Читать онлайн Мга бесплатно

Мга

© Промч Д.

© Корсакова Е.М., художественное оформление

© ООО «Издательство АСТ»

Рис.0 Мга

* * *

Произведение является художественным вымыслом. Все описанные события, персонажи и обстоятельства созданы автором и не имеют отношения к реальным людям, фактам или организациям. Любые совпадения следует считать случайными.

* * *

Моей маме, которая верит в меня безгранично

1

Автобус, как большая бедовая лодка, скользил мимо безлюдных заправок, узких гравиек, тут и там вплывающих в широкую главную дорогу, мимо черных от темноты вокруг деревьев, тянущих, как того требует жанр, жадные руки-ветви к свету. Темнота была летняя, непроглядная, непреодолимая. Иногда фары освещали ни о чем не говорящие указатели – неуместные стайки букв, хаотично раскиданные по стальному листу, иногда выхватывали силуэты выдуманных существ – горбатых гротескных великанов, круглых рыхлых карликов, спящих грифонов. В полях гордились собственной маниакальной педантичностью белые полиэтиленовые тюки свежескошенной травы. За лесом ровным масленичным блином висела луна. Игги закрыл глаза и начал проваливаться в ватный, недружелюбный сон, из которого его моментально выдернули яркие неоновые всполохи. Фонари мелькали в голове с эпилептической планомерностью – вспышка, продых, новая вспышка. Назойливые светлячки, неутомимые стайки. Игги подумал переждать и начал было ждать, но свет никуда не девался.

Он попытался спрятаться за ветхую шторку, за ворот рубашки, за сухую ладонь, за веки. Бесполезно. Фонари продолжали танцевать в его глазах свой безумный лицедейский танец. Они плясали, как пламя на сухом березовом полене, как черти у кипящего котла. Игги ненавидел их яростно и беспомощно, так узники Гуантанамо ненавидят дознавателей – тихо, боязливо, но всем сердцем. Фонари лишали его сна с той же необъяснимой жестокостью, с которой лишают сна самых опасных преступников, худших людей на земле. Игги не выдержал и открыл глаза – не было смысла и дальше делать вид, будто неприятеля можно не замечать. Фонари щедро облили его холодным синтетическим светом. Игги вгляделся в изогнутые объемные столбы, расширяющиеся к верхушке наподобие свинушек или каких других условно съедобных грибов. Вгляделся, и пронизывающий, электрический ужас прошел через его тело тройным разрядом. На фонарях, вздернутые, словно вычисленные сопротивленцы, висели огромные черные терьеры. Их человекоподобные мешковатые тела медленно раскачивались, каждое в своем направлении, своем, только им известном ритме. Игги закричал.

Игги закричал и на этот раз в самом деле проснулся. Его болтливая тучная соседка поправила китайские однодолларовые наушники, окинула его показательно недоумевающим жабьим взглядом и демонстративно уставилась в экран вмонтированного в спинку переднего сиденья планшета. Там крутилась какая-то бесстыдно засмотренная слащавая голливудская классика. Игги понадобилось время, чтобы решиться-таки посмотреть в окно. Солнце и впрямь село, но небо оставалось еще светлым и переливчатым, как река. Сумеречный свет сгладил кричащую сочную зелень травы, и теперь по ней, голубовато-сизой, растекались тонкие ручейки подпревшего, ознобного тумана. Синий час, как говорят фотографы. Никаких фонарей и в помине за окном не было. Не было ни безлюдных заправок, ни полей с выкошенной травой. Только деревья, одинокие ребристые валуны и молочные, жиденькие реки. Шею ломило от долгих попыток пристроить куда-то тяжелую, опустевшую голову, сон не принес ровным счетом никакой бодрости. Сон вообще ничего хорошего не принес – только затекшую ногу, засунутую до упора под переднее сиденье, пыльный липкий налет на лице от мутного автобусного стекла и кошмарный сон с повешенными терьерами. У бабушки был такой – медленный, неуклюжий черный терьер Ронька. Игги катался на нем верхом, как на пони, лет до пяти, закладывал за его липкие попахивающие щеки всё, что не хотел доедать сам, и гладил его по желтоватым крупным клыкам. На самом деле Ронька был никаким не Ронькой, а самым настоящим Рональдом – в честь Рейгана. Игги, если уж совсем откровенно, тоже и близко не был Игги. Игги он стал здесь, в стране непонятных указателей, птичьего переливистого языка и кровяного резинового мяса. До этого он был самым обыкновенным Игнатом.

Игги попытался размять одеревеневшие плечи и скованную шею – кровь не хотела разливаться по телу, а если и разливалась, то разносила с собой мелкую металлическую стружку зудящей боли. Соседка снова обдала Игги смесью парного недоумения и отрезвляющего раздражения. От этого взгляда ему стало как-то совсем уж нестерпимо неуютно, и он поежился. Странно, он только сейчас обнаружил, что совершенно отвык от всех этих беспардонных реакций и скрытых нападок, среди которых рос и, что удивительно, вырос. В Буржундии – так он беспардонно переиначил название страны, безропотно принявшей его в свои холодные, мачехины объятия, – подобным образом себя никто не вел. Там было принято извиняться раньше, чем наступишь кому-то на ногу, кланяться прежде, чем узнаешь прохожего. Буржуи – так Игги переиначил людей, среди которых с переменным успехом прожил последние полгода, а точнее, сто восемьдесят четыре дня, – были тошнотворно осторожными. Игги даже подумал как-то, дожидаясь на остановке ночного автобуса среди аккуратно пьяных парней и неприметно разгульных девиц, что они осторожны так, будто живут исключительно начисто, словно им не выдали ни черновика, ни ластика. Бездушные синие чулки, механизированные человечки. Признаться, за время на чужбине Игги обозвал и оскорбил хозяев этой самой чужбины такое несметное количество раз – про себя, разумеется, исключительно в уме, – что теперь совершенно потерял счет проклятьям, пришедшим в его неблагодарную голову.

Эта страна вызывала в нем то глухое, слепое даже раздражение, которое прежде вызывала разве что тетрадка соседа по парте, старательного, дотошного отличника, выпрошенная с утра для списывания. Образцовая тетрадка. Ни помарки, ни замечания. Ничего. Только стройные ряды стройных решений.

Буржуи были уродливыми мягкими игрушками, которых дарят в тире почти любому не до конца слепому и двурукому. Безмозглые заветренные медведи с голубыми пластмассовыми глазами и гротескными ресницами. «В нас кладут сердце, – думал Игги. – В них – синтепон, бездушную синтетическую вату. Именно синтетическую, не хлопковую даже».

Игги бежал, как серый растрепанный заяц, в эту бездушную аккуратную страну, которую до этого если и видел, то разве что на уроках географии в контурных картах. Может, обводил синим крошащимся карандашом, тем, что с другого конца красный, модным карандашом, который Дядьвася принес с работы одним промозглым октябрьским вечером. Игги бежал сюда, прижав уши, барабаня что есть мочи по мерзлой, с наледью, январской земле, бежал до загнанного сердца, бьющегося в длинных заячьих ушах. И прибежав наконец, он понял, осознал всем испуганным несмелым нутром, что принадлежит своей великой земле и великой ее душе безраздельно. Все эти тусклые монотонные сто восемьдесят четыре дня Игги мечтал оказаться снова в поле за гаражами, на водохранилище у военной базы, да что там – в магазине любимого разливного пива. В ночном ларьке с сигаретами и шоколадками, в дребезжащей лихой маршрутке. Там, где некрасивое принято не замечать, а красивое – видоизменять.

Нескончаемый конвейер пыточных фонарей закончился вместе с беспокойным сном, переливистое небо вылилось в чернильное однотонное пятно, а жирная золотистая луна поднялась так высоко, что Игги надо было как-то неестественно изогнуться, чтобы разглядеть ее. В автобусе, идущем, мать его, домой, все разговаривали. Единственной, кому не повезло с собеседником, оказалась соседка Игги, которая теперь расправилась с увеселительной программой, любезно предоставленной автобусной компанией, и раскатисто, с нечеловечьим рыком захрапела. Тут и там люди делились соображениями: «у нас по телевизору всё время показывают один и тот же кадр, ну, тот, с горящим нефтехранилищем, а изображают, что новое», «если бы горело действительно, весь мир уже тушил бы», «я с матерью вчера говорила, она так хохотала, когда я ей рассказывала, что у нас тут говорят». «Какой-то чертов кошкин дом», – подумал Игги. Тили-тили, тили-тили, тили-тили, тили-бом! Загорелся кошкин дом.

– А у меня же дача была как раз у аэропорта, – страдальческий мужской голос спереди перечислял потери по третьему кругу. – Я как услышал, что горим, – сразу туда. А там уже не подъехать было. Дорожки-то у нас узенькие, кооператив старый, для сотрудников НИИ, рукастых не было, все мозговитые, вот проезд никто и не расширил. Ну по всей центральной улице уже полыхало, жар такой стоял, что в машине дышать нечем было. Странное дело, конечно, чтобы в конце осени леса загорелись.

– А я вообще не понимаю, откуда эти мысли про «загорелись»? Не загорелись, а подожгли.

– Да кто бы их пустил к нам поджигать-то? Тут мусорный мешок у подъезда не оставишь – сразу старух-патруль засечет и давай кудахтать: что ж за свиньи такие, уберите, крысы заведутся. Будто крысы эти из воздуха материализуются, как только где мусор какой-то бесхозный возникает. Так что у нас коллективная ответственность – все за всеми следят. Если б поджигатели и попытались пробраться, их бы с какой-нибудь вышки махом всех и прихлопнули бы.

– А кто сказал, что они оттуда? Наши какие-нибудь. Свидетели какого-то там дня, светлой зари или еще чего. Сектанты, одним словом.

– Я вот вообще не верю, что горело.

– Ну как? А дача?

– Не, ну, может, где-то и горело, в рамках нормы, а у нас раздули, как обычно.

– А если не верите, что горело, зачем тогда уезжали?

– Так я, может, по делам.

– Да конечно! Все мы тут по делам.

Игги не без удивления подумал, что скучал по этим пустым разговорам, по понятной, родной речи. Буржуйский язык издалека звучал как мурлыканье кота Баюна, а на поверку оказался неподъемной массой правил, длящихся до нехватки дыхания гласных и рокочущих, словно соседский «Урал», чередований согласных. Игги пробовал некоторое время совладать с этим до отвращения неаккуратным языком аккуратных людей и сдался. Кое-как он вдолбил в себя пару приветственных фраз, официальную благодарность и пожелание хорошего дня. Но даже вдолбленные и забетонированные, эти фразы умудрялись как-то меняться втихую местами, откидывать лишние слоги и присовокуплять сторонние звуки. Так что всякий, на ком Игги опробовал свои неочевидные лингвистические данные, растерянно улыбался в ответ, переспрашивал и ненавязчиво поправлял. Хорошие люди, правильные люди.

Когда всё началось, точнее, когда заговорили о том, что где-то там что-то началось, Игги толком не помнил. Мама была единственным человеком из всего его неширокого круга, который смотрел новости. Хотя «смотреть» казалось не самым подходящим словом. Мама включала телевизор сразу же, как вставала на работу, еще до душа и обязательных процедур по приведению себя в «человеческий» вид. Телевизор неутомимо вещал, пока мама умывалась и чистила зубы, пока варила пресную, на воде, овсянку, пока жарила яичницу для Игги и Дядьваси. Овсянка была залогом скорейшего похудания, яичница – «необходимым для мужиков протеином». С этой непобедимой плошкой овсянки мама совершала все утренние ритуалы – красилась, завивала волосы, облачалась в подготовленный с вечера костюм. По мере прохождения разнообразных стадий сборов овсянка превращалась из обыкновенной неаппетитной замазки в собеседника и союзника. Телевизор же вещал всё это время и призван был подкидывать маме поводы для восторга, гнева и негодования. Дядьвася, появившейся в их одинокой жизни, когда Игги исполнилось лет тринадцать, выходил к завтраку в одном и том же засаленном комбинезоне автослесаря. Игги тоже предстояло теперь каждое утро залезать в этот негнущийся кусок материи, но он откладывал категорически неприятный момент до самого выхода из дома. Комбез ему жал – не физически, вполне себе метафизически. Игги тогда еще всерьез мыслил себя существом высшего порядка, и всё земное, к чему, безусловно, относилась работа механика в автоцентре, ему претило. Игги был поэтом. Наверное, про такое эффектнее было бы сказать циничное «мнил», но оставим эффектные выпады для второй части нашего рассказа. Игги был поэтом, что не помешало ему с треском провалить поступление в Литературный институт. Мама поплакала в ванной про грядущую армию, громко обсудила с тетей Светой масштаб апокалипсиса, еще раз поплакала, уже прилюдно, и Игги сдался на волю материнского чуткого сердца. Чуткое сердце, в свою очередь, здраво рассудило, что терять год в бесцельных литературных страданиях – дело пропащее, и приказало чуть менее чуткому мозгу отказать лоботрясу в содержании. Так Игги незаметно для себя оказался в тупике, единственным выходом из которого стала работа. Тут уже на сцену, под неумолимый луч софитов, вышел Дядьвася, и судьба литературного трутня (и это самое лестное наименование из всех, что Игги только мог себе позволить) была решена. Автоцентр нуждался в толковых руках, коими Игги едва ли обладал, но многолетний, ничем не запятнанный стаж Дядьваси выступил таким неоспоримым гарантом, что все негодующие предпочли сдаться.

Но давайте вернемся-таки к тому, когда всё началось. Игги, пожалуй, не сказал бы наверняка, какой из месяцев угасающей осени это был, но я позволю себе напомнить ему. Был конец сентября, когда его мама впервые негодующе воскликнула: «Да что же это такое творится-то!» На пыльном экране гуляли рыжие игривые всполохи, где-то на востоке горели леса. Игги сделал пометку в поэтическом блокноте: лесные пожары. Никакого стоящего текста из пожаров не вышло, потому что зарифмовались они разве что с осиным жалом, дамасским кинжалом и неопределенным по всем параметрам, кроме грамматических, глаголом «зажали». В стране лесов, тундры, торфяников и тайги трудно удивить кого-то пожаром. Так что Игги предпочел удивляться устройству коленвала и шруса. Но вскоре леса полыхнули и на юге, а потом, словно по одному незатейливому щелчку пальцев или, точнее, чирку спички, и в центральной полосе. К первым настоящим заморозкам горело уже тут и там по всей стране. В одну из ночей к Иггиному мстительному восторгу загорелось общежитие того самого Литературного. Игги пересмотрел все новостные ролики об этом происшествии в Сети, а потом и съемки очевидцев. Он завороженно наблюдал за тем, как его неслучившиеся однокурсники выбрасывали из окон черные, в подпалинах, матрасы и следом выбрасывались на них сами, будто обезумевшие рыбы на лед. Теперь горели не только леса – комбинаты общественного питания, школы, жилые дома, котельные, ночные клубы, автостанции, парковки, коттеджные поселки – горела вся страна. Горела, как в лихорадочном бреду горит краснушный ребенок. Новости продолжали быть новостями откуда-то «оттуда», они всё еще были чьими-то чужими бедами и катастрофами, но по мере приближения Нового года становилось ясно, что мама была абсолютно права – творилось что-то немыслимое.

Тем не менее родной городок Игги продолжал жить размеренной захолустной жизнью глубокой провинции. Единственным, что дымило здесь, оставался мусорный полигон на южной окраине да маякоподобная бело-красная труба ТЭЦ. Дымили мастера из сервиса, дымили их клиенты, дымили ремонтируемые машины, иногда совсем истощенные, еле живые, иногда новенькие, лакированные. Дымил и сам Игги, пока не пустился в бега.

Есть вещи, о которых совершенно не задумываешься, пока не испытаешь в них острую нужду. Так, например, Игги никогда не думал о диспетчерах скорой или полиции, о врачах и патологоанатомах, о бензовозах и нефтеперерабатывающих заводах. Больше, чем об этом всем, Игги не думал только о пожарных. А вот те, кажется, начинали потихоньку думать о нем. Неизвестно точно когда. Может, в морозном и удивительно сухом, хрустящем ноябре, в котором сгорел центральный универмаг и один из двух ближайших аэропортов, может, в трескучем наэлектризованном декабре, в котором Игги вместе со всей страной обнаружил, что ни один снегопад, даже если это настоящий буран, не в силах затушить прожорливое, неразборчивое пламя. Может, еще раньше, в октябре, который пах сладкой прелостью и кленовым сиропом и в котором Игги впервые услышал среди утренней суматохи официальный бравурный призыв добровольцев. Звали только молодых и физически здоровых мужчин, обещали льготы и какие-то выплаты. Игги не успел еще осмыслить эту информацию и переработать в какую-то внятную реакцию, как мама, решительно выключив звук, уже заявила ему: «Чтобы даже не думал!» Игги и не думал. Героизм не передался ему от самоотверженного отца, летчика-полярника, погибшего аккурат после зачатия первенца. Буквально за месяц до грядущей свадьбы. Игги был благодарен маме за эту легенду – она снимала с него все ожидаемые обязательства по расследованию собственного происхождения, снимала всю ту ненужную мишуру, которую ему пришлось бы поднять в воздух лишь затем, чтобы обнаружить мелкодисперсную пыль и горечь разочарования. Автобус дернулся, вильнул вправо и резко свернул. Игги выглянул в окно, но увидел только знакомое помятое лицо в черном, маслянистом стекле.

Водитель кашлянул в микрофон, тот завизжал, в ушах, кажется, надорвалась перепонка, Игги терпеть не мог резких звуков с детства, а неожиданных и резких – вдвойне. «Дорогие пассажиры, по рации коллега передал только что… передал с границы, что там усиление по безопасности. Так что сейчас, пожалуйста, достаньте свои вещи и переберите их на предмет легковоспламеняющихся, горючих и опасных жидкостей. Всё выбрасываем». Водитель замолчал, автобус загудел, словно потревоженное осиное гнездо. Люди неохотно сползали с нагретых, насиженных мест и тянулись к выходу. И лишь говорливая тетка по соседству не собиралась выныривать из сладкого, подзвученного ею же на сотни диких голосов сна. «Только не это», – подумал Игги. Меньше всего ему хотелось как-то соприкасаться с ней, тем более будить. Люди сосредоточенно текли мимо, и ни один даже близко не задевал спящую царевну. Игги сдался и потряс ее за плечо – двумя пальцами, как контролеры в электричке, максимально не нежно, насколько это возможно, отрешенно. Женщина издала гортанный, грохочущий рев, похожий на сигнал тревоги или автоматную очередь, и испуганно завертела головой по сторонам. «Что, приехали?» «Приехали», – ответил Игги и, не дожидаясь, пока соседка сподобится окончательно проснуться, начал бесцеремонно пролезать через ее баулистые сумки и необъятные бедра.

Темнота была влажная, почти жидкая, в нее не хотелось выходить. Казалось, сделаешь шаг за порог – и утонешь по колено. Игги намерзся уже в автобусе, не найдя, как отключить кондиционер, и теперь холод пропитал его до костей, растекся по телу болезненной застывающей медью, отяжелел в нем, обжился. Игги достал свой потрепанный серо-синий матерчатый чемодан, оторванный мамой от самого сердца. Они особо никуда не путешествовали, так что чемодан хранился на антресоли с незапамятных времен. Игги припоминал, что ездил с ним в лагерь. Да, точно, это был тот самый треклятый чемодан, в котором старшие ребята попросили его схоронить раздобытую где-то пятилитрушку спирта. Просьба была высказана в настолько ультимативной манере, что не согласиться было невозможно. Игги согласился, а потом ушел на вечерний кинопросмотр, показывали про ковбоев, линейный, шумный и бестолковый фильм, так что до конца досмотрели разве что совсем конченые дегенераты, и он в их числе. Ему не хотелось возвращаться в комнату и ложиться на сетчатую провисающую койку с тонким, плешивым матрасом, под которым его ждала бомба замедленного действия. Он еще не знал, что бомба его не ждала, она рванула, пока он сквозь сон любовался брутальными покорителями Дикого Запада, и теперь его ждали взыскательные, многоступенчатые последствия.

Пластиковую бутылку то ли неплотно завинтили, то ли она в принципе не была приспособлена для лежания на боку – в общем, спирт начал сочиться и заполнять комнату десятилеток едким, узнаваемым запахом. Когда Игги добрел до своего неуютного временного пристанища, его уже ждали. Вожатый Петя, долговязый южанин с характерным акцентом, культпросвет Саша и почему-то беззубый охранник, которого Игги и видел-то только в день заезда. А дальше был унизительный разговор в кабинете директора, усатого, пузатого дядьки с задорным прищуром и блестящими, колючими глазами. Игги раз семь спросили про происхождение спирта, он раз семь ответил невнятное «не знаю, подложили». Утром за ним приехала мама, вздернутая, заплаканная и пропахшая травянистым лекарством от сердца так выразительно, что Игги стало стыдно. И пока они шли по раскаленному июльскому утру до остановки автобуса, Игги изо всех сил пытался объяснить маме, что он самоотверженно не сдал пацанов и принял удар на себя, а мама пыталась, в свою очередь, объяснить Игги, что путевку ей дал профсоюз, и если на работу придет письмо с объяснением, почему ее сына выгнали из лагеря посреди смены, то к Новому году он получит не кроссовки, а сырое свиное ухо. Где мама собиралась его брать, Игги не мог даже предположить. С письмом, слава богу, обошлось. Кроссовки, правда, он так и не получил – мама работала учительницей географии в школе, и зарплату платили с задержкой месяцев в семь.

Игги разложился среди других несчастных сонных пассажиров, прямо на асфальте, у огромных разноцветных мусорных баков, и для виду прошерстил чемодан, тот был почти пустой. Он выудил синюю олимпийку, холодную, проволглую и совсем чужую по ощущениям, натянул ее, еще раз задумчиво посмотрел в чемодан и вернул его на багажную полку. Оказалось, что другие пассажиры провозили с собой полный комплект из вышеобозначенного списка, прямо по пунктам, от а до я, и в баки то и дело летели непонятные бутылки, склянки, пластиковые тары и даже две полные канистры. Люди охали, причитали, матерились и опустошали свои запасы. Игги отошел в сторонку, туда, где группировались такие же, как он, безбагажные и курящие. Настоящий андеграунд.

– Простите, а можно у вас угоститься?

Игги слышал голос, но не видел говорящую, темнота съедала всё, кроме пляшущих рыжих огоньков, освещающих лица на момент затяжки. Игги почему-то вспомнил, что снайперы так вычисляют жертву обычно – чуть выше сигареты непременно окажется чья-то дырявая через секунду голова. Голос мягкий, перламутровый, тихий. Игги протянул в сторону голоса пачку, из которой еще не успел достать себе сигарету.

– А зажигалку можно?

Он протянул ее туда же, в пустоту, словно жертву для требовательной невидимой богини Мги. Вспышка осветила ее на долю секунды. Тонкая, угловатая, бледная, короткая стрижка, русые волосы, беспокойное лицо. Игги дождался зажигалки и в темноте случайно схватил ее за палец. Липкий, горячий, чуть влажный. Им обоим стало неловко, во всяком случае, ему – про нее оставалось только догадываться.

Они курили в тишине, не расходясь по сторонам. Игги подумал, что всё выглядит так, будто бы по мусорке бродят голодные волки и люди интуитивно держатся вместе, создают подобие стаи. Держаться вместе – это вполне человечье. Сигарета проникла в мягкие ткани, вытесняя оттуда холод, протекла по горлу живительным дымом и свернулась внутри, не в груди даже, в животе, теплым, шерстяным комом.

– Зажигалку надо будет выбросить. – Богиня Мги, кажется, взялась его курировать.

– С чего это? – Игги попытался прозвучать брутально и тут же спохватился: брутально, но не грубо.

– Там всё равно отнимут, это теперь как тротил. Горим же…

Игги подумал идиотскую мысль о том, как поэтично всё это, как фатально. Голос лился мягко и вкрадчиво, словно патока, и Игги ни с того ни с сего захотелось вдруг, чтобы он лился еще, и еще, и еще.

– Так вроде всё, закончилось уже. Мои говорят, теперь спокойно вроде, как и ни бывало.

– Я отца хоронить еду. – Опознавательный огонек отлетел в сторону, и искры рассыпались, как при фейерверке, при последнем залпе, когда салют сходит на нет. – Он позавчера сгорел. Завтра обещали отдать… ну, что осталось.

Игги не умел соболезновать. Вообще соболезновать умеет только определенная когорта людей, есть такие, у которых все эти «сочувствую», «сопереживаю» и «держитесь» не отдают звоном мелочевки, брошенной нищему у церковной стены.

– Где? – Игги протянул темноте зажигалку и пачку.

– В супермаркете. Загорелось сразу на двух этажах.

Новый щелчок зажигалки дал ему убедиться в том, что он не сошел с ума и собеседница существует во плоти, а не только в его голове.

– Ну он не сгорел на самом деле, он задохнулся. А потом уже сгорел.

– Думаю, так лучше. – Как же дико это прозвучало. – В смысле, это кошмар, конечно. Но хотя бы не так мучительно.

– Наверное.

Игги подумал, что здорово было бы сейчас выяснить, что этот разговор состоялся только в его воображении и он не облажался и вовсе не выглядит бесчувственным косноязыким идиотом. И это всё – просто ночная нечисть, навь (или как оно называется), увещевает ночных путников, чтобы заманить их подальше от света, заблудить в лесах, бесконечных местных лесах. Игги спас водитель, неожиданно включивший дальний свет. Зычный мощный сигнал, похожий на крик птеродактиля, взрезал густое ночное желе, и то потекло по его острию на недружелюбную ночную землю. Игги наощупь побрел к автобусу, мелко перебирая ногами по асфальту в страхе наткнуться на кого-то или что-то. И он, честное слово, был бы счастлив сказать, что не слышал за собой шагов новой знакомой, но он прекрасно их слышал.

2

– Курение убивает. – Раскрасневшаяся соседка дышала на него горячим отдышливым дыханием, и он точно покрылся бы мелкой сеткой капель, запотел бы, как полагается стеклу, если бы только мог.

– Правда?

– Правда, тем более в наши времена, когда с огнем шутки плохи.

– Вот и славно, – сказал Игги, позевывая. – Мне как раз того и надо, чтобы что-то меня убило.

– Вы накурились, а мне теперь сидеть в этой вони? – Вот она, повадка отвергнутой женщины.

Он презрел ее в самом начале поездки, когда она пыталась вывалить на него всю семейную историю вместе с именами, датами, географией, фотографиями и маленькими победами на фоне больших трагедий. Странно, как ловко люди, которым не о чем рассказать, заполняют эфир. Последнее время Игги казалось, что древнейшее и жесточайшее из насилий вовсе не игнорирование, а навязывание разговора. Он порядком устал от безмозглых болтливых мастеров в автосервисе, в который ему удалось устроиться на чужбине. Так устал, что перевелся в итоге в покрасочный цех, самый токсичный, по мнению остальных. И самый стерильный по его, Иггиному, ощущению. Там можно было часами зависать в одиночестве в боксе, распыляя в тишине безучастную краску на податливый металл.

– Пересядьте. – Игги произнес это так устало, что даже заложенная в ответе доля хамства утратила всякую ясность. Надоедливая соседка закрыла глаза. И Игги тоже их закрыл.

Он вспомнил, как мама точечно и поразительно равномерно распределяла икру по подтаявшему маслу на кружочках белого хлеба, как Дядьвася выносил на балкон батарею бутылок: беленькая, красненькое, шампанское. Вспомнил, как пришла тетя Света со своим третьим по счету мужем и Игги им открыл. Тетя Света брала мужей в каком-то персональном инкубаторе – усы щеточкой, шапка из нутрии. Среднеравнинный средневозрастной молчаливый мужчина. Куда девались предыдущие и откуда брались новые, Игги особо не заботило. Куда больше его заботило, что Светка обещала тоже прийти, а теперь нещадно опаздывала, заботило, что подарок, который он приготовил для нее и которым гордился, теперь казался ему несуразным, старомодным и до нелепого неподходящим. Он думал даже метнуться в магазин за чем-то другим, но какой магазин работает тридцать первого декабря? Игги развязал белую атласную ленту и в который раз посмотрел на сережки. Это были аккуратные золотые «гвоздики» с мелким полупрозрачным камушком, напоминавшим бриллиант. Отдаленно напоминавшим – его портил голубоватый отсвет, портила примитивная огранка, портило всё.

Они должны были поехать со Светкой на дачу к их общему другу Вадику, даже скинулись уже на выпивку, девчонки начали составлять новогоднее меню, как вдруг выяснилось, что двадцать девятого вечером загорелись леса возле деревни, где стоял старый дом Вадикова деда, а тридцатого не было уже никакого дома в помине. И вот Игги пришлось позвать Светку к себе, как бы он ни стеснялся своей старомодной, безвкусной, захламленной двушки. А теперь Светка никак не приходила, и ему казалось, что дело непременно в этой двушке и в этом подарке. В общем, новый желто-петушиный год не заладился с самого начала.

Как это часто бывает, Игги заботило совершенно не то, что должно было заботить, и уж точно не то, что по-настоящему обеспокоило через каких-то несколько часов. Новогодняя программа крутилась без звука: старые добрые (ну что уж там душой кривить – ни разу не добрые) лица чокались хрустальными фужерами, обсыпали друг друга золотистым дождиком, натужно изображали веселье. Всех их легко перекрывала широкая грудь Дядьваси в голубой, натянутой до предела рубашке. Телевизор стоял на тумбочке за Дядьвасей и отчаянно пытался с ним конкурировать, вспыхивая яркими, аляповатыми соцветиями. Время шло к полуночи, с морозного балкона перекочевало шампанское и стояло на столе уже без нарядной золотистой фольги, обернутой вокруг пробки. Мюзле. Игги собирал слова, как и положено поэтам, выписывал их в долгий бессмысленный ряд в кожаном блокноте и иногда фантазировал, что, если он когда-нибудь его потеряет, за ним в тот же вечер приедут из психбольницы два крепких несговорчивых медбрата. «Мюзле», – шепнул он Светке, та машинально кивнула и продолжила чистить мандарин. «Это называется мюзле». «Шампанское?» – Второй раз проигнорировать его было делом бесперспективным, он повторил бы третий. «Нет, эта проволока возле горлышка». – «И что мне теперь с этим делать?» – «Живи теперь с этим». Они часто подкалывали друг друга, и Игги даже подумать не мог, что со стороны их общение, балансирующее на тонкой грани между подростковой грызней и стариковским ворчанием, меньше всего напоминало воркование влюбленных. «Ох, Светочка, да не слушай ты его, он у нас воображуля», – мама явно примеряла на себя роль свекрови и пыталась себе в этой роли понравиться. Игги не помнил, кто сделал погромче, не помнил, как шампанское разлилось по бокалам, как все приготовились считать до двенадцати и кричать «ура», хорошо запомнил он только одно. Звериный, багровый ужас, обдавший его напористым кипятком, выкинувший на обочину, так за шкирку выкидывают из магазина случайно забредшего котенка. «В этот трудный час…» – Игги слушал и чувствовал, что сердце пульсирует в горле ровно так, как пишут об этом в бульварных романах. «Мы все должны объединиться, должны сплотиться…» Мама прибавила звук, Дядьвася встал и открыл, наконец, обзор: в телевизоре всё плавилось и дымилось, капало горящей лавой, стекало огненным ручьем. Люди прыгали из окон, пожарные вертолеты кружили над черными, безжизненными полями. Кадры сменяли друг друга, но всё равно сливались в единый плавкий желто-оранжевый суп. «Нам никто не поможет, если мы сами не поможем». Тетя Света начала истерично раскладывать оливье, Светка под столом схватила Игги за колено. «Чрезвычайным комитетом было принято решение блаблабла». «Это не коснется научных сотрудников, аспирантов, лиц, чьи прямые родственники уже участвуют блаблабла».

«Игнаш, пойдем-ка со мной покурим». – Дядьвася теребил в руках помятую мягкую пачку. Они вышли на балкон, и Игги обескуражила беспросветная тьма и такая же беспросветная, невообразимая тишина. Ничего не пыхало, не разрывалось, не освещало нарисованные под копирку на ландшафтном листе пятиэтажки. Игги вспомнил, что салюты запретили, изъяли из продажи еще в ноябре, а незадолго до самого праздника всюду появились билборды с перечеркнутыми жирным красным крестом петардами и подписью: «Еще не наигрался?» Игги никогда не курил дома и сейчас был искренне благодарен Дядьвасе за мужскую спасительную солидарность.

– Что теперь будет? – спросил Игги и почувствовал себя несостоятельным напуганным ребенком.

Дядьвася выдал ему первую прилюдную самостоятельную сигарету.

– Страшно теперь будет… – Он затянулся и сощурился от дыма, зависшего около его лица. На подоконнике под магазинным пакетом дозревала селедка под шубой, из открытого окна подуло, и пакет ответил ветру тихим шелестом. – Тебе надо про мать подумать, ты у нее один.

– Как подумать? В смысле, что делать-то?

– Решим, что делать, погоди суетиться. Может, к тетке моей тебя отправим, у нее муж егерь, они в лесу живут.

– Но леса же горят.

– Лесов много, все не сгорят.

Игги впервые, наверное, за всю жизнь столкнулся с настоящей, неподдельной беспомощностью, и Дядьвасины ответы делали эту встречу только четче. Беспомощность была выпуклой, осязаемой, нахальной. Она деловито рассматривала Игги, вслух размышляла, на что он сгодится и как бы его получше применить. Игги хотел зацепиться за что-то вовне, чтобы избавиться от этого мутного, тягомотного состояния, но на балконе цепляться решительно было не за что. Засолки в пузатых банках, деревянные полки, доверху забитые всевозможным хламом, старые облезлые лыжи в углу, там же примитивная палочка, которую они раздобыли в год, когда мама сломала ногу. Игги не понимал, зачем всё это хранится здесь. Вот та же палочка – чего она ждет? Нового перелома? Ветер был хороший, зимний, он с легкостью возвращал весь пепел, слетавший с сигареты вниз, в пустынный двор, обратно.

– А остальные? Вадька, Тоха? Их заберут?

– Может, и заберут. Надо же как-то поднапрячься и задавить уже эту заразу.

Никакую заразу Игги давить не хотел, он хотел дочитать список литературы для поступления и написать сильную, крепкую подборку, которая не оставит даже маленького шанса, что его не примут и на этот раз. Он хотел собрать денег на машину и поехать со Светкой к морю летом. Лежать в палатке на берегу по ночам и дышать Светкиным вкусным ванильным запахом, не искать больше мест, где притулиться на полчаса, не выгадывать, когда ее мама уйдет на вторую смену, а отец еще не придет. Не вымаливать у мира немного, с пригоршню, времени, чтобы судорожно стянуть с нее узкие, стеснительные джинсы, стащить под ее заливистый хохот футболку, повозиться, но справиться с лифчиком, уткнуться лбом в то укромное место между грудей, которое пахнет всегда сливовым плодоносным деревом и сливочной карамелью одновременно. Игги хотел записаться на бокс и возмужать в харизматичного, привлекательного поэта. Хотел выбраться на поэтическую читку в столицу и там произвести такой фурор, чтобы все перешептывались: «Кто он? Где его почитать?» Игги хотел, наконец, черную длинную парку с мехом енота и заменить шатающуюся пломбу в левом верхнем клыке. Если хорошенько поковыряться в голове, Игги наверняка хотел чего-то еще. Чего он точно не хотел – это сменить слесарную форму на пожарную, разматывать шланг, бежать с ним, лезть по приставной лестнице в какое-то безнадежное здание. Он не хотел, чтобы судьба, не так давно передавшая пульт управления в его руки, отбирала его сейчас так, будто бы он не справился. И чтобы делала ему настоящую, трагическую биографию большого поэта – тоже не хотел.

– Пойдем? – Дядьвася выжидательно стоял в спальне, придерживая балконную дверь. – Только селедку захвати.

Игги вернулся к столу с шубой в одной руке и окурком в другой. Мама выхватила окурок и зачем-то швырнула его в пустую салатницу, тот начал вальяжно погружаться в майонез. Остаток вечера он запомнил плохо – по телевизору снова плясали те же недобрые лица, теперь они казались ему насмешкой, живым контрастом, нарочной издевкой. Мама разлила по кухне корвалол, он уже знал, что травянистое сердечное средство называется именно так. Праздник у них в эту ночь украли. Все хаотично обсуждали новости, возмущались, подбадривали, снова возмущались – и только Игги понимал, что они боятся. Понимал это особенно хорошо во многом потому, что боялся сам. Ничего не было понятно, и от этого казалось, что неопределенность носит абсолютно демонический, непотребный характер. Будут приходить какие-то вызовы, типа повесток, и надо явиться в пожарную часть не позже, чем на следующий день. Людей нужно много, но сколько конкретно – никто не говорил. Будут сформированы отдельные бригады, всех обучат, всех оденут. Никакого особого риска, но как такое может быть, чтобы его не было? Светка молола какую-то чушь о том, что никто никуда не пойдет, что люди сейчас поднимутся и встанут стеной, лишь бы никого не забирали, тетя Света, в свою очередь, сердилась на тех, кто якобы поднимется и не пойдет, потому что сила нации именно в том, чтобы всем миром подняться и потушить уже эти вонючие пожары. Дядьвася неожиданно вспомнил, как служил в военно-морском флоте на каком-то крейсере, как там они все были друг за друга горой и таких друзей он больше нигде не встречал. А потом он накатил «еще по одной» в третий, кажется, раз и заявил, что пойдет «заместо пацана, если жизнь прижмет». Тети-Светин муж неожиданно разговорился, тоже уже после несчетной «еще по одной», и стал возмущаться, что это за название такое «брандкоманды» и на каком оно языке вообще?

– Бранд – это огонь по-немецки, – зачем-то пояснил Игги, но его никто не услышал. – Раньше пожарных называли брандмейстерами.

Он хотел сказать что-то еще, но гул голосов был сбит настолько плотно, что Игги вовремя осознал всю бесполезность затеи. Посмотрел на маму – она сидела молча, подперев голову рукой, и неотрывно смотрела на него. Кажется, остаток вечера они так и просидели – глядя друг на друга. Мамины теплые, внимательные глаза вытягивали из Игги ужас и беспомощность, словно подорожник или ихтиолка. Он чувствовал, что внутри становится легче, ровнее, чище. Это был еще один «первый раз» этой бесконечной ведьминой ночи – Игги впервые осознал, что никто и никогда не любил его так, как любила мама. И он не мог ее подвести.

3

Из нового, такого же ущербного, как и предыдущий, сна Игги вытащило новое объявление водителя – они подъезжали к границе. «Оставайтесь на своих местах, я схожу узнаю, какой будет порядок прохождения таможенного контроля», – в этот раз водитель не кашлял, и его перевозной улей не загудел на полных мощностях, разве что коллективно зазевал, недовольно заворчал. Игги проверил паспорт во внутреннем кармане рюкзака, он там по-прежнему был, в шершавой обложке с непонятной надписью. Обложкой Игги обзавелся примерно в тот момент, когда нашел работу и вместе с ней обрел волшебное право обмена мятой, засаленной бумажки о гуманитарном пребывании на нормальную рабочую визу. Он быстро обнаружил, что во всевозможных очередях ощущает себя неловко со своим родным «голым» паспортом. На нем лежала печать катастрофы, и он то и дело сталкивался с сочувствием и едва заметной, хорошо скрываемой брезгливостью. Такая бывает, когда встречаешь тяжко больного человека на улице или – что еще хуже – в автобусе. Старательно объясняешь себе, что болезнь незаразна, что опасаться нечего, но продолжаешь опасаться.

Две следующие ночи Игги провел в горячих беседах с воображаемым Маяковским. Тот пафосно доставал и доставал из широких штанин, Игги ловко апеллировал к тому, что страны, паспорт которой Владимир Владимирович увековечил в своем вызывающе заискивающем тексте, уже нет ни на одной политической карте. А потом Маяковский устал от пустых разговоров, чертыхнулся, со всей дури вмазал кулаком по стене и уж совсем неожиданно снова застрелился. Это был самый конец марта, Игги задыхался в душной комнатенке центра временного пребывания беженцев, а потому проснулся мокрый, горячечный и испуганный. Потерять расположение одного из самых уважаемых поэтов Игги не был готов, стать причиной его второго по счету самоубийства – не был готов дважды. Следующие два дня он болел, благо дни эти пришлись на выходные, температурил, бредил, призывал сумасбродного поэта к ответу, к объяснениям, к раскаянию и – наконец – к барьеру. Тот не отвечал. А потом Игги одномоментно выздоровел и прервал с Маяковским всякий контакт. На следующий день он зашел в третьесортный ларек второсортных сувениров и купил сомнительную клеенчатую обложку с дурно пропечатанным на ней оленем. Олень изрекал какую-то длинную неловкую фразу на том самом буржуйском, в котором черт ногу сломит. Игги, недолго думая, перевел ее так: «К одним паспортам – улыбка у рта. К другим – отношение плевое». И окончательно себя простил.

«Уважаемые пассажиры, никаких вещей с собой не берем, берем только документы и проходим на паспортный контроль. После проверки в автобус не садитесь, ждите моего разрешения. Автобус должны досмотреть собачки». Игги недовольно хмыкнул. Он понимал, что водители автобуса не шибко интересуются тонкостями родного языка, но как эти деловитые, сконцентрированные, все из себя «при исполнении» овчарки превратились в «собачек» – ума приложить не мог. В бежево-белом, хорошо освещенном помещении было так же правильно и спокойно, как в любом буржуйском учреждении. Люди метались между очередей, беспокойные атомы, Игги не торопился. Он вспомнил, что так и не выбросил зажигалку, и решил сделать это сразу после контроля – еще разок, всего один, покурить и выбросить. Можно было бы угостить полувоплотившуюся богиню Мги, если та продолжила свое путешествие с ними. Игги начал искать ее среди суетящихся соотечественников, предвкушавших скорую встречу с родной землей, и очень скоро нашел. Свет не шел ей и шел одновременно – таинственность разрушилась, распалась на зеркальные фрагменты, осталась там, в темноте и влажности ночи. Ее стало труднее досочинять, допредставлять, зато куда легче – разглядывать. И он разглядывал – черную легкую куртку, пепельно-русые волосы, узкие, совсем девичьи плечи – всё, что можно было разглядеть со спины. Ничего выдающегося, никаких потусторонних черт или повадок. Они стояли в параллельных очередях, почти на одной линии, но она неизменно чуть впереди, и Игги хотелось нагнать ее, поравняться, заглянуть в совсем теперь не таинственное, наверное, лицо. Убедиться, наконец, что он себе напридумывал про нее, что она обычная, самая обыкновенная, но его очередь не двигалась, а ее – вполне. Не до конца осознанно Игги поймал себя на сожалении об упущенном куске красоты там, на парковке, о моменте, в котором всё было наполнено тревожным обещанием, беспокойным предвкушением. О том, что он не насладился до конца, не выпил до дна. «Ибо в темноте – там длится то, что сорвалось при свете», – Игги помотал головой. После разрыва с Маяковским ему не особо-то хотелось вступать в близкие отношения с каким-либо еще взбалмошным поэтом, а уж тем более с Ним.

– Ваш паспорт.

Игги не заметил, как подошел его черед. Он растерянно огляделся – богиня Мги стояла в соседнем окошке, в профиль ее лицо снова показалось ему мистическим, тонким. Он редко скатывался до повторов одного и того же эпитета в такой короткий промежуток времени, эпитеты он тренировал на всех и всём, что подворачивалось. Но «тонкий» было единственным словом, что снова и снова всплывало в его голове. Игги посмотрел на офицера пристально, долго, так, словно тот уже сличал его заспанное лицо с фотографией, и поздоровался на их, на буржуйском.

– Дайте ваш паспорт, пожалуйста, – офицер перешел на русский, у него был ярко выраженный акцент, как из какого-то комедийного фильма, и простое дружелюбное лицо. Такое же простое, каким здесь было всё.

Игги полез за паспортом.

– Обложку снять надо. – Чертов олень с обложки подмигнул ему и пропел: «К одним паспортам – улыбка у рта».

К другим – Игги и сам знал, какое к другим отношение. Настало время застывать и смотреть на офицера лицом, максимально похожим на прыщавое подростковое фото. Игги застыл.

– Надолго едете?

– На пять дней всего, родителей повидать, соскучились. – Игги вдруг стало неловко за все эти неуместные оправдания. Он ехал домой, к себе домой. И никому не должен был объяснять, зачем он едет.

Офицер вглядывался в монитор, тот отражался в его светлых, морошково-желтых глазах. Игги всматривался в глаза, надеясь разгадать, какие именно сведения о его непримечательной жизни высветились там.

– Вы сознаете, что на той территории не можете рассчитывать на помощь нашего посольства?

Это был странный вопрос. На «той территории» Игги меньше всего собирался рассчитывать на помощь какого-то посольства. Там для помощи у него была мама, Дядьвася, Светка, Вадик, Тоха и еще целая толпа приятелей, знакомых и знакомых знакомых.

– Да, конечно.

– Вы осведомлены о риске, который может возникнуть? И о персональной ответственности за любые последствия ваших действий?

Игги почувствовал легкий привкус тревоги под языком, забытый уже металлический привкус.

– Да… – он не был до конца уверен в ответе. – Я всё осознаю.

– Тогда хорошего путешествия. – Офицер проштамповал паспорт и отдал его.

По стерильному коридору, похожему на предбанник операционной, Игги вышел на улицу, там собирались те, кто уже взял на себя ответственность за последствия и расписался в полной осведомленности. О какой осведомленности могла идти речь? Телевизор в клиентской комнате автосервиса, в котором трудился теперь Игги, живописал конец света в действии, персональный, узко территориальный апокалипсис. «Узко национальный», – поправил себя Игги. По мнению новостных служб Буржундии, его страна находилась на грани вымирания – поля выгорели, леса выгорели, инфраструктура рухнула, экономика рухнула за ней. Каждый день они долго и встревоженно рассказывали о новых злоключениях несчастных соседей. «В Вилларибо всё идет по плану, а в Виллабаджо всё идет ко дну», – подумал Игги. Так-то оно так, только не совсем. Если верить маме, с которой он приучил себя созваниваться по средам и субботам, без единого пропуска, без каких-либо отклонений от плана, – пожары давно погасли, брандкоманды распустили, а от тревожной осени и панической зимы остались только кое-где дежурящие дружинники, да не до конца отреставрированные дома. Игги верил маме. В конце концов, ее заинтересованность в подтасовке фактов была куда менее очевидна.

– Покурим? – Она снова застала его врасплох, появившись откуда-то из-за спины. Точнее, ее тело появилось откуда-то оттуда, снова из воздуха, а голос зазвучал прямиком внутри его головы, в уставших за дорогу височных долях. Богиня Мги протянула Игги сигарету.

– Я думал, у тебя нет, – Игги произнес это и ошалел. От того, как необычайно легко соскочил на «ты», от обиды и подозрительности, которыми несло от его слов, как несет обычно от укромных мест за гаражами.

– А у меня и нет, – она улыбнулась, и он понял, что впервые смотрит ей в глаза.

Игги абсолютно не был осведомлен о риске, который поджидал его дома, а вот об опасности описания женских глаз догадывался. На каждом шагу, за каждым поворотом на этой скользкой дорожке его подстерегали штампы и пошлости, обыденности и вычурности. Это были по-настоящему хищные, лисьи глаза с болотной зеленцой, с нечеловечьей ясностью и четкостью осознания собственного превосходства. Игги сдался и взял сигарету.

– Угостили. – Она ослабила давление.

Он это почувствовал.

– Сразу двумя? – Если бы тут была Светка, она сказала бы ему свое поучительное «не нуди», но Светки тут не было и быть не могло.

– Только одной. – И она снова посмотрела ему в глаза, затянуто, выжидающе, дольше, чем того требовал момент.

– А ты курить не будешь?

– Буду, – она улыбнулась снова, но теперь только одним, правым уголком губ, от этого улыбка показалась ему насмешкой. – Теперь же ты снова меня угостишь?

Игги потерялся. У него бывали такие состояния и раньше – буквально на секунду он выпадал из реальности, а когда возвращался, не мог однозначно определить, где находится и что там делает. Тоже секунду-другую, не дольше. Он протянул ей сигарету, которой она только что его угостила, и полез в рюкзак за пачкой. В рюкзаке он потерялся снова, но уже локально, среди вещей, блокнотов и припасенных энергетических батончиков. Сигареты всё не находились.

– Может, в кармане? – Она продолжала на него смотреть, уже без улыбки, но и без насмешки, по-доброму.

Игги послушно похлопал себя по карманам: сначала олимпийка, в ней ничего не было, затем джинсы. В одном из карманов и правда нашлась потерянная пачка. Игги этому удивился, но не остро, скорее с усилием, через призму покоя, который вдруг растекся по нему, как топленое масло по сковороде, – он никогда не хранил сигареты в карманах штанов. Во-первых, там они всегда мялись, а во-вторых, мелкая табачная труха неизменно просыпалась и въедалась в ткань.

Эта ночь не пришла ни к каким внятным договоренностям со временем, поэтому преспокойно длилась уже вечность и не собиралась кончаться. Они затянулись почти одновременно, он с небольшой задержкой, зажигалка у них по-прежнему была только одна. Ну хоть зажигалкой ее не успели угостить. Оба удовлетворенно выдохнули, и темнота растворила их дым, забрала себе. Игги поймал себя на мысли, что им стало хорошо одновременно, может, ей на долю секунды раньше, но оно ведь так и должно… он бы, пожалуй, поблуждал по этой не самой пристойной метафоре подольше, но вовремя поймал себя за хвост.

– А ты уже ездила этим путем?

– Сотню раз.

– Правда?

– Ну, может, полсотни.

Игги хотел спросить, когда же она уехала, что успела столько раз туда-сюда, но побоялся, еще он хотел вернуться к той своей нелепой фразе про отца, но тоже никак не находил, с каких слов зайти, поэтому молчал. Они курили вместе, как давнишние знакомые, ни неловкости, ни узнавания, ни любопытства. Просто покой и легкость. Она не требовала от него заполнения пауз. И не заполняла их сама. В этом было больше нового, чем во всем новом за последнее время. В этом было хорошо.

Игги зачем-то вспомнил про Светку снова, это был тайный механизм, скрытый паттерн, который срабатывал всякий раз, когда они пересекались. «Совесть, – подумал Игги. – Никакой это не паттерн, просто совесть». За эти полгода он успел забыть Светку. Не ее даже – нет, он не забыл ни их общих шуток, ни ее повадок, ни своего ощущения рядом с ней. Куда хуже. Хотя куда там хуже? Он напрочь забыл, что ему в ней нравилось, время растащило их по разные стороны воображаемой границы, и власть этой выдуманной границы была куда выше власти всех действительных расстояний и невозможностей между ними. Он звонил ей по-прежнему каждый вечер, из чувства долга больше, чем из желания. Тут всё зависело от его воли, и воля неплохо справлялась. На что он в самом деле не мог повлиять, так это на содержание их разговоров. Вначале всё крутилось вокруг того, что он устроится и Светка приедет, может, для этого надо будет расписаться, но они распишутся, конечно, всё крутилось вокруг воображаемых планов, невероятных затей и таких же полуреальных их воплощений. Светка поддакивала и соглашалась, подтрунивала, но мечтала вместе с ним, и это их сближало. Но потом что-то незаметное переменилось в ней, думаю, Игги спохватился не сразу. Просто она стала чуть тише смеяться его шуткам, чуть меньше воображать. Бывало, первые несколько фраз ее голос звучал строго, отрешенно, словно она его не сразу узнавала, а потом вдруг узнавала и начинала смеяться и подкалывать, придуриваться и шутить, как раньше, как ни в чем не бывало. Но однажды на его очередной рассказ о местной действительности, приправленный заготовленными еще с утра остротами, Светка ответила резким вопросом, прозвучавшим так неожиданно, что Игги, будь он героем какого-то бульварного романа, выронил бы телефон из рук. «Ты что, предатель?» «Что?» – переспросил Игги. Светка повторила, слово в слово. С той же интонацией. Он не хотел ссориться, у него не было сил на эмоциональные аттракционы. Он ответил: «Думай как считаешь нужным». Она положила трубку. На следующий вечер он позвонил ей, и они поговорили так, словно бы этого разговора не было. Но он был, и Игги его запомнил, Светка наверняка тоже.

– Еще по одной?

Игги не заметил, как докурил, как она докурила. Он слишком глубоко провалился в воспоминания, а зря – здесь было в разы уютнее, чем там.

– Конечно, – он протянул ей сигарету. – Расскажи, что будет дальше, ты же бывалая.

– Думаю, границы закроют. Всё к этому идет.

Игги посмотрел на нее, потом под ноги и снова на нее.

– В смысле?

– Ты же спросил, что будет дальше. Я думаю, что-то такое будет.

– Не, – он замотал головой. – Сегодня что дальше будет? На границе.

– А-а-а, – она засмеялась. – Думала, ты нуждаешься в аналитике в моем лице, а ты, значит, нуждаешься всего-навсего в информаторе?

Он смутился.

– Не, ну вообще и в том, и в том.

– Да ладно, не оправдывайся. – Она была своей ему, он уже это знал, но пока успешно отмахивался от нового знания. – Хорошо, что вообще нуждаешься. Сейчас всех проверят, и поедем. Метров через пятьсот первый пост наших – просто пройдутся по автобусу, пофоткают, посчитают людей, документы посмотрят. Потом еще один – тоже пройдутся по автобусу, зачем – не знаю. Может, снова посчитают. Потом уже приедем на сам пункт, там досмотр, беседа, паспортный контроль. Автобус на рентген свозят, потом на обработку, кого-то отбракуют, кого-то арестуют. Ну и тронемся.

– Умом? – Он понял, что плоско пошутил, но было поздно. – И сообразительностью?

Тупая шутка. В тот самый момент, когда надо было продемонстрировать интеллект и чувство юмора, он продемонстрировал схематичный дебилизм. Добавление лучше не сделало. И раз уж терять было нечего, Игги решился и пошел ва-банк.

– И про твоего папу… мне очень жаль.

– Да забей. – Ее лицо одномоментно превратилось из знакомого в совершенно чужое. – Мне вообще не жаль. Он был мудаком.

– Ну всё равно…

– Нет, дружок. Это играет.

В «дружке» плескалось презрение такой концентрации, что можно было опустить туда руку и достать обратно обглоданные кости. Игги почувствовал холод под олимпийкой, на спине, под лопатками.

– Прости за «дружка». Один-один. Ничья, в смысле. Тебя как зовут, кстати?

– Игги.

– А по-нашему?

– Игнат.

– Яна. По-нашему тоже Яна.

Он снова влип в ее улыбку, хитрую, властную, в чем-то пугающую.

– В честь бога всех дверей и выходов?

– Нет. В честь двойственности и лицемерия. – И они засмеялись.

Игги подумал, что впервые смеется за все эти чертовы нудные однотонные дни не в трубку телефона, а с живым, теплым, настоящим человеком.

– Ты давно уехал?

– Да как и все. В начале января.

– Плохо, – она посмотрела на него, сощурившись. – Тебя, значит, позовут на беседу.

– Думаешь?

– Знаю. Таких, как ты, всегда зовут. Вы же подозрительные.

– Думаешь, я подозрительный?

– Да вот начинает так казаться. Ты надолго туда?

– На пять дней.

– Ха, я тоже. Значит, назад вместе поедем. У тебя вечерний автобус?

– Ага, в девять.

– Супер, и у меня. – Ей надоело стоять, и теперь она сидела на бордюре, обхватив ноги. Игги стоял перед ней, как школьник перед учителем, и переминался с ноги на ногу. – Слушай, Игги, ты там не говори, что уезжать собираешься. Скажи, что одумался, раскаялся, решил искупить свою вину. Ну в этом духе. Скажи, что запишешься в команды по приезде, ну вот эту всю пургу.

Игги вспомнил, что мама вскользь упоминала провокаторов, специально обученных людей, которые легко втираются в доверие, выспрашивают всё, вычисляют твою позицию, а потом стучат в чрезвычайный комитет. Чистят потихоньку ряды несогласных. Не может быть. Только не сейчас, только не с ним. Он начал перебирать их разговор, свои слова, ее вопросы, но ничего подозрительного во всем этом не было. Там не было вообще ничего – только его ощущения, проблески теплой земли среди талого снега. Просто немного человеческого тепла.

– Команды же распустили? – Это была робкая надежда на то, что он знает что-то, чего не знает она.

– Кто тебе сказал?

– Домашние. – Он не хотел произносить слово «мама». На всякий случай, если вдруг она захочет потом что-то кому-то рассказать.

– Забудь обо всем, что тебе говорят. Этого больше не существует. Слово мертво. Попробуй верить только тому, что видишь. Там всё изменилось с тех пор, как ты уехал, теперь это мир, живущий по правилам, очень далеким от здравого смысла.

Их осветили фары – проверенный собачками, подкатил автобус. Игги протянул ей руку и помог встать. Помог условно, скорее попытался помочь – она вскочила настолько легко, словно была бабочкой, потревоженной светом.

– Зажигалка!

– Что?

– Выброси зажигалку.

Игги посмотрел на схематично отрисованного дракона, пускающего знатную порцию огня на зажигалке. Странно, когда самый обыденный предмет становится вдруг чем-то нежелательным. Он не стал ее выбрасывать, осторожно положил у урны, будто бы она может еще кому-то сослужить службу. Будто бы она умоляла: «Не губи, Игнатушка». Как в какой-нибудь народной сказке. И он не погубил. Вокруг металлической блестящей урны валялось много таких же, отслуживших раньше положенного, оставленных зажигалок. «В этом мире умерли спички», – подумал Игги. Спички, а не слова.

Они вместе пошли к автобусу. Его фары беспомощно тыкались в исполинский, до треска натянутый над шлагбаумом баннер, призывающий уезжающих одуматься до перехода роковой черты: «Уехать может оказаться намного легче, чем вернуться». Игги поморщился.

– Мы приедем затемно, если повезет. И ты сам всё увидишь.

– А затемно как-то виднее?

Пассажиры торопились скорее вернуться в тепло, и толпа разделила их. Яна уже поднялась на первую ступеньку автобуса, люди медленно струились внутрь, запотевшие окна то там, то здесь протирали любопытные ладошки. Она обернулась, снова оглядела его своим сосредоточенным хищным взглядом и сказала:

– Ибо в темноте – там длится то, что сорвалось при свете.

4

Мама начала уговаривать Игги вернуться не сразу. Он дотошно пытался вспомнить, когда это произошло впервые, но не мог – монохромные одинаковые дни едва ли отличались друг от друга. Менялась разве что погода, да и эти изменения не привносили особой ясности. Было ли еще снежно на улице или уже лил дождь, досужий буржуйский дождь, он не мог вспомнить. Он жил без цели, а жизнь без цели задыхается, если верить классику. Игги чувствовал себя узником Трубецкого бастиона – срок его заключения был не определен, вина туманна, а обвинение не предъявлено. Он с потрохами отдался цикличной злой рутине, и та подхватила и потащила его сквозь свои нескончаемые лабиринты и пыточные камеры. Иногда ему казалось, что он солнце, похищенное крокодилом, иногда – что Наполеон незадолго до кончины, на острове Святой Елены. Он, как и все люди, сошедшие в могилу, не принимал визиты, никто и не пытался их нанести. Не наносили ему и оскорблений, и урона, и тяжких телесных. Разве что очередная необъятная туча порой наносила снега на крохотный балкон его недавно снятой однушки. Работающим узником оказалось быть чуть любопытнее, чем безработным беженцем, но разница не стоила всех тех мучений, через которые он проходил, чтобы исправно отрабатывать смены в автосервисе.

В один из вечеров среды или субботы, надо полагать, мама сказала ему: «Сыночек, ты когда вернешься?» К тому моменту Игги полноценно уверовал в невозможность добровольного прекращения вынужденной ссылки, поэтому, услышав это, поначалу возмутился. Он бы давно вернулся, да что там – он бы не уезжал вовсе, если только это было бы возможно.

– На турецкую пасху, – ответил он с явно читающимся раздражением.

Странно, но маму этот ответ устроил. Через неделю, когда они говорили снова, мама сказала, что переспрашивала всех подруг на тему турецкой пасхи, но никто не знал наверняка, когда турки ее празднуют.

– Мам, – устало позвал Игги.

– Да, Игоша?

– Турки не празднуют пасху, мам, они мусульмане.

– И что это значит?

– Это типа как после дождичка в четверг.

– Не умничай мне, – парировала мама, и на этом они закончили.

Дальше мама неустанно возвращалась к этому вопросу, но уже не так открыто: она восторженно описывала празднование дня пожарного, отсчитывала дни без каких-либо возгораний (число, растущее в какой-то сумасшедшей прогрессии), в красках рассказывала о восстановленном аэропорте, о новом здании универмага, о новых рецептах противопожарных растворов и даже о Светке, которая забегала их проведать. После месяца массированных точечных внушений Игги сдался и заговорил с ней напрямую.

– Мам, ты думаешь, это безопасно?

– Что безопасно, Игоша?

– Ну, возвращаться.

– В каком смысле «безопасно»? – Мама хотела вспылить, но потом резко передумала и смягчилась. – Это же твой дом, сыночек. Сколько тебе еще на чужбине маяться?

– А если меня заберут?

– Кто заберет, Игоша? – Она спрашивала елейным, делано ласковым голосом, от которого ему было только тревожнее.

– Брандкоманды, мама. Ты забыла, почему я уехал?

– А нет больше никаких команд, сыночек. Распустили их.

– Как распустили? У нас по телику каждый день крутят, что и где горит.

– Ты представляешь, какие же они гады, а? Вот только бы нас очернить. Врут, Игоша, вот врут как дышат. Ничего у нас не горит.

Таких разговоров у них случилось с десяток, и каждый раз Игги чудилось, будто что-то тут нечисто. То ли мамин искусственный тон, то ли ее непоколебимая, железная уверенность, то ли настойчивость, с которой она звала его обратно, – что-то смутное и невыразимое настораживало его. В один из таких назойливых, заунывных разговоров инициативу перенял Дядьвася. Он потребовал у мамы трубку и, завладев ею, тут же перешел в нехитрое наступление.

– Игнаш, здорово! – Он говорил громко и отчетливо, словно рапортовал старшему по званию на плацу.

– Здорово, Дядьвась.

– Ты, смотрю, совсем нас забросил. Приезжай уже давай, сколько прятаться по норкам можно, ты ж не мышка.

– Приеду, Дядьвась.

– Ну вот собирай там всё, увольняйся и приезжай. На матери вон лица нет, вся похудела, побелела. Мы ж тебя от беды прятали, а беды-то той и след простыл.

– Что-то я не пойму, Дядьвась. Вы мне говорите, что всё наладилось, а тут фото со спутников показывают – полыхает всюду. Как так? Кто-то явно подвирает.

– Ты мне это брось! – завизжал он в ответ. На Иггиной памяти Дядьвася ни разу не повысил голоса. – Ты эти свои заграничные теории забудь! Врут они всё, специально врут, чтобы нефть нашу подешевле продать.

На заднем фоне мама увещевала Дядьвасю: «Ну потише, потише. Что ты разорался-то?» Дядьвася внял.

– Ты, Игнат, не забывай, где твоя родина. Не поддавайся этим влияниям.

– Каким влияниям, Дядьвась?

– Плохим влияниям, чужеродным. Мы с матерью тебя дома ждем. Мужики с сервиса тоже спрашивали, место твое держат. Так что шуруй за билетом. Как купишь – отзвонись, мать тебе наготовит нормальной еды домашней. А то ты там небось отощал вконец. Всё, отбой. Ждем.

Игги никак не мог выявить и проанализировать летучее, едва осязаемое ощущение подвоха, всплывавшее всякий раз после этих разговоров. Он знал, что мама любит его самоотверженно, для любви, а не для себя, знал, что она никогда не стала бы подвергать его опасности, даже если возможность возникновения оной была минимальна. Он вновь и вновь проводил с собой воспитательные и разъяснительные беседы, аргументировал, уговаривал, прояснял. Но где-то под ребрами кололо и кололо при мысли о возвращении.

Игги немногое запомнил из того самого тревожного первого января, в котором он проснулся и с пять минут тешил себя надеждой, что вся вчерашняя круговерть окажется сном. Они наспех позавтракали со Светкой остатками оливье, молча выпили чаю, крепко обнялись, она еще раз поблагодарила его за сережки и убежала домой. Игги чувствовал, что его новое уязвимое положение диктовало новый оттенок их отношений. Каким он был – Игги никак не мог определить, а когда поэт не может подобрать для чувства точного эпитета, это явный признак чего-то очень нездорового. День он пролежал на диване с «Опасным связями» Шодерло де Лакло. Виконт де Вальмон, как верткий угорь, выскальзывал из смыкающихся стальных челюстей очередных обстоятельств, Игги, в свою очередь, по сантиметру в час уходил под воду.

Утром второго пошел слух о готовности двух соседних стран принять беженцев, если существует реальная угроза их жизни и безопасности. Игги встретился с Вадиком в центре, у катка, и все три часа, отведенные для отработки торможения и разворотов, они просидели, как идиоты, в раздевалке, обсуждая план побега. Вадик предлагал рвануть к границе на попутках, этим же вечером, пока очередь не собралась. Игги хотел дождаться зарплаты, потому что на сережки с голубоватым камушком ушло почти всё его состояние, к тому же пятого у Игги был день рождения, а это предполагало уйму всего: традиционный мамин медовик, подарки, не исключено, что денежные, обязательная пьянка с парнями и возможность остаться у Светки с ночевкой в честь праздника. Порешили дождаться пятого и валить. А третьего спозаранок Вадику пришел вызов, и валить Игги стало не с кем. Именно тогда Иггина мама проявила себя с неожиданной и прежде незнакомой стороны: за день она обошла всех, кого встречала больше двух раз в жизни, в попытке собрать денег. Мама принципиально не брала в долг, даже в худшие времена, поэтому теперь, когда она просила, мало-мальски порядочные люди не могли ей отказать, уж слишком на них давила исключительность момента.

Читать далее