Читать онлайн Коллекционер бабочек в животе. Часть третья бесплатно
Пролог
Уважаемый читатель,
Прежде чем вы откроете первую страницу, позвольте несколько слов об атмосфере этой книги.
Мир, в который вы погружаетесь, обладает своей чувственной фактурой: вкусами, ароматами, ритуалами. В нём вы можете встретить описания курения и употребления алкогольных напитков. Эти сцены не являются самоцелью — они служат созданию настроения, являются штрихом к портрету персонажа или деталью эпохи, вплетены в ткань повествования как часть его эстетики.
Герои могут смаковать вино в философской беседе или закурить в момент глубокой рефлексии. Автор подходит к этим описаниям именно как к художественному приёму, не пропагандируя и не романтизируя сами привычки, но признавая их как органичный элемент изображаемой реальности и человеческой психологии.
Данное произведение рассчитано на вдумчивого читателя, способного к критическому восприятию и отличающего художественную условность от жизненной рекомендации. Я верю в вашу осознанность и эстетическое чутье.
Благодарю за понимание и желаю вам глубокого погружения в историю.
С уважением, Тианна Ридак
Пролог
Август начинался без суеты, с лёгким шелестом в кронах, с тем особенным светом, который ложится на плечи, как обещание тишины. Всё замедлялось: дни, разговоры, мысли… Даже воздух тянулся лениво, будто знал, что его никто не торопит.
Ренато недавно вернулся из Италии. Он почти месяц провёл в своём родном городе Урбино, где улицы всё ещё пахнут известкой и свежим хлебом, где утренние колокола вплетаются в сны, а стены помнят не только художников. Эта поездка была нужна, чтобы выдохнуть всё, что осталось несбывшимся, и снова стать собой. Или хотя бы вспомнить, каким он был до того, как всё здесь стало частью его русской жизни.
Ах, Урбино… В июле он дрожит от жары, но делает это так сдержанно и красиво, как будто зная: кому нужно – тот всё равно останется. А остальные уедут на побережье, туда, где всё веет, шумит, плещется, забывая про холмы, лабиринты улочек и мягкий свет, просачивающийся сквозь ставни старых домов. В полдень город почти нем, разве что звякает ложкой по чашке кто-то в кафе у подножия Палаццо Дукале. Старый официант в белой рубашке и тёмном жилете выносит стакан сcaffè shakerato – холодным эспрессо, взбитым со льдом; и тарелку с involtini – рулетики с разной начинкой, скрученные пальцами какой-нибудь бабушки на задворках кухни. Чуть дальше, ближе к смотровой, есть полутень, в которой прячутся акварелисты, и туристы с запотевшими бокалами вина, и те, кто просто устал от Флоренции, Рима и людей, бегущих за впечатлениями. Воздух пахнет выгоревшими травами, немного жасмином, лимонной цедрой и раскалённым камнем. А по вечерам – мясом на гриле, тосканским хлебом без соли и томатами, которые здесь почему-то всегда пахнут солнцем, даже если ночь. Урбино в июле немного сонный, чуть усталый, но всё ещё смотрящий на каждого гостя с лёгкой усмешкой, как на тех, кто пришёл позже, чем нужно, и всё же не слишком опоздал. Ренато ходил там по узким улочкам, гладил пальцами стены, от времени ставшие бархатными, сидел у окна маленького бара с деревянными стульями и смотрел, как у девушки с веснушками с плеча сползает бретелька. Он не писал её портрет – просто запоминал. Вино пил сухое, местное, даже не спрашивал, как называется, и ел равиоли с тыквой и шалфеем, слушая, как в соседнем зале спорят о футболе. Там было спокойно, дам был его дом.
Теперь он снова вернулся в Россию. С лёгким загаром, и с тем самым итальянским жестом, когда пальцы ловят воздух в попытке сказать нечто большее, чем просто фразу.
Марта на неделю уехала со своим мужем Игнатом по делам, параллельно организовывая выставку кукол ручной работы, каждая из которых стоила не меньше однокомнатной квартиры. Игнат без Марты был как птица без крыльев, поэтому позволял ей любой «каприз», лишь бы она оставалась в статусе жены. Он считал её своей птицей счастья, она приносила ему и успех, и удачу…
И да, Марта всё ещё была рядом с Ренато, или – он с ней. В этом никто из них не хотел разбираться. Но она оставалась для него в пространстве, в предметах, в записке на дверце холодильника, в её духах, которые по привычке он узнавал даже на улице, у чужих женщин. Она была для Ренато… почти как Нелли когда-то. Его любимая Нелли, самый искренний друг, и самая любимая женщина – всё ещё хозяйка ресторана итальянской кухни «Sofrito», где всё пахло тосканскими травами, морем и дубом выдержанного кьянти. Она коллекционировала бабочек, а с ними и их характеры. И каждой новой музе Ренато с лёгкостью подбирала образ той или иной бабочки. Они дружили целых десять лет, но Ренато любил её не только как друга, но и по-настоящему. Так любил, что даже сделал предложение руки и сердца в прошлом году, и Нелли согласилась. Они успели пожить вместе почти четыре месяца, ничего не разрушая, но всё как-то само собой начало расползаться по швам, и никто не стал это удерживать.
Потом был март. Ренато писал портрет Лоры, подруги Нелли. Нелли сама попросила, показав всего одну лишь фотографию. Ренато решил, что напишет её портрет с натуры, просто потому что ему так было удобно, и потому что он был знаком с Лорой. Но Нелли случайно обнаружила портрет подруги в студии у Ренато, с брошью на платье, которую она видела среди его драгоценностей. Она не могла дать определение боли внутри, но она её слишком хорошо почувствовала… Потом и ревность, которая не стала громкой, но осталась между ними, как непрогретая часть дома, в которую никто больше не заходил. Ренато и сам был вне себя от ревности, увидев Нелли с другим, и не стал разбираться, а просто ушёл. Не к Лоре, не к какой-то другой – просто, остался в коттеджном посёлке, где снимала дом Марта. Да, она оказалась рядом не случайно, но и не навязчиво, почти незаметно. Окружив вниманием, так вовремя создав атмосферу уюта и тишины. Ренато нужно было молчание, и она умела его не нарушать, при том, что сама Марта чувствовала, что теряет голову от внезапно окружившего её счастья. Быть рядом с Ренато Рицци, просто рядом, даже не в качестве музы, уже ощущалось как блаженство. Хотя они успели, в самом начале знакомства, сделать очень откровенную фотосессию. И всё же – это, в первую очередь, было красиво эстетически, и способно было вызвать удовольствие, по степени сравнения даже выше телесного.
Ренато не был ловеласом, он был эстетом – человеком, для которого красота существовала вне категорий обладания. Женщины в его жизни были, в какой-то степени, как те самые бабочки в коллекции Нелли: он восхищался их узорами, трепетом крыльев, игрой света на чешуйках, но сама мысль о том, чтобы «приколоть каждую булавкой к витрине», вызывала в нём почти физическое отвращение. Если уж он допускал кого-то в свою постель, то это становилось чем-то вроде сакрального ритуала. Не потому, что он обожествлял женщин – нет, хотя это было лукавством – для итальянца каждая женщина сродни богине. Ренато же, в моменты интимной близости превращался в алхимика, способного сплавить воедино плоть, цвет, звук и запах. Его любовь была похожа на работу с акварелью: полупрозрачные слои, игра пустот, где воображение важнее чётких линий.
Марта это чувствовала. Она, с её тёмными волосами, густыми и тяжёлыми, как будто сошедшая с портретов Мерилин Монро до её превращения в платиновую блондинку, и с карими глазами, которые она прятала за голубыми линзами, словно стесняясь их глубинной, животной правды, понимала: оказаться с ним рядом – всё равно что шагнуть внутрь старинной фрески. Той, где краски ещё пахнут яичным темперой, а позолота теплится, как живая. Его взгляд словно отражал свет, а не излучал его, и в этой сдержанности таилась целая вселенная.
Ренато помнил, как впервые прикоснулся к Марте в коттедже, не как любовник, а скорее – как переписчик священных текстов. Его пальцы читали её кожу, как читают средневековый манускрипт: задерживаясь на завитках киноварных инициалов, на дрожи позолоты по краю пергамента. Она открывалась только под определённым углом света, как те тяжёлые фолианты из библиотеки герцога Урбинского, где самое важное всегда скрыто между строк. «Ты не бабочка, – подумал тогда Ренато. Ты – палимпсест, и я боюсь стереть то, что написано под тобой». Для Ренато, человека искусства, видящего мир через призму метафор и символов, Марта была как живой палимпсест. Первый слой: её внешняя красота, элегантность, ухоженность… Второй, проступающий слой: её прошлое, её боль, её страхи, её настоящая, не приукрашенная сущность, которую она скрывает от мира. И Ренато боялся «стереть» своей страстью или неосторожным прикосновением тот хрупкий верхний слой и повредить скрытую под ним истину. Он хотел не обладать ею, а прочитать её, понять все слои её души.
За четыре месяца они так и не стали близки физически, и он так и не написал её портрет. Периодически он, конечно, пытался, но всё время отвлекался на что-то другoe, увлекался очередным пейзажом, и вновь откладывал, считая, что подходящий момент ещё не наступил. Но за это время он успел изучить душу Марты с той тщательностью, с какой изучал лица на полотнах старых мастеров. Он узнал её молчаливый юмор, её упрямство, скрытое под маской покорности, её щедрость, которая не требовала взамен ничего, кроме внимания. И ему нравилось в ней всё – каждая черта, каждый оттенок настроения. Возможно, даже больше, чем то, что он когда-либо ценил в Нелли. Хотя обе были как книга, но только с разным «сюжетом», которую хотелось перечитывать, каждый раз находя новую смысловую нить.
А Нелли… Нелли всё ещё коллекционировала бабочек.
Глава 1. Марта
«È sempre una farfalla.
Anche quando tace, anche quando ferisce.
Vola sempre dove il cuore
scopre il vero sentimento»
Renato Ricci
«Это всегда бабочка.
Даже когда молчит, даже когда ранит.
Она всегда летит туда, где сердце
открывает истинное чувство»
Ренато Рицци
Вечер был липким от августовского тепла и чуть пьяным от запаха липы. Марта вернулась из города и, как всегда, оставила на кухонном столе записку – на плотной кремовой бумаге, красивым, чуть с наклоном в левую сторону, почерком: «Per te, come sempre – qualcosa che non si può comprare» (в перев. с итал. – Для тебя, как всегда – что-то, чего нельзя купить). Под запиской лежала маленькая деревянная коробочка. Ренато открыл её и увидел внутри засохший стручок ванили, обвязанный тёмной нитью. Марта могла дарить и камень с улицы, и брошку из антикварной лавки, и кулёк с апельсиновой цедрой: всё, что не стоило почти ничего, но пахло её вниманием. И всегда подпись была на итальянском, что откровенно восхищало Ренато.
Она впервые призналась в том, что знает итальянский, именно так: в один из первых мартовский вечеров, уехав куда-то по делам, а Ренато остался в доме, уверенный, что Марта вернётся к ночи. Он вышел на кухню за водой, на столе лежал конверт, плотный и тёплый на ощупь, с чуть потёртыми краями, подписанный на итальянском: «Segui il profumo»(Следуй за запахом). Внутри маленький лист бумаги с единственной строчкой: «Vicino al cuore del fuoco» (с итал. – Рядом с сердцем огня). Он сразу понял, что речь о каминной полке, куда Марта ставила всякую мелочь. Там, у стопки старых журналов, он нашёл бутылку красного вина Barolo Riserva «Monfortino» 2010, и вторую записку: «Non volevo dirtelo subito… ma sì, lo capisco. E lo parlo.»(Я не хотела говорить тебе сразу… но да, я понимаю. И говорю.) Ренато перечитал эти слова несколько раз, вслушиваясь в их ритм, как будто они были не просто признанием, а мягким приглашением в ту часть её жизни, куда она никого не пускала.
… Марта вошла на кухню слегка возбуждённая от переполняющего её потока впечатлений за те три дня, что они с Ренато не виделись. Она не могла приезжать каждый день, да и не хотела, чтобы кто-нибудь знал об этом «райском уголке», где даже время шло иначе, и тишина звучала громче. Сначала она хотела арендовать другой коттедж для себя, оставив Ренато полную свободу для творчества, но он сам настоял, чтобы она ничего не меняла в своей привычной жизни ради него.
- Слушай, сказала Марта, глядя как Ренато с умилением разглядывает стручок ванили, периодически его нюхая. – Я тут случайно на выставку одну попала. Вот правда, очень странную, и уж поверь мне, я многое в жизни повидала, работая международным журналистом.
- Ti credo(с итал. – Я тебе верю), – Ренато наклонился и заглянул в один из пакетов, что привезла с собой Марта.
- Ты голодный?! Я сейчас… мигом, – она принялась выкладывать на стол привезённые с собой продукты. – Присядь, а лучше выбери нам вино к ужину, – сказала она, аккуратно доставая из пакета синюю коробку с золотыми буквамиTagliatelle all’uovo. Тонкие, высушенные в виде гнёзд ленты пасты звякнули, когда она положила их на стол. – Сухие, но хорошие, а вот соус будет мой, – Марта кивнула на корзинку с помидорами, свежим базиликом и головкой пармезана. – Двадцать минут и ты забудешь, что вообще ел что-то до этого.
Ренато улыбнулся, а сам в это время достал из холодильника бутылку белого сухого вина Gavi di Gavi, привезённую из Пьемонта во время последней поездки в Италию.
Марта ловко орудовала у плиты. Сковорода зашипела от нескольких капель оливкового масла, и она, раздавив зубчик чеснока широким лезвием ножа, бросила его туда, тут же убавив огонь. Помидоры, надрезав крест-накрест, обдала кипятком и сняла кожицу быстрыми, почти ленивыми движениями, как человек, который делал это сотни раз.
– Il segreto è la semplicità( итал. – Секрет в простоте), – сказала она, глядя, как чеснок отдает маслу свой сладковатый запах. Потом разорвала базилик руками, добавила помидоры в сковороду, прижала их ложкой, чтобы пустили сок, и бросила щепотку соли.
Оставив помидоры томиться Марта взяла со стола свой телефон и протянула Ренато. На экране была открыта галерея фотографий с небольшой домашней выставки масок ручной работы, которую она посетила несколько дней назад. На полках и столах располагались работы разных мастеров: одни яркие, почти нарисованные, другие тёмные и строгие, третьи – почти прозрачные, хрупкие, с едва уловимой игрой света. Среди них явно выделялись грубые, деревянные маски, с изломанными линиями и прорезями для глаз и рта, которые создавали впечатление, будто лицо застывшее, но всё ещё наблюдает. Ренато невольно задержал взгляд на одной из них: тёмные глазницы словно смотрели прямо на него, а каждая трещина и царапина казалось хранили историю чужого молчания, которое вот-вот могло ожить.
- Di chi sono queste maschere? Sembrano vive, eppure così grezze (с итал. –Чьи это маски? Они как живые, хоть и очень грубые), – спросил он, от удивления перейдя на итальянский.
- Знаю, о каких масках ты говоришь, – даже не обернувшись ответила Марта, продолжая помешивать соус. – Мне сказали, что их делает женщина по имени Амая, для тех, кто боится себя. Большего пока сказать тебе не могу, но я обязательно узнаю. Мне самой интересно взглянуть на эту женщину.
Вода для пасты уже кипела, и Марта опустила в неё, с мягким плеском, свернутые в аккуратные гнёзда тальятелле:
– Otto minuti, – заметила она, бросив взгляд на часы. – И будет готово.
Ренато сидел на табурете, смотрел, как её руки двигаются с точностью, будто в каждом жесте был репетиционный опыт сотен вечеров. Нет, конечно же, не для него, но сегодня всё это принадлежало только ему. Он сглотнул слюну и снова посмотрел на экран телефона, вглядываясь в пустые глазницы одной из масок.
Восемь минут спустя Марта выловила пасту, добавила её в сковороду с соусом, бросила горсть тёртого пармезана и перемешала, приподнимая щипцами так, чтобы каждая лента буквально обвилась вокруг вкуса.
Ренато отложил в сторону телефон, глядя, как она красиво раскладывает на тарелки ленты пасты, щедро политые соусом.
– Ecco(с итал. – Вот, пожалуйста), – Марта поставила перед ним тарелку. – Пробуй. И не спорь, что ты наелся ванилью.
Он, естественно, оценил её шутку, вдыхая ароматный пар и предвкушая сочный вкус. Всё было слишком просто и слишком вкусно, чтобы спорить.
Марта села напротив, придвинув к себе тарелку и слегка наклонилась, чтобы тоже успеть вдохнуть аромат только что приготовленного ужина. Ренато уже открыл вино и разлил его по бокалам, прозрачная жидкость играла в стекле солнечными бликами.
– Alla vita, e ai momenti che valgono davvero!(с итал. – За жизнь и за моменты, которые действительно стоят того!), – произнесла Марта, слегка касаясь бокала Ренато. Он кивнул в знак одобрения, и они одновременно пригубили вино. Лёгкий лимонный оттенок с зелёным яблоком в букете сочетался с едва уловимой минеральной свежестью, оставляя во рту ощущение лёгкости и чистоты.
Тальятелле были идеально аль денте: каждая лента пасты нежно обвивалась соусом из томатов и свежего базилика, в нём угадывались сладость спелых томатов, мягкая острота чеснока и едва уловимая нотка оливкового масла. Каждый кусочек таял на языке, а сочетание с холодным вином делало вкус особенно насыщенным, но при этом лёгким, как летний ветер.
Марта наблюдала, как Ренато закрывает глаза на мгновение, наслаждаясь ароматом и вкусом, и едва заметно улыбалась. Она знала, что такие моменты – это их маленький ритуал, скрытый от мира, где всё просто и совершенно одновременно.
После ужина они вышли на небольшую террасу, где в сумерках стоял кованый столик: тонкое кружево металла, тёмное на фоне бледнеющего неба. Воздух, ещё тёплый, приносил запахи скошенной травы и далёкого дыма, и каждое движение, каждый звук обретали вес.
Марта вернулась с двумя чашками эспрессо – густой, почти чёрный, с плотной золотистой пенкой. Аромат горького миндаля и тёмного шоколада витал между ними, смешиваясь с вечерней прохладой. Она поставила чашки на столик, и фарфор мягко звякнул о металл. Ренато облокотился на спинку кресла, его взгляд скользил по горизонту, где сливались кроны деревьев и первые звёзды. Он не написал за эти месяцы ни одного портрета, не только Марты – вообще. Лишь пейзажи, десятки этюдов, где небо встречалось с землёй, а свет дробился в листве.
Марта сидела молча, наслаждаясь вечером, но периодически бросая взгляд на Ренато. Она ничего не спрашивала, но её молчание было вопросом: терпеливым, ненавязчивым.
- Эти маски, – отпив кофе начал говорить Ренато, и его голос приобрёл особую, почти алхимическую плотность. – Та женщина… Амая. Мне необходимо встретиться с ней, – он повернулся к Марте, и в его глазах, помимо интереса горела настоятельная, глубокая потребность. – Ты должна найти её для меня, как можно скорее, per favore(с итал. – пожалуйста). При этом в просьбе не было сумасшедшего нетерпения – только ясность цели, что движет путником, увидевшим наконец огонь вдалеке.
Марта кивнула, без лишних слов, взяла свою чашку, пальцы ощутили тепло фарфора. Её собственная любознательность вторила его порыву, ей тоже хотелось разгадать загадку этой мастерицы, чьи творения дышали такой первозданной, почти пугающей правдой.
Они сидели так ещё долго, пока звёзды не зажглись в полную силу, а воздух окончательно не остыл. В нём уже витало невысказанное понимание: эта встреча с Амаей может изменить всё. Открыть дверь в мир, где искусство перестаёт быть предметным и становится явью.
…Прошло пять дней, наполненных тихим ритмом, в котором Ренато находил странное утешение: он подолгу сидел у окна, на втором этаже или на террасе с блокнотом на коленях, делая наброски окрестных пейзажей, где линии леса сливались с небом, где домики на горизонте выглядели так, будто сами пытались спрятаться в траве, и где свет падал на бумагу так щедро, что казалось, само время оставляет свой след рядом с его карандашом.
Марта приехала, как всегда под вечер. В те редкие дни, когда ей удавалось вырваться за город, чтобы побыть рядом с Ренато, она ощущала себя живущей в параллельной жизни, в другой реальности: иной, почти сказочной.
- Buonasera, mia cara! – выйдя на террасу сказала она. Ренато оторвал взгляд от блокнота и тут же заметил, в руках Марты, вытесанную из грубого дерева, маску с глубокими трещинами и прорезями, в которых играли тени угасающего света. Она медленно положила свою находку на столик, и в тишине, напоенной чистым воздухом, поверхность маски словно зашептала собственную, сокровенную тайну.
Ренато наклонился, чтобы рассмотреть её поближе. Кончиками пальцев он ощутил в этом предмете нечто живое – словно маска хранила в себе замершие голоса и страхи, так и не решившиеся выйти наружу. В её складках читалась грусть и сила одновременно, как отпечаток души самой создательницы. Он сразу понял, что маску вырезала Амая.
- Она сказала, что эти маски для тех, кто боится заглянуть внутрь себя, – тихо произнесла Марта. – Для тех, кто ищет свою тишину и пытается понять, кто он на самом деле.
Ренато снова прикоснулся к шершавой поверхности, и ему почудилось, как в воздухе заклубилась густая аура чужих эмоций и непридуманных трагедий. Он мог сравнить это с долгим вглядыванием в звёздное небо, где давняя тайна мира всегда сияет таким же непостижимым светом, как и эта маска на столе перед ним.
Марта села напротив, взяла маску и накрыла ею лицо. Её голос из-под дерева стал тихим, приглушённым и невероятно близким:
- Я нашла адрес Амаи. Теперь встреча неизбежна.
Ренато молча смотрел на неё. В этот момент маска перестала быть преградой, превратившись в мост между ними. Он оценил не только найденный адрес, но и то, как Марта преподнесла эту новость, став частью тайны, его проводником. В её присутствии не требовалось слов, просто быть рядом было уже событием, полным смысла.
Ренато не хотел говорить, не мог оторвать глаз от неё, от этой женщины, которая так безошибочно понимала, чего он ищет. Молчание стало их согласием, тихим общением, где каждый звук и каждое движение обретали вес. Сидя рядом, они делили не только пространство, но и ожидание: новое, живое и полное надежды.
- Надень маску, пожалуйста, ещё раз – мягко попросил Ренато, когда Марта сварила кофе и принесла его на террасу. На подносе, рядом с дымящимися крошечными чашками эспрессо, стояла тарелка с миндальным печеньем кантуччини. На блюдце лежали дольки горького шоколада с кристаллами морской соли и обжаренный миндаль в золотистой кожице. А в вазочке из матового стекла темнела сладкая, почти ликёрная вишня в собственном соку.
Марта послушно подняла и надела грубую деревянную маску. Её пальцы на мгновение задержались на шершавой поверхности. Маска легко легла на лицо, но не скрыла, а раскрыла его. Это не было пугающе – напротив, изнутри оно будто светилось тёплым, сокровенным светом. Сквозь глазницы и трещины мерцало нечто, говорившее о глубокой связи земного и небесного, о тонком переплетении души и тела. Ренато почувствовал почти физическое прикосновение невидимого, что связывало их здесь и сейчас.
Он отпил глоток обжигающего эспрессо и взял одно из печений. Твёрдое кантуччини с хрустом поддалось зубам, чтобы через мгновение размякнуть в кофе, выпуская аромат жареного миндаля и сливочного масла. Следом он попробовал вишню, её густая, терпкая сладость идеально смягчила кофейную горчинку, оставив на языке длинное, тёплое послевкусие. На фоне угасающего неба, этот простой, щедрый пир чувств казался ему самым правильным приготовлением к встрече с тайной. Он продолжал смотреть на Марту, не в силах отвести взгляд. В маске она выглядела как светящийся силуэт: доступный и одновременно бесконечно загадочный. В прорезях для глаз читалась нежность и сила, то интимное явление, требующее полного доверия. Это был момент особенной, внезапной близости, когда слова окончательно теряли смысл, а присутствие друг друга было единственной необходимой вещью на свете.
- Sei come un bagliore vivente(с итал. – Ты – как живое свечение), – прошептал он еле слышно, скорее даже для самого себя, констатируя то, что видит. Тишина, последовавшая за его словами, была густой и сладкой, как патока. Марта медленно сняла маску, на её губах играла лёгкая, загадочная улыбка, а в глазах читалось понимание, что какой-то незримый барьер между ними только что пал.
Именно в этом момент Ренато накрыло двойной волной – стремительным, почти животным желанием почувствовать её кожу под своими пальцами, вдохнуть её запах, смешанный с ароматом дерева и кофе. И одновременно острым, жгучим желанием остановить мгновение. Не просто запечатлеть её, а поймать тот самый контраст, что сводил его с ума: грубую, шершавую правду маски и нежную, трепетную правду тела под ней.
- Alzatevi, per favore(с итал. – Встань, прошу), – его голос прозвучал тише обычного, но с такой властной интонацией, что Марта подчинилась безмолвно, будто ожидая этого. Он подошёл к ней вплотную, ощущая исходящее от неё тепло. Его пальцы обхватили её запястье, такое лёгкое, почти хрупкое, пульс под кожей бился часто-часто, выдавая волнение, которое она так мастерски скрывала в улыбке. – Пойдём со мной, – всё та же интонация, в которой фраза звучала как неизбежность.
Ренато повёл Марту через террасу в дом, мимо кухни, гостинной и комнаты для гостей, вверх по деревянной лестнице, ведущей на второй этаж. Его мастерская была залита последним багряным светом умирающего дня. Большое окно в пол, палитра с красками, холсты, прислонённые к стенам, – за четыре месяца, всё уже было знакомо до боли, но сейчас это пространство казалось ему священным и пустующим, ожидающим главного действа. Он остановил Марту в центре комнаты, где свет был наиболее ярок и одновременно наиболее милосерден. Его взгляд скользнул по её дорогой одежде: элегантной, городской, вдруг показавшейся чужеродной в этом храме красок и линий.
- Это не то, – прошептал Ренато почти с досадой. – Совсем не то, – его ум, уже поймавший образ, лихорадочно искал решение. Бархат? Слишком тяжёлый, слишком театральный. Шёлк? Слишком гладкий, он будет спорить с суровой фактурой дерева, а ему нужна была простота. Ткань, которая не будет спорить, а станет продолжением, фоном, землёй, из которой произрастает этот странный цветок.
Ренато резко развернулся к большой картонной коробке в углу, где хранились драпировки и остатки тканей. Порывистым движением он снял крышку, и на мгновение в воздухе повис запах нафталина, крахмала и старой пыли – запах времени и забытых проектов. Его руки, почти без участия разума, вытянули оттуда большой отрезок неотбелённого грубого льна. Он был простым, чуть шершавым, цвета пыльной земли, как идеальная противоположность и в то же время идеальная пара для тёмного, испещрённого трещинами дерева маски.
- Ti prego, mettitela ancora(с итал. – Я прошу тебя, надень её ещё раз), – попросил он, и в его голосе снова зазвучала та самая алхимическая плотность. – E permetti mi (с итал. – И позволь мне)... – Ренато не закончил, но его взгляд, тёмный и непроницаемый, вынес ей приговор и даровал милость одновременно. Он ждал.
Марта поняла всё без слов. Она надела маску, и её пальцы, вдруг показавшиеся ей неуклюжими и чужими, потянулись к замку на шее. Шорох ткани, спадающей с плеч, прозвучал в тишине комнаты оглушительно громко. Платье мягко упало к её ногам, образуя тёмное облако на светлом полу. Она стояла перед Ренато в тонком шёлке нижнего белья, и её кожа покрылась мурашками от вечерней прохлады и его пристального взгляда. В этом не было ни стыда, ни вызова, а лишь обнажённая, трепетная правда, доверенная ему.
Ренато приблизился. Его руки с грубой тканью поднялись, чтобы не одеть, а облечь её. Шершавый, холодный лён коснулся её горячей кожи, и Марта непроизвольно вздрогнула. Он набросил ткань ей на плечи, позволив тяжёлым складкам обвить стан, упасть на бёдра. Он драпировал её с интимной точностью скульптора, знающего каждый изгиб мрамора. Полотно скрыло одно, чтобы оттенить другое: оно открыло хрупкую линию ключицы, изгиб плеча, намекнуло на скрытую грудь, обрисовало бедро. Грубость ткани делала кожу Марты невероятно нежной и живой, а её абсолютная покорность его воле заставляла сердце Ренато биться с безумной силой.
Он отступил на шаг, и воздух вырвался из его лёгких с резким, свистящим звуком. Тело Марты, живое и трепетное, облачённое в простейшую ткань, и её лицо, за деревянной личиной, хранящей тысячу историй. Сокрытое и обнажённое одновременно, интимное до боли – это было именно то, что он хотел.
- Non muoverti(с итал. – Не двигайся), – его голос сорвался на хриплый шёпот, в котором смешались сдерживаемое желание и творческий экстаз. Он видел уже не Марту, а готовый холст и он должен был его заполнить.
…Портрет был закончен за неделю. Неделю, стёршую границу между ночью и днём, между голодом и насыщением краской. Ренато писал с яростью алхимика, торопящегося завершить Великое Делание. Он смешивал краски с каплями скипидара, чтобы они схватывались быстрее, работал широкими кистями по фону и тончайшими – по трещинам на маске, почти не отходя от холста. Он не писал портрет, он сплавлял его из воздуха, света и того тихого безумия, что стояло в мастерской вместе с ними. И теперь работа была готова, невысохшая до конца, живая, дышащая парами лака и страстью.
Портрет получился больше роста Марты и стоял на полу, прислонённый к стене, ещё пахнущий свежим лаком и тишиной. Ренато отступил на шаг, наклоняя голову то в одну, то в другую сторону, придирчиво разглядывая собственное творение. На полотне Марта стояла в полный рост, грубый лён падал с одного плеча тяжёлой складкой, открывая хрупкую ключицу и изгиб спины. Ноги были босыми, пальцы слегка вжаты в полированные доски, хранившие прохладу и память прикосновений. И над всем этим маска: деревянная, тёмная, с прорезями, в которых угадывался не взгляд, а бездонная глубина души. Фоном служил сгусток теней и света – библиотека забытых снов, где ультрамариновые провалы ночного неба просвечивали сквозь золото корешков.
Марта молча смотрела на своё отражение в красках. Она дышала ровно, но Ренато видел, как трепещет жилка на её шее.
- Тебе так же нравится как и мне? – спросила она тихо, не глядя на него.
Он не ответил сразу. Он смотрел на портрет и ловил странное чувство. Ему не хотелось подбирать для этого образа бабочку.
- Это правда, – наконец выдохнул он. – Это самая откровенная правда, что я когда-либо писал, – и это была не просто правда линий и света. Это была правда времени, которое они провели в этой мастерской вместе и порознь. Марта приходила утром, на два-три часа, замирая в лучах света, падающих из окна. Её присутствие было интенсивным и плотным, как густая масляная краска: Ренато впитывал каждую деталь, каждый оттенок её кожи под льном, каждый лукавый блик в прорези маски. А потом она уезжала: на встречи, к мужу, или же в магазин, или просто, чтобы дать ему возможность сконцентрироваться. Но её отсутствие было лишь иллюзией. Оно витало в комнате, смешиваясь с запахом скипидара и масляной краски. Он работал в одиночестве часами, прописывая фон, ткань, абрис тела, и она была с ним – в памяти его пальцев, помнивших изгиб её плеча, в сетчатке глаз, сохранивших игру света на её щеке. Он писал не с натуры, а с впечатления, сплавляя воедино реальность и воспоминание, пока они не становились неразделимы, как слои лессировки на старом мастерском полотне.
Неделя прошла именно так – в ритме её приходов и уходов, в напряжённом диалоге молчания и творчества. И теперь, глядя на готовую работу, Ренато понимал, что написал не просто Марту. Он написал их время – те четыре месяца, за которые он изучил изгибы её души так же пристально, как сейчас линии её тела; месяцы, когда тишина между ними стала громче слов, а доверие глубже страсти.
Марта долго смотрела на портрет.
- И как ты его назовёшь? – спросила она наконец.
- «Палимпсест».
- Почему?
- Потому что я боялся стереть верхний слой. А вместо этого… прочёл то, что было под ним.
Глава 2. Амая «Exuviae Animum»
По адресу, где жила Амая, Ренато и Марта поехали около семи вечера, когда солнце, спускаясь к горизонту, растекалось по небу акварельными разводами розового, переходящего в нежно-сиреневый. Август подходил к середине, и день уже терял свою жаркую остроту, уступая место теплу, что обволакивало кожу, как мягкая ткань. Выехав за город, Ренато выключил кондиционер и опустил стекло. В салон ворвался воздух, густой и сладкий от полыни, спелых яблок с придорожных деревьев, и далёкого, едва уловимого дыхания соснового бора. Дорога постепенно сужалась, асфальт местами уступал место проселочной колее, отчего машину начинало мягко покачивать. Это покачивание было похоже на медленное дыхание самой дороги, укачивающее и погружающее в состояние невесомого покоя. За окном проплывали поля с подсолнухами, а где-то вдали, как отголосок иной жизни, гудели тракторы.
Марта, откинувшись на подголовник, смотрела в окно. Лёгкий ветерок шевелил её тёмные волосы, а в полуопущенных глазах, сегодня без голубых линз и потому тёплых, карих, читалась глубокая, сосредоточенная задумчивость. Она будто прислушивалась не к шуму дороги, а к тихому голосу интуиции, ведущему их вперёд. И когда на горизонте показались первые дачи редкого посёлка, а за ними тёмная стена леса, Марта резко выпрямилась:
- Вот он, – тихо сказала она, хотя Ренато ещё ничего не успел спросить. Она узнала дом Амаи мгновенно, ещё издалека, словно возвращалась в место, знакомое с детства. Низкий, с покатой крышей, он казался частью пейзажа, вырастающим из земли. Дом стоял на самой границе: с одной стороны тянулись огороды и покосившиеся заборы, с другой начинался густой, безмолвный лес. Стены дома были сплошь обиты старыми дверями: разномастными, выцветшими до блеклых оттенков серого и охры, с потёртыми ручками, следами забытых замков, потрескавшимися филёнками. Каждая дверь хранила память о другом доме, другой жизни. Они не украшали, они охраняли территорию по периметру и внутри.
Ренато свернул на узкую, почти незаметную колею, ведущую к дому. Воздух стал насыщеннее и пах смолой, влажной землёй и… тишиной. Было ощущение, что они пересекли невидимую границу, за которой время текло медленнее и глубже. Машину оставили прямо на тропинке, утоптанной в невысокой траве, ведущей к калитке. В воздухе вилась сладковатая пыльца, а с крыльца, сколоченного из таких же старых, как двери, досок, на них смотрела женщина и это была Амая.
Она вышла бесшумно, будто и не вышла вовсе, а всегда там стояла – высокая, в длинном платье цвета выгоревшей земли. Волосы, тёмные и тяжёлые, были убраны, но несколько прядей выбивались, касаясь лица. Руки, в пятнах краски и тонких белых шрамах, лежали спокойно вдоль тела, но больше всего выделялись глаза. Они были светлые, почти без цвета, прозрачные, как вода в лесном источнике. В них не отражалось закатное небо, они сами были самостоятельным светом, ясным и безжалостным. Всё вокруг в один момент затихло под её взглядом, даже ветер в соснах будто приумолк, затаив дыхание.
Калитка поддалась легко, без скрипа, и Ренато с Мартой шагнули во двор. Трава была скошена неровно, на земле лежали свежие стружки, пахло смолой и железом, прогретым солнцем. Амая продолжала стоять, так что свет из-за её спины падал на порог длинной золотой полосой. Она не произнесла ни слова, но шагнула в сторону, открывая им путь, и этот жест был таким естественным, что Марта первой поднялась и переступила порог. Ренато задержался на мгновение, оглядел двор, двери, небо, и только потом вошёл, с тем особенным ощущением, что всё за его спиной осталось в другой жизни.
Внутри пахло деревом и пеплом, маслом, которым натирают старые доски, и чем-то тёплым, как свежеобожжённая глина, только без резкой сырости. Мягкий свет ложился пятнами на пол, пробиваясь сквозь маленькие окна и тонкие щели между дверями, которые служили стенами. На стенах висели маски: грубые, резаные топором, с перекошенными ртами, с узкими разрезами для глаз, и казалось, что они следят за каждым движением.
В углу стоял длинный стол, уставленный инструментами: стамески, ножи, банки с краской, связки сухих трав, несколько кусков смолы и маленькие глиняные чаши с чем-то тёмным, похожим на пепел. Где-то в глубине дома что-то потрескивало, может быть, старый камин или печь. В этой тишине любой звук казался важным: даже шаги Марты и Ренато звучали иначе – мягче, осторожнее, как если бы сам дом слушал их.
Амая прошла вперед, не оборачиваясь, её платье чуть касалось пола, собирая на подоле стружку, которая была здесь повсюду. Остановившись у окна, она повернулась к ним и впервые заговорила:
- Вы пришли за лицом или за тем, что под ним? Хотя, можете не отвечать, – её голос был низким и спокойным, в нём слышался резонанс, словно он рождался в самом доме. Она жестом пригласила их следовать за ней. Проход в соседнюю справа комнату был узким, пах смолой и сухой древесиной, свет ложился полосами от небольших окон под потолком. Стружка хрустела под ногами, на низких полках стояли заготовки: будущие маски, одни уже с прорезанными глазами, другие только намеченные углём. В глубине комнаты горела лампа, её тёплый свет делал дерево золотым и почти живым.
- Здесь я работаю, – сказала Амая всё так же спокойно. – Здесь остаётся всё лишнее, – она взяла одну из заготовок, провела ладонью по её поверхности, и Ренато увидел, как на её пальцах осталась тонкая пыль, белёсая, как мука. Он поймал себя на том, что не хочет нарушать тишину, в этой комнате она была почти осязаемой, как ткань.
- Сядьте, – Амая показала на два низких стула у стены. – Сегодня я не буду ничего делать для вас... Сначала вы посмотрите.
Марта села, скрестив руки на коленях, и почувствовала, как дыхание стало глубже, как сам дом начал диктовать новый ритм. Ренато наклонился вперёд, и его лицо стало резче в свете лампы, глаза блестели так, как не блестели даже тогда, когда он говорил о живописи.
Амая зажгла свечу и установила её на край стола, пламя дрогнуло, выхватывая из темноты маски с разными выражениями: страх, смех, покой, гнев... Было ощущение, что они дышат в такт с пламенем.
- Смотрите и не отворачивайтесь, – сказала она. – Лицо приходит только к тем, кто выдерживает его взгляд.
Воздух в комнате ещё больше сгустился, наполнившись невысказанными мыслями и образами. Было ощущение, что ещё мгновение и дерево заговорит, а тени сплетутся в новые, ещё не виданные формы… Пламя свечи продолжало колебаться, заставляя тени плясать медленный, почти ритуальный танец. Деревянные лики на стенах «оживали», и их неподвижные черты начинали меняться в дрожащем свете, проступая то горькой складкой у рта, то морщиной удивления на лбу. Пустые глазницы наполнялись глубиной, в которой угадывались целые истории.
Ренато не отводил взгляда. Художник в нём жадно впитывал игру света, но человек чувствовал нечто большее – маски смотрят прямо в него, видят те уголки души, куда он и сам боялся заглядывать. Он почувствовал, как по спине бегут мурашки от предчувствия откровения. Марта сидела неподвижно, но её пальцы незаметно сжали край платья. Она смотрела на маску с полуулыбкой, которая казалась одновременно и радостной, и скорбной, и узнавала в ней что-то своё, то, что она давно скрывала даже от себя.
Амая стояла в стороне, наблюдая за ними. Её светлые глаза читали их молчаливые реакции как открытую книгу.
- Дерево не лжёт, – тихо произнесла она, и её голос слился с потрескиванием свечи. – Оно принимает только правду, ту, что вы боитесь произнести вслух, – она медленно провела рукой по одной из масок, чьё выражение колебалось между болью и гневом. – Каждая из них когда-то была чьим-то щитом или криком, но теперь они просто ждут, когда кто-то узнает в них себя. Завтра мы начнём, – добавила Амая, гася свечу. – Но только не с дерева, а с тишины, что вы принесли с собой, она – лучшая основа для лица, – Амая подошла к полке и взяла два ножа: один широкий, с закруглённым лезвием, другой тонкий, похожий на хирургический скальпель. – Завтра, – повторила она, кладя ножи на стол рядом с необработанным куском дерева. – Вы придёте к восьми утра, не позже, – она обвела взглядом их лица, пристально вглядываясь, готовы ли они услышать следующее. – Принесёте с собой три вещи. Первое – камень, любой, но который покажется вам красивым . Второе – то, от чего хотите избавиться. И третье… – её взгляд остановился на Ренато. – То, что вы никогда никому не показывали.
Ренато почувствовал, как в груди что-то сжалось, и он кивнул, не в силах вымолвить ни слова. Марта же, наоборот, выпрямилась, в её глазах вспыхнул огонь: смесь страха и решимости.
Амая повернулась к окну, за которым уже густела настоящая ночь и добавила:
- А сейчас идите и по дороге домой не разговаривайте. Пусть тишина между вами останется, она мне понадобится.
Ренато и Марта, не прощаясь, молча вышли из дома, и тяжелая деревянная дверь закрылась за ними с тихим щелчком. Воздух снаружи был холодным и свежим после насыщенной атмосферы мастерской. Луна, круглая и яркая, освещала путь к машине. Они, так же молча, сели в салон. Ренато завёл двигатель, но не сразу тронулся с места, давая себе время перевести дух. Марта, прижав лоб к холодному стеклу, просто смотрела на тёмный силуэт дома Амаи, думая в этот момент о муже. И в этой тишине, нарушаемой лишь ровным гулом мотора, уже начиналась совсем другая жизнь, где Игнату не было места.
Машина медленно тронулась по ухабистой дороге. Лунный свет ложился на капот призрачным сиянием, выхватывая из темноты края леса, казавшиеся вырезанными из чёрной бумаги. Ренато чувствовал, как тишина в салоне тяжелела. Она звенела в ушах, и в этом звоне ему слышались отголоски только что увиденного: скрип дерева, шёпот теней, безмолвные голоса масок. Он бросил взгляд на Марту, и по нервному движению её пальцев, теребящих край шарфа, он понимал, что она тоже погружена в тот же водоворот мыслей. Он вспомнил слова Амаи: «То, что вы никогда никому не показывали». В памяти всплыл старый, потёртый альбом с его самыми ранними, стыдливыми набросками – теми, что он никому не решался показывать, даже Нелли. Или, может, речь не о вещи, а о чём-то ином? О той самой тёмной бабочке, что билась о стены его души в дни и ночи отчаяния; о страхе, что его дар – лишь случайность, мимолётная вспышка, а не истинное призвание?
Машина выехала на ровный асфальт, Ренато резко нажал на газ, что невольно заставило Марту вздрогнуть.
- Камень, – вдруг тихо проговорила она, нарушая наказ Амаи, но её голос прозвучал как естественное продолжение их молчаливого диалога. – Я знаю, какой камень я принесу.
Ренато лишь кивнул, не требуя объяснений и прибавил скорость. Впереди загорались огни города, но они оба знали – настоящий путь только начинается. И он лежит не вперёд, по шоссе, а вглубь, в те тёмные и молчаливые комнаты собственной души, куда им предстояло спуститься на рассвете.
Они вошли в коттедж не касаясь друг друга, но пространство между ними вибрировало. Ренато подошёл к буфету, где стояла распечатанная бутылка Brunello di Montalcino, медленно вытащил пробку и глухой хлопок прозвучал почти оглушающе в тишине. Он налил вино в два бокала, густая рубиновая жидкость поймала лунный свет. Ренато протянул бокал Марте, и их пальцы встретились на хрустальной ножке. Она сделала глоток, закрыла глаза, ощущая, как вкус спелой чёрной смородины, табака и кожи разливается по нёбу. Ренато наблюдал, как она глотает вино, как касается языком уголка губ, ловя долгое послевкусие с ноткой вишнёвых косточек. Он поставил свой бокал, взял её лицо в ладони, большие пальцы провели по её скулам, ощущая жар кожи. Потом наклонился и коснулся губами её шеи ниже уха, вдохнул смесь запахов духов, дороги и вина, что было на её губах. Марта вздохнула, и бокал в её руке дрогнул, вино плеснулось тонкой алой волной. Ренато взял бокал из её ослабевших пальцев, отставил в сторону, развязал узел её шарфа и тот с «шёпотом» скользнул на пол. Пуговицы платья поддавались одна за другой с тихим щелчком. Он целовал каждую новую полоску обнажающейся кожи: ключицу, плечо, изгиб между грудями. Марта откинула голову, её пальцы впились в его волосы.
Ренато опустился перед ней на колени, снимая ей туфли, потом чулки. Его губы коснулись подъёма её стопы, икры, внутренней стороны бедра. Она задрожала, опираясь о стену из тёплого дерева. Ренато поднялся и привлёк её к кровати. Они пили вино уже с губ друг друга и этот поцелуй был горьковато-сладким, пьянящим и бесконечным. Теперь уже руки Марты расстёгивали его рубашку, ладони скользили по его груди, ощущая напряжённые мышцы. Когда они наконец оказались обнажёнными, лунный свет очертил её силуэт на простынях. Ренато смотрел на неё, как на пейзаж, который нужно запомнить навсегда. Его пальцы исследовали каждую деталь: родинку на ребре, бархатистую кожу живота, шрам на колене…
Он вошёл в неё, когда первый глоток вина раскрылся в них обоих тёплой волной, не спеша, давая телу привыкнуть к каждому миллиметру. Их дыхание смешалось в единый ритм. Движения были глубокими и осознанными, как будто они вписывали друг друга в плоть мира… Ренато двигался медленно, но с такой интенсивностью, что каждый толчок отзывался эхом во всём теле. Марта кусала губу, чтобы не закричать, и её пальцы оставляли следы на его плечах. В тишине комнаты слышалось только их прерывистое дыхание, шелест кожи о кожу и тихий стон, когда Ренато менял ритм, становясь глубже, настойчивее…
Марта закинула голову и наконец издала звук: тихий, сдавленный стон, который оборвался, когда волна накрыла её. Её тело затряслось под Ренато, и это стало последней каплей – он с рычанием, который вырвался из самой глубины груди, достиг пика, замер на мгновение и обрушился в пустоту.
Они лежали, не двигаясь, слушая, как бьются их сердца. Никто не говорил ни слова. Ренато просто провёл рукой по её щеке, смахивая слезу, которую Марта сама не заметила. И в этом жесте было больше понимания, чем в тысяче слов. Луна медленно плыла по небу, а они продолжали молча лежать, прислушиваясь к тому, как в тишине рождается что-то новое, очень хрупкое, как первый лёд, и прочное, как корни старых деревьев. Завтра будет новый день, новая встреча, новые вызовы, но эту ночь, эту немую исповедь двух тел, у них уже никто не отнимет.
… Рассвет застал их в лучах холодного, но уже теплеющего света. Первыми проснулись птицы за окном, их щебет казался неестественно громким после глубинной тишины ночи. Марта приоткрыла глаза и увидела, как солнечный луч золотит ресницы Ренато. Он спал с выражением непривычного покоя на лице, разгладившем все морщины тревоги. Она осторожно прикоснулась к его губам, боясь разрушить хрупкий мир, что они создали за ночь, и Ренато мгновенно проснулся. Его тёмные глаза встретились с её взглядом, и в них было молчаливое подтверждение случившегося.
- Рассвет, – тихо произнесла Марта и он кивнул. Его рука потянулась к её волосам, запоминая их текстуру в утреннем свете. Никаких слов о любви, никаких обещаний, в этом не было нужды.
Оба поднялись молча и так же молча принялись собираться, избегая взглядов друг на друга из-за странного чувства, что любое слово может спугнуть хрупкое равновесие тишины так нужной Амае.
Ренато вышел на террасу, воздух был свежим и колючим, и пах хвоей. Марта вышла следом, с двумя чашками крепкого кофе. Они выпили его стоя, плечом к плечу, глядя на рассеивающийся туман над полями, вдалеке.
- Камень, – вдруг напомнила она, и её голос прозвучал неожиданно громко в утренней тишине. Ренато кивнул и тут же спустился с крыльца, буквально две ступеньки, потом прошёл несколько метров к краю сада, где лежали камни, принесённые когда-то для ландшафта. Выбрав один гладкий, тёмный, отполированный дождями и временем, с единственной белой прожилкой, пересекавшей его, как шрам, он одобрительно закивал. Марта наблюдала за ним, а потом сама направилась к старой яблоне. С нижней ветки она сорвала высохший, скрученный лист, ломкий и прозрачный, как пергамент, но потом передумала и пошла выбирать для себя камень.
Они молча вернулись в дом, чтобы закончить собираться. Теперь им предстояло найти «то, что никогда никому не показывали».
Ренато подошёл к своему дорожному этюднику. Из самого дальнего отделения, под папкой с набросками, он достал маленький, потёртый карандашный рисунок. На нём была изображена его мама, немного усталая, но с мягкой улыбкой, какой он запомнил её будучи маленьким. Этот портрет он делал для себя, никогда и никому его не показывая, словно боясь, что чужой взгляд осквернит хрупкую память. Он не хотел от него избавляться, он хотел его защитить, но принести его Амае – значило признать: чтобы двигаться вперёд, нужно рискнуть самым дорогим. Потом его взгляд упал на палитру, где среди засохших капель краски лежал идеально гладкий мраморный шарик. Он подобрал его когда-то на галечном пляже в Лигурии, отполированный морем до состояния бархатистой прохлады. Ренато брал его в руки, когда нужно было сосредоточиться, перекатывал в пальцах, ощущая тяжесть и холодную завершённость. Но это был мёртвый груз, красота без дыхания, совершенство, которое не рождало ничего, кроме собственного отражения. «Dalla menzogna levigata,(с итал. – От отполированной лжи)– мелькнуло у него в голове. – Dalla paura di un segno imperfetto, di una linea che trema. Di tutto ciò che prova che a creare era un uomo, non un dio»(с итал. – От страха перед неидеальным штрихом, перед дрогнувшей линией. Перед всем, что доказывает, что творил человек, а не бог).
Ренато сжал шарик в ладони, твёрдая, безупречная гладь внезапно показалась ему ледяной маской. Это была его эстетическая ловушка, стремление к такой же безупречной, но безжизненной красоте в искусстве. К красоте, которая боится случайности, дрожи в руке, того единственного мазка, что способен оживить холст на все сто. Его картины, его образы бабочек, его фотографии – все они были безупречны, как гипсовый слепок античной статуи. И от этой самой безупречности он и хотел избавиться. Она не давала ему сделать шаг в неизвестность, создать нечто новое, а не отточенное.
Марта тем временем коснулась пальцами тонкой золотой цепочки на своей шее. На ней висел маленький, изящный ювелирный ключик, украшенный крошечным сапфиром. Игнат подарил его ей в день их помолвки, с напутствием: «Это ключ от всех дверей, что я смогу для тебя открыть». Тогда это казалось романтичным, жестом заботы и обещанием мира без препятствий. Теперь же он ощущался как символ золотой клетки, как напоминание о том, что все её «двери» открываются кем-то другим, по чужой воле. Она расстегнула застёжку, цепочка соскользнула с шеи беззвучно, оставив на коже лишь лёгкий след. Марта сжала ключик в ладони, и это было не просто «избавление», это был акт тихого бунта. Она хотела вернуть себе право запирать и отпирать свои собственные двери. Потом она прошла в спальню, достала из шкафа старый чемодан, который не открывала уже много лет. В нём хранилась её прошлой жизнь, жизнь международного журналиста: диплом, несколько вырезок с её статьями, пожелтевшие фотографии… И маленький, потрёпанный блокнот в тёмно-синей обложке с выцветшим золотым тиснением. Она аккуратно взяла его в руки, кожа была шершавой и холодной. Ей даже не нужно было его открывать, она помнила каждую страницу, и все ощущения. Запах дезинфекции в больнице Каира, где она делала репортаж. Вкус дешёвого вина в гостиничном номере в Сараево, когда за окном свистели пули. Шероховатость стены, к которой она прислонилась, пытаясь остановить дрожь в коленях. И те несколько строчек, написанных крупным, неровным почерком после убийства коллеги и очень близкого друга: «Сегодня небо было жестоко голубым, как будто ничего и не случилось. Как оно может быть таким спокойным?» Это был не просто блокнот, это была книга её нервных окончаний, срез её души в самые незащищённые моменты. Она никогда не показывала его никому, потому что это была другая Марта – без брони, без маски «сильной женщины», без глянца успеха.
… Через сорок минут они уже были на месте и шли по тропинке к дому Амаи. Утро было ясным и прохладным. И дом встретил их таким же, каким они оставили его вчера, но в утреннем свете двери на его стенах казались менее таинственными и более печальными. Амая ждала их на крыльце, одетая в то же тёмное платье. В руках она держала простую деревянную миску с водой.
- Вы принесли то, о чём я просила? – спросила она, и её прозрачные глаза перешли с Ренато на Марту. Они молча кивнули. – Хорошо, – Амая повернулась к двери. – Сегодня мы не будем резать дерево, сегодня мы будем резать тишину. Входите, – она отступила вглубь прихожей, пропуская их вперед. Деревянная дверь закрылась за спиной с глухим, окончательным стуком, отсекая внешний мир. Воздух внутри сегодня пах ещё сильнее: смолой, пылью и чем-то горьковатым, похожим на полынь.
Амая повела их не в ту комнату, где были развешаны готовые маски, а вглубь дома, в небольшое пространство без окон, освещённое единственной керосиновой лампой, стоявшей на низком столе. В центре комнаты на полу лежал грубый холст, а на нём несколько отполированных до зеркального блеска деревянных плит, кусок мягкого воска и глина.
- Положите то, что принесли, сюда, – Амая указала на свободный край холста. Её светлые глаза в полумраке казались почти бесцветными.
Ренато первым сделал шаг и вынул из внутреннего кармана потёртый рисунок, положил его на холст. Бумага, пожелтевшая от времени, казалась хрупкой и беззащитной в этом суровом пространстве, рядом он положил мраморный шарик.
Марта разжала ладонь и золотой ключик блеснул в свете лампы, словно слеза. Она положила его рядом с рисунком, а следом старый блокнот. Амая внимательно посмотрела на принесённые вещи, но не прокомментировала их, а попросила сесть Ренато и Марту на пол, лицом друг к другу. Когда они уселись, скрестив ноги, она взяла миску с водой и обошла их по кругу, плеская воду на глину и воск.
- Тишина, которую вы принесли – это и есть материал. Ревность, страх, вожделение, любовь… – всё это шум, всё лишнее. Сейчас вы будете молчать, а я буду смотреть, и когда я увижу ваше настоящее лицо под шумом, мы начнём.
Она села напротив, за лампу, так чтобы её собственное лицо скрылось в тени, и только глаза светились из мрака. Минуты тянулись, нарушаемые лишь треском фитиля и собственным шумом в ушах. Ренато чувствовал, как на поверхность всплывают образы: Нелли, его восторг от первого признания в своих чувствах, потом невысказанные обиды. Затем образ Нелли сменился на лицо Лины, потом Альбины, за ней Виты, Лоры… Он ловил себя на том, что пытается отогнать их, создать искусственную пустоту.
- Не гоните мысли, – тихо сказала Амая, словно видя Ренато насквозь. – Пусть приходят и уходят, как облака. Вы же не цепляетесь за облака?
Марта сидела с закрытыми глазами, её лицо было расслабленным, но пальцы судорожно сжимали край платья. В её тишине была напряжённая работа, она не отгоняла мысли, а пропускала их через себя, как сквозь сито. Всплыло лицо Игната, холодное и довольное, затем тепло руки Ренато, запах вина на его губах, чувство вины и ослепительная ясность момента, когда она сняла с себя цепочку.
Амая продолжала наблюдала, чувствуя как время потеряло для них смысл и была довольна всем, что происходит. Наконец она поднялась, взяв в руку нож с коротким широким лезвием.
- Теперь, – сказала она, и её голос приобрёл металлический оттенок. – Мы начнём с тебя, – её взгляд упал на Ренато. – Твоё лицо скрыто за желанием быть великим художником. Сними это, – она протянула ему нож рукоятью вперёд. – Разрежь эту глину, покажи, что скрывает твой страх оказаться обычным.
Ренато послушно взял нож, лезвие было холодным и невероятно тяжёлым. Он посмотрел на бесформенный ком глины, потом на рисунок матери, лежащий рядом. Впервые за долгие годы он понял, что боится не осквернить память. Он боится оказаться недостойным её тихой и скромной улыбки своим неидеальным, человеческим искусством. Он вонзил лезвие в глину, и это был не творческий жест, а акт отчаяния и освобождения. Клинок вошёл с глухим, влажным звуком. Ренато замер, глядя на грубую щель, рассекшую гладкую поверхность. Внутри не было ничего, кроме той же влажной, тёмной массы.
- Стремление к идеалу всегда кричит громче всего, – прозвучал из темноты голос Амаи. – Но оно лишь дымовая завеса. Режь глубже! Ты же боишься не банальности, ты боишься, что твой дар никогда не сможет передать всю сложность, которую ты видишь. Что твоё «совершенное» искусство окажется лишь красивой обёрткой для пустоты.
Ренато сжал рукоять ножа так что побелели костяшки пальцев. Он провёл ещё одну линию, затем ещё. Это не было искусством, это было вскрытием. Из грубых разрезов, как из раны, начало проступать что-то иное по ощущениям: острая грань одиночества творца, запертого в башне из отполированного мрамора своего безупречного вкуса. И круглая пустота, которую не заполнить ни одной, даже самой виртуозной, техникой.
- А твоё лицо, – голос Амаи смягчился, стал почти шёпотом, когда она обратилась к Марте. – Скрыто за самой удобной маской – маской той, кому всё позволено. Свобода, которую ты носишь как украшение, пахнет клеткой. Возьми воск и сними это.
Марта потянулась к куску тёплого, податливого воска. Под пальцами он был живым, пластичным.
- Он помнит каждое прикосновение, – сказала Амая. – Просто сожми, покажи боль, которую ты прячешь под шёлком своей независимости. Боль от того, что твою душу называют «талисманом», а твою силу считают просто удачей для другого.
Марта сомкнула пальцы, воск тут же поддался, пополз между ними. В висках застучало, внезапно и ярко, как вспышка, перед ней возникло снисходительное выражение лица Игнато. Он стоял на вернисаже кукол, который недавно организовывала Марта, и его голос, спокойный и уверенный, резал глубже любой критики: «Твои куколки – такое милое хобби, дорогая. Отличный проект для имиджа галереи». И её собственная улыбка в ответ: вежливая, дипломатичная, за которой скрывалась ярость бывшего международного корреспондента, чьё слово когда-то влияло на умы, а теперь стало «милым хобби». Она сжала воск с такой силой, что ногти впились в ладони, из комка поползли тонкие, похожие на порванные нервы, нити.
- Хорошо, – выдохнула Амая, и в её голосе прозвучало понимание. – Теперь вы оба видите материал. Глина – это твоя подавленная ярость, – она кивнула в сторону Ренато. – Ярость художника, который видит бездну между идеалом в своей голове и тем, что способны создать его руки. Ярость от того, что твой дар становится не мостом к миру, а стеной, которая отгораживает тебя от настоящей жизни. А воск, – она взглянула на Марту. – Это твоя непрожитая боль. Боль от одиночества в центре всеобщего внимания, когда тебя ценят не за тебя, а за удачу, что ты приносишь. Оставьте это здесь, вместе со страхом, что кто-то увидит вас именно такими – яростными и одинокими, – Амая встала и потушила лампу. Комната погрузилась в абсолютную, густую тьму. – Завтра мы будем работать с деревом, а сегодня… Идите, и по дороге домой прикоснитесь друг к другу рукой или плечом, чтобы напомнить, что под всеми этими слоями вы просто люди из плоти, которые боятся быть непонятыми.
Марта с Ренато вышли из дома, ослеплённые солнечным светом, их руки случайно соприкоснулись, и в этом прикосновении была та обнажённая правда, которую они только что оставили в воске и глине на грубом холсте в тёмной комнате.
…На следующее утро они молча ехали к дому Амаи. Эта тишина была уже иной, насыщенной, как воздух после грозы. Они не обсуждали вчерашнее, но оно витало между ними, изменив саму ткань их совместного присутствия.
Амая снова ждала их у двери, в руках она держала большую сумку, сплетённую из кокона бабочки Attacus atlas.
- Это «Exuviae Animum», – произнесла она приподняв слегка сумку, и латинские слова повисли в воздухе, будто знакомое заклинание. – «Сброшенные одежды душ», – перевела Амая и провела ладонью по переливающейся поверхности. – Дерево – всего лишь материал, когда резец входит в него, он снимает слой за слоем: страх, гордыню, притворство… Всё это просто одежды. Их нужно сбросить, как сбрасывает кожу змея, не потому, что старая кожа плоха, а потому что она стала тесной, она мешает расти, – Амая посмотрела попеременно на Марту и Ренато, и её взгляд стал пронзительным. – Старая кожа не грех, она – свидетельство пройденного пути, но цепляться за неё – значит отказаться от будущего. Эту стружку, эти «одёжки», эту «кожу»… я и собираю, как знак того, что рост начался. Они слишком ценны, в них вся боль и вся ложь, от которых вы исцеляетесь… Пойдёмте, – Амая повернулась и вошла в дом, за ней Марта и Ренато следом. В мастерской пахло свежим деревом. На столе лежали два бруска: тёмный дуб и светлый клён. – Сегодня, – сказала Амая, бережно положив сумку рядом. – Мы не будем резать от боли, мы будем резать к сути. Ваши ярость и боль – это те самые одежды, которые мешают душе дышать, и вы сами снимите их. – Твоя маска будет из дуба, – Амая подошла к Ренато. – Дуб очень твёрдый, как твоя убеждённость в своём даре, но мы вырежем из него не лицо, нет. Мы расколем кокон, чтобы показать сам момент превращения, ту уязвимость, боль и надежду, что скрыты между старой кожей и новыми крыльями, – она провела рукой по поверхности дерева, как бы ощущая скрытую в нём форму. – Чтобы тот, кто на это посмотрит, увидел сам процесс. Ту красоту, что существует вне категорий обладания, в вечном движении между тем, кем ты был, и тем, кем боишься стать.
Потом она повернулась к Марте.
- Твоя будет из клёна. Он гибкий, как и твоя способность носить маски. Мы сделаем её как поверхность озера, в котором видно и небо, и дно.
Амая взяла в руки стамеску, но прежде чем коснуться дерева, она провела пальцем по переливающейся поверхности своей уникальной сумки. Затем её светлый и пронзительный взгляд упёрся прямо в глаза Ренато:
- Бабочки в животе… да, для кого-то это трепет любви, а для тебя – это весь спектр эстетических удовольствий. Это трепет, который ты чувствуешь, когда краска ложится на холст именно так, как задумано. Когда свет падает на женское плечо, и ты уже видишь будущую картину. Когда вкус вина совпадает со вкусом поцелуя, а шорох листвы с шёпотом складок ткани… – Амая сделала шаг к Ренато, и в воздухе запахло мёдом и древесной пылью. – Твои бабочки – это вожделение к самому акту творения, к самой ткани бытия, сплетённой из звуков, красок и запахов, – она на несколько секунд умолкла, давая ему почувствовать точность попадания и тут же продолжила. – Ты гурман, дегустатор миров, ты пьёшь жизнь через тончайший фильтр восприятия, и это – твой дар. Но скажи, Ренато… – её голос стал немного тише. – Что происходит с бабочкой, после того как ты её нашёл, назвал, поместил в идеальную коллекцию? Она остаётся за стеклом, безупречной, завершённой… – Амая взяла его заготовку из тёмного дуба, провела пальцами по шершавой поверхности. – Твоя маска будет воплощённым напряжением между тем, кто ты есть, и тем, кем боишься стать. Ты носишь в себе трепет всего сущего, Ренато, но трепет – это ещё не полёт. Твоя маска будет как расколотый кокон, как напоминание, что однажды тебе придётся выбрать: остаться хранителем коллекции… или выпустить наконец своих бабочек в небо. Даже если их полёт будет неидеальным.
Амая взяла широкую стамеску и сделала первый глубокий надрез, обозначая линию раздела. В тишине комнаты первый удар по дереву прозвучал как начало самого важного перерождения.
- Это твоя правая сторона, она идеальная, – начала комментировать она. – Справа ты тот, кто раскладывает мир по полочкам, – лезвие скользило уверенно, снимая стружку за стружкой, обнажая под коркой дерева гладкую, почти глянцевую поверхность. Ренато смотрел, как тонкая стружка, похожая на завиток папируса, отделяется от тёмного дерева и падает в сумку-бабочку. Он ждал, что почувствует страх или боль, но вместо этого пришло странное ощущение лёгкости, будто с него самого снимали тяжёлые, мокрые одежды. Через какое-то время Амая отложила инструмент и протянула ему другой, с более узким, почти игольчатым лезвием.
- Теперь ты. И ты будешь работать с левой сторой. Режь смело, тебе нужно найти, а не создать форму, потому что форма уже там.
Рука Ренато сжала рукоять. Дуб был твёрдым, сопротивляющимся и первый удар получился робким, оставившим лишь царапину.
- Глубже, – командным тоном произнесла Амая. – Она не почувствует тебя если ты будешь скользить по поверхности.
Ренато вонзил лезвие снова, на этот раз резче. Раздался короткий хруст, и от заготовки откололась щепка, обнажив грубые, живые волокна… Он вёл резец, и древесина поддавалась уже иначе, с сопротивлением, оставляя на поверхности сколы и рытвины. Ренато действительно не создавал форму, он находил её под слоями собственного страха. Амая лишь изредка направляла его руку, но в основном молча наблюдала. Прошло больше часа, свет в мастерской изменился, и вот из тёмного дерева проступили две разные половины: одна – отполированная до бархатистости, другая – намеренно оставленная шершавой, с историей каждого касания резца.
- Теперь главное! – заявила Амая, и взяв тонкое сверло она наметила точку точно на линии раздела. – Здесь будет глаз, и он будет один, на границе, чтобы ты научился смотреть на мир одновременно через призму совершенства и через призму свободы, – она проделала сквозное отверстие и обработала его изнутри, пока края не стали гладкими.
После многочасового труда маска была готова. Ренато поднёс её к лицу, и через единственную прорезь мир виделся ему странно удвоенным: чётким и размытым одновременно, идеальным и настоящим.