Читать онлайн Усадьба леди Анны бесплатно

Усадьба леди Анны

Глава 1

Очнулась я не сразу. Сознание возвращалось медленно, будто выныривая из густого, тягучего киселя, который обволакивал мысли, не давая им обрести форму. Первым делом я ощутила толчки – мерные, убаюкивающие, от которых муть в голове становилась только гуще. Меня покачивало, и это было неприятно, словно внутренности мои ехали отдельно от тела, а кости превратились в ледяные сосульки, звенящие друг о друга при каждом толчке.

Я моргнула, пытаясь сфокусировать взгляд. Веки казались налитыми свинцом. Деревянные стенки, обитые потемневшей кожей, местами протертой до дыр, сквозь которые виднелась труха. Узкое окно, за которым мелькали размытые тени деревьев, сливающиеся в сплошную темно-зеленую стену. Карета. Я в карете. Напротив и рядом со мной сидели люди, но я не могла заставить себя посмотреть на них – лица казались размытыми пятнами, лишенными черт, как маски из папье-маше, забытые ненужным мастером.

Голова… она была чужой. Тяжелой и пустой одновременно, как пересохший колодец, на дне которого не осталось даже мутной воды. Я попыталась ухватиться за хоть какую-то мысль, за воспоминание: кто я? Откуда? Куда меня везут? Но в ответ была лишь звенящая пустота и глухая боль в висках, пульсирующая в такт лошадиным копытам.

Взгляд упал вниз. Между моих ног, зажатый туфельками, стоял саквояж. Потертая коричневая кожа, медные застежки в виде цветков с шипами – на одной из них не хватало лепестка, и острый обломок зиял рваной раной. Мой? Должно быть, мой. Рука сама собой легла на потрескавшуюся ручку, и это движение отозвалось во всем теле странной, щемящей тоской, будто я коснулась не кожи и металла, а чего-то живого, давно забытого и бесконечно родного.

Лошади всхрапнули, карета дернулась и замерла, просев на рессорах так резко, что меня мотнуло вперед. Тишина после стука копыт показалась оглушительной – такой плотной, что можно было резать ножом. Снаружи раздался скрип козел и зычный голос возницы, пропитанный табаком и хрипотой

– Прибыли! Усадьба «Лортвийские розы»!

Название больно кольнуло где-то под ложечкой, вызвав мгновенную тошноту, но не зажгло никакого узнавания. Только холодок пробежал по спине, заставляя волоски на руках встать дыбом.

– Эй, миледи, – раздалось откуда-то сбоку. Голос был сиплым, равнодушным, как скрип несмазанной петли. – Вам выходить. Приехали.

Я повернула голову. Сосед, закутанный в серый плащ с капюшоном, скрывающим лицо, кивком указал на дверцу. Из-под капюшона виднелся лишь край небритой щеки да впалые бесцветные губы. Он не смотрел на меня, словно я была пустым местом, частью каретного интерьера – такой же неодушевленной, как продавленная обивка.

– Выходить? – мой собственный голос прозвучал хрипло, незнакомо, будто принадлежал другой женщине, старой и больной.

– Велено доставить. Доставили. Дальше – ваши заботы.

Я кивнула, подчиняясь какому-то внутреннему приказу, не имеющему ничего общего с волей. Тело двигалось само, словно заведенный механизм, в котором застоялись шестерни. Схватила саквояж за ручку – тяжелый, налитой камнями. Открыла дверцу, чуть не потеряв равновесия, и ступила на подножку, ощутив, как тонкие подошвы туфель скользят по мокрому от недавнего дождя дереву, а затем вниз, на утоптанную землю, мгновенно промочившую ноги ледяной сыростью.

Карета тут же тронулась с места, обдав меня пылью и запахом конского пота, смешанным с резкой вонью дегтя. Я даже не обернулась ей вслед – зачем? Меня привезли, словно тюк с ветошью, и выгрузили у этого порога. Я смотрела вперед.

Передо мной возвышался дом.

Двухэтажный, сложенный из дикого серого камня, поросшего лишайником, он когда-то, видимо, был красив. Теперь же казался вызовом этому хмурому небу, налитому свинцом. Окна-бойницы на первом этаже зияли пустотой, кое-где заколоченные досками крест-накрест, похожими на могильные кресты. Крыша на правом крыле просела, словно под тяжестью невидимого груза, и черепица лежала на земле кучами, похожими на осенние листья, только серые и мертвые, покрытые склизкой плесенью. Вокруг, вместо обещанных роз, стеной стоял высокий, по пояс, бурьян, сухой и ломкий, да голые, скрюченные стволы кустарника, больше похожие на скелеты, чем на живые растения. Ни одного цветка, ни одной зеленой травинки – лишь бурая, выжженная чем-то земля да гнилостный запах, поднимающийся от нее, как дыхание из могилы.

Ветер, резкий и холодный, прошелся по моей спине, заставляя поежиться, и я втянула голову в плечи, обхватив себя свободной рукой. Он пронизывал насквозь, этот ветер, добираясь до самого нутра, выстуживая ту смутную надежду, что еще теплилась где-то глубоко внутри. Я подняла взгляд выше, на фронтон. Там, еле различимая на потемневшем камне, виднелась старая резная роза, растрескавшаяся от времени, – от нее осталась лишь половина лепестков, остальные отбиты то ли непогодой, то ли чьей-то злой волей. И уродливый железный флюгер в виде дракона с поджатым хвостом и разинутой пастью, жалобно скрипевший на ветру, и в этом скрипе слышалось что-то похожее на предостережение, на стон, на тихий, бессильный плач.

Я стояла посреди запустения, сжимая ручку саквояжа так, что костяшки пальцев побелели, и чувствовала себя такой же покосившейся и забытой, как эта усадьба. В голове пульсировала одна-единственная, ничем не подкрепленная мысль, пришедшая из ниоткуда: это неправильно. Здесь что-то не так. И дело было не только в полуразрушенных стенах, не в выбитых окнах и провалившейся крыше. Было что-то еще, неуловимое и липкое, что пробиралось под кожу, заставляя сердце биться чаще, а дыхание перехватывать.

Я сделала шаг вперед. Сухая трава зашуршала под ногами, словно предупреждая: «Не ходи». Шорох был слишком громким для пустого места, слишком настойчивым. Но идти было некуда, кроме как к этой двери, обитой ржавым железом, на котором проступили рыжие разводы, похожие на засохшую кровь. И я пошла, потому что стоять на месте было страшнее.

Я подошла и подняла руку, чтобы постучать, но замерла. Ладонь застыла в миллиметре от ржавого железа, и я вдруг отчетливо осознала, что не хочу прикасаться к этой двери – словно металл мог обжечь или, хуже того, не отпустить. Тишина. Только ветер, который завывал в щелях, облизывая стены, да скрип флюгера, ставший теперь каким-то надсадным, жалобным. И вдруг мне показалось, что за одним из заколоченных окон второго этажа кто-то стоит и смотрит прямо на меня. Не лицо – лишь смутное очертание за щелями между досок, но взгляд этот я ощутила физически: тяжелый, пристальный, он прошелся по мне, как ледяная рука.

Я постучала. Звук получился глухим, ржавое железо даже не звякнуло, а словно всосал в себя удар, проглотил его, оставив в горле утренней темноты. Тишина за дверью стала ещё гуще, если это вообще было возможно, – она давила на барабанные перепонки, заставляя кровь гулко стучать в висках. Я уже хотела постучать снова, когда услышала шаркающие шаги и лязг отодвигаемого засова. Металл застонал, нехотя поддаваясь, и этот звук прокатился по позвоночнику холодной дрожью.

Дверь со скрипом отворилась внутрь, явив взгляду полумрак прихожей, который казался почти осязаемым – плотным, влажным, как глоток затхлого воздуха из погреба. Запах сырости, старой золы и ещё чего-то кислого, травяного, с горьковатой ноткой сушеных грибов и плесени, ударил в нос, заставляя желудок сжаться. В проёме стоял сгорбленный старик в засаленном камзоле, когда-то бывшем зелёным – теперь же от цвета осталась лишь смутная память, выцветшая до грязно-серого. Лицо его напоминало печеное яблоко: все в мелких морщинах, с проваленным ртом и маленькими, слезящимися глазами, которые смотрели куда-то в сторону, на мое плечо, избегая прямого взгляда. Он молча поклонился – медленно, с трудом сгибая спину, словно каждый такой поклон давался ему ценой боли, – и отступил в сторону, давая мне пройти.

Я перешагнула порог.

Внутри оказалось не лучше, чем снаружи, а может, даже хуже. Холл, в который я попала, был огромным, под стать двухэтажному дому, – таким огромным, что мое одиночество в нем стало вдруг осязаемым, почти физическим. Высокий потолок терялся в темноте, и лишь тусклый свет из мутных окон пробивался сквозь пыль, висящую в воздухе густой, танцующей взвесью. Пол когда-то был выложен каменными плитами, но теперь многие из них треснули, разошлись, словно земля под ними вздыхала и двигалась, а кое-где и вовсе отсутствовали, обнажая утрамбованную землю, темную и влажную, пахнущую чем-то древним. Мебель – пара стульев с продавленными сиденьями, от которых остались лишь деревянные каркасы да обрывки обивки, свисающие уродливыми лохмотьями, и длинный стол у стены, весь в разводах и въевшейся грязи – покрыта слоем пыли и паутины, такой густой, что она свисала с ножек, словно седая борода. На стенах висели тёмные пятна – то ли картины, то ли просто следы сырости, расползшиеся причудливыми картами неведомых земель. Я разглядела одну: под слоем копоти и времени угадывался женский профиль, но черты стерлись настолько, что лицо казалось пустотой, провалом.

И посреди этого запустения, выстроившись в ряд, стояли трое.

Они поклонились одновременно, словно репетировали этот жест сотни раз, и шея под капюшоном одного из них хрустнула сухо и мерно, как сучок под ногой. От этого зрелища мурашки пробежали по спине – не просто от неожиданности, а от жуткой слаженности, от того, как три фигуры в полумраке слились в единое движение, будто управляемые одной нитью.

Первый – тот самый старик, что открыл дверь. Он шагнул вперёд и снова поклонился, на этот раз ниже, и я услышала, как хрустнули его позвонки.

– Мирк, – прошамкал он беззубым ртом. Голос его шуршал, как сухая трава за окном. – Конюх. Если лошадь когда появится, значит.

Он произнес это «если» так, будто знал, что лошадь не появится никогда. Будто сама мысль о ней была здесь неуместна, как цветок на могиле.

Второй была девушка, почти девочка, в сером платье и белом переднике, который казался неестественно чистым на фоне всеобщей грязи – до того чистым, что он почти светился в полумраке, резал глаза своей белизной. Русые волосы убраны под чепец, из-под которого выбилась тонкая прядь, дрожащая на каждом вздохе. Глаза опущены в пол, и я заметила, как побелели ее костяшки – она сжимала подол так сильно, словно боялась, что ее унесет ветром.

– Астер, – пискнула она, приседая в книксене, и в этом писке мне почудилось что-то звериное, испуганное. – Горничная. Я… я буду вам прислуживать, госпожа.

Слово «госпожа» она выдохнула, как заклинание, как единственную надежду на спасение.

И, наконец, третья. Крупная женщина с тяжёлым взглядом из-под нависших век, которые нависали над глазами так низко, что те казались двумя щелочками, сверкающими из глубины. Руки она сложила под фартуком, испачканным мукой или чем-то похожим – белесой, липкой субстанцией, въевшейся в ткань по самую грудь. В отличие от двух других, она не кланялась. Она просто стояла, чуть откинув голову, и рассматривала меня с таким выражением, будто взвешивала, оценивала, прикидывала что-то про себя.

– Жанна, – голос у неё оказался низким, грудным, и в нем слышался металл, скрытый под слоем жира. – Кухарка. Обед скоро поспеет.

Она сделала ударение на последнем слове, и мне почему-то стало не по себе. Обед. В этом доме, пропахшем смертью и запустением, кто-то готовил обед.

Они смотрели на меня. Ждали. Трое слуг в пустом, холодном холле. А я стояла, вцепившись в ручку саквояжа так, что острые края застежек впились в ладонь, и чувствовала, как пол уходит из-под ног. Госпожа. Они назвали меня госпожой.

– Я… – мой голос сорвался, превратившись в хриплый шепот. – Я не…

Я не знала, что сказать. Не помнила, кто я. Не помнила этого дома. Не помнила их. Как я могу быть здесь госпожой? Этот титул обжигал, был слишком тяжелым для моих плеч, как чужое пальто, сшитое для кого-то другого, крупнее и сильнее.

– Вы устали с дороги, госпожа, – быстро произнесла Астер, поднимая на меня глаза и тут же снова их опуская. В ее взгляде мелькнуло что-то живое, быстрое, как рыбка в мутной воде. – Позвольте, я провожу вас в вашу комнату. И… вещи.

Она приблизилась – так осторожно, словно боялась спугнуть дикую птицу, – и протянула руки к моему саквояжу. Шаги ее были почти неслышны, хотя подошвы скользили по каменным плитам, и эта бесшумность казалась неестественной. Я поймала себя на мысли, что она умеет двигаться так, будто старается не разбудить дом. Во взгляде её мелькнуло что-то – то ли любопытство, то ли страх, – когда она коснулась ручки, и я заметила, как дрогнули ее пальцы от тяжести. Я разжала пальцы, и она приняла ношу, удивившись, видимо, её тяжести – на секунду ее плечо просело, и она перехватила саквояж второй рукой, прижимая к груди, как ребенка.

– Лестница тут старая, – предупредила она, поворачиваясь к широкой дубовой лестнице, ведущей на второй этаж. Ступени, черные от времени и копоти, потемнели до угольного блеска, перила были источены какими-то жучками, и на них виднелись мелкие, похожие на пулевые ранения, отверстия. – Ступеньки скрипят, вы уж осторожнее, госпожа. И держитесь за перила.

Я послушно пошла за ней. Каждая ступенька издавала жалобный стон, некоторые шатались под ногами, прогибаясь так глубоко, что сердце на миг замирало в ожидании провала. Перила, покрытые резьбой, когда-то, наверное, были красивы, но теперь резьба стёрлась, превратившись в бесформенные бугорки, а дерево потрескалось глубокими продольными трещинами, похожими на морщины древнего старца. Под пальцами оно было шершавым и влажным, словно впитывало в себя сырость этих стен годами. Старик Мирк и кухарка Жанна остались внизу, провожая меня взглядами. Я чувствовала их взгляды спиной до самого поворота – два разных веса: один легкий, скользящий, другой тяжелый, почти осязаемый, давящий между лопаток. Мне хотелось обернуться, но я не позволила себе этого, только крепче сжала перила, чувствуя, как дерево скрипит под рукой.

Второй этаж встретил меня длинным коридором с рядом дверей, уходящих в перспективу, которая, казалось, сужалась к концу, словно коридор был длиннее снаружи, чем внутри. Обои на стенах отставали лохмотьями, свисая неровными полосами, которые шевелились от сквозняка – мне на миг почудилось, что это чьи-то тени отделились от стен и теперь тянутся ко мне. Ковровая дорожка под ногами истлела почти в труху, превратившись в жалкие остатки ворса, присыпанные серой пылью, и каждый мой шаг поднимал маленькое облачко, оседающее на лодыжках холодным налетом. Пахло здесь ещё сильнее сыростью и мышами – запах был настолько плотным, что я почти чувствовала его вкус: горьковатый, с металлическим оттенком, въедающийся в нёбо. Астер уверенно шла вперёд, к самой последней двери в конце коридора, и я заметила, что она старается наступать только на те доски, что не скрипят, – её походка была выверенной, как у человека, привыкшего красться.

– Ваша комната, госпожа, – сказала она, толкая дверь. Та отворилась с долгим, протяжным скрипом, и мне показалось, что этот звук разбудил что-то внутри дома – где-то глубоко, в недрах стен, отозвалось слабым эхом. – Здесь всегда было хозяйское крыло. Я каждое утро проветриваю, хоть толку и мало.

Она посторонилась, пропуская меня внутрь, и я переступила порог с неожиданным чувством, что вхожу в клетку. Или в убежище. Я ещё не поняла, что именно.

Комната оказалась больше, чем я ожидала. Высокая кровать под балдахином из тяжёлой, выцветшей ткани, которая когда-то была бордовой, а теперь выгорела до грязно-розового, напоминающего цвет запекшейся крови на старой простыне. Массивный платяной шкаф с зеркалом в трещинах – одна из них рассекала отражающую поверхность наискось, словно молния, и в этой трещине серебро почернело, глядя на меня черным зрачком. Туалетный столик с пустыми флакончиками, покрытыми слоем пыли, и огарок свечи в подсвечнике – свеча оплавилась так давно, что воск застыл неровными наплывами, похожими на пальцы, сжимающие фитиль. На окнах – такие же тяжёлые, пыльные портьеры, от которых пахло чем-то сладковато-приторным, гнилостным, как от букета, простоявшего в вазе слишком долго. Астер поставила саквояж в ногах кровати – я услышала, как тяжело он опустился на пол, с каким глухим ударом, – и подошла к окну, отдёргивая штору. Ткань не хотела поддаваться, и она дернула сильнее, подняв тучу пыли, которая закружилась в воздухе, пойманная косым светом.

– Вид на задний сад, – сказала она, и я увидела за мутным стеклом такое же запустение, как и спереди, только без фасада. Там, где должны были быть клумбы, зияли ямы, заросшие лопухом, и ржавый остов беседки, покосившийся и почти скрытый в чаще. – Летом здесь, говорят, красиво было.

– Говорят? – переспросила я, и эхо собственного голоса в этой комнате показалось мне чужим – оно вернулось ко мне приглушенным, смазанным, словно стены не хотели его отпускать.

Астер обернулась. В сумеречном свете, льющемся из окна, лицо её казалось бледным пятном, на котором едва угадывались черты, и на миг я испугалась, что оно сотрется совсем, растворится в сером воздухе.

– Я здесь не так давно, госпожа. Всего год. Приехала, когда старый хозяин… – она запнулась. Губы её сжались в тонкую нить, и я увидела, как дрогнул ее подбородок. – Когда всё пошло прахом.

Она присела в книксене – на этот раз торопливом, неловком, словно ей не терпелось закончить этот разговор, – и попятилась к двери, не оборачиваясь ко мне спиной. В этом было что-то звериное: желание не выпускать меня из виду, пока между нами не окажется преграда.

– Я принесу воды умыться и свежую свечу. Жанна скоро позовёт к ужину. Отдыхайте, госпожа.

Дверь за ней закрылась – не хлопнула, а мягко, почти неслышно встала на место, будто кто-то придержал ее с другой стороны. И только тогда я позволила себе выдохнуть. Воздух в комнате был спертым, тяжелым, и я сделала несколько шагов к окну, но так и не дошла до него, остановившись посреди комнаты.

Я стояла посреди комнаты, которая, видимо, должна была стать моей, и смотрела на пыльный туалетный столик. В треснувшем зеркале я увидела своё отражение – бледное, с тёмными кругами под глазами, такими глубокими, что казалось, будто в них можно упасть, и растрёпанными волосами, слипшимися в тусклые пряди. Чужое лицо. Совершенно чужое. Я поднесла руку к щеке, и отражение повторило движение, но с едва уловимой задержкой, как будто между мной и им была крошечная, неуловимая разница во времени. Я смотрела в глаза женщины в зеркале и не узнавала их. Может быть, это и к лучшему – может быть, то, что я забыла, не стоило помнить.

Я перевела взгляд на саквояж у кровати. Он стоял там, где его оставила Астер, – потертый, тяжелый, с медными цветками-застежками, один из которых был сломан. В полумраке медь казалась тусклым золотом, а кожа – почти черной. Ответы, наверное, там. Всё, что я забыла: имя, прошлое, причину, по которой оказалась в этой карете, в этом доме, среди этих людей. Но подойти и открыть его я почему-то боялась. Ноги словно приросли к половицам, руки висели плетьми, и даже мысль о том, чтобы нагнуться и коснуться замков, вызывала в груди острую, колющую боль.

Боялась узнать, кто я такая на самом деле. И ещё больше боялась того, что не узнаю ничего.

Я стояла так, наверное, с минуту – или с час, время здесь текло иначе, густо и медленно, как смола, – пока где-то внизу не раздался глухой удар, словно что-то тяжелое уронили на каменный пол, а следом – приглушенный женский голос, в котором мне почудилась злость. Я вздрогнула, обхватив себя руками, и поняла, что в этой комнате, несмотря на закрытую дверь, мне вовсе не кажется, что я одна.

Глава 2

Я долго стояла посреди комнаты, глядя на саквояж. Тени от голых ветвей за окном ползли по полу, и мне чудилось в их движении что-то зловещее – они извивались медленно, с ленцой, как спящие змеи, которых потревожили на закате. Где-то в стенах послышался тихий, протяжный скрип, будто дом вздохнул во сне, и я вздрогнула, обхватив себя за плечи. Наконец, собрав остатки решимости, я шагнула к кровати. Половица под ногой жалобно застонала, и этот звук показался мне слишком громким в давящей тишине. Пальцы дрожали, когда я щёлкнула медными застёжками – цветки с шипами, такие же, как на саквояже, больно впились в подушечки, оставляя на коже глубокие красные полоски. Металл был холодным, почти ледяным, и этот холод пробирался под ногти, заставляя руки неметь.

Крышка откинулась с тихим скрипом, и изнутри пахнуло чужим, давно уложенным запахом – сухой лавандой, нафталином и ещё чем-то неуловимым, что могло быть старыми духами или просто запахом времени. Внутри, как и следовало ожидать, лежали вещи. Аккуратно сложенные, пахнущие лавандой – или это только казалось? Воздух в комнате был таким плотным, что трудно было различить, где заканчивается запах вещей и начинается запах самой комнаты. Я принялась перебирать их механически, словно вор, обыскивающий чужой багаж, – руки двигались сами, а я словно наблюдала за ними со стороны, с холодным, неприятным чувством, что эти вещи не имеют ко мне никакого отношения.

Несколько комплектов белья – добротного, но без изысков, с аккуратными стежками на подолах, выцветшими до бледно-серого. Два платья. Одно – из тёмно-синего бархата, с вышивкой серебряной нитью по вороту, явно парадное, но немного старомодное: рукава слишком широкие, талия завышена, как носили, должно быть, лет десять-пятнадцать назад. Бархат местами вытерся до блеска, а на локтях темнели аккуратные заплатки, почти незаметные в полумраке. Второе – повседневное, из плотной шерсти мышиного цвета, с белым отложным воротничком, который желтовато отсвечивал в свете, пробивающемся из окна. Шерсть оказалась грубой на ощупь, колючей – я провела по ней пальцами, и они заныли от непривычного раздражения. Две ночные сорочки, тонкие, но уже штопаные на локтях, и в одном месте – на груди – аккуратно вышитый маленький цветок, прикрывающий, должно быть, протершуюся дырочку.

Под ними, на самом дне, лежали бумаги.

Я вытащила их дрожащими руками. Пальцы скользнули по плотному, шершавому краю, и я на миг задержала дыхание, словно боялась, что бумага рассыплется от одного моего прикосновения. Пожелтевший лист плотной бумаги, сложенный втрое, с гербовой печатью – стилизованное изображение раскрытой книги, пронзённой мечом. Воск на печати потрескался, и красный цвет выцвел до ржавого, но оттиск сохранился чётко, словно его поставили только вчера. Аттестат.

Я развернула его, и буквы поплыли перед глазами, прежде чем сложиться в слова.

«Сим удостоверяется, что Анна лорт Дартанская, девица благородного происхождения, полный курс наук в Храмовом пансионе для благородных девиц при Главном Храме Четырёх Ветров окончила. Поведения – удовлетворительного. Успехи в науках:

Чистописание – удовлетворительно.

Основы счёта и мер – слабо.

История королевских домов и магических династий – посредственно.

Домоводство и управление поместьем – хорошо.

Этикет и словесность – удовлетворительно.

Основы целительства травами – удовлетворительно.

Танцы и музыка – хорошо.

Изучение рун – слабо.

Медитации и основы внутреннего сосредоточения – удовлетворительно».

Я перечитала список дважды, а потом ещё раз, впиваясь взглядом в каждую строчку. Тройки. Сплошные тройки, если не хуже. Только домоводство, танцы и музыка – хорошо. Какая-то горькая усмешка тронула мои губы, но радости в ней не было – только сухая, колючая горечь. Похоже, я была не самой прилежной ученицей. И руны… руны давались мне слабо – любопытно, что это значило в мире, где магия, видимо, была обычным делом? Я попыталась представить, как это – изучать руны, чувствовать их, но в голове была лишь глухая, белая пустота.

Но главное – имя. Анна лорт Дартанская. Я повторила про себя: Анна. Ания? Нет, не отзывалось. Пустота. Имя как имя, но своё ли? Я попробовала произнести его вслух, и звук ударился о стены, вернувшись ко мне чужим, плоским.

– Анна, – сказала я тихо, и в голосе не было узнавания.

И лорт – частица, указывающая на благородное происхождение. Дартанская – значит, родом из этих мест? Дартания? Я напрягла память до рези в висках, но бесполезно. Слово показалось смутно знакомым, но где я его слышала – хоть убей, не помнила. Где-то далеко, словно в детстве, в разговоре взрослых, смысл которого ускользнул тогда и не вернулся теперь.

Под аттестатом лежал второй лист, тонкий, почти прозрачный, исписанный мелким, витиеватым почерком с кляксами – там, где перо задерживалось слишком долго, чернила расплывались некрасивыми пятнами, похожими на следы от капель. Характеристика.

Я развернула его, и воздух в комнате вдруг показался мне тяжелее.

«Девица Анна лорт Дартанская обучалась во вверенном мне пансионе три года. За время обучения проявила себя как особа, лишённая должного прилежания. Нравом упряма, склонна к пререканиям с наставницами-жрицами. Ленива – за исполнение обязанностей берётся лишь под страхом наказания. Тугодумна – объяснения схватывает медленно, хотя, если уж усвоит, помнит крепко и на редкость въедливо. К подругам по пансиону относится с прохладцей, в общих играх и девичьих посиделках участия не принимает, предпочитая уединение в храмовой библиотеке либо прогулки в одиночестве по саду медитаций, за что неоднократно получала выговоры от старших жриц. В целом – барышня, безусловно, способная к исправлению, но требующая твёрдой руки и неусыпного контроля. Верховная жрица Пансиона при Храме Четырёх Ветров, Агата Огненная Ветвь. Печать».

Я опустилась на край кровати, сжимая бумагу в руках так сильно, что края впились в ладони. Упряма. Ленива. Тугодумна. Прекрасный портрет, ничего не скажешь. Значит, до того, как моя голова опустела, я была не самой приятной особой. Я попыталась представить себя среди других девиц – веселых, болтливых, сцепленных локтями на прогулках, – и не смогла. Библиотека, одиночество… Это хоть что-то. Хоть какой-то намёк на то, кем я была. Я закрыла глаза, и перед ними возникла смутная картина: высокие стеллажи, пахнущие кожей и пылью, узкое окно с цветным стеклом, пропускающим лучи, разбитые на разноцветные пятна, и я – одна, в углу, с книгой на коленях. Образ был таким ярким, таким живым, что я почти поверила в него. Почти.

Снизу, из-под бумаг, выскользнул ещё один листок, совсем маленький, сложенный вчетверо так плотно, что края его замялись и побелели. Я развернула его – бумага хрустнула, жалуясь, – и на свет появились всего несколько слов, написанных тем же почерком, что и характеристика, но торопливым, нервным, с нажимом, прорвавшим бумагу в двух местах: «Анна лорт Дартанская является законной наследницей титула баронессы Дартанской и единственной владелицей поместья "Лортвийские розы" и всех прилегающих угодий, согласно завещанию покойного отца, барона Эдгара лорт Дартанского. Вступает в права наследования немедленно по прибытии».

Баронесса. Я – баронесса этого разорённого гнезда. Я подняла глаза от бумаги и обвела взглядом комнату: пыльные портьеры, треснувшее зеркало, огарок свечи, облезлый балдахин, похожий на саван. И это всё, что у меня есть? Этот аттестат с тройками, два платья, дырявая память и полуразрушенный дом с тремя слугами, которые, судя по их лицам, ждали меня с ужасом, а не с радостью?

Я положила бумаги на колени и вдруг почувствовала, как комната поплыла перед глазами – не от слабости, а от внезапной, острой, как нож, тоски. Я – баронесса. Анна. Дочь барона Эдгара. Сирота. Идиотка, едва окончившая пансион на тройки. Ни друзей, ни приданого, ни дома, в котором можно жить. Только чемодан с чужими вещами и имя, которое не отзывается в душе.

Внизу, где-то под ногами, снова послышались голоса – глухие, неразборчивые, и мне почудилось в них что-то, похожее на спор. Я замерла, прислушиваясь, но слова тонули в толще камня и времени, оставляя лишь смутное ощущение тревоги, разрастающееся в груди, как тёмное пятно на влажной ткани. Я посмотрела на саквояж, всё ещё открытый, на дне которого осталась лишь пожелтевшая подкладка да несколько сухих лепестков лаванды, рассыпавшихся в прах от моего прикосновения. Мне показалось, что вместе с ними рассыпалось что-то ещё – последняя надежда на то, что я могу быть кем-то другим. Я сидела на кровати, глядя в стену, и чувствовала, как внутри разрастается холод. Ничего не помнить – страшно. Но узнавать о себе такое – пожалуй, ещё страшнее.

Взгляд мой упал на туалетный столик. На то самое треснувшее зеркало, в которое я мельком взглянула, когда вошла. Тогда я отвела глаза – слишком страшно было видеть чужое лицо. Но теперь, когда у меня появилось имя… может, я должна узнать и лицо?

Я встала, чувствуя, как дрожат колени, и подошла к столику. Пыль на его поверхности была такой толстой, что я машинально провела пальцем, оставляя бороздку, – подушечка покрылась серым налетом, словно пеплом. Пустые флакончики – из одного, когда я чуть сдвинула его, выкатилась сухая, почерневшая пробка, стукнув по дереву глухо и одиноко.

Огарок свечи оплавился так, что воск застыл причудливой каплей, нависшей над краем подсвечника, будто в тот миг, когда его погасили, что-то прервало чей-то долгий, утомительный разговор. И я в зеркале.

Трещина шла наискось, рассекая отражение надвое, но разглядеть себя было можно – если прищуриться и наклонить голову так, чтобы свет от единственного окна не бил прямо в глаза.

Из мутного стекла на меня смотрела высокая, слишком худая девушка. Тонкие черты лица – острые скулы, проступающие так явственно, что кожа над ними казалась натянутой, как пергамент, прямой нос с едва заметной горбинкой, бледные губы, почти сливающиеся с цветом лица. Кожа казалась почти прозрачной в тусклом свете единственной свечи – под ней угадывалась синеватая сеть вен на висках и у крыльев носа. Но главное – волосы. Тёмные, почти чёрные, они падали на плечи тяжёлой, непослушной копной, выбиваясь из когда-то аккуратной причёски. Сейчас от неё остались лишь жалкие остатки – пара шпилек, кое-как вцепленных в спутанные пряди на затылке, держалась так отчаянно, словно знала, что это её последний бой.

Я подняла руку, и отражение повторило жест – но с той же едва уловимой задержкой, что и раньше, и сердце кольнуло смутной тревогой. Дотронулась до щеки – холодная, с шершавой сухостью кожи, которая давно не знала ни кремов, ни даже простой воды. До волос – спутанные, жёсткие на ощупь, они путались в пальцах, словно не хотели подчиняться. Глаза… глаза были самыми чужими. Тёмно-серые, почти стальные с ободком темнее по краю радужки, они смотрели на меня с настороженным любопытством, словно тоже видели незнакомку. В их глубине, за этой настороженностью, мне почудилось что-то ещё – испуг? Или, может быть, немой вопрос, который не решались задать губы.

– Анна, – прошептала я, глядя своему отражению в глаза. – Анна лорт Дартанская.

Имя не отозвалось в груди никаким теплом. Оно повисло в пыльном воздухе комнаты, чужое, как и это лицо, как и этот дом, как и вся моя новая жизнь. Только где-то глубоко, под рёбрами, шевельнулось что-то – не узнавание, нет, скорее эхо узнавания, такое слабое, что я не могла понять, настоящее оно или выдуманное.

Я долго всматривалась в свои черты, пытаясь найти в них хоть что-то знакомое, хоть что-то, что сказало бы мне: «да, это ты». Склонность к полноте? Нет, я была худа до болезненности. Веснушки на переносице? Ни одной. Особый изгиб брови? Обычные, чуть приподнятые к вискам, такие же, как у сотен других девушек. Но трещина в зеркале разделяла лицо надвое, и казалось, что я смотрю на двух разных людей, собранных в одно целое чьей-то жестокой волей. Левая половина казалась старше, строже, правая – моложе, растеряннее. Я смотрела на них и не знала, которая – настоящая.

В дверь постучали. Я вздрогнула и отшатнулась от зеркала так резко, что задела локтем пустой флакончик, и он покатился по столешнице с глухим, дребезжащим звуком, прежде чем упасть на пол и застыть, всё ещё слегка вращаясь.

– Госпожа, – раздался голос Астер из-за двери, тихий и осторожный, словно она боялась спугнуть меня. – Я принесла воду и свечи. Жанна просила передать, что ужин через четверть часа в малой столовой.

– Войди, – сказала я, удивляясь, как ровно звучит мой голос, будто эти секунды перед зеркалом и этот глупый испуг ничего не значили.

Астер вошла с кувшином в одной руке, который оттягивал её плечо вниз, и подсвечником в другой – на нём горели три свечи, и их живой, трепещущий свет сразу прогнал те углы, что сгущались по углам комнаты. На лице девгидром был написан немой вопрос, но она не осмелилась его задать. Она поставила всё на туалетный столик – кувшин с мягким стуком, подсвечник с тихим позвякиванием – и вопросительно взглянула на меня, задержав взгляд на моих растрёпанных волосах дольше, чем того требовала вежливость.

– Помочь одеться к ужину, госпожа? И с причёской… я могла бы…

Она запнулась, и в паузе этой я услышала то, чего она не сказала: что я выгляжу жалко, что в таком виде нельзя показываться даже перед тремя слугами в полуразрушенном доме.

Я посмотрела на мышиное платье, которое до сих пор держала в руках – ткань сбилась, и я расправила её, разглаживая ладонью жёсткие складки, – потом снова в зеркало, на эту чужую, растрёпанную, высокую и худую девицу с острыми скулами и тёмными кругами под глазами.

– Да, – сказала я неожиданно для себя. Голос прозвучал твёрже, чем я чувствовала себя. – Помоги. Я… я не привыкла сама.

Астер кивнула, и мне показалось, что на её бледном лице мелькнуло что-то похожее на облегчение. Она принялась наливать воду в треснувший фарфоровый таз – вода пахла железом и сыростью, плеснула на стенки, оставляя мокрые разводы на старой глазури. А я смотрела, как пыль на столике, потревоженная нашими движениями, медленно оседает, кружась в свете свечей золотистыми, почти живыми частицами, и думала о том, что сказала неправду. Я не помнила, привыкла ли я к чему-нибудь вообще. Не помнила, умела ли сама справляться с причёской. Не помнила, знала ли когда-нибудь, как выглядит моё собственное лицо.

Астер подошла ко мне сзади, и я почувствовала её осторожные пальцы на своих волосах – она вынимала шпильки одну за другой, и каждая освобождённая прядь падала на плечи с тихим, почти неслышным шелестом.

– Волосы у госпожи красивые, – робко сказала она. – Такие густые. Жаль, что в дороге растрепались.

Я ничего не ответила. Я смотрела в зеркало, на себя – и на девушку, что стояла за моей спиной, такую маленькую и бледную в отражении, и думала о том, что она врёт. Или не врёт, а просто говорит то, что должна говорить горничная госпоже. Потому что волосы у меня были не красивые. Они были спутанными, тусклыми, мёртвыми. Как и всё в этом доме.

Глава 3

Астер оказалась проворной. Её пальцы двигались быстро и уверенно, без лишних движений, словно она привыкла к этой работе – или боялась показаться медлительной. Вода в треснувшем тазу быстро потемнела, смывая дорожную пыль с моего лица и шеи; я смотрела, как она мутнеет, превращаясь из прозрачной в молочную, а затем в грязно-серую, и думала о том, сколько дней я провела в дороге, если на мне осело столько грязи. Мышиное платье село ладно, словно шитое по мне – видимо, так оно и было. Ткань облегала плечи, плотно сидела на талии, и это ощущение собранности, определённости, странным образом успокаивало. Волосы служанка расчесала железным гребнем, и хотя я морщилась от боли, когда он цеплялся за колтуны, и в глазах темнело от резких рывков, вслух не возражала. В конце концов, моя буйная грива была уложена в подобие причёски – стянута на затылке и заколота теми самыми шпильками, что чудом держались до сих пор, словно маленькие солдаты, отказавшиеся сдаваться.

– Хорошо, госпожа, – сказала Астер, отступая на шаг и оглядывая свою работу. В её голосе послышалась неуверенная гордость. – Вам идёт этот цвет.

Я взглянула в зеркало. Серое платье делало меня ещё бледнее, подчёркивая синеву под глазами и серость губ, а тёмные волосы на его фоне казались почти траурными – трауром по той, кем я была, или по той, кем мне предстояло стать. Но хотя бы аккуратность придавала видимость принадлежности к этому месту. Я кивнула своему отражению, и оно кивнуло в ответ, и на этот раз задержка показалась мне меньше – или я просто привыкла.

– Веди, – кивнула я.

Коридор встретил нас тем же запахом сырости и сквозняком, гуляющим где-то в щелях – я слышала его тонкий, жалобный свист, когда мы проходили мимо очередной закрытой двери. Астер шла впереди со свечой, хотя сумерки ещё не сгустились окончательно – просто здесь, в этой части дома, света никогда не было много. Пламя трепетало, отбрасывая на стены наши тени: одна тонкая, прямая, другая маленькая, почти детская, и они то расходились, то сливались, словно играли в какую-то свою игру. Лестница застонала под нашими ногами, каждая ступенька жаловалась на свою горькую судьбу, и я ловила себя на том, что невольно подбираюсь, стараясь ступать легче, хотя Астер шла с уверенностью человека, давно привыкшего к этим жалобам.

Первый этаж встретил нас тишиной – не той обычной тишиной пустого дома, где слышно, как дышат стены, а какой-то подчёркнутой, настороженной, словно всё здесь замерло, прислушиваясь. Старик Мирк и кухарка Жанна исчезли, словно их и не было, растворились в тенях, оставив после себя только едва уловимый запах старой кожи от конюха и кисловатый, мучной – от кухарки. Астер свернула направо от входа, и мы оказались перед обитой тёмным деревом дверью. Когда-то, видимо, резьба на ней была искусной, но теперь разглядеть узор мешали потёртости и глубокие царапины, похожие на следы когтей огромного зверя, а ручка – бронзовая, в виде львиной головы – почернела от времени и прикосновений сотен рук, которых здесь уже не было.

– Сюда, госпожа, – Астер толкнула дверь, и та отворилась с тем же протяжным, жалобным скрипом, что и все двери в этом доме. Она отступила, пропуская меня вперёд, и я увидела.

Малый обеденный зал оказался небольшой комнатой с низким сводчатым потолком, какие бывают в старых домах, – камни его, казалось, нависали надо мной, создавая ощущение уюта или западни, я ещё не решила. Узкое стрельчатое окно выходило всё в тот же запущенный сад, и последний свет угасающего дня падал на длинный дубовый стол, стоящий посередине, окрашивая его в цвет старого золота.

Стол был накрыт.

Я огляделась, и что-то кольнуло меня под рёбрами. Мебель здесь, как и везде, носила следы лучших времён. Тяжёлые стулья с высокими спинками, обитые когда-то тиснёной кожей, теперь стояли на нетвёрдых ножках – кожа потрескалась, кое-где порвалась, из прорех лезла пакля, торча уродливыми, жёлтыми клочьями, похожими на грязную шерсть. Буфет у стены, массивный, тёмного дерева, сохранил остатки былой роскоши – на его дверцах ещё угадывалась резьба в виде виноградных гроздьев, но половины листьев не хватало, словно их выгрызли мыши, и от прежней красоты осталось лишь эхо, смутное воспоминание. На нём сиротливо стоял один-единственный оловянный подсвечник с оплывшей свечой – воск застыл белыми потеками, напоминая сталактиты в беззвучной, домашней пещере.

Но – чисто. Я провела пальцем по спинке ближайшего стула, ожидая увидеть на подушечке серый след, но палец остался чистым. Пыли не было. Пол под ногами – каменные плиты, местами выщербленные, неровные, – оказался подметён: я заметила в углу поленницу, придвинутую к стене, и след от веника, оставленный на влажном камне. На столе лежала скатерть. Грубая, льняная, но белая и без единого пятна, насколько хватало глаз, – она казалась пятном света в этом сумрачном помещении, островком порядка среди запустения.

Сервировка была скудной до неприличия, и при виде её у меня сжалось что-то внутри – то ли стыд, то ли острая жалость.

Одна тарелка. Одна. Фарфоровая, но с трещиной, идущей от края к центру, – трещина была старой, въевшейся, почти чёрной, словно в неё вросли годы. Однако тарелку тщательно вымыли, до блеска, и в свете свечи фарфор казался почти красивым. Рядом – оловянная ложка, видавшая виды, потускневшая, но начищенная до того, что в её углублении отражалось дрожащее пламя. Кувшин с водой – простой глиняный, без росписи, – и такой же оловянный стакан, на стенках которого ещё виднелись капли, оставшиеся после мытья.

В центре стола стояло три блюда. В глубокой миске дымилась похлёбка – пар поднимался над ней слабой, призрачной вуалью, и я разглядела кусочки овощей и плавающую крупу, разбухшую и тяжёлую. На деревянной доске лежали три ломтя хлеба – тёмного, грубого помола, с неровной, присыпанной мукой коркой, но свежего, с хрустящей корочкой, и запах его, простой и честный, вдруг показался мне самым родным из всего, что я здесь встретила. И в маленькой плошке – немного солений: мелкие огурчики, сморщенные, в тёмном рассоле, и что-то похожее на репу, порезанную тонкими дольками, прозрачными на свет.

В углу комнаты, у камина – большого, сложенного из тёсаного камня, с чугунной решёткой, проржавевшей насквозь, – стояла Жанна. Камин был давно не топлен, судя по запаху золы, смешанному с кислым, затхлым запахом остывшего пепла, который въелся в камни навсегда. Кухарка держала руки под фартуком и смотрела на меня тяжёлым взглядом – в её глазах, маленьких и глубоко посаженных, не было ни вызова, ни подобострастия. Было что-то другое. Ожидание. Оценка.

– Ужин подан, госпожа, – сказала она без тени подобострастия. Голос у неё оказался низким, грудным, и он заполнял комнату, не оставляя места для лишних слов. – Простите, что скромно. Кладовые пусты. Завтра пойду на рынок в деревню, если дадите денег.

Денег. Я судорожно вспомнила саквояж – я не видела там ни монеты. Ничего, кроме белья, платьев и бумаг. Сердце мое пропустило удар, и к щекам прилила горячая, стыдливая кровь. Я представила, как стою перед этой суровой женщиной с пустыми руками, и меня захлестнула волна унижения.

– Деньги… – начала я, и голос мой дрогнул, превратившись в жалкое подобие того, что я хотела сказать.

Но Жанна перебила. Не грубо, а так, словно давно привыкла поправлять рассеянных господ.

– В вашем кошельке, госпожа. Тот, что на поясе. Я видела, когда вы вошли. Небось, не проверили ещё.

Я машинально опустила руку к поясу. Действительно, на нём висел маленький кожаный кошель, незаметный под складками платья – я и не почувствовала его тяжести, пока Астер помогала мне переодеться. Я автоматически перевесила его после того, как служанка затянула мне пояс, и теперь нащупала его пальцами: кожа была мягкой, тёплой от тела, завязки тугими. Тяжёлый. Я не заметила его раньше – столько всего навалилось сразу, так кружилась голова, так пусто было внутри, что кошелёк на поясе казался самой незначительной из всех моих забот.

– Я проверю, – сказала я как можно твёрже. Голос вышел глуховатым, но я постаралась вложить в него уверенность, которой не чувствовала. – Завтра.

Жанна кивнула, и в этом кивке мне почудилось одобрение. Или просто усталость – та глубокая, въевшаяся усталость, которая не проходит даже после сна. Её тяжёлые веки опустились на миг, и в складках вокруг губ проступило что-то, похожее на облегчение.

– Садитесь, госпожа, – Астер уже стояла у стула, отодвигая его для меня. Ножки стула скрипнули по камню, и девушка на миг замерла, словно извиняясь за этот звук. – Ешьте, пока горячее. Жанна старалась.

Я села. Стул качнулся подо мной, просев на нетвёрдой ножке, но устоял, и я почувствовала, как напряглись мышцы спины, удерживая равновесие. Передо мной стояла тарелка с трещиной, дымилась похлёбка – пар поднимался над ней слабыми, призрачными завитками, – пахло хлебом и чем-то знакомым, домашним, отчего в груди защемило так сильно, что на миг перехватило дыхание. Запах этот был из другого времени, из другой жизни, которую я не помнила, но тело помнило за меня.

Я взяла ложку. Рука дрожала – не от холода, от того странного, почти болезненного чувства, когда долгожданное оказывается рядом, а ты не знаешь, как к нему прикоснуться. Металл ложки был холодным, гладким, с едва заметными царапинами от долгого употребления.

– Вы не будете ужинать со мной? – спросила я, глядя на Астер и Жанну. Вопрос вырвался сам собой, и я тут же поняла, что сказала что-то не то.

Кухарка хмыкнула – коротко, без насмешки, скорее с удивлением. Астер испуганно округлила глаза, и в её взгляде мелькнуло что-то, похожее на панику.

– Не положено, госпожа, – быстро сказала она, и в голосе её послышалась мольба о том, чтобы я не настаивала. – Мы на кухне поедим. Вы кушайте, мы подождём.

Они замерли у стен – Жанна у камина, опершись широкой ладонью на его холодный каменный край, Астер у двери, прижавшись спиной к косяку так, словно хотела стать его частью, – словно часовые на посту. Их тени от свечи вытягивались по полу, длинные и тонкие, и казалось, они тянутся ко мне, к столу, к еде, но преодолевают невидимую черту. И я поняла: они будут стоять здесь, пока я ем. Потому что так принято. Потому что я – госпожа.

Я зачерпнула ложку похлёбки и поднесла ко рту. Горячо – пар обжёг губы, и я чуть не выронила ложку, но сдержалась, подула, прикрыв рот ладонью. Вкусно – настолько, что на глаза навернулись слёзы. Не от остроты, не от специй, которых здесь почти не было, а от чего-то другого: от тепла, разливающегося по пищеводу, от простоты, от того, что кто-то – эта грузная, молчаливая женщина у камина – взяла скудные припасы и превратила их в еду. Овощи, крупа, может быть, какой-то бульон – простой, сытный, настоящий. Я вдруг осознала, как голодна, и эта голодная слабость ударила по мне с новой силой, заставляя пальцы сжимать ложку крепче, а движения стать быстрее, почти жадно.

Я ела молча, чувствуя на себе два взгляда. Они не давили, нет, но я ощущала их присутствие – тёплое и чуть тревожное, как дыхание за спиной. За окном догорал день, и последние лучи солнца, пробиваясь сквозь мутное стекло, ложились на скатерть длинными оранжевыми полосами, похожими на пальцы, тянущиеся ко мне. Свеча в буфете мерцала, её пламя вздрагивало от невидимого сквозняка, и тени на стенах плясали, меняя очертания: вот показалось, что в углу кто-то стоит, вот – что стул напротив занят. В этом ветхом зале, за скудной едой, под присмотром двух странных слуг, я впервые за сегодня почувствовала что-то, отдалённо похожее на покой. Он был хрупким, зыбким, как лёд на весенней луже, но он был.

Но ненадолго.

– Госпожа, – голос Астер прозвучал тихо, почти шёпотом, и в этом шёпоте я услышала то, что она не решалась произнести вслух: осторожность, любопытство, и ещё что-то, похожее на надежду. – А вы надолго приехали? Или… насовсем?

Ложка замерла в моей руке, застыв на полпути ко рту. Я подняла глаза. В лице служанки, освещённом мерцающим светом свечи, читалось неподдельное любопытство, смешанное с тревогой – той особенной тревогой, которую испытывают люди, когда их жизнь зависит от решения другого.

Я открыла рот, чтобы ответить что-то уверенное, что-то подобающее госпоже, но слова застряли в горле. Я не могла лгать. Не им. Не сейчас.

– Я не знаю, – ответила я честно, и голос мой прозвучал глухо, потерянно. – Я… ничего не знаю.

Повисла тишина. Она была такой густой, что я слышала, как потрескивает свеча, как где-то далеко скрипнула половица, как тяжело и мерно дышит Жанна. Кухарка у камина кашлянула в кулак – коротко, сухо, будто хотела прервать затянувшуюся паузу, но ничего не сказала. Астер отвела взгляд, и её лицо на миг стало непроницаемым, закрытым, словно она пожалела о своём вопросе.

А я снова уставилась в свою тарелку, где в остывающем бульоне плавали кусочки репы, ставшие полупрозрачными, и крупинки крупы, осевшие на дно. Ложка в моей руке казалась тяжелой, неподъёмной. Я думала о том, что у меня есть имя, титул, развалины вместо дома и слуги, которые смотрят на меня так, словно ждут чего-то. Словно я должна что-то сделать. Словно от меня зависит, останутся ли они здесь, будут ли есть завтра, будут ли надеяться.

Только вот что – я понятия не имела.

Я положила ложку на край тарелки, и звон металла о фарфор прозвучал в тишине неожиданно резко, заставив Астер вздрогнуть. А я сидела, глядя на остывающую еду, и чувствовала, как покой, только что согревавший меня, утекает сквозь пальцы, как вода, оставляя после себя только холодную, липкую пустоту. За окном окончательно стемнело, и моё отражение в чёрном стекле – бледное, с тёмными провалами глаз – смотрело на меня с немым укором, словно спрашивало: «Ну и что теперь?»

Глава 4

После ужина я чувствовала себя выжатой, словно не три ложки похлёбки съела, а мешки с зерном ворочала. Тяжесть разлилась по всему телу – не только физическая, та, что налила свинцом руки и ноги, но и какая-то другая, глубинная, будто меня вывернули наизнанку и оставили сушиться на ветру. Астер подхватила подсвечник со стола – пламя свечи метнулось, едва не погаснув, но выровнялось, – и молча двинулась к лестнице, я поплелась за ней, чувствуя, как каждый шаг отдаётся тупой болью в ступнях. Жанна осталась в зале – слышно было, как она гремит посудой, собирая мою одинокую тарелку и стакан. Звуки эти доносились приглушённо, словно через толщу воды, и в них было что-то уютное, домашнее, что-то от другой жизни, где посуда гремит на кухне, а ты идёшь спать, зная, что завтра будет новый день.

Лестница скрипела так же жалобно, как и прежде, но теперь я различала оттенки этих стонов: одна ступенька пела высоко и тонко, другая стонала басом, третья издавала короткий, сухой треск, будто предупреждая, что долго не протянет. На втором этаже коридор встретил нас густой темнотой – она была почти осязаемой, вязкой, и я на миг задержала дыхание, входя в неё. Астер подняла свечу повыше, и тени шарахнулись по стенам, обнажая всё те же ободранные обои, свисающие лохмотьями, и истлевшую дорожку под ногами, на которой наши шаги оставляли едва заметные вмятины, тут же исчезающие.

В комнате ничего не изменилось. Тот же сумрак, та же пыль на туалетном столике, осевшая с тех пор, как я провела по ней пальцем, тот же саквояж, сиротливо стоящий в ногах кровати – потертый, тяжёлый, он казался живым существом, притаившимся в ожидании. Только ветер за окном стих, и ветви больше не царапали стекло – замерли в ожидании ночи, прижавшись к раме, словно боялись пропустить что-то важное. Тишина стала другой: не той, давящей, что сопровождала меня весь день, а какой-то выжидательной, наполненной едва уловимыми звуками – потрескиванием старого дерева, шепотом осыпающейся штукатурки за стенами, дыханием дома, которое я начинала различать.

– Я сейчас, госпожа, мигом, – Астер поставила подсвечник на столик и засуетилась.

Я наблюдала, как она лихорадочно, но тщательно проводит тряпкой по поверхностям. Тряпка у неё откуда-то взялась из кармана передника – серая, но чистая, сложенная в несколько раз. Пыль взметнулась в воздух, закружилась в свете свечи мельчайшими частицами, затанцевала в косых лучах золотыми искрами, прежде чем медленно осесть на пол, на столешницу, на мои плечи. Астер протерла столик, подоконник, даже спинку кровати и ножки стула, стоящего в углу, – она двигалась с какой-то одержимой тщательностью, будто от чистоты этой комнаты зависело её собственное спасение.

– Я каждое утро прихожу, – говорила она, не прекращая работы, и голос её звучал приглушённо, потому что она наклонилась, протирая нижнюю перекладину. – Протираю, проветриваю. Но пыль всё равно садится. Дом старый, сухой, щелей много. А полы я мою раз в седмицу – вода далеко, носить тяжело.

Она говорила быстро, словно боялась, что я прогоню её или, хуже того, начну расспрашивать о чём-то. Слова лились сплошным потоком, заполняя тишину, и я видела, как напряжены её плечи, как она старается не смотреть на меня. Я молчала, и это её, кажется, устраивало.

– Постель я свежей соломой набила позавчера, – добавила она, взбивая подушку, и солома зашуршала под её ладонями сухо, успокаивающе. – Бельё, правда, старое, но стираное. У Жанны зола хорошая для стирки получается, отбеливает. Она золу из берёзы собирает, знаете, берёзовая зола всегда мягче, она и запах убирает, и белит без едкости.

Я взглянула на кровать. Балдахин над ней, тяжёлый, выцветший, в складках которого вполне могли водиться пауки, сейчас был отдёрнут и связан верёвками по углам верёвками – узлы были тугими, аккуратными, завязанными с той тщательностью, которая говорит о старании, а не о навыке. Простыни – сероватые, но без явных пятен, края подвернуты ровно, уголки подоткнуты. Одеяло – лоскутное, тёплое на вид, из разноцветных квадратиков, когда-то ярких, а теперь выцветших до пастельных тонов: где-то ещё угадывался бледно-розовый, где-то – выгоревший голубой, где-то – жёлтый, ставший цветом топлёного молока. Квадратики были сшиты крупными, неторопливыми стежками, и в этой работе чувствовалась чья-то терпеливая, заботливая рука.

– Хорошо, – сказала я. – Спасибо, Астер.

Она замерла на мгновение, удивлённо вскинув брови, – в её глазах мелькнуло что-то, похожее на растерянность, как у человека, который не привык слышать слова благодарности, – потом снова опустила глаза, и ресницы её дрогнули, заметались, будто искали, на чём остановиться.

– Не за что, госпожа. Я сейчас помогу вам переодеться и уйду. Вы задвиньте засов, когда я выйду. На ночь я всегда засов советую. Дом старый, замки ненадёжные, а то мало ли…

Она запнулась, не договорив, и в этой паузе мне почудилось что-то, чего она не решалась произнести вслух. Я не стала спрашивать – «мало ли что». Не хотела знать. Не сегодня. Я чувствовала, что если узнаю ещё что-то, то просто не смогу остаться в этой комнате одна.

Астер помогла мне расшнуровать мышиное платье – пальцы у неё оказались ловкими, хотя и холодными, и я вздрагивала каждый раз, когда они касались моей спины. Шнуровка была тугой, и, когда последняя петля освободилась, я вздохнула с облегчением, расправляя плечи. Я стянула его через голову – ткань сухо прошуршала, пахнув шерстью и потом дороги, – и осталась в нижней рубашке, тонкой, штопаной на локтях, но чистой, пахнущей всё той же берёзовой золой. Потом надела ночную сорочку из саквояжа – ту, что была целее, – длинную, до пят, из мягкой льняной ткани, когда-то белой, а теперь сливочной от времени и множества стирок. Ткань скользнула по телу, прохладная и гладкая, и этот холодок пробежал от плеч до самых щиколоток, заставляя меня поёжиться.

– Хотите, я волосы заплету на ночь? – спросила Астер. – А то спутаются, утром и не расчешете.

Я кивнула, и она снова взялась за гребень. Её прикосновения были осторожными, почти невесомыми, и я чувствовала, как она распутывает пряди, начиная с концов и медленно поднимаясь вверх, чтобы не причинять боли. Тяжёлая копна моих тёмных волос разделилась на три пряди, и ловкие пальцы сплели их в тугую косу, которая тут же улеглась на спине тяжёлым жгутом, почти доставая до талии. Я следила за её движениями в треснувшем зеркале, за тем, как сосредоточенно она кусает губу, работая, и вдруг подумала, что, наверное, в её жизни не было ничего, кроме этого дома, этих коридоров, этих господ, которые приезжают и уезжают, оставляя после себя пыль и тишину.

– Вот так, – сказала Астер, отступая, и в голосе её прозвучало удовлетворение мастера, закончившего работу. – Красиво.

Я взглянула в треснутое зеркало. Из мутной глубины на меня смотрела высокая худая девица в длинной ночной сорочке, с бледным лицом, острыми скулами, на которых лежали глубокие тени, и тёмной косой через плечо, перетянутой у конца тонкой бечёвкой. Чужая. Но хотя бы аккуратная. И в этой аккуратности было что-то утешительное, будто прическа могла придать форму не только волосам, но и той бесформенной пустоте, что разлилась у меня внутри.

– Свечу оставить, госпожа? – Астер уже стояла у двери, держась за ручку, и лицо её в полумраке казалось бледным пятном с двумя тёмными провалами глаз.

– Оставь, – сказала я. – И… Астер. Спасибо.

Она улыбнулась – впервые за сегодня. Улыбка вышла робкой, быстрой, как солнечный зайчик, который мелькнул на стене и погас, но осветила её лицо, сделав почти красивым. В уголках глаз собрались тонкие морщинки, которых я раньше не замечала, и я поняла, что она старше, чем кажется, – просто усталость и жизнь стёрли с её лица возраст, оставив только одно: ожидание.

– Спокойной ночи, госпожа. Задвиньте засов.

Дверь закрылась – мягко, почти неслышно, с едва уловимым щелчком. Я слышала, как затихают её шаги в коридоре: сначала отчётливо, потом всё глуше, глуше, как камешки, падающие в колодец. Как скрипит лестница, принимая её вес, – каждая ступенька отзывается знакомым мне голосом. Как хлопает где-то внизу дверь – глухо, с металлическим отзвуком, – видимо, в кухню или в их с Жанной комнату. Потом стало тихо. Так тихо, что я слышала, как бьётся моё сердце – ровно, устало, – и как где-то далеко, за стенами, в ночной тишине скрипнул флюгер на крыше, поворачиваясь к ветру.

Я подошла к двери и задвинула тяжёлый железный засов. Металл был холодным и шершавым на ощупь, покрытый слоем ржавчины, которая осыпалась под пальцами мелкими рыжими хлопьями. Он вошёл в паз с грубым лязгом, от которого по спине пробежали мурашки – звук прокатился по комнате, ударился о стены и затих где-то в углах, оставив после себя звенящую тишину. Заперто. Я в ловушке? Или в безопасности? Я прислушалась к себе, пытаясь понять, какое из этих двух чувств сильнее, но внутри была только пустота, в которой оба ощущения смешались в одно – липкое, тревожное, неопределённое.

Свеча на туалетном столике догорала, оплывая воском на старое блюдце, заменявшее подсвечник. Фитиль почернел, пламя съёжилось до крошечного, едва заметного язычка, который метался из стороны в сторону, словно в предсмертной агонии. Я задула её – коротко дунула, и тьма навалилась сразу, густая и плотная, как одеяло, брошенное на голову. Незачем жечь зря, если Жанна говорит, что кладовые пусты, значит, и свечи, наверное, в дефиците. В темноте запах воска стал острее – горьковатый, с привкусом копоти, – он смешивался с запахом старого дерева и сухих трав, и я вдруг подумала, что, возможно, этой свечи хватило бы Астер на целую неделю вечерних дел.

В темноте комната стала больше. Границы исчезли, стены отступили куда-то в бесконечность, и я чувствовала себя крошечной точкой в этом внезапно разросшемся пространстве. Окно серело слабым светом – луна, видимо, всё же пробилась сквозь тучи, прорвалась сквозь плотную пелену, чтобы бросить на пол бледный, призрачный прямоугольник. Ветви снова зашевелились, заскребли по стеклу, словно просились внутрь – их тени метались по стенам, длинные и тонкие, похожие на скрюченные пальцы, ощупывающие каждый угол.

Я забралась в кровать. Солома подо мной зашуршала, сухо и успокаивающе, как шорох листвы под ногами, и я несколько раз перевернулась, чтобы улечься поудобнее, пока она не приняла форму моего тела. Одеяло оказалось тяжёлым и тёплым, оно накрыло меня с головой, создав маленький уютный кокон, в котором можно было спрятаться от всего – от этого дома, от своего забытого прошлого, от смутной, неоформившейся тревоги, что гнездилась где-то под рёбрами. Пахло травами – может, Жанна сушила их здесь когда-то, развешивая пучки под потолком, может, просто старый дом хранил запахи лучше, чем память. Я втянула носом этот запах, пытаясь разобрать: мята? полынь? что-то ещё, горьковатое и сладкое одновременно, отчего веки тяжелели сами собой.

Я лежала на спине, глядя в потолок, которого не было видно в темноте, и слушала, как скрипит дом. Это не был хаотичный шум – в нём чувствовался ритм, какое-то древнее, неторопливое дыхание. Где-то вздохнула половица – долгий, протяжный стон, будто кто-то прошёл по коридору тяжёлой поступью. Где-то прошуршала мышь – или просто ветер задел сухую ветку, прижатую к стене. Где-то в стенах раздался тонкий, едва уловимый скрип, похожий на звук натягиваемой струны. Тиканья часов не было – в этом мире, кажется, время измеряли иначе: не звоном металла, а шорохом, вздохами, медленным движением теней по полу.

Пыталась вспомнить хоть что-то. Свою мать – я даже не знала, жива ли она, как её звали, было ли у неё такое же лицо, как у меня, или я пошла в отца. Отца – барона Эдгара лорт Дартанского, чьё имя значилось в бумаге, чьё завещание сделало меня хозяйкой этого запустения. Дом, где выросла – может быть, это самый дом, может быть, я бегала по этим коридорам ребёнком, и мои ладони помнили гладкость этих перил, а разум – нет. Лица подруг по пансиону, которых, судя по характеристике, у меня и не было. Ничего. Пустота. Только странное, щемящее чувство, что всё это – неправильно. Что я не должна быть здесь. Или, наоборот, должна, но не так. Что между мной и этим местом есть какая-то связь, но она не там, где я её ищу, а глубже, темнее, спрятана в тех углах, куда я боялась заглядывать.

Глаза слипались. Усталость дня навалилась всей тяжестью, придавила к соломенной перине, смежила веки. Тело тяжелело, погружалось в вязкую, тёплую темноту, и мысли начинали путаться, терять очертания, расползаться, как чернила на мокрой бумаге. Я уже не понимала, где заканчиваюсь я и начинается дом – его запахи, его звуки, его древнее, терпеливое дыхание.

Последнее, что я услышала перед тем, как провалиться в сон – шёпот. Или ветер завыл в щели, вырвавшись на волю из тесной каменной клетки? Или просто скрип старого дома сложился в звуки, похожие на человеческую речь, как иногда складки старой шторы кажутся лицом?

– Анна… – позвал кто-то.

Или просто почудилось? Голос был тихим, почти ласковым, и в нём не было угрозы – только какая-то древняя, усталая тоска, будто меня ждали здесь очень долго. Или, может быть, это я сама позвала себя из глубины того сна, в который проваливалась, – последняя ниточка, связывающая меня с тем, кем я была.

Я уже не знала. Темнота сомкнулась надо мной, мягкая и плотная, как вода, унося в глубокий, без сновидений, обморок уставшего тела. В последний миг, перед тем как сознание окончательно погасло, я почувствовала, как одеяло чуть сползло с плеча, и холодный воздух комнаты коснулся шеи. Но мысль растаяла, не успев родиться.

Глава 5

Я проснулась оттого, что кто-то настойчиво скрёбся в окно. Звук был сухим, ритмичным – царап-царап-царап, – и он вползал в сон, путая его с явью, пока я не открыла глаза. Открыла глаза и поняла – это ветка. Та самая, голая, корявая, с обломанным сучком на конце, царапала стекло, словно просилась внутрь. За окном было серо, но уже светло – утро, и в этом свете всё выглядело иначе: не таким зловещим, просто старым, уставшим, забытым.

Я села на кровати. Солома подо мной зашуршала, сухо и громко в утренней тишине, одеяло сползло на пол, и холод сразу же добрался до ног, обхватив щиколотки липкими ладонями. В комнате стоял холод – дыхание вырывалось лёгким паром, который тут же таял в сером воздухе. Я поднялась с постели, стараясь не ежиться от холода, прошлепала босыми ногами по тонкому ковру на полу, чувствуя, как каждый ворсинка впивается в подошвы, отодвинула засов. Металл обжёг пальцы ледяной сухостью, и я поморщилась, когда он с визгом вышел из паза. Потом вернулась к кровати, взяла с тумбочки колокольчик для вызова прислуги – холодный, с деревянной ручкой, источенной временем, – позвонила. Звук получился негромким, дребезжащим, но его, видимо, услышали. И совсем скоро на столике появились кувшин с водой и сложенное полотенце, грубое, но чистое. Астер была расторопной служанкой. Я отпустила её и занялась своим утренним моционом.

Я умылась ледяной водой, зашипев от холода, когда ладони коснулись щёк. Вода пахла железом и колодцем, она стекала по подбородку, капала на рубашку, оставляя тёмные пятна, и от этого прикосновения кожа горела, словно её обожгли. Зубы свело, но голова прояснилась – туман последних дней рассеялся, уступив место острой, почти болезненной ясности. Оделась в то же мышиное платье – парадное было слишком хорошо для утреннего осмотра развалин, оно так и осталось лежать на дне саквояжа, синее, бархатное, чужое. Волосы расплела и заплела снова, сама, кривовато, но коса держалась, хоть и норовила рассыпаться на висках тонкими непослушными прядями. В зеркало старалась не смотреть – не хотелось видеть эту чужую девицу с самого утра, с её бледным лицом и тёмными кругами под глазами, которые за ночь не исчезли, а стали только глубже.

За дверью было тихо. Я отодвинула засов, помедлила мгновение, прислушиваясь к тому, что происходит в коридоре, и вышла. Воздух за дверью оказался холоднее, чем в комнате, и пахло здесь иначе – сыростью, старым деревом, чем-то давно закрытым и забытым.

Я решила осмотреть усадьбу. Надо же знать, что мне досталось в наследство.

Коридор второго этажа тянулся длинной чередой дверей – я насчитала семь, прежде чем сбилась. Некоторые были приоткрыты, некоторые закрыты плотно, и ручки на них блестели в полумраке, как тусклые глаза. Я заглядывала в каждую – осторожно, приоткрывая и сразу отдёргивая руку, словно боялась, что оттуда кто-то выскочит. Комнаты были пусты. В одних стояла старая мебель, накрытая чехлами, и чехлы эти, серые от пыли, свисали до пола, скрывая очертания стульев и столов, превращая их в странные, бесформенные существа. В других – только голые стены и груды мусора по углам: битая штукатурка, рваные обои, осколки чего-то, что когда-то было зеркалом или посудой. Пахло сыростью, мышами и ещё чем-то кислым, неуловимым, отчего хотелось чихать.

В одной комнате я нашла детскую кроватку – резную, с балдахином, из которого свисали обрывки кружев, когда-то белых, а теперь жёлтых, как старая бумага. Кроватка была пуста, и эта пустота казалась мне тяжелее, чем если бы в ней лежал скелет. В другой – большой портрет на стене, такой тёмный от времени, что невозможно было разобрать, кто на нём изображён. Только тёмное пятно там, где должно быть лицо, и блёклый отсвет глаз, которые, казалось, следили за мной, когда я проходила мимо.

Я спустилась на первый этаж. Лестница под ногами стонала привычно, и я уже почти не замечала этого звука, только на последней ступеньке замерла на мгновение, услышав, как где-то в глубине дома отозвалось эхо. В холле было пусто. Голоса доносились откуда-то со стороны кухни – Жанна и Астер о чём-то переговаривались, но слов было не разобрать, только глухое гудение, похожее на жужжание пчёл в улье. Я не стала им мешать. Решила осмотреть западное крыло, куда вчера не заходила.

Там было темнее. Окна здесь выходили в гущу деревьев, почти не пропускающих свет, и даже в утренние часы здесь царили сумерки. Коридор сужался, потолок становился ниже, и мне казалось, что стены смыкаются за спиной, как только я делаю шаг вперёд. Под ногами хрустела каменная крошка – плиты здесь совсем рассыпались, превратившись в неровную, осыпающуюся поверхность, на которой нужно было ступать осторожно, чтобы не споткнуться. Воздух здесь был плотным, спёртым, и каждый вдох давался с трудом, словно я вдыхала не воздух, а что-то вязкое, тяжёлое.

И тут я почувствовала.

Оно пришло не сразу. Сначала просто стало холоднее – резко, будто кто-то открыл дверь в погреб, выпустив на волю ледяной, спертый воздух. Холод поднялся откуда-то снизу, от пола, обхватил ноги, поднялся выше, до колен, до пояса, заставляя кожу покрываться мурашками. Потом – ощущение взгляда. Тяжёлого, немигающего, направленного в спину. Я чувствовала его каждой клеткой, каждой волосинкой на затылке, которая, казалось, приподнялась и замерла в ожидании.

Я остановилась. Обернулась.

Никого. Пустой коридор, уходящий назад, в темноту. Стены, выкрашенные когда-то в светлое, теперь казавшиеся серыми, почти чёрными в этом скудном свете. Пол, усыпанный каменной крошкой. Закрытые двери по обе стороны, ни одна не шелохнулась.

Тишина. Только моё дыхание и стук сердца, который вдруг стал громким, как молот по наковальне. Я слышала, как кровь пульсирует в висках, как где-то далеко, очень далеко, скрипнула половица, но не могла понять, с какой стороны. Взгляд. Он всё ещё был там. Я чувствовала его тяжесть на своих плечах, на спине, на затылке – он давил, и от этого давления хотелось сжаться, стать меньше, исчезнуть.

– Кто здесь? – спросила я в пустоту. Голос прозвучал хрипло, но ровно, и я удивилась собственной смелости, потому что внутри всё дрожало, сжималось, готовое сорваться в панику.

В ответ – ничего. Тишина стала плотнее, если такое было возможно. Даже ветер за окнами, казалось, замер, прислушиваясь. Я стояла в западном крыле своего собственного дома, сжимая в кармане юбки холодные пальцы, и чувствовала, что здесь, в этой темноте, в этом спёртом воздухе, есть что-то ещё. Что-то, что не хочет показываться, но и уходить не собирается.

Я сделала шаг назад, к выходу из коридора. Каблук туфли нащупал неровность в каменном полу, и я на миг потеряла равновесие, взмахнув рукой, чтобы удержаться.

И тогда это случилось.

Воздух передо мной сгустился, потемнел, задрожал. Это было похоже на то, как если бы кто-то уронил тушь в стакан с водой – чёрные нити поползли во все стороны, сворачиваясь, переплетаясь, сжимаясь в плотный, почти осязаемый ком. Из ниоткуда, из пустоты начал проявляться силуэт. Сначала – размытое пятно, которое пульсировало в такт моему сердцу, потом – контуры, проступающие, как рисунок на промокашке, потом – лицо.

Старик. Высокий, тощий, с длинными седыми волосами, развевающимися без ветра – они двигались сами по себе, медленно, словно в воде, и в их движении было что-то гипнотическое, нечеловеческое. Глаза – пустые, белые, как у рыбы, без зрачков, без радужки, без единого проблеска мысли, но я чувствовала на себе их тяжесть, их холодное, неживое внимание. Одет в старомодный камзол, расшитый потускневшим золотом, – когда-то, наверное, это была парадная одежда, но теперь золотые нити посерели, ткань истлела, и кое-где сквозь прорехи виднелась то ли кожа, то ли просто темнота. В руке он держал трость с набалдашником в виде волчьей головы – морда была оскалена, глаза сверкали тусклым, нехорошим блеском.

Он вырос прямо передо мной, заполнил собой весь коридор, раздулся, стал выше, шире, заслонил свет. Тени от него не было – он сам был тенью, более тёмной, чем окружающий мрак, и эта тень тянулась ко мне, обволакивала, сжимала горло невидимыми пальцами.

– А-а-а-а-а! – завыл он, бросаясь на меня с искажённым лицом, разевая рот в беззвучном крике, протягивая костлявые руки.

Лицо его менялось прямо на глазах: черты вытягивались, скулы заострялись, глаза вылезали из орбит, и в этой трансформации было что-то бесконечно древнее, отработанное, словно он проделывал этот трюк сотни раз.

Я стояла и смотрела на него.

Сердце колотилось, да. Где-то под рёбрами оно билось так часто, что я чувствовала отголоски ударов в кончиках пальцев, в висках, в зубах. Руки дрожали мелкой, противной дрожью, и я сжала их в кулаки, чтобы не выдать себя. Но кричать не хотелось. Бежать – тоже. Внутри было пусто. Так пусто, что страх просто не мог там задержаться – он влетал, как ветер в пустой дом, и тут же вылетал обратно, не найдя, за что зацепиться.

Призрак замер. Опустил руки – медленно, неуверенно, словно впервые столкнулся с таким. Выражение его лица сменилось с угрожающего на недоумённое, и в этой смене было что-то почти комичное, будто у актёра, который забыл следующую реплику.

– Ты чего не орёшь? – спросил он обычным, даже слегка обиженным голосом. – Я пугать пришёл. Страшно должно быть.

Голос у него оказался низким, с хрипотцой, и в нём слышался тот особенный, выветрившийся акцент, которым говорят люди, прожившие слишком долго в одиночестве.

– Простите, – сказала я. – Наверное, не умею пугаться.

Слова вышли сами собой, и я удивилась их спокойствию. Может быть, дело было в том, что после всего, что случилось со мной вчера – потеря памяти, чужая карета, чужой дом, чужие слуги, – призрак казался не самым страшным. Или в том, что внутри меня действительно было слишком пусто, чтобы страх прижился.

Он смерил меня взглядом. Белые глаза, лишённые зрачков, прошлись по моему лицу, по платью, по косе, по рукам, которые я сжимала в кулаки, чтобы скрыть дрожь. Я чувствовала этот взгляд – он был тяжёлым, холодным, и в нём не было ничего человеческого, только древнее, усталое любопытство.

– Странно, – пробормотал он. Губы его шевелились с заметной задержкой, словно слова рождались где-то глубоко и долго добирались до поверхности. И вдруг его лицо исказилось, но уже не гримасой ужаса, а чем-то похожим на узнавание. Или на его отсутствие – трудно было понять на этом белом, неподвижном лице. – Погоди-ка. Ты кто такая?

– Анна, – ответила я. – Анна лорт Дартанская. Я… я приехала вчера. Это моя усадьба. Теперь.

Призрак моргнул. Раз, другой. Веки его двигались медленно, как у ящерицы, и на миг белые глаза скрылись, чтобы появиться снова – такие же пустые, такие же немигающие. Потом он расхохотался. Сухо, каркающе, без капли веселья, и смех его был похож на треск сухих веток под ногами.

– Лорт Дартанская? Ты? – он шагнул ко мне, и я почувствовала ледяной холод, исходящий от него – не тот холод, что бывает зимой, а какой-то другой, глубинный, проникающий сквозь кожу, сквозь мышцы, до самых костей, вымораживающий всё живое. – Девка, я – Вильгельм лорт Дартанский. Третий барон этой дыры. Пра-пра-прадед твой, ежели по бумагам считать. И я тебе вот что скажу, красавица.

Он наклонился ко мне, заглядывая в глаза, и его лицо оказалось в нескольких миллиметрах от моего. От его близости у меня перехватило дыхание – воздух стал колючим, как в самый лютый мороз, и каждый вдох отдавался болью в лёгких, словно я вдыхала не воздух, а мелкие ледяные иглы.

– Ты мне не родня, – сказал он тихо, но отчётливо, и в голосе его не было угрозы – только странная, почти болезненная уверенность. – Кровь не та. Чужая ты. Чую.

Я смотрела в его белые глаза и почему-то не удивилась. Совсем. Словно всё это время внутри меня уже жило это знание, спало, свёрнутое в тугой клубок, и только ждало момента, чтобы развернуться.

– Я ничего не помню, – сказала я просто, и голос мой прозвучал ровно, хотя внутри всё дрожало, сжималось, замирало. – Вообще. Проснулась вчера в карете, и с тех пор – пустота. Я не знаю, кто я. Может, я и не Анна. Но других имён у меня нет.

Призрак выпрямился. Движение его было медленным, текучим, словно он состоял не из плоти, а из дыма, который пытается удержать форму. Он уставился на меня с новым интересом, и я заметила, как чуть склонилась его голова, как напряглись невидимые мышцы на этом полупрозрачном лице. Холод чуть отступил – не исчез, но перестал быть таким пронзительным, отступил на шаг, словно призрак сам отстранился, чтобы лучше меня разглядеть.

– Ничего не помнишь? – переспросил он. Голос его изменился, стал ниже, задумчивее. – Совсем?

– Совсем.

Я смотрела на него и чувствовала, как в этой пустоте, что разлита у меня внутри, что-то шевелится. Не память – нет, – скорее, отголосок чего-то, что могло бы стать узнаванием, если бы я знала, что именно узнавать.

Он помолчал. Тишина в коридоре стала плотной, почти живой, и я слышала в ней своё дыхание, своё сердце, и ещё что-то – тихий, едва уловимый звон, который, казалось, исходил от самого призрака, от его полупрозрачной, мерцающей плоти. Потом он усмехнулся – уже без злобы, скорее задумчиво, и в этой усмешке мне почудилось что-то человеческое, давно забытое.

– Забавно, – протянул он, и голос его прозвучал почти тепло. – В моё время такие штуки просто так не случались. Либо проклятие, либо зелье, либо память забрали. Либо ты сама не хочешь помнить.

Я пожала плечами. Жест получился нервным, слишком резким, и я тут же пожалела о нём – не перед ним, перед собой. Плевать мне было на причины. Важно было другое: он сказал, что я чужая. И я поверила. Потому что это объясняло всё – пустоту внутри, отсутствие узнавания, это странное, тоскливое чувство, что я надела чужую шкуру и теперь пытаюсь в ней двигаться, не зная, как это делал прежний хозяин.

Читать далее