Читать онлайн Детский сад бесплатно
© Ажгихина Н., 2024
© «Пробел-2000», 2024
© АИРО-ХХI, 2024
© Биттен Н. обложка, 2024
Детский сад
Так и не сказала, умирая, кто он был. Отец настаивал: с медицинской точки зрения, это очень важно знать – некоторые болезни передаются только по мужской линии, через поколение, но наука идёт вперёд, можно принять превентивные меры…
Слушала, как всегда, спокойно и сосредоточенно. Разомкнула рот, чётко произнесла: «Не помню». И закрыла глаза.
Не захотела. Ушла молча.
…Я смотрела на её сжатые губы, на посмертный макияж, который неожиданно сделал её почти молодой – она вообще не выглядела в гробу девяностолетней старухой, сохранила какую-то собранность, как будто сейчас очнётся и снова будет всеми руководить, давать указания… Странно смотрелись православная лента на лбу и иконка, которую положили в ногах (я не помню, в какой момент иконка у неё появилась, маленькая, почерневшая от времени) … Активистка, атеистка, неутомимая командирша, она как будто уносила с собой что-то очень важное, важнее, чем даже имя моего деда, чем то, о чём мы не успели с ней поговорить… Поняла, что никогда её на самом деле не знала.
О том, что мой дедушка Анатолий Васильевич был не просто горным инженером, а сыном управляющего шахтами Михельсона, которому до революции принадлежали копи не только Анжеро-Судженска, но и весь Восточно-Сибирский угольный край, мне рассказал бабушкин брат, дядя Миша. Я ещё жила в подмосковном посёлке с бабушкой, ходила в четвёртый класс местной школы и постоянно болела. Дедушку недавно похоронили, и сибирские бабушкины родственники всю зиму приезжали проведать и помянуть, гостили подолгу.
Их моя мама почти ненавидела: ей приходилось без конца сервировать, убирать, мыть, а рано утром бежать на электричку, чтобы успеть до сирены на проходной в свой НИИ около Курского вокзала. Бабушка любила гостей, вдохновенно угощала, пекла пироги, лепила пельмени, заправляла луком, выращенным на подоконнике, квашеную капусту и вечером уходила спать, оставляя полную раковину грязной посуды. У нас тогда уже была газовая плита, но колонку ещё не установили, и маме приходилось греть воду в огромной кастрюле.
Как-то утром, когда бабушка побежала на партсобрание посёлка, дядя Миша и рассказал, что мой дед был – «фабрикант», что его арестовали, когда в треке взорвался газ и погибли шахтёры, что ему грозила «вредительская», но дядя Миша убедил своего начальника, что Анатолий Васильевич не виноват, и деда через год отпустили. Дядя Миша работал следователем в НКВД. Что такое НКВД, а тем более вредительство, я не очень поняла, но уяснила: это какая-то тайна, о которой лучше помалкивать.
Я уже знала, что о некоторых вещах лучше не распространяться. Ещё раньше, встав ночью в туалет, услышала, как дедушка и отец громко спорят: отец твердил о каких-то трубах в снегу, которые лежали штабелями. За завтраком я спросила, почему трубы (у нас в посёлке как раз прокладывали водопровод, и бабушка как руководитель группы домовладельцев постоянно ссорилась со слесарями) лежали штабелями. Повисла тишина. Дедушка поперхнулся. А отец впервые повысил на меня голос, почти заорал, чтобы я немедленно замолчала и не говорила глупостей.
А когда я уже заканчивала московскую школу и приехала на последние осенние каникулы, бабушкина племянница, с которой мы квасили капусту, и она втайне от взрослых угощала меня пивом, сказала, что Анатолий Васильевич был отцом моего погибшего в авиакатастрофе дяди Серёжи, а мою маму усыновил, когда сошёлся с бабушкой. И что настоящий её отец был не то инженер из «бывших», не то расстрелянный троцкист, не то начальник дяди Миши, энкавэдэшник, которого потом самого репрессировали. Я поперхнулась капустным листом и потом ещё долго смотреть не могла на соленья и пиво.
Моя бабушка и семь её сестёр и братьев происходили из беднейшей рабочей семьи, росли в шахтёрском посёлке, в бараке с цементным полом. Маленькие ползали по полу и искали тараканов, чтобы съесть. Отец погиб в шахте, мать, неграмотная женщина, мыла полы у соседей. Сколько детей она родила, я так никогда и не узнала – бабушка пресекала все разговоры на эту тему. Как и многие другие.
В книжном шкафу бабушки рядом с ровными томами собраний сочинений Ленина, Герцена, Писемского и Тургенева стояла книга «Ленин. Сибирь. Комсомол», в которой несколько страниц было посвящено сибирской пролетарской семье Лещёвых, участников революции и гражданской войны, первых комсомольцев и пионеров, героев труда и ветеранов Великой Отечественной и трудового фронта. Скучная книга. Я смотрела в основном на фотографии; страницы о Лещёвых знала наизусть, но они тоже были ужасно скучные, к тому же, как я скоро поняла, там было полно ошибок. Например, неверно названы номера шахт и полк, в котором дядя Гриша, самый старший брат, служил в гражданскую; имя Тухачевского вообще не упоминалось. Ничего не было сказано и об участии другого дедушки в битве за Берлин, за которую он получил Звезду Героя; и ни строчки про детский сад Марии Лянге, о которой я слышала с самого раннего детства.
Про детский сад рассказывала мне бабушка. Как ходили на речку Яю, как разучивали французскую песенку про городок Анжер: где-то во Франции был такой – в его честь будто бы кто-то из геологов назвал Анжеро-Судженск… (Насчёт последнего я потом проверяла – не было такого.) Детский сад для детей рабочих придумала молодая женщина Мария Лянге, дочь польского ссыльного: она увлекалась педологией и устроила в брошенном коровнике настоящий пансион, где малыши не только ели и спали, но и разучивали танцы, столярное дело, осваивали азбуку, учились мыть руки, застилать постели, пользоваться ножом и вилкой. Многие, как бабушка, жили в убогих клетушках, спали вповалку, а тут были накрахмаленные наволочки, чистые полотенца. Готовили вместе щи из трав, пекли картошку, сушили черёмуху, потом мололи её и пекли пироги…
Всё это было ещё до революции. Мария Войцеховна Лянге мечтала иметь десять детей, так потом и получилось: у неё было десять детей, и она всю жизнь проработала директором детского сада в Кузбассе. Бабушка с ней переписывалась, я регулярно относила письма на почту, бросала в ящик. Приходили ответные письма. Двое сыновей Марии Лянге стали полярниками, один – академиком, дочери пошли по её педагогическим стопам… Это я слышала уже позже, когда уехала в Москву, и иногда удивлялась, как стойко бабушка поддерживает эту связь. Оказалось, до революции инициативу Лянге финансировал лично магнат Михельсон. А потом детский сад перешёл под крыло советской власти, однако Мария осталась заведующей.
Часто, когда я приезжала, бабушка с удовольствием вспоминала то время. Например, как рассказывали друг другу сказки разных народов, кто какие знал, и потом представляли в лицах, соорудив из тряпок и обрывков картона костюмы и бутафорию – принцесс, духов леса и воды, драконов, всадников… (В Сибири жили самые разные люди: немцы, поляки, евреи, китайцы, корейцы, татары – Лянге хотела, чтобы все они дружили.) Ещё: как встречали рассвет и сажали капусту на детсадовском огороде; как няня-фельдшерица учила малышей чистить уши, опиливать ногти и искать полезные травы от желудочных колик. Няню звали Елена, но у неё было ещё одно имя, Гейл, и она была красивая.
– Насколько красивая? – просила уточнить я.
– Как Нефертити.
Книгу о таинственной древнеегипетской царице подарила бабушкина племянница, дочь дяди Гриши, уезжавшая строить Асуанскую плотину. Бабушке она привезла длинное просторное платье с ярким орнаментом и платок, как у Ясира Арафата.
Книгу я перечитала несколько раз. Эта Елена-Гейл-Нефертити несколько лет не давала мне покоя. Особенно после того, как бабушка обронила, что была она не просто фельдшерицей, но подпольщицей, революционеркой, передавала письма рабочих в газету «Искра» через друга, и что в неё был влюблён дядя Гриша…
А в кого была влюблена она сама? Ответа я не получила.
Сколько раз, засыпая в бабушкином доме с регулярной простудой, с горчичниками в носках, я представляла, как тонкая и стремительная Елена-Гейл шагает с медицинским чемоданчиком по деревянным тротуарам Анжеро-Судженска в изготовленных ссыльным мастером-подпольщиком ловких сапожках: цок-цок, и в каблучках тайник, где хранятся списки товарищей или свидетельства злодеяний царского режима, и за красоткой наблюдает знакомый полицейский, который тоже тайно ей симпатизирует… К кому она идёт? И о ком думает?
Представляла, как она, молчаливая и прекрасная, обнажённая, почти как Венера перед зеркалом с репродукции в «Огоньке», сидит на подоконнике, пока её друг, лидер сибирских эсеров (откуда я это взяла?), прорывая пером бумагу, пишет воззвание. Елена просит его не взрывать сына фабриканта, который спас её в детстве, и тот скрепя сердце соглашается… Как после облавы она бежит от преследователей через тайгу и находит помощь у староверов… Я сочиняла о Елене-Гейл авантюрный фильм со множеством серий, иногда видела их отрывки во сне и во сне надеялась с ней встретиться…
Иногда мне казалось, что эта таинственная девушка и есть моя настоящая бабушка, мне так хотелось в это верить… На свою собственную бабушку, парторга подмосковного посёлка, ветерана шахтёрского труда, с неизменной алой помадой и таким же алым маникюром я не хотела походить.
Кто же он всё-таки был, мой родной дед?
Моя мама родилась в 1938 году, в апреле. Бабушка уже работала в шахте, её с третьего курса направили на производство, заканчивала вуз экстерном. Вообще-то она хотела поступать в политехнический, учиться на инженера, но комсомол решил, что нужны молодые геологи пролетарского происхождения. Старые кадры практически все «вычистили».
«Сделала маникюр, надела голубую шляпку и пошла», – свой первый визит на шахту 9-15 (в Анжеро-Судженске шахты назывались по номерам) бабушка помнила хорошо. Как и встречи с портнихами и обувщицами: готовой одежды и обуви не было, шили на заказ. Платья и туфли изысканных фасонов, совершенно не похожие на продукцию фабрики «Большевичка» или «Скороход», из крепдешинов, креп-жоржетов, набивного шёлка, тончайшей кожи с выделкой, хранились в тяжёлом дубовом шифоньере с инкрустацией, который также был привезён в Подмосковье из далёкого Кузбасса. «Испортит кто-нибудь настроение – пойдёшь закажешь платье, и на душе становится лучше…»
Портнихи, обувщики, краснодеревщики были в основном из ссыльных, как и преподаватели музыки, библиотекарши и маникюрши. Только много лет спустя я поняла, что не только «лишенцы», но и инженеры и геологи вплоть до середины 1950-х были фактически тоже ссыльными, прикреплёнными к своим рабочим местам, пусть даже руководящим, – по сути, как «государственные крестьяне» в пору крепостничества, без права добровольно сменить работу или уехать в другой город. И уехали бабушка и дедушка из Анжеро-Судженска, только проработав на своих шахтах, он инженером, а она геологом, по 25 лет. Тогда и поселились в подмосковном посёлке, рядом с дачей бабушкиного брата-фронтовика…
Маникюр был бабушкиной гордостью – делала его неизменно. И в шахту с ним спускалась (обычно дважды в неделю, несколько километров под землей): «Идёшь – вдруг впереди порода обвалится; обернёшься – за тобой осыпалось… Выходим с маркшейдером все чёрные, отмыться несколько часов не можем…»
Бабушка была первой в СССР и, думаю, первой в мире женщиной – главным геологом угольной шахты. И ближайшая её помощница маркшейдер тоже была из первых женщин-специалистов в отрасли. У обеих были семьи, дети. Декретный отпуск тогда длился два месяца, ночами не спали, потому что Сталин не спал, сидели на совещаниях. На совещаниях бабушка запретила мужикам нецензурно выражаться: не знаю до сих пор, как ей это удалось, но перестали. По выходным готовили политинформации для рабочих, изучали статьи Ленина, Сталина, партийные документы.
Хозяйство – дом, корова, куры, огород – вели ссыльная немка («масло подворовывала, сбивала и продавала на рынке») и жена репрессированного генерала – сподвижника Тухачевского, полька: она ухаживала за мамой и дядей и звала их на французский манер: Алин и Серж. Ссыльные и доходяги, выброшенные из лагерей, в военные и первые послевоенные годы слонялись по рынку в надежде, что кто-то из советского начальства возьмёт их в услужение – это была единственная возможность выжить…
На мою просьбу рассказать, как они познакомились с Анатолием Васильевичем, бабушка всегда отвечала скупо: на производстве. Про родных его не говорила ничего – вроде как все умерли в Гражданскую. Михельсона называла кровопийцей. Классовых врагов определяла интуитивно и чётко. Крестьян презирала как низший неразвитый класс. Возмутилась, когда мама повесила в нашей комнате портрет Есенина, требовала убрать. Но мама проявила твёрдость – я тогда впервые поняла, что за её внешней покладистостью скрывается железный характер, не слабее, чем у бабушки. Что мамины подчёркнутая аполитичность, равнодушие к общественным хлопотам, фанатичная приверженность семье и мужу – это протест против бабушкиного тоталитарного управления временем и пространством… «Мы наш, мы новый мир построим…» – этого мама не выносила, как и прочего революционного пафоса…
С соседками дворянского происхождения бабушка, впрочем, держалась приветливо, но настороженно, как будто ожидая подвоха. Переживала, что любимый сын, мой дядя, пошёл не в политехнический, куда отправили маму, а в медицинский – считала врачей и учителей обслуживающим классом. Отца моего не выносила вдвойне – из-за неполноценного происхождения и потому что сидел. Закрывалась в комнате, когда дедушка с отцом садились слушать «Голос Америки» и обсуждать последние события. Когда папа стал известным медиком и отправлял её на лечение, принимала помощь как должное, почти с высокомерием. Умерла у него на руках.
Я очень, очень не хотела на неё походить.
Бабушки нет двадцать пять лет. Я всё ещё натыкаюсь иногда на фотографии, которых в детстве не запомнила: вот они с сёстрами, молодые, играют в волейбол; вот она в своём кабинете главного геолога – вздёрнутый нос, строгая причёска, устремлённый куда-то вперёд и ввысь, (в будущее?) взгляд… Как к ней относились мужчины? Те, которым она запретила материться, и те, которые и без неё не матерились? Были ли у неё романы? Никогда ни слова, ни намёка. Резко обрывала.
Устраивая с университетскими друзьями «литературные бдения» со свечами, где представляли себя персонажами Серебряного века, мы с подругой заимствовали платья из бабушкиного шифоньера… Она разрешала, просила только вернуть всё чистым и отутюженным.
С изумлением, безнадёжно, чем дальше, тем больше понимаю, что похожа – похожа совсем не на маму, а на неё… Узнаю в своём голосе её тембр, смотрю на ею посаженный куст сирени и, вспоминая маму, которой нет со мной дольше, чем бабушки, плачу о ней не как о маме, а как о своём ребёнке… Может быть, чувства наших предков проступают в нас, как старые узоры на обоях? Откуда во мне их пугающая, взрывчатая и не всегда приятная взвесь? От кого внезапная ярость, резкость, неудержимое любопытство и страх, и тупость, и вялость? Почему я вдруг обнаруживаю в себе неожиданные и подчас пугающие черты? Впрочем, не я одна. Ковид и последующие события во многих, видимо, пробудили какие-то спавшие до времени проявления и свойства… Возможно ли, чтобы генетический код впитал квинтэссенцию опыта поколений, живших в страхе? Был повреждён, искорёжен. И мы подобны подломленной ветке, приросшей к стволу как-то кривовато, нескладно…
Несколько раз я пыталась выпытать у мамы, кто её настоящий отец, но она сама знала ровно столько же, сколько и я. И никто из родных больше ничего не мог сказать. С бабушкой у мамы были очень сложные отношения, напряжённые – вечное, не прерываемое ни на миг противостояние, незаметное со стороны. Бабушка не просто командовала мамой больше и ожесточённее, чем всеми прочими родными, – она неизменно подвергала все мамины действия критике, доводя иногда до слёз. После гибели сына, моего дяди, стала к дочери ещё строже. На похоронах мамы, которая умерла от редкой болезни почти внезапно, бабушка не проронила на людях ни слезинки. Только ночью, когда я приезжала погостить, слышала, как она рыдает одна, в своей комнате, надрывно и долго.
В начале 1980-х появилась мода на родословные изыскания. Стали складываться группы по интересам, сообщества родственников известных персонажей прошлого. Многие обнаружили в числе своих предков дворян, прославленных полководцев и мореплавателей, даже членов царской семьи. Предприимчивые архивисты предлагали за скромную плату выстроить историю фамилии и всех её ответвлений.
Искали своих родственников и внуки репрессированных и насильственно переселённых – это стремление вглубь истории частично замещало отсутствие живого современного разговора. Потом, когда началась перестройка, жажда знания о былом соединилась со стремлением немедленно обсудить настоящее – прошлое стало аргументом, и рождалась новая, диковинная, мифология… Рядом с лубочными фигурами добродетельных правителей и счастливых подданных в воображении современников (и на журнальных полосах) возникали прежде скрытые в тумане колоссы – монументальные героические фигуры загубленных революционеров и командармов. В стремительно складывающемся новом пантеоне без разбору громоздили на постаменты мучеников церкви и её гонителей, жертв и палачей, монархистов и коммунистов. Их головы окружал общий скороспелый нимб, в свечении которого вдруг вспыхивали, возникали промельком неожиданные, зловещие отблески, которых, впрочем, никто тогда не замечал…
В публикациях, в том числе в журнале, где я работала, появились новые слова: интертекстуальность, оксюморон, симулякр…
Люди стали придумывать себе биографии. Бывшая соседка, дочь тихого стукача-дворника, вдруг появилась в популярном шоу и поведала, что её бабка – плод страсти великого князя и английской аристократки, которая скончалась от туберкулёза на Соловках. Соседи прекрасно помнили тот самый «плод страсти» – румяную бабу Дусю, снабжавшую весь подъезд солёными огурцами с собственного огорода и тушёнкой из стратегических запасов (работала кладовщицей в воинской части, обслуживающей «глушилки» под Балашихой, препятствовавшие советским гражданам слушать вражеские голоса), – и веселились от души. Лет через пятнадцать в далёкой Австралии я включила местный русский телеканал и увидела снова её, дочь дворника, вдохновенно повествующую о новой семейной драме: на сей раз она оказалась потомком раввина из Барановичей и православной монашки…
Бывший однокурсник, известный журналист, написал, что его дед, почётный пенсионер, в честь которого внука и назвали, был садистом и убийцей. Лично расстреливал. И что он, внук, несёт в себе этот ген, несмотря на все свои демократические убеждения и заслуги перед свободой прессы. Ещё один коллега сообщил, что когда один его дед сидел в ГУЛАГе, другой служил в охране того же самого лагеря. Наверное, каждый третий мой сверстник мог написать нечто похожее. Но написали единицы. А некоторые взялись преследовать тех, кто старался рассказать о прошлом, – будто опасались, что их собственный «ген насилия» станет заметен, как пятно проказы.
Есть ли вообще какое-нибудь средство от этого тяжёлого наследственного недуга, рассуждали мы с коллегами в маленьком французском городке Анжере, где проходил всемирный журналистский конгресс. В эти дни в городке открывали доску памяти молодой журналистки, погибшей в Африке, весь город высыпал на улицы в стремлении принять участие. Мы с коллегами из Москвы позавидовали.
«Тут все помнят, что мы страна коллаборационистов, – сказал французский журналист. – Заметила, сколько улиц названо в честь героев сопротивления, сколько памятников? Многих зверски казнили, потому что добропорядочные сограждане их выдали. И в школе детей с первого класса учат, что фашизм не должен повториться. Но не факт, что это нас всех спасёт…»
Перестройку бабушка не приняла. Внимательно следила за новостями, не отходила от телевизора – мой пятилетний сын после проведённого у неё лета знал по именам и в лицо всех руководителей страны. При этом бегло и неохотно бабушка просматривала журналы, включая тот, в котором я работала, печатавшие новые свидетельства очевидцев и тексты из архивов с пометкой «Хранить вечно».
Она считала, что Горбачёв не прав. Ельцина не восприняла совсем. Впрочем, и Зюганова считала штрейкбрехером. Перечитывала Герцена и Писемского.
Однажды, уже почти перед самым её уходом, я пыталась сделать с ней беседу-интервью, но материал не получился: отвечала скучно, неохотно, оживилась, только когда вспомнила про детский сад Марии Лянге. Упомянула, что у Марии был старший брат, участник эсеровского кружка, потом работавший с дядей Мишей в НКВД. Я никогда прежде об этом не слышала, стала расспрашивать, но она снова замкнулась, сказала, что человек этот пропал без вести. Ушла в себя.
Мария Лянге к тому времени уже умерла. Я написала её сыну, профессору из Академгородка, попросила прислать материалы об их семье, о детсадовском движении и получила толстый пакет: фотографии, ксерокопии воспоминаний бывших воспитанников, грамоты, газетные вырезки. Ничего про брата Марии. Спросила о нём напрямую уже потом, после публикации материала.
Профессор приезжал в Москву, мы встретились. Публикация ему очень понравилась, он долго рассказывал о матери, о том, что она была очень сосредоточенная и преданная детям, что о многом не успела рассказать и не написала в записках. Всё связанное с братом Кшиштофом она уничтожила, даже фотографии и метрики из архива: уговорила выдать материалы ей на руки и якобы потеряла. Так, объяснила, велели «люди, с которыми не спорят».
Кшиштоф был членом кружка эсеров, одно время даже скрывался от полиции в детском саду, где, кажется, влюбился в девушку-фельдшера, но она любила руководителя эсеровского подполья, потом с ним уехала в Палестину. Сам Кшиштоф пропал, потом оказалось, что работал в разведке в Европе. Приезжал уже после войны, но под именем Кристоф и с совершенно другой фамилией. Визит его оказался кратким: что-то искал в Кемерово – не вспомнить, о чём и о ком шла речь. После этого Марии и велели вычеркнуть его из памяти. Жаль, конечно. Но тогда многие так делали: вымарывали родных, теряли адреса, сжигали все свидетельства…
Мне снова снилась Гейл-Нефертити-Елена: на подоконнике в каморке, где тускло горит керосиновая лампа, она слушает воззвание, только что написанное главой подпольщиков на клочке бумаги, который она завтра понесёт в своих сапожках связному, чтобы в свежей «Искре» были опубликованы слова рабочих с приисков Михельсона… Снилось, как мой редактор в кожаном фартуке, согнувшись в три погибели, вручную набирает буквы в печатной раме в подвале подпольной типографии, а у него над головой, в лавке кавказских фруктов, расхаживает околоточный. Он, покрякивая, угощается дармовой чачей и закусывает чурчхелой, а хозяйка качает в люльке проснувшегося младенца…
Подпольная типография 1905–1907 годов, филиал Музея революции, в соседнем с моим доме на Лесной улице до сих пор открыта по будням. В детстве мой сын с друзьями любили забираться в подвал, где стоял антикварный печатный станок и где даже малышам было тесновато… Теперь от музея осталась небольшая часть исторического здания – собственно вход в лавку и подвал, остальное принадлежит гостинице «Кирпич» и табачному бутику.
Жаль, что последняя тоненькая ниточка возможности всё же что-то узнать оборвалась. Столько лет не угасала надежда!
Сын Марии Лянге был прав, у многих в семейной истории существуют подобные зияния – стёртые, словно ластиком, страницы, фигуры… Чаще их вымарывали женщины – впрочем, они же и писали сотканную из мелочей и мимолётных впечатлений летопись ГУЛАГа, войны, восстановления страны, по этим крупицам мы можем воссоздать пропущенную державными летописцами жизнь, её течение. Течение чувств… Многих, однако, эти зияния не смущают: в конечном счёте мы все без исключения потомки убийц и людоедов – так действовал естественный отбор; вклад же в генофонд редких, неизвестно как затесавшихся в человечью семью героев и праведников ничтожен. Но кто сказал, что худшие из качеств передаются по наследству?
Я приехала на дачу, в дом, где жила бабушка и где сама росла, в день её рождения, второго мая. Зацвела сирень – рано в этом году; её запах мешался с запахом черёмухи. Пирог с черёмухой – бабушкин любимый. Так и не научилась его печь. Надо бы посмотреть рецепт…
Тренькнул телефон – сообщение с незнакомого номера: «Вы меня, вероятно, не помните, я была волонтёркой на конгрессе журналистов в Анжере. На днях нашла в записках бабушки (она недавно скончалась) вашу публикацию “Вся жизнь – детский сад”. Кажется, вы написали о сестре её первого мужа, он был из России. Там целая коробка его записок, фотографий. Может быть, они вас заинтересуют?»
Семейное счастье
– Мой муж будет физик, изобретатель, он построит новый космический корабль, чтобы полететь к звёздам, и откроет новую звезду, которая станет добрым знаком для всех. Бабушка знает старую песню про такую звезду. Её надо только открыть. И всем откроется будущее и счастье. И мой муж её откроет. Он может быть смешным, тихоней, немодным, но он это сделает. А я буду ему помогать. Буду работать сама. Может быть, у нас будут дети и они станут помогать… – Ленка мечтательно затянулась сигаретой из бабушкиного арсенала.
– А я буду актрисой! Играть Чехова! И муж у меня будет француз, тоже артист, шансонье, мы будем гастролировать вместе, в Париже нас встретит Джо Дассен, и мы продолжим вместе, русская актриса и два француза… И наша любовь будет блистать на сцене, как самая яркая звезда! Ведь именно любовь даёт жизнь и делает людей счастливыми! – Ирка взмахнула руками, представляя, как они приветствуют публику.
– Хорошо жить на своей земле – не в городе, где-то рядом. Конечно, не так, как сейчас, а чтобы всё там было. Мы в своём доме, и много детей… Трое, четверо… И мы всегда вместе: вместе на речку, вместе в лес, вместе в доме что-то делаем… – Оксана задумалась. – И можно свой пруд выкопать, рыбу завести…
Мы лежим на пуфиках дома у Ленки, жуём сухарики и сушёный инжир, курим сигареты «Фемина», которые оставила бабушка, стряхиваем пепел в хрустальную пепельницу в форме птицы. Обсуждаем домашнее задание по литературе – сочинение на тему семейного счастья.
– А ты что? – спрашивают меня.
Медлю. Я никогда об этом не думала. Затягиваюсь, кашляю.
– Чтобы вместе в одну сторону… Как Елена и Инсаров… Необязательно революция, конечно… То есть заодно… Это и есть счастье…
Мы дружим уже целый год, с тех пор как я пришла в эту школу. Я тут чужая, пришлая. Из Подмосковья. И девчонки со мной дружат отчасти из-за того, что я хорошо пишу сочинения, а они списывают, и русский даю списывать. Но всё же у нас сложилась компания.
Ленка – внучка и дочка артистов Цыганского театра. Её дедушка, беженец из Испании, – главный драматург; бабушка – прима, играет во всех спектаклях: мы бесплатно смотрели, и вместе с классом. Их квартира в высотке, где гостиница «Украина», не похожа на все остальные, которые я видела. В большой комнате весь пол застелен пухлыми коврами, вместо стульев – кожаные пуфики с золотым тиснением, с сюжетами из жизни фараонов; в низких стеклянных шкафах серебряная посуда, на стенах афиши на разных языках; большой портрет бабушки с веером – настоящая Кармен. В этой комнате ночью ставили раскладушку для Ленки. Мама с новым мужем и сестрой жила отдельно, а Ленка – с бабушкой и дедушкой.
Дед Рамон, маленький, худой, с горящими глазами, всегда поил нас чаем с какими-то душистыми травами, дома ходил в шёлковом халате, расшитом золотой нитью, и курил трубку. Бабушка сама курила коричневые сигареты с перламутровым мундштуком – таких не продавали в магазине. «Фемина» была для гостей, чем мы нахально пользовались. Бабушка – всегда в макияже, с кольцами и браслетами, как будто готова в любую секунду выйти на сцену. Говорили они между собой всегда громко, часто на повышенных тонах, как будто продолжали репетировать, потом вместе смеялись. Ленка ненавидела запах дыма и, когда дед с бабушкой уходили, широко открывала окно – проветривать.
Бабушку, как она рассказывала, дед украл – её не хотели за него выдавать – и запретил родственникам к ним приезжать. Когда таборные цыгане с Киевского вокзала или откуда-то ещё пытались проникнуть в дом, консьержка всегда отвечала, что Родригес и Яровая на гастролях надолго и неизвестно, когда будут. За это ей, помимо билетов, каждый месяц перепадало что-то из мелочей: блок американских сигарет, набор колбас из «Берёзки», колготки…
Когда приходила Ленкина мама с семьёй, с друзьями, дом превращался в табор: все пели, смеялись, маленькая сестрёнка неизменно танцевала, как взрослая, и нас всех учили цыганским танцам, а заодно вальсу, танго, фокстроту… Ленка терпеть не могла танцев. В ней вообще не было ничего цыганского, пошла в отца – блондинка с голубыми, почти прозрачными глазами, меланхоличная, только разрез глаз не русский, восточный. Отца её мы никогда не видели, она с ним, кажется, встречалась очень редко и ничего не рассказывала.
Ленка была бабушкиной любимицей, та её возила на гастроли по всему СССР и даже за границу, в Югославию, где обнаружились какие-то дальние родственники. Там цыган боялись, удивлялись, что в Москве у них есть целый театр. В бабушку, она рассказывала, был влюблён молодой актёр, высокий красавец, – умолял бросить деда, говорил, что будет воспитывать её внуков, резал себе вены.
– Такая любовь! – восхищалась Ирка. – Неужели он ей совсем не нравился? Или она до сих пор деда любит?
– Нравился, наверное, – пожала плечами Ленка. – Но у них с дедом больше чем любовь. У них – миссия.
И окаменела лицом.
Рамон Родригес не только писал пьесы. Он дружил с какими-то профессорами – мы видели некоторых из них; иногда к Рамону приходили не очень хорошо вымытые подростки – он с ними говорил на непонятном языке, потом кому-то звонил, устраивал в техникум или даже в институт…
Ирка была влюблена во всех цыган сразу. Она-то как раз была на цыганку похожа: черноглазая, кудрявая, смешливая, бесконечно восторженная и зажигательно танцевала. Ирка единственная из нас жила не рядом со школой – ездила на автобусе с Тверского бульвара. Её коммуналка с обшарпанными и скрипучими деревянными полами также была местом наших встреч. Ирка выдвигала матерчатую ширму, освобождала центр комнаты от вещей, наряжалась в мамино гипюровое платье (оно было велико на тройку размеров), заматывалась в вязаную шаль и декламировала утробным голосом – монолог Агафьи Тихоновны, «Федру» Марины Цветаевой из растрёпанного «Чтеца-декламатора», слова Наташи Ростовой перед открытым окном из «Войны и мира». При этом воздевала руки в шали и закатывала глаза.
Мама с первого класса отдала Ирку в нашу школу, чтобы удобнее забирать с работы – она была мастером маникюра в парикмахерской на Большой Дорогомиловской. К матери на работу наша классная периодически отсылала Ирку смывать косметику или маникюр… Отец её, дальнобойщик, погиб, когда она была совсем маленькая. Когда домой приходил отчим, мясник с Дорогомиловского рынка, огромный, громкий, Ирка вся сжималась и забивалась в угол, а мы спешили смыться.
«Всё-таки мне Наташа Ростова не близка, – Оксана пускала дым колечками, – просто самка, а не женщина. Пелёнки, то да сё. Всё-таки Толстой очень однобоко смотрел на женщин. Да и Софью Андреевну обижал. Гулял опять-таки напропалую. Половина Ясной Поляны – его потомки, а он их не признавал».
Оксана жила с бабушкой в длинном кооперативном доме, выходящем на бульвар. Родители работали за границей, приезжали пару раз в год, а однажды она ездила к ним в гости, в Афганистан: рассказывала про многожёнство, намаз, про то, как женщины с помощью застывшего сахара выдирают волосы из подмышек. Азия Оксане не нравилась, и работа родителей не нравилась – она по ним очень скучала, а с бабушкой, старой большевичкой, вечно пропадавшей на собраниях, общалась исключительно поверхностно. Впрочем, мы подруге отчасти завидовали: заядлая партийка не требовала возвращаться вовремя домой и была совершенно безразлична к запаху сигарет от школьной формы – ей хватало приличных оценок в дневнике.
Правда, наших визитов она не поощряла тоже, так что мы базировались в основном у Ленки или у Ирки, на Тверском бульваре. Её окна выходили как раз на кафе «Лира», где каждый вечер выстраивалась очередь, и мы дымили, лежа на широком подоконнике, и иногда даже переговаривались с ожидающими. Иногда парни из очереди приставали, обещали прийти в гости, и тогда мы спешно закрывали окна.
У меня собираться было просто негде: однокомнатная квартира-«распашонка», тахта родителей за ширмой, мой раскладной диванчик. Уроки я готовила на кухонном столе, ночью запиралась читать в санузле, чтобы свет из кухни не мешал родителям, а потом, в десятом классе, когда начала «внештатничать» в газете, приспособилась ставить на тумбу для белья взятую напрокат портативную пишущую машинку, а сидела на крышке унитаза. Какое это, помнится, было счастье!
Наша школа на Малой Дорогомиловской являлась своего рода отстойником. Тут учились бездельники из семей иностранных специалистов, которых не брали в элитные посольские заведения (дома УПДК стояли прямо напротив школы, за высоким бетонным забором), двоечники из домов на Кутузовском (отличники шли в математическую или английскую рядом) и всякая шушера, вроде обитателей бараков около Киевского вокзала. Наша четвёрка была чем-то средним: нас не трогали хулиганы из бараков и не замечали жившие своей жизнью иностранцы. А кроме того, не сильно донимали учителя, которым куда интереснее было заниматься репетиторством с индусами или югославами.
Жвачка, джинсы, сигареты и помада практически открыто продавались на переменах. Но нас это мало касалось. Оксана приносила на наши посиделки с неизменным тортом или шакерпури свой портативный «Грюндик», и мы слушали «Битлз», «Иисус Христос – суперзвезда», Адамо и Джо Дассена; колготками нас снабжала Ленка… Так что мы могли предаваться своим коллективным фантазиям относительно беззаботно. Помнится, даже придумали, как мы встретимся, когда нам будет – страшно сказать! – тридцать лет! Вместе с мужьями и (у некоторых) детьми… В качестве места встречи Ирка предлагала Париж, Оксана – дачу на Оке, Ленка – Байконур или Центр управления полётами, а то и вообще далёкую Неваду…
Мальчики из класса, точнее Ваня, Мишка и чех Зденек, иногда вместе с нами прогуливали уроки и ехали на автобусе к Новодевичьему монастырю, в кинотеатр «Спорт», где Ванина мама работала администратором. Мы проникали на первые сеансы «взрослых» фильмов, и по многу раз смотрели «Анжелику», «И дождь смывает все следы», «Они ходили по дорогам» Феллини…
Каждая из нашей четвёрки была немного влюблена в Мишку, высокого, кудрявого блондина, капитана волейбольной сборной школы. Но он явно предпочитал свои тренировки, а превыше всего прочего ценил сверкающий мотоцикл, который Зденеку подарили на 14 лет, и он давал друзьям прокатиться вокруг школы. Зденек определенно симпатизировал Ирке, но та, снисходительно принимая мелочи вроде жвачки или разноцветных шариковых ручек, оставалась совершенно безразличной. Когда Зденек пригласил её на концерт Карела Готта в Москве, Ирка согласилась, но пойти в гости и познакомиться с родителями и братом отказалась наотрез, что ей потом вышло боком…
Эту школу, наши детские прогулки-посиделки, сигареты «Фемина» и всегдашний торт «Бисквитно-кремовый», который покупали в складчину и уминали под разговоры о любви, я напрочь забыла не просто давно – ещё в позапрошлой жизни. Забыла и то, как нас отчитала литераторша Елизавета Арнольдовна за незрелые сочинения о семейном счастье – она на весь класс объявила нас эгоистками, думающими только об удовлетворении собственных амбиций, равнодушными к судьбе страны. Мне, как и всей нашей компании, впервые поставили за сочинение четвёрки, а в назидание велели прочесть в «Комсомольской правде» очерк «Улица, по которой ты идёшь каждый день» о женщине – докторе каких-то наук и матери десяти детей. Как она из экономии ходит на работу пешком и вечерами укладывает детей на раскладушки…
«Ты знаешь, я бы всё отдала, чтобы жить не так, как эта, из газеты, – шептала мне Оксана. – Это же ужас, ужас, это не жизнь…» Впрочем, горевали мы недолго – Ваня нас позвал на новый фильм Феллини, «Амаркорд»…
После седьмого класса мы переехали: я поступила в другую школу, и началась совсем иная жизнь. Несколько раз перезванивались с девчонками, но они тоже как-то рассредоточились, и мы потеряли друг друга из виду.
Как оказалось, на три с лишним десятка лет…
…Вскоре после начала нового учебного года в магазине «ВкусВилл» на Украинском бульваре меня окликнула возле полки с детским питанием женщина: «Не узнаёшь? Я Оксана. Мы учились в 62-й школе…»
Я секунду вспоминала. Конечно, черты расплылись, она огрузнела, кажется, стала меньше ростом, но тот же прямой и ясный взгляд и даже чёлка, правда, не каштановая, а пепельная, с модным оттенком.
– Ты как тут?
– Вернулась в квартиру родителей. А ты?
– И я. Правда, это уже другая квартира, но тут, рядом.
У неё в сумочке протрещал мессенджер.
– Я бегу, – она ловко подхватила упаковку молочной смеси, – давай завтра встретимся в «Одессе-маме», на бульваре? Завтра годовщина Ирки. Сможешь?
И умчалась.
В популярное сетевое кафе Оксана пришла в костюме популярного бренда, туфли и сумка под стать, стильный макияж, укладка. Заметив мой оценивающий взгляд, как будто смутилась:
– Я всё-таки лицо фирмы, иначе клиенты не поймут… Спецодежда!
Мы, не сговариваясь, заказали драники, которыми нас всегда кормила Оксанина бабушка в те вечера, когда разрешала позаниматься вместе русским языком.
Оксана рассказала о себе: двое сыновей, взрослые, двое внуков, первый муж погиб в Чечне, второй умер после пустяковой операции по удалению аппендицита – тромб оторвался.
Работала в научном институте, но диссертацию не защитила – не жалеет: кому сейчас нужны историки Средних веков? Окончила психфак заочно, сейчас работает администратором в центре личностного развития; очень хороший бизнес, хозяйка центра – её бывшая студентка… Она говорила, и у меня в памяти возникали одна за другой картины наших вечеров и бесконечных блужданий по району…
– Помнишь сочинение про семейное счастье?
– А то! – её глаза заблестели. – Помнишь, как нас тогда Арнольдовна расчехвостила? Вы не думаете о родине, туда-сюда… Кстати, журналистка, которая написала ту статью в «Комсомолке», это Инна Руденко.
– Да, великая журналистка. Между прочим, мы вместе работали в газете, она написала в 1984 году очерк «Долг» – о наших потерях в Афганистане…
– После этого у моего отца был первый инфаркт, – Оксана залпом выпила. – От счастья. Он не думал, что доживёт. Потом ещё два…
– Что Ленка?
– О, ты знаешь, она реально вышла замуж за физика! Правда, сначала за испанца – сына коммуниста, сподвижника Ибаррури, потом он стал видным деятелем каталонского сепаратизма, погиб во время теракта. Ленка долго убивалась, хотела пойти в монастырь, а потом встретила Марка… Он был гений, совершенно отмороженный ботаник, но гений! Канадец. Разрабатывал искусственный интеллект, чипы вживлял, чтобы мысли передавать на расстоянии… Номинировался, кажется, даже на Нобелевскую премию. Они обожали друг друга. Однажды поехали на Ниагарский водопад. Помнишь, там с мостом была катастрофа? Погибли… Ленка давно говорила: лучшая смерть – это вместе с любимым, в стихии…
– Как Ваня?
– О, он модный киновед, живёт в Европе, читает лекции. Икона стиля, говорят, а был, ты помнишь, замухрышка…
– А Ирка? С ней-то что случилось?
– Давай её помянем. Сегодня как раз девятнадцать лет.
Оксана заказала ещё водки. И стала рассказывать.
Ещё в школе у Ирки случился всё-таки роман со Зденеком, их застукали в раздевалке спортзала, разразился скандал. Зденек хотел на ней немедленно жениться и увезти в Чехословакию, но вмешались его дипломатические родители. Ей еле-еле выдали аттестат, в театральный не поступила, стала работать официанткой в кафе «Хрустальное», в том доме, где когда-то мы жили с родителями. И случилась беда: отчим с дружками гульнули и изнасиловали её прямо в подсобке. Ирка не стала молчать и подала в суд. Мать не выдержала и отравилась, приняла лошадиную дозу таблеток. Оксана и Мишка ходили в суд, добились, чтобы насильников посадили.
– Мы тогда с Мишкой встречались. А он и с Иркой крутить стал. Одновременно. И забеременели мы одновременно, и аборт делали вместе у подруги моей бабушки, в женской консультации. Я быстро в себя пришла, а Ирка не могла от наркоза отойти часа три, очередь встала на дыбы – я их успокаивала. Ирка Мишку полюбила больше, чем я. Всю жизнь любила. А потом его из института выгнали и отправили в Афганистан…
В подразделении, где он служил, было всего десять мальчиков из Москвы. За год он девять раз приезжал в Москву с гробами товарищей, к их родителям. Вернулся законченным наркоманом. Ирка снова забеременела, решила родить. Он её бил, пил, ширялся. Потом выпал из окна, когда она заснула… Она никак не могла простить себе, что заснула. И мать Мишкина её не простила…
А потом снова вышла замуж. Второй муж у неё был бандит настоящий. На стрелку её отправил вместо себя – еле спаслась. Его застрелили в Подмосковье, а потом его подельники квартиру отняли – она на всё согласилась, лишь бы отстали. Жила у знакомых, устроилась в Дом культуры, вела кружки. Вышла замуж за гитариста, а он оказался зависимый, картёжник. Уехал играть на Север, пропал… А потом она стала телезвездой…
– Да что ты!
– Помнишь программу «Давай поженимся»? Она там блистала в первые годы – и пела, и плясала. Женихов хоть отбавляй! Выскочила за какого-то поклонника из Одессы, поехали после свадьбы к нему, а там разборка – всех порешили. И похоронили там же, у лимана…
Я слушала, не веря своим ушам.
– А мальчик? Сын Мишки и Ирки?
Оксана как будто очнулась, потрясла головой:
– Так это же мой Витька. Старший. Я его усыновила, когда Ирка погибла. Договорилась с опекой. Ему 15 было, всё сладилось…
– И где он?
Она достала сигарету, затянулась:
– На контракте. Уже полтора года. Осуждаешь?
– Как же так вышло?
– От любви. Ему жена последняя говорит: построй дом, или уйду. Он весь в Ирку – всё искал неземную любовь. Одна шалава бросила, другая из-под венца убежала. У него профессия мирная – повар; в ресторане работал, но не так, чтобы миллионы… Долго мучился, потом подписал контракт, кредит оформил. Невестка тут же организовала процесс у нас на Оке, нашла бригаду. Красивый проект. Как подменили её – то нос воротила, а теперь: «Оксана Дмитриевна, Оксана Дмитриевна», «Оксана Дмитриевна – наше всё». Родила. Мальчонка такой сладкий, пухлый, на Ирку похож, весёлый… Витька приезжал три раза уже: ночами не спит, кричит, вскакивает, но счастливый… Он там генерала кормит, всё-таки профи… Говорит, скоро вернутся совсем… А невестка обещает, мол, и второго вам рожу…
– Ты к Мишке на могилу ходишь?
– А как же! Каждый год. И в промежутках. Думаю, если бы я тогда не сделала аборт, был бы у меня от Мишки тоже сын или дочка. А так Витька.
– А твой другой?
Она пожала плечами:
– В Петербурге. Тренер сборной по теннису, жена – фитнес-инструктор. Свой зал, свои доходы – всё мало. Не любят, когда приезжаю. Однажды она так и сказала: у нас нет средств вас часто принимать, у нас бизнес в кризисе. Я не настаиваю, как-то образуется. У всех своя жизнь.
– Ты знаешь, Инна Павловна Руденко была не только великой журналисткой, она оказалась велика и в любви. Я это своим студентам рассказываю. Им с Кимом Костенко, её последним мужем, перевалило уже за сорок, когда встретились и полюбили друг друга – можешь представить, советское время, редакция… И на них всегда было радостно смотреть – до самой его смерти. И даже после. Когда он погиб, я поняла, что смерти нет, пока того, кого нет с нами, любят…
– А ты, я знаю, встретила своего Инсарова… Любила? Как никого больше?
– Да вот поняла-то уже потом… То есть когда его не стало. Знаешь, так странно, что люди, которых больше нет, остаются с тобой. Помогают… – И мне так кажется… У Мишки ведь есть ещё один сын, старший. От какой-то девчонки – они встречались в институте. Он в Киеве, полковник, воюет против нас… Пишет иногда. И я думаю: как так получается? Мой отец умер из-за Афганистана, Мишка погиб из-за Афганистана, моего мужа убили в Чечне, теперь мой сын воюет, а его единокровный брат…
Мы вышли из «Одессы-мамы», сели на лавочку в сквере нашего детства, закурили. С непривычки закружилась голова, я закашлялась.
Мы сидели обнявшись и плакали. Начал накрапывать дождь.
– Знаешь, – сказала Оксана, вытирая потёкшую краску с ресниц и щёк, – самое главное – чтобы все они были живы. Это главное счастье…
– Это счастье, – эхом отозвалась я.
Сирень
Букет сирени она купила у корейцев в овощной лавке, на углу Лексингтон-авеню. Довольно помятый, но он реально пах! Это была удача. Нина бодро зашагала к метро и вдруг вспомнила, что оставила в гостинице подарок, – пришлось вернуться. «Роджер Смит», отель средней руки, обычно был забит участниками международных конференций и консультаций, в основном, правозащитниками и представителями общественных организаций, приехавшими за счёт организаторов, многочисленных агентств Организации Объединённых Наций. Члены правительственных делегаций и аккредитованные корреспонденты престижных изданий жили в UN Plaza, практически у штаб-квартиры ООН, или в других соответствующих статусу местах.
«Роджер Смит» был отделан в латиноамериканском стиле, на стенах намалёваны кактусы и агавы, в ресторане светильники в виде сомбреро и панно – переход группы мужчин через горный перевал. Внешность и одежда постояльцев могли бы стать живой иллюстрацией к ролику о бесконечном многообразии современного мира: африканские женщины в ярких тюрбанах и немыслимых развевающихся одеяниях, индийские сикхи в чалмах, с закрученными и спрятанными в специальные сеточки бородами, монахи и монашки всех существующих конфессий…
Нина, приезжая в «Роджер Смит», не раз думала: если бы автор ролика оказался более любопытным, он бы показал также, что основная масса приезжающих сюда представляет на самом деле нижний срез международной бюрократии, унифицированной ментально и лингвистически, давно утратившей реальную связь со страдающими по-разному соплеменниками и единоверцами, говорящей на общем выморочном, искусственном языке. Язык, на самом деле, моделирует мир – вовсе не отражает; и куцый, оскоплённый язык мир уродует, деформирует пространство и время, поражает психику… Если человек годами читает документы международных гуманитарных миссий, он становится киборгом, частью бездушного механизма, хотя бы частично…
Даже самые важные и разумные вещи превращаются в бессмысленное сочетание звуков. Что такое «человеческие права»? Почему именно так в официальном переводе на русский обозначены ценности, ради которых тысячи людей идут на риск и подчас на верную гибель? Чем плохи «права человека», нормальное русское словосочетание? Неужели тем, что за права человека боролись диссиденты и «Международная амнистия»? В школе ведь учили, что права человека на Западе – ловушка и ложь, фейк, как сказали бы сегодня, буржуазная демагогия, как и вся их лицемерная демократия; и только у нас в СССР граждане дышат свободно и в полной мере пользуются всеми своими правами… Никакой симпатии не могут вызвать эти «человеческие права» – вывороченное наизнанку обозначение чего-то чужого и неважного. Наверное, так же недоумевали люди сто лет назад, когда им на головы вместо привычной речи обрушился революционный новояз…
В крошечном номере она наконец взяла подарок, лежавший на узком столике для компьютера. Коля Мальчик просил привезти из Москвы книгу о революции 1917 года глазами современного журналиста, её написал их общий давний знакомый. Нина почти забыла об этом и в последний день перед командировкой бегала по книжным, отыскала только вечером. Наверняка эту книгу можно было купить на Брайтоне или заказать на «Амазоне», но Мальчик всегда просил новую книгу из Москвы, это стало ритуалом. Как и сирень для Ирки.
Нина засунула книгу в сумку и пошла к лифту. Лифтов в «Роджер Смит» было почему-то всего два, и те медленные: опаздывающие на встречи и мероприятия осыпали их проклятиями на всех существующих в мире языках. Нина с трудом втиснулась, держа сирень над головой, чтобы не измять. Переполненный людьми и запахами ковчег останавливался на каждом этаже, какая-то пышная латиноамериканка попыталась ввинтиться в кабину, как в вагон московского метро в час пик, но лифт подал угрожающий сигнал, и она отступила.
Наконец приехали. Кабина тяжело осела, слегка подпрыгнув, двери распахнулись, в холле лифт давно ожидала толпа. Прямо в ней и стоял Ярек. Она хотела что-то сказать, но в горле застрял ком – поперхнулась несказанными словами.
– Т-ты? Нина?!
Он стоял и смотрел на неё будто бы удивленно, как смотрел сто лет назад, в позапрошлой жизни, всегда.
Её подтолкнули сзади, пошатнулась, Ярек подхватил, оттащил от толпы, пытался поцеловать, но между ними оказалась сирень, и он отпрянул.
– Т-ты тут…
– День свободы слова. Конференция… – слова с трудом отделялись от нёба, голос стал каким-то деревянным, чужим, надтреснутым.
– Я-я улетаю через два часа, в Варшаву, – он оглянулся.
За спиной появилась средних лет блондинка с пакетами из модного бутика.
– С-скажи что-нибудь!
– Лайза умерла. В феврале.
– К-как? П-почему?
– Рак. Я успела с ней проститься. Приехала по делам, а оказалось вот так.
– Ярощ, darling, we are late, come on! – блондинка с польским акцентом увлекала его к лифту. – Я тебе позвоню! Напишу! – крикнул он, и двери лифта закрылись.
Нина осталась в фойе не в силах пошевелиться, с сиренью, привалившись к столбу с намалеванным кактусом. Во рту возник отвратительный металлический вкус, заломило в затылке. Нащупала в сумке блистер с таблетками, засунула под язык.
– Пойдёмте в «Метрополитен», там сегодня бесплатно пускают, и выставка Матисса! – к ней приближались две Татьяны, молодые феминистки из Белоруссии и Украины, – они время от времени встречались на конференциях, вместе иной раз убегали с заседаний в музеи. Инициатором в первый раз стала Нина, дело было в Брюсселе – тогда они удрали в музей Магритта, Нина по своему журналистскому удостоверению провела всех троих через служебный вход.
– Не могу, уже опаздываю, – она помахала сиренью и вышла на улицу, слегка пошатываясь, стараясь на всякий случай держаться поближе к стене.
…Этой встречи с Яреком она ждала все последние годы. Представляла иногда, как это будет. На улице, в кафе, в самолёте или в ожидании рейса в аэропорту, весной или зимой, в жару или в холод. Она будет торопиться, он её окликнет, она выронит сумку… Или она увидит его в толпе и будет бежать за ним, как Вероника в фильме «Летят журавли», только обязательно догонит, и он её, запыхавшуюся, обнимет, поцелует в глаза, посмеётся: «Ну что же ты, глупышка, я же тут». Или они окажутся в одном поезде, в разных вагонах, и встретятся в бистро поздно ночью… Это будет непременно в пути, в движении в разные стороны, как на встречных эскалаторах. На автозаправке, на автобусной остановке в час пик… На постоялом дворе, в корчме, караван-сарае, у подножия Дворца дожей перед наводнением… Иногда она воображала, что они встречаются в дилижансе, трясущемся по дорогам Галиции, в армейском автомобиле с флагом ООН на Синайском полуострове, в библиотеке сумрачного замка Радзивиллов, в местечке под Пинском, в сибирском шахтёрском посёлке, в храме Святого Петра, в Петропавловской крепости… Место встречи имело значение, время – нет, и она представляла себя и Ярека в самые разные времена: эпоха декабристов, Павла I, революция 1905-го или Пражская весна 1968-го. Время вообще категорически отказывалось быть константой, оно имело свойство перетекать, убыстряться или замедляться в зависимости от смысла происходящего. И главный смысл был – встреча… Невероятная, практически невозможная. Как их первая встреча в Москве у Лайзы.
К Лайзе её привёл Мальчик. Это было 18 августа 1991 года. Ник Мальшик, нескладный коротышка в толстых очках, которого все немедленно стали звать не иначе как Коля-мальчик-с-пальчик или просто Коля Мальчик. Он появился в редакции в конце 1990-го. Приехал из Колумбийского университета по обмену как аспирант-славист и прикрепился к отделу литературы, но пропадал больше в отделе новостей, где работали в основном молодые. И немедленно влюбился в Ирку Сокол, что было неудивительно.
Маленькая, ладная, одного роста с Колей, с пронзительными синими глазами и русой чёлкой, она напоминала героинь немого кинематографа. Удивительно пела под гитару Окуджаву и Бродского, Цветаеву и Мандельштама. Коля часами мог её слушать или просто сидеть в комнате, пока она работает над материалом, восхищённо наблюдая; спрашивал, что значат те или иные фразы, пытался повторять. Ирка его не замечала. Она любила заместителя заведующего отделом Лёву, давно и безнадёжно. А Лёва всю жизнь любил свою жену. Все это знали. Даже его краткосрочный случайный роман с сотрудницей отдела писем ничего не изменил.
Нина была в это время в декрете, но старалась как можно чаще появляться в отделе, брать задания, к острому неудовольствию мамы и особенно свекрови, отличницы народного образования и завуча популярной школы. В разгар неожиданного для всех служебного романа Лёвы с регистраторшей почты Ирка однажды предложила Нине прогуляться по набережной. Мальчик увязался следом.
Хотелось выпить, но было негде, и в конце концов решили распить две бутылки портвейна на набережной, сидя на лавочке. Ирка рыдала, рвалась к парапету и говорила, что не хочет жить. Тут Мальчик совершенно неожиданно вскочил, оборвал ближайший куст сирени, осыпал цветами Ирку и заявил, что если она покончит с собой, то и он тоже. И был настолько серьёзен, что все вмиг протрезвели.