Читать онлайн Революционный темперамент. Париж в 1748–1789 годах бесплатно

Революционный темперамент. Париж в 1748–1789 годах

УДК 316.75(091)(44)«1748/1789»

ББК 63.3(4Фра)52-72

Д20

Редакторы серии «Интеллектуальная история» Т. Атнашев и М. Велижев Научный редактор Н. Проценко Перевод с английского А. Кырлежева

Роберт Дарнтон

Революционный темперамент. Париж в 1748—1789 годах / Роберт Дарнтон. – М.: Новое литературное обозрение, 2026. – (Серия «Интеллектуальная история»).

Как Париж пришел к 1789 году? Что на самом деле думали и чувствовали парижане в десятилетия, предшествовавшие Великой французской революции? Выдающийся историк Р. Дарнтон в своей новой книге предлагает оригинальный ответ: он исследует не столько политико-экономические причины революции, сколько созревание особого «революционного темперамента» – коллективного умонастроения, которое сделало возможным взрыв 1789 года. Дарнтон погружает читателя в гущу парижской жизни 1748–1789 годов, прослеживая формирование нового общественного сознания через уникальную «мультимедийную систему» Старого порядка: как новости о войне, налогах, королевских любовницах и полетах на воздушном шаре превращались в песни, памфлеты, слухи и сплетни, распространяясь от салонов и кофеен до рынков и мастерских. Анализируя циркуляцию этих информационных потоков, автор реконструирует социальный опыт горожан и объясняет, как еще за сорок лет до взятия Бастилии в их сознании закрепилась готовность к радикальным переменам.

В оформлении обложки использован фрагмент карикатуры на Французскую революцию. Неизвестный художник. 1793. Рейксмузеум, Амстердам / Rijksmuseum Amsterdam.

ISBN 978-5-4448-2916-5

© W. W. Norton & Company, 2023

© А. Кырлежев, перевод с английского, 2026

© Д. Черногаев, дизайн обложки, 2026

© OOO «Новое литературное обозрение», 2026

Посвящается Сьюзан

Перебирать в памяти жизнь других людей не имеет смысла, если не переживать их ощущения, их развитие, изменения, различные степени глубины всех этих вещей – поскольку именно в них и заключалось содержание их жизни.

Генри Джеймс (цит. по: Leon Edel. Henry James: A Life)

Il semble que certaines réalités transcendantes émettent autour d’elles des rayons auxquelles la foule est sensible. C’est ainsi que, par exemple, quand un événement se produit, quand à la frontière une armée est en danger, ou battue, ou victorieuse, les nouvelles assez obscures qu’on reçoit et d’où l’homme cultivé ne sait pas tirer grand’chose, excitent dans la foule une émotion qui le surprend et dans laquelle, une fois que les experts l’ont mis au courant de la véritable situation miilitaire, il reconnaît la perception par le peuple de cette “aura” qui entoure les grands événements et qui peut être visible à des centaines de kilomètres.

Видимо, толпа чувствует сияние, исходящее от чего-то поистине возвышенного. Так бывает, когда свершается какое-нибудь важное событие, например, когда наша армия попала в окружение, или наголову разбита, или одержала победу, и вот с границы приходят невразумительные вести, по которым культурный человек не очень-то представляет себе, что произошло; но эти самые вести вызывают в толпе всплеск чувств, изумляющий культурного человека; и после того как люди понимающие растолкуют ему все, что случилось на театре военных действий, его осеняет, что толпа уловила именно эту «ауру», окружающую великие события, которая бывает видна за сотни километров.

Марсель Пруст. Под сенью дев, увенчанных цветами (пер. Елены Баевской)

Введение

Начальный этап становления информационного общества и коллективное сознание

События не приходят в мир сами по себе. Они являются в том или ином облачении – настроений, допущений, ценностей, воспоминаний о прошлом, ожиданий будущего, надежд, страхов и множества других эмоций. Дабы понять события, необходимо описать сопровождающие их ощущения, поскольку одно неотделимо от другого. Эта книга рассказывает о том, как парижане переживали череду событий, происходивших в период от окончания Войны за австрийское наследство (1740–1748) до взятия Бастилии в 1789 году.

Профессиональные историки десятилетиями выступали против «событийной истории». Например, ведущие представители французской школы «Анналов» отвергали ее как тонкую пленку, прикрывающую глубинные структуры прошлого. Однако «событийная история» переживает возрождение, и я уверен, что ей можно найти новое применение – не просто как фиксацию того, что происходило, а как способ понять, какой смысл люди придавали происходящему1. Реакции людей на события содержат ключ к пониманию общественного мнения, которое нередко становилось предметом изучения историков, а также к некой более глубокой «субстанции» – коллективному сознанию.

Я признаю, что эту «субстанцию» трудно выразить словами. Социологи нередко используют родственные термины, такие как менталитет, мировоззрение, умонастроения и Zeitgeist [дух времени — нем.], хотя, как мы увидим ниже, излюбленным среди социологов стало понятие «коллективное сознание», уже давно появившееся в работах Эмиля Дюркгейма. Чтобы охарактеризовать реакцию парижан на события, участниками которых они были с 1748 по 1789 год, я использую это понятие под другим наименованием – «революционный темперамент» (revolutionary temper). Под темпераментом в данном случае подразумевается некое расположение духа, закрепляемое опытом, по аналогии с «закаливанием» (tempering) стали в процессе нагревания и охлаждения2.

Население, география и облик Парижа на протяжении XVIII века претерпели множество изменений. Исследования, выполненные новым поколением социальных и экономических историков, позволяют проследить сопутствующие трансформации в повседневной жизни парижан, вплоть до их рациона питания, одежды, мебели, покупательских привычек, развлечений и чтения. Жизненные условия оказывали влияние на общие представления парижан о мире, однако их ощущение относительно того, куда движутся общественные процессы, не имело прямой связи со средой обитания или прочитанными книгами. Это ощущение складывалось у парижан как ответ на поступавшие к ним новости. Надеюсь, что учесть влияние социально-экономической ситуации и книг мне все же удастся, однако основной акцент будет сделан на информационных потоках на уровне парижских улиц – на сообщениях о событиях и на реакциях на них в том виде, как их транслировали тогдашние средства массовой информации.

За четыре десятилетия до революции произошло так много событий, что мне пришлось подходить к материалу выборочно, чтобы не перегружать читателя подробностями. Вместо изложения непрерывной последовательности фактов я выбрал четыре особенно насыщенных периода (1748–1754, 1762–1764, 1770–1775, 1781–1786 годы), а затем сосредоточился на том, что происходило начиная с 1787 года и вплоть до штурма Бастилии. Подобное построение сюжета призвано продемонстрировать, как у парижан складывалось такое восприятие хода дел, что в 1789 году они были готовы к «большому скачку» к революции.

Мой рассказ ограничивается Парижем, хотя многое в нем применимо и к остальной Франции3. Отправиться в путешествие по французским провинциям было чревато утратой нити повествования из‑за переизбытка деталей. Сам Париж представлял собой сложный мир, со множеством районов, каждый из которых обладал своей самобытностью, и огромным, постоянно растущим населением, внутри которого присутствовала бесконечная иерархия богатства и статусов. Во второй половине XVIII века общество стало более однородным; тогда распространились галантерейные «секонд-хенды» с пышными нарядами, из‑за чего стало трудно определять «породу» по одежде, а плебеи вращались в кругу патрициев в театрах и общественных садах. Тем не менее парижане сохраняли острое ощущение социального статуса и последовательно проводили различие между «маленькими людьми» (le menu peuple, les petites gens), находящимися на дне общества, и «сильными мира сего» (les grands) на самом верху. «Грандам» был открыт доступ в Версаль: отсюда и выражение la cour et la ville (двор и город), указывавшее на связь между двором и столицей, которая касалась только «знатных людей». Для большинства парижан, особенно для «маленьких людей», Версаль был чуждым миром, а политика – делом короля, которым от его имени занимались министры, придворные и влиятельные лица из «грандов». В то же время из Версаля просачивались слухи о происходящем среди сильных мира сего, которые складывались со всеми прочими новостями, поступавшими в информационное пространство Парижа. Прослеживая потоки информации, добиравшейся до простых парижан, я не буду рассказывать о событиях вроде министерских интриг, которые происходили вне поля зрения обычных людей, за исключением тех случаев, когда они порождали слухи, циркулировавшие в салонах, кафе, винных лавках, на улицах и рынках.

Моими источниками в основном выступали дневники, корреспонденция, газеты и неофициальные рукописные листки, так называемые nouvelles à la main (новости из рук в руки). У каждого из этих источников есть собственные ограничения – ни один из них не дает отчетливого представления о прошлом: в этих рассказах часто описывается, как парижане реагировали на отдельные события, хотя никаких «парижан вообще» не существовало. В указаниях на то, что о чем говорил tout Paris (весь Париж), обычно имелась в виду лишь хорошо информированная элита. В формулировке on dit (буквально: говорят, что…, переносно: слух, сплетня. – Прим. ред.), распространенном способе отсылать к общему мнению, слово on (некие люди) обычно не относилось к миру ремесленников и лавочников, а когда речь явно шла о простых людях, зачастую это выражение больше сообщало о наблюдателях, а не о наблюдаемых явлениях. Не существует какого-либо неопосредованного представления о коллективном сознании – к пониманию последнего должны приводить гипотезы и «прорывы» в интерпретациях, подкрепленные всеми доступными свидетельствами, собранными за достаточный промежуток времени.

Признавая трудности такого подхода к истории, хотелось бы подчеркнуть и его сильные стороны. Источники, сообщающие об информационных потоках в Париже XVIII века, необычайно богаты. Мы можем реконструировать то, о чем говорилось в кафе, обнаружить новости, выходившие в нелегальных газетах, узнать актуальные мнения об уличных песнях и наглядно представить себе мощь тогдашних шествий и празднований. Мы часто говорим, что живем в информационную эпоху, так, будто она представляет собой нечто новое. Между тем информационной эпохой является любой период истории – каждый со своей спецификой, – и Париж XVIII века тоже был насыщен информацией, которая распространялась с помощью присущей своему времени и месту «мультимедийной системы»4.

Обратимся для примера к так называемому Краковскому дереву – большому каштану в северной части садов Пале-Рояль в самом центре Парижа. Каждый день под ним собирались nouvellistes de bouche (охотники до сплетен), которые обменивались последними новостями из уст в уста. Утверждалось, что иностранные послы отправляли на это место своих агентов собирать или внедрять информацию, а обычные люди приходили сюда, чтобы удовлетворить свое любопытство. В разговорном французском языке слово craque (треск) означает вранье, и поговаривали, что ветви Краковского дерева трещали всякий раз, когда кто-нибудь из этих «слухмейкеров» рассказывал что-то уж совершенно невероятное5. Отдельные лица из приходивших послушать брали свежие новости на карандаш и затем зачитывали их людям, которые собирались в других местах: в близлежащих заведениях «Кафе дю Каво» и «Кафе де Фуа», на скамейках в Люксембургском саду и садах Тюильри, в винных лавках, за обеденными столиками и в салонах. Такие записки, спрятанные в рукавах и жилетных карманах, изымала полиция при обыске заключенных в Бастилии – их и сегодня можно увидеть в архивах Бастилии, где хранятся обрывки сведений, которые два с половиной столетия назад провоцировали споры. А о самих этих дискуссиях, происходивших то в одном, то в другом кафе, можно узнать из отчетов полицейских шпиков, нередко составленных в диалогической форме.

Другие распространители новостей превращали заметки в nouvelles à la main – рукописные информационные бюллетени, которые носились sous le manteau – буквально «под плащом», то есть скрытно. В последние десятилетия Старого порядка (Ancien Régime) подобные листки выпускал по меньшей мере 31 нувеллист. Такие СМИ были незаконными, но полиция знала о них все, часто их люстрировала и даже выпускала собственные бюллетени – настолько велик был спрос на информацию в обществе, где не хватало современных газет, то есть периодических печатных изданий с сообщениями о политике и общественной жизни. Первая французская ежедневная газета Journal de Paris («Парижский ежедневник») появилась только в 1777 году. Она подвергалась жесткой цензуре и не публиковала материалов, которые могли бы расстроить членов правительства или представителей церкви, тогда как в официальной Gazette de France («Французской газете»), много лет издававшейся Министерством иностранных дел, печатались лишь уведомления властей в Версале.

Стремясь получать местную информацию, парижане обращались к информационному бюллетеню Annonces, affiches et avis divers («Объявления, афиши и различные уведомления»), в котором публиковалась реклама и выходили короткие статьи на всевозможные неполитические темы6. Источником международных новостей были газеты на французском языке, издаваемые в Нидерландах, Рейнской области и Авиньоне, который в то время был папским анклавом в графстве Венессен. Иностранная печать также широко распространялась, особенно в течение четырех десятилетий после 1745 года – за это время число изданий увеличилось с 15 до 827. Несмотря на действенную цензуру (полиция могла пресекать распространение по почте), зарубежные периодические издания содержали множество новостей со всего мира, включая революционные колонии Северной Америки, а парижские корреспонденты часто писали для них пространные тексты8.

В информационной системе Старого порядка происходило смешение новостей из устных, рукописных и печатных источников. Как именно это происходило, лучше всего иллюстрирует салон Мари-Анны Дубле – группа людей, которых называли la paroisse (приход), собиравшихся каждую субботу в апартаментах мадам Дубле в районе Марэ. При подготовке таких встреч один из ее камердинеров обходил помещения для прислуги по соседству, собирая сплетни, а затем заносил информацию в два журнала, которые велись в салоне: один предназначался для новостей, казавшихся достоверными, другой – для сомнительных слухов. Когда «прихожане» являлись на встречи, они заглядывали в эти журналы, добавляли собственные сообщения, а затем собирались за столом, где обсуждали новости и ужинали. Позже составлялись сводки новостей, которые группа считала заслуживающими доверия. Копии этих бюллетеней шли на продажу и широко расходились по Франции и большей части Европы. В 1777 году впервые появилась печатная версия, а к 1789 году серия этих изданий составляла уже 36 томов под названием Mémoires secrets pour servir à l’histoire de la république des lettres en France («Тайные заметки к истории республики словесности во Франции»). Власти были прекрасно осведомлены о деятельности «прихода» и в какой-то момент пригрозили заточить мадам Дубле в монастырь. Тем не менее ее рудиментарному «информагентству» удалось выжить, и это наложило свой отпечаток на публикуемые им житейские новости, полные сплетен, приправленные остротами о парижских актрисах и мужчинах, содержащие рецензии на пьесы, книги и художественные выставки, сочувствующие вольтеровскому направлению Просвещения, а в политической сфере склоняющиеся в сторону Парижского парламента9.

Новости и всевозможные сведения передавались из уст в уста – парижане жили в мире, где различные носители информации совпадали и пересекались друг с другом. В аудио- и визуальной коммуникации – в разговорах, письмах, печати или изображениях – не было никаких границ. Скажем, слухи незаметно превращались из случайных сплетен в крамольную bruits publics (молву). О широте диапазона можно судить по словам, которые были в ходу в то время: commérage, potin, ragot, on dit, rumeur, murmure, tapage, bruit public – сплетни, пересуды, болтовня, слухи, шумиха, молва. Разные формы принимали и остроты: bon mot, épigramme, pont neuf (колкости, эпиграммы, народные песни), зачастую появлявшиеся в печати после того, как кто-то случайно употребил их в разговоре. От манеры и тона бесед зависели их смысл и последствия. Насмешка была мощным оружием – об этом свидетельствуют общераспространенные замечания о том, как важно привлечь насмешников на свою сторону (mettre les rieurs de son côté).

То же самое касается чувств. Развитие sensiblerie (чувствительности) во второй половине XVIII века сопровождалось риторическими новшествами. Как только Руссо бросил вызов господству Вольтера, смех уступил место слезам. Это изменение тональности особенно заметно проявлялось в судебных тяжбах, которые привлекали к себе столько внимания, что стали именоваться «громкими делами». В качестве примеров можно привести дело Каласа, дело об ожерелье королевы и дело Корнмана, благодаря которым воспламенившиеся страсти передавались широкой публике.

Элемент театральности пронизывал доводы юристов и вообще всякую устную речь, привлекавшую толпу. Отдельные лица декламировали памфлеты на перекрестках и в кафе. Иногда подобные читки превращались в представления с тщательно продуманным сценарием. После прочтения перед публикой какого-нибудь провластного текста его «подвергали суду», объявляли преступным, осуждали и сжигали. Послания передавались с помощью всевозможных жестов и даже одежды. Хорошо одетые мужчины иногда украшали свои жилеты пуговицами с изображениями текущих событий, а женщины носили шляпки, напоминавшие о тематике памфлетов. Во время Американской революции светские дамы делали замысловатые прически «а-ля Филадельфия» и «а-ля Независимость».

Кроме того, тексты распространялись при помощи музыки. Почти каждому парижанину был знаком определенный набор общеизвестных мелодий – насколько мне удалось подсчитать, их было не менее дюжины. Почти все могли напевать «хиты» наподобие Les Pendus («Висельники») и Réveillez-vous belle endormie («Проснись, спящая красавица»). Каждую неделю, а то и чуть ли не каждый день какой-нибудь остряк, иной раз из социальных низов, сочинял на старые мелодии новые куплеты, в которых высмеивались те или иные публичные фигуры или комментировались текущие события. Коллекционеры записывали свежие песни в альбомы – так называемые chansonniers (песенники). Один из таких документов, Chansonnier Clairambault, песенник XVIII века композитора Луи-Николя Клерамбо, хранящийся в Национальной библиотеке Франции, насчитывает 58 томов. Один из песенников, хранящихся в Исторической библиотеке Парижа, содержит 641 песню и стихотворение, собранные в 13 толстых томов, причем лишь за период с 1745 по 1752 год. Певцы со скрипками или шарманками просили милостыню на улицах, а ремесленники часто пели за работой, как это делал Шарль-Симон Фавар, замешивая тесто в кондитерской своего отца, прежде чем он стал самым известным автором комических опер своего времени10.

Самые популярные песни, приписываемые вымышленным авторам, такие как Belhumeur, chanteur de Paris («Бельюмер [весельчак], певец Парижа») и Baptiste dit le divertissant («Батист, забавами известный»), публиковались в виде брошюр, иногда с нотами. Об аккомпанементе таких песен можно судить и по оставшимся с тех времен нотным «ключам», позволяющим не только изучать слова уличных куплетов, но и в той или иной степени восстановить их звучание. Эти песни были посвящены самым разным темам, в особенности выпивке и любви, но в то же время они содержали так много информации о текущих событиях, что функционировали как устные газеты. О значительной влиятельности таких песен свидетельствует следующий факт: в 1749 году они ускорили отставку и опалу военно-морского министра графа де Морепа.

Отдельные устные выступления именовались понятием publications (публикация, провозглашение). После всех больших войн – в 1749, 1763 и 1783 годах – мир «провозглашался» огромным шествием с барабанами и трубами, которое проходило через весь город и останавливалось в назначенных местах, где герольд зачитывал королевское воззвание, объявлявшее об окончании военных действий. В целом задача подобных выступлений заключалась в передаче парижанам той или иной информации, поскольку деятели церкви и государства выходили на публику в праздничные дни и во время таких торжеств, как королевские свадьбы. Монаршие похороны и entrées (вступления) в Париж были способом продемонстрировать важность les grands [сильных мира сего]. Для таких мероприятий требовалась тщательная подготовка, но нередко что-то шло не так. Неудачное проведение церемонии, призванной продемонстрировать достоинство и силу, подрывало уважение публики к властям. Порой организацию церемоний брали на себя сами парижане, опираясь на образцы буйного поведения, знакомые по карнавалам Mardi gras [Масленицы]. В критические моменты парижане начинали протестовать: делали соломенные чучела министров, водили эти манекены по улицам, устраивали над ними постановочные судебные процессы и сжигали их. В 1788 году такие костры привели к беспорядкам, которые едва не переросли в народное восстание.

Дабы такие способы коммуникации достигали своей цели, не требовалось высокого уровня грамотности. Тем не менее большинство парижан (а среди взрослых мужчин – подавляющее большинство) умели довольно неплохо читать и во время перемещений по городу получали информацию из афиш, рекламных объявлений, вывесок и уличных граффити. Контакты горожан с печатной продукцией были чрезвычайно разнообразными, как и сам процесс чтения. Например, каждый сталкивался с плакатами, которые могли представлять собой грубо написанные от руки сообщения или печатные воззвания. Если такие плакаты прикреплялись к стенам с надлежащим тщанием и при помощи качественного клея, то после того, как их срывала полиция, они могли оставлять читаемый отпечаток. Любому парижанину было под силу понять смысл печатной графики вне зависимости от умения разбирать подписи. В мастерских на улице Сен-Жак изготавливались гравюры с изображением общественных деятелей, событий наподобие морских сражений и забавных эпизодов, именуемых словом canards («утки»). Кроме того, малограмотные люди воспринимали тексты на слух, поскольку их нередко зачитывали в кафе, салонах и других пространствах, так называемых lieux publics (общественных местах). К последним относились сады Пале-Рояля, Тюильри и Люксембургского дворца, где любили прогуливаться парижане и, как уже отмечалось, ораторствовали нувеллисты. Пале-Рояль также имел статус lieu privilégié (привилегированного места) – эта территория находилась под автономной юрисдикцией ее владельца, герцога Орлеанского, поэтому полиция не могла совершать облавы на расположенные здесь книжные лавки и кафе без разрешения gouverneur (наместника). Всевозможные печатные материалы – правительственные указы, судебные протоколы (factum), памфлеты, брошюры и гравюры – по всему городу продавали уличные торговцы. Их крики сообщали парижанам о печатных новинках; имело значение и то, как звучали подобные анонсы. Если уличные торговцы продавали бестселлеры, они изо всех сил старались привлечь внимание к своему товару. Если же у них в руках был указ о новых налогах, то они почти не повышали голоса, потому что толпа порой вымещала свое недовольство властями, избивая коробейников.

В кризисных ситуациях парижская информационная система активизировалась, но эта ее шумная сторона не мешала повседневным практикам вроде беззвучного чтения про себя, которому предавались отдельные лица. Многие парижане были завсегдатаями основательно обставленных книжных магазинов в Латинском квартале, покупали книги популярных жанров наподобие путешествий и исторических сочинений, а затем спокойно читали их дома. К 1765 году уже вышли наиболее важные тексты эпохи Просвещения, и власти в целом относились к ним терпимо, за исключением произведений, где пропагандировался атеизм или присутствовали нападки на монархию. В конце 1770‑х годов правительство скрытно поддерживало продажу «Энциклопедии» Дидро в относительно недорогих изданиях формата ин-кварто [24,15 × 30,5 сантиметра], и она стала доступна широкой публике – юристам, врачам, чиновникам и землевладельцам. У нас нет каких-либо сведений о том, что государство отказывалось от своих ценностей. Об этом свидетельствует, например, клятва, которую дал Людовик XVI во время своей коронации в 1775 году, принеся обет истреблять еретиков и хранить верность орденам Святого Духа11 и Людовика Святого (правда, в 1787 году он согласился предоставить гражданские права кальвинистам). Последний крупный трактат эпохи Просвещения Histoire philosophique et politique des établissements et du commerce des Européens dans les deux Indes («Философская и политическая история европейских поселений и торговли в двух Индиях»12), написанный Гийомом-Тома Рейналем при значительном участии Дидро, был осужден и сожжен в 1781 году. Однако возросшая терпимость к неортодоксальным произведениям свидетельствует о том, насколько режим приспособился к новым идеям, а распространение соответствующих книг показывает, что эти идеи глубоко проникли в высшие и средние слои общества, а также завоевали немало сторонников среди элиты, чьи привилегии они оспаривали. Когда в 1778 году после многих лет изгнания во французскую столицу вернулся Вольтер, его приветствовал tout Paris (весь Париж). Этот триумф Вольтера стал подтверждением того, что его крестовый поход против l’infâme (религиозного фанатизма, нетерпимости и несправедливости) завоевал симпатии парижан в целом13.

Хотя история книг позволяет сделать множество предположений об установках и ценностях читающей публики, она не дает возможности проследить процесс, который ведет непосредственно от публикации книг к их продаже, прочтению и усвоению в сознании читателей. Тем не менее исследование нелегального сектора книжной торговли дает представление о способах «появления» книг, поскольку позволяет увидеть, как именно они были вплетены в окружавшую их информационную систему. Подпольные торговцы называли запрещенные книги livres philosophiques (философскими книгами), а полиция – словом marrons (каштаны) или просто mauvais livres (дурными книгами). Значительное место в такой литературе принадлежало философии, в особенности атеистической, распространенной в кругу барона Гольбаха, а также порнографическим сочинениям и клевете на правительство. Бестселлерами в этой части литературного спектра были libelles (пасквили) – скандальные нападки на министров, королевских любовниц и самого монарха. Они распространялись во многие периоды французской истории, в частности во время восстаний 1648–1653 годов, известных как Фронда, и в период Регентства 1715–1723 годов, получив особую популярность в 1770–1780‑е годы. «Пасквили» нередко представляли собой внушительные произведения. В качестве примера можно привести четырехтомник Vie privée de Louis XV («Частная жизнь Людовика XV»), который на первый взгляд выглядит как подробная история Франции с 1715 по 1774 год. Правда, при внимательном рассмотрении становится ясно, что это сочинение состоит из объединенных в одно повествование сюжетов, которые в то время циркулировали как анекдоты. Один и тот же анекдот, нередко слово в слово, можно встретить в нескольких произведениях, поскольку их авторы заимствовали материалы друг у друга и из общих источников, таких как сплетни и новости «из уст в уста». Здесь перед нами нечто большее, чем плагиат; сочинение пасквилей представляло собой бурный интертекстуальный процесс, в котором базовой единицей выступала не книга, а анекдот, то есть крупица информации, которую можно было извлечь из какого-нибудь источника и вставить куда угодно. Анекдоты распространялись так широко, что запечатлевались в воображении множества людей14.

Не все livres philosophiques («философские книги») были построены по этому принципу подобно тому, как книги в целом также не имели единой структуры – в большинстве из них содержались элементы, заимствованные из других сегментов информационной системы, устных, письменных или печатных. Усиливая друг друга, различные носители информации создавали эффект, который проявлялся во всех слоях населения Парижа. Отследить такие сигналы в полном объеме невозможно, однако они достаточно хорошо поддаются наблюдению и позволяют понять, как работала вся система. Таким образом, рассказывая о событиях и их восприятии, эта книга призвана продемонстрировать, как функционировало информационное общество на начальном этапе своего развития.

Хотя информация нередко подавалась в виде изложения фактов, сами эти факты несли в себе смысл – не прямое нравоучительное содержание, извлекаемое из того или иного сюжета, а неявные способы интерпретации различных тем. Например, книготорговец Симеон-Проспер Арди, представитель парижского среднего класса, часто записывал в свой дневник цены на хлеб – продукт, который составлял основу рациона большинства парижан. Иногда он просто указывал текущие цены, однако в апреле 1775 года Арди отметил серию повышения цен, что стало предупреждением о наступающем голоде в среде «маленьких людей». Последние восприняли рост цен как нарушение нормы – справедливой цены в 8 или 9 су за четырехфунтовую буханку – и отреагировали, как указал Арди, murmures (ропотом) и даже бунтами, так называемыми émotions populaires (народные волнения). Третьего мая 1775 года эти волнения привели к настоящему взрыву, когда бунтовщики разграбили почти все пекарни в Париже. Такой специалист по хлебной проблематике, как Стивен Каплан, указывал, что навязчивая мысль о нехватке хлеба была спровоцирована коллективным «осознанием потребности выживания»15.

Современные историки часто используют такие словосочетания, как «коллективное воображение» и «коллективная память»16. Эти выражения прямо или косвенно связаны с попытками социологов и антропологов объяснить, как мы ориентируемся в мире, который уже организован и наполнен смыслом вне зависимости от нашего существования. Мое предисловие не претендует на то, чтобы стать «рассуждением о методе», однако необходимо четко обозначить некоторые связи между указанными теоретическими представлениями и той историей, которая развернется перед нами дальше.

Эмиль Дюркгейм определял коллективное сознание как «совокупность верований и чувств, общих в среднем членам одного и того же общества», делая акцент на том, что оно существует в качестве «определенной системы, имеющей свою собственную жизнь»17. Такой подход, отдающий приоритет социальному опыту перед индивидуальным, помогает объяснить коллективный «ропот» и «эмоции», о которых писал Арди. Кроме того, Дюркгейм использовал понятие «коллективные чувства» (sensibilité collective), однако его абстрактные формулировки не передают непосредственности и эмоциональной силы подобного переживания.

Интеллектуальный оппонент Дюркгейма Габриэль Тард на примере чтения попытался продемонстрировать, как на самом деле функционируют общие чувства. Он отмечал, что в Париже конца XIX века читатели часто просматривали газеты в кафе, появлявшиеся там примерно в одно и то же время каждый день. Читатели, как и сами газеты, отдавали предпочтение разным политическим партиям, но при этом у них складывалось впечатление, что другие люди, независимо от их мнений, читают газеты в то же самое время, поэтому они осознавали, что участвуют в коллективном опыте18. Бенедикт Андерсон использовал аналогичный довод при анализе эволюции национализма в колониальных обществах. Читая книги и особенно газеты, люди ощущали единение с теми, кого они никогда не видели, в рамках «воображаемого сообщества», лежавшего в основе трансформации колониального государства в государство национальное19. Полагаю, что у парижских читателей, несмотря на различия во мнениях по отдельным вопросам, к 1789 году сложилось схожее ощущение общности, которое у них отождествлялось с нацией. Чувство сопричастности общему опыту выходило далеко за пределы опыта чтения и даже за рамки грамотности. Практически все жители Парижа были потрясены полицейскими похищениями и беспорядками в 1750 году, сожалели о массовой гибели людей во время свадьбы дофина и Марии-Антуанетты в 1770 году, восхищались первыми полетами на воздушном шаре в 1783–1784 годах.

Кроме того, для парижан было характерно общее имплицитное ощущение реальности, которое скрывается за подобными событиями. Социологи сталкиваются с затруднениями при обнаружении этого коллективного чувства, которое они иногда называют социальным конструированием реальности. Тем не менее такому внимательному наблюдателю социального взаимодействия, как Ирвинг Гофман, удалось продемонстрировать, как это может происходить. По утверждению Гофмана, в ходе любого социального контакта мы исполняем роли – как актеров, так и публики, – и это импровизированное поведение следует некоему неявному сценарию, который предопределяет то, что происходит в действительности, будь то заказ еды в ресторане или участие в политическом митинге. «Моя цель, – объяснял Гофман в книге «Анализ фреймов», – заключается в том, чтобы выделить некоторые базовые системы фреймов, которые используются в нашем обществе для понимания происходящего»20. Полагаю, что гофмановская концепция драматургии является действенным способом интерпретации насильственных событий 1788 года, которые были инсценированы и разыграны в соответствии с неким общим содержательным фреймом21.

Смысловое измерение общества стало центральным моментом социологии Макса Вебера, который определял фундаментальный характер культуры при помощи сложного немецкого термина Sinnzusammenhang (смысловая связь)22. Американский антрополог Клиффорд Гирц тонко сформулировал эту идею так: «Разделяя точку зрения Макса Вебера, согласно которой человек – это животное, висящее на сотканной им самим паутине смыслов, я принимаю культуру за эту паутину, а ее анализ – за дело науки не экспериментальной, занятой поисками законов, но интерпретативной, занятой поисками значений». Хотя этот подход не предполагает применения конкретной методологии, он подразумевает выявление смысла в конкретных случаях, как его понимали «туземцы», а на практике это приводит к изучению событий. Гирц цитирует следующую фразу Вебера: «Событием является не то, что само по себе произошло, а то, что обладает смыслом и происходит именно благодаря этому смыслу»23.

Аргументы Вебера в интерпретации Гирца представляются мне убедительными. Они согласуются с работами других антропологов, таких как Э. Э. Эванс-Притчард, Виктор Тернер и Мэри Дуглас, а также с историей культуры, разработанной Якобом Буркхардтом, Йоханом Хёйзингой и Люсьеном Февром, которые оставили нам образцы исследований, а не теоретические системы. Полагаю, что обращение к этим авторам поможет показать, как случилась Французская революция, не прослеживая четкую причинно-следственную связь, а излагая события таким образом, чтобы описать возникновение революционных настроений – революционного темперамента, который был готов разрушить один мир и построить другой.

Часть первая

Кризис середины столетия (1748–1754)

Глава 1. Война и мир

Глобальные события затрагивали повседневную жизнь Парижа XVIII века лишь мельком и в редких случаях. То немногое, что мы знаем из таких источников, как дневники и полицейские архивы, позволяет предположить, что большинство парижан занимались своими делами, не особо интересуясь международным положением, однако в целом они были осведомлены об изменениях во внешнем мире. Война за австрийское наследство 1740–1748 годов дает возможность изучить, как новости о войне и мире доходили до парижан и как они их воспринимали. История этой войны слишком сложный предмет, чтобы рассматривать его здесь, однако оценить поток информации можно, обратившись к двум взаимосвязанным событиям: битве при Лауфельде, которая стала последним крупным сражением войны, и провозглашению мира в Ахене (фр. Экс-ла-Шапель)24.

Сражение у деревни Лауфельд близ Маастрихта произошло утром 2 июля 1747 года. Известие о нем впервые поступило в виде двух записок от Людовика XV, который был свидетелем боевых действий, находясь в штабе французского главнокомандующего, маршала графа Морица Саксонского – марешаля де Сакса, как его называли французы. К 12:30 пополудни французы вытеснили из деревни основные силы противника – союзной армии британцев, ганноверцев, гессенцев и нидерландцев под командованием герцога Камберлендского, младшего сына английского короля Георга II. Вскоре после этого Людовик продиктовал свои записки с захваченной территории, и его паж галопом помчался с ними в Версаль. В первой записке, состоявшей всего из нескольких предложений, король уведомлял дофина о победе Франции. Людовик сообщил, что находится в том самом месте, откуда герцог Камберленд командовал войсками неприятеля несколькими часами ранее, и в заключение высмеял бахвальство предводителя противника, обещавшего съесть свои сапоги, если он не победит французов: «Полагаю, герцог сей весьма расстроен. Не знаю, что он теперь будет есть»25. Вторую записку Людовик адресовал королеве, приняв более официальный тон: «День Пресвятой Девы [2 июля, праздник Посещения Елизаветы Пресвятой Девой Марией] был для нас предельно благоприятен. Все наши удары настигли еретиков. Я только что одержал полную победу над своими врагами»26. Записки были доставлены в Версаль в два часа ночи 5 июля, а несколько дней спустя их копии распространялись по Парижу.

Вскоре после этого поступили сообщения из армии. Первое из них, также датированное 2 июля, содержало список потерь на 16 страницах – в нем перечислялись зарубленные саблями, застреленные, растоптанные и покалеченные офицеры, – причем это был лишь первый из нескольких циркулировавших списков, каждый из которых выглядел менее триумфально, чем предыдущие. В ряде несколько сбивчивых и противоречивых сообщений излагались подробности боевых действий. В одном из них, датированном 3 июля и отправленном с курьером из близлежащего лагеря в Тонгресе, описывались две неудачные атаки на основные силы вражеских батальонов, за которыми последовала третья, вынудившая Камберленда отступить из деревни посреди «ужасной резни». Тем не менее противник отошел в полном порядке, а потери, согласно прозвучавшим оценкам, были примерно одинаковыми с обеих сторон: от 7000 до 8000 убитыми и 5000 ранеными. Во втором сообщении, написанном 5 июля, эта информация была подтверждена. В третьем сообщении, без даты, содержалось больше подробностей, с акцентом на мастерском командовании де Сакса, а из четвертого сообщения следовало, что противник перегруппировался, заняв столь сильные позиции под Маастрихтом, что летняя кампания не может быть продолжена, хотя французы затем осадят Берген-оп-Зом27.

В официальном отчете о битве, напечатанном с монаршего соизволения и датированном 13 июля, она трактовалась как славная победа, одержанная королем. К тому времени парижане уже знали, что атакой руководил маршал де Сакс, а не Людовик XV, к тому же у них были основания скептически отнестись к официальному сообщению о потерях (10 000 человек у противника и 5000 у французов), поскольку в Париж уже стали поступать франкоязычные газеты, издававшиеся за пределами Франции, а в них события излагались совершенно иначе. Например, в Gazette d’Amsterdam («Амстердамской газете») французы рассматривались в качестве неприятеля, поскольку в 1747 году Республика Соединенных Провинций отказалась от своего нейтралитета в войне и перешла на сторону Великобритании. В своих первых донесениях о сражении при Лауфельде амстердамское издание подчеркивало тяжесть потерь Франции и сильную позицию войск союзников под защитой пушек Маастрихта, не указывая, кто выиграл сражение. Парижский корреспондент газеты сообщал, что французы заявили о победе, однако в более поздних материалах это утверждение оказалось поставлено под сомнение – и как, спрашивается, можно было установить победителя и проигравшего? «Амстердамская газета» признавала, что французы заняли поле боя, но уточнялось, что, по некоторым данным, они не выиграли битву. Англичане сообщили о 4000 убитых и раненых, в отличие от 10 000 у французов. Союзники захватили девять знамен и семь штандартов, а французы – только два штандарта. Количество захваченных пушек и барабанов также было в пользу союзников, которые к тому же заняли настолько выгодную позицию, что блокировали продвижение французов и угрожали контратакой в любой момент. При взгляде из Амстердама результат сражения был неоднозначным, и в некотором смысле все выглядело так, будто верх взяли союзники28.

Полицейские осведомители отмечали, что в Париже широко читаются иностранные газеты, а некоторые горожане – те, у кого было достаточно денег и свободного времени, чтобы посещать кафе, – сомневались в официальном заявлении о победе французов29. Полиция прилагала все усилия, чтобы отслеживать общественное мнение, а также пыталась влиять на него, распространяя в кафе бюллетени о ходе войны и спонсируя собственных газетчиков30. Однако в разговорах в кафе в ход шли и другие источники – не только нидерландские газеты, но и письма людей, находившихся поблизости от места событий. В первых письмах о сражении при Лауфельде, поступивших 11 июля, говорилось, что французы потеряли вдвое больше людей, чем союзники. Согласно полицейским отчетам о разговорах в кафе, эти потери воспринимались как тяжелая плата за то, что французы заняли поле боя: «То есть, по их мнению [комментаторов в кафе], мы выиграли поле боя, а они выиграли битву»31. Парижский адвокат Эдмон-Жан-Франсуа Барбье писал в своем дневнике в июле: «Двор и город были недовольны этим сражением, результатом которого стало лишь поле боя ценой гибели более шести тысяч человек»32.

Установить, кто оказался победителем, было непросто не только в случае битвы при Лауфельде. То же самое касалось и всей Войны за австрийское наследство. Парижане уделяли особое внимание боевым действиям к северу от границ Франции, в Австрийских Нидерландах. Происходившие здесь события соответствовали той разновидности войны, которая преобладала при Людовике XIV: осады крепостей и укрепленных городов в сочетании с происходившими время от времени крупномасштабными сражениями. При осаде требовалось несколько месяцев копать траншеи и подрывать редуты, пока, наконец, противнику не наносилось поражение при штурме либо он был вынужден капитулировать. В ожесточенных боях (batailles rangées) с обеих сторон находились плотные ряды войск. Заряжание мушкетов занимало много времени: солдату приходилось разрывать патрон зубами, сыпать немного пороха в лоток кремневого замка, помещать остаток в ствол, затем заталкивать туда пулю, утрамбовывать ее шомполом, и только после этого можно было нажимать на спусковой крючок. К тому же у мушкетов была невысокая точность: из них редко удавалось попасть в цель на расстоянии в сотню ярдов. Поэтому шеренга мушкетеров, стоявшая плотным строем, по команде своего офицера одновременно выстреливала в общем направлении противника, перезаряжала оружие, пока стреляла шеренга, находившаяся позади, и затем продвигалась вперед до приказа остановиться и дать еще один залп. Затем, когда мушкетеры приближались к противнику, они атаковали его штыками и пытались победить в рукопашной схватке (mêlée) либо заставить отступить. Именно такие бои привели к победе – или же к поражению – французов при Лауфельде и к столь тяжелым потерям.

Нувеллисты, собиравшиеся под Краковским деревом в Пале-Рояле и на известных публике скамейках в Люксембургском саду и в Тюильри, обсуждали эту тактику и заявляли, что обладают инсайдерской информацией от очевидцев или из военных источников. Они рисовали линии фронта на земле своими тростями и обсуждали вопросы стратегии в континентальном масштабе. Один такой самозваный эксперт был известен как «аббат Тридцать тысяч человек», поскольку он постоянно утверждал, что французы могли бы захватить Лондон, если бы переправили через Ла-Манш 30 тысяч солдат33. Другие высказывались о передвижениях войск в Италии и Германии. Однако по большей части нувеллисты сосредоточили свое внимание на кампаниях в Нидерландах. Линии, которые они рисовали на земле, демонстрировали продвижение основных французских сил под командованием маршала Морица Саксонского – год за годом, крепость за крепостью: Менин, Ипр, великая победа при Фонтенуа (11 мая 1745 года), Турне, Гент, Ауденарде, Брюгге, Дендермонде, Антверпен, битва при Року (еще одна победа, 11 октября 1746 года), Льеж, битва при Лауфельде (2 июля 1747 года) и Берген-оп-Зом. К концу летней кампании 1747 года де Сакс завоевал Австрийские Нидерланды, и казалось, что теперь ему открыт путь в Республику Соединенных Провинций. Для тех, кто следил за новостями в Париже, это была захватывающая история, которая показывала, что французы могут завоевать территорию, которую Людовику XIV не удалось захватить за почти полвека сражений.

Однако кампании де Сакса велись лишь на одном участке боевых действий шириной менее ста миль, тогда как в 1740–1748 годах целая серия конфликтов, в которых участвовало множество суверенных государств, охватила значительную часть планеты. «Война за австрийское наследство», как ее стали называть, – неправильное название для этой схватки, которую можно считать мировой войной, возможно, первой, если только того же названия не заслуживает Война за испанское наследство 1701–1715 годов. Династический аспект войны, разумеется, сохранял важность, и современники говорили о военных действиях так, будто речь шла о противостоянии Людовика Французского и Фридриха Прусского с Марией Терезией Австрийской и Георгом Английским вместе с их разнообразными союзниками34. Благодаря такой персонализации военные действия становились понятными, словно это была громадная игра на шахматной доске размером с Европу, однако подобное представление выглядело архаичным, если учитывать происходившее в океане и колониях. В Северной и Южной Америке, в Атлантическом и Тихом океанах, в Средиземном море и Карибском бассейне, в Ла-Манше и у берегов Индии постоянные сражения вели флотилии, конвои и каперы. В конечном счете – в особенности после второй битвы у мыса Финистерре (14 октября 1748 года) – превосходство на море установили британцы, заложив основу своей колониальной и торговой империи.

В газетах появлялись и сообщения о военных действиях за океаном, которые обсуждали искушенные посетители кафе, однако большинство парижан, если они вообще следили за международными событиями, интересовали сражения неподалеку, в Нидерландах, где де Сакс одерживал свои победы. Как следствие, как только в Париже узнали о предварительных условиях заключения мира в Ахене, люди были потрясены, поскольку Людовик XV согласился вернуть все, что Франция завоевала ценой таких потерь и страданий. Взамен король не получил практически ничего. Ему удалось вернуть Луисбург, крепость на острове Кейп-Бретон в Канаде, но индийский Мадрас, более ценный приз, был отдан англичанам. Для простых парижан, плохо разбиравшихся в географии, глобальная перенастройка баланса сил – насколько они вообще это осознавали, – имела меньшее значение, чем потеря крепостей во Фландрии35.

Более того, большинство парижан воспринимали войну как бремя, которое легло на их повседневную жизнь в виде увеличения налогов, дефицита товаров и повышения цен. Dixième [десятина], специальный налог, взимавшийся с 1741 года для финансирования войны, касался практически всех доходов, хотя духовенство выторговало себе освобождение от него (дабы сохранить свои привилегии, духовенство перечисляло короне don gratuit – безвозмездное дарение – в значительных объемах)36. На заработные платы этот налог не распространялся, поэтому рабочие напрямую от него не пострадали, однако военная десятина стала тяжелым ударом для рантье, торговцев, ремесленников и владельцев магазинов. На потребительские товары, поступавшие в Париж, были установлены высокие пошлины, а в марте 1745-го, октябре 1747‑го и марте 1748 года к этим тарифам вводились надбавки одновременно с увеличением подушного налога (capitation). Тем временем цены росли, особенно на хлеб. В марте 1748 года Барбье записал в своем дневнике: «Все вещи первой необходимости: еда, дрова, свечи, содержание дома – в целом непозволительно дороги»37.

Мир не принес немедленного облегчения. К маю 1748 года парижане узнали, что боевые действия прекратились, а формальным завершением войны стал Ахенский мирный договор, подписанный 18 октября 1748 года; однако король объявил о мире только девять месяцев спустя. Провозглашение мира, как и многие другие мероприятия при Старом порядке, было театрализованным представлением, разыгранным на улицах Парижа в виде церемонии под названием la publication de la paix – «обнародование мира». Слово la publication понималось в современном смысле: «сделать публичным» или довести до всеобщего сведения38.

На рассвете 12 февраля 1749 года звуки канонады, раздавшиеся со стороны Дома инвалидов, Бастилии и Венсенского замка, созвали в Ратуше магистратов и членов гильдий, одетых в свои лучшие костюмы, в сопровождении барабанщиков и знаменосцев39. Они образовали кортеж во главе с несколькими отрядами солдат – одни верхом, другие пешком – в сопровождении барабанщиков и флейтистов. Далее шли несколько рядов судей и многочисленная группа музыкантов с барабанами, флейтами, трубами, горнами, цимбалами, гобоями и другими духовыми инструментами. В центре процессии на великолепных лошадях ехали Roi d’armes (герольдмейстер) и шестеро королевских герольдов в ливреях и шляпах с плюмажами. За ними следовали генерал-лейтенант полиции и prévôt des marchands (главное муниципальное должностное лицо Парижа)40, облаченные в великолепные мундиры, верхом на лошадях, задрапированных бархатной тканью с золотым шитьем, в сопровождении шести лакеев, одетых в специально изготовленные ливреи. За ними шествовала длинная кавалькада муниципальных чиновников и членов гильдий двумя колоннами, выстроенными по рангам в соответствии с указом. Замыкал шествие, в общей сложности включавшее 800 человек, отряд стражников (guet à pied и guet à cheval – пеших и конных).

В процессе перемещения по городу кортеж остановился в 13 назначенных местах, включая рыночный квартал Ле-Аль, площадь Мобер и другие места, где собирались простые люди. Во время каждой остановки о появлении кортежа оповещали фанфары и звуки музыки. Герольдмейстер приказал одному из герольдов зачитать королевскую декларацию о мире – не текст мирного договора, который занимал 79 страниц, а объявление о прекращении военных действий и обеспечении безопасности путешествий и торговли между подданными бывших воюющих сторон. Затем один из солдат призывал людей на улице прокричать Vive le roi – «Да здравствует король!», – и кортеж направлялся к следующей остановке. После длинного дня, когда процессия была уже завершена, ее участники отправились на пиршество в Ратушу, начавшееся под звуки фанфар и канонаду.

На следующий день все магазины были закрыты, а в соборе Парижской Богоматери совершили благодарственное богослужение Te Deum. В тот вечер Париж осветила illumination générale (общая иллюминация). В каждом доме требовалось иметь лампады, а во многих окнах горели свечи. В восемь часов вечера фейерверк ослепил огромную толпу, собравшуюся на Гревской площади. Однако, когда зрители начали расходиться, они оказались заблокированы в узком месте и запаниковали. Некоторые были раздавлены насмерть. Несмотря на это бедствие, большие компании собрались в танцевальном зале, построенном специально для этого случая на набережной Пеллетье неподалеку от ратуши. Там играли два оркестра, из четырех фонтанов лилось вино, а также раздавались сосиски, куски индейки, баранина и хлеб – все это бесплатно и в первую очередь для «маленьких людей». Танцы, выпивка и трапеза проходили еще в 25 местах в городе. На протяжении двух дней и ночей парижане праздновали мир, но какие выводы были сделаны из этого события?

Наиболее показательный комментарий содержится в дневнике Барбье, который отметил, что во время процессии многие люди отказывались кричать «Да здравствует король!». «Простые люди в целом недовольны этим миром, в котором, впрочем, они остро нуждались, – пояснял Барбье. – Слышал, что на рынке Ле-Аль торговки, когда ссорятся друг с другом, говорят: „Ты такая же дура, как этот [заключенный] мир“»41. Подобные высказывания зафиксировали и полицейские шпионы, а маркиз д’Аржансон отметил в своем дневнике, что празднование мира имело неприятные последствия, поскольку очень много людей было затоптано насмерть во время фейерверка. Парижане возложили вину за эту трагедию на власти: «Люди снова верят суевериям и пророчествам, подобно язычникам. Они задаются вопросом: что предвещает такой мир, который праздновался с такими ужасами?»42

В 1748 году завершение «мировой войны» не оставило у парижан радостных воспоминаний, а поток информации обернулся против властей. Парижане не испытывали никакого удовлетворения от победы после прекращения боевых действий и чувствовали, что упустили мир, несмотря на канонаду, парады, благодарственные молебны, фейерверки, танцы и бесплатные вино и еду, которые раздавались во время «обнародования». По сути, сами понятия «победа» и «поражение» затерялись в тумане войны, и год закончился в атмосфере недовольства.

Глава 2. Нападение на принца по приказу короля

Помимо восстановления баланса сил во всей Европе, Ахенский мирный договор был призван решить дипломатическую проблему, воплощенную в одном человеке. Речь идет о Карле Эдуарде Стюарте, в дальнейшем известном во Франции как Bonnie Prince Charlie (Красавчик принц Чарли), который уже в 1748 году стал легендой среди парижан как самый бесстрашный и лихой из множества августейших особ, занимавших королевские престолы или притязавших на них. Карл Эдуард был претендентом на трон Великобритании, который, по его утверждению, принадлежал по праву наследования его отцу, известному во Франции как Яков III, а в Британии – как Претендент. Будучи старшим сыном своего отца, он требовал, чтобы его признали принцем Уэльским, а не Молодым претендентом, как называли его британцы. Парижане же славили «принца Эдуарда» как любимца публики и борца за безнадежное дело, который, несмотря ни на что, в 1745 году осмелился отправиться на завоевание их врага – Англии. Карл Эдуард создавал проблему для восстановления мира, поскольку отказывался покидать Францию43.

Мирный договор обязывал Людовика XV признать Ганноверскую династию законным правителем Великобритании, а следовательно, принца Эдуарда надлежало выслать из страны, где ему было предоставлено убежище. Для парижан – или по меньшей мере для тех, кто следил за восхождением и падением монархов, – этот пункт договора был возмутителен. Дед принца, король Англии и Ирландии Яков II (в Шотландии – Яков VII), нашел убежище во Франции после того, как был изгнан из своего отечества в результате Славной революции 1688 года. Людовик XIV отнесся к нему со всеми почестями как к собрату-монарху, поселив Якова вместе с его двором в замке Сен-Жермен-ан-Ле. В действительности Франция признала Ганноверскую династию еще в 1718 году в рамках соглашения, заключенного после войн Людовика XIV, однако поддержала попытку принца Эдуарда восстановить династию Стюартов, когда тот вторгся в Шотландию в июле 1745 года.

Парижане следили за новостями об этой экспедиции по любым возможным источникам – по французским газетам, издаваемым в Нидерландах, и информации, которая циркулировала в кафе и салонах. Судя по записям в дневнике Барбье, горожане сочли эту историю захватывающей. Принц и его люди отправились в путь на двух кораблях, один из которых затонул. Эдуард высадился в Шотландии всего с семью сторонниками. Два месяца спустя он с войском в 17 тысяч человек занял Эдинбург и провозгласил своего отца королем Шотландии и Ирландии. Барбье ожидал, что отец принца отречется от престола и королем станет сам Эдуард; уже в декабре, когда появились известия, что его армия находится в 30 лигах (90 милях) от Лондона, казалось, что король Георг II обречен. За этим последовало долгое молчание. Пришло известие, что герцог Камберлендский покинул Фландрию с 12 тысячами солдат в отчаянной попытке спасти британскую монархию, и этот маневр позволил маршалу де Саксу 23 февраля 1746 года захватить Брюссель. На протяжении нескольких месяцев парижане пытались разобраться в противоречивых сообщениях: одни утверждали, что Эдуард отступает в Шотландию, другие – что из Франции вот-вот прибудет помощь, а кое-кто даже ожидал восстания якобитов в Лондоне. Наконец, 17 мая в Париже узнали о катастрофе, которая произошла еще 16 апреля, когда Камберленд разгромил войска Эдуарда при Каллодене неподалеку от Инвернесса.

В течение следующих трех месяцев ходили различные bruits (слухи) с захватывающими сюжетами. Сообщалось, что Эдуард скрывался в горной местности и перемещался с острова на остров на Гебридском архипелаге, оторвавшись от своих преследователей, иногда в одиночку, иногда инкогнито, причем его не раз спасали простые люди, которые не поддавались соблазну получить награду в 30 тысяч фунтов стерлингов, назначенную за голову принца. В конце концов Эдуарду удалось спастись на небольшом французском фрегате, и 28 октября он под бурные аплодисменты появился в королевской ложе Парижской оперы. Как отмечал Барбье, несмотря на то что Эдуарду не удалось завоевать Британию, он смог завоевать сердца парижан благодаря своему героизму, страданиям и «браваде». Поэтому, констатировал Барбье, «публика будет недовольна, если этого принца принесут в жертву»44.

Однако именно это и произошло в результате мирного соглашения в Ахене. Других вариантов не существовало, поскольку мир не мог быть восстановлен, пока Франция не признает Ганноверскую династию на британском троне. Людовик XV сделал все возможное, постаравшись смягчить удар. Как писала тогдашняя пресса, он встретился с Эдуардом наедине, посоветовал ему стоически принять судьбу и преподнес в подарок столовый сервиз стоимостью 300 тысяч ливров (для сравнения, рабочий средней квалификации тогда обычно зарабатывал один ливр в день; ливр – основная денежная единица Франции – был равен 20 су, в каждом су содержалось 12 денье)45. Однако Эдуард оставался непоколебимым, хотя его отец, эмигрировавший в Рим, приказал принцу согласиться на мирное урегулирование. В июле 1748 года Эдуард издал манифест, в котором утверждал, что его отец Яков III по-прежнему является королем Великобритании. Все события, произошедшие с 1688 года, не имели никакого значения, утверждал он как Régent de la Grande Bretagne (регент Великобритании), поскольку у легитимности и фундаментального устройства государства нет срока давности. Парижской полиции удалось конфисковать манифест в типографии и сохранить свое вмешательство в тайне из опасения, что эти действия спровоцируют ответ со стороны многочисленных сторонников Эдуарда в Париже. Но вскоре появилось второе издание манифеста, и полиция узнала, что он был прочитан вслух в «Кафе де Визе» на улице Мазарин, где с ним могли ознакомиться все желающие. В августе 1748 года, когда дипломаты были близки к согласию по окончательным условиям Ахенского договора, Эдуард приказал распечатать и прикрепить к дверям их домов уведомление с предупреждением избегать любого соглашения, которое нарушит его права на трон Великобритании46.

В газетах, которые циркулировали в Париже, утверждалось, что министр иностранных дел от имени короля попросил Эдуарда покинуть Францию в ноябре. Принц отказался, и тогда король направил к нему для личной беседы его друга – герцога де Жевра, влиятельного придворного чиновника. Согласно слухам, распространявшимся по Парижу, Эдуард сообщил герцогу, что всегда носит в карманах два заряженных пистолета: если кто-нибудь придет с приказом о его высылке, он выстрелит в этого человека из первого пистолета и убьет себя из второго. Нидерландские газеты утверждали, что Людовику придется прибегнуть к насилию, и парижане готовились к драматическому «событию». Тем временем Эдуард стал в Париже заметной фигурой вместе со своей свитой шотландских и английских якобитов, переживших приключения 1745 года. Он каждый день появлялся в театрах или в опере и на виду у всех прогуливался по садам Тюильри, к большому удовольствию парижан. Кое-кто подозревал, что Эдуард, возможно, добивался народной поддержки, которую можно было бы обратить против Версаля.

В 5 часов вечера 10 декабря, вскоре после того, как принц Эдуард вышел из кареты, чтобы посетить представление в опере, к нему подошел майор французской гвардии и сообщил, что король отдал приказ о его аресте. Принца тотчас окружили шестеро солдат, одетых в штатское. Согласно сообщениям, которые распространились вскоре после этого, двое из них схватили Эдуарда за руки, а остальные – за ноги, подняв его над землей. В таком положении на весу они привязали руки Эдуарда к туловищу шелковыми веревками, чтобы он не смог воспользоваться своими пистолетами, отнесли его в соседний двор, где отобрали два пистолета и шпагу, а затем отправили в карете в подземелье Венсенского замка. Карету сопровождали отряд гвардейцев и guet à cheval (конная стража), ожидавшие неподалеку на Place des Victoires (площади Победы), а солдаты, расставленные по всему маршруту, держали свои мушкеты наготове с примкнутыми штыками. Трое спутников принца, которые сопровождали его в оперу, были доставлены в Бастилию. Другой отряд гвардейцев окружил городской дом, который служил штаб-квартирой принца. Они арестовали 33 других его приближенных, которых также заключили в Бастилию. В этой операции участвовало более тысячи солдат. Все было тщательно подготовлено заранее и происходило быстро, чтобы не спровоцировать бунт многочисленных поклонников Эдуарда47.

После пяти дней заключения в темнице Эдуард убыл в неизвестном направлении. Официальный эскорт доставил его до Пон-де-Бовуазен на границе с Савойей, а затем принц исчез. Некоторые из наиболее сведущих сплетников, которых называли politiques (политиканами), утверждали, что Эдуард перенес свой двор в швейцарский Фрибур, другие говорили о Риме или Авиньоне, который был папской территорией, но все сходились во мнении, что ему придется поселиться за пределами Франции. В январе 1749 года Эдуарда как героя встречали в Авиньоне, позже он был замечен в Венеции и в конце концов поселился в Риме, исчезнув из поля зрения, поскольку внимание парижан переключилось на другие предметы, например на носорога, которого во Франции впервые увидели на foire Saint-Germain (Сен-Жерменской ярмарке) в марте 1749 года48.

Однако зимой 1748–1749 годов об Эдуарде говорил весь город, несмотря на запреты полиции, которая приказала владельцам кафе пресекать эту тему. По сообщению «Авиньонского курьера», половина Парижа оплакивала несчастную судьбу принца. Парижане обсуждали каждую подробность его ареста и изгнания, возмущаясь жестокостью Людовика XV и сетуя, что король нарушил свой сакральный долг. Ему не удалось направить подкрепление, которое склонило бы чашу весов на сторону принца в Шотландии. А затем, с выгодой воспользовавшись тем, что британские войска были вынуждены отправиться домой после начала шотландского восстания, Людовик уступил требованиям противника на мирных переговорах и выполнил их с жестокостью, недостойной монарха. Эдуард, потерпевший поражение, больше напоминал короля, чем Людовик, одержавший победу.

Эта тема нашла отражение во множестве стихов, песен, эпиграмм и гравюр, в которых героизм Эдуарда противопоставлялся безответственности Людовика49. Вот один из примеров:

  • O Louis! Vos sujets de douleur abattus,
  • Respectent Édouard captif et sans couronne:
  • Il est roi dans les fers, qu’êtes vous sur le trône?
  • О, Луи! Твои подданные раздавлены болью.
  • Уважайте Эдуарда в плену без короны:
  • Он – король в цепях, а ты кто на троне?

В нескольких стихотворениях утверждалось, что изгнание Эдуарда стало символом краха мирного урегулирования:

  • Peuple jadis si fier, aujourd’hui si servile,
  • Des princes malheureux vous n’êtes plus l’asile.
  • Vos ennemis vaincus aux champs de Fontenoy
  • A leurs propres vainqueurs ont imposé la loi.
  • Вы, люди, некогда такие гордые, а сегодня такие раболепные,
  • Больше не даете прибежище несчастным принцам.
  • Ваши враги, побежденные на поле Фонтенуа,
  • Теперь навязывают закон собственным завоевателям.

На одном бурлескном плакате, выполненном в доступной манере, Георг II приказывал Людовику, своему покорному слуге, доставить Эдуарда к папе римскому. Жестокость изгнания Эдуарда казалась особенно возмутительной, и это демонстрировало, насколько Людовик дискредитировал себя, позволив Георгу II диктовать условия мира50.

Благодаря такой постановке вопроса сложности мирного урегулирования становились понятны для парижан, которые не слишком внимательно следили за международными отношениями. Тем самым иностранные дела сводились к личному антагонизму: Георг против Людовика и против Эдуарда. Даже для более искушенных лиц – «политиканов» и завсегдатаев кафе – поведение Людовика XV предстало в новом свете под влиянием других личных обстоятельств. Еще в 1744 году Людовика называли le Bien-Aimé (Возлюбленным), когда вся Франция молилась за его выздоровление от опасной болезни, застигшей короля неподалеку от линии фронта, в Меце, а затем радовалась, когда он выжил и в добром здравии вернулся в Версаль. Но этот пик любви публики к королю пошел на убыль по мере того, как война приносила все больше трудностей для повседневной жизни парижан. В те редкие моменты, когда Людовик появлялся в Париже, люди отказывались кричать Vive le roi – «Да здравствует король!». Обычно, когда монарх направлялся из Версаля в Компьенский замок и в свои любимые охотничьи угодья, он останавливался в Париже у ворот Сен-Дени, чтобы принять салют французской гвардии и поприветствовать своих подданных, а из Венсенского замка, Бастилии и Дома инвалидов тем временем раздавался гром пушек. Однако в августе 1749 года Людовик воздержался от этой традиционной церемонии, а затем вновь поступил так же в июне 1750 года, что породило слухи среди парижан. Боялся ли король спровоцировать бунт недовольных? – задавались вопросом люди. Или же он хотел продемонстрировать свое презрение к их отказу выразить свою преданность? С тех пор Людовик стал посещать Париж все реже. Когда в ноябре 1751 года он явился на мессу в собор Парижской Богоматери, на улицах города его встретила гробовая тишина. К тому времени для монарха уже построили дорогу, позволявшую объезжать Париж, когда он направлялся в Компьень51.

Растущую враждебность парижан к королю подпитывали налоги и экономические трудности, вызванные войной, однако у нее был и другой, более коварный источник. С 1732 по 1744 год любовницами Людовика одна за другой были три (а по некоторым сведениям, четыре) дочери маркиза де Неля52. Хотя французы давным-давно привыкли к тому, что у их монархов были любовницы, и признавали maîtresse en titre (официальную фаворитку) неотъемлемой фигурой при дворе, секс с сестрами воспринимался как разновидность инцеста. Более того, сам Людовик считал свои внебрачные связи греховными, хотя предавался им с таким же рвением, что и охоте, и признавал свои грехи перед духовником. Тот не отпустил бы королю грехов, если бы тот не отказался от супружеских измен, а без отпущения грехов Людовик не мог быть допущен к причастию. Хотя после своей болезни в 1744 году он на несколько недель расстался с герцогиней де Шатору, младшей из сестер де Нель, вскоре он снова сблизился с ней, а в 1745 году, после ее смерти, переключился на мадам де Помпадур.

К тому времени недобрая молва о том, что король живет без отпущения грехов, уже успела распространиться. Людовик посещал мессы, но больше не причащался, поэтому не обладал благодатью, необходимой для совершения обряда королевского прикосновения. Считалось, что, прикасаясь к подданным, страдающим золотухой, французские короли излечивали от этой болезни, которая носила название le mal du roi (королевский недуг). Эту силу короли якобы обретали благодаря религиозным обрядам во время своей коронации и традиционно являли ее после пасхальной мессы, прикасаясь к больным, которые выстраивались в Большой галерее Лувра. Но поскольку Людовику не удавалось совершить faire les Pâques (причастие на Пасху), он утратил эту священную силу53.

Это обстоятельство затронуло всех его подданных, а не только тех, кто страдал золотухой. В 1750 году французы надеялись, что папа провозгласит «юбилей» (Jubilé), или период коллективного покаяния и всеобщего отпущения грехов, который обычно устраивался раз в 25 лет. Однако распространился слух, что «юбилей» будет отменен в качестве наказания за то, что король был отлучен от причастия. Один из нувеллистов опубликовал следующее письмо своего корреспондента, в котором тот поносил Людовика из‑за того, что он лишил свой народ «юбилея»: «Чудовищно, что вся Франция должна быть этого лишена, потому что король по своей собственной вине не в состоянии принять эту благодать [святое причастие]»54. Общее негодование выражалось в ряде самых грубых стихотворений:

  • Louis le mal-aimé
  • Fais ton Jubilé,
  • Quitte ta putain
  • [Mme de Pompadour]
  • Et donne-nous du pain 55.
  • Луи нелюбимый,
  • Отпразднуй свой юбилей,
  • Брось свою шлюху
  • [мадам де Помпадур]
  • И дай нам хлеба.

Это уже были не шутки, и такие вещи распространялись среди простых людей. Полиции редко удавалось установить авторство таких стихов, однако был случай, когда обнаружилось, что куплеты с нападками на короля сочинила мадам Дюбуа, жена некоего лавочника. В начале своего произведения она выражала замешательство по поводу «юбилея»:

  • Nous n’aurons point de Jubilé.
  • Le peuple en est alarmé.
  • У нас не будет Юбилея.
  • Народ встревожен этим.

А в конце присутствовал грубый намек на сексуальные прегрешения короля:

  • Le pape en est ému, l’Église s’en offense,
  • Mais ce monarque aveuglé,
  • Se croyant dans l’indépendance
  • Rit du Saint Père et f… [fout] en56.
  • Папа затронут (оскорблением), церковь оскорблена,
  • Но этот ослепленный монарх,
  • Считающий себя независимым,
  • Смеется над Святым Отцом и совокупляется с кем хочет.

Однако в 1751 году папа Бенедикт XIV издал буллу, распространявшую празднование «юбилея» на всех католиков, и 29 марта в Париже начали совершать соответствующие обряды. Впрочем, к тому времени правление Людовика уже утратило сакральный характер. В 1749 году маркиз д’Аржансон отмечал, что простой народ воспринял выкидыш дофины как Божью кару за грехи короля57, а полицейский шпик доносил о следующем разговоре в мастерской изготовителя париков:

Офицер этот [Жюль-Алексис Бернар], посещая мастера по изготовлению париков Годжу, зачитал в присутствии месье д’Аземара, офицера-инвалида, письмо с нападками на короля, в котором Его Величество обвинялся в том, что позволил невежественным и неспособным министрам руководить собой и заключил постыдный мир, в результате которого отказался от всех завоеванных земель… [Кроме того, говорилось,] что король имел отношения с тремя сестрами и шокировал своим поведением народ, что он навлечет на себя всевозможные несчастья, если не исправится,… [и] что король не причащался на Пасху и из‑за него королевство Господне будет проклято.

Похищение принца Эдуарда стало поворотным моментом в отношениях между парижанами и королем, связанным с общим недовольством войной и миром. Парижане отреагировали на это событие тем, что перестали кричать «Да здравствует король!», а Людовик в ответ вообще стал избегать Парижа. В то же время невозможность причащаться подорвала его сакральную силу – он утратил силу королевского прикосновения, а вместе с ней и связь с жителями французской столицы.

Глава 3. Песни свергают правительство

Парижане воспринимали новости ушами, из звуков уличных песен. Каждый день на старые мелодии сочинялись новые слова, и эти послания разлетались по воздуху, выступая, по сути, в качестве аудиогазет. Министры в Версале и полицейские инспекторы в Париже понимали, каким влиянием обладают песни, и следили за ними: французское государство, как выразился парижский остряк Николя Шамфор, было «абсолютной монархией, смягчаемой песнями»58. 24 апреля 1749 года песни свергли действующее правительство – именно к такому выводу пришли тогдашние наблюдатели59, и этот эпизод служит свидетельством того, какую роль звук играл в ментальной жизни парижан в XVIII веке.

У народов есть общий репертуар разных мелодий: колыбельные, религиозные гимны, рождественские колядки, баллады, песни о любви, застольные песни, боевые песни – а сегодня это ушедшие в массы мелодии рекламных роликов и популярных исполнителей. В XVIII веке, как уже говорилось во введении, в сознании парижан постоянно присутствовал некий общий набор мелодий, причем многие люди сочиняли новые слова к самым известным из них, высмеивая известных личностей или комментируя текущие события. Музыка служила мнемоническим приемом и средством распространения информации по всему городу: уличных певцов можно было услышать где угодно; люди обычно пели на общественных мероприятиях и за работой. Некоторые парижане записывали только что появившиеся песни на клочках бумаги, которые передавались из рук в руки, декламировались и распевались в общественных местах. Коллекционеры копировали такие тексты в альбомы, так называемые chansonniers (песенники), в которых содержится множество материала. Благодаря этим данным мы способны проследить, как складывались отдельные песни, откликавшиеся на текущие события. Кроме того, появлялись «ключи» с партитурами к самым популярным песням, которые можно было узнать по их названиям или первым строчкам. С помощью нотных записей мы можем реконструировать звучание песен, то есть услышать фрагменты прошлого – хотя бы приблизительно, с учетом вариаций в манере исполнения и отрывочности сохранившихся свидетельств60.

Не вдаваясь в музыковедческую специфику, можно выделить наиболее распространенные мелодии и связанные с ними тексты. Вот полдюжины мелодий, которые чаще всего появлялись в песенниках 1740‑х годов:

Dirai-je mon Confiteor («Произнести ли мне свою исповедь?»), также известная под названием Quand mon amant me fait la cour («Когда любимый ухаживает за мной»).

Réveillez-vous, belle endormie («Проснитесь, спящая красавица»), также известная под названием Quand le péril est agréable («Когда опасность приятна»).

Lampons («Выпьем до дна»).

Les Pantins («Куклы»).

Biribi («Бириби», название азартной игры).

La Coquette sans le savoir («Кокетка, сама того не подозревая…»).

В каждой из этих песен присутствовал ряд комментариев к текущим событиям середины столетия. Лучшим примером того, как функционировали такие комментарии, является первая из перечисленных песен61. В своей традиционной форме это жалобная песня о любви, но мне удалось найти девять сатирических версий произведения, в каждой из которых присутствует припев, высмеивающий Людовика XV как беспомощного и невежественного правителя:

  • Ah! Le voilà, ah! le voici
  • Celui qui n’en a nul souci.
  • Ах! вот и он, ах! вот и он сам,
  • Беззаботный наш.

В первом куплете нападки адресованы королю и мадам де Помпадур:

  • Qu’une bâtarde de catin
  • A la cour se voit avancée,
  • Que dans l’amour et dans le vin
  • Louis cherche une gloire aisée,
  • Ah! Le voilà, ah! Le voici
  • Celui qui n’en a nul souci.
  • Эта ублюдочная шлюха
  • Вознеслась при дворе,
  • Где в любви или в вине
  • Луи ищет легкой славы,
  • Ах! вот и он, ах! вот и он сам,
  • Беззаботный наш.

В последующих стихах этой песни высмеивались королева, дофин, маршал де Сакс и самые известные министры. Со временем текст песни эволюционировал, увеличившись с шести до двадцати трех куплетов, для которых можно установить датировку, исходя из заметок на полях песенников и намеков на ряд событий. Среди последних были мирные переговоры в Ахене, сопротивление введению налога vingtième (двадцатины)62 и нашумевшая история с маршалом де Ришелье, который наставил рога откупщику де ла Попелиньеру, распорядившись соорудить потайную дверь в его доме, чтобы пробираться в спальню его жены. Версии песни немного разнятся, что указывает на вариации в процессе устной ее передачи с августа 1747‑го по февраль 1749 года. В совокупности эти стихи представляют собой обвинение властей предержащих и самой системы, получившее массовый размах.

На самом деле парижане с удовольствием высмеивали «грандов» уже больше сотни лет, причем значительная часть этих насмешек исходила от самих придворных, которые вели бесконечные баталии за влиятельные должности и победу над своими соперниками в Версале. Следующий отрывок из наблюдений современника демонстрирует, что стихи распространялись как от верхов к низам, так и в обратном направлении:

Гнусный вельможа складывает их [клеветнические слухи] в рифмованные двустишия, а затем поручает своим безродным слугам разбросать их по рыночным павильонам и уличным лоткам. С рынков они попадают к ремесленникам, а те, в свою очередь, передают их обратно дворянам, которые их сочинили. Не теряя ни минуты, они отправляются на Ойль-де-Беф [место встреч в Версальском дворце] и шепотом переговариваются друг с другом совершенно лицемерным образом: «Вы читали такое? Вот, поглядите. Все это ходит среди простых парижан»63.

В кризисные периоды наподобие четырех лет после Войны за австрийское наследство такие однодневки могли нанести серьезный ущерб. Например, одна подобная песня ускорила фундаментальные перестановки в правительстве, а другая из приведенных выше мелодий, Dirai-je mon confiteor («Произнести ли мне свою исповедь?»), сначала также бывшая любовной песней, превратилась в пасквиль, направленный на одну герцогиню, и в конце концов привела к падению Жана-Фредерика Фелипо, графа де Морепа, самого могущественного министра в Версале, 24 апреля 1749 года. Несмотря на вызванный песней скандал, который потряс и захватил парижан, чтобы понять ее суть, надо было иметь определенный навык чтения между строк64:

  • Par vos façons nobles et franches,
  • Iris, vous enchantez nos cœurs.
  • Sur nos pas, vous semez des fleurs,
  • Mais ce sont des fleurs blanches.
  • Своими благородными и свободными манерами,
  • Ирис, ты очаровываешь наши сердца.
  • На нашем пути ты рассыпаешь цветы,
  • Но это белые цветы.

Вечером накануне того дня, когда куплет разошелся по Парижу, Морепа присутствовал на ужине в petits apartements (малых апартаментах) Версаля, куда часто удалялся король, чтобы насладиться уединением. Помимо Людовика и Морепа, на ужине присутствовали всего два человека: мадам де Помпадур и ее кузина, мадам д’Эстрад. В качестве галантного жеста мадам де Помпадур раздала собравшимся за столом несколько белых гиацинтов, которые она сорвала сама. Однако прозвучавшее в песне упоминание белых цветов (fleurs blanches) было отнюдь не лирической деталью, а указанием на венерическое заболевание – flueurs (буквально: истечение), – признаки которого присутствовали в менструальных выделениях. Иными словами, в песне утверждалось, что любовница короля заразила его венерической болезнью. Даже для публики, закаленной непристойными песнями во времена Регентства (1715–1723) и Фронды (1648–1653), гражданской войны, которой способствовали действия Парижского парламента и аристократии, это было слишком. Король сместил Морепа и сослал в его загородное поместье.

В этом скандале Морепа был главным подозреваемым, поскольку он не понаслышке знал об эпизоде с гиацинтом и часто делился с другими людьми песнями, а то и сочинял их сам. Новые куплеты он черпал из докладов, которые готовила парижская полиция, и использовал песни, чтобы развлечь короля и ослабить его врагов. Chansonnier Maurepas – коллекция песен, собранная Морепа, – составляет 45 рукописных томов, которые ныне хранятся в Национальной библиотеке Франции, и является богатым источником сведений об исполнении песен как одном из аспектов политики в XVIII веке. Современники, хорошо осведомленные о страсти Морепа к песням, были убеждены, что именно они стали причиной его падения. Как выразился Барбье, «можно быть абсолютно уверенным в том, что всему виной были эти стихи и песни, которые явно оскорбляли короля и, как утверждается, исполнялись перед ним на ужинах»65.

Конечно же, парижане понимали, что за этим событием кроется нечто большее, чем гадкая песенка о мадам де Помпадур. Занимая посты министра военно-морского флота и министра королевского двора (Maison du roi), к юрисдикции которого относились Департамент Парижа и контроль над столичной полицией66, Морепа был доминирующей фигурой в правительстве страны. Он занимал министерские должности на протяжении 26 лет (впервые он вошел в правительство в 1718 году в возрасте 17 лет) и казался непоколебимым. Однако его могущество основывалось на связях с королевой и дофином, при этом Морепа не очень ладил с королевскими любовницами, в особенности с мадам де Помпадур, которая стала союзницей его соперника, военного министра графа д’Аржансона. По слухам, Морепа способствовал распространению песен и стихов, направленных против Помпадур, – так называемых пуассонад: это название напоминало о ее неблагозвучной девичьей фамилии Пуассон («рыба»). Кое-кто предполагал, что если бы Морепа удалось продемонстрировать королю, что парижане поносят мадам де Помпадур, то ему удалось бы добиться, чтобы Людовик сменил ее на какую-то другую любовницу, связанную с придворной группировкой Морепа. Стремясь замести следы, Морепа якобы утверждал, что пуассонады исходили от еще одного его недруга, маршала де Ришелье, союзника д’Аржансона и Помпадур. Однако Ришелье раскрыл этот замысел и уведомил о нем короля как раз в тот момент, когда в Париже стала распространяться песня о белых цветах.

Эта версия падения Морепа во многом была основана на придворной «фабрике слухов» и гротескном характере версальской политики. Парижане, мало соприкасавшиеся с этим чуждым им миром, не могли знать наверняка, что именно скрывалось за падением Морепа, однако было известно, что этому событию способствовали песни, а в результате его опалы произошла перегруппировка сил. При последующем перераспределении министерских полномочий д’Аржансон добавил Департамент Парижа в сферу своей ответственности как военного министра и тем самым установил контроль над полицейскими докладами о парижских bruits, on dits и pont neufs (слухах, толках и народных песнях), которыми Морепа потчевал Людовика. Затем он развернул полицейскую кампанию по борьбе с песнями, используя свои новые полномочия для укрепления поддержки мадам де Помпадур.

Вскоре после падения Морепа полиция получила от д’Аржансона приказ арестовать автора одного стихотворения. Единственной зацепкой была первая строка: Monstre dont la noire furie («Чудовище, чья черная ярость…»). Этим чудовищем был Людовик XV, а само стихотворение было лишь одним из потока новых куплетов с нападками на короля и мадам де Помпадур. В конце концов полицейский шпик обнаружил студента-медика, у которого нашли копию стихотворения. На допросе в Бастилии тот признался, что получил ее от некоего священника, который тоже был арестован и сообщил, что получил стихотворение от другого священника, который был арестован и сказал, что получил его от третьего священника… Эта цепочка продолжалась до тех пор, пока полиция не отправила в Бастилию 14 подозреваемых, в основном студентов и молодых аббатов.

Попутно полиция напала на след еще пяти стихотворений и песен, которые копировались, заучивались наизусть, декламировались и исполнялись в различных местах, включая лекционную аудиторию в Коллеж-дю-Плесси, где молодой профессор Пьер Сигорнь продиктовал стихотворение своим студентам, а они затем поделились экземплярами со своими однокашниками. Сигорнь был первым профессором Парижского университета, преподававшим ньютоновскую физику, которую он изложил в трактате Institutions newtoniennes («Основания теории Ньютона») (1747). Один из его студентов отправил копию стихотворения своему другу, вложив его в книгу Дидро Lettre sur les aveugles («Письмо о слепых»), нелегальный антирелигиозный трактат. За написание этой книги Дидро был арестован в июле 1749 года, в то же самое время, когда полиция охотилась за теми самыми четырнадцатью распространителями песен и стихов, хотя он не имел к ним никакого отношения. В то время он погрузился в работу над редактированием «Энциклопедии», первый том которой планировалось выпустить в 1751 году, поэтому издатели, вложившие в это предприятие огромные суммы, использовали все свое влияние, дабы вызволить Дидро из тюрьмы в Венсене. Полиция же, окунувшись в так называемое дело четырнадцати, обнаружила всевозможные признаки брожения умов в тогдашней парижской культуре – ньютонианство, энциклопедизм и вольнодумство, – а заодно и враждебность к королю и его любовнице.

Д’Аржансон не обращал внимания на более масштабный аспект всей этой истории. Поэзия, как он выразился в письме генерал-лейтенанту полиции Николя-Рене Беррье, по большей части «отдает педантизмом Латинского квартала»67. Мелкие сошки вроде аббатов и студентов не имели значения, поскольку министр охотился за более крупной добычей. В других письмах к Беррье он сообщал, что обсуждал «дело четырнадцати» с королем, который проявил к нему большой интерес. Как следствие, д’Аржансон призывал Беррье продолжать расследование: «Вы не должны, месье, упускать нить, поскольку теперь она у нас в руках. Напротив, мы должны стремиться проследить все до самого истока, как можно выше»68.

Д’Аржансон рассчитывал привлечь к делу сторонников Морепа, которые по-прежнему пользовались влиянием в высших эшелонах власти и угрожали вернуть Морепа утраченные позиции. Они использовали песни и стихи как оружие в продолжавшейся борьбе за доминирование в правительстве, и д’Аржансон давал отпор, устраивая репрессии против поэзии.

В конце концов полиция прекратила поиски. Автор песни Monstre dont la noire furie («Чудовище, чья черная ярость…») так и не был обнаружен – возможно, потому, что этот текст был плодом коллективного творчества, а не сочинением какого-то конкретного человека; он разрастался, переходя из уст в уста. После нескольких месяцев, проведенных в Бастилии, фигуранты «дела четырнадцати» были освобождены и приговорены к изгнанию. Эти люди понятия не имели о махинациях, которые происходили где-то наверху, далеко в Версале, – равно как и большинство парижан. Тем не менее полицейские репрессии – агенты насильно выволакивали людей из кафе и вламывались в их жилища – привлекали много внимания и вызывали возмущение. Об этих инцидентах нельзя было упоминать в газетах, однако в частных дневниках они рассматривались как важное событие. Маркиз д’Аржансон – военный министр граф д’Аржансон доводился ему братом – отмечал в своем дневнике: все вокруг учили наизусть песни и стихи, что, по его мнению, свидетельствовало об опасном расколе между парижанами и их правителями в Версале. «На публике и в узком кругу я слышу разговоры, которые меня шокируют, наблюдаю открытое презрение к правительству и глубокое недовольство его действиями, – писал маркиз д’Аржансон. – Песни и сатира льются повсюду»69.

Хотя «дело четырнадцати» оказалось не более чем одним из эпизодов в бесконечной борьбе придворной политики, оно оставило след в памяти парижан. Полвека спустя его в ярких подробностях описывал аббат Морелле, который в студенческие годы входил в окружение Сигорня, а в подпольном бестселлере Vie privée de Louis XV («Частная жизнь Людовика XV»), опубликованном в 1781 году, оно было представлено как поворотный момент правления этого монарха70. Что же касается собственно песен, то они сливались с общим потоком протестных стихов, появлявшихся еще со времен Фронды, и охватывали весь спектр тем, которые волновали парижан в середине XVIII века. Во многих песнях, как уже отмечалось, выражался протест против неподобающего обращения с принцем Эдуардом, а в других осуждались Ахенский мир, налоговая политика и распущенность королевского двора.

Излюбленной мишенью этого жанра стала мадам де Помпадур. В одних песнях высмеивалась ее внешность (плоская грудь, желтоватая кожа, испорченные зубы) без каких-либо политических комментариев, в других подвергалась порицанию власть королевской любовницы над министрами, а падение Морепа приписывалось ее влиянию. Вот пример такой пуассонады на мотив застольной песни, обращенной к Морепа:

  • On dit que Madame Catin,
  • Qui vous mène si beau train
  • Et se plaît à la culbute,
  • Vous procure cette chute.
  • Lampons, lampons,
  • Camarades, lampons 71.
  • Говорят, что опалу вам
  • Устроила мадам Шлюха,
  • Которая водит вас за нос
  • И радуется вашему краху.
  • Пейте, пейте до дна,
  • Товарищи, пейте до дна.

Эти песни отнюдь не бросали вызов устоям монархии, но осуждали Помпадур за унижение престола и подвергали нападкам Людовика как недостойного правителя:

  • Elle ordonne, il souscrit, humilié, soumis.
  • Aux genoux d’une femme on voit tomber Louis.
  • Et jaloux d’assouvir sa passion brutale,
  • Il profane à ses pieds la Majesté Royale 72.
  • Она приказывает, он подчиняется, униженный и покорный.
  • Смотрите, как Луи падает ниц перед женщиной
  • И, полный решимости удовлетворить свою жестокую страсть,
  • Оскверняет королевское величие у ее ног.

В песнях присутствует прямая критика Людовика как un roi fainéant, lâche, faible, imbécile73 («короля беспомощного, ленивого, слабого и скудоумного»). В них отражалось общее отвращение к его царствованию, скорее чем содержался некий идеологический посыл:

  • Les grands seigneurs s’avilissent,
  • Les financiers s’enrichissent,
  • Tous les Poissons s’agrandissent
  • C’est le règne des vauriens.
  • Вельможи теряют свою цену,
  • Финансисты богатеют,
  • Все рыбы набирают вес
  • В этом царстве негодяев.

Тем не менее в некоторых песнях дело доходит даже до угроз цареубийства:

  • Louis prend garde à ta vie.
  • Il est encore des Ravaillac à Paris.
  • Людовик, береги свою жизнь.
  • В Париже еще остались Равальяки.

Напомним, что Франсуа Равальяк убил короля Генриха IV.

Современники наподобие маркиза д’Аржансона усматривали в песнях подстрекательство к мятежу, но при этом обращали свой взор назад – в 1648 год, а не вперед – в 1789‑й. В 1749 году никто не мог предвидеть Французскую революцию, и сегодня не стоит видеть в этих сочинениях беспрепятственный способ проникнуть в прошлое. Даже если у нас есть возможность напевать эти куплеты под мелодии того времени, они всего лишь дают представление о том, что витало в воздухе Парижа XVIII века, не позволяя проникнуть напрямую в сознание тогдашних парижан. Впрочем, мы по меньшей мере можем увидеть, что парижане считали песни силой, с которой необходимо считаться, силой, которая в 1749 году была достаточно могущественной, чтобы сместить правительство.

Глава 4. Святых отправляют в ад

22 июня 1749 года парижанам представилась редкая, если не уникальная возможность наблюдать невероятную картину излияния горя и негодования. После смерти Шарля Коффена, бывшего патрона Коллеж-де-Бове, ректора Парижского университета и набожного янсениста, почитаемого за благочестие и считавшегося в определенных кругах святым, десятитысячная очередь скорбящих растянулась по Латинскому кварталу от церкви Сент-Этьен-дю-Мон до часовни Коллеж-де-Бове. Собравшиеся бурлили от гнева на архиепископа Парижского, который издал распоряжение отказывать умирающим в последних таинствах без свидетельства, подтверждающего их неприятие янсенизма, а точнее, как мы увидим ниже, подтверждающего факт исповеди священнику, признававшему антиянсенистскую папскую буллу Unigenitus («Единородный [Сын Божий]» – лат.]74.

Большинство жителей Франции, исповедовавших католицизм, верили, что спасение зависит от совершения предсмертных обрядов. Кое-кто – не в Париже, но много где на юге страны – состоял в общинах кающихся грешников, которые репетировали сцены на смертном одре, чтобы подготовиться к отречению от грехов и противостоять искушениям дьявола в решающий момент, когда вопрос о спасении и проклятии висел на волоске. Лишиться соборования и отпущения грехов в глазах верующих означало подвергнуться опасности попасть в адский огонь. Патер Буэттен, викарий прихода Коффена, подчинился распоряжению архиепископа с безжалостной непреклонностью, лишив Коффена обряда предсмертного причастия, именуемого viaticum (буквально: напутствие – лат.). Можно сказать, что он преградил путь благодати и отправил святого в ад.

Присутствовавшие на похоронах, среди которых было очень много священников, судей и студентов, не были склонны придерживаться столь упрощенного взгляда. Они знали, что никто не мог быть уверен в судьбе Коффена в загробной жизни, хотя некоторые священники и утверждали: его отказ отречься от янсенизма означал, что он был проклят. Собравшихся на церемонию объединяло массовое негодование по поводу отказа в священнодействии, и эта проблема затрагивала самую суть католицизма как живой веры, которую исповедовали простые парижане.

Янсенизм связан с именем Корнелиуса Янсена, богослова из Лувена, который в своем трактате «Августинус», опубликованном в 1640 году, реабилитировал аскетичное, августинианское направление католицизма. Развитие янсенизма прошло через несколько этапов. Французские янсенисты XVII века, такие как Антуан Арно и Паскье Кенель, разрабатывали мрачное, трагическое видение человеческого существования. Они утверждали, что человек по своей природе грешен, а спасение приходит через благодать, через едва достижимое излияние Святого Духа, которое должно быть «действенным» и «достаточным» в том смысле, что его нельзя добиться или заслужить. Арно и Кенель презирали казуистику своих недругов, иезуитов, за мягкое отношение к греху, а иезуиты, в свою очередь, подвергали янсенистов нападкам как еретиков, чья теология мало отличается от протестантской. Черпая вдохновение у Фомы Аквинского (а в конечном счете у Аристотеля), иезуиты предлагали более оптимистический взгляд на мир, предполагавший регулярное совершение исповеди, отпущения грехов и причастия. Они активно участвовали в мирских делах, нередко в качестве советников королей и придворных. Янсенисты же, как правило, удалялись от мира, иногда в аскетические общины наподобие аббатства Пор-Рояль под Парижем, где Паскаль начал писать свои Lettres provinciales («Письма к провинциалу») (1656–1657) с их сокрушительным натиском на иезуитство. В отличие от иезуитов, янсенисты никогда не создавали отдельного ордена и даже отказывались называть себя таким термином, дабы этим ярлыком нельзя было с легкостью бросаться в богословских дискуссиях.

К тому времени, когда поколение Паскаля ушло из жизни, янсенизм утратил свою теологическую остроту и распространялся среди низших слоев духовенства и лиц свободных профессий как общая система ценностей, характеризующаяся аскетичным благочестием и политической активностью. Политика в данном случае была связана с тринадцатью парламентами Франции, в особенности с Парижским, судебная юрисдикция которого охватывала почти половину королевства. Хотя парламенты функционировали в основном как суверенные или высшие суды (cours souveraines), они также осуществляли полицейские полномочия и участвовали в законодательном процессе. Королевские эдикты не вступали в силу в качестве законов до тех пор, пока не вносились в реестр того парламента, в котором они исполнялись. Если парламент возражал против эдикта, он мог отложить его регистрацию и выступить с протестом – ремонстрацией.

Череда ремонстраций, королевских ответов на них и «повторных» ремонстраций, сопровождавшихся высокопарной риторикой в спорных случаях, поднимала большую шумиху. Однако король всегда мог принудить парламенты к регистрации эдиктов при помощи церемонии, известной как lit de justice – заседание парламента под председательством монарха75. Все дело в том, что парламенты в своих подобострастных «смиренных заверениях» признавали: король – это абсолют, а его воля – закон. В то же время парламенты настаивали, что эдикт может выражать сиюминутную волю короля, которого мог обмануть заблуждающийся министр, а не последовательную волю, которая по своей природе соответствует основным законам монархии. Эти законы сохраняли имплицитный характер и варьировались в зависимости от различных постановлений парламента; в любом случае они включали франкскую Салическую правду, определявшую порядок наследования престола старшим наследником мужского пола, а также содержавшую запрет на отчуждение какой-либо части королевства76. Для обоснования своего несогласия с отдельными эдиктами парламенты часто ссылались на те или иные основные законы77.

У Парижского парламента, располагавшегося во Дворце правосудия в центре города, имелось несколько подразделений. К ним относились Большая палата (Grand chambre), в которой заседали наиболее выдающиеся пожилые магистраты, пять Следственных палат (Chambres des enquêtes; в 1756 году их число сократилось до трех) и Палата прошений (Chambre des requêtes). Важные дела рассматривались в Большой палате, тогда как прочие палаты выполняли второстепенные функции. Все магистраты владели собственными должностями, что препятствовало их смещению – согласно Монтескье, именно этот момент был важнейшим условием сохранения независимости судебной власти, а следовательно, и свободы. Кроме того, магистраты принадлежали к так называемому дворянству мантии (noblesse de robe), а не к дворянству шпаги (noblesse d’épée), происходившему из феодальной знати. Сами их мантии – одни делались из темного черного бархата с отделкой горностаем, а другие, ярко-красные, предназначались для посещения торжественных месс – свидетельствовали о высоком статусе, который магистраты демонстрировали во многих процессиях. Хотя представители дворянства шпаги смотрели на parlementaires (судейских) свысока, две эти группы нередко вступали в брачные альянсы и сплачивали ряды, чтобы защитить свои финансовые привилегии. Всего в Парижском парламенте насчитывалось около 250 членов, включая судебных приставов и других должностных лиц. В парламенте также работало несколько сотен писарей, которые составляли отдельное неофициальное сословие – basoche, – иногда устраивавшее шуточные церемонии и шумные протесты. Ведением дел в парламенте занимались около 600 юристов, а также на его территории базировались всевозможные прихлебатели – нотариусы, переписчики документов, книготорговцы и даже врачи и аптекари. Два других «суверенных» суда – Счетная палата (Chambres des comptes), занимавшаяся финансовыми делами, и Высший податной суд (Court des aides) по рассмотрению налоговых дел – также находились во Дворце правосудия, который представлял собой комплекс зданий, сгруппированных вокруг шести внутренних дворов под башней Сен-Шапель. В общей сложности этот суетливый юридический мирок населяло около 40 тысяч человек78.

Многие судьи и юристы получили образование у янсенистов, в особенности в Коллеж-де-Бове во главе с Коффеном, и стали мощной силой в Парижском парламенте в 1720–1730‑х годах, когда разногласия по поводу янсенизма в Галликанской церкви выплеснулись в политическую сферу, что в конечном счете настроило парламент против архиепископа Парижа и правительства. Споры велись вокруг папской буллы Unigenitus, или «конституции», изданной по настоянию Людовика XIV в 1713 году, где 101 тезис из сочинения Кенеля Réflexions morales sur le Nouveau Testament («Моральные размышления о Новом Завете»; первое полное издание – 1692 год), одного из важнейших янсенистских текстов, был объявлен ересью. Янсенисты, выступавшие против буллы, рассчитывали найти поддержку в парламенте и добиться ее отмены в результате обращения (апелляции) к общему церковному собору. Их стали называть appellants (апеллянты), тогда как их оппоненты во главе с иезуитами и влиятельными прелатами получили название constitutionnaires (конституционалисты). Во Франции папские буллы не имели силы закона до тех пор, пока не получали статуса королевского эдикта, зарегистрированного в парламенте. Парижский парламент зарегистрировал буллу Unigenitus в 1714 году, но с оговоркой, что она должна быть единогласно принята французскими епископами. Однако некоторые епископы отказались это сделать, поскольку симпатизировали янсенистам. Более того, французская церковь не признавала верховную власть папы, поэтому янсенисты утверждали, что Unigenitus не является догматом веры для французских католиков. К 1732 году янсенистская «партия» в парламенте насчитывала около 60 магистратов, или почти четверть от общего числа его членов. Когда в парламенте поднимались проблемы, имевшие отношение к янсенистам, они часто заручались поддержкой других магистратов, заявляя о защите автономии Галликанской церкви79.

В то же время среди простых парижан распространялась народная разновидность янсенизма, в которой присутствовали черты ривайвелистских движений80, восходившие к Средневековью81. Это направление янсенизма распространялось по городу из церкви Сен-Медар в бедном густонаселенном предместье Сен-Марсо. С этим местом было связано имя Франсуа де Париса, дьякона часовни Сен-Маглуар и набожного янсениста. Он посвятил свою жизнь служению бедным и сам жил в бедности, умерщвляя плоть с помощью крайних мер: носил власяницу с острой железной проволокой, питался один раз в день только супом с хлебом, а кровать ему заменял опрокинутый шкаф. После смерти де Париса в 1727 году на его похоронах в церкви Сен-Медар одна неграмотная обездоленная вдова прикоснулась к дрогам, на которых лежало его тело, и молилась о его заступничестве, чтобы исцелить парализованную руку – и сразу получила желаемое. Вскоре после этого исцеляться от всевозможных болезней и немощей стали и другие люди, прикоснувшись к земле на могиле де Париса, а затем к установленной над ней мраморной плите. Некоторые из них, пока лежали на плите, бились в конвульсиях, размахивая руками и крича, как будто были одержимы силой, которая совершала исцеления. Весть о чудесах достигла всех уголков Парижа. На кладбище Сен-Медар стекались больные и кающиеся грешники, включая аристократов и священников из других приходов, что придавало респектабельность таким экстравагантным сценам. Тогдашний архиепископ Парижа Луи-Антуан де Ноай, который знал де Париса и разделял его приверженность янсенизму, назначил комиссию для расследования случаев исцеления, и ее предварительные результаты были положительными. Многие парижане считали де Париса святым, который творил чудеса, подобно святым, совершавшим чудеса начиная с самой ранней эпохи истории церкви.

Однако власти полагали, что религиозный энтузиазм грозит выйти из-под контроля и может способствовать распространению янсенизма. Янсенистская партия в Парижском парламенте поддержала свидетельства об исцелениях, а также выступила против попыток нового архиепископа – решительного конституционалиста, сменившего Ноая в 1729 году, – провести чистку среди янсенистских священников, находившихся под его юрисдикцией. На стороне «конвульсионеров» – тех, кто признавал де Париса святым, – выступили памфлетисты, а также Nouvelles ecclésiastiques («Церковные известия»), подпольный янсенистский еженедельник с растущей читательской аудиторией. Столкнувшись со столь серьезным расколом и несогласием, правительство, действуя от имени короля, 27 января 1732 года приняло решение закрыть кладбище Сен-Медар. Полиция смогла не допустить насилие, но волну протестных действий предотвратить не удалось. Среди них была эпиграмма, вывешенная на церковной ограде, которая стала самой известной антимонархической остротой XVIII века:

  • De par le roi,
  • Défense à Dieu,
  • De faire miracles,
  • En ce lieu.
  • По воле короля
  • Богу запрещено
  • Творить чудеса
  • В этом месте.

Неповиновение королевской власти вызвало волну религиозного рвения, которая поднялась в беднейших районах Парижа и увлекла за собой некоторые слои элиты. Восхваление чудес было своеобразным языком, на котором парижане выражали возмущение злоупотреблением властью, как церковной, так и королевской.

Однако духовная составляющая протестов вскоре сошла на нет. У «конвульсионеров», которые продолжали встречаться в приватном порядке, появились сектантские наклонности: иногда они прибегали к экстремальным практикам. Кое-кто подвергал себя избиению и самобичеванию, втыкал в собственное тело острые предметы, предавался хилиастическим фантазиям о Страшном суде, а в одной радикальной, отвергавшей любые нормы группе предавались сексуальным оргиям. К 1736 году некоторые из наиболее известных янсенистов отреклись от всякой связи с «конвульсионерами». Многие сектанты были заключены в Бастилию, а затем отправлены в изгнание. Их движение никогда не отличалось особой последовательностью – ни в смысле доктрины, ни как организация – и в конце концов распалось. Тем не менее оно обладало значительной привлекательностью для парижан, находившихся в самом низу социальной лестницы, и ставило под сомнение авторитет тех, кто находился наверху. Поэтому движение «конвульсионеров» имело много общего с более серьезным вызовом, исходившим от янсенистов, которые протестовали против отказа Шарлю Коффену в последнем церковном напутствии.

Мишенью этого протеста стал Кристоф де Бомон – набожный и строго ортодоксальный архиепископ Парижа, еще более непреклонный противник янсенизма, чем его предшественник. В 1749 году Бомон отдал священникам своей епархии распоряжение отказывать в таинствах всем, кто не исповедовался ортодоксальному священнику. На практике эта санкция применялась против отъявленных янсенистов, которые не могли предъявить специальный документ, так называемый billet de confession (исповедный лист), удостоверяющий, что они получили таинства от священника, который придерживается антиянсенистской буллы. Большинство парижан мало интересовались богословскими тонкостями, и если бы обычного жителя города попросили объяснить разницу между изобильной и действенной благодатью, то он, вероятно, просто пожал бы плечами. Однако обряды на смертном одре касались каждого, и многие простые католики были возмущены тем, что людям, находящимся на грани смерти и стремящимся к спасению, отказывают в последнем напутствии. Ходили истории о янсенистах, которые, прожив благочестивую жизнь, умерли без исповеди, и им даже было отказано в погребении в освященной земле. В «Церковных известиях» почти каждую неделю публиковались рассказы о янсенистах, которые умерли как мученики. Их сюжет всегда был один и тот же: люди, ужасно страдавшие от последней стадии болезни, едва способные говорить или ясно мыслить, подвергались травле со стороны священников, которые требовали соблюдения теологических положений, а затем, злорадствуя, бросали умирающих на произвол судьбы. Викария Буэтена, отказавшегося дать последнее причастие умирающему Коффену, издание янсенистов осудило за исключительную жестокость. Следующим за Буэтеном был архиепископ, а за архиепископом находился король.

После смерти Коффена его племянник обратился в парламент с просьбой о возмещении ущерба за отказ Буэтена в причастии82. Его позиция была подкреплена четырьмя «консилиумами», заключения которых подписали 60 юристов, утверждавших, что дело подпадает под юрисдикцию парламента в вопросах, вызывающих общественное беспокойство в Париже, и его ролью как «защитника и блюстителя прав граждан». Эти заключения были напечатаны и вызвали большой ажиотаж среди парижской публики – в источниках используются такие формулировки, как «огромная шумиха», «ропот» и «крайне взбудораженный настрой»83. Но еще до того, как парламент смог предпринять какие-либо действия, дело взял под свой контроль король как высшая инстанция в вопросах правосудия, отменивший заключения консилиумов на том основании, что они нарушают общественное спокойствие.

Поскольку незадолго до этого парламент уже вступал в столкновения с правительством из‑за двадцатины и по другим вопросам, ему пришлось отступить, но в декабре 1750 года у племянника Коффена, которому тогда было 28 лет, случилась смертельная болезнь. Он также отказался признать буллу Unigenitus, и поэтому все тот же Буэтен отказал ему в доступе к предсмертным таинствам. Племянник Коффена был магистратом в парижском суде Шатле (находившемся под юрисдикцией парламента), который обратился к архиепископу с просьбой вмешаться. Однако Бомон отказался, после чего суд Шатле обратился в парламент, который вызвал Буэтена для обоснования своих действий. Буэтен активно сопротивлялся, но все же явился в парламент и настаивал на том, что будет подчиняться только указаниям архиепископа. В ответ парламент издал указ о его аресте и заключил его на ночь в замок Консьержери при Дворце правосудия. Потрясенный случившимся, Буэтен на следующий день был подвергнут суровому допросу со стороны магистратов и отпущен с наказанием в виде символического штрафа в размере трех ливров. Далее был найден сговорчивый священник, совершивший последние обряды над Коффеном-младшим, который скончался в душеспасительной обстановке 9 января 1751 года. Его похороны тоже сопровождались длинной процессией, отправившейся из церкви Сент-Этьен-дю-Мон до кладбища, где молодой человек был похоронен рядом со своим дядей. Смерть двух Коффенов вызвала множество гневных разговоров среди парижан и привлекла внимание к проблеме отказа от таинств, которая наделяла янсенизм политической силой84.

Парламент решил закрепить свою победу над Буэтеном несколькими ремонстрациями, осуждающими отказ от преподания таинств. Однако ремонстрации были отклонены королем, после чего парламент открыто бросил вызов его власти в рамках смежного дела, которое касалось Hôpital-Général (Общего приюта) – нескольких учреждений, где могли найти пристанище некоторые больные парижане и бедняки; одновременно Общий приют использовался как тюрьма для проституток и преступников. Архиепископ Бомон пытался отстранить янсенистов от управления этими заведениями, и король, который, поговаривали, не мог даже слышать слово «янсенист», 24 марта 1751 года издал декларацию, предоставлявшую Бомону полный контроль над Общим приютом и не допускавшую туда апеллянтов. Парламент в ответ выпустил ремонстрации, а затем, несмотря на непримиримость Людовика, вновь прибег к этой мере, сославшись на основные законы королевства. Некоторые наблюдатели, например маркиз д’Аржансон, полагали, что это указывало на стремление превратить Францию в конституционную монархию85.

К сентябрю разногласия по поводу приюта переросли в серьезный кризис. Простые люди, страдавшие от резкого повышения цен на хлеб после неурожая, поддержали парламент и даже выражали симпатии к янсенистам. Они не проявляли никакого интереса к булле Unigenitus, но поддерживали янсенистов, управлявших приютом, и из уст парижан нередко вырывались проклятия в адрес короля и мадам де Помпадур. Из-за нехватки средств приюту пришлось отправить многих своих нищих обитателей на улицу. В ноябре, направляясь на службу в Нотр-Дам, дофин и его супруга проследовали мимо толпы из двух тысяч женщин, которые кричали им: «Дайте нам хлеба, мы умираем с голоду!»86 Чтобы предотвратить беспорядки, на улицах появилось вдвое больше патрулей. Продолжая конфронтацию с парламентом, король 24 ноября напомнил о деле приюта и потребовал предоставить ему протоколы судебных заседаний, а затем пренебрежительным жестом сунул их в карман. В ответ парламент приостановил работу. Юристы поддержали это решение, объявив забастовку, и отправление правосудия прекратилось. После тайных переговоров и двухдневных дебатов парламент 3 декабря принял решение отступить, зарегистрировав королевский указ, ставший поводом для конфликта. Это событие поставило последнюю точку в скандале вокруг Общего приюта, однако некоторым парижанам оно показалось генеральной репетицией более серьезного конфликта, поскольку принципиальная проблема отказа в причастии так и не была разрешена.

На протяжении последующих двух лет священники-конституционалисты при поддержке архиепископа продолжали отказывать янсенистам в предсмертных таинствах, а сцены на смертном одре, которые передавались из уст в уста и описывались в публицистических сочинениях, а также в материалах «Церковных известий», усиливали общее ощущение, что церковь подвергает опасности загробную жизнь самой благочестивой части своей паствы. По многим таким случаям были поданы жалобы в парламент, который претендовал на юрисдикцию над мирскими делами духовенства, наряду с правом вмешиваться в охрану правопорядка в Париже. После скандала с Коффенами наибольшее негодование подняла история янсениста Игнаса Лемера, который получал небольшую пенсию по недееспособности в Сент-Этьен-дю-Мон – приходе Буэтена. Как и Коффен, Лемер заслужил уважение за свою ученость и благочестие, поскольку бо́льшую часть своей жизни провел в монастыре, переводя религиозные тексты с греческого. Он вел аскетический образ жизни, боролся с проблемами со здоровьем и изучал Священное Писание. В 1749 году Лемер был частично парализован инсультом, а в феврале 1752 года, в возрасте 75 лет, перенес еще один приступ и оказался на грани жизни и смерти. После того как Лемер попросил о причастии, к нему явился сам Буэтен и потребовал исповедный лист. Затем, как сообщалось в «Церковных известиях», «безжалостный инквизитор» в течение пяти недель убеждал Лемера в необходимости принятия буллы Unigenitus и даже пытался заставить его признать, что дьякон де Парис уже подвергается наказанию в аду. Лемер, страдающий от гангрены и слишком обессилевший, чтобы спорить, делал отрицательные жесты руками, а когда у него началась предсмертная агония, Буэтен посоветовался с архиепископом и вернулся с твердым отказом совершить над умирающим последние таинства.

23 марта в ситуацию вмешался парламент, вызвавший Буэтена на еще один допрос, а когда тот стал настаивать, что следовал инструкциям архиепископа, парламент издал распоряжение, предписывающее архиепископу Бомону совершить таинства в течение 24 часов. Но это распоряжение, видя, что между светской и духовной властями начался открытый конфликт, отменил король, а затем истребовал дело. Парламент, понимая, что Лемер долго не протянет, направил делегацию, чтобы опротестовать решение короля. Тронутый рассказом об отчаянном положении Лемера, Людовик послал священника совершить последние обряды, но к тому времени, когда он прибыл, Лемер скончался от гангрены. Он умер без отпущения грехов, в окружении свидетелей-мирян, молившихся за его душу.

Из-за срочности дела парламент заседал до поздней ночи. Когда появилось известие о смерти Лемера, было принято решение арестовать Буэтена, и в четыре часа утра был объявлен перерыв в заседании. Но Буэтен скрылся, а король отменил и этот указ, о котором уже раструбили на улицах, – и в Париже разразились ожесточенные дискуссии. 29 марта около десяти тысяч скорбящих проследовали за гробом Лемера к кладбищу Сент-Этьен-дю-Мон. Парламент после бурных выступлений проголосовал за ремонстрации, а пока готовился их текст, парижские юристы отказались рассматривать дела, и отправление правосудия вновь было приостановлено. В ремонстрациях, опубликованных парламентом и перепечатанных в нидерландских газетах, говорилось о том, что сторонники буллы Unigenitus сеют раскол внутри Галликанской церкви, который угрожает самой монархии. В ремонстрациях отрицался статус Unigenitus как догмата и осуждалось его использование в качестве предлога для отказа от совершения таинств над умирающими. Ответ короля был достаточно сдержанным, в связи с чем кое-кто в Париже заподозрил, что Людовик тайно поддерживает позицию парламента против архиепископа. Повод убедиться в этом дали события 18 апреля, когда парламент издал декрет, запрещавший отказывать в причастии из‑за отсутствия исповедного листа. Декрет был напечатан за ночь и распространен по всему Парижу – его наклеили даже на стены дворца архиепископа, чтобы привести того в бешенство. По утверждению Барбье и маркиза д’Аржансона, теперь парижане объединились вокруг парламента и ополчились против короля87.

Людовик сохранял неясную позицию в течение нескольких недель. Он назначил комиссию для решения богословских вопросов, однако она не смогла прийти ни к какому заключению, и в конце концов король отклонил постановление парламента от 18 апреля. Тем временем священники-конституционалисты продолжали отказывать в причастии тем, кого подозревали в янсенизме. По мере того как подобные случаи один за другим привлекали внимание парижан, их гнев грозил выплеснуться наружу, и парламент решил принять меры88. В декабре 1752 года совершение последних таинств запросила Антуанетта Фурнера́ – серьезно заболевшая пожилая участница янсенистской общины Maison de Sainte-Agathe (Обитель св. Агаты). Эта община располагалась в приходе Сен-Медар, где викарии, назначенные архиепископом, прилагали максимальные усилия, чтобы искоренить остатки секты «конвульсионеров». Еще до того, как сестра Антуанетта обратилась со своей просьбой о таинствах, они отказались дать последнее напутствие четырем другим сестрам этой общины, а занимавший тогда должность викария патер Арди-Леваре был непреклонен: нет исповедного листа, не будет и таинств. Сестра Антуанетта едва нашла в себе силы сопротивляться. На следующий день, когда она потеряла сознание, община вызвала патера Арди, но тот отказался совершить предсмертные таинства, и Антуанетта Фурнера умерла.

Вскоре после этого удар случился с 79-летней сестрой Перпетуей, еще одной набожной участницей той же общины. Она обратилась к викарию с аналогичной просьбой, но ответ был неизменным. В этот момент вмешался парламент, постановив арестовать Арди-Леваре. Тот отсутствовал, но перед парламентом предстал один из двух его заместителей, который засвидетельствовал, что Арди-Леваре выполнял распоряжение архиепископа. Затем парламент принял постановление, предписывающее Бомону немедленно совершить таинства, поскольку Перпетуя находилась при смерти. Архиепископ отказался, заявив, что несет ответственность только перед Богом. После второй попытки обуздать Бомона парламент распорядился конфисковать его имущество и предпринял шаги для привлечения его к суду. Однако это была сложная процедура, поскольку Бомон имел статус пэра королевства89 и в этом качестве мог предстать перед судом лишь в присутствии равных себе герцогов и пэров, которые были членами Большой палаты, но редко присутствовали на ее заседаниях. Король предотвратил эту угрозу, запретив созыв пэров. Тем временем парламент издал указ об аресте двух заместителей Арди и распорядился, чтобы таинства над Перпетуей совершили другие священники, но та неожиданно пошла на поправку. Король отправил нескольких посланцев с lettre de cachet (ордером на внесудебный арест), чтобы Перпетую доставили chaise à porteurs (на носилках) в монастырь, где она содержалась под стражей. Теперь парламент, уже осудивший «невыносимый деспотизм» архиепископа, выступил против «похищения» немощной и больной пожилой подданной по произвольному распоряжению короля. Кроме того, парламент проголосовал за новые ремонстрации, и тогда Людовик аннулировал дело, истребовав его себе90.

Информация о каждом из этих эпизодов, распространявшаяся через «Церковные известия» и из уст в уста, демонстрировала более серьезные проблемы, с которыми сталкивались церковная и королевская власть. Парижане следили за событиями с огромным интересом. Уличные торговцы распространяли королевские указы и ремонстрации парламента у всех на виду. Тексты расклеивались на перекрестках, где люди собирались, чтобы их прочитать и обсудить. Широкое хождение получили и ремонстрации провинциальных парламентов, в особенности Руана, Тулузы и Экс-ан-Прованса, причем по жесткости выражений они порой превосходили протесты Парижского парламента. Посыл, содержавшийся в этих ремонстрациях, усиливался в песнях и печатных изданиях. Сестра Перпетуя стала чем-то вроде знаменитости, а королевский указ о ее заточении – излюбленным предметом осуждения. По словам маркиза д’Аржансона, симпатии к тому, что в Париже называли янсенизмом, охватывали «простых людей и вызывали среди них сильное возбуждение». Однако все это было связано не с доктриной янсенизма, а с отвращением к жестокости, которая проявлялась в том, что добродетельным христианам отказывали в возможности достойно умереть, то есть принять последние таинства и отпущение грехов перед вступлением в загробную жизнь. Однажды компания торговцев рыбой увидела архиепископа Бомона, переезжавшего через Новый мост в карете, и в его адрес раздались крики: «Этого содомита (bugger) нужно утопить. Он хочет, чтобы мы не получали церковных таинств»91. Сотня торговок с рынка Ле-Аль выставила стражу у церкви Св. Евстафия, чтобы помешать Бомону отстранить ее викария-янсениста. Тем временем парламент продолжал вмешиваться в дела об отказе в совершении таинств на всей обширной территории своей юрисдикции. Он распорядился арестовать двух священников в Аббевиле, оштрафовал епископа Орлеанского на 6000 ливров и конфисковал мебель викария в Труа. Но главное – парламент намеревался объединить свои доводы во всеобъемлющем официальном протесте, получившем название grandes remontrances (большие ремонстрации), поскольку в напечатанном виде его текст представлял собой настоящий трактат объемом в 164 страницы.

Несмотря на то что парламенту потребовалось почти три месяца дебатов, чтобы подготовить проект «больших ремонстраций», еще в январе 1753 года стало распространяться их краткое содержание из 22 основных пунктов, привлекавшее внимание парижан мощными нападками на произвол властей – как церковных, так и государственных. Полный текст появился в печати после того, как парламент 9 апреля проголосовал за принятие ремонстраций. Он был издан огромным тиражом (6000 экземпляров в формате ин-кварто и 10 000 в формате ин-дуодецимо) и немедленно распродан. Далее последовало несколько переизданий, а также имелись «пиратские» издания, цена которых варьировалась от 2 ливров 10 су до 9 ливров; отдельные фрагменты публиковались и в Gazette d’Utrecht («Утрехтской газете»). Таким образом, в распоряжении читающей публики оказался официальный текст с защитой «законной свободы граждан», наполненный юридическими доводами и подтверждающей документацией, в котором рассматривалась вся проблематика, поднятая за последние три года. В «больших ремонстрациях» отрицалась легитимность буллы Unigenitus как догмата, осуждалось использование исповедных листов и оспаривалось право короля ставить себя выше закона – «основных законов» монархии – путем снятия дел с рассмотрения92.

Людовик согласился изучить краткое содержание из 22 пунктов, но отказался читать сами ремонстрации и вместо этого настаивал, чтобы парламент зарегистрировал указ, изданный им 22 февраля, который запрещал парламенту вмешиваться в дела, связанные с отказом от совершения таинств. Тем самым король провел «красную линию», и парижане находились в ожидании, переступит ли ее парламент. Пятого мая следственная и апелляционная палаты проголосовали за прекращение работы, а Большая палата заявила, что продолжит заседать, но лишь по государственным вопросам, а затем отказалась зарегистрировать указ от 22 февраля. В ночь с 8 на 9 мая Людовик отправил мушкетеров с еще одним внесудебным указом (lettres de cachet) выслать членов нижней палаты парламента и заключить в тюрьму четырех из ее наиболее смелых на язык лидеров. После того как Большая палата выразила протест, король в наказание переместил ее в Понтуаз, пригород Парижа, где палата продолжала функционировать, хотя все обычные юридические операции были приостановлены. Секретные переговоры, которые велись в течение лета, ни к чему не привели. В сентябре корона учредила временный суд, состоявший из высокопоставленных лиц в должности conseillers d’état (государственных советников) и maîtres des requêtes (докладчиков прошений) для рассмотрения дел, но парижские юристы отказались выступать перед ним. Большая палата оставалась непреклонной, поэтому теперь ее сослали в Суассон. Стремясь заменить весь парламент, корона создала королевскую палату (chambre royale), в которую вошли чиновники, но и она также не смогла функционировать из‑за забастовки юристов. Несмотря на постоянные переговоры, патовая ситуация длилась до сентября 1754 года, когда король наконец вернул парламент и установил «закон молчания», запрещающий всем сторонам поднимать вопросы, связанные с буллой Unigenitus, в особенности с отказом от совершения таинств.

Дать оценку реакции парижан на этот затяжной кризис непросто. Большинство из них не испытывали симпатий к архиепископу Бомону, но времена для людей были суровыми – дурная погода, безработица и высокие цены на потребительские товары, особенно на хлеб. По утверждению маркиза д’Аржансона, в феврале и марте 1753 года 800 парижских безработных погибли от голода и переохлаждения. Они умерли без исповеди, в жалких каморках на чердаках, и никто не беспокоился по поводу того, были ли для них доступны таинства, хотя янсенисты именно в этот момент организовывали акции протеста против жестокого обращения с сестрой Перпетуей. Летом был собран хороший урожай, который облегчил ситуацию, но безработица оставалась проблемой. Как отмечал Барбье, приостановка деятельности юристов привела к тому, что работу потеряли 20 тысяч человек – писари, судебные приставы, всякая мелкая сошка и домашняя прислуга. В мае 1753 года Барбье заметил в Париже «дух бунта»93, а д’Аржансон счел ситуацию такой же взрывоопасной, как и в 1648 году, во время восстания Фронды.

Однако год спустя Барбье считал, что обстановка в Париже спокойная, несмотря на время от времени случающееся «брожение». Сезон карнавалов прошел без происшествий, и никто уже, казалось, не вспоминал о несчастной Перпетуе94. Парижане радовались возвращению парламента. Хотя они и осуждали легкомыслие Людовика – как утверждалось в «дурных слухах», собранных полицией, короля не интересовало ничего, кроме охоты и женщин, – но приветствовали его вмешательство с целью обуздать духовенство и восстановить отправление правосудия. К 4 сентября 1754 года, когда парламент зарегистрировал декларацию о «законе молчания», парижане в целом поддерживали короля – они были сыты по горло религиозными распрями.

Однако уже в декабре Бомон, неизменно непреклонный в своей приверженности ортодоксии, нарушил «закон молчания», распорядившись отказать в последних таинствах одной горничной, которая прислуживала священникам-янсенистам и разделяла их убеждения. Тогда король немедленно сослал Бомона в его резиденцию за пределами Парижа и подтвердил требование соблюдать «закон молчания», к большому удовольствию простых парижан. К тому времени, заключал д’Аржансон, архиепископ утратил остатки лояльного отношения парижан, а булла Unigenitus стала мертвой буквой, по его словам, она была буквально «изничтожена»95. На самом деле споры вокруг нее продолжались еще десять лет, хотя д’Аржансон правильно диагностировал изменение характера самой дискуссии. Точно так же, как янсенисты апеллировали через голову архиепископа к общему собору церкви, парламент бросил вызов королю, заигрывая с общественностью. По утверждению д’Аржансона, религиозный конфликт привел к политическому выводу: «Нация превыше королей»96. Зайти так далеко могли немногие парижане, однако они обучались новому языку, в котором понятия свободы и конституционных ограничений были обусловлены религиозной стилистикой и представлениями о таинствах и спасении.

Глава 5. Народ захватывает город

На улицах Парижа всегда было полно детей – сорванцов, которым больше некуда было пойти, сыновей и дочерей бедняков, которым негде было играть, поскольку их семьи жили в тесноте, редко занимая больше, чем одну-две комнаты. Но в последние месяцы 1749 года дети начали исчезать с улиц. Поначалу парижане не обращали на это особого внимания. Беспризорники доставляли немало хлопот, к тому же Париж наводнили попрошайки, бежавшие от всеобщей нищеты в окрестностях города. В ноябре полиция получила приказ отлавливать нищих, заключать их в тюрьмы и высылать в сельскую местность – либо, как утверждали слухи, отправлять людей партиями в колонии Тобаго и Миссисипи, где требовалась рабочая сила для развития шелковой промышленности, якобы уже работавшей, но на самом деле не существовавшей. Однако в мае 1750 года некоторые дети ремесленников и буржуа не вернулись в свои семьи после того, как поиграли на улице, ушли из школы или были отправлены с поручениями. Распространился слух, что их похитила полиция и что они тоже могут оказаться по ту сторону Атлантики. После этого Париж взорвался самыми жестокими беспорядками, которые когда-либо случались, – восстание, с которым полиция ничего не могла поделать, продолжалось, то затухая, то разгораясь, на протяжении недели. На пике беспорядков, 23 мая, Париж на несколько часов оказался в руках толпы97.

Беспорядки начались после появления слухов о том, что полицейские агенты в штатском рыщут по городу в поисках детей в возрасте от пяти до десяти лет, которых они заманивают в экипажи и увозят в тюрьмы, а затем их следы теряются. 16 мая в предместье Сент-Антуан, недалеко от моста Мари, из экипажа закричал ребенок. Какая-то женщина услышала это и позвала на помощь; из близлежащих магазинов высыпали работники, которые захватили экипаж, спасли ребенка и избили его похитителя – переодетого полицейского агента – и нескольких помогавших ему солдат. Затем толпа погналась за другими полицейскими, и беспорядки распространились по всему предместью. Хотя на следующий день спокойствие восстановилось, за вспышкой насилия последовали бурные пересуды. Одни говорили, что полицейские при содействии военных получали премиальные за каждого ребенка, которого им удавалось поймать для отправки в Тобаго и Миссисипи, где требовалась рабочая сила для развития предполагаемой (но несуществующей) шелковой промышленности. Другие утверждали, что полиция удерживала детей ради выкупа, используя в качестве предлога уже отданные распоряжения о ликвидации попрошайничества. Затем распространилась история о том, что детям будут пускать кровь, чтобы наполнить ею ванну для одного принца, страдавшего проказой. Чистая кровь невинных детей якобы служила лекарством от проказы, согласно легенде, связанной с обращением римского императора Константина в христианство, а также с массовым избиением младенцев при царе Ироде.

В течение следующих нескольких дней распространились как новые слухи, так и отдельные, по-видимому, достоверные сообщения. По слухам, полицейские агенты и их шпионы получали по 15 ливров за каждого похищенного ребенка и по 100 ливров за каждого возвращенного родителям. Барбье, отметавший россказни о кровавой ванне как небылицу, считал вероятным, что похищенные предназначались для отправки в колонию Миссисипи, а также полагал, что полиция – в особенности солдаты (archers – стражники), нанятые для выполнения ее приказов, – были способны вымогать выкуп. 22 мая после инцидентов в нескольких частях города вспыхнули массовые беспорядки, получившие название émotions populaires (народные волнения). Толпа у ворот Сен-Дени преследовала подозреваемого в похищении до дома комиссара (commissaire, представителя местной полиции) и нанесла ему серьезные травмы, забросав камнями. В предместье Сен-Жермен двое мужчин схватили сына кучера. Мальчик закричал, его отец выбежал на улицу, зовя на помощь, а похитители, преследуемые соседями, бросились бежать, спасая свою жизнь. Один из них попытался укрыться в лавке, где жарилось мясо на огне. Ее работник, размахивая вертелом, пытался сдержать толпу, но она прорвалась внутрь и разграбила все здание. Ночная стража, не способная остановить насилие, не смогла сдержать толпу, и два человека были убиты. В ходе другого инцидента несколько солдат, переодетых в гражданское, схватили мальчика, возвращавшегося из школы на набережной Морфондю. Его одноклассники побежали за ними, зовя на помощь, и толпа бросилась в погоню. После освобождения мальчика один из похитителей попытался спастись в доме другого комиссара. Толпа окружила здание, забросала камнями все окна и уже собиралась сжечь его дотла, когда прибыла конная стража (guet à cheval) и после долгих переговоров восстановила спокойствие. Комиссар со своей семьей и похититель сбежали с чердака по крышам соседних зданий.

На следующий день стало известно о попытке похищения на холме Сен-Рош, после чего на улицах собралась большая толпа. В поисках похитителей она пронеслась по северной части Парижа до улицы Сент-Оноре, где кто-то узнал полицейского шпика по имени Лаббе. Толпа погналась за этим человеком до дома какого-то слесаря, где он спрятался в комнате на четвертом этаже. Слесарь, напуганный насилием, выставил этого Лаббе из своего жилища, и после очередной отчаянной погони ему удалось забежать в дом комиссара напротив церкви Сен-Рош. Часовой открыл огонь по преследователям из внешних ворот дома. Однако разъяренная толпа прорвалась через ворота и вломилась во двор, бросая камни в окна и угрожая поджечь дом, если Лаббе не будет выдан. Комиссар подчинился этому требованию, и бунтовщики забили Лаббе до смерти, оттащив его тело вверх по улице Сент-Оноре к резиденции генерал-лейтенанта полиции Николя-Рене Беррье, где фактически находилась штаб-квартира полиции всего города. Положив тело у входной двери, они кричали, что убьют и Беррье, но тот сбежал через черный ход и спрятался в расположенной по соседству обители монахов-якобинцев (доминиканцев).

Пока бунтовщики пытались прорваться в дом Беррье, подоспели несколько отрядов стражников, как конных, так и пеших, и смогли вытеснить их обратно на улицу, где собралось десять тысяч человек. Затем появились кавалеристы французской и швейцарской гвардий98, которые на полном скаку ворвались в толпу, размахивая саблями. Эта атака рассеяла собравшихся, хотя отдельные группы протестующих продолжали бродить по городу до поздней ночи. Число убитых составило от 10 до 15 человек, а многие участники беспорядков были заключены в тюрьму. Барбье в своих записях отмечал, что их нужно наказать, хотя и добавлял, что беспорядки были объяснимы, учитывая провокацию, которая их воспламенила. Однако правительству нужно было утвердить свою власть и не дать парижанам осознать свою силу, поскольку на короткое время они действительно захватили власть в городе. У маркиза д’Аржансона была такая же реакция: «Простолюдины теперь ни в чем не стеснены и могут безнаказанно делать все что угодно… Когда простолюдины ничего не боятся, они становятся всем»99.

Полиция, усиленная большим количеством солдат регулярной армии, восстановила контроль над Парижем на следующий день, но атмосфера оставалась напряженной. Люди открыто говорили о своей ненависти к полиции, министрам, мадам де Помпадур и королю. Звучали заявления, что нужно было расправиться с Беррье и «съесть его сердце»100. Сам Беррье не осмеливался появляться на публике в течение нескольких дней, но явился по требованию парламента и заверил, что полиция никогда не отдавала приказов о похищении детей. Затем парламент опубликовал указ, в котором опровергались слухи о похищениях, но в то же время было объявлено, что родители, чьи дети исчезли, могут вернуть их, обратившись в полицию. Кроме того, парламент провел расследование беспорядков, в ходе которого была получена информация о том, что некоторые солдаты, нанятые полицией, действительно похищали детей «добропорядочных буржуа» и удерживали их за выкуп в размере 60, 90 или 150 ливров. Барбье в своем дневнике утверждает, что знал об одном бондаре, который заплатил полицейскому 60 ливров, чтобы вернуть своего похищенного сына101. К концу мая среди парижан преобладало мнение, что похищений было много, а полиция принимала в них участие.

В июне двое солдат, оказавшихся в Орлеане, в шутку заявили, что прибыли в город похищать детей. Собравшаяся после этого толпа перешла к насилию и забила одного из солдат до смерти. Другому затем был назначен приговор: подвергнуть порке и клеймению, выставить у позорного столба на рыночной площади и отправить на галеры на девять лет102. В других городах вспыхнули более мелкие беспорядки, а в Париже распространялись слухи, что жители планируют совершить марш на Версаль и сжечь дворец, после чего для охраны этого направления были отправлены солдаты. 8 июня король впервые не заехал в Париж, направляясь из Версаля в Компьен. Как уже упоминалось, Людовик приказал проложить грунтовую дорогу через поля, на которых шел сбор урожая, что вызвало еще больше возмущенных толков среди крестьян и парижан. Тем временем парламент продолжил расследование майских беспорядков. Были арестованы сорок подозреваемых, в том числе несколько солдат, а также участники беспорядков – все они принадлежали к низшим слоям общества. Весь город оживленно обсуждал недавние инциденты и с нетерпением ждал, когда магистраты вынесут вердикт103.

Первого августа парламент приговорил троих заключенных – носильщика, угольщика и торговца подержанной мебелью – к повешению. Два дня спустя на Гревской площади собралась огромная толпа, желавшая посмотреть на казнь. Во избежание нового восстания власти разместили в этом месте полторы тысячи солдат, а на близлежащих улицах – два полка французских гвардейцев. Толпа сочувствовала осужденным, поскольку, как заметил Барбье, в ходе émotion populaire (народных волнений) проявились как возмущение по поводу похищений, так и ярость по отношению к полиции. Когда угольщик – красивый мужчина, избивший в рукопашной схватке солдата, – взошел на эшафот, толпа закричала: «Милости!» Палач на мгновение остановился, дав знак угольщику спуститься на несколько ступенек. Но, вопреки всеобщим надеждам и ожиданиям, гонец с отсрочкой приговора так и не прибыл. Солдаты оттеснили толпу, ранив несколько человек штыками и напугав остальных. Угольщик был повешен, за ним последовали двое его товарищей, и толпа рассеялась.

К тому времени дорога на Компьень уже получила название «тропы восстания», и король приказал ее замостить. Людовик заявил, что не хочет показываться на глаза парижанам, поскольку они называли его Иродом104.

Глава 6. Политика уклонения от уплаты налогов

Несмотря на то что парижане научились сживаться со всевозможными налогами и пошлинами, они придерживались стародавнего представления, что король должен оплачивать свои начинания из собственных доходов. Например, у короля были огромные поместья – вот пусть он и рассчитывает на них для финансирования обычных государственных дел. Война действительно ложилась на королевскую казну тяжелым бременем. Как следствие, ее можно было оплачивать за счет «чрезвычайных» налогов, однако применять такие налоги в мирное время не полагалось105. Десятина (dixième), которой в 1741 году обложили доходы всех подданных (формально ставка составляла 10%, хотя на практике она варьировалась), вкупе с крупными заимствованиями позволили Людовику справиться с Войной за австрийское наследство, хотя и с большим трудом: генеральный контролер финансов Жан-Батист де Машо д’Арнувиль, жесткий и непреклонный администратор, предупреждал короля, что государство балансирует на грани банкротства. Парижане предполагали, что мир приведет к послаблениям от различных косвенных налогов, а также от десятины, которую Людовик обещал отменить, как только закончится война. Тем не менее Машо продлил взимание десятины на приличный срок после прекращения боевых действий – до января 1750 года, а в мае 1749 года король ввел новый подоходный налог – двадцатину (vingtième), которая также взималась с доходов всех подданных, включая духовенство и дворянство, и устанавливалась на неопределенный период. Именно так парижане столкнулись с новым феноменом, который со временем станет неотъемлемой частью жизни современного общества, – постоянным подоходным налогом106.

Предложения по преобразованию налоговой системы звучали на протяжении десятилетий. Наиболее известным из них была книга знаменитого военного инженера Себастьена Ле Претра де Вобана «Королевская десятина» (La Dîme royale, 1706). Стремясь облегчить налоговое бремя бедняков и спасти государственные финансы от отчаянного положения последних лет правления Людовика XIV, де Вобан призывал к введению единого налога на всю сельскохозяйственную и промышленную продукцию с отменой льгот церкви и дворянства. Книга была выпущена тайно и вскоре запрещена. Ее идеи были крамольными не только потому, что угрожали существующим экономическим интересам, но и потому, что они были несовместимы с глубоко укоренившимся взглядом на мир. Большинство французов полагали, что люди не должны быть равны перед законом, поскольку мужчины и женщины (в особенности последние) были неравны от рождения, и Бог распорядился, чтобы такой порядок сохранялся. Общественный строй был основан на привилегиях – понятии, происходящем от латинского термина leges privatae (частные права), который предполагает, что некоторые люди должны пользоваться правами и льготами, в которых отказано другим. Поэтому духовенство и дворянство, составлявшие привилегированные сословия, не должны были платить налоги в принципе.

На практике же возникла сложная система, в рамках которой дворяне облагались значительными прямыми налогами, но при этом самое тяжелое бремя падало на простолюдинов107. Подушный налог (capitation) взимался со всех подданных, но при его введении в 1695 году некоторые дворяне избежали основной его части, выторговав для себя специальные условия, а церковь получила освобождение от него в 1710 году, согласившись выплачивать короне «безвозмездный дар» (don gratuit). Другой прямой налог – талья (la taille) – взимался только с простолюдинов, которых верхи общества воспринимали как «податное население» (taillables). Неравенство системы усугублялось способами управления ею, поскольку отдаленные провинции, так называемые pays d’états108, договаривались с короной о выплате единовременных сумм, которые они собирали сами, через собственные органы управления – провинциальные штаты. Церковь определяла размер своих пожертвований путем голосования на Генеральной ассамблее, которая проводилась раз в пять лет, где доминировали прелаты «первого ранга» и богатые аббаты. Церковь согласовывала эту сумму с правительством и собирала ее, привлекая средства со своих обширных владений. Косвенные налоги взимались частной корпорацией – группой генеральных откупщиков, которые также взаимодействовали с короной на контрактных условиях: они ссужали ей средства авансом, а затем удерживали значительную часть того, что удавалось собрать. Эта шаткая, дырявая и неэффективная система, казалось, находилась на грани краха, особенно когда ей приходилось выносить тяготы войны. Впрочем, на ней зарабатывало так много заинтересованных лиц, что она держалась на ногах, даже когда ей угрожал какой-нибудь министр, решительно настроенный на реформы.

Когда правительство представило эдикт о введении двадцатины, Парижский парламент встал в непримиримую оппозицию. Многие из его членов, и так возмущенные отказом в таинствах янсенистам, рассчитывали упрочить свою поддержку среди простого народа, твердо заняв противоположную точку зрения по налоговому вопросу. Несколько магистратов выступили с яростными речами, осудив взимание постоянного налога в мирное время как раз в тот момент, когда страдания бедных требовалось облегчить. По мнению ораторов, вместо того чтобы выжимать больше денег из своих подданных, королю следовало бы сократить расходы. В те дни парижане судачили о расточительности Людовика – о лошадях (по слухам, их у него было 2100), замках (подаренный мадам де Помпадур дворец Бельвю оценивался в 7 миллионов ливров) и пенсионах109 (один краснодеревщик якобы получал ежегодный доход в размере 4000 ливров за изготовление изысканного chaise percée (стульчака) для фаворитки, чей собственный ежегодный пенсион, как утверждалось, составлял 1,8 миллиона ливров)110. В те времена, когда чернорабочий средней квалификации зарабатывал один ливр в день, такие суммы казались возмутительными. 18 мая все палаты парламента собрались вместе, чтобы проголосовать по предложению опротестовать двадцатину, и решение было принято подавляющим большинством – 106 против 49.

Маркиз д’Аржансон в своих дневниковых записях отмечал, что это был опасный момент. Парламент мог воспользоваться начавшимся государственным банкротством, отказаться от всех налогов, мобилизовать простой народ, спровоцировать восстание и вынудить короля созвать Генеральные штаты, что могло привести к «революции»111. Впрочем, д’Аржансон попросту предавался бесконечным сетованиям: вероятно, он вспоминал о катастрофах XVII века и не пророчил грядущую революцию, несмотря на сходство ситуации с событиями 1789 года. Как и предполагал маркиз, парламентский кризис наступил, но на удивление обошелся без эксцессов. Машо подготовил решительный ответ на голосование парламента, который король и огласил на следующий день. В нем содержалось два непреклонных заявления: Людовик не изменит ни одного пункта эдикта о двадцатине и эдикт должен быть зарегистрирован немедленно. Затем, к унынию парижской публики, парламент подчинился. Через несколько дней все было кончено. Машо совершил «великий переворот», и парламент также согласился зарегистрировать указ о займе в размере 36 миллионов ливров. Парижане не находили объяснения такой покорности, хотя кое-кто подозревал, что всему виной махинации в скрытых от посторонних глаз коридорах власти112.

Уступив требованиям Машо, Парижский парламент подорвал сопротивление в провинциальных парламентах. Однако генеральный контролер столкнулся с более грозной оппозицией со стороны провинциальных штатов и духовенства. Среди первых наиболее рьяно отстаивали свои льготы Лангедок и Бретань. Тогда Машо распустил штаты Лангедока, рассчитывая на то, что королевские интенданты – сильная правая рука центральной администрации в провинциях – организуют сбор двадцатины во всех провинциях с собственными штатами.

Церковь, однако, представляла собой еще большую проблему, поскольку корона часто признавала ее налоговый иммунитет, а духовенство с неизменным успехом отстаивало свои невероятные богатства, выплачивая добровольный дар. Правительство не могло даже подсчитать размер церковных доходов, поскольку каждая епархия собирала собственные средства, как правило, натурой. Во многих местах, в особенности на севере страны, сборщик церковной десятины (décimateur) объезжал крестьянские поля во время сбора урожая и забирал примерно 15‑ю часть колосьев пшеницы (норма этой подати сильно варьировалась, но редко достигала одной десятой). К тому моменту, когда полученное от крестьян зерно было продано, а средства распределены – этим сложным процессом руководило высшее духовенство из структур, именуемых bureaux diocésains (епархиальные канцелярии), – суммы, полученные в масштабе епархий, не говоря уже о Галликанской церкви в целом, установить было трудно. Генеральная ассамблея духовенства определяла сумму добровольного дара в процессе переговоров с правительством, проходивших в момент ее созыва раз в пять лет, однако эта сумма не слишком соотносилась с ценностью и доходностью церковного имущества. Машо планировал нанести удар по всей этой системе, обложив двадцатиной имущество церкви напрямую и в натуральной форме по ставке 5% от его актуальной доходности. Но как министру удалось бы предпринять это начинание, в указе о двадцатине не сообщалось – детали предполагалось предварительно обсудить с агентами, представлявшими интересы церкви между заседаниями ее Генеральной ассамблеи, а затем урегулировать с самой ассамблеей, которая открылась 25 мая 1750 года.

Парижане мало что знали о закулисной борьбе за власть. Ходили слухи, что Машо пользовался поддержкой короля и мадам де Помпадур, хотя и столкнулся с оппозицией прелатов, имевших хорошие связи при дворе. Заседания Генеральной ассамблеи проходили за закрытыми дверями в парижском монастыре Великих августинцев (аббатстве Сен-Виктор). Несмотря на утечки и сплетни, публика не имела четкого представления о конфликте до 17 августа, когда король опубликовал декларацию, в которой изложил требования Машо. Вместо добровольных пожертвований корона намеревалась получать выплаты в размере 1,5 миллиона ливров в год в течение пяти лет – эта мера декларировалась в качестве фонда погашения долгов духовенства, хотя данные поступления должны были оказаться под контролем правительства, то есть фактически являлись бы налогом. Королевская власть также требовала, чтобы все держатели бенефициев декларировали их стоимость в качестве имущества и приносимые ими доходы. Эти декларации планировалось получить в течение шести месяцев, а их точность могла быть проверена чиновниками. Таким образом, предполагалось, что церковь, непосредственно пополняя казну наличными средствами, больше не сможет скрывать свои богатства за своей необъятной организационной структурой, которая фактически превращала ее в государство в государстве, а корона получит ценную информацию и вскоре сможет напрямую облагать духовенство налогами113.

Столкнувшись с угрозой, Генеральная ассамблея проголосовала за то, чтобы направить королю протест, и заявила, что не может позволить светскому государству взимать налоги с «собственности, посвященной самому Господу»114. 18 сентября Людовик по совету Машо занял твердую позицию в отношении сопротивления духовенства. Он направил в ассамблею государственного секретаря по делам религии Луи-Фелипо, графа де Сен-Флорентена, с письмом, адресованным ее председателю, кардиналу де Ларошфуко. Прочитав это послание, кардинал сообщил, что ассамблее нужно время на обдумывание ответа. Между тем Сен-Флорентен настаивал, что король требует немедленного ответа, и ему предложили подождать в отдельной комнате. Через пару часов он отправился на ужин, затем вернулся и прождал еще два часа, пока ассамблея пыталась принять решение. Наконец, в шесть часов вечера министру вручили письмо с резолюцией ассамблеи, в которой отрицалось право короля облагать церковное имущество налогами. Выйдя из зала заседаний, чтобы прочитать письмо, Сен-Флорентен вернулся с конвертом, который передал Ларошфуко. В нем находились заранее подготовленные lettres de cachet – королевские приказы о роспуске ассамблеи и отправке епископов обратно в их епархии. Последующий эдикт предписывал каждому епископу внести причитающуюся долю в рамках первого общего взноса в 1,5 миллиона ливров115.

Как отмечал маркиз д’Аржансон, это был ультиматум: ставки в игре были высоки, а Машо действовал настолько агрессивно, что парижане заговорили о «государственном перевороте» против церкви116. Стали распространяться памфлеты, будоражившие общественное мнение. В одном из них, озаглавленном просто Lettres («Письма»), высмеивалось требование духовенства о получении налоговых льгот в связи с его высокой религиозной миссией. Аналогичное мнение высказывалось в еще одном таком сочинении, под названием La Voix du sage et du peuple («Голос мудреца и народа»), написанном Вольтером, который отвергал различие между светскими и духовными властями как «пережиток варварского вандализма». Кроме того, Вольтер связывал налоговую реформу с миссией философов – уничтожением суеверий и укреплением власти монарха для содействия общему благу117. А бестселлером тех дней мгновенно стал пространный текст Procès-verbal de tout ce qui s’est passé depuis le jour que l’Assemblée du Clergé a commencé à ce qu’elle a été rompue («Описание всего случившегося с того дня, как началась ассамблея духовенства, и до того, как она была распущена»)118.

Машо пытался сломить сопротивление духовенства всю зиму 1750–1751 годов. Он убедил нескольких епископов согласиться с налогами и даже конфисковал часть имущества епископа Меца, а затем вступил в переговоры с представителями церкви и отдельными прелатами во главе с архиепископом Парижа Кристофом де Бомоном. Парижане не знали, какого исхода ожидать, поскольку Машо имел репутацию человека жесткого, а церковные лидеры, в свою очередь, могли опираться на серьезные связи при дворе. В конце концов 17 февраля, когда истекал крайний срок подачи деклараций о церковном имуществе, стало известно, что Машо пошел на «уступки» – фактически он потерпел поражение. Взамен прежней десятины духовенство согласилось выплатить добровольные пожертвования в сумме, равной половине того, что оно уже внесло, а вопрос об оценке церковного имущества и введении прямого налога на его доходы снимался с повестки. «Господин де Машо болен от отчаяния», – сообщал маркиз д’Аржансон. Устав от давления со стороны двора и даже, по слухам, от любовных утех с мадам де Помпадур, король перестал поддерживать генерального контролера119.

В действительности же торг и политические манипуляции возобновились – с июля по декабрь 1751 года состоялось еще несколько раундов переговоров, когда Машо то завоевывал определенные позиции, то снова терял их в постоянной борьбе за расположение короля. Конфликт вокруг двадцатины также осложнялся янсенистской дискуссией и все более враждебной атмосферой в Париже. Горожане, по-прежнему стесненные тяжелыми экономическими условиями, обменивались крамольными комментариями, которые полиция расценивала как «дурные толки» (mauvais discours), а д’Аржансон видел в них призыв к восстанию, опасаясь, что оно может быть спровоцировано убийством короля120. Наконец, 23 декабря Людовик издал указ, который приостанавливал выплату двадцатины и позволял церкви самостоятельно распоряжаться своими финансами. Тем самым угроза налогообложения церкви миновала, а у ее Генеральной ассамблеи появлялась выгодная позиция для переговоров об условиях добровольных пожертвований в казну121.

Парижане не выражали симпатий к духовенству, но ополчились против Машо, чья фигура ассоциировалась у них с произволом короля. В декабре по городу ходили рукописные листки с призывами «свергнуть короля, повесить Помпадур, колесовать Машо»122. Возможно, люди просто выражали недовольство тем, что государство предпринимает усилия по повышению налогов, однако все это демонстрировало неспособность Машо мобилизовать поддержку более справедливой системы налогообложения. В итоге ему пришлось признать свое поражение, и он оставил пост генерального контролера, переместившись на должность министра военно-морского флота в августе 1754 года. Впрочем, двадцатина сохранялась, и значительную ее часть выплачивало дворянство (14,5% в Лангедоке), хотя к духовенству этот налог не применялся, и уклонение от уплаты налогов, воплощенное в виде различных привилегий, оставалось базовым принципом политического порядка.

Анализируя события середины столетия, маркиз д’Аржансон последовательно проводил мысль, что Франция вступила в серьезный кризис, хотя среди парижан это мнение разделяли немногие. Люди были недовольны налогами, сожалели по поводу неподобающего обращения с принцем Эдуардом и нередко сочувствовали страданиям янсенистов, которым было отказано в церковных таинствах, однако не видели связи между столь разрозненными событиями. Воспоминания о них будут сохраняться, но еще целых два десятилетия недовольство не будет перерастать во всеобщее враждебное отношение к режиму.

Глава 7. Мир знания: картографирование и репрессии

Информация о заключении мира, беспорядках, направленных против полиции, спорах вокруг янсенизма и других важных событиях доходила практически до каждого жителя Парижа. Но знали ли парижане, что они живут в эпоху Просвещения – Le siècle des Lumières, как стали называть этот период? Просвещение не являлось событием – по утверждению Дидро, это было движение за «изменение общепринятого образа мысли»123. К «образу мысли» относятся идеи, ценности, установки и склад ума – исторические феномены, обладающие огромной важностью, но удручающе неуловимые, поскольку их нелегко зафиксировать во времени. Тем не менее Дидро и его коллеги-философы – philosophes, как их называли во Франции, – пытались менять сознание людей, занимаясь написанием книг, представляющих собой материальные объекты, историю которых можно проследить. Публикация трудов этих «философов» вызывала множество скандалов и дискуссий, ознаменовавших превращение Просвещения в определенную силу в общественной жизни. Конечно, Просвещение представляло собой нечто большее, чем попытку завоевать общественное мнение, и его нельзя свести к истории книг. Однако появление ключевых текстов, относящихся к этому движению, составило ряд событий, которые привлекали внимание публики и свидетельствовали о решительном сдвиге в области идей.

К середине XVIII столетия относится появление серии таких выдающихся работ, как «О духе законов» (De l’Esprit des lois) Монтескье (1748), первый том «Естественной истории» (Histoire naturelle) Бюффона (1749), «Трактат о системах» (Traité des systèmes) Кондильяка (1749), «Рассуждения о науках и искусствах» (Discours sur les sciences et les arts) Руссо (1750), «Проспект» к «Энциклопедии» (Encyclopédie) (1750), первый том которой вышел в следующем, 1751 году, и «Век Людовика XIV» (Le Siècle de Louis XIV) Вольтера (1751). В первой половине столетия радикальные философские трактаты циркулировали в рукописях, и несколько книг «философов» – «Персидские письма» (Lettres persanes) Монтескье (1721) и «Философские письма» (Lettres philosophiques) Вольтера (1734) – произвели фурор. Но большинство основных текстов эпохи Просвещения стали доступны широкой публике в течение упомянутого четырехлетнего периода. В истории издательского дела это был редкий – если не уникальный – всплеск.

Самой известной из этих работ была «Энциклопедия», вызвавшая столько споров, что ее стали отождествлять с эпохой Просвещения124. Ее редакторы Дени Дидро и Жан Лерон д’Аламбер превратились в фигуры общественной значимости. Они привлекли к сотрудничеству многих выдающихся «философов»: Вольтера, Руссо, Монтескье (его статья «Вкус» (Goût) была опубликована после его смерти в 1755 году), Гольбаха, Тюрго, Туссена, Мармонтеля, Морелле, Дюкло и Кенэ – в общей сложности около двух сотен авторов. Однако в 1750 году многие из них еще не были широко известны (Тюрго и Морелле тогда были студентами, готовившимися к духовной карьере), а многие, как Вольтер, присоединились к этой группе уже после того, как «Энциклопедия» приобрела репутацию флагмана «философии» (philosophie). В период с 1748 по 1753 год за всеми авторами, которых только можно было обнаружить в Париже, вел наблюдение Жозеф д’Эмери, полицейский инспектор, отвечавший за книжную торговлю. Он собрал досье на 501 автора, где отмечалось, кто из них представляет какую-либо опасность для церкви и государства. Дидро, который в 1749 году был заключен в Венсенский замок за свое «Письмо о слепых», характеризовался в досье как «мальчик (garçon; Дидро было тогда 37 лет), весьма остроумный, но чрезвычайно опасный». Д’Эмери также отметил 22 писателя, которые участвовали в работе над «Энциклопедией», хотя обычно не упоминал об их связи с этим проектом. Инспектор уделял им относительно мало внимания, как и в целом «философам», то есть писателям, которые бросали вызов ортодоксальным ценностям и считались вольномыслящими. Д’Эмери не употреблял слово philosophe и не ссылался на Просвещение как некий целостный феномен, а на деле проявлял симпатию к талантливым авторам, например к Монтескье, Руссо и д’Аламберу – последнего инспектор аттестовал как «человека, который очаровывает своим характером и остроумием». Кроме того, он составил благосклонный доклад о главном издателе «Энциклопедии» Андре-Франсуа ле Бретоне, богатом и уважаемом предводителе гильдии книготорговцев. Основное внимание д’Эмери уделял янсенизму, который, как мы уже видели, в то время был причиной самых больших публичных разногласий.

Хотя до 1748 года феномен Просвещения не вызывал особой бури, большинство произведений этого направления не могли появиться во Франции легально. Слишком уж много содержалось в них неортодоксальных идей, чтобы пройти через королевского цензора и получить официальную привилегию – существовавший в ранний период Нового времени эквивалент авторского права, который давал членам гильдии книготорговцев эксклюзивное право на публикацию книг. Поэтому работы «философов» обычно печатались в таких центрах книгоиздания, как Амстердам и Женева, и распространялись во Франции через обширную сеть подпольной торговли. К 1750 году эта торговля достигла таких масштабов, что среди иностранных издателей начался бум, и Direction de la librairie (Дирекция книжной торговли), правительственный департамент, отвечавший за издательскую деятельность, поддержал выдачу неофициальных одобрений – так называемых негласных разрешений, – которые позволяли публиковать во Франции книги, не соответствовавшие критериям получения привилегий, но при этом не нарушавшие официальные стандарты слишком уж откровенно. В 1750 году департамент книжной торговли возглавил Кретьен-Гийом де Ламуаньон де Мальзерб, которому тогда было 29 лет. Он симпатизировал идеям «философов», а также прекрасно осознавал экономические интересы, связанные с публикацией их текстов. Он ослабил государственный контроль над книжной торговлей несколькими способами, в частности за счет использования негласных разрешений. Промежуток, когда де Мальзерб занимал свой пост, с 1750 по 1763 год, был самым продуктивным периодом в издании произведений эпохи Просвещения.

Появление «Проспекта» к «Энциклопедии» в ноябре 1750 года вызвало ажиотаж. «Проспект» представлял собой анонс предстоящего монументального труда, который будет охватывать весь мир знаний и представит его в новом свете. Большая таблица, помещенная посреди этого пространного ученого текста, иллюстрировала тезис, согласно которому все искусства и науки можно рассматривать как части одного древа знания. Они развивались органично в соответствии с тремя способностями ума – разумом (дисциплины, связанные с философией), памятью (исторические дисциплины) и воображением (изящные искусства). Несмотря на то что «Энциклопедия» была абсолютно легальна – она получила привилегии и прошла строгую цензуру, – «Проспект» бросал вызов прежнему представлению об учености, согласно которому царицей наук является теология. К тому же это было просто изысканное издание – не бесплатный буклет, как большинство рекламных проспектов, а брошюра, напечатанная непривычно большим тиражом в 8000 экземпляров. Прекрасная бумага и шрифт задали стандарт качества для восьми томов «Энциклопедии», которые издательство обещало выпустить вместе с двумя томами иллюстраций к декабрю 1754 года по цене 280 ливров для подписчиков. На поверку это был яркий образец ложной рекламы. В конечном счете объем текста составил 17 томов, публикация которых завершилась в 1765 году, иллюстрации заняли 11 томов, выпущенных с 1762 по 1772 год, а стоимость подписки выросла до 980 ливров. Задним числом издатели в свое оправдание могли бы сослаться на необходимость приспосабливаться к обстоятельствам – к тем скандалам и неурядицам, из‑за которых «Энциклопедия» превратилась из солидного справочного издания в главную machine de guerre (боевую машину) французского Просвещения.

Впервые скандалом запахло еще до того, как был опубликован первый том. В январском номере иезуитского периодического издания Mémoires de Trévoux («Записки Треву») за 1751 год «Проспект» был подвергнут нападкам: прозвучало предположение, что самая важная его составляющая – древо познания и сопроводительный комментарий были позаимствованы у Фрэнсиса Бэкона. Дидро, автор «Проспекта», действительно признавал влияние Бэкона, но подчеркивал, что со времен этого мыслителя в области науки были достигнуты огромные успехи. На них Дидро остановился подробно, а затем привел таблицу, чтобы показать их связь с деятельностью ума. Бэкон в своей версии древа познания изобразил те же три способности ума, однако добавил отдельную ветвь, которая демонстрировала, как «божественное знание» происходит из откровения. У Дидро же представление о знании выглядело подозрительно светским: на его древе нашлось место «теологии откровения», однако она была помещена на небольшую ветвь, располагавшуюся неподалеку от «черной магии».

После того как 1 июля 1751 года вышел в свет первый том «Энциклопедии», подозрения подтвердились. Иезуиты продолжали критиковать «Энциклопедию» почти в каждом выпуске своего журнала на протяжении последующих 15 месяцев. Помимо нападок на безбожие, им приходилось защищать собственную энциклопедию – словарь Dictionnaire de Trévoux125, который был впервые опубликован в 1704 году, а в 1752 году вышел в переработанном девятитомном издании формата ин-фолио, столь же масштабном, как и труд, заявленный в «Проспекте» Дидро. Но еще более важным, чем коммерческое соперничество, было стремление Дидро и д’Аламбера включить в свою энциклопедию все искусства, науки и ремесла (métiers), привлекая на свою сторону специалистов, которые могли бы предоставить самую свежую тематическую информацию. В «Проспекте» предлагалось сделать все знания доступными таким образом, чтобы они удовлетворили любопытство всех желающих получить сведения практически о чем угодно. Однако, к ужасу иезуитов, считавших себя хранителями ортодоксии, этот современный компендиум был создан группой «философов».

В «Предварительном рассуждении» (Discours préliminaire), написанном д’Аламбером и вышедшем в начале первого тома «Энциклопедии», этот аргумент – наряду с переработанным текстом «Проспекта» – был включен в изложение философских принципов, лежавших в основе всего проекта. Как пояснял д’Аламбер, несмотря на организацию материала по алфавиту, «Энциклопедия» представляла собой нечто гораздо большее, чем просто компиляция сведений обо всем на свете от А до Я. Это была mappemonde – «карта мира» знаний, на которой были показаны контуры и границы всего, что поддавалось осмыслению. Определение границ, иллюстрацией которого выступало древо знания, имело решающее значение, поскольку истинная философия признает пределы того, что может быть познано. Все идеи извлекаются из чувственных впечатлений и подвергаются обработке в рефлексии таким способом, чтобы перейти от конкретного опыта к абстракциям наподобие естественного закона и познания Бога. Версия философии Локка в переложении Кондильяка демонстрировала, как происходит этот процесс, однако такая аргументация создавала опасность ухода в деизм, поскольку исключала откровение. Д’Аламбер устранил это затруднение, признав роль откровения, хотя и несколько вскользь, как исторического факта, ставшего доступным благодаря способностям памяти.

Далее, переходя от эпистемологии к истории, д’Аламбер прослеживал процесс совершенствования идей, переходивших от одного философа к другому и распространявшихся в области искусств и наук. Ведущие роли в этом героическом сюжете отводились ученым. Основы современной эпохи заложили четыре праотца – Бэкон, Декарт, Ньютон и Локк. Затем появились смелые новаторы, такие как Галилей, Гарвей и Бейль. А сегодня их работы доводят до совершенства Кондильяк, Вольтер, Руссо и другие авторы – «энциклопедисты» (Encyclopédistes) или société de gens de lettres (сообщество образованных людей), сообщалось на титульном листе «Энциклопедии», которая также преподносилась в качестве dictionnaire raisonné, толкового словаря, сделавшего своим центральным принципом разум. Все это давало энциклопедистам основание утверждать, что они создали окончательную карту знаний, исключив все, что находится за пределами досягаемости разума. Хотя д’Аламбер был слишком осторожен, чтобы говорить об этом прямо, энциклопедисты изгнали католические догмы из мира познаваемого и оттеснили прежних составителей подобных карт, в основном принадлежавших церкви. Описывая новую картографию, д’Аламбер обращался к идеальному типу, воплотившему в себе лучшие качества энциклопедистов, – к Philosophe (д’Аламбер писал это слово с заглавной буквы), единственному, кто мог взирать на интеллектуальный ландшафт с «командных высот»126.

К тому времени фигура «философа» была хорошо известна читающей публике. Ее характерные черты были определены в памфлете «Философ» (Le Philosophe) 1743 года127, который был включен в XII том «Энциклопедии» и позже переиздан Вольтером: сопричастность миру и практичный кругозор – уважение к фактам, неприятие суеверий (в особенности христианской догматики, хотя этот фрагмент был изъят из перепечатанного текста в «Энциклопедии»), приверженность разуму как руководящему принципу и стремление быть полезным и законопослушным членом общества128. Такая формулировка была скорее исключающей, чем инклюзивной, поскольку за ее пределами оставались духовенство и его последователи среди элиты. В совокупности «Проспект» и «Предварительное рассуждение» наводили на мысль, что люди определенного склада пытаются захватить власть в мире учености – в той сфере, которую они считали движущей силой истории.

Какое-то время эта угроза не была очевидна для современников, несмотря на постоянные нападки, звучавшие на страницах «Записок Треву». Mercure («Меркурий»), самый читаемый во Франции литературный журнал, благосклонно высказался о первом томе «Энциклопедии», назвав его «началом одного из величайших трудов, когда-либо предпринятых». Журнал дал высокую оценку «Предварительному рассуждению», назвав этот текст «шедевром» и похвалив пронизывающий его «философский дух»129. В течение следующих двух с половиной лет «Меркурий» продолжал публиковать положительные отзывы на «Энциклопедию» и выдержки из нее. Однако более серьезное периодическое издание Journal des savants («Журнал ученых») предупреждало своих читателей об опасности «Энциклопедии». В нем утверждалось, что «Предварительное рассуждение» проложило дорогу к безбожию, взяв на вооружение эпистемологию Локка, а светский подход к этике привел к «вызывающим опасения последствиям» и продемонстрировал пренебрежение к устоявшимся истинам христианства130. Д’Аламбер смог отстоять свою позицию в мощном предисловии к третьему тому «Энциклопедии», опубликованному в ноябре 1753 года. Но к тому времени само ее существование оказалось под угрозой из‑за грандиозного скандала.

18 ноября 1751 года аббат Жан-Мартен де Прад успешно защитил диссертацию на соискание степени теолога в Сорбонне. Экзаменаторы прочитали его текст невнимательно, а то и, возможно, вообще не прочитали, поскольку он был напечатан в стандартном формате на одном листе, но, в отличие от большинства диссертаций, содержал 8000 слов, в связи с чем, должно быть, использовался очень мелкий шрифт. Защита прошла без возражений, но затем распространился слух, что в диссертации содержатся еретические положения. Было известно, что де Прад дружит с Дидро, а тот, как утверждалось, назначил его ответственным за все богословские статьи в «Энциклопедии» (на самом деле де Прад написал статью «Достоверность» (Certitude), а большей частью богословского блока занимался его друг аббат Ивон). Согласно некоторым слухам, диссертацию на самом деле написал Дидро, рассчитывая, что богословский факультет одобрит те идеи, которые он включил в «Энциклопедию». Говорили также – и это соответствовало действительности, – что в тексте де Прада присутствуют отрывки, тесно связанные с «Предварительным рассуждением» и содержащие всевозможные ереси: например, утверждения о том, что источником знания являются исключительно чувства, что религия откровения совместима с естественной религией или деизмом, что в Библии имеются хронологические несоответствия, а чудеса Христа сравнимы с чудесами Эскулапа, римского бога медицины. Проведя ревизию этих тезисов на нескольких дискуссионных факультетских собраниях, профессора Сорбонны осудили диссертацию, наказали экзаменаторов и изгнали де Прада из своего круга. Парижский парламент, в то время защищавший янсенистов, подтвердил свою ортодоксальность, издав постановление об аресте де Прада, однако тот бежал в Голландию, а затем благодаря рекомендации Вольтера устроился придворным чтецом к прусскому королю Фридриху II в Берлине. Следя за его судьбой по нидерландским газетам и сплетням в кафе, парижане могли наблюдать, как безбожие проникает на богословский факультет, а теологи препираются друг с другом в попытке его искоренить131.

Скандал мог бы утихнуть, если бы масла в огонь не подлил архиепископ Бомон, издав 31 января 1752 года пастырское послание (mandement), которое распространялось во всех приходах и продавалось на улицах. В этом документе Бомон столь подробно критиковал тезисы де Прада, что они стали известными и понятными парижанам, не знакомым со столь абстрактными идеями. Бомон также связывал эти тезисы с «Энциклопедией» и тем самым привлек к ней внимание столичных жителей. Барбье счел такую огласку неразумной: «„Энциклопедия“ эта по-прежнему остается редкой, дорогой и умозрительной книгой, которую могут прочитать только образованные люди и любители науки. Таковых немного… Зачем же издавать епископский декрет, который распространяется в народе, вызывает любопытство у всех верующих и разъясняет им рассуждения, которые философы могут применять к религии, тогда как единственное, что необходимо основной массе верующих, – это катехизис, а на то, чтобы читать что-то другое, у них нет ни времени, ни ума… Этот указ активно продается в Париже, его можно раздобыть по дешевке, и его покупают даже лавочники. Это может принести религии больше вреда, чем пользы»132.

Преследование де Прада, по утверждению Барбье, на самом деле было первым залпом возглавляемой иезуитами кампании против «Энциклопедии». Маркиз д’Аржансон также был убежден, что они хотят взять «Энциклопедию» под контроль, используя могущественных покровителей при дворе, в частности Жана-Франсуа Буайе, бывшего епископа Мирепуа, который курировал распределение бенефициев и имел прямой доступ к королю. Янсенисты тоже решили не отставать и атаковали «Энциклопедию» в своем издании «Церковные известия». На его страницах утверждалось, что «Энциклопедия» представляет собой кульминацию волны неверия, для которой у янсенистов было готовое объяснение: именно так, по их мнению, выглядели долгосрочные последствия буллы Unigenitus. А затем Парижский парламент пригрозил, что вслед за постановлением против де Прада запретит и «Энциклопедию»133.

К февралю 1752 года полемика и политические страсти накалились настолько, что в ситуацию решило вмешаться государство. В указе, принятом Государственным советом (Conseil d’État) 7 февраля и расклеенном по всему Парижу шесть дней спустя, содержалось осуждение первых двух томов «Энциклопедии» за «ряд положений, направленных на разрушение королевской власти, насаждение духа автономии и бунта… закладывающих основу для заблуждений, морального разложения, атеизма и неверия»134. Это были сильные формулировки – по сути, настолько обличительные, что маркиз д’Аржансон увидел в них признак «инквизиции», направленной на подавление любых неортодоксальных идей. Д’Аржансон сообщает о слухе (не соответствовавшем действительности), что Дидро бежал, спасаясь от тюрьмы, а «Энциклопедия» оказалась обречена. Впрочем, до маркиза также дошел слух, что Мальзерб был полон решимости спасти этот проект. Хотя указом Государственного совета запрещалась продажа первых двух томов, они уже были направлены подписчикам, и Дидро получил разрешение заниматься последующими томами под присмотром Мальзерба. Глава департамента книжной торговли симпатизировал энциклопедистам, но его вмешательство было вызвано и обязательствами, связанными с его должностью. Стремясь отстаивать экономические интересы издателей, Мальзерб хотел защитить «Энциклопедию» как предпринимательский проект – по сути, самый крупный из всех, о которых когда-либо было известно гильдии книготорговцев. Мальзербу, преисполненному решимости поддержать авторитет короля, нужно было воспрепятствовать попытке парламента установить контроль над книжной торговлей, осудив «Энциклопедию». Присутствовал и политический фактор. «Партия благочестивых» в Версале во главе с Буайе хотела уничтожить «Энциклопедию», однако в ее защиту выступила светская фракция, объединившаяся вокруг мадам де Помпадур135.

Хорошо информированные современники, такие как д’Аржансон, понимали, какие закулисные игры ведут власти в ходе кризиса, связанного с «Энциклопедией», однако большинству парижан все это было невдомек. Тем не менее многим стало известно, что скандальная книга вызывает споры, и, по мере того как в конце 1750‑х годов скандал разгорался, информация распространялась все шире. Этот отрезок времени выходит за хронологические рамки данной главы, но о дальнейших событиях следует упомянуть, поскольку они демонстрируют роль книг как движущей силы эпохи Просвещения.

Пятого января 1757 года безработный слуга Робер-Франсуа Дамьен, проскочив мимо охраны в Версале, вонзил перочинный нож длиной 8,1 сантиметра в правый бок Людовика XV. Рана короля не была серьезной, однако он попросил о соборовании, и монархия погрузилась в кризис. Весь Париж гадал, кто же организовал покушение: иезуиты (обвинявшиеся в убийстве Генриха IV)? Янсенисты (вступившие в оппозицию королю в ходе конфликта вокруг отказа в таинствах)? Или же «философы» (которые, по общему мнению, не уважали власть)? Но в итоге Дамьен, несмотря на пытки и ужасающую казнь – его кастрировали и публично разорвали на части четырьмя лошадьми, – так и не назвал своих сообщников136. Однако государственные органы превзошли самих себя в попытке раскрыть заговор и продемонстрировать свою лояльность, подавляя любые проявления критических убеждений.

16 апреля 1757 года король издал декрет, согласно которому за любую публикацию, направленную на «возбуждение умов» (émouvoir les esprits), полагалась смертная казнь137. Книжная полиция конфисковывала все подозрительное, а Парижский парламент распорядился сжечь философские сочинения и приготовился запретить «Энциклопедию», назначив комиссию для соответствующего расследования. Однако правительство упредило действия парламента и полностью запретило «Энциклопедию» – на сей раз аннулировав ее привилегии и приказав конфисковать рукописи и другие материалы. А затем «Энциклопедию» снова спас Мальзерб: он предупредил Дидро, что полиция устроит обыск в его кабинете, а когда Дидро спросил, куда ему деть все свои книги и бумаги, Мальзерб предложил спрятать их у себя в hôtel (особняке).

Пока Дидро продолжал работать втайне, враги энциклопедистов развязали кампанию по их очернению. В памфлетах они изображали их как неверующих дикарей (Cacouacs138), которые отравляют политический организм. Журналы наподобие Année littéraire («Литературный год») клеймили энциклопедистов позором и осуждали их произведения. Популярная пьеса Шарля Палиссо де Монтенуа Les Philosophes («Философы»), поставленная в театре «Комеди Франсез», выставляла их на посмешище. Член Французской академии Жак Лефран де Помпиньян осудил их на открытом заседании своих коллег. В марте 1759 года папа Климент XIII внес «Энциклопедию» в Индекс запрещенных книг и постановил, что католики, владеющие ее экземплярами, будут отлучены от церкви, если не передадут их для сожжения. Эти нападки, далеко выходившие за пределы литературных стычек, угрожали Просвещению удалением из публичной сферы. Большинство «философов» погрузились в молчание. Многие, включая д’Аламбера, прекратили сотрудничество с коллективом Дидро. И все же он не сдавался, и в 1765 году последние десять томов «Энциклопедии» были опубликованы одновременно под фиктивным адресом на титульном листе (à Neufchastel, chez Samuel Faulche & Compagnie – «Невшатель, издательство Самуэля Фолша и компании»), как будто они были изданы за границей.

К тому времени кампания против «философов» закончилась. Они опубликовали еще более смелые работы, включая Contrat social («Общественный договор») Руссо (1762) и Dictionnaire philosophique («Философский словарь») Вольтера (1764). Если период с 1748 по 1751 год был прорывом французского Просвещения, то промежуток с 1751 по 1765 год, когда были опубликованы 17 томов «Энциклопедии», стал временем его расцвета. Еще несколько важных работ, таких как Système de la nature («Система природы») Гольбаха (1770) и Histoire philosophique et économique des établissements et du commerce des Européens dans les deux Indes («Философская и политическая история европейских поселений и торговли в двух Индиях») Рейналя (1770), были опубликованы позже, но можно утверждать, что «Энциклопедия» стала венцом Просвещения.

И все же масштаб Просвещения выходил за рамки книжных баталий, а его величайшее творение, «Энциклопедия», служило более важной цели, чем распространение знаний. Просвещение было делом, движением и кампанией, направленными на убеждение людей при помощи обращения к их разуму, а зачастую и к их эмоциям. Оно отстаивало ряд ценностей и идей: потребность в толерантности, подозрение к суевериям, важность свободы, силу разума для разгадки законов природы, решимость приводить институты в соответствие с рациональными стандартами и способствовать общему благу. Хотя среди «философов» было множество разногласий, их объединяла приверженность этим убеждениям. Книги служили им средством воплощения идей в жизнь и внедрения их в общественную ткань.

Однако ретроспективно можно утверждать, что в издании «Энциклопедии» присутствует определенная проблема. Купить эту книгу могли позволить себе немногие парижане. Стоимость подписки на первое издание, первоначально установленная в размере 280 ливров, в конечном счете составила 980 ливров, а на открытом рынке весь комплект иногда продавался за 1400 ливров – простой рабочий зарабатывал столько за всю жизнь. Тираж «Энциклопедии» составил 4225 экземпляров, причем многие из них были проданы за пределами Франции. Более поздние издания, выходившие с 1777 по 1782 год, имели больший тираж и более низкую цену – 225 ливров в формате ин-октаво, 5500 экземпляров139. Некоторые люди, вероятно, знакомились с экземплярами «Энциклопедии», принадлежавшими их друзьям или доступными за плату в читательских клубах (cabinets littéraires), но маловероятно, что многие парижане вообще видели этот текст, несмотря на множество переизданий.

Как же в таком случае они узнавали об «Энциклопедии»? Это происходило не путем перелистывания семнадцати толстых томов, а из разрозненных сведений, которые появлялись то тут, то там, как в разговорах, так и в печати. Обширные выдержки из «Энциклопедии» публиковались в периодических изданиях наподобие «Меркурия». «Проспект» имел широкое хождение, затем был воспроизведен в «Предварительном рассуждении», а оно, в свою очередь, было приведено д’Аламбером в его книге Mélanges de littérature, d’histoire et de philosophie («Разные работы по литературе, истории и философии») в 1753 году. В предисловии к этой книге д’Аламбер пояснял, что переиздает «Предварительное рассуждение», дабы сделать его доступным для тех, кто не смог раздобыть экземпляр «Энциклопедии». Диссертация аббата де Прада, перепечатанная ради эксплуатации ее скандального успеха (succès de scandale), содержала целые абзацы из «Предварительного рассуждения», а обличительное выступление архиепископа Бомона против де Прада, как мы уже видели, чрезвычайно способствовало тому, что тезисы д’Аламбера стали достоянием публики. Дидро отстаивал «Энциклопедию» в памфлетах, направленных против иезуитов (Lettre de M. Diderot au R. P. Berthier, Jésuite («Письмо г-на Дидро к иезуиту Р.-П. Бертье»), 1751) и янсенистов (Suite de l’Apologie de M. l’abbé de Prades («Продолжение апологии г-на аббата де Прада»), 1752). А враги «Энциклопедии» – полемисты наподобие Абрахама-Жозефа де Шоме – нападали на нее так настойчиво, что поддерживали публичное внимание к ней.

Как следствие, многие парижане узнавали об «Энциклопедии», не прочитав в ней ни слова. Информация о ней появлялась прежде всего потому, что книга провоцировала скандалы – дело де Прада, запреты 1752 и 1759 годов и преследования со стороны публичной власти, от Королевского совета до Парижского парламента, Генеральной ассамблеи духовенства и папы римского. Ничто так не способствовало распространению информации о том, что в мире появилась новая сила – энциклопедизм, как официальное осуждение, выраженное в указах, постановлениях, проповедях, плакатах и криках уличных торговцев. Энциклопедия породила собственный «-изм», став, как отмечали такие наблюдатели, как Барбье, притчей во языцех. Парижане, возможно, не понимали ее тонкостей – например, того, что она защищает эмпиризм Локка в противовес картезианским врожденным идеям. Однако они услышали достаточно, чтобы понять принципиальную мысль: группа «философов» составила карту мира знаний, а власти пытались – безуспешно – ее уничтожить.

Часть вторая

Расширение публичной сферы (1762–1764)

Глава 8. Мир, разрушенный дождем

Когда в 1756 году началась Семилетняя война, парижане не знали, какое название ей дать (Семилетней эта война стала называться гораздо позже, а в тот момент о ней нередко говорили как о войне французов и индейцев в Северной Америке, где военные действия начались в 1754 году). Люди не догадывались, что военные действия будут продолжаться до 1763 года, и не имели четкого представления о том, что именно поставлено на карту. Традиционный враг Франции, габсбургская Австрия, на сей раз стал ее союзником, тогда как прежний союзник, Пруссия, превратился в неприятеля, а другие европейские державы вступили в борьбу на таком количестве фронтов, что альянсы, которые заключали и расторгали дипломаты, напоминали хаос. Более того, из публикаций в таких изданиях, как «Лейденская газета», можно было заключить, что схватка на континенте – это малозначительный эпизод на фоне известий, поступавших из других частей планеты, где постепенно формировалась новая система распределения сил, в которой доминировала Великобритания.

Распространители новостей, собиравшиеся под Краковским деревом в Пале-Рояле, прилагали максимум усилий, чтобы следить за перемещениями армий, изображая на земле линии фронта при помощи своих тростей, однако теперь военные действия происходили далеко от Франции. В отличие от событий Войны за австрийское наследство, когда все внимание было сосредоточено на пограничных крепостях, наблюдателям приходилось отслеживать движения войск по Центральной Европе и битвы в местах с труднопроизносимыми для французов названиями, такими как Цорндорф и Швейдниц. Французские войска сражались в основном в Западной Германии и терпели неудачи, начиная с битвы при Россбахе 5 ноября 1757 года, когда прусский король Фридрих II разгромил французскую армию, вдвое превосходившую его собственную по численности. Последующие поражения, нанесенные французам меньшими силами противника – при Крефельде (23 июня 1758 года) и Миндене (1 августа 1759 года), – продемонстрировали некомпетентность французских генералов, особенно заметную на фоне впечатляющих побед Фридриха, которым аплодировали некоторые парижане, в том числе поклонники прусского правителя среди «философов»140.

Еще более существенные поражения случались за океаном – в Северной Америке, в Карибском бассейне, в Африке, Индии и даже на Филиппинах, а также у берегов Франции, где победа британцев в сражении в заливе Киберон (20–21 ноября 1759 года) показала, что французский флот находится в еще худшем состоянии, чем армия. Масштаб унижения Франции стал понятен парижанам к ноябрю 1762 года, когда были подписаны предварительные условия мирного соглашения. Франция теряла Канаду, левый берег Миссисипи, Луизиану, отошедшую к Испании, а также, по сути, Индию, получив обратно завоеванные острова Гваделупу и Мартинику. Несмотря на многомиллионные расходы и тысячи человеческих жизней, Франция ничего не выиграла на континенте, а Британия расширила свою империю в глобальном масштабе.

Повод для радости почти отсутствовал, но парижане с нетерпением ждали празднеств, которые, как того требовала традиция, должны были сопровождать провозглашение мира. Большинство не проявляло интереса к местам наподобие Канады, о которой Вольтер в 1756 году сказал, что она представляет собой «несколько акров снега» (quelques arpents de neige). В 1748 году парижане приветствовали маршала де Сакса как автора титанических побед, но в 1762 году у них не нашлось ни единого слова одобрения в адрес принца де Субиза, графа де Клермона и маршала де Контаде, под предводительством которых французские армии потерпели впечатляющие поражения. В Семилетней войне было мало героев, зато она привела к увеличению налогов, в особенности при втором и третьем введениях двадцатины в 1756 и 1760 годах. Причем, вопреки ожиданиям, эти налоги продолжали взиматься и после прекращения боевых действий, а официальное объявление мира было отложено до июня 1763 года. Тем не менее, в отличие от победных церемоний 1749 года, празднование завершения войны растянулось на три дня и превратилось в чествование Людовика XV.

Еще в 1755 году архитектор Анж-Жак Габриэль выиграл конкурс на проектирование большой площади в западной части Парижа, которая должна была получить имя Людовика XV (сегодня – площадь Согласия). Теперь же городские власти заказали выдающемуся скульптору Эдме Бушардону гигантский конный памятник короля, который планировалось установить в центре площади. В сочетании с парадом по случаю заключения мира, выпивкой и танцами на улицах торжественное открытие этого монумента должно было продемонстрировать преданность парижан своему монарху, а кульминацией празднования предполагалось сделать впечатляющий фейерверк на берегу Сены напротив новой площади. Для тех времен, когда к парадам и зрелищам было приковано всеобщее внимание, трехдневный праздник обещал стать крупным событием.

Хотя Бушардон умер почти за год до установки статуи, он успел закончить все работы, за исключением пьедестала. Монумент, включая пьедестал, возвышался на 39 футов [12 метров] над землей, и все вокруг казалось карликовым. Людовик был облачен в тогу, как будто он был римским императором, несмотря на недавнюю потерю целой империи. Уже появились пасквили, высмеивающие статую, которые не позволяли надеяться, что она будет принята благосклонно, однако транспортировка памятника к месту его установки была провозглашена великим инженерным подвигом. Из-за опасности повредить статую весом 30 тонн ее пришлось дюйм за дюймом перемещать на лебедке из мастерской Бушардона с помощью специально сконструированных машин целых три дня, хотя пешком это расстояние можно было преодолеть за 15 минут. За ходом этих работ следили огромные толпы людей, а состоявшееся 23 февраля 1763 года водружение статуи на пьедестал с помощью еще более сложного оборудования сопровождалось аплодисментами. Но героем этого дня стал не король, а некий Лербер, auteur des machines («создатель машин») из École royale des ponts et chaussées (Королевской школы мостов и шоссейных дорог), который организовал всю операцию. Но в процессе перемещения статуи полиция арестовала несколько человек за «непристойные высказывания» о короле и мадам де Помпадур, а после установки памятник стал мишенью для сатирических стихов, которые наклеивались на пьедестал и цитировались в разговорах. В одном из таких стихов высмеивалось то, что Людовик восседает на коне:

  • Grotesque monument, infâme piédestal!
  • Les vertus sont à pied, le vice est à cheval.
  • Гротескный памятник, позорный пьедестал!
  • Добродетели ходят пешком, порок ездит верхом.

В другом стихотворении обыгрывался факт внутренней полости бронзовой статуи:

  • Il est ici comme à Versailles;
  • Il est sans cœur et sans entrailles!
  • Он здесь такой же, как в Версале —
  • Без сердца и кишок [перен. старофр.: сострадания]!141

Несмотря на нарастающее нетерпение публики, празднование мира состоялось лишь через четыре месяца после установки статуи. Парижане ожидали не только фейерверков и бесплатного вина, но и отмены налогов военного времени, срок действия которых должен был истечь к моменту опубликования мирного соглашения. Однако в конце мая стало известно о предстоящем введении новых налогов на такие потребительские товары, как соль и вино. Кроме того, распространился слух, что три дня празднеств обойдутся в миллион ливров, половина из которых будет потрачена на фейерверки. 20 июня, когда праздник наконец начался и все магазины оказались закрыты, Париж пребывал в невеселом настроении142.

Церемония началась с освящения статуи. Великолепная процессия официальных лиц из ратуши верхом на лошадях, сопровождаемая свитой в ярких новых ливреях, обогнула площадь Людовика XV, и каждый участник, минуя памятник, отдавал ему честь. Официальная «Французская газета» сообщала о рукоплещущей толпе, однако Барбье отметил в своем дневнике, что зрители хранили молчание. На закате того же вечера в саду Тюильри, великолепно освещенном факелами и гирляндами, началось празднество для простого народа. Толпы людей устремились к местам, где бесплатно раздавали сардельки, хлеб и вино; начались танцы под музыку оркестров, игравших в разных точках сада. Пиршество и увеселения проходили и в других местах по всему городу. Но не прошло и получаса, как разразилась гроза. Из-за сильного ливня факелы погасли, музыка смолкла и все собравшиеся, промокнув до нитки, побрели по домам143.

Обнародование мирного соглашения состоялось на следующий день почти в том же антураже, что и 12 февраля 1749 года. В течение девяти часов по городу шло огромное парадное шествие высокопоставленных лиц, останавливаясь на четырнадцати площадях и рынках, где под звуки труб и бой барабанов герольды зачитывали королевскую прокламацию. В последний день торжеств в соборе Парижской Богоматери состоялось торжественное благодарственное богослужение с исполнением гимна Te Deum. Король на нем не присутствовал, однако вместе с придворными явился инкогнито, то есть неофициально, посмотреть на фейерверк, который должен был эффектно завершить торжество. Парижане любили фейерверки, несмотря на то что в XVIII веке они были только оранжевого цвета. Когда в городе устраивались праздничные мероприятия, тысячи людей приходили поглазеть на шоу с ракетами и иллюминацию на земле, организованные опытными мастерами фейерверков (artificiers). Состоятельные люди арендовали специально построенные вдоль Сены площадки, чтобы лучше насладиться зрелищем, обещавшим быть грандиознейшим. На 22 июня было запланировано два фейерверка – feu de joie (праздничный костер) на реке и grande illumination (большая иллюминация) на площади Людовика XV. Однако в 14:30 снова пошел дождь. Ливень с громом и молниями продолжался почти два часа. Огромная толпа, пришедшая пораньше, чтобы занять лучшие места, промокла насквозь, но оставалась до 21:30, когда началась первая часть представления, которую оценили как «довольно неплохую» прелюдию к главному событию, однако кульминация так и не состоялась. Мастерам фейерверков не удалось укрыть свои ракеты от ливня, и они настолько сильно промокли, что их совершенно невозможно было поджечь. Толпа поплелась домой. Ехавшие в экипажах оказались в трехчасовом заторе, образовавшемся из‑за тех, кто стремился хотя бы издалека поглазеть на иллюминацию, которую в частном порядке устроила мадам де Помпадур в саду своей парижской резиденции по соседству с Елисейским дворцом. Это мероприятие прошло успешно, а после фиаско публичного фейерверка некоторые из его устроителей были отправлены в тюрьму144.

В ознаменование этих событий Театр итальянской комедии (Comédie italienne), незадолго до этого объединившийся с Театром комической оперы (Opéra comique), заказал Шарлю-Симону Фавару, любимому французами автору пьес легкого жанра, постановку оперетты «Празднества мира» (Les Fêtes de la paix). Поскольку все празднование было пронизано театрализованной атмосферой, это произведение было воспринято как игра внутри игры. Сцена изображала площадь Людовика XV, на которой солдаты сдерживали толпу, желавшую увидеть статую короля. Но ситуация так и не выходила из-под контроля, потому что на сцене появлялся королевский герольд (Roi d’armes), который исполнял арию, провозглашавшую мир. Затем он приказывал солдатам разрешить людям выразить свой восторг по поводу статуи, однако по необъяснимой причине этого никто не делал – кое-кто счел этот странный поворот сюжета «неуместной и даже требующей наказания сатирой», хотя, вероятно, это было не более чем ошибкой режиссера. В последующих сценах звучали песни и танцы, которые публика сочла отвратительными. Оперетта «Празднества мира», которую после премьеры оценили как «жалкую», с треском провалилась – как все трехдневное празднование, да и, собственно, сам мир. В свою очередь, Людовик предстал неудачником, вознесенным на пьедестал, на сцену и выставленным напоказ перед театром общественного мнения145.

Глава 9. Провал грандиозного замысла

После войны все парижане разделяли мнение, что не смогут вынести никаких новых налогов. Второе и третье введения двадцатины в дополнение к уже накопленному налоговому бремени воспринимались в качестве временных мер, необходимых для финансирования боевых действий, однако они оказались недостаточными, и деньги на войну поступали в основном за счет займов, из‑за чего образовался гигантский дефицит казны. О размерах государственного долга не знал никто – как и любые государственные дела, этот вопрос являлся тайной короля и его совета, однако все полагали, что долг настолько велик, что с ним невозможно справиться. После провала попытки Машо ввести эффективный земельный налог реформа фискальной системы выглядела невозможной, поэтому казалось, что никакого иного выхода из финансовых затруднений, кроме государственного банкротства, нет. Однако в мае 1763 года появился анонимный памфлет, в котором было предложено иное решение146.

Этот памфлет под названием Richesse de l’Etat («Богатство государства») распространился по Парижу со скоростью вихря и спровоцировал бурную дискуссию о королевских финансах. Брошюра, содержавшая всего восемь страниц, была посвящена одной масштабной идее: текущую – сложную, дорогостоящую и несправедливую – систему налогообложения следует заменить единым налогом на состояние, распределив его между двумя миллионами крупнейших собственников в соответствии с несколькими категориями. Собственников предлагалось разделить на 20 классов по 100 тысяч человек в каждом. Принадлежащие к наименее состоятельному классу будут платить только один экю (3 ливра) в год, а дальше сумма налогов будет увеличиваться в соответствии с оценкой стоимости имущества каждого последующего класса, вплоть до ставки 730 ливров для 100 тысяч самых богатых людей королевства. Простая таблица, представленная в памфлете, демонстрировала, что совокупная сумма составит 698 366 666 ливров. Также предлагалось сохранить некоторые косвенные налоги, такие как таможенные пошлины и налог на табак, что принесло бы еще 42 миллиона. В итоге, по оценкам автора, общая сумма годового дохода составит 740 миллионов ливров, или почти втрое больше, чем тогдашние текущие доходы короны в 250 миллионов. Этих поступлений будет достаточно, чтобы погасить долг и обеспечить великолепное содержание короля, одновременно освободив большинство его подданных от невыносимого бремени.

Схожие идеи появлялись и в более ранних сочинениях, в частности в работе Théorie de l’impôt («Теория налогообложения») (1760) Виктора де Рикети, маркиза де Мирабо, за которую он был подвергнут тюремному заключению и ссылке. Однако памфлет «Богатство государства» появился как раз в тот момент, когда общественное мнение было настроено на обсуждение фискальных мер, а правительство во главе с герцогом Этьеном-Франсуа де Шуазелем было готово мириться с этим. Брошюра отличалась подкупающей простотой: автор излагал свои тезисы в прямой форме, избегая теоретизирования и настаивая на практичном подходе. Как и многие его современники, он ошибочно полагал, что население Франции с конца XVII века сократилось: согласно подсчетам автора, оно составляло 16 миллионов человек, 14 из которых были отнесены к категории неспособных отчислять существенные налоги, хотя действующая система выжимала из них больше, чем они могли бы платить. Единственной группой, которая пострадала бы от системы единого налога, являлись fermiers généraux – налоговые откупщики, которые собирали огромные суммы косвенных налогов и оставляли бо́льшую их часть себе. Памфлетист называл их «кровососами»147, хотя в целом для его сочинения не был характерен воинственный тон. Автор выступал в качестве голоса разума, избегая любых намеков на конфликт, как будто его предложение не бросало вызов общественному порядку. Он подчеркивал, что оно основано на критерии состояния (богатства), а не «статусных званий», то есть многие аристократы будут платить меньше налогов, чем богатые купцы, но все же будут их платить – налоговые привилегии аристократии попросту будут упразднены. То же самое касалось и представителей духовенства, хотя автор столь тщательно обходил тему богатства церкви, что оставил этот вопрос открытым. Кроме того, в памфлете косвенно – без явных формулировок – намекалось на упразднение функций по сбору налогов, осуществляемых провинциальными штатами. При этом для еще большего упрощения автор предлагал сделать систему добровольной: отдельные лица будут декларировать свое состояние – например, интенданту по месту своего проживания, – а их положение в рамках 20 классов будет фиксироваться в видоизмененной версии реестра на уплату подушной подати (capitation), который станет совершенствоваться по мере развития системы. В тексте присутствовало несколько благосклонных упоминаний о парламентах, поэтому современники полагали, что автором текста является какой-то parlementaire (судейский, член парламента). Вскоре фигура автора стала ассоциироваться с Русселем де ла Туром, советником Парижского парламента.

В июне 1763 года Барбье отмечал в своем дневнике, что «Богатство государства», постоянно выходившее в новых изданиях, обсуждалось в Париже повсюду: «Брошюра на руках у всей публики, о ней спорят даже простые люди, желающие, чтобы написанное в ней было исполнено»148. Барбье полагал, что произведение убедительно – такого же мнения придерживался и автор Mémoires secrets («Тайных заметок»), который приветствовал его появление, назвав памфлет «патриотической мечтой», выражающей «устремления нации»149. Положительные отзывы о памфлете прозвучали и в «Лейденской газете», где подчеркивалось, что сочинение вызвало восторженный отклик. По мнению издания, это свидетельствовало о появлении новой тенденции в общественной жизни – дискуссий по вопросам финансов и государственного управления, которые ведутся открыто при молчаливом одобрении правительства. Фридриху Мельхиору Гримму, чей частный литературный бюллетень получали два десятка монархов и вельмож Северной Европы, памфлет казался неубедительным, но и он отмечал, что весной и летом 1763 года ему принадлежало центральное место в любых разговорах. Кроме того, он провоцировал различные отклики, опровержения, опровержения опровержений и схожие инициативы, за которыми Гримм следил до конца года, отпуская по этому поводу (в основном едкие) комментарии, как если бы он описывал доминирующую тему в мире литературы. Открытые дискуссии о государственных финансах французы наблюдали на протяжении 12 месяцев – с мая 1763‑го по апрель 1764 года150.

Хотя эта «эпидемия» сочинения памфлетов, возможно, и не распространилась далеко за пределы читающей публики, она задала новый тон обсуждению общественных вопросов. Вслед за «Богатством государства» вышло примерно четыре десятка памфлетов, в которых звучало мнение, что по щекотливому вопросу налоговой реформы может высказаться каждый. Как утверждал автор одной из таких брошюр, «всякий способен обсуждать эту тему, поскольку это позволено», а в другом памфлете утверждалось, что «сегодня все увлечены реформой правительства и преподают уроки министрам». Еще один автор включился в дискуссию просто потому, что «у меня руки чешутся писать». Многие авторы обращались к читателям на прямом, довольно простонародном языке, называя себя обычными гражданами – в их числе были 73-летний нотариус, цирюльник и писарь со скромным доходом в 600 ливров в год. Однако такие утверждения не следует понимать буквально (например, один из авторов писал от лица вольтеровского Кандида), поскольку в некоторых случаях фигура рассказчика выдумывалась анонимными писаками, которые нередко сочиняли памфлеты для продвижения точки зрения различных групп интересов – парламента, правительства или непосредственно финансистов. Однако большинство – те, кто в том или ином виде поддерживал предложения, прозвучавшие в «Богатстве государства», – выражали тревожное единодушие, приходя к выводу, что существующая налоговая система не подлежит «починке». На протяжении многих лет, пока сменялась череда генеральных контролеров финансов, вводивших одну меру за другой, с простых людей взимались налоги, которые превышали их платежеспособность. Введение еще одной подати наподобие новой двадцатины, предложенной правительством в апреле 1763 года, лишь ухудшило бы ситуацию. Стая «финансистов»151 выкачивала налоги, которые они должны были собирать для короля. Всевозможные receveurs (сборщики) и trésoriers (казначеи) присваивали себе бо́льшую часть прямых налогов, а fermiers – откупщики152 – удерживали по меньшей мере две трети пошлин на потребительские товары. Система стала настолько неэффективной, что ее надо было списать в утиль, разрушить сверху донизу и заменить чем-то новым. Авторы памфлетов сходились во мнении, что Франции нужен один грандиозный замысел, который заложит фундамент для создания новой административной системы153.

Памфлет «Богатство государства» и был ответом на данное требование, констатировалось во многих других брошюрах, в которых либо содержались одобрительные отзывы об этом сочинении, либо предлагались другие варианты системы единого налога. Один из авторов, называвший себя «истинным патриотом», выступал за систему, основанную на землевладении: давайте возьмем общую территорию королевства, вычтем из нее непригодную для обработки землю, разделим на численность населения и получим базовую ставку налога в размере 5 су за арпан (0,84 акра [0,34 гектара]). Налогоплательщиков необходимо разделить на классы в зависимости от площади земель, которыми они владеют, а вместо действующих привилегий их статус должен выражаться в одежде: представителям низшей группы налогоплательщиков может быть позволено одеваться в шелка, двум следующим классам – носить соответственно золотое шитье и шпагу, а высшему классу – демонстрировать собственный герб. Аналогичную систему разработал еще один автор, аттестовавший себя «финансистом-патриотом»: все землевладельцы должны платить налоги по одинаковой ставке в соответствии с общенациональным кадастром, в котором будут учитываться различия в плодородности их земель. Дворяне, несущие воинскую службу, в виде компенсации утраты своих привилегий получат прибавку к жалованью, а духовенство отчислит соответствующую сумму из своего добровольного пожертвования в казну. Третий реформатор обращался к «патриотической публике» с проектом единого налога, основанного на размере состояния, который позволит избежать сложностей, заложенных в действовавшей системе, и будет взиматься отдельно для разных групп (дворян, буржуа, ремесленников и крестьян), хотя платить придется всем. Еще два автора – один из них называл себя «добропорядочным патриотом», а другой «добропорядочным гражданином» – предлагали ввести «десятину», которая ложилась бы одинаково на всех и распределялась к уплате через местные собрания либо передавалась бы на откуп тому, кто больше заплатит за это право154.

Большинство таких памфлетов умещались всего в несколько страниц и содержали лишь одно универсальное предложение, однако в некоторых из них выдвигалась сложная аргументация в духе «экономической науки», или «физиократии», которая тогда начинала получать признание. Ее последователи, особенно вдохновлявшиеся работой Франсуа Кенэ Tableau économique («Экономическая таблица») (1758), пытались дать систематический анализ функционирования экономики с опорой на статистику. Источником всего богатства, утверждали физиократы, является сельское хозяйство, тогда как городским мануфактурам и торговле они не придавали значения, видя в них непроизводительные виды деятельности. Государственные власти, по их мнению, должны поощрять свободу хлебной торговли, поскольку рыночное обращение зерна, подобно циркуляции крови в организме, обогатит всю страну. Дискуссии о налоговой реформе дали физиократам выгодную возможность довести до широкой публики свои идеи, которые они часто выражали в абстрактной и заумной форме. В полемику, спровоцированную «Богатством государства», вступили два представителя этого направления – Пьер-Самюэль Дюпон де Немур и Николя Бодо. Первый из них в работе Réflexions sur l’écrit intitulé Richesse de l’Etat («Размышления о сочинении „Богатство государства“») вежливо отчитал Русселя за то, что тот переоценил богатство Франции и способность большинства слоев населения оплатить сокращение государственного долга, однако высоко оценил предложение о создании кадастра земельной собственности. Сочинение Бодо Idées d’un citoyen sur l’administration des finances du roi («Соображения одного гражданина об управлении финансами короля») представляло собой масштабный трактат, адресованный «патриотически настроенной публике» и призывавший к введению единой «королевской подати» вместо всех существующих налогов. Бодо признавал, что это радикальное предложение, однако «в настоящее время вся нация желает полной ликвидации действующего порядка управления»155.

Самые сильные доводы против «Богатства государства» привел одиозный враг «философов» Жакоб-Николя Моро156. Оспаривая целесообразность введения единого налога, он прежде всего возражал против его эгалитарных последствий: дворяне будут облагаться налогами так же, как и простолюдины, в результате чего основанием государства станет размер состояний, а не освященные веками «статусные звания». Свои тезисы Моро представил в виде диалога между аббатом и аристократом, которые отпускают остроты в адрес наивных реформаторов157. Авторы памфлетов, выступавшие против Моро, сочли его тон еще более оскорбительным, чем его идеи. Они писали, что, прибегнув к «издевательствам и иронии», Моро продемонстрировал неспособность совладать с вопросом о «патриотизме», который выявил «устремления нации»158. По большей части дискуссия была связана именно со стилем и языковыми средствами. Руссель не использовал такие понятия, как «нация» и «патриот», хотя в памфлете, написанном в качестве продолжения «Богатства государства», он говорил о «гражданах», а не о «подданных»159. Однако его последователи взяли на вооружение новый словарь. Слова наподобие «патриот» появлялись почти на каждой странице их памфлетов, особая стилистика которых выражала всеобщий запрос на равенство – не в смысле выравнивания социальных возможностей, а как паритетный подход к налогообложению со стороны государства. А поскольку налоговая система распространялась на все общество, благоприятствуя одним и угнетая других, эти формулировки открывали возможности для того, чтобы вызов был брошен общественно-политическому порядку в целом.

Дискуссия о налогах приковала внимание парижан, поскольку она происходила в разгар очередного конфликта между парламентом и короной. Как указывал Моро, памфлет «Богатство государства» появился как раз перед lit de justice (заседанием Парижского парламента под председательством короля) 31 мая, на котором Людовик XV вынудил парламент принять ряд крайне непопулярных финансовых мер. Необходимость уменьшить государственный долг нарастала с ноября 1759 года, когда вступил в должность новый генеральный контролер Анри-Леонар-Жан-Батист Бертен, сторонник жестких мер. Поскольку доходов от установленных налогов, в особенности от первой и второй двадцатины, оказалось совершенно недостаточно, он в третий раз ввел двадцатину, удвоил capitation (подушную подать) и установил дополнительный налог, так называемый sols pour livre (один су с ливра), не считая косвенных налогов, собираемых генеральными откупщиками. В феврале 1760 года Бертен преподносил все это в качестве временных мер для финансирования военных действий, однако продлил их и после заключения мира. Двумя указами от апреля 1763 года было объявлено, что третья двадцатина и удвоенная подушная подать будут отменены в январе 1764 года, однако две первые двадцатины продлевались еще на шесть лет. При этом предполагалось, что основания для более эффективного налогообложения будут созданы за счет проведения cadastre général (общего кадастра) – обследования всей земельной собственности, – хотя налоговые льготы дворянства и духовенства в принципе планировалось соблюдать. Парижские наблюдатели полагали, что «Богатство государства» представляет собой попытку парламента заблокировать новые налоги и обратиться к населению с предложением альтернативной системы.

Из-за «огромного потока» памфлетов этот вопрос оставался в центре внимания публики до конца 1763 года, а парламент тем временем сопротивлялся указам короля своим главным оружием – remontrances, nouvelles remontrances и itinératives remontrances (ремонстрациями, новыми ремонстрациями и повторными ремонстрациями). Парламентские тексты, которые распространялись в печатном виде с апреля по июль, задавали юридическую рамку общественным дебатам, а также сами по себе служили средствами пропаганды. По утверждению Барбье, парижане напряженно обсуждали налоговую проблематику, постоянно возвращаясь к одной и той же теме: чрезвычайные налоги, взимаемые с населения для поддержки войны, не обладали законностью в мирное время, и все же король провел их через парламент. Когда Людовик прибыл в Париж, чтобы возглавить заседание парламента, в городе не раздавалось криков Vive le roi («Да здравствует король»), а в последующие дни шло множество разговоров о «разорении» – чрезмерных расходах двора наподобие праздника, устроенного мадам де Помпадур в королевском замке Шуази 13–16 июня с представлениями от Оперы, «Комеди Франсез» и Театра итальянской комедии в присутствии монарха160.

Летом 1763 года противостояние налогам, предложенным Бертеном, переместилось в провинциальные парламенты во главе с парламентом Руана, который 16 июля выступил с ремонстрациями, по жесткости своей риторики превзошедшими ремонстрации Парижского парламента161. Суть протеста, заявленного в Руане, заключалась в том, что апрельские эдикты грозят превращением временных налогов военного времени в постоянную систему – самую тягостную за всю историю монархии. Утверждалось, что эдикты нарушают естественные права на свободу и собственность, хотя ничто не указывает на необходимость в них. Поэтому для их обоснования король должен предоставить для парламентского расследования отчеты о доходах и расходах, причем руанские парламентарии выступали так, будто выражали требования всех парламентов, объединенных в некий единый орган. Они настаивали, что существующую налоговую систему целиком требуется заменить новым режимом, основанным на едином равном налоге.

Спустя три дня печатные копии руанских ремонстраций стали распространяться по Парижу, возбуждая все более гневные разговоры. Король направил герцога д’Аркура с полномочиями генерал-лейтенанта Нормандии, чтобы тот заставил руанский парламент подчиниться. Однако парламент отказался проводить обсуждения в присутствии герцога и запретил чиновникам взимать новые налоги в пределах своей юрисдикции. В декрете от 18 августа руанский парламент вновь выступил в качестве одного из подразделений гипотетического Парламента Франции, притязающего на то, чтобы разделить с короной законодательную власть и нести ответственность перед нацией. По утверждению Барбье, текст декрета, напечатанный вместе с сопутствующими материалами, вызвал большой ажиотаж в Париже – сам Барбье видел в нем прямое посягательство на власть короля162. Несмотря на то что правительство запретило публикацию дальнейших ремонстраций, они продолжали поступать из многих парламентов: Дижона (ремонстрации были утверждены 13 августа), Безансона (5 сентября), Гренобля (7 сентября), Бордо (7 сентября), Тулузы (13 сентября) и По (15 сентября). Отказавшись зарегистрировать апрельские налоговые эдикты, парламенты бросили вызов эмиссарам короля, которые пытались навязать им свою волю. Заседания парламентов Гренобля и Тулузы напоминали драматические сцены, а очередное противостояние в Руане привело к коллективной отставке магистратов.

К ноябрю «великое брожение» достигло такого масштаба, что правительство согласилось на переговоры163. Теперь в нем доминировали военный министр герцог де Шуазель и его двоюродный брат, министр иностранных дел герцог де Шуазель-Праслен, поэтому положение Бертена было уязвимым. До парижан доходили лишь слухи о перегруппировке сил в Версале, однако те, кто следил за политикой, полагали, что оба Шуазеля настроены дружелюбно по отношению к парламенту. Поэтому никто не удивился, что правительство попыталось восстановить мир, объявив 21 ноября о новом политическом курсе. Апрельские эдикты были отменены, кадастр приостановлен, а взимать вторую двадцатину правительство согласилось только до конца 1767 года. Бертен ушел с поста генерального контролера, а его преемником стал Клеман-Шарль-Франсуа де Лаверди, член Парижского парламента. Все это выглядело как отступление правительства и даже как повторение неудачной попытки Машо реформировать налоговую систему в 1749–1750 годах.

В качестве еще одной меры по умиротворению парламентов в эдикте от 21 ноября им было предложено изучить возможности приведения государственных финансов в порядок. Несколько недель спустя соответствующие рецепты были представлены в максимально откровенном памфлете под заголовком L’Anti-financier («Антифинансист»). Впрочем, прозвучавшие предложения были не новы – автор этого сочинения, парламентский юрист Эдме-Франсуа Даригран, просто переработал темы памфлета «Богатство государства», в особенности необходимость введения единого налога вместо всех существующих налогов. Однако автор «Антифинансиста» выдвигал радикальные доводы в пользу усиления влияния Парижского парламента и осуждал злоупотребления генеральных откупщиков с такой яростью, что по сравнению с ним обвинения со стороны Русселя выглядели мягкими. Даригран утверждал, что парламент выступает представителем нации, причем так было с момента зарождения монархии, когда король делил власть с народным собранием164. Согласно основным законам королевства, король не мог вводить новые налоги без согласия парламента, какое бы давление ни оказывали на монарха его «деспотичные министры». Поэтому, говорилось в памфлете, Людовик должен последовать за инициативами парламента, упразднить налоговые откупы, перестроить фискальный аппарат государства и установить «простой и единственный налог»165.

Полиция немедленно начала изымать экземпляры «Антифинансиста» из книжных магазинов, что, как заметил Барбье, набивало цену на это сочинение и способствовало еще большему желанию публики с ним ознакомиться166. 4 января Даригран был отправлен в Бастилию, однако его памфлет продолжали печатать. Конец полемике о налогах был положен капитуляцией правительства 21 ноября 1763 года, а 28 марта 1764 года король издал указ, запрещавший новые публикации о государственных финансах, за исключением тех соображений, которые могли представить умудренные опытом члены парламента167. Великая идея умерла.

Глава 10. Разгром иезуитов

Иезуитам принадлежало первое место среди «страшилок», преследовавших парижан. Недруги иезуитов, в особенности янсенисты, выставляли их главными злодеями XVIII века, и вот какие обвинения им предъявлялись. Иезуиты скрывались за престолами, нашептывая монархам злобные советы, обучали молодежь в безнравственном духе (казуистике, пробабилизму168 и собственно иезуитству). Они слепо следовали приказам своего «генерала» в Риме169, который управлял ими, как деспот своими рабами. Они приносили в жертву интересы Франции, в особенности Галликанской церкви, глобальным амбициям своего ордена. Наконец, считалось, что иезуиты поддерживают цареубийство – по сути, именно они несли ответственность за убийства Генриха III и Генриха IV, это они вдохновили Дамьена на покушение на Людовика XV, которое привело бы к власти дофина, их сторонника170. Парижане черпали подобные представления из кривотолков о заговорах, из различных памфлетов и еженедельных выпусков «Церковных новостей», хорошо информированного и неисчерпаемого источника янсенистской пропаганды171.

Тем не менее иезуиты оставались во Франции влиятельной и респектабельной группой. Они обучали представителей элиты в 111 коллежах (collèges), или средних школах, в частности в лицее Людовика Великого в Париже, где одним из самых взбалмошных и блестящих учеников был Вольтер. Лицей, основанный в 1563 году и первоначально именовавшийся Клермонским коллежем, занимал внушительное здание в самом центре Парижа, на улице Сен-Жак. Помимо многих других учреждений, иезуиты содержали 21 семинарию и 13 гостевых домов для членов ордена. С начала XVII века они выполняли роль directeurs de conscience (духовников) в качестве королевских исповедников. Филипп-Онуфр Демаре, с 1753 года бывший духовником Людовика XV, проявлял себя в решающие моменты, такие как кризис, последовавший за покушением Дамьена, и, несмотря на репутацию иезуитов как пособников безнравственности, отказывался одобрять отношения Людовика с мадам де Помпадур. Иезуиты пользовались значительным влиянием при дворе, распространявшимся через «партию благочестивых» (dévot), в которую входили королева, дофин и канцлер Ламуаньон де Бланмениль. На 1760 год подавляющее большинство епископов демонстрировали благосклонное отношение к иезуитам, поскольку янсенисты на протяжении предшествующих четырех десятилетий изгонялись из рядов высшего духовенства. На тот момент для большинства парижан предположение, что иезуитов можно выставить из королевства, было немыслимым – и все же спустя пять лет Общество Иисуса прекратило свое существование во Франции172.

Крах иезуитов стал одним из тех событий, к которым в повседневных разговорах применяется слово «дело» – affaire. Во второй половине XVIII века подобные «дела» происходили все чаще, оказывая огромное влияние на представления парижан об общественной жизни. «Дела» обычно складывались вокруг судебных процессов, в ходе которых абстрактная проблематика превращалась в живые драмы, разыгрываемые в залах суда перед большой аудиторией и освещаемые в прессе. Как уже отмечалось выше, юридические заключения – так называемые mémoires (записки, «мемуары») и factums (изложения дел) – часто печатались и распространялись в виде брошюр, не подлежавших цензуре, поскольку они считались частью правовой процедуры – при условии, что на них стояла подпись юриста.

Дело иезуитов – L’affaire des Jésuites – началось в 1760 году, когда торговые суды173 Марселя и Парижа вынесли решение против иезуитов по делу о банкротстве отца Антуана Лавалетта, организовавшего торговлю сахаром и другими колониальными товарами с Мартиники в громадных объемах. Формально Лавалетт духовно окормлял туземцев, но на деле управлял плантацией с рабами и экспортировал ее товары во Францию. Накануне Семилетней войны английские каперы захватили пять его кораблей, после чего Лавалетт не мог оплачивать векселя, которые он выписал для покрытия долгов иезуитов и которые рассчитывал выкупить за счет продажи своих товаров. Лавалетт обанкротился, но пригрозил, что по его следам отправится и один из его кредиторов – торговый дом купцов Лионси и Гуффра, который затем попытался взыскать свой долг в размере 1,5 миллиона ливров, подав судебный иск к патрону Лавалетта, главе миссии иезуитов в Гваделупе. Когда торговые суды вынесли решение в пользу Лионси и Гуффра, иезуиты подали апелляцию в Большую палату Парижского парламента. Однако это был неразумный шаг, поскольку после предшествующих конфликтов вокруг буллы Unigenitus и отказа в причастии сторонникам янсенизма в парламенте набирала силу «партия янсенистов». Правда, пожилые магистраты из Большой палаты были известны своей умеренностью в сравнении с горячими головами из Следственной палаты и Палаты прошений, а 104 человека из 250 членов всех палат получили образование в лицее Людовика Великого. К тому же дела о банкротстве не привлекали особого внимания, поэтому существовала вероятность, что тяжбу удастся урегулировать и она не перерастет в полномасштабное разбирательство, к которому будет применимо слово affaire.

Однако этот случай отличался от других не только потому, что в нем был замешан монашеский орден, но и по еще одной причине: парижане связывали его с чередой впечатляющих событий, произошедших двумя годами ранее в Португалии. После того как 3 сентября 1758 года неизвестный совершил попытку покушения на короля Португалии Жозе I, всесильный премьер-министр португальского правительства Себастьян Жозе де Карвалью-и-Мело (с 1769 года он носил титул маркиза Помбала) возложил ответственность за это на иезуитов и их союзников из числа высшей аристократии. После того как специальный трибунал осудил предполагаемых заговорщиков, португальский премьер инициировал несколько кровавых казней и в сентябре 1759 года изгнал всех иезуитов из страны. По утверждению Барбье, новости из Португалии «стали темой для обсуждения по всему Парижу». Эти события вновь породили подозрения, выдвинутые в «Церковных новостях», что именно иезуиты вдохновили Дамьена на покушение на Людовика XV и спровоцировали толки о необходимости изгнать их из Франции. Опасаясь оскорблений, отцы-иезуиты едва осмеливались появляться на улицах174.

Когда 31 марта 1761 года в Парижском парламенте началось слушание апелляции иезуитов, публика еще сохраняла к ним враждебное отношение. Собравшаяся в Большой палате толпа бурно аплодировала, когда адвокатам Лионси и Гуффра удавалось отстоять свою позицию. Восьмого мая суд обязал орден иезуитов выплатить 1 552 276 ливров в качестве компенсации ущерба. Радость публики – по замечанию Барбье, «чрезмерная, даже почти неприличная» – распространилась по всему городу, где иезуитов «слишком уж ненавидели»175. К этому времени спор уже велся вокруг более масштабного вопроса о легитимности нахождения иезуитов как монашеского ордена во Франции. Страстные речи двух магистратов, аббата Анри-Филиппа де Шовлена и Мишеля-Этьена Лепелетье де Сен-Фаржо, привели к тому, что парламент призвал сделать предметом расследования «конституции», или статуты, ордена. Кроме того, в записке Шарлеманя Лалурсе, адвоката-янсениста, нанятого купцом Лионси, с достаточным количеством доказательств утверждалось, что орден никогда не имел правовых оснований на территории королевства и потому может быть с легкостью изгнан.

Стремясь не допустить превышения парламентом своих полномочий, король распорядился передать рассмотрение статутов ордена королевской комиссии. Парламент подчинился, однако сумел раздобыть еще одну копию статутов и продолжить собственное расследование. В ходе первого раунда дебатов, проходившего с 3 по 7 июля, парламентарии делали акцент на угрозе, исходящей от иезуитов как агентов папы римского, для свобод Французской, или Галликанской, церкви. Согласно декларации 1682 года, эти свободы исключали вмешательство папы в мирские дела Галликанской церкви, которая по-прежнему подчинялась власти короля. Уже упомянутый де Шовлен сыграл на повышение, выступив 8 июля с речью, в которой осудил иезуитов за поддержку идеи цареубийства (в основном звучавшую в трактатах, опубликованных в XVI и XVII веках, однако эти сочинения переиздавались вплоть до 1757 года) и связал их с нападением Дамьена на Людовика XV. Риторика выступления де Шовлена была наполнена таким пафосом, что многие слушатели были доведены до слез176.

Печатная версия речи Шовлена вскоре разошлась по Парижу, а к ней прилагалась 155-страничная антология цитат из иезуитских изданий, составленная так, что у читателя волосы вставали дыбом. Этот сборник создавал впечатление, что иезуиты могли оправдать все что угодно: они намеревались подчинить мир тирании своего генерала, повсюду плели заговоры и строили козни, а если какой-то правитель становился у них на пути, они его устраняли. В числе многочисленных «порочных» иезуитских наставлений по этике упоминалось Theologia moralis («Моральное богословие» – лат.) Германа Бузембаума, впервые опубликованное в 1645 году и выдержавшее 50 изданий вплоть до 1757 года, года «отвратительного нападения Дамьена, которое до сих пор заставляет нас стенать». Это сочинение служило доказательством того, что иезуиты никогда не отступали от своей приверженности идее цареубийства177. За этой публикацией последовала лавина других памфлетов. Например, брошюра Idées générales des vices principales de l’institut des Jésuites («Общие представления об основных пороках ордена иезуитов») представляла собой перечисление иезуитских прегрешений. Текст под заголовком Dénonciation des crimes et attentats des soi-disant Jésuites («Разоблачение преступлений и нападений так называемых иезуитов») предупреждал об их политических амбициях. В десятках пасквилей иезуиты обвинялись в бесконечных мерзостях – от содомии до цареубийства. Внушительное двухтомное сочинение Histoire générale de la naissance et des progrès de la Compagnie de Jésus («Общая история возникновения и развития Общества Иисуса»), авторами которого выступили два убежденных янсениста, Луи-Адриен Ле Пэж и Кристоф Кудретт, представляло собой энциклопедический и тщательно документированный обзор возвышения иезуитов, который послужил арсеналом доводов для парламентов. В действительности Ле Пэж выступал координатором стратегии парламентов, оставаясь в тени под покровительством принца де Конти178. Парижане понятия не имели об этих закулисных махинациях, но в подавляющем большинстве поддерживали борьбу с иезуитами179.

Идеологическая напряженность росла, и правительство попыталось охладить ситуацию, приказав парламенту отложить принятие решения по статуту иезуитов на год. Однако 6 августа парламент издал два решительных эдикта. Во-первых, 24 иезуитских сочинения приговаривались к сожжению государственным палачом «как мятежные, разрушающие все принципы христианской морали, проповедующие убийственную и отвратительную доктрину, направленную не только против безопасности жизни граждан, но даже против священных особ монархов». Затем парламент постановил, что все иезуитские школы, находящиеся в зоне его юрисдикции, должны быть закрыты к 1 октября (позднее этот срок был продлен до 1 апреля 1762 года). Кроме того, эдикт воспрещал иезуитам принимать в орден новых членов и требовал, чтобы все студенты и послушники иезуитских учебных заведений покинули свои школы и семинарии180.

Этот смелый ход ошеломил парижан. Люди выстраивались в очереди, чтобы получить копии эдиктов прямо из типографии, и скупали все имеющиеся у уличных торговцев экземпляры. По утверждению Барбье, большинство одобряло действия парламента, хотя кое-кто опасался, что они подорвут авторитет короля, поскольку иезуиты служили духовниками монаршей семьи на протяжении двух столетий. Все, кто следил за политикой, ждали реакции Людовика, предполагая, что он может отменить парламентские эдикты и вынести это дело на свое личное рассмотрение. Однако король хранил молчание в течение нескольких дней, и наиболее осведомленные лица среди публики – «политиканы» и «резонеры», как называл их Барбье, – заподозрили, что герцог де Шуазель, доминирующая фигура в правительстве, не питает к иезуитам особой симпатии и стремится к умиротворению парламента181. Как отмечалось в предыдущей главе, увеличение налогов вызвало огромное недовольство, которое парламенты как в провинциях, так и в Париже мобилизовали против Версаля. Правительство, отчаянно пытавшееся привлечь средства за счет займов и новых налогов, для утверждения которых требовалась парламентская регистрация новых эдиктов, не могло позволить себе усугублять политические затруднения религиозным конфликтом.

К концу месяца стало ясно, что король не отменит указы от 6 августа. Он просто приказал парламенту отложить их действие на год, а парламент при регистрации этого распоряжения объявил, что продлевает данный срок всего на шесть месяцев, то есть все иезуитские школы должны были закрыться 1 апреля 1762 года. В обоснование своего сопротивления позиции короля парламент проголосовал за то, чтобы прислать Людовику выдержки из сожженных книг в качестве доказательства угрозы, которую иезуиты представляли для всех его подданных и особенно для него самого – из‑за доктрины цареубийства. Когда эти тексты дошли до короля, тот отреагировал прохладно, но не стал возражать против закрытия школ. Барбье пришел к выводу, что Шуазель теперь встал на путь борьбы с иезуитами – по стратегическим соображениям, поскольку ему нужно было убедить парламент зарегистрировать указ о предоставлении займа в размере 40 миллионов ливров. Большие толпы людей, посещавшие заседания парламента в августе и сентябре, к концу года праздновали победу над иезуитами, которые в ноябре получили вотум поддержки на собрании высшего духовенства, но парижане по-прежнему испытывали к ним сильную ненависть182.

В начале 1762 года инициатива в борьбе с иезуитами перешла к провинциям. 12 февраля парламент Руана предпринял радикальный шаг, изгнав всех иезуитов из зоны своей юрисдикции. Их статуты подлежали сожжению, сами иезуиты должны были покинуть свои резиденции в течение пяти месяцев, а их собственность предполагалось распродать. Правительство было застигнуто врасплох, но не вмешалось. Другие парламенты – в Бордо, Гренобле, Меце, Безансоне и Ренне – последовали примеру Руана, назначив комиссии для изучения статутов местных иезуитских структур в рамках подготовки к их роспуску. Декреты этих парламентов были напечатаны и массово читались в Париже, где общественное мнение теперь склонялось к полному уничтожению иезуитов как ордена во Франции. Ходили слухи, что король придет иезуитам на помощь до того, как им придется закрыть свои школы, и 9 марта Людовик опубликовал декларацию, из которой становилось понятно, что он вмешается в дело, встав на сторону иезуитов. Однако к 1 апреля, когда должны были закрыться иезуитские школы, король так ничего и не предпринял.

К тому времени родители 150 воспитанников лицея Людовика Великого уже забрали своих детей, отцы-иезуиты распустили всех послушников, поэтому закрытие прошло без происшествий. 23 апреля парламент проголосовал за наложение ареста на все имущество иезуитов. Шестеро судебных приставов прибыли в экипажах в лицей и резиденции иезуитов, опечатали все, что там обнаружили, а проведенная инвентаризация продемонстрировала, что образ жизни иезуитов был далек от монашеского самоограничения. У членов ордена была элегантная мебель, а в кладовой хранилось «впечатляющее количество кофе»183. Самые ценные предметы – вазы, украшения и картины – были выставлены на продажу в рекламном издании Petites affiches («Мелкие объявления») и к декабрю проданы с аукциона. Однако ходили слухи, что ценные вещи, в том числе льняное полотно стоимостью 20 тысяч ливров и большая сумма наличными, были тайно вывезены из страны. Парламент приказал генерал-лейтенанту полиции держать резиденции иезуитов под наблюдением и выставить охрану у дверей лицея Людовика Великого. Парижские сплетни подпитывались сообщениями о впечатляющих полицейских акциях, например о том, что агенты в Лионе захватили несколько фургонов, груженных товарами, которые иезуиты пытались тайно переправить в Швейцарию. Из еще одного нелегального груза было, предположительно, изъято 18 ящиков с серебром. Ожидалось, что агенты, направленные для пресечения контрабандной пересылки иезуитского имущества в папский анклав Авиньон, конфискуют еще больше добычи. Кроме того, поступали сообщения о сомнительных финансовых операциях – выдаче займов отцам-иезуитам, действовавшим под вымышленными именами, и спекуляции недвижимостью при тайном содействии некоего виноторговца. К маю 1762 года большинство иезуитов больше не осмеливались появляться на улицах, и весь Париж, как утверждалось в «Лейденской газете», только и говорил об их изгнании184.

Все эти действия привлекали огромное внимание. Постоянная активность судебных исполнителей, конфискация имущества лицея Людовика Великого, реклама распродаж иезуитского добра и публичные аукционы – все это возвещало о падении института, который поднялся на вершину могущества и отождествлялся с монархией благодаря своим духовникам, выступавшим в качестве совести короля. Людовик XV наблюдал за крахом иезуитов, колебался, предпринял несколько шагов, чтобы их защитить, – и в конце концов ничего не сделал. В апреле король отказался от услуг своего духовника, уволил Демаре, а в октябре Барбье писал: «Дело иезуитов в Париже кончено»185.

На самом деле ликвидация присутствия иезуитов во Франции представляла собой неравномерный процесс, который происходил в разное время в разных частях королевства. Шестого августа 1762 года Парижский парламент запретил деятельность ордена в пределах своей юрисдикции, а к концу 1763 года такие же решения приняло большинство провинциальных парламентов. Когда Парижский парламент ввел дополнительные меры по изгнанию всех иезуитов из королевства, король в ноябре 1764 года издал эдикт, который распускал орден, но разрешал его членам оставаться во Франции в качестве секулярных священников186, подчиняющихся местному епископу, которым во многих случаях полагался пенсион.

Проиграв дело Лавалетта, иезуиты не стали сопротивляться в судах. Они пытались заручиться поддержкой публики, выпуская собственные памфлеты, но и здесь проиграли битву за доминирование в общественном мнении. Их трактаты, отмечал Гримм, потонули в потоке враждебных по отношению к иезуитам публикаций, а самое известное из подобных сочинений Remarques sur un écrit intitulé Compte rendu des constitutions des Jésuites («Замечания по поводу „Доклада о конституциях иезуитов“») не убедило никого, кроме их сторонников187. Тон антииезуитской пропаганде задал парламент, опубликовавший фрагменты из произведений иезуитов под заголовком Extraits des assertions dangereuses et pernicieuses en tout genre que les soi-disants Jésuites ont, dans tous les temps et persévéramment, soutenues, enseignées et publiées dans leurs livres («Выдержки из всевозможных опасных и пагубных утверждений, которые так называемые иезуиты всегда настоятельно поддерживали, проповедовали и публиковали в своих книгах»). Этот впечатляющий том в 543 страницы представлял собой книгу-билингву: в одной колонке на каждой странице размещались оригинальные тексты, в основном на латыни, а в другой – их переводы на французский. Книга обладала всеми достоинствами официального издания и была красочно отпечатана Пьером-Гийомом Симоном, типографом парламента, в соответствии с парламентским постановлением, которым создавалась комиссия для сопоставления выдержек с оригинальными текстами и подтверждения точности переводов. Текст был разделен на разделы с описаниями различных злодеяний, совершаемых иезуитами: «Пробабилизм» (96 страниц), «Симония и злоупотребление доверием, богохульство, святотатство» (32 страницы), «Лжесвидетельство, подлог» (51 страница), «Демагогия судей, кража» (46 страниц), «Убийство» (38 страниц) и, наконец, самый длинный раздел – «Цареубийство» (98 страниц). Отрывки из наставлений для исповедующихся демонстрировали, что иезуиты считали кражу допустимым или как максимум простительным грехом, если владелец той или иной вещи ею не пользовался либо если слуга полагал, что ему недостаточно платят. Некоторые обстоятельства позволяли оправдать и убийство, за исключением отравления, хотя и здесь были оговорки: если яд проникал через одежду или сиденье стула, то это давало основание для оправдания. А если подданный убивал монарха, считавшегося тираном, такое действие признавалось похвальным и даже героическим188. В своем комментарии к этим документам парламент подчеркивал приверженность иезуитов цареубийству, а также настаивал на общей безнравственности их учения, которое угрожало «разорвать все узы гражданского общества, санкционируя воровство, ложь, предательство, преступнейшее распутство и вообще любые страсти и пороки». По утверждению Гримма, парижане сочли эти доводы убедительными: «Все поражены опасными и пагубными утверждениями этих старых казуистов. Простой народ охвачен священным ужасом, и многие убеждены, что иезуиты всю свою жизнь только и делают, что рассказывают своим ученикам об убийствах и прочих мерзостях»189.

Самым действенным из многочисленных памфлетов против иезуитов был текст Compte rendu des constitutions des Jésuites («Доклад о конституциях иезуитов»), написанный Луи-Рене де Карадюком де Ла Шалоте, генеральным прокурором парламента Бретани190. Он разошелся тиражом в 12 тысяч экземпляров в течение месяца после публикации в феврале 1762 года и в дальнейшем многократно переиздавался вместе со столь же мощным продолжением Seconde compte rendu («Второй доклад»). Убедительность тексту Ла Шалоте придавали сдержанный тон и аргументация, тщательно подкрепленная документами. Автор отмечал, что иезуиты в принципе были не хуже других орденов, поскольку со временем любые монашеские движения приходят в упадок, однако иезуитов отличал характер их миссии. Как явствует из их устава, вместо уединения в монастырях иезуиты направлялись в мир их находившимся в Риме генералом, который требовал абсолютного повиновения. Они не были верны французской монархии и фактически не имели законного статуса во Франции. Правда, самые максималистские заявления в их работах звучали двести лет назад, однако основные принципы их организации были подтверждены в двухтомном сочинении, напечатанном в 1757 году. Хотя среди иезуитов было немало добродетельных людей, посвятивших себя педагогике, они преподавали традиционную схоластику, а в их руководствах, начиная с XVI века и по настоящее время, излагалась казуистика, которая открывала путь лжи, воровству, заговорам и ряду других грехов, ведущих к отцеубийству и цареубийству. Во Франции насчитывалось две тысячи иезуитов, готовых выполнить любой приказ своего генерала, поскольку он был единственным авторитетом, который они признавали. Они увековечили все пороки инквизиции: «фанатизм», «суеверия» и «невежество»191.

Все это была излюбленная терминология, которую использовали в своих нападках на церковь «философы». Риторика Ла Шалоте настолько четко повторяла их взгляды, что некоторые полагали, что его текст на самом деле был написан д’Аламбером192. Последний же превозносил сочинение Ла Шалоте в собственном трактате «Об уничтожении иезуитов во Франции», опубликованном в 1765 году. К тому времени иезуиты уже были ликвидированы – но не янсенистами, настаивал д’Аламбер, поскольку они тоже были практически мертвы, а «философами». Ла Шалоте был одним из них, что он и продемонстрировал, разоблачив религиозный фанатизм во всех его формах, а не только иезуитство: «На самом деле смертный приговор иезуитам вынесла именно философия с помощью магистратов. Янсенизм в этом деле был всего лишь истцом. Нация, во главе которой стояли философы, желала уничтожения этих отцов церкви»193. Свой вклад в процесс двумя годами ранее внес и Вольтер, сочинивший короткий памфлет Balance Égale («Равновесие»), в котором перечислял все обвинения против иезуитов и как бы их опровергал, используя столь неубедительные аргументы, что вина иезуитов выглядела еще больше в сравнении с тем, что им предъявлялось. Половину своего текста Вольтер посвятил янсенистам, придя к выводу, что оба лагеря были настолько криводушны, что между ними было достигнуто равновесие194. Со своей стороны, д’Аламбер считал янсенистов более фанатичными, но не считал их значимой силой, поскольку они больше не привлекали внимания публики. Д’Аламбер приходил к выводу, что уничтожение ордена иезуитов следует праздновать как победу «Философии» (Philosophie).

Разумеется, д’Аламбер продвигал собственную позицию, поэтому большинство парижан, кажется, вряд ли рассматривали дело иезуитов как триумф Просвещения. И все же оно было воспринято как удар по церкви, а возможно, даже по государству. В песнях, слухах, шутках и печатных изданиях, которые распространялись на улицах в начале 1760‑х годов, появился новый – неуважительный – тон в отношении религии. В Mémoires secrets («Тайных заметках») отмечалось, что во многих песнях высшее духовенство изображалось «с крайним презрением»195. В пасквилях обыгрывалась связь монашества и содомии. Лавочники продавали фигурки иезуитов, сделанные из воска: их можно было заставить спрятаться в раковину, как улитку, потянув за ниточку. Кроме того, множество слухов вызвала «утка» о памфлете Les Trois Nécessités («Три необходимости») – такого текста не существовало, однако в Эльзасе местный Суверенный совет (Conseil souverain)196 распорядился его сжечь. В этом памфлете якобы говорилось о коварном замысле свергнуть правящий режим путем принятия трех необходимых мер: во-первых, уничтожение ордена иезуитов, во-вторых, уничтожение церкви и, в-третьих, уничтожение монархии. Гримм и другие современники связывали появление этих слухов с иезуитами, которые хотели предупредить публику об опасных последствиях роспуска своего ордена во Франции. Откуда бы эта мистификация ни исходила, она была крайне эпатажной – возможно, потому, что кое-кто увидел в ней зерно истины197.

Ликвидация ордена иезуитов во Франции действительно имела разрушительные последствия для церкви. Сопутствующий ущерб понесла и корона – слишком уж плохо Людовик XV справился с этой задачей. Еще до того, как Людовик окончательно распустил орден, очередное «дело» (affaire), задуманное Вольтером, продемонстрировало, что моральный авторитет переходит к «философам». Впрочем, последние не выступали единым фронтом. Вызов авторитету самого Вольтера был брошен в рядах «философов» одним автором, который пробудил эмоции иного рода. Прежде чем Вольтер обратился к публике со своим Traité sur la tolérance («Трактатом о веротерпимости») (1763), ее уже покорил Руссо со своим романом La Nouvelle Héloïse («Новая Элоиза») (1761).

Глава 11. Руссо исторгает потоки слез

На вершине парижского общества, намного выше мастерских, магазинов и кварталов, благодаря которым город обретал свою сложную структуру, располагалась элита, именуемая словом le monde («свет»). Она была в высшей степени аристократична, однако к ней принадлежали и богатые простолюдины, и даже несколько человек, известных в первую очередь своим остроумием. Они жили в роскошных особняках и разъезжали по городу в экипажах с лакеями, заглядывая в салоны и модные кафе. Если большинство парижан на рассвете принимались за работу, представители света жили в собственном ритме, определяемом временем трапезы: поздний завтрак, за которым можно было чем-то позаниматься (налоговые откупщики, например, могли обсуждать доклады, а рантье – вести переписку); обед в 14 часов, затем светские мероприятия и развлечения в театре или опере, которые обычно начинались в пять вечера; далее ужин, зачастую в 22 часа, который сопровождался более активным общением, нередко вместе с играми в карты, до поздней ночи.

Представители света соответствовали определенному идеальному типу, блестящее определение которого дал Вольтер в стихотворении Le Mondain («Светский человек») (1736), где он высмеивал христианский идеал рая – Эдемского сада198. Адам и Ева, утверждал он, были грязными, уродливыми, вульгарными, несчастными, плохо питающимися и невежественными людьми. В отличие от них, светский человек наслаждался всеми благами жизни, которые Вольтер превозносил, выступая от имени человека этой породы:

  • J’aime le luxe, et même la mollesse,
  • Tous les plaisirs, les arts de toute espèce,
  • La propreté, le goût, les ornements:
  • Tout honnête homme a de tels sentiments.
  • Мне нравится роскошь и даже изнеженность,
  • Любые удовольствия и всякие искусства,
  • Опрятность, вкус, прикрасы —
  • Любой порядочный человек имеет эти чувства.

Le mondain, светский человек, отнюдь не является просто сибаритом – это honnête homme, честный человек, представляющий унаследованный от XVII века идеал мирской благонамеренности, хотя его добродетель и не была христианской. Вольтер отождествлял ее со вкусом, вежливостью, прогрессом искусств и самой цивилизацией, о чем он вскоре будет писать в своем многотомном сочинении Essai sur les mœurs et l’esprit des nations («Опыт о нравах и духе народов»). В этой работе представлен идеал, противоположный христианскому аскетизму. День «светского человека» (le mondain), изображенного Вольтером, начинается в парижском особняке, элегантно украшенном картинами и гобеленами, с видом на великолепный сад. Во второй половине дня его герой отправляется в позолоченной карете в оперу, а затем

  • Allons souper. Que ces brillants services,
  • Que ces ragoûts ont pour moi de délices!
  • Приступим к ужину. Эти великолепные блюда,
  • Эти кушанья – настоящее наслаждение для меня!

Хлопанье пробок вызывает взрывы смеха в компании, бурлящей, подобно шампанскому. А под конец дня Вольтер делает следующий вывод:

  • Le paradis terrestre est à Paris.
  • В Париже рай земной.

Едва ли речь шла о призыве к революции, однако, по мнению поклонников и недругов Вольтера, стихотворение «Светский человек», как и все прочие его произведения, подрывало религиозные убеждения, на которых держался Старый порядок. Влиятельные благодаря своему остроумию, сочинения Вольтера били по той части общества, которой могли нанести наибольший ущерб, – по столичной элите. Вольтер ясно давал понять, что для человека утонченных манер учение католической церкви в принципе неприемлемо, что христианство – это дурновкусие.

Однако работа Discours sur les sciences et les arts («Рассуждения о науках и искусствах»), которую в 1750 году выпустил безвестный симпатизант «философов» Жан-Жак Руссо, ошеломила читающую публику, уже давно знакомую с той разновидностью безбожия, которую предлагал Вольтер. Сочинение Руссо бросало вызов идеям Вольтера и обнажало уязвимую сторону Просвещения. В силу своего происхождения Руссо оказывался полной противоположностью фигуре светского человека (le mondain). Этот сын часовщика из Женевской республики со скрытыми кальвинистскими наклонностями был слишком неотесан, чтобы вписаться в парижское салонное общество. Участвуя в организованном Дижонской академией наук конкурсе сочинений на тему «Способствовало ли возрождение искусств и наук улучшению нравов?», Руссо дал на этот вопрос категорически отрицательный ответ. Литература, философия, изящные искусства, естественные науки – все то, что превозносил Вольтер (его имя в сочинении Руссо не упоминалось, но по умолчанию выступало мишенью его критики), – способствовали нарастающему разложению нравов. Чем более искушенным становился человек, тем дальше он отходил от своего первоначального состояния невинности.

Этот тезис, облеченный в яркую риторическую форму, сделал Руссо знаменитостью199. Следующим шагом была работа Discours sur l’origine et les fondements de l’inégalité parmi les hommes («Рассуждение о начале и основании неравенства между людьми») (1755), где Руссо отстаивал равенство, как он представлял его в изначальном «первобытном обществе», где естественная склонность человека к добру приводит к расцвету гражданских добродетелей, свободных от порочного влияния богатства и культуры200. Публика восприняла этот манифест как призыв вернуться к первобытному состоянию природы. Вольтер же высмеял его в письме к Руссо, которое разошлось повсюду и вскоре было опубликовано в журнале «Меркурий»: «Никогда еще не было пущено в ход столько разума, чтобы сделать нас животными; просто хочется ползать на четвереньках, когда читаешь ваше сочинение»201.

С этого момента Вольтер и Руссо предстали перед публикой как противоположности и непримиримые недруги. В действительности открытое столкновение Руссо с Вольтером произошло несколько позже, после публикации первого Lettre à d’Alembert sur les spectacles («Письма к д’Аламберу о зрелищах») (1758), произведения, которое заодно привело к разрыву отношений Руссо со всей группой «энциклопедистов», изначально приветствовавших его появление в мире учености. Руссо обиделся на высказывание д’Аламбера в статье о Женеве в седьмом томе «Энциклопедии», где утверждалось, что Женева должна избавиться от своей кальвинистской враждебности к искусству и разрешить театр в своих пределах. На эту мысль д’Аламбера натолкнул недавний визит в Женеву в гости к Вольтеру, который жил там в изгнании и ставил пьесы в частном порядке. Позиция д’Аламбера возмутила Руссо, который осудил ее, написав письмо от лица «гражданина Женевы». Какое из всех искусств и наук, вопрошал Руссо, может быть более развращающим, чем театр, где актеры принимают вымышленные личины, а зрители поддаются аморальным страстям? В Париже театр был местом, где обитал «свет» (le monde), выступал предельным воплощением всего мирского и морального падения. Как следствие, жители Женевы должны относиться к театру как к чуме, которая способна разрушить их здоровую, безыскусную культуру и моральные устои их республики. Они должны сохранить строгий кальвинизм, который служит гражданской религией, скрепляющей республику. Вместо спектаклей Руссо предписывал женевцам устраивать гражданские фестивали, «спартанские» спортивные состязания и коллективные праздники урожая, в которые все вносили бы одинаковую лепту в качестве как участников, так и зрителей.

Проводя этот тезис, Руссо развивал представление о культуре как политической силе, на которой может держаться демократическое и эгалитарное общество (равенство в понимании Руссо будет объединять мужчин, тогда как женщины останутся привязанными к домашним делам), однако публика восприняла это прежде всего как критику столичного светского общества. Руссо обратил свое красноречие против «человека мира», салонов, утонченности, роскоши и насмешек – «излюбленного орудия порока»202. Порвав с «философами», он применил противоположный метод борьбы – риторику чувств, которая обращалась к сердцу, преодолевая условности, в отличие от остроумия, которое унижало тех, кого избирало своей мишенью, выставляя их на посмешище.

Политические аспекты своей критики культуры Руссо выразил в сочинении Du Contrat social («Об общественном договоре») (1762), однако публике эта работа далась нелегко. Чтобы донести свои мысли до читателей, Руссо нужно было пробудить их эмоции, затронуть их внутреннюю жизнь с помощью иного типа текста. Впечатляющий успех принес Руссо его роман La Nouvelle Héloïse («Новая Элоиза») (1761). Историки литературы справедливо считают эту книгу поворотным моментом во французской культуре, который в значительной степени способствовал возникновению романтизма. Однако современники Руссо и представить себе не могли, что такое произведение увлечет читателей в XIX веке, и столкнулись с парадоксом: еще недавно Руссо был противником искусства, но теперь сам выступил как автор романа, художественного произведения, принадлежавшего к самому сомнительному жанру литературы, который, как считалось, пропагандирует моральное разложение, особенно среди молодых женщин.

Более того, в «Новой Элоизе» была описана история любви с элементами либертинизма, хотя действие романа происходит в протестантском швейцарском городке. Главную героиню Юлию соблазняет ее наставник Сен-Пре, который не может жениться на ней, поскольку принадлежит к более низкому социальному слою. Они обмениваются страстными письмами (Руссо избрал жанр эпистолярного романа), но в итоге вступают в духовный ménage à trois (союз втроем). Отдав свое сердце Сен-Пре, Юлия следует указаниям отца и принимает предложение о браке от Вольмара, добродетельного атеиста (многие читатели полагали, что подобного персонажа не может существовать). Сен-Пре отправляется навстречу приключениям в порочный «большой» мир с первой остановкой в Париже. Юлия остается с Вольмаром – она не разделяет его неверие, но ее ждут семейное счастье и идиллия в процветающем имении. Когда спустя десять лет Сен-Пре возвращается, его ждет теплый прием, хотя Юлия всегда будет хранить верность Вольмару. В конце концов она умирает – благородно, героически и в высшей степени добродетельно.

Парадоксальность своей позиции романиста Руссо проанализировал в двух предисловиях, где пояснял, что жанр романа плох сам по себе, поскольку развращает читателей, но в то же время благотворен, поскольку может вдохновлять к добродетельным поступкам тех, кто уже попал в ловушку испорченного общества. К этому Руссо добавил еще один парадокс – «Роман – не роман»203, – который остается неразрешенным, хотя автор и заявляет, что вместо вымысла, обычного для художественной литературы, он предлагает подлинность, неподдельные чувства, которые текст напрямую доносит до читателя.

Ознакомившись с пояснениями автора, читатели обнаруживали, что «Новая Элоиза» открывает новую область опыта – неопосредованный контакт с эмоциями, как будто авторы писем были реальными людьми, а читатели участвовали в этой переписке. Реакцией читателей стали десятки писем, адресованных Руссо, несмотря на то что их авторы не были знакомы с ним лично. Это излияние чувств оказалось связано с захлестнувшей Европу волной сентиментализма, которой способствовали и другие эпистолярные романы – «Памела» Сэмюэля Ричардсона, появившаяся ранее (1740), и «Страдания юного Вертера» Иоганна Вольфганга Гете, которые будут опубликованы позже (1774). Видеть в реакции на «Новую Элоизу» просто «письма от поклонников» – значит не воздать роману должное. Такой отклик свидетельствовал о новом характере отношений между автором и читателем, что признавал сам Руссо, который хранил письма своих читателей, планируя их опубликовать. Несмотря на то что он этого так и не сделал, с данной корреспонденцией можно ознакомиться в одном из современных изданий переписки Руссо, где представлены послания его читателей204.

Авторы писем выражали уверенность, что роман добрался до самой глубины их души: «Ваши божественные произведения, месье, – это всепоглощающий огонь. Они проникли в мою душу, укрепили мое сердце, просветили мой разум». Некоторые читатели были настолько тронуты книгой, что не могли оторваться от нее и были вынуждены делать паузы, чтобы читать текст небольшими, «удобоваримыми» порциями. Один из корреспондентов Руссо утверждал, что три дня не мог заставить себя прочитать письмо, в котором, как он ожидал, сообщалось о смерти Юлии: «Однако мне пришлось преодолеть свою неохоту, и никогда прежде из глаз моих не лилось таких слез восхищения». Другие корреспонденты перечитывали шесть томов по несколько раз, постоянно проливая такие же «слезы восхищения»205.

Разумеется, слезы читателей исторгали и многие книги, изданные прежде, в особенности благоговейные духовные сочинения206, однако «Новая Элоиза» породила целый поток «слез», «сладких слез», «восхитительных слез», «слез нежности». Один читатель рыдал так сильно, что вылечился от сильной простуды. Другие испытывали непреодолимую потребность поделиться с Руссо тем, что с ними случилось: «Нужно было остановиться, отложить книгу, разрыдаться и написать вам, что я стал задыхаться и плакать». Люди были так глубоко тронуты, что не могли поверить, что читают художественное произведение: «О Юлия, о Сен-Пре, о Клэр, о Эдуард! В каком мире обитают ваши души? как я могу соединиться с вами? Месье, это дети вашего сердца; ваш ум не смог бы создать их такими, какие они есть; откройте мне это сердце, чтобы я мог в реальной жизни лицезреть добродетели, один только образ которых заставляет меня проливать такие сладкие слезы»207.

Многие были убеждены, что Юлия и другие действующие лица были реальными людьми. Об этом свидетельствовали их эмоции, поскольку письма производили столь сильное впечатление искреннего общения между персонажами, что проникали прямо в сердца читателей. «Многие, кто читал вашу книгу и с кем я беседовал, уверяют меня, что это ловкий трюк с вашей стороны», – писал один читатель, который, как и большинство корреспондентов, не был знаком с Руссо. «Я не мог в это поверить; не могло ли впечатление, подобное тому, что я испытал, быть результатом неверного прочтения? Еще раз спрашиваю, месье, существовала ли Юлия? Жив ли еще Сен-Пре? В какой стране он живет?» Читатели так сильно отождествляли себя с героями, что воображали, будто сами превращаются в них: «Мое сердце, по-прежнему наполненное всем, что оно испытало, становится сердцем Юлии». Именно образ Юлии вызывал самую бурную реакцию, но другие персонажи тоже проникали в души читателей: «Признаюсь даже, что, читая эти письма, я проникся всеми чувствами, которые они выражают; описанные в них персонажи оживали во мне, и я последовательно превращался в Юлию, Вольмара, Бомстона, часто в Клэр, хотя и редко в Сен-Пре, за исключением первой части»208.

Установив связь с героями, читатели чувствовали необходимость общения с самим Руссо. Их послания к автору воспроизводили обмен письмами в романе, как будто они выступали его продолжением и ничто не отделяло вымысел от реальности: «О Руссо! Мой достойный друг! Мой нежный отец! Позвольте моему сердцу, в которое вы проникли и которое наполнилось самым глубоким уважением, самой живой и прочной привязанностью к вам, обратиться к вам именно так». Для некоторых читателей потребность установить контакт с Руссо выступала побуждением исповедаться ему: «О, мой добрый отец… Признаюсь вам во всех своих ошибках и чувствах, открою вам свое сердце, и вы сделаете его достойным своих уроков». Совершенно незнакомые люди рассказывали Руссо истории своей жизни, раскрывали грехи, в которых они никогда никому не признавались, и решали обратиться к добродетельному образу жизни. Роман Руссо, как признавался один из читателей, заставил его полюбить добродетель больше, чем любая проповедь, которую он когда-либо слышал в церкви. «„Новая Элоиза“, – писал другой, – это религиозный опыт, полученный не из книги, а по воле Провидения». Еще один читатель признавался, что «сладкие слезы» помогли ему постичь моральный порядок, присущий природе: «С каждой страницей моя душа таяла. О, как прекрасна добродетель!» Не все отзывались столь страстно, однако общее направление писем демонстрирует, что читатели реагировали на произведение Руссо именно так, как он указывал в предисловии к роману. «Я почувствовала, как чистота чувств Юлии проникла в мое сердце, – написала Руссо одна женщина, пожелавшая остаться неизвестной. – Ее добрые дела возвысили мою душу. Я чувствую, что стала лучше с тех пор, как прочла ваш роман, который, надеюсь, не является романом»209.

«Новая Элоиза» покорила читателей повсеместно. Книга стала самым продаваемым бестселлером XVIII столетия, к 1800 году выдержав 72 издания. Несмотря на свое презрение к утонченности «света», роман Руссо взял Париж штурмом. Книготорговцы были не в состоянии удовлетворить спрос на книгу и стали сдавать ее экземпляры напрокат – посуточно, а иногда и по часам, прося 12 су за 60 минут чтения одного тома. В то же время роман задел парижских критиков, прежде всего Гримма, который с одержимостью осуждал его художественные недостатки на страницах своего издания Correspondance littéraire («Литературная корреспонденция»)210. Гримм презирал Руссо и выступал от имени «энциклопедистов», которых оскорбил автор «Новой Элоизы», однако его реакция свидетельствовала о чем-то более глубоком – о трансформациях чувственности читающей публики, к которой теперь относились и представители среднего класса. Авторы предшествующих романов, в особенности аббат Прево и Пьер де Мариво211, разжигали чувства, но в большинстве этих произведений сохранялась ироническая дистанция между повествователем и его персонажами – автор управлял реакцией читателя, прибегая к остроумию. Вольтер манипулировал Кандидом, как марионеткой, дергая за ниточки, чтобы заставить его действовать в соответствии с философскими темами своей повести. Добродетели, которые отстаивал Вольтер, были добродетелями «света» (le monde): порядочность вместе с роскошью, толерантность вкупе с хорошим вкусом, свобода, связанная с искусством и наукой, цивилизация, понимаемая как сложная система, столетиями формировавшаяся ценой огромных издержек и поддерживаемая узким кругом элиты. Столкнувшись с несправедливостью, Вольтер, как мы увидим в следующей главе, оказался на высоте положения. Он критиковал злоупотребления, творившиеся во Франции на уровне государственных институтов, тогда как Руссо проникал в сердца и распространял чувства, достаточно сильные, чтобы настроить своих читателей, в том числе светских, против установленного порядка. Вне зависимости от статуса они разделяли одни и те же эмоции и ощущали всеобщее равенство, скрывавшееся за искусственными социальными условностями.

К удивлению Парижа, через полтора года после публикации «Новой Элоизы» Руссо был изгнан из Франции. Поводом для этого стало оскорбление церкви, государства и парламента в его следующем произведении «Эмиль» (1762) – это сочинение на тему воспитания было воспринято читателями как провокационный религиозно-политический трактат. Как утверждалось в «Тайных заметках», «Эмиль» вызвал грандиозный скандал, поскольку в нем присутствовали «очень смелые высказывания против религии и правительства»212. Теперь Руссо – уже в качестве «суперзвезды», осмелившейся поставить свое имя на титульном листе подобной книги, – открыто бросил вызов ортодоксальным ценностям Старого порядка. Если первые части четырехтомного труда были посвящены психологическому развитию Эмиля – образца идеального воспитания в понимании Руссо, – то один из фрагментов последней части, «Исповедание веры савойского викария», был воспринят как выпад против католицизма. Кроме того, в нем присутствовала сжатая версия трактата «Об общественном договоре», где идеализировалась эгалитарная демократия. Сам трактат появился в Париже через месяц после «Эмиля», однако читатели не знали, как расценивать это произведение. В «Тайных заметках» утверждалось, что книга «недоступна для широкого круга читателей»213, притом что «Эмиль» был «в руках у всех… Это сочинение читал весь Париж»214.

В июне 1762 года Парижский парламент постановил сжечь копии «Эмиля», а его автора арестовать. При помощи влиятельных поклонников Руссо бежал из Франции. Слухи о том, где он затем оказался, были противоречивыми: назывались такие места, как Англия, Голландия, Рейнская область, Швейцария и Пруссия. Обвинения в адрес Руссо продолжались – в частности, в Женеве, где его книги также были сожжены. Руссо, нашедший убежище в швейцарском Невшателе, в ответ отказался от женевского гражданства. Кроме того, он направил вызывающее письмо архиепископу Парижа Кристофу де Бомону, который проклял «Эмиля» в своем пастырском послании (mandement). Полемика развивалась, сопровождаясь новыми попытками Руссо скрыться от преследований и его прогрессирующей душевной болезнью. В течение следующего десятилетия парижане следили за судьбой Руссо по сообщениям в прессе, поэтому все происходившие с ним события становились новостями.

Руссо пострадал, став жертвой своей известности, тогда как Вольтер наслаждался ею. Оба умерли в 1778 году с разницей в два месяца. На популярной гравюре, которую продавали на улицах Парижа, изображалось, как они вместе отправляются в загробные елисейские поля. Вольтер и Руссо превратились в дуэт, неразрывно связанный взаимной неприязнью.

Глава 12. Высокие моральные принципы от Вольтера

Подобно большинству людей, живших в XVIII веке, парижане воспринимали публичные казни как развлечение. Такие события происходили раз в несколько недель при огромном скоплении зрителей. Простолюдины собирались на Гревской площади (или в других специально отведенных для экзекуций местах) и ждали казни, простаивая часами, а представители знати арендовали места у окон и балконы, чтобы иметь хороший обзор. Согласно обычному сценарию, осужденный на казнь мужчина (иногда женщина) сначала должен был искупить свою вину (faire amende honorable), опустившись на колени перед церковью со свечой в руках, босиком и одетый только в длинную рубашку. Затем приговоренного провозили в повозке мимо глазеющих зевак до Гревской площади. Если он решал умереть христианской смертью, его отводили к священнику неподалеку от Ратуши (Hôtel de Ville), и он признавался в своем преступлении, очистив душу для загробной жизни. В сопровождении священника приговоренный выходил перед толпой и поднимался по ступеням эшафота. Судебный чиновник зачитывал приговор, по которому он был осужден. Государственный палач – внушительного вида особа, известная как exécuteur de la haute justice, или maître des hautes œuvres («вершитель высшего правосудия»), – затягивал петлю на его шее, убирал опору, на которой стоял осужденный, после чего его тело начинало болтаться в воздухе. Обычно смерть наступала в течение 10–20 минут, и тело оставалось висеть достаточно долго, чтобы публика могла его хорошо рассмотреть215. До 1760 года трупы казненных на виселице на Соколиной горе (Gibet de Montfaucon) на севере Парижа (ныне площадь полковника Фабьена, Place du Colonel-Fabien) оставались выставленными на всеобщее обозрение в течение нескольких месяцев, пока их плоть разлагалась. Такие виселицы, именуемые fourches patibulaires – высокие каменные башни, соединенные деревянными балками, – демонстрировали власть короля вершить правосудие.

Если осужденный преступник был дворянином, он имел право быть обезглавленным, поскольку топор считался менее унизительным, чем веревка. В случае особо тяжких преступлений приговоренного привязывали к Андреевскому кресту, и на глазах у толпы палач ломал ему конечности и разрывал внутренние органы ударами железного прута. Затем его привязывали к колесу лицом к небу на два часа или до тех пор, пока он не умирал от ран. Нередко палач прекращал страдания смертника, удушая его. В конце экзекуции труп бросали в костер, а пепел развеивали по ветру.

Несмотря на то что парижане привыкли к подобному насилию, они были потрясены одной казнью, которая случилась далеко от столицы – в Тулузе – 10 марта 1762 года216. Экзекуция проходила по обычному сценарию, но после того, как появилась информация о дополнительных обстоятельствах случившегося, это событие стало величайшим «делом» столетия – делом Каласа (l’Affaire Calas). После двухнедельного судебного разбирательства парламент Тулузы признал пожилого уважаемого торговца-протестанта Жана Каласа виновным в убийстве своего старшего сына. Несмотря на доказательства самоубийства Каласа-младшего, судьи поверили слухам о том, что молодого человека убил отец, чтобы помешать ему перейти в католичество. Калас настаивал на своей невиновности, несмотря на два допроса с пытками. Он покаялся перед кафедральным собором, после чего его отвели на площадь Сен-Жорж на глазах у 20 тысяч человек. Сначала Калас был распят на Андреевском кресте, а затем палач размозжил его тело и привязал к колесу на два часа, как требовала процедура казни. На последнем издыхании Калас молил Бога простить его судей. В конце казни его труп был брошен на жаровню для сожжения.

Первое сообщение о судьбе Каласа появилось в опубликованной анонимно двадцатидвухстраничной брошюре Pièces originales concernant la mort des sieurs Calas, et le jugement rendu à Toulouse («Оригинальные документы касательно смерти господ Каласов и приговора, вынесенного в Тулузе»). Она состояла из двух писем. Первое, якобы написанное вдовой Каласа, было адресовано ее неназванному другу. В нем простым и понятным языком рассказывалось о том, как женщина пережила смерть своего старшего сына Марка-Антуана несколькими месяцами ранее. Все началось с того, что в доме Каласов остановился молодой человек по имени Франсуа-Александр-Гобер Лавайс, следовавший из Бордо в загородную резиденцию своих родителей, которые приятельствовали с Каласами. Муж мадам Калас, Жан Калас, торговец тканями в Тулузе, пригласил Лавайса поужинать с ними, после чего тот собирался отправиться ночевать домой к еще одному другу. Во время трапезы в семейных покоях, расположенных над магазином и складом, они вели светскую беседу. Марк-Антуан покинул стол во время десерта, как он часто делал, пройдя через кухню и спустившись по лестнице в комнаты этажом ниже. Остальные гости – мадам Калас, ее муж, их младший сын Пьер и Лавайс – отправились в гостиную и продолжали болтать еще около двух часов.

Когда Лавайс собрался уходить, Пьер проводил его вниз с фонарем. Внезапно супруги Калас услышали отчаянный крик. Жан Калас бросился вниз по лестнице. Его жена осталась позади, испуганная и растерянная, а затем, когда и она начала спускаться по лестнице, Лавайс остановил ее и велел вернуться в гостиную, где ей сообщат о произошедшем. После продолжительного ожидания она позвала служанку: «Жаннет, пойди посмотри, что там происходит. Я не знаю, что случилось, и очень расстроена»217. Жаннет не возвращалась, поэтому мадам Калас собралась с духом и спустилась вниз. К своему ужасу, она увидела на земле тело Марка-Антуана. Она побежала за каким-нибудь крепким напитком, чтобы привести его в чувство, но вызванный врач сообщил ей, что сын мертв. Ее муж склонился над прилавком, настолько подавленный горем, что мадам Калас испугалась, как бы он тоже не умер. Им было велено подняться наверх, где вскоре после описанных событий они были арестованы. На этом вдова Калас заканчивала свой рассказ, умоляя Бога проклясть ее, если она хоть в малейшей степени отклонилась от правды.

Продолжение этой истории содержалось во втором письме, адресованном мадам Калас другим ее сыном, Донатом, из городка Шатлен неподалеку от швейцарской границы. Он узнал о смерти Марка-Антуана, находясь в отъезде в Ниме, где работал подмастерьем, но не осмелился вернуться в Тулузу из‑за вызванной этой трагедией религиозной ненависти, направленной против его семьи. Донат получил сведения, что у их дома собралась толпа, кричавшая, что Жан Калас задушил своего сына, чтобы помешать ему на следующий день перейти в католичество. Распространился слух, что протестанты наподобие Каласа устраивали тайные собрания, замышляя убийство любого человека, собиравшегося отречься от их веры. Утверждалось, что Лавайс был направлен таким собранием для совершения преступления. Донат знал, что его брат не собирался отказываться от протестантизма, а если бы он это сделал, добавлял Донат, их отец разрешил бы это. Четвертый их брат, Луи, действительно сменил веру, но вместо того, чтобы пытаться остановить его, отец поддерживал его финансово. Жан Калас был мягким пожилым человеком, уважавшим принципы протестантизма: «Терпимость – этот светлый, святой и божественный принцип, который мы исповедуем, – не позволяет нам никого осуждать… Мы следуем велениям нашей совести, не касаясь совести других людей»218. Тем не менее тулузцы распространяли слухи, что Марк-Антуан планировал вступить в католическое братство Pénitents blancs («Белые кающиеся»). Пока семья молодого человека находилась в заключении в ратуше, его тело было похоронено в соборе Святого Этьена, словно он был католиком. Четыре дня спустя «Белые кающиеся» устроили в своей часовне тщательно продуманную церемонию, во время которой чествовали его как мученика.

Описанный сюжет дополнялся рядом примечаний. В одном из них говорилось, что Марк-Антуан в последние недели жизни пребывал в депрессии и, должно быть, покончил с собой. Сначала отец утверждал, что его убили, чтобы сохранить честь семьи, поскольку тела самоубийц волочили по улицам лицом вниз, и это навсегда бы запятнало репутацию Каласов. Но после того, как Жана Каласа и его родственников обвинили в убийстве, он признался, что Марк-Антуан повесился. Предположение о том, что отец убил сына, было абсурдным не только потому, что Жан был известен своим мягким характером, но и потому, что слабый 60-летний мужчина вряд ли смог бы одолеть сильного 28-летнего парня.

Несмотря на его очевидную невиновность, отсутствие каких-либо мотивов и доказательств, кроме слухов, Жан Калас был признан виновным судьями парламента Тулузы и подвергнут пыткам, однако до конца настаивал на своей невиновности. Донат не стал описывать сам этот конец – как тело его отца было распято, а затем подвергнуто колесованию и сожжено, – поскольку решил пощадить чувства своей матери. Вместо этого он выражал сочувствие ее страданиям: «Ваши дети оказались кто где, ваш старший сын умер у вас на глазах, ваш муж, мой отец, умирает под жесточайшими пытками, ваше приданое потеряно, уважение и богатство сменились нищетой и позором – таково ваше состояние! Вы претерпеваете все ужасы нищеты, болезней и даже позора, чтобы молить короля о справедливости у подножия его трона»219.

Последнее замечание раскрывало цель всего письма. Донат пытался убедить свою мать добиваться реабилитации отца, обратившись к королевскому суду с просьбой возобновить дело и вынести новый вердикт после изучения документов, переданных в парламент Тулузы. В третьем документе, опубликованном отдельно под заглавием Mémoire de Donat Calas pour son père, sa mère et son frère («Памятная записка Доната Каласа о своем отце, матери и брате»), были добавлены подробности о его семье. Донат подчеркивал, что они были тихими и законопослушными людьми, которые платили налоги и любили своего короля, хотя Марк-Антуан обладал мрачным и меланхоличным темпераментом. Он читал о самоубийстве у Плутарха и Сенеки и принял близко к сердцу знаменитый монолог Гамлета. Его камзол, аккуратно сложенный на прилавке, свидетельствовал о том, что борьбы в момент его смерти не происходило, однако толпа, собравшаяся вокруг дома Каласов в тот роковой вечер, выкрикивала обвинения в жестоком убийстве, совершенном всей семьей. Один фанатик кричал, что Марк-Антуан был задушен, чтобы предотвратить его отречение от протестантизма. Другой высказался в том смысле, что если дети протестантов попытаются перейти в другую веру, то родители, согласно их религии, должны будут убить их. Третий утверждал, что обращение Марка-Антуана должно было состояться на следующий день. Четвертый заявлял, что Лавайса послали протестанты, чтобы совершить убийство. Слухи достигли такого размаха, что побудили одного местного чиновника, известного своей ненавистью к протестантам, арестовать всех членов семьи и их слугу-католика. «Типичное простонародье! – заключил Донат, предупредив, что трагедия его семьи продемонстрировала опасность, угрожавшую кому угодно и где угодно. – Этот ужасный инцидент касается всех религий и всех народов. Для государства принципиально важно знать, откуда берется самый опасный фанатизм»220.

Наконец, еще один документ был представлен братом Доната Пьером. Осудив их отца, парламент Тулузы приговорил Пьера к изгнанию и прекратил дело против мадам Калас, Лавайса и служанки Жанны Вигьер, хотя и не оправдал их (их обвиняли в коллективном соучастии в убийстве, поэтому после вынесения обвинительного приговора Жану Каласу суд вряд ли мог признать их невиновными). Пьер отправился к Донату в Шатлен и подкрепил свою историю рассказом о трагедии из первых уст, опубликованным под заголовком Déclaration de Pierre Calas («Заявление Пьера Каласа»). Он подтвердил, что следов насильственной борьбы обнаружено не было, а волосы на теле Марка-Антуана даже не были взъерошены. Хотя в ходе следствия показания дали более полусотни человек, они опирались только на слухи, по большей части нелепые, но абсолютно не убедительные. Парламент Тулузы отказался обнародовать свои протоколы, однако, заявлял Пьер Калас, они должны быть доступны не только для реабилитации его отца, но и ради блага человечества, поскольку «фанатизм, эта отвратительная чума» угрожает всем людям221.

Все четыре документа были напечатаны в виде брошюр. Они широко распространялись и преподносились как свидетельства из первых уст, хотя ни один из этих текстов не был написан лицами, которые значились их авторами. Настоящим их сочинителем был Вольтер. Искусное изложение сюжета, простой, но красноречивый язык, тщательное расположение сносок, обрисовка характеров, ощущение трагизма (вольтеровский «Танкред» только что с большим успехом прошел в театре «Комеди Франсез») – во всем этом чувствовалась рука мастера. Вскоре и парижане, и вся Европа узнали, что именно Вольтер взялся за этот сюжет и превратил его в протестное движение – «дело Каласа». Он встречался с Донатом и Пьером, собрал сведения у вдовы Калас, которая жила в уединении в Париже, связался с другими осведомленными людьми и выяснил все подробности произошедшего. А затем, убежденный в невиновности Каласа и охваченный яростью из‑за его мучений, Вольтер организовал кампанию не только для того, чтобы реабилитировать имя их семьи, но и ради борьбы с тем, что он именовал словом l’infâme – религиозным фанатизмом, нетерпимостью и несправедливостью в целом. Именно с этого времени Вольтер стал заканчивать свои письма боевым кличем: Écrasez l’infâme! («Раздавите гадину!») – сокруши бесславную тварь.

Хотя слава Вольтера уже распространилась по всей Европе, лишь немногие парижане поначалу знали, что именно он возглавляет движение за реабилитацию Каласа. Подогревая общественное мнение с помощью этих немногих, Вольтер действовал из‑за кулис. Он писал письмо за письмом, адресуя их лицам, занимающим стратегические посты в системе власти, от салонных дам до придворных и министров, даже Шуазелю и мадам де Помпадур. Вольтер не был демократом – он верил в просвещение сверху и поэтому неустанно работал, дергая за те струны, которые позволили бы передать дело Каласа с сопроводительными документами из парламента Тулузы в Королевский совет.

Многие письма Вольтера копировались и распространялись в Париже, а затем воспроизводились газетчиками и литературными корреспондентами наподобие Гримма. В одном из писем, написанных д’Аламберу (от 29 марта 1762 года), Вольтер кратко изложил события в нескольких жгучих фразах:

Город Тулуза, более глупый и фанатичный, чем Женева, принял этого повешенного молодого человека за мученика. Никому и в голову не пришло поинтересоваться, повесился ли он сам, что представляется весьма вероятным. Его торжественно похоронили в соборе; на церемонии присутствовали члены парламента без обуви. Они воззвали к новому святому, а затем уголовный суд восемью голосами против пяти приговорил отца к колесованию. Это решение суда было тем более христианским, что против их жертвы не было никаких улик. Он был добропорядочным гражданином, хорошим отцом своей семьи с пятью детьми, включая того, который повесился. Умирая, он оплакивал своего сына; он настаивал на своей невиновности под ударами железного прута и призвал парламент предстать перед Божьим правосудием222.

Для парижан ужасы религиозных войн ушли в далекое прошлое, но воспоминания о них еще были живы в Лангедоке, где проживало большинство французских кальвинистов – гугенотов. После отмены Нантского эдикта в 1685 году у них не было гражданских прав. Их браки не признавались, дети их считались незаконнорожденными, они не могли завещать и наследовать имущество, не допускались к таким профессиям, как юриспруденция. На практике браки гугенотов часто подтверждались символической церемонией в католическом храме, однако они не могли посещать службы самостоятельно. Некоторые гугеноты тайно совершали богослужения в отдаленных местах на открытом воздухе – в так называемых «пустынях». Гугенотские проповеди считались тяжким преступлением – в 1740–1750‑х годах несколько пасторов (кое-кто из них прибыл с тайной миссией из Швейцарии) были схвачены и повешены. Менее чем за три недели до казни Каласа парламент Тулузы осудил пастора Франсуа Рошетта за проповедь в «пустыне», а также вынес смертный приговор трем братьям-гугенотам за попытку его спасти. Рошетт был повешен, а трое его единоверцев были обезглавлены в соответствии с их привилегиями дворян.

Месяцем ранее суд в Мазамé, в 56 милях от Тулузы, выдал ордер на арест семьи Элизабет Сирвен, чье тело было найдено на дне колодца. Несмотря на вероятность того, что она, как и Марк-Антуан Калас, покончила с собой (стало известно, что она была невменяемой), мировые судьи заподозрили еще один случай убийства в протестантской семье, и родители Элизабет бежали в Швейцарию. Три дела – Рошетта, Сирвен и Каласа – привлекли огромное внимание. Одновременно жители Тулузы готовились к празднованию двухсотлетия события, известного как la Délivrance – церемонии, посвященной массовому убийству четырех тысяч гугенотов 17 мая 1562 года. Многие тулузцы рассчитывали, что Калас будет казнен в этот же день.

Таким образом, стараясь реабилитировать Каласа, Вольтер пытался обратить вспять целую волну преследований. Ему также пришлось преодолевать серьезные юридические препятствия, чтобы добиться передачи дела Каласа в Королевский совет и его пересмотра. С помощью влиятельных союзников он нанял для этого трех лучших юристов Парижа: Пьера Мариетта, Александра-Жерома Луазо де Молеона и Жана-Батиста-Жака Эли де Бомона. Эти люди составляли пространные судебные записки, которые печатались и переиздавались достаточными тиражами, чтобы доступ к ним получала широкая публика. В каждом таком документе рассматривался отдельный аспект дела Каласа, связанный с правилами доказывания, которые восходили к базовому уголовному ордонансу Франции 1670 года и судебным декретам, начиная с правления Карла Великого.

Тем не менее эти записки не напоминали сухие юридические трактаты. Юристы ярко описывали события, строго придерживаясь манеры повествования Вольтера. Мариетта подробно описывал все улики или их отсутствие, например состояние трупа, на котором не было синяков или других признаков насильственной борьбы. Луазо и Бомон начали с рассказа о главных фигурантах дела – Каласе-старшем, честном буржуа; мадам Калас, любящей матери, охваченной страданиями; Марке-Антуане, их терзаемом тоской сыне, склонном к самоубийству. Они оживляли сюжет фрагментами диалогов и делали акцент на эпизодах, иллюстрировавших фанатизм преследователей Каласа. Одной из таких сцен была служба в часовне «Белых кающихся», участники которой одолжили у хирурга скелет и выставили его на катафалке с пером в руке, предназначенным, вероятно, для подписания отречения от протестантизма. Все три юриста настаивали, что дело против Жана Каласа состояло исключительно из необоснованных и противоречивых слухов, которые возникли среди самых низших слоев простого народа («человеческие отбросы», «самое подлое население») и свидетельствовали об атмосфере жестокого фанатизма223.

Эти судебные документы вызвали в Париже огромный ажиотаж. Гримм и другие наблюдатели отмечали, что особенно трогательными были записки, сочиненные Луазо, потому что они расходились с общепринятым стилем юридических справок – их можно было читать как «очень живой, очень жгучий» роман224. Все записки были переизданы вместе с исходными брошюрами Вольтера в составе нескольких антологий, таких как Recueil de différentes pièces sur l’affaire malheureuse de la famille des Calas («Сборник разных произведений о злосчастном деле семьи Калас»), где дело предавалось огласке. Распространялось и множество стихотворений, некоторые из них были напечатаны225. Художник Луи де Кармонтель сделал рисунок, на котором мадам Калас и ее дочери слушают, как Пьер Калас читает записку Эли де Бомона. Это изображение было выпущено в виде гравюры и продавалось большими тиражами, а вырученные деньги шли семье Калас. На офорте Даниэля-Николауса Ходовецки Калас прощается со своей семьей, а подпись к нему гласит: «Я страшусь Бога… и больше ничего не боюсь».

Ни в одном из этих материалов не упоминался Вольтер. Как никто другой, он понимал, что его репутация безбожника может подорвать главную цель кампании – добиться отмены приговора парламента Тулузы и признать Каласа невиновным в апелляционной инстанции (Tribunal des requêtes). Судебная процедура была делом тонким, требовавшим много времени и усилий, особенно в связи с тем, что магистраты Тулузы пытались утаить свои протоколы. Хотя дело Каласа было официально рассмотрено в июне 1764 года, апелляционный трибунал огласил свое решение лишь 9 марта 1765 года. Калас был полностью реабилитирован, а его предполагаемые сообщники были объявлены невиновными. Вместо компенсации король назначил семье пенсию в размере 36 тысяч ливров.

К тому времени Вольтер уже мог открыто выступать в качестве защитника Каласа и завершил кампанию важным текстом под названием Traité sur la tolérance («Трактат о терпимости»). Это произведение определило место дела в общественном сознании не только как случая, когда несправедливость, от которой пострадал Калас, была обращена вспять, но и в качестве обоснования общего принципа толерантности. Сочинение Вольтера было отпечатано в Женеве в апреле 1763 года, однако он придерживал его выход в свет, чтобы не помешать реабилитации Каласа.

В начале трактата Вольтер еще раз излагает историю Каласа – на сей раз от своего лица, прямым, убедительным и пронизанным иронией голосом. Убийство Каласа, совершенное судом, утверждал Вольтер, было лишь последней трагедией в череде страданий, причиненных человечеству религиозным фанатизмом. Эта цепочка зверств восходит к религиозным войнам XVI века и беспрерывно тянется дальше, к древности. Опираясь на массу доступных лишь посвященным сведений, которые он приобрел при подготовке своих исторических трудов, в особенности Essai sur les mœurs («Опыта о нравах»), Вольтер один за другим пересказывал ужасные сюжеты в коротких главах, где поднимались общие вопросы, например «О том, насколько вредны ложь и гонения» или «Является ли нетерпимость человеческим законом». По утверждению Вольтера, уничтожая подданных, которые не принимали установленную религию, правители опустошали свои монархии. В то же время опыт греков, римлян, турок, китайцев и японцев доказывает, что, когда та или иная страна допускает свободу мысли, она процветает. Впрочем, суеверия продолжали преобладать, в особенности в католической Европе, где, например, отдельные священники все еще пытались спасти урожай, отлучая от церкви уничтожавших зерно насекомых. Однако развитие философии заставило европейцев отказаться от таких абсурдных верований. «Если бы кто-то сегодня взял на себя смелость стать последователем Карпократа или евтихиан либо монофелитом, монофизитом, несторианином, манихеем и т. д. – что бы произошло? Над ним бы посмеялись, как над человеком, одетым в старомодную одежду – жабо и камзол»226.

Нагромождением мудреных отсылок к доктринальным бессмыслицам Вольтер подрывал христианство в своих ранних работах и в «Философском словаре» (Dictionnaire philosophique), опубликованном примерно в то же время, что и «Трактат о терпимости». Но в этом произведении прозвучала другая нота. Высмеивая католические практики и напоминая читателям о конвульсионерах, отказе в таинствах для янсенистов и изгнании иезуитов, Вольтер подтверждал собственные убеждения, которые имели некоторое сходство с духовностью Руссо: «Я утверждаю, что мы должны считать братьями всех людей»227. В конце своего сочинения Вольтер обращается со страстной молитвой к Богу, стоящему над всем сотворенным им:

Ведь сердце нам дано Тобою не для ненависти, а руки – не для убийства. Так дай же нам сил вынести тяжкое бремя жизни преходящей и помогать друг другу на пути этом… Пусть помнят люди истину Твою: все мы – братья. Как боятся сыны Твои разбойника, отнимающего силой плоды трудов у ближнего, так пусть страшатся они насилия над душами других людей228.

В «Трактате о терпимости» Вольтер вышел за рамки разочарованного вольнодумства, присущего его ранним произведениям. Теперь он придерживался высоких моральных принципов и, как отмечал Гримм, «осмелился защищать человечество и интересы каждого гражданина»229. «Трактат» не произвел такого же фурора, как «Философский словарь», который имел скандальный успех, особенно после того, как Парижский парламент 19 марта 1765 года постановил сжечь эту книгу. Однако «Трактат о терпимости» стал кульминацией кампании Вольтера по реабилитации Каласа. В глазах парижан это произведение определило более масштабный смысл последовательности событий, за которыми они следили с огромным интересом, а когда 9 марта 1765 года Калас был окончательно реабилитирован, восприняли это с воодушевлением как победу230. Даже простые люди – в том числе те, кто не читал книг, – аплодировали Вольтеру, называя его «человеком Каласа»231.

Слава Вольтера как защитника невиновных и угнетенных росла по мере того, как он брался за новые подобные сюжеты, в особенности за еще два, которые также переросли в полномасштабные «дела». После того как уже упоминавшаяся семья Сирвен бежала в Швейцарию, ее членам были вынесены заочные приговоры: отцу – колесование, матери – повешение, а двум их дочерям – изгнание. Вольтер вмешался и в этот процесс, выпуская памфлеты и выражая протесты, и в ноябре 1771 года Сирвены были оправданы тем самым парламентом Тулузы, который приговорил Каласа к смертной казни.

В 1765 году за богохульство и святотатство был осужден Франсуа-Жан, шевалье де ла Барр. Он не снял шляпу, когда по улице города Аббевиля проходила религиозная процессия со святыми дарами, причем, согласно слухам, он и другие безрассудные молодые люди осквернили крест. При обыске полиция обнаружила в спальне де ла Барра экземпляр «Философского словаря». Его приговорили к отрезанию языка, обезглавливанию и сожжению тела на костре вместе с сочинением Вольтера. Последний выражал протесты, однако ему не удалось спасти ла Барра от наказания – у приговоренного отрезали язык. Однако эти два дела, выступавших дополнением к делу Каласа, вызвали возмущение общественности по поводу религиозных преследований и судебных ошибок.

Всякий, кто прежде был склонен воспринимать «философию» как игру по набиранию очков в заумных спорах, увидел, что она представляет собой нечто серьезное. Просвещение уже нельзя было списывать со счетов как модное свободомыслие. Просвещение подразумевало приверженность делу, противостояние несправедливости, участие в борьбе за изменение участи человечества – и, по мнению его поборников, обладало достаточной моральной силой, чтобы прийти на смену авторитету церкви в моральных вопросах.

Глава 13. Вереница королевских любовниц

Среди картин, возникавших в воображении парижан, ничто не могло сравниться с возможностью заглянуть в petits apartements (малые апартаменты) Версаля – в личные покои Людовика XV, где он отдыхал со своими любовницами и ближним кругом, а еще лучше – в Олений парк, ту часть Версаля, где к услугам короля содержались сексуально привлекательные женщины для свиданий на одну ночь. Обычные люди в такие места, конечно, никогда бы не попали, но они представляли их в своем воображении, исходя из сплетен и подпольной литературы. Полиция отслеживала разговоры о любовных делах королевской династии и любые прочие толки, которые могли казаться крамольными, однако секретные агенты сообщали в основном о пустяках232. Секс вне брака в Версале был совершенно обычным делом. Наличие у короля любовниц воспринималось как должное, а всеобщий любимец Генрих IV вызывал восхищение своей склонностью к распутству. Статус maîtresse en titre – официальной фаворитки короля – при дворе пользовался уважением. Однако в середине века распространявшиеся слухи становились все более грязными, и к моменту смерти мадам де Помпадур, наступившей 15 апреля 1764 года, эти слухи были наполнены враждебностью и презрением.

Большинство слухов распространялось из самого Версаля. Придворные постоянно подхватывали сведения, которые можно было использовать в борьбе за то, чтобы оказаться в фаворе или помешать усилению соперника, как это было при Людовике XIV. Однако, когда придворные толки провоцировали распространение «публичных сплетен» в Париже, их можно было использовать как политическое оружие. Вспомним историю о том, как свержению Морепа способствовали сплетни, становившиеся песнями, в совокупности с придворными интригами. А когда городские толки превращались в печатное слово, это могло вылиться в дело государственной важности, граничащее с lèse-majesté (оскорблением величества).

Обратимся к одному из первых примеров этого процесса, который демонстрирует, как отношения Людовика XV с двумя его любовницами233 стали превращаться в легенду. Этот сюжет впервые появился в печати в виде сказочного романа «Танастес» (Tanastès), написанного Мари Мадлен Бонафон, горничной принцессы де Монтобан234, и опубликованного в 1745 году. Это был так называемый roman à clé (роман с ключом), содержавший подсказки, которые позволяли идентифицировать людей, скрывавшихся под вымышленными именами. Его главный герой Танастес (Людовик XV), король Заримуа (Франции), напоминает персонажа повести о докторе Джекиле и мистере Хайде. В своей злой ипостаси он правил как деспот и завел трех любовниц, одну за другой. Третья из них сопровождала короля на войну, однако из‑за ее амбиций на фронте возникла критическая ситуация, а любовница умерла. Король не мог найти выхода для своей похоти, а королева, попавшая под чары властолюбивых жрецов, отказалась делить с ним ложе. К счастью, тогда лучшее «я» короля вновь овладело его духом. Во время бала-маскарада в честь свадьбы дофина он влюбился в «грацию» (grâce) (Помпадур), которая стала его четвертой любовницей, и история оставляла надежду, сопровождаемую, впрочем, серьезными сомнениями, что новая фаворитка поможет ему царствовать долго и счастливо.

Содержавшийся в романе «ключ» намекал на предшествующих любовниц короля – трех дочерей маркиза де Неля, о которых уже шла речь в главе 2. Третья из сестер, герцогиня де Шатору (в романе ее зовут Ардентина), действительно последовала за Людовиком XV на фронт во время Войны за австрийское наследство. В августе 1744 года король, к ужасу своих подданных, серьезно заболел, находясь в Меце. Епископ Суассонский (в романе – Амариэль) принял его исповедь, совершил соборование и возглавил публичное покаяние короля в супружеской измене, а мадам де Шатору тем временем отбыла в Париж. Но после выздоровления, несмотря на всеобщее восхищение, которое охватило французов и принесло королю прозвище Возлюбленный, Людовик решил приняться за старое. Он согласился вернуть мадам де Шатору достойное положение в Версале, однако она заболела и умерла, не успев появиться при дворе. Затем поползли слухи о чрезмерной религиозности королевы и ее отказе вступать с Людовиком в интимные отношения235. Тем временем он несколько раз встречался, в том числе на балу в честь свадьбы дофина, с Жанной-Антуанеттой Пуассон, которой позже даровал титул герцогини де Помпадур. 14 сентября 1745 года она была формально представлена двору и стала официальной фавориткой короля.

Все это складывалось в великолепный сюжет: первые опыты короля с любовницами, его столкновение со смертью, трагический конец мадам де Шатору и триумф мадам де Помпадур. Кроме того, в нем присутствовала эпатажность, поскольку кое-кто видел в сексуальных отношениях короля с сестрами де Нель инцест. Однако до парижан доходили лишь отрывочные сведения об этой стороне жизни короля. Мадемуазель Бонафон же собрала все это в связный рассказ и, что еще хуже с точки зрения властей, опубликовала его в виде книги. 27 августа 1745 года ее бросили в Бастилию. На допросе, проведенном генерал-лейтенантом полиции Клодом-Анри Фейдо де Марвилем, Бонафон сообщила, что составила сюжет своего романа из версальских сплетен. Марвиль ей не поверил. Как, спрашивал он, могла горничная, женщина, работавшая прислугой, написать роман? На это Бонафон ответила, что написала уже очень много – начало второго романа, пьесу и большое количество стихотворений, хотя они и не вышли в свет. А на вопрос о том, как ей удалось опубликовать «Танастес», она сообщила, что воспользовалась знакомствами в среде прислуги. Слуга младшей воспитательницы дофина договорился о печати с одним книготорговцем в Версале (дворец был буквально усеян книжными лавками, а придворные были заядлыми покупателями запрещенных книг), а тот отпечатал роман у вдовы Ферран в Руане. Готовые экземпляры были доставлены на секретный склад в Версале, затем тайно переправлены кучерами, согласившимися помочь благому делу, в Париж, где их принял управляющий городской резиденцией некоего маркиза, сложил их в этом доме и раздавал разносчикам. Мадемуазель Бонафон в качестве причитающейся ей доли во всем предприятии получила 200 экземпляров. Ее продержали в Бастилии четырнадцать с половиной месяцев, после чего ее здоровье настолько ухудшилось, что она едва не умерла, и ее перевели в монастырь бернардинок в Мулене, где Бонафон оставалась в заключении в течение двенадцати лет.

Хотя мадемуазель Бонафон оправдывалась, утверждая, что просто сочинила роман на основании слухов при дворе, она признавала, что ее книга вызвала бурную реакцию (grand bruit) у публики. Эта история служит иллюстрацией того, как происходило распространение информации при Старом порядке: из устной формы в печатную и обратно в устную, – и демонстрирует, что в этом процессе участвовали посредники как на самом верху, так и почти в самом низу социальной лестницы.

В случае других произведений использовалась та же схема распространения историй о королевских любовницах среди широкой публики. Два из них, также написанных в жанре «романа с ключом», как и «Танастес», требовали особого способа чтения, расшифровки и решения головоломок. Многие читатели XVIII века были знакомы с таким подходом к текстам, потому что они регулярно решали головоломки наподобие logogriphes, énigmes и bouts rimés (логогрифов, загадок и буриме – заданных рифм для стихов) в таких изданиях, как Mercure de France («Французский Меркурий»). Кроме того, читатели знали, как расшифровать аллюзии в произведениях авторов XVII века, например Лафонтена и Бюсси-Рабютена. Тем не менее головоломки могли быть сложными, о чем можно судить по заметкам на полях, иногда содержавшим ошибки, и по ключам к текстам, которые часто продавались отдельно и порой давали противоречивые ответы.

Сочинение под названием Mémoires secrets pour servir à l’histoire de Perse (1745) («Тайные заметки по истории Персии»), написанное, возможно, Антуаном Пеке, чиновником Министерства иностранных дел, представляло собой сложное многостраничное иносказательное описание истории Европы начиная с 1715 года. До 1769 года эта книга выдержала по меньшей мере шесть изданий, и «ключи» к ней, с шестью экземплярами которых можно ознакомиться в Библиотеке Арсенала и Муниципальной библиотеке Парижа, сильно различались. В одном из «ключей» указано 168 персонажей, а на полях текста в виде рукописных пометок, сделанных, по-видимому, в XVIII веке, указывается еще с десяток дополнительных действующих лиц. Еще один «ключ» содержит 208 персонажей, 25 из которых добавлены от руки. Читателям также приходилось расшифровывать географические названия. Некоторые из них были простыми: под Персией, очевидно, имелась в виду Франция, а под Японией – Англия. Но что такое Кабул (так именовался Ганновер) или Лахор (Саксония)? Эта игра в угадайку, где нужно было правильно установить персонажей, а заодно и решить географическую головоломку, была вызовом для самых проницательных читателей. Что же касается тех, кто с трудом пробирался сквозь текст, то они могли получить удовольствие от богатых описаний геополитических раскладов. И даже неискушенные читатели могли догадаться, что под именем Ша-Сефи (Cha-Sephi) скрывается Людовик XV. Этот персонаж был изображен как человек красивый и добродушный, но неэффективный, нерешительный, испытывающий неприязнь к труду, увлеченный охотой и женщинами и не способный править королевством – «одним словом, как государь, которому недоставало духа, необходимого для монарха»236.

В сочинении Les Amours de Zéokinizul, roi des Kofirans («Любовь Зеокинизуля, короля Кофирана»), автором которого, вероятно, был Клод-Проспер Жолио де Кребийон, он же Кребийон-сын, или Лоран Англивиль де ла Бомель, подобная история рассказывается в антураже Африки, но здесь дипломатия уходит на второй план в сравнении с описаниями любовных интриг. Читателю требовалось расшифровать анаграммы, хотя большинство из них были очевидны: кофиранцы – французы, Зеокинизуль – Людовик XV, а у мадам де Помпадур было забавное имя Воромпдап. Эта книга также привлекла внимание многих читателей и до 1789 года выдержала по меньшей мере восемь изданий. Тексты из четырех изданий, хранящихся в Национальной библиотеке Франции, содержат три разных «ключа». В одном из них дается решение для 44 анаграмм, в другом – для 58, а в третьем – для 65. Местами они расходятся, и читатели XVIII века иногда не соглашались с предложенными разгадками, судя по пометкам на полях, содержащим дополнения и исправления к «ключам», которые прилагаются к тексту. Можно представить, что парижские остряки воспринимали эту книгу как салонную игру или как конкурс в кафе, читая ее вслух и смеясь или аплодируя при каждом упоминании какого-то персонажа. Весь текст был довольно легким, забавным, скабрезным, стремительным и отличался большим повествовательным мастерством в манере пикантных романов Кребийона «Диван» (Le Sofa) и «Шумовка» (L’Ecumoire) (Кринельбол – имя автора, указанное на титульном листе, – является анаграммой фамилии Кребийон, однако за этим псевдонимом мог скрываться и кто-то другой). Вместо высокой политики публику в этом произведении ждали низменные интриги, по большей части направляемые духовенством и возбуждающие либидо короля. Но на сей раз сюжет явно нес в себе политический подтекст. Королевство кофиранцев поддалось пагубному влиянию имамов, факиров и мулл, а король – глупый, бестолковый и ставший жертвой своих страстей – превратился в тирана: «Правительство, прежде монархическое, стало совершенно деспотичным»237.

Публика, занимавшаяся расшифровкой «романов с ключом», была относительно малочисленна. Наибольший вред монарху и его любовницам наносил другой жанр – песни, которые, как мы видели в главе 3, добирались в Париже до каждого. Песни, в которых высмеивалась мадам де Помпадур, распространялись в таком количестве, что из‑за каламбура, связанного с ее девичьей фамилией Пуассон («рыба»), их стали называть пуассонадами. Парижане воспринимали их как жанр, схожий с мазаринадами (mazarinades)238, сопровождавшими восстание Фронды в 1648–1652 годах, хотя пуассонады не призывали к бунту, а в основном осуждали разложение двора. Многие такие песни исходили от придворных, но получали широкое распространение среди парижского простонародья и, подобно «романам с ключом», выставляли Людовика XV невежественным, некомпетентным и «безразличным». В то же время в насмешках над мадам де Помпадур сквозила аристократическая надменность, поскольку это была первая официальная фаворитка короля буржуазного происхождения239:

  • Si la cour se ravale,
  • Pourquoi s’étonne- t-on,
  • N’est- ce pas de la Halle
  • Que nous vient le poisson? 240
  • Если двор разлагается,
  • Чему удивляться:
  • Разве так не бывает на рынке,
  • Где продают рыбу?

Талантливый поэт Шарль Колле отмечал в своем дневнике, что многие пуассонады сочинялись придворными, поскольку «в них нет руки художника». Он считал, что для таких произведений свойственны отвратительная сентиментальность и низкое качество стихосложения. В качестве примера Колле приводил такую песню:

  • Une petite bourgeoise,
  • Elevée à la grivoise,
  • Mesurant tout à sa toise,
  • Le roi, malgré son scrupule,
  • Pour elle froidement brûle;
  • Cette flamme ridicule,
  • Excite dans tout Paris, ris, ris.
  • Маленькая буржуйка,
  • Воспитанная в непристойности,
  • Судит обо всем по своей мерке,
  • Превращая двор в трущобы.
  • Король, хоть и озадачен,
  • Ничтожно по ней пылает,
  • И это нелепое пламя
  • Заставляет весь Париж лишь
  • Смеяться, смеяться, смеяться.

Но, откуда бы ни появлялись пуассонады, они обращались ко «всему Парижу», а Париж дерзко отвечал:

  • Il faut sans relâche
  • Faire des chansons;
  • Plus Poisson s’en fâche,
  • Plus nous chanterons 241.
  • Нужно песни
  • Сочинять неустанно.
  • Чем больше Рыбу это злит,
  • Тем больше петь мы будем.

Став официальной фавориткой короля в Версале, мадам де Помпадур заняла центральное место в парижской медиасфере благодаря не только песням, но и различным изображениям, памфлетам, а в особенности слухам. Их накапливающийся эффект можно проследить по дневнику Барбье и «Тайным заметкам». Поначалу мадам де Помпадур очаровала публику благодаря сообщениям о ее таланте актрисы, танцовщицы и певицы. Парижане узнали, что она ставила пьесы и комические оперы для короля и небольшой группы фаворитов при дворе. Затем эти зрелища превратились в великолепные представления с тщательно продуманными костюмами и декорациями. Получив прекрасное музыкальное образование и обладая приятным, хотя и тонким певческим голосом, мадам де Помпадур, как утверждалось, не уступала профессионалам из Оперы и Театра итальянской комедии. Людовик слыл «меланхоликом» и легко впадал в скуку242. Поэтому мадам де Помпадур прилагала все усилия, чтобы развлечь короля. В дополнение к комическим операм и спектаклям она организовывала всевозможные вечеринки в приватных апартаментах и во время напоминавших отпуск поездок в различные королевские замки, где Людовик мог наслаждаться сменой обстановки и предаваться своей страсти к охоте.

Что же касается его страсти к женщинам, то ходили слухи, что мадам де Помпадур может быть оттеснена какой-то другой красавицей, за которой стоит та или иная враждебная ей группировка при дворе. Некоторое время считалось, что серьезную угрозу для нее представляет графиня де Шуазель-Романе, поскольку она была аристократкой и имела хорошие связи, но в 1752 году она стала слишком много на себя брать и была удалена от двора вмешательством графа де Стенвиля, который позже получил титул герцога де Шуазеля243 и стал самым могущественным союзником мадам де Помпадур в правительстве. Также ходили слухи, что король как искренний католик раскается, исповедуется и получит отпущение грехов, чтобы иметь возможность причаститься. Опасным для мадам де Помпадур временем считалась пасхальная неделя, поскольку в это время духовники короля внушали ему ощущение собственной греховности, а любовница отходила на второй план. И все же, согласно слухам, доходившим до Парижа, Людовик не мог заставить себя отказаться от супружеских измен даже после того, как примерно в 1752 году перестал спать с мадам де Помпадур. К тому времени она, по общему мнению, укрепила свою власть над ним, организуя распорядок дня короля, наполняя его время развлечениями и даже поощряя его романы с красотками, слишком молодыми и простодушными, чтобы угрожать ее положению официальной фаворитки.

Одной из первых таких красоток, по слухам, была хорошенькая девушка-плебейка 15 или 16 лет, которая, вероятно, встретилась королю на пути в садах замка де Шуази. Некоторое время Людовик держал ее в маленьком домике в той части Версаля, которая была известна как Олений парк (Parc-aux-Cerfs). Вскоре он переключился на других девушек, одной из которых, по слухам, было всего 12 лет. Согласно «историям», которые ходили по Парижу, однажды внимание монарха привлекла обнаженная фигура на одной картине (позже утверждалось, что это одалиска кисти Франсуа Буше, хотя есть и другие версии). Людовик попросил продемонстрировать ему оригинал и вскоре поместил девушку в свой, по выражению парижан, «гарем». Это была Луиза О’Мерфи, жившая в Париже дочь сапожника-ирландца, хотя для парижан, которые не могли выговорить ее имя, она была la petite Morphise («маленькой Морфизой»). Ходили слухи, что вскоре она заменит мадам де Помпадур, но в конце концов стало известно, что Луиза родила девочку, вышла замуж с приданым в 200 тысяч ливров и стала вести незаметную жизнь где-то в провинции. Людовик никогда не признавал своих незаконнорожденных детей. Он обеспечивал их матерей мужьями и пенсионом, а мадам де Помпадур оставалась при этом в качестве официальной фаворитки. Несмотря на слухи о других интрижках, которые постоянно просачивались из Версаля, парижане приходили к мнению, что официальная любовница пользовалась неизменным расположением короля и даже хорошо ладила с королевой, которая согласилась присвоить ей титул dame du Palais de la Reine (дамы королевского дворца)244.

Что бы парижане ни думали о сексуальной жизни Людовика – а их реакция варьировалась от удивления до негодования, – они считали предосудительными ее издержки. Особенно людей возмущала расточительность, связанная с мадам де Помпадур: она получала драгоценности, ренты и недвижимость, начиная с титула маркизы и заканчивая замками Креси-ан-Бри и Менар, Елисейским дворцом и изысканным шато Бельвю245. Многие полагали, что еще хуже было обретение фавориткой политической власти. Смирившись с неизбежностью появления королевских любовниц, парижане считали, что интриги не должны выходить за пределы приватных апартаментов. Но вскоре в столице уже с ужасом обсуждали, что мадам де Помпадур может назначать и удалять министров. Утверждалось, что именно она организовала смещение Филибера Орри с поста генерального контролера финансов и замену его на Машо, а затем, низвергнув Морепа, она стала контролировать все назначения. По слухам, Помпадур назначила Франсуа-Иоахима де Пьера де Берни министром иностранных дел и устроила так, что принц де Субиз командовал крупнейшей армией Франции во время Семилетней войны. После унизительного поражения Субиза при Россбахе дофин якобы заявил мадам де Помпадур, что ей следует ограничиться назначением налоговых откупщиков, а не армейских генералов246. «Говорят, что министры отчитываются перед ней обо всех делах, прежде чем они будут рассмотрены в Совете, – писал Барбье. – Она занимается военными вопросами и всеми государственными делами»247. Поскольку Помпадур была известным врагом королевского духовника-иезуита, общественность приписывала роспуск ордена иезуитов в значительной степени ее влиянию. Одна популярная эпиграмма заканчивалась фразой «И Помпадур избавится от иезуитов», а уличные торговцы продавали картинку, на которой она и Шуазель расстреливали толпу иезуитов, в то время как на заднем плане магистраты из парламента копали рвы для их захоронения248.

Единственным аспектом правления Помпадур, который нравился отдельным представителям публики или по меньшей мере некоторым газетчикам, была ее роль покровительницы искусств и союзницы «философов». В юности она встречалась со многими литераторами в парижских салонах, а в начале своей супружеской жизни в замке Этиоль приглашала избранных, включая Монтескье и Вольтера, в собственный салон. После переезда в Версаль Помпадур назначила своим медиком ведущего представителя физиократов Кенэ и поддерживала «Энциклопедию», о чем отчетливо свидетельствует ее портрет работы Мориса-Квентина Делатура. После смерти Помпадур 15 апреля 1764 года «Тайные заметки» отдали ей дань уважения как «женщине-философу»: «Исключительное покровительство, которое она оказывала литературе, ее вкус к искусству не позволяют обойти молчанием такое печальное событие»249.

Несмотря на это выражение сочувствия, парижане не проливали слез по поводу смерти мадам де Помпадур. К тому же ее уход в мир иной не положил конец череде любовниц Людовика XV. В восприятии парижан это была лишь очередная ступень в той нисходящей траектории, которая вела от сестер де Нель, придворных аристократок, к куртизанке мадам Дюбарри, с которой мы еще встретимся в следующих главах.

Часть третья

Поворотный момент в политике (1770–1775)

Глава 14. Входит Мария-Антуанетта, уходит Шуазель

А как быть с Марией-Антуанеттой? У парижан были все основания относиться к ней с подозрением, когда в апреле 1770 года она отправилась в Версаль после состоявшегося в Вене заочного венчания с дофином по доверенности. Для парижан она была l’Autrichienne (австриячкой), то есть принцессой с территории противника, которой предстоит воссесть на трон Франции рядом с будущим Людовиком XVI. Безусловно, теперь Габсбурги были союзниками, сражавшимися, пусть и безрезультатно, на стороне Франции в Семилетней войне. Однако они угрожали установить свое господство в Европе начиная с XVI века, когда какое-то время казалось, что Габсбурги способны сокрушить Францию. У простых парижан память об этой давней угрозе, вероятно, стерлась, хотя они и не выражали энтузиазма по поводу союза с Австрией. Этот альянс оказался совершенно неожиданным в ходе «дипломатической революции» 1756 года, когда Франция и Англия поменялись партнерами: Франция стала союзником монархии Габсбургов, тогда как Англия променяла Францию на союз с Пруссией. На самом деле лишь немногие представители публики – в основном les politiques («политиканы») – уделяли пристальное внимание дипломатии. Большинство же парижан, если вынести за скобки их изначально антиавстрийские настроения, прежде всего хотели знать, как выглядит дофина. Всеобщее любопытство разделял и Людовик XV: согласно ряду сообщений, он поинтересовался у посланника, встречавшего Марию-Антуанетту на французской границе, большая ли у нее грудь250.

Внешность королевских особ завораживала подданных, изучавших их профили на монетах и черты их облика на гравюрах, которые продавались на улицах. Первые описания Марии-Антуанетты, добравшиеся до парижан, были благоприятными. Ей было всего четырнадцать лет, и у нее по-прежнему была фигура девочки, а облик ее был весьма привлекателен: темно-русые волосы, ослепительно-белая кожа, овальное лицо, живые голубые глаза, слегка заостренный нос и маленький рот, который несколько портили толстая нижняя губа и выступающая вперед челюсть, типичные для Габсбургов251. Парижане проявляли большой интерес к подготовке к празднованию бракосочетания Марии-Антуанетты с дофином, которое должно было дать монархии повод продемонстрировать свое великолепие и щедрость: простым людям планировалось обеспечить бесплатную еду, напитки и развлечения. Внимание почитателей королевской семьи среди публики привлекала каждая деталь, а множество информации было доступно не только из зарубежных газет, таких как «Лейденская газета», но и из официальной «Французской газеты», которая специализировалась на описании придворных церемоний. Толпы людей приходили полюбоваться двумя великолепными экипажами, которые герцог де Шуазель приказал соорудить для транспортировки дофины и ее фрейлин из Вены. Большие, но в то же время легкие и гибкие, украшения этих экипажей – золотые фигурки, вышитые на бархатном фоне, – поражали воображение всех, кто осматривал их в мастерской искусного седельника Франсьена перед отправкой в Австрию252.

Масштабное освещение в прессе позволяло парижанам следить за передвижениями Марии-Антуанетты и ее свиты по Европе. Седьмого мая она прибыла в Страсбург, где к ней присоединилась большая группа французских сановников, включая графиню де Ноай, ставшую ее dame d’honneur (статс-дамой), – эта строгая немолодая женщина, всю жизнь проведшая в Версале, была назначена обучить дофину этикету французского двора253. После пышного приема вереница экипажей отправилась в Нанси, где праздничные мероприятия продолжились. 14 мая на Бернском мосту в лесу под Компьенем дофину приветствовали Людовик XV и сам дофин. Мария-Антуанетта опустилась на колени у ног короля, тот обнял ее и представил дофину, который также ритуально обнял будущую супругу, после чего они сопроводили ее в Компьенский замок, где она отобедала с princes du sang (принцами крови). На следующий день королевская семья и ее окружение отправились в замок Ла-Мюэтт, где дофина встретилась с другими придворными и посетила банкет в зале, отделанном бриллиантами, – вскоре после этого изысканные ювелирные украшения войдут в моду.

Мария-Антуанетта вела затворническую жизнь в Версале. Мало кто из парижан мог увидеть ее мельком перед официальным «въездом» в столицу, который состоялся три года спустя, 8 июня 1773 года. О том, что еще 16 мая в версальской часовне произошла церемония бракосочетания (хотя официально Мария-Антуанетта стала женой дофина после венчания по доверенности), горожане узнали из газет. За ней последовали великолепный банкет (grand couvert) и постельный ритуал. Дофин получил ночное платье от короля, дофина – от герцогини Шартрской, и у августейшей пары состоялась первая брачная ночь. Все надеялись, что вскоре у них родится наследник престола, однако парижан больше всего интересовали торжества по случаю бракосочетания, растянувшиеся на девять дней. Улицы были украшены фонарями, фасады домов освещены, магазины закрыты, совершались мессы, организовывались банкеты, должников выпустили из тюрем, а также происходили всевозможные представления (в последнем акте постановки пьесы Расина «Аталия» по сцене бегали 500 актеров). Представители элиты посещали балы, а простолюдины танцевали на улицах под музыку, которую исполняли оркестры в нескольких районах города. Гуляки угощались бесплатным вином, хлебом и колбасами. Затем всех горожан пригласили на заключительное мероприятие – фейерверк, который, как ожидалось, станет самым грандиозным в истории, стартовал на новой площади Людовика XV.

Как уже говорилось выше, фейерверки в XVIII веке превратились в особое искусство, доведенное до совершенства «мастерами огня» (artificiers). Устройство огненных зрелищ (spectacles pyriques) предполагало запуск множества ракет, однако в основном они проводились на уровне земли с использованием сооружений, воплощавших какой-либо образ, например крепость или горный хребет. Как пояснялось в «Энциклопедии» (статья «Feu d’artifice»), «это необходимо для красочности». Огненные колеса, каскады и фонтаны украшали антураж и ослепляли публику, хотя из‑за того, что в XVIII веке выбор химических реактивов был ограниченным, им не хватало яркого колорита современных фейерверков. У самых известных мастеров на подготовку представлений, которые разворачивались в виде последовательности сцен, как в театральных пьесах, уходило несколько месяцев. После свадьбы дофина в устройстве огненных зрелищ, которые должны были довести торжества до кульминации, соперничали два мастера-конкурента – Жан-Батист Торре в Версале и Петронио Руджери в Париже254. Постановка Торре, в которой было задействовано 20 тысяч ракет и 3000 горшков с зажигательной смесью, прошла в Версале 19 мая с таким успехом, что король произвел мастера в рыцари ордена Святого Мишеля. Руджери планировал превзойти его 30 мая, соорудив на площади Людовика XV temple de l’hymen (храм Девы) высотой 130 футов [39 метров]. На его фронтоне, поддерживаемом шестью коринфскими колоннами, были изображены гербы Франции и Священной Римской империи, а также инициалы дофина и дофины. На фасаде храма присутствовали всевозможные элементы декора, которые предстояло поджигать через определенные промежутки времени в ходе тщательно отрепетированных сцен. За храмом возвышался бастион, начиненный ракетами, включая впечатляющий «букет», который должен был взорваться во время грандиозного финала. К девяти часам вечера собралась огромная толпа, в которой были представители всех слоев населения Парижа – от нищих и карманников до аристократов, наблюдавших за зрелищем, не выходя из своих экипажей.

Когда в небо взмыли первые ракеты, одна из них дала осечку и упала на «букет», который тут же вспыхнул. Огонь распространился по всему сооружению, которое взорвалось и рухнуло, – зрелище было испорчено, едва начавшись.

Когда разочарованная толпа начала протискиваться через несколько доступных выходов, некоторые люди стали проталкиваться сзади. Те, кто находился впереди, попали в канаву, не засыпанную землей. Толпа в центре бросилась врассыпную, наступая на лежащие тела, из‑за чего погибших стало еще больше. Несколько возниц, управлявших каретами, попытались прорваться сквозь хаос, но их сразили участники беспорядков, вооруженные шпагами, которые заодно пустили кишки их лошадям. Французская гвардия, малочисленная и плохо управляемая (ее командир провел вечер за игрой в карты), не смогла навести порядок. В итоге на близлежащей улице Руаяль было найдено 132 тела. В полицейском бюллетене говорилось, что общее число погибших составило 367 человек. Книготорговец Симеон-Проспер Арди, чей дневник является богатейшим источником информации о парижской жизни того времени, считает, что жертв было более 500, так как многие позже умерли от ран. По рукам ходили рукописные заметки, в которых приводилось распределение погибших по статусу: согласно одной из версий, 22 жертвы относились к «знатным персонам», 155 – к «буржуа», 424 – к «простолюдинам», а также насчитывалось 80 утонувших, всего 682 человека. Затем появился бюллетень, где говорилось, что общее число погибших составило 1200 человек; Гримм упоминает тысячу жертв, а «Лейденская газета» сообщала, что более 3000 человек были убиты или серьезно ранены. Впрочем, эти сведения оказались преувеличенными, и в более поздних оценках количество погибших сократилось до 132 жертв на улице Руаяль, которые вскоре после трагедии были похоронены на кладбище церкви Магдалины де ла Виль-л’Эвек, и еще четырех человек, причем никто из них не утонул. Но каким бы ни было истинное количество погибших, парижане восприняли случившееся как «одно из тех событий, которые производят глубокое впечатление», писал парижский корреспондент «Лейденской газеты», добавив, что «оно занимает мысли каждого»255

1 Готовность историков школы «Анналов» изменить свое отношение к событиям восходит к статье Пьера Нора, опубликованной в 1972 году; см. ее переработанную версию: Nora P. Le retour de l’événement // Faire de l’histoire. Nouveaux problèmes / Sous la direction de J. Le Goff et P. Nora. Paris, 1974. P. 210–228. См. также: Dosse F. L’Événement historique: une énigme irrésolue // Nouvelle revue de psychosociologie. 2015. Vol. 19. P. 13–27; Ricoeur P. Événement et sens // L’Événement en perspective / Sous la direction de J. L. Petit. Paris, 1991. P. 41–56; Laborie P. Penser l’événement, 1940–1945. Paris, 2019; White H. The Modernist Event // The Persistence of History. Cinema, Television, and the Modern Event / Ed. by V. Sobchack. New York, 1996. P. 17–38. О взгляде на события, соединяющем историю и антропологию, см.: Sahlins M. Historical Metaphors and Mythical Realities: Early History of the Sandwich Islands Kingdom. Ann Arbor, 1981; интерпретация теории Салинза представлена в работе: Sewell W. H. Jr. Logics of History. Social Theory and Social Transformation. Chicago, 2005, гл. 7. Сьюэлл применяет родственную концепцию структуры к анализу падения Бастилии (см. главу 8).
2 Это определение взято из Оксфордского словаря английского языка и более подробно рассматривается в эпилоге к этой книге [прямым русским эквивалентом может выступать термин «темперирование», используемый в сфере пищевых технологий, например, темперирование шоколада – нагревание и охлаждение шоколада до заданных температур. – Прим. ред.].
3 Среди множества монографий о Париже я опирался на работы Даниэля Роша, в особенности: Roche D. Le Peuple de Paris: essai sur la culture populaire au XVIIIe siècle. Paris, 1981; Idem. Histoire des choses banales: naissance de la consommation dans les sociétés traditionnelles (XVIIe–XIXe siècle). Paris, 1997, а также на работу: Garrioch D. The Making of Revolutionary Paris. Berkeley, 2002, и несколько книг Арлетт Фарж, в особенности: Farge A. Dire et mal dire: l’opinion publique au XVIIIe siècle. Paris, 1992.
4 Эти темы в общих чертах с опорой на источники в виде полицейских архивов рассмотрены в моей статье: Darnton R. An Early Information Society: News and the Media in Eighteenth-Century Paris // The American Historical Review. 2000. Vol. 105. P. 1–35; рус. перев.: Дарнтон Р. Раннее информационное общество: новости и СМИ в XVIII веке в Париже / Пер. М. Ю. Минского // Вестник Московского университета. Сер. 7. «Философия». 2009. № 3. С. 77–92.
5 «Краковское дерево», посаженное в начале XVIII века и срубленное во время реконструкции Пале-Рояля в 1781 году, было настолько известным элементом общественной жизни Парижа, что ему была посвящена одноименная комическая опера Шарля-Франсуа Панара (Panard Ch.-F. L’Arbre de Cracovie), представленная на ярмарке в Сен-Жермене в 1742 году. Само название дерева, вероятно, связано с теми «слухмейкерами», которые собирались вокруг него во время Войны за польское наследство 1733–1735 годов, см.: Rosset F. L’Arbre de Cracovie: le mythe polonais dans la littérature française. Paris, 1996.
6 См.: Feyel G. L’Annonce et la nouvelle. La presse d’information en France sous l’Ancien Régime (1630–1788). Oxford, 2000, и превосходную монографию: Bond E. A. The Writing Public: Participatory Knowledge Production in Enlightenment and Revolutionary France. Ithaca, N. Y., 2021, где основное внимание уделяется письмам в редакции.
7 Censer J. R. The French Press in the Age of Enlightenment. New York, 1994. P. 7, 215–217.
8 Среди множества монографий, посвященных прессе того времени, я выделил бы следующие работы: Rétat P. Gazettes et information politique sous l’Ancien Régime. Saint-Étienne, 1999; Censer J. R. The French Press in the Age of Enlightenment. New York, 1994; Popkin J. D. Press and Politics in Pre-Revolutionary France. Berkeley, 1997; см. также великолепный двухтомник под редакцией Жана Сгарда: Sgard J. Dictionnaire des journaux. 2 vol. Oxford, 1991; Dictionnaires des journalistes. 2 vol. Oxford, 1999.
9 Книга Франца Функа-Брентано «Нувеллисты» (Funck-Brentano F. Les Nouvellistes. Paris, 1905) была написана для массовой аудитории, но она полна оригинальными находками, связанными с салоном Дубле и людьми, распространявшими информацию. Однако эта работа уступает исследованиям Франсуа Муро: Moureau F. De Bonne main: la communication manuscrite au XVIIIe siècle. Oxford, 1993; Répertoire des nouvelles à la main: dictionnaire de la presse manuscrite clandestine XVIe–XVIIIe siècle. Oxford, 1999 [Парламентами во Франции при Старом порядке назывались высшие судебные органы в провинциях страны, наиболее влиятельный из которых заседал в Париже. В отсутствие представительных органов власти – собственно парламент, Генеральные штаты, не собирался с 1614 года – Парижский парламент постепенно стал восприниматься как единственный институт власти, способный противостоять монархии. В 1771 году Парижский парламент был упразднен королем Людовиком XV, но спустя три года его преемник Людовик XVI восстановил этот институт, сыгравший значительную роль в подготовке революции 1789 года. – Прим. ред.].
10 См.: Darnton R. Poetry and the Police: Communication Networks in Eighteenth-Century Paris. Cambridge, MA, 2010; рус. перев.: Дарнтон Р. Поэзия и полиция. Сеть коммуникаций в Париже XVIII века / Пер. М. Солнцевой. Изд. 2‑е. М., 2023.
11 Орден Святого Духа – высший орден Франции времен Старого порядка, учрежденный в 1578 году королем Генрихом III. – Прим. ред.
12 Более распространенный вариант перевода заголовка этой работы – «Философская и политическая история о заведениях и коммерции европейцев в обеих Индиях», или «История обеих Индий». – Прим. ред.
13 Результаты моих исследований, посвященных этим темам, представлены в следующих книгах: Darnton R. The Business of Enlightenment: A Publishing History of the Encyclopédie 1775–1800. Cambridge, MA, 1979; Idem. A Literary Tour de France: The World of Books on the Eve of the French Revolution. New York, 2018; рус. перев.: Дарнтон Р. Литературный Тур де Франс: мир книг накануне Французской революции / Пер. В. Михайлина. М., 2022; Idem. Pirating and Publishing. The Book Trade in the Age of Enlightenment. New York, 2021.
14 См.: Darnton R. The Devil in the Holy Water, or the Art of Slander from Louis XIV to Napoleon. Philadelphia, 2009, в особенности: P. 269–299.
15 Kaplan S. L. Bread, Politics and Political Economy in the Reign of Louis XV. The Hague, 1976. Vol. II. P. 701.
16 См., например, следующую работу: Baczko B. Les Imaginaires sociaux. Mémoires et espoirs collectifs. Paris, 1984, в особенности: P. 30–35. Многие историки используют похожие формулировки. В качестве примеров можно привести понятия âme collective (коллективная душа) и conscience sociale (коллективное сознание) в: Nicolas J. La Rébellion française. Mouvements populaires et conscience sociale (1661–1789). Paris, 2002. P. 541; imaginaire collectif (коллективное представление) в: Furet F. Penser la Révolution française. Paris, 1978. P. 108; рус. перев.: Фюре Ф. Постижение Французской революции / Пер. Д. В. Соловьева. СПб., 1998. С. 75; modes collectifs de pensée et de sensibilité (коллективные способы мышления и чувствительности) в: Laborie P. Penser l’événement. P. 89; collective psychology (коллективная психология) и revolutionary consciousness (революционное сознание) в: Tackett T. Becoming a Revolutionary: The Deputies of the French National Assembly and the Emergence of a Revolutionary Culture (1789–1790). Princeton, 1996. P. 302, 309; social imagination (социальное воображение) и collective memory (коллективная память) в: Garrioch D. The Making of Revolutionary Paris. Berkeley, 2002. P. 71, 131; collective consciousness (коллективное сознание) в: Kwass M. Privilege and the Politics of Taxation in Eighteenth-Century France. Liberté, Égalité, Fiscalité. Cambridge, 2000. P. 26.
17 Durkheim E. De la division du travail social. Paris, 1960. С. 46, впервые в 1893 году; рус. перев.: Дюркгейм Э. О разделении общественного труда / Пер. А. Б. Гофмана. М., 1996. С. 84.
18 См.: Tarde G. L’opinion et la foule. Paris, 1901; рус. перев.: Тард Г. Общественное мнение и толпа / Пер. под ред. П. С. Когана. М., 1902; Idem. Les lois de l’imitation. Paris, 1890; рус. перев.: Он же. Законы подражания / Пер. с фр. СПб., 1892.
19 Anderson B. Imagined Communities: Reflections on the Origin and Spread of Nationalism. Revised ed. London, 1991. P. 35–36; рус. перев.: Андерсон Б. Воображаемые сообщества. Размышления об истоках и распространении национализма / Пер. В. Николаева. М., 2001. С. 56–58, где аргументация очень напоминает ту, что приводил Тард.
20 Goffman E. Frame Analysis: an Essay on the Organization of Experience. Boston, 1986. P. 10 (впервые в 1974 году); рус. перев.: Гофман И. Анализ фреймов: эссе об организации повседневного опыта / Пер. Р. Е. Бумагина, Ю. А. Данилова, А. Д. Ковалева, О. А. Оберемко, под ред. Г. С. Батыгина, Л. А. Козловой. М., 2003. С. 70. См. также: Idem. The Presentation of Self in Everyday Life. New York, 1990 (впервые в 1959 году); рус. перев.: Он же. Представление себя другим в повседневной жизни / Пер. А. Д. Ковалева. М., 2000.
21 Darnton R. Theatricality and Violence in Paris, 1788 // Voltaire: An Oxford Celebration / Ed. by N. Cronk, A. Oliver, and G. Pink. Oxford, 2022. P. 9–29. Сокращенный вариант этой статьи опубликован в: The Times Literary Supplement. 2022. Vol. 25. P. 7–9.
22 Weber M. Wirtschaft und Gesellschaft. Grundriss der verstehenden Soziologie. Tübingen, 1980. S. 2 (впервые в 1922 году); рус. перев.: Вебер М. Хозяйство и общество. Очерки понимающей социологии. Т. 1. Социология / Пер. Л. Г. Ионина. М., 2016. С. 71–72.
23 Geertz C. The Interpretation of Cultures. New York, 1973. P. 5, 131; рус. перев.: Гирц К. Интерпретация культур / Пер. О. В. Барсуковой, А. А. Борзунова, Г. М. Дашевского, Е. М. Лазаревой, В. Г. Николаева. М., 2004. С. 11, 155.
24 Чтобы оценить несоответствие между сообщениями о событиях, которые циркулировали в Париже в 1747 году, и версией событий, реконструированной историками, сравните приведенный ниже отчет со стандартными историческими трудами, такими как: Dorn W. L. Competition for Empire 1740–1763. New York, 1940. P. 161–162 (9‑й том издания: The Rise of Modern Europe / Ed. by W. L. Langer); Carré H. Louis XV (1715–1774). Paris, 1911. P. 153–154 (8‑й том издания: Histoire de France / Sous la direction d’E. Lavisse). В более поздней истории войны битва при Лауфельде трактуется как победа Франции: Browning R. The War of the Austrian Succession. Phoenix Mill, UK, 1994.
25 Bibliothèque nationale de France (Национальная библиотека Франции) (далее BnF), ms. fr. 13705, f. 149. Это текст заметки, опубликованной в бюллетене салона мадам Дубле. Другая версия появилась в: Courrier d’Amsterdam, July 14, 1747.
26 BnF, ms. fr. 13705, f. 156. Другая версия этой заметки представлена в: Courrier d’Avignon, July 14, 1747. 2 июля 1747 года Людовик XV также приказал епископу Байонны провести благодарственное богослужение с молитвой Te Deum [Тебя, Бога, славим – лат.] в его кафедральном соборе, см.: Fogel M. Les Cérémonies de l’information dans la France du XVIe au XVIIIe siècle. Paris, 1989. P. 342–346. О слухах, связанных с войной, включая сообщения о сражении при Лауфельде, см.: Ewing T. L. Rumor, Diplomacy and War in Enlightenment Paris. Oxford, 2014.
27 Эти отчеты в разрозненном виде представлены в сообщениях нувеллистов (BnF, ms. fr. 13705). Источник приведенной цитаты – письмо, отправленное из Тонгреса 3 июля 1747 года (f. 154).
28 Gazette d’Amsterdam, July 7, 11, 14, 18, 21, 1747 // Bibliothèque de l’Arsenal, Paris (далее Arsenal), Quarto H.8, 929. Сообщения о потерях сильно варьировались от выпуска к выпуску. 18 июля 1747 года «Амстердамская газета» напечатала письмо из Лондона от 11 июля, в котором говорилось: «Наши потери незначительны по сравнению с потерями врагов». Courrier d’Avignon («Авиньонский курьер»), который был на стороне французов, опубликовал ряд материалов, где битва более убедительно была представлена как их победа. См. выпуски от 14, 18, 21, 25 и 28 июля 1747 года.
29 Вот отчет полицейского шпиона от 2 декабря 1747 года (Arsenal, ms. 10169, f. 222): «Весь Париж активно комментирует ответ голландцев, опубликованный вчера в их газете». См. также отчет от 24 ноября 1747 года (Arsenal, ms. 10169, f. 114).
30 Об общественном мнении и нувеллистах, сотрудничавших с полицией, см.: Arsenal, ms. 10022, f. 45–47; ms. 10169, f. 112.
31 Arsenal, ms. 10022, f. 46.
32 Barbier E.-J.-F. Chronique de la Régence et du règne de Louis XV (1718–1763), ou Journal de Barbier, avocat au Parlement de Paris. Paris, 1857. Vol. IV. P. 250 (далее Barbier. Chronique).
33 Mercier L. S. Tableau de Paris / Sou la direction de J.-C. Bonnet. Paris, 1994. Vol. I. P. 377.
34 Эта персонализация также была характерна для языка мирных договоров наподобие того, что завершил Войну за австрийское наследство. Вот его полное название на французском: Traité de paix entre le Roi, le Roi de la Grande Bretagne, et les Etats Généraux des Provinces-Unies des Pays-Bas. Paris, 1750.
35 См. полицейские отчеты о разговорах в кафе и общественных местах в: Arsenal, ms. 10169. Подобные упоминания встречаются в: Lettres de M. de Marville, lieutenant général de police, au ministre Maurepas (1742–1747) / Éd. par A. de Boislisle. Paris, 1905. P. III, а также в: Barbier. Chronique. Vol. IV.
36 Согласно распространенному мнению, знати обычно удавалось избегать прямых налогов, однако коррективы в него внес Майкл Куосс, см.: Kwass M. Privilege and the Politics of Taxation in Eighteenth-Century France. Данная стандартная точка зрения проистекает в основном из работ Марселя Мариона; в частности, см.: Marion M. Les Impôts directs sous l’Ancien Régime, principalement au VIIIe siècle. Paris, 1910.
37 Barbier. Chronique. Vol. IV. P. 289.
38 «Словарь Французской академии» (Dictionnaire de l’Académie française. Nîmes, 1778; издание 1762 года) определяет значение глагола publier как rendre public – сделать публичным. Кроме того, приводится следующее значение слова publication: action par laquelle on rend une chose publique et notoire (действие, посредством которого мы делаем что-либо достоянием общественности и общеизвестным). Среди приведенных примеров употребления этого слова есть и формулировка la publication de la paix.
39 Приведенное ниже описание основывается на следующих источниках: BnF, ms. fr. 12719, f. 185; Courrier d’Avignon, February 25, 1749; Barbier. Chronique. Vol. IV. P. 350–352.
40 Исторически должность градоначальника в Париже была связана с городским купечеством и по традиции именовалась «купеческий старшина» (prévôt des marchands), чья резиденция находилась в Ратуше (Hôtel-de-Ville, буквально «городской особняк»), основанной в середине XIV века главой купеческой корпорации Этьеном Марселем. — Прим. ред.
41 Barbier. Chronique. Vol. IV. P. 350.
42 Journal et mémoires du marquis d’Argenson / Éd. par E.-J.-B. Rathery. Paris, 1862. Vol. IV. P. 391. О полицейских отчетах см.: Ravaisson F. Archives de la Bastille. Paris, 1881. Vol. XVI. P. 19.
43 Дальнейшее изложение событий основано главным образом на «Dossier du Prétendant Charles Édouard» («Личное дело претендента Карла Эдуарда»), хранящемся в архивах Бастилии (Arsenal, ms. 11658), сообщениях нувеллистов, связанных с салоном мадам Дубле (BnF ms. fr. 13707–13710), и дневнике Барбье (Barbier. Chronique. Vol. IV. P. 329–341). См. также прекрасную статью: Kaiser T. E. The Drama of Charles Edward Stuart, Jacobite Propaganda, and French Political Protest, 1745–1750 // Eighteenth-Century Studies. 1997. Vol. XXX. № 4. P. 365–381, а также работу: Bongie L. L. The Love of a Prince. Bonnie Prince Charlie in France. Vancouver, 1986. Об общей проблеме десакрализации монархии см.: Merrick J. W. The Desacralization of the French Monarchy in the Eighteenth Century. Baton Rouge, 1990.
44 Barbier. Chronique. Vol. IV. P. 161.
45 Согласно современным оценкам, один ливр по состоянию на 1750 год эквивалентен примерно 11 современным евро. – Прим. ред.
46 Courrier d’Avignon, Déc. 10, 17, 20, 27, 1748.
47 Этот рассказ, приведенный в дополнение к упомянутым выше источникам, основан на сообщениях в: Courrier d’Avignon, Dec. 20, 1748; Gazette d’Utrecht, Dec. 27, 1748; Gazette d’Amsterdam, Déc. 27, 1748; Journal inédit du duc de Croÿ, 1718–1784 / Éd. par Vicomte de Grouchy et P. Cottin. Paris, 1906. P. 114.
48 В дальнейшем Карлу Эдуарду Стюарту удалось побывать в Париже в 1759 году по приглашению министра иностранных дел герцога Шуазеля, который в разгар Семилетней войны рассматривал вторжение в Великобританию и планировал привлечь на помощь якобитов. Однако переговоры завершились безрезультатно, а в дальнейшем Карл Эдуард лишился поддержки своего главного покровителя – папы римского, который признал права Ганноверской династии на британский престол. – Прим. ред.
49 Источник приведенных ниже цитат: Bibliothèque historique de la ville de Paris (далее Bibliothèque historique), ms. 649. P. 13, 16, 31, 60.
50 Ibid. P. 60. «Français, rougissez tous, que l’Ecosse frémisse; / George d’Hanovre a pris le roi à son service, / Et Louis devenu de l’Electeur exempt, / Surprend, arrête, outrage indignement / Un Hannibal nouveau, d’Albion le vrai maître, / Et qui de l’univers, mériterait de l’être» («Краснейте, французы, а Шотландия пусть дрожит; / Георг Ганноверский взял короля к себе на службу, / А Луи, став свободным курфюрстом, / Захватывает врасплох, арестовывает и недостойно оскорбляет / Нового Ганнибала, истинного хозяина Альбиона, / И кто на свете этого достоин?!»).
51 См.: BnF, ms. fr. 13710, f. 65–66; Courrier d’Avignon, Août 22, 1749; Barbier. Chronique. Vol. IV. P. 440; Vol. V. P. 121; Mémoires du duc de Luynes sur la cour de Louis XV (1735–1758) / Éd par L. Dussieu et E. Soulié. Paris, 1862. Vol. IX. P. 147–155.
52 Маркиз де Нель Луи III (1689–1764) происходил из старинного французского рода де Майи, носил титул принца Оранского, а его супруга Арманда-Фелиция, правнучка кардинала Мазарини, была фрейлиной королевы. В 1729 году, после смерти Арманды-Фелиции, ее пост при дворе перешел к старшей дочери Луизе-Жюли, которая около 1733 года стала любовницей Людовика XV и способствовала его знакомству со своими сестрами. – Прим. ред.
53 Отношения Людовика XV с сестрами де Нель, в которых подозревали кровосмешение, спровоцировали сплетни, в начале 1740‑х годов о них сообщали полицейские шпики и подпольные газеты. См., например: Arsenal, ms. 10029, f. 129: «Les gens d’affaires, les officiers retirés, et le peuple gémissent, murmurent contre le ministère et prévoient que cette guerre aura des suites fâcheuses. Les gens d’Eglise, Jansénistes surtout, sont de ce dernier sentiment et osent penser et dire que les malheurs qui sont à la veille d’accabler le royaume viennent d’en haut en punition des incestes du roi, et de son irreligion» («Деловые люди, отставные офицеры и народ стонут и ропщут на правительство, предвидя, что война эта будет иметь печальные последствия. Последнее мнение разделяют и духовные лица, в особенности янсенисты, осмеливаясь думать и утверждать, что несчастья, которые вот-вот обрушатся на королевство, приходят свыше как наказание за кровосмешение и неверие короля»). О первых любовницах Людовика и утрате им силы королевского прикосновения см. превосходную биографию: Michel A. Louis XV. Paris, 1989. P. 484–492. Авторитетная работа о королевском прикосновении: Bloch M. Les rois thaumaturges, étude sur le caractère surnaturel attribué à la puissance royale particulièrement en France et en Angleterre. Strasbourg, 1924; рус. перев.: Блок М. Короли-чудотворцы. Очерк представлений о сверхъестественном характере королевской власти, распространенных преимущественно во Франции и в Англии / Пер. В. А. Мильчиной. М., 1998.
54 Ravaisson. Archives de la Bastille. Vol. XII. P. 212.
55 BnF, ms. fr. 12720. P. 367.
56 BnF, nouvelles acquisitions françaises (далее N. a. fr.), f. 10781.
57 D’Argenson. Journal. Vol. V. P. 464, 468.
58 Сам Шамфор приписал это замечание un homme d’esprit (одному умному человеку), см.: de Chamfort S.-R. N. Œuvres principales. Paris, 1960. P. 213. Исследование истории народных песен представлено в нескольких работах Патриса Куаро, см., в частности: Coirault P. Notre chanson folklorique. Paris, 1941. Подробное изложение материала, рассмотренного в этой главе, см. в моей книге: Darnton R. Poetry and the Police; рус. перев.: Дарнтон Р. Поэзия и полиция.
59 D’Argenson. Journal. Vol. V. P. 343.
60 12 песен в исполнении Элен Делаво с аккомпанементом Клода Пави на гитаре находятся в свободном доступе онлайн: www.hup.harvard.edu/features/darpoe. См. главу «Электронное кабаре» в книге: Darnton R. Poetry and the Police. P. 174–188; рус. перев.: Дарнтон Р. Поэзия и полиция. С. 153–172.
61 Darnton R. Poetry and the Police. P. 158–161; рус. перев.: Дарнтон Р. Поэзия и полиция. С. 143–145.
62 Пятипроцентный налог на доходы всех без исключения жителей Франции, введенный в 1749 году генеральным контролером финансов Жаном-Батистом де Машо, который пытался поправить состояние казны, подорванное Войной за австрийское наследство. Налог вызвал огромное недовольство населения и в 1754 году был отменен, однако попытки ввести его вновь регулярно предпринимались вплоть до начала революции. – Прим. ред.
63 Portefeuille d’un talon rouge. Contenant les anecdotes galantes & secrètes de la cour de France. Paris, s. d. P. 22 [идиома «красный каблук» в названии источника означает принадлежность к высшей знати времен Старого порядка, носившей соответствующую обувь. – Прим. ред.].
64 Оригинальная версия представлена в: Clef des chansonniers, ou recueil de vaudevilles depuis cent ans et plus. Paris, 1717. Vol. I. P. 130: «Réveillez-vous, belle dormeuse, / Si mes discours vous font plaisir. / Mais si vous êtes scrupuleuse, / Dormez, ou feignez de dormir» («Проснись, спящая красавица, / Если слова мои приятны тебе. / Но если ты робеешь, / То спи или притворяйся спящей»). Нападки на герцогиню содержатся в следующем источнике: BnF ms. fr 13705, f. 2: «Sur vos pas, charmante duchesse, / Au lieu des grâces et des ris, / L’amour fait voltiger sans cesse / Un essaim de chauve-souris» («По твоим стопам, очаровательная герцогиня, / Вместо грации и смеха / Любовь заставляет беспрестанно порхать / Стаю летучих мышей»). Хотя в этой песне не было никакого политического подтекста, посредством ассоциаций она подготовила почву для нападок на мадам де Помпадур, которые зафиксированы в нескольких источниках и цитируются здесь по следующему из них: d’Argenson. Journal. Vol. V. P. 456. См. также: BnF, ms. fr 13709, f. 42.
65 Barbier. Chronique. Vol. IV. P. 366; о падении Морепа в целом см.: Ibid. P. 361–367. См. также: Bibliothèque historique, ms. 649. P. 121, 126; d’Argenson. Journal. Vol. V. P. 456; Collé C. Journal et mémoires de Charles Collé / Éd. par H. Bonhomme. Paris, 1868. Vol. I. P. 48–49, 62–64, 71.
66 С конца XVI века в круг полномочий министра королевского двора входил ряд административных функций в Париже: освещение и уборка улиц, пресечение бродяжничества и попрошайничества, слежка за иностранцами, цензура книг, надзор за газетами и зрелищами. При выполнении этих обязанностей министр двора взаимодействовал с генерал-лейтенантом полиции. – Прим. ред.
67 Письмо д’Аржансона к Беррье от 26 июня 1749 года: Arsenal, ms. 11690, f. 42.
68 Письмо д’Аржансона к Беррье от 6 июля 1749 года: Ibid. F. 55.
69 D’Argenson. Journal. Vol. V. P. 343. См. также: Barbier. Chronique. Vol. IV. P. 377–378; Collé C. Journal. Vol. I. P. 121.
70 Morellet A. A. Mémoires inédits de l’abbé Morellet. Paris, 1822. Vol. I. P. 13–14; Vie privée de Louis XV, ou principaux événements, particularités et anecdotes de son règne. London, 1781. Vol. II. P. 301–302. См. также: Les Fastes de Louis XV, de ses ministres, maîtresses, généraux et autres notables personnages de son règne. Villefranche, 1782. Vol. I. P. 333–340.
71 Bibliothèque historique, ms. 649. P. 123.
72 Ibid. P. 53.
73 Ibid. P. 59.
74 См.: Nouvelles ecclésiastiques, ou Mémoires pour servir à l’histoire de la Constitution Unigénitus, Juillet 10, 1749. В этом подпольном янсенистском журнале содержится много сведений, упоминаемых ниже; кроме того, последующее изложение опирается на иностранные газеты, издававшиеся на французском языке, в особенности на лейденскую Gazette de Leyde (выходила с 1 января 1750 года), а также источники, упомянутые в предыдущих главах, в частности: d’Argenson. Journal; Barbier. Chronique. Д’Аржансон, как и издание «Церковные известия», в своем дневнике (Journal. Vol. V. P. 491–492) оценивал число скорбящих в десять тысяч человек. Барбье (Chronique. Vol. IV. P. 373) подчеркивал, что многие парижане считали Коффена «святым». Обращаясь к обширной литературе о янсенизме, я прежде всего ориентировался на превосходные исследования Дейла Ван Клея: Van Kley D. K. The Jansenists and the Expulsion of the Jesuits from France, 1757–1765. New Haven. 1975; Idem. The Damiens Affair and the Unraveling of the Ancien Régime, 1750–1770. Princeton, 1984; Idem. The Religious Origins of the French Revolution: From Calvin to the Civil Constitution, 1560–1791, New Haven, 1996. Другие аспекты этой темы рассмотрены в следующих работах: Cottret M. Jansénisme et Lumières. Pour un autre XVIIIe siècle. Paris, 1998; Maire C.-L. De la cause de Dieu à la cause de la nation: le jansénisme au XVIIIe siècle. Paris, 1998; Kreiser B. R. Miracles, Convulsions, and Ecclesiastical Politics in Early Eighteenth-century Paris. Princeton, 1978. Общий религиозный контекст рассматривается в работах: Delumeau J., Cottret M. Le Catholicisme entre Luther et Voltaire. Paris, 1997; McManners J. Church and Society in Eighteenth-Century France. 2 vol. Oxford, 1998.
75 Буквально: ложе справедливости; изначально этим словосочетанием именовалось кресло с балдахином, напоминающее кровать, которое монарх занимал на торжественных собраниях парламента. – Прим. ред.
76 Салическая правда, свод законов, составленный при короле франков Хлодвиге в начале VI века, превратился в юридический рудимент еще в конце раннего Средневековья, однако прописанные в нем принципы престолонаследия были актуализированы в XIV веке в связи с династическим кризисом во Франции после прекращения прямой линии династии Капетингов. В 1328 году французским королем стал представитель боковой ветви Капетингов Филипп де Валуа, однако в числе других претендентов был английский король Эдуард III, родственник Капетингов по женской линии, и это обстоятельство внесло немалую лепту в начало Столетней войны. После того как монах-бенедиктинец Ришар Леско обнаружил в библиотеке аббатства Сен-Дени текст Салической правды и использовал его в поддержку закона о престолонаследии по прямой мужской линии, король Карл V в 1374 году своим ордонансом закрепил право престолонаследия за старшими сыновьями или ближайшими наследниками мужского пола. – Прим. ред.
77 Среди многочисленных исследований, посвященных французским парламентам, особенно выделяются следующие работы: Egret J. Louis XV et l’opposition parlementaire. Paris, 1970; Bluche F. Les Magistrats du Parlement de Paris au XVIIIe siècle. Paris, 1960; Shennan J. H. The Parlement of Paris. Ithaca, 1968; Swann J. Politics and the Parlement of Paris under Louis XV, 1754–1774. Cambridge, 1995; Rogister J. Louis XV and the Parlement of Paris, 1737–1755. Cambridge, 2002; Doyle W. Venality: The Sale of Offices in Eighteenth-Century France. Oxford, 1996. Наиболее важные документы собраны в работе: Flammermont J. G. Remontrances du Parlement de Paris au XVIIIe siècle. 3 vol. Paris, 1888–1898, хотя в дальнейшем они будут цитироваться по текстам – парламентским публикациям и газетным статьям, – которые доходили до парижских читателей.
78 Атмосфера Дворца правосудия описана в прекрасной монографии: Bell D. A. Lawyers and Citizens. The Making of a Political Elite in Old Regime France. New Haven, 1994; об отношениях между дворянством мантии и дворянством шпаги см.: Ford F. L. Robe and Sword: The Regrouping of the French Aristocracy After Louis XIV. Cambridge, MA, 1953.
79 Становление Галликанской церкви как автономного института в рамках Римско-католической церкви восходит к конфликту французского короля Филиппа Красивого с папой Бонифацием VIII в начале XIV века. Важнейший документ галликанизма – Декларация духовенства Франции о церковной власти, или Декларация четырех статей – был принят с ведома Людовика XIV в 1682 году. В его преамбуле признавалось в качестве основополагающих принципов главенство папы римского и единство католической церкви, однако в первой статье утверждался суверенитет короля Франции во всех мирских делах церкви. Эта декларация принималась на фоне конфликта Людовика XIV с папством, который достиг кульминации в 1691 году, когда ее формально осудил папа Александр VIII. Однако вскоре король в связи с необходимостью борьбы с усилением янсенизма пошел на примирение с римской курией, а основные поборники Галликанской церкви сосредоточились в Парижском парламенте. Тем не менее уступки короля папе были формальными – де-факто он обладал собственной регалией во французской церкви, поэтому галликанизм оставался не только парламентской, но и государственной доктриной. — Прим. ред.
80 В строгом смысле термин «ривайвелизм» (от англ. revival – возрождение) означает движение в англо-американском протестантизме, возникшее в первой половине XVIII века и известное как «Великое пробуждение», для которого были характерны акцент на эмоциональной стороне веры и ориентация на субъективный религиозный опыт. Во французском контексте более корректно говорить о связи со средневековым милленаризмом – социальными религиозными движениями, объединенными идеями Тысячелетнего царства Божия на Земле. – Прим. ред.
81 Последующее изложение основано прежде всего на работе: Kreiser B. R. Miracles, Convulsions, and Ecclesiastical Politics.
82 Courrier d’Avignon, Août 8, 19, 1749.
83 Barbier. Chronique. Vol. IV. P. 379; d’Argenson. Journal. Vol. VI. P. 1–2, 9–10; Mémoires du duc de Luynes sur la cour de Louis XV. Vol. IX. P. 454–456.
84 Barbier. Chronique. Vol. IV. P. 500–507; Vol. V. P. 1–2, 8; Gazette de Leyde, Janvier 12, 15, 22, 1751.
85 Дальнейшее изложение основано на следующих источниках: Gazette de Leyde; Barbier. Chronique; d’Argenson. Journal.
86 D’Argenson. Journal. Vol. VII. P. 29.
87 Наиболее полное описание этой критической ситуации дает Барбье: Chronique. Vol. V. P. 176–213. См. также: Nouvelles ecclésiastiques, Mai 7, 1752, Avril 17, 1753. 2 января 1753 года в публикации «Церковных известий» отмечалось в связи с декретом парламента от 18 апреля 1752 года: «Самый простой ремесленник оставляет свою работу, чтобы купить и прочитать новое постановление».
88 В мае 1752 года Барбье писал (Chronique. Vol. VI. P. 220): «Tout Paris est Janséniste, à peu de gens près» («В Париже теперь вся публика янсенисты, за редким исключением»). Однако это замечание, вероятно, свидетельствовало о сочувствии жертвам преследований, а не о богословских взглядах.
89 Исторически пэрами именовались прямые вассалы короля Франции; в иерархии французской аристократии этот статус находился на одну ступень ниже принцев крови. – Прим. ред.
90 Nouvelles ecclésiastiques, Mars 6, Mars 27, Avril 3, 1753.
91 Цит. по: d’Argenson. Journal. Vol. VII. P. 193, 227. См. также: Barbier. Chronique. Vol. V. P. 259–264, 338–349, 393–400.
92 Remontrances du Parlement au Roi du 9 avril 1753. P. 2, 10. Д’Аржансон считал ремонстрации «обращением к народу… предназначенным для нации» (Journal. Vol. VII. P. 464).
93 Barbier. Chronique. Vol. V. P. 386.
94 Ibid. Vol. V. P. 386; Vol. VI. P. 11.
95 D’Argenson. Journal. Vol. VIII. P. 343.
96 Ibid. P. 153.
97 Основными источниками для последующего описания являются: Barbier. Chronique. Vol. IV–V, период с ноября 1749 года до октября 1750 года; d’Argenson. Journal. Vol. VI. P. 202–244, с июня 1749 года до сентября 1750-го; Mémoires du duc de Luynes sur la cour de Louis XV. Vol. X, с мая по август 1750 года; Gazette de Leyde, с 9 января по 18 августа 1750 года. Эта глава лишь дополняет исчерпывающее исследование темы в работе: Farge A., Revel J. Logiques de la foule: l’affaire des enlèvements d’enfants. Paris, 1750. Paris, 1988. См. также: Graham L. J. If the King Only Knew: Seditious Speech in the Reign of Louis XV. Charlottesville, 2000.
98 Имеются в виду солдаты французского и швейцарского полков Королевской гвардии – помимо охраны королевского дворца в Версале, эти подразделения отвечали за поддержание порядка в Париже. – Прим. ред.
99 D’Argenson. Journal. Vol. VI. P. 204; Barbier. Chronique. Vol. IV. P. 454. См. также: Mémoires du duc de Luynes sur la cour de Louis XV. Vol. X. P. 268.
100 D’Argenson. Journal. Vol. VI. P. 206.
101 Barbier. Chronique. Vol. IV. P. 437.
102 Gazette de Leyde, Juin 26, Juillet 3, 1750.
103 Gazette de Leyde, Août 14, 1750. Это издание установило, что к «низшим слоям» принадлежал 31 арестованный.
104 D’Argenson. Journal. Vol. VI. P. 213, 219.
105 Goubert P., Roche D. Les Français et l’Ancien Régime. Paris, 1984. Vol. I: La Société et l’État. P. 338–339.
106 О реакциях на двадцатину см.: Barbier. Chronique. Vol. IV. P. 367–371. О различии обычного и чрезвычайного налогообложения см.: Goubert P., Roche D. Les Français et l’Ancien Régime. Vol. I. P. 338–339. В числе работ о налогообложении и государственных финансах см.: Marion M. Les Impôts directs sous l’Ancien Régime, principalement au XVIIIe siècle. Paris, 1910; Bosher J. F. French Finances, 1770–1795. Cambridge, 1970.
107 Майкл Куосс продемонстрировал, что дворянство платило значительные суммы прямых налогов, хотя он и подчеркивал, что налоговое бремя в большей степени ложилось на плечи простолюдинов. См.: Kwass M. Privilege and the Politics of Taxation in Eighteenth-Century France.
108 Буквально: провинции со штатами, где сохранялись местные ассамблеи (штаты) трех сословий, которые вели переговоры с центральной властью о суммах налогов. Эти провинции, как правило относительно поздно включенные в состав Французского королевства, располагались в основном на юге и востоке страны (Прованс, Бургундия, Дофине и др.), а также к ним относилась Бретань. – Прим. ред.
109 Имеются в виду средства, выделявшиеся короной на содержание различных лиц, в частности любовниц Людовика XV, которым после охлаждения к ним короля нередко выдавалось приличное приданое. Подобные расходы могли составлять астрономические по тем временам суммы. Например, знаменитое бриллиантовое ожерелье, которое незадолго до смерти Людовик XV заказал ювелирам для своей любовницы Жанны Дюбарри (в дальнейшем вокруг него возникнет один из самых известных скандалов, связанных с Марией-Антуанеттой), стоило, по разным оценкам, от 1,5 до 2 миллионов ливров. – Прим. ред.
110 Об этих слухах см.: d’Argenson. Journal. Vol. IV. P. 466; Vol. VI. P. 222, 251, 262, 276; Vol. VIII. P. 3, 7.
111 Ibid. Vol. VII. P. 23, а также см. другие подобные утверждения: Vol. V. P. 343, 393, 410, 416, 433, 443.
112 Ibid. Vol. IV. P. 480. См. также: Barbier. Chronique. Vol. IV. P. 369; Mémoires du duc de Luynes sur la cour de Louis XV. Vol. IX. P. 410–416.
113 Gazette de Leyde, Sept. 1, 1750; Barbier. Chronique. Vol. IV. P. 467–470; Mémoires du duc de Luynes sur la cour de Louis XV. Vol. X. P. 318; d’Argenson. Journal. Vol. VI, 17, 39, 94, 99, 107, 136, 162.
114 Mémoires du duc de Luynes sur la cour de Louis XV. Vol. X. P. 434.
115 Gazette de Leyde, Sept. 8, 22, 29; Oct. 6, 20, 1750; Mémoires du duc de Luynes sur la cour de Louis XV. Vol. X. P. 435; Barbier. Chronique. Vol. IV. P. 470–471, 481–482; d’Argenson. Journal. Vol. VI. P. 258, 262–263, 266.
116 D’Argenson. Journal. Vol. VI. P. 272.
117 Voltaire. La Voix du sage et du peuple. Amsterdam, 1750. P. 4. Этот памфлет был анонимным, но его авторство сразу приписали Вольтеру.
118 Gazette de Leyde, Nov. 15, 1750.
119 D’Argenson. Journal. Vol. VI. P. 364. См. также: Ibid. P. 367–378.
120 D’Argenson. Journal. Vol. VII. P. 23.
121 Правительство не опубликовало текст эдикта, представлявшего собой ряд запутанных формулировок, в которых предпочли не употреблять словосочетание don gratuit (добровольный дар), однако документ распространялся в списках и был напечатан в «Лейденской газете» 18 января 1752 года. Барбье приводит копию эдикта, датированную 22 декабря 1751 года, в своей «Хронике» (Chronique. Vol. V. P. 143), а д’Аржансон аттестовал этот указ формулировкой une reculade prodigieuse d’autorité («колоссальное отступление власти») (Mémoires. Vol. VII. P. 65–66).
122 D’Argenson. Mémoires. Vol. VII. P. 49.
123 Diderot D. «Encyclopédie» in Encyclopédie, ou dictionnaire raisonné des sciences, des arts, et des métiers, par une société de gens de lettres. Paris, 1751–1772 (1-ère édition). Vol. V. P. 642. Среди множества работ, посвященных эпохе Просвещения, можно отметить проницательные оценки, представленные в следующем недавнем исследовании: Lilti A. L’Héritage des Lumières: ambivalences de la modernité. Paris, 2019.
124 В этой главе используются материалы следующих моих работ: Darnton R. The Business of Enlightenment. A Publishing History of the Encyclopédie 1775–1800. Cambridge, MA, 1979; Idem. Philosophers Trim the Tree of Knowledge // The Great Cat Massacre and Other Episodes in French Cultural History. New York, 1984; рус. перев.: Дарнтон Р. Великое кошачье побоище и другие эпизоды из истории французской культуры / Пер. Т. Доброницкой и С. Кулланды. 3‑е изд. М., 2023; Idem. Les Encyclopédistes et la police // Recherches sur Diderot et l’Encyclopédie. 1986. № 1. P. 94–109. Среди множества исследований, посвященных «Энциклопедии» и Дидро, см.: Proust J. Diderot et l’Encyclopédie. Paris, 1967; Wilson A. M. Diderot. New York, 1972.
125 Название этого словаря связано с городом Треву неподалеку от Лиона, где состоялось его первое издание. – Прим. ред.
126 «Discours préliminaire» (Encyclopédie. Vol. I. P. XV).
127 Автором этого сочинения был Сезар-Шено Дюмарсе (1676–1756), второстепенная фигура французского Просвещения, бывший юрист, достаточно поздно решивший посвятить себя карьере интеллектуала и умерший в нищете. – Прим. ред.
128 Dieckmann H. Le Philosophe. Texts and Interpretation. St. Louis, 1948.
129 Mercure de France, Juillet 1751. P. 112, 114.
130 Journal des savants, Sept. 1751. P. 626.
131 О реакциях на скандал вокруг де Прада см.: Barbier. Chronique. Vol. V. P. 146–148, 149–153, 157–160, 174–175.
132 Ibid. P. 153.
133 D’Argenson. Journal. Vol. VII. P. 56–57, 63, 68, 71–72; Nouvelles ecclésiastiques, Mars 19, Avril 2, 1752, Jan. 3, 1753. См. также: Grimm F. M. Correspondance littéraire. Vol. I. P. 94 (далее Correspondance littéraire).
134 Arrêt du Conseil du Roi du 7 février 1752 (Решение Королевского совета от 7 февраля 1752 года).
135 D’Argenson. Journal. Vol. VII. P. 102, 110, 122; Malesherbes Ch.-G. Mémoires sur la librairie. Mémoire sur la liberté de la presse / Sous la direction de R. Chartier. Paris, 1994. P. 61, 67–73.
136 В ходе следствия выяснилось, что Дамьен руководствовался книгой «Ядро морального богословия» – запрещенным папством трактатом немецкого иезуита XVII Германа Бузенбаума, в котором, в частности, оправдывалось цареубийство. – Прим. ред.
137 Déclaration du Roi… donnée à Versailles le 16 avril 1757 («Декларация короля, … изданная в Версале 16 апреля 1757 года»): «Tous ceux qui seront convaincus d’avoir composé, fait composer et imprimer des écrits tendant à attaquer la religion, à émouvoir les esprits, à donner atteinte à notre autorité et à troubler l’ordre et la tranquillité de nos états, seront punis de mort» («Всякий, кто будет осужден за сочинение, составление и печать произведений, содержащих нападки на религию, направленных на волнение умов, на подрыв нашей власти и на нарушение порядка и спокойствия в наших владениях, будет наказан смертью»).
138 Слово, впервые появившееся в памфлете Жакоба-Николя Моро (1757), обозначало вымышленное племя дикарей (какуаки) и было образовано от греческого κακός – «дурной». – Прим. ред.
139 Darnton R. The Business of Enlightenment. P. 33–37. После публикации этой работы я немного скорректировал подсчеты. Согласно последней калькуляции, в общей сложности было выпущено 24,4 тысячи экземпляров, из которых около 11,2 тысячи было продано во Франции.
140 Характерные реакции см. в: Correspondance littéraire. Vol. IX. P. 132, 149.
141 Цит. по: Barbier. Chronique. Vol. VIII. P. 78. См. также: Chronique. Vol. VIII. P. 65–66; Mémoires secrets, Juin 6, 20, 1763 (ссылки на этот источник даны с указанием даты, поскольку существует много изданий с разной пагинацией); Gazette de Leyde, Mars 4, 1763.
142 Gazette de Leyde, Mai 20, Juin 10, Juin 21, 1763; Barbier. Chronique. Vol. VIII. P. 76–77.
143 Barbier. Chronique. Vol. VIII. P. 81–82. В брошюре L’Orage du 20 juin 1763 («Буря 20 июня 1763 года»), датированной следующим днем, говорилось (P. 1), что ливень был настолько внезапным и сильным, что празднества пришлось прекратить: «Le temps se charge, les éclairs partent, le tonnerre gronde, l’ondée survient. <…> Sauve qui peut! Robes, coiffures, habits, frisures, et tout étalage est en proie aux insultes de l’intempérie subite» («Небо становится мрачнее, сверкают молнии, грохочут раскаты грома, начинается ливень. <…> Спасайтесь! Платья, прически, одежда, локоны и все прочее стали жертвой внезапного ухудшения погоды»).
144 Barbier. Chronique. Vol. VIII. P. 82–84; Gazette de Leyde, Juillet 5, 8, 1763; Mémoires secrets, Juillet 2, 4, 1763.
145 Mémoires secrets, Juillet 2, 4, 7, 1763.
146 См.: Riley J. C. The Seven Years War and the Old Regime in France. The Economic and Financial Toll. Princeton, 1986, в особенности: Р. 194–220.
147 Richesse de l’Etat. N. p., n. d. P. 6.
148 Barbier. Chronique. Vol. VIII. P. 77. В продолжении своего памфлета под заголовком Développement du plan intitulé Richesse de l’Etat («К плану реализации положений „Богатства государства“»; см. брошюру: Richesse de l’Etat à laquelle on a ajouté les pièces qui ont paru pour et contre. Amsterdam, 1764. P. 18; далее Richesse) Руссель утверждал, что о его сочинении «только и говорят» в Париже, причем 7/8 парижан относятся к нему с одобрением.
149 Mémoires secrets, Juin 12, Juillet 5, 1763.
150 Gazette de Leyde, Juin 24, Juin 28, Juillet 1, 19, 22, 29, 1763; Correspondance littéraire. Vol. X. P. 252–261, 342–343, 363, 513.
151 Необходимо добавить, что к описываемому периоду термин «финансист» (financier) во французском языке давно оброс шлейфом самых разных коннотаций, преимущественно негативных. Появление этой группы французской элиты было тесно связано с особенностями формирования современного государства во Франции в XV веке, когда короли и другие аристократы стали нанимать специальных «людей финансового ремесла» (gens de finances) для управления своими деньгами; в дальнейшем эти должности стали наследственными. В этом Франция существенно отличалась, к примеру, от Северной Италии, где в конце Средневековья сложился могущественный институт частных банков, кредитовавших монархов далеко за пределами своей «домашней» юрисдикции. В «Энциклопедии» понятию «финансист» давалось следующее определение: «Лицо, которое управляет финансами, то есть деньгами короля… Этим словом именуется любой человек, о котором известно, что он имеет интересы в области откупа налогов, денежных ссуд, подрядов или дел, касающихся доходов короля». – Прим. ред.
152 В описываемый период генеральные откупщики (ferme générale) составляли нечто вроде частной корпорации или компании, хотя в данном случае понятие «компания» следует понимать скорее как группу лиц, а не как организационно-правовую форму бизнеса. Тем не менее этот род деятельности в последнее столетие существования Старого порядка был вполне формализованным. В 1680 году Жан-Батист Кольбер консолидировал различные виды налоговых откупов, существовавшие во Франции с XIV века, в институт генеральных откупов, ограниченный 40 участниками, а в 1726 году премьер-министр Андре-Эркюдь де Флери провел реформу, в соответствии с которой в число откупщиков могли входить лишь лица с грамотой короля на этот статус, выдававшейся на шесть лет. – Прим. ред.
153 Цитаты в порядке их дальнейшего упоминания приводятся по: Mémoires secrets, Avril 3, 1764; Tout n’est pas dit // Richesse. P. 188; La Patrie vengée // Ibid. P. 288; L’Orage du 20 juin // Ibid. P. 2.
154 Цитаты в порядке их дальнейшего упоминания см. в: Résolution des Doutes modestes sur la possibilité du système établi par l’écrit intitulé Richesse de l’Etat // Richesse. P. 189; Le Patriote français, ou l’heureuse vérité. N. p., 1763. P. 2, где упоминается «les esprits échauffés à l’arbre de Cracovie» («накал страстей под Краковским деревом»); Idée d’un citoyen sur l’administration des finances du Roi // Richesse. P. 205; Le Bien de l’Etat // Richesse. P. 270; Examen des richesses de l’Etat // Richesse. P. 286–287.
155 Idée d’un citoyen, dans Richesse anthology. P. 201. В разгар дебатов, вызванных «Богатством государства», был опубликован физиократический трактат Виктора де Рикети, маркиза де Мирабо: Philosophie rurale, ou économie générale et politique de l’agriculture, réduite à l’ordre immuable des lois physiques et morales, qui assurent la prospérité des empires. 3 vol. Amsterdam, 1763, однако «Богатство государства» в нем не упоминается.
156 См. отличное исследование: Baker K. M. Controlling French History: The Ideological Arsenal of Jacob-Nicolas Moreau // Baker K. M. Inventing the French Revolution. Essays on French Political Culture in the Eighteenth Century. Cambridge, 1990. P. 59–85.
157 Moreau J.-N. Doutes modestes sur la Richesse de l’Etat, ou Lettre écrite à l’auteur de ce système par un de ses confrères. Paris, 1763. Предложения, содержащиеся в «Богатстве государства», предупреждал Моро (Ibid. P. 3), приведут к la plus parfaite égalité entre tous les individus («идеальнейшему равенству между всеми людьми»).
158 Mes rêveries sur les Doutes modestes à l’occasion des Richesses [sic] de l’Etat // Richesse. P. 94, 96.
159 Développement du plan intitulé Richesse de l’Etat // Richesse. P. 29.
160 Mémoires secrets, Juillet 5, 1763; Barbier. Chronique. Vol. VIII. P. 76–77.
161 См.: Kwass M. Privilege and the Politics of Taxation. P. 155–212.
162 Objets de remontrances arrêtés par le parlement séant à Rouen, toutes les chambres assemblées, le 16 juillet 1763. N. p., n. d., в особенности: P. 5–7; Barbier. Chronique. Vol. VIII. P. 90–91, 95–100; Mémoires secrets, Juillet 22, 1763. Декрет парламента от 18 августа вместе с другими документами, демонстрирующими его неповиновение герцогу д’Аркуру, был напечатан в: Relation de ce qui s’est passé au parlement séant à Rouen, au sujet des édit et déclaration du mois d’avril 1763. N. p., n. d.
163 Barbier. Chronique. Vol. VIII. P. 112.
164 Такая интерпретация истории Парижского парламента лишь отчасти соответствовала историческим реалиям. Парижский парламент был учрежден королем Людовиком IX Святым в 1250 году как самостоятельный институт, выделившийся из Королевского совета – совещательного органа, представлявшего различные группы интересов в окружении средневековых французских монархов, с которыми они консультировались при принятии важных решений. Между тем первый созыв Генеральных штатов как органа сословного представительства состоялся заметно позже, в 1302 году. – Прим. ред.
165 L’Anti-financier, ou relevé de quelques unes des malversations dont se rendent journellement coupables les Fermiers-Généraux et les vexations qu’ils commettent dans les provinces. Amsterdam, 1763. P. 5, 71.
166 Barbier. Chronique. Vol. VIII. P. 116.
167 Mémoires secrets, Avril 3, 1764.
168 В учении испанского теолога XVI века Бартоломе де Медины утверждалось, что в сомнительных случаях при необходимости морального суждения вероятное (probable) следует принимать за достоверное, если это полезно для церкви. Этот постулат, нашедший поддержку среди иезуитов, критиковали янсенисты, в частности Паскаль. – Прим. ред.
169 Титул главы ордена Иисуса на латыни звучит как Praepositus Generalis, или «генеральный руководитель». — Прим. ред.
170 Луи-Фердинанд (1729–1765), сын Людовика XV, в отличие от своего отца, был известен набожностью и хранил супружескую верность, что способствовало объединению вокруг него критиков аморального короля. Влияние иезуитов на дофина первоначально распространялось через супругу Людовика XV Марию Лещинскую, воспитавшую сына в высокоморальном духе. Однако ранняя смерть от туберкулеза помешала Луи-Фердинанду взойти на трон, после чего наследником французского престола стал его сын Луи-Огюст, будущий Людовик XVI. – Прим. ред.
171 Лучшее исследование об изгнании иезуитов: Van Kley D. K. The Jansenists and the Expulsion of the Jesuits from France, 1757–1765. New Haven, 1975.
172 См.: Chartier R., Julia D., Compère M.-M. L’Education en France du XVIe au XVIIIe siècle. Paris, 1976.
173 В юрисдикцию торговых судов (tribunal de commerce) при Старом порядке входили споры между купцами, а с 1715 года – дела о банкротстве; первый такой суд был создан в 1419 году в Лионе. – Прим. ред.
174 Barbier. Chronique. Vol. VII. P. 133.
175 Barbier. Chronique. Vol. VII. P. 358, 362.
176 Ibid. P. 382.
177 Chauvelin H.-Ph. de. Discours d’un de Messieurs des Enquêtes au Parlement, toutes les chambres assemblées, sur la doctrine des Jésuites, du huit juillet mil sept cent soixante-un. N. p., n. d. P. 92. Это издание речи Шовлена было напечатано вместе с осуждающим иезуитов, но более умеренным текстом Compte rendu des constitutions des Jésuites («Доклад о конституциях иезуитов»), который генеральный прокурор Жан Омер де Флери представил парламенту 8 июля 1761 года. См. также написанный Шовленом анонимный трактат: Réplique aux apologies des Jésuites. N. p., n. d., где подчеркивается, что в документах, опубликованных иезуитами, «disent ces horreurs [crimes, y compris le régicide] en termes formels de façon à faire dresser les cheveux sur la tête» (Ibid. P. 14) («эти ужасы [преступления, включая цареубийство] представлены в точных формулировках, от которых волосы встают дыбом»).
178 Луи-Франсуа де Конти, близкий родственник Бурбонов, имевший титул принца крови, до 1755 года был кандидатом на польский престол, однако затем потерял позиции при дворе из‑за интриг мадам де Помпадур. Согласно распространенной версии, поводом для их конфликта стала борьба за самый престижный бургундский виноградник Романé, ныне известный как Романе-Конти. — Прим. ред.
179 Barbier. Chronique. Vol. VII. P. 399; Correspondance littéraire. Vol. VIII. P. 145.
180 Arrêt de la cour de Parlement du 6 août 1761. Paris, 1761. P. 7. Барбье подробно описывает эти «arrêts foudroyants» («молниеносные приговоры») в: Barbier. Chronique. Vol. VII. P. 391–395.
181 Ibid. P. 397.
182 Barbier. Chronique. Vol. VII. P. 404–405, 421.
183 Gazette de Leyde, Mai 18, 1762.
184 События, связанные с иезуитами, подробно освещались в «Лейденской газете» в апреле и мае 1762 года, а Барбье рассматривает их в своей «Хронике» с февраля по апрель 1762 года.
185 Barbier. Chronique. Vol. VIII. P. 58.
186 В католичестве священнослужители, не относившиеся к религиозным орденам и отправлявшие таинства «в миру» на территории определенной общины; в православии аналогичную роль выполняет «белое духовенство». – Прим. ред.
187 Correspondance littéraire. Vol. IX. P. 145–146.
188 Extraits des assertions dangereuses et pernicieuses en tout genre que les soi-disants Jésuites ont, dans tous les temps et persévéramment, soutenues, enseignées et publiées dans leurs livres. Paris, 1762. P. 455–456.
189 Correspondance littéraire. Vol. VIII. P. 145.
190 Ibid. Vol. IX. P. 144.
191 Compte rendu des constitutions des Jésuites. N. p., 1762. P. 77.
192 Mémoires secrets, Avril 13, 1762.
193 Sur la destruction des Jésuites en France. Edinbourg, 1765. P. 129. Д’Аламбер, написавший эту работу анонимно, посвятил ее Ла Шалоте – магистрату, движимому «patriotisme vraiment philosophique» («истинно философским патриотизмом»). В ответ на нападки Ла Шалоте в упоминавшемся выше иезуитском трактате: Remarques sur un écrit intitulé Compte rendu des constitutions des Jésuites. N. p., n. d., написанном Анри Гриффе, он обвинялся в обхаживании «nouveaux philosophes» («новоявленных философов») и «disciples de l’„Encyclopédie“» («учеников „Энциклопедии“») (Ibid. P. 12).
194 Balance égale. N. p., 1762. P. 11.
195 Mémoires secrets, Jan. 26, 1762.
196 Суверенный совет Эльзаса, присоединение которого к Франции происходило на протяжении второй половины XVII века, был создан в 1657–1658 годах для управления этой территорией, а в 1711 году был преобразован в парламент, то есть высший судебный орган. – Прим. ред.
197 По поводу содержания этого сочинения существовало несколько версий, в некоторых из них упоминалась и четвертая необходимая мера: отделение Франции от папства. См.: Mémoires secrets, Août 19, Oct. 1, 8, 15, 1762; Correspondance littéraire. Vol. IX. P. 356.
198 Цитаты приводятся по изданию: Voltaire. Mélanges. Paris, 1961. P. 203–206 («Bibliothèque de la Pléiade»). В более поздних версиях стихотворения последняя строка звучала так: «Le paradis terrestre est où je suis» («Там рай земной, где обитаю я»). Из множества работ о Вольтере и Руссо, выступающих основными источниками сведений для этой и следующей глав, необходимо особо отметить следующие: Pomeau R. Voltaire en son temps. 2 vol. Paris, 1995; Starobinski J. Jean-Jacques Rousseau, la transparence et l’obstacle, (suivi de) sept essais sur Rousseau. Paris, 1976.
199 О появлении и развитии «знаменитости» как культурного феномена и месте Руссо см.: Lilti A. Figures publiques: l’invention de la célébrité 1750–1850. Paris, 2014, в особенности гл. 5; рус. перев.: Лилти А. Публичные фигуры: Изобретение знаменитости (1750–1850) / Пер. П. С. Каштанова. СПб., 2018.
200 Rousseau J.-J. Discours sur l’origine de l’inégalité parmi les hommes // Œuvres choisies de J.-J. Rousseau. Paris, 1960. P. 72.
201 Цит. по: Pomeau R. Voltaire en son temps. Vol. I. P. 807–808; рус. перев. цит. по: Радлов Э. Л. Отношение Вольтера к Руссо // Вольтер: pro et contra. СПб., 2013. С. 665.
202 Rousseau J.-J. Lettre à d’Alembert // Œuvres choisies de J.-J. Rousseau. P. 142, 150; рус. перев.: Руссо Ж.-Ж. Избранные сочинения. М., 1981. Т. 1. С. 65–177.
203 Rousseau J.-J. Julie, ou la Nouvelle Héloïse, seconde préface // Rousseau J.‑J. Œuvres complètes. Vol. II. Paris, 1964. P. 12; рус. перев.: Руссо Ж.-Ж. Юлия, или Новая Элоиза / Пер. Н. Немчиновой и А. Худадовой. М., 1968. С. 722 [во втором предисловии к роману, представляющем собой беседу двух лиц с инициалами N и В, один из них дает такую характеристику произведения: «…трудно представить себе что-либо скучнее: письма – не письма, роман – не роман, – все действующие лица из какого-то другого мира». – Прим. ред.].
204 Исчерпывающее издание корреспонденции Руссо вышло под редакцией Ральфа Ли: Correspondance complète de Jean Jacques Rousseau. 52 vol. Genève; Oxford, 1965–1998. Однако из соображений удобства я цитирую письма по следующему тому: Trousson R. Lettres à J.-J. Rousseau sur La Nouvelle Héloïse. Paris, 2011. Изложенное ниже подробно рассматривается в шестой главе моей книги «Великое кошачье побоище и другие эпизоды из истории французской культуры» под названием «Читатели Руссо откликаются: Сотворение романтической чувствительности».
205 Цит. по изданию Труссона в следующем порядке: Trousson R. Lettres. P. 70, 86, 12, 73.
206 Конечно, многие авторы – в особенности драматурги – вызывали слезы задолго до Руссо. Например, постановка «Танкреда» Вольтера спровоцировала всеобщие рыдания, даже у многомудрого герцога де Шуазеля, см.: Pomeau R. Voltaire. Vol. II. P. 82.
207 Trousson R. Lettres. P. 121, 110, 186, 131, 186, 88, 91, 110.
208 Trousson R. Lettres. P. 166, 150, 157.
209 Ibid. P. 185, 183, 182, 129, 182, 140, 118.
210 Correspondance littéraire. Vol. VII. P. 21–27, 40–44.
211 Антуан-Франсуа Прево прославился романом «История кавалера де Грие и Манон Леско» (1731), остающимся образцовым произведением о всепоглощающей разрушительной страсти; из многочисленных произведений драматурга Пьера де Мариво наиболее влиятельным считается неоконченный роман «Жизнь Марианны» (1731–1741), посвященный соблазнам парижского света. — Прим. ред.
212 Mémoires secrets, Mai 26, 1762.
213 Ibid. Sept. 3, 1762.
214 Ibid. Août. 28, Juin 30, 1762.
215 Множество описаний казней приводится в дневнике Арди. Например, см. запись от 2 апреля 1771 года о повешении и от 29 августа 1772 года о колесовании. См. также статью «Executeur de la haute justice» («Вершитель высшего правосудия») в «Энциклопедии». См. также превосходное исследование: Bastien P. L’Exécution publique à Paris au XVIIIe siècle: une histoire des rituels judiciaires. Seyssel, 2006.
216 Дальнейшее описание основано прежде всего на следующем источнике: Recueil de différentes pièces sur l’affaire malheureuse de la famille des Calas. N. p., n. d. Общую информацию см. в: Bien D. D. The Calas Affair. Persecution, Toleration, and Heresy in Eighteenth-Century Toulouse. Princeton, 1960; Pomeau R. Voltaire. Vol. II. P. 110–133.
217 Pièces originales concernant la mort des Srs. Calas, et le jugement rendu à Toulouse. P. 5.
218 Ibid. P. 10.
219 Pièces originales concernant la mort des Srs. Calas, et le jugement rendu à Toulouse. P. 14.
220 Ibid. P. 8, 18.
221 Pièces originales concernant la mort des Srs. Calas, et le jugement rendu à Toulouse. P. 30.
222 Это письмо было воспроизведено в: Correspondance littéraire. Vol. IX. P. 156, а также перепечатано в: Correspondance littéraire de Karlsruhe и четырех британских газетах.
223 Mariette P. Mémoire pour Dame Anne-Rose Cabibel, veuve du Sieur Jean Calas. N. p., n. d. P. 82.
224 Mémoires secrets, Déc. 13, 1762; Correspondance littéraire. Vol. X. P. 19–20.
225 Mémoires secrets, Jan. 12; Août 28, 1763.
226 Voltaire. Traité sur la tolérance / Ed. by J. Renwick. Oxford, 1999. P. 23 [в имеющемся русском переводе (Вольтер. Трактат о терпимости / Пер. с фр. М., 2016) данный фрагмент отсутствует. – Прим. ред.].
227 Ibid. P. 91; Вольтер. Трактат о терпимости. С. 97.
228 Ibid. P. 94; Там же. С. 104–106.
229 Correspondance littéraire. Vol. X. P. 111.
230 Voltaire. Traité sur la tolérance. P. 104.
231 Pomeau R. Voltaire. P. 132.
232 Самая богатая подборка донесений осведомителей представлена в источнике: Bibliothèque de l’Arsenal, mss. 10155–10170. Лучшим исследованием слухов и прочих образцов «публичных сплетен» является книга: Farge A. Dire et mal dire: l’opinion publique au XVIIIe siècle. Paris, 1992.
233 Дальнейшее описание основано на моей статье: Darnton R. Mlle Bonafon and the Private Life of Louis XV: Communication Circuits in Eighteenth-Century France // Representations. 2004. Vol. 87. P. 102–124.
234 Катрин-Элеонора-Евгения Де Бетиси, принцесса де Монтобан (1707–1757) была фрейлиной королевы Марии Лещинской. – Прим. ред.
235 Согласно одной из версий, внебрачные связи Людовика были изначально связаны с постоянной беременностью его жены Марии Лещинской (она была старше короля на семь лет), которая начиная с 1726 года родила 11 детей. Примерно с 1732 года Людовик находился во внебрачной связи с Луизой-Жюли де Мельи-Нель, а после того, как в 1738 году у королевы случился выкидыш и врачи рекомендовали ей на какое-то время воздержаться от половой жизни, она получила статус официальной фаворитки. — Прим. ред.
236 Mémoires secrets pour servir à l’histoire de Perse. Amsterdam, 1745. P. 31.
237 Les Amours de Zeokinizul, roi des Kofirans. Amsterdam, 1746. P. 17.
238 По имени кардинала Джулио Мазарини, первого министра Франции в 1643–1651 и 1653–1661 годах, чьи налоговая политика и итальянское происхождение вызывали недовольство в самых разных слоях общества. – Прим. ред.
239 Ее отец, финансист Франсуа Пуассон, происходил из семьи ткачей, а мать Мадлен де Ламотт принадлежала к знатному роду; будущая маркиза де Помпадур воспитывалась в семье налогового откупщика Шарля-Франсуа Ле Нормана де Турнема, который, согласно одной из версий, и был ее настоящим отцом. — Прим. ред.
240 BnF, ms. fr. 13709, f. 71.
241 Collé C. Journal. P. 49–50, 62.
242 Barbier. Chronique. Vol. VI. P. 246.
243 Титул герцога де Шуазеля был впервые создан в 1665 году для маршала Людовика XIV, графа Сезара де Плесси-Праслена. После смерти его внука в 1705 году титул долго оставался вакантным, но в 1758 году был присвоен Этьену-Франсуа, графу де Стенвилю – министру Людовика XV, дальнему родственнику графов Плесси-Праслен. – Прим. ред.
244 Barbier. Chronique. Vol. V. P. 360–361.
245 Ibid. Vol. IV. P. 149, 315, 338; Vol. VI. P. 36, 69; Vol. VII. P. 77, 270.
246 Ibid. Vol. VI. P. 603.
247 Ibid. Vol. VII. P. 17.
248 Mémoires secrets, Mai 17, 18, 1762.
249 Ibid. Avril 15, 1764.
250 Цит. по: Grand dictionnaire universel du XIXe siècle. Paris, 1865. Vol. II. P. 450.
251 Portrait de Madame la Dauphine // Mémoires secrets, Mai 27, 1770.
252 Ibid. Jan. 30, 1770.
253 Анна-Клод-Луиза д’Арпажон (1729–1794), графиня де Ноай, ранее служившая фрейлиной у Марии Лещинской, в дальнейшем за свой педантизм в придворных делах получила от Марии-Антуанетты прозвище «мадам Этикет». – Прим. ред.
254 Mémoires secrets, Mai 21, 1770.
255 Gazette de Leyde, Juin 15, 1770.
Читать далее