Читать онлайн Сказки народов мира бесплатно
1. Русская сказка – Леший (эпическое сказание)
Жил-был в посаде березовом богатырь Добромир. Дом у него – изба ладная, срублена из бревен белоствольных, как само утро весной. Весна уж пришла, снег сошел, под полом завалинка снята -чтоб ветерок просушил доски да мыши не завелись.
Сидел Добромир на скамейке, сапоги маслом смазывал, кольчугу чинил. А жена его, Мирослава, из печи борщ доставала – наваристый, духмяный, с борщевиком, капустой да свеклой. Поставила на стол глиняный горшок, ложку деревянную рядом. Добромир понюхал, кивнул, что сытно, да спрошал:
– А мяса-то чего в борще нету?
А Мирослава улыбнулась, и с усмешкой отвечала:
– Али праздник сегодня какой? На праздник будет и мясо. А пока – зеленью живи, да живот береги.
Не успел Добромир слово вставить, как в дверь постучали. Заходит в избу старый его товарищ, богатырь Святогор – плечист, борода с проседью, взгляд – как гром с весенней тучи. Сел на лавку, поклонился Мирославе и говорит:
– Князь зовет нас в терем. Дело важное.
Не стал Добромир возражать. Надел рубаху под кольчугу, шлем латный на голову, меч за пояс, щит в руку, копье на плечо. Вышли они из ибенки.
Деревня жила своим, привычным, неторопливым ходом. Воздух стоял теплый и пах молодой травой, влажной землей и чуть-чуть дымком – таким, какой бывает только весной, когда печи топят уже не ради тепла, а чтобы борщ сварить, да самовар вскипятить. На одной улочке, под забором, сидели трое мальчишек, терзали балалайку, да с детским задором выводили частушки – про козла, что бабку боднул, и про кур, что по избам ходят. Смеялись, перекрикивали друг друга, а девчонки в ответ кривлялись с крылечек.
У одной избы, на ступенях, девчушка в рваном сарафанчике задумчиво играла в матрешку, вынимая из большой все меньшие и будто удивляясь каждый раз, как они туда влезают. Рядом спал щенок, свернувшись клубком на солнцепеке. Из соседнего окна, с вышитыми занавесками, неспешно тянулся дымок – это самовар дышал, пыхтел, звал кого-то на чай. Из окна доносился стук чашек и неспешная беседа – хрипловатый голос старика и певучий голос женщины. Весна, солнце, да веселый люд – будто сама земля проснулась и тянулась к жизни.
Отошли за посад, прошли за частокол – и ступили на пологий холм, поросший еще прошлогодней желтой травой, что уже местами пробивалась свежей зеленью. Ветер стал шире, не такой домашний – с простором. С вершины открывался вид на широкое поле, залитое солнцем, словно золотом. Там парни и девицы водили хороводы, смеялись, пели песню про жаворонка, что весну принес. Девицы венки плели – из первых цветов и сухих трав, из одуванчиков да веточек ивы, косы украшали. Кто-то играл на рожке, и звук был такой, будто сама весна уговаривала землю растаять до конца, пробудиться.
На самой вершине холма возвышались каменные стены – древние, серые, но живые. Это был детинец княжий, старый кремль. Стены обросли мхом, но стояли крепко, и бойницы в них, словно прищуренные глаза, глядели вниз на поля, деревню, на все, что подле. У ворот, где резные створки были подперты брусьями, стояли стражи в кольчугах – суровые, с обветренными лицами. Один из них узнал богатырей, шагнул вперед, коротко поклонился:
– Князь ожидает вас. Проходите!
И повел их внутрь – сквозь ворота, по вымощенному булыжником двору, мимо конюшен и деревянных палат, к терему с крыльцом, выкрашенным в красный. Над крыльцом – резьба, старинная, вьющаяся, как лоза, а на двери – кольцо железное, тяжелое, как у древнего сундука. Там, в тереме, их уже ждал князь, встревоженный, но все еще державший себя с достоинством.
– Пропала, – говорит, – дочь моя. Видели ее у леса, а дальше – ни слуху, ни духу. Думаю, леший ее унес – за жену вздумал взять, да детишек наплодить. Беды не хочу. А воинам моим с лесной нечистью не совладать.
Добромир со Святогором переглянулись – молча, по-богатырски. Кивнули князю: пойдем, разыщем.
Вышли богатыри из терема – серьезные, задумчивые. Солнце было в зените, и яркое солнце окрашивало в золото кремлевские стены, словно покрывало благословения или предостережения. По двору прошел теплый ветерок, принесший с собой запахи – древесной смолы, пыли и ладана, что по вечерам витал над городом из храмов.
Добромир, глядя вдаль, к лесной кромке, тихо молвил, будто себе под нос, но твердо:
– Надо бы лешего задобрить, подношение принести. Угостить духа, а там глядишь – и отпустит он девицу живую, целую.
Святогор остановился, обернулся к нему и будто топором отрубил:
– С нечистью не дружат. С нечистью сражаются. И да поможет нам в том Господь Всемогущий.
Сказал – перекрестился. Добромир нахмурился, но спорить не стал. Уж такой Святогор – прямой, как древо сруба.
Они направились к храму святителя Николая, что стоял на пригорке, обнесенный беленым частоколом, с синими куполами, что словно капли небес свисали над миром. К храму вела тропа, протоптанная и утоптанная – крестьяне шли туда с каждым горем и каждой радостью.
Когда подошли, остановились у ворот. Сняли шлемы – с уважением и благоговением. Святогор приложил ладонь к сердцу и тихо пробормотал молитву. Трижды перекрестились, трижды в пояс поклонились – как положено. Тишина стояла у храма, лишь птицы в ветвях перекликались и где-то вдали звякал колокольчик на шее у теленка.
Внутри храма было полутемно, только лампады мерцали у икон, отбрасывая дрожащие тени. Воздух был густ от ладана, и в этом запахе будто витало нечто большее, чем просто смола – сама вера, сам дух народа. На стенах – образа, старые, но светлые, лики святых с проницательными глазами. И перед каждым образом лежали подношения – хлеб, яйца, узелки с солью, все, что люди приносили в надежде на помощь или в благодарность.
К ним вышел служитель – седой, в подряснике, с тихой поступью. Выслушал, не перебивая. Лишь кивнул, понял.
– Святую воду хотите? – спросил негромко.
– Надо, – ответил Добромир. – В дело великое идем.
– Против нечисти? – уточнил служитель.
– Против нее, – молвил Святогор. – Ради княжьей дочери – Ольги. Ради чести людской.
Служитель прошел в алтарную, вернулся с глиняной бутылью. Та была обвязана берестяной плетенкой, чтобы не расплескалась в дороге. Подал с молитвой:
– Сей водице – сила велика. Не в самой воде, а в вере. Если вера крепка – никакая нечисть не устоит. Да хранит вас святитель Николай.
Поклонились богатыри еще раз. Поблагодарили, вновь перекрестились и вышли – не торопясь, молча, будто несли с собой не только воду, но и частицу святого духа, что теперь был с ними в каждом шаге.
Дорога вилась меж перелесков, словно змея, затаившаяся меж холмов. То узкая, то шире, то поднимется к редкому сосняку, то уйдет в низину, где под сапогами чавкали прошлогодние листья и вода из лесных ключей. Весна уже брала свое – снег сошел, но в низинах хранилась сырость, воздух стоял насыщенный, полон запахов гнили, коры и пробуждающейся жизни.
Вокруг – то березка склонится, будто шепчет что-то, то ель, старая и мшистая, будто следит за каждым шагом. Сквозь ветви пробивалось солнце – пятнами, золотыми окнами на земле. Пели птицы: синицы, дрозды, где-то дальше – жаворонок пробовал голос. Все звенело, все жило.
Добромир шел, глядя по сторонам – не спеша. Он вел, Святогор следом шел, шаг твердый, ухо – к каждому звуку. На опушке остановились. Добромир подошел к кривой, скрючившейся рябине. Красные ягоды все еще висели – сухие, сморщенные, словно глаза старухи. Никто не тронул – ни птица, ни зверь.
Он снял мешок с пояса, наполнил – бережно, не спеша. Плоды прошлого года. Воронье обошло стороной, а дерево с них не сбросилось. Это, считал он, знак. Да и знал Добромир: леший рябину почитает. Не как пищу, как знак. Мирное подношение. Мир за мир.
– Гляди, – молвил он Святогору, – не к бою все идет. Леший – не бес. С ним, как с речкой: не по течению – утопит, по течению – довезет.
Святогор хмыкнул, но не стал спорить. Он знал: если Добромир берет рябину – значит, так надобно.
Дальше пошли в лес. Вошли – и будто порог переступили. Мир сменился. Деревья сомкнулись над головой – чаща пошла, темная, влажная. Мох под ногами – мягкий, пружинистый. Капли с веток падали на шлемы. Где-то поодаль журчал ручей, по нему прыгали комары, как по зеркалу. Грибы под пнями, паутина меж сучьев. Тут и воздух другой – тягучий, с оттенком болотины и гари, будто кто вглуби разжег трут.
Из кустов вдруг – хруст. И медведь вывалился. Худой, взъерошенный, шерсть клочьями, глаза – злые, как у человека, что не выспался. Зарычал, поднялся на задние лапы. Но богатыри не отпрянули.
Святогор шагнул вперед, щит поднял, щелкнул по нему рукою – звон, будто гром. Добромир гортанным голосом крикнул, как пастух на волка. Медведь застыл, зыркнул, и, решив, что лучше жить, чем геройствовать, – развернулся, затрусил прочь, ломая кусты.
Следом – рысь. Бесшумно, как тень. Пронеслась сбоку, скользнула меж деревьев, только глаза в траве мелькнули, да заяц, обмякший в зубах, – и тишина.
– Живет лес, – пробормотал Добромир, вглядываясь в чащу. – Не пустой он.
– А нам сквозь него идти, – отозвался Святогор. – Не к лесу пришли – к тому, кто в нем живет.
К вечеру дошли до болот. Солнце клонилось к горизонту, небо окрасилось в охру и золото, будто мир застыл в теплом дыхании свечи. Воздух стал плотнее, пах мхом, старой водой, чем-то застоявшимся, но не зловещим – древним, как воспоминание.
Болото встретило тишиной. Комары уже вились стайками, лягушки пели свои песни, редкие птицы кричали протяжно, будто кого звали. Меж кочек и стоячих луж дрожала зыбь, отражая закат, как зеркало. Над водой – пар, над паром – ржавые травы, мох на сваях, коряги, похожие на скрюченные пальцы.
А в глубине болота – изба. Кривобокая, с покосившейся крышей, одна нога на кочке, другая – в воде. Казалось, она дышит, покачивается на дыхании земли. Окна светились тускло, будто кто-то внутри держал не свечу – жар души.
Подошли. Дверь открылась сама собой, без скрипа, тихо, как если б давно ждала. Внутри пахло сушеными травами, печеным тестом и дымом. На лавке – старуха. Спина горбата, глаз один косит, другой – будто в прошлое смотрит. Голос – скрип половиц, но теплый.
Добромир шагнул вперед, открыл мешок с рябиной, поклонился низко:
– Не от бедности, бабушка, а от чистого сердца. Чтоб с миром.
Яга прищурилась, лицо ее – то как кора, то как мамины морщины. Улыбнулась. Взяла рябину бережно, как дитя.
– Ох, знал ты, чем угостить. Не хлеб мне нужен, не злато. А вот такое – по сердцу. Спасибо, добрый.
Печь натопила, полати постелила – с сеном, с подушками, пахнущими сухими цветами. Поставила на стол глиняные миски, налила травяного отвара – горького, но живого. К гостям – с уважением, как к тем, кто прошел дорогу и не потерял себя.
– Где лешего искать? – спросил Святогор, не снимая руки с меча.
Старуха рассмеялась негромко, хрипло, будто ветер в трубе.
– Эй, ты все о битве, да о лезвии… А с лешим не так. Его не победишь – его надо понять.
Она клюкой постучала в пол, потом ткнула ею в запотевшее окно.
– Там ищите. Где вода стоит, где трава не растет. Где даже птица обходит стороной. Там его гнездо.
Утром тронулись в путь. Болото встретило их глухим дыханием – ни ветра, ни птиц. Только хлюпанье под ногами, да редкий всплеск – будто кто-то в воде шевельнулся. Небо было свинцовым, затянутым, как похмелье. Меж корявых деревьев – туман, серый и вязкий, словно сгустки гнилого молока. Казалось, сама земля тут спит, но видит дурной сон.
Шли молча. Мхи – багровые, вода – черна, а воздух – тяжел, как перед грозой. И вот, из глубины, где и дороги нет, раздалось:
– Уходите…
Голос сиплый, древний, будто не человек говорит, а осока. Не крик, не рев – просьба, жалоба.
– Это мои топи… Девка – моя… Любовь у нас…
Слова зависли в воздухе, как паутина. Добромир остановился, оглянулся – болото будто сжалось, нависло. Святогор шагнул вперед, вглядываясь в трясину. Молча.
– Мы не за битвой, – сказал Добромир, голосом мягким, но твердым. – Верни – и миром разойдемся.
Но тьма не отступила. В тростнике зашуршало, в камышах – захрипело. Что-то невидимое скользнуло под ногами, как змея. Болото будто зашептало само с собой – слова не разобрать, но смысл ясен: гость здесь лишний.
Тогда Святогор снял с пояса глиняную бутыль, берестяной перевес дрогнул. Он не молился только крест на воде начертил и, не колеблясь, плеснул святой воды в трясину.
Всплеск – и будто в саму плоть болота ударило. Вода закипела, пузыри взрывались со свистом, мох почернел, осока затрещала, как от жара. Из глубины раздался вопль:
– А-а-ай! Щадите! Не губите! Больно мне! – голос дрогнул, обмяк, захлебнулся в хрипе.
Добромир склонился ближе к глади воды и спокойно сказал:
– В следующий раз мы целую бочку принесем. И иконы в придачу.
Над болотом нависла тишина. Но тишина сдвинутая, тревожная. Под ближайшей корягой зашевелилось. Пузырь лопнул, и из мха показалась рука. Потом вторая. Из воды поднялась девушка – княжна, в платье, мокром и прилипшем к телу, глаза мутные, но дышит. В болото ее тянуло – но не пускает больше.
Вернула нечисть добычу, но не из милости, а из страха. Из-под коряг доносилось сиплое всхлипывание, будто болото само стонало.
Богатыри не сказали больше ни слова. Забрали девушку, покрыли плащом, и ушли обратно по тропе, где каждый шаг будто по грани.
Позади – гниющий стон, приглушенный мохом. Болото затаилось, как раненый зверь. Но они знали: еще не конец. Только отсрочка. И, быть может, в следующий раз придется не бутыль нести, а крест. Большой.
На обратном пути, когда трясина уже осталась позади, а деревья вокруг стали пореже, да солнечные блики начали играть на листве, княжна, закутавшись в теплый плащ, вдруг заговорила, тихо, но ясно:
– Шла я по лесу, грибов набрать хотела. Вдруг – батюшка мой. Как живой. Стоит, улыбается. Ну я за ним – думала, домой ведет… А он – шаг за шагом, да все дальше… А потом – будто туман на глаза. А батюшки нет. А я – в болоте. Одна.
Богатыри переглянулись. Добромир покачал головой:
– Морок. Нечисть навела, чтоб завлечь. Знать, силу знает – в одиночку легче поймать. Больше одна не ходи. Лес – он красивый, да не для одиноких ног.
Княжна кивнула. На глазах у нее заблестели слезы, но светлые. Как после бури небо чистое, да радуга над полем.
К полудню добрались до посада. Ворота распахнуты, стража – настороже. И тут же – весть разнеслась. Народ сбежался, а князь, как увидел дочь, так и обмяк. К ней, с дрожащими руками, обнял, губами к волосам прижался, и в слезы, как дитя:
– Вернулась… Живая…
Тут же велел пир готовить – не просто обед, а праздник. Скатерти на столы постелили, сбежался люд честной, песни пошли, шутки. Варево парит, хлеб румяный ломтями, медовуха в крынках. Мирослава, жена Добромира – девица бойкая, сама на праздник пришла, да не с пустыми руками – горшок глиняный, в нем мясо в хмеле, да с репчатым луком.
Добромир сидел у окна, за столом, не шумел, не пел. Ложку за ложкой ел, глаза щурил – то ли от солнца, то ли от мысли. Взор у него был спокойный, но внимательный. Смотрел в окно, на посад, где дети резвились, где кто-то балалайку теребил, где дымки от печей струились в небо, синее, как весенняя река.
И подумал:
«Хорошо, что все по-человечески вышло. Не кулаком, так рябиной. А если и кулаком – то по правде. Лишь бы по совести, а не по злобе.»
И зажил посад спокойно. До следующей весны. А в лес уж теперь никто поодиночке не ходил. Ни за грибом, ни за сказкой.
Потому что сказки – они добрые. А лес – нет. Лес живет сам по себе. И уважать его надо. И не забывать – батюшка, что в чаще стоит, не всегда твой.
2. Ирландская сказка – Два мира (мифологическое фэнтези)
Сорча была как утренняя заря над вересковыми полями – столь же светла, свежа и желанна. Ее волосы были рыжими, как пламенное солнце на закате, ее смех был звонок, как капли родниковой воды, а глаза искрились зеленью весеннего леса после дождя. Вокруг нее, говорили в деревне, витали невидимые птицы – поцелуи самого Аонгуса, бога любви. Эти волшебные создания приносили ей любовные признания: вздохи и тайные желания – все те слова, что юноши деревни посылали ей в мыслях и снах. Но ни один из этих призывов не находил отклика в ее сердце. Сорча лишь с улыбкой склоняла голову, мягко, но твердо отказывая каждому, кто осмеливался подойти ближе.
Она уже выбрала. В ее сердце жил один единственный образ – Киниод.
Киниод был не просто красив: он был тем, кого в древних сагах называли сыном судьбы. Высокий, с широкими плечами, с густыми каштановыми волосами и глазами цвета грозового неба, такого, когда над облаками бушевал Таранис. Юноша обладал одновременно силой быка и кротостью ягненка. Он с одинаковым упорством колол дрова для вдовы, чинил забор пастуху и лечил больных овец для старого скотовода. Его любили все: старики за уважение, женщины – за обаяние, дети – за доброту. Но больше всего поражало в нем другое – он был умен. Не по годам. Его рассуждения о мире, сдержанность и редкая способность слушать напоминали старца, прожившего множество десятков лет.
Его часто сравнивали с Кухулином – героем древних времен, славным воином и сердцеедом. Но Киниод был слишком скромен, чтобы принимать такие сравнения. Он лишь пожимал плечами и продолжал делать свое дело.
Сорча всеми силами старалась привлечь его внимание. Она знала, как ловко крутить ногами в ритме джиги, и как смотреть игриво, с прищуром, бросая взгляды украдкой, как будто бы случайно. На праздниках она плясала с таким жаром, что даже старухи одобрительно кивали, мол, «вот, будет счастье ее избраннику». Но Киниод, казалось, замечал в ней только девочку, соседскую малышку, что когда-то бегала за ним по холмам с травинкой в зубах. Его взгляд был мягок, но отстранен. Он благодарил ее за рагу с мелко нарубленным мясом и крупными кусками овощей и ел его с удовольствием, но потом спокойно возвращался к своим делам, не задержавшись ни взглядом, ни словом.
Сорча терзалась. Сердце ее рвалось на части от любви, от недоумения, от боли. Чтобы найти ответ, она отправлялась к Фер Сидхе – высокому зеленому холму, что одиноко стоял посреди лугов. В народе говорили, что внутри холма, как в чаше, живет Бригантия – Бин Сидхе, покровительница женщин, поэзии и врачевания. Сорча приходила туда одна, иногда до самого заката сидела на коленях у подножья холма, шепча просьбы на старом языке – чтобы богиня укрепила ее дух, дала ей знамение, подсказала путь к сердцу Киниода. Однажды она обнаружила возле холма три ручья, и вспомнив древнее поверье, выкопала ямку у берега и закопала туда живого цыпленка – жертву, призванную умилостивить духов. Цыпленок тихо пищал, пока не скрылся в земле. Но ответа все не было. Ни шороха, ни сна, ни знака.
Киниод тем временем жил так, как будто мир был прост. Он ел, спал, работал, смеялся с соседями и хмурился, когда заболевала скотина. Но внутри него была дыра. Пустота. Словно он был сосудом, из которого вытекла неведомая суть. Он чувствовал это особенно остро, когда смотрел на горизонт, туда, где небо сходится с морем.
Все чаще он убегал к побережью. Стоя босыми ногами на гальке, он слушал, как волны перекатываются с грохотом и шепотом, как ветер завывает и как дельфины выпрыгивают из воды, сверкая мокрыми спинами. Он не знал, зачем приходит сюда. Просто это место дышало как он. Оно понимало его молчание. Там, у границы между землей и великой водой, он чувствовал себя живым, или почти живым. Там, где соленый бриз обдувал лицо, где облака отражались в волнах, он ощущал, как море чуть-чуть заполняет его пустоту.
Однажды, на излете ночи, когда небо еще только начинало светлеть в ожидании рассвета, Киниод вновь пришел к морю. Воздух был холоден, и тишина лежала над прибрежными камнями, как покрывало. Волны лениво катились к берегу, убаюкивая мир своей мерной песней.
И тут он увидел ее.
Она стояла на самом краю воды, где галька темной полосой сливается с пенными гребнями. Девушка. Прекрасная, как сон, забытый, но не отпущенный. Ее кожа была белой, как цветок анемоны, а волосы – густыми, черными, как крыло ворона, напитанное ночной бурей. Они ниспадали по спине тяжелой волной, и, казалось, сами тянулись к морю.
Киниод окликнул ее – осторожно, почти шепотом, чтобы не спугнуть. Но она вздрогнула. Обернулась. Ее глаза сверкнули зеленым, как у кошки в темноте. В одно мгновение на лице мелькнули испуг и тоска. Она метнулась к лежащему на берегу свертку. Это была шкура тюленя, поблескивающая влажным серебром. Она быстро накинула ее на плечи, и в следующую секунду ее уже не было.
На том месте, где только что стояла девушка, остался лишь морской зверь. Тюлень, гибкий и скользкий, с черными глазами, в которых все еще отражалось небо. Он посмотрел на Киниода, нырнул в волны. И исчез.
С того утра Киниод стал другим. Он не находил себе места. Еда была безвкусной, работа – бессмысленной, слова собеседников – пустым гулом. Его разум вновь и вновь возвращался к тому утру, к взгляду ее глаз. Он чувствовал, будто кто-то вырвал у него часть души – и унес с собой в соленые глубины.
Он начал расспрашивать стариков, рыбаков, травниц, детей. Те смотрели на него с уважением, с недоумением, с опаской. Кто-то отмахивался, кто-то переговаривался шепотом. В конце концов, одна старуха, кривобокая, с лицом как высушенное яблоко, сказала:
– Иди к охотнику. Он ближе всех к зверю и к тайне.
Дом охотника стоял на краю деревни, в том месте, где лес уже тянул к нему свои тени. Это был старый, но ухоженный дом, с деревянными ставнями и вороньим черепом над входом – чтобы отгонять дурных духов. Во дворе, словно сторожа, лежали четыре волкодава – псы огромные, с шерстью цвета пепла. Собаки не зарычали, не залаяли – наоборот, поднялись, обнюхали юношу, ткнулись в ладони влажными носами и, виляя хвостами, потребовали ласки. Их глаза были умными, почти человеческими.
Из дома вышел охотник. Высокий, сухой, с лицом, обветренным как кора. В его взгляде было что-то от хищной птицы – внимательность, осторожность и знание. Он молча выслушал Киниода. Кивнул, провел рукой по бороде.
– Девушка с черными волосами… и шкурой тюленя, говоришь?.. – задумчиво произнес он. – Тогда ты ищешь не зверя и не женщину. Ты встретил шелки.
Киниод нахмурился.
– Шелки?
– Дочь моря, что ходит по берегу в человеческом обличье, а в глубинах – зверь. Легенды не лгут, но редко говорят все. Если хочешь знать больше, тебе не ко мне.
Охотник указал рукой в сторону леса.
– Там живет один, кто знает все сказки и то, что скрыто в них. Лепрекон. Мудрец. Безумец. Хитрец. Все в одном. Но если кто и подскажет тебе путь – это он.
Киниод не стал прощаться долго. С первыми лучами солнца он набросал в дорожную сумку кусок хлеба, немного сыра, бурдюк молока, да и вышел за ворота. Позади осталась деревня, с ее дымными крышами, собаками у порогов и воронами на изгороди. Осталась и Сорча – та, что смотрела ему вслед из-под платка, не решаясь окликнуть, но и не в силах скрыть тревогу. В ее взгляде было все: страх, надежда и та любовь, что не просит слов.
Он шел быстро, почти наугад, будто путь был в нем самом. Пересек зеленые, сочные холмы, где ветер играл травами, как струнами арфы. Миновал поле, сплошь усыпанное клевером. То был ковер богов, хранящий древние шаги. А за ним начинался лес.
Лес был папоротниковый – влажный, мшистый, шепчущий. Деревья здесь были высоки, а тени – длинны и задумчивы. В их объятиях даже ветер ходил неслышно, как вор.
К вечеру Киниод присел на упавшее бревно у лесной тропы. Сумерки уже расползались по подлеску, но день все еще держался на ветвях. Он достал из торбы хлеб, разломил, стал есть, запивая молоком. И тут заметил движение среди стволов.
Появился старик.
Невысокий – чуть больше метра ростом, с лицом, поросшим тонкими корнями морщин. Его одежды были зелены, выцветши, и сливались с лесом, как кора с деревом. Он неспешно шел, собирая грибы, перебирая их с вниманием алхимика.
Киниод приветствовал его и, не колеблясь, предложил присоединиться к трапезе. Хлеба и молока было не так уж много, но было достаточно, чтобы разделить их с добрым сердцем.
Старик принял приглашение, присел рядом. Поел с удовольствием, причмокивая и кивая. А после вытер губы рукавом и представился:
– Филитиарн я, из племени Дану.
Киниод поднял бровь, но не испугался. Он знал легенды и понял, кто перед ним. Лепрекон. Лесной мудрец. Один из тех, что старше деревьев и хитрее лис.
– Я ищу девушку, – сказал Киниод. – Ту, что называется шелки.
Филитиарн рассмеялся. Голос его был как шелест осенней листвы.
– Ах, вот ты о чем. Шелки, значит… Из морского рода. Они носят шкуры, что дают им форму зверя, и хранят в глазах древние глубины.
– Как найти ее вновь? – спросил Киниод.
Филитиарн почесал затылок, осмотрел небо, будто сверяясь со звездами, и произнес:
– Шелки выходят на берег раз в девять дней. Ночью. Если хочешь встретиться с ней – иди к морю. Урони в воду семь слез. Только настоящих – не выжатых и не от ветра. Если она захочет встречи – оставит красную шапку. Увидишь ее – бери. А вечером того же дня вернись на берег. Там все и решится.
– А если не захочет? – спросил Киниод.
Филитиарн пожал плечами.
– Тогда берег будет пуст. И ветер – молчалив. А дальше уж как твоя звезда поведет. С шелки играть – все равно что пытаться поймать прилив: может прийти, а может и забрать.
Киниод вернулся в деревню, когда петухи еще только собирались подумать, не рано ли кукарекать. Лицо у него было усталое, но глаза – живые, как у того, кто наконец-то услышал долгожданный ответ. Он не стал ни с кем разговаривать, только Сорча мельком заметила, как он снова уходит.
На этот раз он шел медленно. Шаг за шагом, словно сам отмерял время до чуда.
Когда оказался на берегу, он снял обувь, сел у самой воды. Море было спокойным, будто затаило дыхание. Киниод знал, что слезы не должны быть случайными. Не от лука или ветра. Поэтому, как человек с фантазией, он стал щекотать себя – пальцем по боку, по ступне, даже под подбородком. И рассмеялся. Заливисто, искренне, до слез. Семь прозрачных капель упали в воду, как росинки с ладони духа.
На следующее утро он снова пришел к берегу. Волны были неспешны, солнце лениво катилось по небу. И тогда он увидел ее – шапку. Красную, как ягода шиповника, она лежала на гладком камне, будто только что ее положила рука. Ни песка, ни водорослей – будто она ждала его. Или выбирала. Он не стал трогать ее, только сел рядом. И ждал.
День проходил медленно. Киниод слушал крики чаек, шепот волн, смотрел, как солнце пьет воду, оставляя золотую тропу на гребнях. А потом наступил вечер. Закат окрасил море в цвет меди, и тогда он увидел ее.
Сначала – тень в волнах. Потом – плавное движение, как у ласточки под водой. И вот уже – тюлень. Крупный, темный, с глазами, в которых было что-то большее, чем зверье. Он вынырнул у самого берега, выбрался на камни. Несколько мгновений, и тюлень сбросил шкуру, словно старую накидку, и обернулся девушкой. Той самой. С черными, как воронье крыло, волосами. С глазами, в которых звезды еще не успели потухнуть. Она была красива не по-людски. Так, как бывает красива луна над морем в безоблачную ночь.
Киниод замер. Смотрел, как на чудо, которое выбрал не он, а которое выбрало его.
– Меня зовут Кива, – сказала она. Голос ее был как пена, шепчущая имя на ушко прибою.
И в тот миг юноша забыл обо всем. Был только берег, закат, она и красная шапка между ними.
Она рассказывала ему о жизни под волнами – о светящихся рыбах и колыбельных китов, о гротах, где дремлют духи шторма, и о пирах, что шелки устраивают в полнолуние. Он же делился историями о крошечной деревне, о праздниках с медом и танцами, о курах с характером, которые гоняются за детьми. Они говорили, не замечая времени. До самого рассвета. А когда первые лучи разрывали ночь, она снова надевала свою шкуру и скользила в волны – туда, где ее дом.
В невыносимом ожидании проходили девять дней. И еще девять. И еще. И так – целый год. С заката до рассвета, от смеха до тишины. Между двумя мирами.
Но однажды, когда волны отступили, а луна стояла высоко, Киниод больше не захотел отпускать ее. Когда она сбросила шкуру и обернулась девушкой, он быстро, почти испуганно, схватил тюленью шкуру и прижал к груди, как сокровище, что может исчезнуть. Она замерла. В ее глазах мелькнул страх. Не гнев – только тихое, глубокое непонимание. Но она осталась. Он спрятал шкуру в своем доме. Кива стала жить с ним. Бродила по полям, молчала у очага, гладила собак, что приходили к ней, как к своей. Была добра и кротка. Но с каждым днем ее взгляд становился все тише. Как будто в ней начиналась осень.
Прошел еще один год.
Киниод больше не мог смотреть на ее печаль. Она не говорила ни слова, не упрекала, но он знал: она ждет. И скучает по той части себя, что лежит, спрятанная в ящике. И однажды он вернул ей шкуру. Она не сказала ничего, только посмотрела на него так, будто впервые. Потом схватила шкуру и побежала к морю. Волны уже ждали ее. Но она остановилась.
Долгий миг.
Повернулась. Глаза ее сияли, но не от соленого ветра. Она смотрела на Киниода, и в этом взгляде было столько любви, сколько не вмещает вся человеческая жизнь. Она подняла руку. Приглашение. Не прощание.
Он не раздумывал.
Море всегда было рядом: звало, пело, шептало ему с детства. Но теперь оно стало домом, потому что там была она. Он взял ее за руку. И волны сомкнулись над ними. Мягко, как объятие матери.
И впервые Киниод понял, что живет. Не существует – живет. Не подстраивается – следует своему зову. Пустота, что гнездилась в нем с детства, исчезла. Он был дома. В самом сердце шторма, в тишине под водой, в ее взгляде.
Прошло несколько лет.
Сорча вышла замуж за тихого плотника с добрыми руками и терпеливым сердцем. У них родились дети, и в их смехе зазвенело то, чего ей всегда не хватало. Она пекла хлеб по утрам, учила дочку вышивать, гладила волосы сына, когда тот не мог уснуть.
И в какой-то момент поняла – она счастлива.
Не ярко, не бурно, но глубоко, по-настоящему. Как родник под камнем, что не видно снаружи, но от него цветет поле. Иногда она вспоминала Киниода – юношу, что смеялся, щекоча себя, чтобы уронить семь слез в море. Вспоминала его мечтательные глаза и тоску, с которой он смотрел на горизонт. Когда-то она думала, что любит его. И, быть может, тогда – любила.
Но теперь знала – она не смогла бы быть счастливой рядом с ним. Его сердце принадлежало морю. А ее – дому, запаху теста, детскому плачу, шерстяным носкам и тихому счастью по вечерам.
Киниод нашел свою стихию. И она – тоже.
Счастье не всегда в том, чтобы быть вместе. Иногда оно – в том, чтобы найти свое место. Пусть даже оно лежит вдалеке от чужого пути. Лишь оказавшись в своей стихии, каждый из них стал по-настоящему живым. Свободным. И счастливым.
3. Немецкая сказка – Таверна в лесу (сказочное фэнтези)
Гюнтер любил тишину. А жил он в хаосе.
Точнее – в доме, где каждый угол разговаривал, а каждый коридор кричал. У него было двенадцать братьев и сестер – и все, казалось, соревновались, кто сможет перекричать остальную дюжину. Там никогда не было покоя: кто-то спорил, кто-то пел, кто-то репетировал трагедию из собственной жизни прямо у печки.
Он пытался укрыться в чулане, в сарае, даже под лестницей – но шум находил его везде, словно это был не просто звук, а живое существо, которое его преследует.
Однажды утром он проснулся, понял, что голова гудит сильнее обычного, и пришел к выводу: если не уйдет – то сойдет с ума или станет тринадцатым крикуном. Он выбрал третий путь. Путь наружу.
Он достал торбу, положил в нее немного еды, флягу с водой, надел башмаки, которые тихо скрипели – последняя попытка быть услышанным самому себе – и вышел за порог.
Так Гюнтер стал путешественником. Не по зову романтики, не по велению судьбы, а просто в поисках того, чего в его жизни катастрофически не хватало: тишины.
Он странствовал по Германии пару лет. Шел, куда вела дорога, ел, что давали добрые люди, и слушал – потому что слушать он умел. В каждом селении, у каждого костра он впитывал чужие истории, сказки, предания – как сухая губка впитывает дождь. Его торба тяжела не золотом, а словами, в которых жили ведьмы, великаны, плуты, герои и потерянные короли.
Однажды дорога привела его в старинный город Бремен. Каменные улицы звенели от шагов, а воздух пах пряностями и сыростью Везера. На центральной площади, у самой ратуши, Гюнтер остановился как вкопанный.
Перед ним стояла причудливая бронзовая статуя: внизу – осел, на нем – пес, на псе – кошка, а венчал эту живую пирамиду петух. Все четверо застыли в неестественном равновесии, будто один шаг – и все рухнет.
Местные охотно рассказали: это памятник сказке про четырех зверей, которые сбежали из своих домов. Каждый – от шума, от грубости, от обид или старости. Они встретились в пути и стали друг другу семьей. И пусть так и не добрались до Бремена как музыканты, память о них здесь жива.
Гюнтер долго смотрел на статую. И впервые за долгое время улыбнулся. Потому что понял: он не один. Просто его история – одна из многих.
После Бремена Гюнтер раздумывал повернуть на юг – поглазеть на знаменитый замок Нойшванштайн, что, по слухам, вырастал из горы, как сон из головы короля. Но что-то в нем потянуло на восток – может, дорога, вся в камне и грохоте телег, может, лица путников, идущих туда же.
По мощеной дороге тянулись повозки, груженные всевозможными товарами: тут – бочки с пивом, там – мешки с мукой, кто-то вез олово, кто-то – живую птицу в клетках. Крестьяне шагали в пыли, торговцы перекрикивали друг друга, и время от времени мимо проходили такие же странники, как он, – с торбой за плечами и ветром вместо цели.
Спустя несколько дней пути Гюнтер добрался до Берлина. Город встретил его камнем, шумом и холодом. Он был обнесен высокой стеной, и в город можно было попасть через одни из восемнадцати ворот. Поскольку Гюнтер пришел с запада, ему достались Бранденбургские – монументальные, будто охраняющие не город, а целую эпоху.
Берлин не понравился ему с первого взгляда. Воздух был тяжелый от дыма – сжигали торф, и копоть проникала под воротник. Улицы гудели, как его родной дом: торговцы орали, колеса скрипели, собаки лаяли, а люди толкались, будто не шли по улице, а пробивались через бурю.
Это был вовсе не тот Берлин, что он воображал, слушая чужие рассказы. И где-то в этом гуле и гаре снова подступила старая знакомая тоска. Та самая, что гнездится под сердцем и говорит: «Ты ведь уже это видел. Зачем тебе еще?»
Он не задержался. Съел черствый хлеб, до заката вышел за стены и больше не обернулся.
Полночь застала Гюнтера в черном лесу, где высокие ели тянулись к небу, будто пытались дотронуться до звезд. Ветки шептали друг другу на ветру, а тьма была такой густой, что ее можно было наматывать на палец. В этом лесу водились лани и кабаны – невысокие, осторожные – но сейчас они спали, спрятавшись в чащобах. Все было тихо, как бывает только в лесу, где ничто не знает времени.
Потому-то шорох в кустах вмиг напряг каждую мышцу Гюнтера. Он замер. Из темноты вышел волк. Он остановился и, к величайшему ужасу Гюнтера, заговорил человеческим голосом:
– Что ты здесь делаешь, юноша?
У Гюнтера перехватило дыхание. Мгновенно всплыла в памяти старая сказка – про девочку с корзинкой, что шла к бабушке и закончила тем, что стала обедом. Он на всякий случай оглянулся: корзинки у него не было, но и радости от этого не прибавилось.
– Не бойся, – сказал волк, уловив выражение его лица. – Если бы мне надо было съесть тебя, ты уже был бы съеден.
Тон был спокойный, почти вежливый. Волк снова спросил:
– Что ты делаешь в лесу посреди ночи?
Гюнтер, собравшись, ответил:
– Путешествую. Просто иду, куда ведет дорога.
– Хм, – сказал волк, и в этом «хм» было что-то древнее, как будто лес сам задумался. – Тогда ты должен переночевать у нас.
– У нас? – переспросил Гюнтер, не решаясь спросить, кто входит в это «нас».
– Идем. Я покажу.
Волк повернулся и пошел вперед, не оглядываясь, ступая бесшумно, как призрак. Гюнтер, не зная, что хуже – остаться одному в лесу или пойти за говорящим хищником, выбрал второй вариант. В конце концов, он все еще был путешественником, а путешественники иногда делают глупости ради новых историй.
Сквозь еловые тени, по узкой тропе, они вышли к поляне, где стоял большой деревянный дом. Он был окружен старыми дубами, толстыми, как башни, и такими древними, что их кора напоминала морщины старцев. Из трубы поднимался тонкий дымок. Окна светились теплым, живым светом.
– Вот и дом, – сказал волк. – Пойдем.
В просторной таверне было шумно и оживленно. Гюнтер на миг застыл на пороге, не веря глазам: длинные деревянные столы ломились от угощений, пенные напитки щедро разливали в увесистые кружки, из кухни доносился теплый, уютный запах жареных колбасок – кто-то шепнул, что их здесь зовут братвурст. Возле очага играли на гармошке, кто-то смеялся, кто-то спорил, кто-то притворно обижался – место было живым, как сердце города, только посреди леса.
Волк, шедший рядом с Гюнтером, остановился у очага, встал на задние лапы, и прямо у него на глазах стал меняться. Шерсть исчезла, вытягивались черты лица, и вот перед ним стояла женщина лет тридцати, с прядью седых волос, не прячущая клыков, но и не угрожающая. Она вытерла руки о фартук и с улыбкой посмотрела на юношу:
– Добро пожаловать. Я – Изольда. Это моя таверна.
Гюнтер открыл рот, потом закрыл. Потом снова открыл.
– Ты… вервольф?
– Была, – кивнула она. – Иногда все еще бываю.
Гюнтер почесал затылок.
– Но в сказках… вы – злые. Гоняетесь за путниками. Съедаете их. Укусы, луна, охота…
– Ах, сказки, – отмахнулась Изольда, усаживаясь за стол и наливая себе темного пива. – В сказках и бабушки живут в желудках, и принцы женятся на девушках, которые с ними не сказали и трех слов.
Она посмотрела на него внимательно:
– Никогда не верь всему, что рассказывают у костра. Особенно если это звучит слишком просто. Добро, зло… В жизни все сложнее. Мы здесь живем спокойно. Без охоты. Без страха. Даже оборотни хотят мира. Иногда.
Гюнтер почувствовал, как напряжение в плечах медленно уходит. Он взял предложенную кружку и осторожно отпил.
В таверне собралось не меньше двух десятков самых разных людей. Они пели, пили и отплясывали шуплаттлер – кто в деревянных башмаках, кто вовсе босиком. Веселые звуки гармошки перекликались с топотом ног, звоном кружек и искренним хохотом, от которого дрожали стены.
Гюнтер стоял в углу и поражался: да, было шумно – но не так, как дома среди орущих братьев и сестер. Это был совсем другой шум. Здесь не ругались, не спорили за место и не пытались перекричать друг друга. Этот шум жил – и давал жить. В нем было веселье, тепло и какая-то древняя, ускользающая магия, как будто каждый здесь знал какую-то важную правду, но не торопился ею делиться.
Изольда хлопнула его по плечу так, что он чуть не опрокинул стоящий рядом поднос.
– Если хочешь – оставайся. Но не за красивые глаза. У нас тут каждый на вес золота – даже если это золото слегка пыльное.
Так Гюнтер остался. До самого рассвета он бегал между столами, разливал пиво, жарил братвурст и шницели, собирал пустые тарелки, подметал и даже, под конец, пел с одним стариком про забытую любовь на берегу Рейна.
Один карлик, весело ухмыляясь, поймал Гюнтера за рукав возле стойки. Из-под плаща он достал карманные часы – тонкие, золотые, украшенные резьбой, с миниатюрным гравированным солнцем на крышке. Гюнтер ахнул: таких красивых вещей он никогда не видел.
– Всего одна монета, – прошептал карлик, глядя в глаза.
Юноша потянулся к кошельку – и тут Изольда резко, почти рыча, цыкнула в его сторону. Карлик сник, недовольно хмыкнул и скрылся между танцующими.
– Что с ним? – спросил Гюнтер, когда отдышался.
Изольда вытерла руки и фыркнула:
– С этими часами он хотел продать тебе прожитые годы. Он бы стал моложе, а ты – седой старик. Они это умеют. Старые трюки для новых дураков.
– Но… это же нечестно!
– В жизни, – сказала она, глядя в лицо Гюнтеру, – честность не всегда главный товар. Помни: если вещь кажется слишком красивой, чтобы быть правдой – скорее всего, так и есть. Не верь каждому встречному. Особенно если он улыбается слишком широко.
Внезапно по таверне разнеслось протяжное «куку!» – и еще четыре за ним. Кукушка в резных настенных часах прокуковала пять раз, возвещая о рассвете. В тот же миг весь зал замер. Музыка смолкла. Танцоры исчезали один за другим, словно таяли в солнечных лучах, что пробивались сквозь витражи и огромные окна.
Гюнтер стоял с кружкой в руках и не верил глазам: еще секунду назад зал был полон людей, а теперь он пуст. Осталась лишь Изольда, неспешно убиравшая со столов, будто все это было обычным делом.
– Они… были духами? – спросил он, осторожно ставя кружку на стойку.
Изольда усмехнулась уголком губ:
– А ты думал, что все они – люди? Не всегда можно верить тому, что видишь, Гюнтер. Но и не верить всему – путь к одиночеству. Вот Маленький Мук, слышал про такого? Он никому не доверял – и на старости лет остался один, с ковром и парой башмаков.
– Как же отличить тогда правду от лжи?
– Иногда сердце знает больше, чем глаза. А голова должна при этом думать.
Хозяйка уложила Гюнтера спать на чердаке, в мягкую перину с запахом хвои и дубовых литьев. Он спал, как не спал с тех пор, как ушел из дома. Утром, ближе к обеду, Изольда накормила его щедрым завтраком и вывела к тропе, ведущей из леса.
– Дальше сам, – сказала она. – Мир большой, и не все в нем то, чем кажется. Но ты, вроде, парень смышленый. Главное – помни: доверяй, но в меру. А лучше – думай своей головой.
Гюнтер кивнул, поблагодарил – и шагнул обратно в дорогу. Его путь продолжался, но кое-что в нем изменилось: теперь он нес с собой не только торбу, но и первый настоящий урок.
4. Японская сказка – Легенда о Камеко (историко-боевое фэнтези)
Эта легенда об онна-бугэйся – девушке с душой самурая, что воспротивилась своей судьбе.
Говорят, у подножия туманных скал, где море поет о потерянных жизнях, родилась девочка по имени Камеко. Ее отец был рыбаком, бедным настолько, что даже боги отворачивались с молчаливым сочувствием.
Когда Камеко исполнилось девять, он принял решение, что разбило бы сердце любому. Он продал ее в рекан – дом, где девочек превращают в искусство. Так началась вторая жизнь Камеко – жизнь майко.
Ее нарядили в яркое кимоно, на лицо нанесли белую пудру, словно надеясь стереть прошлое. Ее учили поклонам, танцам, церемониям чая. Ее пальцы извлекали нежные мелодии из сямисэна и кото, ее голос читал древние стихи, будто она родилась в них.
Шли годы. Камеко росла. Из неловкой куколки она превращалась в грациозную женщину. Ее движения становились изящными, а улыбка – безупречной. Все вокруг восхищались ею. Но внутри росло иное – не гордость, не радость, а тихое, упрямое чувство: не так должно быть.
Она все яснее понимала, что ее жизнь уже решена за нее. Ее будущее – угождать. Быть частью чужих вечеров, чужих фантазий. В лучшем случае – украшением. В худшем… она даже не позволяла себе думать об этом.
И вот однажды, сидя у окна и глядя на улицу, по которой ей запрещалось ходить одной, Камеко подумала:
«Я не вещь. И я не останусь здесь.»
Так в ее сердце впервые родилась мечта на бегство.
Тайно, за много дней до того, как решилась, Камеко начала готовиться. Она прятала рисовые лепешки в складках футонов и стащила у наставницы небольшой мешочек с монетами – достаточно, чтобы не умереть в пути, но не настолько, чтобы та сразу заподозрила пропажу.
И вот – в безлунную ночь, когда даже небо, казалось, отвернулось, Камеко покинула рекан. Босиком, чтобы не разбудить жильцов половицами старого дома, с узелком за спиной и сердцем, колотящимся, как барабан. Ее шаги растворялись в тишине. А наутро, когда наставницы пересчитали учениц, было уже поздно. Она исчезла, как утренний туман.
В одном из путевых трактиров она обменяла свое дорогое кимоно – шелк, расписанный цветами сакуры, – на грубую хакаму и катагину: широкие штаны и мешковатую безрукавку, в которых не видели гейшу, а только бедную странницу. Ее волосы были стянуты в тугой узел, лицо – без краски. Она стала кем-то другим.
Так начался ее путь. Без маршрута, без цели – только вперед. Вдоль дорог, где растут камыши, через поля, в которых никто не спрашивает имени.
Но уже на третий день странствий Камеко осознала, сколь опасен путь одиночки.
День был жаркий и тихий. Пыльная дорога шла сквозь редколесье, и, когда тропа сузилась, ее окружили. Десять яси – ронины без господ, что утратили благосклонность своих сюзеренов. Они давно забыли, что значит бусидо. Их лица были обветренны, а в глазах – ни чести, ни сожаления.
Камеко сжала кулаки. Бежать было некуда. Кричать – бесполезно. Она уже ощущала, как душа готовится покинуть тело.
Но в этот миг раздался звук – будто ветер перерезали сталью.
Из зарослей вышел мужчина. Крепкий, как каменный мост. На нем был камисимо на манер самураев, поношенный, но носимый с достоинством. В каждой руке – по мечу.
Он не крикнул, не представился. Он не предупредил. Просто атаковал.
Его стиль не был ни школой, ни искусством. Это было… звериное бешенство.
Он двигался, как буря: грубо, дико, неумолимо. Ни один из яси не ушел живым.
Когда последний упал, мужчина лишь стряхнул кровь с клинков и повернулся спиной. Ни слова. Ни взгляда.
Камеко стояла, не веря, что еще дышит.
Девушка побежала за ним, стараясь не отставать. Он не обернулся, не сказал ни слова, просто шагал вперед по пыльной дороге.
Вскоре они вышли к каравану – группе торговцев, что разбили лагерь подле дороги. Мужчина бросил короткий взгляд в сторону Камеко, затем молча подошел к старшему и показал на девушку: