Читать онлайн Виллет бесплатно

Виллет

Charlotte Bronte

Villette

© Долженкова О., перевод на русский язык, 2026

© Издание на русском языке, оформление. ООО «Издательство «Эксмо», 2026

* * *

Глава I. Бреттон

Моя крестная жила в красивом доме в старинном и опрятном городке Бреттон. Семья ее мужа, чьи корни прорастали в местной земле на целые поколения, носила созвучную названию своего города фамилию – Бреттоны из Бреттона, – может, благодаря совпадению, а может, благодаря заслугам перед родиной какого-либо дальнего предка, но это мне неизвестно.

В юности я навещала Бреттон дважды в год, и поездки всегда доставляли радость. Особенно по нраву мне был дом с его обитателями. Тихие, просторные, со вкусом обставленные комнаты, высокие прозрачные окна, балкон над древней улочкой, словно не ведавшей других дней, кроме воскресенья, – вокруг царил покой, мостовая сохраняла чистоту, – и все это я находила весьма приятным.

Единственный ребенок в доме нередко пользуется безраздельным вниманием взрослых, и мне его досталось вдоволь от миссис Бреттон; она овдовела задолго до нашей первой встречи, потеряв мужа-доктора будучи еще молодой красавицей, и растила единственного сына.

Я помню ее уже довольно зрелой, но сохранившей красоту высокой, статной женщиной, на щеках которой, не по-английски смуглых, неизменно цвел здоровый румянец, а в прекрасных, веселых черных глазах горела жизнь. Люди часто досадовали, что ее краски не унаследовал сын; он родился голубоглазым, при этом его взгляд с детства отличался пронзительностью; а вот для его длинных волос друзья слов подобрать не могли, и лишь когда на голову мальчика падали лучи солнца, ее нарекали золотой. Зато от матери ему достались черты лица, ровные зубы и стать (вернее, обещание таковой, поскольку ребенок еще рос), но, самое главное, безупречное здоровье и нрав такого свойства, чья ценность была выше любого состояния.

Осень ** года я провела в Бреттоне; крестная лично увезла меня из дома родственников, кому ранее вверили заботу обо мне. Полагаю, уже тогда она ясно осознавала надвигающиеся события, о которых сама я почти не догадывалась. Хотя смутное ощущение, что нечто все же грядет, вызывало у меня неукротимую тоску, и поэтому я охотно согласилась сменить обстановку.

Рядом с крестной время текло подобно воде, но не резво, как горный родник, а покойно, как величавая река через равнину. В гостях у нее я ощущала себя словно Христианин и Уповающий, идущие вдоль реки, «по обеим сторонам которой лежали луга с полевыми лилиями, цветущими и не увядающими круглый год»[1].

Я не была избалована новизной, и не часто в моей жизни случались волнующие события, но безмятежность была мне столь по душе, а яркие впечатления интересовали столь мало, что в любом происшествии я видела лишь ненужную суету.

Однажды пришло письмо, чье содержание встревожило и потрясло миссис Бреттон. Сначала я решила, что его отправили из дома, и содрогнулась от мысли о дурных вестях, однако обо мне и словом не обмолвились, и грозовая туча будто миновала.

На следующий день, вернувшись после долгой прогулки в свою комнату, я вдруг обнаружила перемену. Теперь в углу напротив моей постели стояла кроватка с белым пологом, а к комоду из красного дерева присоединился еще один, поменьше, из палисандра. Я замерла и, оглядев спальню, спросила себя: «Зачем принесли эти вещи?» Ответ был очевиден: «Здесь остановится еще одна гостья, ее пригласила миссис Бреттон».

Спустившись к обеду, я получила ответ на свой вопрос. Мне сообщили, что моей соседкой станет дочь старого друга и дальнего родственника покойного доктора Бреттона. Дитя недавно лишилось матери, впрочем, посчитала нужным добавить миссис Бреттон, утрата не столь серьезна, какой могла показаться. Миссис Хоум (видимо, так звали мать девочки), была весьма миловидной, но беспечной и недалекой женщиной, она пренебрегала материнским долгом, разочаровывала и печалила мужа. Их союз показал себя непрочным, и супруги расстались полюбовно, не представая перед судом. Немного погодя жена, перетанцевав на балу, простудилась, слегла с лихорадкой и после непродолжительной болезни скончалась. Ее мужа, человека чувствительного склада, потрясенного неожиданным известием, похоже, было трудно убедить в том, что это не его излишняя строгость, выражавшаяся в недостатке терпения и мягкости, подтолкнули жену к ранней кончине. Он пребывал во власти мрачных раздумий до тех пор, пока доктора, озабоченные его душевным состоянием, не настояли на том, чтобы он поехал в путешествие, дабы поправить здоровье. Миссис Бреттон тем временем предложила приютить его дочь.

– И я надеюсь, – заключила крестная, – дитя не последует примеру матери, легкомысленной кокетки, на ком, дав слабину, женятся даже рассудительные мужчины. А мистер Хоум, – добавила она, – по-своему мужчина рассудительный, пусть и непрактичный: увлечен наукой и целыми днями проводит опыты в лаборатории, – чего порхающая жена совсем не понимала и не принимала. Но, по правде сказать, и мне, – призналась крестная, – такие занятия были бы не по душе.

Еще она мне рассказала, что, по словам покойного мистера Бреттона, его друг унаследовал страсть к науке от ученого дядюшки по матери-француженке, а шотландцем сам был лишь по отцу. У мистера Хоума и теперь оставалась родня во Франции, среди которой были те, кто ставит «де» перед фамилией и считается знатью.

В девять вечера того же дня слугу послали встречать дилижанс с нашей маленькой гостьей. Мы с миссис Бреттон вдвоем ждали ее в гостиной, Джон Грэм Бреттон отправился в тот день за город с визитом к однокашнику. Крестная коротала время за свежей газетой, а я шила. Вечер выдался ненастным: по окнам хлестал дождь, и все не смолкал злой ветер.

– Бедное дитя! – то и дело восклицала миссис Бреттон. – Путешествовать в такую непогоду! Надеюсь, она скоро приедет.

Около десяти часов зазвенел дверной колокольчик, это вернулся Уоррен. Стоило двери открыться, я сразу выскочила в переднюю, куда уже внесли дорожный сундук и коробки. Рядом с багажом стояла девушка, очевидно, няня, а у подножия лестницы – Уоррен с тюком из шалей в руках.

– Это и есть наша гостья? – спросила я.

– Да, мисс.

Я хотела посмотреть на лицо девочки и отвернула шаль, но та быстро уткнулась в плечо Уоррена.

– Поставьте меня, пожалуйста, на пол, – раздался тонкий голосок, когда Уоррен зашел в гостиную. – И уберите шаль. – С этими словами из-под накидки показались крохотные пальчики и вытащили булавку.

Гостья с какой-то брезгливой поспешностью стряхнула с себя громоздкую накидку и довольно лихо принялась ее складывать, но шаль была слишком тяжела и объемна и маленькие ручки не могли с ней справиться.

– Будьте добры, отдайте Харриет, – последовало указание. – Пусть она уберет.

Гостья тут же повернулась, ее взгляд остановился на миссис Бреттон.

– Подойди, милая, – сказала крестная. – Ты, должно быть, продрогла. Подойди, погрейся у огня.

Девочка последовала ее совету. Без накидки она выглядела совсем миниатюрной; у нее оказалась изящная, вполне сформировавшаяся фигурка, и вся она была какая-то тонкая и звонкая. Сидя на коленях крестной, она напоминала куклу, и нежная, гладкая шея в обрамлении шелковистых локонов лишь усиливала это впечатление.

Миссис Бреттон умильно ворковала, растирая ручки и ножки гостьи, и та, хотя поначалу лишь с грустью разглядывала крестную, вскоре ей улыбнулась. Миссис Бреттон, которая редко проявляла ласку даже к горячо любимому сыну (скорее наоборот), на улыбку девочки вдруг ответила поцелуем и спросила:

– Как же тебя зовут, милое дитя?

– Мисси.

– А еще как?

– Полли, папа зовет меня Полли.

– А Полли не хочет со мной пожить?

– Только недолго. Пока папа не вернется. Он уехал. – Девочка выразительно замотала головой.

– Он скоро приедет за Полли или кого-то за ней пошлет.

– Правда, мэм? Вы уверены?

– Ну, конечно.

– А вот Харриет говорит по-другому, она говорит, что папа еще долго не вернется. Он болен. – К глазам ребенка подступили слезы. Высвободив свою ручонку, за которую ее держала миссис Бреттон, она попыталась слезть с ее коленей и, поняв, что ее не отпускают, попросила: – Можно я пойду, пожалуйста. Я посижу на скамейке.

Ей разрешили спуститься на пол, и, взяв скамеечку для ног, девочка села на нее, спрятавшись в темном углу. Миссис Бреттон, известная крутым нравом и даже излишней категоричностью в серьезных делах, к мелочам нередко относилась снисходительно и потому дала ребенку возможность поступать согласно ее желанию. Она сказала мне:

– Не обращай пока на нее внимания.

Но я не могла не обращать внимания на нашу гостью: я видела, как Полли поставила локотки себе на колени; я заметила, как она достала платочек из кармашка юбки, а затем услышала, как она плачет. Другие дети, чувствуя горе или ощущая боль, не постеснялись бы рыдать во весь голос, но эта девочка плакала украдкой, и лишь редкие бесшумные всхлипы выдавали ее состояние. Миссис Бреттон вообще ничего не услышала, что было на тот момент неплохо. Вскоре из угла раздалось требовательное:

– Позовите Харриет!

Я дернула за шнур, зазвенел колокольчик, и пришла няня.

– Харриет, мне пора в постель, – промолвила маленькая госпожа. – Спроси, где я буду спать.

Харриет ответила, что все уже разузнала.

– Ты будешь спать со мной?

– Нет, Мисси, – откликнулась няня, – вы будете в комнате с этой молодой барышней. – Она указала на меня.

Мисси осталась на скамеечке, но я заметила, что она нашла меня взглядом. Несколько минут она молча меня разглядывала, а потом вышла из своего угла.

– Спокойной ночи, мэм, – пожелала она миссис Бреттон. Мимо меня она прошла, не сказав ни слова.

– Спокойной ночи, Полли, – обратилась к ней я.

– Не нужно сейчас говорить «спокойной ночи», ведь мы спим в одной комнате, – ответила она и покинула гостиную.

Мы услышали, как в передней Харриет предлагает отнести девочку наверх. И вновь последовал ответ «не нужно, не нужно», а следом до нас донесся звук ее крохотных шагов, пока она устало поднималась по лестнице.

Войдя через час в спальню, я увидела, что Полли еще не спит. Она сидела в постели, подложив подушки под спину, и чинно держала руки перед собой, совсем не похожая на ребенка. Я не стала с ней разговаривать, но, когда пришла пора гасить свет, посоветовала ей лечь.

– Чуть позже, – был ее ответ.

– Но, Мисси, ты простынешь.

Со стула подле кровати она взяла одну из своих вещичек и накинула на плечи. Пусть делает, что хочет. Прислушиваясь в темноте, я поняла, что она все еще плачет: тихо, стараясь себя не выдать.

Проснувшись на рассвете, я услышала плеск воды. Надо же! Девочка уже встала, залезла на табурет у умывальника и с большим трудом усердно наклоняла кувшин (слишком для нее тяжелый), чтобы наполнить водой таз. Я с интересом наблюдала за малышкой, пока та сосредоточенно умывалась и одевалась, стараясь не шуметь. Верно, она не привыкла сама справляться со своим туалетом, поэтому пуговицы, тесемки, крючки и петельки доставили ей немало хлопот, но девочка взялась за дело с необыкновенным упорством. Она сложила ночную рубашку, разгладила складки на постели, задернула белый занавес у себя в углу и затихла. Я приподнялась, чтобы посмотреть, чем она занимается. Судя по коленопреклоненной позе и опущенной голове, она молилась.

В дверь постучала няня. Девочка подскочила.

– Я уже одета, Харриет, – сказала она. – Я одевалась сама, но вышло не очень аккуратно. Сделай аккуратно!

– Отчего вы одевались сами, Мисси?

– Тихо! Не так громко, Харриет, иначе ты разбудишь эту девочку (она говорила обо мне, а я тем временем снова лежала с закрытыми глазами). – Я старалась сама, потому что хотела научиться до твоего отъезда.

– Вы хотите, чтобы я уехала?

– Когда ты ворчишь, я много раз желала, чтобы ты уехала, но сейчас нет. Перевяжи кушак, пожалуйста, и пригладь мне волосы.

– Кушак завязан правильно. Какая вы все-таки привереда!

– Нет, надо перевязать. Пожалуйста, переделай.

– Как угодно. Когда я уеду, с туалетом, наверное, будет помогать эта барышня.

– Ни за что.

– Почему? Она очень хорошая. Надеюсь, и вы, Мисси, будете с ней милы и не станете дерзить.

– Она не станет меня одевать. Ни за что.

– Какая вы смешная!

– Харриет, ты криво держишь гребень, пробор выйдет неровным.

– До чего вам трудно угодить! А так хорошо?

– Вполне. Теперь я одета, и что мне делать?

– Я отведу вас завтракать.

– Тогда пойдем.

Они отправились к двери, но девочка внезапно замерла.

– Ох, Харриет! Лучше бы я была дома с папой! Я совсем не знаю этих людей.

– Мисси, нужно быть хорошей девочкой.

– Я хорошая, но у меня очень болит, здесь… – Она со стоном приложила руку к сердцу и запричитала: – Папа! Папа!

Я поднялась и села в постели, чтобы взглянуть на эту сцену.

– Пожелайте барышне доброго утра, – велела Харриет девочке.

– Доброе утро, – сказала та и вышла за няней из комнаты. В тот же день Харриет уехала повидаться с друзьями, которые жили неподалеку.

Спустившись в столовую, я увидела Полину (девочка звала себя Полли, но ее полное имя было Полина Мэри) за столом рядом с миссис Бреттон. Перед ней стояла полная кружка молока, в безжизненно лежащей на скатерти руке виднелся нетронутый кусочек хлеба.

– Как бы нам с ней подружиться? – обратилась ко мне миссис Бреттон. – Даже не знаю, что делать. Она отказывается есть и, судя по ее виду, ночью не сомкнула глаз.

Я выразила уверенность, что делу помогут лишь доброта и терпение.

– Если она привяжется к кому-нибудь из домочадцев, ей будет проще освоиться. По-другому ничего не выйдет, – ответила миссис Бреттон.

Глава II. Полина

Шли дни, но девочка не спешила к кому-либо из нас привязываться. Не то чтобы она капризничала или упрямилась, наоборот, вела себя весьма кротко, однако трудно было представить особу, еще менее склонную к довольству или хотя бы к успокоению, чем она. Девочка впала в уныние: ни одному взрослому не удалось бы превзойти ее в столь печальном занятии; тоска по дому исказила ее юные черты куда сильнее, чем лица тех путешественников, что в далеких краях бредят возвращением в Европу. Она будто повзрослела и мыслями была не здесь. Мне, Люси Сноу, отнюдь не подверженной проклятию пылкого, беспокойного воображения, и то, когда я открывала дверь в спальню и видела девочку, сидящую в углу и подпирающую голову кукольной ручонкой, казалось, что в комнате не живой человек, а призрак.

Просыпаясь по ночам, я наблюдала белеющую в лунном свете фигурку в ночной рубашке, которая, стоя на коленях прямо в постели, молилась с горячностью католика или методиста, как фанатик или новый святой. Точно не помню, какие мысли приходили мне тогда на ум, но, боюсь, они были едва ли более ясными и здравыми, чем у этой девочки.

Слова ее молитв до меня доносились редко, настолько тихо она шептала; иногда она не произносила их вовсе. Однако редкие фразы, что я могла расслышать, сполна раскрывали смысл: «Папа, мой любимый папа!»

Так, должно быть, проявлялась ограниченность ее натуры; склонность к навязчивым идеям я всегда считала самым тяжким из проклятий, насланных на род людской.

Можно только догадываться, к чему привела бы ее меланхолия, оставь мы ее без внимания: впрочем, развязка наступила неожиданная.

Однажды после полудня миссис Бреттон выманила девочку из облюбованного угла, посадила на подоконник и, решив ее развлечь, велела наблюдать за прохожими и посчитать, сколько женщин пройдет по улице за определенное время. Она безучастно сидела у окошка и никого не считала, как вдруг – я пристально следила за ее глазами – ее зрачки и радужка преобразились. Нервные, непредсказуемые особы, коих обычно называют «чувствительными», представляют собой занятное зрелище для тех, кого прохладный от природы нрав уберег от чудачеств. В печальном, неподвижном взоре что-то дрогнуло и заискрилось, хмурый лобик разгладился, скучные, понурые черты засияли, а грустное выражение сменили нетерпеливое ожидание и восторг.

– Это же!.. – воскликнула девочка.

Словно птичка или лучик света, она юркнула вон из комнаты. Не знаю, как ей удалось отворить входную дверь; возможно, она была уже приоткрыта, или на пути девочке попался Уоррен и подчинился ее приказу, что было бы неблагоразумно с его стороны. Спокойно стоя у окна, я видела, как она в черном платьице и простеньком фартуке (нарядные она не признавала) добежала до середины улицы, и уже хотела было уведомить миссис Бреттон, что девочка лишилась рассудка и нужно немедленно броситься за ней, но тут кто-то уже поймал ее, скрыв от моего холодного наблюдения и любопытных взглядов прохожих. Беглянку вовремя перехватил какой-то джентльмен и, укутав ее в свой плащ, направился в сторону нашего дома.

Я решила, что он передаст ее слугам и удалится, но он вошел внутрь и, чуть задержавшись внизу, затем поднялся к нам.

Джентльмен, судя по всему, был здесь не впервые. Миссис Бреттон узнала его и поздоровалась, но всем видом выражала замешательство и смятение, даже негодование, и на ее невысказанные слова мужчина ответил следующее:

– Мадам, это выше моих сил. Я не смогу уехать, пока собственными глазами не увижу, как она здесь устроилась.

– Но вы ее только расстроите.

– Надеюсь, нет. И как поживает папина малютка Полли?

Вопрос он адресовал Полине, бережно поставив ее перед собой и сев в кресло.

– А как поживает папа Полли? – спросила девочка, опираясь на его колено и заглядывая ему в лицо.

Эта сцена предстала тихой и немногословной, за что я была благодарна; однако участников обуревали чувства, но, в отличие от напитка в переполненной чаше, который шапкой вспенится или хлынет через край, их подавляли, и оттого картина казалась еще более напряженной. Опытному свидетелю бурных и ярких настроений на помощь приходит усмешка или презрение, но я всегда считала такой род сдержанности тяжким грузом, могучим рабом холодного рассудка.

Мистер Хоум обладал жесткими, вернее сказать, суровыми чертами: шишковатый лоб, широкие, резко очерченные скулы. Он без сомнения походил на шотландца, в его глазах светилось чувство, а лицо в настоящий момент выражало волнение. Его северный акцент не вступал в противоречие с внешностью. Он одновременно выглядел гордым и скромным. Он положил ладонь на поднятую голову дочери.

– Поцелуй Полли, – попросила она.

Он поцеловал ее. Мне захотелось услышать ее восторженный вскрик, чтобы наконец дать повод усмешке и снять напряжение. Однако девочка на удивление почти не издавала звуков: она получила что хотела – все, что она хотела, – и пребывала в счастливой отрешенности. Пусть лицом и манерами дочь не напоминала отца, безусловно, она принадлежала его породе: он поделился с ней своим умом, как будто наполнил кубок из бутыли.

Мистер Хоум, несомненно, обладал большой выдержкой, однако в глубине души он вряд ли был чужд переживаний.

– Полли, – обратился он к дочери, – ступай в переднюю. Там на стуле лежит папино пальто. Поищи в кармане носовой платок и принеси его мне.

Она сделала, как он сказал: поспешно вышла из комнаты и скоро вернулась. К тому моменту ее отец успел завязать беседу с миссис Бреттон, и девочка ждала, стоя с платком в руке у его кресла. Я залюбовалась ее маленькой тонкой фигуркой. Увидев, что он не прерывает разговора и, очевидно, не знает, что она снова здесь, девочка взяла его ладонь, разжала послушные пальцы и, положив платок, сомкнула их обратно, один за другим. Складывалось впечатление, что мистер Хоум не замечал присутствия дочери, но вскоре он посадил ее к себе на колени, она прильнула к нему, и, пускай за последующий час они не обмолвились ни словом, оба, полагаю, были друг другом довольны.

За чаем малютке опять удалось всецело завладеть моим вниманием. Сначала она дала указание Уоррену, который расставлял стулья:

– Поставьте папин вот здесь, а мой рядом, между ним и миссис Бреттон. Чай папе буду подавать я. – Она уселась и жестом привлекла внимание отца: – Папа, сиди со мной, как будто мы дома.

Снова и снова она брала его чашку, размешивала сахар и наливала сливки, приговаривая:

– Дома этим всегда я занималась, папа. Никто не сделает лучше, даже ты сам.

Всю трапезу она не отступала от своих обязанностей, хотя выглядела довольно комично. Щипцы для сахара она могла держать только обеими руками, да и чтобы управиться с серебряным кувшинчиком для сливок, тарелками с закусками, чашкой и блюдцем, ей потребовалось немало усилий и сноровки, но девочка не прекращала принимать и подавать и сумела выдержать испытание, ничего не разбив. Откровенно говоря, я посчитала ее излишне суетливой, но отец, слепой, как и все родители, с удовольствием позволил ей прислуживать и даже находил успокоение в ее стараниях.

– Она – моя отрада! – не мог он не заявить миссис Бреттон.

У крестной была собственная «отрада», куда более крупная и в данный момент отсутствующая, поэтому миссис Бреттон отнеслась к его слабости с пониманием.

Ее «отрада» явилась уже вечером. Я знала, что именно в тот день сын миссис Бреттон должен был вернуться и что все это время она его ждала. После чая, когда мы уселись у камина, к нам присоединился Грэм, вернее сказать, вторгся, поскольку его приезд, конечно же, навел немало суеты; затем приказали подать закуски, потому что тот был голоден. Мистер Грэм приветствовал мистера Хоума как старого знакомого, а на его дочь внимание обратил не сразу.

Покончив с обедом и ответив на многочисленные вопросы матери, он повернулся к очагу. Напротив него сидел мистер Хоум, а рядом с ним – дитя. Когда я пишу «дитя», я прибегаю к неподходящему и неясному определению, вызывающему в уме какую угодно картину, только не чопорную фигурку в кукольного размера траурном платье и белой шемизетке, которая, взгромоздившись на высокий стул, достала свой ящичек для рукоделия из полированного дерева и принялась обметывать крохотный носовой платок, прилежно орудуя иглой, больше напоминающей шпагу в ее руке; она то и дело колола себе пальцы, оставляя на батисте цепочку алых капелек и вздрагивала, когда капризный инструмент, своевольничая, ранил ее глубже обычного, но продолжала держаться смирно, сосредоточенно, женственно.

Грэм был красивым, плутоватым шестнадцатилетним юношей. Я пишу «плутоватый» не потому, что он отличался коварством, а потому, что нахожу этот эпитет довольно точным для описания привлекательного кельта (не англосакса), его вьющихся золотисто-каштановых волос, подвижных черт и частой, не лишенной обаяния и тонкости (в хорошем смысле) улыбки. Тогда он еще был капризным, балованным мальчишкой.

– Матушка, – произнес он, рассмотрев сидящую перед ним девочку, после того как мистер Хоум ненадолго покинул комнату и забрал с собой смешливую застенчивость Грэма – единственное подобие робости, ему знакомое. – Матушка, я вижу, к нашему скромному обществу присоединилась юная леди, которой меня еще не представили.

– Полагаю, ты говоришь о дочурке мистера Хоума, – ответила миссис Бреттон.

– Верно, мэм. И я нахожу ваши слова недостаточно церемонными. Я точно сказал бы «мисс Хоум», посмей бы я говорить о небезызвестной нам особе.

– Ну-ну, Грэм, я не позволю тебе дразнить дитя. Не льсти себе и не надейся, что я дам тебе над ней подшучивать.

– Мисс Хоум! – продолжил Грэм, ничуть не смущенный отповедью матери. – С вашего высочайшего позволения я сам представлюсь, поскольку никто не стремится оказать нам эту любезность. Ваш покорный слуга, Джон Грэм Бреттон.

Девочка на него взглянула, он встал и торжественно поклонился. Она аккуратно положила наперсток, ножнички и шитье на стол, осторожно спустилась со своего высокого сиденья и с невероятной серьезностью спросила:

– Как поживаете?

– Имею счастье пребывать в добром здравии, только немного утомлен лихой поездкой. Надеюсь, у вас, мэм, все хорошо?

– У-дво-летволительно, – смело ответила маленькая женщина.

Она решила вновь занять свое высокое положение, но вдруг поняла, что придется карабкаться и тянуться – немыслимое занятие для благопристойной леди, – и, не желая просить помощи в присутствии незнакомого молодого джентльмена, села на низкую скамеечку, к которой подвинул свой стул Грэм.

– Смею верить, мэм, вам счастливо живется в сей обители, доме моей матери?

– Я, конечно, могу показаться неблагодалной, но я хочу домой.

– Ваше желание похвально и вполне естественно, мэм, но все же я постараюсь немного убавить его пыл. Полагаю, я смогу убедить вас поделиться со мной маленьким сокровищем, имя которому – веселье и которое мама и госпожа Сноу упрямо держат при себе.

– Я скоро уеду вместе с папой. Я не останусь здесь надолго.

– Нет-нет, вы останетесь со мной, я в этом уверен. Я дам вам покататься на своем пони, а еще у меня есть целая гора книжек с картинками.

– А вы теперь тоже будете здесь жить?

– Да. Вы рады? Я вам нравлюсь?

– Нет.

– Почему?

– Вы какой-то подозрительный.

– Вы о моем лице, мэм?

– И о лице, и вообще: у вас волосы длинные, еще и рыжие.

– Каштановые, если позволите, их так мама называет, или золотые, как называют все ее друзья. Даже с «длинными рыжими» волосами, – он тряхнул пышной гривой, о чьем медном оттенке прекрасно знал, гордясь своим сходством со львом, – вряд ли я мог быть более подозрительным, чем ваша милость.

– Вы назвали меня подозрительной?

– Разумеется.

Повисло молчание.

– Думаю, мне пора в постель, – вдруг сказала девочка.

– Столь юная особа должна была отойти ко сну еще несколько часов назад, но вы, наверное, не ложились, потому что хотели посмотреть на меня?

– Вовсе нет.

– Ну, конечно, вы жаждали насладиться моим обществом. Знали, что я сегодня вернусь, и решили дождаться меня.

– Я не ложилась спать ради папы, а не ради вас.

– Как скажете, мисс Хоум. Скоро я стану вашим любимчиком даже больше, чем папа.

Девочка пожелала миссис Бреттон и мне спокойной ночи и как будто задумалась, достоин ли Грэм со своими выходками такого же внимания, как вдруг он схватил ее одной рукой и поднял, как свечку, у себя над головой. Она увидела себя в зеркале над каминной полкой. Застигнутая врасплох его нахальством и неуважением, она возмущенно вскрикнула:

– Как не штыдно, мистер Грэм! Поставьте меня! – И, вновь ощутив под ногами пол, продолжила: – Интересно, что подумали бы обо мне вы, если бы я с вами так обращалась: взяла вас и подкинула вверх (такого-то здоровяка), как Уоррен котенка.

С этими словами она удалилась.

Глава III. Игры

Мистер Хоум гостил два дня. Из дома он не выходил: либо молча сидел у камина, либо беседовал с миссис Бреттон; разговор как нельзя лучше соответствовал его мрачному настроению: деликатный, без сентиментальности, но не лишенный дружелюбия, и даже с намеком на материнское участие, который позволяла их ощутимая разница в возрасте.

Полина, разом осчастливленная, тихо занималась рукоделием, не теряя при этом бдительности. Отец часто брал ее к себе на колени, и она сидела там до тех пор, пока ей не начинало казаться, что он устал. В такие моменты она обращалась к нему:

– Поставь меня, папа. Тебе пора отдохнуть.

И тогда эта тяжкая ноша опускалась на ковер или скамеечку у ног отца, она доставала белый ящичек и окропленный алым носовой платок. Очевидно, платок предназначался в подарок папе, и следовало закончить работу до его отъезда, поэтому девочка шила не покладая рук – за полчаса ей удалось сделать почти две дюжины стежков.

Теперь, после возвращения в родное гнездо Грэма, вечера (днем он учился в школе) отличались особой оживленностью, чему во многом способствовали сцены, разыгрываемые Грэмом и мисс Полиной.

Холодная надменность стала откликом девочки на его недостойную выходку в день приезда. Когда он обращался к ней, она обычно говорила: «Вы меня отвлекаете, я размышляю». На просьбу поведать, чем же занят ее ум, следовал ответ: «Разным».

Грэм, не оставляя попыток ее подманить, открывал ящик стола и доставал всякие богатства: печати, цветные бруски сургуча, перьевые ручки и целую коллекцию гравюр – среди них попадались и ярко раскрашенные. Его усердные старания нельзя было назвать бесплодными: девочка то и дело отрывалась от работы и украдкой поглядывала на стол, пестрящий от разложенных картинок. Однажды на пол слетела гравюра, на которой мальчик играл со спаниелем.

– Какой милый песик! – восхитилась она.

С чопорной миной Грэм пропустил ее слова мимо ушей. Немного погодя она выскользнула из своего угла и подошла к столу, чтобы получше рассмотреть это чудо. Уж слишком ее манили большие глаза и длинные уши собачки, нарядный костюмчик и перья на шляпе мальчика.

– Очень красиво! – одобрила девочка.

– Что ж, возьми ее себе, – сказал Грэм.

Она заколебалась. Как бы сильно ей ни хотелось завладеть картинкой, принять подарок – означало поступиться честью. Ни за что. Она положила гравюру на место и отвернулась.

– Значит, ты ее не возьмешь, Полли?

– Пожалуй, откажусь. Спасибо.

– Рассказать, что я сделаю с картинкой, раз она тебе не нужна?

Девочка повернула голову в его сторону.

– Разрежу на полоски и буду зажигать ими свечи.

– Нет!

– Так и будет.

– Пожалуйста, не надо.

Ее мольба еще пуще раззадорила Грэма, он достал ножницы из корзины с рукоделием матери.

– Смотри! – сказал он, зловеще клацнув ножницами. – Прямо через голову Файдо и к носику Гарри.

– Нет! Нет! Нет!

– Тогда подойди ко мне. И поторопись, а не то…

Чуть помедлив, девочка подошла к нему.

– Ну что, возьмешь?

– Да, пожалуйста.

– Но я хочу кое-что взамен.

– Что?

– Один поцелуй.

– Сначала отдайте мне картинку.

На лице Полли мелькнуло плутовское выражение. Грэм отдал ей гравюру. Она тут же сделала ноги от своего кредитора, метнувшись к отцу и найдя убежище у него на коленях. Скорчив гневную гримасу, Грэм двинулся за ней. Девочка зарылась носом в жилет мистера Хоума.

– Папа, папа, отошли его прочь!

– Никто меня отсылать не будет, – возразил ее преследователь.

Все еще пряча лицо на груди отца, она вытянула руку, чтобы прогнать Грэма.

– Что ж, тогда я поцелую ручку.

Однако ее ладонь вдруг сомкнулась в кулачок и наградила его скромной платой, вовсе не похожей на поцелуй.

Грэм, ничуть не уступая в коварстве своей юной товарке по играм, изобразил глубокое расстройство и отступил. Он бросился на диван и, опустив голову на подушку, улегся с видом тяжелобольного. Немного погодя, обеспокоенная его молчанием, Полли покосилась на Грэма. Тот лежал, закрыв лицо руками. Она повернулась и долго смотрела на своего врага с растущей тревогой. Грэм застонал.

– Папа, что происходит? – зашептала она.

– Лучше спроси его сама, Полли.

– Он ранен?

Комнату огласил еще один стон.

– Кряхтит так, будто ему совсем худо, – ответил мистер Хоум.

– Матушка, – слабо позвал Грэм. – Думаю, пора посылать за доктором. Ах, мой бедный глаз!

В гостиной снова повисло молчание, лишь прерываемое вздохами Грэма.

– А если я ослепну?.. – предположил мученик.

Его карательница была не в силах вынести этой страшной мысли. Она мигом оказалась рядом.

– Дайте посмотреть! Я не хотела бить в глаз, только в губы, и не думала, что смогу ударить настолько сильно.

Ответом послужила тишина. Черты девочки дрогнули.

– Проштите меня, проштите!

От нахлынувших чувств она совсем сникла и расплакалась.

– Он же просто дурачится, птичка моя! – воскликнул мистер Хоум.

И тут Грэм опять схватил и поднял Полли вверх, а она принялась дергать его за волосы и распекать на все лады:

– Самый противный, гадкий, несносный врун на всем белом свете!

Утром, перед отъездом, мистер Хоум уединился с дочерью в нише у окна, чтобы поговорить; я услышала часть их беседы.

– Папа, может, я соберу вещи и поеду с тобой? – донесся ее серьезный шепот.

Он покачал головой.

– Тебе будет со мной трудно?

– Да, Полли.

– Потому что я маленькая?

– Маленькая и хрупкая. А путешествовать могут только взрослые сильные люди. Не грусти, малышка, мне больно на это смотреть. Папа скоро вернется к своей Полли.

– Конечно, конечно, я не грущу, ничуть.

– Полли ведь не хочет огорчать папу, правда?

– Совсем не хочет.

– Тогда Полли должна быть веселой: не плакать при прощании и потом не тосковать. Пусть живет мыслью о встрече, а пока постарается быть радостной. У нее получится?

– Она попробует.

– Я знаю, она справится. Что ж, пора прощаться. Время ехать.

– Уже? Прямо сейчас?

– Прямо сейчас.

Девочка сжала дрожащие губы. Ее отец всхлипнул, но она, как я заметила, сдержалась. Поставив ее на пол, мистер Хоум пожал руки всем остальным и ушел.

Когда за ним закрылась дверь, она упала на колени с тихим протяжным возгласом: «Папа!», похожим на «Боже мой! Почему Ты меня оставил?»[2]

Полагаю, следующие несколько минут она пребывала в агонии. За тот краткий миг, что длилась ее юная жизнь, она испытала чувства, которые не всегда выпадают на долю других; такова была натура Полли, к тому же ей предстояло столкнуться еще со множеством подобных переживаний. Никто не сказал ни слова. Миссис Бреттон утирала редкие слезинки. Грэм, занятый письмом, оторвал глаза от бумаги и смотрел на Полли. Я, Люси Сноу, сохраняла невозмутимость.

Девочка, которую решили оставить в покое, занялась тем, что никто другой за нее сделать не смог бы, – она боролась с невыносимой тоской, и через некоторое время ей удалось ее подавить. Ни в тот день, ни на следующий она не принимала утешения ни от кого из нас, но потом смягчилась.

На третий вечер после отъезда мистера Хоума, когда девочка сидела на полу, тихая и поникшая, в комнату вошел Грэм и, не говоря ни слова, осторожно взял ее на руки. Она не противилась; наоборот, приникла к нему, будто в изнеможении. Когда он сел, девочка положила голову ему на плечо и спустя несколько минут уже спала. Я совсем не удивилась, когда на следующее утро ее первым вопросом было: «Где мистер Грэм?»

Именно в тот день Грэм не присоединился к нам за завтраком, он хотел закончить несколько письменных заданий перед школой и попросил мать послать ему чай прямо в кабинет. Полли вызвалась помочь: ей требовалось найти себе занятие, позаботиться о ком-нибудь. Несмотря на суетливость, она была осторожной, поэтому ей доверили чашку. Кабинет находился напротив столовой, и я могла видеть, как Полли туда идет.

– Чем вы занимаетесь? – спросила она, встав на пороге.

– Пишу, – ответил Грэм.

– А почему вы… ты не идешь завтракать с мамой?

– Слишком занят.

– А ты хочешь есть?

– Конечно.

– Вот, возьми, – сказала Полли, поставила чашку на ковер, будто тюремщик, который передает кувшин с водой узнику через решетку, и ушла. Но тут же вернулась: – А кроме чая будешь что-нибудь?

– Я проголодался. Принеси чего-нибудь вкусного, добрая хозяюшка.

Девочка подошла к миссис Бреттон:

– Мэм, пошлите своему сыну чего-нибудь вкусного, пожалуйста.

– Выбери сама, Полли. Чем угостим моего сына?

Она набрала понемногу самых лучших кушаний и чуть погодя вновь вернулась, чтобы тихонько попросить апельсиновый джем, которого не было на столе. Снабдив ее розеткой (этим двоим миссис Бреттон не отказывала ни в чем), мы вскоре услышали, как Грэм рассыпается в похвалах и обещает сделать ее своей экономкой, когда обзаведется собственным домом, а если она еще и проявит кулинарный талант – то кухаркой. Полли больше к нам не возвращалась, поэтому я пошла за ней и увидела их с Грэмом, завтракающими tête-à-tête: она стояла рядом с его креслом и угощалась всем, кроме джема, чтобы, как я полагаю, Грэм не подумал, что она потрудилась добыть это лакомство для себя. Она нередко демонстрировала особую внимательность к мелочам и особую чуткость.

Так зародилось их приятельство, которое не угасло вскоре, а, наоборот, показало, что время и обстоятельства лишь укрепляли, а не ослабляли его. Пусть они не совпадали ни по возрасту, ни по полу, ни по интересам – ни в чем, но они всегда находили темы для разговора. Я заметила, что подлинный характер маленькой Полины раскрывается только с юным Бреттоном. Освоившись и привыкнув к дому, она все так же оставалась кроткой с миссис Бреттон и целыми днями сидела на скамеечке у ее ног, делала уроки, шила или рисовала грифелем на дощечке. Ни разу не вспыхнула в ней искра самобытности и не мелькнула причуда ее натуры, поэтому я перестала наблюдать за ней в той обстановке: ничего интересного подсмотреть я не могла. Зато по вечерам, стоило Грэму постучать в дверь, девочка мигом преображалась и выскакивала на лестницу. Вместо приветствия она обычно встречала его упреком или угрозой.

– Ты не вытер ноги о коврик. Я все расскажу твоей маме.

– Ах ты маленькая проныра! Ты здесь?

– Да, и ты меня не достанешь – я высоко забралась, – говорила она, выглядывая между балясин (перила все еще были слишком высоки для ее роста).

– Полли!

– Мой милый мальчик! (Одно из прозвищ, которое она позаимствовала, подражая его матери.)

– Сейчас в обморок свалюсь от усталости, – заявлял Грэм, прислоняясь к стене с крайне утомленным видом. – Доктор Дигби (директор) совсем меня загонял. Спустись и помоги отнести книги.

– Как бы не так! Не сочиняй!

– Что ты, Полли, я говорю чистую правду. Я едва на ногах стою. Подойди сюда.

– Ты похож на кошку: смотришь, смотришь, а сам только и ждешь, чтобы прыгнуть.

– Прыгнуть? Ничего подобного, у меня сил не хватит. Спускайся.

– Может, и спущусь – только пообещай не хватать меня, не подбрасывать вверх и не кружить по комнате.

– Да я и не смог бы! – тяжело вздыхал он и опускался в кресло.

– Тогда положи книги на первую ступеньку и отойди на три ярда.

После она осторожно сходила вниз, не сводя глаз с изнеможденного Грэма. Разумеется, едва Полли достигала подножия лестницы, он вдруг чувствовал внезапный прилив сил, и начиналась шумная возня. Иногда девочка сердилась, а иногда прощала его дурачества, и тогда мы слышали, как она ведет его наверх:

– Ну что, мой милый мальчик, пора пить чай. Уверена, ты проголодался.

Особенно забавно выходило, когда она садилась подле обедающего Грэма. В его отсутствие она была довольно скучной, но рядом с ним принималась без остановки хлопотать и суетиться. Я часто желала, чтобы она взяла себя в руки и успокоилась, но увы – она целиком посвящала себя Грэму: кто-то ведь должен был обхаживать его за столом и заботиться; в ее глазах он представал важнее турецкого султана. Она подносила ему разные блюда, и когда перед ним уже стояло все, чего он только мог пожелать, находила себе новое задание.

– Мэм, – шепотом звала она миссис Бреттон, – мне кажется, ваш сын захочет пирог – сладкий, – который стоит вон там. – Она указывала на буфет.

Как правило, миссис Бреттон не одобряла сластей к чаю, но Полли настаивала:

– Один малюсенький кусочек – только для Грэма, – ведь он учится в школе. Девочкам – например, мне и мисс Сноу – сладкое не нужно, а вот он съест с удовольствием.

Грэм действительно ел с большим удовольствием и почти всегда получал кусочек. Надо отдать ему должное: он с радостью поделился бы пирогом с дарительницей, но ему не позволялось – предложить угощение значило бы рассердить ее на целый вечер. Стоять рядом, говорить с ним, заполучив его безраздельное внимание, – вот награда, которую хотела Полли, а не кусок пирога.

С необычайной готовностью она переняла его интересы. Могло показаться, что у девочки не было ни собственного ума, ни жизни, ей будто требовалось существовать, двигаться и мыслить через кого-то другого: после того как их с отцом разлучили, она льнула к Грэму, чувствовала через него и жила его жизнью. Она мгновенно запомнила имена его школьных товарищей и впитывала, что они за люди, из его историй: пары слов ей было достаточно. Она никогда не забывала и не путала его друзей, могла весь вечер говорить о тех, кого ни разу не видела, но ясно представляла их привычки, нравы, манеры, а некоторых даже научилась передразнивать. Например, повадки завуча, к которому юный Бреттон питал особую неприязнь, она схватила на лету из сценки, которую разыграл Грэм, и стала их изображать к увеселению последнего. Миссис Бреттон, однако, этого не одобрила и велела прекратить.

Они редко ссорились. Но однажды произошла размолвка, которая тяжело ранила чувства Полли.

Как-то раз Грэм в честь дня рождения пригласил на ужин друзей – юношей своего возраста. Полину очень заинтересовали его гости, потому что она много о них слышала, – именно они появлялись в рассказах Грэма чаще всего. После ужина компания молодых джентльменов осталась в столовой, где они вскоре совсем развеселились и расшумелись. Идя по коридору, я вдруг увидела Полину, в одиночестве сидящую на ступеньке, ее взгляд был прикован к двери в столовую, на чьей гладкой поверхности отражалась горящая лампа, в тревожных думах ее бровки сошлись к переносице.

– О чем задумалась, Полли?

– Ни о чем. Вот бы эта дверь была стеклянной – тогда я могла бы смотреть сквозь нее. Кажется, мальчикам там очень весело. Я тоже туда хочу: сидеть рядом с Грэмом и глядеть на его друзей.

– Так чего же ты не идешь?

– Я боюсь. Думаешь, стоит попытаться? Постучать в дверь и спросить?

Предположив, что они могут быть не прочь поиграть с ней, я одобрила такую затею.

Она постучалась – слишком тихо в первый раз, зато после второго дверь приоткрылась; Грэм высунул голову, выглядел он радостным и одновременно раздосадованным.

– Чего хочешь, мартышка?

– К вам.

– Серьезно? Мне некогда с тобой возиться! Ступай к маме и госпоже Сноу, пусть уложат тебя спать.

Каштановая грива и румяное лицо исчезли за решительно захлопнувшейся дверью. Девочка была потрясена.

– Что на него нашло? Раньше он никогда так со мной не говорил, – испуганно забормотала она. – Что я сделала?

– Ничего, Полли. Просто Грэм сейчас хочет побыть со своими товарищами.

– Ему с ними интереснее, чем со мной! Они пришли, и я больше ему не нужна!

Я собиралась ее утешить и сгладить неприятную сцену, припомнив несколько философских максим, коих я знала множество как раз для таких случаев. Впрочем, она дала понять, что слушать меня не желает, заткнув уши пальцами, едва я открыла рот; затем ничком упала на ковер и не давалась в руки ни Уоррену, ни кухарке, поэтому ей позволили лежать прямо там, пока она сама не решила, что пора подняться.

О своей досаде Грэм позабыл в тот же вечер, когда его друзья ушли, и заговорил с Полиной как ни в чем не бывало, но та уворачивалась от его рук, глаза ее гневно сверкали, она не пожелала ему спокойной ночи и отказывалась смотреть в лицо. На следующий день он обращался с ней равнодушно, и девочка ходила бледная, как мрамор. Еще через день Грэм шутливо попытался у нее выведать, что произошло; она не разжимала губ. Конечно, он не мог сердиться на нее по-настоящему: силы были не равны, – поэтому он прибегнул к вкрадчивым уговорам: «Почему ты злишься? Что я сделал?» Вскоре она ответила ему слезами, он приласкал ее, и мир был восстановлен. Однако подобные события никогда не проходили для нее бесследно: я заметила, что после того случая у двери в столовую Полина перестала ходить за Грэмом и каким-либо образом пытаться заполучить его внимание. Как-то я раз попросила ее отнести ему книгу, когда он закрылся у себя в кабинете.

– Подожду, пока он выйдет, – с достоинством ответила она. – Ему придется встать, чтобы открыть мне дверь – не буду его утруждать.

У юного Бреттона был любимый пони, на котором он часто выезжал, девочка всегда наблюдала за ним из окна. Ей тоже хотелось прокатиться на пони вокруг дома, но она и не подумала бы просить о таком одолжении. Однажды она вышла во двор и, прислонившись к калитке, смотрела, как он спешивается; страстная мечта о веселой прогулке верхом горела в ее глазах.

– Ну что, Полли, хочешь покататься? – легко предложил Грэм.

Полагаю, она сочла его тон чересчур небрежным.

– Нет, спасибо, – холодно ответила девочка и отвернулась.

– Зря, – продолжил он, – тебе понравится, я уверен.

– Мне это ни капельки не интересно.

– Неправда. Ты сказала Люси Сноу, что просто мечтаешь покататься.

– Люси Сноу – шплетница! – донеслось до меня (несовершенная дикция Полины была единственным, что соответствовало ее возрасту), и с этими словами она отправилась в дом.

Вскоре последовав за ней, Грэм заметил своей матери:

– Мама, нашу гостью, случайно, не подбросили эльфы? В жизни не встречал столь необычного ребенка. Правда без нее я заскучал бы: она развлекает меня куда больше, чем ты или Люси Сноу.

– Мисс Сноу, – обратилась ко мне Полина (недавно она завела привычку болтать со мной перед сном), – вы знаете, в какой день недели Грэм мне нравится больше всего?

– Как я могу знать что-то настолько странное? Неужели в один день из семи он ведет себя не так, как в другие шесть?

– Конечно! Разве вы не видите? Значит, не знаете? Он приятнее всего по воскресеньям: проводит с нами целый день и весь вечер, а еще он спокоен и очень добр.

Ее наблюдение нельзя было назвать безосновательным: после похода в церковь Грэм затихал, а вечер предпочитал провести в умиротворенной праздности у камина в гостиной. Обычно он усаживался на диван и подзывал к себе Полли.

Грэм несколько отличался от своих ровесников: удовольствие он находил не только в бурной деятельности, но порой и в тихой задумчивости; он охотно читал, и его выбор книг был не то чтобы беспорядочным: в нем прослеживались определенные вкусы и даже интуитивное чутье. И хотя он редко делился впечатлениями о прочитанном, я часто видела, как он о нем размышлял.

Полли подкладывала под колени подушечку, садилась возле Грэма на пол, и они приступали к негромкой, приглушенной беседе, обрывки которой мне порой удавалось расслышать. Действительно, воскресенье особенно благотворно влияло на настроение Грэма, и он был склонен к мягкости более, чем во все другие дни.

– На этой неделе ты учила какие-нибудь гимны, Полли?

– Я выучила один, очень красивый, в нем четыре строфы. Хочешь послушать?

– Только пой как следует, не торопись.

Тонкий голос начинал петь, вернее, читать нараспев новый гимн, а Грэм критиковал ее манеру и объяснял, как будет правильно. Она быстро исправлялась, в точности повторяя за ним; кроме того, ей хотелось угодить Грэму, поэтому она показывала себя хорошей ученицей. После гимна следовало чтение вслух, для чего нередко выбирали Библию: здесь Полину поправлять почти не требовалось, простые повествовательные главы ей давались без труда, а если еще и тема была ясна и интересна, то читала она с впечатляющей выразительностью. Иосиф, брошенный в яму, призвание Самуила, Даниил во львином рву были ее любимыми сюжетами. Но наиболее остро она чувствовала трагизм первого.

– Бедный Иаков! – восклицала иногда Полли с дрожью в голосе. – Как же он любил Иосифа! Так же сильно, – однажды добавила она, – как я тебя, Грэм. Если бы ты умер (здесь Полли заново открывала книгу в поисках нужной строчки), то я бы не захотела утешаться и «с печалью сошла бы к тебе в преисподнюю»[3].

Затем тонкими руками она обвила Грэма, притянув к себе его львиную голову. Помню, этот жест тогда поразил меня горячностью и навеял мысли о диком, прирученном лишь наполовину звере, которого вдруг беспечно решили осыпать ласками. Нет, я не боялась, что Грэм ранит или грубо ее отвергнет, и все же он вполне мог отстраниться от нее с досадой и нетерпением, что стало бы для девочки ударом. Хотя в целом он покорно сносил ее проявления чувств, и иногда столь горячая преданность даже вызывала у него умиление, мелькавшее в смягчившемся взгляде. Однажды он сказал:

– Полли, ты любишь меня так, будто ты моя младшая сестричка.

– Я правда тебя люблю, – ответила она. – Очень сильно.

Развлекать себя изучением ее натуры мне оставалось недолго. Полина едва ли провела в Бреттоне два месяца, когда пришло письмо от мистера Хоума: он писал, что теперь живет с родней по матери на континенте, что Англия вконец ему опостылела и вряд ли он вернется сюда в ближайшие годы, поэтому выражал намерение немедленно вызвать дочь к себе.

– Интересно, как она примет эту весть? – задумалась миссис Бреттон, прочитав письмо.

Мне тоже стало интересно, и я вызвалась сообщить Полине новости.

Войдя в гостиную, – в нарядной и спокойной комнате девочка любила сидеть одна, что ей дозволялось, поскольку там она ничего не трогала, вернее, не пачкала ничего из того, к чему притрагивалась, – я увидела ее, разместившуюся у окна на оттоманке, подобно юной одалиске, в полутени от ниспадающей портьеры. Она выглядела довольной в окружении предметов своего досуга: белого ящичка для рукоделия, лоскутков муслина и лент для кукольной шляпки. Сама же кукла, в ночном чепце и рубашке, лежала в колыбели, и Полина ее укачивала с видом полной уверенности в ее разумности и умении спать и одновременно разглядывала книжку с картинками, которая лежала у нее на коленях.

– Мисс Сноу, – прошептала девочка, – эта книга просто чудесная. Кэндис, – (так Грэм окрестил ее куклу, чье смуглое личико и правда напоминало об Эфиопии[4]), – уснула, и я могу вам все рассказать, только давайте потише, чтобы ее не разбудить. Книгу мне дал Грэм. В ней говорится о разных странах далеко-далеко от Англии, до них можно добраться только на корабле. Там живут дикари, и одеваются они совсем не так, как мы: некоторые даже почти ничего не носят, чтобы было прохладнее, у них ведь очень жарко. Вот на картинке видно, как они в пустыне – это такая равнина, усыпанная песком, – толпой окружили мужчину в черном – это добрый-предобрый англичанин-миссионер, он стоит под пальмой и проповедует, – для большей ясности указала она на цветную иллюстрацию. – А эти картинки еще удивительнее (на миг она забыла о грамматике). Вот Великая китайская стена, а вот китайская дама – сама взрослая, а ножки меньше, чем мои. Тут нарисовали дикую лошадь в Тартарии, а здесь, совсем необычайно, – страну без полей, лесов и садов, там есть только снег и лед. А еще кости мамонтов, но мамонты там больше не живут. Вы не знаете, что это такое, но я вам объясню, Грэм мне уже рассказал. Это такие огромные косматые звери, один занял бы здесь целый коридор, но они не кровожадные и людей не едят, так Грэм говорит. Он думает, что, если бы я встретила в лесу мамонта, он ничего мне не сделал бы, может, только затоптал бы, попади я ему под ноги, как если бы я гуляла на лугу и раздавила кузнечика, даже не заметив.

И она продолжила щебетать в том же духе.

– Полли, – наконец перебила я, – а ты хочешь путешествовать?

– Еще не пора, – чопорно сказала она. – Может, лет через двадцать, когда я вырасту и стану такой же высокой, как миссис Бреттон, мы будем путешествовать с Грэмом. Мы поедем в Швейцарию и залезем на Монблан. А однажды поплывем в Южную Америку и доберемся до верхушки Чибо… Чимборасо.

– А сейчас ты поехала бы, если бы папа был с тобой?

Ответ, которому предшествовала долгая пауза, явил ее склонность к резким перепадам настроения:

– К чему болтать такие глупости? Зачем вы вдруг заговорили о папе? Я только недавно стала счастливой и больше не думаю о нем постоянно, а теперь все придется начинать заново!

Ее губы задрожали. Я поспешила рассказать ей о письме и распоряжении, чтобы они с Харриет немедля собирались в дорогу.

– Ну что, Полли, разве ты не рада?

Она молчала. Отложив книгу и перестав качать колыбель, она смотрела на меня без улыбки.

– Разве ты не хочешь поехать к папе?

– Конечно, хочу, – наконец промолвила она тем едким тоном, к которому обычно прибегала в разговорах со мной и который не походил на ее манеру обращаться с миссис Бреттон и уж тем более с Грэмом.

Мне хотелось выведать, что у Полины еще на уме, но та больше не желала разговаривать. Она торопилась расспросить миссис Бреттон, чтобы найти подтверждение моих слов. Под влиянием столь значимых новостей Полина сохраняла совершенную серьезность целый день. Вечером, когда Грэм возвестил о своем возвращении, она подошла ко мне и принялась поправлять ленту моего медальона и гребень в моей прическе. За этим занятием и застал ее Грэм, когда вошел в комнату.

– Вы скажете ему? – шепнула она. – Скажите, что я уезжаю.

За чаем я выполнила ее просьбу. Случилось так, что именно в тот день Грэм был полностью поглощен мыслями о награде, ради которой участвовал в школьных соревнованиях. Новость пришлось повторить дважды, прежде чем он обратил на нее внимание, и то лишь короткий миг.

– Полли уезжает? Как жаль! Милая Мышка, мне будет ее не хватать. Мама, давай пригласим ее снова.

И наскоро проглотив чай, он взял свечу, уселся за книги и с головой ушел в учебу.

«Мышка» тихонько подкралась к нему, опустилась на пол, уткнувшись лицом в ковер, и так молча пролежала у его ног, не меняя положения, до самого отхода ко сну. Раз, я заметила, Грэм, который и не догадывался об ее близости, задел девочку ступней. Она отодвинулась на пару дюймов. А через минуту ее ручка, до того прикрывавшая глаза, вылезла, чтобы погладить его неугомонную ногу. Когда ее позвала няня, Полина покорно встала и вышла, сдержанно пожелав всем нам спокойной ночи.

Не скажу, что спустя час в спальню я поднималась в ужасе, но все-таки мной овладело беспокойное предчувствие, что мирно спящей эту девочку я не застану. Чутье меня не обмануло: она, озябшая, нахохлившись, сидела у постели, подобно белой птице. Я не знала, как с ней заговорить, ведь она была совсем не похожа на других детей. Однако она сама обратилась ко мне. Когда я закрыла дверь и поставила светильник на туалетный столик, Полина повернулась ко мне:

– Я не могу… совсем не могу уснуть, и поэтому я не могу… совсем не могу жить!

Я спросила, что ее так тяготит.

– Кошмарные штрадания! – жалобно пролепетала она.

– Позвать миссис Бреттон?

– Что за глупости! – с досадой ответила Полина.

И верно: я прекрасно знала, что стоило шагам миссис Бреттон раздаться за дверью, девочка тут же нырнула бы под одеяло, не издавая не звука. Пускай она беззастенчиво демонстрировала свою эксцентричность передо мной, едва ли испытывая ко мне хоть подобие приязни, в глазах миссис Бреттон она оставалась послушной и немного забавной юной девицей. Я взглянула на Полину: ее щеки пылали багрянцем, в потемневших и блестящих от переживаний глазах читалась тревога, и мне стало ясно, что в таком состоянии до утра ее держать нельзя. Я догадалась, как облегчить ее положение.

– Хочешь пожелать Грэму спокойной ночи еще раз? – спросила я. – Он еще не ушел к себе.

Она сразу потянулась ко мне, чтобы я взяла ее на руки. Укутав девочку в шаль, я понесла ее в гостиную. Грэм как раз собирался выходить.

– Она не сможет уснуть, пока не поговорит с тобой, – сказала я. – Ей не хочется расставаться.

– Избаловал я ее, – шутливо ответил он и, забрав у меня Полину, поцеловал ее пылающее личико и горячие губы. – Значит, Полли, ты любишь меня даже больше, чем папу…

– Я правда тебя люблю, а вот ты меня – ни капельки, – прошептала она.

Девочку убедили в обратном, вновь поцеловали и вернули мне, я отнесла ее в спальню, но, увы, покой она так и не обрела.

Подумав, что теперь она меня выслушает, я решила сказать ей:

– Полина, не печалься, что Грэм не относится к тебе так же, как ты к нему. Это в порядке вещей.

Она молча взглянула на меня, будто спрашивая: «Почему?»

– Потому что он – мальчик, а ты – девочка, ему шестнадцать лет, а тебе только шесть, он силен, и характер у него веселый, а у тебя – наоборот.

– Но я очень его люблю, он должен любить меня хоть немножко.

– Ты ему не безразлична. Ты ему нравишься. Ты его любимица.

– Правда?

– Да, не видела, чтобы он так относился к другим детям.

Мои слова ее немного успокоили; сквозь ее душевные муки проглянула улыбка.

– Но, – продолжила я, – не ропщи и не жди от него слишком многого, иначе Грэм посчитает тебя чересчур надоедливой и его симпатии придет конец.

– Конец! – тихо повторила она. – Тогда я буду хорошей, я постараюсь быть хорошей, Люси Сноу.

Я уложила ее в постель.

– А он меня простит? – спросила она, когда я начала раздеваться. Я заверила ее, что сейчас Грэм не сердится и что совет ей дан на будущее.

– Но будущего нет, – возразила она. – Я ведь уезжаю. Мы с ним хоть когда-нибудь увидимся, если меня не будет в Англии?

Я дала ей обнадеживающий ответ и погасила свечу. Около получаса мы лежали в тишине, и я подумала, что Полина, наконец, заснула, но тут фигурка в белом вновь села в постели, раздался тонкий голосок:

– Мисс Сноу, а вам нравится Грэм?

– Нравится? Да, чуть-чуть.

– Только чуть-чуть… А он нравится вам так же, как мне?

– Вряд ли. Нет, не так, как тебе.

– Он вам сильно нравится?

– Я же сказала, что он мне нравится чуть-чуть. Какой смысл питать к нему сильную симпатию, если у него полно недостатков.

– Недостатков?

– Как и у всех мальчиков.

– Даже больше, чем у девочек?

– Скорее всего. Мудрецы говорят, что неразумно считать кого-либо совершенным. А что касается симпатий и антипатий, то мы должны ко всем относиться дружелюбно и никого не боготворить.

– А вы мудрая?

– Я к этому стремлюсь. Пора спать.

– Я не могу спать. А у вас не болит вот тут, – спросила она, положив ручонку себе на грудь, – когда вы думаете, что вам придется покинуть Грэма, потому что ваш дом не здесь?

– Полли, не стоит так страдать, ведь скоро ты вернешься к отцу. Неужели ты его забыла? Разве ты больше не хочешь быть его маленькой спутницей?

После моего вопроса в спальне повисла мертвая тишина.

– Ложись и спи, – велела я.

– У меня постель холодная, – сказала она. – Я не могу ее согреть.

Я увидела, как девочка дрожит.

– Ложись ко мне, – предложила я, надеясь, но не веря, что она послушается, ведь упрямства этой чудной маленькой девочке было не занимать, и особенно часто она капризничала со мной.

Однако Полина мгновенно, подобно призраку, возникла у моей постели. Я пустила ее к себе. Она замерзла, и я грела ее в своих объятиях. Полина дрожала от волнения, я утешала ее. Обласканная и успокоенная, она наконец задремала.

«Престранное дитя, – подумала я, глядя на спящую девочку в лунном свете, и бережно промокнула ее мерцающие веки и влажные щеки носовым платком. – Как она удержится в нашем мире, как выстоит в жизненной борьбе? Как она вынесет то горе и те отказы, те страдания и унижения, которые, как мне подсказывали книги и собственный разум, уготованы всем живущим?

Полина уехала на следующий день. Прощаясь, она трепетала, как лист на ветру, но проявила достойную сдержанность.

Глава IV. Мисс Марчмонт

Покинув Бреттон, что произошло через несколько недель после отъезда Полины – тогда, надо заметить, я не думала, что больше не вернусь, и вновь пройтись по мирный старым улочкам мне не суждено, – я отправилась домой. Напрашивается предположение, будто я, вне сомнения, была счастлива спустя полгода разлуки вновь обнаружить себя в лоне семьи. Что ж, безобидное предположение никому не навредит, поэтому оставим все как есть. Дабы подкрепить его, я позволю читателю представить меня в течение следующих восьми лет в виде шхуны, легшей на дрейф в безмятежной гавани – рулевой растянулся на палубе, подставив лицо небу, и закрыл глаза, погрузившись, если угодно, в долгую молитву. Великому множеству девочек и женщин предрекают подобную судьбу, почему бы и мне не быть в их числе?

Представьте меня праздной, сытой и счастливой среди подушек, убаюканной легким бризом, на нагретой солнцем палубе. Однако я, должно быть, в итоге свалилась за борт или потерпела крушение. Слишком хорошо я помню времена – нескончаемые времена, – когда царили холод, опасность, распри. И поныне в дурных снах я захлебываюсь в их яростных горько-соленых волнах, что ледяными тисками сдавливают мне легкие. Тогда я попала в шторм, и длился он не один час и не один день. Много дней и ночей подряд на небе не показывались ни солнце, ни звезды, мы сами рубили мачты, свирепствовала буря; надежды на спасение мы лишились. В конце корабль наш разбился, а экипаж погиб.

Если память меня не подводит, о своих горестях я никому не рассказывала. Хотя кому мне было жаловаться? Миссис Бреттон я давно потеряла из виду. Препоны, учиненные другими, еще несколько лет назад ослабили нашу связь, а затем та и вовсе оборвалась. К тому же время и для нее не поскупилось на перемены: богатое наследство, попечительницей которого ее назначили до совершеннолетия сына и которое по большей части было вложено в акции некоего предприятия, растаяло; поговаривали, что от первоначального состояния остались лишь крохи. Грэм, по слухам, освоил какую-то профессию, и они с матерью уехали из Бреттона, обосновавшись в Лондоне. Итак, у меня не осталось ни одной возможности на кого-либо опереться, и рассчитывать я могла только на себя. Я знаю, что по натуре своей не была ни самодостаточной, ни деятельной, таковой меня – как и многих других – вынудили стать обстоятельства; и когда за мной послала мисс Марчмонт, живущая по соседству старая дева, я подчинилась ее просьбе в надежде получить хоть какое-нибудь занятие.

Мисс Марчмонт жила в красивом особняке и была женщиной состоятельной, однако немощной вот уже как двадцать лет: ревматизм искалечил ее ступни и руки. Она никогда не спускалась вниз: ее спальня примыкала к гостиной. Я много слышала о мисс Марчмонт и ее причудах (характер у нее был весьма эксцентричный), но до той поры мы ни разу не встречались. Передо мной предстала седая морщинистая женщина, посуровевшая от одиночества и долгого недуга, раздражительная и, вероятно, требовательная. Как оказалось, ее горничная, точнее, компаньонка, которая служила при ней несколько лет, выходила замуж, и мисс Марчмонт, узнав о моей сиротской доле, решила послать за мной, чтобы подыскать в моем лице замену. Она предложила мне место, когда мы, выпив чаю, вдвоем сидели у камина.

– Будет нелегко, – прямо сказала она. – Мне требуется много внимания, и ты будешь целый день проводить взаперти, хотя, по сравнению с тем, как ты жила в последнее время, вероятно, ты найдешь пребывание здесь вполне сносным.

Я задумалась. Конечно, служба здесь покажется мне сносной, рассуждала я про себя, и в то же время она будет невыносимой. Жить в четырех стенах, наблюдать страдания и порой терпеть вспышки гнева – вот какая доля мне уготована на оставшуюся юность; хотя та ее часть, что уже минула, тоже выдалась, мягко говоря, безрадостной! На секунду сердце замерло, но потом вновь забилось ровно, пусть я вынудила себя осознать все недостатки предложения, я мыслила слишком трезво, чтобы их идеализировать и, следовательно, преувеличивать.

– Только я не уверена, хватит ли мне сил для подобной работы, – заметила я.

– Я и сама сомневаюсь, – ответила она. – Выглядишь ты измученной.

Так и было. Взглянув в зеркало, я увидела свое блеклое отражение: траурное платье, запавшие глаза. Однако потускневший облик мало меня беспокоил. Увядание скорее было внешним, внутри я все еще чувствовала биение жизни.

– У тебя есть на примете другие занятия, хоть что-нибудь?

– Пока ничего, но, может, мне удастся что-то подыскать.

– Возможно, ты права. Попробуй пойти своим путем, а если ничего не выйдет, попробуешь моим. Предложение действительно три месяца.

Она была ко мне добра, и я ее поблагодарила. Внезапно у мисс Марчмонт случился приступ. Я помогла ей, в точности выполнив все указания, и, когда боль ее отпустила, между нами уже образовалось подобие близости. По тому, как она перенесла приступ, я поняла, что она была крепкой, терпеливой женщиной (терпеливой к физической боли, однако нервы ее, вероятно, выдерживали долгие испытания с меньшей стойкостью); а мисс Марчмонт разглядела в моей готовности помочь сострадание (каким бы оно ни было). Назавтра она вновь послала за мной и следующие пять или шесть дней жаждала моего общества. Более тесное знакомство явило и капризы, и пороки мисс Марчмонт, но в то же время я смогла увидеть в ней особу, достойную уважения. Пускай она была суровой и даже брюзгливой, находилась я подле нее и прислуживала с тем чувством, которое мы испытываем, когда знаем, что наше общество, манеры и разговор тешат и радуют того, кому мы служим. Даже когда мисс Марчмонт меня бранила – что она порой себе позволяла, в весьма едкой манере, – выходило у нее это довольно беззлобно и обиды не наносило. Она больше напоминала вспыльчивую мать, журящую дочь, чем строгую хозяйку, поучающую горничную: поучения ей были несвойственны, чего, впрочем, не скажешь о вспышках гнева. Но и в неистовстве ее не покидала ясность ума: даже рассвирепевшая, она оставалась рассудительной. Немного погодя растущая привязанность заставила меня по-новому взглянуть на роль компаньонки, и еще через неделю я согласилась поступить к ней на службу.

Итак, мой мир уместился в двух жарко натопленных тесных комнатах, а пожилая калека стала моей хозяйкой, моей подругой, моим всем. Служба у нее стала моим долгом, ее боль – моим страданием, ее покой – моей надеждой, ее гнев – моим наказанием, ее похвала – моей наградой. Я позабыла о лугах, лесах, реках, морях и переменчивых небесах, которые остались за пределами душной клетки; и была даже почти рада их не вспоминать. Все мое существо обратилось к своему жребию. Тихая и кроткая по характеру, вышколенная судьбой, я не требовала прогулок на свежем воздухе и довольствовалась теми же скудными кушаньями, что подавали больной. Зато она позволила мне изучать ее необыкновенную натуру, и, нужно добавить, оценивать непоколебимость ее добродетелей и неослабевающую пылкость, и верить в искренность ее чувств. Всем этим она обладала, и за все это я к ней привязалась.

Благодаря выдающимся качествам мисс Марчмонт я могла бы протянуть с ней еще двадцать лет, если бы ее нелегкой жизни было суждено столько продлиться. Однако Господь распорядился иначе. Казалось, меня нужно было подтолкнуть к действию. Нужно было побудить, сподвигнуть, склонить, принудить к движению. Крупице человеческой симпатии, которую я принимала за драгоценную жемчужину, нужно было растаять, словно градинке, и утечь сквозь пальцы. Новую скромную службу нужно было вырвать из хватки моей легко успокоенной совести. Я хотела пойти на сделку с Судьбой: избежать редких, но грандиозных страданий, соглашаясь на малые горести и нужду. Но Судьбу подобные условия не прельстили, а Провидение не допустило жизни в костенеющем унынии и малодушной праздности.

Февральским вечером – как я хорошо запомнила – у дома мисс Марчмонт раздался голос, слышный каждому его обитателю, но понятный, вероятно, лишь одному. Тихую зиму подгоняли к концу весенние бури. Уложив мисс Марчмонт в постель, я села у камина и принялась за шитье. За окном завывал ветер; он свирепствовал весь день, но к ночи обрел другой тон – резкий, пронзительный, почти человеческий; он стенал, жаловался, негодовал; его порывы больше походили на вопли.

– Тише! Тише! – расстроенно воскликнула я и, оставив работу, зажала руками уши в тщетной попытке заглушить этот вкрадчивый, неумолимый плач.

Голос был мне знаком, и невольная наблюдательность вынудила меня подумать о том, что он сулил. Трижды жизнь мне показывала, что причудливая мелодия ветра – эти безутешные, горестные рыдания – предвещает трудные времена. Эпидемии, как я знала, нередко предзнаменовал скорбными, страдальческими всхлипами восточный ветер. Так, я полагала, и появилась легенда о банши. Еще я заметила – однако познаний мне не хватало, чтобы увериться в связи между событиями, – что до нас одновременно доходят вести о пробудившихся вулканах в разных частях света, о реках, вдруг вышедших из берегов, и о громадных волнах, обрушившихся на взморье. «Наша земля, – говорила я себе тогда, – в такие мгновения, должно быть, пребывает в смятении и неистовстве; слабейшие из нас гибнут в ее сбивчивом дыхании, распаленном вулканами».

Я прислушивалась и дрожала, мисс Марчмонт спала.

К полуночи буря улеглась за каких-то полчаса, и наступила мертвая тишина. Огонь, который едва тлел, ярко вспыхнул. Я ощутила перемену, мои чувства обострились. Отодвинув портьеру и жалюзи, я выглянула в окно и увидела, как ярко блестят в колючем морозном воздухе звезды.

Обернувшись, я заметила, что мисс Марчмонт проснулась и, приподнявшись на подушках, глядит на меня с особой серьезностью.

– Ночь выдалась ясная? – спросила она.

Мой ответ был утвердительным.

– Так я и думала, ведь ко мне вернулись силы, мне хорошо. Помоги встать. Сегодня я чувствую себя молодой, – продолжила она. – Молодой, беззаботной и счастливой. Вдруг мой недуг меня скоро оставит и мне суждено вновь стать здоровой? Это было бы чудом!

«А нашим временам чудеса не свойственны», – подумала я, дивясь ее словам. Она принялась говорить о прошлом и вспоминала случаи, происшествия и людей с одинаковой ясностью.

– Сегодня я рада своей Памяти, – сказала мисс Марчмонт. – Она мне лучшая подруга. Теперь она дарит глубокое удовлетворение: возрождает в сердце теплые и живые воспоминания – не тусклые образы, а то, что некогда было настоящим, но я почитала истлевшим, рассыпавшимся и смешанным с прахом. Мне вернулись часы, мысли, надежды моей юности. Я снова переживаю любовь всей жизни – мою единственную любовь и одну из совсем немногих привязанностей, ведь доброй женщиной меня не назовешь: я отнюдь не приветлива. Однако и у меня были чувства, сильные и верные, и у чувств моих был адресат; я дорожила лишь им, в то время как большинство готовы посвятить себя множеству бесчисленных вещей. Когда я любила и была любима, как прекрасно мне жилось! Какой чудесный год мне вспоминается – как ясно он мне видится! Какая трепетная весна – какое теплое, радостное лето – какой нежный лунный свет, серебривший осенние вечера, – как крепла надежда среди скованных льдом рек и убеленных полей той зимой! Весь год мое сердце билось в такт с сердцем Фрэнка. Мой благородный Фрэнк – мой преданный Фрэнк – мой добрый Фрэнк! Он был лучше меня во всем и к себе был куда требовательнее! Теперь я точно вижу и знаю, что немногие женщины страдали, как я, его потеряв, и немногие женщины блаженствовали, как я в его любви. Наши чувства были необыкновенными; я не сомневалась ни в них, ни в моем возлюбленном: то была чистая, бережная, возвышенная любовь, и радости она дарила без края. А сейчас я хочу спросить, в эту минуту необыкновенной трезвости ума я хочу узнать, почему у меня ее забрали? За какое злодеяние меня приговорили к тридцати годам скорби после двенадцати месяцев счастья?

Я не знаю, – помедлив, продолжила мисс Марчмонт. – Я не могу, не могу найти причину; однако сейчас я со всей искренностью скажу то, что и не мыслила сказать раньше: пути Господни неисповедимы. Да будет воля Твоя! Теперь я верю, что в смерти мы воссоединимся с Фрэнком. Раньше я в это никогда не верила.

– Значит, он мертв? – тихо спросила я.

– Голубушка, – ответила она, – в тот сочельник я нарядилась и причесалась, чтобы вечером встретить возлюбленного – совсем скоро он должен был стать моим мужем. Я сидела и ждала. Тот день вновь встает перед глазами: я вижу снежные сумерки в окне с незадернутыми портьерами – я сама так распорядилась, чтобы приметить, как Фрэнк скачет ко мне по белой дороге; я вижу и чувствую горячее пламя камина, его отблески на моем шелковом платье и собственное юное отражение в оконном стекле. Я вижу тихую зимнюю ночь и полную луну, холодную и ясную, плывущую над черными голыми кустарниками и посеребренной инеем землей. Я ждала с нетерпением, но без какого-либо сомнения. Огонь успел погаснуть, правда, света хватало, луна поднялась высоко, но все еще заглядывала в окно; стрелки часов подбирались к десяти, Фрэнк редко приезжал позже этого времени, но пару раз он все-таки задерживался.

Подводил ли он меня хоть раз? Нет, никогда; и вот он уже скакал сюда, мчался, чтобы искупить потерянные часы. «Фрэнк! Отчаянный ездок! – мысленно воскликнула я, с радостью и волнением прислушиваясь к галопу. – Ох уж я тебя побраню, скажу, что ты и моей шеей рискуешь, ведь все твое в самом сокровенном и нежном смысле и мое тоже». Он уже подъехал: я его видела, но, кажется, мои глаза застилали слезы, все расплывалось. Я видела лошадь, слышала стук копыт – по крайней мере, я увидела силуэт. И услышала крики. Была ли это лошадь? И что за странный, темный груз волочился за ней? Как я могла назвать то, что предстало передо мной в лунном свете? И как я могла выразить чувство, поднявшееся в моей душе?

Я смогла лишь выбежать из дома. У двери стояло крупное животное – и правда, лошадь Фрэнка, она дрожала, фыркала и тяжело дышала; под узды ее держал мужчина, и я решила, что это Фрэнк. «Что произошло?» – потребовала я. В ответ раздался резкий голос моего лакея Томаса: «Ступайте в дом, госпожа, – а затем, он обратился к служанке, которую будто чутье заставило броситься за мной из кухни: – Рут, живо уведи отсюда мисс». Но я упала коленями в снег рядом с чем-то темным – с тем, что тащила по земле лошадь – с тем, что вздыхало и стонало на моей груди, когда я подняла и притянула его к себе. Он был живым, сознание его не покинуло. Я велела внести его в дом; я не желала никого слушать и не позволила себя увести. Я владела собой в достаточной мере, чтобы оставаться хозяйкой не только себе, но и другим. Они пытались было деликатничать со мной, будто я дитя, – так всегда ведут себя с теми, кого покарала рука Господа, но я уступила лишь хирургу, и когда тот сделал все, что мог, я забрала умирающего Фрэнка к себе. Ему хватило сил прижать меня к себе, он смог произнести мое имя, он слышал, как я тихо молилась, и обнимал меня, пока я нежно и ласково его утешала.

«Мария, – вымолвил он, – я погибаю, но я в раю». – Последнее дыхание он сберег, чтобы выразить мне свою преданность. И на заре рождественского утра мой Фрэнк отправился к Богу.

С того дня, – продолжила она, – минуло тридцать лет. И я страдала; страдала до сих пор. Вряд ли я мудро распорядилась своей бедой. Мягкие, добродушные создания благодаря ей становятся почти святыми, сильных и темных душой она обращает в демонов, а я осталась всего лишь пораженной горем и эгоизмом женщиной.

– Вы сделали много добра, – заметила я, ведь мисс Марчмонт славилась щедрыми пожертвованиями.

– Ты хочешь сказать, я не скупилась там, где деньги могли облегчить чужие невзгоды. Что с того? Я расставалась с ними без труда и сожалений. Но, полагаю, отныне я буду стремиться к лучшим помыслам, чтобы подготовиться к встрече с Фрэнком. Понимаешь, мне и теперь Фрэнк важнее Господа, и если столь сильная, непреклонная любовь к его созданию, лишь к нему одному, является грехом в глазах Создателя, тогда мои шансы на спасение невелики. А что ты думаешь, Люси? Я тебе исповедовалась, будь моим духовником.

Ответ я ей дать не смогла. Мне не хватило для этого слов. Однако мисс Марчмонт заговорила так, будто его получила.

– Верно, дитя мое. Деяния Господни милосердны, пусть и не всегда нам понятны. Мы должны смириться с собственным уделом, каким бы он ни был, и постараться осчастливить других. Не так ли? Что ж, завтра я начну с того, что попытаюсь осчастливить тебя. Я хочу сделать для тебя кое-что, Люси, – то, что поможет тебе после моей смерти. Слишком много я говорю, голова уже разболелась, и все-таки я довольна. Ложись спать. Уже два часа. Как поздно ты засиживаешься, или, вернее, как поздно я, эгоистка, вынуждаю тебя со мной сидеть. Ступай и не тревожься обо мне, думаю, спать я буду хорошо.

Она приготовилась ко сну. И я направилась к своей постели, которая стояла здесь же, в каморке при ее комнате. Минула тихая ночь, и, верно, так же тихо настал последний час мисс Марчмонт, безмятежно и милосердно: утром ее нашли бездыханной, почти остывшей, зато покойной и умиротворенной. Ее внезапная оживленность и перемена настроения были предвестниками удара, одного припадка хватило, чтобы оборвать жизнь, столь долго омраченную страданием.

Глава V. Новая страница

После смерти моей госпожи я опять осталась совсем одна и была вынуждена искать новое место. Тогда мои нервы, должно быть, были слегка – совсем слегка – расстроены. Признаю, выглядела я не лучшим образом: худая, изнуренная, осунувшаяся – будто не спала ночами, будто работала до изнеможения, будто погрязла в долгах и осталась без крыши над головой. Впрочем, долгов у меня не было, и деньги кое-какие имелись: пускай мисс Марчмонт и не успела мне помочь, как намеревалась той ночью, за службу мне сполна заплатил ее двоюродный брат и наследник, прижимистого вида человек с заостренным носом и узким лбом, который, как я много позже услыхала, оказался настоящим скрягой – полной противоположностью своей щедрой родственнице, чью память и по сей день чтят бедняки. Имея в распоряжении пятнадцать фунтов, здоровье, пошатнувшееся, но не сломленное, и душевные силы в аналогичном состоянии, я вполне могла считать свое положение более завидным, чем у многих. Однако я находила его непростым, и всю его затруднительность я осознала в день, когда осталась ровно неделя, чтобы покинуть нынешний приют, при этом нового не наблюдалось.

Мне было больше не к кому обратиться за советом, кроме моей старой няни, и я отправилась ее повидать в крупное имение неподалеку от дома мисс Марчмонт, где она теперь служила экономкой. Я провела с ней несколько часов; она постаралась меня утешить, но не знала, чем помочь. С тяжестью на душе я ушла от нее уже в сумерках. Мне предстоял обратный путь в две мили; стоял ясный, морозный вечер. Несмотря на одиночество, бедность и трудности, мое сердце, питаемое и ободряемое силой юности – на тот момент мне еще не минуло и двадцати трех лет, – билось легко и спокойно. Я уверена, что спокойно, иначе я дрожала бы на той дороге среди стылых полей, где поблизости не виднелось ни деревеньки, ни фермы, ни домика: я робела бы, ведь луна не освещала мне путь – лишь слабые звезды; я робела бы еще больше, ведь сегодня северная сторона неба вдруг озарилась странными, подвижными всполохами – полярным сиянием. Однако его появление вселило в меня нечто противоположное страху. Оно будто придало мне свежих сил. Я вдохнула их вместе с холодным, колючим воздухом. На ум пришла смелая затея, и моему уму хватило ресурса ее принять.

«Уезжай из этой глуши. Отправляйся в другие края».

«Куда же?» – возник следом вопрос.

Далеко заглядывать мне не пришлось; обращая взор из скромного поселения, расположенного на широкой, плодородной равнине в сердце Англии… воображение нарисовало мне то, что я еще никогда не видела наяву, – я увидела Лондон.

На следующий день я вернулась в имение, вновь попросила повидать экономку и поведала той о своем решении.

Миссис Баррет была женщиной степенной и рассудительной, хотя о мире она знала едва ли больше моего; однако, несмотря на степенность и рассудительность, она и не подумала обвинить меня в сумасбродстве – что неудивительно, ведь моя серьезность до сих пор служила подобно серому плащу с капюшоном. Благодаря ей я могла без последствий, как и без чьего-либо одобрения, позволить себе поступки, за совершение которых некоторые сочли бы меня мечтательной или даже экзальтированной, выкажи я смятение или возбуждение.

Когда, возясь с апельсиновой цедрой для джема, миссис Баррет неторопливо размышляла о возможных трудностях, за окном промчался мальчик и вбежал в комнату. Прелестный ребенок, смеясь и приплясывая, подскочил ко мне – мы уже знали друг друга (как и я его мать – молодую замужнюю дочь хозяев дома), – и я посадила его к себе на колени.

Теперь мы с матерью мальчика занимали разное положение в обществе, но раньше учились в одной школе: тогда я была десятилетней девочкой, а она – шестнадцатилетней девицей; я помнила ее миловидной, но посредственной ученицей на класс младше меня.

Я любовалась темными глазами мальчика, когда в комнату вошла мать, молодая миссис Ли. Какой же красивой и доброй женщиной стала та благонравная, хорошенькая, пусть и слегка недалекая девушка! Замужество и материнство изменили ее так, как, по моим наблюдениям, меняли и более бестолковых девиц. Меня она не вспомнила. Я ведь тоже изменилась, хотя, боюсь, не в лучшую сторону. Я и не попыталась напомнить о себе, к чему? Она пришла, чтобы забрать сына на прогулку; за ней следовала няня с младенцем на руках. Я упоминаю нашу встречу лишь потому, что миссис Ли говорила с няней по-французски (очень дурно, к слову, и с безнадежно дурным произношением, чем невольно вызвала в памяти школьные годы) – так я и узнала, что ей служит иностранка. Ее сын бегло щебетал на французском. Когда они все ушли, миссис Баррет заметила, что молодая госпожа привезла эту няню с собой два года назад по возвращении из поездки на материк, что с иностранкой обращаются почти так же хорошо, как с гувернанткой, и вся ее работа состоит из прогулок с младенцем и болтовни на французском с мастером Чарльзом. «А еще, – прибавила миссис Баррет, – по ее рассказам, за границей полно англичанок, которые припеваючи живут в семьях, как и она».

Я запомнила эти сведения, словно рачительная хозяйка, что хранит будто бы бесполезные лоскутки и обрывки, дабы ее прозорливый ум попозже нашел им применение. Перед моим уходом старая нянюшка дала мне адрес одной чопорной, благопристойной гостиницы в столице, где некогда имели привычку останавливаться мои дядья.

Поездка в Лондон уготовила мне куда меньше опасностей и трудностей, чем может подумать читатель. На самом деле дорога заняла всего пятьдесят миль. Моих средств хватало на билет, несколько дней проживания и обратный путь, если бы не удалось найти причины задержаться. Эту поездку я воспринимала как краткую передышку после тяжких трудов, а не как роковое приключение. Обо всех своих делах стоит отзываться сдержанно: это сохраняет спокойствие ума и тела, в то время как от красноречивых замечаний и тому, и другому свойственно бросаться в жар.

Тогда дорога в пятьдесят миль занимала один день (напомню, речь идет о прошлом: мои волосы, которых долго не касался иней прожитых лет, наконец побелели и теперь под белым же чепцом напоминают о снеге). Сырым февральским вечером, около девяти часов, я приехала в Лондон.

Знаю, мой читатель не будет рад, если я примусь подробно и художественно описывать первые впечатления, за что я не в обиде, поскольку у меня не было ни настроения, ни времени их смаковать; тому вовсе не способствовал поздний час в дождливый вечер, в этой пустыне, в этом Вавилоне, чьи простор и новизна стали серьезным испытанием трезвой мысли и самообладанию, которыми, за неимением более щедрых даров, меня наградила Природа.

Когда я сошла с дилижанса, непривычный говор извозчиков и другого люда вокруг поразил меня, словно иностранная речь. Еще никогда я не слышала столь рубленый английский язык. Однако мне удалось его понять и быть понятой самой, чтобы в сохранности доехать со своим сундуком до старого трактира, адрес которого мне дали раньше. Каким сложным, каким томительным и непонятным казался мой отъезд! В незнакомом городе, в незнакомом трактире, утомленная дорогой, сбитая с толку темнотой, дрожащая от холода, без опыта или подсказки, что мне делать дальше, я тем не менее должна была что-то делать.

Я решила довериться собственной рассудительности. Однако рассудительность вдруг растерялась и застыла, подобно другим моим качествам, и лишь крайняя необходимость заставила ее кое-как взяться за вверенное дело. Так, она расплатилась с носильщиком: учитывая непростые обстоятельства, я не виню ее за то, что она позволила себя обсчитать; она справилась о комнате у полового, она робко позвала горничную, и, сверх того, она стойко вынесла надменность молодой особы, когда та пришла в комнату.

Помню, эта горничная стала для меня образцом городской красоты и моды. Как ладно сидели на ней платье и чепец – я все гадала, где их пошили. Речь у нее была бойкая и отрывистая, говорила она так, словно меня отчитывала, а щегольской наряд ее словно тайком усмехался над моим простым провинциальным платьем.

«Что ж, ничего не поделаешь, – сказала я себе. – К тому же новый город, новые обстоятельства – я освоюсь».

Не теряя хладнокровия с маленькой высокомерной горничной и придерживаясь той же манеры с половым, похожим на священника в своем черном сюртуке и белой манишке, я со временем удостоилась их любезности. Думаю, сначала они приняли меня за прислугу, но потом изменили мнение и обращались со мной со смесью учтивости и покровительства.

Я прекрасно справлялась: перекусила, отогрелась у камина и, наконец, заперлась у себя. Но стоило мне опуститься на колени перед постелью, сложить руки на подушке и склонить голову, нахлынула ужасная тоска. Мое трудное положение вдруг встало перед глазами, подобно призраку. Странным, одиноким и почти лишенным надежды явилось оно мне. Что я делаю здесь, в великом Лондоне, совсем одна? Что я должна делать завтра? Какое будущее меня ждет? Кому до меня есть дело в этом мире? Откуда я пришла? И куда держу путь? Что мне делать?

Обильными слезами я смочила подушку, волосы, руки. Следом пришли мрачные, горькие раздумья, но все же я не жалела о сделанном шаге и не хотела отступать. Смутная, зато крепкая убежденность, что идти вперед лучше, чем назад – что со временем, пускай трудный и тернистый, мне непременно откроется путь, – возобладала над другими чувствами, ее сила заглушила остальные мысли, и я, наконец успокоившись, смогла помолиться и отправиться в постель. Едва я погасила свечу и легла, как низкий, глубокий, мощный звон огласил ночь. Сначала я не узнала этот звук. Но он повторился двенадцать раз, и с двенадцатым гулким, дрожащим, печальным ударом я произнесла: «Сегодня Святой Павел – мой заступник».

Глава VI. Лондон

На следующий день наступило первое марта, и когда я проснулась, встала и отдернула портьеру, то увидела, как сквозь туман пробивается солнце. Высоко над крышами домов, почти вровень с облаками, показалась величественная, округлая громада, темно-синяя и матовая – купол собора. Пока я смотрела на него, внутри меня что-то дрогнуло, вечно связанные крылья души моей слегка расправились, и я вдруг почувствовала, что до того я жизнь по-настоящему не знала, но вот-вот узнаю. В то утро моя душа разрослась так же быстро, как тыква пророка Ионы.

«Хорошо, что я приехала, – сказала я себе, наскоро одеваясь и приводя себя в порядок. – Вокруг витает дух великого Лондона, и он мне нравится. Разве это не удел малодушных – всю жизнь прятаться в глуши, позволив безвестности поглотить их дарования?»

Одевшись, я спустилась в столовую, не растрепанная и измученная после долгой дороги, а опрятная и отдохнувшая. Когда половой подал завтрак, я заговорила с ним спокойно, но весело; и после десятиминутной беседы мы уже знали друг о друге все необходимое.

Половой был седым пожилым мужчиной, который служил здесь, наверное, лет двадцать. Подсчитав в уме, я предположила, что он, должно быть, встречал моих дядюшек, Чарльза и Уилмота, которые часто останавливались в этом трактире пятнадцать лет назад. Я назвала их имена, половой их вспомнил сразу и с почтением. Обозначив наше родство, я тем самым наконец прояснила для него свое положение и произвела положительное впечатление. Он заметил, что я похожа на дядюшку Чарльза: полагаю, он был прав, потому что миссис Баррет не раз говорила то же самое. На смену его прежней неловкой в своей неопределенности манере пришла услужливая любезность, и теперь мои разумные вопросы получали внятные ответы.

Окно маленькой столовой выходило на узкую, совершенно тихую и вполне чистую улочку: редкие прохожие ничем не отличались от тех, что увидишь в провинции; никакой угрозы не предвиделось, и я решилась на вылазку в одиночестве.

Позавтракав, я вышла из трактира. Сердце наполняли восторг и радость: прогулка по Лондону без спутников уже казалась приключением. Я добралась до улицы Патерностер, давно облюбованной книготорговцами. Я зашла в лавку некоего Джонса и купила книжицу – роскошь, которую едва могла позволить, но я надеялась однажды подарить или отправить ее миссис Баррет. Мистер Джонс, деловой сухощавый мужчина, стоял за прилавком и казался величайшим из живущих, а я – одной из счастливейших.

То утро выдалось богатым на разнообразные впечатления. Дойдя до собора Святого Павла, я зашла внутрь и поднялась на купол, увидав оттуда весь Лондон с его рекой, мостами, церквями; я увидела древний Вестминстер и зеленые, залитые солнцем сады Темпла, и ярко-голубое мартовское небо над головой, и полупрозрачную дымку между ними.

Спустившись, я отправилась бродить куда глаза глядят. В тихом упоении свободой и весельем я вдруг оказалась – сама не знаю как – в самом центре городской суеты. Я наконец увидела и почувствовала Лондон по-настоящему: я попала на Стрэнд-стрит и прошлась по Корнхилл, я влилась в жизнь вокруг, я смело пересекала шумные перекрестки. Эта прогулка, еще и в полном одиночестве, подарила мне, возможно, безрассудное, зато неподдельное удовольствие. В дальнейшем я повидала и Вест-Энд, его парки и великолепные площади, но Сити пришелся мне по сердцу куда больше. Сити будто не терпит легкомыслия: он весь в заботах, спешке, трескотне, но исключительно по делу. Сити живет работой, а Вест-Энд – развлечениями. Вест-Энд сможет приятно удивить, но Сити вас взбудоражит.

Когда я наконец утомилась и проголодалась (годами я не ощущала такой здоровый голод), то около двух часов дня вернулась в свой старый, сумрачный и тихий трактир. К обеду подали два блюда: простое жаркое и овощи, – и оба показались мне изумительными, они были куда вкуснее, чем легкие постные кушанья, которые кухарка посылала наверх моей доброй почившей госпоже и мне, и чей вид и вкус едва ли пробуждал в нас аппетит! С приятной усталостью я прилегла на трех стульях, поставленных в ряд (комната не могла похвастаться кушеткой), и задремала, а затем, проснувшись, провела в раздумьях два часа.

Мой душевный настрой и обстоятельства теперь наиболее благоприятствовали принятию нового, твердого, смелого – и, возможно, отчаянного – решения. Терять мне было нечего. Тихое отвращение к прежнему затворничеству перекрывало дорогу назад. Потерпи я неудачу в том, что придумала сейчас, кому это, кроме меня, навредит? Погибни я вдали от – дома, хотела я сказать, только дома у меня не было, – Англии, кто бы меня оплакивал?

Я могла пострадать, но к страданию я привыкла: сама смерть не внушала мне того ужаса, который, как я думала, внушает особам более нежного склада. Уже тогда мысль о смерти я принимала спокойно. Так, готовая к любому исходу, я разработала план действий.

Вечером того же дня я справилась у своего нового друга, полового, о судах, идущих до одного европейского порта – Бу-Марин. Попусту время тратить не стоило. Сегодня же я должна была отправиться в путь. Вероятно, придется прождать до утра, прежде чем ступить на борт, но опаздывать мне не хотелось.

– Лучше сразу поезжайте к пристани, мэм, – посоветовал половой.

Я с ним согласилась. Рассчитав меня и получив в благодарность за помощь вознаграждение, которое, как я понимаю теперь, было по-королевски щедрым или даже нелепым в его глазах – и действительно, убирая деньги в карман, он слегка улыбнулся, выдав свое мнение о savoir-faire[5] своей дарительницы, – половой пошел искать экипаж. Отрекомендовав меня извозчику, он велел ему ехать к пристани, а не везти меня к лодочникам, что тот пообещал исполнить, но слово не сдержал: наоборот, оставил меня, будто жертвоприношение, подал, будто скворчащее жаркое, высадив прямо у лодочников.

Я оказалась в неприятном положении. Стояла глухая ночь. Извозчик, взяв плату, тут же укатил, а среди лодочников разгорелась борьба за меня и мой сундук. Их ругань до сих пор звенит у меня в ушах: она потрясла меня больше, чем та ночь, или внезапное одиночество, или вся абсурдность этой сцены. Один схватился за мой сундук. Я молча наблюдала за ним и ждала, но когда другой схватился за меня, я заговорила, смахнула его руки, наконец ступила в лодку и строго приказала, чтобы сундук поставили рядом: «Вот здесь», – что было немедленно исполнено, ведь стоило мне выбрать лодку, ее владелец разом стал моим союзником. И мы отчалили.

Речные воды темнели подобно пролитым чернилам, на их поверхности мерцали огни домов и покачивались несколько кораблей; светя фонарем, я читала их имена, написанные крупными белыми буквами. Мы минули «Океан», «Феникс», «Консорт», «Дельфин», но мой корабль звался «Быстрым», и, кажется, он был пришвартован несколько дальше.

Мы скользили по черной глади, и мне вспомнились Стикс и Харон, перевозящий одинокую душу в Страну теней. Посреди реки, когда в лицо мне дул холодный ветер, а ночное небо проливало на голову дождь, когда общество мне составили два грубых лодочника, чья немилосердная брань терзала слух, я спросила себя, напугана ли я или несчастна. Ни то, ни другое. А в жизни мне часто доводилось испытывать сильные переживания и в более безопасной обстановке. «Как же так? – пробормотала я. – Кажется, я скорее бодра и внимательна, нежели подавлена и встревожена?» Я не могла себе это объяснить.

Наконец во мраке ночи белым засияло имя «Быстрого».

– Приплыли! – возвестил лодочник и сразу потребовал шесть шиллингов.

– Вы слишком дорого берете, – ответила я.

Он отгреб чуть в сторону и заявил, что не даст мне подняться на корабль, пока я не заплачу. Молодой мужчина – стюард, как я позже узнала, – с ухмылкой выглянул из-за борта в ожидании перепалки, к его разочарованию, я просто заплатила названную сумму. В тот день я трижды отдала кроны вместо шиллингов, но утешила себя, сказав, что такова цена опыта.

– Они вас обманули! – с радостью сообщил стюард, когда я взошла на борт.

– Я так и думала, – невозмутимо ответила я и спустилась на нижнюю палубу.

В дамской каюте я встретила дородную миловидную женщину. Я попросила ее показать мою койку, она одарила меня тяжелым взглядом и пробормотала что-то про странных пассажиров, которые заявляются в столь поздний час. Кажется, любезности от нее ждать не стоило. Какое у нее было лицо: такое красивое, такое надменное, такое холодное!

– Раз уж я поднялась на корабль, то с него не сойду, – заметила я. – Будьте добры, покажите мое место.

С неохотой она исполнила просьбу. Я сняла шляпку, разложила вещи и легла. Часть трудностей осталась позади, я одержала пусть скромную, но победу: мой бесприютный, неприкаянный ум на короткое время заслужил покой. Пока «Быстрый» не прибудет в гавань, от меня не потребуется больше никаких действий, но потом… Ах! Наперед я знать не могла. После изнурительного дня я пребывала в полузабытьи.

Горничная не умолкала всю ночь, но говорила она не со мной, а с молодым стюардом – ее сыном и точной копией. Он все время ходил туда-сюда, они спорили и ссорились и успели помириться раз двадцать. Горничная писала домой – отцу, как выяснилось, – она зачитывала отрывки вслух, ничуть не стесняясь моего присутствия, наверное, думала, что я спала. Некоторые строки проливали свет на семейные тайны, в письме часто упоминалась некая Шарлотта, младшая сестра, которая опрометчиво решилась на неравный брак по любви. Как же громко возмущалась старшая сестра этим неприглядным союзом. Почтительный отпрыск высмеивал послание матери. Та защищала свое письмо и сердилась на сына. Странная парочка. Женщине было лет тридцать девять, а может, сорок, но вид у нее был здоровый и цветущий, как у девицы. Резкая, шумная, самодовольная и вульгарная – ее ум и тело, казалось, не ведали ни перемен, ни увядания. Возможно, она всю жизнь работала с людьми, а в юности, скорее всего, подавала еду и напитки в трактирах.

Ближе к утру горничная увлеклась новой темой – Уотсонами, семейством пассажиров, которые должны были скоро приехать; она, вероятно, их знала и высоко ценила, поскольку выгоду они приносили приличную. По ее словам, она будто наследовала небольшое состояние, когда их пути с этой семьей пересекались.

Мы встали на заре, а когда совсем рассвело, на борт стали подниматься пассажиры. Горничная с особой пылкостью приветствовала Уотсонов, чей приезд вызвал немало суматохи. Всего их было четверо: двое джентльменов и две дамы. За ними следовала еще одна пассажирка, юная девушка, в сопровождении благородного, но апатичного на вид мужчины. Эти две группки резко различались между собой. Без сомнения, Уотсоны были семьей состоятельной, поскольку держались они с достоинством людей, уверенных в своем богатстве. Дамы – обе молодые, а одна еще и красавица каких поискать – были одеты дорого, броско и совершенно неуместно для морского вояжа. Бархатные накидки, шелковые платья и цветы на шляпках больше подходили для променада или прогулки в парке, а не для сырой палубы. Джентльмены были приземистыми, плотными, невзрачными и простоватыми. Старший, наименее привлекательный и наиболее толстый из них, оказался мужем – или скорее женихом, как я полагаю, поскольку девушка была слишком юна – той красавицы. Это открытие глубоко меня удивило, но еще глубже я поразилась, когда увидела, что девушка вовсе не страдает из-за такого союза, а, наоборот, веселится чуть ли не до умопомрачения. «Ее смех, – подумалось мне, – лишь отголосок ее безумного отчаяния». С этой мыслью я тихо стояла в стороне, прислонившись к борту судна. Вдруг ко мне подошла она, со складным стулом в руке и улыбкой на устах; легкомысленность последней одновременно озадачила и встревожила меня, хоть девушка и показала идеальный ряд идеальных зубов. Она предложила мне сесть, я, конечно, отказалась, всячески продемонстрировав вежливость, и она беззаботно и грациозно упорхнула прочь. Наверное, она очень добра, но что вынудило ее выйти за человека, который больше походил на старую бочку?

Я залюбовалась другой пассажиркой, девицей в сопровождении джентльмена: светловолосая и хорошенькая, в простом платье с узором, соломенной шляпке и широкой шали, изящно накинутой на плечи, она выглядела по-квакерски скромно; впрочем, наряд был ей к лицу. Прежде чем спутник покинул ее, я успела заметить, как он присматривается к пассажирам на борту, будто оценивая, в какой компании оказалась его подопечная. С нескрываемым недовольством он отвел взгляд от ярких цветов богатых дам, затем взглянул на меня и обратился к дочери, племяннице или кем она ему приходилась: она тоже повернулась в мою сторону и слегка скривила прелестную верхнюю губку. Вероятно, моя персона или, быть может, мое простое траурное платье вызвало эту пренебрежительную гримаску. Хотя, скорее, и то и другое. Ударили в колокол, отец (потом я узнала, что она его дочь) поцеловал ее и спустился на причал. Наконец наш корабль отбыл.

Иностранцы говорят, что только английским девицам позволяют путешествовать в одиночестве, и дерзкая решимость английских родителей и опекунов вызывает у них глубокое удивление. Что касается jeunes Meess[6], некоторые считают их отвагу неженственной и inconvenant[7], другие же называют их невольными жертвами религиозных и просветительских веяний, которые опрометчиво подхватывают все без должного «надзора». Была ли эта девица из тех, кого можно спокойно оставить без присмотра, мне неизвестно: вернее, мне стало это известно лишь позже. Зато довольно скоро я узнала, что гордое уединение ей не по вкусу. Она раз или два прошлась по палубе, с кислой миной взглянула на разодетых в шелка и бархат дам и топчущихся вокруг них кавалеров, а затем подошла ко мне и заговорила:

– Вам нравятся морские путешествия?

Я объяснила, что моему отношению к морским путешествиям только предстоит проверка, ведь раньше я никуда не ездила.

– Какая прелесть! – воскликнула она. – Я даже завидую вашей неопытности: первые впечатления, знаете, очень приятные. А я так много путешествовала, что уже позабыла о своих: видите ли, пресытилась морем, да и всем остальным.

Я не смогла сдержать улыбки.

– Почему вы смеетесь? – с беззастенчивой прямотой потребовала она, что понравилось мне в ней куда больше, чем остальное.

– Потому что вы еще очень молоды и не можете ничем пресытиться по-настоящему.

– Мне семнадцать, – несколько уязвленно сказала она.

– Вам и шестнадцать дашь с трудом. Вам нравится путешествовать одной?

– Вот уж нет! Совсем не нравится. Десять раз я пересекла пролив одна, но потом решила, что хватит, и всегда завожу друзей.

– Вряд ли вы встретите много друзей сегодня, – ответила я, поглядывая на Уотсонов, чьи громкие голоса и смех разносились по палубе.

– Только не в этой одиозной компании. Таких пассажиров нужно отправлять в каюты третьего класса. А вы едете учиться?

– Нет.

– В таком случае куда?

– Ни малейшего представления. Дальше порта Бу-Марин оно не простирается.

Она поглядела на меня в изумлении, а затем продолжила щебетать:

– А я еду учиться. Сколько школ в Европе я сменила за всю жизнь! Однако остаюсь порядочной ignoramus[8]. Поверьте, я ничего – совсем ничего – не знаю, пожалуй, кроме того, что я прекрасно играю и танцую. Французский и немецкий мне тоже даются, правда только устно; читаю и пишу я не очень хорошо. Представляете, меня недавно попросили перевести на английский страничку из одной немецкой книги, и я не смогла. Папа чуть со стыда не сгорел: сказал, что, кажется, месье де Бассомпьер – он мой крестный и платит за учебу – потратил деньги впустую. А в науках – в истории, географии, арифметике – я совсем дитя, да и по-английски, говорят, пишу скверно; с грамматикой и орфографией прямо беда. В придачу с Законом Божьим у меня разладилось; мне говорят, что я протестантка, но на самом деле я не уверена: я просто толком не знаю разницы между католиками и протестантами. Впрочем, мне вообще все равно. Раньше я была лютеранкой, когда жила в Бонне – милый Бонн! – чудесный Бонн! – и сколько там было красивых студентов! У всех миленьких девушек из моей школы были поклонники, они знали часы наших прогулок и почти всегда проходили мимо. «Schönes Mädchen»[9], – говорили они нам. Как же я была счастлива в Бонне!

– А где вы учитесь теперь? – спросила я.

– Ах! В… chose, – ответила она.

Как оказалось, мисс Джиневра Фэншоу (именно так звали юную особу) использовала словечко chose, потому что не могла вспомнить название города. Она часто к нему прибегала: chose то и дело проскакивало в ее речи как удобная замена любому забытому слову на любом языке, на котором ей случалось говорить. Француженки тоже так часто делают, наверное, от них она и переняла привычку. В этом случае, как я выяснила, chose означало «Виллет» – столицу славного королевства Лабаскур.

– Вам нравится Виллет? – спросила я.

– Вполне. Местные, конечно, очень недалекие и вульгарные, но и хорошие английские семьи тоже есть.

– Там ваша школа?

– Да.

– Хорошая?

– Нет! Просто ужасная, зато меня отпускают каждое воскресенье. Мне дела нет до maîtresses[10], professeurs и élèves[11], и уроки я шлю au diable[12] (по-английски язык сказать так не повернется, но по-французски это совсем другое), и поэтому я живу неплохо… Вы опять надо мной смеетесь?

– Нет, я лишь улыбаюсь своим мыслям.

– О чем же вы думаете? – Не дожидаясь ответа, она продолжила расспросы: – Все-таки скажите, куда вы едете?

– Куда судьба приведет. Я ищу место, где смогу заработать себе на жизнь.

– Заработать? – потрясенно переспросила она. – Значит, вы бедны?

– Как Иов.

Немного помолчав, она воскликнула:

– Право! Как же неприятно! Я-то знаю, каково вам, ведь семья у меня довольно бедная: и папа, и мама, и все остальные. Мой папа – капитан Фэншоу, офицер на пенсии, но из хорошего рода. Мы состоим в родстве со многими знатными семьями, но помогает нам только мой дядя и крестный из Франции, де Бассомпьер: он платит за мое обучение и обучение сестер. У меня их пятеро, а еще есть три брата. Мы все по очереди выйдем замуж, за немолодых джентльменов, но, полагаю, с деньгами: мама и папа все устроят. Моя сестра Августа, например, уже вышла замуж за мужчину, который выглядит гораздо старше папы. Августа очень красивая, не как я, у нее темные волосы. А ее муж мистер Дэвис заболел в Индии желтой лихорадкой, у него лицо до сих пор цвета гинеи, зато он богат, и у Августы есть собственный экипаж и много слуг. И мы все считаем, что устроилась она прекрасно. По-моему, это лучше, чем «зарабатывать на жизнь», как вы говорите. Кстати, вы умная?

– Нет, нисколько.

– Вы умеете петь, музицировать, говорить на трех или четырех языках?

– Вовсе нет.

– А я все равно думаю, что вы умны. – Она зевнула и сменила тему: – Вы не страдаете морской болезнью?

– А вы?

– Да, очень сильно! Стоит мне только выйти в море. Я уже чувствую, как она начинается. Пожалуй, мне лучше пойти в каюту. Придется погонять эту толстую, противную горничную. Heureusement je sais faire aller mon monde[13].

С этими словами она спустилась в трюм.

Вскоре за ней последовали другие пассажиры, и после полудня я осталась на палубе одна. Когда я вспоминаю покой и даже счастье тех часов и в то же время свое положение и его опасный – некоторые даже назвали бы его безнадежным – характер, я думаю, что как:

  • Каменные стены еще не тюрьма,
  • А стальные прутья еще не клетка…[14]

…так и трудности, одиночество и туманное будущее не являются непобедимым злом, пока тело здорово и ум работает, пока Свобода дарит нам крылья, а Надежда горит путеводной звездой.

Дурноту я почувствовала многим позже того, как мы минули Маргит. С каким упоением я вдыхала морской бриз, с каким наслаждением я глядела на легкие волны Ла-Манша и на птиц над их гребнями, на паруса, белеющие вдали, и на тихое, пасмурное небо, нависшее надо всем. Полагаю, моему мечтательному взору европейский континент представал далеким сказочным краем. На солнце берег мерцал узкой золотой полоской, а тонкий узор из городов с белоснежными башнями, густых лесов, зубчатых холмов, зеленых пастбищ и извилистых рек напоминал чеканку. Фоном служило небо, темно-голубое и суровое, с торжественной, как обещание, и зыбкой, как волшебные чары, простирающейся с севера на юг, Господом согнутой дугой, аркой надежды.

1 Цитата из произведения английского писателя и проповедника Джона Баньяна «Путешествие пилигрима в небесную страну». (Здесь и далее – прим. перев.)
2 Мф. 27:46.
3 Быт. 37:35.
4 Кэндис – латинизированная форма титула «Кандакия», который носили царицы древнего царства Куш, находящегося на территории современных Эфиопии и Судана.
5 Сметливости (франц.).
6 Юных мисс (искаж. франц.).
7 Непристойной (франц.).
8 Невеждой (лат.).
9 Красавицы (нем.).
10 Учительницы (франц.).
11 Одноклассниц (франц.).
12 К черту (франц.).
13 К счастью, я знаю, как заставить мир крутиться вокруг меня (франц.).
14 Строки из стихотворения Ричарда Лавлейса «К Алтее, из тюрьмы».
Читать далее