Читать онлайн Мирослава бесплатно
Глава 1
Воздух в селении у Ильмень-озера был густым и сладким, словно испечённым из мёда, прелой листвы и дыма тлеющих обрядовых костров. Это был праздник Журавлиного Вече – пора, когда Небо и Земля, Явь и Навь, обмениваются дыханием. Время, когда журавлиный клин улетал на юг, был не просто птичьей стаей, но мостом для душ предков, облачавшихся в белые перья, чтобы навестить родимые пашни и внуков.
Журавлиное Вече – один из столпов года, суть его для славян новгородских была так же ясна и важна, как смена сезонов. Перед праздником девушки в лес сходили да листья собирали, чтобы сделать самый красивый венец. А когда солнце перекатилось на запад, и жители селения вереницей потянулись за волхвом к большому дубу.
Все селенье собиралось на капище у старого дерева, откуда видно было и озеро, и болотистую низину – владения кикимор. Волхв, старик с бородой, седой от инея многих зим, высекал огонь трением – «живое пламя». От него зажигали большой костёр на капище.
А тем временем девушки плели венки. Но не летние, из цветов, а осенние – из собранных листьев, ягод, прутьев калины и веточек вечнозеленого можжевельника. Плели молча, вкладывая в каждый виток своё заветное желание или просьбу к предкам-журавлям. Эти венки были не для красы, а для силы. Их бросали в воду как дар духам, чтобы те донесли просьбы до самого Рода. Или вешали в сенях на весь год для защиты.
Перед заходом солнца начинались песни, восхваляющие предков, а просили у них помощи и благословения на зиму и будущий год. Незамужние девушки гадали и на пояски, и на отражение в воде, а самые смелые шли поближе к болоту и слушали звуки, доносящиеся из темноты леса. Кикиморы же не всем весточки посылали, да и пакостей в это время не делали, журавли ещё не все улетели, а значит, защита рода великая в этот период.
Звёзды в эту ночь казались особенно яркими и близкими, будто души предков смотрят с небес сквозь дыры в небосводе. Волхв брал сноп и обходил вокруг костра, а потом, после обряда, селяне брали из снопа колосья и несли домой, смешивали с зерном в закромах, и тем самым получали благословение от предков на хороший урожай.
И вот здесь, на границе леса и болота, наша история обретает свою плоть и кровь. Пока селение веселилось у костра, в одной из крайних изб, что стояла ближе к болотистому краю, молодая женщина по имени Любава мучилась в родах. Повитуха, старая и опытная Малушa, уже и травы все испробовала, и заговоры шептала, но дитя не шло. А из открытого окна доносился не только гул праздника, но и настойчивый, тревожный хор лягушек у болота, и странные, похожие на всхлипы, звуки – это кикиморы, «зазывали насмерть», чувствуя чужую боль, сбегались к границе мира, суетясь и перешёптываясь.
Любава, обессиленная, уже видела их тени за окном – маленькие, сгорбленные, с длинными распущенными волосами цвета болотной тины. И в отчаянии, собрав последние силы, она прошептала, не к Роду, не к предкам, а к этим капризным и мстительным духам.
– Хозяюшки болотные… Сестры… Вижу вас. Не дайте душе моей дитяти унести в Навь… Возьмите, лучше мою… Спасите дитя!
В ту же секунду наступила мёртвая тишина. Смолкли и лягушки, и праздничные песни у костра будто ушли вдаль. А над самой крышей избы пронёсся с оглушительным курлыканьем огромный белый журавль – запоздалый, отбившийся от стаи. Его крик был похож и на стон, и на призыв.
И случилось чудо. Дитя родилось. Девочка. Но последний вздох Любавы стал первым криком её дочери. Душа матери ушла по уговору, уплатив страшную цену.
Малушa, принимая ребенка, увидела на её крохотном плече родимое пятно. Не простое, а удивительно похожее на отпечаток птичьего пера. А за окном снова послышалось курлыканье, но теперь тихое, словно бы одобрительное.
Наутро волхв, которого позвали имя наречь дитятке-сиротке, долго смотрел на девочку и на знак, что был на её плече. Сельчане ждали во дворе слова с затаённым страхом.
– Диво дивное, – молвил старик. – Мать уплатила за жизнь её духом болотным, но благословили рождение птицы небесные, вестники предков. В ней смешались два дара. Дар Нави от кикимор даст ей видеть то, что скрыто, слышать голоса духов и, может, говорить с ними. И дар Яви от журавлей – связь с родом, мудрость предков и их защиту.
– Что же это сулит, отец? – спросила притихшая Малушa, уже решившая взять девочку к себе.
– Обещает путь меж двух огней, – строго сказал волхв. – Она будет ходить по краю, как гуляют по тропам между селением и болотом. Кикиморы, принявшие душу матери, будут считать эту девочку своей должницей. А журавли – своей избранницей. Новорожденная может стать мостом между мирами для блага рода… или яблоком раздора, что даст великую смуту. Назови её Мирославой. Ибо судьба её – нести в себе и мир, и славу, но добыть их будет стоить ей великой борьбы.
И он ушёл, оставив в горнице запах сухих трав и тяжёлое предзнаменование. А девочка, Мирослава, спала на руках у новой матери, и на плече новорождённой виднелось перо, отпечатанное самой судьбой в ночь, когда миры сошлись слишком близко.
Глава 2
Семь зим прожила Мирослава под низкой закопчённой кровлей избы Малуши. Дом стоял на отшибе, ближе к лесу, чем к другим домам, и казалась частью пейзажа – брёвна, потемневшие от дождя и ветра, мохнатая крыша из дранки, придавленная для прочности жердями с вырезанным знаком солнца. В сенях пахло дымом, сушёным дудником и овчиной. А в самой горнице – царство Малуши и Мирославы – воздух был густой, настоянный на ароматах печёного хлеба, сушёных трав, свисавших пучками с матиц, и воска от единственной лучины, что трещала в ночи.
В этот день её семилетия, после тихого обряда у костра в Журавлиное Вече, Малуша подвела девочку к прялке. Это была старой, выструганная из яблони, тёмной от времени и прикосновений многих рук. Кудель – чесаная шерсть лежала на зубьях гребня белым облачком.
– Пора, дитятко, – голос её был хриплым, как шелест сухих листьев. – Женская доля – в нити. Сегодня ты начнёшь вить свою первую.
Мирослава с серьёзностью не по годам взяла веретено. Она села на залавок у окна, за которым сумерки сгущались в синюю темень. Малуша, благословив её, ушла в сени. В горнице было тихо, лишь потрескивали полешки в печи, отбрасывая на стены пляшущие тени.
Девочка глубоко вздохнула и начала. Движения были неумелыми, нить получалась неровной. Она кусала губу, сосредоточенно хмурясь. И в этой тишине под монотонное жужжание веретена мир вокруг начал меняться.
Из-за печного завала из самой тьмы показалась небольшая фигурка. Это был не просто дух, а старый хозяин избы. Ростом с годовалого ребёнка, но ликом похожий на уважаемого дедушку. Борода его, свалявшаяся, казалось, из пыли, паутины и сухого мха, клочьями спускалась на грудь. Глаза горели, как две приглушённых углины, не ослепляя, но видя всё насквозь. Всё его существо было словно вылеплено из тепла очага, домовой сажи и памяти дерева, из которого был срублена эта изба. От него пахло печёной репой, сушёными грибами и старой доброй жизнью.
– Дед… Домовой? – прошептала Мирослава, не испугавшись. Она всегда чувствовала его присутствие, но видела впервые.
Дух кивнул, и в воздухе прозвучал звук, похожий на скрип половиц.
– Я тутошний запечник, али хозяин дома, – просто произнес он. – А ты – правнучка моя по материнской линии. Любавина кровь. Потому и видишь.
Домовой подошёл ближе, его мохнатая ладонь, шершавая, как кора, легла поверх её пальцев. Рука была тёплой, как только что испечённый каравай. – Не тяни сильно. Веди мягко. Жизнь не терпит суеты да натуги.
Под его руководством нить вдруг стала ровной, упругой. В этот момент Мирослава вспомнила наказ Малуши: «Домового не только слушать, но и кормить надо, хозяин избы, просто так не показывается». Она потянулась к глиняной кринке на столе, отломила кусок ржаного хлеба, густо посыпанного солью, и робко протянула ему.
– Угощайся, дедушка… Хозяин.
Угольки-глаза домовика вспыхнули чуть ярче. Он взял хлеб, и тот словно растаял у него в ладони, оставив лишь лёгкий душистый парок.
– Спасибо дитятко, – голос его стал мягче. – Помнишь предка – род помнит тебя.
Почти сразу его взгляд снова посуровел. Он указал на её косу, выбившуюся из-под платочка.
– Твоя коса – это твои три нити судьбы. Одна – от отца, крепость тела. Другая – от матери, что в Навь ушла, связь с тайной. Третья – твоя, дарованная в ночь Журавлиного Веча. Заплети их воедино – и будешь сильна. Но знай: придёт день, когда тебе придётся расплести эту косу и выбрать одну-единственную нить, чтобы спасти обе свои семьи – живых и мёртвых. И этот выбор будет жечь тебя огнём и леденить стужей.
Домовой скрылся в тени за печью, его голос донёсся уже как бы из-под земли:
– Завтра положи этот моток под порог. На охрану дома. И помни: покуда твой род живёт здесь, я страж избы.
Малуша, войдя, увидела девочку, сидящую с мотком ниток в руках и смотрящую в пустой угол у печи. На лице Мирославы не было детской беззаботности. Было тяжёлое, взрослое понимание.
Глава 3
Воздух в конце лета становился густым, как кисель, и звонким от пчелиного гула. Мирослава десятилетняя вместе с другими готовилась к празднику Пчелиной Девятины – девять дней, когда пчеловоды-бортники не смели даже взглянуть сурово на свои борти, а почитали пчелу – Божью работницу, вещую птицу, что летает за ключами от лета в Ирий. В те дни и Лешему подарки перепадали, дети куколок мотали, да молитву творили, как волхв учил.
Шли к околице, чтобы обереги Лешему в дар передать, да на рябину повесить. Он ведь хозяин всего леса и пчелки его дитятки. Потому и борти были в его воле, и бортники чтили его, оставляя в чаще на пнях первые соты, вытекающие липким золотом.
В селении царило благодатное спокойствие. Женщины пекли медовые пряники-козули, а дети, и Мирослава с ними, под руководством старейшин плели «пчелиные обереги» – маленькие крестообразные куколки из соломы, перевязанные желтыми нитями. В них вплетались сухие цветы липы и марьин корень.
– Заплети, ладушка, крепче, – наставляла ее Малуша, чьи пальцы уже плохо слушались. – Чтобы пчелиный рой не разлетелся, а мед был сладким, а зима сытной.
Мирослава плела, вкладывая в куколку всю свою детскую надежду быть полезной, быть своей. И вот тут случилось первое малое исполнение пророчества домового. Она не просто плела. Она, сама того не ведая, заплетала в солому свои три нити. Нить Яви – просьбу к роду о сытости. Нить Нави – тихий шепоток кикиморам не воровать мед. И свою, третью нить – желание, чтобы этот запах теплого хлеба с медом и этот мирный гул длились вечно.
Когда она закончила, куколка в ее руках на миг словно бы вспыхнула изнутри тихим золотым светом. Малуша перекрестилась, а старухи зашептались: «Вещует дитятко… Божья отметина».
С этим оберегом в руках Мирослава, по обычаю, пошла к околице, чтобы повесить его на ветку рябины – подарок Лешему и пчелам. Она отошла дальше других, в самую густоту прилеска, где воздух стынул и пахло хвоей и влажным мхом.
И тут лес затих. Резко и неестественно. Смолкли птицы, замер лист. Из-за старой, разломанной бурей сосны вышел он. Не тенью, не шепотом, а во плоти. Высокий, до нижних сучьев, мужик в зипуне навыворот, с сединой, как изморозь на коре, и глазами, что меняли цвет как лесные омуты.
– Мирослава, – голос его был похож на скрип вековых кедров. – Не для пустой болтовни пришел. Несет ветер беду-гостью недобрую.
Девочка не испугалась. Она узнала в нем ту же суть, что и в домовом – древнего хозяина. И опустила оберег слушая.
– Беда от людей, – продолжал Леший, и в его глазах пробежал отсвет, будто от далекого пламени. – Не следят за огнищем чужаки, что руду ищут за речкой Ящерой. Ветер мой, слуга мой, принес запах гари, что тлеет, как змея под колодой. К вечеру разгорится та змея и приползет к твоему селению. Сожрет и борти мои, и дома людские.
Сердце Мирославы упало, как камень в колодезь. Она увидела это – красную, пожирающую все гадюку огня.
– Что делать, Хозяин? – выдохнула она.
– Предупреди. Только тебе поверят. Ты меж двух миров ходишь. А я… я с огнем не вожусь. Моя сила – от воды да земли. Ступай! И помни долг – спаси борти мои, пчелиный народ.
И он растаял, будто его и не было, а лес снова наполнился звуками.
Мирослава побежала к селению, не чувствуя ног. Она влетела на площадь, где мужики чинили снасти.
– Пожар! – закричала она, и голос ее звенел, как натянутая тетива. – Лесной Хозяин вещает! Огненная змея ползет от Ящеры! Сожрет все дотла!
Мужики опешили. Один, коренастый, с лицом, как дубовая плаха, хмуро спросил:
– Что ты мелешь, дивно? Какая змея? Привиделось тебе у болота.
Но тут вперед вышла Малуша, опираясь на клюку.
– Не болтовню она несет, а весть! – голос приемной матери затрепетал, но был тверд. – Ее домовой предка водил, а ныне Леший сам ей явился! Кто вы такие, чтобы слово лесного хозяина поперек говорить?
И тут подошел сам волхв, привлеченный шумом. Он внимательно посмотрел на Мирославу и ее расширенные от ужаса глаза, поднес к ее губам чашу с водой.
– Плюнь, дитятко, и скажи, что видела.
Она плюнула и выдохнула:
– Видела дымной пеленой зарево за лесом… Слышала, как трещат сосны… Чую запах паленой шерсти и горящей ржи!
Волхв отшатнулся, а вода в чаше помутнела и зашипела.
– Правда! – громко возвестил он. – Дева вещует! Не время для споров! За топоры да за ведра! Копать оплотную черту!
И селение ожило, как муравейник, разворошенный палкой. Мужики схватили топоры и лопаты, бабы и дети – ушаты, корыта, горшки. Бежали к той границе, откуда дул ветер. Рубили молодняк, рыли широкую канаву.
А к вечеру, как и предрек Леший, на горизонте заалело. Языки пламени лизали небо, и дым плыл тяжелой, удушающей волной. Но огненная змея, подползши к селению, уперлась в голую землю и вырытую преграду. Ее не пустили. Люди стеной встали с мокрыми дерюгами и ведрами, сбивая жаркие стрелы-искры, что пытались перелететь черту.
Битва с огнем длилась всю ночь. А наутро, когда пожар отступил, все селение, закопченное, усталое, но живое, смотрело на Мирославу иными глазами. Не с опаской, а с уважением, смешанным с благоговейным страхом.
Коренастый мужик подошел к ней и молча, по-мужски, кивнул:
– Спасибо, вещунья. Выручила. Дом твой и род твой под моей охраной отныне.
Волхв же, положив руку на ее голову, сказал так, что слышали все:
– Не зря домовой тебя стережет. И журавли над твоей колыбелью кричали. Ты – щит рода нашего. И быть тебе при капище, быть моими очами и ушами там, где наш человечий взор слеп.
Так в день Пчелиной Девятины Мирослава впервые увидела духов, а использовала свою связь с ними для спасения мира Яви.
Глава 4
Воздух после пожара был горьким, как полынь, и густым, будто им можно было насытиться вместо хлеба. Он ел глаза и легкие, а над селением висела пелена дыма, сквозь которую солнце всходило багровым, раненным зверем. Но люди не прятались по домам. Они шли к капищу на взгорке – все, от мала до велика. Спасенные борти гудели тревожно, и этот гул вторил немому вопросу в глазах людей.
Капище было очищено от копоти. В центре, перед ликом Рода, вырезанным в древнем дубе, пылал костер-крада. Огонь в нем был не яростным, как вчерашний враг, а смиренным и священным. Пламя лизало тяжелый медный котел, подвешенный на треноге, и оттуда тянуло душным паром вареной пшеницы и сладковатым духом сушеных ягод.
Волхв стоял лицом к собравшимся. Он был стар, как сам дуб, а сегодня – казался древнее камней под ногами. Лицо его было испещрено тенями от огня, будто на нем уже писали руны грядущих судеб.
– Не даром огненная тварь подползла к нашему порогу! – голос его прорвал тишину, как топор рассекает плаху. – Не слепы боги, не глухи! Глядят они с небес и видят: ржа сомнения ест сердца наши! Раздор шепчется по углам, как тать! Забыли мы лик Предков, плюем в след Журавлиному Крику!
Он поднял руки у небу, перед костром и стал молиться.
– Не о дожде просить будем! Не о солнце! Будем молить о спасении! Да, чтобы род наш был крепок, как дубовый сруб, а не рассыпался, как песок от лихого ветра!
Из толпы вынесли жертву – черного петуха, при свете огня его оперение отливало изумрудом. Он крутил головой и пытался вырваться из рук мужчины, что держал его. Волхв взял огромный ритуальный нож, лезвие которого поймало отсвет костра и загорелось багровым золотом.
– Прими, Роде-батюшка, кровь невинную за души порочные! – проревел он, и голос его сотряс воздух. – Пусть эта жертва будет благодарением за помощь в спасении! Пусть станет она той скрепой, что не даст стенам нашим рухнуть!
Он совершил быстрое, точное движение. Кровь хлынула в подставленную чашу – алая, почти черная в отсветах ночи. Ее медный запах смешался с дымом костра и запахом страха. Было тихо, лишь потрескивал огонь, да кто-то из женщин всхлипывал.
Волхв окунал в чашу пучок травы из зверобоя и окроплял толпу. Капли, горячие, как слезы земли, падали на лица, на руки. Люди ловили их, как благословение, помазывали себя и деток малых.
Потом волхв выпил из чаши глоток крови, смешанной с медовухой. Он закатил глаза, и белки их замерли, недвижные и страшные. Тело его затряслось в немом крике, будто в него вселилась молчаливая буря. Все замерли, не смея дышать.
Когда он заговорил, голос его был иным – низким, раскатистым, будто доносящимся из-под земли. Это был звук самого Капища, лесов и болот, вложивших в него свою волю.
– Слушайте… слушайте слово Родово… Вижу я… вижу тропу, что раздваивается… Одна ведет в свет… другая – в тень… И стоит на распутье Дева-Вещунья…
Все взоры устремились на Мирославу. Она стояла, прижавшись к Малуше, чувствуя, как по спине бегут мурашки.
– Нечисть болотная шевелится… не спит… – продолжал вещающий волхв. – Не забыли они долг свой… Ждут знака… ждут слабины… Чу! Слышу их хохоток в камышах… Вижу, как трясина глаза открывает…
Он внезапно вытянул костлявый палец, указывая на Мирославу.
– Ты! Дочь двух миров! На тебе печать и журавлиная, и кикиморья! Не отрекись ни от одной… ибо в обеих – сила твоя! Иди… иди к краю… к болоту… Гляди в воду, что черна, как взгляд Нави… Слушай шепот ветра в сухом тростнике… Там… там ответ… Там ключ к спасению рода нашего!
Тело его затряслось в последней судороге, и волхв рухнул бы, если бы его не подхватили мужики. Вещение окончилось.
Когда он пришел в себя, взгляд его был усталым, но ясным. Подозвал Мирославу. Вокруг них сомкнулось кольцо селян.
– Поняла, дитятко? – спросил он тихо, но так, что слышали все. – Не силой оружия, не заклятьем одним спасемся. Сила наша – в знании. А знание – у них. У тех, кого мы чуждаемся.
Один из старейшин, тот самый коренастый мужик, что первым усомнился в ней, хмуро спросил:
– И что же, волхв, велишь ей… с нечистью болотной сделки творить? Кикимор слушать?
– Не сделки творить, а договор искать! – строго ответил волхв. – Они – часть земли сей. Их гнев – наш голод. Их милость – наша сытость. Мирослава – единственная, кто может донести до них нашу просьбу, а их волю – до нас. Она – живой мост. И по этому мосту должно прийти не проклятие, а спасение.
Волхв положил руку на плечо девочки. Она была тяжелой, как камень.
– Иди, Мирослава. Иди на зов. Не бойся. Род за спиной твоей стоит. И предки с небес глядят. Иди к дальнему болоту, где собирается вся нечисть на шабаш. Спроси у кикимор… что им нужно, чтобы отвести свою хворь от наших полей? Какую цену мы должны заплатить за мир?
Мирослава глядела на темнеющий вдали край болота. Оно манило и пугало, шептало и хранило молчание. Она чувствовала, как внутри нее шевелятся обе ее сути – и светлая журавлиная, и темная кикимор. Впервые ее дар, ее проклятие и ее спасение, требовали от нее не просто видений, а действия. Первого шага по тому самому мосту, о котором говорил волхв в ночь ее рождения.
И она, глубоко вздохнув, почувствовав дым, кровь и болотную сырость, кивнула.
– Пойду.
Плач Малуши был тихим, но таким горьким, будто она провожала дочь не в болото, а в погребальный костер.
– Не пущу я тебя, дитятко, одну в эту пасть кромешную! Лучше мне самой…
Мирослава обняла ее, чувствуя, как трясутся старческие плечи. В ее голосе, однако, не было детской дрожи. В нем звучала та самая третья нить – ее собственная воля.
– Не плачь, матушка. Не в пасть я иду, а на переговоры. Меня журавлиный дед стережет, а домовой – в спину дышит. Да и… матушка родная там, в Нави. Не даст в обиду.
Она сказала это с такой уверенностью, что Малуша лишь всхлипнула и сунула ей в узелок краюху хлеба, круто посоленную, и пучок зверобоя. – От лихого…
Переступив околицу, Мирослава оглянулась лишь раз. Селение казалось игрушечным, затянутым дымной пеленой. А впереди лежал Лес.
Сначала тропа была знакомой, ясной. Но с каждым шагом свет мерк. Солнце пробивалось сквозь свод крон редкими, пыльными столбами. Воздух густел, наполняясь запахом хвои, прелых листьев и трухлявой древесины. Ветви будто тянулись к ней, цепляясь за платье.
Внезапно тропа перед ней изогнулась. Буквально. Деревья сместились, и путь, что вел на север, теперь указывал на восток. Это была проделка Лешего. Он не показывался, но Мирослава чувствовала его взгляд – множественный, как взор самой чащи.
– Хозяин! – громко сказала она, не сбивая шага. – Не время для игр! Иду по делу рода, по слову волхва. Не преграждай путь, а направь!
Шепот прошел по листве: «Умна…». И тропа выпрямилась, опять верно направила. Это было первое испытание – не силой, а правом. Она доказала, что не заблудившийся ребенок, а посланник.
Лес сгустился в настоящую чащобу. Свет почти не проникал. Здесь она встретила первых духов. В сумерках между стволами мелькали Болотняки – бесформенные комья тины с горящими угольками глаз. Они хлюпали под ногами и тянули к ней скользкие лапы, нашептывая тягучими голосами:
– Останься… с нами… хорошо в трясине… прохладно…
Запах стоял тяжелый, гнилостный. Воздух холодел. Мирослава шла, не глядя на них, сжимая в кармане зверобой.
– Не для вас я пришла. С дороги.
Она не убежала, не закричала. Она проявила смелость. И болотняки, пошипев, отстали.
Потом из-за поваленного бурей древа на нее уставился Лесовик – низкий, корявый, с кожей, как кора, и пустыми глазницами, полными мха. Он был грозой охотников.
– Человечья косточка… зачем в моих владеньях? – проскрипел Лесовик.
– Иду к Сестрам Болотным на дальнее болото, – ответила Мирослава, глядя ему в пустые глазницы. – Не твоя добыча я.
Лесовик понюхал воздух.
– Пахнешь… и смертью, и жизнью. Диково… Ступай. Пока я добр.
Местность начала меняться. Земля под ногами стала зыбкой, мягкой. Появился мох, сплошным бархатным ковром. Деревья стали корявыми, низкими, обвешанными седыми мхами, как бородами. Воздух наполнился влажным, сладковатым и горьким одновременно духом багульника, болотной мяты и разложения. Таким ароматом пахла только Навь.
И тут лес расступился, открыв поляну. Но не живую. Это было Белое Болото – место, где под тонким слоем мха и воды лежала глина, выбеленная до костяного цвета. Стоящие на нем редкие, чахлые березки казались призраками. Тишина была абсолютной, давящей.
И в этом безмолвии Мирославе явилось видение.
Она увидела себя маленькой, на руках у Малуши, а на краю болота стояла молодая женщина с лицом, как у нее в отражении воды – Любава. Мать смотрела на нее с бездонной печалью и любовью. Это не была кикимора, не дух. Перед ней стояла ее мать.
– Матушка… – прошептала Мирослава, и ком встал в горле.
Видение кивнуло, и из его глаз покатились слезы, но они были черными, как болотная вода. Потом оно указало рукой вглубь топи и растаяло.
Это было последнее, самое жестокое испытание – памятью и любовью. Ее тянуло побежать за призраком, упасть на колени и рыдать. Но она помнила завет волхва. Она должна была идти вперед, к тем, кто взял душу ее матушки.
За белым болотом начиналось само Царство. Вода стала черной, как чернила. Кривые ольхи склонились над гладью, будто заглядывая в свое отражение. Кусты сплетались в непролазные стены. В воздухе зазвучали странные звуки – то ли тихий смех, то ли всхлипы, то ли стук, будто кто-то бил по глиняному горшку. Через сучья деревьев, она видела очертания похожего на жилище, а сердце подсказывало, что дошла, до нужного места.
И вот, наконец, она вышла на островок посреди трясины. На бугорке, поросшей багровыми ягодами клюквы, сидели кикиморы. За ними высится большая кочка поросшая мхом и невысоким кустарником.
Их было три. Не уродливые бабки из страшных сказок, а существа с лицами вечно юными, но глазами – старыми, как сама трясина. Волосы их, цвета тины и болотных огней, спускались до земли, спутанные с корнями и стеблями. Одна плела из осоки невидимую сеть, вторая тихо напевала, смотря в черную воду, а третья, самая старшая, уставилась на Мирославу взглядом, в котором не было ни злобы, ни доброты, лишь холодное, древнее любопытство.
– Ну что, должница наша пришла? – произнесла та, что пела, и голос ее был похож на шелест камыша. – Пришла отдавать, что должна?
Мирослава, сердце которой колотилось, как птица в клетке, сделала шаг вперед. Ее путь через чащу закалил ее. Она выпрямилась и посмотрела в те самые глаза, что видели, как рождались и умирали тысячелетья.
– Я пришла не отдавать долг, – сказала она, и голос ее не дрогнул. – Я пришла говорить о цене за мир.
Глава 5
Три сестры-кикиморы сидели, не двигались. Их кожа отливала влажным блеском болотных камней, а волосы, спутанные с осокой, шевелились сами по себе, будто живые змеи. Старшая, та, что смотрела на Мирославу, подняла руку с длинными, гибкими, как корни, пальцами.
– Ну что, долговая наша пришла? – ее голос был скрипучим, как ветер в сухом тростнике. – Пришла отрабатывать?
Мирослава, чувствуя, как колени подкашиваются от страха и тяжкой энергии этого места, сделала шаг вперед. Внутри нее встрепенулась журавлиная гордость, не позволяя упасть духом. И повторила уже громче.
– Я пришла не отрабатывать, – сказала она, и голос ее прозвучал сочнее, но твердо. – Я пришла говорить. Род мой в опасности. Волхв послал меня спросить: какую цену вы хотите за мир?
Вторая кикимора, та, что плела почти невидимую сеть, фыркнула. Звук был похож на лопнувший пузырь в грязи.
– Мир? – прошипела она. – А кому он нужен, этот мир? Нам, что ли? Нам бы свою обиду загладить!
Третья, певунья, подхватила, и в ее голосе зазвенели самые ядовитые нотки:
– Ой, бедные людишки! Пожар у них! А у нас, свое горе! Брата, Овинника-гнетуна, на нас натравили! Осерчал он на нас, старый дурень, чуть не спалил наши владения дымом с печным угаром!
Старшая кикимора кивнула, и в ее глазах-омутах вспыхнули зеленоватые огоньки обиды.
– Было это на Овинника день, как вы, люди, хлеб обмолотили да в закрома убрали. – Она говорила протяжно, будто тянула из трясины давнюю повесть. – Празднуете вы, овин разжигаете впервые, чтоб Овинник-дедушка не серчал, спать ложился до весны сытый да довольный. А дым от того овина – первый, жирный, плотный – по ветру к нам летит. Лакомство – это наше, почтение!
Она смолкла, и лицо ее исказилось гримасой.
– Но в этот раз… в этот раз дым был с примесью! Пахло горелым хлебным зерном да злобой человеческой! Мы, как почуяли, возмутились! Подняли крик, завыли, засвистели, чтоб тот дым отогнать от наших границ!
Певунья, вся передернувшись, заломила руки.
– А Овинник-то, старый чурбан, подумал, что это мы на его владения, на его драгоценный овин с дымом посягаем! Выхватил братец из-под заслона горящее горно – да как метнет им в нашу сторону! Искры по болоту, как ядовитые светляки, рассыпались! Чуть не вспыхнула сухая осока! Еле-еле мы огонь забили, илом да холодной водой!
– Он нас обидел! – выдохнула старшая, и ее неподвижное тело вдруг содрогнулось. – Свой, дух хозяйский! Из-за вашей людской сварливости и нерадения! Пока он извинения не принесет, о каком мире может идти речь? Мы свою боль на ваши поля выплеснем! На каждую борозду тоски наведем! Чтоб хлеб ваш горчил, как обида болотных кикимор!
Они уставились на Мирославу – три пары глаз, полихромных, как масляная пленка на болотной воде. В их взгляде была не просто злоба. Была глубокая, столетняя обида духов, чей тонкий этикет был нарушен.
И тут Мирослава поняла. Чтобы договориться с кикиморами, ей нужно было непросто принести им жертву. Ей надобно было исправить ошибку, восстановить нарушенную гармонию между духами дома и духами дикой природы. Мирославе предстояло стать миротворцем не только для людей, но и для самих богов.
Тишина на болоте повисла тяжкая, звенящая, как натянутая струна перед боем. Слова кикимор об обиде парили в воздухе, словно ядовитые испарения. Мирослава слушала, и журавлиная часть ее души, та, что отвечала за справедливость, возмутилась. Но третья нить, ее собственная, велела быть мудрой.
– Я слышу вашу боль, сестры, – начала Мирослава осторожно, подбирая слова как драгоценные камешки. – Да, обида горька, как полынь. И я помогу ее загладить. Я пойду к Овиннику-гнетуну. Я скажу ему, что дым тот был от людской сварливости, а не от вашего умысла. Я уговорю дедушку из овина, принести вам извинения и дымом от первородного хлеба нового урожая, чистым и сладким.
Кикиморы переглянулись. В их глазах мелькнул интерес, но недоверие не исчезло.
– И что ты хочешь взамен, должница? – проскрипела старшая. – Мы не раздаем милости просто так.
– Взамен я жажду, чтобы вы прекратили насылать свою тоску на поля! – сказала Мирослава тверже. – Чтобы хлеб наш не горчил, а колосился полной мерой. Это и будет сатисфакция! Ваша обида станет моей заботой, а вы – оставьте селение и род в покое.
Наступила пауза. И тут случилось неожиданное. Все три кикиморы уставились на Мирославу с таким искренним, почти комическим недоумением, что казалось, вот-вот лопнут их болотные личины.
Старшая фыркнула, и из ее носа вырвался пузырь серого газа.
– Мы? Тоску на поля? Порчу на хлеб?
Плетунья перестала плести свою невидимую сеть и расхохоталась, и смех ее был похож на треск ломающегося льда.
– Ой, смешишь, дитятко! Да у нас своих делов по горло! Болото нынче сохнет, черти водяные с лешаками из-за границ спорят, трясина в трех местах просела – еле-еле удерживаем, чтоб твоё селение к нам в гости не спустилось! Какая уж тут порча на хлеб!
Певунья кивнула, и в ее голосе прозвучала даже капля обиды.
– Нам бы со своими бедами управиться! А ты про какую-то порчу… Мы не балуемся такими мелочами. Это либо ветер с дурного глаза нанес, либо… – она прищурилась, – либо кто-то другой орудует. Прикрывается нашим именем, как личиной из тины.
Мирослава почувствовала, как земля уходит у нее из-под ног в прямом и переносном смысле. Весь гнев селения, все подозрения волхва – все это было основано на ошибке. Кикиморы были не врагами, а такими же страдальцами, занятыми своими проблемами.
И тут старшая сестра болотниц медленно поднялась. Ее фигура выросла, отбрасывая зыбкую тень на черную воду.
– Но раз уж ты, дитятко, такую ношу на себя взяла… Раз уж решила быть миротворцем… Мы твое предложение принимаем. – В ее глазах блеснула хитрая искорка. – Уйми ты нашего буйного брата Овинника. Убеди его принести нам извинения. А уж мы… мы тогда останемся у тебя в долгу.
Она сделала паузу, дав словам просочиться в сознание Мирославы, как вода в торф.
– И долг духов – он куда ценнее и опаснее долга людского. Помни это. Когда-нибудь, может, завтра, а может, через десять зим, ты придешь и попросишь нас об одной услуге. Всего одной. И мы не сможем отказать.
Мирослава понимала, что заключает сделку с самой трясиной. Но другого выхода не было. Она видела правду в их глазах. Они не врали.
– Я согласна, – тихо сказала она. – Я уйму Овинника. А вы… вы останетесь мне должны.
– Иди же, посланница, – кивнула старшая кикимора, и в тоне впервые прозвучало нечто, отдаленно напоминающее уважение. – И передай от нас Овиннику: если он еще раз кинет в нашу сторону хоть искру – мы вынудим все ключи под овином, и фундамент затопим ледяной водой навеки.
Мирослава кивнула и, повернувшись, побрела прочь по зыбкой тропе. Она шла, чувствуя на себе тяжелый, незримый взгляд. Не сняла порчу с полей, она нашла настоящую причину бед. И приобрела могущественных, капризных и чрезвычайно опасных должников. Путь домой казался еще длиннее, чем дорога сюда. Теперь ей предстояло усмирять гнев другого духа – Овинника. И посланница уже знала, что это будет не легче, чем разговор с кикиморами.
Возвращение из болота казалось путешествием из мира снов в явь. Воздух снова стал пахнуть дымом очага, а не багульником, а под ногами вместо зыбкой трясины заскрипела утоптанная земля. Но покоя не было. Теперь ей предстояло войти в другое царство – мир Овинника.
Овин, глинобитный и темный, стоял на отшибе, как сторожевой курган. Воздух вокруг был густым и сладким от запаха прошлогодней сухой соломы, землистой сырости и чего-то подгорелого – вечного духа пепелища. Мирослава толкнула тяжелую дверь, и с потолка на нее посыпалась пыль, словно седина.
Внутри царил полумрак, пронизанный золотистыми лучами сквозь щели в стенах. И в самом сердце этого мрака на груде остывшей золы, сидел он. Овинник. Не высокий и не страшный, а приземистый, крепкий, как мешок с зерном. Лицо его было темным, как обугленное полено, а маленькие глазки горели, как два тлеющих уголька. От овинника пахло жаром, хлебной коркой и старой, затаенной обидой.
– Чего пришла, девица-недоросток? – прохрипел он, и голос его был похож на скрип несмазанной телеги. – Пришла выгонять? Иль кикиморы свои на меня натравили?
– Нет, дедушка, – почтительно поклонилась Мирослава, вытерла ноги о половицу. – Пришла мирить.
– Мирить! – он фыркнул, и из его ноздрей вырвалось облачко серой пыли. – С этими болотными визгуньями? Кикиморы-сестрицы на мой дым, на первородное угощение вой подняли! Свистели, визжали, осквернили праздник!
– Они не на твой дар возмущались, дедушка, – тихо, но настойчиво сказала Мирослава. – Дым тот был с примесью. Пахло горелым зерном и людской злобой. Они защищали свои границы от дурного.
Овинник насупился, его угольки-глаза сузились.
– Врешь. Я овин чту. Огонь берегу.
– Не ты, дедушка. Виноваты люди, что ссорились у твоего дома в день праздника. Их зло смешалось с дымом. Кикиморы почуяли это лихо и восстали. А ты, могучий хозяин, принял их крик за нападение на себя.
Овинник замер. Он был духом простым и прямолинейным. Идея, что его обманули, а его гнев был несправедлив, казалось, озарила его темную голову.
– Так ли это?.. – пробурчал он, почесывая свою щетинистую щеку. – Людская сварливость… да, бывало… ругались они тут…
– Они бранились, – подтвердила Мирослава. – А ты, сильный, на слабых разгневался. Кикиморы не кидали в тебя углей. Кикиморы лишь голосили от боли, как воют волки, когда ранен один из стаи.
Овинник тяжело вздохнул. Зола на нем колыхнулась.
– Может… и погорячился я… – проскрипел он неохотно. – Но признаваться-то им, болотным сестрицам, теперь? Слаб я буду выглядеть!
И тут Мирославе пришла в голову мысль – гениальная в своей простоте. Она вспомнила, что слышала от стариков: духи, как и люди, ценят ни слова, а дела и уважение.
– Дедушка, а давай ты не станешь извиняться словами, – предложила она. – Приготовишь подарок. Гостинец сильного слабому. Даром. Без требования чего-либо взамен. Это будет лучше всяких обетов.
Овинник насторожился.
– Какое подношение?
– Первый чистый дым от нового урожая, – сказала Мирослава. – Когда обмолотим хлеб и растопишь овин впервые – направь струю дыма не просто по ветру, а специально в сторону болота. Пусть дар будет жирным, сытным, без всякой людской злобы. Твой дым – это твоя сила. Поделись с ними. И они поймут.
Идея понравилась Овиннику. Это был жест достоинства, а не унижения. Сильный дает тем, кого обидел. Его угольки-глаза разгорелись чуть ярче.
– Ладно, – буркнул он. – Сделаю. Пусть знают, что Овинник-гнетун не злопамятен, когда видит свою неправду. Но скажи им, девица: если опять начнут концерты устраивать – я им не дым, а целую головешку в трясину швырну!
– Передам, – устало улыбнулась Мирослава.
Она вышла из овина, чувствуя, будто протащила на себе воз с сеном. Посланница не колдовала, не угрожала, просто нашла нужные слова для двух упрямых, обиженных духов. Она была мостом. И выдержала это сражение, а значит, выиграла победу.
На следующий день, стоя на краю селения, она увидела, как из трубы овина повалил густой, белоснежный, невероятно аппетитный дым. И ветер, словно по велению свыше, понес дар прямым потоком в сторону болота. Мирослава знала – там, в трясине, три пары глаз следят за этой дымящейся нитью примирения. Долг был исполнен. Цена за мир – ее собственное, новое, еще более опасное обязательство перед кикиморами – было уплачено.
Спустя три дня после того, как дымовая весточка ушла к болоту, Мирослава нашла подарок. Он лежал на завалинке ее дома, на видном месте, но так, что дар не сразу можно было заметить – будто тень от ветки или нарост на древесине.
Это была пряжка-застежка для душегрейки.
Но какая!
Сделана она была не из металла, а из темного, отполированного до зеркального блеска дубового капа, того самого нароста, что считается у древоделов «ведьминой костью». В причудливых витых узорах угадывались лики духов леса и болота. А в центре этой деревянной пряжки сияла вплавленная в цент застежки капля болотного жемчуга.
Жемчужина была не белой, а серовато-голубой, цвета утреннего неба над трясиной. Она мерцала тусклым, глубоким светом, и если вглядеться, то мерещилось, внутри нее движется дымка.
Когда Мирослава взяла пряжку в руки, та оказалась на удивление теплой, словно вобравшей в себя солнечное тепло, а не болотный холод. От нее исходил едва уловимый запах влажного мха и сушеной мяты.
Подарок имел свои тайны, о которых Мирославе предстояло узнать. Этот дорогой дар от кикимор, стал ее первым и самым дорогим сюрпризом. Мирослава прикрепила пряжку к своему скромной душегрейки.
На следующее утро Мирослава нашла второй подарок. Он висел на сучке рябины у самого края леса, переливаясь в утренней росе, словно паутина, затканная светом.
Это была Ловчая Перстня-Петля. Но не обычная веревка с пряжкой, а такая, что положи ее на след животного и через время то животное придет само на заклание.
Когда она впервые принесла волхву молодого, но почему-то спокойного сеголетка кабана, пойманного этой петлей, старик долго смотрел то на зверя, то на девочку.
– Они дали тебе не оружие, дитятко, – сказал он наконец. – Они дали тебе ключ к договору с Лесным Хозяином. Ты не берешь силой. Ты принимаешь дар. Это… это мудрее, чем любое копье. И опаснее. Ибо теперь твоя охота – это твой ответ перед самим духом леса. Не промахнись.
Подарок не улучшил отношения с селянами. Некоторые стали бояться и завидовать ей, но Мирослава старалась не обращать внимания на злобные взгляды со стороны жителей. Жизнь потекла опять по проторённому руслу, в послушании Малуши и в домашнем старании. По вечерам, когда лучина догорала, она ложилась спать после прядения шерсти, брала в руки пряжку и всматривалась в болотную жемчужинку. А там она видела матушку Любаву, которая все время ей улыбалась.
Поля по весне порадовали всех дружными всходами, даже те, то злился на Мирославу, признали, что договор состоялся. Что теперь можно ждать и хорошего урожая.
Глава 6
Отзвучали над селением у Ильмень-озера еще четыре журавлиные осени. Четырнадцать зим отмерила судьба Мирославе. Из тщедушной, угловатой девочки она вытянулась в статную девушку, но в глазах, цвета озерной воды в пасмурный день, поселилась недетская глубина. В движениях ее появилась скрытая сила и грация лесной рыси, а в осанке – скрытая сталь, которую не сломить ничьим судом. На ее поношенном плащике по-прежнему красовалась та самая пряжка-застежка из дубового капа с болотным жемчугом. Дерево потемнело, впитав в себя соль её пота и дожди, а жемчужина, казалось, пульсировала изнутри тусклым, но живым светом, словно второе, неспящее сердце.
По заветам предков, ей давно пора было подбирать суженого. На вечерних посиделках, где девичий смех звенел, как подвески на поясах, а парни бросали друг другу вызовы удалью, Мирослава стояла особняком. Парни из ее рода, хоть и почитали ее за «вещий дар» и за четыре года щедрого урожая, что шли следом за примирением с духами, – обходили стороной. Свататься к той, что говорит с кикиморами и берет дары от Лешего, – все равно что строить дом на зыбком болотном краю: вид завораживает, но жить – душу трясти.
И она не рвалась в этот хоровод. Ее сердце молчало, а ум шептал, что участь быть женой и матерью в одной из изб – слишком тесная клетка для ее души, в которой уживались и журавлиный клин, и болотные шепоты.
Среди парней был один, Богданр, сын вождя племени. Неуклюжий, с добрым сердцем и ураганной гордостью. Он не шарахался от Мирославы, как прочие, а смотрел на нее с благоговением, смешанным с упрямой надеждой. Чтобы доказать ей и всему роду, что он – настоящий добытчик, он ушел в лес на три дня, поклявшись не возвращаться без крупной дичи.
Вернулся он на исходе третьего дня с пустыми руками, в рваной одежде, с потухшим, как остывший костер, взором. Позор жёг его щеки багровым румянцем. Соплеменники отводили глаза, а кто-то из приятелей язвительно хмыкнул. Мирослава, сидевшая на завалинке и чинившая сеть, видела, как сжимаются его кулаки от бессильной ярости.
И тут в ее сердце что-то дрогнуло. Не любовь, нет. Скорбь. И горькое понимание чужой боли. Подойдя, она опустилась рядом.
– Не кори себя, Богдан. Лес нынче глух и скуп. Приди завтра на зорьке. Я знаю одно место.
На следующее утро они вышли вдвоем в предрассветной мгле. Мирослава привела его на опушку, к старому дубу-великану, и указала на четкие, глубокие следы: здесь прошел матерый лось.
– Теперь ступай, – сказала она, и голос ее прозвучал тихо, но властно. – Жди у околицы. К полудню зверь сам выйдет к тебе.
Богдан смотрел на нее с сомнением, но повиновался. А Мирослава, оставшись одна, достала из складок платья ловчую пряжку-петлю. Она присела на корточки, и её пальцы, легкие и уверенные, положили тёплый дубовый кап на влажный, отпечатавшийся в росе след. Дерево, коснувшись земли, будто вздохнуло. Мирослава закрыла глаза, отдавшись странному чувству: её сознание растекалось по лесным тропам, невидимой паутиной, нашептывая зверю не приказ, а приглашение, зовущее и неотвратимое.
– Иди, лесной хозяин, – выдохнула она. – Иди по своей воле, но по моей нужде. Поделись силой с родом моим, а я… я не забуду этот долг.
Она не видела, что творилось в чаще. Но Богдан, стоявший у околицы, видел. Он видел, как из чащобы, не спеша, словно поддавшись неведомому зову, вышел величественный лось. Шел он прямо на него, не сворачивая, и в его глазах-омутах не было ни страха, ни злобы. Лишь странная, нездешняя покорность. Богдан, с дрожью в коленях, натянул лук и выпустил стрелу. Зверь рухнул к его ногам, не издав ни звука.
Триумф сменился леденящим душу ужасом. Богдан смотрел на свою невероятную добычу, а потом – на подошедшую Мирославу. В его глазах читался не восторг, а животный, первобытный страх.
– Что ты сделала? – просипел он, отступая. – Он… он сам пришел. Это не охота… Это… колдовство!
Слух о том, как Богдан «добыл» лося, разнесся по селению быстрее лесного пожара. И селяне снова раскололись.
Одни, те, кто помнил спасение от огня и сытые зимы, лишь качали головами: «Мудра дева. Договор с духами держит. Силу свою на благо рода обращает. Богдану бы радоваться, а он, как заяц, трясется!»
Другие же, и их было немало, шептались, косясь на дом Малуши: «Видели? Зверя приворожила! Морок напустила! Кто она после этого? Человек али дух в девичьем обличье? С такой и ложе делить страшно – уснешь, а проснешься в трясине!»
Мирослава слышала эти пересуды, и впервые по-настоящему ощутила всю горечь своего дара. Она могла примирить духов, обеспечить урожай, добыть пищу. Но примирить человеческие сердца со своей иной сутью была не в силах.
Волхв, видя ее смятение, изрек коротко и мудро:
– Не их страх вини, чадо. Они – как зайцы у норы: видят, что волчица сыта и милостива, но чуют в ней зверя. Ты переросла их. Твой путь – не к домашнему очагу. Твой путь – между очагом и чащей. Смирись.
И Мирослава смирялась. Она смотрела на тучные нивы, что четвертый год сулили сытую зиму. Она видела, как селение живет под защитой заключенного ею мира. И понимала, что это – ее настоящая семья. Не муж и дети в одной избе, а весь род, с его страхами, благодарностью и непониманием. Ее брак был с самой Судьбой, а долг – быть тем самым мостом, по которому этот род сможет идти вперед.
А Малуша, сердцем чувствуя это, всё не оставляла надежды.
– Доченька, – причитала она, – волхв он стар, ему помощник нужен, вот он на тебя все тяготы и взваливает! Но знай, волхвом может быть только мужчина, а не девица! – И, видя, что слова её разбиваются о тихую твердыню в глазах приемной дочери, добавляла: – Вон, застежка у тебя есть, в коей матушку узреть можешь… спроси у неё, она тебе правду молвит!
Мирослава лишь качала головой, а про себя думала: «Да и за кого идти-то?» Девушки её возраста уже обрели свои дома и мужей, лишь она одна, «вещунья болотная», всё в девичьей светлице с Малушей да с веретеном коротала вечера. Никто из парней, даже те, что поглядывали на неё с тайным любопытством, не решался переступить порог их дома со сватами. Её удел был иным, и с каждым днём она понимала это всё яснее.
Глава 7
Сомнения, грызшие Мирославу после истории с Богданом, оказались не слабостью, а укрепление души. Как сталь, отпущенная в ледяной воде, ее воля закалилась и стала острее. Она больше не спрашивала себя, права ли она. Знала цену своему дару и была готова платить по счетам. Журавлиная гордость и хитрость кикимор сплелись в единый стальной стержень. У нее были союзники в мире духов, было оружие – ловчая пряжка и пророческое сердце, и была воля, выкованная одиночеством. Она перестала быть девочкой-вещуньей. Мирослава взросла Защитницей, пусть еще не признанной своим же народом.
Именно в этом состоянии ясности и готовности она пошла в лес, чувствуя не зов, а тревожную тягу. Дубрава встретила свою любимицу неестественной тишиной. Даже Леший явился не постепенно, а возник сразу, целиком, будто дерево, выросшее за секунду. Лик его, обычно отстраненный, был искажен чем-то, что Мирослава у него не видела никогда – страхом.
– Беги, посланница, – его голос скрипел, как сук, качающийся на ветру. – Мчись в свое селение и вели копать рвы, точить колья! Несись!
– Что нас ждет, Хозяин? – Мирослава не дрогнула, стоя перед ним как равная.
– Грядет Чужая Кровь! – проревел он, и от его крика с деревьев осыпалась хвоя. – Не люди, не духи! Порождение изгнанное, из дальних краев, где камни кричат! Идут по моему лесу, жгут, губят! Их вожак… он чует силу. Чует тебя. И он ведет их к твоим стенам! Через три дня они будут здесь! Беги! Предупреди!
Сердце Мирославы упало, но разум остался холоден. Она не ждала благодарности, страшилась непонимания и недоверия. Прибежала в селение, остановилась на торжище, где людей в это время было больше всего и, собрав остатки сил, крикнула на весь круг:
– Слушайте! Лесной Хозяин вещает! К селению идет чужая рать! Не люди, а изгои, порождение тьмы! У нас три дня, чтобы приготовиться! К оружию!
Но селение, сытое и благополучное после лет урожая, лишь глухо зашумело. Люди, еще недавно делившиеся на «уважающих» и «боящихся», теперь объединились в одном – в неверии.
– Опять свои страхи нам под нос суешь? – крикнул кто-то из толпы.
– Надоели твои вещанья, отродье кикимор! – подхватил другой.
– Где враг-то? Где дым, где шум? Траву потоптали – и то не видать! Врешь все!
Их гнев, копившийся годами, выплеснулся на нее. Камень, брошенный кем-то из толпы, просвистел у самого ее виска. Потом другой, угодил в плечо. Боль была жгучей, но не столь страшной, как ледяная волна отвержения, накатившая на нее.
– Вон из нашего селения! – заревел Богдан, его лицо перекошено ненавистью, рожденной от собственного страха. – Убирайся к своим болотным тварям! Не нужна ты нам!
Толпа, как одно существо, двинулась на нее. В их глазах она увидела не просто злость, а желание стереть, уничтожить то, что пугает и не вписывается в их уютный мир. Волхв пытался вступиться, но его голос потонул в общем реве.
Мирослава пятилась к околице, спиной чувствуя холодную стену непонимания. Камни летели в нее, как град. Один, острый, угодил в плечо, заставив ее вздрогнуть, но не сломать шаг. Она не плакала. Глаза ее были сухи и широко открыты. Она смотрела на них – на этих людей, ведь готова была душу отдать, – и впервые за долгие годы в ее сердце не осталось ни капли жалости. Лишь холодная, вселенская ярость.
И тут из толпы, сгорбившись, выбежала Малуша. Старуха, не обращая внимания на летящие камни, раскинула руки, пытаясь прикрыть собой приемную дочь.
– Одумайтесь! Опомнитесь! – хрипло кричала она, и голос ее трещал от слез и ярости. – Она же вас спасла! Она вам хлеб дала! Вы что творите, окаянные?!
Но ослепшая толпа не слушала. Чей-то камень угодил старухе в висок, она пошатнулась, и алая струйка крови пробилась сквозь седые волосы. Кто-то из парней, разъяренный до потери рассудка, выхватил рогатину и ринулся вперед, целясь в Мирославу. Острие колья засветились на солнце, но Малуша, собрав последние силы, рванулась навстречу и приняла удар на свое старческое плечо. Раздался глухой звук, и она со стоном рухнула на колени.
– Матушка! – впервые за этот день в голосе Мирославы прозвучал не холод, а боль.
Подхватила Малушу, прижав к себе, и потащила к их дому на окраине, спиной прикрываясь от новых ударов. Толпа, насытившись их страданием, уже не бросалась в погоню, но рев не утихал.
Войдя в родную горницу, Мирослава на мгновение закрыла глаза, вдыхая знакомый запах сушеных трав и печного дыма. Потом движимая холодной яростью и отчаянием, она схватила худой узел – бросила туда краюху хлеба, мешочек с сушеными кореньями, свой запас шерсти для прядения и, конечно, ловчую пряжку. Перевязывая окровавленное плечо, а висок обработала Малуше, слышала, как за стеной голоса стихают, уходя обратно к центру селения.
Они вышли из дома и, почти добежав до леса, обернулись. И увидели, как к их порогу подходит Богдан. В его руках пылала головня. Глаза его были пусты, в них читался лишь животный, неосознанный страх перед тем, что он не мог понять и потому решил уничтожить.
– Нет… – прошептала Малуша, но было уже поздно.
Богдан швырнул головню в сухую драницу крыши. Огонь, словно живой и голодный зверь, с радостным треском впился в родное гнездо Мирославы. Пламя взметнулось к небу, пожирая столетние бревна и память о детстве и теплом очаге, о тихих вечерах с прядением.
Мирослава стояла, не двигаясь, и смотрела, как горит ее прошлое. Холод в сердце стал абсолютным. Она обняла застывшую в ужасе Малушу и повела матушку в лесную чащу.
Дошла до первого дерева, до края поселения. И тут она обернулась в последний раз. Голос ее, когда она заговорила, был тих, но он прорезал гул пожара и отдаленное улюлюканье толпы, как нож.
– Хорошо, – произнесла Мирослава, и в ее глазах отражались пляшущие языки пламени. – Я уйду. Но знайте… когда придут те, о ком предупреждала… Когда ваша кровь окрасит землю… не зовите меня. Не ищите. Вы сами выбрали свою судьбу.
Она повернулась и исчезла в сумраке леса, ведя за собой израненную, преданную мать. А за ее спиной полыхало не просто строение – горела последняя нить, связывавшая Мирославу с тем, что она когда-то называла домом.
Бой был проигран ею сегодня. Но война – только начиналась. И Мирослава была готова, выбрать ее нить судьбы из трех данных при рождении.
Глава 8
Лес принял их не как гостеприимный хозяин, а как равнодушный, но надежный сородич. Мирослава, ведя за руку, ослабевшую Малушу, шла по едва заметным тропам, которые проступали под ее ногами сами, будто земля вела их. Через день они вышли к берегу тихой, темной речушки. На высоком яру стоял сруб, почерневший от времени и непогод. Это была избушка старого друида-отшельника, о котором ходили легенды, но сгинул много зим назад.
Дом был пуст, но не заброшен. В ней пахло сушеными травами и пеплом, а на полках стояли глиняные кружки и берестяные туеса с засохшими снадобьями. Это был подарок Леса. Они поселились там.
Через три дня к их порогу прибилась старая, тощая коза с обломанным рогом. Она пришла сама и легла у двери, словно ждала их. Малуша, окрепшая от покоя и лесных трав, что собирала Мирослава, прослезилась: «Это дар, дочка… От хозяина… Он нас не оставляет».
Но мыслями Мирослава была уже далеко, чувствовала приближение Чужих. Воздух звенел от их присутствия, и сны ее были полны теней с горящими глазами. Пришла пора действовать.