.

И в этот момент, сквозь стекло, заглушенное, но отчетливое, он услышал крик.

Не завывание на улице, не тот булькающий стон, а живой, женский, человеческий крик, полный самого настоящего, первобытного ужаса. Он донесся снизу, со двора, и пронзил тишину, словно стекло, разбивающееся о камень.

Лев сорвался с места и прильнул к стеклу, задержав дыхание, стараясь слиться со стеной. Сердце заколотилось, снова выпрыгивая из груди, адреналин ударил в голову, заставив кровь стучать в висках.

Во дворе, в слабом закатном свете, металась фигура в розовой, домашней кофте. Это была девушка, с третьего этажа, которую он иногда видел, выгуливающей маленького шпица. Она бежала к подъезду, оглядываясь через плечо с таким выражением лица, которое Лев видел только в самых страшных фильмах ужасов. Неужели она на столько отчаялась, что решила выйти на улицу за припасами? Или ее что-то выманило?

А за ней, из-за угла дома, вывалились трое. Медленных, но неумолимых, как движущиеся каменные глыбы. Двое мужчин, и… ребенок. Девочка лет семи, в залитом чем-то бурым и липким платьице. Ее левая нога была вывернута под неестественным углом, кость белела в разрыве кожи, но это не мешало ей волочить ее по асфальту, протягивая ручонки в сторону женщины. Лицо девочки было бледным, восковым, глаза – мутными и пустыми. Из ее полуоткрытого рта капала та же бурая жижа, что была на платье.

– Нет! Пошли нахер! Отстаньте! – закричала женщина, ее голос сорвался на визг, на грани истерики. Он был таким громким, таким живым и таким беспомощным в этом мертвом городе.

Она рванула ручку входной двери. Дверь не поддалась. Кто-то, видимо, из жильцов, закрыл на засов дверь изнутри, специально?…

– Откройте! Ради Бога, я же своя! Катя с третьего! – она начала колотить кулаками по железной створке, и звук был похож на глухой барабанный бой, отбивающий дробь ее собственной гибели. Удары были отчаянными, безумными. Она била, пока из ее костяшек не брызнула кровь, оставляя алые отпечатки на грязном металле.

Мертвецы приближались. Медленно, словно давая ей время осознать всю глубину отчаяния, всю безысходность ее положения, словно упиваясь ее бессилием и ужасом. Их стон стал громче, настойчивее.

Лев смотрел, и его пальцы впились в холодный пластик подоконника так, что побелели костяшки. Адреналин ударил в голову, заставив сердце выпрыгнуть из груди. Он должен был что-то сделать. Кричать? А зачем? Его крик только привлечет внимание других тварей, а может, и тех, кто сидит в соседних квартирах. Спуститься? Как? На лестничной клетке, он был почти уверен, тоже кто-то есть. Тот, кто царапался в его дверь. Спуск на десять этажей в кромешной тьме, где за каждым поворотом может ждать смерть. Он представлял себя бегущим по этому темному лабиринту, натыкающимся на что-то мягкое и шевелящееся, чувствуя на себе чье-то тяжелое, хрипящее дыхание.

Он был в ловушке так же, как и она. В более комфортной, уютной, прочной, но ловушке. И он не мог ей помочь. К тому же он не герой. Он был трусом, который дрожал в своей квартире, пока другие умирали. Эта мысль жгла его изнутри, но была правдой.

Женщина обернулась, увидела подходящих мертвецов в метре от себя и издала звук, которого Лев никогда раньше не слышал, – нечто среднее между стоном, всхлипом и предсмертным хрипом забиваемого животного. Она прижалась спиной к холодной железной двери, скрестив руки на груди в последнем, бесполезном жесте самообороны. Ее глаза, широко раскрытые, полные слез и ужаса, смотрели куда-то вверх, на его окно, будто в последней надежде взывая к небесам или к нему, невидимому свидетелю ее агонии.

Первым до нее дотянулся один из мужчин. Он не прыгнул, не набросился. Он просто упал на нее всем своим весом, вцепившись зубами в предплечье, которое она инстинктивно выставила вперед. Раздался глухой, мокрый хруст, смешанный с отчаянным криком Кати, который тут же сменился булькающим, захлебывающимся воплем. Второй мужчина, впился ей в шею, и из разрыва на горле хлынула алая струя, отчетливо видимая даже в этом сумеречном свете, брызнув на стену и дверь. А девочка… девочка упала на колени и начала… Жрать. Именно это слово, грубое, неприкрытое, пришло Льву в голову. Не есть, а именно пожирать, разрывая зубами плоть на ее ноге выше колена. Звук был ужасающим – чавкающий, хлюпающий, сопровождаемый хрустом сухожилий и кости.

Лев отвернулся. Его вырвало. Скудным, кислым содержимым пустого желудка прямо на плитку пола. Он стоял на четвереньках, крупная, неконтролируемая дрожь била его по всему телу, слюни, слезы и рвота смешались на его лице. Ему чудились эти чавкающие, хлюпающие звуки, тихие, удовлетворенные хрипы, и эта какофония смерти пульсировала в его мозгу, вбиваясь туда навсегда. Он чувствовал запах – сладковатый, приторный запах свежей крови и открытых внутренностей, который, казалось, просочился сквозь стекло и стены и заполнил всю его квартиру.

Это был не фильм, где можно было выключить телевизор. Это не была игра, где после смерти можно было загрузиться с последнего сохранения. Это было здесь и сейчас. В двадцати пяти метрах от него живого человека разрывали на части, пожирали заживо. И он ничего не мог сделать. И пока ещё не привык к такому. И, он молился, чтобы никогда не привыкнуть.

Спустя десять минут, взяв себя в руки и все еще дрожа, как в лихорадке, он подполз к окну и выглянул, преодолевая тошноту.

Во дворе уже никого не было. Только тёмное, огромное, расплывающееся пятно на асфальте и несколько клочьев розовой ткани, разметанных вокруг. Дверь подъезда была по-прежнему закрыта, на ее поверхности остались лишь кровавые подтеки и следы от пальцев.

Лев отполз вглубь комнаты, в самый темный угол, забился между стеной и диваном, и сел на корточки, обхватив колени руками. Он сидел так несколько часов, не двигаясь, пока ночь не достигла своей самой густой, непроглядной фазы, а за окном снова воцарилась тревожная тишина, изредка нарушаемая все тем же монотонным стуком в дверь мусоропровода.

Страх парализовал его, сковал по рукам и ногам. Любая мысль о выходе на улицу теперь казалась актом безумия, самоубийством. Он представлял, как его хватают десятки рук, как зубы впиваются в его плоть, и снова чувствовал приступ тошноты.

Но вместе со страхом, капля за каплей, как яд, в нем поднималось и другое чувство. Холодная, тяжелая, как свинец, решимость. Она росла из самого дна его отчаяния, из осознания полной и абсолютной беспомощности. Он видел, как мир сгорает. Видел, как военные, полиция, Росгвардия – все, кто должен был защищать, – оказались бессильны или сметены. Он видел, как соседи бросили свою же соседку на растерзание. Он видел свой страх и свою трусость. И он понял, что единственный, на кого он может положиться в этом аду, – это он сам.

Он не мог остаться здесь. Он не умрет в этой квартире, став очередной цифрой, одним из тех семидесяти пяти трупов, на которых кто-то другой будет смотреть с десятого этажа. Он не умрет, как та женщина, в панике и безысходности, брошенная теми, кто мог помочь, но предпочел отсиживаться за своими дверями.

Встав на ватные ноги и подойдя к столу, где лежала карта, он взял карандаш. Его рука дрожала, но линия, которую он провел от Екатеринбурга к Старогорску, была четкой и твердой, как приговор.

Он пойдет. Даст себе несколько дней, чтобы прийти в себя, чтобы подготовиться как следует, чтобы… свыкнуться с мыслью, что прежней жизни больше нет. А потом выйдет из этой квартиры и пойдет на запад.

К родителям. Или к смерти.

Но он не останется здесь. Эта мысль стала его новой мантрой.

Он посмотрел на меч, лежащий в ножнах на стуле.

– Ну что, Андуриль, – прошептал Лев, и в его срывающемся, хриплом голосе впервые зазвучали нотки чего-то, отдаленно напоминающего силу, пусть и выстраданную, пусть и отчаянную. – Покажем им, кто здесь истинный король Гондора. Или просто умрем с честью.

После этих слов, произнесенных в пустоту, силы окончательно покинули его, и навалилась вся усталость последних дней, отправляя его разум в пустоту беспробудного, тяжелого сна, полного кошмаров.

ГЛАВА 2: «АЛХИМИЯ СТРАХА»

Сознание возвращалось обрывками, выныривая из бездны беспамятства, как утопающий, которому удалось сделать один судорожный вдох. Сначала – физическое ощущение. Холод. Ледяной ламинат под щекой, пронизывающий до костей, заставляющий скулы ныть тупой, назойливой болью. Потом – запах. Едкий, кислый аромат рвоты, смешанный с затхлостью запертого пространства и едва уловимым, но неистребимым духом тления, пробивающимся с улицы. И лишь затем, подобно разряду молнии – память. Четкая, гиперреалистичная, пронзительная до крика: розовая кофта, искаженное ужасом лицо, булькающий, захлебывающийся вопль, девочка с вывернутой ногой, пожирающая плоть… Кадры проносились калейдоскопом ужаса, вставая перед внутренним взором с такой яркостью, что он физически почувствовал спазм в желудке.

Он резко сел, задохнувшись. Сердце колотилось не в груди, а где-то в основании горла, выбивая сумасшедшую, сбившуюся с ритма дробь. Он ждал, пока этот орган, готовый, казалось, разорвать грудную клетку, успокоится. Не успокаивался.

Светало. Не яркое, жизнеутверждающее утро, а серое, бесцветное, унылое. Свет пробивался сквозь грязное, запыленное стекло, заляпанное следами высохших брызг не то дождя, не то чего-то другого, окрашивая комнату в тона госпитальной простыни. Сколько он проспал? Время расползлось, потеряло границы, превратилось в вязкую, липкую массу, где минуты тянулись как часы, а часы пролетали в паническом забытьи. Он провел ладонью по лицу, кожа была жирной, холодной и чужой.

Поднялся, пошатываясь, как старик. Каждая мышца в теле ныла, протестуя против неудобной позы на полу и накопленного за неделю нервного перенапряжения, что скопилось в теле свинцовой тяжестью. Подошел к канистре. Пластик был шершавым, прохладным. Он открутил крышку и начал пить, давясь, с жадностью, утоляя безумную, иссушающую жажду. Вода была теплой, отдавала легким привкусом пластика и чего-то еще, едва уловимого – страха? Но казалась нектаром.

Потом, движимый глубинным инстинктом порядка, плеснул немного воды на старую тряпку, валявшуюся под раковиной, и начал механически, без единой мысли в голове, вытирать засохшую рвоту с пола. Если нельзя очистить душу, отмыть мозг от кровавых образов, въевшихся за последние дни, можно хотя бы вымыть пол. Создать жалкую, иллюзорную видимость порядка в мире, где его не осталось. Где хаос стал единственным законом.

Его ноги сами понесли его к окну. Взгляд, против воли, словно притянутый магнитом, метнулся к тому месту во дворе. Пятно было теперь еще темнее, почти черным на сером, и вокруг него копошились мухи, образуя черное, движущееся, мерзкое облако, гудевшее тихой, зловещей песней. Он сглотнул комок в горле и резко отвел глаза, чувствуя, как по спине пробегает знакомая холодная дрожь.

После этого он снова взял в руки карту. Бумага была мягкой на сгибах, истертой. Его первоначальный, робкий, почти детский маршрут, вычерченный дрожащей рукой несколько дней назад, теперь казался ему не просто наивным, а преступно глупым, порожденным незнанием истинного, чудовищного положения вещей. «Идти через лесопарки». Сердце сжалось от страха. А что, если они там тоже есть? В тишине и темноте леса, где каждый шелест листьев может быть шагом, а каждый ствол – укрытием для твари? Где они могут поджидать за каждым деревом, сливаясь с тенями, став частью самого пейзажа? Нет. Это был путь самоубийцы, романтика, не видевшего жующих кишки мертвецов. Нужен был другой план. Жесткий, прагматичный. Нужна была информация, хоть какая-то, из внешнего мира. Зацепка. Голос извне.

И тут его осенило. Старый радиоприемник отца! «Океан-214», тяжеленная, добротная вещь, пережившая еще советские времена. Лев с азартом, которого сам не ожидал, порылся в залежах старого хлама на антресоли, сгребя пыльные папки с университетскими конспектами и коробки с безделушками из прошлой жизни, и извлек его на свет божий. Приемник был тяжелым, солидным. Батарейки, к счастью, были, лежали на кухне в нижнем ящике с разной мелочью – болтами, гайками. Оставалось надеяться, что они еще рабочие, потому как лежали там лет семь, если не больше. Он вставил их, руки слегка дрожали.

Щелк. Статика. Первый же визг белого шума, когда радио включили, заставил Льва вздрогнуть, сердце екнуло. Он медленно, с замиранием сердца, крутил ручку настройки, играл с диапазонами, ловя в эфире хоть что-то, кроме шипения и треска, этого звукового сопровождения апокалипсиса. Минуты тянулись, рождая в груди ком разочарования. И вдруг – сквозь шум пробился голос. Низкий, усталый, официальный, лишенный всяких эмоций, как у диктора, читающего прогноз погоды в студии, из которой уже эвакуировались, но забыли выключить аппаратуру.

«…повторяем экстренное сообщение. В связи с катастрофическим развитием эпидемиологической ситуации, вызванной вирусом «Регресс», все граждане обязаны соблюдать режим полной изоляции. Не покидайте свои жилища. Силы армии и службы войск национальной гвардии Российской Федерации проводят операцию по зачистке и установлению контрольных зон. Избегайте контакта с инфицированными. Помните: единственный надежный способ нейтрализации – уничтожение головного мозга…»

«Инфицированными». Это слово было таким чистым, таким стерильным, клиническим. Оно не передавало ни ужаса, ни отвращения, ни того первобытного, животного страха, который вызывали эти твари. Оно лгало. Оно приукрашивало ад, выдавая его за санитарную зону.

«…для выживших, находящихся в зоне ответственности Центрального военного округа, объявляются координаты пунктов временного размещения и эвакуации…»

Лев схватил ручку и старый блокнот, в котором когда-то делал пометки по работе. Диктор начал зачитывать адреса монотонно, словно список продуктов в пустом супермаркете. Школа №174 в Кировском районе. Стадион «Уралмаш». Заводская проходная Уралвагонзавода в Нижнем Тагиле… Ни один из этих адресов не был близко. И все они находились в глубине города или других крупных населенных пунктов, в самых опасных, перенаселенных районах, куда, как на приманку, могли сойтись все выжившие и, соответственно, все охотники за легкой добычей. Это была ловушка. Он почти физически это чувствовал, кожей, нутром. Собрать всех в одном месте, как скот на убой, чтобы потом бросить на произвол судьбы, когда дело запахнет мертвечиной. Нет, он не пойдет. У него другая, единственная цель. Его личный, отчаянный крестовый поход.

Голос диктора внезапно прервался, перекрытый мощными, оглушительными помехами, а потом и вовсе смолк, растворившись в шипении, будто его проглотила сама пустота, поглотила последний луч цивилизации. Дальнейший поиск ничего не дал, лишь белый шум и отдаленные, неразборчивые обрывки чужих разговоров, возможно, военных. Он с щелчком выключил приемник. Тишина снова поглотила его, став еще громче, еще давящее, еще более осязаемой.

И в этой тишине одиночество стало давить физически. Оно было похоже на воду, которая медленно, но верно заполняет легкие, не давая вздохнуть, сжимая грудь тяжелым, холодным комом. Он начал разговаривать сам с собой. Сначала шепотом, потом вслух, просто чтобы услышать человеческий голос, даже если это был его собственный, сиплый и чужой, голос отшельника, начинающего сходить с ума.

Его взгляд упал на меч, лежащий на столе рядом с картой. Андуриль. Пламя Запада. Когда-то – дорогая игрушка, символ несбывшихся мечтаний, предмет интерьера. Теперь – единственный заслон между ним и хаосом. Единственный друг.

Сейчас, на седьмой день, его тело уже не так протестовало. Мышцы, хоть и ныли глухой, постоянной болью, но уже привыкли к нагрузке, стали плотнее, отзывчивее. Движения стали увереннее, удары – точнее, вывереннее. Он отрабатывал не только силу, но и тишину. Учился дышать ровно, ставить ноги так, чтобы не стучать пятками по полу, контролировать замах, чтобы клинок не свистел в воздухе, а рассекал его с глухим, шелестящим звуком, словно взмах крыла хищной птицы. Он представлял себе не просто воздух, а конкретные ситуации, которые ждали его за дверью: узкий коридор, где нельзя размахнуться; дверной проем, где нужно бить снизу вверх; необходимость нанести точный колющий удар в ограниченное пространство, в глазницу, в основание черепа. Он рубил воображаемые головы, отрубал воображаемые руки, вонзал клинок в невидимые глазницы. С каждым ударом он не просто тренировал мышцы – он приучал свою психику к мысли, что ему придется это делать. По-настоящему. Рубить живую, вернее, уже мертвую, но движущуюся плоть. Убивать. Превращать когда-то человека в мясо.

Осталось немного до начала пути. До точки невозврата.

«Оружие… Одно. Нужно что-то ещё, что-то компактнее, но смертоносное.»

Он прошел на кухню, начал открывать ящики с глухим лязгом. Вилки, ложки, ножи… Ничего. Потом его взгляд упал на кухонный тесак, тяжелый, с широким, некогда острым лезвием, которым он когда-то рубил мясо. Короткий, но им можно нанести серьезную рубящую рану, отрубить кисть, раскроить череп. Он взял его в руку, прикинул вес, сделал несколько пробных, коротких взмахов, рассекая воздух. Лезвие заурчало, обещая смерть.

«Сойдет как второе оружие. Если мечом не помашешь в тесноте.»

Потом его взгляд упал на большую отвертку с крестовым наконечником, длинную, с прорезиненной черной ручкой, удобно лежащей в ладони. Простой, примитивный инструмент. Но в умелых руках…

«Хороший удар в висок или в глазницу… Просто, дешево, сердито. Не занимает места. Берём.»

Выйдя с кухни, он задумался о броне. О защите. Ведь они кусаются. И вернулся обратно за скотчем, широким и блестящим, глянцевым рулоном. Вспомнил о стопках глянцевых журналов про компьютерные игры, которые годами собирали пыль на шкафу. Их давно уже было пора выкинуть, но ностальгия, слабость к прошлому, не позволяла. Теперь они приобретали новую, утилитарную, жизненно важную функцию.

– Когда буду уходить, сделаю себе наголенники и наручи, – пробормотал Лев себе под нос, уже мысленно прикидывая, как будет обматывать журналы вокруг голеней и предплечий, создавая жалкий, но хоть какой-то щит от зубов и когтей.

Из шкафа он достал старую тёплую кожаную куртку, слишком теплую для текущего сезона, но толстую, плотную, и, как ему казалось, устойчивую на прокус.

И снова, как проклятие, как наваждение, перед глазами всплыли лица родителей, единственных родных людей, которые у него были. Мама, с ее вечной, неизбывной тревогой в глазах, с морщинками у губ, которые появлялись, когда она улыбалась своей светлой, доброй улыбкой. Отец, с суровым взглядом прожженного жизнью человека, чьи мозолистые руки пахли металлом и лесом. Они в своем старом, но таком уютном домике в Старогорске, на самой окраине. Наверное, сидят у камина, который отец сложил сам, если, конечно, нашли дрова. Греются. Ждут. Молятся за него. Или… Нет. Он не допускал мысли «или». Это «или» было черной дырой, заглянув в которую, он бы потерял последние силы, рассыпался в прах, отказался бы от борьбы. Они живы. Они должны быть живы! Эта мысль, эта простая, наивная вера была единственным лучом в кромешной тьме, согревавшим его изнутри, дававшим силы сжимать рукоять меча.

Чтобы отвлечься от гнетущих мыслей, заглушить нарастающий, как прилив, голос сомнений и страха, Лев решил подойти к входной двери, приложил ухо к холодному, обшарпанному металлу, и затаил дыхание, превратившись в один большой, напряженный слух.

Тишина.

Та самая, настойчивая, монотонная, сводящая с ума царапина, будто кто-то тупым ножом скребет его дверь из коридора, которая не умолкала последние дни, – пропала. Словно кошмар отступил. Может, ушел? Может, потерял интерес? Может, нашел другую дверь?

И тут он уловил другой звук. Слабый, едва различимый, приглушенный бетонной стеной. Тихое, монотонное, безысходное похныкивание. Звук, который издаёт ребёнок, когда у него уже нет сил рыдать, когда отчаяние выпило все слезы, и осталась лишь эта жалобная, надрывная нота.

Он замер, вжавшись в дверь, стараясь не дышать, вслушиваясь в каждый отзвук, каждый прерывистый всхлип. Звук шёл из-за стены слева. Из квартиры 100. Там жила – пожилая женщина, Людмила Степановна, кажется. Тихая, незаметная. И он вспомнил – иногда к ней приходила маленькая девочка – внучка лет шести-семи, с яркими, цветастыми бантами в тонких волосах.

Похныкивание продолжалось. Оно было таким беззащитным, таким одиноким в этой гробовой, всепоглощающей тишине. Оно резануло по нервам острее, чем любой стон или скрежет. Оно было живым. По-настоящему живым.

Ребёнок. Одна? Или с мёртвой бабушкой, которая, возможно, уже ходит по квартире, натыкаясь на стены, издавая тот самый булькающий, хриплый звук? Или она жива, но ранена, больна, умирает, не в силах помочь внучке, и та сидит рядом с умирающей бабушкой, не понимая, что происходит?

Первым, самым острым, животным порывом было – постучать. Негромко, осторожно. Прошептать: «Я живой. Я помогу. Открой». Предложить помощь, найти в этом аду хоть каплю человеческого тепла, разорвать это удушающее одиночество. Но память о вчерашнем дне во дворе встала перед глазами живым, кровавым, пульсирующим занавесом. Женщина в розовой кофте. Ее отчаянные, раздирающие душу крики. «Откройте! Я же своя! С третьего!» Дверь подъезда, которую так никто и не открыл. Его собственная, унизительная, парализующая беспомощность. Он видел, чем закончилась попытка спастись. Видел, как выглядит «взаимопомощь» в новом мире.

А если… Если за дверью стоит не ребенок, а кто-то другой? Взрослый. Обезумевший. Опасный. Вдруг это ловушка? Хитрость? Приманка? А может, это какая-нибудь тварь, которая мутировала, научилась мимикрировать, подражает детскому плачу, заманивая добычу? Там, за стеной, может быть всё что угодно… Как, впрочем, может быть и живой, настоящий, испуганный ребёнок, который нуждается в его помощи здесь и сейчас.

Борьба длилась несколько вечных минут. Разум и страх, эти два старых партнера, вели яростную, беззвучную дуэль с остатками совести, с тем, что когда-то называлось человечностью. В конце концов, страх переборол. Он оказался сильнее. Сильнее жалости, сильнее долга, сильнее самой жизни. Сильнее человека в нем.

Медленно, как предатель, отступил от двери, чувствуя, как горячая волна стыда заливает его изнутри. Он был последним подонком, трусом, тварью. Он сел в самый дальний, самый темный угол комнаты, забившись между стеной и шкафом, в позе эмбриона, и закрыл уши ладонями, пытаясь заглушить не внешний, а внутренний плач – плач собственной совести, который звучал теперь громче, пронзительнее и отчаяннее любого детского крика. Это был стон его умирающей души.

Ночь пришла снова, и она была неизмеримо, качественно хуже предыдущей. Теперь, кроме животного, инстинктивного страха перед внешним миром, его терзал внутренний демон – стыд. Он сидел в полной, почти осязаемой темноте, глядя на тонкую, дрожащую полоску лунного света, пробивающуюся под входной дверь из подъезда, и представлял, как там, за двадцать сантиметров бетона и штукатурки, плачет маленький, беспомощный человек. Может, он голоден. Может, он ранен. Может, он просто до смерти напуган и хочет, чтобы его обняли, сказали, что всё будет хорошо, спели колыбельную. А он, Лев Коробов, тридцатилетний, физически здоровый мужик, сидит в своей уютной, относительно безопасной крепости с запасом еды и воды, с оружием, и дрожит от страха, как последний, жалкий, ни на что не годный эгоист. Трус. Тварь, не лучше тех, что бродят за окном.

«Я не могу, – шептал он сам себе, сжимая голову руками так, что в висках стучало, а в ушах звенело. – Я не могу рисковать. Я должен добраться до родителей. Они – моя семья. Они – мой долг. Они – единственное, что у меня осталось. Этот ребенок… это не моя вина. Это не я создал этот ад. Я всего лишь пытаюсь выжить.»

Но рационализации, холодные и логичные, не помогали. Они разбивались о простой, жалобный, детский плач, который теперь звучал только в его голове, но от этого был еще невыносимее. Чувство вины, тяжелое, токсичное, как мазут, ложилось на душу густым, удушающим слоем, отравляя каждую мысль, каждое воспоминание, каждую крупицу надежды.

Он попытался заснуть, снова устроившись на полу у стены, подальше от окон, но сон не шел. Он был мишенью и снаружи, и изнутри. Каждый шорох в вентиляции, каждый скрип дома, каждый непонятный звук с улицы заставлял его вскакивать в холодном, липком поту, сжимая в руке рукоять тесака. Ему начали чудиться звуки, которых не было. Чёткие, размеренные шаги на лестничной площадке. Тяжелое, хриплое, влажное дыхание прямо за дверью, будто кто-то гигантский принюхивался к щели. Один раз ему показалось, что ручка входной двери медленно, почти бесшумно, ушла вниз на несколько миллиметров. Он просидел, уставившись на нее, не мигая, до самого утра, пока серый, безнадежный свет за окном не начал понемногу разгонять ночные кошмары, замещая их кошмаром дневным, реальным.

К утру его психика, изможденная страхом, недосыпом и разъедающим чувством вины, начала давать уже ощутимые, пугающие сбои. Он видел тени, которые двигались в углах комнаты, принимая на мгновение человеческие очертания. Слышал, как его имя кто-то зовет шепотом, знакомым женским голосом – то ли матери, то ли той женщины… Это были галлюцинации, и он, сохраняя остатки критического мышления, это понимал, но от этого не становилось менее страшно. Безумие подбиралось к нему вплотную, дышало в затылок, шептало на ухо сладкие обещания забвения, небытия.

Он понял, что сходит с ума. По-настоящему. Одиночество, страх и чувство вины делали свое дело, перемалывая его рассудок, как жернова. Ему нужен был не просто план выживания. Ему нужно было то, что будет держать его в реальности, не даст распасться на атомы, не даст ему превратиться в того, кто начнет разговаривать с мухами на стене. Действие. Конкретное, физическое, тяжелое действие, которое вернет ему ощущение контроля не только над ситуацией, но и над самим собой. Над своим телом и над своим духом.

Он встал, с трудом разогнув затекшие, одеревеневшие конечности, и подошел к мечу. Вынул его из ножен с привычным уже, шелестящим, почти живым звуком. Сталь была холодной и безжизненной, но в его руке она обретала смысл, вес и цель. Он принял стойку. Ноги согнуты в коленях, вес распределен, корпус слегка развернут, меч на уровне головы, острие направлено в воображаемого противника. В того, кто придет за ним. В его страх. В его вину.

И начал отрабатывать удары. Медленно, плавно, вспоминая каждое движение, каждое указание тренера по историческому фехтованию, которое когда-то казалось таким далеким и несерьезным, игрой. Это была уже не просто тренировка. Это была медитация. Борьба с хаосом внутри через порядок движений, через железную дисциплину клинка. С каждым взмахом он прогонял прочь навязчивый, жалобный образ плачущего ребенка. Он рубил и колол не воздух, а свои собственные страх, вину и отчаяние. Он переплавлял их в мышцы, в пот, в выверенную траекторию удара.

Первый же широкий взмах отозвался знакомой, почти успокаивающей болью в мышцах плеча и спины. Второй – уже не вызвал судороги, лишь приятное, живое напряжение, напоминавшее, что он еще жив, что его тело – инструмент, а не бремя. Он был слаб, истощен, но уже не дрябл. Шесть дней постоянных, изматывающих, до седьмого пота тренировок сделали свое дело. Тело начало вспоминать. Вспоминать силу. Вспоминать волю. Вспоминать, что оно может быть оружием.

«Нет, – прошипел он сквозь стиснутые зубы, чувствуя, как гнев – на себя, на ситуацию, на весь этот несправедливый, сломанный мир – трансформируется в холодную, чистую, ограненную концентрацию. – Нельзя. Нельзя быть слабым. Слабые умирают. Слабые не доходят до Старогорска. Слабые не спасают никого. Ни родителей, ни детей, ни себя.»

Он продолжал. Методично, яростно, через одышку, через протестующие, но уже послушные мышцы. Рубящий удар сверху . Раскалывающий удар по диагонали. Колющий удар вперед. Он представлял перед собой не просто безликих «их». Он представлял конкретные, смертельно опасные ситуации. Узкий, темный коридор подъезда. Низкий потолок чердака. Необходимость бить точно, быстро, безжалостно, без права на ошибку, без времени на раздумья. Пот ручьями стекал по вискам, заливал глаза, смешивался с пылью на полу, превращая ее в грязь.

Он рубил и колол, пока мышцы не начали гореть знакомым, очищающим огнем, а дыхание не стало ровным и глубоким, как у бегуна на длинной, изматывающей, бесконечной дистанции. Потом опустил клинок, обливаясь липким, холодным, соленым потом. Руки дрожали от напряжения, но дрожали уже по-другому – не от страха, а от усталости, от мышечного истощения, от отдачи. В груди что-то зашевелилось. Не сила. Еще нет. Но ее предвестник – жесткая, холодная, как сталь клинка, уверенность, выкованная в горниле страха, отчаяния и ежедневного, дисциплинированного труда.

Он посмотрел на свое отражение в темном, пыльном экране выключенного телевизора. На него смотрело изможденное, осунувшееся, обросшее щетиной лицо незнакомца с лихорадочным, горящим блеском в глубоко запавших глазах. В руке у незнакомца – длинный, смертоносный клинок, отливающий в полумраке тусклым синеватым светом. Он был похож на безумного варвара, на ролевика, заигравшегося в свои фэнтези, на персонажа из тех самых компьютерных игр, в которые он когда-то любил играть, сидя на удобном кресле, попивая горячий чай. Но в этом новом, диком, первобытном безумии была своя, железная, неоспоримая логика. Логика выживания. Любой ценой.

«Регресс» – в мыслях сплыло название вируса, услышанное по радио. Слово ударило с тихой, отложенной силой, как глухой подземный толчок, предвещающий обвал. «Регресс». Не чума, не ярость, не кара. Регресс. Откат. Обратный ход. Название было гениальным в своей чудовищной точности. Это был не медицинский термин. Это был приговор. Диагноз всей человеческой расе. Мы не пали жертвой внешней угрозы. Мы стали жертвой самих себя, своего жестокого, примитивного нутра, которое мы так тщательно прятали.

«Мы так долго шли вперёд, строили, изобретали, летали к звёздам… чтобы пасть в одно мгновенье? – мысль пронеслась с горькой иронией. -«Вся наша цивилизация – все эти законы, мораль, искусство, технологии – оказалась тонким слоем лака. И «Регресс» – это растворитель. Он просто смыл этот лак, обнажив гнилую древесину под ним.»

Он подошел к календарю на стене, где в первые дни аккуратно, с педантичной точностью, отмечал крестиками прошедшие сутки, пытаясь сохранить связь с ушедшим временем, с распорядком, с цивилизацией. Их было семь. Семь крестиков. Семь дней ада. До его запланированного, отчаянного ухода оставался всего один день.

Один день до того, чтобы оставить эту клетку, эту иллюзию безопасности, и шагнуть в ад, имя которому – Екатеринбург.

Он повернулся и снова взглянул на стену, за которой вчера плакал ребенок. Чувство вины никуда не делось, оно сидело в нем холодным, тяжелым, неотрывным камнем на дне души. Но теперь его приглушала, обволакивала, как броня, холодная, практичная, безжалостная мысль, отточенная за дни тренировок, как лезвие его меча:

Читать далее