Читать онлайн Вдовья трава бесплатно
Дизайнер обложки Мария Дубинина
© Елена Воздвиженская, 2023
© Мария Дубинина, дизайн обложки, 2023
ISBN 978-5-0059-4389-7
Создано в интеллектуальной издательской системе Ridero
Все права защищены законом об авторском праве. Никакая часть электронной и печатной версии этой книги не может быть воспроизведена в какой бы то ни было форме и какими бы то ни было средствами, включая размещение в сети Интернет, на любой из платформ, озвучивание текста, а также частное и публичное использование текста без письменного разрешения владельца авторских прав.
Алёшка
– Мам, а мне сегодня снова война снилась, – девятилетняя Кира сидела за за столом и завтракала, собираясь в школу, – Снова тот же сон, будто я солдат, и рядом со мной мои товарищи, такие же солдаты, и мы идём через лес. А кругом темно и сыро, холодно, жуть как, и мне так есть хочется, а нечего. Спереди враг наступает, и командир отдал приказ – только вперёд.
– Ой, ну сколько можно, Кира? Опять война? – мама поморщилась, словно у неё внезапно заболела голова, – Ну что ты можешь знать о войне, чтобы она тебе снилась, вот скажи? Фильм, небось, какой-то по телевизору посмотрела, вот и втемяшила себе в голову. Сейчас как раз к Празднику по всем каналам крутят военное кино.
– Мам, ты же знаешь, она мне всегда снится, а не только перед Днём Победы, – попыталась возразить Кира.
– Ой, – мама раздражённо махнула рукой, – Не болтай ерунды. Доедай кашу побыстрее и выходим, мне на работу пора, а тебе в школу. Опоздаешь на урок – будешь знать.
– Я никогда не опаздываю, мам, и учусь на пятёрки, – тихо сказала Кира.
Так обидно, ну почему родители ей никогда не верят, когда она рассказывает им про эти сны? Папа только смеётся и отмахивается, а мама вообще раздражается, словно Кира о чём-то плохом говорит. Но разве это плохое? Это ведь наша память, наша гордость, наша великая слава!
Эти сны Кира видела столько, сколько помнила себя. Она настолько привыкла к ним, что не удивлялась, когда во сне ей снилось продолжение вчерашнего сна. Только там она была не Кирой. Она была солдатом и звали её Алексеем. Алёшкой. Потому что была она совсем молоденьким пареньком и однополчане звали её именно так. Светлые вихры цвета спелой пшеницы, задорно торчащий курносый нос, густо усыпанный веснушками, словно солнце расцеловало его и щедро плеснуло на него полную пригоршню рыжих крапинок, голубые как небушко глаза, и красивые, по-детски ещё пухлые, губы, почти всегда растянутые в широкой улыбке.
– Алёшка, мать твою за ногу! – кричал усатый командир Степан Иваныч, – Ты чего там опять васильки нюхаешь? А ну, марш к оружию, скоро выходим!
Алёшка вздыхал, опускал на траву божью коровку, что неспешно ползла по рукаву его гимнастёрки, и бежал за командиром:
– Ну, ползи, ползи, жучок, смотри-ка, солнце уже по-весеннему совсем печёт. А скоро и лето наступит, вот где радость!
Позади была осень с размытыми дорогами, промозглой сыростью и вечно мокрыми распухшими ногами, морозная зима с бесконечными атаками и отступлениями, выпадами вперёд и опять назад, с потерями и победами, с радостями и горестями, с обмороженными пальцами и голодом. Да, брат, война, это тебе не дома, в деревне, на печи сидеть, да пирожки мамкины с парным молочком уплетать, тут тебе каждый день новый поворот – и не знаешь, чего ждать завтра. Так и живёшь, от атаки к атаке, и постепенно перестаёшь бояться самого страшного страха человеческого. Какого страха, спрашиваешь? Так её самой – с Косой которая.
У, она здесь всегда рядом кружит. Ходит, бродит меж рядами солдат. Вглядывается в лица, выбирает. Кому завтра черёд придёт, значится. А после боя снова колобродит промеж бойцами, что остались лежать там, на сожжённой, вытоптанной земле, и плачет. Почему плачет, говоришь? А ты думаешь, что, Смерть-то она без сердца что ли? Нет, брат, она такая же, как мы, тоже под Богом ходит. Вот скажет ей Господь кому срок пришёл, над тем она и махнёт косой-то своей. А после сидит долго и самокруточку курит, думает о том, чего никогда нам не понять. О том, что один Бог только и ведает. Так-то…
Алёшку призвали в ряды Советской армии осенью сорокового года, а в июне сорок первого война началась… Поначалу и не страшно было, а вроде даже как-то весело что ли, задорно – горячая отвага горела в груди, кипела удалая кровь. Думали, вот, размажем сейчас врага, покажем ему, супостату, силушку русскую, богатырскую, прогоним с земли родимой! Да только к концу первого года поубавилось пылу-то. Не всё так легко на деле оказалось. Неравными были силы. Наступал змей проклятый. Бились наши бойцы не на жизнь, а на смерть, за города и деревни родные, что остались там, за их спиной, за избы и хаты белёные, в которых ждали их домой родные – матери и жёны, ребятишки малые…
***
Кира проснулась с улыбкой. На руке она всё ещё чувствовала лёгкое щекочущее чувство, это божья коровка всё ещё шевелила лапками и бежала по ладони Алёшки. Кира научилась никому не рассказывать о своих снах. А зачем? Всё равно не верят, да ещё и ругаются, мол, не выдумывай ерунды, ступай лучше в огород, грядки прополи с морковью или вон, воды с колонки принеси. А сны всё снились. В них были переправы через реки, окопы и взрывы, были тихие редкие вечера, когда слышно было, как потихоньку начинают петь в роще птицы, испуганные боями и шумом, и в такие минуты бойцы отдыхали недолго, иные писали письма, что уносила затем полевая почта, иные просто молчали, вспоминая родной дом, иные дремали.
Недавно Алёшка получил ранение. Хорошо хоть несерьёзное, всего-то ногу зацепило осколком. Но всё равно больно. Кира даже во сне почувствовала эту боль, а каково же было Алёшке наяву? Кира настолько привыкла к тому, что по ночам она становилась солдатом Алёшкой, что он казался ей совсем настоящим, а не призрачным образом из её снов. Он был ей словно друг, как старший брат, о котором она всегда мечтала. Просыпаясь, Кира всё ещё вдыхала запах гари или сырой земли окопов, слышала крики однополчан или грелась у печурки в тёмной землянке. Иногда Алёшка надолго пропадал, и тогда Кира даже начинала волноваться за него – всё ли у него в порядке? Но потом ей снова снилось, что она Алёшка, и девочка успокаивалась. Значит жив солдат.
От тех ли снов или ещё от чего, но Кира всегда очень остро воспринимала всё, что касалось Великой Отечественной Войны. Были ли то песни военных лет – строгие, простые, горькие. Был ли то салют в День Победы. Были ли то глаза ветеранов, которых приглашали к ним в школу перед Праздником 9 Мая, чтобы они рассказали подрастающему поколению о тяготах войны, о фронтовых дорогах, о товарищах. Всё, абсолютно всё, отзывалось в сердце Киры такой глубокой болью, такой невероятной душевной потугой, что она не могла сдержать слёз. Она плакала, слушая концерт в честь Дня Победы, она плакала, вручая алые пахучие гвоздички пожилому ветерану-солдату, она плакала, просто думая о том, что претерпели эти люди, её предки, что пережили они, как выстояли, какой ценой живёт она теперь на этой земле.
***
– Да что ты воешь, как ненормальная? – одёрнула однажды Киру мать, когда та смотрела по телевизору праздничный концерт, а рыдания душили её так, что ей было тяжело дышать.
Она не плакала вслух, зная, что её будут ругать. Девочка давно привыкла скрывать свои эмоции, когда они касались темы войны, но худенькие плечики её беззвучно вздрагивали от слёз, и это не укрылось от внимания матери.
– Подружки твои вон на улице бегают, а ты сидишь тут и воешь, как по покойнику! – продолжила мать, – Иди лучше погуляй. Что за бзик у ребёнка, хоть к врачу веди.
Мать хмыкнула и выключила телевизор. Кира накинула кофточку и вышла во двор. Играть с подружками ей не хотелось. Ей было больно. Причём не за себя, а за тех, чью память родители не хотели чтить. Хотя нет, они с уважением относились к ветеранам, но вот именно её сны и отношение к войне, считали блажью.
Кира присела на скамейку у палисадника, и принялась теребить хрупкий зелёный листочек, ещё пахучий и клейкий. Она думала об Алёшке. Сегодня День Победы. Где встретил его Алёшка в том далёком сорок пятом? Вернулся ли он домой? Дождалась ли его мама, которой он писал такие добрые, полные любви письма? Кире хотелось верить, что дождалась. Что Алёшка вернулся домой, женился, у него родилось пятеро ребятишек, и жил он долго и счастливо. А может и сейчас живёт, и вот так же приходит к ребятам в школу, чтобы рассказать о дорогах войны.
– Вот бы узнать, где он живёт, познакомиться с ним, – мечтала Кира, – Я бы его любила, как дедушку. Приезжала бы в гости. Рассказала бы ему о своих снах. Он уж точно мне бы поверил. И сказал бы: «Внученька, откуда же ты про это узнала? Ведь это и правда было!» И гладил бы её по голове шершавой ладонью.
Кира просидела на скамейке до тех пор, пока майские тёплые сумерки не опустились на город. Внезапно с главной площади донеслись громкие хлопки и свист.
– Салют! – обрадовалась Кира.
Она забралась с ногами на скамейку, и, приложив к глазам ладошки, посмотрела на горизонт. Отсюда хорошо видны были цветные огни. Кира смотрела на золотые и красные шары, что распускались высоко в небе, и шептала:
– Алёшка, ты ведь дожил до Победы, правда?
***
– Алёшка, – спросил его Петро, – А что, невеста-то у тебя осталась?
– Не-а, – вздохнул солдат, – А может оно и к лучшему, чем ждать да мучиться. Что ещё будет?
– Ничего, мы тебе тут невесту найдём, – улыбнулся Петро, – Видел черноглазую? Из госпиталя. Глаза, что черешня в моём саду. Как взглянет из-под белой своей косынки с красным крестом, так мурашки бегут. Познакомить?
– Не надо, – буркнул Алёшка, – Сам познакомлюсь, коль захочу.
– Ну, как знаешь, брат.
***
Шли годы. Кира росла, а сны становились реже. Но всё так же она была в них Алёшкой, что шёл по дорогам войны к Победе. Иногда сны повторялись, и тогда Кира уже чётко знала, что произойдёт. Иногда продолжались в логическом порядке, так, как если бы Кира смотрела сериал, сидя в зале кинотеатра. Тем летним днём они с друзьями отправились купаться на речку. Было весело. Все хохотали и дурачились. Никто не заметил, как Кира попала в водоворот. Она пыталась выгрести, но уже не могла, её засасывало под воду с неумолимой скоростью. Ледяные потоки, что били под тёплой толщей воды, парализовали её ноги, и их свело судорогой. Она хотела закричать, но рот тут же наполнился водой и она поперхнулась. Когда ребята, наконец, заметили, что их подружка тонет, то перепугались и предприняли безуспешные попытки вытащить её из водяной воронки. Увидев, что ничего не получается, они опрометью кинулись за взрослыми.
Кира уходила под воду, где-то наверху, сквозь стекло воды, мутно светило солнце, а сознание покидало её. Как вдруг совсем рядом она увидела чьё-то лицо. Оно показалось ей знакомым, но голова уже плохо соображала. Внезапно могучая сила потянула её наверх, и Кира потеряла сознание. Очнулась она на берегу, на песке. Рядом стояли бледные, перепуганные ребята, а тётя Маша трясла Киру за плечи и кричала:
– Кира, Кирочка, очнись!
Кира повернулась на бок и её вытошнило мутной водой.
– Как же ты выбралась, Кира? – спросила дрожащим голосом Наташка.
Кира непонимающе посмотрела на подружку.
– Ну, ты же была уже на берегу, когда мы прибежали с тётей Машей?
Кира закрыла глаза и опустилась на песок. Она поняла, чьё лицо там, под водой, она видела. Это был Алёшка.
***
Прошли годы. Кира стала Кирой Владимировной, так её звали теперь её ученики. В прошлом году она вышла замуж, и сны про Алёшку ей теперь почти уже не снились. Но она не забывала о нём никогда, и всё так же надеялась, что её солдатик дошёл до Берлина и расписался на стенах рейхстага. Она носила под сердцем первенца, и уже совсем скоро ей пора было уходить в декрет, как однажды ночью ей вдруг снова приснилась война. Это был страшный сон. Вокруг рвалось и грохотало. Ничего не было видно в тучах гари и земли, поднимавшейся в воздух от нескончаемых взрывов. Крики, шум боя, огонь, небо и земля – всё смешалось воедино в этой адской мясорубке. Товарищи шли вперёд, и она, Алёшка, тоже бежала рядом с ними, бок о бок и кричала:
– Ур-р-ра!!
А лёгкие тут же забивались сажей и копотью, дымом и песком. Рвануло где-то совсем рядом, и живот внезапно пронзила дикая боль. Алёшка остановился. Все звуки стихли разом. Мимо него бежали однополчане и кричали:
– Вперёд! За Родину!
– А я уже добежал, значится, – подумал Алёшка, – Прощай, мама…
– Мама! – громко и хрипло вскрикнул он, и повалился на землю, зажимая руками окровавленный живот.
Невидящими глазами он смотрел в небо своей Родины, которая через три месяца уже станет свободной от вражьего ига. Только Алёшка этого уже никогда теперь не узнает.
***
Кира проснулась, задыхаясь от слёз, и дикой боли в животе.
– Максим! – разбудила она мужа, – Началось, кажется.
– Ты что, – перепугался не на шутку муж, – Ещё же рано. Семь месяцев всего.
– Скорую вызывай, – простонала Кира.
***
– Так, мамочка, роды преждевременные, и мы с вами должны постараться, чтобы всё прошло благополучно! Вы меня слышите? – пожилая врач строго смотрела на Киру поверх маски, и говорила с нею спокойно и уверенно, – Всё будет хорошо, но вы должны слушаться нас и не истерить, договорились? Пока вы истерите, ребёнок страдает. Итак, начали. Тужимся, моя хорошая. Та-а-ак, а теперь отдыхаем. Дышим, дышим, не забываем. Поехали! Тужимся. Так, спокойнее, мягче, не жми так ребёнка. В пол силы. Давай, родная!
Силы покидали Киру, и в эту минуту она чётко увидела стоящего рядом с родильным столом Алёшку, он был одет в грязную солдатскую форму, а за его спиной болтался вещмешок. Он улыбался, глядя на Киру.
– Откуда он здесь?
Она протянула ему руку.
– Я ухожу, Кира, – произнёс Алёшка, – А ты живи, живи. Мы ведь там умирали за то, чтобы вы жили. Живи и помни.
Родзал пронзил крик.
– Ребёнок. Её ребёнок, – дошло до Киры сквозь пелену.
– Ай да, мамочка, ай да молодец! – хвалила её врач, – И закричал-то наш малыш сам. Всё будет хорошо.
Акушерка поднесла кроху к лицу Киры, уложила на грудь.
– Ну что, мамочка, знакомьтесь. Поздравляем! Сын у вас!
Кира смотрела на крохотные пальчики своего новорождённого сына и плакала от счастья.
– Ну что вы, не надо плакать, – улыбнулась врач-неонатолог, – Всё хорошо, сейчас заберём вашего малыша взвешивать и обрабатывать, родился, конечно, раньше срока, но с ним всё в порядке. Побудете у нас немного и домой. Задышал сам, вон какой крикун, всё будет хорошо! Как сына-то назовёте?
– Алексеем, – выдохнула Кира, – Алёшкой.
И посмотрела за окно, где начиналось майское солнечное утро – День Победы.
Встретимся завтра, Лёля!
– Встретимся завтра вечером у этой же берёзы, слышишь? Ну, я побежал, Лёля, на пять минут всего отпустили-то.
Алёшка звонко чмокнул девушку в щёчку и тут же скрылся за широкими лапами густых елей. Лёля прижала к раскрасневшейся щеке свои тонкие пальцы, огрубевшие за время работы медсестрой, поправила повязку, с вышитым на ней красным крестом, и поспешила к палаткам, в которых временно разместился их госпиталь.
Бои шли совсем недалеко. Временами слышны были гулкие раскаты, похожие на то, как гремит летом гром в их родной деревне, словно там, далёко, рокочет гроза, собираясь тёмными тучами на горизонте, и готовясь пролиться на землю оглушительным ливнем. Там, в деревне, остались мать и младшие – Сенька и Любанька, а она, Лёля, год назад окончившая медицинское училище и работающая в городской больнице, призвана была на фронт в первые же дни войны.
С Алёшкой знакомы они были с самого детства, вместе лазили по соседским огородам и воровали сладкие яблоки и морковку, вместе строили зимой снежные крепости, и вместе бегали летом на речку купаться. А после… Лёля улыбнулась воспоминаниям. После они вдруг выросли. И тощая Лёлька с ободранными коленками как-то неожиданно превратилась вдруг в стройную девушку с русыми косами, которые она укладывала вокруг головы, и завязывала белыми ленточками. А Алёшка, смуглый, вечно грязный, с полными карманами всевозможных сокровищ – дохлым жуком, цветным стеклышком от бутылки, обрывком резинки, кусочком мела – тоже вдруг изменился и возмужал, стал серьёзным и взрослым. Он лихо управлялся с комбайном в родном колхозе. А Лёлю после медучилища оставили в городе, в хирургическом отделении, приглянулась она заведующей ещё на практике – скромная, ласковая, повязки больным накладывала она так ловко, будто всю жизнь только и делала, что бинтовала.
– Золотые у тебя руки, девочка, – говорила ей Алла Николаевна, – Хороший врач из тебя выйдет, поступай-ка ты в институт.
Но Лёля в институт не захотела, ей нравилось быть рядом с больными, помогать, утешать, облегчать боль, заботиться. А это работа сестры. Врач – тот строгий, занятой, зайдёт на обход и нет его. А сестричка, вот она – всегда рядышком. Слово доброе скажет и уже вроде легче больному. Осенью, на Покрова, хотели Алёшка с Лёлей пожениться, а в июне началась война.
Второй год уже шли бои за Родину. Люди верили, что это ненадолго, что скоро побьют они проклятого врага, остановят его, но отчего-то лучше пока не становилось, напротив, поубавилось пыла и уверенности, что война скоро закончится. Люди видели, что всё не так просто, как казалось вначале. Скольких развели фронтовые дороги, раскидали по разным уголкам необъятной Родины, разлучили любимых, мать – с детьми, отца – с семьёй. Эх, да что говорить! Всё смешалось нынче. А жить-то хочется, ой, как хочется. Домой вернуться, испить водицы из родимого колодца, к маминым ладоням припасть, в траву упасть некошеную, да глядеть-глядеть в небо синее, как бывало, маленькими лежали они с Алёшкой, угадывая какое облако на что похоже. А сейчас всё больше небо чёрным затянуто, гарью да дымом, и кругом горе, слёзы, разруха. Проклятая война, чтоб тебе неладно было.
Письма шли всяко, то ничего, то целой стопкой разом доставит полевая почта. Писем ждали. Прочтёшь в короткой передышке, под стоны раненых, прижмешь к губам листок, вдохнешь запах, и кажется будто пахнет оно маминым теплом, молоком парным, сеном, хлебом горячим из печи. А если от Алёшки письмо, то пахнет оно почему-то машинным маслом, солидолом. Странно, наверное это оттого, что весь он им пропитался, пока на комбайне своём работал. Каждую строчечку перецелует Лёля, а после спрячет конверт на груди. Живы. Раз пишут, значит живы. Хотя всякое могло быть, пока идёт письмо. Но нет, нет! Такие мысли гнала от себя Лёля прочь, даже думать о таком не хотела.
– Вот кончится война, вернёмся домой, я, Алёшка, батя мой и дядя Федя, Алешкин отец, устроим пир! Картошечки нажарим, много-много, огурчиков солёных мама достанет с погреба, наедимся вдоволь! А после плясать будем под гармошку… Ох, и отпляшусь я, за всё отпляшусь! А по осени и свадьбу сыграем.
Больше года не виделись они с Алёшкой и надо же такому случиться, что сейчас, когда стоял их полевой госпиталь в этих краях, сюда же перебросили и Алёшкину роту, они были всего в километре друг от друга. Лёля случайно узнала это, и, отпросившись у Аркадия Ивановича, прибежала к своему ненаглядному. Радости-то было! А сегодня вот Алёшка сам приходил повидаться. И завтра придёт.
– Мещалкина! Чего тут стоишь, мечтаешь? Бегом к раненым, эвакуация срочная, стоит она тут!
Голос Аркадия Ивановича, пожилого доктора, вмиг вырвал Лёлю из сладких грёз о доме, больно ударив о суровые реалии происходящего.
– Так ведь только что тихо было, – промямлила Лёля.
– «Только что», – передразнил её Аркадий Иванович, – Второй год воюешь, а всё не привыкнешь. В минуту всё может поменяться!
И устало протерев ладонью лицо, добавил:
– Беги, Олюшка, готовьте раненых, сворачиваемся. Немец рядом. Машины уже прибыли, помогать нам будут солдаты.
Девушка огляделась, и правда, к госпиталю уже подъехали три грузовика и солдаты спешно помогали выносить раненых. Лёля вбежала в палатку, кругом царила суматоха, но бардака не было. Все действия уже отточены были до автоматизма. Операционные сёстры собирали инструментарий и медикаменты, остальные грузили раненых в подъехавшие грузовики, те из раненых, кто мог ходить, помогали сёстрам переносить лежачих. Сворачивали палатки, походный скарб. В воздухе прожужжало. Засвистело. Ухнуло. И где-то совсем рядом вдруг раздался взрыв.
– С воздуха бомбят, – мелькнуло в голове.
Грузовики тронулись в сторону леса. Оставшиеся на месте поспешно заканчивали сборы. Враг кружил низко, издеваясь, высматривая, выжидая, словно зная, что никуда они от него не уйдут.
– Чтоб ты сдох, – злобно шептала Лёля в адрес немца, таща на своём плече солдатика с перевязанной головой, этот был тяжёлый, не ходячий. Последний раненый в грузовике. Уходим. Лёля запрыгнула в кузов и машина рванула с места.
Послышались оглушающие взрывы. Немец заходил на второй круг. Первые грузовики скрылись уже в лесу. Лёля была в числе последних. В грузовике было тесно, раненые лежали друг на друге. Лелю сильно прижали к борту, но она не чувствовала боли, продолжая держать на плече голову того самого, тяжело раненого, солдатика.
– Ничего, мой хороший, ничего, сейчас выберемся. Тут недалеко наши. Алёшка мой там, – шептала она горячо, – Они нас в обиду не дадут.
Громыхнуло позади. Послышался свистящий, режущий уши звук, и Лёля увидела чёрный дым, поваливший из-за елей.
– Сбили! – радостно закричала она, – Сбили гада! Молодцы ребята!
Послышался глухой удар и снова выстрелы. Грузовики тем временем въехали под сень деревьев и продолжили путь. Раненые стонали. Иные сидели молча. Аркадий Иванович хлопотал над усатым бойцом, у того пошла горлом кровь. Внезапно колонна встала.
– Что такое? Что случилось? Почему стоим? – послышалось со всех сторон.
Кто-то крикнул:
– Засада!
Медсестры побледнели. Бойцы, те, что были в сознании встрепенулись. Аркадий Иванович поднял усталые глаза.
Глаза… Последнее, что помнила Лёля это были глаза доктора, их доброго, умного Аркадия Ивановича, заменившего им, молоденьким девчонкам, на фронте и мать и отца. Сколько раз утешал он их, когда не было писем от любимых, или когда от усталости не хватало сил подняться, чтобы идти к раненым. Как хвалил он их, когда выносили они с поля боя на своих хрупких плечах очередного бойца.
– Молодцы, молодцы, девоньки вы мои! Ещё одну жизнь спасли! Всех к награде приставим, как война кончится!
Аркадий Иванович, который, казалось, никогда не уставал. Выкурит самокрутку, и снова к столу – оперировать, шить, вынимать осколки из израненных бойцов. Он и не спал почти. И правда, когда он спал? Лёля не видела.…
Глаза… Теперь мамины. Так близко. Да нет, это же Алёшкины. Он склоняется всё ниже и ниже над нею, Лёля тянет к нему свои руки, хочет обнять. И понимает, что это не глаза, это звёзды. Звезды, что светят с ночного неба.
– Погоди, какие звёзды? Ведь на дворе был день, когда они начали эвакуацию госпиталя.
Лёля попыталась встать, и у неё это получилось на удивление легко. Она поднялась на ноги и огляделась. Туман окутывал всё кругом, стлался понизу, свисал седыми рваными клочьями с ветвей деревьев.
– Аркадий Иванович, – прошептала тихо Лёля.
Ей было страшно. Тишина кругом. Ни звуков выстрелов, ни шума моторов, ни голосов людей, ничего.
– Где же вы все? – снова прошептала Лёля.
Она тихо, стараясь не шуметь, двинулась по тропинке, и внезапно увидела всё.
Раскорёженные грузовики, тела на земле, раскиданные взрывом носилки и медицинский скарб, клочья чего-то, бывшего живым ещё утром. Лёля зажала руками рот, чтобы не закричать от ужаса, и медленно присела.
– Что смотришь? Убили нас. Всех убили, – послышался сзади грубоватый знакомый голос.
Это же Катюха, её простуженный прошлой зимой, да так и оставшийся хриплым, голос. Лёля стремительно обернулась.
– Катюха! Как хорошо, что ты здесь. Что случилось? Я не помню ничего. Где наши?
– Так перед тобой все, Лёля, – ответила тихо Катюха, – Убили нас.
– Что ты такое говоришь, Катенька? – прошептала Лёля, а про себя подумала, – Контузило, точно контузило.
– То и говорю, пойдём, покажу тебе, – Катюха взяла Лёлю за руку и повела в туман.
– Гляди, – остановилась она и кивком головы указала куда-то вниз.
Лёля медленно опустила глаза и увидела Аркадия Ивановича, он лежал, широко раскинув руки, словно обнимая напоследок всех своих девчат, которых так жалел, будто говоря:
– Простите, что не уберёг…
Лёля подняла, полный ужаса взгляд, на Катюху.
– Дальше идём, – потянула она Лёлю за собой.
Они шли меж деревьев и Лёля видела то тут, то там своих девочек – Машу, Ниночку, Тамару, Олесю… Размётанные волосы, раскинутые руки, застывший взгляд. Все убиты, все.
– Катя, да как же?! – обернулась она к подруге, но сзади неё никого уже не было.
Лишь туман стлался по земле, укрывая своим саваном погибших.
Мысли лихорадочно прыгали в голове:
– Не может быть, вот ведь она я – стою посреди поляны. Значит живая. И наверняка должен быть кто-то ещё живой, надо только найти. Нужно обойти всё, осмотреть каждого. Где же моя сумка?
Лёля бросалась от одного лежащего к другому, склонялась, припадая к груди, тщетно пытаясь обнаружить хоть какие-то признаки жизни. Но все были мертвы.
Тем временем небо на востоке заалело. Подул первый утренний ветерок. Защебетала где-то пичужка. Лёля обрадовалась ей, как родному человеку:
– Запела миленькая, пой, пой. Возвращайся в своё гнездо. Ушёл враг.
– И наши все полегли, – с тоской добавила она, и упала в траву.
Сжимая руками высокие стебли, она кричала и билась в рыданиях, скребла ногтями, покрытую чёрной копотью, землю и кусала горькую траву до боли в зубах. А когда слёзы перестали душить её, Лёля встала на ноги, и покачиваясь, медленно побрела назад.
– Алёшка не мог её бросить, он где-то рядом, он вернётся за ней. А может их рота ещё там? Она пойдёт и проверит.
Внезапно на опушке показались несколько человек. Лёля пригляделась, это были наши. Да, точно! Эти солдаты помогали им сегодня грузить раненых в грузовики. Она так и знала, что кто-то уцелел! Со всех ног бросилась Лёля к ним. Она махала им руками, но они отчего-то не видели её. Лёля подбежала ближе:
– Ребята, я здесь!
Четверо бойцов прошли мимо неё, будто Лёли и не было тут вовсе. Ужас охватил девушку. Она подбежала к одному из солдат, самому молодому, попыталась схватить его за рукав, но рука её прошла сквозь него.
– Я не понимаю, – прошептала Лёля.
Тем временем солдаты начали собирать тела товарищей и таскать их к воронке от бомбы, что чернела меж сломанными берёзами. Лёля поняла, что они хотят захоронить усопших. Она медленно подошла к воронке, и, усевшись на краю, свесила ноги вниз и стала смотреть на тех, кого укладывали туда, на самое дно… Вот Верочка с чёрными косами, вот Полинка с рыжей чёлкой, Аркадий Иванович, Петька – молоденький солдатик, он уже шёл на поправку… Внезапно Лёля передёрнулась, словно от удара током, и вскочила на ноги. То, что она увидела, было выше её сил. Там, на дне воронки, лежала она сама без обеих ног. Комья земли летели на её широко открытые глаза, глядящие в небо.
– Я умерла! – стучало в висках, – Катюха не соврала.
Лёля вскочила с места и побежала, не разбирая дороги. Теперь ей было всё равно.
– Я только хочу знать, что Алёшка жив, – думала она, – Хоть бы он был жив.
Лёля пронеслась до того места, где стояла ещё утром рота. Никого. Пусто. Ушли. Медленным шагом Лёля вернулась к берёзе, под которой обещала она встретиться вечером с Алёшкой. Ей больше некуда было идти. Она будет ждать его здесь. Всегда. Теперь у неё в запасе вечность. Лёля села под деревом и прикрыла глаза, погрузившись в темноту.
II
– Ребята, кажется этот последний, – парнишка в пятнистой форме низко склонился над корнями дерева.
Отряд поисковиков работал здесь уже вторую неделю, вахта подходила к концу. Они искали на месте, где предположительно, шестьдесят лет назад, в 1942-ом году, шёл короткий бой, здесь немцы напали на эвакуирующийся госпиталь, погибли почти все, выжили лишь четверо. Они-то и захоронили наспех всех погибших в братской могиле, в воронке из-под бомбы. Отряд поднял наверх уже тридцать останков, теперь предстояло установить их личности, и попытаться отыскать родных. Среди погибших была установлена личность Мещалкиной Ольги Михайловны, медицинской сестры, уроженки деревни Алиповки Н-ского края, погибшей в возрасте двадцати одного года.
Стоял солнечный летний день, священник совершал отпевание, пахло ладаном и зеленью, перед собравшимися людьми стояло тридцать, обитых красным сукном, гробов, в которых покоились воины, положившие за Отечество живот свой. Приехавшие родственники утирали слёзы, старые раны вновь давали о себе знать, но теперь боль ушла – их близкие найдены, отпеты, и теперь упокоятся с миром. А в стороне, под берёзами, стояли сейчас молоденькие сестрички, пожилой доктор с добрыми глазами и самокруточкой в уголке губ, да солдаты в форме.
– Ну что, девчата, можно и на покой? – улыбнулся Аркадий Иванович.
– Теперь можно, – ответили ему Полина и Катюшка.
Лёля стояла чуть поодаль и напряжённо всматривалась вдаль.
– А ты кого ждёшь, Олюшка? – позвал её Аркадий Иванович, – Иди к нам, батюшка уже заканчивает.
– Сейчас, сейчас, – проговорила Лёля, не отрывая глаз от дороги.
Вдруг на горизонте показался силуэт, он шёл прихрамывая.
– Он пришёл, как и обещал, – обернулась Лёля к своим и глаза её засияли, как звёздочки.
– Ну беги, беги к своему бойцу, – махнул рукой Аркадий Иванович.
И Лёля, словно только и ждавшая приказа командира, рванула с места. Она бежала по дороге, раскинув руки. А ей навстречу бежал смуглый, высокий солдат и кричал:
– Лёлька! Лёлька!
Наконец, Лёля добежала и, упав в объятия Алёшки, осыпала его поцелуями:
– Вот и ты, родной, вот и ты! Пришёл!
– А я до Берлина дошёл, Лёля, – улыбнулся Алёшка, – И даже домой вернулся в нашу деревню. Только старые раны дали о себе знать, я умер в 47-ом, Лёля. И всё ждал тебя.
– Отчего же мы не встретились раньше, Алёшка?
– Душа твоя была не отпета, не могла ты уйти от своего места. Знаешь сколько раз я водил сюда их?
Алёшка махнул рукой в сторону поисковиков, стоящих рядом с гробами.
– И вот они вас нашли. Тебя нашли, Лёля. Теперь мы всегда будем вместе.
– Всегда, – прошептала Лёля и прижалась к любимому.
– Ребята, пора! – позвал их Аркадий Иванович, затушив папироску, и отбросив в сторону.
Лёля с Алёшкой подошли к своим. Батюшка закончил отпевание. Внезапно с неба полился тёплый яркий свет, постепенно обволакивающий каждого из бойцов, волны света обнимали, ласкали, качали, свет становился всё ярче и ярче. Лёля с любовью смотрела в глаза Алёши и руки их переплелись. Девчата улыбались, солдаты, из бывших раненых, подмигивали сестричкам, а Аркадий Иванович притворно сердито качал головой. В последний раз бросили они взгляд в сторону своих родных, провожающих их в последний путь, и растаяли в этом ярком, неземном свете.
– И нет больше той любви, ежели кто положит жизнь свою за брата своего, – произнёс священник, – Вечная память павшим за Родину и положившим за Отечество живот свой. Вечный покой. Аминь.
Тайна старого колодца
Баба Маня жизнь прожила долгую, трудную. Девяносто восемь, почитай, исполнилось, когда на погост её понесли. Пятерых детей подняла, семнадцать внуков вынянчила, да правнуков с десяток. Все на её коленях пересидели до единого, ступени крыльца стёрты были добела от множества ног и ножек, что бегали и ступали по нему за все эти годы, всех принимала старая изба, которую ещё до войны поставил муж бабы Мани – Савелий Иваныч. В сорок первом ушёл он на фронт, да там и сгинул, пропал без вести в сорок третьем, где-то под Сталинградом, холодной суровою зимою. Баба Маня, тогда ещё просто Маня, вдовой осталась, с детьми мал-мала меньше. До последнего дня своей жизни, однако, ждала она своего Савоньку, не теряла надежды, что он жив, часто выходила к палисаднику и стояла, всматриваясь вдаль, за околицу – не спускается ли с пригорка знакомая фигура. Но не пришёл Савелий Иваныч, теперь уж там, чай, встретились.
Но не только мужа проводила на войну баба Маня, а и старшего сына своего – Витеньку. Ему об тот год, как война началась, восемнадцатый годок пошёл. В сорок втором ушёл добровольцем, а в сорок пятом встретил Победу в Берлине. Домой вернулся живым на радость матери. Ну, а младшей Иринке тогда всего два годика исполнилось, последышем была у родителей. Мане под сорок уж было, как Ирка народилась. Война шла по земле… Всяко бывало, и голодно, и холодно, и тоска душу съедала и неизвестность. Однако выстояли, все живы остались, окромя отца.
Когда пришла пора бабе Мане помирать, то ехать в город, в больницу, она категорически отказалась.
– Сколь мне той жизни-то осталось? Сроду в больницах не бывала, дайте мне в родной избе Богу душу отдать.
Дети о ту пору сами уже стариками стали, внуки тоже в делах да заботах, ну и вызвалась за прабабкой доглядывать правнучка Мила. Больно уж она прабабушку свою любила, да и та её среди других правнуков выделяла, хоть и старалась не показывать того. Приехала Мила, которой тогда девятнадцать исполнилось, в деревню, в бабыманин дом. Ну, и остальная родня, чем могла помогала, кто продуктов им привезёт, кто на выходных приедет – с уборкой помочь. Так и дело пошло. Баба Маня не вставала, лежала на подушках – строгая, задумчивая, ровно что тревожило её. Подойдёт к ней Милочка, постоит, поглядит, спросит:
– Чего ты, бабуленька? Что тебе покоя не даёт? О чём всё думаешь?
– Да что, милая, я так… Жизнь вспоминаю.
– Ну, вот что, давай-ка чаю пить.
Принесёт Мила чашки, варенья да печенья, столик подвинет ближе, и сама тут же пристроится. Потечёт у них разговор задушевный, повеселеет бабушка, и Миле спокойно. Но с каждым днём всё больше бабушка слабела, всё чаще молчала, да думала о чём-то, глядя в окно, за которым стоял старый колодец. Выкопал его тоже Савелий, муж её, тогда же, когда и избу поднимали. Теперь-то уж не пользовались им, вода в избе была нынче, все удобства. Но засыпать колодец не стали, на добрую память о прадедушке оставили.
И вот, в один из весенних дней, когда приближался самый великий из праздников – День Победы, подозвала баба Маня правнучку к себе, и рукой на стул указала, садись, мол. Присела Мила.
– Что ты, бабонька? Хочешь чего? Может кашки сварить?
Помотала баба Маня головой, не хочу, мол, слушай.
– Праздник скоро, – с придыханием начала баба Маня, – Ты знаешь, Мила, что для меня нет его важнее, других праздников я и не признаю, окромя него. Разве только Пасху ишшо. Так вот, вчерась Савонька ко мне приходил. Да молчи, молчи, мне и так тяжело говорить-то, болит в груди, давит чего-то. Приходил молодой, такой каким на фронт уходил. Скоро, бает, увидимся, Манюша. Знать недолго мне осталось. И вот что хочу я тебе поведать, Милочка, ты слушай внимательно. Никому в жизни я этой истории не рассказывала доселе. А теперь не могу молчать, не хочу я, Милочка, с собой эту тяжесть уносить. Не даёт она мне покоя. Вот как дело, значит, было…
У Савелия в лесу заимка была, охотился он там, бывало, ну и избушка небольшая имелась. Как на войну я сына да мужа проводила, так и сама научилась на зайцев да на птиц силки ставить. Уходила в лес с утра, в избушке всё необходимое хранила для разделки, а на другой день проверять силки ходила.
И вот, однажды прихожу я, как обычно, к избушке, захожу, и чую – есть кто-то там. Ой, испужалась я до чего! Может беглый какой, дезертир. Тогда были и такие. А то вдруг медведь? А у меня ничего и нет с собой. Нащупала я в углу избы лопату, выставила её вперёд себя, да пошла тихонько в тот тёмный угол, где копошилось что-то. Вижу – тёмное что-то, грязное, а оконце в избе махонькое, да и то света почти не пропускает, под самым потолком оно. Замахнулась я лопатой-то, и тут гляжу, а это человек. Ба, думаю, чуть не убила, а самой страшно, кто ж такой он? Может из наших партизан кто?
– Ты кто такой? – спрашиваю я у него.
Молчит.
– Кто такой, я тебе говорю? – а сама снова лопату подняла и замахнулась.
А он в угол зажался, голову руками прикрывает. Вижу, руки у него все чёрные, в крови запёкшейся, что ли. И лицо не лучше.
– А ну, – говорю, – Вылазь на свет Божий.
Он, как сидел, так и пополз к выходу, а сам всё молчит. Вышли мы так за дверь, и вижу я, Господи помилуй, да это ж никак немец? Откуда ему тут взяться? А молоденький сам, мальчишка совсем, волосы светлые, белые почти, как у нашего Витюши, глаза голубые, худой, раненый. Стою я так напротив него и одна мысль в голове:
– Прикончить его тут же, врага проклятого.
А у самой защемило что-то на сердце, и поняла я – не смогу. Годков-то ему и двадцати нет, поди, ровно как и моему сыну, который тоже где-то воюет. Ой, Мила, ой, тяжко мне сделалось, в глазах потемнело. А этот вражина-то, значит, сидит, сил нет у него, чтобы встать, и твердит мне на своём варварском наречьи:
– Не убивайт, не убивайт, фрау!
И не смогла я, Мила, ничего ему сделать. Больше того скажу я тебе. Взяла я грех на душу – выхаживать его принялась. Ты понимаешь, а? Мои муж с сыном там на фронте врага бьют, а я тут в тылу выхаживаю его проклятого! А во мне тогда материнское сердце говорило, не могу я этого объяснить тебе, дочка, вот появятся у тебя детушки, и может вспомнишь ты свою прабабку старую, дурную, и поймёшь…
Тайком стала я ему носить еды маленько, картошину, да молока кружку. Раны его перевязала. Наказала из избушки носу не казать. Приволокла соломы из дому, да тулупчик старенький, ночи уже холодные совсем стояли, осень ведь. Благо ни у кого подозрений не вызвало, что я в лес хожу, я ведь и до того ходила на заимку. А на душе-то кошки скребут, что я творю? Сдать надо мне его, пойти куда следует.
– Всё, – думаю с вечера, – Завтра же пойду к председательше Клавдии.
А утром встану и не могу, Милка. Не могу, ноги нейдут… Дни шли, немец болел сильно, горячка была у него, раны гноились. Так я что удумала. В село соседнее пошла, там фельшерица была, выпросила у ей лекарство, мол, дочка вилами руку поранила, надо лечить. И ведь никто не проверил, не узнал истины. А я тому немцу лекарство унесла. Пока ходила эдак-то к нему, говорили мы с ним. Он по нашему сносно балакал, не знаю уж где научился. Звали его Дитер. И рассказывал он про их хозяйство там, в Германии ихней, про мать с отцом, про младших братьев. Ведь всё как у нас у них. Зачем воевали?… Слушала я его, и видела их поля, сады, хозяйство, семью его, как будто вживую. И так мне мать его жалко стало. Ведь она тоже сына проводила, как и я, и не знает где-то он сейчас. Может и мой Витенька сейчас вот так лежит где-то, раненый, немощный? Может и ему поможет кто-то, как я этому Дитеру помогаю? Ох, Мила, кабы кто узнал тогда, что я делала, так пошла бы я под расстрел. Вот какой грех на мне, доченька. Тряслась я, что лист осиновый, как в бреду всё это времечко жила, а ноги сами шли на заимку.
И вот, в один из дней, в деревню к нам партизаны пришли. Вот тогда я по-настоящему испугалась. Задками, огородами, выбралась я из деревни, да бегом на заимку, в избушку свою.
– Вот что, Дитер, – говорю я своему немцу, – Уходить тебе надо! Иначе и меня с детьми погубишь, и сам погибнешь. Что могла, я для тебя сделала, уходи.
А он слабый ещё совсем, жар у его, сунула я ему с собой еды немного, да и говорю:
– Сначала я уйду, а потом ты тихонько выходи, и уходи, Дитер.
А он глядел на меня, глядел, а потом за пазуху полез. Я аж похолодела вся.
– Ну, – думаю, – Дура ты, Маня, дура, у него ведь оружие есть, наверняка. Порешит он тебя сейчас.
А он из-за пазухи достал коробочку, навроде шкатулки махонькой и говорит:
– Смотри, фрау.
И мне показывает. Я ближе подошла, а там бумажка с адресом и фотография.
– Мама, – говорит он мне, и пальцем на женщину тычет, что на фото.
Потом сунул мне в руки эту коробочку и говорит:
– Адрес тут. Когда война закончится, напиши маме. Меня убьют. Не приду домой. А ты напиши, фрау. Мама знать будет.
Взяла я эту коробчонку, а сама думаю, куда деть её, а ну как найдут? Постояли мы с ним друг напротив друга, поглядели. А после, уж не знаю, как это получилось, само как-то вышло, подняла я руку и перекрестила его. А он заревел. Горько так заревел. Руку мою взял и ладонь поцеловал. Развернулась я и побежала оттуда. Бегу, сама ничего от слёз не вижу.
– Ах ты ж, – думаю, – Война проклятая, что ж ты гадина наделала?! Сколько жизней покалечила. Сыновья наши, мальчишки, убивать идут друг друга, вместо того, чтобы хлеб растить, жениться, жить всласть.
Тут слышу, хруст какой-то, ветки хрустят, за кустами мужики показались, и узнала я в них наших, тех, что в деревню пришли недавно.
– Что делать?
И я нож из кармана вытащила, да ногу себе и резанула. Тут и они подошли.
– Что тут делаешь? Чего ревёшь?
– Да на заимку ходила, силки проверяла, да вот в потёмках в избе наткнулась на железку, порезалась, больно уж очень.
– Так чего ты бежишь? Тут перевязать надобно, – говорит один из них, и ближе подходит.
– Да я сама, сама, – отвечаю.
С головы платок сняла, да и перемотала ногу-то. Ну, и бегом от них в деревню. А они дальше, в лес пошли.
Мила слушала прабабушку, раскрыв рот, и забыв про время. Ей казалось, что смотрит она фильм, а не про жизнь настоящую слушает. Неужели всё это с её бабой Маней произошло?
– А дальше что, бабуля? Что с Дитером стало?
– Не знаю, дочка, может и ушёл, а может наши его тогда взяли. Он больно слабый был, вряд ли смог убежать далёко. Да и я тогда выстрелы слышала, когда из леса-то на опушку вышла. Думаю, нет его в живых.
– А что же стало с той шкатулкой? Ты написала его матери?
– Нет, дочка, не написала. Времена тогда были страшные, боялась я. Ну, а после, когда много лет прошло, порывалась всё, да думала, а надо ли прошлое бередить? Так и лежит эта шкатулка с тех пор.
– Так она цела? – подскочила Мила, – Я думала, ты уничтожила её.
– Цела, – ответила бабушка, – И спрятала я её на самом видном месте. Долго я думала, голову ломала, куда мне её деть, а потом и вспомнила, как мне ещё отец мой говорил, мол, хочешь что-то хорошо укрыть – положи на видное место. Вот у колодца я её и закопала ночью. Там много ног ходило, землю быстро утоптали, отполировали даже. А я до сих пор помню, где именно она лежит.
– А покажешь мне?
– Покажу.
В тот же день Мила принялась копать. Было это нелегко. Земля и вправду была отполирована и тверда, словно бетон. Но, мало-помалу, дело шло, и через какое-то время Мила с трепетом достала на свет, завёрнутую в трухлявую тряпицу, небольшую металлическую коробочку. Ночью, когда бабушка уже спала, Мила сидела за столом и разглядывала тронутую временем, но всё же довольно хорошо сохранившуюся фотографию женщины средних лет и жёлтый сложенный кусочек бумаги с адресом.
Бабы Мани не стало десятого мая. Она встретила свой последний в жизни Праздник Победы, и тихо отошла на заре следующего дня. Душа её теперь была спокойна, ведь она исповедала то, что томило её многие годы – невыполненное обещание, данное врагу.
Мила нашла Дитера. Невероятно, но он был жив, и все эти годы он помнил фрау Марию, которая спасла ему жизнь. Жил он по тому же адресу, что был указан на клочке бумаги, отданной бабе Мане в том далёком сорок третьем. У него было четверо детей, два сына и две дочери, одну из дочерей он назвал Марией, в честь русской женщины, что подарила ему вторую жизнь. Милу пригласили в гости, и она, немного посомневавшись, всё же поехала. Она увидела вживую и Дитера, и его детей, и внуков. Теперь над их головами было мирное небо, они не были врагами, но сердца их помнили то, что забыть нельзя, то, что зовётся голосом крови, чтобы никогда больше не повторилось то, что было. Говорят, что воюют политики, а гибнут простые люди, наверное, так оно и есть. Многое минуло с той поры, поросло травой, стало памятью. Наши Герои всегда будут живы в наших сердцах. А жизнь идёт. И надо жить. И никогда не знаешь, где встретит тебя твоя судьба. Любовь не знает слова «война». Милу она встретила в доме Дитера. Спустя год она вышла замуж за его внука Ральфа. Вышло так, что тогда, много лет назад, на лесной глухой заимке, её прабабушка Мария решила судьбу своей правнучки.
Бабаня
– Ветрено нынче, – заметила баба Аня, выглянув в окно, у которого стоял большой стол, покрытый скатертью, – Ишь чо занесло, верно дождь будет.
Кот Афанасий, а по-домашнему – Феня, внимательно слушал хозяйку, сидя на стуле. Баба Аня задёрнула тюлевую занавеску, и, кряхтя, прошла к старенькому серванту. Открыв дверцу, она вынула из его недр стопку писем, и вернулась к столу.
– Айда-ко Митюнькины письма перечитаем, – сказала она коту, водружая на нос очки с толстыми стёклами, и доставая сложенный вчетверо тетрадный лист из первого конверта.
Феня кивнул, и, свернувшись клубочком на круглом вязаном коврике, устроился поудобнее и приготовился слушать.
– Здравствуй, бабаня! Мама сказала, что летом я поеду не в деревню, а в какой-то там лагерь. А я не хочу в лагерь, я к тебе хочу. На что мне этот лагерь? А в деревне весело. Мишка приедет, и Колька тоже, и все пацаны наши. Год я, наверное, без троек закончу. Вот только математику подтяну. А маму я всё равно уговорю, чтобы к тебе меня отпустила. А если не отпустит, я сам приеду, сбегу и приеду. На какой электричке ехать, я знаю.
Баба Аня засмеялась:
– Ишь чо пишет-то, а Феня, сбегу, говорит. Ой Митька! Отчаянной! И ведь так и приехал ко мне в то лето, настоял на своём.
Кот промурчал что-то в ответ.
– Когда Митька говорить-то научился, так вместо баба Аня, стал бабаня говорить разом, так и привык, бабаня да бабаня.
Баба Аня поправила очки и аккуратно, чтобы не помять листочек, вложила его обратно в конверт, а после взяла в руки второй.
– Здравствуй, бабаня! По телевизору говорят, что зима будет в этом году холодная, приезжай к нам в город зимовать, а? Мы с тобой будем жить вместе в моей комнате. Я сам на диванчике лягу, а тебе свою кровать отдам, тебе удобно будет. Станешь мне свой кисель варить и манную кашу, а на ночь рассказывать что-нибудь про старое, я твои рассказы обожаю! Приезжай, бабаня!
– Об тот год и, правда, зима выдалась холодна, – задумалась баба Аня, – Митенька обо мне беспокоиться стал, внучок. Да и сын тоже сказал, мол, давай, мать, к нам на зиму. Думала я, думала, скотину уж не держу, можно и поехать. Уехала. Дак до весны, Феня, еле дотерпела. Эх, не жизнь это в квартире. Всё вот вроде хорошо – тепло, и печь топить не надо, и снег грести, дворники тама всё убирают, ан нет. Не то, Фенечка, не родное всё.
Баба Аня убрала в конверт второе письмо и взялась за следующее. Ходики мирно тикали в натопленной избе, отсчитывая минуты и часы. Старая раскидистая берёза под окном шумела и качалась от ветра, роняя последние жёлтые листья. Скоро уже начнутся первые заморозки, полетит снег, запорошит землю.
В сенцах стукнуло, зашуршало, затопало, скрипнули половицы – кто-то пожаловал в гости.
– Егоровна, дома ль?
– Дома, Никитишна, дома, проходи.
На пороге показалась махонькая, сухонькая старушка в цветастом платке и чёрной фуфайке. Повесив фуфайку на крючок у входа, она прошла в переднюю.
– Чаво делаешь?
– Да письма вон Митькины перечитывать взялась.
– Ну, и я послушаю, коли. Давно уж не читали.
– Садись, садись, Тоня, сейчас чайник поставлю.
– Да обожди с чайником, айда почитаем.
Баба Аня взяла из стопки поменьше следующий конверт и продолжила:
– Здравствуй, бабаня! Ну, вот уже и полгода я здесь. Прошёл учебку, и теперь отправят меня в другую часть служить. Куда, пока не знаю точно. Кормят хорошо, и вообще всё нормально, ты там не волнуйся за меня, а то давление поднимется, а фельдшера нашего не найти, как всегда, ты же знаешь. Я тут даже подрос, думал дальше уже некуда, и так под два метра был, а тут ещё на три сантиметра вырос, недавно измеряли нас в медсанчасти, вот что армия с людьми делает, бабаня! Ну, давай, до свидания, береги себя, целую и обнимаю!
– Уж до армии без меня дочитала? – спросила Тоня.
– Агась, – кивнула баба Аня.
– Ну, ладно, давай дальше читай.
Баба Аня взялась за следующее письмо. Стопка непрочитанных писем всё уменьшалась. Тикали часы и за окном опускались сумерки…
– Здравствуй, бабаня! Ну, как ты там? У меня всё отлично, ты за меня не переживай. Скоро уже я приеду, осталось всего ничего, три месяца и на дембель. Друзья у меня тут хорошие появились, бабаня. Вот вернусь, приглашу их к нам в деревню, в баньке попаримся, твои рассказы про войну послушаем. Ты давай там, держись, позиций не сдавай! Чтоб мне хвост пистолетом! Приеду, и сразу к тебе. Ну до свидания, бабаня, нет времени долго писать. Люблю, целую.
– Это последнее, – тихо сказала баба Аня.
– Последнее, – эхом повторила Тоня, помнившая наизусть все Митькины письма, которые они с подругой зачитали до дыр.
– И ведь ни в одном письме он мне так и не написал, что на Кавказ его отправили, – бессильно опустив вниз морщинистые, сухие руки, с зажатым в них исписанным тетрадным листком, как-то совсем по-детски жалобно сказала баба Аня, – И сын со снохой не проговорились, Митя им молчать велел, чтобы меня не беспокоить.
– Любил он тебя больше матери родной, Аня.
Баба Аня молча кивнула. Убрала листок в конверт и сложила письма ровненькой стопкой на столе.
– Теперь бы уж правнукам моим могло бы быть столько же, сколь и Мите тогда.
– Могло бы, Аня, да на всё воля Божья.
– Тонюшка, да как же так, а? – вскинула на подругу голубоватые выцветшие глаза баба Аня, – Я войну прошла, выжила, голод и холод вынесла. Победу встретила! Думала мир на земле теперь будет. А что же это, а? Выходит зря мы воевали, Тоня? Не уберегла я своего Митеньку. На что я живу, старая, какой от меня прок? А он, молодой и красивый…
– Не зря ты живёшь, Аня, – обняла подругу Тоня, – Может его молитвами ты и жива, он за тебя оттуда молится.
– Ордена мои всё любил в детстве перебирать, сядет, бывало, откроет коробочку, и такими ли глазёнками глядит, аж светится весь. Тоже, говорит, такой хочу, бабаня! Тоже хочу Героем быть. Вот и стал, как хотел. Да на кой они нужны ордена эти, Господи! Да лучше бы их никогда не было, войны не было!
Баба Аня обняла в ответ подругу, и они замолчали, прижавшись друг к другу, словно два серых махоньких воробушка, согревающие друг друга в морозы.
– Сколь уж лет нынче?
– Девятнадцать, – ответила баба Аня, – У меня уже и слёз-то нет, все выплакала, Тоня. И хочу вот поплакать, может легче бы стало, а не могу. Всё перед глазами тот цинковый гроб стоит…
Тишина стояла в избе, Феня лежал на стуле и глядел умными, понимающими глазами на хозяйку. Ходики всё отмеряли время земной жизни. И в этой тишине Тоня запела вдруг неожиданно звонким, молодым голосом:
– По Дону гуляет, по Дону гуляет,
По Дону гуляет казак молодой.
– По Дону гуляет казак молодой, – баба Аня подхватила за подругой дребезжащим голосом.
По стеклу застучали капли, сначала несмело и робко, а после всё больше и больше набирая силу, и вот уже всепоглощающий ливень хлынул из разверзшегося серого неба на грешную землю. Небо плакало.
Мама, я знаю, ты будешь ругаться
Вокруг школы толпилось множество людей. Подъехавшие службы разгоняли зевак, и просили отойти на безопасное расстояние и не приближаться. Да как же, как не приближаться, когда там наши дети?! Многие из толпы кричали, рвались туда, в здание, особенно мужчины. Среди них я, словно сквозь туман, видела знакомые лица. Вот папа Вадима из пятого «Б», наш сосед, вот Костя, мой одноклассник, его дочка учится в седьмом классе, вот Александр Борисович, папа Лизы из нашего класса. На нём нет лица. Полиция не пускает его. Здание оцеплено. Там работает ОМОН.
Гудя и завывая примчались несколько бригад скорой помощи и красные, огромные машины пожарных. Всегда боялась звуков сирены, когда внезапно раздаётся этот, полный тревоги и опасности, резкий вой, сердце начинает биться чаще, и страх, липкий страх расползается мурашками по всему телу, от пальцев на ногах до кончиков волос – кому-то где-то плохо, больно, и именно туда летят сейчас спасатели. В такие минуты я всегда внутренне начинала молиться:
– Господи, Пресвятая Богородица, помогите всем страждущим, всем, кто сейчас ждёт помощи, пусть скорая успеет, пусть ко всем она успеет вовремя.
Никогда не понимала ублюдков, не уступающих дорогу машинам пожарных или медиков. Верю, что бумеранг есть. Однажды и к их близким могут не успеть из-за таких вот гадов, что сидят, высунув из окна небрежно руку, и, посмеиваясь, кивают водителю машины:
– Не танк, объедешь.
А сейчас… Сейчас нам всем нужна их помощь. Как никогда нужна. Я была на работе, когда мне позвонила пожилая соседка – баба Катя. Мы живём в одном подъезде, наш дом находится прямо возле школы, где учится мой четырнадцатилетний сын.
***
– Что-то дома случилось, – беспокойно начала я перебирать в голове варианты, когда на дисплее мобильного высветился номер бабы Кати, – Неужели утюг не выключила? Или дверь запереть забыла? После праздников голова совсем не работает, ещё не включилась в рабочий ритм.
– Да, баба Катя! – сняла я трубку.
– Ох, Риточка, как сказать-то, деточка….
Баба Катя замолчала, голос её дрожал. Сердце моё ухнуло вниз – ну, точно что-то случилось. В висках застучало – что, что?
– Баб Кать, не молчи, ради Бога, что там произошло? Затопили мы кого-то? Горим? Что?
– Я на балкон сейчас вышла, рассаду-то свою полить. Ой, не знаю, как сказать тебе…
– Да говори уже, баб Кать!!
– Слышу, в школе ухнуло что-то, бухнуло… Господи, гляжу люди бегут к школе, а оттуда, из окон-то, дети стали прыгать. Что-то происходит там, Риточка, приезжай скорее!
Я услышала, как баба Катя заплакала в голос, и почувствовала, что мои ноги становятся ватными, и я оседаю на пол.
– Ритка, ты чего? – испуганно подхватила меня коллега Наташа, – Девчонки, воды принесите!
Когда я выпила воды, то ясность мыслей вернулась ко мне, и в голове прояснилось. Нужно срочно ехать в школу!
– Девчонки, скажите Руслану Робертовичу, что я в школу, случилось что-то.
– Господи… Езжай, езжай, конечно. Что там такое?
Девчонки в кабинете встревоженно загудели, а я, уже не слушая их, перескакивая через две ступеньки, неслась вниз к парковке. Подвернула ногу, каблук сломался, да и пёс с ним. Я сняла туфли и бросила их в машину, повернула ключ зажигания, руки тряслись.
– Так, надо успокоиться, – сказала я себе, глянув в зеркало заднего вида, – Ты так чего доброго ещё в людей влетишь. Всё, тс-с-с, поехали.
Я глубоко вдохнула и выдохнула, а после нажала на педаль газа, стараясь сдерживаться и не давить по полной. Внутри нарастала паника.
***
К счастью, пробок на дорогах не было, но мне казалось, что я собрала все светофоры, или мне так виделось оттого, что не было сил терпеть из-за неизвестности происходящего и ползучего, противного чувства страха, взявшего ледяной рукой меня за горло. Было трудно дышать. Я ничего не соображала, лишь работала автоматика: так, пешеходка – стоп, так, светофор – ждём, так, поворот – включаем поворотник. Всё это время я безуспешно пыталась дозвониться до сына, который сейчас находился там, в этой самой школе.
– Возьми же трубку, Артурик, – молила я, понимая, что сейчас по сути время урока, и телефон сына стоит на беззвучном режиме, сама же его всегда ругала за то что на уроках сидит в телефоне. Вот только на прошлой неделе учительница снова жаловалась на это.
– Он просто на уроке, – успокаивала я сама себя, – Поэтому и не берёт трубку. Всё хорошо.
– Как же хорошо, если баба Катя вон что говорит? – шептало жутким шёпотом подсознание.
– Ну, может это чья-то глупая шутка? – отвечала я ему вслух, словно сумасшедшая, – Подростки придумали какую-нибудь шумовую пугалку. Зло, конечно, но в их возрасте нам тоже не казались страшными такие приколы. Это понимаешь лишь, когда взрослеешь, и сам становишься родителем. А им смешно и весело. Возраст такой… Лихой. Это точно кто-то из детей придумал злую шутку. Я уверена.
– Не-е-ет, – шептал мерзкий голосок внутри, – Ты просто успокаиваешь себя, это не шутка, и ты это прекрасно осознаёшь. Случилась беда.
– Пошёл ты к чёрту! – заорала я так, что водитель в соседней машине ошарашенно посмотрел на меня, и покрутил пальцем у виска.
– Скорее, скорее бы доехать, – бормотала я, – Ну вот, наконец, и последний поворот. Вот и она, наша шко…
Я похолодела, и, чтобы не врезаться, дала по тормозам. Картина, представшая перед моими глазами, была немыслима и похожа на фильм ужасов.
***
Вокруг школы толпилось множество людей. Многие плакали. Родители, просто прохожие, и неравнодушные люди, зеваки из соседних домов… Что там происходит? Я протиснулась сквозь толпу, теряя разум от страха и не чувствуя ног, онемевшими руками разводила людей, и пробиралась ближе и ближе. В толпе плакали.
– Стреляли, – услышала я обрывки чей-то фразы.
Внутри всё похолодело. Зубы свело в судороге. Живот скрутило спазмом. Тошнота подступила к горлу. Я вновь набрала номер сына, всё это время я не выпускала телефона из рук.
– Сыночек, миленький, возьми трубку, прошу тебя, – умоляла я, – Артурик, сынок, возьми трубку.
Но в телефоне слышались лишь длинные гудки.
Во двор въехали службы спасения. Меня затрясло. В толпе кто-то в голос зарыдал.
– Что случилось, вы знаете? – схватила я за рукав незнакомого мужчину.
– Нападение, – ответил он, повернувшись ко мне и наши взгляды встретились.
Я увидела безотчётный, дикий страх, который плескался в его глазах. Это был животный, первобытный ужас.
– Там моя дочь, – продолжил он сквозь стиснутые зубы, – А меня не пускают, никого не пускают, работает ОМОН. А мне нужно туда, к ней.
Я вцепилась в его рукав, чтобы не упасть.
– Вы что… Что вы такое говорите? Вы шутите, да?
Мой голос сорвался на крик.
Мужчина схватил меня за плечи, затряс с силой.
– Тихо-тихо, мы сейчас нужны детям, нельзя паниковать, слышите? – повторял он, – Всё будет хорошо. Всё будет хорошо. Детей спасут. Ублюдка уже задержали, так говорят.
– Но… – мой голос хрипел и срывался, – Вы сказали, что там…. Там стреляли.
– Он промахнулся, слышите? – мужчина смотрел в мои глаза обезумевшим взглядом, – Он мазила, он промахнулся. Ну, попал там по стенам, может пару окон выбил – и всё. Все живы! Я уверен, что все живы! И вы тоже так думайте.
Я не могла ни о чём думать, лишь смотрела на выбитые стёкла в окнах родной школы, и мне хотелось завыть по-волчьи, подняв лицо к небу, и рыть ногтями землю, вырывая с корнем траву и комья земли. Вновь, дрожащими негнущимися пальцами я набрала номер сына:
– Артур, сыночек, где же ты, ответь же мне, – шептала я, перед глазами плыли цветные круги и я не видела ничего и никого вокруг.
Сердце бешено стучало в висках. Внезапно поднялась суета, толпа подалась назад.
– Что там? – беззвучно произнесла я.
– Детей выносят, – хрипло выдавил мужчина и кинулся вперёд.
***
То, что открылось моим глазам было чудовищно и не укладывалось в голове – ребятишки в окровавленных белых рубашках и блузках. Их несли на руках люди в военной форме, бежали бегом, и укладывали прямо на газон, на расстеленные кем-то кофточки, пиджаки. Меня затрясло, я подбежала к ребятам, заглядывая в их лица – Артура нет, и знакомых ребят тоже. Но ведь эти детки тоже наши. Все – НАШИ! Я тоже сняла с себя кардиган и трясущимися руками расстелила на траве, на него тотчас же опустили какую-то девочку. Она плакала.
– Значит жива, – промелькнуло в голове, – Главное, что жива, моя хорошая.
Я опустилась на колени, припала губами к её головке:
– Милая, потерпи, сейчас всё будет хорошо.
Мимо нас пронеслись, сигналя и завывая, несколько ярко-жёлтых машин скорой помощи, резко затормозили на газоне.
– Дорогу! Дорогу! – кричали фельдшеры, пробираясь сквозь гущу народа.
Люди мгновенно расступались, образовывая коридор, спрашивали чем помочь.
– Поможете нести детей в машины, – бросили на бегу медики.
Они склонялись над детьми, молниеносно раскрывая свои чемоданчики и приступая к делу. Они бинтовали и обезболивали, останавливали кровотечения, и шинировали ноги-руки, накладывали воротники на шеи, укладывали на носилки, и люди тут же подхватывали их, и бегом неслись к каретам скорой помощи. Одна за другой машины покидали двор. Всё происходило словно в страшном сне.
В это же время по стенам, приставив раздвижные лестницы, карабкались спасатели. Я уже ничего не соображала от ужаса, время остановилось, повисло в жарком воздухе густым дрожащим студнем, заблокировало все мысли и чувства. Все, кроме одного – страха. Самой древней человеческой эмоции. Инстинкт самосохранения работал сейчас в наших умах и каждый из стоящих в толпе обезумевших родителей думал лишь об одном – как там мой ребёнок?
Из школы стали выводить детей. Я всматривалась в их лица, но сына среди них не было. Я вновь и вновь набирала номер Артура, но слышала в ответ лишь те же равнодушные, длинные гудки.
– Есть убитые, – прозвучало в толпе, и я почувствовала, как теряю остатки разума.
У меня не было больше сил терпеть, всё, я больше не мо-гу! Я схватилась за берёзу, росшую тут, и закричала так, как не кричала, наверное, никогда в жизни – ни когда упала на даче с лестницы и сломала ногу, ни когда рожала своего сына Артура, ни когда на меня однажды в подворотне напали двое и, угрожая ножом, отняли сумку, никогда, никогда я так прежде не кричала. Всё нутро моё вывернулось в этом крике, лёгкие вспыхнули огнём, я кричала и не могла остановиться.
– Девушка, девушка, – подскочил ко мне стоящий тут человек в форме, – Всё, всё, надо успокоиться.
Я вырывалась из его рук и орала, что мне нужно туда, нужно к сыну. Он крепко сжал мои плечи и махнул рукой фельдшеру. Тот, подбежав ко мне, сунул в рот какую-то таблетку, крикнув на бегу:
– Под язык положите!
И унёсся туда, где он был нужен.
Жар внезапно разлился по моему телу.
– Да что я себе позволяю, истеричка? Тут детям нужна помощь, а я, мерзкая бабища!
Я с размаху хлестнула сама себя по щеке и тут же в мозгах прояснилось. Таблетку я кажется проглотила, напрочь забыв слова фельдшера о том, что нужно рассасывать. Вновь и вновь, безостановочно, я набирала телефон сына и вдруг…
– Мам, – донёсся из трубки родной ломающийся голос моего долговязового подростка, – Алё, мам…
– Сынок!! – закричала я в трубку, – Сынок, ты где? С тобой всё в порядке?!
– Мам, – испуганно бормотал сын, – Прости, пожалуйста, ты узнала, да?
– Что узнала? – не понимала я.
– Что я сегодня не пошёл в школу, прогулял. Тебе Ирина Вячеславовна позвонила, да? Мам, прости, пожалуйста. Просто такая погода классная, и мы с Никиткой решили не пойти в школу. Мам, не ругайся, пожалуйста, это больше не повторится. Правда. Мам, ты чего, плачешь что ли? Мама, да не расстраивайся ты так. Я больше не буду. Мама!
Я упала на колени, и, сжимая побелевшими пальцами телефон, уткнулась лицом в землю, рыдания душили меня, я не могла дышать, я не могла вымолвить ни слова, я бесшумно рыдала, как безумная, и слёзы мешались с землёй и мазали моё лицо чёрными полосами. Кругом бежали люди и раздавались крики, а я всё стояла на коленях, словно в молитве, и слушала этот самый долгожданный, самый любимый, самый родной в мире голос – голос моего ребёнка, несущийся из трубки:
– Мам, мама, прости, что прогулял, мамочка, ты меня слышишь?…
Антихристъ
– Господи, откудоть только ты навязалси на мою голову? – горестно причитала баба Паня, то и дело оборачиваясь и поглядывая на чёрного козла, что семенил за нею вослед, как собачка, – Чистой Антихристъ!
Козёл был мастист – ростом с доброго телёнка, он значительно выделялся на фоне других деревенских козлов, возвышаясь над ними подобно горе Олимп, и был громогласен, как Зевс. Его раскатистое «Мэ-э-э!» больше напоминало рык дракона, разносилось далеко окрест, и могло испугать человека неискушённого и неподготовленного. Так, однажды, к председателю колхоза приехала комиссия из города, проверять что-то там, после проверки гостей пригласили отобедать. Поели, выпили, всё, как водится, и тут главный проверяющий, Степан Игнатьевич, вышел на крылечко колхозной столовой, чтобы после сытного обеда затянуться дымком. Когда из-под высокого крыльца столовой раздалось утробное ворчание, Степан Игнатьевич, очень любивший собак, решил, что под ступенями спрятался от палящего солнца чей-то уставший от жары пёс. Он спустился вниз, наклонился, и глянул в темноту небольшой щели (крыльцо огорожено было по бокам плотно прилегающими друг к другу досками, парочка из которых отсутствовала). Из тьмы на Степана Игнатьевича глянули два жёлтых, словно две луны, глаза.
– Фью, фью, – поманил Степан Игнатьевич.
Тьма приблизилась. Жёлтые глаза сверкнули недобрым огнём. Степан Игнатьевич, завсегда находивший с собачками общий язык, протянул руку, чтобы погладить нового знакомого, и тут из-под ступеней показались большие, изогнутые рога над луноглазыми очами. Степан Игнатьевич вздрогнул, попятился. А тьма выбралась, наконец, из-под крыльца, обернувшись чёрной, как сама вселенная, глыбой (и как только в такую махонькую щель пролез, окаянный?), и кинулась на непрошенного гостя, помешавшего его отдыху в теньке. Степан Игнатьевич бежал долго, но его путь преградил забор, перелезть через который толстому проверяющему оказалось не под силу. Так и повис он на нём, подгибая ноги в разодранных штанах, пока ребятишки не сбегали за бабой Паней, потому как козёл слушался только свою хозяйку, и покамест та, кряхтя и охая, прибежала из дому к столовой, да не угомонила своего питомца, продолжал стойко держаться побелевшими пальцами за доски изгороди.
– Откудоть только ты навязалси на мою голову, Антихристъ? – горестно вздыхала баба Паня, погоняя длинной хворостиной чёрную гору Олимп в сторону своего двора.
Козёл послушно семенил впереди бабки, понуро свесив голову и изредка косясь на старуху жёлтым виноватым глазом, и даже, кажется, тоже горько вздыхая исподтишка. Словно говоря, мол, да, я такой, прости уж ты меня, бабушка, ну, ничего не могу с собой поделать.
Дойдя до ворот баба Паня садилась на скамейку и устало выдыхала, годы уж были не те, чтобы бегать, как девчонка. Козёл ложился рядышком, отдыхал после подвигов. Так и жили до следующего разу. А там снова, глядишь, бегут к бабе Пане – то бельё на верёвках Антихристъ зажевал, то в огород пробрался и капусту поел, то пьяного тракториста Артемия поддел под гузку. Пьяных Антихристъ не любил, просто страсть как. В деревне появилось негласное правило – выпил, на глаза козлу не попадайся.
***
Откуда взялся в деревне этот козёл, никто не ведал. Просто однажды появился он на улице в утренний час, будто материализовавшись из ночной тьмы, такой же чёрный, как и она, с двумя жёлтыми глазами, похожими на две луны в полнолуние, весь покрытый длинной густой шерстью в колтунах и репьях, высоченный и могучий. Голову его, подобно короне, венчали два витиеватых крепких рога.
Бабы, провожающие скотину в стадо, завидев козла, вздрогнули.
– Это чей же таков? Вроде не нашенской.
Такого козла и, правда, не было ни у кого в их деревне. Неужели приблудился из соседней, сбежал у кого? Поспрашивали, опосля соседей по деревням, но хозяева так и не объявились. То ли не было их вовсе, и козёл явился откуда-то издалека, то ли не желали они признаваться, и боялись быть найденными. Может, рады были радёхоньки, что избавились от такого чудища. А козёл, в первое же своё явление народу, показал себя во всей красе. Напал на пастуха, не боясь его кнута, разогнал стадо, напугал до полусмерти баб, и наподдал нескольким мужикам, пытавшимся его утихомирить. Люди уже было собрались бежать за местным охотником, дедом Афанасием, как вдруг на дороге показалась баба Паня, направляющаяся в соседнее село к утренней службе.
Поравнявшись с козлом, баба Паня, словно вдруг только что опомнившись, удивлённо поглядела по сторонам, и спросила:
– А чавой это происходить-то?
Народ загалдел, указывая на виновника побоища – чёрного, косматого козла, гордо стоявшего посреди улицы, и победно глядящего на покорённый им народ. Баба Паня хмыкнула, подошла к козлу. Бабы вздрогнули, закричали ей вослед, чтоб не шла близко, зажмурились. Но та лишь рукой махнула. Подойдя к козлу, она обошла его кругом, оглядела со всех сторон, снова хмыкнула, покачала головой и произнесла:
– Это ж откудоть ты взялся-то такой? Чего озорничаешь, народ пугаешь, а?
И добавила:
– Антихристъ.
Козёл вдруг встрепенулся, покосился на бабу Паню жёлтым глазом, опустил виновато рога, и… затих. Народ ахнул. Баба Паня постояла, посмотрела на виновника побоища, и вновь произнесла:
– Ну, как есть, чистой Антихристъ.
И развернувшись, пошла себе дальше по своим делам. Козёл, постояв с минуту, вдруг сорвался с места и засеменил вслед за бабкой. Так и стоял народ молча, пока эти двое не скрылись за пригорком.
На полдороге баба Паня, заслышав позади какой-то цокот, обернулась.
– Бат-тюшки мои! – всплеснула она руками, – А ты чаво это тут делаешь? Али за мной увязался? А ну, иди, иди прочь. Я в храм иду. Неча тебе тама делать.
Козёл, опустив очи долу, притворился глухим и продолжил следовать за сердобольной старушкой. Так они и добрались до соседнего села, в котором располагался храм. Пока шла служба, козёл смиренно возлежал в тенёчке на травке, а едва на крылечке показалась знакомая полосатая юбка, тут же поднялся и поспешил навстречу, радостно мекая, что впрочем, больше похоже было на рык льва. Тут же на ум бабы Пани пришли слова из Откровения «И пятый Ангел вострубил, и я увидел зведу, падшую с неба на землю, и дан был ей ключ от кладязя бездны.»
– Истинно так, – перекрестилась старушка, – Ты, небось, оттудось и явился, из энтой самой бездны, не иначе?
Она глянула на козла и сказала:
– Ну, куда тебя девать? Идём уж домой что ли?
Так и повелось с того дня. С лёгкой бабпаниной руки козла прозвали Антихристом и даже зауважали, когда он спас двухлетнего Ваньку от взбесившегося пса Барона, когда тот чуть было не загрыз ребёнка. Пока подоспели взрослые, Антихристъ уже придавил того рогами к стенке сараюшки. Мать Ваньки аж расцеловала тогда промеж рогов спасителя их сына. Частенько можно было увидеть теперь две фигурки, бредущие по деревне то к магазину, то к колодцу, то на почту. Одна маленькая – бабпанина, другая могучая и косматая – антихристова.
– Он только с виду такой страшной, – говорила баба Паня подружкам на вечерних посиделках, – А душою чист, как дитя. Озорничать только любит. Зря я его Антихристом обозвала, грешная.
Но кличку уже было не отменить, она приросла к козлу так же крепко, как и его рога. В его оправдание надо было сказать, что хулиганил теперь козёл редко, больше так, для баловства, чтобы кровь разогнать, так сказать. Ходил Антихристъ за доброй старушкой по пятам и любил её всем своим большим козлиным сердцем. Сопровождал её в соседнее село на службу, и, пока баба Паня была в храме, ждал покорно во дворе. Он уже выучил, казалось, весь ход Литургии. Заслышав, несущееся из-за дверей «Иже херувимы» козёл встрепенувшись, подскакивал, и, не мигая, глядел на крыльцо, зная, что скоро его хозяйка покажется на крыльце.
***
В ту зимнюю ночь морозы стукнули такие, что дыхание замерзало в воздухе и падало сосулькой на землю. Баба Паня, пожалев животинку – тоже, чай, живая душа, Божья тварь – завела его из сараюшки в избу. Потушила свет и легла спать. В темноте звякнуло тихо стекло в окне, посыпались на пол осколки. Баба Паня, приподнявшись на локте, вгляделась во тьму подслеповатыми глазами и спросила испуганно:
– Хто тама?
– Кто надо, – послышалось грубо в ответ, и бабу Паню кто-то невидимый крепко ухватил за сухонькую руку, и зажал большой вонючей ладонью рот, та и вскрикнуть не успела.
Подельник его уже направился, было, к иконостасу в углу горницы, где и стояли те самые старинные, дорогие иконы, на которые грабители получили наводку, но тут путь ему преградила тьма с жёлтыми круглыми глазами.
Как позже рассказывал участковый, если бы не козёл, бабке пришёл бы конец, её не оставили бы в живых, как свидетеля. Но, благодаря бдительности животного, бабка убежала до соседей босиком и в одной сорочке, и те подняли тревогу, поставив на уши всю деревню. Когда в дом бабы Пани вбежал сосед Пашка с ружьём наперевес, козёл стоял, прижав обоих бандитов к стене своими мощными рогами, и держал их так, несмотря на то, что сам истекал кровью, раненый одним из грабителей. Оба бандита были увезены в город приехавшей милицией. Козла спасли. Колхозный ветеринар Альберт Арсентьевич лечил его две недели, а тот покорно терпел и уколы и перевязки, пока баба Паня утирала слёзы.
– Ты уж меня прости, что я тебя Антихристом прозвала, ляпнула тадысь не подумав, а народ и подхватил. Ты у меня самый, что ни на ессь Архангелъ. Вон какой боевой. Защитник!
Вдовья трава
– Лиска! Лиска! Эка шантрапа, и где опять шаландатся? Сроду её не найтить!
Акулина переступила порог, подоткнув подол цветастой юбки, остановилась, перевела дух в прохладе избы, провела по лбу тыльной стороной руки, обтёрла пот.
– Лизавета! – крикнула она вновь, – Тута ты али нет?
Ответом ей была лишь тишина.
– Да что ж такое, – вздохнула мать, зачерпнула ковшом воды из ведра, жадно напилась, и вновь вышла из дому.
Сняв с плетня перекинутый через него серп, она направилась, было, в огород продолжать прополку, но в ту же минуту ворота распахнулись, и во двор заскочила белобрысая, веснушчатая девчонка лет одиннадцати с растрепавшимися волосами, в разорванном на боку сарафане и стоптанных сандалиях.
– А-ба, – всплеснула руками мать, – Это где ж ты, растыка эдакая, платье опять порвала?
– Маменька, ты не серчай, я всё починю, это я нечаянно, я от гусей удирала, полезла через забор, а там сучок был, вот и зацепилась боковиной-то.
– Шьёшь на тебя шьёшь, старашшся, а ты всё одно, в лохмотьях, – в сердцах махнула мать рукой, – Ведь на Троицу только пошила я тебе новое платье, а уж оно у тебя три раза штопано.
– Да ведь я ненарочно, – насупилась Лизавета.
– И что за девка така, – возмутилась Акулина, – Будто городска барышня, ведь ты в деревне родилась и выросла, чего ты этих гусей боишси?
– Страшные они, – надула губы девчонка, переплетая тем временем скорёхонько косу, пока мать не заругалась ещё и насчёт волос.
Она плюнула на ладошку, растёрла и помазала по волосам – вот так, теперь прилично, всё пригладилось поди-ка, жаль зеркала нет под рукой, не поглядеть, ну да и ладно, хорошо, небось.
– Страшные, – повторила мать, – Быка Грома ты не боишси, а от гусей бегаешь, разве это дело?
– А что Гром? – развела руками Лизка, – На то он и бык, чтобы сердитым быть, да он и не злой вовсе, ежели его не травить. Почто к нему зазря лезть? Вон, мальчишки в него кидают шишками, он и обижается, я бы тоже обиделась. Правильно, что он злой на них. А на меня он не злой, потому что я ему корочки хлебные таскаю. А от гусей этих спасу нет, они птицы бестолковые, добра не понимают, их никак не задобрить, ты их не трогаешь, мимо идёшь, а они всё равно бегут кажной раз, шеи вытянут, шипят. А клювы-то у них во-о какие, уж цапанёт, так цапанёт! С мясом вырвет!
Мать закатила глаза:
– Ох, трындычиха, и в кого така уродилась. Я так молчу всегда почти. И отец-то неболтлив. По делу только говорит. А эта, что трещотка, молотит – не остановить.
– Маменька, а ты чего звала-то меня? Я с улицы слышала, как ты окликала.
– Эка ушаста, – подивилась мать, – Звала, да. До бабы Шуры сбегать надобно, проведать, мазь она просила для ног, так я вот сделала с вечера. Да каравай возьми свежий, там, на столе, под полотенчишком стоит. Остальное в корзине уже, корзина на лавке. Да умойся поди сперва.
– Ладно, мамонька, сейчас сбегаю.
– Там спроси, можа нужно чего, полы помыть, али за водой сходить на родник. Она родниковую воду больно любит. Помоги, одним словом. Да платье-то переодень, ну истинно оборвыш. Поняла ли?
– Поняла я, поняла, мамонька, – нетерпеливо крикнула на ходу Лизавета, стуча босыми пятками по крыльцу, – Ай, жжётся-то как! Нагрелось!
– Да, жаркий нынче день, палит немилосердно, – Акулина приложила ладонь к глазам, поглядела на небо без единого облачка, в котором кружил одинокий ястребок, высматривая куриц-ротозеек, у которых цыплята отошли в сторону от мамки, – Уж сколь недель вёдро стоит, дожжа надо. Высохла земля.
Женщина вновь утёрла лицо рукавом рубахи и пошла в огород, полоть межу.
***
Лизавета бежала по тропке вдоль лога весело и прытко. Над логом нависли деревья, а внизу журчал ручей, и оттого было здесь прохладнее, чем везде. Внезапно на тропку выскочила юркая изумрудная ящерка в коричневую крапинку, и остановилась, подбоченясь, и, глядя круглой бусиной глаза на девочку. Затем, так же молниеносно, как и появилась, она скрылась в траве на противоположной стороне тропки, трава закачалась и зашуршала.
– Ишь, какая, красивая, – сказала Лизка, и пошла дальше.
Она любовалась синими стрекозами, что водились только в этом логу, и легкокрылыми бабочками, порхавшими над цветами, срывала засохшие, выгоревшие от засухи, ягоды, и жевала их, напевала под нос песенку, и шла всё вперёд, к бабе Шуре. Баба Шура приходилась ей не родной бабкой, а двоюродной, но почитала Лизка её за родную. Свою-то, бабу Зою, она и не видала никогда, та рано померла, сердцем. А вот сестра её старшая, баба Шура, жила. Сколько ей было лет, Лизка и не знала, ей казалось, что все сто, руки и лицо бабы Шуры были тёмные, и все-все в морщинах, словно земля сухая, потрескавшаяся, когда долго дождика не бывает, вот как сейчас. Жила баба Шура с другой стороны деревни, по ту сторону лога, что разделял деревню пополам, и как бы в стороне от остальных домов, на отшибе. Стоял её домишко посреди поляны, которая сплошь поросла емшаном, ни единого цветочка не росло на ней окромя него, всё заглушил. И оттого казалась поляна словно покрытой сероватым туманом и пахло на ней всегда горьковато-терпко, так, что в носу начинало щекотать и хотелось чихать.
Детей у бабы Шуры не было, потому что муж её, дед Игнат, молодым помер, когда они только поженились. Собственно, дедом он тогда и не был. Так и не успел им стать, остался навеки молодым парнем. Лизка видела его на фотографии, что висела у бабы Шуры над столом в рамке. Ничего такой, красивый, длинная чёлка набок, улыбка… Они и года не прожили после свадьбы, как на него напали по дороге из города, куда он нанимался на работу, он тогда с деньгами домой возвращался. По голове его бандиты ударили и деньги отобрали. Хотели, может, и оглушить только, кто знает, а не рассчитали. Нашли его после уже холодного. Ох, и ревела Шурочка о своём Игнате, ох, и убивалась. За руки её держали бабы, всё норовила в могилу следом за мужем прыгнуть. Не дали.
– Хоть бы ребёночек мне от него остался, всё бы легче мне было, – стонала она, заламывая руки.
Да не дал Бог…
***
Лизка шустро перебежала через ручей. Мимоходом полюбовалась на зелёную квакушку, что выглядывала из крошечной лужи, оставшейся от большой доселе запруды, где жило лягушачье семейство.
– Эх, дождя надо, совсем тяжко им бедным, – посетовала девочка, – Того гляди и вовсе с концом высохнет запруда, вон какой ручеёк-то нынче слабый стал, еле бежит.
Она задрала голову наверх. Между двумя склонами лога, на выгоревшем бесцветном небе, застыло жаркое солнце, ничего не предвещало дождя. Лизка вздохнула и поскакала дальше. Выбравшись наверх, она устремилась к дому бабы Шуры.
– Бабуня, дома ли?
– О, – раздалось из глубины избы короткое оканье, – Никак Лизавета пожаловала ко мне?
– Я, бабуня!
На пороге комнаты показалась сухонькая маленькая старушка, похожая на мышку с крохотными тонкими лапками, серыми волосами, выглядывающими из-под беленького платка, и в таком же сереньком льняном платье.
– Проходи-проходи, моя миленькая, – обрадовалась она гостье, – А я вот герань свою поливала в передней, гляди-ко, какой зной стоит.
– Баба Шура, а я тебе мазь принесла, матушка сделала вчерась, и вот каравай ещё свежий, нынче печёный. И там ещё чего-то матушка собрала, я и не знаю, не глядела.
– Вот и славно, вот и спасибо вам, дай-то Бог здоровья, – старушка с поклоном приняла из рук девочки корзинку, – Мазь-то надо в погреб снести, а то растечётся вся от такого жару. Пущай застынет малость. А мы с тобой сейчас обедать станем, я как раз окрошку сготовила на квасе. Вот только укропу бы ещё с луком надоть, сбегай-ко в огород, нарви тама.
– Сейчас, бабушка!
Они сидели за столом, Лизка с аппетитом откусывала большие куски от свежего ломтя ржаного каравая, и, прихлёбывая, ела окрошку. Окрошка была вкусная, с редисом и картошечкой, с варёным мясом. Квас у бабы Шуры был ядрёный, она добавляла в него хрен, и ещё чего-то, Лизка не знала что, язык приятно пощипывало, и она ела с удовольствием.
– Мать-то чем занимается? – спросила баба Шура, когда они поели, и старушка перекрестившись на образа в углу, сказала, – Слава Тебе, Господи, благодарим Тя за пищу нашу, не лиши нас и небесных Твоих благ.
– В огороде межи пропалывает, – ответила Лизавета, приподняв миску, и допивая из неё остатки окрошки.
– А отец?
– Отец на работе, в колхозе.
– Вот и ладно, никто не хворает?
– Нет. А тебе, бабуня, надо полы помыть или за водой сходить?
– Нет, детонька, у меня с прошлого раза ишшо чисто, как мать мыла, спасибо вам, помогаити, не оставляити.
Баба Шура задумалась.
– Айда лучше на дворе посидим, побаим.
– Пойдём, бабуня.
Они устроились на крылечке, скрытом от солнца листвой старой раскидистой липы, что росла у дома. Отсюда видать было всю поляну, что окружала дом, и от жары горький аромат полыни, казалось, пропитал всё кругом.
– Баба Шура, – поморщилась Лизка, – У меня даже во рту горько стало, как ты тут живёшь, а?
Баба Шура улыбнулась:
– Да я уж привыкла за столь лет, и нравится мне даже горечь эта. Да ведь не всегда тут полынь-то росла. Раньше, давным-давно, цветы тут цвели, у-у-у, какех только не было, и жёлтеньких, и бордовых, и голубеньких, всяких, а опосля одним годом всё исчезло.
– Как так? – округлила и без того круглые глазищи Лизка, – Разве так бывает?
– Бываить, милая, – вздохнула баба Шура, – Природа-то она человека чует, душу его, и ему под стать становится. Оттого и растёт вокруг моей избы вдовья трава.
– Вдовья трава-а-а? – протянула девочка.
– Да, эдак люди полынь называют. Оттого, что горькая она, как вдовьи слёзоньки и вдовья долюшка, – вздохнула баба Шура.
– А как же одним годом-то она выросла? – спросила Лизавета.
– Как Игната мово не стало, – ответила баба Шура, потирая ладони о колени, – Так долго я убивалась по нему, жить не хотела без его. Уж меня вся родня и соседи проверять ходили по нескольку раз на дню, караулили, чтобы с собой чего не сделала. А я и хотела сделать, грех-то какой так говорить, но так и было, девонька моя. В один день помутилось у меня совсем в голове, взяла я верёвку, и в сарай пошла. Такая же вот жара стояла, как сейчас помню. В сарайке тёмно, пыльно. Залезла я на чурбан, на котором дрова рубили, перекинула верёвку, и почти уже дело это страшное сделать собралася, как позвал меня кто-то. Я сразу Игнатов голос узнала. Вздрогнула. Глянула – а он в самом тёмном углу сарая стоит, и на меня глядит, а кругом него быдто свеча горит, такое вот ровное пламя светит. Я замерла на месте. А он на меня ласково так смотрит, и баит: «Что ж ты, Шурочка, творишь? А говорила, что любишь меня крепко?» и головой качает. «Любила и люблю!» – закричала я – «Жить без тебя не хочу». А он головой качает: «Нет, не любишь ты меня, коли надежды на встречу нашу лишаешь». « Как же?» – отвечаю я – «Да ведь я к тебе и хочу, оттого и задумала это». «Нет» – отвечает он, – «После такого уж никогда мы не встретимся, я-то в ином месте сейчас, а ты прямиком к ним пойдёшь, вон, поджидают уж они тебя стоят». Глянула я в угол-то, куда Игнат кивал, а там, Лизонька, черти как есть. Страшные, чёрные, с копытами, с рогами, зубы скалят, манят меня, и на петлю кажут, поторапливают, мол, давай скорее, чего медлишь? Ох, и перепугалася я, спрыгнула скорее с того чурбана, да бежать из сараюшки и со двора. Выбежала на поляну перед двором, упала в траву навзничь, и давай реветь. Ой, как я рыдала, девонька, всю землю, поди-ка, насквозь промочила слезами своими. Когда голову подняла, увидела, что солнце уж садится за лес. Встала я, и домой пошла. Решила, что жить буду, ради нашей любви, ради нашей встречи у Бога. А на следующой год-то вся поляна полынью покрылась. Ни одного цветка не стало. Как выжгло всё. Это слёзы мои полынью оборотились. С той поры так и растёт вдовья трава кругом моей избы, ни одной травинке другой не даёт пробиться. А я её полюбила, горькая она да добрая. От нечисти, бают, защищает человека.
Лизавета слушала молча, не перебивая, личико её стало задумчивым и серьёзным, в груди встал комок, а в глазах блестели слёзки.
– Баба Шура, и ты всю жизнь после одна прожила? – спросила, наконец, Лизка.
– Одна, дочка, одна, – закивала старушка, – Хотя сватались ко мне. Но никого я больше не полюбила, не смогла в своё сердце впустить. Так и стоит мой Игнатушка перед глазами в том сияньи неземном, как я его в сараюшке увидала.
– Заговорила я тебя, – спохватилась баба Шура, – Иди-ко, милая, ступай до дому, матери надо помочь огород полить, коровку со стада встретить, да и отец ужо скоро с работы придёт.
– Надо, бабонька, – согласилась Лизка, – Я пойду тогда?
– Иди-иди, дочка, да приходи ишшо, пока я жива. Кто знаит, сколько мне осталося.
Лиза обняла бабу Шуру, она была такой крохотной и хрупкой, как сухая травинка, и пахло от неё терпко и горько – полынью. Только теперь Лизке уже не казался противным этот аромат.
Девочка схватила корзинку и зашагала по поляне к логу. На полпути она обернулась, баба Шура стояла у ворот и махала ей вслед. Лизка тоже помахала в ответ. Спустившись в лог, она услыхала, как в небе резко и раскатисто вдруг громыхнуло.
– Гром? – обрадовалась Лизавета, – Нешто дождь будет? Да хоть бы не сухая гроза только. Страшно это.
Она поглядела наверх. Серые тучи наплывали на небо с востока. Одинокая молния вспыхнула и погасла. Лизка ускорила шаг. Когда она уже почти дошла до другого края лога, на щёку ей капнули первые прохладные капли дождя. Вскоре упала ещё и ещё одна, и спустя мгновение неожиданно и резко хлынул ливень такой силы, будто разом разверзлись все небесные хляби. И вместе с этими потоками воды вдруг прорвался, наконец, и комок в Лизкиной груди, и она заревела – громко и навзрыд. Всё равно тут не было никого, кто мог бы её услышать, спросить, что с ней такое и отчего она так горько плачет. Рыдания её смешивались с раскатами грома, начиналась настоящая буря. Лизка карабкалась наверх по ставшему вмиг скользким склону лога, и всё ревела и ревела. Выбравшись наверх, она побежала во всю прыть по улице, в конце которой стоял их дом, и когда она добежала до родного крыльца, гроза уже вовсю бушевала, а в Лизкиной груди, напротив, стало вдруг так хорошо-хорошо, разлилось тепло и тихий свет бабышуриной любви заполнил её до кончиков пальцев, такой любви, что всё терпит, всё прощает, всё переносит, и всё покрывает. Настоящей любви. На которой и держится весь этот мир.
Деревенщина
– Ну, вот скажи мне, зачем ты её пригласил? Да ещё опять она свои банки привезла – соленья-варенья, словно мы голодаем тут. Молоко это козье…
Алла поправляла перед зеркалом свои уложенные волнами иссиня-чёрные волосы и разговаривала с мужем. Придирчиво оглядев своё новое красное платье, и, проверив, хорошо ли застёгнуты новые серьги в ушках – подарок мужа к юбилею, она повернулась лицом к супругу. Сегодня исполнялось Алле тридцать пять лет, но никто бы не дал ей этих лет. Глянув на эту молодую, стройную, и ухоженную женщину, безупречно одетую и холёную, смело можно было вычеркнуть лет десять из её паспортного возраста.
– Вообще-то, она моя мать, – обернулся на жену Максим, повязывающий галстук на шею.
– Ну, конечно, мать, я ж ничего не говорю такого, – повела плечом Алла, – Просто она не вписывается в нашу компанию. Я же лишь о ней забочусь, ведь ей самой всегда скучно на наших праздниках. Все гости – люди образованные, разговоры у них о высоком, а твоя мать даже не понимает, небось, о чём идёт речь, вот и молчит всегда сидит. Ну, о чём она может рассказать? О своих козах? О том, когда нужно огород навозом удобрять – весной или осенью?
Алла нервно хохотнула, видно было, что она начинает раздражаться.
– Между прочим, когда она начинает свои разговоры о деревне, все её внимательно слушают, – возразил Максим, высокий, статный мужчина со стильной бородой и умными серыми глазами.
– Ой, – отмахнулась Алла, – Они слушают лишь из вежливости, потому что все наши друзья весьма воспитанные и тактичные люди, вот и всё. Не преувеличивай.
– Ну, не скажи, в прошлый раз, когда мы Пасху встречали, все с большим интересом слушали её рассказ про то, как они в детстве с моим дядькой Иваном в соседнее село одни ушли на всенощную, и как их родители потом искали.
– Всё равно, – Алла раздула изящные тонкие ноздри, – Она деревенская…
Она осеклась, чуть было не выпалив «баба», но вовремя поправилась:
– Женщина. И ей не место в нашей компании.
– Может и мне тут не место? Ведь я-то воспитан этой деревенщиной, как ты изволила выразиться.
– Ой, Максимушка, ну ты что, я же не это имела в виду. Я забочусь о ней же, я же вижу, что ей у нас неуютно. Вот и говорю, что не приглашал бы ты её к нам на такие застолья. Лучше сам после съездил бы к матери и всё.
– «Съездил?» – поднял бровь Максим, сделав акцент на последней «л», – То есть ты к ней даже ездить не желаешь? Правильно я понимаю?
– Максим, ну, не заводись, ну, я просто всегда же занята, ты сам знаешь, – подластилась к мужу Алла.
– К своей маме, однако, ты находишь время прийти, – развёл он руками.
– Это другое, – улыбнулась Алла, – С моей мамой мы как две подружки, она всегда меня понимала и поддерживала. Мы на одной волне. У нас общие интересы, разговоры.
– Ну да, ты даже и называешь их по-разному, свою «мама», а мою только «мать», – ухмыльнулся Максим.
– Давай не будем ссориться, тем более, сейчас, – примирительно ответила Алла, поцеловав мужа в щёку, – Сегодня мой день рождения, и я хочу встретить его красиво, тем более гости уже заждались, идём.
И она распахнула дверь, и вышла в большую гостиную их современной, роскошной квартиры в новом районе города, где за богато накрытым столом уже сидели гости.
***
Алла с Максимом познакомились ещё в университете, когда им было по семнадцать лет, да так и остались вместе, больше не разлучаясь. У них было много общих интересов, хотя воспитывались они в разных слоях общества. Максим был из деревни, а Алла городская. Но обоих матери воспитывали одни. У Максима отца не стало из-за болезни, когда ему было всего восемь лет, а отца Аллы мать выгнала из дома за пьянство, и больше его судьбой не интересовалась, как и он – их, впрочем. Женщина она была хваткая и пробивная, очень эффектная, Алла красотой пошла в мать, и потому они с дочерью не бедствовали. Виолетта Александровна шла по карьерной лестнице вверх, и вскоре уже возглавила отдел завода, где и работала по сей день. Вырастив дочь, она активно занялась устройством личной жизни, благо выглядела не на свои пятьдесят пять, а лет на сорок с небольшим.
Мать же Максима была простой деревенской женщиной, работала дояркой на ферме, сына она родила поздно, в тридцать лет, а больше и не было у них с мужем детей, сейчас Валентине Прокофьевне уже исполнилось шестьдесят пять, и она, выйдя на пенсию, продолжала жить в деревне и вести своё хозяйство, да разводить коз. Максим тоже, как и Алла, был копией матери, только те черты, что Валентине Прокофьевне придавали простоты – веснушки, светлые, почти белые волосы, серые глаза, нос с горбинкой, широкие скулы – у Максима, напротив, смотрелись выигрышно и подчёркивали его брутальность. Она знала, что сноха её недолюбливает, но ни разу не попрекнула ни её, ни сына этой нелюбовью. Старалась бывать у них пореже, только, когда дети сами её пригласят, чтобы не мешаться, не быть причиной их ссор.
– Ещё не хватало, чтобы из-за меня раздор промеж них случился, – думала она, – Ничего, я-то как-нибудь стерплю, лишь бы они жили хорошо да дружно.
Об одном только горевала Валентина Прокофьевна, что не было у неё до сих пор внуков. Сначала молодые сами не хотели, всё строили бизнес, да копили на жильё, теперь же не получалось у них, как говорил ей Максим. Уж каких только докторов они не обошли, всё напрасно.
– Вы оба абсолютно здоровы, – разводили те руками, – Отпустите фикс-идею и всё получится.
Но не получалось. А часики тикали, как в народе говорят.
Мать же Аллы, напротив, нисколько не переживала об отсутствии внуков.
– Нет, ну и что ж, – махала она рукой, – И без детей люди живут. Да может ещё и лучше живут! И здоровье крепче! Вон, мы с тобой, доча, каждые полгода на новом курорте отдыхаем, а с дитём как знать, смогла ли бы ты на мир посмотреть?
Алла, слушая мать, вздыхала, кивала согласно, но на душе скребли кошки, она бы с радостью променяла все свои курорты на одного маленького крохотного малыша. В остальном же у неё с матерью разногласий не было, и они, как две подружки, вместе ходили по салонам красоты и различным ателье.
Шли годы, бизнес Аллы и Максима развивался, а детей всё не было. И вот сегодня Алла отмечала уже свой тридцать пятый день рождения. Гости дарили подарки, произносили тосты, а она загадывала уже который год лишь одно, самое заветное желание – родить ребёнка…
***
На дворе стоял август. Алла проснулась от дикой тошноты и как была, в майке и трусах, побежала к унитазу.
– Что это со мной? – подумала она, – Неужели в кафе отравилась? Надо матери позвонить.
– Мама, ты как себя чувствуешь? – набрала она номер матери, едва Максим уехал в офис их компании.
Она сегодня осталась дома, не в силах даже шевельнуться.
– Да отлично, доча? А почему ты спрашиваешь? – в трубке раздался бодрый голос матери.
– Да меня рвёт что-то, – пожаловалась Алла, – И, вообще, как-то мерзко. Кажется, отравилась чем-то.
– Рвёт? Хм, уж не беременна ли ты? – подозрительно спросила мать, – Ты сходила бы к врачу, да поскорее.
– Ты думаешь? – замерев на месте, спросила Алла, боясь дышать.
– Да кто знает, проверься, да поскорее. Чтобы успеть, если что.
– Что успеть? – Алла плохо соображала, голова кружилась, а в желудке вновь поднимался рвотный позыв.
– Как – что? Ну, ты как маленькая ей-Богу, – строго отрезала мать, – Вдруг что-то не так, чтобы успеть прервать.
– Мама, что там может быть не так? Ты о чём?
– Ой, Алла, да мало ли, – мать разнервничалась, – Первая беременность в таком возрасте, всякое может быть.
– Хорошо, мама, я схожу, – Алле вдруг впервые в жизни стало неприятно общение с матерью, и она положила трубку.
Выглянув в окно, она вдруг расплакалась от обиды, совсем не те слова она хотела услышать от родной мамы в такую минуту. Ну, ничего, ещё неизвестно, что там, надо записаться к врачу, и поскорее.
***
– Поздравляю вас, милочка, вы станете мамой! – доктор, мужчина восточной национальности, говорящий с акцентом, улыбчивый и разговорчивый, повернул монитор к Алле, – Видите эту точку? Это ваш будущий сыночек или доченька!
– Я… Я …Беременна? Вы не ошиблись? – голос Аллы дрожал, и она не могла вспомнить простые слова, всё шло кругом в голове от волнения и радости.
– Да вы что? Я тридцать лет тут сижу, я не ошибаюсь, – рассмеялся доктор, – Беременность пять недель. Вставайте на учёт, дорогуша.
Алла вышла в коридор и дрожащими руками набрала номер мужа:
– Максим? Максим, я беременна.
Узнав новость, Валентина Прокофьевна расплакалась от радости, и в тот же день побежала в соседнее село, в храм, поставить свечку и подать сорокоуст о здравии снохи. Виолетта Александровна же нахмурилась:
– М-да, неожиданно, конечно, но посмотрим, что покажут анализы и УЗИ. Ты себя как чувствуешь-то?
– Да отлично, мама, – Алла с обидой посмотрела на мать, не такой реакции она ожидала, ну, по крайней мере, мама могла бы порадоваться за неё.
– Да рада я, рада, – отмахнулась мать, – Но в таком возрасте уже опасно впервые рожать, вот и беспокоюсь.
– Нормальный возраст, мама.
– Посмотрим. Ну, я побегу, меня сегодня Артур пригласил в ресторан, надо успеть до встречи в салон зайти, маникюр обновить. Ты со мной?
– Нет, мама, – впервые Алла почувствовала некое отчуждение от матери, словно теперь их жизни разделились на две разные дороги.
***
Потекли месяцы беременности. В один из дней Аллу срочно вызвали в женскую консультацию.
– Вы знаете, – замялась врач, – Надо бы вам дополнительно обследоваться, у вас генетические анализы пришли не очень.
– Как не очень? – испугалась Алла.
– У вашего ребенка высока вероятность риска синдрома Дауна.
Алла почувствовала, как земля уходит из-под ног – у неё родится больной ребёнок?
Как на автомате она проходила все необходимые обследования и все они подтверждали, что ребёнок скорее всего родится с синдромом. Мать Аллы звонила ежечасно и орала в трубку:
– Делай срочно прерывание! Пока не поздно! Нечего свою жизнь портить и позорить нас перед всей роднёй! У нас всю жизнь все умные были, институты заканчивали, а тут идиот родится!
– Он не идиот, мама! Он мой ребёнок! И, вообще, люди с этим синдромом очень солнечные и добрые!
Она положила трубку и разрыдалась.
Названивала врач, названивала мать, Максим сурово молчал, все давили на неё, а Алла не знала, что ей делать, малыш уже активно пинался под сердцем и она любила его, любым, каким бы он ни был.
– Я буду рожать, – твёрдо заявила она матери и мужу.
– Дело твоё, но на меня не рассчитывай, – отрезала мать, – Мне такой внук не нужен. Да и, вообще, меня Артур замуж зовёт. Я и сама ещё молодая, и у меня есть право на личную жизнь.
Максим пришёл домой выпившим, а после стал задерживаться по вечерам. Алла ушла в себя, она не ела и лежала, отвернувшись к стене, целыми днями. До того дня, пока в их квартиру не позвонили. Алла, шатаясь, добрела до двери, открыла. На пороге стояла её свекровь, как всегда с баулами еды. Алле уже было всё равно, она пропустила Валентину Прокофьевну в квартиру, и молча закрыла дверь.
Она ждала от свекрови упрёков или уговоров прервать беременность, однако ничего такого не последовало. Та рассказывала ей о своих козах и курах, между делом поставила на плиту кастрюлю, и принялась варить борщ, завела тесто, и вскоре по квартире расплылся аромат оладьев и мёда. И вдруг, впервые, Алла почувствовала, что ей приятна эта болтовня – и про коз и соседку бабу Нюру, у которой собака ощенилась, и про то, какой величины уродилась нынче картоха, и сколько снега намело в деревне. Ей так не хватало простого человеческого общения, чтобы наконец-то никто её не упрекал и не гнал на прерывание, а просто говорил о чём-то и улыбался.
– Давай-ка борща поешь, – свекровь поставила перед Аллой полную тарелку горячего рубинового супа, щедро сдобренного зеленью, – Я уж по-городскому не умею, да ничего, научусь готовить, как ты любишь, только ешь. И в консультацию с тобой теперь ходить буду, вон какой гололедище нынче, упаси Бог упадёшь ещё.
– Ну и ладно, – прошептала Алла, – Может выкидыш будет, всем на радость, всё равно мой ребёнок никому не нужен.
Валентина Прокофьевна так и застыла на месте, всплеснув руками:
– Ты что это такое болтаешь, дочка? Как это не нужен? Мне, мне нужен. Ведь это ж мой внучок или внученька. Я его уже люблю.
Алла посмотрела на свекровь и вдруг расплакалась, испугав ту ещё больше, она плакала и плакала не в силах остановиться, и казалось ей, что вся боль этих долгих месяцев выходит сейчас с этими слезами.
– Ты поплачь, поплачь, – гладила её по волосам свекровь, – Легше станет. Поплачь. И дальше станем жить.
Жить и правда стали. Максим теперь был дома вовремя и трезвый. На кухне всегда пахло пирогами и супом. В доме стало как-то просто и уютно, словно Валентина Прокофьевна привезла с собою кусочек деревни в своей холщовой, сшитой из весёлых цветных лоскутков большой сумке. Обо всём свекровь рассуждала как-то просто и понятно, но в то же время по-жизненному мудро и прямо. Алла повеселела и успокоилась, стала хорошо кушать и чаще смеяться. На душе у неё было теперь тихо и радостно.