Читать онлайн О злосчастии бесплатно
СПРАВКА ОБ АВТОРЕ.
Валерий Львович Дашевский – это писатель современный. В 23 года дебютировал в журнале «ЮНОСТЬ» рассказом «Инцидент», затем издал первую книгу в изд-ве «МОЛОДАЯ ГВАРДИЯ», 100 000 тиражом. В 1980 г. прошел первым номером московское совещание молодых писателей, 7-е Всесоюзное совещание, был рекомендован Секретариатом Правления СП СССР в члены СП СССР. Его рекомендантами были Григорий Бакланов, Владимир Маканин, другие известные писатели, но за отказ сотрудничать с КГБ в Харькове его не приняли.
Тем не менее, окончил Литературный институт (1986 г.), предлагаемые рассказы – как раз того периода, были понемногу опубликованы в разных журналах и проч.
С 1984 г. руководил секцией прозы весьма многочисленного Комитета литераторов при Литфонде СССР, защищая права молодых писателей, работал специальным корреспондентом.
В 1989 году Валерий Дашевский создал первое по сути Всесоюзное общественно-политическое обозрение "ОРИЕНТИР ДиП"(Харьков-Москва), в редколлегию которого вошли Е. Евтушенко, видные депутаты ВС СССР, Вице-президент Украины. Он создал независимое информационное агентство "ХАРЬКОВ-НОВОСТИ" ("УРСИ") при АПН СССР, работавшее на 16 посольств ключевых стран мира, руководил конверсионными проектами, был в США – в Пентагоне, Сенате, Конгрессе, сопровождал выборы Президента Л. Кравчука в Украине, Президента Б. Ельцина в Москве, награжден его персональной благодарностью. В СМИ был загранпредставителем АПН в Украине, Генеральным менеджером РТВ-Пресс РФ, Генеральным менеджером медиа-проектов Союза экспортеров энергии РФ, менеджером журнала «ОГОНЕК». Руководил в Украине проектом национального издания и тремя проектами, поддерживаемыми Всемирным Банком.
Специалист Минфина РФ 1 категории по ценным бумагам и фондовому рынку.
С 1996 г. топ-менеджер в строительно-инвестиционном бизнесе (девелопмент) в Москве.
С 2012 года живет в Израиле. Печатается в США, Канаде и Израиле.
Член Международного Пен-Клуба.
Валерий Дашевский
О ЗЛОСЧАСТИИ
«…Выведи народ слепой, хотя у него есть глаза, и глухой, хотя у него есть уши».
Пусть все народы соберутся вместе, и совокупятся племена.
Кто между ними предсказал это?
пусть возвестят, что было от начала;
пусть представят свидетелей от себя и оправдаются…
Книга пророка Исаии, Глава 43, стихи 8-28
«Каждая мысль моя с ее содержанием есть мой индивидуально-ответственный поступок,
один из поступков, из которых слагается вся моя единственная жизнь
как сплошное поступление, ибо вся жизнь в целом может быть рассмотрена
как некоторый сложный поступок: я поступаю всей своей жизнью,
каждый отдельный акт и переживание есть момент
моей жизни-поступления»
М. М. Бахтин
К философии поступка
Жизнь как лето коротка,
Видишь?
Александр Городницкий.
I.
В «Тропике Рака» Генри Миллера друзья-писатели вдохновенно обсуждают идею Книги – книги-эпохи, Новой Библии или Последней Книги. Все, кому есть, что сказать, выскажутся в ней анонимно; после нее – после них – не будет никаких новых книг по крайней мере целое поколение, а содержания хватит на фабулы, драмы, поэмы, мифы и фантазии для всех будущих писателей. Парижским утром по пути на почту эта Последняя Книга представляется друзьям «живительной влагой», бомбой, которая взорвет мир. В ней, таким образом, реализуется идея Всеединства – органического единства мирового бытия, взаимопроникновений его элементов при сохранении их индивидуальности – историй, драм и судеб и, в конечном счете, категорий бытия1. И, стало быть, снимутся проблемы правды и правдоподобия, авторов и героев, Всеобщность будет достигнута, Книга станет событием Бытия или бытием-событием, незавершающимся диалогом, реальность воплотится в эстетическом Бахтина, мифологическое время обновится и возникнет заново. У Ясперса «Всеобъемлющее» (Umgreifende) – главная категория философии, цель Umgreifende – объединить в неразрывное целое мир и человека, материально-предметное и духовное. Umgreifende – это либо бытие в себе, которым мы охвачены, либо бытие, которое и есть мы, бытие же, охватывающее нас, называется миром и транценденцией, бытие, которое есть мы, – наличным бытием, сознанием вообще, духом, экзистенцией. Объяснение того, что такое Umgreifende и есть ясперовская онтология мира и человека, аналитическое выявление многообразия оттенков бытия и его единства, воплощающихся в Книге.
Говоря о Карлейле в «Предисловиях» Борхес упоминает его идею Книги: «При всем натиске стиля и множестве гипербол и метафор книга «О героях и почитании героев» развивает свое понимание истории. Карлейль не раз возвращался к этой теме. В 1830 году он провозгласил, что история как наука невозможна, поскольку всякий факт – наследник всех предыдущих и частичная, но неустранимая причина всех последующих, а потому «повествование однолинейно, тогда как событие многомерно», в 1833-м – заявил, что всемирная история – это Священное Писание , «которое читает и пишет каждый и в которое каждый вписан сам».
Борхес не раз возвращается к идее Книги, размышляя о mise en abyme или рекурсии2 – рассказ в рассказе, сон во сне, спектакль в спектакле могут множится до бесконечности, становясь синоним Всеобъемлющего, впрочем, в иных случаях ей не достает глубины, как это следует из его замечания о «Тысячи одной ночи» – о том, что в ней первоначальный рассказ неоднократно и до головокружения удваивается в разбегающихся от него рассказах, разные эти реальности не соподчинены друг другу, почему и производимое ими впечатление, задуманное глубоким, остается поверхностным «на манер персидского ковра ».
Хрестоматийный пример рекурсии – Книга о семи мудрецах или Синдбадова книга, она же Синдбаднаме, либо книга Синтипа – общее название для вариантов странствующей обрамлённой повести, известной во многих литературах. Общим для всех вариантов является рамочный сюжет: юный царевич (князь, принц), оклеветанный мачехой или наложницей отца, приговорён к казни, которая откладывается из-за поучительных и эмблематических рассказов семи или десяти мудрых советников царя, подобно «Тысяче и одной ночи». Истории повествуют ο женской хитрости, обрамление – вид композиции при котором одна или несколько новелл, сказок, басен, притч объединяются включением их в самостоятельную фабульную или нефабульную рамку. В цикловом обрамлении налицо более или менее механическое соединение самостоятельных повествований, включение которых в обрамление обычно мотивируется беседой или спором действующих лиц обрамляющей повести или ссылками автора рамки на те или иные случаи. Техника циклового обрамления, как известно, представлена уже в литературах древнего и средневекового Востока (Индии, Персии, Аравии) и античного Запада и, достигая в них высокого совершенства и посредством переводов и подражаний, переходит в литературы новой Европы. Так соединяются две традиции циклового обрамления: идущая с Востока техника обрамляющей повести с более или менее сильной насыщенностью дидактизмом и идущая от античности техника включения повествовательных иллюстраций в форму ораторской речи и беседы – в обрамленных беседами действующих лиц сборниках новелл Возрождения («Декамерон» Бокаччо, «Гептамерон» Маргариты Наваррской, «Кентерберийские рассказы» Чосера); обе техники органически сливаются, преодолевая в значительной мере механический характер связи обрамления с новеллистическими вставками.
От Салье3 мы узнаем, что первые письменные сведения об арабском собрании сказок, обрамлённых повестью о Шахрияре и Шахразаде и называвшемся «Тысяча ночей» или «Тысяча одна ночь», упоминаются в сочинениях багдадских писателей X века – историка аль-Масуди и библиографа ан-Надима. Оба писали о сборнике, как о давно и хорошо известном произведении. Основой текста «Ночей» на арабской почве стал сделанный в VIII веке перевод персидского сборника «Хезар Афсане» (Hezâr Afsân(e) «Тысяча историй», «Тысяча сказок» или «Тысяча легенд», от персидских слов «Хезар» – «тысяча», «Афсане» – «сказка, легенда». Перевод этот под названием «Тысяча ночей» или «Тысяча одна ночь», был, как свидетельствуют арабские писатели того времени, очень популярным в столице восточного халифата, в Багдаде. Судить о характере его невозможно, так как до нас дошёл лишь обрамляющий его рассказ, совпадающий с рамкой «Тысячи и одной ночи». В эту удобную рамку вставлялись в разное время различные рассказы, иногда – целые циклы рассказов, в свою очередь обрамлённые, как например «Сказка о горбуне», «Носильщик и три девушки» и другие. Отдельные сказки сборника, до включения их в писанный текст, существовали часто самостоятельно, иногда в более распространённой форме. Можно с большим основанием предполагать, что первыми редакторами текста сказок были профессиональные рассказчики, заимствовавшие свой материал прямо из устных источников – под диктовку рассказчиков сказки записывались книгопродавцами, стремившимися удовлетворить спрос на рукописи «Тысячи и одной ночи». Сам Салье пишет в предисловии ко второму исправленному восьмитомному изданию 1958—1960 годов собственного перевода: «Первыми поставщиками материала для них были профессиональные народные сказители, рассказы которых первоначально записывались под диктовку с почти стенографической точностью, без всякой литературной обработки».
На разыскания такого рода меня сподвитает некто Армен Авазов и его престранная просьба – прочитать и разобрать рукопись книги, которую он не намерен издавать. Солнечным утром в израильском кафе на взморье нас знакомит общий друг, оба в прошлом спецназовцы Армии обороны Израиля. Книга Армена – истории, якобы случившиеся с ним, их он намерен рассказывать в транспорте и в общественных местах. Он не доверяет ни издательскому процессу, – книги расходятся невесть кому и куда, – ни книге печатной, ни истине в искусстве, ни художественной правде. Не то, чтобы он не верит в литературу, как в воплощенную реальность, но, подобно Бахтину, делит произведение на эстетический объект и чувственную материальную данность. Он полагает, что viva vox alit plenius4 . Мы пускаемся в спор о правде и правдоподобии (помню Хэмингуэевское признание, что по-настоящему трудно создать нечто действительно правдивое, более правдивое, чем сама правда) и, разумеется, остаемся каждый при своем мнении. Что определенно не сулит продолжения знакомства. Ясно, что наша дискуссия бессмысленна, раз я не видел рукописи и, к тому же, не вполне понимаю, чего, собственно, от меня ждут. Армен обещает прислать рукопись по электронной почте., и к вечеру я получаю ее с припиской следующего содержания: «Добрый вечер, хотел еще раз озвучить основные моменты: 1. Текст без конечной редактуры 2. Все истории произошли в действительности. В предисловии будет написано, что я готов пройти проверку на детекторе лжи. 3. Простой язык и упрощенный стиль повествования использованы намеренно, исходя из следующих соображений:– создать ощущение пересказа «байки» из личного опыта- Более широкая аудитория- возможность читать где угодно, включая общественный транспорт 4. Название не окончательное 5. Псевдонима еще нет. Буду рад услышать соображения по поводу текстов и наиболее откровенной форме.».
Все это представляется мне в высшей степени странным – и само знакомство и повод к нему. Черновики не дают для прочтения из этических соображений, предисловий не пишут к книгам, которые не собираются издавать и о готовности к проверке на детекторе лжи не заявляют, дабы не дать повод усомниться в собственной честности и в том, что происшествие имело место. «Бывальщина», как известно, требовала историй, рассказанных участником, подлинности происшествий мест действия, известных рассказчику и слушателям, дабы не оставлять ни малейших сомнений в правдивости, Жанр требовал , чтобы герои сталкивались со сверхъестественным, непостижимым или метафизическим, с вмешательства судьбы в людские дела, словом, того, чему мы не находим объяснений. В Арменовых историях на первый взгляд не было ничего подобного. Не думаю, что Армен ожидал от меня точного определения жанровой разновидности его историй. Так называемые «бывальщины» или устные сказы – разновидности несказочной народной прозы – были широко распространены в Советской России, «охватывали различные стороны жизни и быта не всего народа, а отдельной личности, семьи, рода или другой общности людей», примеры : «Пуговка», «Как я в колхоз вступал», «Мы строили Магнитогорск», «Как тетка Авдотья фашиста поймала» etc . По мнению И. С. Веселовой5 к современному устному рассказу можно было отнести «случаи, смешные истории, семейные предания, байки о знакомых, рассказы о необъяснимых происшествиях, пересказы и толкования снов, чудеса, слухи, толки и даже сплетни». Именно байки о знакомых определяли содержание Арменовой Книги, повествовательные иллюстрации-шаржи с водевильными евреями завершали каждую, из чего можно было заключить, что Книгу все же готовили к изданию. Рабочее ее название было «История одного израильтянина». Место читателя занимал слушатель и, таким образом, в «рамке» или обрамляющей повести не было нужны.
Я берусь за чтение без особой охоты. Меня оставляют равнодушным истории молодоженов – мужа, ревнующего к пауку, парня, спасшегося от расправы арабов тем, что в юности не решился на брит, рассуждения проститутки о квантовой теории, как возможности получать плату с клиентов в параллельных мирах, однако, история под названием «Студенческий Амур» заставляет перечитать ее трижды6. Это история парня, пустившегося на поиски любовных приключений и старика, которому не поверили. Жанр ее трагикомедия, своеобычная в еврейской литературе7, злосчастье – оттенок бытия. По сути, это новелла, главное в ней событие и нравы. Она могла бы быть приукрашена couleur locale8, дабы под сомнение не ставились некоторые детали, коль скоро речь в ней о стране, где мусор и обноски выбрасываются на улицы, окна используют вместо дверей , вставляя в них мебель подъёмниками за неимением грузовых лифтов. а столовое белье не в ходу.
История, представляется обманчиво простой. Место действия в ней – женское общежитие при больнице «Бейлинсон» в Петах-Тикве, ныне огромном медицинском центре, столетие назад основанном еврейским врачом из Одессы. Время действия – израильская ночь. Дело происходит лет пятнадцать-двадцать лет назад: вдоль стены здания проведена труба с пожарной лестницей, чего давно нет в израильских домах, повествование организует хронотоп окна – оконного пространства, обычного в любовной лирике Серебряного века. Вокруг него выстраиваются события и действуют герои. В литературной традиции окна ведут в будуары и в опочивальни, это ведет в женский туалет на четвертом этаже. Парни взбираются в него по трубе, чтобы остаться в общежитии на ночь, иного способа пробраться внутрь после одиннадцати нет. Таково водевильное начало истории. Армена приглашают в общежитие на день рожденья , Миша, приятель, набивается к нему в компанию. Это полный, стеснительный парень, мечтающий познакомиться с девушкой. По снисходительно-покровительственному тону, с каким о нем отзывается Армен, ясно, что Миша растяпа и обуза. Затея изначально выглядит сомнительной. Окна в израильские служебные помещения чуть больше бойниц. Армен влезает первым, чтобы помочь приятелю, но как ни старается втащить его, тому удается протиснуться лишь до половины. Армен порывается пойти за подмогой, но Миша отказывается наотрез из боязни быть окончательно оконфуженным и уверяет, что в конце концов влезет сам. Армен отправляется веселиться. Оба не подумали, как Мише выбраться обратно. Армен вспоминает о приятеле, заслышав женский крик со стороны туалета. Оля, медсестра, застает в туалете мужчину и кричит на весь этаж, примчавшиеся парни застают немую сцену. Девушку успокаивают, доходчиво объясняя, как попадают к ним в комнаты, подробности перемежаются с остротами. И воцаряется атмосфера веселья и естественности. Слух о растяпе, застрявшем в туалетном окне облетает общежитие. Поглазеть и позабавиться поднимаются на этаж все, кто не спят, освоившийся Миша заговаривает с девушками, просит сигарету, словом, ведет себя comme il faut. Все находят ситуацию презабавной. И, когда час или два спустя Армен с приятелями возвращаются еще раз, перед Мишей разложено на табуретах угощение: сигареты, водка в стаканчиках, а к ней соки в пакетиках, чипсы, колбасные нарезки– то, чем медсестры перебиваются по ночам, сам он навеселе, болтает с тремя девицами, явно чувствуя себя на седьмом небе. Туалет превращен в салон наподобие сercle9, а когда Армен предупреждает приятеля, чтоб тот не напивался или его не вытащить, слышит в ответ, что тот вовсе не намерен уходить. Он успел перезнакомиться со столькими девушками, что не запоминает имен, с ним заигрывают, пусть полушутя, он опьянел, голова у него идет кругом, жизнь, о которой он мечтал, только начинается – но крики старика-охранника кладут этому конец. Ноги парня свешиваются наружу и старик-охранник замечает их при обходе.
Стоит беззвездная израильская ночь. Свет уличного фонаря едва освещает верхние этажи, снизу толком ничего не разглядеть, старик-охранник зовет полицию, вопит, что будет стрелять, но у него нет при себе ни пистолета, ни телефона. Оба пускаются бежать: старик-охранник – вокруг здания, к себе за конторку, Армен – в туалет этажом ниже, чтобы вылезти в такое же окно и помочь Мише протиснуться внутрь. Девчонки, которых отрядили следить за стариком, кричат снизу, что он достал из сейфа пистолет и дозвонился в полицию, и Армен не придумывает ничего лучше, чем стащить с Миши кроссовки и щекотать ему ступни. Тот болтает ногами, орет, хохочет – и протискивается в злополучное окно. Взобравшийся следом Армен роняет одну кроссовку, ее-то и подбирает запыхавшийся и взбешенный старик.
С кроссовкой в руках он стоит, освещаемый фарами подъехавшей полицейской машины. Это его 15 Minutes10. Несколько мгновений он стоит так, исполненный торжества, сознания выполненного долга, ожидая, что полицейские начнут облаву и изловят наглеца. Однако полицейские не торопятся. Кроме красного спортивного башмака у старика-охранника нет доказательств опасного проникновения. Бедняга чувствует, что смешон с этим большущим башмаком в руках. Трясясь от ярости, под хохот студенток, высыпавших из общежития, он втолковывает полицейским, что в здании вор или террорист, но полицейские переглядываются. По лицам студенток они поняли, что девчонки прекрасно знают, кто к ним влез. Парень забрался в общежитие к медсестрам, эка невидаль. Старший наряда оценивающе смотрит на окно четвертого этажа, на трубу с пожарной лестницей, потом – на огромную кроссовку, делает вид, что раздумывает, входя в роль и выдерживая драматическую паузу. – Ты прав, – говорит он наконец просиявшему охраннику. – Поздравляю! Ты только что видел Спайдермена, Человека-Паука! Везет же тебе! -И помахав девчонкам, под общий хохот усаживается с остальными в машину.
У это истории на мой взгляд два финала.
Армен описывает дальнейшее в эпилоге так: «Красный кроссовок еще долго стоял возле стойки охранника. Он больше не смотрел людям в лица. Его интересовали только ноги. То ли он ожидал увидеть мужчину в одной красной кроссовке на левую ногу и в кирзовом сапоге на правую, то ли искал свою Золушку. Продолжалось это достаточно долго. К Мише, естественно, прицепилась кличка «Золушка». А вот охранник своей Золушки не дождался. Наверное, потому что его смена заканчивалась в одиннадцать часов вечера, а ждать до двенадцати он был не готов».
Мне же конец этой истории представляется иным.
Полицейская машина отъезжает, на место возвращается ночь. Никто не расходится. Старик-охранник возвращается к себе в конторку, как оплеванный. Сопровождаемый насмешками, он ставит кроссовку на тумбу, где она будет стоять в последующие дни символом его унижения – и тень Акакия Акакиевича Башмачкина вырастает у него за спиной. Отныне он просто старый дуралей, притча во языцех. Местная достопримечательность. Таков ярлык, которым он отмечен. Это бесчестье, символическая смерть. И в таком случае это рассказ об утрате счастья, а унижение, которому подверг старика-охранника полицейский развернутая метафора. По Лотману поступок полицейского – событие рассказа, перемещающее беднягу резким и неожиданным смещением через границу семантического поля. Событие расслаивается на две формы: непредсказуемость (случайность) и предсказуемость (необходимость, ожидание повторения), форма явления событийна, если она выражает себя благодаря непредсказуемости. Событие событийно в случайности проявления. Событием является лишь то, что произошло, хотя могло произойти с ничтожной долей вероятности. Чем меньше вероятность того, что данное происшествие может иметь место, тем большую оно приобретает сюжетную силу и заряд. Старик-охранник должен был быть поощрен за бдительность, но опозорен. На Башмачкина орут и топают ногами, старика-охранника поднимают на смех. Башмачкин стал признаком, охранник посмешищем. Первопричина в обоих случаях служба, долг как провинность, вина , содержание и смысл жизни, выявившийся в ее непонимании. Старика-охранника губит добросовестность. Переживающий бесчестье (неверие, осмеяние), он жертва несправедливости, наказан внезапно, безвинно и публично. Он опозорен, элиминирован. Девицы общежития отныне не принимают его всерьез, он более не воплощение порядка и строгих правил, просто забавный неопрятный старик в несвежей белой рубахе, черных брюках, с пистолетом на боку и связкой ключей на карабине. Он не смотрит людям в глаза, потому что стыдится, обреченный размышлять о своем злосчастье.
Злосчастье таким образом воплотилось в старике-охраннике, оно теперь его судьба. По Сартру образ лишь имя для определенного способа осознания. И в таком случае утверждение, что то, что событийно для текста, необязательно событийно для наблюдателя (читателя), безусловно, заблуждение. Размышляя о «Тысяче и одной ночи», Борхес замечает: «Всем известна обрамляющая история всего цикла: клятва, данная в гневе царем, проводящим каждую ночь с новой девственницей, которую на рассвете он велит обезглавить, и замысел Шахразады, развлекающей его сказками, пока не пройдет тысяча и одна ночь, – и тогда она показывает царю его сына. Необходимость заполнить тысячу один раздел заставила переписчиков делать всевозможные интерполяции. Однако ни одна из них так не задевает за живое, как сказка ночи DCII, самой магической среди всех ночей. В эту ночь царь слышит из уст царицы свою собственную историю. Он слышит начало истории, включающей в себя все остальные, а также – и это уже просто невероятно – про самого себя». Борхес наделяет сакральным смыслом сюжет, чего явно не имел в виду составитель , и смысл Книги становится иным, обнаруживается глубина, многомерность.
Со мной происходит то же самое.
По М. М. Бахтину произведение есть отрезок бытия: «Только изнутри моей участности может быть понято бытие, как событие. Утвердить факт своей единственной незаменимой причастности бытию – значит войти в бытие именно там, где оно не равно самому себе – в событие бытия», искусство слова возникает как своеобразный аналог этого события бытия, ведь «содержание произведения – это как бы отрезок единого открытого события бытия, изолированный и освобожденный формою от ответственности перед будущим события и потому в своем целом самодовлеюще-спокойный, завершенный…», завершение, стало быть, представляет собой такое извлечение некоего фрагмента из события бытия, его оформление как целого, а затем переведение его в бытие вновь создаваемое, в бытие эстетического объекта, подлинное же бытие – это событие, превосходящее себя бытие сущего11, ибо реальность не есть сама по себе, но происходит со мной, деятельно становящимся собой.
Есть лишь то, что происходит, сбывается благодаря поступающему участию, в данном случае, моему. Мое поступающее участие делает книгу Армена Книгой. Событие конституировано12 поступком, единственной формой подлинного участия человека в бытии сущего. Участный поступок – мое вживание в предметность мира. Бытие умножается моим поступающим участием, поступком-мыслью, и поступком-чувством, поступком-делом, со-бытием: «осуществляется нечто, чего не было ни в предмете вживания, ни во мне до акта вживания, и этим осуществленным нечто обогащается бытие-событие, не остается равным себе». Только таким образом сущее не отвлеченно есть, а происходит: незаконченность – не-конечность мирового целого – происхождение небывшего благодаря активной участности поступающего субъекта, в данном случае моей. Через атрибуты искусства («маска, рампа») бытие представляет себя в жизненной реальности. Личность является точкой пересечения бытия и жизни, превращения бытия в событие бытия13: «Только изнутри моей участности может быть понято бытие, как событие14».
II.
Вчитываясь в рассказ Арменовой Книги, я размышляю о нем, делюсь размышлениями на собственных страницах и таким образом дополняю Книгу вновь создаваемым бытием.
Д. Лукач15различает следующие миры бытия или универсума: мир физических объектов или физических состояний, мир состояний сознания, мыслительных ментальных состояний, и, возможно, диспозиций к действию и мир объективного содержания мышления, прежде всего, содержания научных идей, поэтических мыслей и произведений искусства, мы же исходим из наличия четырех основных форм бытия – первая охватывает собой естественную природу и вторую очеловеченную природу. вторая – бытие человека, третья – бытие духовного, индивидуализированное духовное (то, что в субъекте) и объективированное духовное (вне-индивидуальное) и бытие социальное, бытие отдельного человека в природе и истории и бытие общества. Судьба объединяет формы бытия. В рассуждениях о судьбе Хайдеггер16 разделяет области истории на истории как историографии (Historie) и истории бытия, истории отношения человека к бытию, которую собственно он и отождествляет с судьбой (Geschick): «То сосредотачивающее посылание, которое впервые ставит человека на тот или иной путь раскрытия потаенности, мы называем миссией и судьбой, – пишет Хайдеггер. – Исходя отсюда определяется существо всех исторических событий… Поступки только тогда и становятся событиями, когда отвечают миссии и судьбе. Под Судьбой (Geschick) Хайдеггер также понимает «предназначение, исходящее от явленности бытия сущего», по сути говоря о предопределении, но уточняя: «Судьба – никогда не принудительный рок. Ибо человек впервые только и делается свободным, когда прислушивается к миссии, посылающей его в историческое бытие, приходя так к послушанию – но не к безвольной послушности». Эта миссия состоит в соответствии своему предназначению, сущности, бытийному устройству17. По сути Хайдеггер говорит о счастье, возможности счастья, коль скоро судьба в раскрытии потаенности и свободе выбора, для нас же это не более, чем обоснование очевидного в мире общих мест и прописных истин.
Счастье, как известно, категория бытия, несчастье таковой не является. И, таким образом, утверждение , что наши представления о счастье и несчастье – специфические особенности мировоззрения, исследуемые научными дисциплинами в рамках антропоцентрической парадигмы – философии, психологии, социологии едва ли соответствует действительности. Несчастье бесконечно многообразно, изучено по большей части русскими лингвистами, воспринимается как антитеза счастью, «доброй судьбе», эвдемонии18; длящееся событие, оно становится судьбой, оно же примиряет человека с судьбой и историей. Счастливая жизнь понимается сбывшейся возможностью противостояния неизбежным несчастьям, ab ovo удачная судьба под защитой добрых богов, благоприятная судьба, везение – одно из первых понятий, близкий счастью, однако примат везения подразумевает исключительность счастья, наивысшего блага и цели, достижимой, следуя духу и букве «Никомаховой этики». Более уместными нам представляются рассуждения Демокрита, в которых счастливая жизнь зависит не столько от удачной судьбы, но от внутреннего состояния человека: счастливая жизнь в довольстве жизнью, не в обладании, а в восприятии ее таковой. В. Татаркевич19 рассуждает также: главное не то, что человек имеет, а что при этом чувствует. Внутренние условия значат для счастья больше, чем внешнее везение, получение удовольствия: «Не совершенство тела и не богатство дают счастье, а ровный характер и богатство воображения»20.
Эвдемони́зм (др.-греч. εὐδαιμονία – процветание, блаженство, счастье) или Эвдемόния —слово это может означать состояние человека, и переводиться как «пребывание в хорошем состоянии духа», или «счастье», «благополучие». С. Воркачев 21в монографии «Счастье как лингвокультурный концепт» замечает: «Обыденное сознание, зеркалом которого является естественный язык, в общих чертах принимает именно психологические теории счастья, восходящие к «эвтюмии22» («хорошее настроение» Демокрита») – «Как представляется, особый интерес вызывает исследование таких культурно значимых «антисмыслов», как несчастье, несправедливость и неблагодарность, тем более что положительные смыслы, которым они противостоят, были автором уже достаточно подробно описаны»23 Обыденное сознание, пишет он далее, ссылаясь на словари и Степанова,24 зеркалом которого является естественный язык, в общих чертах принимает именно психологические теории счастья, восходящие к «эвтюмии» Демокрита. Слово «несчастье» в значении интенсивного отрицательного переживания в языке употребляется относительно редко, и факт этот зафиксирован лексикографически: в толковых словарях русского языка на первом месте в статье «несчастье» стоит «тяжелое, (трагическое) событие, несчастный случай» или «беда», т. е. подчеркивается внешняя, объективная сторона каких-либо неблагоприятных обстоятельств, а уж затем идет «горе» как глубокое душевное страдание – «внутреннее ощущение несчастья». Событие предшествует переживанию. В семантике несчастья-беды, как ни странно, отсутствует момент случайности (невезения), присутствующие в значении счастья-удачи, а в семантике несчастья-горя нет вероятностных экспектаций25, присущих радости, что имеет место далеко не всегда. Впрочем, в лексической системе русского языка симметрия счастья и несчастья носит исключительно формальный, морфологический характер: на содержательном уровне несчастье антонимом счастья по большому счету не является. В первом же приближении несчастье, как, впрочем, и счастье, распадается на две семантические разновидности: несчастье «внешнее» – неблагоприятные и вредоносные для человека события и обстоятельства и несчастье «внутреннее» – эмоциональное переживание этих событий и обстоятельств26. Оба этих несчастья входят в разные синонимические ряды: несчастье «внешнее», которое можно назвать двандвой «несчастье-беда», входит в ряд беда, бедствие, напасть, лихо, поруха, злоключение, злосчастье, невзгоды, неудача, невезенье, а несчастье «внутреннее», которое можно назвать двандвой «несчастье-горе», – в ряд горе, горесть. В то же самое время в речи лексема «несчастье» достаточно часто передает эти два значения нерасчлененно, что дает основания изучать несчастье как «эмотивно27-событийный концепт»28.
Нам, разумеется, надлежит мыслить категориями искусства и наличного бытия, поскольку искусство – способ познания и отражения действительности посредством художественных образов, наличное же бытие одного всегда одновременно есть определённое бытие другого. Этот ряд можно продлить в обе стороны, а также перевернуть29. Термин «Dasein» приобрёл новое значение в современной экзистенцфилософии. Наличное бытие человека, поскольку оно наиболее доступно нашему познанию, посредством аналитики наличного бытия используется для того, чтобы раскрыть сущность и смысл (имеющегося в человеческом наличном бытии) бытия (экзистенцфилософия – фундаментальная онтология)30. (Dasein) – (эмпирическое) наличие (Vorhandensein [DaB-Sein]) вещи или лица, в противоположность определённости бытия (свойству, Was-Sein) и (метафизическому) бытию. Но с онтологической точки зрения свойство столь же налично, как и вещь. Нет определённого бытия (Sosein) без наличного бытия (Dasein) и нет наличного бытия без определённого бытия. Всякое определённое бытие чего-либо «есть» также наличное бытие чего-либо, и всякое наличное бытие чего-либо «есть» также определённое бытие чего-либо. Лишь «нечто» при этом не является одним и тем же. Например: наличное бытие дерева на его месте само по себе есть также определённое бытие леса, ибо без него лес был бы иным, следовательно, обладал бы другими свойствами; наличное бытие сука на дереве есть определённое бытие дерева; наличное бытие ветви на суку есть определённое бытие сука etc31.
Злосчастье не имеет множественного числа, по постоянству и интенсивности превосходит несчастье. Злосчастье это несчастливая доля, судьба,, точнее участь32(тяжелая судьба). Таковой его воспринимает и описывает Давид Бергельсон в своем шедевре «Хися-строптивая» 1917 года, изданном вместе с романом «На Днепре» без малого семьдесят лет спустя однотомником с аннотацией: «Давид Бергельсон (1884−1952 гг.) – известный еврейский советский писатель, автор многих книг повестей и рассказов. Роман «На Днепре» – повествование о социальном расслоении и революционной борьбе масс в годы, предшествовавшие революции 1905 года. Рассказы писателя отличаются лаконичностыо языка, эмоциональностью и мягким лирическим юмором».
Жанр «Хиси-строптивой» трагикомедия, бытовая драма, имеет место жанровое смешение, сюжет – недолгое счастье, неудача или злосчастье – синонимы ad hoc, место действия – местечки33 среди болотистых лесостепей в черте оседлости в Украине (судя по реплике возницы «Це я ему, Довид-Лейзеру, жинку привез!»). Время действия – от поздней осени, октября, праздника Симхат Тора – до сентября следующего года. Над местечком нависает серое зимнее небо, от вида этих мест веет унынием и безнадёжностью. Хися у Бергельсона дурна, как смертный грех: у ней раскосые глаза, крохотное личико с длинным подбородком изрыто оспой. Она рябая, маленькая, сухая как тощая курица, но не чувствует себя несчастной, не расстается с зеркальцем, «жалким осколком со стертой наполовину амальгамой», без конца смотрится в него, прихорашивается, с юности внушила себе, что выйдет замуж только за «ученного». Выдали ее за кузнеца Мойше-«татарина», жить с которым она не желает и нежелания не скрывает. Кузнец здоровенный, недалёкий, богатырского сложения « рукава у него засучены, как в будние дни, когда он стоит в своей кузне и оковывает железом мужицкие телеги», негодует, ярится и колотит жену нещадно, не столько из-за нелюбви, а возмущенный ее мечтаниями, самомнением, претензией к жизни. Ибо в местечке, среди лачуг под хмурым небом мыкают нужду, рожают и довольствуются тем, что есть. В праздник он избивает Хисю в последний раз. Живущие злословием и пересудами в нищете и бескультурье, обыватели местечка толпятся у дверей, выбегают на улицу поглядеть, как кузнец гоняется за женой по базарной площади. Спасаясь от побоев, женщина вбегает в дом богача, в котором служила до замужества, и за ней тотчас запирают дверь.
Дом богача, отстроенный им для себя и умершего сына, белостенный, с окнами «в восемь квадратов» и акациями вдоль фасада, – оплот спасения, твердыня Света и Закона среди нищенских лачуг, грязи ,болот и голых, давно не сжатых полей. Вдова живет в нем, чураясь местечка. Она русская, предпочитает синагоге общество местного врача, акцизного чиновника и самого станового. Мойше-«татарин» томится в самости, одиноко бродит зимними вечерами среди лотков и лавчонок, сапоги чавкают в грязи, шаги сопровождаются бормотанием. Он кроет по-тихому богатую вдову, которую боится из-за ее дружбы со становым. Жена сбежала, оставив бобылем, вдова унизила и выставила на посмешище. С праздника Симхат Тора она держит жену у себя и не раз приказывала передать ему, что даст пятьдесят рублей отступного за его согласие на развод.
Он , было, пробовал вытребовать жену назад – завидев мужа на пороге, та стремглав умчалась прятаться в хозяйскую спальню, – и долго стоял в прихожей, угрюмо дожидаясь ответа. Нянька с младенцем на руках выходила из внутренних покоев поглазеть на него. В конце концов сама хозяйка дома вышла бранить его и распекать. Кузнец, слушал насупившись, глядя на вдову исподлобья. Работа в кузне не ладилась, дом опустел. Было ясно, что жену не вернуть, что надо взять деньги и дать ей развод. Вдова явилась к раввину с Хисей и внимательно слушала, как кузнец повторяет слова обряда, точно желала удостовериться, что его усердие стоит денег. Тем временем на улице гадалка – сестра кузнеца собрала толпу и кляла Хисю и вдову, сыпля проклятиями и поджидая брата. Когда участники и свидетели церемонии высыпали на улицу кузнец нагнал Хисю и закатил ей несколько затрещин: «На прощанье!» – передавалось в толпе. Позже он плюнул на местечко, подал кузню и больше его не видели.
Хися свободна. В канун субботнего вечера ребятишки, приникшие к забору, могут видеть, как она сидит во дворе дома вдовы и работает до седьмого пота: чистит огромные самовары, горы медной посуды. Ее дразнят: – Рябая, «татарин» идет! – Ее уродство нарицательно. В ссорах до драк женщины местечка обзывают друга: – Ты Хися – рябая крыса! – Гости вдовы, которым она прислуживает, потешаются над ней– Когда ты, наконец, выйдешь за раввина? – Кроме нее в доме живет прислуга: кухарка, горничная, судомойка, няня, засидевшиеся в девках. Они живы мечтами о замужестве, местечковой свадьбе под звуки скрипки и кларнета, бегают поглазеть на новобрачных в ярко освещенные окна, вернувшись, возбужденные, судачат о женихах и невестах до зари, болтовня кончается сварой, все вопят, достается и Хисе: могут плюнуть в лицо: – Нет, послушайте только! Душа болит! Этой паскуде непременно надо ученного! – или накинуться на хозяйку, пытающуюся их утихомирить и заступиться за ее. Хися терпит молча, снося все бессловесно и безропотно, как животное. И день ее счастья настает.
Жарким полднем в разгар лета на ярмарку в местечко прибывают громыхающие на ухабах телеги и возы, на одном рядом с мужиком-возницей трясется Довид-Лайзер, тощий, старенький меламед34 из соседнего местечка. Он хитрован, посасывает трубочку, ухмыляется в седые, прокуренные усы, ему всего-то и надо купить лохань и доску для приготовления лапши, за которыми послала соседка. Она печет ему хлеб с тех пор, как умерла его старуха. А потом здесь, в местечке много приверженцев контикозовского раввина-«чудотворца35», которому верен и он, многие годы терпевший в своем местечке от сторонников рахмистерского «чудотворца», с ними он не пел в молельнях и сделался молчальником. В старой контикозовской молельне он кряхтит, немо и радостно внемля заунывным молитвенным напевам. Он объявился, когда молва давно похоронила его. За попойкой после молитвы контикозовцам открылось, что он давно вдовствует и ему тут же взялись спроворить женитьбу. Иойниха-сваха бежит к богатой вдове и весь следующий день раскрасневшаяся от смущения Хися щеголяет в новом ситцевом платье, ожидая его «ответ», сама не своя от радости. В доме раввина, где обыкновенно венчаются, она впервые разглядела жениха. Он ей нравится. Его окружают почтенные евреи. Он посасывает свою коротенькую трубочку, усмехаясь одними бровями. Он похож на добродушного деда, которого тормошат внучата. На другое утро он возвращается в свое местечко, а через неделю-другую вдова провожает Хисю к мужу.
Хися прибывает к вечеру в это соседнее местечко, раскинувшееся над речушкой у подножья холма, где в летних сумерках женщины стоят у ворот, встречая стадо с пастбища, где мужчины направляются в молельню, с любопытством глядя вслед мужицкой телеге с восседающей в ней Хисей, а возница весело сообщает любопытным: – Це я ему, Довид-Лейзеру, жинку привез! – где сам Довид-Лейзер дома за столом, окруженный детворой, водит указкой в замусоленных молитвенниках, зарабатывая гроши обучением. Когда входит Хися, он теряется: распускает учеников, раскуривает трубочку, не глядя на жену, кряхтит, смущается окончательно, встает и проворачивается к ней спиной. В урочный час он отправляется в молельню, вернувшись, застает невиданный доселе порядок в доме: постель застлана, под столом подметено, затоплена печь, на которой кипит закопченный старый чайник. Он доволен. Он пьет чай за столом, освещенным керосиновой лампой, улыбается, не прочь сказать что-нибудь «ей», но не знает, как ее зовут36. Хися сидит на кухне, робка и безмолвна. Скрестив руки на груди, она сосредоточенно смотрит на тлеющие в печи угли еще долго будет смотреть после того, как старик задует лампаду37.
И настают благословенные дни ее замужества. Отныне Довид-Лейзер не прячет заработанные медяки в карман засаленного жилета, а кладет на щербленный подоконник, Хися хаживает на базар , где ей, рябой, выказывают уважение, зная, что ее муж из «ученных», ее спрашивают: – Как вы находите, рыба свежая? – Она скупа на ответы, ни с кем не заговаривает первой, на удивление искусно стряпает, сидит с мужем за одним столом, ест из одной миски, не обмениваясь ни словом, они живут вместе и врозь, когда все украдкой, все молчком и не глядя друг на друга. Как-то раз Хися покупает большую желтую тыкву, варит ее, не жалея масла, заправляет специями и пшеном, как готовила у вдовы. Пораженный – «Подумайте! Откуда «она» знает, что я люблю тыкву?» – он в один присест опорожняет поданную Хисей первую миску. Он не ест, а глотает, обжигаясь, облизывая жирную ложку. За первой миской следует вторая, он знай уписывает кашу, нахваливая: «Объедение! Ай, какая тыква!». Рябое лицо Хиси заливается краской. Она спешит на кухню, чтобы на минуту остаться одной, у ней кружится голова. Впервые в жизни она познала счастье. Вскоре Довид-Лейзера охватывает странная сонливость. Он дремлет, его сильно знобит под двумя одеялами, которыми его накрыла Хися, он кряхтит от боли в животе, и вскоре на его крики сбегаются соседи. Греют чугунные крышки от горшков и прикладывают к животу бедняги, к ногам – горячие бутылки. Зовут фельдшера, тот тупо осматривает больного, щупает вздутый живот. К полуночи старик окончательно впадает в дрему, а на рассвете вновь поднимается галдеж, и вскоре в комнате уже горят свечи и
набожные евреи, совершившие обрядное омовение, приходят один за другим читать молитвы. Громче всех голосит свояченица Довид-Лейзера, Кейле-Малке. Когда тело на коротких узких носилках выносят из дома, она рвется, чтобы последовать за мужчинами, женщины с трудом удерживают ее. Хися сидит на кухне, не смея взглянуть в лица людям.
С тех пор в доме живут свояченица Довид-Лейзера с мужем и Хися – приживалкой, ютящейся на кухне в углу возле печи. Когда муж с женой шепчутся, она обращается в слух, замерев с бегающими глазами, боясь, как бы ее не прогнали. На что она живет никто не знает, догадываются, что скопила что-то за годы службы у вдовы. Она все та же, маленькая, сухая, молчит и прячет в косынку рябое лицо. Когда в день поминовения усопших в молельнях заканчиваются молитвы она вместе со всеми отправляется на кладбище, раскинувшееся на склоне горы, добираясь задворками, и долго сидит под оградой, вслушиваясь в стоны и рыдания женщин по другую сторону и перелезает через ограду лишь дождавшись тишины. Одна среди надгробий, она стоит над могилой Довид-Лейзера с сухими глазами и ей нечего сказать ему. Она была его женой три месяца и не перемолвилась с ним ни словом. Пытаясь вспомнить его лицо, она видит его поглощающего миска за миской тыквенную кашу, которую едва успевает подавать. Он обжигается, облизывает жирные пальцы, и снова ей слышится «Объедение! Ай, какая тыква!». Теперь он в могиле, упокоился среди благочестивых евреев, ее меламед. И, глядя на надгробную плиту, она начинает причитать – тягуче, жалобно, как все, оплакивающие в этот день своих умерших: – И любил ты тыкву!.. И варила я тебе тыкву!..
Закрытый повествовательный эпилог возвращает о нас в наличное бытие: «Тихо шелестит вокруг молодой кладбищенский лес. Кузнечики прыгают в высокой траве, никогда не видавшей косы. И чудятся еще вздохи рыдающих женщин, как далекие отголоски человеческого горя. Рядами стоят надгробные плиты, всеми забытые. Всмотришься в них – и начинаешь думать: они многое могли бы рассказать, они все слышат. И среди них еще долго раздается тихое причитание Хиси: – …И любил ты тыкву… И я сварила тебе тыкву…»
В этих причитаниях все уродство жизни, горькая ирония случившегося38 – трагикомедия, в которой мечтавшая заиметь «ученного» мужа, Хися убивает его своей стряпней. Счастье иллюзорно, мимолетно да и было ли оно? Оба ненадолго нашли друг друга. Он стар, она уродлива. Он нуждается в уходе, она – в признании. Ее внутреннее состояние, ее повседневность – в неуслышанности и непонятости. Его первые слова, обращённые к ней, знаменуют начало диалога, диалогической встречи сознаний, однако, ее страстное стремление угодить, сблизиться берет дальше цели и переносит в страшный сон. Раз в жизни Довид-Лейзер ест, как у богатой вдовы, и это сводит его в могилу. Он гибнет, когда возникает надежда, что они заживут как люди, возможность эвдемонии, совместной жизни, на минуту пообещавшей стать чем-то большим, чем сожительство. Оба не созданы для счастья в бытии, в котором не рождающихся быть счастливыми. Голоса могильных плит – ненаписанные главы Книги – зазвучи они, стали бы рассказами в рассказе о злосчастье, о предопределении, обреченности и обездоленности, общей судьбе изгнанников.
Как известно, Черта́ оседлости (полное название: Черта́ постоянной еврейской осёдлости) – в Российской империи с 1791 по 1917 год , фактически по 1915 год. Это граница территории39, за пределами которой запрещалось постоянное жительство евреям (иудеям), за исключением нескольких категорий, в которые в разное время входили, например, купцы первой гильдии, лица с высшим образованием, отслужившие рекруты, ремесленники, приписанные к ремесленным цехам, караимы. Черта оседлости охватывала специально оговорённые населённые пункты городского типа – местечки (в сельской местности проживание не дозволялось) значительной части Царства Польского, Литвы, Белоруссии, до 1887 года – Области Войска Донского, Латгалии, которая была частью Витебской губернии, ныне – Латвии, а также части территории современных Украины и Молдавии (Бессарабии), соответствующей южным губерниям Российской империи. Кроме того, в черте оседлости значатся все десять губерний Царства Польского. В разное время из черты оседлости исключаются Киев (евреям дозволяется жить лишь в некоторых частях города), Николаев, Ялта и Севастополь40