Читать онлайн Сосновка бесплатно
Глава 1. «Обычный вечер»
Картошка кипела.
Марина убавила огонь, сдвинула крышку – пар полез вверх, к потолку, к пятну от протечки, которое Серёга обещал закрасить ещё в мае. Банка тушёнки стояла на столе, и Марина взяла нож-открывалку – тупой, кривой, Серёга обещал наточить ещё в апреле. Много он всего обещал.
За столом Даша рисовала. Высунула язык – всегда высовывала, когда старалась. Фломастеры веером, локоть торчит, бумага сползает. Марина машинально подвинула лист обратно. Даша не заметила.
На подоконнике стояла сова. Деревянная, кривая, с одним глазом больше другого. Серёга вырезал за вечер – «ну а чё, сова». Марина десять раз хотела убрать, и десять раз не убрала. Стояла сова, смотрела на кухню одним глазом хитро, другим – удивлённо.
За окном темнело. Конец сентября – ещё не холодно по-настоящему, но уже рано. Где-то жгли ботву, и дым тянулся по улице, смешивался с запахом мокрых листьев. Осень. Настоящая, сосновская: костры, грязь, чай горячий, и утром иней на траве, а днём ещё можно без куртки.
Марина подцепила крышку тушёнки и наконец отогнула – пальцы соскользнули, жир брызнул на стол.
– Чёрт.
– Мам, ты сказала плохое слово.
– Я сказала «чёрт». Это не плохое.
– Папа говорит, что плохое – это когда на «б».
– Папа много чего говорит.
Даша хихикнула и вернулась к рисунку. Марина вытерла стол. Слила воду с картошки – пар в лицо, – выложила тушёнку, размешала. Хлеб, тарелки, вилки – на автомате. Чайник на плите тихо нарастал.
Половица в прихожей скрипнула.
Марина переступила порог – не глядя, тем движением, которое за семь лет въелось в ноги, – и заглянула в сени. Дверь хлопнула. Холодный воздух, запах опилок и курева. Серёга. Ботинки – грязные, рабочие, со сбитыми носами – стоят на полу, не на коврике, конечно.
– Привет, – сказал он из-за вешалки. Куртка зашуршала – снимал, пихал на крючок, мимо вешалки, конечно, куртка сползла. Марина видела в полутьме сеней: опилки в волосах, футболка тёмная от пота, на лбу – полоса от пыли, которую он вытирал рукавом. Устал. Хорошо устал, по-рабочему – не так, как когда без дела, тогда другая усталость, вязкая, дурная.
– Привет. Руки помой.
– Ага.
– И ботинки.
– Чё ботинки?
– На коврик, Серёж.
Он посмотрел вниз, как будто впервые увидел. Подвинул ботинки носком на коврик. Марина промолчала.
В кухне Даша уже вскочила.
– Папа! Папа, смотри!
Серёга зашёл, вытирая руки полотенцем – мокрые, красные, в мелких царапинах. Занозы, ссадины, тёмная полоска под ногтями, которую никакое мыло не берёт. Руки плотника. Пахло от него деревом и свежей стружкой – сильнее, чем табаком. Хороший запах. Его запах.
Даша ткнула рисунок ему в лицо.
– Это ты!
Серёга взял лист, отодвинул на расстояние вытянутой руки. Прищурился. На рисунке стоял человек с чем-то огромным в руках. Зелёные штаны, шапка и десять старательно нарисованных пальцев.
– Это что, бензопила?
– Нет! Это обычная!
– А почему она больше меня?
– Потому что ты далеко стоишь.
– А. Ну, логично.
Марина поставила тарелки, глянула на рисунок – по-детски криво, но что-то Дашка уловила.
– Художница, – сказала Марина. – И в кого бы.
Серёга отмахнулся.
– Да ладно.
Но пальцы чуть сжали лист. На секунду что-то мелькнуло в лице – и ушло. Марина видела. Не в первый раз.
Не комментировала. Давно научилась.
Серёга прилепил рисунок на холодильник – магнитом, рядом с прошлым, где Даша нарисовала учительницу с головой больше тела. Холодильник был в рисунках, как в чешуе. Снизу – старые, выцветшие, ещё каракули. Сверху – свежие, уже похожие на что-то. Марина иногда снимала нижние, но Даша замечала: «Мам, а где мой динозавр?!» – и приходилось вешать обратно.
* * *
За столом тесно – от локтей, от пара, от всего разом. Чайник засвистел, Марина сняла, обожгла палец. Дашины фломастеры так и торчали с края, рядом с кетчупом, который она потребовала и забыла.
Серёга ел молча, по-рабочему – подбирая хлебом подливу, отламывая куски, не поднимая головы.
Даша ковыряла вилкой.
– Не хочу тушёнку.
– Ешь.
– А если с кетчупом?
– Ешь, Даша.
Вздох. Семилетний, трагический, на весь стол. Вилка ткнула в картошку с таким видом, будто картошка лично её обидела.
Серёга наложил себе добавки – молча, не спрашивая. Картошка дымилась. Хлеб он отламывал, не резал – привычка, бесившая Марину первые три года; потом перестала замечать. За окном стемнело окончательно – в стекле отражались три головы за столом и лампа над ними. Тепло. Тесно. Привычно.
– Мам. Мам, ты знаешь, что Настя сделала?
– Нет, – Марина села наконец. Ноги гудели. Смена – с восьми до двух, потом Петрович с очередным порезом, Лена звонила: «37.2, это нормально?» Нормально, Лен. Нормальная температура, нормальный ребёнок. Магазин, ужин. Пятница. – Что Настя сделала?
– Она поссорилась с Лёшей. С тем Лёшей, из «б» класса.
– Ужас.
– Мам, серьёзно! Она сказала, что больше не будет с ним сидеть. И пересела! К Полине!
– К Полине? – Серёга поднял голову. Лицо серьёзное. Ни тени улыбки. – Это серьёзный шаг.
– Да! А Лёша потом на перемене сказал, что ему всё равно.
– Всё равно, – повторил Серёга. – Ну-ну.
– Но он врал! Потому что Настя видела – он смотрел. Весь урок.
– Весь урок, – Серёга кивнул. – Плохой знак.
Марина поймала его взгляд поверх Дашиной головы. Серёга – с каменным лицом, только в уголке рта дёрнулось. Марина сжала губы. Нельзя. Даша обидится.
– И что, – спросила Марина, – помирились?
– Нет! Настя сказала – никогда!
– Никогда – это до понедельника, – Серёга откусил хлеб. – Или до вторника.
– Папа!
– Что? Я серьёзно. Любой нормальный Лёша к вторнику одумается.
Даша надулась. И засмеялась – визгливо, заразительно, на весь дом, так, что за стеной, наверное, дёрнулся дед Боря. Хотя дед Боря не дёргался ни от чего – глухой.
Марина поймала себя на улыбке. Убрала. Ни к чему.
Даша доела картошку. Тушёнку оставила – Марина промолчала, пятница, ладно. Серёга допивал чай, обхватив кружку обеими руками – грелся. Целый день на улице – сентябрь ещё не холод, но к вечеру тянет.
– А ты как? – спросила Марина. – Зинаида Павловна?
Серёга прожевал, глотнул чай.
– Мариш, ей восемьдесят два года. Восемьдесят два. Два смысла в жизни осталось – внуки в городе и я, которому надо объяснить, что я всё делаю совершенно не так.
– Ну так. Она видела, как строили.
– Да много чего она видела. БАМ, трам, та-ра-рам. Её послушать, так она весь Союз своими руками отстроила. «Серёженька, ты не так строгаешь. Серёженька, а вот Василь Иваныч, покойник, строгал по волокну.» Я ей говорю – Зинаида Павловна, я уж с рубанком обращаться умею. А она: «Да вижу я, как ты умеешь! Всё бы вам, молодым, побыстрее да попроще, а вот в моё время…»
Он поднял палец – скрюченный, назидательный.
Даша хихикала. Марина закатила глаза. А Серёга уже рассказывал: Зинаида Павловна принесла ему чай в кружке с надписью «Лучшей бабушке», и пока он пил, стояла рядом и контролировала, чтобы не обжёгся. «Мелкими глотками, Серёженька. Мелкими.»
Но вся пантомима прервалась стуком в окно.
Марина не повернулась. Знала.
– Серёг! – приглушённое, через стекло. Лёхино лицо – круглое, ухмыляющееся, нос красный от холода. Или не от холода. – Выйдешь?
Серёга посмотрел на Марину. Она не посмотрела на него. Тишина длилась секунду.
– Завтра, Лёх.
– Ну, завтра так завтра.
Лёха исчез. Шаги по гравию – тяжёлые, лёхины, удаляющиеся. Через полминуты – Оксанин голос, откуда-то из-за заборов, в вечернем воздухе:
– Лёш! Ну ты где?!
Марина встала, пошла к двери – закрыть получше, подтянуть. Зимой разбухнет и перестанет закрываться, а Серёга скажет «весной поправлю». У порога – пакет. Газета, а в газете – яйца. Десяток. Баба Валя. Молча, как всегда. Не стучит, не заходит – просто ставит и уходит. Марина подняла пакет, ощупала – тёплые ещё. Значит, недавно. Значит, ждала, когда Серёга придёт, чтоб не мешать.
Завтра Марина скажет «спасибо» через забор. Баба Валя махнёт рукой.
Убрала яйца в холодильник. За стеной дед Боря врубил телевизор – новости, громко. Дед Боря был глухой на оба уха, хоть и утверждал, что «левое нормальное». Левое нормальное у деда Бори слышало примерно так же, как правое. Тамара Ильинична, его жена, давно перестала бороться с громкостью. Теперь вся улица Лесная смотрела новости вместе с дедом Борей, хотели того или нет.
Марина сгребла тарелки в раковину, Серёга забрал чайник, свою кружку, взял полотенце. Молча, не сговариваясь – двенадцать лет, и слова для этого кончились давно. Она мыла, он сушил. Его руки рядом – большие, с содранной кожей на указательном пальце, с той тёмной полоской под ногтями. Руки, которые чинили всё на изоленту. Проводка – изолента. Кран – изолента. Дверца шкафа – изолента и один шуруп вместо трёх. «Работает? Работает.» Через неделю отваливалось.
А из дерева – другое. Другие руки, другой человек. Точный, терпеливый, неторопливый – будто весь разгильдяй куда-то девался. Табуретка Даши: шесть лет, не скрипнула ни разу. Заяц на спинке – гладкий, тёплый на ощупь, будто живой. Мужики, которые видели, молчали. Молчали – значит, хорошо. Они не молчат, когда плохо.
Марина один раз сказала: «Серёж, ты бы мебель делал, на заказ, у тебя же руки…» Он: «Ну, надо же оборудование, помещение…» И всё. И тема закрыта. Она больше не поднимала. Научилась. Иногда, когда он строгал что-нибудь в сарае для души – табуретку, рамку, фигурку, – она слышала из дома: ровный, спокойный звук рубанка. И думала: вот этот Серёжа. Настоящий. Который мог бы. Потом звук замолкал, Серёга заходил, и вешал куртку мимо крючка, и говорил «а чё на ужин», и всё возвращалось.
Последнюю тарелку поставила в сушку, сполоснула руки. Горячая вода – пальцы размякли, и хотелось стоять так ещё минуту.
Из большой комнаты – писклявые голоса какого-то мультика, музыка, Дашин смех. Серёга сел рядом с ней, вытянул ноги на ковёр. Даша привалилась, не отрываясь от экрана. Он положил руку ей на макушку – не думая. Марина видела из кухни: двое на диване, голубой свет на лицах, его рука на её голове. Постояла так – минуту, может, две. Мультик кончился, пошёл следующий. Даша зевнула.
– Даш, ванна.
* * *
Серёга нёс Дашу на плече через коридор – мокрые волосы мазнули Марину по щеке, яблочный шампунь, тёплый затылок. Даша обмякла, болтала ногами в пижамных штанах. Марина шла следом, переступив половицу – ту самую.
В Дашиной комнатке – на стене прикнопленный рисунок: дом с дымом из трубы, солнце в углу, мама и папа по бокам, Даша посередине. Все держатся за руки.
Серёга опустил Дашу на кровать. Та зарылась в подушку, подтянула одеяло до носа.
– Пап, а расскажи.
– Чего расскажи?
– Ну… расскажи.
Он сел на край кровати. Матрас просел под ним. Даша смотрела снизу – глаза блестели в свете ночника.
– Жила-была, – начал Серёга.
– Не «жила-была». По-настоящему.
– По-настоящему? Ладно. Жил-был один мужик, красавец – каких свет не видывал. И была у него жена, тоже красавица, но не такая красивая, как мужик, конечно.
Мокрое полотенце прилетело с порога – точно в затылок. Серёга даже не обернулся.
– Мам! Не мешай!
– Так вот. Пошёл этот мужик строить крыльцо одной бабке. А бабке восемьдесят два года, и она знала про строганье вообще всё. Стоит над ним и говорит…
Он поднял скрюченный палец – Даша уже хихикала, узнавая:
– «Серёженька, ты не так держишь!»
Даша засмеялась – тихо, сонно. Глаза закрывались.
– А дальше?
– А дальше мужик пришёл домой, и дочка не хотела спать.
– Хотела…
Не договорила. Глаза закрывались. Ресницы – длинные, Серёжины.
Ночник – слабый, жёлтый, с облезлым зайцем на колпаке. Марина купила два года назад в районе, заяц уже облезал, но Даша не хотела другого. Этот – её. Этот зайчик охранял от темноты.
Серёжа наклонился и поцеловал в макушку – в мокрые волосы.
– Спокойной ночи, Дашка-букашка.
– …папочка, – выдохнула Даша, уже почти оттуда.
Каждый вечер – с рождения.
Через минуту дыхание стало ровным. Серёга осторожно поднялся – матрас скрипнул, Даша не шевельнулась – и вышел, обняв Марину на секунду в дверях.
Марина выключила верхний свет, оставила ночник. Постояла в дверях – секунду, может, две. Даша дышала ровно, тихо. Одеяло уже сползло – всегда сползает. Марина поправила – тёплая. Пальцы пахнут яблочным шампунем. Вышла, оставив дверь, как всегда. Приоткрытой.
На кухне тихо и чисто – сова на подоконнике, часы тикают, холодильник гудит. Их дом. Семь лет в этих стенах – или стены в них, уже не разберёшь.
Серёга вышел курить на крыльцо. Марина прошлась по кухне – тряпкой по столу, сову поправила (завалилась, кривая), замок на люке дёрнула. Руки сами, голова уже пустая. Подошла к окну.
Серёжин силуэт на крыльце, огонёк сигареты, дым – вверх, прямо, безветренно. За ним – двор, забор, пустой участок с фундаментом, а дальше – ничего. Темнота и звёзды. Яркие, осенние, какие бывают только здесь, где фонарей на улице один, и тот мигает.
Тишина. Не городская, придавленная, а настоящая. Такая, в которой слышно, как сосед через три дома кашляет на крыльце. И как далеко, за лесом, идёт товарняк – низкий, едва уловимый гул, который скорее чувствуешь, чем слышишь.
Марина стояла у окна и смотрела на мужа, который курил и смотрел на звёзды. Тридцать пять лет, опилки в волосах, и завтра снова к Зинаиде Павловне. Не уехал, не спился, не бросил. Стоит. Курит. Её.
Вернулся, закрыл дверь – щеколда щёлкнула. Пахло табаком и холодным воздухом.
– Завтра крыльцо Зинаиде Павловне?
– Ага. Доделать надо.
– Серёж.
– М?
– За электричество надо заплатить.
Пауза. Он стоял у раковины, наливал воду в стакан.
– Серёж.
– Заплачу.
Тема закрыта. Не ссора. Даже не разговор – перекличка. Он заплатит к среде. Или к четвергу. Марина знала. Марина подождёт. Потом заплатит сама. Как обычно.
– Завтра кино? – спросил он из коридора.
– Можно. Если Дашка даст.
– Дашка будет спать. Или рисовать.
– Или рисовать, пока мы смотрим.
– Тоже вариант.
Их суббота. Маленькая, негромкая. Ноутбук на кровати, какой-нибудь фильм, который оба не досмотрят – он уснёт на середине, она будет смотреть одна, тыкая его локтем на громких моментах.
В ванной зеркало запотело – Марина протёрла ладонью и встретилась с собой. Круги под глазами, хвост съехал набок. Тридцать три – или сорок три, зависит от освещения. Ладно. Бывало хуже.
Кровать просела с его стороны – каждую ночь скатывалась к нему. Натянула второе одеяло: первое Серёга украдёт, а котёл запустит «когда реально похолодает». Ноги уже ледяные.
Легла. Потолок – белый, с трещиной от угла до лампы. Надо бы замазать. Или не надо – уже своя.
Потёрла костяшку – большим пальцем по указательному. Не думая – привычка. Не от нервов – просто так, когда день кончился и тело ещё не остановилось, а голова уже пустая.
Серёжа лёг рядом, протянул руку и накрыл её пальцы – ладонь тёплая, шершавая. Ни слова. Марина замерла, и пальцы перестали тереть.
Тишина.
Дом затихал – слой за слоем. Холодильник – ровный гул, привычный, давно незаметный. Дед Боря наконец выключил телевизор – стена замолчала. Ветер – по раме, чуть-чуть, на одной ноте. У Михалыча собака гавкнула – один раз, коротко – и замолчала. Капля из крана в ванной – подтекает, Серёга чинил, изолентой, не помогло. Кап. Кап. Потом перестанет.
Серёга захрапел. Глухо, с присвистом. Двенадцать лет. Марина морщилась первый год. И второй. Потом перестала. Теперь если не храпит – просыпается. Тишина будит. Храп – колыбельная.
Закрыла глаза. Тело тяжёлое, ватное. Пятница. Завтра – выходной. Можно не заводить будильник. Можно не думать про бабу Зою и её давление, про Петровича и его порезы, про Ленин звонок – «37.2, это нормально?», про квитанцию за электричество. Можно просто лежать, слушать дом и ни о чём.
Тишина.
На самом краю – там, где сон уже забирает, а мысли расплываются – Марина поймала.
Или ей показалось.
Храп прекратился. Не так, как бывает – когда перевернётся и замолчит на минуту, а потом снова. Просто – тишина. Ровная.
Марина не открыла глаза. Слишком сонная. Слишком тяжёлые веки. Но где-то – на самой обочине, уже за границей – он не храпит. Не ворочается. Лежит. Тихо.
Мысль скользнула и ушла. Как тень по полу от окна. Сон забрал раньше, чем Марина успела повернуть голову.
Утром он будет нормальным. Встанет, поставит чайник, поцелует Дашу в макушку, скажет «доброе утро, Мариш».
Глава 2. «Сосновка»
Баба Зоя уже сидела на лавочке у крыльца, когда Марина подошла. Без десяти восемь, вторник.
– Зоя Петровна, я ещё не открыла.
– А я и не тороплюсь. Посижу.
Сидела она здесь, судя по примятой газете на коленях, минут двадцать. Марина молча отперла дверь – замок заедал, надо бы сказать в администрацию, хотя в администрации скажут «напишите заявление», а заявление будет лежать до весны.
В кабинете – привычное: хлорка, кушетка, плакат «Профилактика гриппа» с 2019-го, который Марина давно перестала замечать. Холодильник с вакцинами загудел, когда включила свет – будто проснулся. Окно во двор: школьная ограда, турники, лужа у ворот, которая не высыхала с сентября.
Марина повесила куртку, вымыла руки, поставила чайник. Пока закипал – разложила журнал, ручку, тонометр. Руки работали сами, а голова была ещё дома – Дашка не хотела кашу, опять, и Серёга вместо каши дал ей печенье, когда Марина вышла в ванную. Думал, не заметит – заметила, но промолчала. Вторник, утро, сил спорить нет.
– Можно?
Баба Зоя стояла в дверях – маленькая, в платке, в куртке поверх кофты поверх ещё одной кофты. Октябрь для бабы Зои начинался в августе.
– Садитесь. Рукав закатайте.
– Давление, Марина Сергеевна. Опять давление. С утра голова – как чугунок.
Манжета, груша – стрелка поползла вверх. Баба Зоя смотрела на прибор с недоверием человека, который уже решил, что прибор врёт.
– Сто сорок на восемьдесят пять.
– Двести. Я чувствую – двести.
– Зоя Петровна. Сто сорок.
– Врёт ваш прибор.
Марина сняла манжету, записала в карту. Баба Зоя сидела – не вставала, не одевалась. Руки сложила на коленях, подождала, пока Марина закроет журнал.
– Что-то ещё, Зоя Петровна?
Зря спросила. Баба Зоя поправила платок, вздохнула – длинно, с подходом.
– Я вам не жалуюсь, Марина Сергеевна. Но вы понимаете. Опять зять. Вот что он за человек? Дашеньку на день рождения не позвал. Свою внучку! Родную! Наташка молчит – а я молчать не буду.
Дашенька – не её Даша, а Зоина внучка. Марина кивала, не перебивая. Зять был виноват во всём: в давлении, в погоде, в том, что автобус ходит два раза в день. Марина слушала – не потому что интересно, а потому что баба Зоя приходила не за таблетками. За «посидеть и поговорить». За тем, чтобы кто-то кивнул и сказал «ну надо же». Марина говорила «ну надо же». Баба Зоя уходила довольная. До следующего вторника.
– Таблетки пьёте?
– Пью, пью. Утром белую, вечером розовую.
– Наоборот, Зоя Петровна. Розовую утром.
– А какая разница?
– Большая.
Баба Зоя ушла. На столе осталось облепиховое варенье. Банка, крышка замотана тряпочкой: «Вам, Марина Сергеевна, а то худая совсем.» Марина худая не была, но с бабой Зоей спорить – как с тонометром: бесполезно, у неё своя правда.
* * *
Между бабой Зоей и Петровичем – окно. Марина пила чай, смотрела в окно на школьный двор. Шла перемена – крики, мяч, кто-то плакал у забора – учительница подошла, присела на корточки. Второй класс, Дашкин. Марина поискала глазами – не нашла. Значит, внутри – рисует.
Петрович пришёл в десять – глаза в пол, кепка натянута до бровей.
– Здрасте, Марина Сергеевна.
– Садись. Кепку сними.
Снял – скула лиловая, припухшая, губа лопнула и запеклась.
– Об косяк, Марина Сергеевна. Ночью встал и – бац.
Марина осмотрела скулу – кость была цела, ничего серьёзного. Промыла ссадину и обработала, руки делали всё привычно – тампон, перекись, мазь, – а Петрович сидел смирно и морщился, когда жгло. От него пахло табаком и вчерашним перегаром, глаза были красные, припухшие – выспался, но не тем сном, после которого отдыхают.
– Иван Петрович.
– А?
– Ничего.
Что она скажет? «Не пей»? Говорила. «Сходи к наркологу в район»? Говорила. Петрович кивал, улыбался виновато, обещал. Приходил через неделю – порез, ушиб, «об стекло», «упал». Марина обрабатывала и молчала, он уходил – система работала.
– Вот спасибо, Марина Сергеевна. Золотые руки.
– Лёд прикладывай. Пельмени, что-нибудь замороженное. Если опухнет – приходи.
– Есть, командир.
Ушёл, натянув кепку и сунув руки в карманы. До четверга, а может, до пятницы, если повезёт.
Марина вымыла руки – горячая вода была единственной роскошью ФАПа, которая работала стабильно – и постояла, глядя на пар. За окном прозвенел школьный звонок, крики стихли, дети потянулись внутрь.
Зазвонил телефон.
– Марина Сергеевна? Это Лена. Лена Морозова. У Кирюши покраснение на шейке. Такое пятнышко. Это опасно?
– Лена. Большое пятно?
– Ну… с монетку. Розовое. Вроде не чешет. Может, аллергия?
– Ел что-нибудь новое?
– Морковку тёрла ему… может, от морковки?
– Может, от морковки. Понаблюдайте. Если к утру не пройдёт – приходите, посмотрю.
– А если ночью больше станет?
– Позвоните, Лена.
На том конце повисла пауза – потом шорох, Кирюшин писк, телевизор.
– Спасибо, Марина Сергеевна. Извините, что беспокою.
– Вы не беспокоите.
Положила трубку. Двадцать три года, одна, муж на вахте, ребёнок первый. Марина помнила это состояние – когда каждое пятнышко на коже как приговор, когда кажется, что если отвернёшься на секунду – случится что-то непоправимое. Потом проходит. Потом привыкаешь, что непоправимое случается не от пятнышек.
В обед – бутерброд с сыром, чай из термоса. В кабинете тихо – хлорка, гул холодильника. Хорошая тишина – рабочая, своя. Здесь Марина знала, что делать. Симптом – диагноз – действие. Не как дома, где симптомов нет, диагноза нет, а что-то всё равно – нет, ничего. Всё нормально.
Позвонил Серёга.
– Мариш, тут такое дело. Зинаида Павловна доплатить хочет. За крыльцо. Говорит – мало заплатила.
– И?
– Ну, я отказался.
Марина молча прожевала бутерброд.
– Серёж.
– Ну а чё? У неё пенсия. Мне неудобно.
– У нас за электричество не оплачено.
– Ну…
– Серёж, за электричество. И Дашке ботинки зимние нужны.
– Мариш, ну не мог я у бабки… она мне чай каждый день выносит. В кружке «Лучшей бабушке». Мелкими глотками.
Марина закрыла глаза. Досчитала до трёх – внутри, привычка.
– Ладно.
– Ну вот и ладно.
– Наличники когда закончишь?
– Сегодня доделаю. Там немного осталось.
– Хорошо.
Положила трубку. Не ссора и не разговор – перекличка. Он не возьмёт у старухи деньги – потому что Серёга. Она заплатит за электричество – потому что кто-то должен. Двенадцать лет.
* * *
После обеда Марина выписала справку кому-то из пятиэтажки и села за отчёт в район – компьютер, серый и квадратный, включился с третьего раза и думал дольше бабы Зои. Набила цифры, отправила и к трём закрыла кабинет.
На улице стоял октябрь – солнце низкое, жёлтое, било в глаза. Лужи с утра подёрнулись плёнкой, к вечеру замёрзнут, первые в этом году. Пахло дымом от ботвы и мокрой землёй, тяжёлым осенним запахом, от которого хочется горячего чаю и лечь.
«Берёзка» была через два дома по Советской – Марина заходила почти каждый день. Колокольчик над дверью звякнул.
– О, Марина!
Нина Павловна стояла за прилавком, как всегда, – в розовой кофте, фартуке, очки на цепочке. Двадцать лет в этих трёх квадратных метрах: полки, холодильник с колбасой, хлеб в ящике, водка в ряд. И тетрадка в клетку – долговая книга Сосновки.
– Хлеб, макароны, масло подсолнечное.
– А чего тушёнку-то не берёшь? Серёжа не охотится больше?
– Нина Павловна, он никогда не охотился.
– А, ну. Мой-то покойный, Виталий Сергеевич, каждую осень – с ружьём! Три зайца приносил. Или двух. Ну, одного. Но какой заяц, Марина!
За спиной скрипнула дверь, потянуло духами – сладкими, неместными. Ира Шабловская вошла с причёской, маникюром и пакетом из «Магнита» в руке – в «Магните» дешевле, но за сметаной Ира ходила к Нине Павловне, то ли по привычке, то ли из дипломатии.
– Ну что вы, девочки, опять очередь?
Очередь – Марина. Одна. Нина Павловна расцвела – Ира покупала не в тетрадку.
Марина заплатила, сложила в пакет. На крыльце Ира догнала:
– Мариш, Генка говорит – Серёга ваш наличники красиво делает. Может, нам? У нас с южной стороны потрескались.
– Поговорю с ним.
– Ну поговори. Заплатим нормально.
«Нормально» у Шабловских – это нормально. Не Зинаида Павловна с пенсией и кружкой «Лучшей бабушке». Марина кивнула.
* * *
Домой шла привычным путём – с Советской на Лесную. Пакет оттягивал руку, Марина перехватила удобнее. Прошла мимо школы, где было тихо – уроки ещё шли, только флаг на крыше хлопал на ветру. Мимо панельных серых пятиэтажек, где на лоджиях сушилось бельё вперемешку с велосипедами и ящиками. Под ногами похрустывал гравий, потом пошла грунтовка, мягкая после дождей. Идти было хорошо – ноги несли сами, голова отдыхала после дня.
У Гуляевых – Люда. У забора, руки в карманах. Тёмные очки.
В октябре.
– Здравствуй, Люд.
– Привет. Всё нормально.
Марина не спрашивала.
Худая, острая, подбородок вверх – Люда всё делала с достоинством. И пластырь клеила аккуратно: бежевая полоска под правой дужкой очков, ровненько, почти не видно. Почти.
За забором – голос дяди Миши, невнятный, громкий. Не разобрать – телевизор или нет.
Хлопнула калитка – Катя, в наушниках и школьной куртке, прошла мимо с глазами в телефон, не подняв головы.
Марина шла дальше. В голове – карточка, как всегда: «Гуляев М.С., ушиб мягких тканей левого предплечья.» Позавчера. «Об забор, Марина Сергеевна.» И раньше: «Гуляева Л.А., ушиб скуловой области.» Дверью. Забором. Стеклом. Удивительно травмоопасный посёлок.
Что сделаешь? Участковый в районе, приезжает – если звонят. Люда не звонит. Марина обработала, перевязала, записала. Посмотрела ему в глаза – не отвёл. Не стыдно – привык. И Люда привыкла. И Катя. И Марина.
– Маринка!
Тамара Ильинична сидела на лавке у своего дома, на посту – в вязаной шапке и пальто, со взглядом человека, который видит всё и расскажет всем.
– Слышала? Гуляиха опять! Все видят – все молчат! Я вот пирожки ей несла, а она в очках! В октябре!
– Тамара Ильинична, ну.
– Что «ну»? Довёл бабу. А Мишка-то – ходит, грудь колесом! Мой Борис Семёныч, покой… – она махнула рукой в сторону дома, откуда гремел телевизор, – живой он, живой. Мой Борис Семёныч руки не распускал. Ну, почти.
Марина взяла пирожок – с капустой, тёплый. Не спорила – с Тамарой Ильиничной бесполезно, зато пирожки хорошие.
– Спасибо, Тамара Ильинична.
– Кушай! Серёже привет. И Дашеньке!
Вся Сосновка звала её Дашенькой. Серёга – «Дашка-букашка». Марина – просто Даша.
Свернула на Лесную – забор, калитка, свой двор. На крыльце развалился Барсик, баба-Валин кот – рыжий, толстый, наглый, – прямо на проходе. Марина переступила. Барсик недовольно зевнул.
Из дома доносились визг и хохот. Марина постояла секунду на крыльце, слушая, – хороший звук. Не плачут, не дерутся.
В сенях стояли Дашины кроссовки, рядом ещё одни, поменьше – Настя. Марина повесила куртку, поставила пакет. Из большой комнаты пахло фломастерами и бумагой. Обе сидели на полу среди красок – Настины косички свесились над рисунком, а Даша рисовала, высунув язык.
– Мам! Смотри!
Дом, дерево, три человека – два больших, один маленький. Все держатся за руки.
– Красиво, Даш.
– А это Настя нарисовала.
Дом, дерево, три кошки.
– Тоже красиво. Ели?
– Не-а.
Марина забрала пакет из сеней, отнесла на кухню. Нарезала хлеб, достала масло, налила молока. «Девочки, идите есть!» Смотрела, как они жуют бутерброды – быстро, запивая молоком. Настя ела аккуратно, над тарелкой, Даша – как всегда, крошки везде.
– Мам, а можно Настя ночевать останется?
– Настю мама ждёт.
– Ну ма-а-ам.
– Даш.
Допили молоко и убежали обратно к рисункам. Марина вытерла стол и разбирала продукты, дожёвывая пирожок Тамары Ильиничны – хлеб в хлебницу, макароны в шкаф, масло на полку. Поставила чайник. Руки работали сами, а голова была пустая – хорошая пустая, рабочая.
За окном послышались шаги по гравию, хлопнула калитка. Серёга – в куртке, со стружкой в волосах. Стянул ботинки в сенях, не развязывая, прошёл на кухню. Пахло деревом, табаком и вечером.
– Наличники сдал? – спросила, не оборачиваясь.
– Сдал. Зинаида Павловна довольна. Сказала «наконец-то ровненько, Серёженька».
– Значит, не ровненько.
– Значит, ровненько. Она так хвалит.
Из комнаты – «Папа!» – и Даша повисла, как всегда. Серёга поднял, перекинул через плечо: «Тяжёлая, Мариш, что ты в неё кладёшь?» Даша визжала, колотила кулачками по спине. Настя смотрела с пола, подтянув колени к подбородку.
Настю отправили домой, когда стало темнеть, – мама ждёт. Даша проводила до калитки, вернулась, повздыхала минуту и полезла рисовать дальше.
Вечером зашли Лёха с Оксаной – «на минутку», которая растянулась на полтора часа. Лёха принёс пиво, Оксана – Полинку, и та сразу утащила Дашу в комнату.
На кухне стало тесно и шумно. Серёга с Лёхой открыли по бутылке и сразу ушли в работу – стропила, расценки, Шабловский.
– Генка, сука, обещал к пятнице. Я приезжаю – конь не валялся.
– Так Генка всегда, – Серёга пожал плечами.
– Так я ему и говорю!
Оксана закатила глаза – слышала, видимо, не в первый раз. Марина налила ей чаю, себе тоже, и они сели у окна, пока мужики занимали остальной стол.
– В «Магните» масло видела? Триста двадцать. За подсолнечное, – Оксана грела руки о кружку, хотя чай давно остыл, привычка. – Я Лёхе говорю – скоро на воде жарить будем, раз такие цены.
– У Нины Павловны двести восемьдесят.
– Ну, у Нины Павловны срок годности такой, что масло ещё Брежнева помнит.
Марина фыркнула. За стеной дед Боря гремел телевизором, из комнаты доносился Полинкин командирский голос и Дашкин хохот. Барсик заглянул на кухню, понюхал Лёхин ботинок и ушёл на крыльцо – обиделся, что гости пришли без еды.
Когда Лёха с Оксаной собрались – стемнело. Калитка хлопнула, Лёхин смех за забором, Оксанино «шапку надень» – и тишина.
Марина убрала со стола. Серёга мыл кружки – молча, не спрашивая.
– Михалыч, кстати, не хочет на следующий заказ, – сказал, стряхивая воду. – Говорит, далеко.
– Какой заказ?
– Потом скажу.
Марина не переспросила.
* * *
Серёга курил на крыльце. Марина вышла – не курить, подышать. Октябрь: днём ещё тепло, вечером зябко, и хочется кофту, и хочется внутрь, но стоишь – потому что небо.
Звёзды – яркие, осенние, сосновские. Такие бывают только там, где фонарей один и тот мигает. Тишина – настоящая. Собака у кого-то гавкнула и замолчала. Товарняк за лесом – не слышно, скорее чувствуешь.
Серёга затянулся. Огонёк высветил пальцы – содранная кожа, тёмные ногти. Выдохнул – дым поднялся прямо, безветренно.
– Мариш.
– М?
– Шабловский предложил заказ. Дом разобрать, на краю, у оврага.
– Какой дом?
– Головинский. Помнишь – председатель который?
– Который спился?
– Ну.
Марина помнила. Не самого Головина – его видела мельком, раза два, уже плохого. Помнила разговоры: «Василь Петрович-то, слышала? Совсем.» Потом: «Нашли.» Потом – тишина. Дом стоял пустой с тех пор. Дети не ходили – не из страха, далеко и незачем.
– Дом сносят, участок нужен, – Серёга щёлкнул бычком в жестянку у перил. – Платит нормально. По-шабловски.
– Сколько?
Назвал. Марина прикинула: ботинки Дашке, электричество, и останется.
– Бери.
– Возьму.
Помолчали. Сверчок – последний, наверное, в этом году. Для сверчков уже холодно.
– Ира Шабловская наличники просила, – сказала Марина. – У них с южной стороны.
– После Головина – можно.
– Ага.
Тишина. Серёга достал вторую сигарету, покрутил в пальцах, убрал обратно.
– Пойдём?
– Пойдём.
Зашли. Дверь закрылась – щеколда щёлкнула. Обычный вечер. Обычный вторник. Обычная работа.
Глава 3. «Первые тени»
Серёга ушёл рано – в семь, ещё до того, как Даша встала. Марина разливала кашу, когда он уже натягивал ботинки в сенях, запихивая шнурки внутрь вместо того, чтобы завязать, – как всегда.
– Обед возьмёшь?
– Не, быстро обернусь.
Дверь хлопнула, калитка скрипнула, и шаги по гравию – быстрые, бодрые – стали удаляться. Марина стояла у окна с чашкой и смотрела, как он шагает по Лесной в сторону края посёлка, сумка с инструментом через плечо. Серёга в хорошем настроении всегда ходил быстро, размахивая свободной рукой. Свернул на грунтовку за последними домами и пропал за берёзами.
К обеду не вернулся. Пришёл к шести – грязный, в штукатурке и рыжей пыли, волосы слиплись, ботинки по щиколотку в глине. Но лицо – знакомое: довольное, усталое, рабочее.
– Ну что? – спросила, не оборачиваясь от плиты.
– Развалюха, Мариш. Крыша – считай нету, стропила сгнили, я одно тронул – рассыпалось. Пол в кухне провалился. Подпол – болото.
– А Михалыч?
– Заехал. Повертелся час, заглянул в подпол, сказал «ну его, Серёг» и уехал. Спина, говорит.
– Спина у него всегда, когда далеко ехать.
Серёга хмыкнул, стянул ботинки у порога и прошёл на кухню в носках. Даша уже сидела за столом – тетрадка, карандаш зажат в кулаке, буквы корявые, но старательные. Подняла голову.
– Папа!
Серёга наклонился, чмокнул в макушку.
– Рисуешь?
– Пишу. Домашка.
– Одно и то же, букашка.
За ужином он рассказывал – без порядка, как всегда, перескакивая с одного на другое. Забор разобрал наполовину, штакетник рассыпался в руках, гвозди проржавели насквозь. Внутри воняет – плесень, мыши, что-то сдохло под полом. Стены ещё крепкие, бревно хорошее, только нижний венец сгнил. «Бревно – лиственница, Мариш, между прочим. Стоит лет семьдесят, и ничего ей.» С мужиками договорился – на выходных соберутся, заберут что на дрова, что в хозяйство. «Шабловскому-то на помойку всё равно, а мы – безотходное производство, так сказать.» Ирина наличники просила – давно, он откладывал, а тут лиственница сама в руки идёт. Марина слушала, подливая Дашке компот и убирая хлебные крошки с её стороны стола.
Следующие дни шли так же. Серёга уходил рано, возвращался к шести, грязный и голодный. Снял крышу, разобрал стропила, начал стены. Рассказывал за ужином всё меньше – работа однообразная: ломай, выноси, складывай, – но настроение не портилось: руки заняты, голова не думает лишнего. По вечерам курил на крыльце, гладил Дашку по голове, когда та прибегала показать рисунок. Обычная неделя. Марина привыкла к новому ритму быстро – она всегда быстро привыкала.
В среду зашла в «Берёзку» после работы. Нина Павловна стояла за прилавком – по лицу видно, что ждала кого-нибудь для разговора уже давно.
– Серёжа-то на Головина?
Марина кивнула.
– Ох. Дом-то страшный. Я когда мимо ходила ещё, помнишь, тропинка по дороге была? Так я обходила, там ведь собаки потом бродячие завелись, и крыша-то уже тогда…
– Нина Павловна, масло есть?
– Есть, двести восемьдесят. Так вот, Головин-то – помнишь? Мужик нормальный был, нормальный, а потом…
Марина взяла хлеб, масло, расплатилась. Нина Павловна продолжала – про Головина, как пил, как жена ушла, как нашли. Марина слушала столько, сколько требовала вежливость, кивнула, сказала «ладно, побегу» и вышла. Колокольчик звякнул за спиной.
Не то чтобы история Головина пугала – история как история. Мужик спился. В Сосновке не новость и не редкость: Петрович пьёт, Гуляев пьёт, Сашка Блинов на Октябрьской три года назад допился до белой горячки, увозили на «скорой». Головин просто не дожил. Бывает.
Дома Серёга уже вернулся – ботинки стояли в сенях. Марина проходила мимо и остановилась, сама не зная зачем. Наклонилась. Пахло землёй – не грязью, не глиной с участка, а чем-то другим: сырой, тёмной землёй, как из глубокого подпола. Она привыкла к запаху стружки на Серёгиных ботинках, к пыли и пропотевшей ткани – это было всегда. Но земля – это было новое. Марина выпрямилась и прошла на кухню. Подпол же там затоплен, он говорил. Лазил, наверное.
В пятницу вечером Даша позвала с крыльца:
– Мам, а Барсик придёт?
Марина вышла. Крыльцо было пустое – ни кота, ни следа.
– Может, у бабы Вали сидит. Холодно ему.
– А раньше он всегда приходил.
– Коты – они такие, Даш. Ходят где хотят.
Даша посмотрела на пустое крыльцо, потом на маму, потом ушла в дом. Марина постояла ещё секунду. Октябрь – темнело рано, и двор уже лежал в сумерках, только окна светились жёлтым. Тихо. Нормально. Просто кот не пришёл.
* * *
Со второй недели Серёга стал задерживаться – на час, иногда полтора. Возвращался к семи вместо шести, а в среду пришёл к половине восьмого, когда Даша уже поужинала и сидела в комнате с красками. Марина не спрашивала – работа есть работа, разборка дело медленное, особенно в одиночку. Серёга говорил, что стены пошли тяжелее: нижние венцы сгнили, разобрал быстро, а верхние – та самая лиственница, крепкие, выламывать приходится по одному.
Только ел он странно. Садился, брал тарелку, начинал – но через пять минут ложка замирала, он отодвигал тарелку и двигал остальное Дашке: «Ешь, букашка, а то не вырастешь.» Даша не отказывалась. Марина молчала. Устал, на воздухе целый день, тяжёлая физическая работа – от усталости аппетит пропадает, она знала это и как фельдшер, и как жена.
Спал плохо. Ворочался, сбивал одеяло, бормотал что-то – не слова, а обрывки, будто пытался сказать и не мог. Раньше засыпал как убитый – отвернулся к стене, натянул одеяло, захрапел, и до утра. В понедельник ночью Марина проснулась от того, что он дёрнулся – резко, всем телом, будто оттолкнул что-то. Лежала в темноте, слушая, как дышит: неровно, рвано, потом глубоко – и снова рвано. Затих надолго – слишком надолго, и она протянула руку, тронула плечо. Тут. Тёплый. Спит.
В среду вечером она достала тонометр.
– Давай руку.
– Мариш, ну чего ты.
– Руку.
Сто двадцать на семьдесят пять. Пульс – шестьдесят восемь. Лоб – прохладный. Всё в норме. Марина убрала тонометр и села напротив.
– Спишь плохо.
– Нормально сплю.
– Серёж, ты ворочаешься полночи. И бормочешь.
Он пожал плечами – привычное «отстань, не сейчас».
– Устал. Там тяжёлая работа, Мариш. Брёвна таскать – не наличники строгать.
– Валерьянки попей.
– Я тебе что, бабка?
Марина не стала спорить. Налила чай, поставила перед ним. Серёга обхватил кружку ладонями – пальцы грязные, ногти тёмные, ссадина на большом. Рабочие руки. Обычные руки.
В четверг утром, за завтраком, Даша сказала – спокойно, между ложками каши, как про погоду:
– Пап, а ты чего ночью ходил?
Серёга поднял голову от кружки.
– Не ходил.
– Ходил. Я слышала. По коридору, туда-сюда.
– Приснилось тебе, букашка.
– Не приснилось. Я писать вставала и слышала. Шаги. Долго, туда-сюда, туда-сюда.
Серёга глянул на Марину. Марина – на него. Он пожал плечами.
– Может, в туалет ходил. Не помню.
– Даш, ешь кашу.
Даша замолчала и взялась за ложку. Серёга допил чай, встал, вышел – хлопнул дверью чуть громче обычного. Или Марина придумала.
Лунатизм. В медучилище проходили: сомнамбулизм, чаще у детей и подростков, но бывает и у взрослых при стрессе и физическом переутомлении. Ничего страшного. Следить, чтобы не ушибся, не будить резко. Марина вымыла посуду, заплела Дашке косичку и повела в школу.
По дороге Даша рассказывала – быстро, захлёбываясь, перескакивая, – что Настя поссорилась с Лёшей Коньковым, потому что Лёша сказал, что Настины рисунки некрасивые, а Настя заплакала, а потом Лёша извинился, но Настя всё равно с ним не разговаривает, и теперь весь класс разделился, и это катастрофа, мам, катастрофа. Марина слушала, кивала, говорила «помирятся» – и думала про Серёгу. Про то, как он сидел за столом, когда Даша сказала про шаги. Не удивился. Не испугался. Пожал плечами. Как будто вопрос до него не дошёл.
На ФАПе день тянулся как обычно – баба Зоя с давлением, дед Колчин за рецептом на сердечные, школьник с разбитым коленом, Оксана звонила: Полинка кашляет, послушаешь после обеда? Между пациентами Марина сидела за столом, заполняя карточки, и поймала себя на том, что перечитывает одну и ту же строку третий раз. Большой палец тёр костяшку указательного – она убрала руки под стол. Раньше такого не бывало: руки писали, голова считала, всё работало на автомате. Сегодня голова была дома, на Лесной, где Серёга ворочается по ночам и ходит по коридору, не помня об этом утром.
Вечером в сенях опять стоял запах – тот же, земляной, тяжёлый. Не от ботинок – те стояли на коврике у порога, – а из воздуха, будто пропитал стены. Марина открыла дверь, впустила холод с улицы. Подождала. Запах ушёл – или она перестала замечать.
Лампочка в коридоре мигнула – раз, другой, третий – и загорелась. Больше не мигала. Проводка. Дом старый, Серёга менял частично, но не всю. Надо бы Петровича позвать, пока трезвый.
Перед сном потянулась к телефону проверить будильник и увидела, что батарея на девяти процентах. Утром ставила на зарядку, к восьми было полностью – семьдесят с лишним. Весь день лежал в кармане, не звонила, не открывала. Телефон, конечно, старый, три года, батарея уже не та. Поставила на зарядку, выключила свет и легла. Серёга рядом дышал ровно, глубоко – не ворочался, не бормотал. Но и не храпел. Может, прошло.
* * *
В субботу ночью Марина проснулась от звука – тихого шипения, как будто кто-то приложил ухо к раковине. Лежала, слушая, пока не поняла: шипение шло из большой комнаты. Телевизор.
Встала тихо, чтобы не разбудить Серёгу, прошла по коридору. Экран светился серой рябью – статика, белый шум, свет мерцал по стенам и потолку. Пульт лежал на подлокотнике дивана, где оставили вечером. Марина нажала кнопку – экран погас, и тишина вернулась, как вода, заполнившая пустое место. Телевизор старый, Серёга покупал на вторичке лет пять назад, мог сам включиться от скачка напряжения – бывало и раньше, правда, Марина не могла вспомнить когда. Стояла в темноте, слушая дом: холодильник гудел, батарея булькнула и затихла. Вернулась в спальню. Серёга лежал на том же боку, не пошевелившись.
Утром – обычная суббота. Каша, Даша с рисунками, Серёга ушёл в мастерскую – не на Головина, выходной. Стругал что-то, Марина не заглядывала. Постирала, развесила в сенях – на улице накрапывал дождь, холодный, мелкий, октябрьский.
Вечером уложила Дашу, как всегда: пижама, зубы, ночник – жёлтый, с облезлым зайцем на колпаке, Даша без него не засыпала. Серёга зашёл, поцеловал в макушку: «Спокойной ночи, букашка.» Марина проверила – входная дверь закрыта, защёлка щёлкнула. Всё как обычно.
Утром дверь была открыта.
Не настежь – приоткрыта, сантиметров на двадцать, будто кто-то толкнул изнутри и она остановилась на полпути. Ночник горел. Даша спала, свернувшись клубком, одеяло сбито к ногам. Марина стояла в коридоре, глядя на дверь, и вспоминала: закрывала – точно закрывала, потому что из коридора дуло и Даша мёрзла. Защёлка щёлкнула – она слышала. Замка не было, просто ручка, которая фиксировалась поворотом. Могла не довернуть до конца? И от сквозняка – хотя какой сквозняк, окна закрыты, люк закрыт…
Марина закрыла дверь, довернула ручку, подёргала. Держит. Пошла ставить чайник.
Потом было зеркало. Во вторник или в среду – потом она не могла вспомнить точно – Марина зашла в ванную утром, ещё до душа, и увидела на зеркале конденсат. Мелкие капли, тонким слоем, как бывает после горячей воды. Только горячую воду никто не включал: Марина встала первой, Серёга ещё спал, Даша тоже. Потрогала стекло – холодное. Не тёплое, как от пара, а холодное, как оконное стекло, когда на улице мороз, а в доме тепло. Только на улице было пять градусов, не мороз, и батарея в ванной работала исправно.
Марина протёрла зеркало полотенцем и приняла душ. Больше не думала – конденсат, разница температур, влажность. Физика.
В четверг утром два Дашиных рисунка лежали на полу у холодильника. Магниты – на месте, на дверце, точно там, где висели. Бумага – внизу, лицевой стороной вниз, будто кто-то аккуратно вытянул листы, не сдвинув магнитов. Марина подняла, повесила обратно. Магниты держали крепко – она подёргала, потянула. Сквозняк? Люк закрыт, окна закрыты. Она обошла кухню, проверила – нигде не дует.
– Мам, а чего мои рисунки на полу были?
Даша стояла в дверях, в пижаме, одна косичка расплелась.
– Упали ночью, наверное.
– А чего упали? Они на магнитиках.
– Даш, бывает. Садись, каша стынет.
Даша села и ела молча, поглядывая на холодильник, где рисунки висели как обычно, на своих местах. Марина стояла у плиты спиной к холодильнику и не оборачивалась. Потому что если обернуться и посмотреть, придётся объяснить себе, как бумага выскальзывает из-под магнитов, которые её держат. А объяснения не было. И Марина была фельдшер, а не бабка, чтобы от каждого упавшего листка креститься.
* * *
В пятницу Серёга пришёл в восемь. Марина уже уложила Дашу – не дождалась: девятый час, завтра в школу.
– Серёж, девятый час.
– Знаю. Задержался.
Стоял в сенях, в куртке, и смотрел на неё – не сердито, не виновато, а как-то мимо, будто думал о другом. Потом стянул куртку, повесил на крючок и прошёл на кухню. Не коснулся – ни руки, ни плеча, ни поясницы. Раньше, проходя мимо, он почти всегда касался – мимоходом, привычно, не думая. Сегодня – мимо.
Марина разогрела ужин. Серёга сел, взял ложку, покрутил в пальцах и положил обратно.
– Не голодный.
– Серёж, ты третий день нормально не ешь.
– Ем. На объекте перекусил.
– Чем ты там перекусил? Бутерброды не берёшь.
Не ответил. Пил чай, глядя в стол. Потом встал, сказал «пойду покурю» и вышел на крыльцо. Марина убрала его тарелку – полную, нетронутую. Постояла с ней у раковины. Горячая вода лилась, пар в лицо. Вымыла. Поставила в сушку.
Перед сном зашли к Даше – вместе, как всегда. Она уже засыпала, ночник горел жёлтым, одеяло натянуто до подбородка, дыхание ровное. Серёга наклонился, поцеловал в макушку.
– Спокойной ночи, Даш.
Вышел. Марина постояла в дверях, глядя на дочь. Даша не шевельнулась – спала.
Марина закрыла дверь, довернула ручку до щелчка и прошла на кухню. На подоконнике стояла сова – Серёгина, деревянная, кривая, с одним глазом больше другого. Стояла чуть не так, как стояла раньше: повёрнута на сантиметр, может на два, чуть левее. Как будто кто-то взял, посмотрел и поставил – почти на место, но не совсем. Марина протянула руку, поправила. Дерево было холодное.
Легла. Серёга уже спал – лицом к стене, одеяло до ушей. Не ворочался.
Марина лежала на спине, глядя в потолок. Трещина – старая, знакомая, от окна к люстре, тонкая, как волос. Она всегда засыпала, разглядывая эту трещину, и мысли рассыпались, уходя в сон.
Сегодня не рассыпались. Стояли в ряд: запах земли в сенях. Барсик, который день не приходит. Телевизор среди ночи. Дверь, которая была закрыта. Зеркало с конденсатом. Рисунки на полу. Шаги по коридору. Аппетит. Сон. «Спокойной ночи, Даш.»
Каждое – ничего. Каждое отдельно – объяснимо, привычно, нормально. А вместе – царапало, как заусенец: не болит, но чувствуешь.
Повернулась на бок, подтянула одеяло. Рука коснулась стены у изголовья – и Марина отдёрнула её, быстро, как от плиты.
Стена была ледяная. Не прохладная, не холодноватая – ледяная, как оконное стекло в январский мороз. Только за стеной была Дашина комната, не улица. И октябрь, не январь. И батарея работала – Марина слышала, как булькает, тёплая, живая, в двух шагах.
Она лежала, не двигаясь. Потом медленно приложила ладонь снова. Холод – глубокий, ломящий, от которого немеют пальцы. Как будто за тонкой перегородкой – не комната дочери, а что-то другое. Что-то, чему не место в доме на Лесной улице посёлка Сосновка.
Может, входная дверь опять открыта. Сквозняк.
Встала тихо. Коридор, босиком по холодному полу. Входная дверь закрыта. Защёлка на месте.
Дашина комната – за той стеной.
Открыла дверь. Ночник горел, Даша спала на боку, одеяло сползло. В комнате тепло.
Поправила одеяло, закрыла дверь.
Вернулась, легла. Положила ладонь на стену – тёплая. Обычная стена.
Потолок, трещина, темнота.
Приснилось. Привиделось.
Глава 4. «Чужое лицо»
В четверг Серёга пришёл к шести – как раньше, до задержек. Марина услышала калитку, потом ботинки в сенях – стук об пол, быстро, один, другой, – и по шагам поняла: сегодня хорошо. Были дни тяжёлые, когда он приходил молча, стаскивал куртку и садился за стол, не глядя на еду. А сегодня – шаги быстрые, дверь нараспашку, и от порога:
– Мариш, картошка есть?
– Есть.
– Жарь.
Даша сидела за столом – тетрадка, ручка, язык прикушен от старания. Буквы ползли по строчке вниз, одна крупнее другой, «о» похожа на картошку, «ш» завалилась набок.
– Ну вот. – Даша показала тетрадку. – Мам, нормально же?
Марина наклонилась. «Д» в зеркальном отражении, «ы» без палочки – но старалась, видно.
– Нормально. Карандаши доставай.
Даша просияла. Серёга уже сидел за столом, потянулся к хлебнице.
– Букашка, давай альбом. Порисуем.
Даша притащила альбом, карандаши, разложила – привычно, быстро, она знала ритуал: папа рисует контур, она раскрашивает. Или папа начинает, она продолжает – «кто смешнее», их игра. Серёжа взял карандаш, прищурился, повёл линию – и Марина, стоя у плиты, повернулась посмотреть, потому что давно этого не видела. Две недели, может больше. Он не рисовал. Приходил, ел – если ел, – садился перед телевизором или уходил на крыльцо курить. А сегодня – карандаш в руке, линия ровная, и Даша рядом, подсунулась под локоть, дышит через рот от восторга.
Марина отвернулась к плите. Масло шипело на сковороде, картошка потрескивала, пар поднимался – и плечи опустились. Впервые за две недели.
Может, прошло.
За ужином Серёга ел – нормально, по-рабочему, ложка за ложкой, хлеб отламывал крупными кусками, макал в подливу. Рассказывал немного: стены почти разобраны, остался один венец и подпол. «Ещё неделя, Мариш, и всё. Рассчитается Шабловский – и будем жить.» Марина подливала Даше компот и думала: неделя. Ещё неделя – и перестанет туда ходить. И всё станет как раньше.
Даша показала рисунок – дом, дерево, солнце, рядом три фигурки: большая, средняя, маленькая. Держатся за руки.
– Это мы. Это ты, это папа, а это я.
– Красиво, – сказала Марина.
– Папа контур рисовал.
Серёга усмехнулся, допил чай.
После ужина Марина мыла посуду, а Серёга пересел на диван, включил телевизор, и Даша залезла к нему под бок с альбомом. Рисовала, пока он переключал каналы. Рука Серёги лежала на Дашиной голове – не гладил, просто держал, и Марина видела их через дверной проём: две головы, свет от экрана, диван.
Горячая вода текла по рукам, пар в лицо, и она стояла так лишнюю минуту – просто стояла, слушая бормотание телевизора и Дашин смех.
Уложили Дашу вместе. Серёга наклонился, поцеловал в макушку.
– Спокойной ночи, Дашка-букашка.
– Спокойной ночи, пап.
Ночник горел жёлтым, заяц на колпаке облезлый, знакомый. Марина поправила одеяло, закрыла дверь.
Серёга вышел на крыльцо курить. Марина пошла за ним – не звать, просто. Он сидел на ступеньке, голова запрокинута, сигарета в зубах. Октябрь, небо чистое, звёзды – крупные, яркие, как бывает только в Сосновке, когда нет облаков и нет фонарей.
– Серёж, иди уже. Холодно.
– Посиди.
Она села рядом. Ступенька холодная через халат, но терпимо. Серёга рядом – тёплый, табачный, привычный. Тишина. Собака тявкала у Фоминых. Где-то за посёлком – машина по грунтовке, мотор затих. Звёзды.
Серёга докурил, затушил бычок.
– Пошли, Мариш.
Встали. В сенях он прошёл мимо и коснулся её поясницы – мимоходом, привычно, не думая. Давно не касался, недели две. Марина заметила. И что сегодня коснулся – тоже. Промолчала.
В спальне – быстро: зубы, лицо, лечь. Серёга отвернулся к стене, натянул одеяло. Через минуту дышал глубоко, размеренно. Не храпел – но Марина привыкла.
Закрыла глаза. Уснула быстро – впервые за две недели.
* * *
Проснулась – и не поняла от чего. Не от звука. От пустоты рядом.
Потянула руку – простыня холодная, сбитая. Вмятина на подушке, но подушка остыла давно.
Лежала, слушая. Дом молчал. За окном ветер прошёл по яблоне – ветка по стеклу, коротко, и всё. На кухне часы, если прислушаться. Щелчок батареи. Больше ничего.
Он вставал по ночам – последние недели. Марина слышала сквозь сон: шаги, скрип двери, иногда плеск воды на кухне. Проваливалась обратно, не просыпаясь до конца. Но сегодня проснулась целиком – и рядом было пусто.
Встала. Ноги на пол – ледяной, октябрь пробирался в дом через щели под плинтусами, и половик не спасал. Халат со стула, накинула, не завязывая.
Коридор. Темно. Пахло домом – деревом, пылью, чем-то тёплым, что замечаешь только ночью, когда всё остальное затихло. Марина шла босиком, ладонью по стене – обои шершавые, мелкий цветок, знакомые. Половица скрипнула – третья от спальни, та, что всегда, – и Марина замерла. Стояла, слушала. Тишина. Пошла дальше.
Дашина дверь закрыта. Под ней – полоска жёлтого от ночника. Марина приложила ладонь к двери, постояла. Тихо. Спит.
Свет на кухне не включала. С улицы через тюль – фонарь, тусклый, рыжеватый. Хватало.
Серёга сидел за столом. Спиной к ней. Руки на столе, ладонями вниз. Спина прямая.
Остановилась в проёме.
Двенадцать лет она видела эту спину – за столом, на диване, на крыльце. Серёга сутулился всегда. А сейчас – прямая, и от этого он казался выше.
– Серёж?
Негромко. Как ночью говорят – не шёпотом, но тихо.
Не обернулся.
– Серёж, ты чего?
Ничего. Не двинулся.
Прошла через кухню – босые ступни по линолеуму, каждый шаг слышно. На столе перед ним стакан. Пустой.
Встала сбоку. Наклонилась. Глаза открыты. Смотрит в стену напротив, не моргая.
Тронула за плечо.
Тёплый. Пахнуло табаком, кожей – обычным. Футболка, плечо под ней, знакомое. И он повернулся.
Медленно. Голова, потом шея, и глаза нашли её лицо.
Его лицо. Его нос, щетина, родинка над бровью. Всё на месте. Но Марина – на секунду, может меньше – не узнала человека, который на неё смотрел.
Отдёрнула руку.
Серёга моргнул. Глаза – его, живые, сонные, мутные.
– А? – Потёр лицо ладонью. – Мариш, ты чего встала?
– Ты чего в темноте сидишь?
– Не спится. – Голос хриплый, обычный. – Воды хотел попить.
Встал, потянулся – хрустнуло в шее. Прошёл мимо, задел плечом – большой, тёплый, сонный.
– Пошли спать, Мариш. Холодно.
Ушёл. Шаги по коридору, скрип пружин – лёг.
Стояла на кухне. Одна.
Фонарь за окном горел ровно, тюль шевелилась от сквозняка, и тень на стене двигалась – медленно, как дыхание. Холодильник загудел, и Марина выдохнула. Не заметила, что задерживала.
Стакан на столе. Тот, что стоял перед ним. Взяла – убрать, машинально, руки сами, – и пальцы почувствовали: сухой. Провела большим пальцем по внутренней стенке. Сухой, чистый, как из шкафа. Ни капли.
Воды хотел попить.
Поставила стакан в мойку. Открыла кран – вода ударила в металл, оглушительно громко в ночной кухне, – закрыла. Упёрлась ладонями в раковину, стояла, глядя в тёмное окно. В стекле – её отражение: растрёпанная, бледная, тёмные круги, отпечаток подушки на щеке. Отвернулась.
Потёрла костяшку большого пальца – левой рукой, не замечая.
Фонарь. Тени. Полутьма. Будишь человека ночью – конечно, лицо другое. Секунду не узнаёшь – физиология. Она сама сейчас в окне себя не сразу узнала.
Нормально.
Вернулась в спальню. Легла. Серёга лежал лицом к стене, дышал ровно. Тёплый. Рядом.
Закрыла глаза.
Не заснула.
* * *
Утром – каша, чай, бутерброды. Марина двигалась на автомате: чайник, крупа, масло, ложка – тело знало порядок, голова могла не участвовать. И не участвовала. Стояла у плиты и смотрела, как пузырится молоко, и пузыри лопались мелко, часто, и ей казалось, что она слышит каждый.
Серёга ел. Не жадно, как вчера, но ел – хлеб, масло, колбаса, чай с двумя сахарами. Хмурый, невыспавшийся, но обычный. Ложка звякнула о стакан – размешал, отпил. Обычное утро.
Даша ковыряла кашу.
– Мам, я не хочу с комочками.
– Ешь.
– А без комочков можно?
– Даша. Ешь.
Даша вздохнула – тяжело, по-взрослому, – и стала есть. Потом, глядя в тарелку:
– Пап, а ты ночью у меня стоял.
Марина поставила чайник на плиту. Аккуратно. Не повернулась.
– Долго-долго стоял. Я проснулась, а ты у кровати. Я говорю «пап», а ты не отвечаешь. Потом я уснула опять.
Тихо. Серёга перестал жевать.
– Когда? – спросила Марина. Голос ровный – фельдшерский голос, которым спрашивала: «Где болит? Давно? Температуру мерили?»
– Ночью. Не знаю когда. Темно было.
– Даш, я не заходил к тебе. – Серёга. – Я пить вставал. На кухню.
– Заходил. – Без обиды, без спора. Факт. Доела кашу, отодвинула тарелку. – Мам, компот хочу.
Марина налила компот. Руки двигались сами: стакан, половник, стакан на стол. Голова считала: она нашла Серёгу на кухне. Даша говорит – стоял у кровати. Значит, сначала зашёл к Даше, потом – на кухню. И не помнит ни того, ни другого.
Серёга глянул на Марину. Марина – на него. Он не понимал. По лицу видно: не притворялся, не отнекивался – правда не помнил.
Даша убежала за портфелем. Серёга допил чай, поставил стакан.
– Сомнамбулизм, – сказала Марина тихо. – Лунатизм. Бывает от усталости.
– Я не лунатик, Марин.
– А как объяснишь? Ты сидел на кухне в темноте, глаза открытые. Я тебя окликнула – не слышал. И к Даше заходил – не помнишь.
Серёга помолчал. Потёр затылок.
– Устал, наверно. Не помню ничего.
– Вот и я говорю – устал. Людям снотворное назначают.
– Не надо мне снотворное.
Встал, забрал тарелку, поставил в мойку – и Марина знала: разговор окончен.
Промолчала.
По дороге в школу Даша рассказывала про Полину, про наклейки с котиками – рыжий самый лучший, а Настя говорит серый, но серый скучный, правда, мам?
– Правда.
– А ещё Полина говорит…
– Угу.
Утро серое, низкое – октябрьское, без солнца, без дождя. Дым из труб шёл вбок, не поднимаясь. Пахло печным – кто-то уже топил, рано в этом году. Под ногами гравий, лужи с тонким ледком по краям, Даша наступала на них специально – хруст, хруст, – а Марина шла рядом и старалась не думать. Получалось плохо. У поворота встретилась женщина в телогрейке – кивнула, Марина кивнула в ответ, не остановились.
– Мам, ты не слушаешь.
– Слушаю.
– Не-а. Я три раза сказала про Настю.
– Извини, Даш. Задумалась.
Даша посмотрела снизу – быстро, проверяя, – и не стала повторять. Шла молча, держась за руку. Ледок хрустел под ботинками.
У школы Марина присела на корточки, поправила шапку, поцеловала в макушку – пахло яблочным шампунем, вчерашним, еле уловимым.
– Давай, Дашка. Учись.
– Мам, а с папой нормально всё?
Марина посмотрела на дочь. Семь лет, круглое лицо, глаза серые, серьёзные – ждёт.
– Нормально. Беги.
Побежала – портфель подпрыгивал, шапка сползла набок. Марина стояла у ворот, пока не скрылась за дверью.
На работе, в перерыве, полезла в интернет: «сомнамбулизм у взрослых». Ходят во сне, утром не помнят – знакомое, из медучилища. Стресс, недосып, переутомление. Невролог.
Закрыла вкладку. Невролог – в области, час на маршрутке. Серёга не поедет. «Не надо мне снотворное» – и это «не надо», его обычное, на всё, что связано с врачами. Ладно. Сама разберётся.
* * *
Крючок нашла в жестянке – в сенях, на полке, где Серёга хранил гвозди, шурупы, петли, уголки и всё, что «когда-нибудь пригодится». Копалась долго, пальцы в пыли и ржавчине. Оконный, латунный, с двумя отверстиями. Шурупы подобрала мелкие, для дерева. Отвёртку – крестовую, короткую.
Прикручивала снаружи Дашиной двери, пока та плескалась в ванной. Петлю – на косяк: шуруп пошёл туго, дерево старое, сухое, крошилось под остриём. Марина давила, провернула – раз, другой, – вошёл. Крючок – на дверь. Тоже туго, тоже с усилием, ладонь горела от ребристой ручки отвёртки.
Провернула. Вошёл. Тихо, плотно.
Сомнамбулам нельзя выходить. Так было написано: запереть двери, убрать острые предметы, не будить. Стандартная рекомендация.
Если Серёга встанет ночью – не зайдёт. Даша будет спать за закрытой дверью. Никто не будет стоять у кровати.
Подняла крючок, опустила. Щёлк. Подняла, опустила. Щёлк. Работает.
Из ванной – плеск, Даша пела что-то из мультика, неразборчиво, весело.
Убрала отвёртку. Стояла, глядя на крючок – маленький, латунный, блестящий на старом дереве.
Стандартная рекомендация.
Серёга лёг рано – в девять, может раньше. «Устал.» Отвернулся к стене, натянул одеяло.
Легла рядом. Потолок, трещина, темнота.
Дыхание ровное, глубокое. Не храпел.
Фельдшерский автомат включился сам: считать. Пульс, дыхание, давление – включается, как мигание, не выключишь. Норма для взрослого – двенадцать-двадцать вдохов в минуту. Серёга здоровый мужик, тридцать пять, курит – значит ближе к верхней границе.
Минута. Двенадцать.
Нормально.
Ещё минута. Одиннадцать.
Нижняя граница. Бывает – во сне замедляется.
Ещё минута.
Десять.
Ниже нормы. Или она неточно считает – без секундомера, в темноте, по ощущению. Минута – это долго. Может, сорок пять секунд. Может, семьдесят.
Начала заново.
Вдох. Пауза. Выдох. Вдох…
Пауза. Длинная – или нормальная? В темноте время тянется. Веки тяжёлые, слипаются. Весь день: ФАП, школа, ужин, посуда, крючок, шуруп, латунь.
Вдох…
Глаза закрылись. Марина дёрнулась, вынырнула – и потеряла счёт. Сколько? Девять? Восемь? Или она уже считала не вдохи, а собственные моргания.
Начала в третий раз.
Вдох…
Девять.
Глава 5. «Срыв»
Утро начиналось с крючка.
Шесть утра, ещё темно. Марина лежала секунду, слушая: дыхание рядом – глубокое, ровное. Серёга на месте. Проверка стала привычной, как нащупать тапки в темноте.
Встала, прошла по коридору босиком – осторожно, третья от спальни скрипит. Подняла крючок на Дашиной двери: щёлк. Открыла на ладонь. Ночник горел жёлтым, заяц на колпаке облезлый, знакомый. Даша спала – одеяло сбито к стене, нога торчит, пальцы растопырены, рот приоткрыт.
Закрыла дверь – не заперла, утро, можно.
Восемнадцать дней. Крючок ни разу не тронут. Серёга то ли перестал вставать по ночам, то ли не доходил до двери – Марина не проверяла. Камеру не ставила, муку на пороге не сыпала. Крючок держит – и хватит.
В кухне – своё, утреннее: чайник на плиту, масло на сковороду, яйца из холодильника. За окном серый октябрь, деревья голые, забор Фоминых виден насквозь. Листья облетели неделю назад, и лебеда на пустом участке через дорогу почернела от заморозков. Пахло утром – газом от конфорки, хлебом из хлебницы и чуть-чуть кошачьим от Барсикова места у двери. Сам Барсик не приходил недели три. Баба Валя говорила: «Кот как кот, ходит где хочет». Может, и так.
Серёга уже сидел за столом – одетый, куртка на стуле, от неё пахло деревом и холодом. Тёмные круги, щетина, пальцы вокруг кружки – не пил, грел руки. Поднял глаза, когда вошла.
– Яичницу?
– Угу.
Разбила два яйца, белок растёкся по маслу, зашипел. Сова на подоконнике стояла там же – косая, с одним глазом больше другого, Серёжина.
Дашка появилась: пижама с единорогами, волосы как воронье гнездо, глаза щёлочками.
– Мам… – зевнула. – Какао можно?
– Можно. Садись.
Даша забралась на стул, подтянула колени к подбородку, голову набок. Глянула на папу – тот пил чай, не поднимая глаз. На маму.
– Настя выздоровела. Можно после школы к ней?
– Посмотрим.
– Ну ма-ам.
– Я сказала – посмотрим.
Дашка надулась на секунду – привычно, не всерьёз – и начала напевать: «Три кота, три хвоста…» – переставляя куплеты, путая слова, подпрыгивая на стуле в такт. Серёга поднял голову, и лицо на секунду расслабилось – не улыбка, но размягчение, как будто что-то в нём вспомнило.
– Дашк, ты куплет перепутала.
– Не перепутала. Я так пою.
– А. Ну пой.
Марина ставила тарелки, наливала чай, подвигала хлебницу – руки на автомате, а голова считала. Не вдохи – дни. Невролог записан на третье ноября: областная поликлиника, доктор Рябов, кабинет двести четырнадцать. Серёга не знает. Попросит Лёху подвезти на «Ниве». Скажет: «Просто провериться, Серёж». Он скажет: «Мариш, я нормально». Она скажет: «Серёж» – тем голосом. И он поедет, потому что так у них работает, так работало двенадцать лет.
Серёга доел, ополоснул тарелку – раньше оставлял, теперь моет. Марина заметила, не прокомментировала. Новое – не обязательно плохое.
– Я к обеду. Подпол и стропила – завтра всё, Мариш.
– Хорошо.
Наклонился к Даше, поцеловал в макушку.
– Пока, букашка.
– Пока, пап!
Дверь хлопнула. Шаги по гравию – тяжёлые, быстрые, – калитка скрипнула, стукнула, и стало тихо.
Марина вытерла стол – горячая вода, тряпка, круговое движение. Даша допивала какао, оставив пенные усы на верхней губе.
– Даш, одевайся. Школа.
По дороге – десять минут, тот же маршрут: мимо забора бабы Вали с геранью в банках, мимо пустого участка с фундаментом и чёрной лебедой, мимо колонки на углу, которую кто-то не закрутил. Даша рассказывала: у Насти новая кукла, рука отламывается, починили скотчем, но скотч видно – «нечестная кукла». Марина слушала, держала за руку – пальцы холодные, варежки забыли, но Даша не жаловалась. Октябрь кончался, по утрам изо рта шёл пар.
У школьных ворот Даша обернулась, открыла рот – и передумала.
– Пока, мам!
Побежала. Портфель подпрыгивал, шапка сползла.
Марина повернулась и пошла к ФАПу – мимо администрации с выгоревшим флагом, мимо мокрой лавочки, на которой летом сидят бабки. Серёга доделает Головинский, завтра – всё. Перестанет ходить к тому дому, отдохнёт, отоспится. Невролог – на всякий случай. Крючок держит. Букашка на месте.
Нормально.
* * *
К обеду Серёга не вернулся. Марина позвонила в два – гудки, никто не снял. Позвонила в четыре – то же. Убрала телефон. Разогрела обед на ужин, забрала Дашу из школы, помогла с домашкой – корявые буквы, «мам, и так нормально» – и ждала.
В семь хлопнула калитка. Шаги – тяжёлые, медленные, не его обычные. Марина стояла у плиты и слышала: как стягивал ботинки – рывком, с хрустом, бросил на пол. Как куртка полетела мимо вешалки. Как половица у порога скрипнула – и вторая, и третья, – медленно, словно тело весило больше, чем должно.
Вошёл в кухню. От него пахло землёй – не деревом, не стружкой, а сырой глиной, подполом. Он работал в подполе Головинского – земляной пол, старые фундаментные камни, – и Марина сказала себе: это оттуда. Нормальный запах для нормальной работы.
Сел. Не посмотрел на Дашу за столом – та рисовала, альбом, карандаши, привычное. Не посмотрел на Марину. Сел и упёрся взглядом в стену. Руки на столе – неподвижные, тяжёлые, ладонями вниз. Свет от лампы падал сверху, и тени под глазами стали чёрными.
– Серёж, картошка с тушёнкой. Будешь?
– Угу.
Положила тарелку. Он ел медленно – ложка двигалась, хлеб не трогал, глаза не поднимал. Даша подняла голову от рисунка:
– Пап, смотри. Нарисовала.
Протянула альбом. Серёга не повернулся.
– Пап.
– Потом, Даш.
Коротко, ровно, без тепла. Даша положила альбом. Марина видела: губа дрогнула, но не заплакала. Смолчала. Тоже привыкает.
Марина села напротив, ела, не чувствуя вкуса. Смотрела: Серёжины руки на столе, пальцы стиснуты вокруг ложки, костяшки белые. Челюсть сжата – бугры жевательных мышц под кожей. Глаза открытые, но далёкие, как тогда ночью – как будто смотрит не наружу, а внутрь.
Фельдшерский автомат: зрачки равные, координация сохранена, речь короткая, но связная. В пределах.
Марина положила ложку. Помолчала. Невролог – через десять дней, можно ждать. Или – сказать сейчас, пока он за столом, пока слушает. Пока она ещё верит, что это поможет.
– Серёж, я записала тебя к неврологу. Третьего, в область. Просто провериться.
Серёга перестал есть. Ложка замерла. Поднял глаза – медленно, как будто голова тяжелее обычного.
– Не надо мне врачей.
Без «Мариш». Без интонации. Фраза как камень.
– Серёж, ты не спишь нормально уже месяц.
– Нормально я сплю.
– Ты ходил ночью. Стоял у Дашиной кровати. Утром не помнил.
Даша подняла голову. Смотрела – от мамы к папе, от папы к маме.
– Марина.
Не «Мариш». Марина. За двенадцать лет – ни разу так. Голос его, но что-то под ним, на полтона ниже, как второе дно. Или показалось.
– Сказал – не надо.
Пауза. Тишина – тугая, набухшая.
Даша потянулась за стаканом – сок, яблочный, налитый до половины. Локоть задел край.
Стакан упал. Сок – по столу, по рисунку, по клеёнке, на пол. Маленькая яблочная лужа.
И Серёга взорвался.
Не закричал – рявкнул. Утробно, всем горлом. Звук, которого из этого человека быть не могло, – низкий, рваный, на весь дом. Рука – правая, та, что резала по дереву и строила и держала – смахнула кружку со стола.
Коричневая. С отбитой ручкой. Десять лет на этом столе.
Кружка пролетела через кухню и ударила в стену рядом с холодильником.
Удар. Хруст. Осколки по полу – мелко, дробно, как горох.
Потом – ничего.
Марина стояла у плиты, пальцы на краю столешницы. Даша за столом – рот открыт, глаза круглые, сок капал с клеёнки на колготки. Не плакала. Не дышала.
Серёга стоял – когда встал? – стул опрокинут, руки вдоль тела. И лицо – секунду, одну секунду – чужое. Гладкое, пустое, без выражения. То самое, из ночной кухни.
Моргнул. Лицо стало его – белое, перекошенное.
– Даш…
Даша издала звук – тихий, мокрый, горловой. Не плач. Скулёж.
Серёга шагнул к ней, протянул руку – и Даша отпрянула. Вжалась в спинку стула.
Он замер. Рука в воздухе.
– Дашка… Прости. Я не знаю, что… Я не…
Голос – ломкий, севший. Его голос.
Марина разжала пальцы. Шаг от плиты. Ещё один. К стене – наклонилась, подняла самый крупный осколок: снаружи коричневая глазурь, изнутри белый. Положила на стол. Взяла совок, смела – мелкие хрустели под тапками. Тряпкой по стене: пятно, тёмное – чай и глина, впиталось. Не оттереть.
– Серёж, сядь.
Он сел – не на стул, на пол, у стены. Даша на стуле, глаза полные – и хлынуло. Тихо, навзрыд, давясь, кулачками по глазам.
Серёга – на коленях к ней. Дашка – к нему, потому что семь лет, и когда страшно – к папе, даже если папа только что был страшным. Уткнулась в шею. Он обнял – руки дрожали, мелкая дрожь, пальцы ходуном – и прижал, и сидел на полу кухни, рядом с мокрой лужей от сока.
Марина стояла с тряпкой.
Фельдшер внутри: зрачки вернулись, дистальный тремор, постадреналиновый, пройдёт через десять минут. Цвет лица – бледный, вазоконстрикция. Норма для стресса.
Тремор пройдёт. Пятно – нет.
– Дашк, – сказала, и голос вышел ровный, фельдшерский, для чужих. – Пойдём, ты вся в соке.
Взяла за руку. Серёгины руки разжались, Даша пошла – заплаканная, оглядываясь.
В ванной: открыла кран, подставила Дашину руку под воду. Сок стекал с пальцев – жёлтый, липкий. Даша смотрела в зеркало, и в зеркале смотрела мама – спокойная, собранная, как на работе.
– Папа устал с работы. Бывает. Ничего страшного.
Руки ровные. Голос ровный. Слова – те самые. Марина слышала их сто раз: от Люды Гуляевой через забор, от пациенток с синяками, от матерей, которые приводили детей с испуганными глазами. «Устал. Бывает. Ничего.» И каждый раз Марина кивала, и записывала «ушиб мягких тканей», и ненавидела себя за то, что не спрашивает дальше.
Теперь – она. Те самые слова, тот самый голос, та самая ровная ложь.
Дашу – в пижаму, в комнату. Марина читала «Буратино», третью главу, ту, где нос в огонь. Даша не смеялась, как обычно. Лежала тихо, глядя в потолок. Ночник горел жёлтым, заяц на колпаке, знакомый.
Серёга стоял в дверях. Руки вдоль тела.
– Спокойной ночи, Дашк.
– Спокойной ночи.
Тихо. Пробел, где должно быть слово. Ни он, ни она не сказали.
Марина вышла. Подняла крючок. Щёлк.
В кухне Серёга сидел за столом, голова в ладонях. Марина села напротив.
– Мариш. – Поднял голову. Глаза влажные, красные. Его. – Я не помню. Она разлила, и я… как будто включилось что-то. Как будто не я.
– Ты устал. Головинский, нервы. Бывает.
– Мариш, я чуть в Дашу…
– Не чуть. В стену. – Помолчала. – Серёж, к неврологу поедешь? Третьего.
Он опустил голову. Уставился на руки – долго, будто впервые. Перевернул ладонями вверх: мозоли, порезы, стружка под ногтями. Руки, которые режут дерево и рисуют зайцев и держат дочь. Руки, которые кинули кружку через кухню.
– Мне нормально. Не надо врачей.
Тихо, глухо. Рот уже не двигался, а звук ещё длился – долю секунды, не больше.
Или показалось.
– Серёж. Ты кинул кружку. Рядом с Дашей. Ей семь лет.
Молчал. Долго – десять секунд, двадцать. Марина считала, потому что фельдшер, потому что если не считать – тогда что.
– Ладно.
Ладно. Как сдача. Как «и так сойдёт». Его вечное, привычное, после которого ничего не менялось – проводка на изоленте, халтура вместо работы, «завтра починю, Мариш». Только теперь ладно значило другое.
Серёга встал, ушёл в спальню. Лёг. Через минуту – дыхание, глубокое, ровное. Как выключили.
Марина вытерла стол ещё раз – чистый, но руки двигались сами. Глянула на стену: пятно – тёмное, неровное, подсохшее. На столе лежал Дашкин рисунок – три фигурки, держатся за руки, дерево, солнце. Заляпанный яблочным соком, бумага набухла.
* * *
Утром Серёга лежал лицом к стене. Дышал глубоко, тихо. Марина оделась, не включая свет. Вышла, закрыла дверь.
Дашу собирала молча. Даша молча ела кашу, молча надела куртку, молча завязала шнурки – криво, но сама, не попросила. У порога остановилась – закрытая дверь спальни.
– Мам, а папа?
– Спит. Устал вчера.
– А.
Пошли. По дороге Даша не рассказывала про Настю, не пела, не подпрыгивала. Держала Маринину руку крепче обычного – пальцы мелкие, цепкие, тёплые через варежку – и молчала. Вчера в это время она пела «Три кота», путая куплеты. Сегодня – тишина, только шаги по мокрому гравию и откуда-то с Советской мотор «газели». Небо низкое, серое, октябрьское. Дым из трубы бабы Вали тянул вбок, к лесу. Обычные звуки, обычное утро – и дочь, которая разучилась болтать за одну ночь.
У школы Даша остановилась. Не побежала сразу – стояла, держа Маринину руку, и смотрела на дверь.
– Даш, иди. Опоздаешь.
– Мам… – Снизу вверх. Глаза – серьёзные, взрослые, не семилетние. – А папа больше не будет?
– Не будет. Он устал. Бывает.
Даша кивнула – маленькой, рассудительной головой, как будто записала.
– Пока, мам.
Пошла. Не побежала – пошла, придерживая портфель двумя руками. Не обернулась.
ФАП. Кабинет, хлорка, кушетка, холодильник с вакцинами. Знакомое, рабочее, надёжное. Здесь Марина на месте: здесь руки помнят, голова работает, и можно не думать про кружку, про стену, про голос с чужим дном.
Баба Зоя – к девяти, давление сто восемьдесят. «Помру, Марина Сергеевна.» «Не помрёте, Зоя Николаевна. Таблетку пейте и зятю привет.» Потом – мать с ребёнком: ангина, горло красное, направление в район. «А здесь нельзя?» «Нельзя. Мне его горло смотреть нечем. Езжайте.» Между пациентами – тишина кабинета, чай в кружке с надписью «Лучший фельдшер» – Дашкин подарок, буквы наклеены криво. Марина держала её обеими руками и не пила.
В обед заглянула Оксана – с почты, как обычно. Принесла конверт с прививочным планом, села на кушетку, поджала ноги.
– Мариш, ты бледная чего-то. – Помолчала, наклонила голову. – Серёга опять? Лёшка говорит, он чудной какой-то.
– Устал. Головинский доделывает, нервы.
– А, ну да. Мужики после стройки все такие… Мариш, а ты-то нормально?
– Нормально, Ксюш. Устала просто.
Оксана ушла. Дверь закрылась.
«Нормально. Устала.» Первые слова, которые были ложью – не полуправдой, не уклонением, а ложью. Марина знала, пока говорила. Проглотила, как таблетку, – «нормально» – и запила чаем, которого не чувствовала.
Потом сидела за столом и смотрела на прививочный план, пока буквы не расплылись.
Не позвонила маме. Что сказать? «Мам, Серёжа кинул кружку в стену. Рядом с Дашей.» Мама скажет: «Приезжай». И тогда – что? Забрать дочь, уехать, признать. Признать – что? Что муж болен? Что муж изменился? Что Марина, которая всегда справлялась, – не справляется?
Невролог. Третье ноября. Рябов, двести четырнадцать. У неё план.
У неё всегда план.
Вечер прошёл тихо. Серёга вышел к ужину – сел, положил себе, ел медленно, не поднимая глаз. Даша сидела напротив и тоже ела молча – каша, хлеб, чай. Ложки стучали о тарелки, холодильник гудел, часы на стене тикали. Звуки, которые раньше тонули в разговоре, – теперь заполняли кухню целиком.
Серёга глянул на стену – туда, где пятно. Отвёл глаза.
Укладывали Дашу порознь. Серёга зашёл на минуту, сказал «спокойной ночи». Даша ответила. Букашки не было – ни он, ни она, как будто слово стёрлось из языка, как будто никогда и не было никакой букашки.
Крючок – щёлк.
Ночью Марина сидела на кухне.
Ноутбук – старый, Серёгин, медленный. Экран светил синим в темноту, и кухня стала чужой – плоской, с тенями, которые двигались от каждого движения головы. Пятно на стене – в синем свете казалось чёрным.
Набрала: «агрессия у мужчин причины».
Страницы грузились медленно – интернет в Сосновке еле тянул, полоска ползла, замирала, ползла снова. Опухоль лобной доли: расторможенность, импульсивность, вспышки ярости, изменения личности. Марина читала и узнавала – каждый пункт, один к одному. Нарушения сна. Потеря аппетита. Снижение эмпатии. Знакомая клиническая картина, только пациент – через стену, на их кровати.
Перешла на форум: жена описывала мужа – «как подменили, другой человек, я его не узнаю». Год назад, Воронеж. Оказалось – менингиома, доброкачественная, удалили, восстановился. Марина закрыла вкладку. Слишком близко – и слишком похоже на надежду.
Отравление свинцом: старые дома, краска до восьмидесятого года, трубы. Головинский дом – сороковые? Пятидесятые? Свинцовые белила на стенах, старая краска крошится при разборке, дышит этим неделями. Проверить можно – анализ крови, направление из ФАПа. Завтра напишет.
Дальше: дебют шизофрении – поздний, но бывает. Биполярное расстройство. Эндокринология: щитовидная, тестостерон.
Знакомые слова, фельдшерские. Отсеять шум, найти конкретное. Каждому симптому – причина, каждой причине – врач, каждому врачу – кабинет.
Открыла блокнот – в клетку, из пачки для ФАПа. Написала:
1. Невролог – Рябов А.В., обл. поликлиника, каб. 214. 3/XI
2. Токсиколог – Новгород, обл. больница (узнать)
3. Психотерапевт – Ковалёв Д.Е., райцентр, по записи
Рука не дрожала. Почерк ровный, мелкий, фельдшерский. Конкретные фамилии, конкретные кабинеты. Она действует. Она контролирует.
Рядом – кружка чая. Зелёная, Дашкина запасная. Та, коричневая, с отбитой ручкой, – в мусорке, тремя кусками. Чай в зелёной остыл давно – серая плёнка, пакетик набух.
Из спальни: дыхание. Мерное. Глубокое.
Потёрла костяшку – привычно, не думая. Рука пустая. Никто не накрыл.
Закрыла ноутбук. Экран погас, и кухня стала тёмной – только жёлтая полоска от ночника, из-под Дашиной двери.
Убрала блокнот в ящик. Закрыла.
Норма.
Глава 6. «Чужое знание»
Она проверила его сама.
Не сразу – сначала неделю смотрела, считала, записывала в блокнот. Потом, когда Серёга сидел на кухне и не двигался, а Даша была в школе, – достала тонометр, фонарик, молоточек. Сказала: «Дай руку.» Он дал. Спокойно, без вопросов, как дают руку медсестре в процедурном.
Давление – сто двадцать на восемьдесят. Пульс – шестьдесят. Рефлексы – живые, симметричные. Зрачки – равные, на свет реагируют. Координация – палец к носу, пяточно-коленная – без промахов. Всё, что она могла проверить фельдшерскими руками, – проверила. Норма.
Кровь отправила в районную лабораторию – общий анализ и на свинец, потому что Головинский дом старый, краска до восьмидесятого года, свинцовые белила. Результаты пришли в понедельник. Бланк лежал на столе рядом с Дашкиной запиской «МАМА ТЫ ЛУЧШАЯ», буквы вкривь, «Ш» с четырьмя палочками.
Норма. Всё норма. Всё, что она собирала по ночам – опухоль, отравление, дебют, – ничего.
Серёга закончил Головинский неделю назад. Пришёл, скинул ботинки, сел: «Всё, Мариш. Шабловский рассчитается.» Она ждала – вот теперь. Стресс уйдёт, нервы отпустят. Он начнёт шутить за ужином, чесать бровь, когда врёт, ухмыляться на Дашкины рисунки. Станет Серёжей.
Не стал. Утром – в мастерскую. Вечером – из мастерской. Между – стук из сарая, скрежет, иногда тишина. Ел мало. Молчал. Букашку – ни разу за одиннадцать дней.
Чай в кружке остыл. Серая плёнка, пакетик набух. Не допила.
До обеда – пациенты. Лена Морозова с грудничком: третий день сопли, тридцать семь и пять. Марина осмотрела горло, пощупала лимфоузлы – припухшие, но мягкие. ОРВИ. «Обильное питьё, Лен. "Нурофен" по весу. Если к пятнице не пройдёт – звони.» Лена записывала в телефон, кивала, ребёнок сидел на коленях, таращился на лампу, пальцы во рту. Марина выписала рецепт, протянула. Руки – уверенные, фельдшерские. Здесь они знали, что делать.
Дед Прохоров – за рецептом, мазь от суставов, каждый месяц одна и та же.
– Помогает?
– Не-а. Но мажу.
Марина выписала. Прохоров забрал бумажку, сунул в карман телогрейки, поднялся – колени хрустнули, – кивнул и вышел. Дверь за ним не закрылась до конца, сквозняк принёс запах крыльца: мокрое дерево, сигаретный дым, ноябрь.
Анна Степановна – давление сто шестьдесят, таблетку утром забыла.
– Анна Степановна, третий раз.
– Ой, Маринка, голова дырявая.
– Хотите, записку на холодильник напишу?
– Напиши. Большими буквами.
Марина написала «ТАБЛЕТКУ!» – фломастером, крупно, на листке из блокнота. Степановна спрятала в карман, погладила Маринину руку – ладонь сухая, горячая, старческая – и ушла.
Марина сидела за столом. Тишина кабинета, хлорка, кушетка у стены, холодильник с вакцинами гудел тихо, ровно. Листок с результатами в ящике – «астенический синдром». Она видела мужиков в Сосновке, которые спивались медленнее, чем менялся Серёга. Видела инсульты, деменцию, травмы – всё это выглядело иначе. У всего были названия, протоколы, направления. У того, что происходило с мужем, названия не было. Было «астенический синдром» и витамины группы В.
В обед – магазин. Ноябрь давил: небо серое, ровное, без щели. Лужи подёрнулись тонким ледком, под ним – грязь, и каждый шаг хрустел, а потом хлюпал. Деревья голые, чёрные на сером. Дым из бабы-Валиной трубы шёл вбок, не поднимаясь – тянул к лесу, как в безветрие. Фонарь у администрации моргал – гас, зажигался, гас. Никто не чинил. Темнело рано: в четыре станет черно.
Нина Павловна за прилавком. Платок, золотой зуб, глаза – рентген.
– О, Маринка. Хлеб, молоко?
– И масло.
– Маслице… – полезла под прилавок, и оттуда, снизу, не глядя: – А мужа-то давненько не видать. Болеет, что ли?
– Работает. Заказ.
– Лёха Фомин говорил – стучит и стучит. День и ночь. Мастерит чего?
– Мебель.
Нина Павловна выпрямилась, подала масло. Глаза – сочувственные, ищущие. В Сосновке магазин – это выпуск новостей. К вечеру три двора будут знать, что Серёга «стучит день и ночь», а Маринка «бледная и масло берёт».
– Спасибо, Нина Павловна.
– Маринк, если чего – ты заходи. Чайку попьём.
Вышла. Пакет оттягивал руку. Мимо лавочки, мимо администрации с выгоревшим флагом, мимо школы – окна светились жёлтым, крик на перемене, Дашкин класс на втором этаже, левое окно. Не зашла.
По дороге – телефон. Мама.
– Маринка! Забыла мать.
– Не забыла, мам. Работа.
– Дашка как?
– Хорошо. Учится.
– Серёжа?
Шаг. Каблук на ледяной корке – хрусть.
– Нормально.
– У тебя всегда нормально, Маринка. Других слов нет?
– Мам, мне на приём. Вечером позвоню.
Не позвонила. Домой к четырём – за Дашей в продлёнку, потом суп, потом уроки. Мимо мастерской прошла быстро, не останавливаясь. Свет горел – жёлтая полоска из-под двери сарая. Стук. Тихий, мерный. Не строгание и не молоток – глуше, как скоблят по чему-то твёрдому. Марина дошла до крыльца, поставила пакет на ступеньку, сняла перчатку.
Стук прекратился. Тишина – три секунды, пять. Потом – голос. Серёгин. Тихий, неразборчивый. Не к ней. К дереву? Он иногда ворчал на сучок, когда строгал, – «ну куда ты, сука», – но это было другое. Ритм другой. Размеренный, без пауз, как читал что-то по памяти.
Ещё голос. Тот же – но ниже, и интонация чужая. Ответ? Эхо от стен сарая?
Подняла пакет. Зашла в дом.
Даша сидела за столом – тетрадка, ручка, язык набок.
– Мам, «жи-ши» через «и», да?
– Да.
– А Настя говорит через «ы».
– Настя много чего говорит.
Даша вздохнула, уткнулась в тетрадку. Марина чистила картошку – нож по кожуре, длинная спираль падала в раковину, холодная вода по пальцам. За окном – двор, сарай, жёлтая полоска. Тишина. Стук не вернулся.
К семи хлопнула дверь. Шаги по двору, крыльцо, сени. Запах – не дерева, не стружки. Земли. Сырой, глинистой, подпольной. Головинский кончился неделю назад, а запах остался. Въелся.
Серёга вошёл. Сел. Руки на стол – тяжёлые, неподвижные. Ногти чёрные от чего-то: не стружка, не грязь – тёмное, въевшееся, как от угля. Марина поставила тарелку – картошка, тушёнка, хлеб. Он ел медленно, не поднимая глаз. Челюсть двигалась, ложка – рот, ложка – рот.
Даша за столом рисовала – альбом, карандаши, сопение. Подняла голову:
– Пап, смотри. Это кот. У Насти такой.
Протянула альбом. Серёга посмотрел – мельком, вскользь, как на стену.
– Угу.
Даша опустила альбом. Губу не прикусила, не надулась. Молча продолжила рисовать. Привыкла.
Тишина. Ложки о тарелки. Часы на стене. Холодильник загудел, сова на подоконнике стояла косо, как всегда, – Серёжина, с одним глазом больше другого. Обычная кухня, обычный ужин. И Серёга сказал:
– У Головина собака была. Найда. Рыжая, ухо порвано.
Просто. Ровно. Как вспомнил – и произнёс, ни к кому не обращаясь.
Марина замерла. Ладонь на клеёнке, пальцы расставлены.
– Откуда знаешь?
Серёга поднял голову. Глаза – мутные, далёкие, не здесь. Моргнул.
– Чего?
– Про собаку. Откуда знаешь?
– Какую собаку?
Смотрел – пусто, без понимания. Не врал. Не притворялся. Не помнил.
Даша подняла голову от альбома. От мамы – к папе. От папы – к маме. Молча опустила глаза.
Серёга вернулся к тарелке. Ложка, рот. Ложка, рот. Уже забыл.
Марина встала, подошла к раковине. Открыла кран – вода ударила в металл, оглушительно, как всегда ночью и в тишине. Стояла, глядя в тёмное окно. В стекле – кухня, стол, лампа, два человека: большой неподвижный и маленькая с карандашом.
Собака. Рыжая. Ухо порвано. Найда. Он назвал кличку. Головин умер семнадцать лет назад, Серёге было восемнадцать. Видел собаку? Может. В Сосновке все всех знают, собаки бегают по улицам, может, помнит рыжую дворнягу с порванным ухом, может…
Кличку?
Закрыла кран. Вытерла руки. Тряпка пахла хозяйственным мылом.
Уложила Дашу. Ночник, заяц, «Буратино» – четвёртая глава, та, где Мальвина. Даша слушала, не перебивая. Не смеялась. Лежала, глядя в потолок.
– Мам.
– М?
– А папа правда не помнит?
Марина закрыла книжку. Пальцем – между страниц, чтобы не потерять место.
– Что не помнит?
– Про собаку. Он же сказал, а потом не помнит. Как тогда с кружкой.
Семь лет. Круглое лицо, серые глаза, серьёзные. Ждёт.
– Папа устал, Даш. Память иногда так работает. Говоришь и забываешь. У меня тоже бывает.
– У тебя не бывает.
Тихо. Ночник гудел. Заяц на колпаке – облезлый, знакомый. Марина наклонилась, поцеловала в макушку – запах яблочного шампуня, тёплая кожа, мелкие волосы щекотали губы.
– Спи. Всё хорошо.
Вышла. Крючок – щёлк.
* * *
Утром, пока Серёга был в мастерской, а Даша в школе, Марина сняла его куртку с вешалки.
Рабочая, тёмно-синяя, на подкладке – он носил её на Головинский каждый день. Теперь висела в сенях, не тронутая: в мастерскую ходил в старой телогрейке. Куртка пахла – нет, воняла: земля, сырость, что-то тяжёлое, затхлое, подвальное. Марина повесила на место. Сняла снова. Полезла в карманы.
Правый: зажигалка, мятая пачка «Бонда», три шурупа. Левый: перчатка, одна. Внутренний – молния, туго, пальцы соскальзывали, – расстегнула.
Блокнот.
Маленький, на спирали, в клетку. Обложка – синий картон, замятый, с пятнами. Серёга таскал такие на замеры: длина стены, высота проёма, «1,74 – окно, 0,9 – дверь». Рабочие записи рабочего человека.
Открыла.
Первая страница – план. Не замеры. План дома: стены, перегородки, проёмы. Прихожая, кухня, зал, спальня, чулан. Масштаб – неточный, но уверенный. Каждая комната подписана. В каждой – мебель: «стол», «буфет», «кровать», «печь». Буфет – у стены между кухней и залом. Печь – в углу, с выходом в два помещения.
Это был дом Головина. Не тот, который Серёга разбирал, – рухнувшие стены, обвалившаяся крыша, мусор по колено. Тот, старый. Целый. Жилой.
Перевернула страницу.
Двор. Сарай, дорожка, колодец. У забора – три прямоугольника, подписано: «яблони». За сараем – будка. «Найда» – мелким почерком, рядом с квадратиком будки.
Ещё страница. Подпол: ниши, балки, что-то нарисовано в углу – не разобрать. Подпись: «тут сыро. Южная стенка» – и стрелка.
Марина стояла в сенях, в тапках, халат накинут, волосы не расчёсаны. Блокнот в руках. За стеной – тишина. За дверью – двор, мастерская, стук.
Почерк.
Серёжа писал крупно, размашисто, буквы разъезжались, «д» с длинным хвостом, «т» без перекладины. Почерк человека, который пишет редко и неохотно. Она знала его почерк – за двенадцать лет видела: списки, записки на холодильнике, подписи на документах.
Этот почерк был другой. Мелкий. Аккуратный. Буквы стояли ровно, с одинаковым наклоном, как у человека, который привык писать – отчёты, ведомости, протоколы. Старомодный почерк, школьный, – «а» с петелькой, «р» с закруглением. Так писали люди, которые учились в пятидесятых.
Головин был председателем. Писал отчёты.
Марина закрыла блокнот. Положила в карман куртки. Вынула. Положила на полку. Сняла. Убрала в карман своего пальто.
Оделась. Вышла.
До Тамары Ильиничны – пять минут: через два двора, мимо покосившегося забора, мимо колонки. Тамара Ильинична жила одна – муж умер давно, дети в Новгороде, кошка Маруська и память, в которой хранилась вся Сосновка за последние пятьдесят лет. Кто женился, кто помер, кто кому задолжал в восемьдесят седьмом.
Калитка открыта – всегда. Крыльцо: герань в горшках, уже убрали от мороза, но горшки стояли – пустые, с засохшей землёй. Марина постучала.
– Тамара Ильинична, здрасте. Зайду на минутку?
– Маринка! Заходи, заходи, чайник ставлю.
Сени – тёплые, тесные, пахло варёной капустой и кошачьим. Марина скинула ботинки, повесила пальто на крючок – рядом с Тамариным пуховым платком и зеркальцем, в котором мелькнуло бледное лицо с тёмными кругами. Не посмотрела.
Кухня – маленькая, жаркая. Батарея шпарила, форточка приоткрыта, и холодный ноябрьский воздух из щели мешался с теплом, создавая ту сладковатую духоту, которая бывает только в старых домах зимой. Клеёнка на столе – в цветочек, выцветшая, протёртая до нитей на углах. Иконка в углу – Николай Угодник, тёмный лик, лампадка не горела. Фотографии на стене: чёрно-белые, пожелтевшие, люди в пиджаках и платьях, свадьбы, праздники. Мужчина в военной форме. Рядом – цветная, выгоревшая: Тамара Ильинична лет на двадцать моложе, в саду, мальчик и девочка рядом.
Маруська – серая, толстая, куцехвостая – сидела на стуле и смотрела на Марину круглыми жёлтыми глазами. Не мяукнула. Не шевельнулась.
Тамара Ильинична захлопотала: чайник, чашки, сахарница. Руки сухие, в пятнах, пальцы узловатые – артрит, Марина видела сразу, фельдшерский глаз не выключался, – но двигались ловко.
– Садись, садись. Чай крепкий, я по-другому не умею. Сахар клади сама.
Марина села, обхватила кружку – горячая, глиняная, тяжёлая. Чай тёмный, почти чёрный. Положила два куска сахару – не потому что хотела сладкого, а потому что руки нуждались в действии.
– …а Клавдия Петровна, это я тебе скажу, ещё в том году жаловалась на колено, и что? Правильно, ничего не сделала, а теперь ходит – еле-еле. Я ей говорю: Клавдия, иди к Маринке, пусть посмотрит. Нет, говорит, само пройдёт. Вот и прошло – теперь с палкой.
– Пусть приходит, – сказала Марина. – Я посмотрю.
– Да она придёт, когда совсем невмоготу будет. Такие люди. Терпят, терпят… – Тамара Ильинична покачала головой и налила себе ещё чаю. – А Лёшка-то Фомин забор поставил, видала? Из профлиста. Зелёный. Двадцать тыщ, Валентина говорит. Я говорю – с ума сошёл, деревянный чем плох? Стоял пятьдесят лет и ещё столько простоит.
Марина кивала, пила чай, и каждый глоток был горький и сладкий одновременно. Блокнот лежал в кармане пальто, в сенях, на крючке. Мелкий аккуратный почерк. «Найда» рядом с квадратиком будки. Тамара Ильинична рассказывала про забор, про цены на профлист, про то, как раньше ставили из горбыля и ничего, а сейчас – мода.
Маруська спрыгнула со стула, прошла по кухне, потёрлась о Маринину ногу – тёплый бок, короткая шерсть – и ушла в комнату.
– Тамара Ильинична, – Марина дождалась паузы, когда та потянулась к сахарнице, – я вот хотела спросить. Серёжа работал у Головина, дом разбирал. И там… Скажите, у Головина собака была?
Тамара Ильинична замолчала. Пальцы с кусочком сахара замерли на полпути к чашке. Глаза – маленькие, острые, в морщинах – сощурились.
– У Василь Петровича? Была. Как не быть. Он без собаки не жил. Одна сдохла – другую брал. Людей не любил, а собак – любил.
– А последняя – какая?
– Последняя… – бросила сахар в чашку, помешала, задумалась. – Рыжая. Дворняга. Крупная, злющая – на цепи сидела, лаяла на всех. Я мимо ходила – гавкала, стерва. Ухо у ней порвано было – подралась с кем-то, что ли. С Пальмой фоминской, может. Или ещё с кем. Давно дело было. Лет пятнадцать, а то и больше.
Пальцы на кружке. Горячо. Марина сделала глоток, медленный, чтобы лицо было занято.
– А кличку не помните?
– Кличку… – Тамара Ильинична нахмурилась, потёрла подбородок. – Нет, Марин, не помню. Он её звал – слышала через забор, но… Не скажу врать. Может, Жучка. Может, Найда. Что-то такое, простое, деревенское.
Найда. Может, Найда.
– А сам Головин – какой был? – спросила Марина. Не собиралась спрашивать – спросила.
– Василь Петрович? – Тамара Ильинична откинулась на стуле. – Крепкий мужик. Тяжёлый. Молчун – слова не вытянешь. Председателем был, в колхозе, до развала ещё. Строгий, все говорили. А пил – сильно, после того как Нюра ушла. Один жил, с собакой. Дом запустил, сад запустил, всё запустил. Помер – и дом стоял, пока не завалился. Никому дела не было.
Пока Шабловский не купил участок. Пока Серёга не взялся разбирать.
Марина допила чай. Посидела ещё – послушала про котёнка, которого подбросили к почте, про цены на масло, про Лёшкин забор, который уже покосился – «вот тебе и двадцать тыщ». Руки на кружке, тепло, запах капусты и кошачьего. Нормальная кухня, нормальный разговор. Не уходить бы.
Встала.
– Спасибо, Тамара Ильинична. Побегу – Дашку из школы забирать.
– Маринка, а чего спрашивала-то? Про собаку?
– Серёжа рассказывал, как дом разбирал. Будка там стоит. Интересно стало.
– А-а. Ну да, будка стояла. Может, и стоит. – Тамара Ильинична проводила до дверей, погладила по плечу. Ладонь сухая, лёгкая. – Забегай, Маринка. Одной тоскливо.
Вышла. Ноябрь ударил в лицо – сырой, холодный, с запахом дыма и мёрзлой земли. Пальцы ещё хранили тепло кружки, но холод забирал быстро, и к колонке руки уже ныли.
Рыжая. Ухо порвано. Может, Найда. Сошлось.
Серёга мог видеть собаку – восемнадцать лет, Сосновка, все всех знают. Рыжая дворняга за забором. Мог запомнить. Порванное ухо – запоминается. Кличку? Мог слышать, как Головин зовёт. Мог. Восемнадцатилетний Серёга, мимо забора, собака лает, Головин кричит: «Найда, ко мне!» Мог. Запомнилось и всплыло – через семнадцать лет, на кухне, ни с того ни с сего. Бывает? Бывает. Наверно.
А почерк?
* * *
Вечером, после ужина, после Дашиного «Буратино» и крючка на двери, Марина вышла во двор.
Темно. Фонарь у Фоминых – за новым зелёным забором – освещал полоску дороги, а их двор оставался в тени. Звёзд не видно: облака, низкие, ноябрьские, без просвета. Холод: минус три-четыре, от земли тянуло, в тапках ноги сразу заныли. Пять шагов до колонки, дальше – по тропинке – сарай. Дверь серая, облупленная.
Тихо. Из мастерской – ни звука. Серёга лёг рано: в девять ушёл в спальню, лицом к стене, одеяло до подбородка. Не «спокойной ночи», не «Мариш». Лёг и отключился.
Марина постояла у колонки. Металл обжёг пальцы – ледяной, с изморозью. Дыхание шло паром, коротким, частым. Из соседнего двора – лай, глухой, одинокий. Фоминская дворняга, новая, бестолковая. Лай оборвался. Тишина вернулась и стала плотнее.
Дошла до сарая. Дверь на себя – скрипнула, как всегда, на верхней петле. Щёлкнула выключателем.
Лампочка под потолком – голая, сорок ватт, жёлтая. Свет упал на верстак, на инструменты, на стружку. Пахло деревом – и наконец-то это был нормальный запах, правильный, Серёжин. Берёзовая стружка – светлая, кудрявая – на полу, на верстаке, на полке. Инструменты – в ряд по размеру, от стамесок до ножовки. Раньше Серёга инструмент не раскладывал: бросал, где работал, потом матерился и искал. Теперь – в ряд. Как в каталоге.
На верстаке – берёзовые заготовки, светлые, мелкие. Не для мебели: не полка и не табуретка. Марина провела пальцем по краю – гладкий, отшлифованный. На ФАПе она так проверяла шов: пальцем вдоль, нет ли бугра. Наждачка рядом – нулёвка, финишная. Банка с олифой. Карандаш – огрызок, заточенный ножом.
На полке. За рубанком, за мотком верёвки. Что-то белело на тёмном дереве полки.
Сдвинула рубанок. Верёвку.
Фигурка.
Взяла. Берёза, светлая, отшлифованная до матового блеска. Тяжелее, чем ожидала: плотная, цельный кусок, без пустот. Голова мужчины – только голова, шея, начало плеч. Размером с кулак.
Повернула к лампочке.
Лицо.
Серёга резал для Даши – сова с разными глазами, заяц на табуретке, медведь с одной лапой короче другой. Медведь стоял на кухонном подоконнике рядом с совой, и Дашка их «кормила», подставляя тарелочку из пластилина. Серёжины поделки были тёплые, кривоватые, живые – он резал чувством, не точностью. Получалось – характер, а не портрет. Улыбка, но криво. Глаз один больше другого. И в этом – весь Серёга: не умел ровно, зато – узнаваемо.
Это был не характер. Это был портрет.
Мужчина – немолодой, крупный. Тяжёлое лицо: глубокие носогубные складки, залысины, лоб широкий, плоский. Брови нахмурены, рот сжат – не злобно, а привычно, как у человека, который не улыбается и не собирается. Подбородок массивный, тяжёлый. Кто-то конкретный, не выдуманный. Каждая морщина – на месте, каждый переход от скулы к виску – точный, анатомический. Резец шёл уверенно: ни одного лишнего движения, ни одной помарки. Ни одного Серёжиного «чуть-чуть криво, ну и ладно».
Марина повернула фигурку. Затылок – тоже проработан: линия шеи, каждая прядь, ямка у основания черепа. Кто делает затылок у поделки? Серёга – точно нет. Серёга и лицо-то резал с одной стороны – «которая к людям».
Марина не знала этого человека.
Под лампочкой тени легли иначе – складки глубже, глазницы темнее, и лицо смотрело прямо, не моргая. Сова на кухонном подоконнике смотрела весело, с кривизной, одним глазом больше другого. Эта голова – прямо. Тяжело. Молча.