Читать онлайн Шоу бизнес. Книга вторая бесплатно

Шоу бизнес. Книга вторая

Пролог

или Краткий курс политэкономии для тех, кто опоздал на последний поезд в светлое будущее

Лёд тронулся.

В марте 1988 года советские граждане узнали об этом из программы «Время». Диктор Игорь Кириллов, не моргнув своими знаменитыми бровями, сообщил, что партия разрешила кооперативы. Страна замерла у телевизоров. Кто-то уронил вилку в тарелку с пельменями. Кто-то поперхнулся чаем. Кто-то решил, что ослышался.

Не ослышались.

Семьдесят лет государство объясняло, что частная собственность – зло, спекуляция – преступление, а богатство – аморально. И – здрасьте, пожалуйста. Зарабатывайте. Легально. С печатью.

Это было похоже на объявление в церкви, что Бога временно отменили, но свечки покупать можно.

В Советском Союзе существовало три способа разбогатеть: украсть, унаследовать или придумать что-то такое, чего ещё не успели запретить.

Красть было опасно – статья. Наследовать было нечего – три поколения строили коммунизм, какие наследства? Оставался третий путь: найти щель в системе, пока её не замуровали.

Герои нашего повествования выбрали четвёртый способ – они решили торговать музыкой в стране, где музыка принадлежала государству.

Это было примерно так же разумно, как открыть частную тюрьму или приватизировать Кремль.

Но восьмидесятые годы располагали к авантюрам.

Советский Союз образца восемьдесят восьмого года напоминал коммунальную квартиру перед расселением. Все знали, что скоро переезд, но никто не знал куда. Одни паковали чемоданы. Другие прибивали к стенам новые полки. Третьи воровали лампочки в коридоре – на всякий случай.

Лампочки, кстати, были дефицитом. Как и всё остальное. Советский дефицит честнее капиталистического изобилия: сразу видно, что ничего нет.

Человеку, выросшему при изобилии, трудно понять масштаб советского дефицита. Это было не просто «чего-то не хватает». Это была философия бытия. Метафизика очереди. Религия доставания.

Достать можно было всё. Купить – ничего. В этом весь СССР: между желанием и обладанием лежало не расстояние, а блат.

Колбасу доставали через знакомую в гастрономе. Книги – через букиниста, который торговал из-под полы. Билеты на поезд – через брата, который работал проводником. Справку от врача – через тётю Зину из регистратуры. Шины на «Жигули» – через Ашота из автосервиса, но только в обмен на финский унитаз.

Финские унитазы доставали отдельно. Через Финляндию.

В этих условиях аферист был не профессией – призванием.

Аферистами становились поневоле. Инженер, меняющий электродвигатель на копчёную колбасу, был аферистом. Врач, выписывающий больничный за коробку конфет – тоже. Учитель, занимающийся репетиторством на дому – и он туда же. Вся страна была одной большой аферой, а граждане – соучастниками.

Но были и профессионалы.

Те, кто понял главное: в стране победившего социализма единственный дефицитный товар – это сам дефицит. Кто контролирует нехватку – тот владеет всем. Кто умеет создавать иллюзию доступности недоступного – тот царь и бог.

Таких было немного. Они не афишировали себя. Они действовали тихо, как сапёры на минном поле. Один неверный шаг – и статья за спекуляцию. Два неверных – за хищение социалистической собственности. Три – и ты уже враг народа, хотя такой статьи официально не существовало.

Но они шагали. И не взрывались.

Некоторые даже разбогатели. На Западе сначала зарабатывают, потом садятся. В СССР – наоборот: сначала садились, потом, если выживали, начинали зарабатывать. Тюрьма была бизнес-школой для избранных.

Музыка в этой схеме занимала особое место.

Музыку нельзя было взвесить, пощупать, спрятать в гараже. Музыка была воздухом – и этим можно было торговать. Это осознали немногие. Те, кто слышал, кто слышал не мелодию, а звон монет.

Государственная фирма «Мелодия» штамповала пластинки с песнями о партии и комсомоле. Народ хотел другого – «Машину времени» и «Кино», «Аквариум» и «ДДТ», Майкла Джексона и «Модерн Токинг». Жаждал – и не получал.

Образовалась дыра. Экономическая пропасть размером со всю шестую часть суши.

В эту дыру можно было вбрасывать деньги и вытаскивать состояния.

Нужны были только смелость, связи и полное отсутствие уважения к Уголовному кодексу.

Пиратские кассеты появились как плесень в сыром подвале – сами собой, неизбежно, повсеместно.

Их штамповали в гаражах и на квартирах, в подсобках магазинов и в красных уголках заводов. Ночами. Тайно. Под стрёкот магнитофонных головок.

Качество было чудовищным. Третья копия с пятой копии звучала так, будто певец исполняет арию, засунув голову в ведро. Но народ покупал. Люди были нетребовательны. После десятилетий «Песни года» с Кобзоном и Зыкиной даже хрип из ведра казался симфонией свободы.

Пираты стали героями. Подпольными, невидимыми, но настоящими. Робин Гудами магнитной ленты. Они воровали у государства и отдавали народу – за умеренную плату. В России даже благородство имеет прейскурант.

Все считали. Но тихо.

В восемьдесят восьмом году случился прорыв.

Рок-музыка вышла из подполья. Не потому, что власть подобрела – она просто растерялась. Пока в Кремле решали, что разрешать, а что запрещать, музыканты захватили стадионы. Явочным порядком. По праву наглости.

«Перемен требуют наши сердца!» – пел Цой. И страна подпевала.

Концерты собирали десятки тысяч. Билеты перепродавали с рук втридорога. Милиция хватала спекулянтов – и отпускала, потому что спекулянтами были все, включая милицию.

Деньги хлынули – словно прорвало плотину советского аскетизма: кто успел – черпал вёдрами, кто не успел – захлебнулся.

Кто-то должен был эту реку оседлать.

Авантюрист отличается от жулика масштабом. Жулик ворует кошельки. Этот – целые отрасли.

Авантюрист отличается от бизнесмена наличием иллюзий. Бизнесмен знает, что проиграет. Мечтатель верит, что выиграет.

В СССР авантюристов было много. Выжили единицы.

Это история тех, кто выжил.

Или почти выжил.

В России это часто одно и то же.

Итак, март восемьдесят восьмого: Горбачёв ещё популярен – это ненадолго; Ельцин ещё в опале – это тоже; доллар ещё стоит шестьдесят копеек – но уже качается; Берлинская стена ещё стоит – скоро рухнет; Советский Союз ещё существует – хотя уже сомневается в этом сам.

А пока Кремль решал судьбы мира, в подвале на окраине Ростова-на-Дону уже мигали огоньки кассетных дек, уже пахло канифолью и портвейном, уже кто-то считал будущую прибыль на клочке газеты «Правда».

«Правда» – хорошая бумага для записей. Мягкая, впитывающая. Вот только читать её необязательно.

В СССР «Правду» никто не читал.

Но все выписывали.

Так было принято.

Много чего было принято.

Скоро перестанет.

Подпольный цех

или Как из гнилой картошки вырастают миллионы

Ростов-на-Дону, март 1988 года. Три часа ночи.

Подвал бывшего овощехранилища на окраине города дышал сыростью и гнилью, словно живое существо, доживающее последние дни – или рождающееся заново, потому что в России трудно понять, где кончается агония старого и начинаются муки родов нового. Низкие своды, покрытые известковой побелкой времён Хрущёва, местами осыпались, обнажая красную кладку стен – блоки ещё царские, с клеймом «Асмоловъ и Ко, 1913»: империи рушатся, режимы сменяются, а камень стоит вечно, как сама Россия, которая пережила и царей, и комиссаров, и переживёт ещё бог знает кого.

В углах собиралась паутина времени – толстая, пыльная, похожая на серую вату, которой затыкали щели в окнах коммуналок, чтобы не дуло из светлого будущего. Пауков давно не было – сдохли от химии, которой травили крыс, крысы тоже передохли, но запах остался – сладковатый, тошнотворный, въедливый, дух разложения и перемен. Здесь, в этом подземном царстве, где когда-то хранили картошку и морковь для всего Пролетарского района, теперь рождалась новая эпоха – время пиратского звука, подпольного капитализма, музыкальной революции, которая изменит страну не меньше, чем перестройка и гласность вместе взятые.

Воздух был густой, почти осязаемый – можно было зачерпнуть ладонью, как кисель на поминках, и намазать на краюху, если бы она не размокла от влажности. Пахло адской смесью: горелая пластмасса китайских кассет – три копейки убытка с каждой бракованной; канифоль от паяльника – Витёк опять реанимирует мертвецов; машинное масло от дек – японское хорошее, китайское скоро сломается; дешёвые сигареты «Прима» – рубль пачка, рак лёгких бесплатно; портвейн «777» – три топора, народный антидепрессант. И мужской пот страха и азарта – тот особенный пот, который выделяется, когда делаешь деньги на грани закона, а грань эта тонкая, как лезвие бритвы, и порезаться можно в любой момент.

Для Сергея этот запах был запахом денег. Он давно научился конвертировать вонь в рубли. Алхимики искали философский камень веками – Сергей нашёл его в подвале овощехранилища. Оказалось, золото пахнет плесенью и «Примой». Каждая нота вони имела свою цену: горелый пластик – брак, минус пятак с кассеты, но брака не больше пяти процентов, терпимо; канифоль – ремонт, плюс неделя жизни старой деке, а новая стоит триста рублей, так что Витёк окупается; испарина – работа, прибыль, будущее, тот самый аромат победы, когда она ещё молодая и голодная.

Для Павла этот запах был запахом свободы – странной, подпольной, пропитанной никотином и страхом, но настоящей. Здесь, в этом подвале, среди крыс и плесени, рождалось звучание, которое не крутили по радио, не продавали в магазинах «Мелодия», которое партия не одобряла – а значит, музыка живая. Цой, «Наутилус», «Аквариум» – голоса, которые говорили правду в стране тотальной лжи, и за эту честность, за этот глоток воздуха можно было терпеть и вонь, и страх, и бессонные ночи.

Для Витька это был просто запах работы – третьи сутки без сна, какая, к чёрту, разница, чем пахнет, лишь бы руки не тряслись, только бы паяльник не дрогнул, главное – контакт лёг ровно. Железо не предаёт, не врёт, работает по законам физики, а физика одинакова что при царе, что при Сталине, что при Горбачёве – единственная честная вещь в этой стране.

Вдоль стен выстроились в ряд кассетные деки – целая армия музыкальных рабов, работающих на хозяина двадцать четыре часа в сутки без отпусков и профсоюзов. Китайские – дешёвые, ненадёжные, как обещания Горбачёва: сегодня работают, завтра – кто знает. Корейские – чуть получше, но тоже не фонтан. И несколько японских – трофеи с таможни, доставшиеся через третьи руки за деньги, о которых не принято говорить вслух. «Sony», «Panasonic», «Sharp» – имена, звучавшие как заклинания из другого мира, из того мира, где музыку записывают в студиях, а не в подвалах, и продают в магазинах, а не из-под полы.

Сотни магнитофонов мигали красными и зелёными огоньками – новогодняя гирлянда в аду, праздник, который всегда с тобой, если ты готов работать по ночам и рисковать свободой. Щёлк – кассеты переворачивались автоматически, как переворачивались страницы истории, только быстрее. Жжж-жжж-жжж – моторчики наматывали плёнку, километры магнитной ленты, на которой записывалась новая история страны, неофициальная история, которую никогда не напечатают в учебниках.

Витёк склонился над паяльником – Виктор Семёнович Прохоров, если официально, но здесь все были на «ты» и по кличкам, потому что официальности остались там, наверху, в мире, где платят зарплату вовремя и верят в пятилетки. Двадцать восемь лет от роду, но выглядел на сорок, а чувствовал себя на шестьдесят – жизнь в подполье старит быстрее зоны: на зоне хотя бы кормят по расписанию. Худой как узник – рёбра можно пересчитать через футболку, если бы кому-то пришло в голову считать. Руки тряслись от постоянной работы с мелкими деталями и передозировки кофеина – растворимый «Nescafe», контрабанда из Финляндии, три рубля банка, нервная система бесценна.

Японская плата из магнитофона «Technics» лежала перед ним как произведение искусства – чистые линии, точные соединения, та красота, которую понимают только инженеры и которую никогда не поймут те, кто думает, что красота – это закаты и женщины. Капля олова дрожала на жале паяльника, готовая упасть и соединить то, что было разорвано.

– Стой, проклятая, стой… – бормотал Витёк, придерживая плату пинцетом из ветеринарной аптеки. Других в продаже не было, а эти – точные, для операций на кошках. кошки и магнитофоны имеют много общего: и те, и другие капризные и не терпят грубого обращения. – Ну давай же, родная. Ты же японка. У тебя должна быть честь. Самурайская. Не подведи.

Он разговаривал с техникой как с живой – единственные существа, которые его не предавали. Жена ушла к прапорщику с продуктового склада. Колбаса победила любовь. В СССР это называлось «бытовая несовместимость», а – экономика брака. Калории дороже чувств. Друзья рассосались кто куда – в бизнес, в эмиграцию, в запой. Завод закрылся – перестройка, мать её. А техника осталась. Железо честное: работает, пока не сломается, а сломается – можно починить. С людьми наоборот: работают, пока не починишь, а починишь – ломаются окончательно.

В прошлой жизни Витёк был инженером на «Россельмаше» – делал комбайны для уборки того, чего в стране становилось всё меньше: хлеба, надежды, смысла. Зарплата сто восемьдесят, премия раз в квартал – если план выполнен. А план не выполнялся никогда. План – это фантазия Госплана, Госплан – фантазия партии, а партия – фантазия, которая правит страной. Стабильность. Предсказуемость. Медленное умирание под лозунгами о светлом будущем.

А потом перестройка – и всё рухнуло. Завод встал. Зарплату задержали сначала на месяц, потом на три, потом перестали платить вообще, зато выдавали талоны в заводскую столовую, где кормили комбикормом для скота, только называли это «диетическим питанием». И Витёк ушёл – в подполье, в тень, в мир, где платят наличными и не спрашивают трудовую книжку. Стал доктором для больных магнитофонов. Некромантом, воскрешающим мёртвую технику. Единственное, что он умел – чинить. И он чинил. Пока руки держали паяльник.

Какая разница, что чинить – комбайны или кассетники, – думал он, выравнивая каплю олова. – Металл есть металл. Физика одинаковая. А люди пусть сами разбираются со своими правилами. Мне хватает закона Ома.

Рядом, за соседним столом, сидел Павел – Пашка-Меломан, как его звали в этих стенах. Двадцать шесть лет, бывший студент архитектурного. Вылетел после третьего курса за «антисоветскую агитацию» – притащил в общагу кассету с «Аквариумом» и включил на полную громкость. В СССР громкость была политической категорией: – можно, – статья. Официально – никто, тунеядец, потенциальный клиент статьи 209 УК РСФСР. Неофициально – фанат русского рока, способный по первым трём аккордам узнать любую песню «Кино», «Наутилуса» или «Аквариума», энциклопедия подпольной музыки, человек, для которого рок-н-ролл был не развлечением, а религией.

На голове – наушники размером с консервные банки, «Электроника ТДС-7», гордость советской промышленности. Внутри, правда, стояли динамики от списанных вертолётных шлемов – советская промышленность гордилась одним, а делала совсем другое. Павел раскачивался в такт музыке, голова моталась как у припадочного, пальцы барабанили по столу – он был здесь и одновременно не здесь, он был там, где музыка, где свобода, где всё имеет смысл.

В наушниках играл Цой – «Группа крови на рукаве, мой порядковый номер на рукаве, пожелай мне удачи в бою, пожелай мне не остаться в этой траве…»

Цой понимает, – думал Павел, раскачиваясь в такт. – Цой знает, каково это – быть молодым в стране, где молодость не нужна. Где от тебя хотят только одного: заткнись и голосуй. Заткнись и работай. Заткнись и сдохни. А он не затыкается. Он поёт. И миллионы слышат. И миллионы понимают. Это и есть революция – когда миллионы понимают то, что нельзя говорить вслух.

Вокруг него высились горы неупакованных кассет – минимум три часа работы, если не отвлекаться, а он отвлекался, потому что музыка важнее всего – сна, денег, здравого смысла. Каждую кассету надо вложить в корпус, обернуть в целлофан, заклеить, наклеить этикетку – конвейер подпольного производства, фабрика мечты в подвале овощехранилища. Утром машина уедет в Омск, а омские братья шуток не понимали – опоздаешь на день, получишь на память сломанный нос. Задержишься на два – сломают что-нибудь посерьёзнее.

Но это потом. Сейчас – Цой. Сейчас – музыка. Единственное настоящее в мире, где всё остальное – подделка. Деньги липовые – деревянные рубли, которые нельзя обменять. Обещания пустые – перестройка, ускорение, гласность, слова без содержания. Улыбки наигранные – здесь скалятся только когда хотят обмануть. А Цой – настоящий. Цой не врёт. Цой поёт правду.

Сергей материализовался за спиной Павла бесшумно, как тень – в его движениях читалась кошачья грация хищника и опасная сосредоточенность человека, который балансирует на грани закона и знает, что упасть можно в любую сторону. Двадцать шесть лет, ровесник студента, но между ними лежала пропасть – между тем, кто мечтает, и тем, кто делает деньги на чужих мечтах. Кожаная куртка – китайский ширпотреб с местного базара, но носил он её так, будто это Armani. Джинсы «Montana» с заклёпками – сто пятьдесят рублей, месячная зарплата инженера, но Сергей давно уже не мерил зарплатами, он считал оборотами. Золотая цепь на шее – не понты, а неприкосновенный запас, потому что золото – единственная валюта, которая не обесценивается, когда страна разваливается.

Он постоял несколько секунд, наблюдая, как Павел качается в музыкальном трансе, и думал о том, что триста кассет сами себя не упакуют, а машина придёт через пять часов, и омские не будут слушать объяснения про Цоя и духовность.

Триста кассет. Пять часов. Один мечтатель в астрале. Инженер-затворник. И я. Как всегда – я.

Сергей понимал Павла – сам когда-то так же растворялся в музыке, когда впервые услышал Deep Purple, когда мир раскололся на «до» и «после», когда осознал, что есть жизнь за пределами серых улиц и казённых лозунгов. Но сочувствие – одно, а бизнес – другое. Эмпатия не платит по счетам. Не откупается от ментов. Не кормит семью. Это роскошь, которую могут позволить себе только те, у кого уже есть деньги. А у Сергея денег пока не было – были только долги, обязательства и репутация человека, который всегда доставляет вовремя.

– Паш! – позвал негромко, давая шанс вернуться в реальность добровольно.

Тишина. Павел в своём мире – там, где Цой, там, где свобода, там, где всё имеет смысл.

– ПАВЕЛ!

Ноль реакции. Голова мотается, пальцы барабанят, душа летает где-то между Ленинградом и вечностью.

Сергей проследил взглядом провод от наушников до магнитофона – «Весна-212», советская классика, бессмертная, как тараканы. Одним точным движением выдернул штекер из гнезда.

Музыка оборвалась. Тишина ударила по ушам – та особенная тишина, которая наступает, когда выключают музыку, и мир становится пустым и бессмысленным.

– Чёрт! Чёрт! Чёрт! – Павел подпрыгнул на стуле, схватился за сердце, глаза круглые, как у совы, которую разбудили среди дня. – Сергей Михалыч! Я думал, инфаркт словлю! Нельзя же так!

Варварство, – думал Павел, пытаясь унять сердцебиение. – Это как вырвать человека из молитвы. Как разбудить от лучшего сна в жизни. Как убить что-то важное – не до конца, но покалечить.

Необходимость, – думал Сергей, глядя на обиженное лицо. – Единственный способ вернуть мечтателя в реальность. В ту реальность, где омские не прощают опозданий, а Цой – это просто звук на плёнке, который нужно продать.

– Сердце? – Сергей усмехнулся, но без злости, почти с симпатией. – У тебя там вместо сердца магнитофон «Весна-202». Дешёвый и ненадёжный. Но чинится.

Взял кассету, которую слушал Павел. На белой этикетке криво написано фломастером: «КИНО – Группа крови». Почерк Павла – размашистый, нервный, с наклоном влево, почерк человека, который торопится жить.

– Что слушаем? А, вижу. «Кино». «Группа крови». Который уже три месяца как записан, а ты слушаешь так, будто это откровение Господне.

– Это и есть откровение, Сергей Михалыч! – Павел всё ещё потирал грудь, но глаза уже загорелись тем особенным светом, который появляется у фанатиков, когда речь заходит о предмете их веры. – Цой – он как… как Христос, только с гитарой! Вы послушайте, какие слова! «Я не хочу победы любой ценой, я никому не хочу ставить ногу на грудь…» Это же про нас! Про всех нас! Про то, как жить, когда жизнь – говно, а ты всё равно не хочешь становиться говном!

Христос с гитарой, – думал Сергей, вертя кассету в руках. – Смешно. И грустно. И опасно – когда молодёжь начинает верить в рок-звёзд как в богов, это значит, что старые боги сдохли окончательно. они окочурились давно. Ещё при Брежневе. А может, ещё раньше.

– Христос, говоришь? – Сергей присел на край стола, разглядывая Павла как врач разглядывает интересного пациента. – Интересное сравнение. А Христос бы упаковал за ночь триста кассет? Или занимался бы проповедями, пока апостолы работают?

Павел почесал затылок – мысль была неожиданная, требовала обдумывания, но времени на обдумывание не было, и он выпалил первое, что пришло в голову:

– Ну… Христос бы их размножил. Как хлеба и рыбу. Чудом. Раз – и готово. Пять кассет превратил бы в пять тысяч.

Умный, – подумал Сергей. – Это плохо. Такие задают вопросы. Хотят понимать. А в этом бизнесе лучше не вникать – лучше делать. Но с другой стороны, дураки косячат, а косяки стоят денег. Так что пусть будет башковитым. Пока не мешает работе.

– Остроумно, – Сергей отложил кассету. – Библейская экономика. Вот только омичи не апостолы. Им чудеса до лампочки. Им Юру Лозу подавай. К утру. Триста штук. Понимаешь – триста. Три сотни. Три раза по сто.

Наклонился ближе, понизил голос до того заговорщического шёпота, который действует лучше любого крика:

– Иначе нам с тобой придётся размножать не кассеты, а синяки и переломы. Помнишь Косого? Который на прошлой неделе приезжал? Два метра роста, руки как кувалды, мозги как у табуретки, но злопамятный как слон. Он шуток не понимает. Он понимает только сроки. Усёк?

Павел сглотнул – кадык дёрнулся как поплавок, когда рыба клюёт. Косой стоял перед глазами как живой: глаза мёртвой рыбы, улыбка, от которой хочется бежать, руки, которые ломали людей так же легко, как спички. Для Косого Павел был не человеком – мясом. Расходным материалом. И это было страшнее ментов, хуже КГБ, жутче всего, что он знал.

Косой, – думал Павел, тянясь к стопке кассет. – Да. Помню. И помнить буду долго. Такие лица не забываются. Они снятся потом – в кошмарах, из которых просыпаешься в холодном поту.

Рука дрожала – от усталости, от страха, от всего сразу. Стопка кассет качнулась, покосилась, словно раздумывая, падать или нет, – и приняла решение: с грохотом рухнула на бетонный пол.

Кассеты разлетелись веером – чёрные прямоугольники на сером бетоне, как домино судьбы, как надгробия, как карты в руках шулера, который проиграл.

– Чёрт… Чёрт… – Павел бросился на колени, начал собирать, руки тряслись ещё сильнее. – Простите, Сергей Михалыч! Я сейчас всё соберу! Всё будет нормально!

Сергей поднял одну кассету – медленно, как поднимают улику на месте преступления. Корпус треснул по диагонали – тонкая чёрная щель, как улыбка мертвеца.

Три рубля семьдесят, – подумал он автоматически, потому что мозг давно уже считал всё в рублях. – Были. Теперь – мусор. Себестоимость полтора рубля, маржа два двадцать, чистыми рубль семьдесят. Минус. В колонку убытков.

– Вот тебе и «чёрт», – он покрутил кассету, разглядывая трещину с видом патологоанатома. – Знаешь, что это?

– Кассета? – неуверенно, с пола, на четвереньках, как побитая собака.

– Это три рубля семьдесят копеек. Чистыми. Были.

Швырнул в ведро – траектория красивая, параболическая, как в баскетболе, как в жизни: взлёт, падение, мусорка.

– Я заклею скотчем! – Павел вскочил, глаза умоляющие. – Никто не заметит! Если аккуратно, по шву…

Заклеит, – думал Сергей. – Само собой. И будет верить, что никто не заметит. Молодость – это когда веришь, что можно заклеить скотчем всё: треснувшие кассеты, разбитые сердца, сломанную страну.

– Ладно, – Сергей направился к Витьку. – Давай, шевели булками. Машина в пять утра. Водитель Лёха – ждать не будет. У него график. Четыре дня до Омска, там перегруз, потом дальше, в Сибирь. Опоздаем – омские нас в асфальт закатают. Новую трассу как раз строят – нужны жертвы для фундамента.

Витёк не обернулся. Не отвлёкся. Для него не существовало ни Сергея, ни Павла, ни омских, ни Косого – существовала только плата, контакт, капля олова на кончике жала. Концентрация хирурга на операции. Мир сузился до размеров микросхемы.

Люди – не моя специальность, – думал он, выравнивая контакт. – Пусть сами разбираются. Моё дело – железо. Оно честное. Оно не врёт.

– Как пациент, доктор Франкенштейн? – Сергей остановился рядом, кивнул на разобранный магнитофон. Внутренности аппарата были выставлены напоказ – платы, провода, механизм. Вскрытие показало, что пациент жил неправильно.

Витёк отложил паяльник. Размял пальцы – суставы хрустнули как сухие ветки под ногой. Закурил «Беломор» – папироса, палочка-выручалочка, единственный друг, который не задаёт вопросов.

– Пациент при смерти, но в сознании, – заметил он голосом врача, который видел слишком много смертей, чтобы переживать из-за каждой. – Китайское барахло, а не магнитофон. Конденсаторы текут как сопливый нос. Резисторы горят при каждом скачке напряжения. Головки размагничиваются каждые три дня. Это не техника – это издевательство над здравым смыслом и законами физики.

– Но реанимируешь?

– А куда денусь?

Куда я денусь, – думал Витёк, затягиваясь. – Куда нам всем деваться. Некуда. Поэтому и сидим в этом подвале, в три часа ночи, и делаем то, что умеем. Потому что больше ничего не способны. И не хотим мочь.

– Пересажу ему японскую головку от «Панасоника», – продолжил он, выпуская дым. – Из того барахла, что вчера притащили с таможни. Трансплантация органов, так сказать. Будет как новенький. Ну, почти. Если не считать, что всё остальное – китайское дерьмо.

Головка стоит двести рублей, – считал Сергей. – Дека после ремонта проработает ещё полгода. Окупится за месяц. Арифметика сходится. Витёк себя оправдывает. Павел – тоже. Даже Косой, если подумать, приносит пользу – страх перед ним заставляет работать быстрее.

Трансплантация, – думал Витёк, рассматривая плату. – Сердце от одного, почки от другого, мозги – если бы они были – от третьего. Так и живём. Франкенштейны в стране Франкенштейна. Собираем монстров из обломков империи.

Волшебство какое-то, – думал Павел, краем глаза наблюдая за Витьком. – Непонятная магия взрослых людей. Паяльник, провода, формулы. Скучно, как сопромат. А Цой – это другое. Цой – это жизнь.

* * *

Сергей посмотрел на часы – «Командирские», механика, подарок отца, который верил, что сын станет офицером. Сын стал спекулянтом. В этой стране разница между погонами и барышами была не так велика, как хотелось бы верить.

Четыре пятнадцать. Сорок пять минут до машины. Триста кассет. Студент-мечтатель, витающий мыслями о Цое. Инженер-затворник, погружённый в контакты. И он – который думает обо всём сразу, потому что больше некому.

Снял куртку. Закатал рукава. Взял первую кассету.

Корпус. Целлофан. Скотч. Этикетка. Коробка. Повторить двести девяносто девять раз.

Бизнес – это не когда сидишь в кресле и считаешь деньги, – думал он, заклеивая целлофан. – Это когда в три часа ночи пакуешь кассеты с Юрой Лозой, потому что работник медитирует под Цоя, а инженер разговаривает с паяльником. Дело – это когда делаешь сам то, что другие делать не хотят. Или не могут. Или не понимают зачем.

Павел работал рядом – молча, быстро. Страх перед омскими оказался сильнее любви к музыке, по крайней мере на ближайшие сорок пять минут. Руки делали своё: корпус, целлофан, скотч. А в голове крутилось: «Пожелай мне удачи в бою, пожелай мне…»

В наушниках – Цой, – думал он. – В руках – Лоза. Такова жизнь. Слушаешь одно, продаёшь другое. Веришь в одно, делаешь другое. Мечтаешь об одном, получаешь другое. Добро пожаловать во взрослую жизнь, Павел. Здесь всё не так, как обещали.

Витёк продолжал паять – мир сузился до размеров платы, до одного контакта, до капли олова. Люди вокруг были фоном, шумом, помехой. Важно было только железо. Оно верное. Оно не уходит к прапорщику. Оно подчиняется законам физики – а физика не обманывает никогда.

Комбайны не чиню больше, – думал он. – Ремонтирую кассетники. Какая разница? Принцип один. Вчера собирал урожай, сегодня – музыку. Завтра, может, займусь чем-то ещё. Пока руки держат паяльник – буду нужен. А когда перестанут – тогда и подумаю. Если будет чем.

Три человека в подвале. Три мира, которые соприкасались только здесь – в вонючем овощехранилище, среди мигающих дек и гор пиратских кассет, под низкими сводами, которые помнили царя и забыли Бога.

Один считал деньги и минуты: рубли – это свобода, а время – это рубли.

Другой мечтал о музыке и воле, ведь мелодия – это свобода, а свобода – это песня.

Третий просто делал своё дело, потому что больше ничего не умел – и не хотел уметь.

В пять утра пришёл Лёха – заспанный, злой, пахнущий бензином и похмельем. Загрузили коробки в «ГАЗель» – двенадцать коробок, триста кассет, три тысячи рублей оборота, тысяча двести чистыми. Минус накладные, минус откаты, минус зарплаты.

Машина уехала в рассвет – в Омск, в Сибирь, в бесконечную Россию, которая хотела музыки. Любой – Лозы, Цоя, «Ласкового мая» – без разницы. Лишь бы звучало. Чтобы заглушало тишину. Чтобы напоминало, что ты живой.

Павел смотрел вслед уходящей машине и думал о том, что где-то в этих коробках – его почерк на этикетках, его руки касались каждой кассеты, частичка его теперь поедет через всю страну.

Может, кто-то в Омске услышит Цоя, – думал он. – Может, для кого-то это изменит жизнь. Как изменило мою. Может, через двадцать лет кто-то вспомнит эту кассету и скажет: вот тогда всё и началось. Вот тогда я понял, что можно жить иначе.

Витёк не вышел провожать – остался в подвале, чинить следующую деку. Работа не ждёт. Техника не терпит. Мир за стенами подвала – не его мир. Его мир – здесь, среди проводов и плат, среди гудения трансформаторов и запаха канифоли.

Сергей закурил – «Мальборо», из блока, который достал через лётчиков «Аэрофлота». Настоящие, американские. Маленькая роскошь посреди большого дерьма. Затянулся, выпустил дым в серое утро.

Тысяча двести чистыми, – считал он. – Минус Витьку, Павлу, аренда подвала, откат участковому – остаётся восемьсот. Негусто. Но на следующей неделе – Челябинск. Там заказ серьёзнее. А потом… потом будет видно. Загадывать дальше чем на неделю – глупость. Сегодня ты бизнесмен, завтра – зэк. Или наоборот.

Солнце вставало над Ростовом – бледное светило над серым городом, над пепельной страной, которая ещё не знала, что через три года её не будет.

Три человека. Три правды. Один подвал.

И музыка, которая связывала их крепче любых цепей – пиратская, подпольная, запрещённая музыка свободы.

Два взгляда

или Почему два умных человека не могут договориться

Телефонный разговор, Москва, апрель 1988 года. Полночь.

Квартира Валерия Положенцева располагалась в сталинской высотке на Котельнической набережной – одном из тех зданий-монстров, что вознеслись над Москвой как памятники имперской гордыни. Семь сестёр-небоскрёбов, рождённых параноидальной мечтой вождя о величии. Четыре комнаты, потолки четыре метра, лепнина работы пленных немцев – квартира, о которой мечтало девяносто девять процентов советских граждан. Оставшийся процент либо уже жил в таких, либо строил их – на зоне, под конвоем.

Валерий обставил её не по-советски. Никаких ковров на стенах – этого атавизма кочевого прошлого, герба советского среднего класса, когда юрту можно было свернуть и унести. Никаких хрустальных сервизов в серванте – мещанская гордость за обладание хрупким барахлом. Финская стенка, которую привезли через знакомых дипломатов – три тысячи марок, полторы годовых зарплаты инженера. Японская техника – проигрыватель «Technics» за астрономические деньги, магнитофон «Sony» с дистанционным управлением – о таком в СССР только шептались, как о чуде техники. Усилитель «Yamaha» – его вообще никто не видел, кроме звукорежиссёров на «Мелодии». На стенах – не ковры, а репродукции импрессионистов в багетных рамах. Моне, Ренуар, Дега – буржуазное искусство, которое в СССР печатали мизерными тиражами для избранных. Чтобы народ не развращался, а партия – могла.

На столе красного дерева – шахматы из слоновой кости, подарок от одного замминистра за удачно организованный концерт Демиса Руссоса. Тот приезд грека обошёлся государству в сто тысяч долларов, но публика была счастлива – иностранная звезда, настоящая, не по телевизору.

Рядом с шахматами – бутылка армянского коньяка «Арарат», двадцатилетней выдержки. В магазине не купишь – только через знакомых, только по блату, только за безумные деньги. Валерий наливал его в хрустальный бокал медленно, почти ритуально, наслаждаясь янтарным цветом жидкости в свете настольной лампы. Лампа тоже была не простая – «Тиффани», довоенная, из квартиры репрессированного наркома. История в каждой вещи, кровь в каждом предмете роскоши.

На диване спала девушка – длинные ноги танцовщицы, шёлковое бельё цвета слоновой кости (привезённое из Парижа каким-то дипломатом и перепроданное через фарцовщиков), лицо модели из запрещённых западных журналов. Славянские скулы, но с той утончённостью, которую даёт примесь прибалтийской или еврейской крови. Звали её Лена, или Лера, или Лара – Валерий не помнил точно. Одна из тех, кто приходил после концертов, оставался на ночь и исчезал утром. Не требуя обещаний – потому что знала им цену. Не требуя объяснений – потому что всё и так понятно. В Москве восьмидесятых честность между мужчиной и женщиной начиналась там, где заканчивались иллюзии.

Он подошёл к ней, укрыл пледом с олимпийским мишкой – сувенир с Олимпиады-80, которую страна до сих пор вспоминала как последний праздник уходящей эпохи. Тогда ещё казалось, что СССР вечен, как египетские пирамиды. Всё вечное в России кончается внезапно. Казалось, что можно одновременно производить ракеты и не производить колбасу. Что мир завидует нашему счастью. Девушка что-то пробормотала во сне – может, имя бывшего любовника, может, мечту о загранице. Повернулась на бок, и плед сполз, открыв точёную спину. Валерий поправил его – жест неожиданно нежный для человека, который считал нежность слабостью.

Вернулся к столу, взял кассету. На этикетке криво наклеенная бумажка: «Юрий Лоза. Новый альбом. Мастер-копия». Вставил в магнитофон, нажал «play». Комнату заполнил голос Лозы: «Плот, плот, проплывает город мой…»

Качество было чудовищным. Словно записывали в бочке, обитой ватой, а потом эту бочку катили по булыжной мостовой. Советский слушатель неприхотлив: после десятилетий «Песни года» даже хрип из подвала казался симфонией свободы. Валерий сморщился. Достал блокнот в кожаном переплёте – подарок от итальянских партнёров за удачную сделку с билетами на концерт Челентано. Сделал пометку своим чётким, почти каллиграфическим почерком, выработанным годами писания отчётов в министерстве:

«Верха завалены на 3 кГц. Середина глухая, как будто через подушку. Бас гудит на 100 Гц – резонанс помещения? Или дека китайская? Это не запись, это издевательство над ушами. И это должны покупать люди?»

Телефон зазвонил резко, пронзительно. Чехословацкий аппарат «Теслa» – единственный в СССР с определителем номера. Технология будущего для страны, застрявшей в прошлом. КГБ не нуждался в определителях: они и так знали, кто кому звонит. Табло показало междугородний. Свердловск. Сергей.

Валерий не спешил. Выждал три гудка – правило хорошего тона, которому его научили ещё в министерстве культуры. Нельзя показывать, что ждёшь звонка. Нельзя демонстрировать нетерпение. Пусть звонящий понервничает – может, передумает говорить глупости.

Поднял трубку:

– Да.

– Валер, не спишь? – голос Сергея звучал так чётко, словно он находился в соседней комнате, а не за две тысячи километров. Межгород работал на удивление хорошо этой ночью – видимо, линии освободились от дневной болтовни о дефиците и перестройке. Две главные темы 1988 года – чего нет и кто виноват.

– Серёжа, – Валерий отвалился на спинку стула, прикрыл глаза. – Который час у вас в Мордоре?

– Два ночи. Самое время для серьёзных разговоров. Когда стукачи спят, а нормальные люди ещё не проснулись. КГБ тоже люди – им тоже спать хочется.

– У тебя все разговоры серьёзные. Даже когда ты в туалет идёшь, это вопрос государственной важности. Операция «Облегчение», секретность повышенная.

Валерий слышал, как Сергей хмыкнул на том конце провода – характерный звук, когда человек улыбается с сигаретой в зубах:

– А что, неправда? В этой стране даже в посрать сходить – целая эпопея. Бумаги нет – газетами подтираются, «Правдой» и «Известиями». Вода не смывает – экономят. Двери не закрываются – петли спёрли цветметчики. Замки вообще отдельная песня – или сломаны, или заварены. Государственная проблема, между прочим. Если народ не может нормально срать, как он может нормально работать?

– Философ ты, Серёга. Диссертацию напишешь – «Роль уборных в крахе социализма». А что, тема: страна, которая не может обеспечить граждан туалетной бумагой, обречена. История подтвердит. Что случилось? Опять менты наезжают?

– Не, с ментами я договорился. Влетело в копеечку, но договорился. Начальник РОВД – Палыч, бывший афганец. Контуженный слегка, но адекватный. Две штуки в месяц – и мы неприкасаемые. Пока не убьём кого-нибудь. А если убьём – то три штуки.

– Шутник. Давай ближе к делу, у тебя же пятаки кончаются.

– Пятаки… У меня их два кармана. Как у Чапаева патронов. Проблема не в деньгах. Проблема в ассортименте.

– Слушаю. И давай без метафор. Межгород всё-таки, деньги капают. Время – деньги, как говорят будущие капиталисты.

– Деньги, деньги… – Сергей хмыкнул. – Ты всегда о деньгах. Как еврей. Или армянин. Ладно, слушай…

А в это время в Свердловске, на главпочтамте, в кабинке для междугородних переговоров номер семь, стоял Сергей.

Кабинка напоминала вертикальный гроб для великана-дистрофика – узкая, длинная, душная, с потолком, до которого можно было достать рукой. Стены исписаны номерами телефонов проституток («Света даёт в попу – 33-45-67»), нецензурными посланиями миру («Горбачёв – козёл перестроечный») и философскими сентенциями уровня «Жизнь – дерьмо, а потом умираешь» и «Лучше водка в руке, чем журавль в небе». На полочке под аппаратом – окурки, несмотря на табличку «Не курить», написанную ещё при Брежневе и выцветшую до нечитаемости.

Сергей стоял, прижавшись спиной к двери – иначе не помещался. Под ногами хрустела шелуха от семечек – национальный мусор советского (семечки – единственный продукт без дефицита) человека. В руке – пригоршня пятаков, тёплых от долгого лежания в кармане. Автомат жрал их с аппетитом голодного бегемота. Каждые три минуты – пятак. Чавк – и проглотил. Механический вымогатель, железный рэкетир.

– Короче, – Сергей говорил быстро, экономя время и деньги. – Твои москвичи – Лоза, Кузьмин, «Весёлые ребята», эта… как её… «Машина Времени» – идут как покойнику припарки. Даже хуже – покойнику хоть больно не будет, а людям уши режет.

В трубке послышалось раздражённое сопение:

– Что значит «как покойнику припарки»? Это же проверенные имена! Бренды! Звёзды всесоюзного масштаба!

– Проверенные где? В Москве? В вашем курятнике золотом? – Сергей всыпал в автомат новую порцию монет. Они падали в железное брюхо с печальным звоном – как земля на крышку гроба. – Так у вас там своя атмосфера. Интеллигенция, богема, хрен знает кто ещё. А у нас – рабочий край. Заводы, шахты, зоны. Людям нужна другая музыка. Настоящая. Которая про жизнь, а не про плоты всякие!

– И что ты предлагаешь? Петь про заводы и шахты? «Ой вы, домны да мартены»? Или «Вези меня извозчик» покоя не даёт?

– Не передёргивай. Я предлагаю продавать то, что покупают. А покупают у нас «Наутилус», «Чайф», «Агату Кристи». Свердловский рок. Уральский. Настоящий.

– «Наутилус»? – Валерий скептически хмыкнул. – Это которые про скованных одной цепью? Депрессивная муть для самоубийц. Кто это будет покупать?

– Депрессивная муть?! – Сергей чуть не закричал, но вовремя осёкся – стены тонкие. – Да они у нас как горячие пирожки! Только пирожки в СССР – дефицит, а «Наутилус» – нет. Вот и думай, что народу нужнее: жрать или петь. За одну кассету «Наутилуса» три Лозы дают! И ещё доплачивают!

– Преувеличиваешь.

– Ни хрена не преувеличиваю! Вчера пацаны на Шувакише дрались за последнюю кассету «Князя тишины». Менты приехали разнимать! А «Чайф» – вообще религия. Местная группа, поют про то, что людям близко. Про нашу жизнь. Не про плоты всякие абстрактные, а про то, как жить, когда жить невозможно. «Агата Кристи» – молодые, злые, тексты как бритвой по горлу. Панки, но наши, уральские. Это тебе не сладкие сопли Кузьмина про розовый вечер!

Валерий на другом конце помолчал, потом заговорил терпеливо, как с умственно отсталым ребёнком или партийным функционером (что часто одно и то же):

– Сергей, мы это уже обсуждали миллион раз. Мне нужны бренды. БРЕ-Н-ДЫ. Которые знают от Калининграда до Владивостока. Универсальный продукт для универсального советского человека.

– Этого человека больше нет! – Сергей повысил голос. – Он сдох! Вместе с Брежневым! Сейчас есть русские, татары, армяне, грузины, прибалты – и все хотят своё! Москвичи хотят одно, уральцы – другое, сибиряки – третье!

– Демагогия. Музыка – она универсальна. Как математика.

– Математика, математика… – Сергей поморщился, хотя Валерий этого видеть не мог. – Валера, ты как тот профессор, который всю жизнь изучал сферического коня в вакууме. А потом увидел настоящую лошадь и обосрался от страха. Приезжай, покажу тебе настоящую жизнь. Как люди живут за пределами Садового кольца.

– Я знаю, как люди живут.

– Знаешь? Когда ты последний раз был в общаге? В заводской столовке? В очереди за колбасой? Ты сидишь в своей башне из слоновой кости…

– Из слоновой кости у меня только шахматы.

– Вот именно! Ты играешь в шахматы, а жизнь – это не шахматная доска! Это драка в подворотне! Без правил!

Автомат требовательно запищал – деньги кончались. Сергей торопливо засыпал в щель последние пятаки – они падали со звоном обречённости.

– Ладно, слушай. У меня есть предложение. Бомба. Атомная.

– Опять сенсация? – Валерий вздохнул. – У тебя каждое предложение – взрыв. В прошлый раз твоя затея чуть не взорвала нам всё с этими казахами. Помнишь? Которые деньги взяли за «эксклюзивные права на Аллу Пугачёву в Средней Азии» и исчезли? Вместе с деньгами и правами?

– Это другое. Серьёзно. Реально серьёзно. Но не по телефону.

– Почему не по телефону? У тебя мания преследования?

– Мания? – Сергей понизил голос. – Я тебе что, параноик? У нас на почтамте в подвале сидят три человека в наушниках. Официально – «техническая служба». А на самом деле слушают и записывают. Особенно межгород. Особенно ночной. КГБ не дремлет, даже когда дрыхнет.

– И что такого секретного ты можешь сказать? Планируешь Кремль взорвать? Или памятник Ленину снести?

– Хуже. Планирую честный бизнес построить. Это опаснее, чем Кремль взрывать. За Кремль просто расстреляют. А за честный бизнес – сначала обберут, потом посадят, а затем расстреляют. И ещё родственников припашут.

– Драматизируешь.

– Приезжай – увидишь. Покажу что-то невероятное. Фантастическое. После этого ты либо решишь, что я гений, либо что я окончательно свихнулся. Но равнодушным не останешься.

– Интригуешь. Хорошо, подумаю о приезде. Когда?

– Чем быстрее, тем лучше. Время не ждёт. Конкуренты не спят.

– Какие конкуренты? «Русская музыка»? Так они в Свердловск не полезут. Боятся. У вас там, говорят, с самолёта сразу в тайгу можно попасть. Или на зону. Или в доменную печь.

– Не «Русская музыка». Другие. Казанские. Но это потом расскажу.

– Кстати, последняя партия Лозы – полное дерьмо. Качество – как будто через жопу записывали. Извини за выражение, но это правда. Верха завалены, низы гудят, середина вообще отсутствует как класс. Это не музыка, а пытка для ушей. Гестапо бы позавидовало.

– Знаю. Китайские деки, чего ты хотел. Японские стоят как самолёт. Причём не «кукурузник», а нормальный «Ту-154». С экипажем и стюардессами.

– А может, стоит вложиться? Один раз потратиться, зато потом качество будет.

– Имидж, репутация, лояльность клиентов – все эти модные словечки, которые ты любишь.

– Репутация у нас и так нормальная. Мы единственные, кто может обеспечить такие объёмы. Пятьдесят тысяч кассет в месяц – это тебе не хухры-мухры. Качество – вопрос десятый. Людям нужна музыка, а не аудиофильские заморочки.

– Для тебя – десятый. А для меня – первый. Потому что это искусство, а не производство сосисок. Хотя сосиски у нас тоже дерьмовые. Из туалетной бумаги и крахмала.

– Искусство не окупает инвестиции, Серёжа. Это аксиома бизнеса.

– А дерьмовая попса окупает?

– Окупает. И ещё как. Себестоимость кассеты – рубль. Продаём за десять. Девятикратная прибыль. За вычетом накладных расходов, откатов, взяток – остаётся пять целковых с кассеты. Пятьдесят тысяч штук – двести пятьдесят тысяч в месяц. Три миллиона в год. Это тебе не зарплата инженера.

– Деньги, деньги… Ты как Скрудж Макдак. Скоро начнёшь в них купаться.

Автомат издал предсмертный писк и отключился. Пятаки кончились. Связь оборвалась, как пуповина – резко и безвозвратно.

– Вот и поговорили, – Сергей повесил трубку, вышел из кабинки.

Ночной почтамт был пуст, как склеп. Только уборщица мыла пол в дальнем углу, размазывая грязь мокрой шваброй – бессмысленное занятие, как попытка отмыть совесть. Полы на почтамте не мылись со времён царя Гороха, только грязь перераспределялась равномерным слоем.

Сергей закурил, хотя курить было запрещено – об этом говорила табличка размером с простыню. Но кому какое дело в два часа ночи? Даже Бог спит в это время, уставший от молитв советских людей о колбасе и справедливости.

Он вышел на улицу. Свердловск спал тревожным сном загнанного зверя. Редкие фонари создавали островки жёлтого света в океане темноты – как последние очаги цивилизации в наступающем варварстве. Где-то вдалеке лаяла собака. Или выл человек – в это время суток, в этих кварталах трудно отличить. Звуки отчаяния универсальны.

– Валера, Валера… – пробормотал Сергей, затягиваясь едким дымом. – Ты там в своей Москве совсем от земли оторвался. Думаешь, деньги решают всё. А есть вещи поважнее денег. Честь, например. Хотя какая честь в стране, где воруют все? Достоинство. Хотя какое достоинство, когда за колбасой стоишь как скот? Музыка настоящая… Да. Музыка. Которая не продаётся и не покупается. Которая из души в душу. Без посредников в виде денег.

Он затушил окурок о стену почтамта – ещё один ожог на теле многострадального здания. Пошёл к своим «Жигулям» – «шестёрке» вишнёвого цвета, купленной за бешеные деньги у спекулянта. Тридцать тысяч рублей – пять годовых зарплат инженера. Но машина – это не роскошь в Свердловске, это выживание. Пешком тут долго не проходишь – либо замёрзнешь, либо прирежут.

Сел за руль, но не завёл мотор. Сидел, смотрел на спящие кварталы. Бетонные коробки, свинцовое небо, тяжёлые мысли. Завод-тюрьма. Серые стены, свинцовое небо, безнадёжные судьбы. Но его. Родной, как зубная боль.

Он покажет Валере настоящую бомбу. Свердловскую киностудию. Студию мирового уровня в этой дыре. Парадокс. Оксюморон. Чудо.

Место, где можно делать настоящую музыку. Не в подвале вонючем, где крысы и тараканы – полноправные участники творческого процесса. А в настоящей студии. С настоящим оборудованием. С акустикой, от которой профессионалы плачут от счастья.

Это изменит всё. Должно изменить. Обязано изменить.

Если не изменит – значит, ничего уже не изменится никогда.

А в Москве Валерий допивал коньяк, глядя в окно на ночную столицу. Кремлёвские звёзды светились красным – цвет крови, цвет революции, цвет предупреждения. Не суйся, говорили они. Здесь наша территория. Здесь наши правила. Здесь наша игра.

Но Валерий не боялся. Страх – удел слабых. А он был сильным. Или делал вид, что сильный – иногда это одно и то же.

– Провинциал, – пробормотал он, наливая ещё коньяка. – Думает, что музыка важнее денег. Что искусство важнее коммерции. Наивный романтик с замашками революционера. Но пусть покажет свою бомбу. Вдруг что-то стоящее. Хотя… Зная Серёгу, это будет очередная авантюра. Как с казахами. Или с концертом в воинской части. Как с идеей продавать кассеты через сеть общественных туалетов.

Он ухмыльнулся, вспомнив последнюю идею Сергея. Человек заходит в туалет, опускает три рубля в автомат – и получает кассету с музыкой. Гениально и идиотично одновременно. Как всё в этой стране.

– Но времена меняются, – Валерий поднялся и встал у окна. – Надо успеть ухватить свой кусок, пока все не развалилось окончательно. Или пока не началась новая диктатура. История учит – после хаоса всегда приходит диктатор. После Смуты – Романовы. После революции – Сталин. После перестройки… Кто знает.

Ночные думы

или О пользе бессонницы для карьерного роста

Москва, та же ночь. Три часа пополуночи.

Валерий положил трубку медленно, словно опускал крышку гроба. Тяжёлая бакелитовая трубка легла в гнездо с мягким щелчком. Разговор оставил неприятный осадок – как от дешёвого портвейна, который пьют, когда нет выбора.

Он взял с доски шахматного ферзя – фигура была тёплой от долгого держания в руках. Слоновая кость, ручная работа индийских мастеров. Подарок от одного дипломата за помощь с организацией приёма. Ферзь – самая сильная фигура на доске. Может ходить как угодно, бить кого угодно. Почти всемогущая. Почти.

Девушка на диване зашевелилась, приоткрыла глаза – зелёные, с поволокой, красивые той пустой красотой, которую печатают на обложках.

– Опять шахматы? – голос её звучал как мелодия Астора Пьяццоллы – чувственно и немного насмешливо. – Ты как Фишер. Только тот хотя бы чемпионом был.

Она села, поправила растрепавшиеся волосы – жест отработанный, профессиональный. Модель, догадался Валерий. Или актриса из массовки. Одна из тех, кто мечтает о большой карьере, но застревает в чужих постелях.

– Бобби Фишер – гений и психопат, – Валерий не отрывал взгляда от доски. – Выиграл у всех и сошёл с ума. Сбежал в Исландию. Теперь сидит там и проклинает Америку, евреев и весь мир. Печальный финал для гения.

– А ты не боишься сойти с ума? От своих шахмат и ночных размышлений?

– Я не гений. Просто думаю.

– О чем думаешь в три часа ночи? – она потянулась, как кошка, прекрасно осознавая, как это выглядит со стороны. – О том, как обыграть Каспарова?

– О том, как построить империю в стране, которая разваливается.

Девушка приподнялась на локте, с интересом глядя на него. Плед сполз, обнажив плечо, но она не поправила – знала, что за ней наблюдают.

– Амбициозно. Может, начнёшь с того, что поспишь? А то скоро на Кашпировского станешь похож. Того же цвета и с тем же взглядом загипнотизированного гипнотизёра.

– Кашпировский лечит идиотов по телевизору. Внушает им, что они здоровы. Массовый психоз под видом медицины.

– А ты что делаешь? – она застегнула юбку, повернулась к нему. – Продаёшь людям музыку. Внушаешь, что они счастливы. Тот же психоз, только с мелодией.

Валерий впервые посмотрел на неё внимательно. В глазах мелькнул неожиданный ум.

– Философ в постели. Неожиданно.

– Знаешь, в чем разница между тобой и Кашпировским?

– В чем?

– Он хотя бы признает, что занимается гипнозом. А ты себя убеждаешь, что это честный бизнес:

– У меня нет совести, – Валерий не оборачиваясь ответил. – Я её сдал в комиссионку вместе с комсомольским билетом. Взяли оба, но за совесть дали больше – она была почти не ношена.

– Поделишься? Или это секрет Полишинеля?

– Империя, – он произнёс это слово медленно, смакуя каждый звук. – Музыкальная империя. От Балтики до Тихого океана.

Здесь необходимо отметить, что в конце восьмидесятых слово «империя» произносили все, кому не лень. Кооператоры строили торговые империи, комсомольцы – комсомольские, бандиты – криминальные. СССР разваливался на куски, и каждый хотел урвать свой кусок и назвать его красивым словом. Это было время великих авантюристов – людей, которые не знали, что это невозможно, и поэтому делали. В России невозможное случается чаще, чем возможное, – просто потому, что возможное уже кто-то украл.

– Амбициозно. Наполеон тоже хотел империю. Кончил на Святой Елене. Один, больной, забытый.

– Наполеон проиграл русской зиме. А я – русский. Мне зима не страшна.

– Но ты живёшь в Москве. Тут зима – это слякоть и грязь. Настоящая зима – на Урале. В Сибири. Там, где люди выживают, а не живут.

Валерий обернулся, внимательно посмотрел на девушку. Она была умнее, чем казалась. Опасное качество для женщины в СССР.

– Ты права. Настоящая зима – там. И настоящие люди – тоже там. Поэтому на днях лечу в Свердловск.

– К своему партнёру? Который звонил?

– Откуда знаешь?

– Я не глухая. И не дура. Хотя притворяюсь и тем, и другим. Так безопаснее.

Она встала, начала одеваться. Движения точные, отработанные – профессионал своего дела. Даже если дело – красиво раздеваться и одеваться в чужих квартирах.

– Будь осторожен в Свердловске, – она застегнула платье. – Урал не любит чужаков. Особенно московских. Там свои правила, свои понятия. Там до сих пор помнят, как Ермак покорял Сибирь. И не простили.

– Откуда ты знаешь про Урал?

– Я оттуда, – она улыбнулась. – Из Нижнего Тагила. Города, где небо цвета чугуна, а люди – крепче стали. Сбежала в Москву за красивой жизнью. Нашла… вот это, – она обвела рукой квартиру. – Красиво, но не жизнь. Театр. Декорация. Как и вся Москва.

Она подошла к двери, обернулась:

– Удачи с империей, Валера. Но помни – все империи рушатся. Вопрос только когда и сколько трупов под обломками.

Дверь закрылась мягко, оставив аромат французских духов и ощущение чуда.

Девушку звали Маша. Или Даша. Или Катя. Валерий не утруждал себя запоминанием имён – они менялись слишком часто. Молодые, красивые, с длинными ногами и короткими мыслями. Они приходили, уходили, оставляя аромат духов и ощущение пустоты. Секс без любви – как еда без вкуса. Насыщает, но не радует. В СССР вся еда была без вкуса, так что народ привык.

Но была и другая женщина. Совсем другая.

Людмила Сергеевна Черникова. Сорок семь лет. Заместитель начальника управления в Министерстве культуры. Некрасивая – нос слишком длинный, губы слишком тонкие, глаза слишком умные. Но влиятельная. Очень влиятельная.

Она могла одной подписью закрыть конкурента. Или открыть дорогу. Могла выбить финансирование из госбюджета. Или отрезать от него. В мире советской культуры она была богиней – незаметной, но всемогущей. Власть в СССР была как радиация: невидима, но смертельна для тех, кто её не учитывает.

Валерий встретил её год назад, на приёме в Доме актёра. Она стояла в углу, с бокалом минеральной воды, и наблюдала за толпой. Как хищник наблюдает за стадом.

– Вы Положенцев, – сказала она без вопросительной интонации. – Тот, который «Серебряный диск».

– Тот самый. А вы?

– Та, которая решает, кому выступать на «Песне года». И кому не выступать.

С того вечера началось… что? Роман? Слишком громкое слово. Партнёрство? Слишком деловое. Скорее – альянс. Двух людей, которые понимали друг друга без слов.

Людмила Сергеевна не была красивой. Но когда она говорила о власти, её глаза загорались. И этот огонь был притягательнее любой красоты.

– Ты спишь с молодыми, – сказала она однажды, когда они пили кофе в её кабинете. – Это нормально. Мужчины так устроены. Красивые тела, пустые головы. Что может быть проще?

– А ты?

– А я не сплю ни с кем. Некогда. И незачем. Секс – это слабость. А я не могу позволить себе слабость.

Она смотрела на него поверх чашки – испытующе, как на экзамене.

– Но ты мне интересен, Валерий. Не как мужчина – как явление. Ты умеешь строить. В стране, которая только разрушает.

– Это комплимент?

– Это констатация. Я слежу за тобой. За твоим «Серебряным диском». За твоим партнёром с Урала. Вы интересная пара – мозги и мышцы. Цивилизация и дикость.

Валерий напрягся:

– Откуда вы знаете про Сергея?

– Я знаю всё. Это моя работа. – Она улыбнулась, и от этой улыбки стало холодно. – Ты думаешь, в этой стране можно построить что-то без нашего ведома? Наивный мальчик.

«Мальчик». Ему было тридцать. Но рядом с ней он чувствовал себя школьником.

– Что вам нужно?

– Ничего. Пока. – Она встала, подошла к окну. За стеклом была Москва – серая, зимняя, безнадёжная. – Но когда понадобится – я позвоню. И ты ответишь. Потому что без меня твоя империя не переживёт первого кризиса.

Это было правдой. И оба это знали.

Людмила Сергеевна не требовала секса. Не требовала денег. Не требовала ничего – пока. Но Валерий понимал: однажды счёт придёт. И придётся платить.

А пока он спал с молодыми моделями, которые ничего не требовали, кроме подарков и внимания. И думал о пожилой чиновнице, которая требовала всё – но не сейчас.

Такова была его жизнь. Молодые для тела. Пожилые для души. Вернее – для карьеры. Потому что души у него давно не было.

Валерий остался один. Квартира наполнилась особым светом – светом размышлений и великих планов. Он подошёл к окну. Москва лежала внизу – огромная, сияющая, полная тайн и возможностей. Город, который никогда не спит. Город, где рождаются легенды.

Кремль сиял в подсветке прожекторов – рубиновое сердце великой державы. Сколько империй видели эти стены? Рюриковичи, Романовы, Советы… Все мечтали о вечности. И знаете что? Они её достигли – в памяти, в культуре, в душе народа.

«Сергей», – подумал Валерий с неожиданной нежностью. – «Мой уральский Дон Кихот».

Свердловск в его воображении представал серым монстром – город-завод, город-тюрьма, где люди выживают, а не живут. Где в кабинках почтамта воняет мочой и безнадёжностью. Где Сергей стоит, вжавшись в стены, как в гроб, и считает последние пятаки.

Бедный Серёга. Он там, в своём индустриальном аду, думает, что борется за правду. За настоящее искусство. За «Наутилус» и «Чайф», которые поют про безысходность и смерть. Он не понимает главного – людям не нужна правда. Людям нужна надежда.

– Бомба, говоришь… – Валерий усмехнулся. – Что ты там откопал в своих уральских катакомбах, Серёжа? Очередную депрессивную группу, поющую про то, как всё плохо? Или нашёл способ записывать музыку на ржавом железе?

Впрочем… Времена меняются. И в этом хаосе перемен можно найти золотую жилу. Главное – не упустить момент.

Он вернулся к шахматам. На доске была разыграна партия Каспарова и Карпова – момент гениального прорыва, когда жертва ферзя открыла путь к победе. Безумство храбрых. Расчёт гения.

Валерий поставил ферзя в центр доски – на клетку d5, где его могли атаковать с трёх сторон. Но именно эта позиция давала контроль над всей доской.

– Иногда нужно рискнуть всем, чтобы получить всё, – произнёс он вслух.

Налил коньяк – «Арарат» лился в хрустальный бокал как жидкое золото. В новой России это будет не просто напиток – это будет символ успеха, пароль для входа в элиту.

Валерий знал многих из будущей элиты. Встречал на приёмах в посольствах, в кулуарах министерств, в закрытых клубах. Все они чувствовали – рождается новый мир. Горбачёв открыл двери в будущее. И это будущее принадлежит смелым.

– Серёга прав в одном, – Валерий поднял бокал, словно за тост. – Страна меняется. Но он не понимает главного – в переменах рождаются возможности. Невероятные возможности.

Он думал о «Русской музыке», о Мальцеве и его команде. Да, они сильные игроки. Но не единственные. Музыкальный рынок огромен – хватит места всем. Главное – найти свою нишу, свой звук, свою аудиторию.

А Сергей… Сергей всё ещё живёт в своём мрачном Свердловске, где даже воздух пропитан тоской. Где люди слушают песни про смерть и думают, что это и есть жизнь. Где в подвалах и на чердаках прячутся от реальности, вместо того чтобы её менять.

– Мой наивный уральский друг, – Валерий улыбнулся своим мыслям. – Ты думаешь, что борешься за искусство. Но искусство – это не то, что поют в подвалах Свердловска. Искусство – это то, что меняет мир. А мир меняют не песни про безысходность. Мир меняют мечты.

За окном начинал светлеть восток. Новый день поднимался над Москвой – город просыпался, готовый к новым свершениям, новым победам, новым чудесам.

– Покажи мне свою бомбу, Серёжа, – прошептал Валерий. – И я покажу тебе, как превратить свинец в золото. Как сделать из твоей провинциальной тоски всесоюзный хит. Как построить империю на обломках старого мира.

Он поднял бокал к окну, словно предлагая тост восходящему солнцу:

– За будущее! За империю «Серебряный диск»! За музыку, которая сделает людей счастливыми!

И допил коньяк одним глотком. Сладкий вкус победы уже чувствовался на губах.

Он не знал, что через три года будет стоять в пустом овощехранилище, среди чёрных ящиков с аппаратурой, и слушать, как рушится всё, что строил. Но это будет потом. А сейчас – рассвет над Москвой, коньяк в бокале и уверенность в завтрашнем дне.

В России нет ничего опаснее уверенности в завтрашнем дне.

Встреча в Домодедово

или Как отличить москвича от провинциала по запаху

Аэропорт Домодедово, неделю спустя. Май 1988 года. Четверг, три часа дня.

Зал ожидания внутренних линий – торжество советского модерна во всей его унылой красе, потому что модерн по-советски – это когда некрасиво, но прочно, как брак по расчёту: любви нет, зато стены не падают и потолок не течёт (хотя течёт, но не так сильно, как в хрущёвках). Потолки высокие, но давящие – как небо перед грозой, которая никак не разразится, потому что в СССР даже грозы ходили на работу по расписанию. Колонны, облицованные искусственным мрамором, который при ближайшем рассмотрении оказывался крашеным бетоном – как вся советская действительность: издалека величественно, вблизи хочется плакать и эмигрировать.

Пластиковые кресла оранжевого цвета, выцветшие от времени до болезненной желтизны – цвета несбывшихся надежд и общепитовского супа, того самого супа, который подавали в аэропортовских буфетах и который пах одинаково что в Москве, что во Владивостоке: капустой, тоской и неизбежностью. На стенах – мозаичные панно с рабочими и колхозницами, устремлёнными в светлое будущее, которое всё никак не наступало. Рабочие держали молоты, колхозницы – снопы. Лица у всех были одинаковые – решительные и безмозглые, как у депутатов, голосующих единогласно, как у продавщиц, говорящих «вас много, я одна».

Воздух висел тяжёлый, спёртый – коктейль из дешёвого табака «Прима», потных тел в синтетических рубашках, машинного масла из вечно текущих самолётов и той особенной вони, которую источают советские учреждения. Запах казёнщины, безнадёжности и вечного ожидания – в СССР текло всё: краны, самолёты, границы, только время не текло, время стояло, как очередь за колбасой, навечно, до скончания веков, аминь.

Валерий Положенцев сидел в углу, подальше от основного потока людей – человеческой реки, текущей из ниоткуда в никуда, как сама советская жизнь. Тридцать один год, но выглядел старше – не от усталости, а от той особенной московской зрелости, которая приходит к тем, кто рано понял правила игры и научился по ним играть.

Костюм финский, купленный через знакомых дипломатов за деньги, о которых не принято говорить вслух – три месячных зарплаты советского инженера, но Валерий никогда инженером не был и не собирался. Валерий с детства знал нужных людей, потому что в Москве нужные люди – это всё, а ненужные люди – это статистика. Серый, но благородного оттенка – как утренний туман над Темзой, которую Валерий никогда не видел, но представлял по фильмам. На фоне общей серости он выглядел как павлин среди ворон. Или как доллар среди рублей – сразу видно, что настоящее.

В руках – «Московские новости», газета для тех, кто хотел знать правду, или хотя бы её подобие. Читал статью о гласности – новом слове, которое все произносили, но никто не понимал. Можно говорить честно? Но о чём? И кому? И что будет за эту честность – орден или срок? Гласность в СССР была как секс: все знали, что существует, но публично обсуждать было неприлично.

Полтора часа, – думал Валерий, поглядывая на табло. – Рейс задерживается полтора часа. Здесь задерживается всё – самолёты, зарплаты, светлое будущее. Только смерть приходит вовремя. У неё, видимо, отдельное расписание. Немецкое.

Рейс из Свердловска задерживался – как всегда, как положено, как завещал Ленин или кто там отвечал за расписание в Аэрофлоте. Валерий смотрел на табло – механическое, с перещёлкивающими буквами, как в фильме про шпионов. «Рейс 1365 Свердловск – Москва. Задерживается». И никаких объяснений, потому что в СССР объяснения не полагались – полагалось ждать и верить, что когда-нибудь всё наладится.

Может, самолёт развалился в воздухе, – думал Валерий без особой тревоги, потому что тревожиться бесполезно. – С советской техникой случается всякое, особенно в воздухе, где некому жаловаться. Может, Сергей передумал – уральцы народ непредсказуемый, особенно когда дело касается денег и принципов. А может, его арестовали – в стране, где все воруют, арестовать могут любого, особенно того, кто ворует удачно.

Вокруг сновали люди – советские люди, особая порода, выведенная семьюдесятью годами селекции. Серые пиджаки, потухшие лица, тусклые мысли. Мужчины с портфелями «дерматин под крокодила» – крокодилов в СССР видели только в зоопарке, но дерматин под них выпускали исправно. Женщины с авоськами, набитыми дефицитом – в авоське угадывались очертания апельсинов, и по глазам женщин было видно, что они готовы убить за эти апельсины. Апельсины в СССР – это не фрукты, это статус. Иерархия в стране равенства определялась содержимым авоськи: у кого апельсины – тот и прав. Дети в пионерских галстуках – красные пятна на сером фоне, как кровь на снегу, как надежда на безнадёжность. Военные в форме – единственные, кто выглядел уверенно, потому что у них было оружие, а в стране, где нет колбасы, оружие – главный аргумент.

Наконец табло защёлкало, забормотало механическим голосом – как робот, который учится говорить по-человечески, но пока получается плохо, потому что человечески в СССР не говорил никто:

– Рейс 1365 Свердловск – Москва прибыл. Багаж выдаётся на ленте номер три.

Валерий встал, отряхнул невидимые пылинки с пиджака – привычка из комсомольских времён, когда он ещё верил, что внешний вид решает всё. Теперь он знал, что решают связи, но привычка осталась – как фантомная боль в ампутированной совести.

Через десять минут в зал ввалилась толпа пассажиров – река усталых лиц, помятых, серых, с одинаковым выражением усталости пополам с покорностью судьбе. Люди, которые три часа летели в металлической трубе, дребезжащей и завывающей на высоте десять тысяч метров, и благодарили бога – или партию, кто во что верил – что долетели живыми. В СССР каждый приземлившийся самолёт был маленьким чудом. Каждый выживший пассажир – божьим избранником. Или везунчиком – в зависимости от мировоззрения.

И среди них – Сергей.

Валерий увидел его сразу – не по одежде, потому что одежда была стандартная: китайская кожаная куртка с базара, джинсы «Монтана» за сто пятьдесят рублей, стандартный набор провинциального нувориша, который уже заработал первые деньги, но ещё не понял, как их тратить. Увидел по энергии – Сергей не шёл, он прорывался сквозь толпу, как ледокол через льды, как танк через пехоту, как человек, который знает, куда идёт, в стране, где никто никуда не идёт, потому что идти некуда.

Глаза горели азартом игрока, который поставил всё на зеро и уверен, что выиграл – или думает, что уверен, или притворяется, что думает, потому что в казино никогда не знаешь наверняка, пока не выйдешь с деньгами. А из советского казино с деньгами не выходил никто – только с приговором или с орденом, и часто с тем и другим одновременно.

Опасный признак, – отметил Валерий, наблюдая за приближающимся Сергеем. – Такие глаза бывают у людей перед большой удачей. Или перед большой бедой. Чаще – перед вторым. Но иногда – перед первым. Вопрос: как отличить? Ответ: никак. Только ждать и смотреть.

От Сергея исходила энергия Урала – грубая, необработанная, как руда из местных шахт. Энергия людей, которые живут в краю, где девять месяцев зима, а остальные три – плохая погода. Где выживают только сильные. Или безумные. Или те, кому некуда бежать – а бежать с Урала некуда, потому что везде одно и то же, только климат хуже.

– Валера! – Сергей отмахнулся, пробиваясь через толпу. Голос хриплый – то ли от самолётного воздуха, то ли от волнения, то ли от водки, которую наверняка пил в полёте для храбрости, потому что летать советскими самолётами трезвым мог только самоубийца или герой, а Сергей не был ни тем, ни другим.

Валера, – думал он, проталкиваясь. – Стоит как цапля. Костюм серый, дорогой – за версту видно, что не наш. Москвич. Порода такая – даже в аэропорту выглядит так, будто ждёт аудиенции у английской королевы. Ничего, сейчас я тебе устрою аудиенцию. Сейчас ты у меня запрыгаешь, столичная штучка.

Подошёл, обнял – крепко, по-уральски, так, что рёбра хрустнули. Объятие медведя, который рад видеть друга, но может случайно задушить от избытка чувств – впрочем, на Урале это считалось нормальным, а кто не выдерживал уральских объятий, тот не заслуживал уральской дружбы.

Валерий дёрнулся – москвичи так не обнимаются, москвичи держат дистанцию, москвичи жмут руку сухо и коротко, как будто боятся заразиться чем-то провинциальным: бедностью, искренностью, честностью. Москва смотрела на провинцию как на колонию. Провинция смотрела на Москву как на врага. Обе были правы. Но Валерий стерпел – научился терпеть за годы работы с людьми, которые не умели себя вести по столичным стандартам, но умели делать деньги, а деньги в Москве уважали больше, чем этикет.

Варвар, – думал Валерий, пытаясь вдохнуть. – Рёбра чуть не сломал. На Урале что, нет понятия личного пространства? Хотя какое личное пространство в стране, где в одной комнате живут три поколения и собака.

Дёргается, – думал Сергей, отпуская. – Москвичи все дёргаются, когда их обнимаешь. Как будто боятся испачкаться. Или заразиться человечностью. Ладно, переживёт. Не такое переживали.

От Сергея пахло смесью одеколона «Шипр» (рубль двадцать, народная классика), дешёвых сигарет «Космос» (шестьдесят копеек, рак лёгких бесплатно) и того особенного возбуждения, которое источают люди, знающие великую тайну. Или думающие, что знают – впрочем, разница невелика.

– Выглядишь как банкир, – Сергей оглядел Валерия с ног до головы, оценивая костюм, галстук, ботинки, всю эту московскую упаковку, которая стоила больше, чем он зарабатывал за полгода. – Или как депутат нового созыва. Из тех, что за перестройку и гласность. Не хватает только кожаного портфеля и значка «Ударник коммунистического труда».

Банкир, – думал он. – В стране, где банки государственные, а деньги деревянные. Смешно. Но скоро будет не смешно. Скоро всё изменится. И я буду первым, кто это почувствует.

– А ты как всегда – ураганом с Урала, – Валерий хмыкнул, поправляя пиджак, который Сергей помял своими медвежьими объятиями. – Смерч в кожаной куртке. Стихийное бедствие с запахом «Шипра». Садись, рассказывай про свою бомбу. Надеюсь, она стоила полуторачасового ожидания в этом храме советской авиации.

Смерч, – думал он. – Хорошее слово. Точное. Сергей и есть смерч – сначала весело, потом разрушения. Вопрос: стоит ли впускать смерч в свою жизнь? Ответ: смотря что он принесёт. Деньги – стоит. Проблемы – не стоит. А если и то, и другое? Тогда считаем баланс.

Сели в угол, подальше от людского потока и любопытных глаз – в аэропортах, как известно, стены имели не только уши, но и магнитофоны, а КГБ дремал, но не спал, особенно когда речь шла о деньгах и бизнесе. Новые слова – «кооператив», «хозрасчёт», «предпринимательство» – ещё пахли криминалом, как свежая краска на старом заборе.

Сергей огляделся по сторонам – привычка человека, который знает, что за ним могут следить. В Свердловске за всеми следили. Если не менты, то бандиты. Если не бандиты, то соседи. А соседи были страшнее всех – они стучали бесплатно, из любви к искусству и ненависти к тем, кто живёт лучше.

– Ну? – Валерий нетерпеливо постукивал пальцами по подлокотнику, что выдавало волнение, которое он обычно скрывал. – Где бомба? Показывай. Или это опять твои фантазии? Как с концертом Пугачёвой в Нижнем Тагиле?

Пугачёва, – думал он. – Три года прошло, а я всё помню. Потому что потерял на этом двадцать тысяч. И репутацию. И нервы. Москвичи злопамятные – как слоны, только лучше одеты. слоны вообще не одеваются. Ладно, неважно.

– Забудь про Пугачёву, – Сергей отмахнулся, как отмахиваются от мухи или от прошлого. – Это было давно и неправда. И потом, она почти согласилась. Если бы не её продюсер, этот московский упырь…

– Если бы да кабы…

– Заткнись и слушай, – Сергей наклонился ближе, и Валерий почувствовал запах самолётной водки – «Столичная», судя по послевкусию, хотя какое там послевкусие, когда дышат прямо в лицо. – Сначала вопрос. Ты хотел студию? Нормальную, а не подвал с тараканами и крысами? Не гараж, где записываются на кассетник «Электроника» и молятся, чтобы не размагнитилось?

– Допустим, – Валерий не менял выражения лица, хотя внутри шевельнулся интерес – маленький, осторожный, как мышь, которая чует сыр, но боится мышеловки. – И что?

– Я нашёл. Готовую. Укомплектованную. Со всеми потрохами. Как конфетка в обёртке. Как «Мерседес» с завода. Словно девственница в свадебном платье – только включай и пользуйся.

Валерий настороженно прищурился – в его мире бесплатный сыр лежал только в мышеловках, а конфетки в обёртках обычно оказывались отравленными:

– Где? В каком подвале? Или на чердаке? Или в заброшенном цеху среди крыс и бомжей? Знаю я твои находки, Сергей. В прошлый раз ты нашёл «идеальное помещение» – оказался морг при туберкулёзной больнице. Акустика отличная, говорил ты. Соседи тихие.

Морг, – думал Сергей. – Да, было. Но кто ж знал? Снаружи – нормальное здание. Внутри – холодильники с клиентами. Бывает. Жизнь полна сюрпризов.

– Не подвал. И не чердак. И не морг, – Сергей выдержал театральную паузу, наслаждаясь моментом, потому что умел подавать информацию, умел держать аудиторию, умел продавать ещё до того, как это стало профессией. – Свердловская киностудия. Проспект Ленина, дом 50. Государственная контора. Официально. Со всеми печатями и подписями. С гербом СССР на фасаде.

Валерий поперхнулся воздухом – впервые за много лет его застали врасплох:

– Киностудия? Государственная? Ты с ума сошёл? Это же… это же невозможно! Госсобственность! Режимный объект! Там же охрана, КГБ, первый отдел проверяет каждого!

Киностудия, – билось в голове. – Государственная. Госсобственность, режим, КГБ. Он что, хочет нас посадить? Или он гений? Или и то, и другое?

Но где-то глубже – там, где жил делец, а не скептик – шевельнулось любопытство. Государственная собственность – это риск, огромный риск, за который сажают и не выпускают. Но государственная собственность, которая никому не нужна, – это возможность. А в 1988 году таких возможностей было много, как грибов после дождя, – вопрос был только в том, как собирать и не отравиться.

– Это гениально! – Сергей перебил его, не давая додумать страшное. – Валера, заткнись и слушай. Просто слушай, не перебивай. Дай мне пять минут. Если не убежу – пошлёшь меня на три буквы. Или на пять, как принято в столице. Но выслушай!

Он придвинулся ещё ближе, понизил голос до заговорщического шёпота, и глаза его блестели, как у революционера, объясняющего план захвата Зимнего – только вместо Зимнего была киностудия, а вместо революции – бизнес, но разница в 1988 году была невелика:

– Я там был. Не один раз – три раза! Неделю вокруг ходил, присматривался, принюхивался. С главным инженером познакомился – Пётр Данилыч, мужик-легенда. Ему под семьдесят, седой как лунь, руки трясутся – но в технике разбирается как бог. Как Эйнштейн в физике. Или Пеле в футболе. Как я в музыке. Знаешь, что там стоит?

– Бюст Ленина? – Валерий не удержался от сарказма, потому что сарказм был его защитой от мира, который постоянно пытался его обмануть. – Портрет Горбачёва? Лозунг «Партия – наш рулевой»?

Шутит, – думал Сергей. – Москвичи всегда шутят, когда боятся. А боятся они всего, что не понимают. Ничего. Сейчас поймёт.

– Смешно. Очень смешно, – Сергей не улыбнулся. – Там оборудование стоит, за которое на Западе почку продают. Может, даже две. И часть печени в придачу.

Он начал загибать пальцы – толстые, рабочие, с обломанными ногтями, но с маникюром:

– Пульты – британские, возможно даже «Neve». Это как «Роллс-Ройс» в мире звука. За один такой пульт в Лондоне платят как за квартиру в центре. У нас такого всего несколько штук на всю страну – на «Мелодии», в Останкино, и вот в Свердловске. Как он туда попал – загадка. Говорят, для съёмок какого-то фильма к Олимпиаде купили, а потом забыли.

«Neve», – думал Валерий, и цифры уже крутились в голове. – Если не врёт – сто тысяч долларов. На Западе. Здесь – бесценно, потому что не продаётся. Или бесполезно, потому что никто не умеет пользоваться. Но если уметь…

– Серьёзно? – он начал проявлять тот осторожный интерес, который скрывал за маской скептицизма.

– Это только начало! – Сергей упивался моментом, как актёр на сцене, как проповедник на амвоне, как продавец, который чувствует, что клиент дозревает. – «Studer» – швейцарские магнитофоны, 24-дорожечные! Это как «Ролекс» в мире часов – европейская точность, немецкое качество, космическая цена. На Западе группы годами копят на такой. А там их два! Два, понимаешь?! Два «Студера»!

Ещё пятьдесят тысяч, – считал Валерий. – Если работают. Если не разворовали на детали. Если не врёт.

Сергей говорил всё быстрее, захлёбываясь словами, как река в половодье:

– Микрофоны – «Neumann», «AKG». Немецкие, австрийские. Легенды! Это как найти в подвале «Мону Лизу». Или скрипку Страдивари. Только для звука. Синтезаторы – «Yamaha DX7», «Roland Jupiter-8». Барабанная установка «Yamaha». Гитарные усилители «Marshall», «Fender». Это не студия – это космодром! Храм звука! Мекка для музыканта!

Двести, триста тысяч долларов, – считал Валерий. – Оборудование, которое в Союзе видели только на картинках. И вот оно стоит в Свердловске. Пылится. Невозможно. Так не бывает. Хотя… здесь возможно всё.

– И что, всё это просто стоит? – осведомился он, стараясь не выдать волнения. – Пылится?

– В том-то и фокус! – Сергей чуть не закричал от возбуждения, потом опомнился, огляделся, снова понизил голос. – Там «Сталкера» писали! Тарковского! Музыку к «Солярису»! Эдуард Артемьев лично всё настраивал. Говорят, когда он первый раз это оборудование увидел, чуть не заплакал от счастья. Сказал – это лучше, чем в Голливуде. А теперь – пылится. Кино не снимают. Денег нет, заказов нет, зарплату задерживают по три месяца. Пётр Данилыч чуть не плакал, когда я сказал, что хотим музыку писать. Говорит – оборудование без работы умирает. Как человек без воздуха. Как женщина без любви.

– Поэтично, – Валерий скептически хмыкнул, но глаза его уже считали, считали, считали. – И что, просто так сдадут? Государственная собственность, режимный объект. Это же не ларёк с пивом.

– А кому она нужна, эта собственность? – Сергей показал пустые ладони жестом фокусника, который показывает, что в рукавах ничего нет. – Страна трещит по швам, всем плевать. Партия думает, как удержать власть. КГБ – как не потерять лицо. Народ – где взять колбасу. А киностудия в Свердловске? Кому нужна киностудия в Свердловске? Это не «Мосфильм», не «Ленфильм». Это провинция. Задворки империи. Место, которого нет на карте.

– Сколько? – Валерий перешёл к главному, потому что главное – всегда цифры, а всё остальное – лирика.

– Триста рублей в месяц за коммуналку. Электричество, отопление, охрана. Плюс зарплата Петру Данилычу – сто пятьдесят. Он будет числиться техническим директором. Итого – четыреста пятьдесят рублей. В месяц! За студию мирового уровня!

Четыреста пятьдесят рублей, – думал Валерий. – За оборудование на полмиллиона долларов. Слишком дёшево. Когда слишком дёшево – жди подвоха. Или это краденое, или сломанное, или несуществующее, или ловушка. Но если не ловушка…

Сергей откинулся на спинку кресла, довольный эффектом, как кот, который съел канарейку:

– Это как купить «Мерседес» по цене «Запорожца». Нет, даже дешевле – по цене велосипеда! По цене детского велосипеда с тремя колёсами!

Или как купить краденый «Мерседес», – думал Валерий. – И получить срок за угон. Но… но в 1988 году границы размыты. Что законно, что незаконно – никто не знает. Даже те, кто пишет законы. Особенно те, кто пишет законы.

Валерий задумался. В зале ожидания гудела толпа – кто-то ругался на очередную задержку рейса, кто-то спал на баулах, подложив под голову пальто, дети плакали, требуя есть, старушки грызли семечки, сплёвывая шелуху прямо на мраморный пол. Советская реальность во всей красе – страна, где космические корабли бороздят просторы вселенной, а в аэропорту нет туалетной бумаги. Где запускают спутники, но не могут накормить народ. Где строят атомные станции, но не могут построить нормальный сортир.

– Свердловск… – он вздохнул, и в этом вздохе была вся московская тоска по цивилизации. – Далековато от Москвы. Три часа лёту. И то если самолёт не развалится по дороге.

Далековато, – думал он. – Край заводов и зеков. Место, откуда бегут в Москву, а не куда едут из Москвы. Три часа лёту от цивилизации. Год лёту от нормальной жизни.

Сергей смотрел на него с той снисходительностью, с которой провинциал смотрит на столичного сноба, который думает, что за МКАДом кончается жизнь:

Далековато, – думал он. – далековато. Для тебя всё, что за МКАДом – тёмный лес с медведями. А для меня Москва – зоопарк. Красиво, но воняет. И звери за решёткой – только решётка из денег.

– Зато никто не лезет! – сказал вслух, и в голосе звенел азарт человека, который нашёл золотую жилу и не собирается делиться. – Менты местные – свои, договорился уже. Начальник РОВД – мужик понятливый, две тысячи в месяц – и мы неприкасаемые. Конкуренты московские не суются – боятся. Урал – это тебе не Арбат. Здесь свои законы, свои понятия. Чужих не любят. Мы там королями будем!

– Короли Свердловска, – Валерий фыркнул с тем особым московским презрением, которое провинция ненавидит больше всего. – Звучит как «чемпионы деревни». Или «лучший повар на кладбище».

Чемпионы деревни, – думал Сергей, сжимая кулаки. – Ага. А ты, значит, чемпион столицы? С финским костюмом и московским снобизмом? Посмотрим, кто кого. Посмотрим, кто через десять лет будет чемпионом.

– Смейся, смейся! – он не сдержался, голос зазвенел. – А мы сделаем такой звук, что московские обосрутся от зависти! Извини за выражение. Но это правда! С таким оборудованием можно горы свернуть! «Наутилус» уже согласился записываться. Илья Кормильцев – поэт, гений – сказал, что это судьба. Что Урал должен показать России настоящий рок. Не подражание Западу, а своё, уральское. Жёсткое, честное, настоящее!

– Много пафоса, Серёга, – Валерий поморщился, как от зубной боли.

– Пафоса ровно столько, сколько нужно! – Сергей вскочил, заходил туда-сюда, не в силах усидеть на месте. Несколько человек обернулись, но быстро потеряли интерес – мало ли психов в аэропорту, особенно после задержки рейса. – Ты не понимаешь – это шанс! Может, единственный в жизни! Создать что-то великое. Не подпольную шарашку, где на коленке клепают пиратские кассеты. А настоящую империю звука! Фабрику хитов! Кузницу звёзд!

– Надо посмотреть, – Валерий встал, отряхивая невидимые пылинки. – Своими глазами. Руками пощупать. Убедиться, что это не очередной морг.

– Надо! – Сергей полез во внутренний карман, достал два билета. – Вот! Завтра утром летим. Рейс в девять двадцать. Я знал, что согласишься. Не мог не согласиться. Это же золотое дно!

Заранее купил, – понял Валерий. – Знал, что соглашусь. Самоуверенный засранец. Или – просто хорошо меня знает. Что хуже.

– Самоуверенный ты паразит, – сказал он вслух, но без злости, почти с уважением.

– Не самоуверенный. Просто знаю тебя как облупленного, – Сергей ухмыльнулся. – Ты же бизнесмен. Настоящий. Из тех, кто чует деньги, как акула кровь. А настоящий бизнесмен не может пройти мимо такого куша. Это же золотая жила! Клондайк! Эльдорадо! Земля обетованная!

Акула, – думал Валерий. – Неплохое сравнение. Акулы выживают миллионы лет. Потому что не мечтают – жрут. Потому что не философствуют – плавают. Потому что знают одно: двигайся или умри.

По громкой связи объявили посадку на рейс в Ленинград – голос диктора был усталый и равнодушный, как голос человека, который тысячу раз повторял одно и то же и давно перестал вникать в смысл. Люди зашевелились, потянулись к выходу – советские люди, вечно спешащие непонятно куда. Может быть, оттого и спешат, что боятся опоздать в никуда.

Пошли к выходу вместе – два человека, которые ещё не знали, что их ждёт, но уже чувствовали: что-то начинается. Что-то большое. Что-то, что изменит их жизни – к лучшему или к худшему, неизвестно, но изменит точно.

Мимо проплывали усталые лица пассажиров. Носильщики толкали тележки с багажом – горы чемоданов, сумок, коробок, перевязанных верёвками. Где-то плакал ребёнок – тонко, безнадёжно, как плачут дети, когда понимают, что мир несправедлив и помощи не будет.

– Знаешь, что я думаю? – Сергей остановился у стеклянных дверей. За стеклом был виден московский вечер – серый, душный, пахнущий выхлопными газами и амбициями. – Мы сейчас на пороге чего-то великого. Страна меняется. Всё меняется. Старое рушится, новое рождается. И мы можем стать частью этого нового. Не винтиками в машине, которую создал кто-то другой. А создателями. Творцами новой реальности.

Творцы реальности, – думал Валерий. – Звучит как вывеска кооператива. «Творцы реальности – ремонт судеб, пошив будущего, мелкий опт». Но… но что если он прав? Что если это и правда шанс? Единственный? Который бывает раз в жизни?

– Философ, – сказал он вслух. – Творцы реальности… Мы просто два авантюриста, которые хотят заработать на музыке. Купить дёшево, продать дорого. Капитализм в чистом виде. Только называть нельзя – посадят.

Сергей схватил его за плечо – хватка была железная, уральская, рабочая:

– Нет! Мы больше! Намного больше! Мы – те, кто несёт людям красоту в этой уродливой стране! Музыку в царстве тишины! Свободу в империи рабов! Мечту в стране, где мечтать разучились!

Верит, – думал Валерий, глядя в горящие глаза. – Искренне верит. В музыку, в революцию, в великое будущее. Это хорошо. Пока он верит – он будет работать. Гореть. Пробивать стены. А я буду считать. И когда он перегорит – а такие всегда перегорают – бизнес останется. Мне.

Не верит, – думал Сергей, глядя в холодные глаза. – Считает. Прикидывает. Взвешивает. Это нормально. Пусть считает. Кто-то должен. Я буду гореть, он – считать угли. Вместе справимся. А потом… потом посмотрим, кто кого.

– Ладно, генерал революции, – Валерий вздохнул, но в этом вздохе было больше согласия, чем сопротивления. – Завтра летим в твой Свердловск. Посмотрим на это чудо техники. Но учти – если это очередная твоя фантазия, как с Пугачёвой, обратно поедешь в багажном отделении. По частям. В разных чемоданах.

– Договорились! – Сергей просиял так, что, казалось, осветил весь зал ожидания. – Ты не пожалеешь! Клянусь! Это будет начало новой эры! Эры «Серебряного диска»! Мы войдём в историю!

Договорились, – думал Валерий. – Интересно, о чём? Он думает – о музыке. Я думаю – о деньгах. Оба думаем – о будущем. Которое у нас, похоже, общее. Пока.

Договорились, – думал Сергей. – Клюнул. Москвич клюнул. Теперь главное – не спугнуть. Показать студию, показать оборудование, дать потрогать, понюхать, почувствовать. А потом – работать. Работать так, чтобы он понял: это не фантазия. Это реальность. Новая реальность, которую мы создадим вместе.

Они вышли на улицу. Московский воздух – загазованный, душный, пахнущий выхлопами и амбициями – ударил в лицо. Где-то вдали садилось солнце, окрашивая смог в грязно-розовый цвет, цвет заката империи, которая ещё не знала, что заканчивается.

– Новая эра… – пробормотал Валерий, глядя на закат. – Посмотрим, чья эра это будет. И кто останется в живых, когда она закончится.

Такси – старая «Волга» с шашечками, пахнущая бензином и судьбой – увозило их в московскую ночь.

Сергей говорил без умолку – планы, музыка, революция, великое будущее. Слова лились как расплавленный металл из уральской домны – горячие, мутные, бесконечные. Он уже видел империю. Уже слышал аплодисменты. Уже чувствовал вкус победы на губах.

Валерий молчал. Считал. Оборудование – актив. Аренда – копейки. Риски – КГБ, менты, бандиты. Сергей – ресурс. Пока горит – полезен. Перегорит – посмотрим.

Один ехал в мечту.

Другой – в сделку.

Оба думали, что едут в одно место.

За окном проплывала Москва – огни, тени, силуэты высоток. Город, который никогда не спит, потому что боится пропустить момент. Город, который всех пережуёт и выплюнет – но некоторых выплюнет богатыми.

Где-то далеко, в Свердловске, на проспекте Ленина, 50, стояло здание киностудии – серое, бетонное, типовое, неотличимое от тысяч таких же. Внутри – сокровища, о которых не знал почти никто. Оборудование мирового уровня в провинциальном городе. Бриллиант в навозной куче.

И этот бриллиант ждал их.

Как невеста ждёт жениха.

Как жертва ждёт палача.

Как Россия ждёт перемен – не зная, чем они обернутся.

Храм музыки

или Экскурсия по храму, где молятся децибелам

Свердловск, проспект Ленина, 50. Следующий день, полдень

Здание киностудии высилось как последний бастион умирающей империи. Серая громада соцреализма, изъеденная временем как проказой. Колонны, которые должны были внушать трепет перед мощью советского кинематографа, теперь крошились, осыпаясь бетонной перхотью. В СССР всё строили на века, а рассыпалось за десятилетия. И сама страна была такой же: монументальная снаружи, трухлявая внутри.

У входа их встретил Петр Данилыч – шестьдесят восемь лет обломок великой эпохи. Седые волосы зачёсаны назад, как у Штирлица. Очки с толстыми линзами превращали глаза в два водянистых пузыря. Костюм – из тех, что шили при Брежневе и носят до самой смерти. Весь он был как экспонат из музея – последний свидетель времён, когда в этих стенах творили чудеса.

– Валерий Иванович? – голос старика дрожал от волнения. – Сергей про вас уши прожужжал. Говорил – москвич, но может спасти нас…

Пожал руку – рука была холодной и влажной, как у покойника. Руки инженера, который всю жизнь отдал технике, а теперь хоронит её по частям.

– Проходите, покажу наше кладбище. Кладбище великого искусства.

Они прошли через вестибюль. Мрамор потрескался, люстры покрылись пылью толщиной в палец. На стенах – фотографии со съёмок. Тарковский, Хотиненко, Балабанов – все молодые, полные надежд. Теперь эти фотографии смотрелись как надгробия.

Длинный коридор вёл вглубь, как тоннель в преисподнюю. Пахло плесенью, тленом и той особенной вонью, которая бывает в местах, где умирают мечты.

Петр Данилыч открыл массивную дверь:

– Прошу.

И тут случилось чудо.

Валерий вошёл и

замер.

Зал был великолепен! Нет – он был волшебен! Огромное пространство парило как собор, только вместо икон на стенах были акустические панели – каждая выверена до миллиметра, каждая на своём месте. Потолок взмывал на высоту трёхэтажного дома, создавая ощущение полёта. Акустика была идеальной – Валерий чувствовал это кожей. Здесь каждый звук обретал крылья!

– Боже мой… – Валерий поворачивался, впитывая пространство. – Это же храм! Настоящий храм музыки!

– Это ещё что! – Петр Данилыч оживился, в его глазах загорелись искорки прошлого величия. – Смотрите!

Он подвёл их к пульту в центре зала. И Валерий понял – перед ним сокровище. Микшерная консоль сияла как космический корабль из фильмов о будущем. Двадцать четыре канала, сотни кнопок, фейдеров, индикаторов – всё блестело, несмотря на годы. Видно было, что старик полировал каждую кнопочку, как мать полирует медали погибшего сына.

– Британская? – Валерий провёл рукой по поверхности с благоговением археолога, нашедшего Трою.

– Привезли в семьдесят втором для «Соляриса». Артемьев выбирал. Сказал: «Данилыч, нам нужен космический звук». И мы сделали космос! Вы помните музыку к «Солярису»?

– Конечно! Гениальная!

– Она здесь родилась. На этом пульте. Артемьев сидел вот тут, – старик погладил кресло как живое существо, – и творил чудеса.

Он подошёл к шкафу со стеклянными дверцами, открыл его:

– А вот наши бриллианты.

В бархатных ложементах лежали микрофоны – как драгоценности Фаберже.

– Neumann U67… – Валерий присвистнул. – Это же легенда!

– Три штуки. Из Австрии. Ими «Сталкера» писали. Тарковский говорил – звук должен дышать. И эти микрофоны дышали!

А Сергей ходил по залу как зверь по клетке. Трогал всё подряд грязными руками, оставляя отпечатки на полированных поверхностях. В его глазах горел голодный огонь – огонь человека, который наконец-то дорвался до еды после долгой голодовки:

– Петр Данилыч, магнитофоны где? Покажи магнитофоны!

Старик подвёл их к другой комнате. Открыл дверь – и там, как часовые у гроба Ленина, стояли магнитофоны. Массивные, хромированные, мёртвые.

– Studer A80. Швейцарские. Им тридцать лет – но они мертвее не бывает. Включаю раз в месяц, чтобы совсем не сдохли. Разговариваю с ними. Как с покойниками разговаривают – чтобы не забыть голоса…

Валерий подошёл, рассмотрел табличку:

– Тысяча девятьсот пятьдесят восьмой год? Музейная ценность!

– Музей… – Петр Данилыч горько усмехнулся. – Всё здесь экспонат. Витрина мёртвой мечты. Студия загибается. Кино не снимают – денег нет. Оборудование умирает без работы. Как я…

– Ну что? – Сергей повернулся к Валерию, оскалившись как волк. – Я охренительную штуку нашёл или как?

– Это не штука. Это Клондайк! – Валерий сиял. – Это Эльдорадо! С таким оборудованием можно горы свернуть!

– Горы… – Петр Данилыч покачал головой. – Какие горы в Свердловске? Только заводские трубы да кладбища. Всё умирает. И я умираю. И студия…

Он снял очки, протёр. Глаза были мокрые – старческие слёзы, солёные как уральская руда:

– Вы не представляете, что здесь было. Ярополк «Демидова» монтировал. Балабанов первые фильмы снимал. Все уехали. В Москву, за границу. А я остался. Как сторож на кладбище…

– Петр Данилыч, – Валерий взял старика за плечи, посмотрел в глаза. – Мы вернём студии жизнь! Обещаю! Здесь снова будет звучать музыка!

– Какие условия? – спросил он, переходя на деловой тон.

Старик замялся, словно попрошайка:

– Коммуналку бы оплатили… Зимой дорого – топить надо этот сарай. Ну и мне… если можно… Пенсия – сорок рублей. На лекарства не хватает. Сердце…

– Сколько вам нужно?

– Да хоть восемьдесят рублей… Нет, это много… Шестьдесят?

– Вы будете нашим главным инженером. Двести рублей в месяц. Это я вам гарантирую!

У Петра Данилыча задрожали губы:

– Двести? Господи… Я думал, помру – так и не услышу больше музыки в этих стенах. Думал, придут мародёры, разберут на металлолом…

– Не помрёте, Данилыч! – Сергей хлопнул его по плечу так, что старик пошатнулся. – Мы тут такого наворотим! «Наутилус» запишем! «Чайф»! Всех!

– «Наутилус»? – старик оживился. – Которые про смерть поют? Мрачные ребята. Но талантливые. Под стать нашему городу…

Они вернулись в основной зал. Валерий встал в центре, раскинув руки:

– Акустика потрясающая! Как в Карнеги-холле!

– Лучше! – Петр Данилыч выпрямился. – Это акустический храм! Каждая панель рассчитана! Никаких параллельных стен! Диффузоры! Басовые ловушки! Это произведение искусства!

Он подошёл к роялю в углу – старенький «Красный Октябрь», облезлый как паршивый пёс:

– Послушайте!

Сел, заиграл. Простая гамма, но в этом зале она звучала как реквием. Каждая нота висела в воздухе, умирала медленно, мучительно красиво.

– Слышите? – старик играл и плакал. – Чистый звук. Последний чистый звук в этом грязном городе…

– Ты был прав, – Валерий повернулся к Сергею. – Это настоящее сокровище. Мы построим здесь империю!

– Империю на костях, – мрачно добавил Сергей. – Как всё в России.

– Когда начинаете? – спросил Петр Данилыч.

– Немедленно! – Валерий светился энтузиазмом. – Надо оформить документы, привезти музыкантов…

– Документы… – старик махнул рукой. – Директор в Москве, выбивает деньги. Бесполезно, но пытается. А пока его нет – я хозяин этого кладбища. Начинайте.

Они ещё час бродили по студии. Петр Данилыч рассказывал истории – каждая мрачнее предыдущей. Как Тарковский заставил записать тишину («Тишину, которая кричит!»). Как Балабанов притащил настоящий скелет («Кости должны греметь натурально – как в жизни!»).

Место было пропитано смертью и величием. Мёртвым величием советского кино. И теперь здесь будет рождаться новая история – история, написанная поверх старой.

Выходя, Валерий обернулся:

– Знаете, Петр Данилыч, у меня ощущение, что мы стоим на пороге революции!

– Революции… – старик скривился. – У нас все революции кончаются кровью. Дай бог, чтобы хоть эта – только музыкой…

Они не знали, насколько пророческими окажутся эти слова.

Трое мужчин стояли в пустом зале. Валерий мечтал об империи – сияющей, как московские витрины. Сергей – о власти и деньгах, которые вырвут его из свердловского ада. Петр Данилыч – просто о том, чтобы не умереть в тишине.

Все мечты сбудутся. Но какой ценой – это уже другая история.

История, написанная кровью и музыкой.

Русская Музыка

или Краткий курс московского гостеприимства

Москва пульсировала деньгами и властью, как разогретый до предела реактор. Офис компании «Русская музыка» сиял хромом и кожей, как витрина западной мечты, внезапно материализовавшейся посреди постсоветского хаоса. Факсы трещали очередями, словно пулемёты на невидимой войне за эфир и прибыль. Золотые диски на стенах отражали офисный свет множеством солнц – каждое означало миллионы проданных пластинок, горы денег, толпы поклонников. Фотографии со звёздами первой величины – Пугачёва, Леонтьев, Киркоров – смотрели со стен как иконы новой религии, где Бог – это рейтинг, а молитва – контракт.

Володя Мальцев – тридцать пять лет успешной советско-постсоветской карьеры, причёска стоимостью как месячная зарплата учителя, костюм от Brioni, который кричал «я тут главный и могу купить твою жизнь оптом и в розницу» – слушал кассету. Магнитофон был японский, стоил как «Жигули», звук чистый, как совесть младенца. Но лицо Мальцева скривилось, будто он разжевал не просто лимон, а целый грейпфрут, политый уксусом.

Музыка лилась странная – не попса, которую он штамповал километрами, а что-то тягучее, тоскливое, с надрывом. Словно кто-то пытался через динамики передать запах мокрого асфальта и вкус безнадёги.

Выключил магнитофон резко, как отрубил голову:

– «Наутилус Помпилиус»… – он покатал название на языке, словно пробуя протухшую икру. – Что за дрянь? Кто это вообще придумал – петь про то, как всё плохо? У нас что, мало Миража с их «Музыка нас связала»?

– Свердловская группа, – пояснил помощник, молодой парень с глазами хорька, умеющего считать чужие деньги. – Там сейчас модно такое. Весь Урал от них тащится. Молодёжь без ума – концерты собирают стадионы.

– Молодёжь и от клея «Момент» без ума бывает, – фыркнул Мальцев. – И от экстази, которое из Голландии возят. Это не показатель. Откуда кассета? Кто принёс эту заразу в мой кабинет?

В голове у Мальцева уже прокручивались схемы – если эта дрянь собирает стадионы, значит, есть деньги. А где деньги – там должен быть он, Володя Мальцев, король московской попсы, дирижёр кассового вала.

– Новая контора объявилась. «Серебряный диск» называется, – помощник полистал блокнот. – База – Свердловская киностудия. Представляете? На госимуществе паразитируют.

– Киностудия? – Мальцев оживился, как акула, учуявшая кровь в воде. – Это оригинально. Кто-то умный там сидит. Госбаза – это ресурс. Аппаратура, помещения, может, даже финансирование какое-то левое. Кто рулит этой лавочкой?

– Двое засветились. Местный – некий Сергей. Фамилии пока не знаем, человек мутный, как болотная жижа. В Свердловске про него разное говорят. Связи имеет… специфические.

– Мутный – это как? – Мальцев прищурился. В его мире все были мутными, вопрос только в степени и направлении мутности. – Партийный? Комсомольский? Силовики? Или…?

– Или, – кивнул помощник. – Неформальные связи. По нашим данным – криминальные элементы. Возможно, завязан на ростовских. Только это не точно – Урал далеко, там свои расклады, информация доходит плохо.

– А-а-а… – Мальцев понимающе кивнул, и в его глазах блеснуло что-то волчье, расчётливое. – Братки, значит. Авторитетные ребята. Что ж, время такое – все с братками якшаются. Без них теперь даже ларёк с пивом не откроешь. Бизнес в России без бандитов – как церковь без свечей: вроде можно, но никто не пробовал. А второй?

– А вот второй интереснее, – помощник сделал театральную паузу. – Валерий Положенцев. Бывший сотрудник Москонцерта, знает всю московскую кухню изнутри.

Мальцев вскочил так резко, что кресло откатилось и врезалось в стену под золотым диском Аллы Пугачёвой:

– Положенцев? Валерка Положенцев? Твою мать! – он даже покраснел от неожиданности. – Я же этого проходимца знаю! Как облупленного!

– Знаете? – удивился помощник.

– Ещё бы не знать! – Мальцев заходил по кабинету, как тигр по клетке. Воспоминания нахлынули яркие, сочные, как кадры из хорошего кино. – По комсомольской линии пересекались в восемьдесят третьем. Умный сукин сын, пронырливый, как крыса в амбаре. Всегда знал, где деньги лежат, где можно урвать, где навариться. Организовывал концерты западных звёзд, когда это ещё было почти нелегально. Помню, как он итальянцев притащил – первый концерт в Союзе! Билеты по тридцать рублей толкал, когда зарплата сто двадцать была! И ведь раскупили, паразиты, за три часа!

Он крутил кассету в руках, как будто она могла рассказать ему больше.

– Значит, решил в большую игру играть… И даже студию отхватил. На государственной базе. Молодец, паразит! Нахрапистый, умелый. Валерка всегда умел из говна конфетку сделать, а из конфетки – миллион.

– Какие будут указания? – помощник уже держал наготове мобильный телефон размером с кирпич.

Мальцев остановился у окна. Внизу текла московская жизнь – дорогие иномарки, спешащие люди, неоновые вывески. Его империя. Его город. И какой-то Валерка с уральскими отморозками решил откусить кусок от его пирога?

– Надо с Валерой побазарить. По-дружески, – голос Мальцева стал мягким, почти ласковым, и от этого ещё более угрожающим. – Объяснить правила игры. Напомнить, кто в доме хозяин. А то мало ли… забыл за Уралом, что в Москве без крыши только птицы летают. И то недолго – ястребы сожрут.

– Организовать встречу? Вызвать сюда?

– Нет, – Мальцев отмахнулся. – Официоз не нужен. Это будет выглядеть как слабость – типа я его боюсь, вызываю на ковёр. Сделаем «случайную» встречу. Где он в Москве тусуется?

– «Артистическое», – ответил помощник. – Ресторан при Доме актёра. Вся богема там собирается – артисты, режиссёры, продюсеры. Коктейли по двадцать долларов, устрицы, кокаин в туалетах.

– О, «Артистическое»! – Мальцев даже улыбнулся. – Отличное место. Там вся московская туса. И Пугачёва бывает, и Кобзон заглядывает. Завтра «случайно» туда заеду. Скажу, что ностальгия накатила по комсомольской юности, по восьмидесятым, когда мы все были молодыми и голодными. Посмотрим, что Валерка скажет, когда поймёт, что его свердловская авантюра у меня как на ладони.

Мальцев сел обратно в кресло, забарабанил пальцами по столу – маникюр безупречный, перстень с бриллиантом. В голове уже выстраивалась комбинация.

«Серебряный диск»… Свердловск… Положенцев… Интересная комбинация. Потенциально опасная. Но и потенциально прибыльная.

Если этот свердловский Сергей с криминалом… Это меняет дело. С братками надо аккуратно – они не понимают слов «интеллектуальная собственность» и «авторские права». Для них есть только «доля» и «откат». Зато они умеют решать вопросы быстро и жёстко.

А Валерка… Валерка всегда был игроком. Азартным, рисковым. В восемьдесят седьмом чуть не сел за валютные махинации с билетами на Демиса Руссоса. Но выкрутился – всегда выкручивался. Теперь, видимо, решил, что настало его время. Что можно из Свердловска рулить московским рынком.

Наивный. В этом бизнесе нет места для лишних игроков. Либо ты поглощаешь, либо поглощают тебя. Ты или акула, или планктон. Третьего не дано.

– Есть ещё информация? – спросил Мальцев.

– Они везут несколько групп. Кроме «Наутилуса» – «Чайф», «Настя», «Урфин Джюс». Планируют большой тур по стране.

– Тур? – Мальцев хмыкнул. – С этой тоскливой музыкой? Кто пойдёт слушать, как всё плохо и безнадёжно?

Но в глубине души он понимал – пойдут. Страна устала от «всё будет хорошо», от «мы к вам заехали на час». Людям хотелось честности, пусть и горькой. Хотелось услышать то, что они сами чувствуют, но не могут выразить.

А это значит – деньги. Большие деньги.

Включил ещё раз. Голос Бутусова заполнил кабинет: «Я хочу быть с тобой, я хочу быть с тобой…»

Странная музыка. Не попса, которую он привык продавать. В ней было что-то настоящее, живое. То, чего не купишь за деньги и не создашь по заказу.

И именно поэтому она опасна. Настоящее всегда опасно в мире подделок.

А где-то далеко, в промозглом Свердловске, где заводские трубы подпирают серое небо, где снег лежит по полгода, превращаясь в чёрную кашу, где люди живут от получки до получки, мечтая вырваться куда угодно – в этом городе сидел человек по имени Сергей.

Сидел в полутёмном офисе на территории киностудии – помещение досталось почти даром, за откат нужным людям. Вокруг – советская рухлядь вперемешку с новеньким импортом. На стене – плакат «Наутилуса», криво приколоченный кнопками.

Он тоже думал о Москве. О блестящей, сытой, самодовольной Москве, которая высасывает соки из всей страны. О московских продюсерах в итальянских костюмах, которые решают, что слушать народу.

В его жилах текла не кровь – расплавленный свинец уральских заводов, злость загнанных в угол, отчаяние тех, кому нечего терять. У него не было итальянских костюмов и офисов с золотыми дисками. У него были только связи с людьми, для которых слово – закон, а закон – понятие относительное. Люди, которые помнили зону и умели решать вопросы так, как не снилось московским мажорам.

И ещё у него была музыка. Не попса, которую штампуют на продажу. Честная музыка настоящих пацанов, которые поют о том, о чём думает вся страна за пределами Садового кольца. О безнадёге и надежде, о любви и смерти, о том, что жизнь – боль, но эта боль и есть жизнь.

Москва ещё не знала, что к ней идёт. Не итальянский костюм с золотой цепью, а свердловская стужа с привкусом металла. Не продюсер, а солдат невидимой войны за души и кошельки.

Игра началась. И в этой игре не будет правил – только победитель и проигравший.

Сергей налил водки в гранёный стакан – трофей из студийного буфета. Выпил, не закусывая. Водка была тёплая, паршивая, но своя, уральская.

В Москве, наверное, пьют виски и коньяк. Ничего. Скоро они узнают вкус свердловской водки. И свердловской музыки. И свердловского характера – упрямого, как уральский камень.

Снаружи шёл снег. Первый в этом сезоне, превращающийся в грязную кашу на асфальте. Но Сергею он казался красивым. Потому что это были осадки перемен.

Эпохи, когда музыка перестанет быть товаром. Когда она снова станет тем, чем должна быть – криком души.

Даже если за этот крик придётся заплатить. Чем угодно. Хоть кровью.

Кафе «Артистическое»

или О вреде ностальгии для кошелька

Москва, кафе «Артистическое» при Доме актёра на Арбате. Июнь 1988 года, четверг, девять вечера. Самое сердце культурной столицы билось здесь неровным ритмом – между запоями и озарениями, между гениальностью и графоманией, между надеждой на перемены и страхом перед ними.

Дым стоял такой густой, что можно было резать ножом и продавать ломтями – по три рубля за килограмм, как докторскую колбасу. Смесь «Явы», «Космоса», болгарских «Стюардесс» и французских «Житан» – последние контрабандой через дипломатов, по пятьдесят рублей пачка, месячная стипендия студента. В этом дыму, как в первобытном тумане, плавали обрывки разговоров – о Тарковском, которого наконец-то начали показывать, о перестройке, которая то ли спасёт, то ли похоронит страну, о судьбе русского театра, который умирал уже лет двести, но никак не мог окончательно помереть.

За столиками – вся московская богема. Актёры из Таганки, уставшие бунтовать против системы, которая сама начала разваливаться. Режиссёры из МХАТа, уставшие от традиций, но не знающие, чем их заменить. Сценаристы с Мосфильма, которые писали про светлое будущее, а думали о тёмном настоящем. Музыканты из филармонии, которые днём играли Чайковского, а ночью – запрещённый джаз. Поэты-шестидесятники, так и не понявшие, что шестидесятые давно кончились. Художники-концептуалисты, превращающие советскую реальность в постмодернистский фарс. Все те, кто называл себя творческой интеллигенцией и свято верил, что спасёт Россию искусством – как сто лет назад верили народники, что спасут её хождением в народ.

Валерий Положенцев сидел в своём углу – привычном месте, которое он занял ещё в восемьдесят седьмом, когда впервые привёл сюда итальянских импресарио. Спиной к стене, лицом к залу – старая привычка из комсомольских времён: видеть, кто входит, контролировать пространство, быть готовым к неожиданностям. Перед ним – чашка кофе, который здесь гордо называли «эспрессо», хотя был это обычный растворимый «Нескафе» из валютного магазина, заваренный покрепче и поданный в маленькой чашечке для солидности. Пятнадцать рублей за напёрсток горькой бурды – но платили не за кофе, а за право сидеть в «Артистическом», за причастность к богеме, за иллюзию европейской жизни.

Рядом – «Московский комсомолец», газета для тех, кто хотел знать чуть больше, чем позволяло телевидение, но не настолько больше, чтобы это стало опасным. Читал статью о кооперативах – новое слово, которое произносили с придыханием, как заклинание. Кооперативы должны были спасти экономику – как до этого её должны были спасти ускорение, гласность, борьба с пьянством, повышение качества, укрепление дисциплины и прочие панацеи, которые партия выдумывала с регулярностью раз в два года.

Но Валерий читал между строк. Кооперативы – это легальный бизнес. Возможность делать деньги, не прячась. Его «Серебряный диск» был как раз таким кооперативом – пока ещё полулегальным, балансирующим между законом и понятиями. Но времена менялись. То, что вчера было криминалом, сегодня становилось предпринимательством.

– Читаешь про светлое капиталистическое будущее? – голос прозвучал над ухом, фальшиво-дружелюбный, как улыбка продавщицы в валютном магазине.

Валерий поднял глаза, хотя знал, кого увидит. Чувствовал его приближение – как волк чувствует другого волка. По запаху дорогого одеколона, по уверенной походке хозяина жизни, по тому, как расступались люди.

Володя Мальцев стоял над ним – весь из себя успешный, сытый, самодовольный. Костюм от Кардена – не подделка, а настоящий, из запасников ЦУМа, за пятьсот рублей. Золотые часы «Ролекс» – может, и подделка, но хорошая. В руке – бокал коньяка, армянского, судя по характерному янтарному отливу.

– Володя? – Валерий изобразил удивление, хотя ждал этой встречи. Знал, что Мальцев придёт – не мог не прийти. В «Артистическом» случайных встреч не бывает. Это место для сделок, переговоров, разводов. Под видом богемной тусовки – биржа амбиций и связей. – Какими судьбами? Ты же не любил эту публику. Говорил – сборище бездельников и фрондёров.

– Да вот, ностальгия накатила, – Мальцев изобразил ту отработанную гримасу радушия, которую оттачивают на комсомольских собраниях – когда надо изобразить искренность при полном её отсутствии. – Решил посмотреть, как богема живёт. Всё-таки наш электорат, так сказать. Потребители культурного продукта. Можно?

Он кивнул на свободный стул, но сел, не дожидаясь ответа. Привычка начальника – спрашивать разрешение и тут же делать по-своему.

– Присаживайся, – Валерий кивнул на уже занятый стул. – Старые друзья всегда рады друг другу.

Мальцев сел – грузно, основательно, как человек, привыкший занимать чужое пространство. Стул жалобно скрипнул – не рассчитан на такую уверенность в себе. Раздвинул полы пиджака, демонстрируя шёлковую подкладку. Жест альфа-самца – вот я какой, смотри и завидуй.

Официантка подошла – немолодая, усталая, с крашенными в немыслимый рыжий цвет волосами. Бывшая актриса провинциального театра, приехавшая покорять Москву и застрявшая в «Артистическом» на веки вечные. Таких здесь было половина персонала – несостоявшиеся гении, обслуживающие успешных неудачников.

– Что-нибудь ещё будете заказывать? – голос с профессиональной любезностью, за которой сквозило безразличие ко всему на свете.

– Коньяк. Армянский. «Арарат», пять звёзд. Двойной. И товарищу тоже, – Мальцев кивнул на Валерия, даже не глядя на официантку. Привычка заказывать за других – тоже из комсомольского прошлого.

– Спасибо, мне кофе достаточно, – Валерий накрыл чашку ладонью.

– Брось, Валера. Не ломайся, – Мальцев ухмыльнулся. – Мы же старые друзья. Комсомольское братство и всё такое. Разве можно отказаться выпить за встречу? Это же неприлично. Даже оскорбительно, я бы сказал.

Официантка уплыла, шурша нейлоновыми чулками. Мальцев откинулся на спинку стула – тот снова скрипнул, уже отчаяннее:

– Сколько лет, сколько зим! А помнишь пленум восемьдесят третьего? – глаза Мальцева блеснули насмешливо. – Ты ещё про культурный обмен вещал. Два часа! Как Ленин на броневике, только без картавости! Про то, что надо не железный занавес укреплять, а мосты строить. Что музыка не знает границ. Что искусство объединяет народы… Красиво говорил! Я чуть не прослезился!

– Было дело, – Валерий повёл плечами. – Давно это было. Другая эпоха.

– Давно, не давно… – Мальцев философски покачал головой. – Время летит, Валера. Как водка в горло. Вот мы тогда думали – коммунизм построим. К восьмидесятому году, как дедушка Хрущёв обещал. А построили… – он обвёл рукой зал, – вот это. Не коммунизм и не капитализм. Какой-то гибрид ужа с ежом. Зато весело! Каждый день – как последний!

Принесли коньяк. «Арарат», пять звёзд – бутылку показали, как в дорогом ресторане. Тридцать рублей за порцию, цена безумная. Но Мальцев платил не задумываясь – вытащил пачку четвертных, небрежно отсчитал. Чаевые – десятка. Официантка расцвела, как майская роза после дождя.

Мальцев поднял бокал, покрутил, любуясь игрой света в янтарной жидкости:

– За встречу старых друзей! За то, чтобы дружба крепла, а враги… ну, ты понимаешь.

Валерий нехотя чокнулся. Коньяк был хороший – десятилетний, с долгим послевкусием власти и денег.

– К делу, Володя, – Валерий поставил бокал. – Ты же не ностальгировать пришёл. И не коньяк со мной пить. Мы оба знаем, зачем ты здесь.

– Прямолинейный ты стал, – Мальцев вздохнул с наигранным сожалением. – Москва научила? Или Свердловск заразил? Там, говорят, все такие – режут правду-матку, как салат к обеду. Без прелюдий, без политеса. По-уральски, железно. На Урале всё железное – характер, промышленность, похмелье.

Он наклонился ближе, понизил голос до заговорщицкого шёпота:

– Слышал, ты тоже в строители подался? Музыкальный бизнес осваиваешь? «Серебряный диск»… – он посмаковал название. – Красиво звучит. Как пионерский значок. Только серебряный, не золотой. Скромно. Но со вкусом.

– Стараемся не привлекать лишнего внимания.

– Не привлекать? – Мальцев расхохотался. – Валера, ты шутишь? До меня слухи дошли – студию на киностудии отхватили! В Свердловске! Это ж надо додуматься – государственную собственность под свои нужды! При живой-то советской власти! Гениально! Нахрапом взяли то, что плохо лежит. Это я уважаю. Нахрапистость – она в нашем деле главное. Без неё только в очереди за колбасой стоять.

– Всё законно, – Валерий оставался спокойным. – Договор аренды. Кооператив при киностудии. Налоги платим. Все документы в порядке.

– Законно! – Мальцев улыбнулся ещё шире, показывая золотую фиксу на клыке. – Все мы законопослушные граждане великой страны Советов. Пока закон на нашей стороне. А когда не на нашей – мы меняем закон. Или обходим. Или покупаем тех, кто его блюдёт. Возможностей масса!

Он отпил коньяк, покрутил бокал в руках – массивных, с золотым перстнем на мизинце. Руки душителя, подумал Валерий. Или пианиста. Иногда это одно и то же.

– Но знаешь, Валера, в нашем деле законы – это одно. А правила – совсем другое. Законы пишут в Кремле. А они – вот здесь, – он постучал по столу, – в реальной жизни. И они важнее любых законов.

– Что за правила? – Валерий прикинулся дурачком. Знал, к чему ведёт Мальцев, но хотел услышать всё.

– Правила игры, дружище. Неписаные, но обязательные. Железные, как рельсы. Сойдёшь с них – под поезд попадёшь. Например – рынок должен быть упорядоченным. Никакой анархии. Ни хаоса. Ни самодеятельности. Координация, понимаешь? Ко-ор-ди-на-ция, – он произнёс по слогам, как для умственно отсталого. – Как в симфоническом оркестре. Каждый играет свою партию, но под управлением дирижёра. Иначе получается не музыка, а какофония. Шум и гам, от которого уши вянут.

– К чему ты клонишь, Володя? Давай без метафор.

– К тому, что в системе должен быть порядок. А для порядка нужен координатор. Дирижёр оркестра. Администратор процесса. Чтобы все играли слаженно. Как швейцарские часы. А не как китайский будильник, который то спешит, то отстаёт, а потом вообще встаёт.

– И «Русская музыка» – этот дирижёр? – Валерий хмыкнул. – Скромно. Чего сразу не Бог-отец?

– Мы не претендуем на монополию, – Мальцев развёл руками. – Мы просто… организуем процесс. Структурируем хаос. Помогаем перспективным. Отсеиваем бесперспективных. Каналы сбыта, логистика, промоушн, защита…

– Защита от кого? – Валерий прищурился.

Мальцев сделал глоток, выдержал театральную паузу:

– От плохих людей, Валера. От очень плохих людей. Которые могут твой тираж арестовать – типа контрафакт. Или концерты запретить – типа нарушение общественного порядка. Или партнёра твоего уральского… – он щёлкнул пальцами, словно вспоминая, – Сергей, кажется? Мутный парень, говорят. С сомнительными связями. Так вот, его могут на перо поставить. Или под статью подвести. Всякое бывает в наше смутное время. Органы не дремлют. Да и криминал тоже. Свердловск – город суровый. Там и убрать могут. За просто так. Чтобы другим неповадно было.

Читать далее