Читать онлайн Две жизни. Часть 1-4 бесплатно

Две жизни. Часть 1-4

Часть 1

Глава 1

У моего брата

Рис.0 Две жизни. Часть 1-4

События, о которых я сейчас вспоминаю, относятся к давно минувшим дням, к моей далекой юности.

Уже больше двух десятков лет зовут меня «дедушкой», но я совсем не ощущаю себя старым; мой внешний облик, заставляющий уступать мне место или поднимать оброненную мною вещь, так не гармонирует с моей внутренней бодростью, что заставляет меня конфузиться всякий раз, когда люди выказывают такое почтение моей седой бороде.

Мне было лет двадцать, когда я приехал в среднеазиатский большой торговый город погостить к брату, капитану N-ского полка. Жара, ясное синее небо, дотоле невиданное; широкие улицы с аллеями из высочайших развесистых и тенистых деревьев посередине поразили меня своей тишиной. Изредка не спеша проедет на осле купец на базар; пройдет группа женщин, укутанных в черные паранджи и белые или темные покрывала, подобно плащу скрадывающие формы тела.

Улица, на которой жил брат, была не из главных, от базара находилась далеко, и тишина на ней стояла почти абсолютная. Брат снимал небольшой дом с садом; жил в нем один со своим денщиком и пользовался лишь двумя комнатами, а три остальные поступили всецело в мое распоряжение. Окна одной из комнат брата выходили на улицу; туда же смотрели два окна той комнаты, что я облюбовал себе как спальню и которая носила громкое название «зала».

Брат мой был человеком очень образованным. Стены комнат сверху донизу были заставлены полками и шкафами с книгами. Библиотека была прекрасно подобрана, расставлена в полном порядке и, судя по каталогу, составленному братом, обещала много радостей в новой для меня, уединенной жизни.

Первые дни брат водил меня по городу, базару, мечетям; временами я бродил один в огромных торговых галереях с расписными столбами и маленькими восточными ресторанами-кухнями на перекрестках. В снующей, говорливой толпе, пестро одетой в разноцветные халаты, я ощущал себя словно оказавшимся в Багдаде, и все представлял себе, что где-то совсем рядом проходит Аладдин со своей волшебной лампой или бродит никем не узнаваемый Гарун-аль-Рашид. И восточные люди, с их величавым спокойствием, или же, наоборот, повышенной эмоциональностью, казались мне загадочными и притягательными.

Однажды, бродя рассеянно от магазина к магазину, я вдруг вздрогнул как от удара электрического тока, и невольно оглянулся. На меня пристально смотрели совершенно черные глаза очень высокого, средних лет человека с густой короткой черной бородой. А рядом с ним стоял юноша необычайной красоты, и взгляд его синих, почти фиолетовых глаз также был устремлен на меня. Высокий брюнет и юноша оба были в белых чалмах и пестрых шелковых халатах. Их осанка и манеры существенно отличались от всех окружающих; многие из прохожих подобострастно им кланялись.

Оба они уже давно двинулись к выходу, а я все стоял как завороженный, не в силах победить впечатление от этих чудесных глаз. Опомнившись, я бросился за ними, но подбежал к выходу из галереи в тот самый момент, когда столь поразившие меня незнакомцы уже были в пролетке и отъезжали от базара. Юноша сидел с моей стороны. Оглянувшись, он чуть улыбнулся и сказал что-то старшему. Но густая пыль, которую подняли три осла, закрыла все, я больше ничего не мог видеть, да и стоять под отвесными лучами палящего солнца был больше не в силах.

«Кто бы это мог быть?» – думал я, возвращаясь туда, где их встретил. Я несколько раз прошел мимо лавки и наконец решился спросить хозяина:

– Скажите, пожалуйста, кто эти люди, которые только что были у вас?

– Люди? Люди много ходила сегодня мой лавка, – хитро улыбаясь, сказал он. – Только твой, верно, не люди хочет знать, а один высокий черный люди?

– Да, да, – поспешил я согласиться. – Я видел высокого брюнета и с ним красавца юношу. Кто они такие?

– Они наша большой, богатый помещики. Виноградники, – оуяй, – виноградник! Ба-а-льшой торговля ведет с Англия.

– Но как же его зовут? – продолжал я.

– Ой-я, – засмеялся хозяин. – Вся горишь, знакомиться хочешь? Он – Мохаммед Али. А молодой – Махмуд Али.

– Вот как, оба Магометы?

– Нет, нет, Мохаммед только дядя, а племянник – Махмуд.

– Они здесь живут? – продолжал я спрашивать, рассматривая шелка на полках и соображая, что бы такое купить, чтобы выиграть время и узнать еще что-нибудь о заинтересовавших меня незнакомцах.

– Что смотришь? Халат хочешь? – подметив мой парящий взгляд, спросил хозяин.

– Да, да, – обрадовался я предлогу. – Покажите мне, пожалуйста, халат. Я хочу сделать подарок брату.

– А кто твой брат? Какой ему нравится?

Я понятия не имел, какие халаты могут нравиться брату, так как ни в чем другом, как в кителе или пижаме, пока еще не видел его.

– Мой брат – капитан Т., – сказал я.

– Капитан Т.? – воскликнул с восточным темпераментом купец. – Я его хорошо знай. Ему уже есть семь халатов. На что ему еще?

Я был смущен, но, скрыв свое замешательство, храбро сказал:

– Да он их все раздарил, кажется.

– Вот как! Наверно, друзьям в Петербург посылал. Ха-а-ро-ший халаты покупал! Вот, смотри, Мохаммед Али для своя племянница велел прислать. Ой-я, халат!

И купец достал из-под прилавка чудесный халат розового тона с серовато-лиловыми матовыми разводами.

– Такой мне не подойдет, – сказал я.

Купец весело рассмеялся.

– Конечно, не подойдет; это женская халат. Я тебе дам вот, – синий.

И с этими словами он развернул на прилавке великолепный фиолетовый халат. Халат был несколько пестроват; но тон его, теплый и мягкий, мог понравиться брату.

– Не бойся, бери. Я всех знаю. Твой брат – приятель Али Мохаммед. Мы не можем продавать его приятелю плохо. Твой брат – ха-а-роший человек! Сам Али Мохаммед его почитает.

– Да кто же он, этот Али?

– Я же сказал, – большая важная купец. Персия торгует и Россия тоже, – ответил хозяин.

– Не похоже, чтобы он был купец. Он, наверное, ученый, – возразил я.

– Ой-я, ученый! Ученый он есть такой, что и у твоя брат все книги знает. Твоя брат тоже ба-а-льшой ученый.

– А где живет Али, вы не знаете?

Купец панибратски хлопнул меня по плечу и сказал:

– Ты, видать, здесь мало живешь. Али дом – напротив твой брат дом.

– Напротив дома брата очень большой сад, обнесенный высокой кирпичной стеной. Там всегда мертвая тишина, и даже ворота никогда не открываются, – сказал я.

– Тишина-то тишина. А вот сегодня будет не тишина. Приедет сестра Али Махмуд. Будет сговор, пойдет замуж. Если ты сказал, что Али Махмуд красавец, то сестра – ой-я! – звезда с неба! Косы до пола, а глаза – ух!

Купец развел руками и даже захлебнулся.

– Как же вы могли видеть ее? Ведь по вашему закону паранджу нельзя снимать перед мужчинами?

– Улица нельзя. У нас и в дом нельзя. А у Али Мохаммед все женщины дома ходит открыта. Мулла много раз говорил, да перестал. Али сказал: «Уеду». Ну, мулла и молчит пока.

Я простился с купцом, взял покупку и пошел домой. Шел я долго; где-то свернул не в ту сторону и с большим трудом отыскал наконец свою улицу. Мысли о богатом купце и его племяннике путались с мыслями о небесной красоте девушки, и я не мог решить, какие же у нее глаза: черные, как у дяди, или фиолетовые, как у брата?

Я шел, глядя под ноги, и внезапно услышал: «Левушка, да где же ты пропадал? Я уже собирался было тебя искать».

Милый голос брата, заменявшего мне всю жизнь и мать, и отца, и семью, был полон юмора, как и его сверкающие глаза. На слегка загорелом, гладко выбритом лице блестели белые зубы; у него были яркие, красиво очерченные губы, золотые вьющиеся волосы, темные брови… Я впервые осознал, как красив он, мой брат. Я гордился и восхищался им всегда; а сейчас, точно маленький, ни с того ни с сего бросился ему на шею, расцеловал в обе щеки и сунул ему в руки халат.

– Это тебе халат. А твой Али стал причиной того, что я совсем оторопел и заблудился, – сказал я со смехом.

– Какой халат? Какой Али? – с удивлением спросил брат.

– Халат № 8, который я тебе купил в подарок. А Али № 1, твой друг, – ответил я, все продолжая смеяться.

– Ты напоминаешь маленького упрямца Левушку, который любил всех озадачивать. Вижу, что любовь к загадкам все еще жива в тебе, – улыбаясь своей открытой улыбкой, необычайно изменявшей его лицо, сказал брат. – Ну, пойдем домой, не век же нам стоять тут. Хотя никого и нет, но я не поручусь, что где-нибудь тайком, из‑за края занавески, на нас не смотрит любопытный глаз.

Мы двинулись было домой. Но внезапно чуткое ухо брата различило вдали цоканье конских копыт.

– Подожди, – сказал он, – едут.

Я ничего не слышал. Брат взял меня за руку и заставил остановиться под огромным деревом, как раз напротив закрытых ворот того тихого дома, в котором, по словам купца из торговых рядов, жил Али Мохаммед.

– Возможно, что сейчас ты увидишь нечто поразительное, – сказал мне брат. – Только стой так, чтобы нас не было видно ни из дома, ни со стороны дороги.

Мы стояли за огромным деревом, где могли бы укрыться еще два-три человека. Теперь уже и я различал топот нескольких лошадей и шум колес на мягкой немощеной дороге.

Через несколько минут распахнулись настежь ворота дома Али, и дворник вышел на дорогу. Оглядевшись, он махнул кому-то в сад и остановился в ожидании.

Первой ехала простая телега. В ней сидели две закутанные в покрывала женские фигуры и трое детей. Все они утопали в массе узлов и картонок, а сзади был привязан небольшой сундук.

Вслед за ними, в какой-то старой бричке, ехал старик с двумя элегантными чемоданами.

И наконец на довольно большом расстоянии, очевидно оберегаясь от дорожной пыли, двигался экипаж, который пока нельзя было рассмотреть. Между тем телега и бричка въехали в ворота и исчезли в саду.

– Смотри внимательно, но молчи и не двигайся, чтобы нас не заметили, – шепнул мне брат.

Экипаж приближался. Это была изящная пролетка, запряженная прекрасным вороным конем, и в ней сидели две женщины с закрытыми черной паранджой лицами.

Из ворот дома вышел Али Мохаммед, в белом, и за ним следом, в такой же длинной белой одежде, Али Махмуд. Глаза Али-старшего, почудилось мне, будто пронзили насквозь дерево, за которым мы спрятались, и мне даже показалось, что по губам его скользнула едва уловимая усмешка. Меня даже в жар бросило; я прикоснулся к брату, желая сказать: «Нас обнаружили», но он приложил палец к губам и продолжал пристально смотреть на приблизившийся и остановившийся экипаж.

Еще через мгновение Али-старший подошел к экипажу… маленькая белая очаровательная женская ручка подняла покрывало с лица. Я видел женщин, признанных красавиц, на сцене и в жизни, но сейчас впервые понял, что такое женская красота.

Другая фигура что-то визгливо выговаривала Али старческим голосом, а девушка смущенно улыбалась и уже готова была вновь опустить на лицо покрывало. Но Али сам небрежно сбросил его ей на плечи, и, к великому негодованию старухи, на свет показались темные кольца непослушных волос. Не обращая внимания на визгливые выговоры, Али поднял бросившуюся к нему на шею девушку и, как ребенка, понес ее в дом.

Между тем Али-молодой почтительно высаживал все еще ворчавшую старуху.

Серебристый смех девушки доносился из открытых ворот.

Уже и старуха с молодым Али скрылись, и пролетка въехала в ворота, и ворота закрылись… А мы все еще стояли, забыв место и время, забыв, что хотелось есть, жару и все приличия.

Обернувшись к брату, чтобы поделиться с ним своим восторгом, я был просто потрясен. Всегда улыбающееся лицо его было совсем бледно, серьезно и даже сурово. Его синие глаза как-то потемнели. Это было лицо совершенно незнакомого мне человека. Даже брови изменили свою обычную форму и были строго сдвинуты в почти сплошную прямую линию.

Я не мог опомниться; все смотрел на этого чужого, незнакомого мне человека.

– Ну что же, понравилась ли вам моя племянница Наль? – вдруг услышал я над собой незнакомый металлический голос.

Я вздрогнул, – от неожиданности не понял даже вопроса, – и увидел перед собою высоченную фигуру Али-старшего, который, смеясь, протягивал мне руку. Машинально я взял эту руку и почувствовал какое-то облегчение; даже из груди у меня вырвался вздох, и по руке побежала теплая струя энергии.

Я молчал. Мне казалось, что еще никогда не держал я в своей руке такой ладони. С усилием оторвались мои глаза от прожигающих глаз Али Мохаммеда, и я посмотрел на его руки.

Они были белы и нежны, точно к ним не мог пристать загар. Длинные, тонкие пальцы кончались овальными, выпуклыми, розовыми ногтями. Вся рука, узкая и тонкая, артистически прекрасная, все же говорила об огромной физической силе. Казалось, глаза, мечущие искры железной воли, находились в полной гармонии с этими руками. Можно было легко представить, что в любую минуту, стоит Али Мохаммеду сбросить мягкую белую одежду, взять меч в руку, – и увидишь воина, разящего насмерть.

Я забыл, где мы, зачем мы стоим посреди улицы, и не могу сейчас сказать, как долго держал Али мою руку. Я точно стоя заснул.

– Ну, пойдем же домой, Левушка. Отчего ты не благодаришь Али Мохаммеда за приглашение? – услышал я голос брата.

Я опять не понял, о каком приглашении говорит мне брат, и пролепетал какое-то невнятное прощальное приветствие улыбающемуся мне высокому и стройному Али.

Брат взял меня под руку, я невольно двинулся в ногу с ним. Робко взглянув на него, я снова увидел родное, близкое, с детства знакомое лицо любимого брата Николая, а не того чужого человека под деревом, вид которого так меня поразил и глубоко расстроил.

Сложившаяся с детства привычка видеть опору, помощь и покровительство в брате, привычка, создавшаяся в те дни, когда я рос только в его обществе, обращаться со всеми жалобами, огорчениями и недоразумениями к брату-отцу, как-то вдруг выскочила из глубины моего сердца, и я сказал жалобным тоном:

– Как мне хочется спать; я так устал, точно прошел верст двадцать!

– Очень хорошо, сейчас пообедаем и можешь лечь часа на два. А потом пойдем в гости к Али Мохаммеду. Он здесь почти единственный ведет европейский образ жизни. Дом его прекрасно и с большим вкусом обставлен. Очень элегантная смесь Азии и Европы. Женщины его семьи образованны и ходят дома без паранджи, а это целая революция для здешних мест. Много раз ему угрожали всяческими гонениями муллы и другие высокопоставленные религиозные фанатики за нарушение местных обычаев. Но он все так же ведет свою линию. Все до последнего слуги в его доме грамотны. Слугам предоставляются часы полного отдыха и свободы среди дня. Это здесь тоже революция. И я слышал, что против него теперь собираются устроить религиозный поход. А в здешних диких краях это вещь страшная.

Разговаривая, мы пришли к себе, умылись в ванной комнате, устроенной прямо в саду из циновок и брезента, и уселись у давно накрытого стола обедать.

Хороший освежающий душ и вкусный обед вернули мне бодрость.

Брат весело смеялся, журил меня за рассеянность и рассказывал всевозможные комические сценки, которые ему приходилось наблюдать в здешнем быту; восхищался сметливостью русского солдата и его остроумием. Редко когда восточная хитрость торжествовала над русской проницательностью, обманувший русского солдата восточный торговец зачастую расплачивался за свою нечестность. Солдаты придумывали такие трюки, чтобы наказать обманщика, такой смешной фарс разыгрывался над торговцем, совершенно уверенным в своей безнаказанности, что любой режиссер мог бы позавидовать их фантазии.

Надо сказать, что злых шуток солдаты никогда не проделывали, но комические положения, в которые попадал обманщик, надолго отучали его от привычки к надувательству.

Так незаметно мы кончили обедать, и желание поспать у меня улетучилось. Мне вздумалось попросить брата примерить подаренный мной ему халат.

Сбросив китель, брат надел халат. Глубокий фиолетовый тон как нельзя больше шел к его золотистым волосам и загорелому лицу. Я им невольно залюбовался. Где-то в глубине мелькнула завистливая мысль – «а мне никогда красавцем не бывать».

– Как удачно ты это купил, – сказал брат. – Халатов у меня, правда, много, но их я уже надевал, этот же мне нравится особенно. Ни на ком такого не видел. Непременно надену его вечером, когда пойдем в гости к соседу. Кстати, заглянем-ка в «туалетную», как важно зовет денщик гардеробную, и выберем для тебя халат.

– Как, – воскликнул я с удивлением, – разве мы пойдем туда ряжеными?

– Ну зачем же «ряжеными»? Мы просто оденемся так, как будут одеты все, чтобы не бросаться в глаза. Сегодня у Али будут не только друзья, но и немалое количество врагов. Не станем же мы дразнить их европейской одеждой.

Однако когда брат открыл большой шкаф, в нем оказалось не восемь, а десятка два всевозможных халатов из разных материй. Я даже вскрикнул от удивления.

– Тебя поражает это количество? Но ведь здесь носят сразу семь халатов, начиная с ситцевого и кончая шелковым. Кто побогаче, носят три-четыре шелковых; кто победнее, только ситцевые, но непременно надевают сразу несколько друг на друга.

– Мой Бог, – сказал я, – да ведь в этакую жарищу, напялив несколько халатов, можно почувствовать себя в жерле Везувия.

– Это только так кажется. Тонкая материя не тяжела, а надетая одна на другую не дает возможности солнечным лучам сжигать тело. Вот попробуй облачиться в эти два халата. Ты увидишь, что они невесомы и даже холодят, – сказал брат, протягивая мне два белых, очень тонких шелковых халата. – Очень уж истово, как полагается по здешней традиции, мы одеваться не будем. Но по четыре халата придется надеть. Я очень тебя прошу, надень и походи; попривыкни. А то, пожалуй, вечером, по своей рассеянности, ты действительно будешь казаться «ряженым» и оконфузишь нас обоих, – продолжал брат, видя, что я все еще держу в нерешительности поданные мне халаты в руках.

Не особенно горя желанием облачаться в восточный наряд, но не желая огорчить любимого брата, я быстро разделся и стал натягивать халаты.

– Но они узкие, какие же это халаты? Это какие-то нелепые перчатки, – закричал я, начиная раздражаться.

– Их надо застегнуть, вот здесь крючок, а здесь пуговица, – сказал спокойно брат и легкими, гибкими пальцами сам застегнул на мне халаты.

– Теперь, Левушка, успокойся и надень этот зеленый халат; он пошире, его тоже надо застегнуть. В нем есть и карманы. А сверху надень еще вот этот широкий, серый с красными разводами, – и опять очень ловко он помог мне одеться.

– Да, и обувь еще, – сказал он. – У Али принят полуазиатский туалет, так что и мы с тобой можем явиться в европейских туфлях, но сверх них надо надеть кожаные калоши, которые оставляются у дверей. Иначе придется идти в одних чулках. Ни в мечеть, ни в дом не входят в уличной обуви.

Мы выбрали калоши мне по ноге, их тоже оказалось у брата несколько пар.

– Пройдем в спальню, там выберем тебе чалму.

– Как чалму? На кого же я буду похож? Я и так-то красой не блещу! Помилуй, Николушка, иди уж лучше один, – взмолился я.

Брат расхохотался:

– Да ведь ты же не собираешься покорять сердце прелестной племянницы Али? А из твоих приятельниц или приятелей никто тебя не увидит. Чего же тебе огорчаться, если восточный туалет тебя не украсит? Впрочем, – прибавил он, подумав, – если хочешь, я смогу сделать тебя неузнаваемым. Я тебе приклею длинную седую бороду, и ты можешь сойти за важного купца.

– Еще того чище! – воскликнул я. – Да этак, пожалуй, мне придется вспомнить, что меня считают неплохим актером-любителем!

– Если ты сумеешь сегодня сыграть роль хромого старика, ты, пожалуй, увидишь очень интересные и не совсем обычные вещи. Но вот жаль, у меня нет второй белой чалмы, чтобы сделать тебе белый тюрбан.

В эту минуту раздался легкий стук в дверь. Брат подошел к двери, и я услышал его приятно удивленное восклицание:

– Это вы, Махмуд! Войдите. Я как раз занят нарядом брата к вечеру. Хочу сотворить из него старого купца с седой бородой.

– А я принес белую чалму и камень. Дядя просит вашего брата принять их как подарок от Наль в день ее совершеннолетия, – и он подал мне сверток и футляр.

– А это вам от Наль, – и он подал брату два свертка и два футляра.

– Не забудьте, что вам нужно хромать на левую ногу и крепко опираться на палку правой рукой. А левой почаще гладить бороду, если вы хотите сыграть роль старого купца. У меня есть такой знакомый в Б., очень важный человек, – говорил мне Али-молодой. Он улыбался, алые прелестные губы обнажали чудесные зубы, а его фиолетовые глаза пристально – не по летам серьезно – смотрели на меня.

Кивнув нам головой и приложив, по восточному обычаю, руку ко лбу и сердцу, Али так же бесшумно скрылся, как и вошел.

Я развернул свой сверток, и оттуда выпал отрез тончайшей белой материи. Любопытство мое было так сильно, что, даже не подобрав упавшего шелка, я раскрыл футляр, и у меня вырвалось восклицание восторга и удивления.

Прекрасной работы брошь с крупным выпуклым рубином и несколькими бриллиантами, перевитая змеей из темного золота и жемчуга, сверкала в полутемной комнате, и я не мог оторвать от нее глаз.

Брат поднял оброненную мною ткань и, рассматривая брошь вместе со мною, сказал:

– Али-старший посылает тебе от имени племянницы белую чалму – эмблему силы; и красный рубин – эмблему любви. Этим он причисляет тебя к своим друзьям.

– А что же он послал тебе? – полюбопытствовал я.

Брат развернул сверток побольше, и в нем оказался тончайший белый халат из никогда невиданной мною материи, похожей на белую замшу, но по тонкости равной папиросной бумаге. К нему была приложена записка на арабском языке, которую брат спрятал, не читая, в карман. Во втором свертке была такая же чалма, как моя, только в самом ее начале синим шелком, арабскими буквами, была выткана во всю ширину чалмы – а она была чрезвычайно широка – какая-то фраза. Я мало обратил внимания и на записку, и на арабскую фразу; мне хотелось скорее увидеть содержимое футляров брата. «Если мне он шлет привет силы и любви, то что же он посылает Николушке?» – думал я.

Наконец брат свернул осторожно свою чалму, спрятал ее в ящик бюро и открыл футляр побольше. Оттуда сверкнули крупные бриллианты в форме треугольника, внутри которого выпуклый изумруд овальной формы сиял голубовато-зеленым светом. В маленьком футляре оказался перстень с таким же овальным выпуклым изумрудом в простой платиновой оправе.

– Вот так совершеннолетие Наль! – почти закричал я. – Если всем своим друзьям Али рассылает в этот день такие подарки, то уж наверное половину своего виноградника, который так расхваливал мне купец в торговых рядах, он раздаст сегодня. И зачем мужчинам эти брошки? Это чудесные украшения для женщин, но ведь Али знает, что мы с тобой не женаты.

– Этими брошками-булавками мы заколем наши чалмы над самым лбом. Получить такую булавку в подарок – огромная честь; и ее далеко не всем оказывают на Востоке, – ответил брат. – Али живет здесь лет десять; сам он родом откуда-то из глубин Гималаев, и все восточные обычаи гостеприимства и уважения к дружбе чтятся в его доме.

Время быстро летело. Сумерки уже сгущались, и вскоре должна была наступить мгновенно опускающаяся здесь ночь.

– Пора начинать твой грим, а то мы можем оказаться невежливыми и опоздать.

С этими словами брат выдвинул ящик бюро, и… я еще раз обмер от удивления.

– Ну и ну, – сказал я. – Почему же ты ни разу не писал мне, что играешь в любительских спектаклях?

Весь ящик был полон всяческого грима, бород, усов и даже париков.

– Нельзя же все написать, а еще менее возможно все рассказать в несколько дней, – усмехаясь, ответил брат.

Он посадил меня в кресло и, как заправский гример, приклеил мне бороду и усы, протерев предварительно все лицо какой-то бесцветной жидкостью с очень приятным запахом, освежившей мое горевшее от непривычного солнца лицо.

Коричневым карандашом он провел слегка под моими глазами два-три легких штриха. Какой-то жидкостью перламутрового цвета прикоснулся к моим густым темным бровям. Смазал каким-то кремом губы и сказал:

– А теперь чуть-чуть подравняю твои кудри, чтобы черные волосы не выбились из-под чалмы. Садись сюда. – И с этими словами он усадил меня на табурет.

Мне, признаться, жаль было моих вьющихся волос, которые я справедливо считал единственным своим козырем. Но в жару так приятно иметь коротко остриженную голову, что я сам попросил остричь меня под машинку.

Вскоре голова была острижена, и я хотел встать с табурета.

– Нет, нет, сиди, Левушка. Я сейчас обовью твою голову чалмой.

Я остался сидеть, брат развернул чалму, оказавшуюся длиннее, чем я предполагал, беспощадно стал скручивать ее жгутом и довольно быстро, ловко, крепко, но без малейшего давления где-либо замотал всю мою голову.

– Голова готова; теперь ноги. Надевай эти длинные чулки и туфли, – сказал он, достав мне из картона в углу белые чулки и довольно простоватые на вид туфли.

Я все это надел и встал на ноги; но сразу почувствовал какую-то неловкость в левой туфле. Невольно я как-то припал на левую ногу, а брат услужливо сунул мне в правую руку палку.

– Теперь ты именно тот немой, глухой и хромой старик, которого тебе надо изобразить, – засмеялся брат.

Я разозлился. От непривычной бороды мне было жарко; жидкость, которой было смазано мое лицо, – вначале такая приятная, – сейчас отвратительно стягивала кожу; ноге было неудобно и, вдобавок ко всему, я еще, оказывается, должен считаться немым и глухим.

Со свойственной мне раздражительностью я хотел раскричаться и заявить, что никуда не пойду; и уже приготовился было сорвать бороду и чалму, как дверь беззвучно отворилась, и в ней появилась высоченная фигура Али-старшего.

Взгляд его агатовых глаз положительно парализовал меня. Чалма так плотно прикрывала мне уши, что я ровно ничего не слышал, о чем говорил он с братом.

На нем был надет почти черный – так густ был синий цвет – халат; а под ним сверкал другой, ярко-малиновый плотно прилегавший к телу. На голове белая чалма и большая бриллиантовая брошь, изображавшая павлина с распущенным хвостом…

Приветливо и ласково улыбаясь, он подошел ко мне с протянутой рукой. Когда я подал ему руку, он пожал ее; и опять по всему моему телу пробежал ток теплоты, и на этот раз не сонной лени, а какой-то радости.

Али снял со своего пальца кольцо с красным камнем, на котором был вырезан лев в обрамлении каких-то иероглифов. Наклонившись к самому моему уху, он сказал:

– Это кольцо откроет вам сегодня все двери моего дома, куда бы вы ни захотели пройти. И оно же поможет вам, если когда-нибудь в жизни вы будете ранены и рана будет кровоточить.

Увлекшись кольцом, я не заметил, как рядом с Али выросла другая стройная высокая фигура. Я даже не сразу понял, что это именно брат и стоит возле Али в подаренном мной сегодня сине-фиолетовом халате. Я видел стройного восточного человека с сильно загорелым лицом, со светлой бородой и усами, на белой чалме которого сиял треугольник из бриллиантов и изумруда. Мой брат был высок ростом. Но рядом с высоченным Али он казался среднего роста.

– Посмотри на себя в зеркало, Левушка. Я уверен, что себя ты не узнаешь еще в большей мере, чем не узнал меня, – со смехом обратился ко мне брат, очевидно заметив мое полное недоумение.

Я двинулся к зеркалу, совершенно естественно хромая в своей неудобной левой туфле.

– Вы отличный артист, – едва улыбнувшись, сказал Али. Но вся его фигура выражала такой заразительный юмор, что я расхохотался.

Смеясь, я вдруг увидел в зеркале очень смуглого, чуть-что не черного хромающего старика. Я огляделся по сторонам и вдруг услышал такой взрыв веселого, раскатистого хохота Али и брата, что невольно обернулся и с удивлением посмотрел на них. Хохот их еще больше усилился; между тем я случайно еще раз взглянул в зеркало и снова увидел в нем смуглого араба-старика. С трудом я осознал, что этот черный араб – я сам.

Я поднес руку к глазам, убедился, что не сплю, и спросил брата, почему же я такой черный. Как это могло случиться? На мой вопрос он мне ответил:

– Это, Левушка, жидкость сделала свое дело. Но не тревожься. Завтра же ты будешь снова бел, еще белее, чем всегда. Другая, такая же приятная жидкость смоет всю черноту с твоего лица.

– А теперь не забудьте, друг, что на весь этот вечер вы хромы, немы и глухи, – сказал, смеясь, Али. С этими словами он поправил на мне чалму, нахлобучив ее на мои уши так, что теперь я уж и в самом деле не мог ничего слышать, но понял, что он предлагает мне взять его руку и идти с ним. Я посмотрел на брата, который успел привести комнату в полный порядок, он кивнул мне, и мы вышли на улицу.

Глава 2

У Али

На улице Али шел впереди, я посередине, и брат мой сзади.

Мое состояние стало каким-то отупелым от удушливой жары, непривычной одежды, бороды, которую я все трогал, проверяя, крепко ли она сидит на месте, неудобной левой туфли и тяжелой палки. В голове было пусто, говорить совсем не хотелось, и я был доволен, что по роли этого вечера я нем и глух. Языка я все равно не понимаю, и теперь мне ничто не будет мешать наблюдать новую незнакомую жизнь. Мы перешли улицу, миновали ворота, по обыкновению крепко запертые, завернули за угол и через железную калитку, которую открыл и закрыл сам Али, вошли в сад. Я был поражен обилием прекрасных цветов, издававших сильный, но не одуряющий аромат.

По довольно широкой аллее мы направились в глубину сада и подошли к освещенному дому. Окна были открыты настежь, и сквозь них был виден большой длинный зал, в котором были расставлены небольшие, низкие круглые столики, придвинутые к низким же широким диванам, тянувшимся по обеим сторонам зала. Подле каждого столика стояло еще по два низких широких пуфа, как бы из двух сложенных крест-накрест огромных подушек. На каждом пуфе – при желании – можно было усесться по-восточному, поджав под себя ноги.

Весь дом освещался электричеством, о котором тогда едва знали и в столицах. Али был активным его пропагандистом, выписал машину из Англии и старался присоединить к своей, довольно мощной, сети, своих друзей. Но даже самые близкие его друзья не решались на такое новшество, только один мой брат да два доктора с радостью осветили свои дома электричеством.

Пока мы проходили по аллее, навстречу нам быстро вышел Али-молодой, а за ним Наль в роскошном розовом халате, который я тотчас узнал, с откинутым назад богатейшим покрывалом. Моему взору предстал не виданный мною прежде женский головной убор, затканный жемчугом и камнями; перевитые жемчугом темные косы лежали на плечах и спускались почти до полу; улыбающиеся алые губы быстро говорили что-то Али… Я хотел сдвинуть чалму, чтобы услышать голос девушки, но быстрый взгляд Али как бы напомнил мне: «Вы глухи и немы, погладьте бороду».

Я злился, но старался ничем не выказать своего раздражения и медленно стал гладить бороду, радуясь, что я хотя бы не слеп, по виду стар и могу рассматривать красавицу, любуясь ею безо всякой помехи. Девушка не обращала на меня никакого внимания. Но не требовалось быть тонким физиономистом, чтобы понять, как занято ее внимание моим братом.

Теперь мы стояли на большой террасе, со всех сторон обвитой незнакомой мне цветущей зеленью. Благодаря яркой люстре было светло как днем, так, что даже рисунок драгоценного ковра, в котором утопали ноги, был ясно виден.

Девушка?! Среднего роста, тоненькая, гибкая! Крошечные белые ручки с тонкими длинными пальцами держали две большие красные розы, которые она часто нюхала. Но мне казалось, что она старается таким образом скрыть свое замешательство. Ее глаза, громадные, миндалевидные зеленые глаза, не похожи были на глаза земного существа. Можно было представить, что где-то, у каких-нибудь высших существ, у ангелов или гениев, могут быть такие глаза. Но с представлением об обыкновенной женщине не вязались ни эти глаза, ни их выражение.

Али предложил мне сесть на мягкий диван, а девушка и Али-молодой сели напротив нас на большом мягком пуфе. Я все смотрел, не отрываясь, на лицо Наль. И не один я смотрел на это лицо, меняющее свое выражение подобно волне под напором ветра. Глаза всех трех мужчин были устремлены на нее. И как разно было их выражение!

Молодой Али сверкал своими фиолетовыми глазами, и в них светилась преданность до обожания. Я подумал, что умереть за нее, без колебаний, он готов каждую минуту. Оба были очень похожи. Тот же тонко вырезанный нос, чуть с горбинкой, тот же алый рот и продолговатый овал лица. Но Али – жгучий брюнет, и чувствовалось, что в нем темперамент тигра, что мысль его может быть едкой, а слово и рука ранящими. А в лице Наль все было так мягко и гармонично; все дышало добротой и чистотой, и казалось, что жизнь простого серого дня, с его унынием и скорбями, не для нее. Она не может сказать ни единого горького слова; не может причинить боль; может быть только миром, утешением и радостью тем, кто будет счастлив ее встретить.

Дядя смотрел на нее своими пронзающими агатовыми глазами пристально и с такой добротой, какой я никак не мог в нем предполагать. Глаза его казались бездонными, и из них лились на Наль потоки ласки. Но мне все чудилось, что за этими потоками любви был глубоко укрыт ураган беспокойства и неуверенности в счастливой судьбе девушки.

Последним я стал наблюдать брата.

Он тоже пристально смотрел на Наль. Брови его снова, – как под деревом, – были слиты в одну прямую линию; глаза от расширенных зрачков стали совсем темными. Весь он держался прямо. Казалось, все его чувства и мысли были натянуты, как тетива лука. Огромная воля, из-под власти которой он не мог позволить непроизвольно вырваться ни одному слову, ни единому движению, точно панцирь облекала его. И я почти физически ощущал железное кольцо этой воли.

Девушка чаще всего взглядывала на него. Казалось, в ее представлении нет места мысли, что она женщина, что вокруг нее сидят мужчины. Она, точно ребенок, выражала все свои чувства прямо, легко и радостно. Несколько раз я уловил взгляд обожания, который она посылала моему брату; но это было опять-таки обожание ребенка, в котором чистая любовь лишена малейших женских чувств.

Я понял вдруг огромную драму этих двух сердец, разделенных предрассудками воспитания, религии, обычаев…

Али-старший взглянул на меня, и в его, таких добрых сейчас, глазах я увидел мудрость старца, точно он хотел мне сказать: «Видишь, друг, как прекрасна жизнь! Как легко должны бы жить люди, любя друг друга; и как горестно разделяют их предрассудки. И во что выливается религия, зовя к Богу, а на деле разрывая скорбью, мукой и даже смертью жизни любящих людей».

В моем сердце раскрылось вдруг понимание свободы и независимости человека. Мне стало жаль, так глубоко жаль брата и Наль! Я осознал, как безнадежна была бы их борьба за любовь! И оценил волю брата, не дававшего пробиться ни единому живому слову, но державшемуся в рамках почтительного рыцарского воспитания в своем разговоре с Наль.

Вначале такая детски веселая, девушка становилась заметно грустней, и ее глаза все чаще смотрели на дядю с мольбой и недоумением. Али-старший взял ее ручку в свою длинную, тонкую ладонь и что-то спросил, чего я расслышать не смог. Но из жеста девушки, которым она быстро вырвала свою руку, поднесла розы к зардевшемуся лицу, я понял, что вопрос был о цветке. Али снова ей что-то сказал, и девушка, вся пунцовая, сияя своими огромными зелеными глазами, поднесла одну из роз к губам и сердцу и протянула ее моему брату.

– Возьми, – сказал Али так четко, что я все расслышал. – В день совершеннолетия женщина нашей страны дарит цветок самому близкому и дорогому другу. Брат взял цветок и пожал протянувшую его ручку.

Али-молодой вскочил, как тигр, со своего места. Из глаз его буквально посыпались искры. Казалось, что он тут же бросится на брата и задушит его. Али-старший только взглянул на него и провел указательным пальцем сверху вниз – и Али-молодой сел со вздохом на прежнее место, словно вконец обессилев.

Девушка побледнела. Брови ее нахмурились, и все лицо отразило душевную муку, почти физическую боль. Ее глаза скорбно смотрели то в глаза дяди, то на опустившего голову двоюродного брата.

Али Мохаммед снова взял ее руку, ласково погладил по голове, потом взял руку моего брата, соединил их вместе и сказал:

– Сегодня тебе шестнадцать лет. По восточным понятиям ты уже зрелая женщина. По европейским – ты дитя. По моим же понятиям ты уже взрослый человек и должна вступить в самостоятельную жизнь. Не бывать дикому сговору, который так глупо затеяла твоя тетка. Ты хорошо образованна. Ты поедешь в Париж, там будешь учиться, а когда окончишь медицинский факультет, поедешь со мной в Индию, в мое поместье. Там, работая врачом, ты будешь служить людям лучше, чем в качестве жены здешнего фанатика. Мой и твой друг, капитан Т., не откажет нам в своей рыцарской помощи и поможет тебе бежать отсюда. Обменяйся с ним кольцами, как христиане меняются крестами.

Мне было странно, что, не разбирая ни одного слова девушки, я четко слышал каждое слово Али. На мизинце брат носил кольцо нашей матери, которой я совсем не помнил. Это было старинное кольцо из золота и синей эмали с крупным алмазом, тонкой, изящной работы.

Ни мгновения не раздумывая брат снял свое кольцо и надел его на средний палец правой руки Наль. Она же, в свою очередь, сняла с висевшей у пояса цепочки перстень-змею, в открытой пасти которой покоился мутный, бесцветный камень, и надела его на безымянный палец левой руки брата.

Не успел я подумать: «Какой безобразный камень! Такой же урод, как и держащая его в пасти толстая змея», – как вдруг едва не вскрикнул от изумления: камень, похожий на стекляшку, вдруг засверкал всеми цветами радуги. Ни один бриллиант самой чудесной воды и огранки не мог бы бросать таких длинных радужных лучей, сверкавших, как луч солнца, преломленный в хрустальной пирамиде.

У Али-молодого вырвался из груди стон. И снова взгляд дяди заставил его успокоиться, снова он опустил голову на грудь.

– Это камень жизни, – сказал Али-старший. – Он оживает, принимая в себя электричество из организма человека. Ты, друг Николай, сейчас в полном расцвете сил и сердце твое чисто. Вот камень и сверкает ослепительно. Чем старше ты будешь становиться, тем тусклее будут лучи камня, если только мудрость и сила духа не придут к тебе на смену физических сил. Ты отдал моей племяннице самое дорогое, что имел, – любовь матери, закованную в это кольцо. Наль отдала тебе дар мудреца-прадеда, завещавшего ей передать кольцо тому, кого будет любить так сильно и верно, что и на смерть пойдет за него.

Я нечаянно взглянул на молодого Махмуда. Не цветущий юноша сидел напротив меня, а привидение с прозрачным мертвенным лицом, с тусклыми, ничего не видящими глазами. Я подумал, что он в обмороке и лишь держится в сидячем положении, случайно найдя устойчивую позу.

– Сегодня, – продолжал Али Мохаммед, – должна совершиться та великая перемена в твоей жизни, о которой я тебе говорил месяц назад, моя Наль, и к которой я готовил тебя более пяти лет. Капитан Т. отведет тебя и двух твоих преданных слуг к себе домой. Али пойдет с тобой. Там ты найдешь европейское платье для себя и слуг, переоденешься, отдашь свой халат и покрывало Али, и вместе с капитаном Т. вы все уедете на станцию железной дороги. Али же вернется сюда. Доверься чести и любви капитана. Он отвезет тебя в такой город и в такое место, где ты будешь в полной безопасности ждать меня или моего посла. Ни о чем не беспокойся. Храни только верность единственному закону, закону мира и гармонии. Будь мужественна и жди меня без страха и волнений. Раньше или позже, – но я приеду. Повинуйся во всем капитану Т. и не бойся оставаться без него. Если он временно тебя покинет, – значит, так будет необходимо. Но если случится такая необходимость, он оставит тебя под охраной верных друзей. А теперь выйдем в сад все вместе.

Мы вышли в сад. Али-молодой подал мне руку, чтобы помочь сойти со ступенек террасы. Внезапно весь дом погрузился во тьму, где-то перегорели пробки.

Пользуясь полным мраком, брат, Наль, Али и еще две фигуры тихо вышли из сада через калитку. Али-старший что-то шепнул племяннику, и тот согласно кивнул головой.

В темноте бегали какие-то фигуры, слуги зажгли кое-где свечи, отчего тьма показалась еще гуще. Так прошло с четверть часа. Мне померещилось, что я увидел снова Наль в том же розовом халате, с опущенным на лицо покрывалом. Как будто даже Али Мохаммед обнял ее за плечи; но среди пестрых впечатлений этого дня я уже не мог отдать себе ясного отчета ни в чем и подумал, что мне просто привиделся облик той, красота которой точно врезалась в мое сознание.

Между тем свет вдруг ярко вспыхнул, еще три раза мигнул и полился ровно.

– Настал час съезда гостей, – четко сказал Али Мохаммед, и я опять его понимал. – Не забудьте – вы хромаете на левую ногу, вы глухи и немы. Вам будут много и почтительно кланяться. Не отвечайте никому на поклоны, только мулле едва кивнете. Не ешьте ничего с общего стола. Кушайте только то, что вам будет подано с моего. К концу ужина настанет час выхода Наль. Она будет укутана в роскошные покрывала. Всеобщее внимание будет приковано к условному похищению Наль женихом. К вам подойдет мой друг и проведет вас к задней калитке сада. Там будет стоять сторож. Вы ему покажете кольцо, что я вам дал, вас выпустят, и вы пройдете другой дорогой к себе домой. Дома вы найдете письмо брата. Вы снимете свою одежду, спрячете все, как вам будет сказано в письме. Придется вам немало поработать, чтобы привести в порядок дом. Надо, чтобы денщик ничего особенного не обнаружил, когда станет убирать комнаты.

С этими словами Али оставил меня и пошел навстречу группе гостей; им открыли калитку возле ворот, которой я раньше не заметил. Высокая фигура хозяина выделялась на целую голову над группой гостей в пестрых одеждах. Некоторым он важно отвечал на поклон, и они проходили дальше. Другие задерживались возле него, и он пожимал им по-европейски руки. Гости все подходили, и вскоре вся аллея и веранда были густо усеяны живописными фигурами. Говор, смех и радостное ожидание вкусного угощения, какие-то, очевидно веселые, рассказы – все создавало приподнятое настроение. Но, приглядываясь, я заметил, что гости держатся обособленными кучками. Те, что были одеты не совсем по-азиатски, держались особняком. А остальные все поглядывали на муллу, как музыканты на дирижера.

Я поневоле пристально присматривался ко всем, думая обнаружить, не загримированы ли чьи-либо лица подобно моему, искусственную бороду которого я так важно поглаживал.

Время незаметно шло, гости входили теперь реже, где-то заиграла восточная музыка, и из дома вышло несколько слуг, приглашая гостей в зал.

В самой глубине зала, у дверей в соседнюю комнату стоял Али Мохаммед с еще не виденным мною очень высоким человеком в белой одежде и такой же чалме. У него была золотистая борода, огромные темно-зеленые прекрасные глаза, слегка загорелое лицо. Очень стройный, человек этот был молод, лет 28–30, и бросался в глаза своей незаурядной красотой. Ростом он был чуть ниже Али, но много шире в плечах, необычайно пропорционален, – настоящий средневековый рыцарь. Я невольно представил его себе в одежде Лоэнгрина.

Хозяин приветствовал всех входивших в зал глубоким поклоном. Гости рассаживались на диваны и пуфы, соблюдая все тот же порядок и держась отдельными кучками. Все, входя, оставляли туфли или кожаные калоши у входа, где их подбирали слуги и ставили на полки. Среди гостей не было ни одной женщины.

Я стоял, наблюдая, как проходят и усаживаются гости, и не представлял, куда я могу сесть. Я уже хотел было скрыться в саду, как почувствовал на себе взгляд Али. Он сказал что-то мальчику-слуге, и тот быстро направился ко мне. Почтительно поклонившись, он жестом пригласил меня следовать за собой и повел к столу, стоявшему неподалеку от стола хозяина.

За этим столом уже сидело двое мужчин средних лет в цветных чалмах и пестрых халатах. Они сидели по-европейски, обуты были в европейскую обувь, а поверх европейских костюмов на них было надето только по одному шелковому халату. Они почтительно поклонились мне глубоким восточным поклоном. Я же, помня наставление Али, даже не кивнул им, а просто сел на указанное мне место.

Только когда все гости расселись, Али и высокий красавец заняли свои места. Музыка заиграла ближе и громче, и одновременно слуги стали вносить дымящиеся блюда. Мальчики разносили фарфоровые китайские пиалы и серебряные ложки, подавая их каждому гостю.

Но не все гости накладывали в пиалы жирный, дымящийся плов ложками и использовали их при еде. Большинство запускали руки прямо в общее блюдо, а потом ели плов руками, что вызывало во мне чувство отвращения, близкое к тошноте. Хотелось убежать, хотя никогда прежде не виденная мною толпа представляла собой чрезвычайно интересное зрелище восточных красок и нравов.

На наш стол тоже подали блюдо плова, но я не прикасался к нему, помня наставление Али и ожидая специального кушанья. И действительно, от его стола отделилась высокая фигура поразившего меня красавца, и он подал мне серебряную пиалу с небольшой золотой ложкой.

Очевидно, честь, оказанная мне, считалась по здешним обычаям очень высокой, потому что на мгновение в зале умолк говор и шум, и вслед за наставшей тишиной пронеслись удивленные восклицания.

Гости, судя по жестам и мимике, спрашивали друг друга, кто я такой. Многие очень серьезно поглядывали на меня, что-то говорили своим соседям, и те удовлетворенно кивали головой. Но в это мгновение внесли новые ароматные блюда, и всеобщее внимание отвлеклось от меня.

Я невольно встал перед державшим мою чашу красавцем. Он улыбнулся мне, поставил пиалу на стол и поклонился по-восточному. От его улыбки, от добрых его глаз, от какой-то чистоты, которой веяло от него, меня наполнила такая радость, как будто я увидел старого, верного друга. Я отдал ему глубокий восточный поклон.

Мои соседи по столу задавали мне какие-то вопросы, которых я не понял и не расслышал, а видел только их шевелящиеся губы и вопрошающие глаза. Меня выручил мальчик, сказавший им что-то, показывая на рот и уши. Сотрапезники мои покачали головами и, сострадательно поглядев на меня, с аппетитом принялись за свой плов, слава богу, накладывая его ложками в пиалы. Я поглядел на содержимое моей серебряной пиалы и несказанно удивился. Там, по виду, был компот из фруктов, а у меня уже разыгрался аппетит, и я с удовольствием поел бы чего-нибудь более существенного. Я разочарованно взглянул на Али Мохаммеда, он встретил мой взгляд, как будто зная, что я буду разочарован. В его руках была точно такая же пиала, как моя, он ее приподнял, словно желая чокнуться со мной, и ласково улыбнулся. Чтобы не показаться невежливым и невоспитанным гостем, я взял и съел небольшой кусочек неизвестного мне плода, плавающего в соку, напоминавшем красное вино. И в тот же миг улетучилось все желание более основательной пищи. Плоды имели чудесный вкус и аромат, вроде ананаса, а сок был бодрящим и прохлаждающим. Я ел с таким удовольствием, что даже перестал наблюдать за происходящим.

А между тем наблюдать было что.

Оба моих соседа сняли свои халаты и пиджаки и остались в одних шелковых рубашках и широких черных поясах, заменявших жилеты. Аналогичный эффект жара возымела и на более европеизированных гостей, сидевших за другими столами.

Правоверные же, обливаясь потом, отирая его рукавами с лоснящихся лиц, усердно ели, нередко пятная свои драгоценные халаты, но никто не снимал ничего из своей одежды. Чувствовалось, что жара и тяжелые яства доводили гостей до изнеможения. Позы их становились вольнее, голоса громче, затевались споры, нередко сопровождавшиеся размахиванием рук и возбуждением некоторых гостей, что очень напоминало ссоры. Компот, поданный мне красавцем, обладал, очевидно, каким-то волшебным свойством. Мне перестало быть жарко, уже не хотелось содрать с себя чалму, я был бодр и ощущал бодрость во всем теле. Мне казалось, что я могу легко пройти сейчас верст десять, словно и не было вовсе утомления и волнений дня. Мысль моя обострилась, я стал внимательно наблюдать за всеми.

Полное спокойствие и самообладание, появившаяся во мне уверенность в самом себе и какая-то новая сила взрослого мужчины, которой я еще ни разу не испытывал, удивила меня самого. Я вспомнил брата, Наль и Али-молодого. Почему-то у меня не было ни малейшего беспокойства за тех двоих, но Али-молодого я стал беспокойно искать глазами по всему залу. Мне пришла на память фигура Наль в розовом халате, которую я заметил в темноте сада. Я продолжал искать двоюродного брата Наль, но найти его не мог. Случайно мой взгляд встретился с взглядом хозяина, и я точно прочел в нем: «Храните самообладание и помните, когда вам уйти и что делать дома». Волна какого-то беспокойства пробежала по мне, точно порыв ветра, заставляющий мигать пламя свечи, – и снова я вернулся к полному самообладанию.

Между тем блюда сменялись много раз, уже были расставлены всюду горы фруктов и сладостей. Мои соседи ели сравнительно мало плова, но зато дыни поглощали в несметном количестве, посыпая их перцем.

Снова отделилась от стола Али великолепная фигура золотоволосого красавца, и он подал мне чашу с какими-то другими фруктами, напоминавшими по внешнему виду зерна риса в меду. Нагнувшись, он незаметно сунул мне в руку записку, опять низко поклонился и отошел. Я хотел отдать ему поклон, но не смог встать, мне не повиновались ноги. При свойственной мне смешливости, я расхохотался бы во все горло, если бы щеки не стягивала так сильно борода. Я развернул записку, там было написано по-английски: «Сначала съешьте то, что я вам сейчас принес. Не пытайтесь встать, пока не съедите этого кушанья. Вам непривычны наши пряные блюда, от них ноги – как от некоторых сортов вин – вам не повинуются. Но через некоторое время, после принятия новой пищи, все будет в порядке. Не забудьте, в конце пира вам надо уйти, я сам отведу вас к калитке. Когда подымется шум, встаньте и немедленно идите к столу хозяина, я вам подам руку, и мы сойдем в сад».

Я не хотел раздумывать над сотней таинственных и непонятных мне вещей. Но стать вновь хозяином своих ног я очень хотел, а потому поторопился съесть содержимое чаши. Было очень похоже на маленькие катышки сладкой каши в соусе из меда, вина, ванили и еще каких-то ароматных вещей. Мои соседи уже давно перестали обращать на меня внимание. Они следили, казалось мне, с возрастающим беспокойством за усиливающимся шумом и возбуждением гостей.

Я попробовал теперь двинуть ногой, привстал, как бы поправляя халат, – ура! Ноги мои вновь тверды и гибки. Шум в зале стал напоминать воскресный гул базарной площади. Кое-где за столиками шли ожесточенные споры, гости размахивали руками и со свойственной Востоку экспрессией выкрикивали визгливыми голосами какие-то слова. Мне показалось, что я уловил «Наль» и «Аллах». Шум в зале все усиливался. И тут я вспомнил, что мне пора вставать и двигаться к столу Али. Я хотел быстро подняться, но неловкость в левом башмаке сразу же заставила меня образумиться и войти в роль хромого. Я отдал должное уму и наблюдательности брата. Не будь этого неудобного башмака, толстой чалмы и склеивающей движение губ неуклюжей бороды, я бы уже сто раз забыл, что должен играть роль глухого, немого и хромого.

Взглянув на Али, я увидел, что мой красавец уже поднялся и двинулся навстречу. С огромным трудом я вылез из‑за стола, оставив свои пиалы и ложку. Заметив мое затруднение, золотоволосый великан в один миг очутился возле меня; а мальчик, подскочив с листом мягкой белой бумаги, в один миг завернул обе мои серебряные чаши и ложку и подал мне их, что-то лопоча с глубоким поклоном. Видя, что я удивленно смотрю на него и не беру сверток, он стал почтительно совать мне его в свободную от палки левую руку.

– Возьмите, – услышал я над собой голос. – Таков обычай. Возьмите скорее, чтобы никому не пришло в голову, что вы не знаете местных обычаев. Мальчик так усердно кланяется вам, потому что думает, что вы очень важная персона и недовольны столь малым подарком в день совершеннолетия. Пойдемте, пора, – закончил он свою английскую фразу и поддержал меня под левую руку.

Я едва шел, неудобный башмак так жал мне ногу, что я почти подпрыгивал и, пожалуй, без помощи красавца-гиганта не смог бы сойти с невысокой, но крутой лесенки в сад.

Едва мы сделали несколько шагов по аллее, как во всем доме потух свет. В зале раздался рев не то радости, не то озорства и негодования. Возле нас мелькнула чья-то тень и набросила на моего провожатого какое-то легкое плотное покрывало, которое задело и меня. Мой проводник схватил меня, как малого ребенка, на руки и бросился в гущу сада. Добежав до калитки, мы столкнулись со сторожем, которому я показал перстень, данный мне Али Мохаммедом, и он беспрекословно пропустил нас на улицу. Мой спутник сказал ему несколько слов, он почтительно поклонился и закрыл калитку.

Мы очутились на пустынной улице. Глаза попривыкли к темноте, из сада несся шум, но больше ничего не нарушало ночной тишины. Небо сияло звездами. Мой спутник опустил меня на землю, снял с меня неудобную туфлю. Наклоняясь ко мне, он стащил с меня и чалму и, пристально глядя мне в глаза, сказал:

– Не теряйте времени. Жизнь вашего брата, Наль и ваша зависит во многом от вас. Если вы в точности выполните все, как указано в письме, которое лежит на подушке вашего дивана, – все будет хорошо. Забудьте теперь, что вы были хромы, глухи и немы; но помните всю жизнь, как вы играли роль старика на восточном пире. Будьте здоровы, завтра утром я вас навещу. А сегодня, что бы вы ни услышали, – ни в коем случае не покидайте дом и даже не выходите во двор.

Сказав мне все это по-английски, он пожал мне руку и исчез во тьме.

Когда я отворял дверь нашего дома, то увидел, что свет в саду Али снова вспыхнул. «Значит, горит и у нас», – подумал я. Обнаружив небольшую полоску света из-под двери кабинета, я пошел туда и поразился беспорядку, царившему там, при щепетильной аккуратности брата.

Очевидно, здесь несколько человек переодевались. Но я мало обратил внимания на внешний беспорядок. Все мои мысли были заняты судьбой брата. Плотно закрыв дверь, я запер ее на ключ, задернул на ней тяжелую портьеру и поправил складки на полу, чтобы свет не проникал в щель.

«Прежде всего, – думал я, – надо прочесть письмо».

Удостоверившись, что ставни на окнах закрыты, синие шторы спущены и плотные портьеры задернуты, я прошел в свою комнату. Здесь у самого дивана горела небольшая лампа. Окна тоже были укрыты плотно, и сильная жара становилась невыносимой. Мне хотелось раздеться, но мысль о письме точно заколдовала меня. Я бросил палку, снял верхний халат, подошел к дивану и на подушке увидел большой синий конверт, на котором рукой брата было написано: «Завещание».

Я схватил толстый конверт, осторожно его разорвал и вынул из него два письма и записку. Одно из писем было длиннее и имело ту же надпись, сделанную рукой брата: «Левушке». На другом незнакомым мне круглым, полудетским, женским почерком было написано: «Другу, Л.Н.Т.»

Я прежде всего развернул записку. Она была коротка, и я жадно ее прочел. «Левушка, – писал мне брат, – некогда. Из большого письма ты узнаешь все. А сейчас не медли. Сними грим с лица и рук жидкостью, что стоит у тебя на столе. Все костюмы, что брошены в комнате, а также все с себя спрячь в тот шкаф в гардеробной, который я тебе показал сегодня. Туда же спрячь и флакон с жидкостью для грима. Когда закроешь плотно дверцы шкафа, нажми справа в 9‑м цветке обоев, считая от пола, совсем незаметную кнопку. Сверху опустится обитая теми же обоями легкая стенка и закроет шкаф. Но осмотри внимательно все, не забудь чего-либо из одежды».

Я мгновенно вспомнил, что провожавший меня покровитель снял с моей головы чалму и сдернул с левой ноги туфлю. Я очень обеспокоился, не потерял ли их дорогой. Но, поглядев на сверток с чашами, сунутый мне мальчиком, я рядом с ними увидел и уродливую туфлю и чалму. Очевидно, мой спутник дал мне все это в руки, и я машинально держал все вместе, а войдя в комнату, бросил на стол.

Я достал вату, сначала смочил руки жидкостью из флакона, и они сразу стали снова белыми. Я подумал, что придется долго возиться с лицом из‑за бороды; но ничуть не бывало. Похожая на молоко, приятно пахнущая жидкость сразу сняла всю черноту с лица; борода сразу отстала, мне сделалось легко и даже не так жарко. Я сбросил еще один халат, оставшуюся туфлю и чулки, надел легкие ночные туфли и пошел убирать комнату брата.

В царившем, как мне показалось вначале, хаотическом беспорядке все же была какая-то система. Все халаты были собраны в один узел; остальные принадлежности туалета тоже были связаны в узлы.

Оставалось все унести в гардеробную. Я подумал о денщике, но вспомнил, что он отличался таким богатырским сном, что даже пушечная пальба и та не будила его, как говорил брат. И действительно, едва я вышел в коридор, как могучий храп денщика заставил меня улыбнуться. Мои легкие шаги вряд ли могли нарушить его сон. Несколько раз мне пришлось пропутешествовать из кабинета с узлами в гардеробную. Наконец, я убрал всю обувь, оставались чалмы. Я узнал чалму брата по треугольнику с изумрудом. На туалетном столе лежал и футляр от него. Я хотел было отколоть его и спрятать в футляр, но решил выполнить дословно приказ записки, взял все чалмы, подобрал и футляры и отнес все в шкаф. Тут же снял я и всю свою одежду, собрал бороду, палку, чалму, сверток с чашами и несносную туфлю и все это бросил тоже в шкаф. Я еще раз вернулся, внимательно осмотрел все комнаты, нашел еще футляр от своей булавки для чалмы и снова отнес в шкаф.

Еще и еще раз я осмотрел внимательно все закоулки в комнате брата и наконец решился нажать кнопку, которую отыскал не без труда в 9‑м цветке обоев. Девятых цветков, считая снизу, было много и наконец на одном из них, отнюдь не самом близком к шкафу, мне удалось найти что-то похожее на кнопку. Сначала ничего не было заметно; я уже стал терять терпение и называть себя ослом, как легкий шелест заставил меня поднять глаза. Я едва не подпрыгнул от радости. Медленно поползла сверху стенка и через несколько минут, все ускоряясь в движении, мягко опустилась на пол. «Волшебство, да и только», – подумалось мне и, действительно, если бы я собственными руками не убрал все в шкаф, я никогда не мог бы предположить, что комната эта имела когда-нибудь другой вид.

Но раздумывать было некогда, все виденное и пережитое мною за день слилось в такой сумбур, что я теперь даже неясно отдавал себе отчет, где кончалась действительность и начинался мир моих фантазий. Я потушил свет в гардеробной, в которой вообще не было окон, запер двери и снова вернулся в кабинет. На полу валялось несколько бумаг, какие-то обрывки писем и газет. Все это я тщательно собрал, как и куски грязной ваты в своей комнате, бросил в камин и сжег.

Теперь я мог успокоиться, потушил свет и перешел в свой «зал». Мне хотелось пить, но жажда прочесть письма была сильнее физической жажды. Я перечел еще раз записку, убедился, что все по ней выполнил, и сжег ее на спичке.

Мне послышался шум на улице, как будто глухо прокатилось несколько выстрелов, и снова все смолкло.

Я лег и начал читать письмо брата. Чем дальше я читал, тем больше поражался; и образ брата Николая вставал передо мною другим, нежели я привык его себе рисовать. Много, много лет прошло с той ночи. Не только я уже в поре старчества, не только нет в живых брата Николая и многих из участников побега Наль, но и вся жизнь вокруг меня изменилась; пришла война, одна, другая, третья, пронеслись тысячи встреч и впечатлений, а письмо брата Николая все стоит перед моим взором таким, каким я воспринял его всем сознанием в ту далекую, незабвенную ночь. Вот оно, это письмо:

«Левушка!

Письмо это ты прочтешь тогда, когда настанет час моего большого испытания. Но этот час будет также и твоим огненным часом; и тебе придется проверить и выказать на деле твою верность и преданность брату-отцу, как ты любил называть меня в исключительные моменты жизни.

Теперь я обращаюсь к тебе как к брату-сыну. Собери все свое мужество и выкажи честь и бесстрашие, которые я старался в тебе воспитать.

Моя жизнь раскололась надвое. Я – христианин, офицер русской армии – полюбил магометанку. И отлично знаю, что в этой любви не бывать радостному концу. Сеть религиозных, расовых и классовых предрассудков представляет из себя такую стену, о которую может разбиться воля не только одного человека, но и целого войска.

Как я встретил ту, кого люблю? Как познакомился?.. Все узнаешь, если конец истории не будет печален; вернее, если будет история, а не простой смертный конец. Сейчас я скажу тебе только самое главное, то, что ты должен будешь сделать для меня, если захочешь отстаивать мою жизнь и счастье».

Дальше следовало – через несколько пустых строчек – более свежими чернилами и более нервным почерком продолжение:

«Ты уже знаешь Али Мохаммеда и молодого Али. Ты увидел Наль. Тебе предстоит разыграть роль гостя на пиру и… быть заподозренным в том, что ты выкрал Наль в тот час, когда ее жених должен был, по здешнему обычаю, похитить свою невесту. Если ты не захочешь выдать меня, если ты будешь хорошо играть свою роль, как тебе это укажут Али-старший и его друг, – мы с Наль, может быть, уйдем от грозы и ужаса преследования фанатиков…

Зайди к полковнику N и скажи, что я уехал раньше него на охоту с подвернувшейся оказией и буду поджидать его у знакомого лесника, как всегда. Если же не дождусь его там, то проеду дальше и рассчитываю, что встретимся у купца Д. и привезем домой немало дичи; скажи, чтобы N взял с собой лишнее ружье и побольше дроби. Сходи утром, часов в 8, передай все точно и не опоздай.

Дальше во всем доверься Али Мохаммеду. Обнимаю тебя. Не думай о грозящей мне опасности. Но думай, хочешь ли добровольно, легко, просто стать защитой, а может быть, и спасением мне и Наль.

Прощай. Мы или увидимся счастливыми и радостными, или не увидимся вовсе. И в том и в другом случаях будь мужествен, правдив и честен. Твой брат Н.».

Я взглянул на часы. Было уже почти четыре часа утра. Снова мне послышался шум на улице, хлопанье точно пастушечьих бичей; показалось даже, будто в ворота дома стучат. Но я помнил наставление моего ночного спутника по дороге домой, потушил свет и стал прислушиваться. По улице быстро прокатилось несколько телег, завопили какие-то голоса, раздалось снова несколько выстрелов; начинались какие-то песни и сейчас же обрывались.

Мне казалось, что на улице происходит какой-то скандал; хотелось выглянуть откуда-нибудь, но я не решался, чтобы не навлечь подозрений на дом брата.

Сна не было ни в одном глазу, усталости также. Я зажег снова лампу, перечитал еще раз письмо брата, поцеловал его и взялся за другое.

«Друг и брат, – начиналось оно, – я только маленькая женщина. Ты меня почти не знаешь, и вот из‑за незнакомой женщины в твою жизнь врывается опасность.

Брат, Али Мохаммед, мой дядя, воспитавший меня, – лучший человек, какого могла создать жизнь. Если ты захочешь помочь мне избежать ужаса брака с грубым и страшным человеком, фанатиком и другом муллы, я уверена, что мой дядя будет тебе всегда благодарен. И, в свою очередь, защитит тебя от всех опасностей, которые будут угрожать в жизни тебе.

Что я могу еще сказать, брат и друг? Я прошу помощи и ничего не могу обещать тебе взамен лично от себя. Мы, женщины Востока, любим лишь однажды, если жизнь позволяет нам любить. Ты – брат, брат-сын того, кого я люблю. Да будет же тебе моя любовь любовью сестры-матери. Останусь ли я жива или погибну, – я для тебя с этой минуты сестра-мать. Отдаю тебе поклон и поцелуй; и пусть всегда останется в твоем сердце чудесный образ твоего брата-отца, а также горячо любящей его и тебя Наль».

Снова послышался на улице шум; казалось, бежит множество ног возле самого дома и грохочут телеги. Я потушил огонь и стал вслушиваться. Где-то, теперь подальше, прогремел опять выстрел; проехала, грохоча, еще одна тяжелая телега, – и снова все смолкло. Я чиркнул спичкой и поглядел на часы. Было уже половина шестого, значит, на улице совсем светло; но я все же не решился открыть окна.

Я зажег лампу в комнате брата, взял конверты и письма, еще раз их перечел, бросил в камин и поджег.

Как странно горели письма! Вдруг, вспыхнув, почти погасли, отделилось и свернулось письмо брата, и я ясно прочел слова: «брат-отец». Затем снова все ярко вспыхнуло, а на письме Наль, точно на белом пятне в кругу огня, появились круглые буквы: «Наль». Еще раз все ярко вспыхнуло, превратилось в красные лохмотья и погасло, чтобы уже больше не явиться в нашем мире, как условная серия знаков любви, надежды, опасений, горя и верности.

Долго ли я сидел перед камином, – не знаю. За весь истекший день я не мог отдать себе отчета во всем происходившем; а эта ночь, какая-то сказочная, фантастическая ночь, расстроила мои нервы окончательно. Я старался, но не мог собрать мыслей. На сердце была такая тяжесть, какой я еще в жизни не испытывал. «Брат-отец» – все мысленно, на тысячу ладов шептал я, и слезы катились из моих глаз. Мне казалось, что я похоронил все, что имел лучшего в жизни; что я вернулся с кладбища, чтобы начать одинокую жизнь брошенного, никому не нужного существа. Но на минуту в сердце моем не возникло страха. Отдать жизнь за брата казалось мне делом таким естественным и простым. Но как защитить его? В чем может выразиться моя, такого неумелого и неопытного, помощь ему? Этого я себе не представлял.

Время шло; я все сидел без мыслей, без решений, с одною болью в сердце и не мог унять льющихся слез. Где-то очень близко пропел петух. Я вздрогнул, взглянул на часы, – было без четверти семь. «Пора», – подумал я.

У меня оставалось времени, только чтобы одеться и идти к полковнику N с поручением брата. Я перешел в свою комнату, отдернул портьеру, чуть приоткрыл ставень. На улице все было тихо. Я прошел в умывальную комнату, по дороге увидел денщика, хлопотавшего над самоваром. Я велел ему не спешить с самоваром, так как брат вечером уехал на охоту, а я пойду известить об этом полковника N.

Очевидно, внезапные отъезды на охоту были в привычках брата, ибо денщик мой ничуть не удивился. Он предложил мне сбегать самому к полковнику N, но я отклонил его предложение, сказав, что хочу прогуляться сам. Он растолковал мне ближайший путь садами, и через четверть часа, приведя себя в полный порядок, я вышел через сад на другую улицу. Я шел быстро, было жарко. День был праздничный, и, проходя мимо базара, я шел среди оживленной, густой толпы. Я старался ни о чем не думать, кроме ближайшей задачи: оповестить N, и даже страсть к наблюдениям заснула во мне.

– Здравствуйте, – вдруг услышал я за собою. – Вот как! Вас интересует базар? Я уже минут пять бегу за вами и едва догнал. Очевидно, вы что-то высмотрели и хотите купить? – передо мной, весело улыбаясь, стоял полковник N.

– Да я к вам спешу, – обрадовался я. – Брат просил передать, что он не дождался вас и с подвернувшейся оказией уехал вперед на охоту.

И я подробно передал все порученное мне в записке насчет встречи, ружья и дроби.

– Вот хорошо-то! – весело воскликнул полковник. – А ко мне приехал племянник, страстный охотник; и просит, молит взять его с собой. Места не было бы, если бы я ехал с вашим братом. А теперь я могу его взять. Только выеду не сегодня, а завтра на рассвете.

Разговаривая, мы пересекли базарную площадь, в конце ее, у развалин старой мечети, собралась порядочная кучка восточного народа, среди которого я заметил несколько желтых халатов и остроконечных шапок с лисьими хвостами монашеского ордена дервишей.

– Да, должно быть здорово обозлены эти желтые на Али Мохаммеда, – сказал полковник.

– Почему? – спросил я. – Что им сделал Али Мохаммед?

– Да разве вы не слышали, что против него собираются поднять религиозное движение? И в эту ночь вот эти желтые дервиши, конечно, сами учинили огромную пакость Али. Вы ничего не слыхали? – продолжал спрашивать полковник.

Я внутренне вздрогнул, но спокойно пожал плечами и сказал:

– Что же я мог слышать, если почти единственный мой знакомый здесь вы, и вижу я вас только сейчас; а брат мой уехал вчера вечером.

На это полковник кивнул головой и рассказал мне, что в эту ночь у Али Мохаммеда должно было состояться ритуальное похищение невесты, его племянницы. Что это – часть обряда, заранее обусловленная; что жених едет похищать невесту с толпой своих товарищей, со стрельбой из ружей и прочей инсценировкой дерзновенного похищения; а на самом деле невесту они находят в определенном месте, выведенную из дома старухами, хватают ее и мчат во весь опор на хороших конях, стреляя в воздух, в дом жениха.

Мне вспомнились выстрелы и шум телег ночью; и я недоумевал, чем же это разрешилось, кого же увезли вместо Наль. Видя, что я молчу, полковник счел, что его рассказ меня не занимает.

– Конечно, вам, столичному человеку, не интересны наши дела. Но живя здесь, видя тьму, в которой обретаются люди, зажатые муллой, поневоле сострадаешь этому чудесному мягкому народу и горячо к сердцу принимаешь борьбу такого прекрасного человека, как Али Мохаммед, с религиозным фанатизмом. Это истинный слуга народа.

Я поспешил заверить полковника, что более чем интересуюсь его рассказом, и что рассеянность моя относится к необычной для меня внешней красочности жизни, которой я никогда раньше не видел.

– Да, так вот я и говорю, что они подстроили – вот эти, – кивнул он головой на желтые халаты монахов, – самую пакостную историю бедному Али. Они похитили его племянницу, упрятали ее куда-то, а его обвиняют в том, что он устроил ее побег с помощью какого-то важного хромого старика-купца, которого здесь никто не знает. Словом, факт тот, что ночью во время пира жених и его друзья похитили Наль; а когда примчались домой, то в повозке нашли розовый халат, драгоценное покрывало да пару крошечных туфелек невесты, а самой невесты и след простыл. Оскандаленный жених примчался назад к Али. Весь дом уже спал глубоким сном. Еле добудились Али, послали на женскую половину за старухами. Когда старухам сказали, что невеста сбежала, тетка Наль чуть глаза не выцарапала жениху. Пришлось самому Али унимать старую ведьму. Но, разумеется, они девушку упрятали в надежное место, чтобы оскорбить Али и объявить против него религиозный поход. Это очень хорошо, что ваш брат вчера вечером уехал. Все, кто был в добрых отношениях с Али, могут оказаться в опасности, так как религиозный поход – это благовидный предлог для сведения личных счетов и убийства всех неугодных почему-либо людей.

Я молча шел рядом с полковником, погруженный в невеселые думы о брате и Наль, об обоих Али и обо всех грозящих им бедах. Только теперь я сообразил, как велика опасность. Не раз вспоминал я смертельную бледность молодого Али, его муки ревности и подавленное бешенство. Чью сторону примет юноша? Не видел ли кто, куда подевался хромой старик с пира?

Мы подходили к дому полковника, он звал меня радушно к себе, но я отговорился головной болью и поспешил домой.

Глава 3

Лорд Бенедикт и поездка на дачу Али

Я ясно помнил, что красавец-гигант обещал навестить меня днем. Когда я подходил к дому, то увидел денщика, разговаривающего с каким-то разносчиком дынь у калитки сада.

Мне все казалось теперь подозрительным. Я мельком взглянул на дыни и торговца и молча прошел в сад.

Денщик захлопнул калитку и подбежал с двумя дынями к столу под деревом, где мы с братом обычно пили чай. Положив дыни, он принес самовар, хлеб, масло, сыр и выжидательно остановился у стола. По всему его поведению было видно, что он хочет что-то мне сказать.

– Налей-ка чаю, – сказал я ему, – дыни ты, кажется, купил хорошие.

– Так точно, – ответил он. – Изволили слыхать? У нашего соседа скандал приключился. Ночью стекла побили… драка была и стрельба.

– Да разве ты слышал? Я не так крепко сплю, как ты, да и то ничего не слыхал, – возразил я ему.

– Так точно, я не слыхал сам. Вот торговец мне сказал, да все спрашивал, где мой барин, был ли ночью дома? Я сказал, на охоту уехавши еще с вечера. И он все допытывал, когда, мол, уехал, да куда. Я сказал, часов в пять уехал, как всегда к Ибрагиму.

В эту минуту послышался довольно сильный стук в парадную дверь. Денщик не пошел в дом, а открыл калитку сада, рядом с дверью. Я двинулся вслед за ним, подумав, что надо бы взять на всякий случай револьвер. Калитка открылась, и в ней обрисовалась громадная фигура, в которой я сразу узнал своего вчерашнего покровителя.

– Простите, я постучал довольно сильно и, вероятно, встревожил этим вас. Но на два звонка мне никто не открыл. Я и решился прибегнуть к стуку, – сказал он на довольно чистом русском языке.

При ярком свете утра красота моего гостя еще больше поразила меня. Правильные черты лица, безукоризненные зубы, маленькие уши и большие миндалевидные, совершенно изумрудно-зеленые глаза, – все, при сияющем солнце, было обворожительно. Мой взгляд, полный восхищения, был прикован к нему, к этой обаятельной, такой мужественной и вместе с тем молодой мягкой красоте. Я пригласил моего гостя разделить со мной утренний чай. Он улыбнулся и ответил:

– Мое утро давно уже миновало. Мы, восточные люди, привыкли вставать рано. Я уже и забыл, когда завтракал; но если позволите, с удовольствием разделю вашу трапезу, съем кусочек дыни. Обычай моей родной страны учит, что только в доме врага не едят, а я ваш преданный друг.

– Вот как, – воскликнул я. – До сих пор я думал, что это обычай старой Италии. Теперь буду знать, что это и восточное поверье.

– Я и есть итальянец, и родина моя – Флоренция. Вы не думайте, что все итальянцы – смуглые брюнеты. В Венеции женщины даже полагали неприличным иметь черные волосы и красили их в золотистый цвет, что заставляло их немало трудиться, – говорил он смеясь. – Но мои волосы не поддельные, мне не приходится волноваться.

– Да, – сказал я. – Вы так дивно сложены, что рост ваш поражает только тогда, когда видишь рядом с вами обычного человека, который сразу кажется малышом, – сказал я, подавая ему тарелку, нож и вилку для дыни. – Вы простите меня, что я так невежлив и не свожу с вас глаз. В глаза Али Мохаммеда я не в силах смотреть; они меня точно прожигают. Вы же не подавляете, но привлекаете к себе словно магнит. Я хотел бы век быть подле вас и трудиться с вами в каком-то общем деле, – вырвалось у меня восторженно, по-детски.

Он весело засмеялся, стал есть дыню своими прекрасными руками, попросив разрешения обойтись без ножа и вилки.

Только сейчас я увидел, вернее, сообразил, что мой гость одет не по-восточному, как ночью, а в обычный европейский костюм песочного цвета из материи вроде чесучи. Должно быть, моя физиономия отразила мое изумление, так как он мне весело подмигнул и сказал тихо:

– И вида никому не показывайте, что вы меня видели в иной одежде. Ведь и вы сами были в чалме со змеей, хромы, глухи и немы. Разве я не мог, так же как и вы, переодеться для пира?

Я расхохотался. Хотя можно было совершенно спокойно принять моего гостя за англичанина, но… увидев его однажды в чалме и одежде Востока, я не мог уже расстаться с убеждением, что он не европеец.

Точно угадывая мои мысли, он снова сказал:

– Уверяю вас, что я флорентиец. Хотя и очень, очень долго жил на Востоке.

Я снова расхохотался. Желание гостя подурачить меня было так явно! Эта цветущая красота, – ему не могло быть больше двадцати шести-семи лет.

– Скольких же лет вы уехали из Флоренции, если так давно, давно живете на Востоке? – сказал я. – Ведь вы не многим старше меня. Хотя весь ваш облик и внушает какую-то почтительность, невзирая на вашу молодость. Вчера вы мне показались гораздо старше, а европейский костюм и прическа выдали вас с головой.

– Да, – многозначительно ответил он, глядя на меня с юмором. – Ваш европейский костюм и прическа тоже окончательно выдали вашу молодость.

Я закатился таким смехом, что даже пес залаял. А гость мой, кончив есть дыню, обмыл руки в струе фонтана и, не переставая улыбаться, предложил мне пройти в комнаты для небольшого, но несколько интимного разговора. Я допил свой чай, и мы прошли к брату.

Мой гость быстро оглядел комнату и, указав мне на пепел в камине, сказал:

– Это нехорошо, отчего же ваш слуга так плохо убирает? В камине какие-то обрывки исписанной бумаги.

Я взял со стола старую газету, подсунул ее под оставшиеся в камине клочки бумаги и снова поджег.

– Я вижу, вы все тщательно убрали, – продолжал он, осматриваясь по сторонам. – Кстати, откололи ли вы броши с чалмы своей и брата?

– Нет, – сказал я. – В письме брата ничего не было сказано об этом. Я их вместе с чалмами и запер в шкафу. Вернее, похоронил, так как теперь уже не сумею поднять стену, – улыбнулся я.

– Этому делу помочь просто, – возразил мой гость.

Тут вошел денщик и спросил разрешения пойти на базар. Я дал ему денег и велел купить самых лучших фруктов. Когда он ушел, закрыв за собой дверь черного хода, мы прошли с гостем в гардеробную брата.

– Вы и дверь не закрыли на ключ? – сказал он мне. – А если бы ваш денщик полюбопытствовал заглянуть в гардеробную?

Он покачал головой, а я еще раз понял, насколько же я рассеянный.

Я зажег свет, гость мой наклонился и указал на стенке в том же ряду, где я отсчитывал девятый цветок снизу, на четвертом цветке такую же, еле заметную кнопочку. Нажав ее, он выпрямился и остановился в спокойном ожидании.

Как и в тот раз, лишь через несколько минут послышался легкий шорох, между полом и стенкой образовалась щель. Движение стенки все ускорялось, и наконец она вся ушла в потолок.

Я отпер дверцы шкафа и достал чалмы, непочтительно валявшиеся на дне его. Мой гость ловко отстегнул обе булавки, мгновенно сам нашел футляры, уложил в них броши и спрятал футляры в свой карман. Потом вынул флакон с жидкостью, который я поставил сюда вчера, и тоже положил его в карман.

– А в туалетном столе вашего брата вы не разбирали вещи? – спросил он меня.

– Нет, – отвечал я. – Я туда не заглядывал, в письме об этом ничего не сказано.

– Давайте-ка посмотрим, нет ли и там чего-либо ценного, что могло бы пригодиться вашему брату или вам впоследствии.

Разговаривая, мы вернулись в комнату. Мысли вихрем носились в моей голове, – почему надо искать ценности? Почему может что-то пригодиться «впоследствии»? Разве брат мой не вернется сюда? И что же будет со мною, если он не вернется? Все эти вопросы точно пылали в моем мозгу, но ни на один из них я не мог себе ответить.

Мне было чудно́, что человек, вместе со мной роющийся в ящиках, мне совершенно чужой; а все же полная уверенность в его чести и доброжелательности, сознание, что он делает именно то, что нужно, и так, как нужно, не нарушались во мне ни на минуту.

Из ящиков гость вынул несколько флаконов, и мы разместили их по своим карманам. Среди всяких коробочек он нашел плоский серебряный футляр с эмалевым павлином. Распущенный хвост павлина сверкал драгоценными камнями. Это было чудо художественной ювелирной работы. Тут же висел крошечный золотой ключик на тонкой золотой цепочке.

– Ваш брат второпях забыл эту чудесную вещь, которую он получил в подарок и которой очень дорожит. Возьмите ее, и если жизнь будет милостива ко всем нам, – когда-нибудь вы передадите ее брату, – проговорил мой чудесный гость, подавая мне футляр с ключиком.

При этом он нежно, ласково коснулся обеими руками моих рук. И такая любовь светилась в его прекрасных глазах, что в мое взбудораженное воображение и взволнованное сердце пришло спокойствие. Я почувствовал уверенность, что все будет хорошо, что я не один, у меня есть друг.

Мог ли я тогда предполагать, сколько страданий мне придется пережить? Сколько несчастий свалится на мою бедную голову! И каким созревшим и закаленным человеком стану я через три года, пока не увижу брата и пока в жизни его и моей действительно все наладится.

Я спрятал в боковой карман заветный футляр, но потом, рассмотрев его ближе, понял, что это записная книжка, запиравшаяся на ключ.

Захватив еще кое-что, что казалось необходимым моему гостю, мы заперли ящики, отнесли все в гардеробную, плотно задвинули створки шкафа; и тогда я снова нажал кнопку девятого цветка. Вскоре стенка опустилась, мы закрыли дверь гардеробной на ключ и вышли снова в сад.

Здесь гость мой сказал, чтобы я рекомендовал его всем, кто бы нас ни встретил, как своего петербургского друга и то же сообщил о нем денщику. Затем он передал мне приглашение Али провести сегодня день в его загородном доме, куда он уехал с племянником рано утром. Он ни словом не обмолвился о происшествиях минувшей ночи, а я не мог побороть какой-то застенчивости и потому не спрашивал его ни о чем.

Я так был рад не разлучаться с моим новым другом, что охотно согласился поехать к Али. Мы ждали в саду денщика, и обаяние моего гостя все сильнее привязывало меня к нему. Тоска в сердце и мучительные мысли о брате как-то становились тише рядом с ним. Спустя часа полтора вернулся денщик. Я сказал ему, что поеду за город с моим петербургским товарищем. А сам товарищ прибавил, что, быть может, мы не вернемся раньше завтрашнего утра, пусть он не тревожится о нас. Денщик плутовато усмехнулся и ответил свое всегдашнее: «Так точно».

Мы вышли через калитку внутри сада, прошли немного по тихой, тонувшей в зелени и пыли улице и свернули в тупичок, кончавшийся большим тенистым садом. Я шел за моим новым другом, и вдруг мне показалось странным, что я знаком с этим человеком чуть ли не целые сутки, так много пережил личного с ним и подле него – и даже не знаю, как его зовут.

– Послушайте, друг, – сказал я. – Вы велели рекомендовать вас всем как моего близкого петербургского друга. А я не знаю даже, как мне самому вас звать, а не то что представлять кому-то.

Он улыбнулся, взял меня под руку, – хотя я подумал, что ему было бы удобнее положить мне руку на плечо, таким невысоким я был по сравнению с ним, – и тихо сказал мне по-английски:

– Это ничего не значит. Ваши знакомые будут думать, что я и в самом деле английский лорд. А так как лордов они никогда не видели, то мне будет легко играть эту роль. Кстати, у меня есть и монокль, которым я отлично манипулирую.

Он вставил в левый глаз монокль, поджал как-то смешно губы, разделил свою небольшую золотую бороду надвое, – и я прыснул со смеху, до того он был высокомерен, напыщен, а его прекрасное, умное лицо вдруг поглупело.

– Ну, вот видите, как весело, – процедил он сквозь зубы, – я могу изображать высокомерного тупицу не хуже, чем вы – хромого старичка. Представляйте меня лордом Бенедиктом, а сами зовите меня Флорентийцем, как зовут меня свои.

Мы вошли в сад и встретились там с двумя молодыми офицерами, товарищами брата. Они шли к нам и были очень разочарованы, что брат уехал на охоту; я познакомил их с моим петербургским другом, англичанином, лордом Бенедиктом. Лорд высокомерно оглядывал бедных мешковатых поручиков с высоты своего громадного роста. На обращенные к нему вопросы он мямлил сквозь зубы по-английски: «Не понимаю», несколько раз ловко сбросил и поймал бровью свой монокль, чем окончательно сразил таращивших на него глаза армейцев, никогда не видавших живого лорда с моноклем и, наконец, быстро проговорил, что лошади нас ждут и я должен сказать им, что еду в гости за город к его дяде, тоже англичанину.

Мы простились, я еще сдерживал душивший меня смех, но когда услышал пущенное возмущенным тоном вдогонку: «Ну и барская харя!» – я уже не смог сдержаться, залился вовсю, и мне вторили два раскатистых баса. Но лорд Бенедикт, как истый англичанин, и бровью не повел – отчего мне было еще смешнее.

У ворот сада стояла отличная коляска в английской упряжке. Две поджарые, истинно английские лошади нервничали, и их с трудом сдерживал старый кучер во фраке, гетрах и башмаках светло-коричневого цвета, с английским кнутом в руке, точь-в‑точь как на картинках модных журналов.

Я поглядел удивленно на моего лорда, он отвесил мне легкий элегантный поклон и предложил первому занять место в коляске. Я пожал плечами, сел, лорд быстро уселся рядом, сказал что-то кучеру, чего я не понял, и мы помчались.

Довольно скоро мы оказались за городом. Я еще не видел окрестностей. По обе стороны дороги тянулись виноградники, фруктовые сады, огромные баштаны[1] дынь и арбузов. Нам навстречу непрерывно ехали на ослах люди всех возрастов в чалмах. Нередко на одном осле устраивались сразу двое. Встречались и женщины, укутанные в черные паранджи с сетками, тоже иногда сидевшие вдвоем на одном осле. Все тонуло в пыли и было залито солнцем и зноем; казалось, конца не будет этому обильному плодородию, мимо которого мы катили.

Так ехали мы около часа. Наконец мы свернули с дороги налево и, проехав еще немного, очутились в степи. Картина сразу резко изменилась, точно мы попали в другое царство. Все буйство природы, вся зелень осталась позади, а впереди, – насколько мог охватить глаз, – тянулась пустынная степь с выжженной травой. Меня укачали ритмичный бег лошадей, мягкое покачивание эластичных рессор и мельканье нагретого воздуха, и я незаметно для себя задремал.

– Мы скоро приедем, – сказал мне мой спутник по-русски.

Я встрепенулся, посмотрел на него и… обмер. Передо мной сидел в чалме и белой одежде мой ночной покровитель.

– Когда же вы успели переодеться? – почти в раздражении воскликнул я.

Он весело рассмеялся, приподнял обитую бархатом скамеечку, и я увидел ящик, в котором лежали халат и тюрбан, в виде уже намотанной чалмы.

– Я оделся, как требует долг восточной вежливости, – сказал мой спутник. – Ведь если мы приедем в европейском платье – Али должен будет подарить нам по халату. Я думаю, вам не очень хотелось бы сейчас принимать подарок от кого-либо, а это халат вашего брата.

– Мне не только был бы несносен восточный подарок, но и вообще я потерял, и думаю, навсегда, вкус к восточному костюму после маскарада и чудес прошлой ночи, – не совсем мягко и вежливо ответил я.

– Бедный мальчик, – сказал Флорентиец и ласково погладил меня по плечу. – Но, видишь ли, друг Левушка, иногда человеку суждено созреть сразу. Мужайся. Вглядись в свое сердце, чей образ живет там? Будь верен брату-отцу, как он был верен всю жизнь тебе, брату-сыну.

Слова его задели самую глубокую из моих ран, привязанностей и скорбей. Острую тоску разлуки с братом я снова пережил так сильно, что не смог удержать слез, я точно захлебнулся своим горем.

«Я ведь решился быть помощником брату, – подумал я, – зачем же я думаю о себе. Пойду до конца. Начал маскарад – значит, надо продолжать. Ведь это брат хотел, чтобы я нарядился восточным человеком. Будь по его желанию».

Я проглотил слезы, вынул тюрбан, надел его на голову и облачился в пестрый халат поверх своего студенческого кителя. Вдали уже были видны дом, сад, и по обе стороны дороги начинался виноградник. Гроздья винограда зрели и наливались соком, краснея и желтея на солнце.

– Теперь недолго страдать и мучиться в догадках, – сказал Флорентиец. – Али все расскажет тебе, друг, и ты поймешь всю серьезность и опасность создавшегося положения.

Я молча кивнул головой, мне казалось, я достаточно уже все понимал. На сердце у меня было так тяжело, как будто, выехав за город, я перевернул какую-то легкую и радостную страницу своей жизни и ступил в новую полосу гроз и бед.

Мы въехали в ворота, к дому вела длинная аллея гигантских тополей. Как только экипаж остановился и мы оказались в довольно большой передней, к нам быстрой, легкой походкой вышел Али Мохаммед. В белой чалме, в тонкой льняной одежде, застегнутой у горла и падавшей широкими складками до пола, он показался мне не таким худым и гораздо моложавее. Смуглое лицо улыбалось, жгучие глаза смотрели с отеческой добротой. Он шел, издали протянув мне обе руки. Поддавшись первому впечатлению, измученный беспокойством, я бросился к нему, как будто бы мне было не 20, а 10 лет. Я прильнул к нему с детским доверием, забыв, что надо мужаться перед малознакомым человеком, скрывать свои чувства. Все условные границы были стерты между нами. Мое сердце прильнуло к его сердцу, и я всем своим существом почувствовал, что нахожусь в доме друга, что отныне у меня есть еще один друг и родной дом.

Али обнял меня, прижал к себе и ласково сказал:

– Пусть мой дом принесет тебе мир и помощь. Войди в него не как гость, а как сын, брат и друг.

С этими словами он поцеловал меня в лоб, еще раз обнял и повернул меня к Али-молодому, стоявшему сзади.

Я помнил, как страдал этот человек, когда Наль отдала моему брату цветок и кольцо. Мог ли я ждать чего-либо, кроме ненависти, от него, ревновавшего свою двоюродную сестру к европейцу?

Но Али-молодой, так же как и его дядя, приветливо протянул мне обе руки. Глаза его смотрели прямо и честно мне в глаза; и ничего, кроме доброжелательства, я в них не прочел.

– Пойдем, брат, я проведу тебя в твою комнату. Там ты сможешь принять ванну, надеть свежее белье и одежду. Если пожелаешь, переоденься, но прости, европейской одежды у нас здесь нет. Я приготовил тебе наше легкое индусское одеяние. Если ты пожелаешь остаться в своем, слуга тебе его вычистит, пока ты будешь купаться.

С этими словами он провел меня по довольно большому дому и ввел в прелестную комнату, с выходящими в сад окнами, под которыми росло много цветов.

– Через двадцать минут ударит гонг к обеду, и я зайду за тобой. А за этой дверью ванная комната, – прибавил он.

Он ушел, а я с наслаждением сбросил свой студенческий китель, которым так гордился, открыл дверь в ванную и, увидев, что ванна полна теплой воды, с восторгом стал в ней плескаться. Наконец, набросив мягкий купальный халат, вернулся в комнату. Не успел я еще вытереться хорошенько, как постучали в дверь. Это был слуга, принесший мне какой-то прохладительный напиток. Я выпил его залпом и почувствовал себя верблюдом в пустыне, так была велика моя жажда, которой я не замечал, пока не начал пить.

Я пробовал говорить со слугой на всех языках, но он не понимал меня, отрицательно качая головой, печально разводя руками. Вдруг он заулыбался во весь рот, что-то бормоча, закивал утвердительно головой и побежал к шкафу, вытащил оттуда белье и белую одежду. Очевидно, он подумал, что я спрашиваю его именно об этом. Я хотел остаться в своем кителе, но у слуги был такой радостный вид, он был так счастлив, думая, что понял, чего мне было надо, что мне не захотелось его огорчать. Я весело рассмеялся, похлопал его по плечу и сказал:

– Да, да, ты угадал.

Он ответил на мой смех еще более радостными кивками и повторил, как бы желая запомнить:

ВСЯ ЖИЗНЬ – РЯД ЧЕРНЫХ И РОЗОВЫХ ЖЕМЧУЖИН. И ПЛОХ ТОТ ЧЕЛОВЕК, КОТОРЫЙ НЕ УМЕЕТ НОСИТЬ В СПОКОЙСТВИИ, МУЖЕСТВЕ И ВЕРНОСТИ СВОЕГО ОЖЕРЕЛЬЯ ЖИЗНИ. НЕТ ЛЮДЕЙ, ЧЬЕ ОЖЕРЕЛЬЕ ЖИЗНИ БЫЛО БЫ СОТКАНО ИЗ ОДНИХ ТОЛЬКО РОЗОВЫХ ЖЕМЧУЖИН.

– Да, да, ты угадал.

Речь его была так смешна, что я по-мальчишески залился смехом и вдруг услышал звук гонга.

– Батюшки, – закричал я, как будто мой слуга мог меня понимать, – да ведь я опоздаю.

Но мой слуга понял все отлично. Он быстро подал мне трусы и брюки из белого шелка, длинную рубашку, белый шелковый нижний халат и еще одну белую одежду, легкую льняную, вроде той, в которую был одет Али Мохаммед. Не успел я залезть во все это, как раздался стук в дверь и на мой ответ «войдите» появился Али-молодой.

– Ты уже готов, брат, – сказал он. – А я принес тебе чалму; подумал, что твоя остриженная голова может сгореть под солнцем без нее.

– Да я не сумею ее надеть, – ответил я.

– Ну, это один момент. Присядь, я тебе сверну тюрбан.

И действительно, гораздо ловчее, чем это делал брат, он обернул мне голову чалмой. Мне было удобно и легко. На голые ноги я надел белые полотняные туфли без каблука, и мы двинулись с Али Махмудом обедать.

Мы вышли в сад, и в тени необычайно громадного каштана я увидел круглый стол, за которым уже сидели старший Али и Флорентиец. Я извинился за свое опоздание, но хозяин, указав мне место рядом с собой, приветливо улыбнулся и ласково сказал:

– Мы не придерживаемся строгого этикета, когда живем за городом. Если тебе вздумается вообще не выйти к какой-нибудь трапезе, чувствуй себя совершенно свободным и поступай только так, как тебе легче, проще и удобнее. Я буду очень рад, если ты погостишь здесь, отдохнешь и наберешься сил для дальнейших трудов. Но если жизнь рассудит иначе, – прими в моем доме всю любовь и помощь и помни обо мне, как о преданном тебе навеки друге.

Я поблагодарил, занял указанное мне место и посмотрел на Флорентийца. Он тоже переоделся в белое индусское платье. Снова я поразился этой юной цветущей красоте, в которой, казалось, не было ни одной складки страдания или беспокойства, но было разлито полное счастье жизни. Он тоже поглядел на меня, улыбнулся, вдруг поджал губы, сделал движение левой бровью и веком, и я увидел глупое лицо лорда Бенедикта. Я залился своим мальчишеским смехом, рассмеялись и оба Али.

Стол был сервирован прекрасно, но без всякого шика. Меню было европейское, но ни мяса, ни рыбы, ни вина не было. Я был голоден и ел с удовольствием и суп, и зелень, как-то особенно приготовленную, с превкусными гренками; отдал дань и чудесным фруктам. Я так был занят едой, так отдыхал от всего пережитого, что даже мало наблюдал моих сотрапезников. Подали в чашах прохладительное питье; но оно нисколько не было похоже на содержимое той чаши, что мне подал на пиру Флорентиец. Обед кончился, как и начался, без особых разговоров. Старшие говорили тихо на незнакомом мне языке, Али же молодой рассказывал мне о названиях и свойствах цветов, стоявших в овальной фарфоровой китайской вазе посреди стола. Многих цветов я совсем не знал, некоторые видел только на рисунках, но восхищался всеми. Али обещал мне после обеда показать в оранжерее дяди редкостные экземпляры экзотических цветов, обладавших будто бы замечательными свойствами.

Хотя я ел с хорошим аппетитом, я все же заметил, что Али-молодой ел мало и, казалось, только из вежливости, чтобы я не выделялся среди всех своим аппетитом, но все же отведал все подававшиеся блюда. Но сколько я ни смотрел на Али-старшего, я ничего, кроме фруктов, меда и чего-то похожего на молоко, в его руках не видел. Незаметно обед кончился. С самого начала меня несказанно удивила перемена, произошедшая в молодом индусе. Сейчас она казалась мне еще более разительной. Выражения нетронутой безмятежной юности, ранее бывшего на его лице, как не бывало. Он, должно быть, пережил такое глубокое страдание, что его психика словно сделала скачок в другой мир. И я невольно сравнил наши судьбы и подумал, что ведь и я перешел черту безмятежного детства и занавес над ним опустился. Начиналась другая жизнь…

Все время, с того самого момента, как Али Мохаммед обнял меня, я хотел спросить его о брате, – и все вопрос застывал на моих устах, я не мог решиться задать его. Теперь снова острая тоска по брату резанула меня по сердцу, и я с мольбой взглянул на моего хозяина. Точно поняв мой безмолвный вопрос, Али встал, встали и мы все и поблагодарили его за обед. Он пожал всем руки и, задержав мою в своей руке, сказал:

– Не хочешь ли, друг, пройтись со мной к озеру. Оно недалеко, в конце парка.

Я обрадовался возможности поговорить наконец с Али Мохаммедом, и все мы двинулись в глубь сада. Мы с Али-старшим шли впереди. Сначала я слышал за собой шаги Флорентийца и молодого Али. Но вот мы свернули в густую платановую аллею, и нас окружила никем, кроме птиц и цикад, не нарушаемая тишина. В этой части парка уже не было цветов, но деревья попадались не только необычайно развесистые и с колоссально толстыми стволами, но и с необыкновенной окраской листьев и цветов. Особенно привлекли мое внимание клены с черными листьями и розовые магнолии. Дивные большие цветы, бледно-розового цвета, покрывали магнолии так густо, что они казались гигантскими розовыми яйцами. Аромат был силен, но нежен. Я невольно остановился, вдохнул всеми легкими душистый воздух и, забыв все раздирающие меня мысли, воскликнул:

– О, как прекрасна, как дивно прекрасна жизнь!

– Да, мой мальчик, – тихо сказал Али. – Обрати внимание на эти рядом живущие группы деревьев. Черные клены и розовые магнолии, – и все вместе, будучи таким ярким контрастом, живет в полной гармонии, не нарушая стройной симфонии Вселенной. Вся жизнь – ряд черных и розовых жемчужин. И плох тот человек, который не умеет носить в спокойствии, мужестве и верности своего ожерелья жизни. Нет людей, чье ожерелье жизни было бы соткано из одних только розовых жемчужин. Ты уже не мальчик. Настала и для тебя минута выявить твои честь, мужество, верность.

Мы двинулись дальше; вдали сверкнуло озеро; мы еще раз свернули в аллею мощных кедров и подошли к беседке, устроенной из плакучего вяза. В ней было тенисто, с озера веяло прохладой. Безмятежность жизни, казалось, ничем не нарушалась здесь. Но слова Али подняли во мне бурю. Мысли мои кипели; я чувствовал, что услышу сейчас что-то роковое, но никак не мог привести себя в равновесие.

– Вчера ночью я спас две жизни, хотя тебе может казаться, что я обрек их на муки и угрозу смерти. Я давно тружусь, чтобы пробудить самосознание в этом народе, разбить стену фанатизма, пробить тропинку хотя бы к самой начальной культуре и цивилизации. Я открыл здесь несколько школ, отдельно для мальчиков и мужчин и для девочек и женщин, где бы они могли учиться грамоте на своем и русском языках и самым элементарным основам физики, математики, истории. Все мои начинания встречались и встречаются в штыки; и не только муллами, но и царским правительством. С обеих сторон я слыву революционером, неблагонадежным человеком. Я говорю тебе это для того, чтобы ты понял, в какое положение попал, и отдал себе точный отчет в своих дальнейших действиях и поступках. Я заранее тебя предупреждаю: на тебе не висят никакие обязательства, ты совершенно свободен в своем выборе и поведении. И что бы ты ни услышал от меня, – ты сам, добровольно, выберешь свой путь. Сам нанижешь в ожерелье матери-жизни ту жемчужину, цвет и величину которой создашь своим трудом и самоотверженной любовью. Если ты захочешь устраниться от борьбы за брата и Наль, – твой «лорд Бенедикт», – чуть улыбнулся Али, – отвезет тебя в Петербург, где ты будешь в совершенной безопасности. Если же верность твоя последует за верностью твоего брата, – ты сам определишь те помощь и роль, которые пожелаешь осуществить.

Наль воспитана мною. Только внешняя форма воспитания – на восточный манер – соблюдалась в ее жизни, и то весьма не строго. Наль хорошо образованна, и ее блестящие способности помогли ей узнать гораздо больше, чем знает любой окончивший европейский университет человек. Пять лет назад я уговорил твоего брата начать заниматься с Наль математикой, химией, физикой и языками, так как частые отлучки из города не позволяли мне самому регулярно заниматься с нею. Отсюда и происхождение тех восточных халатов и накладных бород и усов, которые вы спрятали сегодня с Флорентийцем в гардеробе твоего брата. Тупая матрона, старая мать Али Махмуда, когда-то спасенная мною от разорения и гибели, оказалась злой и неблагодарной. Она всячески препятствовала общению Наль с другими людьми. Только переодеваясь в другие халаты, мог твой брат проникать как учитель в разных гримах в рабочую комнату Наль. И старая, подслеповатая женщина была уверена, что впускает все разных учителей. Охраняя Наль во время уроков, она спала и так смешно храпела, что заставляла Наль иногда громко смеяться, но это не будило глухую матрону.

Я представил себе два прекрасных молодых существа, которые учатся под охраной полуслепого, полуглухого стража, вспомнил почему-то, как сам я разыгрывал роль: «Вы хромы, глухи и немы», – и закатился своим мальчишеским смехом.

Али погладил меня по плечу и продолжал:

– Время шло. Я понял давно, какое чувство возникло между Наль и твоим братом. Было бы бесполезно взывать к чести и мудрости твоего брата, он и без того был на высоте их. Я не мешал этому чувству, так как все равно не видел для Наль иного выхода, нежели побег из этого гнетущего места, и готовился к нему заранее. Старая дурища, тетка Наль, испортила весь мой план. Она завела за моей спиной интриги с муллой и дервишами. Довела дело до сговора о браке несчастной Наль с самым оголтелым и злым из всех религиозных фанатиков, каких я здесь знаю. И теперь готовится объявление религиозного похода против меня, ведь я не давал согласия на этот брак и покровительствовал христианам. Не буду утруждать тебя подробностями, – ты сам видел, что избежать сговора не удалось.

В тот миг, когда Флорентиец тебя вывел из сада, на женской половине тоже шел пир. Там все было подготовлено к законному похищению невесты. Роль невесты играл Али, мой племянник, пробравшийся в темноте в одежде Наль на женскую половину и успевший сесть на место невесты, пока продолжался беспорядок с освещением. Темнота немного дольше длилась на женской половине. Все совершилось честь честью. Невеста была выведена старухами в сад и там, переданная из рук в руки, «похищена» женихом. С выстрелами, шумом и гамом, как полагается по обряду для знатного купеческого дома, было совершено похищение. По дороге приключилась какая-то заминка с одной из лошадей. И пока все участники этого действа с факелами и ножами вместе с женихом поправляли упряжь, Али сбросил с себя халат, роскошные покрывала и оставил в повозке захваченные с собой туфельки Наль, сам же выпрыгнул бесшумно из телеги, – на что он большой мастер, – и, скрывшись во тьме, благополучно добрался до моего уже уснувшего дома, где мы его поджидали у калитки вместе с Флорентийцем.

Немало выстрадал Али. Ты не мог не заметить перемены, происшедшей в нем за одну ночь. Он обожал с детства сестренку, часто присутствовал вместе с ней на уроках у твоего брата. Наль – его второе «я»; и, пожалуй, это второе «я» ему дороже собственной жизни. Буря ревности, тяжелый покров предрассудков, мечты об особенной судьбе для Наль и себя, – все это окутывало Али и должно было или сгореть в нем или похоронить его под собою. Он никак не ожидал, что первым другом и покровителем в жизни Наль будет не он. Не верил, что я стану на сторону твоего брата и благословлю эту любовь, хотя чистой и прекрасной он признавал ее всегда. Уступить Наль другому мужчине, да еще европейцу, было для него непереносимо, как и дозволить ей уйти в опасный путь без себя. Все произошедшее с ней сначала разбило его. Его спасла беспредельная верность мне, верность и любовь ребенка, потом юноши, от которого у меня не было тайн. Его истинная поглощающая любовь к Наль, заставившая забыть о себе и думать о ней, спасла не одну, а три жизни, которые были бы прерваны его рукой, если бы верность не победила все. В эту ночь он добровольно выбрал тропу жизни и надел на нить своего ожерелья черную жемчужину отречения, как листья черного клена, чтобы помочь жить женщине, так похожей на розовую магнолию…

Как я уже сказал, не сегодня завтра объявят религиозный поход против меня. Что это означает, я лучше не буду тебе объяснять. Когда, доехав до дома жениха, похитители невесты увидели, что в повозке лежит лишь одна одежда Наль, они мгновенно известили муллу и дервишей и, посоветовавшись с ними, вернулись в мой спавший дом целой толпой с омерзительными криками, оскорблениями и угрозами. Я молча стоял среди этой разъяренной толпы. И наконец, воспользовавшись минутой относительного затишья, велел слугам вызвать старух, которые должны были вывести Наль в сад в условленное место к жениху и его друзьям. Толпа ждала. Казалось, все вокруг было наэлектризовано токами бешенства. Шли минуты, походившие на часы. Переполох в доме, конечно, давно разбудил всех на женской половине. Вскоре шесть старух во главе со старой теткой Наль появились перед толпой и встали рядом со мной.

– Эти люди, – сказал я им, – обвиняют вас в том, что вы не Наль вывели в сад, а одну ее одежду отдали жениху. И среди озверелых мужчин и сначала дрожавших от страха, но затем пришедших в бешенство женщин поднялся невообразимый вой. Обе стороны готовы были вцепиться друг в друга. Размахивая руками, вопя какие-то проклятия, старая тетка Наль утверждала, что сама вложила руку Наль в руку жениха. Остальные подтвердили, что видели, как жених взял Наль на руки, и даже заметили, что он был слабоват для того, чтобы нести ее. Я посмотрел на жениха, он потупился и сказал, что ему не приходилось носить на руках женщин и что, действительно, Наль показалась ему тяжелее, чем он предполагал. На мой вопрос, донес ли он ее и посадил ли в телегу, он указал на двух своих товарищей, людей большого роста и редкой силы, и сказал, что сам он едва смог донести Наль до калитки, а там ее взял один из его товарищей и донес до телеги; а в телегу ее осторожно положили его рослые друзья. Пришлось мне и их спросить, была ли то Наль или только ее одежда, которую они уложили в телегу. Оба утверждали, что несли невесту. Я стал уговаривать их разойтись, чтобы не привлекать к семейному скандалу внимание русских властей. Я читал смертельную ненависть в их глазах и нисколько не сомневался, что если бы не рассвело и они не боялись бы отвечать перед российским судом, – они бы прикончили на месте и меня, и Али, и многих из моих домочадцев и гостей. По местным понятиям, весь позор за этот скандал падал на жениха. Он злобно посмотрел на своих рослых товарищей, какое-то подозрение вдруг мелькнуло в его глазах и, грубо обругав их, он круто повернулся к ним спиной и быстро побежал к калитке. Остолбенев на миг, все его товарищи, мулла и толпа, пришедшая с ними, – все бросились бежать вслед за женихом, натыкаясь друг на друга, валя кого-то с ног, застревая в узкой калитке. За стеной сада послышалась перебранка жениха с товарищами и муллой, несколько выстрелов, крики. Но калитка захлопнулась, еще раз послышались крики, шум отъезжающей телеги, конский топот – и все смолкло.

Старухи были искренне убиты позором и несчастны. Они клялись и божились, что вечером во время пира Наль сидела с подругами за столом, что они сами накинули ей еще и черное покрывало поверх драгоценных уборов и наперебой рассказывали, как тяжело было жениху нести невесту, как он передал ношу товарищу и тому подобное. Я велел всем идти спать, сказав, что сам буду искать Наль, чтобы ни в дом, ни из дома в течение суток никто не входил и не выходил.

Сейчас я уже имею известие, что твой брат и Наль едут благополучно в скором поезде в Москву. Но это не значит, что они уже спасены. Пока они не доберутся до Петербурга и не сядут на пароход, отходящий с Невы в Лондон, – нельзя быть уверенным в их безопасности.

– Перейдем теперь к твоей роли, – продолжал Али Мохаммед после короткого раздумья. – Ты невольно запутан в эту историю, как брат Николая, поскольку злой глаз религиозных фанатиков видит врагов во всех друзьях того, против кого объявляют религиозный поход. А друг – это каждый, кто близок или хорошо знаком с настоящими друзьями преследуемого. К тому же дервиши решили, что Наль похитил незнакомый им хромой, глухой и немой старик, присутствовавший на пире, и этот след может привести к тебе, а уж к Флорентийцу непременно.

Ты, повторяю, свободен в своем решении. Ты можешь мне сейчас сказать, что желаешь остаться непричастным к этому делу, – и тогда ты немедленно уедешь в К., – Али назвал крупный торговый город, – с письмом к моему другу, у которого ты проживешь недели две-три и вернешься в Петербург. Если же ты хочешь помогать мне бороться за жизнь брата, – придется сказать свое решительное слово и начать действовать.

Так закончил Али свой разговор со мной.

Глава 4

Мое превращение в дервиша

В моем сердце стало как-то ясно и тихо. Я больше ни минуты не тревожился, и даже волнение за судьбу брата перестало меня беспокоить. Присутствие Али, его мощь влили в меня уверенность и энергию.

Чем больше я погружался мыслью в страшную рознь народов, чем ярче представлял себе невежество бедного, неграмотного и почти всегда голодного народа, который даже и религию выбрать себе самостоятельно не может, а попадает с рождения в лапы фанатиков, и который всю жизнь всем рабски повинуется, тем яснее становилось мне, что я не могу остаться равнодушным к судьбе хотя и чуждого мне по крови, но, конечно, такого же народа, с красной кровью и страждущим сердцем, как и мой родной, зажатый царской лапой русский народ. И чем больше я думал, какой странной случайностью я оказался связанным сейчас с судьбою чужого народа, вторгшись в самую сердцевину его предрассудков, тем сильнее сознавал, что нет случайностей, а есть целая сеть закономерных действий. Что во всей окружающей нас жизни, как и в природе, нет явлений случайных, а царит гармония всегда закономерно и целесообразно действующих сил, связывающих всех людей воедино, как группы черных кленов и розовых магнолий.

Мое спокойствие не то что возрастало с каждой минутой, оно как бы утверждалось, черпая силу в самой глубине моего сердца, которое, казалось, я понял впервые. Видя мое молчание, Али прибавил:

– Не думай, что тебе надо дать ответ сию минуту. Хотя, конечно, временем мы не располагаем; я ожидаю самого быстрого хода событий.

– Мой ответ готов, – сказал я. – Я так глубоко спокоен, решение мое так ясно, что я еще ни разу за всю свою жизнь не припомню подобного чудесного и необычного состояния духа, подобного мира в себе. Я не только не колеблюсь, но мне даже не представляется возможным пойти другим путем, где бы я мог отделить себя от брата, от вас, от Флорентийца и всех ваших друзей. Ведь если бы мой брат был здесь, – он соединил бы свою жизнь с вашей и пошел бы за вами, хотя вы индус, и этот народ не является и для вас родным народом. Мое решение не нуждается в обдумывании. Я иду с вами, я верен моему брату-отцу и буду отстаивать всеми силами его жизнь и счастье так же, как и раскрепощение того народа, которому вы так беззаветно и самоотверженно служите.

– Твое спокойствие, друг, убеждает меня более всяких клятв и обещаний. Вернемся в дом, там могут быть какие-нибудь новые вести.

С этими словами Али Мохаммед встал, обнял меня и, положив руку мне на голову, заглянул глубоко в мои глаза своими агатовыми бездонными глазами. Трепет какого-то восторга охватил меня, я точно потерял сознание на миг и пришел в себя уже в кедровой аллее, по которой мы шли, любуясь сверканием озера на ярком солнце.

Аромат деревьев, пение птиц, треск цикад снова сопровождали нас. Никогда еще я не чувствовал себя так необычайно. Казалось, все внешние факторы должны были бы подавить мой дух. А на самом деле, впервые среди величавого молчания природы, в обществе этого человека, в котором я чувствовал необычные силу и чистоту, я понял какую-то иную, еще неведомую мне жизнь сердца. Я ощутил себя единицей этой беспредельной Вселенной, среди которой я жил и дышал; и мне казалось, что нет разницы между мною, солнцем, сверкающей водой и шумящими деревьями, что все мы отдельные ноты той симфонии Вселенной, о которой говорил Али. Я точно прозрел в какую-то глубь вещей, где все – революции, борьба отдельных людей, борьба страстей целых наций, войны и ужасы стихий, – все вело человечество к улучшениям, к завоеваниям в коллективном труде великих ценностей равенства и братства, к той гармонии и красоте, где свобода какой-то новой жизни должна дать всем людям возможность отдавать все лучшее в себе на общее благо и получать то, что нужно каждому для его совершенствования и индивидуального счастья…

Я ушел в свои мысли, какая-то радость наполнила все мое существо, и я не заметил, как мы подошли к дому и встретились подле него с Али-молодым и Флорентийцем. Обменявшись малозначительными фразами по поводу красоты парка, мы вошли уже вчетвером в дом и уселись на открытой веранде у стола, который был накрыт для чаепития. Жара немного спала, нам подали чай в больших чайниках красивой расцветки и оригинального китайского рисунка. Только успели мы выпить по чашке чая, как вошел слуга и тихо сказал несколько слов хозяину. Тот извинился перед нами и вышел. Мы молча остались сидеть за столом. Каждый был погружен в свои думы, никого не стесняло это молчание. Все точно сосредоточились в себе, готовясь, каждый по-своему, к грядущим событиям. Лично я, – как казалось мне, – точно и не жил до сегодняшнего дня. Только сейчас я ощутил свою связь со всеми людьми, знакомыми мне и незнакомыми, далекими и близкими, и оценивал жизнь по-новому, решая для себя вопрос, что значит свой или чужой и кто же свой, а кто чужой. По свойственной мне рассеянности мне показалось, что прошло очень мало времени; но на самом деле прошло около часа.

Вошел слуга и сказал Али-молодому, что хозяин просит всех пройти к нему в кабинет. Мы встали, Флорентиец обнял меня за плечи, ласково прижав к себе на минуту, и мы прошли на другую половину дома, которой я еще не видел.

Через ту же переднюю, в которую мы вошли с Флорентийцем, как только экипаж остановился у подъезда дома, мы попали в большую комнату – кабинет Али Мохаммеда. Мы увидели его за письменным столом, и у стола, в глубоком кресле, обитом ковровой тканью, сидел в желтом халате и в остроконечной шапке с лисьим хвостом дервиш. Сюрпризы последних суток, должно быть, так расшатали мои нервы, что я едва не вскрикнул от изумления и растерянности. Я всего ожидал. Но увидеть дервиша в кабинете Али, – этого мои нервы не вынесли; я почувствовал такое раздражение, что готов был броситься на него.

Али молодой, взглянув на меня и поняв по моему расстроенному лицу, что я переживал, шепнул мне:

– Не все, кто одет дервишем, – на самом деле дервиши. Это друг.

Я постарался взять себя в руки, стал пристально разглядывать мнимого дервиша. И еще раз устыдился своей невыдержанности, отсутствию такта и внимания. Если бы я начал с того, что посмотрел в лицо этого человека и сосредоточил бы свое внимание на нем, а не на себе, мне не из‑за чего было бы раздражаться. То был юноша не старше сидевшего рядом со мною Али Махмуда.

У него были темные глаза, мягко, как звезды, сверкавшие из-под нахлобученной шапки, прелестный нос, продолговатый овал лица и загорелые и огрубевшие, но прекрасной формы руки. Вся его фигура, несмотря на нищенский халат, дышала благородством. Большой ум читался на его лице, так и хотелось сбросить эту тяжелую и противную шапку, чтобы увидеть лоб, должно быть лоб мыслителя.

Дервиш говорил на непонятном мне языке; и, к стыду своему, я даже не мог определить, что это за язык. Я знал, что мне расскажут, о чем шла речь, и отдался наблюдениям. Флорентиец сидел спиной к окну напротив молодого дервиша, на которого прямо падал свет. Хотя окно было занавешено легкой тканью цвета слоновой кости, света было совершенно достаточно, чтобы ни малейшее движение на лице незнакомца не ускользнуло от меня. Поистине, он тоже был красавцем. Выше среднего роста, широкий в плечах, он напоминал мне чем-то неуловимым моего брата. Лицо Али-старшего выражало такую серьезность, что мне снова вспомнились все грозящие брату беды, и снова острая боль пронзила сердце.

Незнакомец опять заговорил. Его голос, оригинальный, низкий баритональный, как бы металлический, мог бы составить честь любому оперному певцу. Он, очевидно, что-то предлагал. Все молчали, точно обдумывая его предложение, и наконец Али-старший, взглянув на меня, сказал:

– Прости, друг. Ты не понимаешь нашего языка, я вкратце объясню тебе суть дела. Мулла и жених, якобы на основании свидетельских показаний моих гостей, мальчиков-прислужников и взрослых слуг, утверждают, что Наль была похищена тем гостем на пиру, которому я посылал блюда со своего стола. Они говорят, что это был важный старик, хромой и седой, который вышел из‑за стола как раз в тот момент, когда была похищена Наль. Мулла объявил, что здесь замешано колдовство, и обвиняет в нем меня и моего старого гостя; его теперь повсюду ищут. Религиозный поход против меня уже объявлен. Две из построенных мною школ уже сравняли с землей. И каждой женщине, у которой найдут книги, будет объявлено отлучение. А это хуже смерти в здешних глухих и диких местах. Далее молва утверждает, что кто-то видел, как мой гость спрятался в доме твоего брата. Надо полагать, что дикая орда набросится на дом; может быть, сожжет его, как и мой. Мне необходимо сейчас же поехать в город, чтобы спасти людей, оставшихся там, от верной гибели. Тебе же, вместе с Флорентийцем, следует отправиться на станцию железной дороги и постараться добраться до Петербурга, чтобы там помочь нашим беглецам. Я не сомневаюсь, что за всеми нами идет слежка. Царское правительство не вмешивается в религиозные погромы, не видит и не слышит их, пока ему это удобно. Ни тебе, ни твоему брату не уйти живыми, если вас где-либо обнаружат. Всем известна наша дружба, и если схватят тебя, – ты ответишь за всех. Этот друг предлагает тебе переодеться сейчас же в платье дервиша, а Флорентийцу – в обычное платье простого купца и уехать в вагоне третьего класса в Москву. По дороге сами уже будете соображать, как вам лучше спасаться, я же буду посылать вам телеграммы до востребования на все узловые станции и оповещать о ходе событий. Не забывай, что тебе надо думать не о себе. Спасая свою жизнь, ты думай только о лишней паре рук и ног для защиты друга, брата-отца. Весь героизм сердца, вся сила мужества должны быть собраны, чтобы не выдать себя в опасные минуты ни одним растерянным взглядом или движением. Смотри прямо в глаза тем, кто тебе будет казаться подозрительным. Стань снова временно глухонемым и, со свойственным таким людям вниманием, смотри на рот говорящих. Это будет сбивать с толку преследователей. Времени остается мало. Али и новый друг помогут тебе переодеться, если ты захочешь принять это предложение. Я же передам Флорентийцу все нужное для вашего пути и условлюсь о телеграммах.

Он поднялся и вышел вместе с Флорентийцем, а Али молодой и новый знакомец стали облачать меня в платье дервиша, на что я согласился без колебаний. В довершение всех бед в дело снова пошла бесцветная жидкость. На этот раз уже все тело, смазанное ею, стало темным, а руки, ноги и лицо, покрытые слоем жидкости дважды, стали такими, словно их сожгло солнцем, как-то сморщились, и я стал выглядеть лет на 40. Но теперь я не вздыхал по своей исчезнувшей юности и утраченной белизне. Дело шло уже не о маскараде, а о жизни дорогого мне брата и моей собственной, и я старался запомнить характерные жесты и манеры, которые мне показывал мой новый друг, мнимый дервиш.

Едва я кончил одеваться, как вошел Флорентиец. Его узнать было невозможно: длинная черная борода, голубовато-серая чалма и пестрый ситцевый халат, подпоясанный платком, на ногах – мягкие черные сапоги. Он имел вид средней руки торговца, отправляющегося за товарами. Его лицо и безукоризненные руки не уступали в черноте моим, а ногти и зубы были отвратительно грязны. В прежнее время я бы покатился от хохота; но сейчас я принял все как должное, оценив его неузнаваемость.

– А шапку к голове вы ему приклеили? – спросил он. – Ведь может случиться, что кто-либо попытается сбить шапку с его головы.

Он достал из своего огромного кармана темную ермолку, натянул ее мне на голову так туго, что, казалось, сорвать ее можно только вместе с кожей, и поверх, смазав внутреннюю сторону остроконечной шапки клейкой жидкостью, напялил и ее на мою несчастную голову. Я едва держался на ногах, так было жарко; голову сжимало, стало тошнить.

Вошел Али-старший и, очевидно, понял мое состояние. Он вынул из стола коробочку, открыл ее и положил мне в рот белую пилюлю. Остальные, закрыв коробку, передал Флорентийцу.

– Лошади ждут по другую сторону озера, вы поедете оттуда, – сказал Али, – времени едва хватит доехать до станции.

Мы двинулись кратчайшим путем к озеру вдвоем с Флорентийцем, простившись наскоро с обоими Али и новым знакомым. Подойдя к озеру, мы сели в лодку. Флорентиец быстро переправил ее на другую сторону, и через несколько минут мы увидели быстро приближающуюся к нам простую бричку. Ни словом не обменявшись с возницей, мы сели в нее и покатили по направлению к вокзалу.

Вокзал был в верстах трех от города, и мы, минуя город, выехали к нему совсем с другой стороны. В нашей бричке мы обнаружили два узла, связанных из ситцевых платков, и два убогих деревянных сундучка. Флорентиец вел себя так, как будто никогда ничего, кроме ситца, не носил и об элегантных чемоданах понятия не имел. Подъехав к вокзалу, мы соскочили с брички и очутились в густой толпе восточного люда, галдевшего и возбужденного. На нас не обратили никакого внимания, увидев простых, бедно одетых купца и монаха, а продолжали зорко вглядываться во всех подъезжающих, побогаче одетых.

К нам подошел старик и предложил помочь нести узлы. Флорентиец передал ему мой узел и сундучок, взял свой под мышку, узел в руку, точно это были пакеты с ватой, сказал что-то старику, и мы двинулись на вокзал. Там поджидал нас другой старик, он подал Флорентийцу два билета. Едва мы вышли на платформу, как подошел поезд. Мы разыскали наш вагон третьего класса и уселись на грязной скамье. На полу валялись кожура бананов и корки апельсинов, огрызки дынь и арбузов, куски хлеба и обрывки бумаги.

Едва мы уселись, как на платформе поднялся шум, толпа, через которую мы прошли, ворвалась, галдя, на перрон. Размахивая руками, люди бросились мимо загораживавшего им путь жандарма к вагонам первого класса. Толпа лезла и в международный вагон, куда ее не пускали. Начальник станции, жандарм, проводники – все были в один миг разбросаны. Несколько человек все-таки пролезли в вагон, кого-то разыскивая, крича и перекликаясь.

Перепуганные, ничего не понимавшие немногочисленные пассажиры тоже подняли крик. Жандарм подавал тревожные свистки, и к нему на помощь уже летели со всех сторон носильщики, жандармы и группа вооруженных солдат. Толпа успела обшарить международный вагон, перебралась в первый класс; кое-кому удалось обежать и оба вагона второго класса. Но здесь их настиг жандармский офицер, зычным голосом выстроил солдат в строевой порядок, и восточная толпа мгновенно рассеялась, так и не успев добраться до вагона третьего класса. Убегая со всех ног, проскакивая через вагоны на запасных путях, люди скрылись, точно их не бывало. Впрочем, вероятно, их и не интересовали убогие вагоны; ища самого Али или кого-либо из близких ему, они не могли предположить, что искать следует в грязи и пыли третьего класса.

Поезд все еще стоял, хотя время отправления уже истекло. Я обливался потом и не раз вытирал свое лицо большим пестрым платком, данным мне дервишем, и именно тем жестом, которому он меня обучил. Хотя я и был совершенно уверен, что нас узнать невозможно, но не мог не заметить, что в глазах моего спутника мелькнуло внезапно какое-то беспокойство.

Я выглянул на перрон и увидел, что к старику, несшему наш багаж и теперь стоявшему в дверях вокзала, подошел мулла. Но как раз в эту минуту начальник станции махнул рукой, раздался оглушительный третий звонок, обер-кондуктор свистнул, в ответ раздался свисток паровоза и наконец мы двинулись.

Не успели мы отъехать, как в наш вагон с противоположной стороны перрона впрыгнул, как кошка, молодой сарт[2]. Он часто и трудно дышал, очевидно очень быстро бежал. Войдя в вагон, он не сел, а шлепнулся рядом с нами. Я подумал, что он вот-вот упадет в обморок.

Поглядев на него, Флорентиец покачал головой и обратился к двум старым сартам, сидевшим в глубине вагона. Речи его я не понял, но один из стариков встал и подал запыхавшемуся сарту воды в кувшине из тыквы. Тот выпил ее жадно, но все не мог прийти в себя. Наконец он несколько поуспокоился и спросил Флорентийца, сидевшего с ним рядом и почти закрывавшего собою мою небольшую фигуру, не заметил ли он кого-либо, кто садился в поезд на этой станции.

– Как не заметить? Я сам садился, мой племянник садился, да ты садился, – ответил ему, смеясь, мой друг. – Нет, впрочем, ты не садился, ты прыгнул, – прибавил он, и в вагоне рассмеялись.

Молодой сарт уже совсем пришел в себя.

– От кого ты так убегал? Тебя преследуют царские власти? – спросил его Флорентиец.

– Нет, – ответил он, – я догонял поезд, чтобы передать одному нашему купцу письмо, очень для него важное. Мне сказали, что непременно он или его племянник едут в этом вагоне.

И он встал с места, обошел вагон, поблагодарил старика, давшего ему воды, и, поговорив с ним, опять вернулся к нам.

– Нет, – сказал он. – Здесь нет ни дяди, ни племянника, которых я ищу, а в вагонах первого класса нет ни их рыжего друга, ни хромого старика. Придется мне на повороте спрыгнуть и караулить следующий поезд. Флорентиец важно покачал головой, выказывая сочувствие к его неудавшейся миссии и желанию спрыгнуть с поезда на ходу. Молодой сарт объяснял Флорентийцу и столпившейся вокруг нас кучке любопытных, что купец, которого он искал, – его благодетель, и если кто-либо скажет ему, кто сел на этой станции в поезд, кроме нас с Флорентийцем, то он сам и богатый купец-благодетель отблагодарят его.

Один из стариков сказал, что видел, как в последний вагон сели две женщины и молодой человек. Лицо сарта зажглось, точно факел сверкнул и отразил свое пламя в его глазах; он растолкал окружавшую нас кучку пассажиров и стремглав бросился в соседний вагон.

Прошло минут двадцать, он снова возвратился к нам; довольно постное выражение его физиономии говорило без слов, чем завершились его поиски. Его вторичное появление никого уже не заинтересовало; кое-кто из пассажиров стал готовиться к выходу на ближайшей станции.

Сарт снова сел возле Флорентийца и стал шептать ему что-то на ухо, опасаясь, чтобы я не услышал его слов, но Флорентиец успокоил его, показав ему на мои уши. Все же раза два еще он взглянул на меня подозрительно, но заметив, что я пристально гляжу на его рот, отвернулся и успокоился. Подумав, что толку от моих наблюдений все равно мало, я решил тоже отвернуться и стал смотреть в окно.

Поезд шел быстро, очевидно машинист решил нагнать опоздание. Сколько мог охватить глаз – все шла безводная, голая степь. Ни деревца, ни кустика, ни жилья. Я невольно думал о трудной жизни народа, который выращивает чудесные фрукты, богатейшие виноградники и пышные цветы, искусственно орошая землю. Между тем поезд стал заметно замедлять ход. Мы огибали глубокий овраг, на дне которого сверкала маленькая струя воды. Очевидно, здесь снова начиналась сеть арыков, отчего вся местность резко изменилась. Замелькали сады кишлаков, стали попадаться гигантские фиговые, ореховые и каштановые деревья.

Поезд еще немного замедлил ход, и вдруг я увидел сарта: артистически рассчитав свой прыжок, он исчез в глубоком овраге. Надо сказать, исчез он вовремя. Не успел я повернуться к Флорентийцу, как открылась дверь вагона и вошли два кондуктора, спрашивая билеты. Флорентиец подал наши билеты, сходившие на следующей станции отдали свои, кондукторы прошли дальше, и я надеялся, что Флорентиец мне теперь расскажет, о чем шептал ему сарт. Но он незаметно приложил палец к губам и дал мне прочесть записку, которую держал в руках.

Это был текст телеграммы до востребования, написанной по-русски в город С. купцу К., с извещением, что купец А. живет, – дальше стояло многоточие. Я не понял, о чем эта записка в руках Флорентийца, хотя и сообразил, что дал ему ее выпрыгнувший из вагона сарт.

Через четверть часа мы остановились у следующей станции, но никто не сел в наш вагон. Флорентиец вынул из своего узла две книги, передал одну мне. Его книга была написана на арабском языке, а та, что оказалась у меня, напоминала толстый затрепанный молитвенник, и шрифт ее был так же мне понятен, как и страница того гигантского Корана, который показывал мне брат в одной из мечетей города.

Я улыбнулся и подивился тонкой наблюдательности того, кто собирал нас в путь. Какая же еще книга могла быть в руках у дервиша, как не потрепанный, видавший виды в бесконечных странствиях бездомного монаха, молитвенник. Какой-то богобоязненный старик принес мне дыню и кусок хлеба, другой протянул два куска сахара. Я еще раз мысленно поблагодарил человека, отдавшего мне свою одежду дервиша, за преподанный урок поведения, приличествующего монаху. Флорентиец объяснял всем, что я глух, но святой жизни, и мои молитвы хорошо доходят до Бога. Я же, опустив глаза долу, прикладывал руку к груди и несколько раз кивал головой, не глядя на тех, от кого получал подаяние. Кое-кто, услыхав, что я святой жизни и хорошо привечен Богом, давал мне даже деньги.

Так ехали мы до самого вечера, и снова сразу настала ночь. В вагоне все утихло. Флорентиец подложил мне под голову мой узел, оказавшийся мягким, заставил лечь, а сам сел у моих ног. Не знаю, долго ли я спал, но проснулся я от того, что кто-то сильно меня тряс. Я никак не мог проснуться, хотя сознавал, что меня будят. Наконец чьи-то сильные руки поставили меня на пол, и я почувствовал резкий запах нашатыря. Я чихнул и окончательно проснулся. Флорентиец стоял рядом со мною, оба сундучка наши были связаны и перекинуты через его плечо, один узел он держал под мышкой, тот, на котором я спал, он взял в руку, другой показал на дверь и подтолкнул меня к ней.

В вагоне было почти совсем темно. Кое-где свечи в фонарях уже догорали, да и висели фонари очень редко и высоко. Спросонья я плохо соображал, но двинулся к двери. Мне представилось, что мы будем прыгать, как сарт, с поезда, который, кстати сказать, мчался опять на всех парах; и я приходил в ужас от своего мешковатого платья, длинного, неудобного, стеснявшего мои движения. Ни с чем логически не связанная, вдруг мелькнула мысль, что и шапку-то мне приклеили к голове, чтобы она не свалилась во время прыжка.

Мы бесшумно вышли на площадку вагона, и я взялся за наружную дверь, чтобы ее открыть.

– Рано еще, – сказал мне тихо, в самое ухо, Флорентиец.

– Так мы на всем ходу и будем прыгать? – спросил я его так же тихо.

– Прыгать? Зачем прыгать? – сказал он смеясь. – Мы подъезжаем к большому городу, где живет мой друг. Сойдем на станции, возьмем извозчика и поедем к нему. Но пока я тебе не скажу, сохраняй полное внешнее безразличие дервиша и, кто бы ни обратился к тебе с вопросом, показывай на уши. Поезд замедляет ход. Сходи первым и подай мне руку. И ни на одну минуту не отходи от меня ни на станции, ни в доме моего друга, куда мы приедем. Так и держись, либо за мою руку, либо за пояс, как если бы ты был слепым и не мог передвигаться без моей помощи.

Поезд подходил к перрону скудно освещенной станции. Вокруг царила ночь, и казалось, что на станции все замерло. Мелькнула красная фуражка дежурного, за нею рослая фигура жандарма, – и поезд остановился. Мы сошли с перрона, прошли через полупустой зал третьего класса и вышли на крыльцо. Здесь к Флорентийцу подошел какой-то сарт и предложил довезти до ближайшего кишлака. Флорентиец объяснил ему, что нам нужно в город, в торговые ряды. Сарт обрадовался; ему было как раз по пути, и он думал, что ночью сможет сорвать с нас хороший куш. Не тут-то было. Флорентиец начал яростно торговаться, как истый восточный купец. Он так и сыпал горохом слова, закатывал глаза и разводил руками вместе с возницей. Оба они горланили минут десять, наконец сарт вздохнул, закатил глаза и воззвал к Аллаху. Только этого, казалось, и ждал Флорентиец. Сложив руки и также воззвав к Аллаху, он выдвинул меня вперед, и возница увидел перед собою дервиша. Он моментально утих, поклонился мне и позвал нас к стоявшей тут же телеге. Мы взгромоздились на нее и поехали в город, который был в двух верстах от станции.

Глава 5

Я в роли слуги-переводчика

Рис.1 Две жизни. Часть 1-4

Мы ехали, храня полное молчание. Возница пытался было задавать вопросы Флорентийцу, но получая односложные ответы, произнесенные сонным голосом, решил, что мы устали, должно быть, от долгого пути, и перенес свое внимание на лошадь. Лошадка трусила по мягкой дороге. Тьма освещалась только мерцающими звездами, и мысли мои, точно замерзшие во время моего тяжелого сна в вагоне, вновь зашевелились.

Мне еще не приходилось слушать молчание ночи в степи. Снова – как и в парке Али – меня охватило чувство преклонения перед величием природы. Я смотрел на усыпанное звездами небо и разглядел впервые многие созвездия, о которых до сих пор только читал или слышал. Звезды не походили на наши северные. Они казались гораздо крупнее, мерцая, точно лампады, и я наконец увидел воочию тот дрожащий свет звезд, о котором пишут поэты. Даже небо показалось мне более низким. Прорезанное широкой полосою Млечного Пути, оно сверкало контрастами полной тьмы и света.

Я вернулся мыслями к Али Мохаммеду. Опять меня пронзила радость от встречи с ним и мысль о красоте и гармонии природы, – я подумал о мощи любви и счастья, которыми щедро одаряет природа человека; о тех великих скорбях и слезах, которыми наполняет мир сам человек, неизменно оправдывая свои действия именем великого Творца; и будто бы в защиту Его отравляя мир жестокостью своего фанатизма.

Мерный стук копыт и покачивание тележки на мягкой дороге не усыпили меня; но внезапно среди ночи я почувствовал себя одиноким, несчастным и беспомощным… Но то было лишь мгновение слабости. Я вспомнил слова Али о том, что настало мое время выказать мужество и преданность. И волна бодрости, даже радости, опять поднялась во мне. Я захотел немедленно вступить в борьбу не только за жизнь и счастье любимого брата и Наль, но и за всех, страдающих по вине фанатиков, тех, кто считает свою религию единственной истиной, кто давит все живое, что рвется к свободе и знанию, к независимости в жизни… Я прикоснулся к Флорентийцу, благодарно приник к нему и встретил его добрый, ласковый взгляд, который, казалось, говорил мне: «Нет одиночества для тех, кто любит человека и хочет отдать свои силы борьбе за его счастье».

Мы уже въезжали в город. Окраины его напоминали сплошной сад, но и центр города оказался таким же. Ночь была уже не так темна, в кольце зеленых улиц вырисовывался гигантский силуэт мечети, показались торговые ряды. Флорентиец приказал вознице остановиться, мы сошли, рассчитались с ним и отправились вдоль рядов, кое-где охраняемых ночными сторожами. Раза два мы свернули в тихие спавшие улицы и наконец остановились у небольшого дома с садом. На стук Флорентийца не сразу открылась калитка, и дворник удивленно оглядел нас. Флорентиец спросил его по-русски, дома ли хозяин. Оказалось, хозяин только что вернулся домой и даже еще не ужинал, хотя сказал, что очень голоден.

Флорентиец попросил передать хозяину, что нас прислал лорд Бенедикт и мы просим принять нас, если можно, тотчас же. Монета, скользнувшая незаметно в руку дворника, сделала его намного любезнее. Он впустил нас в сад и побежал доложить о нас хозяину. Мы остались одни. Пока мы ожидали в темноте сада, Флорентиец осторожно просунул палец под мою ватную шапочку и ловко стащил ее с меня; почти мгновенно оторвав ее от дервишской шапки, он снова надел шапку мне на голову. То, что я почувствовал, когда освободился от ватного бинта на голове, не поддается описанию. Я хотел громко закричать от радости, но опасаясь выдать себя, промолчал, раза два все же подпрыгнув на месте.

– Какой там Лордиктов? Вечно все перепутаешь! – донесся до нас голос.

Я было подумал, что где-то уже слышал этот особенный голос, но не мог себе уяснить, где и когда.

– Помни же, ты все еще глух, пока не скажу, – шепнул Флорентиец.

Дворник вернулся и пригласил нас подняться на веранду. Мы пошли за ним и увидели, что на веранде горит свет. Но зелень – вся в крупных, висящих как гроздья цветах – сплеталась в такой густой покров, что света из сада не было видно. Мы поднялись на веранду. Слуга, почти мальчик, хлопотал у стола, внося накрытые тарелками блюда, фрукты.

Флорентиец сложил наши вещи в углу, и мы сели на деревянный диванчик. Слуга несколько раз входил и выходил, каждый раз весьма недружелюбно, даже презрительно поглядывая на нас. Наконец он сказал Флорентийцу довольно небрежно, что хозяин ждет нас в кабинете. Оставив рядом с вещами наши кожаные калоши, мы прошли в большую комнату, соединенную коридором с террасой. В комнате стояли рояль, мягкая мебель, но пол был голым, в противоположность дому Али, где ноги, куда ни ступи, утопали в коврах.

Мы пересекли комнату и подошли к закрытой двери, из-под которой пробивался свет. Тут Флорентиец отстранил слугу, крепко взял меня за руку, как бы напоминая лишний раз, что я глухой, и постучал в дверь особым манером. Дверь быстро отворилась, и… хорошо, что Флорентиец держал меня крепко за руку, не то бы я обязательно забыл обо всем на свете и закричал. Перед нами стоял не кто иной, как тот незнакомец, который дал мне свое платье в кабинете Али. Флорентиец низко поклонился хозяину, потянул и меня вниз. Я понял, что должен кланяться еще ниже и выпрямился только тогда, когда та же рука-наставница подала мне знак. Флорентиец что-то быстро сказал хозяину, тот кивнул головой, придвинул нам низкие пуфы и приказал слуге что-то, чего я не понял. На физиономии того отразилось сначала огромное удивление, но под взглядом хозяина он почтительно поклонился и бесшумно исчез, закрыв дверь.

Тут только хозяин протянул нам руку, улыбнулся, и взгляд его стал менее строгим. Это прекрасное лицо носило отпечаток усталости и скорби.

– Разве вы не узнали моего голоса? – мягко улыбаясь и держа мою руку в своей, сказал наш хозяин. – А я специально для вас сказал громко несколько слов дворнику, чтобы вы не так удивились. Вы ведь очень музыкальны, это видно по вашему лбу и скулам. Я хотел было сказать, что запомнил оригинальный тембр его голоса, но никак не ожидал услышать его в этом саду. Я начал говорить, ощущая страшную усталость, но вдруг все поплыло перед моими глазами, вся комната завертелась, и я погрузился во тьму…

Долго ли продолжался мой обморок, не знаю. Но очнулся я от приятной свежести в голове и ощущения чего-то прохладного на сердце. Флорентиец подал мне питье, и как только я сделал несколько глотков, заставил проглотить одну из пилюль, данных нам Али Мохаммедом. Очень скоро мне стало лучше, я снова овладел собой и твердо сидел на низком стуле. Хозяин быстро писал какое-то письмо. Флорентиец снял с моего сердца и с головы холодные компрессы и шепнул:

– Скоро пойдем отдыхать, мужайся.

Но теперь я готов был ехать дальше; откуда-то появились силы, точно я окунулся в прохладный бассейн.

Окончив письмо, хозяин позвонил и приказал вошедшему слуге немедленно отнести его по адресу и дождаться ответа. Должно быть, место, куда посылали слугу, ему не очень нравилось. Он хотел что-то возразить, но встретив пристальный строгий взгляд хозяина, низко поклонился и вышел.

Вслед за ним вышли и мы на веранду. Вымыли руки под умывальником. Светлей они, правда, от этого не стали, и я со вздохом подумал, как надоели мне грим, чужой костюм и все приключения, отдающие запахом сказок из «Тысячи и одной ночи».

Усевшись за стол, мы принялись за еду, состоявшую из овощей, фруктов, прохладительных морсов и нескольких сортов хлеба. Все было вкусно, но есть мне не хотелось. Да и старшие мои друзья ели мало.

– Я написал письмо на языке слуги, потому что уверен, что письмо это он и сам прочтет и мулле отнесет. Весть об Али и религиозном походе против него уже докатилась сюда. В письме к своему знакомому торговцу я пишу, что завтра к вечеру мой друг купец приедет к нему покупать ослов. Пусть составит он также гурт скота, который может быть куплен моим приятелем. Здешний мулла, прикрываясь именем этого торговца, ведет крупную торговлю ослами и скотом. Весь день он, конечно, будет занят распоряжениями, куда и как перегнать скот и какую взять цену. Только вечером он займется делами, связанными с походом на Али. Живет этот торговец довольно далеко, и у нас есть не меньше трех часов. Но за это время вам обоим надо переодеться, снова стать европейцами и отправиться назад в К. Там вы пересядете в международный вагон встречного поезда и, надо надеяться, благополучно доедете до Москвы. Не миновать вам опять маскарада, – обратился он ко мне. – Вам придется стать слугой-гидом лорда Бенедикта, ни слова не знающего по-русски. Теперь ярмарка в К., и вы встретите в поезде иностранцев, направляющихся за каракулем, коврами и хлопком, который они покупают на корню. Присутствие лорда Бенедикта среди иностранцев будет естественно. Кроме того, по вашим следам уже гонятся; кто-то выдал, что вы одеты дервишем. Я верю, что ни на момент в вашем сердце не было и нет страха, но действовать надо не только бесстрашно, но и целесообразно. Пойдемте в мою спальню. Я постараюсь помочь вам обоим одеться сообразно ролям и умыться.

Уже светало; мы встали из‑за стола и прошли в спальню нашего хозяина. Это была чудесная белая комната. Там была очень простая, но изящная мебель, обитая светло-серым шелком, пушистый светлый ковер, но… рассматривать было некогда. Отодвинув раздвижную, как в вагоне, дверь, хозяин подошел к ванне, влил в нее какой-то жидкости, отчего вода точно закипела. И когда вода успокоилась, сказал:

– Весь грим с вашего тела сойдет. Вы выйдете из воды белым юношей. Здесь мыло, щетки и все, что вам может понадобиться, – и с этими словами он меня покинул.

Я быстро разделся и погрузился в ванну, с необычайным наслаждением чувствуя, как с меня, точно кожа, слезает вся чернота и грязь пути. Я слышал, как шумели струи текущей воды где-то рядом со мной; это, очевидно, полоскался под душем Флорентиец. Помывшись, я растер тело купальной простыней и стал думать, во что же мне теперь одеться. Раздался легкий стук в дверь, и вошел Флорентиец. Он тоже был укутан в купальную простыню, весело улыбался, и я снова поддался очарованию этой дивной красоты, обаянию этого любящего, доброго человека, к которому все сильнее привязывался.

– Пойдем выбирать туалеты, – весело сказал он, и мы двинулись в спальню хозяина.

Я еще не сказал, каким нашел я теперь моего мнимого дервиша. Он был в легком сером костюме, прекрасно сидевшем на нем, в белой шелковой рубашке апаш и белых полотняных туфлях. Я не мог его не узнать. Его глаза-звезды имели какое-то особенное выражение мудрости и огня, ему одному свойственное, как и неповторимый тембр его голоса. Рот с точно вырезанной резцом ваятеля верхней губой говорил об огромном темпераменте. А лоб, высокий, благородный лоб мудреца был так сильно развит в выпуклой надбровной части, что казалось, вся мысль сосредоточивалась именно здесь, как это часто бывает у крупных композиторов.

Пока мы выбирали одежду, наш хозяин рассказывал о своем путешествии и о делах Али. Али поехал к себе, чтобы остаться там и защитить домочадцев или вывезти их куда-нибудь в случае нападения религиозных фанатиков. Но какова судьба Али сейчас, об этом он ничего еще не знал. Он сказал нам, что со следующим поездом сам выедет в Петербург, чтобы приготовить нам квартиру и собрать сведения о моем брате. Сказал еще, что один из мужчин, поехавших с Наль в роли слуги, ее старый дядя, человек опытный, верный и очень образованный.

Говоря все это, он помогал мне надевать костюм юноши-слуги. Это были коричневая куртка с серебряными пуговицами, такие же длинные брюки и кепи с серебряным галуном. Конечно, я не блистал красою, но теперь, расставшись с обличьем черномазого, грязного дервиша, я казался себе просто красавцем. Флорентиец надел костюм из синей чесучи, белую шелковую сорочку и завязал бантом серый шелковый галстук. Положительно во всем он был хорош, казалось, лучше быть нельзя. Он беспощадно прилизал свои волнистые волосы, уложив их на пробор ото лба до самой шеи, надел пенсне, – и все же оставался красавцем.

Время бежало; стало совсем светло. Мы услышали фырканье лошадей, и дворник закричал в окно, что лошади готовы. Хозяин подошел к окну и сказал тихо дворнику:

– Сходи к соседу; если он уже ушел в лавку, то беги к нему, туда, в ряды. Напомни, что он обещал доставить сегодня тетке два халата и ковер. Я же, по дороге на станцию, отвезу моих ночных гостей на скотный рынок. Если они вечером снова захотят ночевать у меня, ты их впусти.

Дворник побежал выполнять поручение, а мы убрали с веранды наши вещи, которые оказались просто бутафорией. Мы бросили пустые сундучки, вынув из них по нескольку книг, а узлы, в которых оказались подушки, развязали и сунули платки в шкаф. Через минуту мы вышли. Я нес легкое пальто моего барина, учась играть роль слуги, помог моему господину сесть на заднее сиденье, а сам сел на скамеечку впереди. Хозяин устроился на козлах, подобрал вожжи, мы выехали из ворот, – я соскочил их закрыть, – и покатили к вокзалу.

Город еще не просыпался. Кое-где дежурные сарты хлопотали у арыков, так как вода в оросительных системах все время должна менять направление движения, и за этим строго следят особо приставленные люди, пуская воду по очереди то в Хиву, то в Бухару, то в Самарканд.

Теперь мы ехали быстро, но все же я мог хорошо различать и дома, и сады. Торговые ряды были совсем иные, чем в К. Они не напоминали багдадский рынок, а скорее были похожи на громадные амбары; но стиль их все же был не европейский. Огромное количество лавок говорило о богатстве города. Я весь ушел в свои наблюдения. Движение становилось все оживленнее, и когда мы выехали за город, это зрелище захватило меня своей необычайной красочностью. Я раньше не видел больших верблюжьих караванов; а здесь, сразу с нескольких сторон, двигались к городу караваны верблюдов, медленно и мерно покачивавших груз на своих горбах. Каждый караван возглавлял маленький ослик, на котором часто сидел погонщик. Все ведущие к шоссе дороги были забиты осликами, нагруженными фруктами, овощами, птицей и всевозможными предметами обихода, – и все это тянулось на базар в огромном облаке пыли, тесно прижатое друг к другу.

Вдали сверкали снежные горы. Небо было местами алое, местами фиолетовое и зеленое, и ярко-синее над нами; веял прохладный ветерок от быстрой езды, – и я снова воскликнул:

– О, как прекрасна жизнь!

Восклицание это явилось полной неожиданностью для моих спутников, углубленных в разговор, и оба они удивленно на меня посмотрели. Но увидев мою восхищенную физиономию, громко рассмеялись. Я тоже залился смехом.

Мы были уже недалеко от вокзала, и мой барин, лорд Бенедикт, сказал мне по-английски:

– Хороший слуга всегда серьезен. Он никогда не вмешивается в разговор барина, ничем не выдает своего присутствия и только отвечает на задаваемые ему вопросы. Он вроде как глух и нем, пока барину не понадобятся его речь и услуги. Тон его был совершенно серьезен, но глаза смеялись. Я сдержал смех, поднес руку к козырьку и ответил весьма серьезно, тоже по-английски:

– Есть, ваша светлость!

– Мы подъезжаем к станции, – продолжал лорд. – Вот вам бумажник. Вы прежде нас сойдете и отправитесь в кассу. Возьмете два билета в международном вагоне. Мы же медленно выйдем прямо на перрон и там встретимся. Поезд подойдет очень скоро. Если не будет мест в международном, возьмите в первом классе.

Я взял бумажник, выпрыгнул из коляски, как только она остановилась, и побежал в кассу. Купив билеты, я нашел своего барина на перроне и доложил, что билеты в международный приобрел. Он важно кивнул мне на носильщика, державшего два элегантных чемодана. Я не мог понять, каким образом чемоданы оказались при нас, и только потом сообразил, что, вероятно, они уже были привязаны к коляске, когда мы в нее садились.

«Вот новая забота мне», – подумал я. Я не знал, как поступить с бумажником и билетами, но так как показался поезд, я сунул бумажник во внутренний карман куртки.

– В международный, – бросил я небрежно носильщику, и он пошел к самому концу платформы.

Как только поезд остановился, я подал проводнику билеты, и мы заняли наши места, оказавшиеся маленьким двухместным купе. Я разместил вещи и отпустил носильщика. Проводник быстро подмел и без того чистый пол и вытер пыль в нашем купе, должно быть судя по слуге о возможной щедрости барина. Я выскочил на платформу доложить, что все готово.

Раздался второй звонок. Лорд Бенедикт и его спутник медленно пошли к вагону, и с третьим звонком милейший лорд лениво занес ногу на ступеньку. Мне так и хотелось его подтолкнуть сзади, никак я не мог взять в толк его медлительность. Наконец он вошел в вагон и что-то еще сказал своему остающемуся другу. Тут раздался свисток паровоза, и я уже не стал ждать, пока мой барин соизволит пройти дальше, поклонился нашему любезному хозяину и юркнул в вагон трогавшегося поезда.

Только когда наш хозяин совсем исчез из виду, лорд повернулся и прошел в купе. Проводник обратился к нему с вопросом, он сделал непонимающее лицо и поглядел на меня.

– Мой барин – англичанин, – сказал я очень вежливо проводнику, – и ни слова не понимает ни на одном языке, кроме своего английского. А я его переводчик.

Проводник еще раз спросил, нужен ли нам чай. Я перевел вопрос лорду, и проводник получил заказ на чай, бисквиты и две плитки шоколада. Кроме того, я дал ему крупную бумажку и попросил сходить в вагон-ресторан и купить нам лучшую дыню, яблок и груш. Уверившись, очевидно, в том, что от лорда можно ожидать чаевых, проводник обещал купить фрукты на следующей станции, которая славится ими.

Через несколько минут он подал нам чай с лимоном, бисквиты и шоколад, закрыл дверь, и мы остались одни. Несмотря на спущенные темные занавески на окнах и работавший у потолка вентилятор, жара и духота в вагоне стояли адские. Я снял кепи и благословил свою прохладную курточку. Материя была плотная, но оказалась легкой вроде китайского шелка. Мой лорд снял пиджак, улегся на диван, причем ноги его свешивались вниз, и сказал:

– Друг, я очень устал. Если ты чувствуешь себя в силах, – покарауль мой сон часа два-три. Если к тому времени не проснусь, разбуди меня обязательно. Теперь не удастся поспать, – потом, пожалуй, и не получится. А сил нам с тобой потребуется еще много. Не огорчайся, что мы с тобой обо всем не переговорили. Как только я встану, мы перекусим и ляжешь спать ты. Раскрой маленький чемоданчик, в нем ты найдешь кое-что, что забыл в доме Али и что тебе, заботливо осмотрев твое платье, посылает молодой Али. Эти чемоданы привез нам друг, у которого мы только что были.

С этими словами он повернулся к стене и сразу заснул. Я вышел посидеть с книгой в коридоре на скамейке напротив нашего купе, чтобы проводник не постучал в дверь и не нарушил сон Флорентийца.

Внезапно в коридоре появилось несколько фигур мужчин с довольно помятыми лицами, отчаянно ругавших жару. Все они приготовились выйти на платформу следующей станции покупать фрукты. Кое-кто взглянул на меня, но я уставился в книгу, которую Флорентиец положил на столик в нашем купе.

Это был английский роман из эпохи Средних веков, начало мне показалось скучноватым; но эпоху эту я знал хорошо и решил, что прочесть о ней в английском понимании, пожалуй, будет интересно.

Пассажиры надели кто кепи, кто панаму, кто английский шлем «здравствуй-прощай», как окрестили в России этот головной убор с двумя козырьками, а кто и просто с непокрытой головой вышел на площадку вагона. Поезд подошел к перрону и остановился.

Я открыл окно и стал смотреть на толпу… Здесь было гораздо оживленнее, чем на виденных мною прежде станциях. Торговцы с большими корзинами фруктов сновали по перрону. Мелькали укутанные фигуры женщин, державшихся группками, но я никак не мог понять, зачем они здесь. Они не торговали, а как будто без толку переходили с места на место, ни словом не обмолвясь друг с другом. Важные сарты разных возрастов, стоявшие кучками, пялили глаза на едущую публику. Евреи в своеобразных кафтанах и черных шапочках, – шумные, нетерпеливые, составляли резкий контраст со степенными восточными фигурами.

Пассажиры вскоре возвратились в вагон с купленными на перроне фруктами. Мне казалось, что их покупки очень удачны. Но когда поезд тронулся, ко мне подошел проводник и подал корзину фруктов. Он весело подмигнул в сторону жевавших яблоки пассажиров, а я, взглянув в свою корзину, понял, что такое настоящие восточные фрукты. Там лежали яблоки громадные, какие-то плоские, и другого сорта – прозрачные, продолговатые, в которых просвечивали насквозь все косточки; еще были желтые, как янтарь, груши, две небольшие дыни, от которых исходил головокружительный аромат, и чудные белые и синие сливы.

– Вот это настоящие фрукты! – сказал мне проводник. – Надо знать, у кого купить и кому продать. У меня тут есть приятель. Каждый раз, когда я проезжаю, он мне приготовляет две такие корзины.

Я восхитился его приятелем, выращивающим такие фрукты, поблагодарил проводника за труды, щедро заплатив ему от имени барина, и угостил его одним яблоком. Он остался очень доволен всеми формами моей благодарности, облокотился о стенку и принялся есть свое яблоко. А я уплетал сочную, божественную грушу, боясь пролить хоть каплю ее обильного сока. Проводник пригласил меня в свое купе, но я сказал, что барин мой очень строг, что, по незнанию языков, он без меня не может обходиться ни минуты и что теперь я передам ему фрукты и мы с ним ляжем спать. На его вопрос о завтраке и обеде я ответил, что барин мой очень важный лорд и что лорды иначе чем по карточке отдельных заказов не обедают.

Я простился с проводником, еще раз его поблагодарил и вошел в свое купе. Я старался двигаться как можно тише, но вскоре обнаружил, что Флорентиец спит совершенно мертвым сном; и если бы я даже приложил все старания к тому, чтобы его сейчас разбудить, то вряд ли преуспел бы в этом нелегком деле.

Все мускулы тела его были совершенно расслаблены, как это бывает у отдыхающих животных, а дыхание было так тихо, что я его вовсе не слышал.

«Ну и ну, – подумал я. – Эта дурацкая ватная шапка да дервишский колпак, кажется, повредили мне слух. Я всегда так тонко слышал, а сейчас даже не улавливаю дыхания спящего человека!»

Я протер уши носовым платком, наклонился к самому лицу Флорентийца и все равно ничего не услышал. Огорченный таким явным ухудшением слуха, я вздохнул и полез за маленьким чемоданом.

Глава 6

Мы не доезжаем до К

В вагоне было так темно, что я сделал маленькую щелку, чуть приподняв шторку на окне, уселся возле столика и попробовал открыть чемоданчик. Ключа нигде не было видно, но повертев во все стороны замки, я все же его открыл, хотя и не без некоторого количества проклятий. Сверху лежали аккуратно завернутые коробочки с винными ягодами, сушеными прессованными абрикосами и финиками. Я вынул их и под несколькими листами белой бумаги нашел письмо на мое имя; почерк письма был мне незнаком.

Я уже не боялся шелестеть бумагой, так как Флорентиец продолжал спать своим богатырским сном. Я разорвал конверт и прежде всего взглянул на подпись. Внизу было четко написано: «Али Махмуд».

Письмо было недлинное, начиналось обычным восточным приветствием: «Брат». Али-молодой писал, что посылает забытые мною в студенческой куртке вещи, а также белье и костюм, которые мне, вероятно, пригодятся и которые я найду в большом чемодане. Прося меня принять от души посылаемое в подарок, он прибавлял, что в чемодане я найду все необходимые письменные принадлежности и немного денег, лично ему принадлежащих, которыми он братски делится со мной. В другом же отделении сложены только женские вещи, деньги и письмо, которые он просит передать Наль при первом же моем свидании с нею, когда и где бы это свидание ни состоялось.

Далее он писал, что Али Мохаммед посылает мне тоже посылочку, которую я найду среди носовых платков. Али молодой очень просил меня не смущаться финансовым вопросом, говоря, что вскоре увидимся и, возможно, обменяемся ролями. Я был очень тронут такой заботой и ласковым тоном письма. Подперев голову рукой, я стал думать об Али, его жизни и той трещине, которая образовалась сейчас в его сердце, полном любви к сестре. Фиолетово-синие глаза Али-молодого, его стройная фигура, такая худая и тонкая, что можно было принять ее за девичью, легкая и плавная походка, – все представилось мне необыкновенно ясно и было полно очарования. Я не сомневался, что он хорошо образован. А подле такой огненной фигуры, как Али-старший, мудрость которого светилась в каждом взгляде и слове, вряд ли мог жить и пользоваться его полным доверием неумный и неблагородный человек.

Я подумал, что всю жизнь мальчик Али прожил в атмосфере борьбы и труда за дело освобождения своего народа. И, вероятно, в его представлении жизнь человека и была нечем иным, как трудом и борьбой, которые стояли на первом плане, а жизнь личная была жизнью номер два. Я не мог угадать, сколько же ему лет, но знал, что он гораздо старше Наль. На вид он был так юн, что нельзя было ему дать больше 17 лет.

Я снова перечел его письмо; но и на этот раз не понял, какие вещи мог отыскать Али в моем платье. Я заглянул снова в чемодан, хотел было поискать, где лежат носовые платки, но приподняв случайно какое-то полотенце, вскрикнул от изумления: в полутьме вагона сверкнуло что-то, и я узнал дивного павлина на записной книжке брата.

Только теперь я вспомнил, как мы перебирали все вещи на туалетном столе брата и я сунул эту вещь в карман. Я вынул книжку и стал рассматривать ювелирную чудо-работу. Чем дольше я смотрел на нее, тем больше поражался тонкому вкусу мастера. Распущенный хвост павлина благодаря игре камней казался живым, точно шевелился; голова, шея и туловище из белой эмали поражали пропорциональностью и гармонией форм. Птица жила!

«Как надо любить свое дело! И к тому же знать анатомию птицы, чтобы изобразить ее такою», – подумал я. И какая-то горькая мысль, что мне уже двадцать лет, а я еще ничего – ни в одной области – не знаю настолько, чтобы создать что-нибудь стоящее для украшения или облегчения жизни людей, пронеслась в моей голове. Я все держал книжку перед собой, и мне захотелось узнать ее историю. Была ли она куплена братом? Но я тотчас же отверг эту мысль, так как брат не мог бы купить себе столь ценную вещь. Был ли это подарок? Тогда кто преподнес его брату?

Уносясь мыслями в жизнь брата, – такой короткий и сокровенный кусочек которой я вдруг узнал, – я связал фигуру павлина с тем украшением на чалме Али Мохаммеда, которое было на ней во время пира. То был тоже павлин, совершенно белый, из одних крупных бриллиантов. «Вероятно, павлин является эмблемой чего-либо», – соображал я. Жгучее любопытство разбирало меня. Я уже был готов открыть книжку, чтобы прочесть, что писал брат; но мысль о порядочности, в которой он меня воспитывал, остановила меня. Я поцеловал книжку и осторожно положил ее на место.

«Нет, – думал я, – если у тебя, брата-отца, есть тайны от меня, – я их не прочту, пока ты жив. Лишь если жизнь навсегда разлучит нас и мне так и не суждено будет передать тебе в руки твое сокровище, – я его вскрою. Пока же есть надежда тебя увидеть, – я буду верным стражем твоему павлину».

Жара становилась невыносимой. Я съел еще одну сочную грушу и решил отыскать посылочку Али Мохаммеда. Вскоре я нашел стопку великолепных носовых платков, и между ними лежал конверт, в котором прощупывалось что-то твердое, квадратное. Я вскрыл конверт и чуть не вскрикнул от восхищения и изумления. Внутри находилась коробочка с изображением белого павлина с распущенным хвостом. Фигурка птицы была сделана не из драгоценных камней, а из гладкой эмали и золота с точным подражанием расцветке хвоста живого павлина. Коробочка была черная, и края ее были унизаны мелкими ровными жемчужинами. Я ее открыл; внутри она была золотая, и в ней лежало много мелких белых шариков вроде мятных драже. Я закрыл коробочку и стал читать письмо. Оно поразило меня своей лаконичностью, силой выражения и необыкновенным спокойствием. Я его храню и поныне, хотя Али Мохаммеда не видел уже лет двадцать, с тех пор, как он уехал на свою родину.

«Мой сын, – начиналось письмо, – ты выбрал свой путь добровольно. И этот путь – твои любовь и верность тому, кого ты сам признал братом-отцом. Не поддавайся сомнениям и колебаниям. Не разбивай своего дела отрицанием или унынием. Бодро, легко, весело будь готов к любому испытанию и неси радость всему окружающему. Ты пошел по дороге труда и борьбы, – утверждай же, всегда утверждай, а не отрицай. Никогда не думай: «не достигну», но думай: «дойду». Не говори себе: «не могу», но улыбнись детскости этого слова и скажи: «превозмогу». Я посылаю тебе конфеты. Они обладают бодрящим свойством. И когда тебе будет необходимо собрать все свои силы или тебя будет одолевать сон, особенно в душных помещениях или при качке, – проглоти одну из этих конфет. Не злоупотребляй ими. Но если кто-либо из друзей, а особенно твой теперешний спутник, попросит тебя покараулить его сон, а тебя будет одолевать изнеможение, вспомни о моих конфетах. Будь всегда бдительно внимателен. Люби людей и не осуждай их. Но помни также, что враг злобен, не дремлет и всюду захочет воспользоваться твоей растерянностью и невнимательностью. Ты выбрал тот путь, где героика чувств и мыслей живет не в мечтах и идеалах или фантазиях, а в делах простого и серого дня. Жму твою руку. Прими мое пожатие бодрости и энергии… Если когда-либо ты потеряешь мир в сердце, – вспомни обо мне. И пусть этот белый павлин будет тебе эмблемой мира и труда для пользы и счастья людей».

Письмо было подписано одной буквой «М». Я понял, что это значило «Мохаммед». С того момента, как я оказался в вагоне, прошло, вероятно, уже часа два, если не больше. Жара, казалось мне, достигла своего апогея. Я снял курточку, расстегнул ворот рубашки и все же чувствовал, что не могу удержать слипающихся век и вот-вот упаду в обморок. Я посмотрел на Флорентийца. Он все так же мертво спал. Мне ничего не оставалось, как попробовать действие конфет Али Мохаммеда. Я открыл коробочку, вынул одну из конфет и начал ее сосать. Сначала я ничего особенного не ощутил; меня все так же клонило ко сну. Но через некоторое время я почувствовал как бы легкий холодок; точно по всем нервам прошел какой-то трепет, желание спать улетучилось, я стал бодр и свеж, точно после душа.

Я принялся рассматривать содержимое той части чемодана, где были вещи для меня. Я нашел туго набитый деньгами бумажник; там же оказались очаровательные принадлежности для умывания и для письма. Полюбовавшись всем этим, я привел все в порядок и закрыл чемодан, не прикоснувшись к тому отделению, где были вещи, предназначенные для Наль.

Только я хотел приняться за чтение книги, как в дверь купе слегка постучали. Я приоткрыл ее и увидел в коридоре высокого господина, по виду коммерсанта. Он спросил меня по-французски, не желает ли кто-либо в нашем купе развлечься от скуки партией в винт. Я отвечал, что я слуга-переводчик, в винт играть не умею, а барин мой – англичанин, ни слова не понимает ни по-русски, ни по-французски. И добавил, что я ни разу не видел в его руках карт. Посетитель извинился за беспокойство и исчез.

Быть может, все происходило самым обычным и естественным образом. И вагонный спутник был одним из тех многочисленных картежников, которые способны и день и ночь просиживать за карточным столом. Но моей расстроенной за последние дни калейдоскопом сменяющихся событий фантазии уже мерещился соглядатай; и я невольно задавал себе вопрос: не такой же ли он коммерсант, как я слуга.

«Положительно, – думал я, – не хватает только очутиться нам на необитаемом острове и найти покровителя вроде капитана Немо. Живу, точно в сказке».

Я был бы очень рад, если бы Флорентиец бодрствовал. Мне становилось несносным это долгое вынужденное молчание под единственный аккомпанемент скрипящих на все лады стенок вагона и мерного стука колес. Я еще раз прочел письмо Али-старшего. Я представил себе его огненные глаза и высоченную фигуру. Мысленно поблагодарил его не только за живительные конфеты, но и за не менее живительные слова письма. Я погладил рукой своего очаровательного павлина на коробочке и положил ее, как лучшего друга, во внутренний карман курточки, накинув ее себе на плечи.

Я уже не ощущал давления в висках, пульс мой был ровен; я взял книгу и решил почитать. Приподняв повыше шторку на окне, я посмотрел на местность, по которой мы сейчас ехали. Это снова была пустынная степь; очевидно, здесь не было никакого орошения. Жгучее солнце и сожженная голая земля – вот и весь ландшафт, насколько хватало глаз.

«Да, – это край, забытый милосердием жизни, – подумал я. – Должно быть, люди здесь любят строить голубые купола мечетей и пестро изукрашивать их стены, предпочитают яркие краски в одеждах и коврах, чтобы вознаградить себя за эту голую землю, за эту желтую пыль, по которой верблюды бредут, утопая в ней по колено».

Поезд шел не особенно быстро, остановки были редки. Я начал читать свою книгу. Постепенно сюжет романа меня захватил, я увлекся, забыл обо всем и читал, вероятно, не менее двух часов, так как почувствовал, что у меня затекли руки и ноги. Тогда я встал и начал их растирать. Вскоре тело Флорентийца как-то странно вздрогнуло, он потянулся, глубоко вздохнул и сразу – как резиновый – сел.

– Ну, вот я и выспался, – сказал он. – Очень тебе благодарен, что ты меня караулил. Я вижу, что ты сторож надежный, – улыбнулся он, сверкая белыми зубами и вспыхивающими юмором глазами. – Но почему ты меня не разбудил раньше? Я спал, должно быть, больше четырех часов, – продолжал он, все улыбаясь.

Я же стоял, выпучив глаза, и не мог сказать ни слова, до того он меня поразил своим пробуждением.

– В жизни не видал таких чудных людей, как вы, – сказал я ему. – Спите вы, как мертвый, а просыпаетесь, словно кошка, почуявшая во сне мышь. Разбудить вас? Да ведь я же не гигант, чтобы поставить вас на ноги, как это вы проделали со мной; если бы я даже тряс вас так, чтобы душу из себя вытрясти, то все равно вряд ли добудился бы.

Флорентиец расхохотался, его смешили и моя физиономия, и моя досада.

– Ну, давай мириться, – сказал он. – Если я тебя обидел, что сплю на свой манер, а не так, как полагается по хорошему тону, то, пожалуй, и ты подобрал мне сравнение не очень лестное, что не подобает доброму слуге важного барина. Уж сказал бы хоть «тигр», а то не угодно ли – «кошка».

С этими словами он встал, посмотрел на фрукты и сказал:

– Ну и молодец же ты! Вот так фрукты! Можно подумать, ты их стащил в Калифорнии!

– Ну, в Калифорнию я сбегать не успел; а проводнику щедро за них заплатил, – ответил я. – Во время вашего сна приходил сосед – вроде французского коммивояжера – и приглашал вас поиграть в винт.

Флорентиец ел дыню, кивая на мой доклад головой, и вдруг увидел письма обоих Али, которые я оставил на столе. Я прочел ему оба. Он спросил, куда я спрятал коробочку, и когда я показал на внутренний карман куртки, произнес:

– Нет, не годится. В твоих брюках с внутренней стороны, справа, есть глубокий потайной кожаный карман. Положи ее туда.

Я нащупал справа, у самой талии, карман и переложил туда коробочку. Флорентиец наклонился к окошку, оглядел местность и сказал:

– Скоро подъедем к большой станции. Видишь, там вдали деревья, – это уже станция. Тебе надо будет выйти на перрон, размять ноги и купить газет. Возьми все, какие увидишь, газеты на местном языке тоже.

Я накинул курточку, спрятал письма в книгу и приготовился идти.

– Подожди, письма ты хочешь сохранить? – спросил Флорентиец.

– Непременно, – ответил я.

– Тогда убери их в чемодан. И не только теперь, когда мы можем быть выслежены, – но вообще никогда и нигде не оставляй писем не спрятанными надежно. А самое лучшее, держи все в голове и сердце, а не на бумаге.

Я спрятал письма и вышел, так как поезд уже замедлил ход и подходил к перрону.

– Спроси на всякий случай, нет ли телеграммы до востребования лорду Бенедикту, – сказал мне вдогонку Флорентиец.

Я поднес руку к козырьку фуражки и вышел, торопясь, как усердный слуга, выполнить приказание барина. Встретясь с проводником, я спросил его, где купить газеты и журналы, в какой стороне перрона телеграф и долго ли здесь стоит поезд. Проводник все мне подробно рассказал и пожалел, что не может пойти со мной, так как это большая станция, здесь всегда многие сходят и садятся новые пассажиры, а потому ему нельзя отлучиться. Но поезд стоит минут двадцать, можно не торопиться.

Я спрыгнул на перрон, как только остановился поезд. Народу было много. Гортанные голоса пестрой, сожженной солнцем, темнолицей толпы, рассаживающейся по вагонам, в суете и давке перемешивались со смехом и шутками бежавших за водой пассажиров с бутылками, чайниками и кувшинами в руках.

Жара и здесь стояла палящая, но после душного вагона воздух показался мне райским. Я сходил на телеграф, получил две телеграммы для моего барина, накупил целую кучу газет, какие только были, и вернулся в вагон. Войдя в него, я встретился с новыми пассажирами. Один был одетым по-восточному, довольно красивым мужчиной с мягким выражением лица, другой – в белом кителе и форменной фуражке инженера-путейца, с лицом каким-то безразличным, маленького роста и, видимо, очень страдавший от жары.

Я вошел в свое купе, подал Флорентийцу телеграммы и газеты. Он прочел телеграммы и протянул их мне. Я сначала ничего не понял, а потом разобрал, что русскими буквами были составлены английские слова. В одной говорилось, что на станции П. нас будут ждать лошади. А другая сообщала, что два дома и два магазина в К. загорелись от неизвестных причин, спасти удалось только людей и животных. Я взглянул на Флорентийца, который читал местную газету, полученную утром из К. В ней писалось о пожаре в доме Али, о том, что огонь перебросился через дорогу на дом капитана Т. Дом сгорел дотла, спасся один только денщик. А сам капитан, его брат и их друг, хромой старик-купец, не смогли проскочить через стену пламени, так как старый сухой дом загорелся сразу со всех сторон, как картонный. А запас керосина, хранившийся в доме, только раздул огонь.

Флорентиец перевел мне эту заметку и сказал, что, судя по телеграммам, для нас пока все складывается благополучно. У него с Али было условлено, что если нас выследят в этом поезде, Али вышлет со своего хутора лошадей на станцию П. Мы сойдем и вернемся на предшествующую станцию, где и сядем в московский поезд. Телеграмма о лошадях есть, до П. уже недалеко. Сердце мое было неспокойно. Мне думалось, что ведь брат действительно мог вернуться и очутиться в опасности. Я поделился своими мыслями с Флорентийцем. Лицо моего друга было очень серьезно.

– Что твой брат в опасности, – об этом ты знаешь. Пока все они не сядут на пароход и не достигнут Лондона, – им грозит беда. Но что его нет в К. – это так же верно, как и то, что тебя там не было во время пожара. Не будем думать о призраках и фантазиях, растрачивая попусту энергию, а соберем ее, чтобы в полном самообладании выполнить свою долю помощи нашим беглецам. Теперь тебе предстоит организовать наш обед. Дай проводнику еще «на чай», попроси свести тебя с поваром вагона-ресторана и закажи для своего барина-чудака вегетарианский обед. Но только чтобы подали его прямо сюда и не позднее чем через час. Скоро ты почувствуешь усталость; надо тебе поесть и выспаться. Нам предстоит в короткое время сделать 30 верст на лошадях. Лошади будут хороши, коляска, думаю, тоже; но твое здоровье хрупко.

– Я невысокий и худой, но здоровье мое крепко. Я хорошо закален и выдрессирован братом с детства. Не раз сопровождал его в военные лагеря, один раз даже ходил в поход и могу шутя проехать верхом и 40 верст, – ответил я. – Я упал в обморок и часто чувствую изнеможение только из‑за непривычной жары. Но конфеты Али спасут меня. Обо мне вы не думайте. Скорее надо бояться вашего непробудного сна; ведь если вы эдак заснете в коляске, как спали только что, то действительно можно сгореть в пожаре раньше, чем вас добудишься.

Флорентиец снова весело расхохотался.

– Эк напугал я тебя своим богатырским сном! Придется одолжить у тебя конфету Али и больше так не спать, – весело прибавил он.

– У вас есть свои пилюли. Вам Али дал коробочку, из которой потчевал меня в своем кабинете, – тоже смеясь, ответил я.

– Есть-то есть, да только ты и вторую из этой коробочки уже съел в доме моего друга ночью, значит, все же одну ты мне должен.

Посмеявшись над моей пилюльной скупостью, он сказал, что давно читает вопросы в моих глазах и мыслях о дервише и Али, но что расскажет обо всем в Москве.

Я пошел хлопотать об обеде. Звонкая монета помогла организовать все легко и просто. Через час в нашем купе стоял складной столик, и лакей из вагона-ресторана принес отличные вегетарианские блюда. Мой барин велел передать повару денежную и сердечную благодарность и просьбу угостить нашего проводника. Наконец все было убрано, и я отправился с последним поручением барина к проводнику. Я сообщил ему, что телеграмма известила лорда о возможности хорошей торговой операции на станции П. Пусть он нас разбудит заранее и поможет вынести вещи на платформу. Он был очень рад услужить нам за хороший обед и все повторял, что такие прекрасные пассажиры редко попадаются.

Войдя в купе, я увидел, что Флорентиец приготовил мне постель, вынув мягкую подушку из большого чемодана. Я был растроган его заботой, вспомнил, как сам он спал на твердом валике, и с укоризной сказал ему:

– Ну, зачем вы беспокоитесь? Я же мог так же спать, как и вы. Да и вряд ли засну. Нервы взбудоражены, всюду мерещатся западни.

– Ничего, я дам тебе капель, возбуждение уляжется, и заснешь сном не хуже моего.

Говоря так, он достал из своего широкого пояса-жилета маленький флакон и накапал мне в воду несколько капель.

– А, гомеопатия, – сказал я. – Не очень-то я в нее верю, – но все же проглотил и улегся. Последнее, что я слышал, был смех Флорентийца; я точно провалился в пропасть и сразу крепко заснул.

Проснулся я, как мне показалось, от стука в дверь. На самом же деле это будил меня Флорентиец. На сей раз я проснулся легко, чувствуя, как дивно я отдохнул. Не успел я встать, как раздался стук в дверь. Выглянув в коридор, я увидел проводника, который сказал, что через 20 минут будет станция П., я должен собрать вещи, и он вынесет их на площадку, так как поезд стоит здесь только 8 минут. Мне не пришлось собирать вещи, все было уже сделано Флорентийцем. Он успел и подушку и простыню убрать, пока я одевался и разговаривал с проводником. Сам он был теперь в другом костюме и велел мне надеть поверх моей курточки легкий светлый костюм, а кепи поменять на панаму. Поверх всего он накинул и на меня, и на себя черные плащи, вроде тех, которые носят морские офицеры.

Мы с проводником вынесли вещи на перрон. Кто-то из пассажиров окликнул его из вагона, он наскоро пожал мне руку и убежал. На этот раз вся медлительность Флорентийца исчезла. Он быстро взял большой чемодан и свой саквояж, маленький чемодан отдал мне, взял меня за руку и зашагал не в зал, а в сторону водонапорной башни, огибая садик станции. Едва мы успели зайти за башню, как с противоположной стороны выскочили два дервиша, вглядываясь во тьму ночи. К ним, запыхавшись, подбежал с перрона сарт, быстро что-то сказал и ткнул в руки билеты. Все трое помчались со всех ног к поезду и едва успели вскочить в последний вагон.

Мы молча стояли за выступом башни. Флорентиец крепко держал меня за руку. Мы ждали до тех пор, пока поезд не отошел и все не стихло вокруг. Тогда он сказал мне:

– Нам надо очень быстро пройти с полверсты. Возьми мой саквояж, дай мне свой чемодан и крепко держись за мою руку.

Я хотел возразить, но он шепнул:

– Ни слова, скорее, все после; мы в большой опасности, мужайся. Если успеем сесть в московский поезд, следы наши затеряются.

Мы шли в глубь местности, вправо от станции. Тьма была полная. Шли мы не по дороге, а по узкой тропе и так быстро, что я почти бежал, а Флорентиец шагал своими длинными ногами, не замечая ни тяжести багажа, ни моего бега. Шли мы минут двадцать, внезапно нас кто-то окликнул. Флорентиец ответил, и я увидел в темноте силуэт лошадей и экипажа. Кучер взял большой чемодан, Флорентиец втолкнул меня внутрь, впрыгнул сам почти на ходу, – и мы понеслись. Много я ездил с тех пор. Ездил и на пожарных лошадях, и на рысаках, но этого безумного бега, этой темной ночи я не забыл и, очевидно, никогда не забуду. Панаму мне немедленно пришлось снять; в ушах свистел ветер; лошади неслись вскачь. Соображать я ничего не мог. Я помнил только слова Флорентийца, его «мужайся» подобно гвоздю вошло в меня. Мы мчались так почти час; лошади тяжело дышали и пошли медленнее. Мелькнул ряд домов, деревья, – и мы внезапно остановились. «Катастрофа», – подумал я.

Флорентиец выпрыгнул, схватил чемоданы, как ребенка высадил меня вместе с саквояжем и сказал по-английски:

– Скорей бери мою руку.

Мы перебежали через какой-то двор и увидели бричку, в которую мигом взгромоздились. Кучер гикнул, и мы снова помчались.

Флорентиец о чем-то спросил кучера, одетого по-восточному, тот успокоительно что-то объяснял. Я подосадовал на свое незнание языка.

«Вот, и не глух и не нем, а выходит, что и глух и нем», – думал я; и тут же дал себе слово выучиться этому проклятому языку.

– Ничего, – сказал Флорентиец, ласково пожимая мне руку и точно читая мои мысли. – Беда невелика, ты можешь выучить еще хоть 100 языков. Мы скоро приедем; возница сказал, что в следующем кишлаке нас уже ждут билеты и что мы приедем минут за пять до поезда.

Лошади все так же быстро мчались. В этой легкой бричке мне бы не усидеть, если бы Флорентиец не держал меня своей крепкой рукой за талию.

Вскоре стали мелькать дома, у одного из них лошади замедлили бег, и вдруг на подножку брички с моей стороны кто-то впрыгнул. От неожиданности я отпрянул, но, увидев смеющуюся во весь рот физиономию, понял, что это друг. Незнакомец ловко уселся на ободок брички, подал Флорентийцу конверт и весело затрещал что-то, очень его, видимо, смешившее. Вскоре он на ходу спрыгнул и пропал во тьме.

– Билеты есть. Станция уже видна, – сказал Флорентиец. – Мы мчались меньше двух часов. Вот и огоньки станции. Запомни, ты теперь мой двоюродный брат, а не слуга. Но язык русский я знаю плохо, так как вырос и воспитывался в Лондоне. И ты мой гид и помощник в делах, без которого я обходиться не могу. Между собой мы говорим только по-английски.

Мы подкатили к станции, сердечно поблагодарили возницу, и не успели выйти на перрон, как раздался свисток поезда. Билеты были первого класса. Вагон был или пуст, или в нем все спали. В просторном четырехместном купе не было никого. Проводник тоже спал, предоставив нам самим устраиваться на своих местах. Мне показалось, что он был не совсем трезвым и просто решил скрыть от нас свое состояние.

На мое замечание о странном поведении проводника, даже не спросившего у нас билетов, Флорентиец сказал, что нет худа без добра, потому что наши билеты начинаются со следующей станции. Будь он трезв, пришлось бы входить с ним в сделку. А теперь он не сможет даже вспомнить, на какой станции мы сели в поезд. Разместив свои вещи, мы заперли купе и вытянулись на мягких диванах, обитых красным бархатом. Флорентиец сказал, что спать не будет, что ему надо прочесть письмо и кое-что сообразить. Я думал, что мой сон тоже далек, хотел услышать разъяснение всех передряг этой ночи, но не успел задать вопроса, как заснул глубоким сном.

Конец ночи прошел для меня без сюрпризов. Утром я проснулся совершенно бодрым, и первое, что я увидел, было ласково улыбавшееся мне лицо моего друга. Я почувствовал себя таким счастливым, что вижу его не строгим и озабоченным, а добрым и любящим! Снова мне показалось, что я знаю его давным-давно.

– Положительно, – воскликнул я, – я мог бы поспорить, что давным-давно вас знаю. Такую любовь, доверие и уверенность я испытываю рядом с вами. Я хотел бы всегда, всю жизнь следовать за вами и разделять все ваши труды и опасности. Я не могу теперь даже представить себе жизни без вас!

Он рассмеялся, поблагодарил меня за любовь и дружбу и сказал, что его жизнь состоит не из одних только трудов, борьбы и опасностей, но и из больших радостей и знаний, которые он будет счастлив разделить со мной, если я в самом деле захочу пожить возле него.

Было уже часов восемь. Солнце стояло высоко, все такое же яркое. Но мы ехали уже не по голой степи. Здесь почва была покрыта травой, хотя и сожженной солнцем. Селения встречались чаще; и у каждой речушки или озера торчали юрты кочующих киргизов или калмыков.

– Здесь еще есть жизнь, – заметил Флорентиец. – Но ночью мы въедем в полосу пустыни и так и будем ехать по ней больше суток. Жизнь заброшенных туда людей – а это почти только одни семьи железнодорожного персонала – полна бедствий. Кочующие пески не дают возможности развести ни огородов, ни садов. Колодцы возле станций есть, но вода в них соленая и не годится не только для питья, но даже для выращивания овощей. Питьевую воду им доставляют в цистернах, но далеко не в достаточном количестве, и эти несчастные воруют друг у друга остатки пресной воды. А на зубах у них всегда хрустит песок. Я представил себе эту жизнь и подумал, скольких мест еще не достигла цивилизация. Как много предстоит преодолеть трудностей, чтобы жизнь стала сносной для всех.

В нашу дверь постучали. Это оказался проводник, который спросил билеты и извинился за то, что забыл их взять у нас ночью. А сейчас пойдет проверка билетов, которые должны находиться у него. Флорентиец подал их проводнику.

– Завтрак, чай, – сказал он ему с иностранным акцентом.

Я объяснил проводнику, что мой брат желает завтракать в купе, а не ходить в вагон-ресторан. Он взялся принести нам завтрак, но сказал, что хороший вагон-ресторан прицепят только в Самаре, а пока кормят плохо. На мой вопрос о фруктах ответил, что может их достать сейчас и даже отличные. Я дал ему денег, подумав, сколько же из них он пропьет. И решил, что наше путешествие до Москвы будет не самым комфортным и вряд ли мы получим съедобный завтрак. Но я ошибся. Проспавшийся проводник оказался честным малым. Он вскоре принес отличный кофе со сливками, вкусный хлеб, масло, сыр и фрукты и всю до копейки сдачу.

Когда завтрак был окончен и все убрано, Флорентиец сказал мне:

– Теперь приготовься выслушать, от каких бедствий мы спаслись и какие грозы собираются над головой Али. Люди в одежде дервишей и тот третий, с билетами, которых мы встретили ночью у водонапорной башни, гнались за нами. Фанатики и муллы выследили нас благодаря многочисленности монашествующих сект и отличной шпионской организации, связывающей их всех между собой. Прибежавший к дервишам сарт с билетами сказал им, что мы следуем в К. в международном вагоне, что ты едешь в одежде слуги и тебя надо прикончить в толпе на перроне. А меня надо постараться захватить живьем, когда начнется переполох. Теперь они уже подъезжают к К. Они сели на той станции, где мы сошли, все там обследовали и потому будут уверены, что нас там не было. За хутором Али, откуда нам прислали лошадей, вели слежку весь день. Убедившись окончательно, что нас там нет, они попросили кучера довезти их до станции к ночному поезду. Он с удовольствием это сделал, так как иначе ему невозможно было бы выехать за нами, не возбудив ничьих подозрений. Доставив их на станцию, он тотчас уехал, будто бы домой, а на самом деле остановился в том месте, которое Али указал мне в телеграмме. И вот след наш теперь так запутан, что найти нас трудно. Но все же, чтобы нам ехать не вдвоем, ведь они ищут двоих, надо послать телеграммы двум моим друзьям, чтобы они перехватили нас на этом поезде, как и где только смогут и как можно скорее…

Я вызвался отправить телеграммы, но Флорентиец сказал, что это надо поручить проводнику. Телеграммы были написаны. Отдавая проводнику телеграммы и деньги, Флорентиец сказал:

– Все, что останется, возьмите себе. – И задержав его грубую руку в своей прекрасной руке, прибавил тихим проникновенным голосом: – Только не пейте больше. Это не облегчит вашего горя, а прибавит еще несчастий.

Тут произошло что-то необыкновенное. Проводник схватил обеими руками руку Флорентийца, приник к ней и зарыдал. Эти горькие рыдания раздирали мне душу. Слезы стояли в моих глазах, я едва мог их удержать. Флорентиец усадил проводника рядом с собою на диван, отер его слезы своим чудесным, душистым носовым платком и сказал:

– Не горюйте. Девочка ваша умерла, но жена жива. Вы оба очень молоды, и будут еще у вас дети. Но надо так жить, чтобы дети рождались здоровыми, а поэтому никогда не пейте. Дети алкоголиков всегда бывают больными и, чаще всего, несчастными. Он подал ему стакан с водой, накапав туда каких-то капель. Придя в себя, проводник сказал:

– Я никогда не пил до этого раза. Но вернувшись домой, увидел мертвого ребенка и мертвую жену, а тут ни минуты времени и надо уезжать, – не смог я с собой совладать, в дороге стал пить. Так это я вам, барин, рассказал ночью про свое горе. Все спуталось в моей голове. Я думал, что это я прошлой ночью какому-то азиату рассказывал. Он бродил по вагонам, разыскивая своего товарища – слугу в коричневой одежде, и никак мне не верил, что такой у меня не едет. Все я перепутал. Мне показалось, что он прошел в международный вагон, а я задремал минут на пять. А оказалось, что уже две станции проехали, хорошо, что контролер за это время не проходил. Ах, как я все перепутал спьяну! Думал, что это я ему рассказывал. – Он покачал недоуменно головой. – Грех-то какой! Невесть чего мерещится.

Флорентиец еще раз пожал ему руку, повторил, что жена его не умерла, а была в глубочайшем обмороке, что это бывает при родах. Он советовал ему послать домой телеграмму с оплаченным ответом на Самару до востребования.

– Так значит, вы, барин, доктор. Оно и видать. Только доктор и может человека человеком признать, пусть он и беден. Вы не погнушались мне руку пожать, – говорил проводник, аккуратно складывая платок Флорентийца и возвращая его.

– Возьмите его на память о нашей встрече, друг, – сказал Флорентиец. – А это передайте вашей жене, когда вернетесь домой, чтобы принимала по одной капле перед каждой едой. Когда все капли выпьет, поправится совсем. Флакон пусть оставит себе на память о докторе. Когда вам будет тяжело в жизни, поглядите на флакон, подержите в руках мой платок и подумайте о моих словах, как я просил вас никогда не пить.

Он еще раз пожал проводнику руку, задержав ее в своих, улыбнулся ему и сказал:

– Мы еще с вами увидимся. Не теряйте мужества. Пьяный человек – не человек, а только двуногое животное. Не скорбите, что потеряли ребенка, а радуйтесь, что жива любимая жена. Бегите, подъезжаем.

Проводник вышел, мы остались одни. На душе моей было пасмурно. Я-то знал отлично, что Флорентиец не говорил с проводником. Откуда он мог знать о его горе, его жене? Какая-то досада и раздражение опять подымались во мне: опять эта ненавистная таинственность.

– Не надо сердиться, Левушка, – сказал мне Флорентиец, нежно обняв меня за плечи. – Право же, на свете нет чудес. Все объясняется очень просто. Я вышел ночью в коридор, слышу, кто-то плачет и причитает. Я пошел на голос и увидел этого несчастного перед откупоренной бутылкой водки, которой он жаловался и изливал горе по умершим жене и новорожденной дочке. Не надо быть врачом, чтобы знать, что у женщин при болезни почек во время родов случаются глубочайшие обмороки. Я уверен, что тут был как раз такой случай и что его жена потом пришла в себя, но у бедняги не было времени дождаться и убедиться в этом. Ты уже не ребенок, – продолжал он, усаживая меня подле себя. – Тебе пора оставить манеру прежде всего сердиться, если ты чего-нибудь не понимаешь. Во всем, что тебе кажется таинственным и непонятно чудесным из происшествий последних дней, – ты бы сам убедился, если бы не раздражался, а собирал волю и бдительно наблюдал, – нет чудес, а есть та или иная степень знания.

Голос его и выражение милых глаз, все было так отечески нежно и ласково, что я приник к нему, – и снова волна радости, уверенности и спокойствия пробежала по мне. Я был счастлив.

Вскоре вернулся проводник, принес квитанции на посланные телеграммы и букет роз, которым украсил наш столик. Флорентиец сказал, что ждет в Самаре двух своих друзей, для которых просит оставить соседнее с нами купе. А что касается нашего, то хочет занять в нем все четыре места, чтобы хорошенько отдохнуть. Проводник объяснил, что, заплатив за лишние две плацкарты, мы получили право на все купе. Но если хотим заказать купе для друзей, должны внести вперед сумму за заказ и билеты, что мы сейчас же и выполнили.

Дальше наше путешествие проходило без осложнений. В Самару мы должны были приехать ночью. Я очень устал, мне хотелось спать, и я попросил проводника сделать мне постель. Флорентиец сказал, что будет ждать друзей, от постели отказался, а для них попросил приготовить постели в соседнем купе. Я спросил проводника, почему наш вагон совсем пустой. Он объяснил, что сейчас все едут на ярмарку в дальние восточные города, что в ту сторону вагоны заполнены до отказа купцами всех наций; а оттуда пока идут пустые поезда. Но через две недели нельзя будет достать ни одного билета обратно, даже в третьем классе.

Постель моя была готова, я отлично вымылся, с восторгом переоделся в чистое белье, присланное мне в подарок Али Махмудом, мысленно поблагодарил его, дав себе обещание отблагодарить его за заботу, пожелал спокойной ночи Флорентийцу и мигом заснул.

Глава 7

Новые друзья

Проснувшись, я увидел, что диван Флорентийца пуст. Должно быть, было уже довольно позднее утро, и – что меня особенно поразило – в окна стучал частый крупный дождь. С тех пор как я приехал к брату в К., где летом никогда не бывает дождя, о котором мечтаешь, покрытый потом и пылью, как о манне небесной, – это был первый дождь.

Я мигом вскочил и засмеялся, вспомнив, как меня поразила быстрота движений Флорентийца, когда он вот так же внезапно сел, проснувшись. И я сейчас, точно кот, почуявший мышь, бросился к окну и отдернул занавеску.

Дождь показался мне добрым, родным братом. В его серой пелене был виден лес, настоящий зеленый лес, и не было жары.

Какая-то нежность к своей родине, даже как бы чуть-чуть раскаяние, что я мало ценил ее до сих пор, с ее лесами, рощами, зелеными полями и сочной травой, пробудились во мне. Я радовался, что попал снова в свой край, где нет серо-желтого ландшафта, одинаково пустынного на десятки верст с торчащими, как бирюзовые горы, голубыми куполами и минаретами мечетей. И как только эта восточная картина мелькнула в моем воображении, так сразу же встала передо мной и вся цепь событий, людей, отдельных слов и небольших эпизодов последних дней. Моя радость потускнела, быстрота движений исчезла. Я стал медленно одеваться и думать, какой сумбур царит в моей голове. Я положительно не мог связать все события в ряд последовательных фактов. И все, что было третьего дня, вчера или два дня назад, – все сливалось в какой-то большой ком, и я даже не все отчетливо помнил.

Внезапно в коридоре я уловил какое-то слово, и тембр голоса опять показался мне знакомым. «Странно, – подумал я. – Всегда у меня была изумительная память на лица и голоса. А теперь и этот дар я, кажется, теряю. Должно быть, проклятая шапка дервиша да жара повредили мне не только слух, но и мозги».

В эту минуту снова донесся из коридора баритональный, неповторимо красивый голос. Я даже сел от изумления, и всего меня бросило в жар, хотя ни о какой жаре и помина не было. «Нет, положительно я стал какой-то порченый, как говорил денщик брата, – продолжал я думать, утирая пот со лба. – Не может это быть дервиш, который дал мне свое платье и у которого мы останавливались ночью». Все завертелось в моей голове, до физической тошноты, недоумение заполнило меня всего. Я думал, что если бы под страхом смертной казни я должен был рассказать в эту минуту подробный ход событий, я бы не мог их передать, память моя отказывалась логически работать. Я сидел, уныло повесив голову, а в коридоре теперь уже явно различал английскую речь – один из голосов принадлежал Флорентийцу, а другой был все тот же чудесный металлический баритон, мягкий, ласкающий слух; но, казалось, прибавь этому голосу темперамента, – и он может стать грозным, как стихия.

«Нельзя же так сидеть растерянным мальчиком. Надо выйти и убедиться, кто же говорит с Флорентийцем», – продолжал я думать, напрасно стараясь отдать себе отчет, когда точно я видел мнимого дервиша, сколько прошло времени с тех пор, мог ли он очутиться здесь сейчас.

Только я решился выйти из купе, как дверь открылась, и вошел Флорентиец. Его прекрасное лицо было свежо, как у юноши, глаза сияли, на губах играла улыбка, – ну, век смотрел бы на это воплощение энергии и доброты; и никогда не поверил бы, как сурово и серьезно может быть это лицо в иные моменты.

Он точно сразу прочел все мои недавние мысли на моем расстроенном лице, сел рядом, обнял меня и сказал:

– Мой милый мальчик! События последних дней могли расстроить и не такой хрупкий организм, как твой. Но все, что ты испытал, ты перенес героически. Ни разу страх или мысль о собственной безопасности не потревожили твоего сердца. Ты был так верен делу спасения брата, как только это возможно. Теперь я узнал о судьбе обоих Али и их домочадцев. И он рассказал мне, как Али с племянником, проводив нас и дервиша, вернулись в город. Там они вывели из дома всех жильцов и спрятали их в глубоком бетонном погребе, расположенном в каменном сарае в самом конце парка. Туда же успели вынести из дома наиболее ценные ковры и другие вещи, замаскировав вход так, что найти его никто не мог. Там, в этом укрытии, Али и все его домочадцы провели ту страшную ночь, когда толпа дервишей и правоверных накинулась на его дом. Ужасов, неизбежных в таких случаях, – как выразился Флорентиец, – он не стал мне рассказывать. Власти, услыхав, что религиозный поход принимает колоссальные размеры, – а это уже никого не устраивало, – разослали по всему городу патрули. Но патрули вышли тогда, когда дом Али был уже подожжен со всех сторон.

С домом моего брата фанатики поступили так же. Сухой как щепка старый дом сгорел дотла. Но тут несчастья было больше. Подкупленный денщик пустил вечером каких-то незнакомцев в дом, якобы для того, чтобы осмотреть великолепную библиотеку брата. Вошедшие стали угощать его вином, до которого он был великий охотник, очевидно, угостились и сами на славу. Как было дело дальше, – никто толком пока не знает. Но факт, что два человека там сгорели, а денщик еле выскочил из горящего дома. Ему рамой расшибло голову, когда он выпрыгивал из окна. Еле добравшийся до задней калитки сада, полуодетый, окровавленный, почти в безумном состоянии, он был подобран проходившим патрулем и доставлен в госпиталь. Там в бреду он все повторял:

– Капитан – барин… брат… Они насильно лезли. – И снова – Капитан… барин… брат… Я их не пускал… Они подожгли.

Военный доктор, узнав от солдат, что больной им известен, что это денщик капитана Т., встревожился и послал доложить генералу о пожаре. Он спрашивал, известно ли кому-нибудь, где капитан Т., не сгорел ли он вместе с братом в своем доме? Доктор сообщал также, что от денщика его узнать ничего толком нельзя, и надо думать, в себя он не придет и скоро умрет.

Разбуженный генерал, предубежденный вообще против местного населения, ненавидевший к тому же, когда тревожили его ночной покой, – помчался прямо к губернатору. Он там закатил такой спектакль, что всех немедленно поднял на ноги. Ничего не видевшие и не слышавшие до этой минуты власти, считавшие местные дела не подлежащими санкциям со стороны царских властей, сразу же спохватились, прозрели и кинулись тушить пожар фанатизма, объявив этот религиозный поход бунтом.

Хорошо заплатив местным властям за невмешательство, бесчинствующая толпа фанатиков была поражена примчавшейся пожарной командой и нарядом военных. Мулла стал уверять дервишей и толпу, что это только инсценировка, что никого не тронут. Но когда увидел выстроившуюся цепь солдат, готовых к стрельбе, – первый бросился бежать со всех ног, за ним разбежалась и вся толпа.

Дом Али удалось наполовину отстоять, но дом брата горел, как костер, пламя бушевало с такой силой, что даже подступиться к нему близко было невозможно. Очевидно, благодаря бреду бедняги-денщика создалась уверенность, что капитан Т. и его брат сгорели в этом доме.

Пока Флорентиец все это мне рассказывал, у меня, как у одержимых навязчивой идеей, сверлила в голове мысль: «Чей я слышал голос? Как зовут этого человека?» Не в первый раз за наше короткое знакомство я замечал поразительное свойство Флорентийца: отвечать на мысленно задаваемый вопрос. Так и теперь, он мне сказал, что в Самаре в наш вагон сели два его друга, которых он встретил на перроне.

– Один из них тебе уже знаком, – проговорил он с неподражаемым юмором, так комично подмигнув мне глазом, что я покатился со смеху. – Его зовут Сандра Кон-Ананда, он индус. И ты не ошибся, голос его мог бы сделать честь любому певцу. Поет он изумительно, прекрасно знает музыку, и ты, наверное, сойдешься с ним на этой почве, если другие стороны этого своеобразного, интересного и очень образованного человека не заинтересуют тебя. Другой мой друг – грек. Он тоже человек незаурядный. Великолепный математик, но характера он более сложного; очень углублен в свою науку и мало общителен, бывает суров и даже резковат. Ты не смущайся, если он будет молчать; он вообще мало говорит. Но он очень добр, много испытал и всякому готов помочь в беде. По внешнему обращению не суди о нем. Если у тебя явится охота с ним поговорить, – ты пересиль застенчивость и обратись к нему так же просто, как обращаешься ко мне.

– Как я обращаюсь к вам?! – горячо, даже запальчиво воскликнул я. – Да разве может кто-нибудь сравниться с вами? Если бы тысячи дивных людей стояли передо мной и мне предложили бы выбрать друга, наставника, брата, – я никого бы не хотел, только вас одного. И теперь, когда все, что мне было дорого и близко в жизни, – мой брат, – в опасности, когда я не знаю, увижу ли его, спасусь ли сам, – я радуюсь жизни, потому что я подле вас. Через вас и в вас точно новые горизонты мне открываются, точно иной смысл получила вся жизнь. Только сейчас я понял, что жизнь ценна и прекрасна не одними узами крови, но и той радостью жить и бороться за счастье и свободу всех людей, которую я осознал, находясь рядом с вами. О, что было бы со мной, если бы вас не было рядом все эти дни? Неважно даже, что я бы погиб от руки какого-нибудь фанатика. Но важно, что я ушел бы из жизни, не прожив ни одного дня в бесстрашии и не поняв, что такое счастье жить без давления страха в сердце. И это я понял рядом с вами. Теперь я знаю, что жизнь ведет каждого так высоко, как велико его понимание своего собственного труда в ней как труда-радости, труда светлой помощи, чтобы тьма вокруг побеждалась радостью. И все случайности, бросившие меня сейчас в водоворот страстей, мне кажутся благословенными, происшедшими только для того, чтобы я встретил вас. И никто, никто в мире не может для меня сравниться с вами!

Флорентиец тихо слушал мою пылкую речь; его глаза ласково мне улыбались, но на лице его я заметил налет грусти и сострадания.

– Я очень счастлив, мой дорогой друг, что ты так оценил мое присутствие возле тебя и нашу встречу, – сказал он, положив мне руку на голову. – Это доказывает редкую в людях черту благодарности в тебе. Но не горячись. Если сознание твое расширилось за эти дни, то, несомненно, и сердце твое должно раскрыться. Должны стереться в нем, как и в мыслях, какие-то условные грани. Ты должен теперь по-новому смотреть на каждого человека, ища в нем не того, что сразу и всем видно, не броских качеств ума, красоты, остроумия или злых свойств, а той внутренней силы и доброты сердца, которые только и могут стать светом во тьме для всех окружающих, среди их предрассудков и страстей. И если хочешь нести свет и свободу людям в пути, – начинай всматриваться в них по-новому. Начинай бдительно распознавать разницу между мелким, случайным в человеке и его великими качествами, родившимися в результате его трудов, борьбы и целого ряда побед над самим собою. Начинай сейчас, а не завтра. Отойди от предрассудка, что человек тот, чем он кажется, и суди о нем только по его поступкам, стараясь всегда встать в его положение и найти ему оправдание.

Оба моих друга мало знают твоего брата и так же мало знают Наль. Но как только Али намекнул им месяц назад о возможности происшедшей сейчас развязки, они оба решили оставить все свои дела, ждали зова и приехали помогать Али точно так же, как и я. Попробуй первый раз в жизни взглянуть в их лица иначе. Пусть любовь к брату будет тебе ключом к новому пониманию сердца человека. Прочти с помощью этого ключа ту силу преданной любви, которая объединяет всех людей, без различия наций, религий, классовой розни. Подойди к ним впервые как к людям, цвет крови которых такой же красный, как и у тебя.

Он обнял меня, сказал, что с Сандрой Кон-Анандой он уже пил кофе в вагоне-ресторане, а теперь мне следует проявить вежливость к другому гостю и предложить ему свои услуги спутника и гида. Он грек, и его зовут Иллофиллион. Он говорит по-русски плохо и очень стесняется говорить на этом языке в непривычной обстановке.

– Побори свою застенчивость, – прибавил Флорентиец, – вспомни, как я вел тебя за руку в трудные минуты. Вообрази, что для него это тоже минуты неприятные, и облегчи ему их. Он отлично владеет немецким. Если тебе надоест его затрудненная русская речь, ты можешь заставить его рассказать по-немецки много интересного из его студенческих лет. Он окончил естественный факультет в Гейдельберге и математический в Лондоне.

С этими словами Флорентиец предложил мне скорее привести себя в полный порядок, достал мне из саквояжа кепи вместо панамы, и… я вздохнул и отправился знакомиться с греком, не менее застенчивым, чем я сам.

За свои двадцать лет я не очень часто бывал в обществе. Четырнадцать лет я прожил неотлучно с братом, под руководством которого проходил программу гимназии. Я разделял его кочевую жизнь, был с ним даже в Р-ском походе. Но когда брату пришлось перевестись с полком в далекую Азию, он решил отдать меня в гимназию в Петербурге, где у нас была тетка. Он надеялся, что, быть может, удастся поместить меня пожить у нее. Но старая чванливая дама не пожелала иметь такого замухрышку своим компаньоном в повседневной жизни, – и брату пришлось выбрать гимназию с интернатом. На экзаменах – я проходил их для поступления в шестой класс – мои познания поразили учителей. Я сдал языки и математику блестяще. Сочинением на тему о сказке в произведениях великих писателей я их всех сразил. Они дали мне тему из русской литературы, я же понял ее как тему в мировой литературе, и навалял со свойственным мне азартом столько, что выданной бумаги мне не хватило. На просьбу дать мне еще бумаги учитель с удивлением сказал, что за всю его жизнь ему пришлось впервые встретиться с тем, чтобы ученику не хватило бумаги, отпущенной на черновик и на переписку набело.

Подошедшему в эту минуту директору он показал мою работу, сказав, что вот уже три часа, как я пишу, почти не отрываясь. Директор взял мои листы, стал читать, прочел почти целый лист и спросил, пристально на меня поглядев:

– Вы сын писателя?

– Нет, – ответил я, – я сын своего брата.

Увидев полное изумление на лицах директора и учителя, который едва сдерживался, чтобы не прыснуть со смеху, я смешался и быстро пробормотал:

– Простите, господин директор. Я сказал, конечно, несуразицу. Я хотел сказать, что не помню ни отца, ни матери. А как себя помню, – все меня воспитывал и учил брат; и я привык видеть в нем отца. Вот потому-то я так нелепо и выразился.

– Это хорошо, что вы так любите брата. Но кто же готовил вас? Вы так прекрасно подготовлены!

– Брат занимался со мной по программе гимназии, других учителей у меня не было.

– А кто же ваш брат? – спросил, улыбаясь, учитель.

– Поручик N-ского полка, – ответил я.

Наставники переглянулись, и директор, все еще глядя удивленно на меня, но улыбаясь мне мягкой и доброй старческой улыбкой, сказал:

– Или вы феномен по способностям, или ваш брат поразительный педагог.

– О да, мой брат не только педагог, но и такой ученый, какого больше и нет, – выпалил я восторженно. – Да вот и он, – закричал я, увидев милое лицо моего брата за стеклянной дверью класса.

И забыв, где я, кто передо мной, зачем я здесь, я выскочил в коридор и обвил шею моего дорогого брата руками. Как сейчас помню то страстное чувство любви, благодарности, тоски от предстоящей разлуки и радости от привычного объятия и ласки брата, какое я испытал тогда.

Тихо разняв мои руки, брат вошел в класс, стал во фрунт перед директором и сказал:

– Прошу извинить, ваше превосходительство, моего брата. В кочующей офицерской жизни мне удалось обучить его немногим наукам, которые я сам знал. Но манеры и дисциплинированность пока не удалось ему привить. Я надеюсь, что под вашим просвещенным руководством он их приобретет.

Директор подал руку брату, познакомил его с учителем, с любопытством разглядывавшим его, и наговорил ему массу комплиментов по поводу моей подготовки и блестящих способностей. Но в моем сердце появилась первая трещинка. Я понял, что осрамил брата. Вспомнил, как часто он повторял мне, что надо всегда быть выдержанным и тактичным, вдумываться в обстоятельства, отдавать себе отчет, где ты и кто перед тобой, – и только тогда действовать.

Весь этот эпизод детской жизни мелькнул сейчас передо мной, вызванный точно такой же спазмой сердца, которую я испытал тогда. Я встретил впервые чужого человека, который стал мне так же дорог и близок, как мой милый брат, – и я снова себя почувствовал неумелым ребенком, не знающим, как подойти к чужому человеку, что ему сказать и как себя вести, чтобы выполнить желание Флорентийца и доставить ему удовольствие своим поведением… Я стоял в коридоре, не решаясь постучаться в соседнее купе, а в моей голове, точно молнией освещенный, пронесся этот эпизод моей первой детской бестактности.

Сжав губы, вспомнил я из письма Али: «превозмогу», – и постучался.

– Войдите, – услышал я незнакомый мне чужой голос.

Я открыл дверь и чуть было не убежал назад к Флорентийцу, как когда-то к брату в коридор.

На диване, друг против друга, сидели рослые люди, но я увидел только две пары глаз. Глаза дервиша, – сразу запомнившиеся мне в первое свидание, глаза-звезды, – и пристальные, почти черные глаза грека, напоминавшие прожигающие глаза Али-старшего.

– Позвольте теперь познакомиться с вами по всем правилам вежливости, – сказал, вставая, Сандра Кон-Ананда. – Это мой друг Иллофиллион.

Он пожал мне руку, я же неловко мял в руке свое кепи и, кланяясь греку, проговорил, как плохие ученики нетвердо выученный урок:

– Ваш друг Флорентиец послал меня к вам. Может быть, вам угодно пойти в вагон-ресторан выпить кофе? Я могу служить вам гидом.

Грек, пристальный взгляд которого вдруг перестал быть сверлящим, а засветился юмором, быстро встал, пожал мне руку и сказал с сильным иностранным акцентом, очевидно выбирая слова, но совершенно правильно по-русски:

– Я думаю, мы с вами – «два сапога – пара». Вы так же застенчивы, как и я. Ну, что же. Пойдем вместе. Мы, конечно, не найдем двести, но потеряем четыреста. А все же мы с вами подходим друг другу и, наверное, пока решимся спросить себе завтрак, – все съедят у нас под носом, а мы останемся голодными.

Говоря так, он скроил такую постную физиономию, так весело потом рассмеялся, что я забыл все свое смущение, залился смехом и уверил его, что буду решительно беззастенчив и накормлю его до отвала.

Мы вышли из купе под веселый смех Кон-Ананды.

Пройдя в вагон-ресторан, я быстро нашел там столик в некурящем отделении, заказал завтрак и старался занимать моего нового знакомого, обращаясь к нему на немецком языке. Он отвечал мне очень охотно, спросил, бывал ли я в Греции. Я со вздохом сказал, что дальше Москвы, Петербурга, Северного Кавказа и К., где был в первый раз и очень коротко, нигде не бывал. Нам подали кофе, и я, пользуясь правом молчания за едой, украдкой, но пристально рассматривал моего спутника.

Положительно, за мою детскую и юношескую монотонную жизнь сейчас я был более чем вознагражден судьбой, встретив сразу так много событий и лиц, не только незаурядных, но даже не умещающихся в моем сознании. Казалось, надеть моему греку венок из роз на голову, накинуть на плечи хитон, – и готова модель для лепки какого-нибудь олимпийского бога, древнего царя, мудреца или великого жреца, – но в современное одеяние в моем сознании он как-то не влезал. Не шел ему европейский костюм, не вязался с ним немецкий язык, – скорее ему подошли бы наречия Испании или Италии. Правильность черт его лица не нарушал даже низкий лоб с выпуклостями над бровями – тонкими, изогнутыми, длинными – до самых висков. Нежность кожи при таких иссиня-черных волосах и едва заметные усы… Про него действительно можно было сказать: «Красив, как Бог».

Но того обаяния, которым так притягивал к себе Флорентиец, в нем не было. Насколько я не чувствовал между собою и Флорентийцем условных границ, – хотя и понимал всю разницу между нами и его огромное превосходство во всем, – настолько Иллофиллион казался мне замкнутым в круг своих мыслей. Он точно отделен был от меня перегородкой, и проникнуть в его мысли, думалось мне, никто бы не смог, если бы он сам этого не захотел.

Мы дождались следующей остановки, вышли из ресторана и прошлись по перрону до своего вагона. Мой спутник поблагодарил меня за оказанную ему услугу, прибавив, что гид я очень приятный, потому что умею молчать и не любопытен.

ТЫ ДОЛЖЕН ТЕПЕРЬ ПО-НОВОМУ СМОТРЕТЬ НА КАЖДОГО ЧЕЛОВЕКА, ИЩА В НЕМ НЕ ТОГО, ЧТО СРАЗУ И ВСЕМ ВИДНО, НЕ БРОСКИХ КАЧЕСТВ УМА, КРАСОТЫ, ОСТРОУМИЯ ИЛИ ЗЛЫХ СВОЙСТВ, А ТОЙ ВНУТРЕННЕЙ СИЛЫ И ДОБРОТЫ СЕРДЦА, КОТОРЫЕ ТОЛЬКО И МОГУТ СТАТЬ СВЕТОМ ВО ТЬМЕ ДЛЯ ВСЕХ ОКРУЖАЮЩИХ, СРЕДИ ИХ ПРЕДРАССУДКОВ И СТРАСТЕЙ. И ЕСЛИ ХОЧЕШЬ НЕСТИ СВЕТ И СВОБОДУ ЛЮДЯМ В ПУТИ, – НАЧИНАЙ ВСМАТРИВАТЬСЯ В НИХ ПО-НОВОМУ. НАЧИНАЙ БДИТЕЛЬНО РАСПОЗНАВАТЬ РАЗНИЦУ МЕЖДУ МЕЛКИМ, СЛУЧАЙНЫМ В ЧЕЛОВЕКЕ И ЕГО ВЕЛИКИМИ КАЧЕСТВАМИ, РОДИВШИМИСЯ В РЕЗУЛЬТАТЕ ЕГО ТРУДОВ, БОРЬБЫ И ЦЕЛОГО РЯДА ПОБЕД НАД САМИМ СОБОЮ. НАЧИНАЙ СЕЙЧАС, А НЕ ЗАВТРА. ОТОЙДИ ОТ ПРЕДРАССУДКА, ЧТО ЧЕЛОВЕК ТОТ, ЧЕМ ОН КАЖЕТСЯ, И СУДИ О НЕМ ТОЛЬКО ПО ЕГО ПОСТУПКАМ, СТАРАЯСЬ ВСЕГДА ВСТАТЬ В ЕГО ПОЛОЖЕНИЕ И НАЙТИ ЕМУ ОПРАВДАНИЕ.

Я ответил ему, что детство прожил с братом, человеком очень серьезным и довольно молчаливым, а юность не баловала меня такими встречами, когда люди бы интересовались мною. Поэтому хотя я и очень любопытен, вопреки его заключению, но научился, так же как и он, думать про себя. Он улыбнулся, заметив, что математики – если они действительно любят свою науку – всегда молчаливы. И мысль их углублена настолько в логический ход вещей, что даже вся Вселенная воспринимается ими как геометрически развернутый план. Поэтому суета, безвкусица в высказывании не до конца продуманных мыслей и суетливая болтовня вместо настоящей, истинно человеческой осмысленной речи, какой должны были бы обмениваться люди, пугает и смущает математиков. И они бегут от толпы и суеты городов с их далекой от логики природы жизнью.

Он спросил меня, люблю ли я деревню и как я мыслю себе свою дальнейшую жизнь. Я ответил, что вся жизнь моя прошла пока на гимназической и студенческой скамье. Рассказал ему, как поступил в гимназию, смеясь, вспомнил и блестящие экзамены. Потом рассказал и о первом горе – разлуке с братом и жизни в Петербурге. А затем, как бы для самого себя, подводя итоги какого-то этапа жизни, сказал ему:

– Сейчас я на втором курсе университета и тоже горе-математик. Но мои занятия даже еще не привели меня к пониманию, какую жизнь я хотел бы себе выбрать, где бы хотел жить, и я даже не понимаю пока, какое место в жизни вообще занимает моя фигура.

Мы стояли в коридоре, и мой собеседник предложил мне войти в его купе. Наш разговор – незаметно для меня – принял теплый товарищеский характер. Меня перестала смущать внешняя суровость моего нового знакомого, наоборот, я почувствовал как бы отдых и облегчение в его присутствии. Мои мысли потекли спокойнее; мне очень хотелось узнать об университетах Берлина и Лондона, и я был рад посидеть с моим новым другом. Но мне очень хотелось также заглянуть к Флорентийцу и передать ему, что я не осрамился, выполняя его поручение, и что грек – очень интересный человек.

Только я собирался сказать, что зайду на минутку в свое купе, как дверь открылась, и на пороге я увидел Кон-Ананду. Он сказал, что Флорентиец заснул и что, если мне интересно поговорить с Иллофиллионом, он охотно посидит в моем купе и покараулит сон Флорентийца. Я уже знал хорошо, как крепко тот спит, и с удовольствием согласился поменяться местами с Анандой на некоторое время. Мы продолжали прерванную было беседу. Чем дальше говорил Иллофиллион, тем сильнее поражался я его знаниям, наблюдательности, а главное, силе его обобщений и выводов. Я сам не лишен был синтетических способностей, хорошо разбирался в логике, сравнительно много читал. Но все мои, называемые блестящими, способности показались мне жалким хламом, сброшенным в лавке старьевщика в общую кучу, в сравнении с четкостью мысли и речи моего собеседника.

– Как странно я чувствую себя сегодня. Точно я поступил в новый университет и прослушал ряд занимательнейших лекций. Но если бы вы еще рассказали мне о быте студентов, с которыми вы учились, об уровне их развития и интересов, – сказал я.

И снова полилась наша беседа, причем мой собеседник проводил параллель между студенчеством Греции, Германии, Парижа и Лондона, которое он имел возможность наблюдать. Я ловил каждое слово. Он говорил так просто и вместе с тем так образно, что мне казалось, будто я сам путешествую вместе с ним, все слышу и вижу собственными глазами.

Страстная жажда знаний, жажда видеть мир, людей, узнать их нравы и обычаи наполнили меня экстазом. Я перестал отдавать себе отчет о времени и месте, забыл, что я все свое образование получил трудами брата, бедного русского офицера, и решил, что непременно увижу весь свет и не оставлю ни одного угла, не побывав там.

– А хотелось бы вам путешествовать? – услышал я вопрос Иллофиллиона.

Точно свалившись с неба, я осознал, что никак не смогу объехать не только всего мира, но даже своей родной России, потому что я беден и до сих пор умею зарабатывать только гроши уроками да переводами.

– Хотеть-то я очень бы хотел, – вздохнув, ответил я. – Но мне не везет с путешествиями. После пятилетней разлуки с братом, пока я заканчивал гимназию и поступал в университет, я выбрался наконец к нему в Азию. Мечтал увидеть новый свет и новый народ, – и вот все скомкалось. И брата я теперь потерял, – прибавил я тихо, вспомнив, с какой радостью я ехал на свидание с ним в далекое К. и с какой скорбью возвращаюсь оттуда.

Иллофиллион склонился ко мне, необыкновенно ласково поглядел мне в глаза и так же тихо ответил:

– Я всем сердцем сострадаю вам, друг. Я тоже пережил такой момент жизни, когда потерял все, что любил, и всех, кого любил, в один день. Но мое состояние было хуже вашего, потому что я не мог помочь никому из тех, кого любил. Когда я сам, тяжело раненный, пришел в себя, я увидел только похолодевшие трупы своих родных и близких. А что касается всех моих надежд, идеалов, стремлений, исканий истины и чести, – все это также было выметено из моей души и превращено в прах, ведь убийцами были фанатики-лицемеры, разыгрывавшие роль друзей… Он помолчал и продолжал еще более проникновенным тоном:

– Ваше положение много лучше того момента моей жизни. Вы еще не потеряли брата, вы только в разлуке с ним. Вы еще можете ему помочь и уже начинаете дело помощи. Я приехал погостить к Али пять лет тому назад, возвращаясь из путешествия по Индии, и познакомился у него с вашим братом. Али рассказал мне о его чистой жизни большого ученого-самоучки, о его беззаветной преданности идее свободы. Такие, редко встречающиеся в русском офицере качества, я помню, меня очень тронули. И когда я увидел вашего брата, его прекрасное лицо сказало мне так много, что я сразу стал ему преданным другом. А вы знаете из наблюдений даже такой короткой и юной жизни, как ваша, что цельные, устремленные характеры не умеют отдавать своих сердец в дружбе наполовину. Мы часто виделись с вашим братом. И это я пополнял постоянными посылками редких книг его прекрасную библиотеку. Удивительно, что странствующая жизнь офицера не помешала ему таскать за собой повсюду сундуки с книгами. Ну а когда он осел в К., тут уж подлинно он собрал настоящую ценность – библиотеку мудреца. Как жаль, что все это погибло…

Снова помолчав, придвинувшись ближе, он добавил:

– Мне по опыту понятно ваше состояние. И то, что я вам скажу, я решаюсь сказать только потому, что сам прошел через все печальные этапы человеческой жизни, от которых страдаете вы. Нельзя думать, как думает всегда юность, что жизнь ценна главным образом тем личным счастьем, которое она сулит. Не считайте корнем вашего положения сейчас страдание и опасности, которые вы переносите за брата. Откиньте личные чувства и мысли о себе; думайте о защите брата, о труде и энергии, которыми вы поможете ему выйти живым и свободным из десятка ловушек, а их наверняка будут расставлять ему фанатики и царское правительство, не очень-то любящее думающих офицеров. Если бы вам не удалось увидеться с братом…

– Как, – вскричал я в ужасе, – вы полагаете, что он умер?

– О нет, я уверен, что он жив и уже в Петербурге, – ответил он. – Я говорил только о весьма возможной случайности, что вам не удастся увидеться с братом в ближайшее время и он не сможет взять вас с собой.

– О, это было бы ужасно. За целых пять лет я не провел с ним и двух месяцев, если сосчитать те редкие дни, когда он приезжал ко мне в Петербург. Я жил надеждами. Наконец сбылась моя мечта, я должен был прожить с ним лето и даже часть осени, – и снова я одинок…

Тоска, раздражение, протест вдруг овладели мной. Мне подумалось, что чужие люди встали между мной и братом. Увлекли его интересы чужого народа, а я, брат-сын, оказался брошен, забыт и не нужен. Буря, вихрь страстей рвали мое сердце! Ревность, как дикие кони, таскала мою мысль от одного события к другому, от одних лиц к другим…

Мой товарищ молчал. Долго молчал и я. Наконец раздражение стало стихать. Я перестал ломать руки, и преданность брату, благодарность за его любовь и заботы взяли верх над грубыми чувствами моего эгоизма и отчаяния.

Я вспомнил лицо брата там, на дороге, под величественным деревом, когда Али высаживал из коляски Наль. Тогда меня поразило это лицо незнакомого мне человека, человека недюжинной воли, чьи брови слились в одну сплошную линию. И этот человек не был тем моим братом-добряком, которого я знал. Это был незнакомец, чей поток энергии устремляется как лава, сметая все на пути. Тогда я был просто поражен и не сделал того единственного вывода, который сделал бы всякий более опытный человек. А может быть, быстрота и необычайность последующих событий похоронили тот вывод в моем сознании, зато сейчас он стал мне ясен: я понял, что я совсем не знал моего брата, что все то, что он отдавал мне – круглому сироте, стараясь вознаградить меня за бедность детства без материнской ласки и нежности, – было только небольшой частью души моего брата…

И вдруг, как маленький мальчик, я разрыдался. Я почувствовал себя еще более одиноким, обманутым чудесной иллюзией, которую я сам себе создал. Я принимал брата-отца за то существо, которое всецело принадлежало мне; у которого первейшей заботой был я и который всю ценность жизни видел во мне. До этой минуты я полагал, что и он, как я сам, начинал и кончал свой день, идя мысленно рядом со мной и делая все дела обиходной жизни для того только, чтобы в конце какого-то периода жизни увидеться со мной и уже не разлучаться никогда более. Теперь, в огромной внутренней борьбе, я разглядел в моем брате лицо другого, незнакомого мне человека. Я увидел ряд его интересов, не имеющих ко мне никакого отношения, его спаянность с другими, едва знакомыми мне людьми. И в первый раз мелькнул у меня в сознании вопрос: «Что такое вообще брат? И кто настоящий брат? Какую роль играет родство людей по крови? Что ближе: гармония мыслей, чувств, вкусов или привязанность единоутробия?»

Я не замечал, что слезы продолжали литься из моих глаз. Но теперь это не были бурные рыдания ревнивого разочарования, какой-то иной, сладкий привкус получили мои слезы. Не то я временно похоронил что-то детское и прекрасное, не то рвал в себе старую привычку воспринимать людей как опору лично для себя, – я как будто врастал в новую и чуждую еще мне шкуру мужчины, где слова «мать», «отец» и соединенная с ними нежность отходили на второй план. Не то я сладко мечтал о семье, которой не знал, семье, опорой которой должен был стать я сам.

Трудно рассказать теперь о тех юношеских переживаниях. Но, пожалуй, одну из капель горечи прибавляло сознание, что я так юн, так ребячлив и неопытен в делах жизни и так плохо воспитан. Я приложил все усилия, чтобы остановить слезы. Стыдно было плакать так безудержно перед чужим человеком. И когда мысль перешла от сожалений о самом себе к брату, я вспомнил снова и письмо Али, и недавние слова Флорентийца. Я вытер слезы и, не глядя на моего спутника, тихо сказал:

– Простите меня, я не в силах был сдержаться.

Я ждал обычного, быть может, дружеского соболезнования. Но то, что я услышал, еще раз показало мне, как плохо я разбирался в людях.

– Не раз в жизни я плакал так же горько, как плакали вы сейчас. И верьте, детство мы все хороним трудно. Иллюзии любви и красоты, создаваемые нашим воображением, до тех пор терзают нас, пока мы сами не завоюем полную свободу от них. И только тогда рушатся наши иллюзорные желания всякой красивости вовне, когда оживет в нас все то прекрасное, что мы в себе носим. Все толчки скорби, потерь, разочарований учат нас понимать, что нет счастья в условных иллюзиях. Оно живет только в свободном добровольном труде, не зависящем от наград и похвал, которые нам за него расточают. В том труде, который мы внесем в свой обычный рабочий день как труд любви и радости, отдав его укреплению и улучшению жизни людей, их благу, их счастью.

Иллофиллион обнял меня и стал рассказывать историю своей жизни.

В тот ужасный день, очнувшись от глубокого обморока, он увидел себя лежащим в крови среди мертвых тел друзей и родных. Погибло всё и все, с чем он был с детства связан; он не знал, куда ему идти, что делать, вся семья его была убита. Он вспомнил, что у него была старая нянька, жившая в горах, недалеко от той долины, где стоял дом его родных. Но он не знал, к какой политической партии она примкнула. Быть может, и она убита так же, как и несколько семейств этой долины, своими вчерашними единомышленниками, а сегодняшними врагами.

Но раздумывать было некогда. Иллофиллион спустился к морю, выкупался, переоделся в чужое платье, кем-то забытое или брошенное на берегу, и побрел, обливаясь слезами, по уединенной тропе, в другую часть острова к старой няне.

– Я не буду утомлять вас подробностями своей скитальческой жизни, – продолжал Иллофиллион. – Коротко скажу, что с помощью старушки, с ее деньгами я сел на пароход и отправился в Рим, где у нее был сын, талантливый ювелирных дел мастер, как она мне сказала. На пароходе я, вероятно, умер бы от горя и голода, если бы меня не нашел уже знакомый вам Кон-Ананда. В одну из ночей, уже совершенно изнемогая от лихорадки, в полусознательном состоянии, я услышал над собой разговор на итальянском языке, который я хорошо знал от моей няни, родом итальянки. Молодой звучный и прекрасный голос говорил:

– Что это? Никак здесь лежит мальчуган?

Другой, сиплый и грубый, как бы нехотя цедил слова сквозь зубы:

– Какой это мальчуган? Это целый мужик, смертельно пьяный.

Я всей душой хотел закричать, что я не пьян, что я умираю от голода и холода и прошу помощи, но не мог произнести ни слова. Я уже приготовился умирать, и мелькнувшая было, а теперь исчезавшая надежда на спасение показалась мне еще одним надругательством судьбы надо мной. Тяжело ступающие шаги пошли прочь, унося с собой ворчание грубого голоса. Я думал, что и другой голос замрет вдали, как вдруг сильная рука нежно приподняла мою голову и горестное: «Ох», вырвалось, как стон.

Глаза я от слабости открыть не мог. Склонившийся надо мной незнакомец громко что-то закричал своему спутнику. Тот, нехотя, едва волоча ноги, снова подошел к нему. Повелительный тон молодого, в котором слышалась непреклонная воля, мигом привел ворчуна в другое настроение.

– Одним духом отправляйся за носилками и доктором, старый лентяй. Так-то ты следил за нашими вещами в трюме, что не видел, как здесь умирает человек.

– Виноват, барин, этот воришка, верно, только что пробрался сюда. Я проверял ящики, все было цело.

– Брось бессмысленную болтовню. Какой он воришка? Ведь это слабый ребенок! Мигом – носилки и доктора! Или ты отведаешь моей палки.

Куда девалась шаркающая походка? «Есть», – выговорил слуга зычным басом и побежал так, как и я бы не смог, хотя бегал я, здоровый, хорошо.

– Бедный мальчик, – услышал я над собой тот же проникновенный голос. И как он был нежен, этот голос. Точно ласка матери, проник он мне в сердце, и жгучие, как огонь, слезы скатились по моим щекам.

– Слышишь ли ты меня, бедняжка?

Я хотел ответить, но только стон вырвался из моих запекшихся губ, языком я двинуть не мог; он, точно мертвое, сухое, шершавое постороннее тело, не повиновался мне.

– Я спасу тебя, спасу во что бы то ни стало, – продолжал говорить незнакомец. – Мой дядя – доктор…

Но дальше я уже не слышал, я провалился в бездну.

Когда я очнулся, я увидел себя в просторной, светлой комнате. Окна были открыты, постель была такая мягкая и чистая. Я подумал, что я дома. Память унесла все грозное, что я пережил; и я стал ждать, что сейчас войдет мама, станет ласково меня бранить за леность. Она имела привычку говорить со мной по-немецки, хотя была гречанка. Но мать ее была немка, и она привыкла к этому языку как к своему родному. Я все ждал ее милого: «Лоллион», но она что-то долго не шла. Тогда я решил ее попугать, как иногда проделывал это в раннем детстве, крича во все горло, а она делала вид, что страшно испугалась, складывала моляще свои прелестные руки и преуморительно говорила по-немецки:

– О господин охотник, право, крокодил меня сейчас проглотит. Пожалуйста, не теряйте времени на крик, убейте его скорее.

Я закричал, как мне показалось, во весь голос; но получился очень слабый звук, похожий скорее на долгий стон.

– Ну, вот он и очнулся, – сказал позади меня голос. – Мой дядя, вы не доктор, а чудо-волшебник.

С этими словами к кровати подошли два совершенно незнакомых мне человека. Один из них, как вы, конечно, сами догадались, был Кон-Ананда, которого вам и описывать нечего; другой еще не старик, но гораздо старше. Приветливое лицо, ласковые карие глаза и какое-то необычайное благородство, манеры, мною еще не виденные, сразу объяснили мне, что это человек того высшего света, о котором пишут в романах, но который недоступен людям среднего класса. Я понял, что вижу впервые вельможу.

– Ну, дружок, теперь мы можем быть спокойны, что ты будешь совершенно здоровым человеком, – сказал вельможа по-итальянски. – Не можешь ли ты объяснить мне, какой сегодня день?

Я смотрел на него, совершенно ничего не понимая. Память еще не вернулась ко мне. Он налил в стакан какой-то жидкости, довольно сильно пахнувшей, и помог мне ее выпить. Я посмотрел на лицо Ананды и не узнал, конечно, в нем моего спасителя. Сон снова меня одолел.

Когда я вновь проснулся, мне показалось, что возле постели сидит женская фигура. Я подумал, что это мама; но на этот раз я уже помнил о моем первом пробуждении и поэтому совсем не удивился, когда увидел Ананду.

Я не мог ни в чем отдать себе отчета и механически заговорил по-немецки:

– Я видел только что маму. Зачем же она ушла?

– Она сильно устала, – ответил он мне. – Если я вам не очень неприятен, то позвольте мне вас накормить обедом. Хотя предупреждаю, что назвать обедом то, чем я буду вас кормить, нельзя. Доктор очень строг, и вам позволено есть только жидкие каши и кисели.

Он помог мне сесть в постели и, как ни осторожно он это делал, я едва не упал в обморок. Он быстро дал мне глоток вина, и вскоре обед был кончен; но ему пришлось кормить меня с ложечки.

Такая моя жизнь длилась около месяца. И сколько раз я ни спрашивал о маме, она всегда или спала, или устала, или поехала за покупками. На мои вопросы, чья это комната, он всегда отвечал: «Ваша». Как-то раз я спросил, отчего няня не придет ко мне. Он ответил, что если я помню ее адрес, он напишет ей, чтобы она приехала.

– Как же я могу не помнить адреса няни? – возмущенно сказал я. – Это все равно как если бы я забыл адрес своей матери.

И я тут же продиктовал ему адрес няни, прося, чтобы завтра же она меня навестила. Он засмеялся и сказал, что если достанет ковер-самолет, непременно слетает за ней сам. И здесь я опять ничего не понял.

Прошла еще неделя; меня навещал несколько раз вельможа-доктор и позволил встать. Это была сущая комедия, когда я с помощью Ананды попробовал первый раз встать. Роста для своих 15 лет я был очень большого; а за время болезни я так вырос, что поразил даже доктора.

– Можно ли так быстро расти, дружок? – сказал он мне, смеясь. – Если ты будешь продолжать в таком же духе, тебя никто, даже няня, не узнает.

На этот раз я все же отдал себе отчет, что времени прошло довольно много, а няни все нет и мама все прячется. Я посмотрел на доктора. Но он, как бы не замечая моего молящего взгляда, помог мне надеть халат, и оба они с Анандой довели меня до окна, где стояло высокое кресло с подножкой; так что, сидя в нем, я мог любоваться открывавшимся из окна видом.

Я смотрел неотрывно вперед, на видневшееся вдали море; смотрел на сад, спускавшийся к морю, не узнавая ландшафта, и не мог ничего понять. Я спросил доктора, почему я здесь живу? Ведь мой дом в долине у самого моря, а здесь, высоко на горе, я никогда не был и не знаю этого места.

Лицо доктора было очень серьезно, хотя и очень спокойно. Он взял мою руку, держа ее, как считают пульс, но я был уверен, что он только хотел передать мне часть своей энергии и бодрости.

– Если ты хочешь видеть няню, – тихо сказал он, поглаживая свободной рукой мои волосы, – я могу ее позвать. Но я хотел тебе сказать, мой мальчик, что ты уже почти мужчина, а няня твоя слаба и стара. Ей, вероятно, придется сообщить тебе кое-что неприятное. Старайся быть спокойным; думай, как бы облегчить ей эту трудную минуту. Забудь о своем горе, если оно тебя поразит; старайся только не допустить себя до слез, чтобы старушка видела, что она вырастила мужчину, а не бабу в штанах.

Он повернулся к двери и сказал по-итальянски кому-то, чтобы привели мою няню. Затем снова приняв прежнее положение, стал ласково гладить мои волосы, тихо говоря:

– Все движется в жизни, мой мальчик. В жизни человека не может быть ни мгновения остановки. Двигаясь по своим делам и встречам, человек растет и меняется непрестанно. Все, что носит в себе сознание как логическую мысль, все меняется, расширяясь в мудрости. Если же человек не умеет принимать мудро изменяющихся обстоятельств, не умеет стать для них направляющей силой, – они его задавят, как мороз подавляет жизнь грибов, как сушь уничтожает жизнь плесени. И, конечно, тот человек, кто не умеет – сам изменяясь – понести легко и просто на своих плечах новые обстоятельства, будет равен грибу или плесени, а не блеску закаляющейся и растущей в борьбе творческой мысли.

Я слушал и вбирал жадно каждое его слово, не спуская с него глаз. Добрейшее лицо его и мягко гладившая мои волосы рука точно передавали мне любовь и мужество. Я вдруг осознал, что возле меня стоит друг, такой величавый друг, рука которого не только опора для меня в эту минуту, но крепость ее такова, что вся жизнь моя не может отягчить потока любви, который горит в этом человеке.

Какое-то почти благоговейное живительное чувство радости, благодарности, не испытанной еще мною, уверенности и мужества наполнили меня. Я поднес к губам нежно гладившую меня руку, поцеловал ее и ответил ему:

– Я буду стараться быть всегда мужественным. О, как бы я хотел быть таким, как вы, добрым, умным и сильным. Как подле вас мне чудно хорошо. Я точно вырос и весь переменился.

Он обнял меня, прижал к себе, поцеловал в лоб и сказал:

– Будь же мужествен сейчас. Как перенесешь ты встречу с няней, точно так начнешь и свою новую жизнь.

С этими словами он меня покинул, и через минуту в комнату вошла моя няня.

Она вообще была старенькая, но сейчас я увидел перед собою совершенную руину. Но насколько поразила ее внешность меня, настолько же, вероятно, перемена во мне ужаснула ее. Не успела она подойти ко мне, как всплеснула руками, закричала, заплакала, встала на колени на подножку моего кресла, схватила мои руки и так зарыдала, что мужество в моем сердце стало таять, как воск.

Хотя я и вырос в стране, где природная эмоциональность людей легко обнажалась в криках и жестах, хотя я с детства знал чисто итальянскую, особенно характерную, экзальтированность моей няни, вспыхивавшую, как спичка, сразу до яркого огня и так же мгновенно потухавшую, но на этот раз в ее рыданиях было столько горечи и отчаяния, что я не мог найти слов, чтобы ее утешить. Среди ее причитаний я мог разобрать как припев: «Мой несчастный мальчик! Мой дорогой сиротка, у тебя нет даже родины».

Какое-то смутное воспоминание начинало меня давить. Мысли, как тяжелые жернова, ворочались трудно и обрели весомость. Я до сих пор помню ощущение в голове, необыкновенно странное, какого я больше в жизни не знавал. Мне казалось, что я ощущаю, как в моих мозговых полушариях происходит какое-то чисто физическое движение, которое я и принял за тяжело шевелящиеся мысли. Должно быть, вся кровь прилила к голове; я почувствовал острую боль в сердце, как укол длинной иглы, и вдруг, сразу, точно в свете мелькнувшей молнии, вспомнил все. Не знаю, потерял ли я сознание в эту минуту, но отчетливо понял, что все картины пережитого, одну за другой, я ясно и точно увидел…

Когда я смог соображать, я увидел возле себя Ананду и только теперь понял, что это он шептал мне в трюме парохода: «Я спасу тебя, мой мальчик».

Ананда глядел на меня сосредоточенно и подал мне какое-то питье. Я выпил и сказал ему:

– Благодарю вас. Благодарю за жизнь, которую вы мне спасли. Нет, не надо, – я отвел его руку с новым лекарством, – и теперь уже не лекарство может вылечить меня, а тот пример любви и заботы о чужом, брошенном человеке, который я здесь нашел.

Не понимаю, каким образом я все забыл. Я только тогда все вспомнил, когда голос няни и ее причитанья вернули меня в детство. И когда я услышал, что у меня нет даже родины, – я вспомнил все сразу. Я не мог еще долгое время собраться с силами; дыханье мое стало так тяжело, точно мои легкие сдавил приступ астмы. Ананда уговорил меня выпить каких-то капель, положил на блюдечко пучок желтой сухой травы и поджег ее. Вскоре она задымилась, распространяя сильный аромат, и мне стало лучше.

– Где я сейчас? Это ваш дом? – спросил я Ананду.

– Это Сицилия, – ответил он мне. – Вы здесь в полной безопасности. Это дом доктора. На вашей родине резня восставших друг на друга партий еще не прекратилась, и бедствия продолжают сыпаться на головы ни в чем неповинных людей. Фанатики-политики режут не только друг друга, но даже иностранцев, что грозит войной всей вашей стране. Все это очень подробно вы узнаете из газет, которые я для вас сохранил. Вы больны уже больше двух месяцев. И весь первый месяц мой дядя каждый день опасался, что ему не удастся вырвать вас из рук смерти. Только на второй месяц вашей болезни он сказал мне, что вы в безопасности. А за две недели он точно определил день, в который к вам вернется сознание. Одно время он опасался, что сознание не вернется к вам в полноценном виде. И потеря памяти могла вообще распространиться на весь ход вашего мышления. Свидание с няней он считал моментом перелома, как оно и случилось на самом деле.

Далее он рассказал мне подробно, как я был перенесен в их каюту на пароходе, как они оба с дядей дежурили по очереди у моей постели и как в беспамятстве и бреду я рассказывал им много раз всю свою историю, вплоть до посадки на пароход. Он спросил, не помню ли я, каким образом попал в трюм. Я не помнил или, может быть, даже не понимал, где этот трюм. Но помнил, что искал место, где бы спрятаться от людей и выплакать свое горе.

– Дальше история моя сложилась просто, – продолжал Иллофиллион. – Не буду вам рассказывать, сколько раз в моем сердце чередовались бури отчаяния, негодования и безысходного горя. Сколько раз я терзал сердца моих благодетелей и няни своими бурными рыданиями. Скажу только, что каждый из приступов моего горя или раздражения не вызывал ни негодования, ни упреков моих новых друзей. Постепенно атмосфера постоянной ласки и высокой культурности стала вводить и меня в колею выдержки. Я понял, увидел наглядно, как я невежествен и как неделикатно себя веду, нарушая гармоничный ритм жизни моих спасителей, заполненной целиком научной работой доктора и диссертацией, которую тогда писал Ананда. Я уже мог выходить из дома, бродил по саду, даже спускался к морю. Но читать доктор мне не позволял, сказав, что если хоть одна неделя пройдет без слез, – он разрешит мне читать. Желанье начать читать и учиться было так велико, что я сумел сохранить равновесие и ни разу не обнаружил своего горя, доверяя его только подушке по ночам.

Однажды в праздничный день доктор велел заложить коляску, и мы поехали с ним прокатиться, чтобы я мог полюбоваться красотами Сицилии. Природа казалась мне волшебной сказкой. По дороге доктор спросил меня, хорошо ли я знаю историю своей родины. К стыду своему, я должен был признаться, что совсем не знаю. По возвращении с прогулки доктор провел меня в свой кабинет, где было так много книг, что я даже сел от изумления. Не только стены были ими заставлены, но через всю комнату шли ряды высоких, до потолка стеллажей с книгами, образуя узкие коридоры, в каждом из которых стояла передвижная лесенка. Доктор вошел в один из книжных коридоров и достал мне историю Древней Греции на немецком языке.

С этого дня началось мое обучение. Каждый из моих новых друзей находил возможность отрываться от своих дел, чтобы заниматься со мной. Я старался изо всех сил, так что моей старушке няне приходилось жаловаться на свое одиночество; и только это заставляло меня бросать книги и уроки и идти с ней к морю. Я обнаружил способности к математике, и мне дали шутливое прозвище «Эвклид». Так меня и звали мои наставники, одна няня называла меня Лоллионом.

Шесть месяцев труда и спокойной жизни вылечили меня полностью. Вырос я еще больше, но оставался все таким же худым, и горе мое все так же разъедало мое сердце. Однажды за обедом доктор сказал, что через неделю ему надо ехать в Рим, там пробыть месяц, а затем отправиться в Берлин по целому ряду дел.

– Не хочешь ли поехать со мной в качестве секретаря? – обратился он ко мне.

Я нерешительно посмотрел на Ананду, тот ласково мне улыбнулся, но молчал.

– Что тебе мешает? – снова спросил меня доктор. – Неужели тебе не хочется увидеть мир, о котором ты столько читаешь в последнее время?

– Мне очень хочется увидеть мир, особенно Рим. Кроме того, я был бы счастлив быть вам полезным и чем-нибудь отплатить за все то, что вы сделали для меня. Но я боюсь, что не сумею быть таким секретарем, какой вам нужен. Я все же постараюсь быть слугою честным и усердным. И еще меня смущает, – продолжал я, – как перенесет разлуку няня? Кроме меня у нее нет никого.

– У нее есть сын в Риме. Мы ее туда отвезем. Когда будем возвращаться, ты уже научишься разбираться в поездах и маршрутах, заедешь за ней в Рим и привезешь сюда. Решайся. Тем более что тебе придется когда-то вступить в самостоятельную жизнь и получить систематическое образование. Во время нашей поездки ты сможешь выбрать по вкусу место, где будешь учиться; а о далеком будущем не стоит думать.

Чтобы закончить в коротких словах мою – отныне счастливую – историю жизни, прибавлю, что через несколько дней мы выехали с доктором и няней в Рим, где оставили ее у сына. Вы сами понимаете, что я переживал, знакомясь с этим городом, с его памятниками, галереями, музеями и так далее. Тысячи раз я благословлял няню за свое знание итальянского языка, носясь по городу и исполняя поручения доктора. Мы проездили, кочуя по разным местам, не два месяца, а целых полгода. Чтобы продолжать занятия регулярно, я достал себе программу берлинских гимназий и, вставая ежедневно в шесть часов утра, готовился сдать экзамены за семь классов.

Однажды я поделился своей идеей с доктором. Он проверил мои знания, остался ими доволен и посоветовал вернуться домой. Там я должен был подзаняться с Анандой и сразу сдать экзамены на аттестат зрелости в Гейдельберге, где Ананда будет защищать диссертацию и проживет не менее года. Я с благодарностью принял это предложение. Мы побывали еще и в Вене по делам доктора и там расстались. Я направился через Венецию в Рим, а он в свое имение в Венгрии, сказав, что будет жить там год или два и мы с Анандой и няней приедем туда на летние каникулы.

С тех пор так и шла моя жизнь. Я много учился и немало повидал: путешествовал по Египту и Индии, видел разных мудрецов и ученых, артистов и художников, но выше доктора не встретил никого. Случайно его поручение свело меня с Али и Флорентийцем, в которых я увидел силу, знания, доброту и честь, не уступавшие тем, какими обладал мой великий друг-доктор. Тесная дружба, связывавшая их между собою, была раскрыта и мне с Анандой. Теперь я уже подхожу к тому периоду дружбы с Али, когда я приехал гостить к нему в К. и познакомился с вашим братом. Вы, конечно, лучше меня знаете своего брата. Я же могу сказать, что сила его духа, воля, любовь к человеку, огромный ум и знания ставят этого офицера-самоучку, прожившего свою жизнь в захолустье, выше почти всех тех, кого я встречал в жизни, и почти наравне с теми моими великими друзьями, о которых я вам рассказывал. Не стесняйтесь же меня. Я перенес страданья; я знаю бездну человеческого горя; и мое сердце, сгоревшее однажды в скорби, неспособно осуждать встретившегося или тяготиться его горем и слезами. Я научился видеть в человеке брата.

Долго длилась еще наша беседа; мы пропустили завтрак, и сейчас нас уже звали обедать. Я позабыл о себе, о своей жизни. Образный рассказ Иллофиллиона – он словно резцом высекал свои истории, так четки были его слова и мысли, – увлек меня в водоворот жизни другого мальчика, гораздо более несчастного, чем я.

Иллофиллион предложил мне умыться и пойти обедать. Я не возражал, понимая, что легче всего будет нам обоим сейчас в молчании посидеть за едой. Когда мы вернулись в свой вагон, то нашли Ананду и Флорентийца беседующими в коридоре с кем-то из пассажиров.

Я так обрадовался Флорентийцу, будто целый год его не видел. Еще раз понял я, как цельно, всем пылом одинокого сердца я привязался к нему за это короткое время. Он радостно протянул мне обе руки, которые я сжал в своих.

– Как я соскучился без вас, – смеясь, сказал я ему.

– А я-то думал угодить тебе, так как не научился еще спать в твоем вкусе, – ответил он мне, тоже смеясь. – Но не очень-то ты любезен по отношению к Иллофиллиону, – продолжал он, все еще смеясь. – Я надеюсь, Эвклид, ты не замучил моего братишку математикой?

– Нет, нет, ваш друг Иллофиллион так помог мне своей беседой, что я теперь стал умней сразу на 20 лет! – воскликнул я.

Все засмеялись. Флорентиец, обняв меня за плечи, состроил преуморительную гримасу лорда Бенедикта и спросил:

– Неужели же в моем обществе ты стоял на месте или вовсе поглупел?

Я снова почувствовал, как надо следить за каждым словом, вздохнул и, не зная, что ответить, перевел глаза на Иллофиллиона. Тот сейчас же сказал Флорентийцу, что всем известен его неподражаемый флорентийский талант ловить людей на слове. Но что он, Эвклид, недаром сильнее его как математик и уж однажды как-нибудь поймает самого Флорентийца еще тоньше, чем он меня сейчас.

Я предложил Флорентийцу устроить для него обед в купе, на что особенно весело отозвался проголодавшийся Ананда. И я отправился к проводнику проявлять свой организаторский талант. Вскоре в купе была подана лучшая вегетарианская еда, какая только нашлась в поезде. И мы с Иллофиллионом – только что отобедавшие – тоже приняли в ней некоторое участие.

Нам оставалось ехать до Москвы только одну ночь, и рано утром я мог надеяться увидеть брата. Я так унесся мыслями к предстоящему свиданию, столь живо представил себе, как теперь по-новому буду смотреть на него, что перестал замечать и слышать что бы то ни было вокруг.

Внезапно что-то мокрое заставило меня вздрогнуть. Это Флорентиец намочил кусок салфетки в воде и положил мне на руки. Я опомнился, поднял глаза и даже оторопел. Три пары совершенно разных глаз одинаково пристально смотрели на меня. Я так смешался, когда все засмеялись, что покраснел до корней волос, пришел в раздражение и чуть было не рассердился. Но смех друзей был так добродушен и, должно быть, размечтавшись, я представлял собой занятную картинку, а потому и сам расхохотался, вспомнив, что ведь я же «Левушка – лови ворон».

– Грезы о Москве, Левушка, – сказал Флорентиец, – дело законное и очень нужное. Но тебе следует настроить себя таким образом, чтобы не личное счастье от свиданья с братом было для тебя целью, а твоя помощь ему.

Опять меня удивило, что он прочел мои мысли. Когда я сказал, что поражен его способностью отвечать на невысказанные мысли, он уверил, что в этом так же мало чуда, как в его ночной беседе с проводником. И рассказал мне, что жена проводника жива, что в Самаре тот получил ответ на свою телеграмму. Я почувствовал, как поверхностен мой интерес к людям по сравнению с тем глубоким вниманием к ним, которое отличает Флорентийца. Я ведь и думать забыл о проводнике и его горестях.

Между тремя моими новыми знакомыми завязался разговор о предстоящих действиях в Москве. Флорентиец не сомневался, что наше пребывание там будет осложнено фанатиками из К., что все свои усилия они направят на то, чтобы поймать меня и допытаться, где мой брат и была ли похищена им Наль. По его словам, легенде о сгоревших в доме брата людях преследователи или не поверят, или даже сами сожгли кого-нибудь из мести, воспользовавшись удобным случаем. Поэтому он предложил остановиться в одной из гостиниц всем вместе. Мы с Флорентийцем займем один номер, а рядом поселятся Ананда и Эвклид. Он настрого запретил мне выходить куда-нибудь одному и в гостинице держаться только с кем-либо из них троих. Я не совсем понимал, каким образом мне могут грозить беды, но обещал исполнить все в точности.

Время прошло незаметно. Иллофиллион рассказывал эпизоды из своих путешествий по Индии; Ананда поведал о страшной ночи в С., где ему удалось спасти женщину, приговоренную фанатиками к избиению камнями.

Настала ночь. Я лег раньше всех, чувствуя полное изнеможение от массы новых впечатлений и мыслей. Проснулся я, расталкиваемый Флорентийцем, и услышал фразу, невероятно меня поразившую, потому что мне казалось, что я спал не более часа:

– Подъезжаем к Москве.

Глава 8

Еще одно горькое разочарование и отъезд из Москвы

Как только мы вышли из вагона, целая орда служащих всевозможных гостиниц – в куртках или ливреях, в кепи или шапках, с обозначением названия своих заведений – стала зазывать нас, предлагая кареты, коляски и т. д. Впереди шел Ананда, как бы высматривая кого-то; посередине шли мы с Флорентийцем, сзади Иллофиллион. Завершалось наше шествие носильщиками с чемоданами.

Зычные выкрики названий гостиниц, торг пассажиров со стаей извозчиков в длинных синих поддевках, с кнутами в руках, накидывавшихся десятками на одного пассажира, – все это было так забавно, что я снова забыл обо всем, увлекся наблюдениями и готов был, смеясь, остановиться. Флорентиец слегка подтолкнул меня, я перестал таращить глаза по сторонам и увидел, что из толпы гостиничных слуг отделился один, с надписью на кепи «Националь», и приветствовал Ананду, весьма почтительно держа руку у козырька. Через несколько минут мы уселись в отличное ландо и покатили в центр города.

Я давно не видел Москвы, и по сравнению с Петербургом она показалась мне грязным, провинциальным городом с незначительным движением. Улицы, по которым мы ехали – узкие, искривленные, с низенькими домами, часто деревянными, со множеством церквей, церквушек и часовен, с перезвоном колоколов, несшимся со всех сторон, – производили впечатление патриархальности. Глядя на эти церкви, я невольно подумал, что русский народ, должно быть, очень религиозен. Я спрашивал себя, могут ли русские дойти до глубокого фанатизма, подобно магометанам, которые слишком рьяно служат своему Богу. Я стал думать о себе самом: что для меня Бог и как живу я с Ним и в Нем? Мешает ли мне моя религия или помогает? Посещая церковь раз в неделю со всей гимназией, я видел в этом лишь развлечение в нашей монотонной жизни; и ни разу не пробовал искать в Боге облегчение, не докучал Ему своими жалобами, а стоял в церкви и просто наблюдал.

Мы ехали молча, изредка перекидываясь незначительными замечаниями; но я инстинктивно чувствовал, что всех тревожит мысль о судьбе моего брата и Наль. Войдя в вестибюль гостиницы, мы взяли номера, как условились раньше. Флорентиец спросил, нет ли почты на имя лорда Бенедикта, и – к моему удивлению – очень важный и осанистый портье подал ему две телеграммы и два письма.

– Письма ждут вашу светлость уже два дня; а телеграммы – одна ночная, другая сию минуту подана, – почтительно прибавил он.

Водворившись в номере, я едва дождался, пока коридорный перестанет возиться с нашими вещами и выйдет. Я бросился к Флорентийцу, спрашивая, не от брата ли письмо, мне показалось, что я узнал его почерк на одном из конвертов. Он, улыбаясь, подивился, что я – всегда такой рассеянный – смог издали узнать почерк того, кого люблю. Видя мое нетерпение, он взял письмо брата, подал его мне и сказал:

– Когда Али говорил с тобой в саду, он предупредил тебя, что жизнь брата, твоя и Наль зависят от твоего мужества, выдержки и верности. Читая теперь письмо, думай не о себе, а только о том, как ты можешь ему помочь.

Сердце мое сжалось. Предчувствие подсказало, что сегодня я брата не увижу, а я так на это надеялся. Я прочел письмо, еще раз перечитал его и все никак не мог собраться с мыслями и прийти к какому-либо выводу. Брат писал, что уехать из К. им удалось незамеченными; слуги были переодеты восточными женщинами, Наль ехала в европейском костюме, который приготовил ей Али, а сам брат был в штатской одежде. Причем все они сели в разные вагоны и только в Москве, переодевшись в дороге еще раз, сошлись все вместе. В Москве вся компания благополучно пересела в петербургский поезд, поскольку друзья предупредили их, что пароход в Лондон отходит в воскресенье; поэтому времени на остановку и свидание в Москве не оставалось.

Николай писал, что посылает мне свою любовь и просит простить его за беспокойства и огорчения, которые он доставил мне вместо отдыха. Он просил Флорентийца не оставлять меня, если я не поспею на тот же пароход. «Поспею на пароход», – несколько раз печально и горько повторял я мысленно.

– Воскресенье – это сегодня, – наконец сказал я Флорентийцу. Против моей воли я таким тоном выговорил эту фразу, точно вернулся с похорон и объявлял ему об этом.

– Да, это сегодня. Им удалось проскочить благодаря тому, что друзья Ананды и Али отвлекли внимание главарей-фанатиков и пустили погоню по ложному следу, – ответил он. – Но вот письмо Али и две его телеграммы. За нами следом идет погоня. Мулла и главари решили, что ты, конечно же, последуешь за братом. И по твоим следам велено отыскать его, пусть даже на краю света. Если же будет возможность, захватить тебя и, рассчитывая на твою молодость, запугать всяческими угрозами и вызнать все, что им нужно.

– Значит, будь такая возможность, – я все равно не смог бы поехать с Николаем. В таком случае не стоит об этом и думать, – сказал я, стараясь стряхнуть с себя все иные мысли, кроме мысли о жизни и безопасности брата. – Что же теперь мы, а в частности я, будем делать? С вами мне всюду хорошо. Теперь вся жизнь моя в вас одном, вы спасете брата, я в этом уверен. Располагайте мною так, как найдете нужным для дела. Повторяю, сейчас для меня в жизни – вы все.

– Ты – настоящий брат-сын своего брата-отца. Поверь, за эту минуту героизма ты будешь вознагражден большим счастьем. Кто умеет действовать, забывая о себе, тот побеждает, – ответил мне Флорентиец, ласково меня обняв. – Али предупредил в письме, что сообщит дополнительно, будет ли за нами погоня. Первая телеграмма подтверждает это, во второй говорится, кто идет по нашему следу. Это два молодых купца, которые едут в Москву будто бы за товаром; один, помимо своего родного языка, говорит по-русски; другой знает немецкий и английский. Али пишет, что оба они – приятели жениха Наль. Можно представить, что они намереваются делать и как. Вещи, переданные тебе для Наль, – это не обиходные вещи, их надо непременно переправить ей и как можно скорее. Предлагаю тебе вот какой план. Вещи Наль я отвезу сам; сегодня же сяду в курьерский поезд, идущий в Париж, оттуда проеду в Лондон и буду там раньше их. Тебе же следует немедленно, уже через два часа, вместе с Эвклидом выехать в Севастополь, а оттуда морем добраться до Константинополя и дальше пробираться в Индию, в имение Али. Ананде собираюсь предложить оставаться здесь целый месяц под предлогом дел, держать связь со всеми нами и наблюдать за действиями врагов. Я буду полезен и даже нужен твоему брату и Наль, которые могут оказаться беспомощными без опытного друга в первое время, в совершенно новых для них условиях. Да и в смерти брата твоего надо всех уверить, чтобы раз и навсегда покончить с преследованием. Через три-четыре месяца и я приеду в Индию. Я думаю устроить наших беглецов в Париже, когда все образуется.

Я молча слушал. Не то чтобы во мне все окаменело. Нет, я переживал нечто похожее на то, что должны ощущать люди, когда внезапно умирают их любимые. Я точно стоял у глубокой могилы и видел в ней гроб.

Я машинально встал, открыл чемодан, где находились вещи Наль, и стал вынимать оттуда свои, каждая из них резала меня точно ножом.

– Вы, вероятно, не захотите нарушать порядок, в каком были уложены вещи. Вот эти деньги мне подарил Али-молодой. Они мне не нужны, так как для той далекой поездки, в которую вы меня посылаете, они не годятся, да и мало их. Пусть это будет мой подарок брату. Купите в Париже прекрасный футляр в виде золотой или серебряной коробки, на какую хватит денег, и вложите в нее вот эту записную книжку его, которую я так непростительно забыл в доме Али, – говорил я Флорентийцу, подавая ему чудесную книжку брата с павлином. – Я готов. Но разрешите мне сопровождать Иллофиллиона в качестве его слуги, чтобы я мог сам зарабатывать тот кусок хлеба, который до сегодняшнего дня получал из рук моего брата, – продолжал я.

– Мой милый мальчик, – сказал мне на это Флорентиец, – когда ты приедешь в Индию, ты станешь учиться. Ты многое узнаешь и поймешь. Пока же доверься мне. Будь не слугой, а другом Эвклиду. Твой талант к математике и музыке еще не все, чем ты обладаешь. Разве ты не чувствуешь в себе писательского дара?

Я покраснел до пота на лице. Я никогда бы не поверил, что самое заветное, от всех сокрытое мое желание – и то он сможет подсмотреть.

Но времени на дальнейшие разговоры не оставалось. Вошли Ананда и Иллофиллион, и Флорентиец поведал им свой новый план. Меня очень удивило, что ни один из них не возразил ни словом; оба приняли его распоряжения, как не подлежащие даже обсуждению. Ананда позвонил и велел заказать сейчас же два билета в Севастополь и отвезти двоих человек к поезду; а в номер нам подать завтрак.

– И на вечерний поезд в Париж купите один билет, – прибавил он.

Мы уложили мои вещи во вместительный саквояж Флорентийца, который он мне подарил.

– Там ты найдешь мой сюрприз, – смеясь, сказал он мне. – Как только почувствуешь могильное настроение, – так и поищи его. Вот последний мой завет тебе: помни, что радость непобедимая сила, тогда как уныние и отрицание погубят все, за что бы ты ни взялся.

Тут принесли наш завтрак; явился портье, говоря, что у него остались на руках два билета в Севастополь в международном вагоне, которые он собирался отослать в кассу вокзала в ту минуту, когда пришел наш заказ. Билеты взяли, вещи отдали слуге; и мы сели завтракать. Через полчаса мы с Иллофиллионом должны были ехать на вокзал.

Как я ни боролся с собой, но есть я ничего не мог, хотя с вечера ничего не ел. Сердце мое разрывалось. Я так привязался к Флорентийцу, что будто второго брата-отца хоронил, расставаясь с ним сейчас. Все старались сделать вид, что не замечают моей печали. Я думал, – откуда у этих людей столько самоотверженности и самообладания? Почему они так уравновешенны, стремительно идя на помощь чужому им человеку, моему брату; в чем находят они ось своей жизни, основу для своего уверенного спокойствия? И снова пронизала сердце мысль – кто человеку «свой», кто ему «чужой»? Мелькали в памяти слова Флорентийца, что кровь у всех людей одинаково красная и потому все братья, всем следует нести красоту, мир и помощь.

В кружении мыслей я не заметил, как кончился завтрак. Флорентиец погладил меня по голове и сказал:

– Живи, Левушка, радуясь, что жив твой брат, что ты сам здоров и можешь мыслить. Мыслетворчество – это единственное счастье людей. Кто вносит творчество в свой обыденный день – тот помогает жить всем людям. Побеждай любя – и ты победишь все. Не тоскуй обо мне. Я навсегда твой друг и брат. Своей героической любовью к брату ты проложил дорогу не только к моему сердцу, но вот еще твоих два верных друга, Ананда и Эвклид.

Я поднял глаза на него, но слез сдержать не смог. Я бросился ему на шею, он поднял меня на руки, как дитя, и шепнул:

– Уроки жизни никому не легки. Но первое правило для тех, кто хочет победить, – на глазах у людей уметь улыбаться беззаботно, даже если в сердце сидит игла. Мы увидимся, а вести обо мне будет посылать тебе Ананда.

Он опустил меня на пол, весело ответив на стук в дверь. Это портье пришел сообщить, что пора ехать на вокзал.

Мы с Иллофиллионом простились сердечным пожатием рук с Флорентийцем и Анандой, спустились за портье вниз, сели в коляску и двинулись на вокзал. Мы ехали молча, не обменявшись ни словом. Только раз, при досадной задержке из‑за какого-то уличного происшествия, Иллофиллион спросил кучера, не опоздаем ли мы на поезд. Тот погнал лошадей, но все же мы едва успели к отправлению поезда.

Глава 9

Мы едем в Севастополь

Я столько провел времени в вагоне и чувствовал такое сильное головокружение, что вынужден был лечь. Иллофиллион достал из своего саквояжа пузырек с каплями, накапал в стакан с водой несколько капель и подал мне, говоря:

– Когда я был болен, Ананда всегда давал мне эти капли.

Я выпил лекарство, мне стало лучше, и я незаметно для себя заснул.

Когда я проснулся, Иллофиллион стоял, смеясь, надо мной и говорил, что уже собирался брызгать мне в лицо водой, так я долго спал, а он умирает от голода. На самом деле было уже семь часов вечера, и надо было поторапливаться. Я быстро привел себя в порядок, проводник запер наше купе, и мы отправились в вагон-ресторан.

Здесь публика была совсем иная, чем в поезде, шедшем к далекой окраине Азии. Курьерский поезд по недавно проложенной линии мчал в Севастополь богатую публику, направляющуюся на модные курорты: Ялту, Гурзуф, Алупку и другие. В вагоне-ресторане все уже сидели на своих местах. Лакей, посмотрев наши обеденные билетики, провел нас к столику, за которым сидели две дамы. Я сконфузился, ведь я совсем не привык к дамскому обществу, но посмотрев на Иллофиллиона, был очень удивлен, потому что он вел себя так, как будто всю жизнь только и делал, что ухаживал за дамами. Он снял свою шляпу, вежливо поклонился старшей даме и сказал по-французски:

– Разрешите нам сесть за ваш стол?

Дама приветливо улыбнулась, ответила на поклон и сказала довольно низким приятным голосом: «Прошу вас», на прекрасном французском языке.

Иллофиллион взял наши шляпы, положил их в сетку над столиком и пропустил меня к окну, заняв крайнее место у прохода. Я чувствовал себя очень неловко, старался смотреть в окно, но все же исподтишка разглядывал соседок. Старшая дама, далеко еще не старая, была красиво и элегантно одета. У нее были темные волосы; ее темные глаза, несколько выпуклые, были, вероятно, близоруки. Она была полновата и, судя по ее белым холеным рукам, никогда не работала, да и вряд ли играла на рояле, ведь от постоянных ударов по клавишам кончики пальцев расширяются и кожа на них грубеет. Ее же руки были просто руками барыни. Лицо ее не светилось ни умом, ни вдохновением. Я посмотрел на ее зубы и губы, – все в ней показалось мне банально красивым, но грубой, чисто физической красотой. И она перестала возбуждать во мне какой бы то ни было интерес.

Тут подали мясной суп. Иллофиллион сказал лакею, что заказывал специальный вегетарианский обед. Лакей извинился и отправился за объяснением к метрдотелю. Это недоразумение послужило старшей даме поводом для разговора с Иллофиллионом, который, как мне показалось, произвел на нее большое впечатление. Пока старшие сотрапезники занимались обсуждением пользы и вреда вегетарианства, я перенес свое внимание на другую нашу соседку. Это была совсем молоденькая девушка, почти девочка. На вид ей было не более 15 лет. Она была светлой блондинкой, с волосами такого же золотистого оттенка, как у моего брата, и уже одним этим сходством она завоевала мои симпатии. Я невольно поглядывал на нее, пользуясь тем, что она сидела с опущенными глазами. Личико у нее было худое, черты правильные, лоб высокий с бугорками над бровями. «Очень музыкальна», – подумал я.

Девушка, должно быть, в первый раз обедала в вагоне-ресторане. Она прилагала все усилия, чтобы не расплескать суп с ложки, но это ей удавалось плохо. Заметив, что я бестактно уставился на девушку, Иллофиллион задал мне какой-то вопрос, желая вовлечь меня в общий разговор и освободить от моих взглядов и без того сконфуженную соседку. Он выразительно на меня посмотрел, и я понял, что в моем поведении что-то не соответствовало поведению хорошо воспитанного человека. Оказалось, старшая дама просила меня передать ей горчицу, а я не слышал ее слов. Иллофиллион повторил просьбу, я совсем сконфузился, подал ей горчицу, извинился на французском же языке, вспомнив одно из наставлений брата, что хорошо воспитанные люди должны отвечать на том же языке, на каком к ним обратились.

Сумбурные мысли о том, как трудно быть хорошо воспитанным человеком, сколько для этого надо знать условностей и в них ли сила хорошего воспитания, промчались не в первый раз в моей голове. Иллофиллион извинился за мою рассеянность, говоря, что я перенес тяжелую болезнь и еще не успел окончательно поправиться. Дама сочувственно кивала головой, приняв меня за сына Иллофиллиона, чему я посмеялся, а Иллофиллион объяснил, что я ему друг и дальний родственник.

Я хотел спросить, не дочь ли ей молоденькая барышня, но в это время она сама сказала, что везет свою племянницу в Гурзуф, где у ее сестры, матери Лизы, дача возле самого моря. Лиза все молчала и не поднимала глаз; а тетка рассказывала, что Лиза только что окончила гимназию, очень утомлена экзаменами и должна отдохнуть в тишине.

– Лиза у нас талант, – продолжала она, – у нее огромные способности к музыке и очень хороший голос. Она учится у лучших профессоров Москвы; но отец ее против профессионального музыкального образования, что и составляет Лизину драму. Тут произошло нечто необычайное. Лиза вдруг внезапно подняла глаза, оглядела всех нас и твердо посмотрела на Иллофиллиона.

– Вы не верьте ни одному слову моей тетки. Она ни в чем не отдает себе отчета и готова выболтать каждому встречному всю подноготную, – сказала она дрожащим тихим, но таким певучим и металлическим голосом, что я сразу понял, что она, должно быть, чудесно поет.

На щеках Лизы горели пятна, в глазах стояли слезы. Она, видимо, ненавидела тетку и страдала от ее характера. Иллофиллион мгновенно налил капель в воду из своего пузырька и подал ей, сказав почти шепотом, но так повелительно, что девушка мгновенно повиновалась:

– Выпейте, это сейчас же вас успокоит.

Через несколько минут девушка действительно успокоилась. Красные пятна на щеках исчезли, она улыбнулась мне и спросила, куда я еду. Я ответил, что еду пока в Севастополь, какой маршрут будет дальше, еще не знаю. Лиза удивилась и сказала, что думала, что мы едем в Феодосию или Алушту, ибо греки большей частью живут там.

– Греки? – спросил я с невероятным изумлением. – При чем же здесь греки?

Лиза в свою очередь широко раскрыла свои большие серые глаза и сказала, что ведь мой родственник такой типичный грек, что с него можно лепить греческую статую. Мы с Иллофиллионом весело рассмеялись, а тетка, кисло усмехаясь, сказала, что Лиза, как и все музыкально одаренные люди, неуравновешенна и слишком большая фантазерка. Иллофиллион стал спорить с нею, доказывая, что люди одаренные вовсе не нервнобольные, а наоборот, они только тогда и могут творить, когда найдут в себе столько мужества и верности любимому искусству, что забывают о себе, о своих нервах и личном тщеславии, а в полном спокойствии и самообладании радостно несут свой талант окружающим. Тетка заявила, что для нее это слишком высокие материи, а Лиза вся превратилась в слух, глаза ее загорелись, и она сказала Иллофиллиону:

– Как я много поняла сейчас из ваших слов. Я точно сама себе все это не раз говорила, так мне ясны и близки ваши слова.

Видно было, что ей о многом хотелось спросить, чего нельзя было сказать о тетке. Такая любезная и кокетливо поглядывавшая на Иллофиллиона в начале обеда, – сейчас она едва скрывала скуку и досаду.

– Вот вам бы с моей сестрой познакомиться. Она вечно летает в заоблачных высотах и, кроме своих цветов, музыки и книг, ничего в жизни не видит и не замечает. Даже того, что делается под самым ее носом, – несколько тише и более ядовито прибавила она.

Лицо ее отвратительно исказилось от зависти и ревности, очевидно уже давно разъедавших ее сердце. Лицо Лизы стало так бледно, что побелели даже ее розовые губы. Я испугался и быстро протянул ей стакан с водой. Но она не заметила моего движения; ее потемневшие глаза сразу провалились, под ними легли темные тени, и от девушки-ребенка не осталось и следа. Глядя прямо в глаза тетке ненавидящим взглядом, она сказала тихо и раздельно:

– Можно делать подлости, если есть вкус к ним. Можно быть и глупым, раз уж в мозгу чего-то недостает; но чтобы так выдавать себя первому встречному, – для этого надо быть более чем просто глупой. Вы отравили маме ее молодость, а мне – детство. Вы всю жизнь пытались встать между папой и нами. Вам это не удалось, потому что папа честный человек и любит нас с мамой. Неужели же мамину и мою деликатность и сострадание к вам вы принимали за нашу близорукость или глупость? Я бы и сейчас промолчала, если бы ваша наглость не была так возмутительна.

Трудно передать, что произошло с теткой. От всей ее чувственной красоты, от внешнего барского лоска ничего не осталось. Перед нами сидела вмиг постаревшая женщина, не умевшая сдержать бешенства и тихо выплевывавшая ругательства:

– Девчонка, дура, подлая шпионка, дрянь, – я тебе отплачу. Я все расскажу дедушке и отцу.

Девушка с мольбой взглянула на Иллофиллиона. На наш стол, несмотря на грохот колес и шум вентиляторов, кое-кто уже стал обращать внимание. Иллофиллион подозвал лакея, заплатил за всех и за всех же отказался от кофе. Он встал, достал наши шляпы и, твердо взглянув на тетку, сказал ей очень тихо, но повелительно:

– Встаньте, дайте пройти вашей племяннице. Поезд сейчас остановится, мы пройдем с ней по перрону. Вы же ступайте в ваше купе через вагоны. Придите в себя, вы потеряли всякий человеческий облик. Постарайтесь скрыть под улыбкой свое бешенство. Говоря так, он стоял, склонившись к ней в вежливой позе, подавая упавшие сумочку и перчатки. Ни слова не говоря, она встала и прошла мимо столиков к выходу, не дожидаясь нас.

Иллофиллион помог Лизе выйти из‑за тесно поставленных стульев, прошел вперед, открыл дверь и пропустил вперед девушку. Выйдя вслед за ними из вагона, я немного отстал; мне хотелось побыть одному, чтобы разобраться в этой чужой жизни, завеса которой приподнялась передо мной так внезапно и безобразно. Но Иллофиллион остановился, подождал, пока я подойду, и сказал мне:

– Не отставайте от меня ни на шаг, друг. Какие бы драмы или приятные развлечения ни встретились нам в пути, мы не должны забывать нашей главной цели.

Он взял меня под руку, и мы втроем стали прогуливаться по платформе, войдя в вагон уже после второго звонка. Каково же было мое удивление, когда я увидел, что тетка Лизы стоит в коридоре нашего вагона и весело флиртует с каким-то не особенно старым генералом. Оказалось, что купе наших соседок по столу было через два отделения от нас.

Как ни в чем не бывало тетка обратилась к нам, сказав, что уже стала беспокоиться, не похитили ли мы ее племянницу. Иллофиллион, в тон ей, отвечал, что ни он, ни я на людей, занимающихся романтическими похождениями, как будто бы не похожи, но что мы очень польщены, конечно, если, по ее мнению, имеем вид донжуанов. Очень корректно раскланявшись с соседкой по столу и ее племянницей – причем я тоже старался щегольнуть элегантностью манер, – мы вошли в свое купе. Иллофиллион сказал Лизе, что книгу, которую он ей обещал, пришлет с проводником.

Бедной девушке, очевидно, было жутко расставаться с нами. Ее личико, и без того худое, еще больше осунулось. Когда мы остались одни, я хотел было поговорить о наших новых знакомых, но Иллофиллион сказал мне:

– Не стоит сейчас об этом. Нам с тобой, повидавшим в жизни немало скорби, надо хорошенько думать о каждом своем слове. Нет таких слов, которые может безнаказанно выбрасывать в мир человек. Вся жизнь – вечное движение; и это движение творят мысли человека. Слово – не простое сочетание букв. Даже если человек не знает ничего о тех силах, что носит в себе, и не думает, какие вулканы страстей и зла можно сотворить и пробудить неосторожно брошенным словом, – даже тогда нет безнаказанно брошенных в мир слов. Берегись пересудов не только на словах; но даже в мыслях старайся всегда найти оправдание людям и пролить в их душу мир, хотя бы на одну ту минуту, когда ты с ними. Подумаем лучше, что сейчас делают наши друзья. Флорентиец, по всей вероятности, садится в поезд, идущий в Париж, а Ананда его провожает.

Иллофиллион точно унесся в далекую Москву, и взгляд его стал отсутствующим. Сам он, опершись головой о спинку дивана, сидел неподвижно; и я подумал, что у каждого человека, очевидно, своя манера спать, а я как-то не присматривался до сих пор к тому, как спят люди. Флорентиец спал, точно мертвый, Иллофиллион спал сидя, с открытыми глазами, но сон его был так же крепок, как сон Флорентийца. Думая, что будить Иллофиллиона и нельзя, и бесполезно, я тоже перенесся мыслями в Москву.

Теперь, расставшись впервые за эти дни с Флорентийцем, к которому я так привязался всем сердцем, я почувствовал всю глубину удара, который нанесла мне жизнь этой разлукой. С самого рождения и до разлуки с братом я видел на своем пути один свет, один родной дом, одного неизменного друга: брата Николая. Теперь я разлучен с братом, – погас мой свет, рухнул мой дом, исчез мой друг. Рядом с Флорентийцем, несмотря на все тревоги, полное отсутствие какого-либо дома, непрерывные опасности и неутихающие страдания о брате, я чувствовал и сознавал, что в нем для меня – и свет, и дом, и друг. Чувство полной защищенности, мира в сердце, даже когда я плакал или раздражался, не покидало меня где-то в глубине. Я был уверен, каждую минуту уверен, что в лице Флорентийца я не только имею «дом», но что в этом доме смогу жить, учась и совершенствуясь, чтобы стать достойным своего друга.

Сейчас, думая о том, что Флорентиец уезжает в Париж, а я еду на Восток, – пусть в другие места, но все же на тот Восток, знакомство с которым мне принесло так много горя, – я осознал, как я бездомен, одинок и брошен судьбою в вихрь страстей. Я могу быть лишь игрушкой обстоятельств, потому что не только ничего не видел и не знаю, но даже не сумел себя толком воспитать и приготовить к жизни. Ни одна струна в моем организме не была настроена так, чтобы я мог на нее положиться. При всяком сердечном ударе я плакал и терялся, словно ребенок. Хоть брат и научил меня верховой езде, все же тело мое было слабо, не закалено гимнастикой, и чрезмерное напряжение доводило меня до изнеможения и обмороков. Что же касается силы самообладания и выдержки, точности и четкости в мыслях и во внимании, – то тут дисциплины во мне было еще меньше.

Я смотрел в окно, за которым уже сгущались сумерки. Природа находилась в полном расцвете своих сил. Мелькали зеленые луга, колосящиеся поля, живописные деревушки. Все говорило о яркой жизни! Кому-то были близки и дороги все эти поля, сады и огороды. Целыми семьями работали на них люди, находя кроме любви к своей семье и общую любовь к этой земле, к ее красотам, к ее творчеству. А я один, один – всюду и везде один! И во всем мире нет ни угла, ни сердца, про которое я знал бы – вот «мое» пристанище.

Погруженный в свои горькие мысли, я забыл об Иллофиллионе; забыл, где я, унесся в сказочный мир мечтаний, стал думать, как буду стремиться стать достойным другом Флорентийца, таким же сильным, добрым и всегда владеющим собой. Невольно мысль моя перебросилась на его друзей – Иллофиллиона и Ананду. Их поступки, полные самоотречения – ведь они бросили все по первому зову Флорентийца и едут помогать Николаю и мне, людям им совершенно чужим, – очаровывали меня высотой благородства.

Внезапно в коридоре послышался сильный шум и женский крик: «Доктора, доктора!». Оторванный от своих грез, я резко вскочил, чтобы броситься на помощь, зацепился ногой за чемодан, который стоял у столика, и упал бы со всего размаха прямо на пол, лицом вниз, если бы меня не схватили сзади за плечи сильные руки Иллофиллиона.

– Нос разобьешь, Левушка, – уморительно копируя старушечье шамканье, сказал он. Это было так смешно и неожиданно, так не подходило к серьезной фигуре Иллофиллиона, что я расхохотался, забыв, куда и зачем бежал.

– Подожди здесь, друг, – проговорил он уже своим обычным голосом. – Я пойду с моими каплями. Узнаю истеричный голос нашей старшей соседки по столу. Быть может, я там задержусь, но ты все же не выходи из купе, если я не приду за тобой. Все время помни о нашей главной цели. Флорентиец уже уехал в Париж, поезд должен был отойти минут десять назад, судя по времени, – сказал он, посмотрев на часы. – Ведь Флорентиец отправился в путь ради тебя и твоего брата. Я еду ради тебя и для него. Ананда живет в Москве тоже ради вас обоих. Как же ты можешь считать себя одиноким и бездомным?

В эту минуту кто-то постучал в наше купе. Иллофиллион ласково поцеловал меня в лоб и открыл дверь.

У порога стоял давешний генерал, с которым флиртовала тетка, и еще какой-то молодой человек. Генерал извинялся за беспокойство и просил доктора – принимая Иллофиллиона за такового, – помочь молодой девушке, упавшей в обморок в соседнем купе; никто не может привести ее в чувство, хотя ее тетка уже более часа употребляет к этому все обычные средства. Иллофиллион только спросил, почему же раньше к нему не обратились, – захватил походную аптечку из того саквояжа, который вручил мне Флорентиец, и ушел вместе с двумя постучавшимися к нам пассажирами.

Я выглянул в коридор, куда высыпали мужчины и дамы из всех купе. Они представляли довольно-таки смешную картину. У каждого было растерянно-вопросительное лицо и в руках какой-либо флакон. Очевидно, прежде чем вспомнить о докторе, все они помогали злосчастной даме привести в чувство ее племянницу. Я закрыл дверь, убрал в сетку чемодан, о который так неловко споткнулся, и стал думать о девушке, с которой случился такой глубокий обморок. Я вспомнил ее худенькое личико и тоненькую, почти детскую фигурку. Казалось, что здоровьем она столь же некрепка, как и я; и так же невыдержанна и плохо воспитана, – в смысле самообладания.

«Вот, – думал я, – у нее есть и мать, и отец; есть дом, и даже два, потому что она едет на свою дачу к морю. А жизнь ее вряд ли веселее моей, если приходится жить и ездить с теткой, которую ненавидишь».

Я старался нарисовать себе картину дома, быта и всей внутренней жизни девушки. Мне хотелось понять, каким же образом ребенок в родительском доме мог дойти до такой глубокой сердечной боли. Как, изо дня в день, ее должна была угнетать атмосфера, в которой жили ее родители, если Лиза могла обнажить душу перед чужими людьми, как это случилось с ней сегодня. Я сравнивал ее с собой и всем сердцем искал оправдания ее поступку, памятуя, что недавно сказал мне Иллофиллион. Мне припомнились мои слезы за последние дни; как горько я плакал – и тоже перед чужими мне людьми, я – мужчина, старше ее на добрые пять лет. И звучавший лейтмотивом этих дней вопрос «Кто тебе свой? Кто чужой?», назойливо возвращающийся ко мне, отвел мои мысли от девушки…

Через некоторое время я снова вернулся мыслями к ней. Нравилась ли мне Лиза? За все мои двадцать лет я еще ни разу не был влюблен. Я так был занят, у меня было такое множество уроков, сочинений, книг, которые я к ним должен был прочесть. Да и брат в своих письмах присылал мне целые программы; перечень музеев и галерей, которые я должен был повидать, – все это заполняло мою голову, я всегда был занят. Знакомств же, кроме старой тетки, у меня не было никаких. А в ее доме я встречал только старых важных дам, каждая из которых учила меня внешним манерам, давая целовать свои сморщенные и надушенные руки и совсем не интересуясь духовной жизнью замухрышки, которым я, несомненно, был в их представлениях. Все их разговоры были о высшем свете; на каком балу у графини С. они были и к каким князьям В. пойдут завтра.

Никогда мне не доводилось даже сидеть за одним столом с девушками, тем более танцевать с ними. Лиза была первой девушкой обычной, простой жизни, с которой я просидел около часа за одним столом. А Наль являла собой какую-то высшую красоту, принадлежа к высшей, необычной жизни. И с обеими я не просто общался как с добрыми знакомыми, а невольно подсмотрел у той и другой маленький уголок их духовной, скрытой от всех, жизни.

«Лиза упрекала тетку в том, что первому встречному она готова поведать о своих делах. А разве сама она не выдала гораздо больше того, что раскрыла тетка?» – вертелось в моей голове колесо мыслей.

Теплое чувство к Лизе и острое желание помочь ей чем-нибудь, принять участие в ее судьбе, шевельнулись во мне.

Должно быть, прошло немало времени, пока я занимался этими психологическими наблюдениями. За окном была темная ночь, в коридоре горела зажженная проводником свечка, но в купе было довольно темно. Я встал, намереваясь выглянуть, как в дверь внезапно постучали, и я увидел Иллофиллиона, вводившего в наше купе Лизу, которая, очевидно, не могла сама идти; за ними шла тетка с пледом в руках.

– Левушка, у Лизы был сильный сердечный приступ. Пока ей приготовят постель, ей надо полежать у нас, сидеть она не может, – сказал Иллофиллион, укладывая девушку на диван.

Я хотел выйти в коридор, но он дал мне хрустальный флакон и велел каждые пять минут подносить к носу Лизы. Я присел на чемодан у ее изголовья и стал выполнять свою миссию лекарского подмастерья. Тетке Лизы Иллофиллион указал место у столика, взял у нее плед, накрыл им девушку и сел у ее ног.

Несколько минут царило полное молчание. Тетку я не видел, ибо, занятый своей миссией, сидел к ней спиной. Пользуясь полуобморочным состоянием Лизы, я внимательно ее разглядывал. Бесспорно, это была красивая девушка. Но меня крайне поразило, что одна щека ее была восковой бледности, а другая не только пылала, но багровость ее переходила в большой синяк, что отчетливо стало видно теперь, когда Иллофиллион достал складной подсвечник, зажег в нем свечу и поставил на столик.

– О чем теперь вы плачете? – услышал я вдруг голос Иллофиллиона.

Я оглянулся и увидел, что лицо тетки все залито слезами; нос, губы, щеки – все распухло, и вид ее был до отвращения безобразен.

– Не о девчонке плачу, а о своей судьбе. Что теперь будет со мной? Она станет всех уверять, что это я ее толкнула. А на самом деле сама ушиблась… – отвечала злым голосом тетка сквозь всхлипывания.

Я взглянул на Иллофиллиона и поразился грозному выражению его лица. Он так пристально смотрел на плачущую, что сразу напомнил мне Али. Никогда бы не поверил, что у неизменно ровного, большей частью светящегося доброжелательством Иллофиллиона может быть такое грозное лицо, такие суровые глаза.

– Вам лучше всего не лгать. Я так же хорошо знаю, как и вы, что это вы ее ударили, не рассчитав своей силы; и я могу вам показать отпечаток вашей ладони на ее щеке. Если бы вы ударили чуть выше, – вы бы убили ее, – проговорил звенящим голосом Иллофиллион.

Всхлипывания прекратились, и в тишине раздался свистящий от бешенства голос тетки:

– Возможно, что вы и доктор. Но вряд ли вообще понимаете, что сейчас говорите. Я, слабая женщина, могла так ударить девчонку, чтобы свалить ее в обморок? Говорю вам, она сама свалилась, и у меня не было силы ее поднять.

– И поэтому вы исщипали ей всю грудь и руку, – сказал Иллофиллион. – Но поскольку вы отрицаете, что избили ее, – мне придется сделать фотографический снимок на чувствительной пластинке и передать его судебным властям, как только мы прибудем в Севастополь.

Воцарилось недолгое молчание, затем тетка прошипела:

– Сколько возьмете за свое молчание?

Иллофиллион рассмеялся, я тоже не мог удержаться от смеха и закричал:

– Да это целый роман!

Вероятно, мой смех особенно разозлил выглядевшую сейчас такой старой и безобразной даму. Когда я на нее взглянул, – точно змея меня укусила, так злы были ее глаза.

– Я совестью не торгую и взятки ни за какие услуги не беру. Девушке вы нанесли и моральный и физический вред. За моральный удар вы ответите самой жизни; он не останется безнаказанным и вернется к вам с той стороны, откуда вы его никак не ожидаете. От вашего собственного ребенка вы получите такую же пощечину. А за удар физический вы ответите судебной власти и понесете заслуженное наказание, – говорил Иллофиллион, доставая из саквояжа футляр с фотографическим аппаратом.

– Пожалейте меня. Не знаю, зачем эта злая девчонка рассказала вам о моем сыне. Это мое единственное сокровище. Умоляю вас, не губите меня. Я впервые в жизни ударила ее за то, что она выдала меня перед вами. Пожалейте несчастную мать, – бормотала она прерывающимся голосом.

– Почему же вы не пожалели единственного ребенка своей сестры – женщины, несчастье которой вы составляете до сих пор? – продолжал Иллофиллион, все так же сурово глядя на нее.

– Вы еще слишком молоды. Вы не знаете бедности. Вы не можете ни понять, ни судить меня, – жалобно говорила женщина. – Но если вы не выдадите меня родителям Лизы, клянусь жизнью своего сына, что пальцем не трону больше девчонку.

– И будете продолжать есть хлеб вашей сестры, жить в ее доме, разыгрывать в нем хозяйку? О нет, вы слишком дорого цените благополучие вашего сына и слишком дешево – три жизни ваших родных. Только тогда я вас не выдам, если вы уедете из дома вашей сестры.

– Куда же я денусь? Вы так говорите, потому что не знали нужды и не понимаете жизни. Чем я буду жить? – раздраженно спросила женщина.

Вторично по лицу Иллофиллиона скользнуло нечто вроде усмешки, едва уловимой, так что я подумал, что, пожалуй, и в первый раз на его лице, как и сейчас, просто играл колеблющийся свет горящей свечи.

– Вы должны работать, – тихо сказал он.

– Работать? Оно и видно, что сами-то вы и гроша не заработали, просидели на шее папеньки с маменькой, как и ваш братец, и не понимаете, о чем тут болтаете, – злясь и фыркая, говорила тетка Лизы.

– Я повторяю, – чрезвычайно спокойно, но с непоколебимой волей возразил Иллофиллион, – что единственное условие, при котором я согласен покрыть ваш грех и взять на себя таким образом часть вашего преступления, – это условие немедленного отъезда из дома вашей сестры и ваше устройство на работу. Вы должны сами зарабатывать себе на хлеб и научить тому же вашего сына.

– Я не кухарка и не гувернантка, чтобы зарабатывать себе на хлеб. Я барыня, слышите вы, ба-ры-ня! Была, есть и буду!

– Достаточно сейчас взглянуть на себя в зеркало, чтобы убедиться, что вы не барыня в том смысле, в каком должно понимать привилегии этого понятия – высокую культуру, самодисциплину и самообладание, – ответил Иллофиллион.

– Вы очень дерзки и самонадеянны. Я никуда не уеду и ничуть вас не боюсь, – закричала тетка.

– Ах, если бы вы понимали, что вам следует бояться только себя, вы сумели бы защитить сына от всех бед и вывели бы его в люди. И не был бы он, вслед за вами, приживальщиком, обещая стать негодным человеком. Вы боитесь лишиться сестринского крова, отравленного для нее вами. Но поймите же, я не угрожаю, не запугиваю вас, а только разоблачу вас перед родными. И они не станут более терпеть вас у себя ни минуты, и вы останетесь на улице. Уйдете добровольно, я обещаю найти вам работу. Вы должны понять, что трудиться обязаны все, а вы – в особенности.

– Да не могу я быть гувернанткой! – снова закричала она.

– Никому не может прийти в голову допустить вас к детям. Помимо дурного характера, помимо эгоизма и злобы, которыми вы дышите, как кипящий котел, вы не имеете даже начального понятия о тактичности. А бестактный человек, даже добрый, так же вреден ребенку, как плохой зараженный воздух. Говоря о вашем устройстве на работу, я имел в виду дать вам письмо к своему другу в Москве. Он ведет большое литературное дело, и ему нужны переводчики. Платит он очень щедро. Кроме того, он, наверное, сможет выделить вам небольшую квартиру в своем доме. Пока вы не съели ни одного куска хлеба, заработанного своими руками и головой, – вы не можете понять счастья жить на земле. Его приносит только честный труд.

Женщина теперь молчала. Я несколько раз оглядывался на нее, и мне казалось, что слова Иллофиллиона действовали на нее успокаивающе. Глаза ее перестали источать ненависть, расстроенное и безобразное от злобы лицо постепенно становилось спокойнее; и даже какое-то благородство мелькнуло на нем, как сквозь серую пелену дождя пробивается бледный луч солнца.

Лиза все еще не приходила в себя. Иллофиллион встал, наклонился к девушке и откинул прядь волос с ее лица. Щека вздулась; видны были ссадины, огромный кровоподтек становился почти черным. Иллофиллион взял фотографический аппарат. Но в ту минуту, как он хотел его открыть, рука тетки коснулась его, и она едва слышно сказала:

– Я согласна.

Я был поражен. Сколько раз за эти короткие дни я был свидетелем того, как страсти, пьянство, безделье, фанатизм и зависть уродовали людей, разъединяли их и делали врагами. Как люди теряли человеческий облик и становились игрушкой собственного раздражения и бешенства. С горечью думал я, как же мало во мне самом самообладания и самодисциплины; и как я успокаивался от одного только присутствия брата, Флорентийца и моего нового друга Иллофиллиона.

Ни одного слова, – как оно ни было горько, – не произнес Иллофиллион повышенным тоном. Ни малейшего намека на презрение не прозвучало в его словах, напротив, все в нем являло самое глубокое доброжелательство. И злобные выкрики в его адрес, так оскорблявшие меня, что мне хотелось вмешаться в разговор и ответить ей тем же тоном, – не задевали спокойного благородства Иллофиллиона и его сострадания к этой женщине.

Иллофиллион посмотрел на нее. Должно быть, его взгляд затронул что-то лучшее в ее существе; она закрыла лицо руками и прошептала:

– Простите меня. У меня такой бешеный характер; я сама не понимаю иногда, что говорю и делаю. Но если я даю слово, – я его держу честно. И это, может быть, единственное мое достоинство, – сквозь снова полившиеся слезы проговорила она.

– Не плачьте. Отнеситесь в высшей степени серьезно ко всему, что с вами сейчас произошло. Благословляйте судьбу за то, что Лиза не ушиблась об острый угол стола. Если бы еще случилось и это, – вы были бы сейчас убийцей, – а что это значит, вы отлично понимаете, – ответил ей Иллофиллион.

Ужас изобразился на лице женщины, которая сейчас была так несчастна, что даже мое сердце смягчилось; и я старался подыскать ей оправдание, думая о том, как постепенно и незаметно для себя падает человек, если зависть и ревность сплетают сеть вокруг него изо дня в день.

– Не возвращайтесь мыслями к прошлому, – снова заговорил Иллофиллион. – Думайте о своем сыне, – нет ничего такого, чего бы не победила материнская любовь. Я залечу щеку Лизы, и через несколько часов от кровоподтека не останется и следа. Но вам придется просидеть возле нее до утра, меняя компрессы из той жидкости, что я вам дам. Примите эти подкрепляющие капли, – и бессонная ночь пройдет легко. К утру я приготовлю письмо к моему другу и дам вам денег, чтобы вы с этой минуты могли начать новую, самостоятельную жизнь и уехать с сыном, не одолживаясь более у родных. Когда станете хорошо зарабатывать, возвратите эти деньги своему хозяину и он перешлет их мне. Не впадайте в отчаяние, когда к вам будет возвращаться желание кричать: «Я барыня, барыня есть, была и буду», – а уединитесь и вспомните эту ночь. Вспомните, как я говорил вам, что за все то зло, которое вы выливаете из себя, вы получите стократное воздаяние от собственного сына. Но зато каждое мгновение вашей доброты, выдержки и самообладания будет строить мост к его счастью.

Должно быть, сердце несчастной женщины разрывалось от самых разнообразных чувств и силы почти изменяли ей. Иллофиллион велел мне наполнить стакан водой, влил туда капель, и я подал ей лекарство. Тем временем, опять-таки из саквояжа, что дал мне Флорентиец, Иллофиллион достал флакон, стакан и попросил меня принести теплой воды. Когда я вернулся в купе, женщина уже пришла в себя и помогала Иллофиллиону поднять Лизу. Движения ее были осторожны, даже ласковы; а лицо, осунувшееся и постаревшее, выражало огромное горе и твердую решимость. Но это была уже совсем не та женщина, которая предстала мне в вагоне-ресторане, и не та, которую я видел, выходя из купе. Правда, я не сразу разыскал проводника, который стелил постели; не сразу достал и воду, которую пришлось остудить, но все же отсутствовал я всего минут двадцать, и за это короткое время человека было не узнать. Но уже столько всякого случилось за эти дни, и так я сам – всех больше – изменялся, что меня вовсе не поразила эта перемена, словно бы это было в порядке вещей.

Иллофиллион влил в рот Лизе снадобье, вдвоем они ее снова уложили, и через несколько минут Лиза открыла глаза. Сначала взгляд ее ничего не выражал. Потом, узнав Иллофиллиона, Лиза просияла радостью. Но увидев тетку, закричала, точно ее обожгли.

– Успокойтесь, друг, – обратился к ней Иллофиллион. – Никто вам больше зла не причинит. Сейчас вот приложу примочку, и к утру на вашем лице не останется никаких следов. Не смотрите с таким ужасом на свою тетю. Не думайте, что высшее благородство заключается в том, чтобы отгораживаться от тех, кого мы считаем злыми или даже своими врагами. Врага надо победить; но побеждают не пассивным уходом в сторону, а активной борьбой, героическим напряжением чувств и мыслей. Нельзя прожить одаренному человеку – тому, кто предназначен внести каплю своего творческого труда в труд всего человечества, – безмятежно, без бурь, страданий и борьбы с самим собою и окружающими. Вы входите теперь в жизнь. Если не сумеете сейчас найти в себе благородство и не выдать зло, причиненное вам тетей, – то не внесете в жизнь собственную того огромного капитала чести и сострадания, которые помогут вам создать себе и близким радостную жизнь. Не судите свою тетю так, как это сделал бы судья. Подумайте о скрытых в вас самой страстях. Вспомните, как часто вы горели ненавистью к ней и ее сынишке, хотя он-то уж никак неповинен ни в вашем горе, ни в ваших отношениях с тетушкой. Проверьте, сколько раз вы платили тете еще большей грубостью, как постоянно искали случая публично ее осрамить, мысленно «посадить на место». Но ни разу не мелькнуло в вас к ней доброе чувство, хотя к прочим вы добры, и очень добры.

Молодость чутка. Представить себе весь сложный ход вещей, всю силу человеческих страстей, расставляющих на каждом шагу капканы, – вы еще не в состоянии. Но понять, что сила человека не в злобе, а в доброте, в том благородстве, которое он с собой несет, – вы способны, потому что сердце ваше чисто и широко. Вы играете на скрипке и понимаете, – ибо вы талантливы, – что звуки, как и доброта, очаровывают и объединяют людей в красоте. Играя людям, чтобы звать их к прекрасному, вы не ведаете страха. Так же точно возвращайтесь сейчас к себе без страха и сомнений. Когда сердце истинно открыто красоте, оно не знает страха и поет дивную песнь – песнь торжествующей любви. Вы так юны и чисты, что никакой другой песни ваше сердце петь не может. Не думайте о прошлом; переживите это «сейчас» со всею полнотой ваших лучших чувств, – и вы построите вокруг себя прекрасную жизнь. Но ваше «завтра» будет засорено остатками желчи и горечи, которые вы вплетете в него, если сегодня вы не найдете сил раскрыть сердце в полной чистой любви, честно, без компромиссов. Ваша тетя покинет вас, как только довезет до дома. Она нашла себе место и будет жить с сыном в Москве. А вы ведь собираетесь переехать в Петербург…

Вам уже стало лучше. Левушка доведет вас до купе и даст вот эту микстуру, от которой вы отлично уснете и завтра будете хороши, как роза, – прибавил он, улыбаясь.

Лиза была очень удивлена. В голове ее – и это было ясно всем – происходила сумбурная работа; но слова Иллофиллиона не были брошены впустую.

– Я вас отлично понимаю. Как это ни странно, но мама часто говорит мне вещи, очень похожие на то, что говорите вы сейчас. Так что ваши слова поразили меня больше тем, что совпали с мыслями мамы, хотя и совсем иначе выраженными. Я не могу сказать, что я в восторге от этих идей. Ведь я действительно ненавижу свою тетку и не верю ни одному ее слову. Вы и представить себе не можете, как она умеет лгать.

– А разве вы так безупречно правдивы? – тихо спросил Иллофиллион.

– Нет, – ответила Лиза, покраснев до корней волос. – Нет, я далеко не всегда правдива. Но… хотя, зачем вдаваться в далекое прошлое? Если вы говорите, – она сделала сильное ударение на «вы», – что она уедет, я вам верю. Это все, что нам нужно.

– Нет, – снова сказал Иллофиллион. – Это далеко не все, что вам нужно, чтобы быть счастливой. Вы так привыкли иметь рядом с собой живой предлог, чтобы жаловаться на свои несчастья, что создали себе привычку, вместо того чтобы следить за собой, следить за тетей, выискивая в ней причины своих бед. И не замечали, что не только она, но и вы, Лиза, были мучительницей и матери, и отцу, и тете… и самой себе.

При последних словах Иллофиллиона Лиза опустила голову.

– Это правда, – сказала она затем, подняв глаза на Иллофиллиона.

Иллофиллион помог ей встать, подал мне большой стакан с примочкой и маленький с каплями и предложил Лизе, опираясь на мою руку, идти спать, чтобы утро встретить здоровой и свежей.

Было уже за полночь. С помощью тетки я довел Лизу до ее купе, подал ей капли, которые она тут же выпила, а тетке – большой стакан с примочкой, пожелал им покойной ночи, раскланялся и вернулся к Иллофиллиону. Я застал его в коридоре, так как проводник стелил нам постели. Я подошел к нему, и он сказал мне по-английски, чтобы я сейчас же ложился спать, поскольку завтра понадобятся силы, а вид у меня очень утомленный. Ему же надо написать два письма, и он ляжет потом.

Уже по короткому опыту я знал, что говорить о последних событиях он не станет, а утомлен я был ужасно. Не возражая, я согласно кивнул головой, залез на верхний диван и едва успел раздеться, как заснул мертвым сном.

Проснулся я от стука в дверь и голоса Иллофиллиона, отвечавшего проводнику, что мы уже проснулись, благодарим за то, что он нас разбудил, и тотчас встаем. Но когда я спустился вниз, то увидел, что постель Иллофиллиона была даже не примята и три письма лежали наготове, запечатанные в конверты, а сам он уже переоделся в легкий серый костюм. Иллофиллион попросил меня собрать все наши вещи, сказав, что пройдет к Лизе, которую навещал уже два раза ночью. Он прибавил, что организм девушки крепок, но нервная система так слаба, что ей необходим бдительный и постоянный уход. И потому он написал матери Лизы, графине Р., письмо с подробными указаниями, как заняться лечением и воспитанием дочери.

С этими словами он вышел, я же так и остался посреди купе с открытым ртом. Много чудес перевидал я за эти дни, но чтобы Иллофиллион и в самом деле оказался доктором и решился писать письмо совершенно неизвестной ему графине Р. о ее – тоже ему мало известной – дочери, – этого уж я никак не мог взять в толк. «Где же тут такт?» – мысленно спрашивал я себя, припоминая, что говорил Флорентиец о такте и предельном внимании к людям. Долго ли, со свойственными мне рассеянностью и способностью мигом забывать все окружающее, стоял я посреди вагона, – не знаю. Только внезапно дверь открылась, и я услышал веселый голос Иллофиллиона:

– Да ты угробишь нас, Левушка. Надо скорее все сложить, мы подъезжаем.

Я сконфузился, принялся быстро складывать вещи, но Иллофиллион делал все лучше и быстрее, – мне оставалось только подавать вещи. Не успели мы уложить и закрыть чемоданы, как подъехали к перрону.

В коридоре я увидел Лизу и ее тетку в нарядных белых платьях и элегантных шляпках. Лиза действительно была свежа, как роза, и в глазах ее светилась радость. Тетка же ее была бледна, на лице ее выражалась скорбь, на лбу залегла поперечная морщина, тогда как вчера он был совершенно гладок; губы ее были плотно сжаты; но, странно, – сейчас она нравилась мне гораздо больше; от ее вчерашней плотоядности ничего не осталось. То было лицо стареющей женщины, преображенное душевным страданием. Я поздоровался с ними издали; у меня не было желания заглядывать еще глубже в драму этих жизней. Севастополь сразу напомнил, что здесь мы сядем на пароход и снова отправимся на Восток; и я погрузился в мысли о брате и его судьбе в эту минуту.

Нарядная публика выходила из нашего вагона, и не менее нарядные люди встречали прибывших на перроне. Царили веселые возгласы, смех, объятия. И снова резанула мысль, что меня встречать некому и некого мне прижать к груди во всем мире, хотя в нем миллионы людей. Иллофиллион взял меня под руку, взглянув, как мне показалось, не без укора. Через минуту мы вышли вслед за носильщиком на перрон, где ждала нас Лиза рядом со стариком высокого роста с небольшой седой эспаньолкой, очень красивым, гордым и элегантным. Лиза подвела его к Иллофиллиону и сказала, что в вагоне упала так неловко, что разбила всю левую щеку и висок. И вот доктор помог ей какой-то микстурой так хорошо, что и следа от ушиба почти не осталось. Старик, – дедушка Лизы, – встревоженный внезапной травмой внучки, высказал признательность. Он спросил, куда мы едем, сказав, что у него есть запасной экипаж и он может довезти нас до Гурзуфа. Иллофиллион поблагодарил, говоря, что мы останемся в Севастополе.

– В таком случае разрешите моему кучеру довезти вас до лучшей гостиницы, – сказал он, снимая шляпу.

Я видел, что Иллофиллиону очень этого не хотелось, но делать было нечего, – он тоже снял шляпу, поклонился и принял предложение.

Глава 10

В Севастополе

Рис.2 Две жизни. Часть 1-4

Все вместе мы вышли из здания вокзала. Старик велел нашему носильщику отыскать в целой веренице всевозможных собственных и наемных экипажей кучера Ибрагима из Гурзуфа. Через несколько минут подкатила отличная коляска в английской упряжке, с белыми чехлами на сиденьях и кучером в белой же ливрее с синими шнурками, в высоком белом цилиндре с синей лентой. При широком татарском лице Ибрагима его английское одеяние выглядело довольно комично. Я подумал, что у того, кто подбирал кучера к английской упряжке, было не много такта. Вообще, это короткое словечко не покидало меня и при всяком подходящем или неподходящем случае вылетало из какого-то закоулка в моем мозгу, дверь в который я не умел, очевидно, запереть как следует.

Пока мы прощались с дамами и усаживались в коляску, старик давал кучеру указания, куда нас отвезти, какого управляющего вызвать, чтобы нас отлично устроили в номере с видом на море, и последнее, что я услышал, было приказание Ибрагиму оставаться весь день в нашем распоряжении, свозить нас в Балаклаву и только назавтра, выполнив еще какие-то поручения, выехать в Гурзуф.

Я посмотрел на Лизу. Она не сводила глаз с Иллофиллиона. Она так смотрела на него, точно он был сказочный принц, а она – Золушка. Я перевел глаза на Иллофиллиона и снова подумал, что он красив, как Бог, но Бог суровый.

Тетка все это время стояла, опустив глаза, и казалась еще бледнее в ярких лучах солнца. Мне было ее сердечно жаль; мне казалось, что я, одинокий и бездомный, могу более других понять ее скорбь и неуверенность в надвигающейся полосе ее новой самостоятельной жизни. Прощаясь с нею, я крепко пожал и нагнулся поцеловать ей руку, не по велению хорошего тона, но в самом искреннем сердечном порыве. Она, казалось, почувствовала теплоту моего сердца, ответила на пожатие и взглянула на меня. Я даже похолодел на мгновение, такая бездна отчаяния была в ее глазах.

«Боже мой, – думал я, усаживаясь рядом с Иллофиллионом, который говорил о чем-то с Лизой, – неужели в жизни так много страданий? И зачем так устроена жизнь? Зачем столько слез, нищеты и горя? И как понять, что это человек сам множит свои скорби, как говорит Иллофиллион?

Вокзал был довольно далеко от города. Я впервые видел Крым и этот исторический город. Все в нем дышало для меня очарованием. Я мысленно расставлял редуты и башни, и пленительные образы Корнилова, Нахимова и Тотлебена вели воображение далее, к первому герою той страшной обороны – русскому солдату. Иллофиллион разговаривал с кучером, который оказался уроженцем Севастополя и не так давно похоронил деда, участвовавшего в тяжелых боях, выпавших на долю четвертого бастиона.

Он вызвался отвести нас на верхний бульвар, чтобы мы увидели, где проходили бои, с обозначением блиндажей и бастионов, сказав, что в Балаклаве мы посмотрим гавань, где затонуло громадное судно, знаменитый «Черный принц» англичан. Мне больше всего хотелось видеть Нахимовский курган, но я не хотел вмешиваться в разговор. Сердце мое так было полно горечью жизни, что обычная моя смешливость и интерес к новым местам отошли на какой-то далекий план. Страдания людей опаляли, как беспощадное солнце, поджаривавшее нас. А перед нами лежал этот город, спасенный такими неописуемыми страданиями и гибелью безвестных тысяч людей, имен которых никогда не сохраняет история, зная одно только имя народа – Иван Стотысячный![3] И где-то рядом высилась в моем представлении фигура венценосного императора Николая I, у которого не хватило ума прислать достаточно войска и провианта в это погибельное место, вместо того чтобы собирать войска на Кавказе, где он поджидал врага. И сколько же было их, грабителей, негодяев и знатных дураков, помогавших гибнуть этим безвестным героям – Иванам Стотысячным, – умиравшим просто и без проклятий.

Мысли мои прервал Иллофиллион, спросивший, не согласен ли я прежде всего узнать о билетах на пароход в Константинополь. Вмешавшийся Ибрагим уверил Иллофиллиона, что в гостинице, куда он нас привезет, есть агент пароходной компании, что он доставляет и билеты, и заграничные паспорта, и что у нас никаких хлопот не будет, потому что пока путешественников мало, а вот через месяц будет «очень большая масса», как выразился Ибрагим.

Иллофиллион согласился ехать прямо в гостиницу, но я видел, что ему как-то не по себе. Несмотря на все его самообладание, лицо его было сурово и нахмурено. Если бы я не знал другого его облика, как бы я был несчастлив, что связал судьбу с этим человеком! Точно прочитав мои мысли, Иллофиллион обернулся и ласково мне улыбнулся. Какой странный инструмент – сердце человека! Одной улыбки и легкого пожатия руки было довольно, чтобы мне стало легко, чтобы сердце открылось для тех радостных сил и чувств, которые я закупорил где-то в тени души.

Иллофиллион велел Ибрагиму заехать на главную почту, чтобы отправить письма. В эту минуту мы проезжали мимо собора, где стоял когда-то гроб убитого при обороне Севастополя Корнилова. Вскоре мы остановились у почты – маленького и грязного домишки. Иллофиллион отправил письма, получил телеграммы и, увидев расклеенные по стенам плакаты и объявления пароходных обществ, спросил, где можно купить билеты на пароход в Константинополь. Старый сторож, в не менее старом и засаленном солдатском мундире, должно быть еще времен обороны, ибо подобных мундиров нигде теперь не было и в помине, ответил, что агент имеется в приморской гостинице, поскольку там еще есть надежда заполучить пассажиров, а здесь билеты пока никто не спрашивал.

Мы снова сели в коляску и двинулись к гостинице, которая оказалась неподалеку. Очевидно, хозяина Ибрагима хорошо знали, потому что был немедленно вызван управляющий и нас поселили в лучшем номере. Через несколько минут явился и пароходный агент. Он сказал, что превосходный новый английский пароход уходит впервые в Смирну и Константинополь завтра в 3 часа дня. А сегодня в ночь отправляется только грязная и старая итальянская скорлупа, которую новый пароход все равно перегонит; он сказал также, что на нем есть совершенно новенькая свободная каюта люкс.

Иллофиллион согласился, отдал ему наши паспорта и деньги и условился, что вечером, когда мы будем обедать здесь же, в гостинице, нам принесут билеты. Заграничные паспорта нам должны были вручить в полном порядке завтра в час дня, так как это не так скоро здесь делалось. Иллофиллион распорядился, чтобы покормили Ибрагима, а сами мы, умывшись и переодевшись, спустились в тенистый и прохладный зал ресторана завтракать. Иллофиллион сказал, что есть телеграмма от Ананды, извещающего, что все благополучно, что Флорентиец выехал в Париж, а он, Ананда, будет телеграфировать нам в С. и Константинополь на главную почту и чтобы мы написали о себе в Москву, в ту же гостиницу.

Позавтракав, мы сели в коляску Ибрагима и отправились осматривать город, доверившись во всем вкусу и знаниям нашего кучера. Должно быть, он не раз показывал достопримечательности города знакомым старика Р., потому что очень толково провез нас по лучшим улицам, показав все, что было построено за последние годы, и сообщив, что обратно повезет другой дорогой и мы познакомимся со всем городом.

Огромное впечатление произвел на меня верхний Севастопольский бульвар. Мы дважды обошли с Иллофиллионом места, ставшие бессмертной славой России, пусть многие и считали их бесславными страницами истории.

Никогда прежде не видавший моря, я положительно растворился в восторге, увидев его бушующим с обрывистых берегов у Балаклавы. Я забыл обо всем, кроме природы, солнца и моря, и мне казалось, что уж лучше и быть ничего не может. Иллофиллион, посмеиваясь надо мной, говорил, что я вскоре увижу такие красоты, перед которыми Крым решительно покажется мне убогим. Шутил он и над моими восторгами, пообещав, что первая же морская буря, в которую я попаду, сменит, при моей экспансивности, восторг на проклятия.

Только вечером мы вернулись в гостиницу. Щедро расплатившись с Ибрагимом, получив билеты у агента, мы прошли в свой номер и оттуда в ресторан ужинать. Пока я был на воздухе, я не замечал ни усталости, ни голода, ни палящего солнца. Сейчас же лицо мое горело, я хотел есть, пить, спать – все вместе. Взглянув на Иллофиллиона, я мысленно пожал плечами. Этот человек словно только что вышел из своего кабинета, где преспокойно читал газету. Правда, лицо и у него немного обветрилось и загорело, но не пылало, как мое, и на нем не было видно признаков утомления; он, очевидно, мог встать и ехать дальше, в то время как я прямо валился с ног от усталости.

Зал был почти пуст, но все же несколько столиков было занято. Однако я так был занят собой и утолением своего голода, что даже не обратил внимания на тех, кто был в зале. К моему удивлению, Иллофиллион ел мало. На вопрос, неужели он не голоден, он ответил, что в пути есть надо мало; чем меньше ешь, тем легче путешествовать и тем лучше воспринимаешь все окружающее. В его тоне отнюдь не было ни малейшего укора или осуждения. Но я как-то сразу почувствовал себя неловко. Я вообще отличался прекрасным аппетитом, чем удивлял своих товарищей по гимназии. Обжорой я все же не был; но сейчас почувствовал себя так, как будто бы действительно был в этом грешен.

Я моментально потерял вкус к еде и отодвинул тарелку. Заметив это, Иллофиллион спросил, сыт ли я уже. Я просто и прямо сказал, что потерял вдруг аппетит, устыдившись своей прожорливости рядом с ним.

– Вот уж не следует, по-моему, сравнивать себя ни с кем ни в аппетите, ни как-то иначе. У каждого свои собственные обстоятельства, и чужой жизнью не проживешь ни минуты, – сказал Иллофиллион. – Кушай, мой дорогой, на здоровье, сколько тебе хочется. Придет время, доживешь до моих лет, и еда станет для тебя просто необходимостью, а не удовольствием. Я очень виноват, что необдуманно лишил тебя аппетита, – ласково улыбнулся он.

– Странно, что вы считаете себя намного старше. Мне скоро 21, вам же никак не дашь больше 26–27 лет, а быть может, и меньше того. А вообще я благодарен вам за все, что успел от вас услышать.

Тут я перешел на английский и продолжал:

– Если бы вы не поехали со мной, что бы я делал? Как мог бы лететь на помощь брату, если бы вас не было рядом? Я уже говорил Флорентийцу, что не могу жить за чужой счет, а ваши слова о том, что человек не может понять смысла жизни, пока не заработает свой кусок хлеба, только еще глубже убедили меня, что так продолжаться не может. С той самой злосчастной ночи, когда я нарядился в маскарадный костюм для пира у Али, я не вылезаю из духовного маскарада. То я слуга-переводчик, то я племянник, то двоюродный брат, то друг, – в то время как из всех этих ролей мне пристала только одна: роль слуги. Разрешите мне стать вашим слугою, так как ничего другого я делать для вас не могу. Может быть, и в этом я на первых порах не преуспею. Но я приложу все силы, все усердие, чтобы стать вам хорошим слугой, – тихо, внешне спокойно, но с огромным волнением в сердце говорил я.

– Мой дорогой друг, мой бедный мальчик, – отвечал мне Иллофиллион, – отложим этот разговор до путешествия по морю. Быть может, там, оторванный от земли и всех ее условностей, ты больше поймешь свою огромную ответственность за жизнь брата, за его счастье и дальнейшую судьбу. Я нисколько не намерен отговаривать тебя от труда. Но тебе надо понять, в чем именно состоит твой труд. Быть может, жизнь, которая дает тебе возможность близко увидеть и величие, и ужас путей человеческих, откроет тебе понимание и смысл твоей собственной жизни глубже и шире. И ты станешь служить не только своей родине, но и всей необъятной, звенящей вокруг жизни. Мы поговорим об этом на пароходе. А сейчас ешь мороженое, а то оно все растает, – закончил он, опять улыбнувшись.

В его тоне была такая глубокая сердечность, так нежно смотрели на меня – беспомощного и бездомного, одинокого и потерянного без него – его темные глаза, что я невольно вспомнил рассказ о том, как спас его, умирающего, Ананда. Должно быть, Ананда так же нежно смотрел на него в тот миг. Я не лежал сейчас в агонии, но поистине могу сказать, что это были дни тяжелой агонии моего духовного существа.

Мы кончили наш ужин, расплатились и поднялись к себе в номер. Здесь уже были готовы постели; мы потушили свет, открыли окна, полюбовались темным небом, огоньками на мачтах и лодках и легли спать.

Утром, проснувшись, я обнаружил, что Иллофиллиона в комнате нет. Пока я совершал свой туалет, вошел он, свежий, веселый, в новом полотняном белом костюме и таких же туфлях, с пакетами в руках. Он рассказал мне, что проснулся очень рано, решил прогуляться по городу и набрел на прекрасный магазин, где купил нам по белому костюму, не то на пароходе мы просто пропадем от жары. Он развернул пакеты и подал мне такой же белый костюм, в каком был сам. Я его примерил, показался себе очень смешным, но все же в нем остался.

Далее Иллофиллион рассказал, что повстречал вчерашнего агента, шедшего вместе с капитаном парохода, на котором мы должны были отправиться. Они познакомились, и капитан предложил перебраться на пароход раньше общей посадки, точно указав ему место стоянки. Иллофиллион угостил капитана превосходным вином в ресторане нашей гостиницы и получил записку к дежурному помощнику, в которой говорилось, что мы имеем право занять свою каюту в любое время. Было как-то жаль расставаться с сушею хотя бы на один час раньше; но внутренний голос говорил мне, что Иллофиллион даром спешить не станет, и я не возразил ни слова.

Когда я был совсем готов, он осмотрел меня, предложил выпить кофе и пойти в магазин, чтобы приобрести еще по одному костюму – из темной чесучи, или альпага. Я был рад провести лишний час на суше и решил, что я из тех горе-любителей, которых пленяет море, пока они стоят на берегу. Какая-то тоска одолевала меня, когда я думал об этом первом морском путешествии, которое казалось мне бесконечным.

Вскоре мы управились со всеми делами, нашли такие костюмы, какие хотелось Иллофиллиону, и мне мой темно-серый так понравился, что я в нем и остался. Вернувшись в гостиницу, мы расплатились и получили у агента паспорта, добытые им раньше обещанного срока. Сев в лодку тут же, у гостиницы, мы поплыли к пароходу. Довольно долго мы лавировали между массой самых разнообразных судов, пока наконец не оказались у махины-парохода, выкрашенного в белый и красный цвета; рядом с ним мы и наша лодка походили на букашек.

Взобравшись по трапу на палубу и предъявив записку капитана дежурному помощнику, мы добрались до своей каюты люкс. Она была расположена на верхней палубе, рядом с каютой капитана, и отделялась от нее только деревянной переборкой, что делало нас обладателями многих необыкновенных преимуществ. В нашем распоряжении было небольшое пространство принадлежавшей только нам верхней палубы, куда никто другой из пассажиров не имел права заходить. Кроме того, в нашей каюте была прекрасная ванна, стены обиты серым шелком. Были и два спальных дивана, подле каждого электрическая лампочка с колпачком, а в потолок был вделан матовый фонарь.

Все металлические детали были никелированные; на полу ковер, в тон обивке стен и диванов, серый с розовыми цветами. Я еще никогда не видел подобной роскоши и стоял, по обыкновению таращив глаза. Но Иллофиллион не дал мне впасть в мечтания и вывел на палубу. Вид на город был очень живописен. Но вокруг поднимались пустынные холмы; и желтая земля, иссохшая, потрескавшаяся от зноя, не являла собой заманчивого зрелища. Посмотрев на часы, я был поражен, как быстро промелькнуло время, – скоро нам предстояло двинуться в путь.

Наконец матрос доставил последние вещи в нашу каюту, закрепил их, к моему большому удовольствию, и мы расплатились с агентом, делавшим вид, что помогает, а на самом деле суетившемся возле матроса без смысла и толку. У меня мелькнула мысль, что жизнь моя в последние дни, пожалуй, чем-то напоминает суету этого агента. Когда другие действуют, я тоже всего лишь ассистирую, не видя в своем собственном поведении ни логики, ни смысла, ни толку.

Иллофиллион поблагодарил агента, дав ему добавочный куш; тот рассыпался в благодарностях и подал Иллофиллиону свою карточку с адресом, уверяя, что окажет нам любые услуги, стоит только ему написать или телеграфировать в Севастополь. Иллофиллион взял карточку, назвал мою фамилию и сказал, что, весьма возможно, мы еще будем нуждаться в его услугах. Он также спросил агента, отправится ли следом за нами в Константинополь такой же быстроходный пароход. Агент рассмеялся и сказал, что такого чудо-парохода больше нет. К тому же наше судно не будет заходить в порты, только в Одессу.

Последним нас покинул матрос из штата судовой прислуги, приставленный к нашей каюте. Малый был веселый и расторопный, он бегал по трапам, как сущий акробат. Хорошие чаевые сделали его еще более любезным, и он объяснил нам, что пассажиры каюты люкс могут не спускаться к табльдоту, а требовать кушанья к себе наверх. Через несколько минут он появился по собственной инициативе с меню завтраков, обедов и ужинов. Иллофиллион просмотрел его и сказал, что мы вегетарианцы, поэтому он хотел бы, если это возможно, увидеть повара и договориться с ним об отдельном питании для нас.

Матрос слетал вниз и через некоторое время явился с двумя важными особами в безукоризненных белых костюмах. Один из них был метрдотель, другой – главный повар. Повар был толст и важен, метрдотель – высок и худ и держался с большим достоинством и любезностью. Дело быстро уладилось, главный кок заявил, что его помощник – специалист в вегетарианской кухне, что на пароходе есть большой выбор зелени, овощей и фруктов, а метрдотель предложил нам завтракать и обедать на полчаса раньше. Оба, получив по крупной бумажке, стали еще любезнее, и повар сказал, что может через полчаса приказать сервировать для нас завтрак, когда публика еще только начнет съезжаться. Иллофиллион согласился, оба господина удалились, и мы остались наконец одни.

Шум, выкрики команд, скрип кранов, поднимавших грузы, ошеломляли меня. Я еще ни разу не видел, как грузится большой пароход. Да и пароходы-то видел только издали. В раскрытый трюм, который казался бездонным, опускались огромные тюки. Грузчики друг за дружкой сновали с тяжестями на спинах по длиннейшим мосткам, достигавшим берега и уложенным поперек на нескольких баржах.

Внезапно внимание мое было привлечено мелькнувшей в воздухе коровой. Испуганное животное громко мычало и рвалось из крепких ремней, которыми оно было привязано к подъемному крану. Одна за другой коровы исчезали в люке бездонного трюма. Потом настала очередь ржущих лошадей, которые страдали еще больше. Все поражало меня. Казалось, я знал, что все это существует, но когда увидел воочию, то показалось, что это необычайно сложно и что ум человеческий, придумавший всю эту технику, воистину творит чудеса.

Я поделился своими мыслями с Иллофиллионом; он улыбнулся и ответил, что нет чудес ни в чем. Все, чего человек достигает, – лишь та или иная степень знания, к какой бы области ни принадлежали видимые или невидимые глазу, постигаемые только мыслью и интуицией «чудеса».

– Нам надо быстрее позавтракать, – сказал он. – Скоро появятся пассажиры. Я хотел бы вместе с тобой наблюдать за посадкой. Жаль только, что жара, пожалуй, будет тебе вредна.

На мой вопрос, почему это он, уклоняющийся от всякой суеты, хочет наблюдать толпу, Иллофиллион ответил, что надо удостовериться, удалось ли нам оторваться от преследователей, и тогда мы можем спокойно плыть до Константинополя, где нас встретят друзья Ананды.

В это время матрос принес складной стол и два стула, следом за ним пришел лакей со скатертью, посудой и салфетками. На вопрос, что мы будем пить, Иллофиллион заказал бутылку вина и какое-то мудреное питье со льдом, название которого я слышал впервые. Очень скоро мы уже сидели за столом, и я с большим удовольствием потягивал через длинную соломенную трубочку холодный напиток розового цвета, необыкновенно вкусный и ароматный.

В разгар нашего завтрака на палубу взошел капитан, приветствовавший Иллофиллиона как старого знакомого, он любезно поздоровался и со мной, напомнив мне Флорентийца элегантностью своих манер. Капитан обращался с нами как с желанными гостями и любезно предложил пользоваться всей палубой, а не только той частью ее, которая принадлежала нашей каюте.

– Скоро начнется съезд пассажиров, – сказал капитан, выпивая стакан вина, любезно налитого ему Иллофиллионом. – Хотя настоящий сезон еще не настал и другие пароходы пустуют, на мой запись шла уже месяц назад. За день до вашего приезда от своей каюты отказалась графиня Р. из Гурзуфа. Вот вам и посчастливилось.

Я постарался скрыть свое изумление, усердно подражая невозмутимости Иллофиллиона, чтобы быть «вполне воспитанным» человеком. Но я был глубоко поражен таким совпадением. Очевидно, это мать Лизы должна была ехать в нашей каюте, а может быть, даже несчастная ее тетка думала совершить морское путешествие.

– Если у вас нет неотложных дел, – продолжал капитан, – я бы советовал вам вооружиться биноклями и понаблюдать за посадкой. Здесь так явно обнаруживается мера человеческого воспитания, характеры, манеры, что это не только интересное зрелище, но и поучительный урок. У меня перед каютой натянут тент. Вы сможете опустить занавески и будете сидеть в тени, незаметно наблюдая за прибывающими. Иногда бывают преуморительные картины. Вот, пожалуйте сюда, я покажу, как устроиться. До самого отплытия можете сидеть здесь. Потом, когда выйдем в открытое море, ко мне придут с докладами помощники, – как это всегда бывает при отправлении, – неизбежны случайности, которые требуют вмешательства капитана. Это вам будет неинтересно.

Говоря все это, он усадил нас под темно-синим тентом, опустил такие же занавески и подал прекрасные бинокли.

– Итак, будьте как дома, – и до свиданья. Как только выйдем в море, вам придется покинуть мои владения.

Он приложил руку к козырьку фуражки и сошел вниз.

– Вот все и устроилось, лучше чем вы хотели, – сказал я Иллофиллиону.

Он кивнул головой, взял свой бинокль и принялся рассматривать публику, которая стала собираться на берегу. Я видел, что ему не хочется разговаривать, и мне не оставалось ничего другого, как последовать его примеру.

Должно быть, наш пароход сидел очень глубоко в воде, так как посадка шла с противоположной стороны гавани. Теперь нам были видны несколько элегантных экипажей с разряженной публикой; дамы в белых платьях, с белыми зонтами, и мужчины в белых костюмах и панамах.

Бинокли были превосходными, можно было отчетливо рассмотреть даже лица. Меня больше всего занимали те, кто шел по левым мосткам, очевидно, это была публика из кают первого и второго классов. По правым мосткам двигались те, кто сам тащил на себе свои узлы и сундучки. Мелькали и фески[4], и пестрые халаты; группами передвигались женщины, закутанные с ног до головы в черные бурнусы, с темными сетками на лицах, в сопровождении детей разных возрастов.

– Вот это удача, – вдруг услышал я возглас Иллофиллиона. Он показал мне на двух высоких мужчин в темных костюмах и красных фесках, вступивших на мостки и выделявшихся на фоне элегантных фигур в белом.

Я принялся их разглядывать. Один был постарше, лет сорока; другой совсем молодой, моих лет. Оба были жгучие брюнеты, черноглазые, красивые и очень стройные.

Иллофиллион встал и попросил меня оставаться на месте, сказав, что сам пойдет навстречу туркам, ибо это и есть те самые друзья Ананды, к которым мы едем в Константинополь, и что это необыкновенная удача плыть с ними отсюда на одном пароходе.

Не успел Иллофиллион уйти, как на палубу поднялся капитан. Он очень удивился, увидев меня одного; и я должен был объяснить, что Иллофиллион увидел своих друзей и пошел вниз встретить их.

– Ну, значит, вам будет весело, – сказал капитан. – Передайте вашему брату, что его друзья будут желанными гостями здесь, на палубе, вопреки правилу.

Я поблагодарил его за любезность и встретился с ним взглядом.

Положительно, в последние дни мне везло на людей с необычайными глазами, и я начинал досадовать, что у меня-то были самые обычные, темные. Капитан был молод, на вид ему было чуть больше тридцати. Поджарая фигура, очень ловкие движения, легкая походка – все указывало на большую физическую силу и тренированность. Бритое лицо с квадратным подбородком выказывало большие административные способности. Губы, красиво очерченные, были плотно сжаты. С чертами не такими правильными, как у Флорентийца или Ананды, лицо это было все же очень красиво, и, по всей вероятности, он имел большой успех у женщин. Сила и большой характер читались во всей его элегантной фигуре. Но когда я встретился с его пристальным взглядом, то подумал, что близкая дружба с ним вряд ли приятна. Глаза его были совершенно желтые, как янтарь, и зрачки очень странной, как бы продолговатой формы, точно у кошки. Янтарные эти глаза показались мне жестокими, мерещились долго, пока не вернулся Иллофиллион.

Иллофиллион возвратился веселым, таким я его еще не видел; сказал, что друзья-турки выехали из Москвы следом за нами, что они видели Ананду и привезли нам письма, мы получим их сегодня, как только они кончат завтракать и смогут разобрать вещи. Казалось, теперь он потерял всякий интерес к наблюдению за публикой и как бы нехотя, время от времени, поглядывал на все прибывавших пассажиров. А между тем зрелище было необычайно красочно пестротою одежд, контрастом манер и жестов. Кто-то суетливо бежал и расталкивал всех на пути; кто-то громко перекликался, и крики сливались в один сплошной гул. Но вот раздался вой пароходной сирены; и если бы не матросы, сдерживавшие напор людской волны, произошла бы самая настоящая давка.

Долго еще продолжалась посадка; наконец трапы были отданы, между берегом и пароходом образовался разрыв, и раздалась команда капитана, который сам стоял у руля, выводя судно в открытое море.

Глава 11

На пароходе

Мы все сидели под синим тентом, и я радовался, что вижу наконец море, беспредельный водный простор, где даже в лучший бинокль не увидишь берегов. К моему удивлению, Иллофиллион не разделял моей радости. Напротив, он пристально вглядывался в горизонт и, хотя мы шли по гладкой, как зеркало, воде, предсказывал шторм, редкий в это время года, свирепый шторм на Черном море. Я тоже принялся рассматривать в бинокль горизонт; но кроме моря и неба, сливавшихся в одну серую полосу, ничего не видел.

– Как только появится капитан, мы поблагодарим его за гостеприимство и пойдем к себе в каюту, – сказал Иллофиллион. – Пока нет качки, тебе надо разобрать вещи в своем саквояже. Я уверен, что Ананда подумал о пилюлях на случай бури, чтобы тебя не укачало. Если – как я и полагаю – налетит ураган, тебе надо успеть до начала качки принять три раза пилюли. Нам с тобой предстоит помочь людям, едущим в третьем классе. Привилегированная публика будет иметь довольно удобств, хотя ей тоже придется пострадать. Но третий и четвертый классы, как всегда заполненные до отказа бедняками, будут в нас нуждаться.

Я призадумался. Еще ни разу Иллофиллион не говорил мне об опасности нашего морского путешествия, да и мне самому плаванье казалось приятной прогулкой. Вскоре мы вышли в открытое море, но берега были еще отчетливо видны – пустынные, желтые, ничуть не привлекательные берега.

Показался капитан. Мы вернули ему бинокли, поблагодарили за любезность и хотели тут же уйти. Но он внимательно посмотрел на нас и спросил, часто ли мы плавали по морю. Иллофиллион сказал, что сам он к морю привычен, но я оказался на пароходе в первый раз.

– Боюсь, что первое впечатление от знакомства с морем не будет для вас приятным, – сказал мне капитан. – Барометр показывает такую небылицу для этого времени года, что если бы не сам я его выбирал и выверил, – я мог бы подумать, что он просто шалит. Надо ждать не просто бури, но бури редкостной. Как ни прекрасно мое судно, – думаю, что придется немало побороться с ветром, морем и ливнем в эту ночь. Вам же следует наглухо закрыть свою каюту, а я прикажу матросам установить запасные щиты, так как предполагаю, что волны будут захлестывать и эту палубу.

Я ужаснулся. Высота парохода отсюда казалась с хороший трехэтажный дом. Мне подумалось, что такой волны просто не бывает. Лицо капитана было очень решительно и бодро, но сурово. Очевидно, чувство страха было неведомо этому стальному человеку. Он точно радовался, что вступит в бой со стихией. Я подумал, что он, пожалуй, и море-то любит из‑за той борьбы, в которую приходится с ним вступать; и если сейчас его что-нибудь заботит, так это ответственность за жизни людей, груз и судно, которые ему доверены и над которыми он полновластный хозяин посреди этих вод.

Иллофиллиону казалось, что буря разыграется к ночи. Капитан возразил, что зыбь и качка, от которой будут страдать и люди, и животные, возможны ночью, но настоящая буря грянет лишь под утро, на рассвете. К капитану стали подниматься его помощники, мы расстались с ним и пошли в свою каюту. Я принялся разбирать саквояж, которым снабдил меня Флорентиец в дорогу. Он оказался очень вместительным, в нем было много отделений, и одно из них состояло из дорожной аптечки. Я спросил, не принять ли мне одну из волшебных конфет-пилюль Али, которые давали так много сил и свежести. Но Иллофиллион ответил, что против последствий морской качки они совершенно не годятся; а надо найти лекарства, устраняющие головокружение и тошноту, поскольку вряд ли Ананда мог не предвидеть качки.

НЕ ДУМАЙТЕ, ЧТО ВЫСШЕЕ БЛАГОРОДСТВО ЗАКЛЮЧАЕТСЯ В ТОМ, ЧТОБЫ ОТГОРАЖИВАТЬСЯ ОТ ТЕХ, КОГО МЫ СЧИТАЕМ ЗЛЫМИ ИЛИ ДАЖЕ СВОИМИ ВРАГАМИ. ВРАГА НАДО ПОБЕДИТЬ; НО ПОБЕЖДАЮТ НЕ ПАССИВНЫМ УХОДОМ В СТОРОНУ, А АКТИВНОЙ БОРЬБОЙ, ГЕРОИЧЕСКИМ НАПРЯЖЕНИЕМ ЧУВСТВ И МЫСЛЕЙ. НЕЛЬЗЯ ПРОЖИТЬ ОДАРЕННОМУ ЧЕЛОВЕКУ – ТОМУ, КТО ПРЕДНАЗНАЧЕН ВНЕСТИ КАПЛЮ СВОЕГО ТВОРЧЕСКОГО ТРУДА В ТРУД ВСЕГО ЧЕЛОВЕЧЕСТВА, – БЕЗМЯТЕЖНО, БЕЗ БУРЬ, СТРАДАНИЙ И БОРЬБЫ С САМИМ СОБОЮ И ОКРУЖАЮЩИМИ.

Я предоставил самому Иллофиллиону искать пилюли; он действительно их нашел очень скоро и сейчас же заставил меня принять одну из них.

– Ты полежи немного, дружок, – сказал он мне. – Если пилюли будут тебе полезны во время качки, то сейчас ты должен почувствовать легкое головокружение и тошноту, – говорил он, подавая мне пижаму и ночные туфли.

Я чувствовал себя превосходно, но сообразил, что времени полюбоваться морем будет еще вдосталь, а сейчас неплохо и полежать, – надел пижаму и вытянулся на мягком диване. Оказалось, что лечь было самое время. Не успел я подумать, какое чудное подо мной ложе, как все завертелось у меня перед глазами, застучало в висках, замутило. Я даже издал нечто вроде стона. Рука Иллофиллион легла на мой лоб, он нежно вытер мне лицо, покрывшееся мгновенно испариной, и, наклонившись, заботливо положил под голову мягкую подушку.

– Это очень хороший признак, Левушка, – услышал я его голос, словно бы Иллофиллион находился где-то очень далеко. – Через несколько минут ты придешь в себя и будешь нечувствителен даже к сильной качке. Если же буря начнется, как думает капитан, на рассвете, – успеешь закалить этим лекарством организм и сможешь отлично помогать пассажирам. Ты говорил, что хочешь работать. Вот тебе жизнь и посылает сразу же случай стать самоотверженным слугой людям, которые не закалены и не подготовлены к тем страданиям, которые ждут их сегодня. Если у тебя не появится страха, если ты не отдашься чувству брезгливости, а будешь отыскивать перепуганных детей и взрослых, чтобы нести им бодрость и помощь, – ты положишь основание своей новой жизни труда и любви, и такое глубокое, что все дальнейшие испытания будут тебе не страшны.

Я слышал его, очень хорошо понимал, но положительно не мог двинуть ни одним пальцем. Не знаю, сколько времени я так пролежал, но наконец почувствовал, что удары в виски прекратились, тошнота прошла. Правда, отвратительное состояние головокружения, когда все плыло перед глазами, оставило настолько неприятное впечатление, что я все еще боялся открыть глаза. Но с каждой минутой я чувствовал себя все лучше и в конце концов поднялся с дивана, с улыбкой глядя на Иллофиллиона, и мгновенно забыл только что испытанные неприятные ощущения.

– Да ты, Левушка, герой; я даже не ожидал, что ты так легко отделаешься. Когда я привыкал к этому лекарству, – противоядию от качки, – я подолгу лежал без движения, – весело говорил мне Иллофиллион. – Мне кажется, что за эти дни, Левушка, ты стал понимать сложность жизни и все ее неожиданные повороты, и сам увидел, сколько героического напряжения может потребовать вдруг от человека жизнь, и он, проснувшись утром веселым, беззаботным ребенком, к вечеру становится взрослым; и судьба зовет его на такой подвиг, о котором он только читал в сказке.

– Это верно, как и все, что я от вас успел услышать, – ответил я Иллофиллиону, надевая костюм. – Быть может, я был бы способен и не на такие пустяки, как глотание гадких пилюль, если бы умел всегда держаться в кругу сосредоточенного внимания. Но я так рассеян, что не в состоянии применить на деле всего, что успел понять благодаря вам и Флорентийцу. Я не могу сразу вспоминать о тех, кому я нужен, а поневоле думаю сначала о себе. Вот и сейчас, я упустил из виду, что могу еще не раз очутиться в бурю на пароходе, пока мне предстоит сбивать с толку преследователей брата. Забыл я и о том, что надо помогать тем, кто в эту бурю будет страдать и нуждаться в ваших заботах.

– Я готов хоть сейчас снова принять это отвратительное средство, – прибавил я, помолчав.

Я оделся, Иллофиллион радостно обнял меня, заметив, что ни мгновенья не сомневался в истинных моих чувствах. Он предложил мне спуститься к его друзьям в отделение первого класса, чтобы познакомиться с ними и взять у них адресованные нам письма. Еще он хотел узнать расположение различных помещений на пароходе и посетить его многочисленные гостиные, читальню, библиотеку, большой зал, столовую и т. д. Но я, предвкушая предстоящие нелегкие испытания, потерял всякий интерес к этой роскоши и сказал, что соглашусь только на одно путешествие – осмотреть помещения 3‑го и 4‑го классов, где нам предстоит трудиться ночью. Иллофиллион согласился, позвонил приставленному к нам матросу и попросил его передать записку своим друзьям-туркам. Матрос вновь продемонстрировал свою способность виртуозно прыгать через несколько ступеней узкой лестницы, и вскоре к нам явились друзья Иллофиллиона.

Иллофиллион встретил их у лестницы и велел матросу подать стулья. Через минуту тот принес четыре плетеных кресла, легкими на вид, но на самом деле оказавшихся такими тяжелыми, что я не мог свое кресло не только поднять, но даже сдвинуть с места. Усевшись, я стал разглядывать новых знакомых.

Типичная внешность и без фесок не могла бы никого ввести в заблуждение относительно их национальности. Иллофиллион представил меня им как брата его друга, а потому и его брата. Старший из мужчин ласково улыбнулся мне, познакомил с молодым своим спутником, оказавшимся его сыном, и подал мне письмо Ананды. Турок назвал мне свое имя, но оно так непривычно звучало и показалось таким длинным, что я его даже не разобрал. Он был очень красив; но теперь показался мне много старше, чем издали, когда я видел его в бинокль, и особенно рядом с сияющим молодостью и красотой Иллофиллионом. Я заметил, что оба турка чрезвычайно почтительны к Иллофиллиону и так же беспрекословно внимают ему, как сам Иллофиллион и Ананда слушали Флорентийца.

Меня очень удивил цвет глаз молодого турка. Оба гостя казались мне черноглазыми; но когда луч солнца упал на бронзовое лицо молодого человека, – я увидел, что от густейших длинных черных ресниц и больших зрачков глаза его только кажутся черными. Когда же зрачки сузились на солнце, я увидел темно-синие глаза, очень внимательные и добрые.

Я так сгорал от нетерпения прочесть письмо, что даже почувствовал, как кровь прилила мне к лицу. Но правила воспитанности не позволяли мне прочесть его немедленно, и, вздохнув украдкой, я положил письмо в карман.

Разговор шел о предстоящей буре, и старший турок передал Иллофиллиону, что слухи о готовящемся шторме уже проникли в первый класс, и все волнуются, особенно дамы. Младший прибавил, что сейчас по всем помещениям парохода расклеивают приказ за подписью капитана, чтобы после ужина никто не выходил на палубу и все оставались во внутренних помещениях, так как выходы на палубу будут закрыты из‑за возможной качки.

Иллофиллион поделился со своими друзьями желанием подежурить в 3‑м и 4‑м классах во время бури. Они сказали, что непременно присоединятся. Но прежде надо было заручиться согласием капитана, который собирался закрыть нас в нашей каюте, прикрыв дверь какими-то особыми щитами.

Старший турок взялся разыскать капитана, но Иллофиллион захотел непременно пойти вместе с ним, и мне пришлось остаться с глазу на глаз с его сыном. Пока я придумывал, о чем бы мне начать с ним разговор, он сказал, что очень устал от экзаменов, что он естественник и перешел на третий курс Петербургского университета. Я очень удивился, ведь и я был студентом второго курса того же университета, математического факультета, и поразился, как это я его прежде не приметил. Он же, оказалось, видел меня не раз; и добавил, что моя репутация не только математика, но и хорошего литератора известна почти всем. Я смутился, покраснел и стал умолять его ничего не говорить о моих литературных работах; я давал читать их только близким друзьям и не понимаю, как это могло получить огласку. По словам турка, все произошло очень просто. На вечеринке в пользу больного товарища кто-то из студентов прочел мой рассказ. Рассказ так понравился публике, что потребовали огласить имя автора. Меня долго вызывали, не поверив в мое отсутствие, и успокоились, только когда кто-то сказал, что я уехал в Азию. И что тогда же было решено послать мой рассказ в журнал, чтобы по возвращении в Петербург меня ждал приятный сюрприз. После того, как это услышал, не знаю, чего во мне было больше: авторской гордости или возмущения тем, что без меня могли распорядиться моим рассказом.

Нас прервали раздавшиеся вблизи голоса, и мы увидели капитана и двух наших друзей.

– Я не могу запретить вам помогать беднякам, которым придется хуже всех, если буря грянет, – говорил своим металлическим голосом капитан. – Но зачем вам мучить этих детей? – продолжал он, кивнув в нашу сторону. – Пусть себе спят или сидят в каютах. Немало будет еще бурь в их жизни. Если хоть от одной их можно уберечь – слава богу!

– Эти дети будут очень нам нужны как братья милосердия. Дать лекарство или влить рому в рот замерзшему человеку не так легко, когда качка кладет пароход чуть ли не набок, – ответил ему Иллофиллион. – Наши дети закалены и бури не испугаются.

Капитан пожал плечами и заметил, что снимает с себя ответственность, если волна смоет кого-либо из нас; что мы все понимаем, какой опасности подвергается даже бывалый человек в сильную бурю, а не только неопытный юноша; и что он еще раз предлагает оставить нас, молодых, в каюте.

Иллофиллион настаивал на своем. Я уж было подумал, что сейчас начнется ссора, но, к моему удивлению, капитан пристально посмотрел на Иллофиллиона, поднял руку к козырьку фуражки и, усмехнувшись, сказал:

– Выходит, вы хотите быть капитаном на палубе 4‑го класса этой ночью. Согласен ее доверить вам; действуйте как санитары. Но в помощь вам не смогу дать ни одного матроса, кроме разве что того рыжего, что приставлен к вашей каюте. Он силач, но глуповат; хотя парень он добрый и своей чудовищной силой может быть вам полезен.

С этими словами он нажал кнопку телефона и приказал кому-то принести в нашу каюту четыре пары резиновых сапог и четыре непромокаемых плаща с капюшонами. На другой его звонок взлетел на палубу и наш матрос. Ему капитан приказал находиться всю ночь на палубе при нашей каюте. И если мы куда-либо двинемся ночью, – сопровождать нас и, в частности, не отлучаться именно от меня ни на шаг. Капитан сказал также, что я в первый раз в море, и хороший матрос должен понимать, что означает приказ капитана не отлучаться от новичка во время плаванья. Я был смущен, даже слегка обижен такой опекой. Но капитан взглянул на меня весело и сказал, что слуга пригодится, когда я буду обслуживать больных, и я еще буду ему очень благодарен, даже захочу угостить его вином, если борьба со стихией окончится благополучно. Матросу же он сказал, что его вахта при нас начнется с девяти часов вечера, а сейчас он может идти поесть и отоспаться.

Нам принесли плащи и высокие сапоги, которые мне показались резиновыми; но когда я их надел, то почувствовал, как они эластичны и теплы. Плащи всем пришлись впору, только я в своем утонул до пят; а на высокого турка не налезали сапоги. Ему меняли их раза три, пока не подобрали удобные. Мне тоже отыскали плащ поменьше. После этого мы распрощались с капитаном и с турками, условившись, что если начнется шторм, они поднимутся к нам и мы приступим к действиям, распределив роли и лекарства.

Капитан еще раз заходил к нам и снова убеждал Иллофиллиона оставить в каюте хотя бы меня одного, но ни Иллофиллион, ни я на это не согласились. Тогда он сказал, что направляется в отделение четвертого класса и приглашает нас сопровождать его, чтобы мы могли познакомиться с возможной ареной наших будущих действий. Мы с радостью приняли это предложение.

У лестницы матрос нес вахту, получив строгое распоряжение никого – ни под каким предлогом – не пропускать без нас наверх, пусть это даже будет старший помощник. Мы пошли вслед за капитаном. К нам присоединились еще два офицера и два матроса. Капитан отдал приказание вызвать еще и старшего врача, который тоже присоединился к нам. Так целой группой мы двинулись вперед.

Я был поражен не только количеством людей, но и длиной коридоров, высотой всевозможных общих комнат и роскошью, царившей всюду. Буквально все комнаты утопали в цветах. Публика из первого класса сидела в тени палубы в глубоких креслах и шезлонгах. Нарядная жизнь била ключом в каждом уголке, в воздухе разносился аромат духов и сигар.

Мы спустились в отделение третьего класса. Я ожидал встретить ту же грязь, которую видел в вагонах этого класса в русском поезде. Но сразу понял, что ошибся. Здесь было очень чисто. Правда, ноги не тонули в коврах, но полы покрывал линолеум красивых ярких расцветок. Должно быть, билеты и здесь стоили недешево, так как бедноты совсем не было видно. Мелькали студенческие фуражки, ехали целые семьи, внешний вид которых говорил об известном достатке. Общая столовая была красива, с деревянными креслами-вертушками, залитая электрическим светом; были здесь и гостиная, и читальня, и курительная комната.

Наконец мы спустились еще ниже и очутились у самой воды. Носовая часть судна была отведена под четвертый класс; крышей служило помещение третьего класса, где каюты тянулись от носа до кормы. В четвертом классе кают не было вовсе. Пассажиры были сплошь бедняки, большей частью семьи сезонных рабочих или бродячие музыканты, жалкие балаганные фокусники и петрушки. В отдельном углу расположился целый цыганский табор. Со всех сторон слышались самые разнохарактерные наречия и возгласы. Тут были торговцы, ехавшие со своим товаром и желавшие, очевидно, быть ближе к трюму, где он находился; были и конюхи, сопровождавшие лошадей, – словом, глаза разбегались, – и я снова таращил их, позабыв обо всем на свете.

– Не отставайте от меня, – услышал я повелительный голос капитана и в ту же минуту почувствовал, что Иллофиллион взял меня под руку, шепнув, чтобы я запоминал расположение помещений на пароходе, а не увлекался картинностью этого зрелища.

Я вздохнул. Столько возможностей для наблюдений, – и надо идти мимо всего, памятуя только о буре, которая то ли будет, то ли нет; и я продолжал думать, что вряд ли она случится: солнце сияло, мы все еще шли по глади, и волну гнал только наш пароход-великан.

Внезапно мы остановились. В самом неудобном месте, в носу парохода, между бочками и ящиками, на ветру, сидела до крайности измученная молодая женщина, держа на коленях ребенка лет двух, прелестного живого мальчугана, беленького, как его мать. Рядом лежала девочка лет пяти, похоже, больная. Положив головку, мертвенно бледную, на колени матери, она, очевидно, была в забытьи.

– Почему вы выбрали такое неудобное место? – спросил капитан, обращаясь к женщине, на красивом лице которой изобразился ужас и глаза наполнились слезами.

– О, не выбрасывайте нас, – взмолилась она по-французски. Не понимая, видимо, английской речи капитана, она испугалась звука его повелительного металлического голоса и глядела теперь с мольбой. Капитан оглянулся, говоря, что его французский оставляет желать лучшего. Иллофиллион выдвинул меня вперед, я поклонился женщине и перевел ей вопрос капитана.

В ответ на это слезы градом покатились из ее глаз, и она объяснила, что это единственное место, где ее наконец перестали донимать жестокие спутники; что сердобольный матрос устроил ее с детьми здесь и пригрозил двум туркам, которые не давали ей проходу.

– Девочка не больна, мы только голодны; не выбрасывайте нас, мы едем к моему дяде в Константинополь. Мой муж умер, его задавило на стройке, и французская компания не пожелала нам ничего заплатить. Но я не могла ждать суда, мы умерли бы с голода. Пришлось все продать и кое-как добраться до Севастополя. Я отдала последние деньги за билет; не знаю, как и доедем. Но билет мой в порядке, – быстро говорила бедняжка, в полном смятении протягивая капитану билет.

Должно быть, нужда свалилась на нее внезапно. Костюм, вероятно еще совсем недавно купленный, был в пыли и пятнах; платье на детях тоже новое и тоже перепачканное в дороге. Высовывавшиеся из-под юбки ножки девочки были обуты в крохотные лакированные туфельки, совершенно не пригодные для далекого путешествия. Мольба и страх за детей, которых она прижимала к себе, слабость, отчаяние – столько чувств отражалось в глазах этого бедного создания, что у меня защекотало в горле и, не думая, что я делаю, я наклонился и поднял девочку на руки.

– Нельзя ее здесь оставлять, – сказал я Иллофиллиону. – Уступим ей свою каюту.

– В этом мало пользы, – ответил за него капитан. – Они все нуждаются в медицинской помощи. На пароходе есть платные палаты в лазарете первого класса. Если вы можете оплатить ей дорогу в такой каюте, – она получит возможность отдохнуть, набраться сил и сойти с парохода здоровой. Ведь она сейчас упадет в обморок.

Не успел он договорить, как доктор бросился к валившейся набок женщине. Капитан дважды свистнул в висевший у него на груди свисток, и перед нами вырос здоровенный матрос.

– Разогнать толпу, – приказал ему капитан.

И точно по мановению волшебной палочки пассажиры расселись по своим местам, не дожидаясь вторичного окрика.

– Теперь – носилки, – велел капитан.

Пока ходили за носилками, Иллофиллион поинтересовался, куда и кому внести деньги за отдельную палату для бедной женщины. Капитан написал записку, передал ее доктору, приказав поместить мать с детьми в лучшую палату лазарета – каюту 1 А. Деньги следовало внести судовому кассиру, что вызвался немедленно исполнить младший из турок.

Женщина все еще не приходила в себя, и ее уложили на носилки. Матрос протянул руки, чтобы взять девочку, но она крепко обхватила мою шею руками и громко заплакала. Я прижал девочку к себе и сказал Иллофиллион, что сам отнесу ребенка и останусь с больной матерью, пока она не придет в себя. Но Иллофиллион отрицательно покачал головой:

– Отнеси ребенка, дай матери капель из этого пузырька и немедленно возвращайся. У нас много дел. Но бедняжку мы не забудем. Сообщи ей, как нас найти, пообещай, что мы вскоре ее навестим. Капли дай ей так, чтобы никто не видел, – шепнул он мне, и я двинулся вслед за носилками.

Шли мы долго, думаю, не менее 20 минут мы все взбирались по лестницам и коридорам, обойдя стороной парадные комнаты.

И чего только тут не было, в этом плавучем доме! И прачечные, и сушильня, и провиантские склады, и бельевые, и швейная мастерская, и специальное хранилище для пресной воды, и гимнастический зал и плавательный бассейн, и множество кухонь, и ледники, – я просто пришел в растерянность и один ни за что бы не нашел дороги обратно.

Каюта, куда мы наконец добрались, была вся белая, имела две койки-дивана внизу и одну наверху. Все в ней было роскошно и чисто. Пока сестра ходила за халатом для больной, а доктор прошел в аптеку, я быстро влил в стоявший на столе бокал капель, которые дал Иллофиллион, и поднес их к губам больной. Она открыла глаза, выпила лекарство и снова опустила голову на подушку.

Но я сразу заметил, что к щекам ее прилила кровь; она шевельнулась, вздохнула, а когда вошел доктор, приподнялась и спросила твердым голосом:

– Где я?

Я подал ей девочку и сказал, что она находится в лазарете, где и пробудет до конца путешествия. Я просил ее, от имени капитана, ни о чем не беспокоиться и пообещал, что зайду к ней вместе с братом. Объяснив, где нас найти в случае необходимости, я перевел ей предложение доктора пойти с детьми в ванную комнату и переодеться в то, что полагается носить в лазарете.

Простившись с ней, я было решил, что мне самому ни за что не выбраться отсюда; но у выхода из лазарета увидел того же матроса-верзилу, который сопровождал носилки и ждал теперь меня, чтобы отвести обратно.

На этот раз мы добрались довольно быстро, потому что этот верзила так же летал по лестницам, как наш рыжий великан. Я нашел капитана и его спутников за работой. Вся густая толпа была разделена на женское и мужское царства. Женщин и детей поместили в середине палубы, где имелись стены из сплошных бортов. Матросы принесли железные щиты и отделили ими носовую часть палубы, чтобы уберечь слабых от сквозного ветра.

Мужская часть пассажиров, особенно цыгане, в штыки встретило распоряжение капитана отделиться от женщин. Тогда он свистнул особым манером – и точно из-под земли выросли четыре вооруженных матроса. Им капитан приказал нести здесь вахту, сменяясь каждые два часа. Еще с десяток матросов получили приказание крепко привязать к опорам весь груз и даже пассажиров, за чем остался наблюдать один из офицеров.

Мы спустились в трюм, который тоже состоял из нескольких этажей. Нижние были доверху забиты ящиками и тюками, а на верхних этажах были стойла для скота. Коров и лошадей капитан приказал стреножить. Я заметил, что в стойлах стены были обиты толстыми соломенными матрасами. Отдав еще какие-то специальные распоряжения, капитан опять поднялся в четвертый класс, и мы последовали за ним.

Здесь он обратился к мужчинам с речью, которую мы переводили на все языки, правда в основном помогали наши турки, знавшие восточные и балканские наречия. Капитан сказал, что всякого, кто будет замечен в пьянстве или игре в кости в эту ночь, немедленно посадят в карцер. Тем, у кого было с собой спиртное, он велел сдать его немедленно. Должно быть, никому не хотелось в карцер; и со всех сторон, без всякого сопротивления, пассажиры протягивали матросам бутылки и даже бутыли со спиртным. Если кто-то медлил, то под красноречивыми взглядами соседей неохотно, но все же отдавал припрятанное в дорогу. Нечего было опасаться, что кому-то удастся утаить спиртное. Теперь уже проявляли свои сыскные таланты цыгане. Обиженные из‑за того, что их разлучили с их женщинами, отдавшие водку из страха перед наказанием, они вымещали на спутниках свою досаду; и невозможно было укрыть пьянящее зелье от их зорких, пылающих глаз.

Вскоре большая корзина была доверху наполнена и унесена. Капитан добавил, что каждый имеет право передать на хранение деньги судовому кассиру – независимо от суммы – и затем получить ее, где и когда пожелает; и если желающие найдутся, – он пришлет кассира в помещение третьего класса. На этом наш обход закончился. Поднявшись в первый класс, мы расстались с капитаном и с турками, с которыми договорились встретиться в десятом часу.

Когда мы вернулись к себе в каюту, Иллофиллион дал мне еще одну пилюлю, вызывавшую омерзительное состояние. На этот раз голова не кружилась; но тошнота, стучание в висках и какое-то трепетание всего тела были, пожалуй, еще сильнее. Я сидел на диване, и мне казалось, что сейчас что-то лопнет у меня в голове и спине. Весь я покрылся испариной и снова не мог двинуть ни одним пальцем. Я будто слышал какой-то разговор, но даже не смог понять, кто это и о чем говорит.

Долго ли так лежал в забытьи, я не знал; но внезапно ощутил какую-то легкость, гибкость в теле, словно проспал несколько часов. А оказалось, что прошло только двадцать минут. Иллофиллион сказал, что сейчас подадут обед и надо с ним поторопиться, так как необходимо принять лекарство в третий раз. Я весело отвечал, что если сейчас могу горы двигать, то что же будет со мною в третий раз? Но как бы то ни было, следовало поспешить с обедом. В кармане у меня лежало письмо Флорентийца, что сжигало меня уже столько часов; и прежде всего я хотел прочитать его, о чем и заявил Иллофиллиону. Он согласился с моим нетерпеливым желанием и вышел на палубу, где нам сервировали обед. Солнце уже стояло низко, очевидно было часов семь. Я вынул письмо – и позабыл обо всем на свете, так тронули меня нежные, полные любви слова моего дивного друга.

Флорентиец писал, что мысленно следит за каждым моим шагом, и, разделенные условностью расстояния, мы все так же крепко слиты в его дружеских мыслях и любви, верность которой я имел случай не раз проверить в эти дни. Дальше он сообщал, что вынужден ограничиться коротким письмом, так как времени до отхода поезда осталось совсем немного; он просит меня быть предельно внимательным во время путешествия по морю и не отходить от Иллофиллиона, как я делал это и раньше, потому что врагам удалось пустить ищеек по нашему следу. Желая мне обрести полное спокойствие, он говорил, чтобы я не впадал в отчаяние от любых новых поворотов в собственной судьбе, а только видел перед собою одну цель: спасти жизнь брата, и был бы верен ей так, как он, Флорентиец, верен своей дружбе со мною.

Я хотел еще раз перечитать это дивное письмо, но Иллофиллион увел меня обедать, обратив мое внимание на позднее время. Мы быстро пообедали. Иллофиллион ел мало, пристально наблюдая близящийся закат. Он рекомендовал мне прилечь отдохнуть, сказав, что через полчаса даст мне третью порцию лекарства. Я задремал, но проснулся от голоса Иллофиллиона, машинально проглотил очередную пилюлю и заснул мгновенно, даже не успев ощутить, как она подействовала.

Проснулся я, как мне показалось, от толчка; на самом же деле это хлопнула дверь нашей каюты. Я поднялся, с удивлением разглядывая Иллофиллиона, который был в плаще и резиновых сапогах.

– Одевайся скорее, Левушка. Капитан прислал сказать, что буря начинается и разразится, наверное, раньше утра. Но качка так сильна, что большая половина людей уже слегла и чувствует себя очень плохо. Надо спускаться в четвертый класс и оказывать помощь.

Я стал надевать сапоги и плащ, а Иллофиллион достал две походные аптечки на крепких ремнях; одну, побольше, надел себе через плечо, другую подал мне.

– У тебя будут запасные лекарства. Возьми непременно пилюли Али и вот эти, что я вынул из твоего саквояжа; их тебе посылает Флорентиец.

И он подал мне зеленую коробочку из эмали с белым павлином на крышке.

– Взгляни, как устроены отделения аптечки, – с этими словами он отстегнул кнопку, поднял крышку твердого чехла, и я увидел три ряда пузырьков и несколько прозрачных резиновых капельниц с отметками: две капли, пять, десять. Я был поражен невиданной прозрачной резиной, но размышлять было некогда, любоваться зеленой коробочкой с павлином – тоже. Я поспешил засунуть обе коробочки в аптечку. Физически я чувствовал себя прекрасно, но казалось, что меня шатает. Иллофиллион рекомендовал мне шире расставлять ноги, потому что это качка дает о себе знать.

Мы вышли из ярко освещенной каюты, и я поразился перемене в погоде. Лил дождь, свистел ветер; вокруг была непроглядная тьма. Возле меня выросла высокая тень – это был наш матрос-верзила. Он точно прилип ко мне. Я почувствовал, что Иллофиллион взял меня под руку, и мы двинулись к зиявшей светлой дыре – трапу вниз. Здесь мы встретили наших друзей, направлявшихся к нам. У них были такие же аптечки.

Не обменявшись ни словом, мы стали спускаться.

Глава 12

Буря на море

Не успел я преодолеть и пяти ступенек, как что-то сильно толкнуло меня в спину, и я неминуемо полетел бы вниз головой, если бы мой матрос-верзила не принял меня на руки, как дети ловят мяч, и в один миг не очутился со мною на площадке, поставив меня на ноги. Я не мог сообразить, что случилось, но увидел, что Иллофиллион держит младшего турка за плечи, а отец освобождает его ногу из щели между перилами. Видимо, расставляя ноги пошире, чтобы не упасть, он каким-то образом зацепился ногой за перила и, падая, толкнул меня головой в спину, отчего я и полетел вниз. Все это было, несмотря ни на что, комично, а молодой турок имел такой несчастный и сконфуженный вид, что я, забыв про всякий такт, так и залился смехом. Верзила не смел, очевидно, хохотать в открытую, но фыркал и давился, что меня смешило еще больше.

– Алло, – раздалось за моей спиной. – Это кто же сыскался такой смельчак, чтобы встретить эту дикую качку таким веселым смехом?

Я узнал голос капитана и увидел его площадкой ниже в мокром плаще и капюшоне.

– Так это вы, юноша, такой герой? Можно не беспокоиться, вы будете хорошим моряком, – прибавил капитан, подмигивая мне.

– Герой не я, а вот этот молодец, – сказал я капитану, указывая на нашего матроса. – Если бы не он, – пришлось бы вам меня отправить в лазарет.

– Ну, тогда бы постарался поместить вас в каюту рядом с прекрасной незнакомкой. Вы имеете большой успех у ее маленькой дочери, чего доброго и мать последует ее примеру.

Он улыбался, но улыбались только его губы, глаза были пристальны, суровы. И я вдруг как-то всем своим существом ощутил, что опасность данного момента очень велика.

Нас внезапно так качнуло, что молодой турок снова чуть не упал. Капитан взглянул на его отца и сказал, что он должен взять сына под руку, когда мы доберемся до нижней палубы; а с лестницы его сведет провожатый. По его свистку взбежал снизу матрос и стал придерживать молодого человека за талию. Спускаться было трудно, но, к своему удивлению и к большому удовольствию моего матроса-няньки, я передвигался все лучше. Молодой турок шел по-прежнему с трудом, но как только лестницы кончились и он почувствовал, что ступенек больше нет, он сразу пошел лучше, хотя и прихрамывал.

Мы остановились у основания лестницы, чтобы разделить между собой поле деятельности. Здесь был сущий ад. Ветер выл и свистел; волны дыбились уже огромные. Часть людей стонала; женщины и дети плакали в панике; лошади в трюме ржали и бились, коровы мычали, овцы блеяли, – ничего нельзя было расслышать, все сливалось в какой-то непрерывный вой, гул и грохот.

Иллофиллион потянул меня за рукав, и мы пошли в женское отделение. Увидев нас, женщины целой толпой кинулись к нам; но тотчас же многих отбросило назад – это пароход взмыл вверх и снова упал вниз, как в пропасть. Иллофиллион подходил по очереди к наиболее нуждавшимся в помощи; я набирал по его указанию нужные капли, а он вместе с матросом поддерживал головы страдалиц и я вливал им лекарство.

Зловоние здесь стояло такое, что если бы не ветер, я вряд ли смог его вынести. Постепенно мы обошли всех, и люди стали затихать и даже засыпали. Два матроса, с горячей водой, со щетками и тряпками, навели в помещении чистоту.

Мы же отправились на помощь к туркам, которые не успели управиться и наполовину, поскольку мужчин здесь было гораздо больше. Несколько человек хорошо себя чувствовали и вызвались нам помогать. Вскоре прекратились стоны и проклятия, люди и здесь стали засыпать.

Иллофиллион дал двум конюхам пучки какой-то сухой травы и велел привязать их в трюме, объяснив, что она произведет на животных такое же успокаивающее действие, как лекарство на людей. Турки остались на палубе, а мы спустились в трюм, где Иллофиллион показал, в каких местах следует привязать траву. Возвратившись, Иллофиллион предложил тем пассажирам, которые хорошо себя чувствовали, тоже принять его лекарство, говоря, что несколько часов сна подкрепят их силы и они смогут помогать остальным спутникам, когда начнется буря.

– Буря? Да разве это еще не буря?! – послышались возгласы.

– Нет, это еще не буря, а только легкая качка, – раздался рядом голос капитана. – Поэтому примите лекарство и поспите немного, если вы действительно отважны. Каждая сильная рука и храброе сердце пригодятся.

Неожиданное появление капитана и его сильный, звенящий голос произвели впечатление на помогавших нам храбрецов. Все они приняли наши чудо-капли.

Капитан спросил Иллофиллиона, сколько длится успокоительное действие его капель, и Иллофиллион ответил, что не менее шести часов люди будут спокойны. Капитан вынул часы, нажал пружину, и часы звонко отсчитали двенадцать.

– Буря начнется часа через два, быть может – три. Я решил перевести часть пассажиров из третьего класса в гостиные второго, а весь четвертый класс поместить в третий, – сказал нам капитан. – Сейчас пассажиры третьего класса освободят свои места и надо будет женщин, детей и наиболее слабых мужчин четвертого класса поместить в каюты третьего, а остальных устроить на полу в коридоре третьего класса на тюфяках. Я пришлю сюда часть команды, вы же, пожалуйста, не уходите, пока все отсюда не перейдут в третий класс. Быть может, кому-то придется помочь еще раз.

И он так же быстро исчез, как неожиданно появился. Он был повсюду; забегал на капитанский мостик, где нес вахту старший помощник, отдавал распоряжения и успевал заглянуть в каждый уголок парохода; всех ободрял и успокаивал, для всех у него находилось доброе слово.

Вскоре пришли матросы и офицер, разбудили женщин и предложили перебраться в каюты третьего класса вместе с детьми. Не обошлось без криков и истерических воплей; но все же вскоре все устроилось. Вместе с командой мы отправились будить мужчин. Здесь дело пошло лучше; мужчины мгновенно осознали опасность и быстро перебрались в отделение третьего класса, выделив для тех, кто хуже всех себя чувствовал, каюты.

Но вот снова заплакали дети; пришлось повторно давать лекарство, причем вначале Иллофиллион пристально вглядывался в детские лица, прислушивался к дыханию, – и давал новую порцию лекарства только в случае необходимости. Возле некоторых стариков-рабочих Иллофиллион задерживался и клал им, уже дремавшим, какие-то конфеты в рот.

Затем мы прошли к пассажирам, переведенным из отделения третьего класса в гостиные второго класса, и покинули их только после того, когда дали им лекарство. Здесь тоже царила паника, плакали дети и даже мужчины стонали. Но помощь Иллофиллиона скоро всех успокоила. Мы хотели остаться здесь же на дежурство, но тут пришел посланец от капитана и попросил Иллофиллиона и меня подняться в первый класс, сказав, что там умирает одна девушка.

Мы оставили турок внизу и поднялись в первый класс. Со всех сторон неслись вопли, бегали горничные и стюарды, и, пожалуй, картина человеческих страданий была здесь много отвратительнее, так как требовательность, злость и эгоизм богатых пассажиров выливались в ругательства и дурное обращение с судовой прислугой, уже сбившейся с ног.

Нас привели в каюту, где женщина с растрепанными длинными волосами стояла на коленях у изголовья ее дочери, находившейся в глубоком обмороке. Она уже ничего не соображала; рыдая и выкрикивая что-то по-итальянски, она рвала на себе волосы и ломала руки. Иллофиллион с помощью матроса поднял ее с пола, уложил на диван и велел мне дать ей пять капель, указав нужный пузырек. А сам наклонился над девушкой, которую судовой врач не мог привести в чувство уже более часа. Как только я дал матери девушки лекарство, она мгновенно заснула, и я подошел к Иллофиллиону.

– Случай тяжелый, Левушка, – сказал Иллофиллион. – Надо поскорей привести ее в чувство, заглянуть в лазарет, а потом спешить на помощь капитану.

Велев матросу приподнять девушку и придерживать ее в сидячем положении, он достал из своей аптечки какое-то остро пахнущее снадобье и пустил пациентке по одной капле в каждую ноздрю. Через минуту она сильно чихнула. Иллофиллион ловко открыл ей рот, а я влил ей другие капли с помощью матроса, которому пришлось упереться коленом в диван и поддерживать меня, иначе бы я полетел на спину от нового толчка, а девушка упала бы на диван.

– Теперь здесь все будет благополучно, поспешим в лазарет, – шепнул мне Иллофиллион.

Мы поручили вошедшему доктору его пациентов; он был очень удивлен тем, что девушка спит и ровно, мирно дышит. Но Иллофиллион так спешил, что даже недослушал его слова.

Кратчайшим путем, по какой-то винтовой лестнице, мы быстро добрались до лазарета, где тоже стонали и плакали. Но мы, минуя всех, почти вбежали в палату 1 А. Бедная мать не знала, что ей делать с двумя рыдавшими детьми и готова была сама заплакать в творившемся вокруг аду. Каждый винт скрипел и визжал на свой лад; весь пароход дрожал и трясся, как будто бы был сделан из тонкого листового железа; людей кидало из стороны в сторону, иногда чуть ли не вверх ногами, и их протяжные стоны, сливаясь с воем ветра, казались завыванием нечистой силы. Почти мгновенно мы дали детям капли, а матери Иллофиллион дал какую-то пилюлю. Женщина так умоляюще взглянула на Иллофиллион, что он пожал ей руку и сказал:

– Мужайтесь. Мать должна быть примером своим детям. Ложитесь рядом с ними и постарайтесь уснуть.

И снова каким-то кратчайшим путем мы помчались на мостик к капитану. Приходится признаться, что Иллофиллион держал меня под руку, а матрос буквально подталкивал сзади, и только таким способом я мог карабкаться по лестницам и переходам. Иначе я раз десять полетел бы вниз головой и, наверное, разбился бы насмерть. Выйдя на палубу, мы оказались в сущем аду. Сверкали молнии, грохотавший гром, подобно непрерывной канонаде, сливался с воем и свистом ветра. Молнии сразу ослепили нас, и мы вынуждены были остановиться, так как в ледяной атмосфере бури даже дышать было трудно.

Мы добрались до капитанского мостика с огромным трудом. Я не успел даже опомниться, как меня обдало с ног до головы холодной водой. Я отряхивался, как пес, протирая глаза руками, и открыл их с большим усилием, но все же во тьме, сменяющейся вспышками молний, по-прежнему ничего не видел. Я чувствовал, что меня тащат сильные руки, и пошел, если только можно назвать этим словом то, что проделывали мои ноги и тело. Я поднимал ногу и тут же валился на своего матроса-няньку. Я падал назад и слышал крик Иллофиллиона: «Пригнись!». Не успевал я нагнуться, как снова валился набок. Эти несколько десятков шагов показались мне долгими, как дорога к несбыточному счастью.

Но вот я услышал, как матрос-верзила что-то крикнул, рванул меня вперед, и Иллофиллион тоже изо всех сил подталкивал мое отчаянно балансирующее тело, – и в одно мгновение мы очутились возле капитана и его помощников у руля. А в следующий момент мы оказались мокрыми, прижатыми к стенкам капитанской будки, но спасенными и не смытыми чудовищной волной.

Что произошло в следующий момент, не поддается никакому описанию. Огромная водяная стена обрушилась на пароход, так ударив по рубке, что она задрожала, а Иллофиллион с матросом бросились к рулевому колесу, которое капитан и помощники уже не могли удерживать втроем.

– Левушка, – кричал Иллофиллион, – скорее, из зеленой коробочки Флорентийца, пилюли всем, капитану первому.

Я был прижат к рубке таким сильным ветром, что стоял очень устойчиво. Это помогло мне без труда достать коробочку, но я понимал, что если снова ударит волна, мне не удержаться на ногах. Я собрал все свои силы, в воображении моем мелькнула фигура Флорентийца, о котором я неотступно думал все это время. Сердце мое вдруг забилось от радости, и так близок был ко мне в эту минуту мой друг, точно я увидел его рядом. Положительно, если бы я спал, то был бы уверен, что вижу его во сне, – так отчетливо нарисовалась мне белая фигура моего дорогого покровителя.

Я почувствовал такой прилив сил, словно мой обаятельный друг и в самом деле был рядом. Я вынул пилюли, мне стало весело, и я, смеясь, наклонился к капитану. Тот даже рот раскрыл от удивления, увидев меня смеющимся в миг ужасной опасности, чем я немедленно воспользовался, сунув ему пилюлю в рот. Точно дивная рука Флорентийца помогла мне, – я забыл о толчках, дрожании судна, ударах волн; забыл о смерти, таящейся в каждом новом порыве шторма, – я всем раздал пилюли и последним проглотил сам. Глаза привыкли, вокруг точно посветлело. Но различить, где кончается вода и начинается небо, было невозможно.

Теперь все мужчины держали руки на рулевом колесе. Мне все еще казалось, что я вижу высокую белую фигуру Флорентийца, стоящую теперь рядом с Иллофиллионом. Он словно держал свои руки на его руках. Да и команды капитана, казалось, отдавались под диктовку Иллофиллиона. Мы плыли, а вернее, ухали вниз и взлетали на горы довольно долго. Все молчали, понимая, насколько велика опасность.

– Еще один такой крен, и пароход ляжет, чтобы уже не встать, – прокричал капитан.

Должно быть, это пилюля так раззадорила меня, что я прокричал капитану в самое ухо:

– Не ляжет, ни за что не ляжет, выйдем невредимыми!

Он только повел плечами, и этот жест я воспринял как снисхождение к моему мальчишескому непониманию грозящей смерти. Между тем становилось светлее. Теперь я уже мог рассмотреть тот живой водяной ад, в котором мы плыли, если можно обозначить этим словом ужас постоянного уханья в пропасть и мгновенного взмывания в гору.

Море представляло собой белую кипящую массу. Временами вздымались высоченные зеленые стены воды, с белыми гребнями, точно грозя залить нас сразу со всех сторон и похоронить в пропасти. Но резкая команда капитана и искусные руки людей резали водяные стены, и мы ухали вниз, чтобы в который уже раз благополучно выскочить на поверхность.

Но вот я заметил, что капитан вобрал голову в плечи, крикнул что-то Иллофиллиону и налег всем телом на рулевое колесо. Мне снова почудилась высокая белая фигура Флорентийца, коснувшаяся рук Иллофиллиона, который двинул штурвал так, как хотел капитан и чего он не мог добиться от своих помощников. И пароход послушно повернулся носом вправо. Сердце у меня упало. На нас шла высочайшая гора воды, на вершине которой кружился водяной столб, казалось, подпиравший небо.

Если бы вся эта масса ударила нам в борт, судно неминуемо опрокинулось бы. Благодаря искусному маневру пароход прорезал брюхо водяной горы, и вся тяжесть обрушилась на его кормовую часть. Раздался грохот, точно выпалили из пушек; судно вздрогнуло, нос задрался вверх, точно на качелях, но через минуту мы снова шли в пене клокотавшего моря; волны были ужасны, заливали палубу, но не грозили разбить нас.

Опомнившись, я стал искать глазами Флорентийца, но понял, что это был лишь мираж, навеянный моей любовью к нему. Я настолько был полон мыслями о своем дивном друге, так верил в его помощь, что его образ померещился мне даже здесь.

– Мы спасены, – сказал капитан. – Мы вышли из полосы урагана. Качка продлится еще долго, но смертельной опасности уже нет.

Он предложил нам с Иллофиллионом пойти в каюту, чтобы отдохнуть. Но Иллофиллион ответил, что мы устали меньше него и останемся с ним до тех пор, пока опасность еще существует. Он предложил капитану отпустить старшего помощника, уставшего больше всех, и вызвать ему замену.

Не знаю, много ли прошло времени. Становилось все светлее; буря была почти так же сильна, но мне казалось, что лицо капитана прояснилось. Он был измучен, глаза ввалились, лицо было бледно до синевы, но прежней суровости в нем уже не было.

Иллофиллион взглянул на меня и велел дать всем по пилюле из черной коробочки Али. Я думал, что качка уже не так сильна, отделился от угла, где стоял все это время, и непременно упал бы, если бы Иллофиллион меня не поддержал. Я очень удивился. Несколько часов назад я так легко раздал всем лекарство в самый разгар урагана; а теперь без помощи не смог бы обойтись, хотя стало гораздо тише. С большим трудом я подал всем по пилюле, с неменьшими трудностями проглотил ее сам и едва вернулся на прежнее место.

Теперь я увидел, что в углу был откидной стул. Я опустил сиденье и сел в полном недоумении. Почему же в разгар бури, когда мне мерещился Флорентиец, я двигался легко, а теперь не могу сделать и шага, да и сижу с трудом, держась крепко за поручни. Неужели одна только мысль о дорогом друге, которого я всю ночь звал на помощь, помогла мне сосредоточить волю? Я вспомнил, какое чувство радости наполнило меня; каким я сознавал себя сильным; как смеялся, давая капитану пилюлю, – а вот теперь расслабился и стал обычным «Левушкой – лови ворон».

Ветер уже не выл непрерывно, и люди, стоявшие у руля, перекидывались словами, не напрягая голоса до крика. Правда, было все еще очень холодно. И если бы, садясь на пароход, мы не жарились на солнце, я не поверил бы, что мы плывем по южному морю.

Послышались шаги, и перед нами выросли две фигуры в плащах и кожаных высоких сапогах. Это оказались младший помощник и матрос, посланные старшим помощником на смену себе и нашему матросу-верзиле.

Внизу среди пассажиров так был нужен каждый человек, что капитан передал свое место новому своему помощнику, взял с собой только что поднявшегося к нему матроса и ушел вниз, сказав, что скоро вернется. Он предлагал и мне пойти с ним, назвав меня храбрецом и героем, но я хорошо знал, как я героичен, когда предоставлен самому себе, и решительно отказался.

Картина моря так менялась, что оторваться от ее лицезрения было бы жаль. Становилось совсем светло; ветер разорвал черные тучи, и кое-где уже проглядывали участки голубого неба. Иногда ветер почти стихал и слышался только шум моря, которое стало совершенно черным, с яркими белыми хребтами на высоких волнах. Качка все еще была сильная, идти мне было трудно; и я удивился, как легко все это делал Иллофиллион. За что бы он ни взялся, думалось мне, – все он делает отлично.

Я представил его вдруг – ни с того ни с сего – за портняжным столом, и так это было смешно и глупо, что я залился смехом. Иллофиллион поглядел на меня не без удивления и сказал, что уже второй раз мой героизм проявляется смехом.

– Отнюдь не героизм заставил меня смеяться, – ответил я, – а только моя глупость. Я вдруг представил вас портным и решил, что и в этой роли вы были бы совершенны. Но игла и нитка в ваших руках выглядели бы так смешно, что я просто не могу не хохотать, – ответил я со смехом.

Мы подошли к корме, и мой смех сразу оборвался, я замер на полуслове.

Море точно разрезали ножом на две неравные части. Сравнительно небольшое пространство, по которому мы двигались, было черным, в белой пене, но не страшным. Но за этой черной полосой начинались высочайшие водяные горы; стены зеленой воды с белым верхом налетали друг на друга, точно великаны в схватке; постояв мгновение в смертном объятии, они валились в пропасть, откуда на смену им взметались новые водяные горы-чудища.

– Неужели мы выбрались из этого ада? – спросил я. – Неужели смогли выйти живыми?

Мне страстно хотелось спросить, думал ли Иллофиллион о Флорентийце в самую страшную минуту нынешней ночи; но мне было стыдно признаться в своей детскости, в игре фантазии, принявшей мысленный образ друга, несколько раз спасавшего мне жизнь за это короткое время, за истинное видение. Я взывал и сейчас всем сердцем к нему и думал о нем больше, чем о брате и даже о самом себе.

Иллофиллион стоял молча. На его лице было такое безмятежное спокойствие, такая глубокая чистота и радость светились в нем, что я невольно спросил, о чем он думает.

– Я благословляю жизнь, мой мальчик, даровавшую нам сегодня возможность дышать, любить, творить и служить людям со всем напряжением сил, всей высотой чести. Благослови и ты свой новый день. Осознай глубоко, что ночью мы могли погибнуть, если бы нас не спасли милосердие жизни и самоотверженность людей. Вдумайся в то, что этот день – твоя новая жизнь. Ведь сегодня ты мог уже и не стоять здесь. Привыкни встречать каждый расцветающий день, как день новой жизни, где только ты, ты один делаешь запись на чистом, новом листе. В течение этой ночи ты ни разу не испытал страха; ты думал о людях, жизнь и здоровье которых были в опасности. Ты забыл о себе.

– О, как вы ошибаетесь, Лоллион, – воскликнул я, назвав его в первый раз этим ласкательным именем. – Я действительно не думал ни о себе, ни об опасности. Но размеры опасности я понял только сейчас, когда смотрю на этот ужас позади нас, на эту полосу урагана, из которой мы вырвались. О людях я не думал, я думал о Флорентийце, о том, как бы он отнесся к моим поступкам, если бы был рядом. Я старался поступать так, точно он держал меня за руку. И я так полон был этими мыслями, что он даже пригрезился мне в ту минуту, когда на нас обрушился тот страшный вал. Я будто увидел его, ощутил его присутствие, и потому так радостно смеялся, чем удивил капитана и, вероятно, вас. Поэтому не думайте обо мне лучше, чем я есть на самом деле.

– Твой смех меня не удивил, как и твоя бодрость ночью. Я понял, что ты видишь перед собой образ Флорентийца, и знаю теперь, как велика твоя привязанность к нему. Думаю, что если твоя верность ему не поколеблется, – ты в жизни пройдешь за ним далеко. И когда-нибудь станешь сам такой же помощью и опорой людям, какой стал он для тебя, – ответил мне Иллофиллион.

Здесь, на корме, было видно, как продолжала бушевать буря. Шум моря все еще походил на редкие выстрелы из пушек, и говорить приходилось очень громко, пригибаясь к самому уху собеседника. От страшной полосы урагана мы уходили все дальше; и теперь – издалека – это зрелище было еще более ужасающим. Если бы художник видел то, что видели сейчас мы и изобразил бы на полотне такую необычайную картину моря, – точно искусственно разделенного на черные, грозные, но не слишком опасные волны и волны, подобные зеленым водяным горам, несущим смерть, – каждый непременно подумал бы, что художник просто бредил и излил на полотно бред своей больной души.

Трудно было оторваться от этого устрашающего зрелища. Молнии и ливень прекращались и в полосе урагана, но небо было все еще черным, и странно поражали лоскутки синего бархата, мелькавшие кое-где на фоне темных туч.

Позади раздался голос капитана, шагов которого мы не слыхали.

– Двадцать лет плаваю, – говорил он, – обошел все океаны, видел немало бурь, бурь тропических. Но ничего подобного сегодняшней ночи не переживал, и никогда смерчей такой силы и количества видеть не приходилось. Смотрите, смотрите, – вдруг громко закричал он, повернувшись налево и указывая на что-то рукой. На гигантской водяной горе стояло два белых, кипящих столба, вершины которых уходили в небо.

Капитан бросился к рубке, я хотел было бежать за ним, но Иллофиллион удержал меня, сказав, что этот смерч хоть и отразится на нас, но все же пройдет мимо и гибелью нам не грозит. Присутствие капитана на мостике необходимо; но в нашей помощи нужды уже нет.

Смерч действительно несся мимо; но вдруг я увидел, как из водяной стены справа стала подниматься, вращаясь колесом, струя воды и через минуту вырос и на ней огромный водяной столб. Он понесся навстречу двум таким же столбам, двигавшимся слева, и вдруг все три столба столкнулись; раздался грохот, подобный сильнейшему удару грома, – и на месте их слияния образовалась пропасть.

Линия, разделявшая море на две части, разметалась; волны-стены точно ринулись в погоню за нами. Это было так страшно, что я с удивлением смотрел на Иллофиллиона, не понимая, почему он не бежит на помощь тем, кто стоял у руля. Но он молча взял меня за руку и повернул лицом вперед. И я с удивлением обнаружил очистившееся небо, очертания берегов вдалеке.

– Капитан прав, что бросился к рулю. Волны опять будут сильно бить нас, и сейчас подходить к берегам нельзя. Быть может, мы даже минуем ближайший порт, если на пароходе достаточно угля, воды и провианта, и пойдем дальше. Но от гибели мы ушли, – сказал Иллофиллион. – Такие ураганы вряд ли повторяются дважды. Хотя море, по всей вероятности, еще не менее недели будет бурным.

Я начинал ощущать, что качка опять становится сильнее; море вновь закипало и грозно шумело, и ветер налетал свистящими шквалами. Но до высоты гор волны больше не поднимались.

Мы подошли к капитану, смотрящему на окрестности в подзорную трубу. Он приказал немедленно позвать старшего офицера с полным отчетом о состоянии запасов. Когда явился старший помощник и доложил, что пароход может плыть еще двое суток ни в чем не нуждаясь, капитан приказал миновать порт и держать курс в открытое море. Мне оставалось только в сотый раз изумляться прозорливости Иллофиллиона.

Как бы ни волшебно было действие подкрепляющих средств Али и Флорентийца, все же наши силы подходили к концу. Все, кто провел ночь на палубе, стали похожи на привидения при свете серого дня. Один Иллофиллион был бледен, но бодр. Капитан же буквально валился с ног.

Передав командование судном двум помощникам и штурману, он велел предоставить матросам усиленный рацион и дать им выспаться. Нас он пригласил в свою каюту, где мы обнаружили прекрасно сервированный стол. Как только я сел в кресло, то почувствовал, что встать у меня нет больше сил. И я совершенно не помню, что было дальше.

Очнулся я у себя в каюте свежим и бодрым, забыв полностью обо всем и не понимая, где я. Так лежал я около получаса, пока не начал вспоминать, что со мной происходило. Наконец соображение вернулось ко мне, я вспомнил все ужасы ночи. Теперь же сияло солнце. Я встал, оделся в белый костюм, приготовленный, очевидно, заботливой рукой Иллофиллиона, и собрался отыскать его и поблагодарить за внимание и заботу. Я никак не мог связать всех событий вместе и понять, каким же образом оказался в каюте. Мне было стыдно, что я так долго спал, в то время как Иллофиллион, вероятно, уже кому-нибудь помогает.

В эту минуту открылась дверь, и мой друг, сияя безукоризненным костюмом и свежестью, вошел в каюту. Я так обрадовался, словно не видел его целый век, и бросился ему на шею.

– Слава богу, наконец-то ты встал, Левушка, – сказал он, улыбаясь. – Я уже решил было применить пожарную кишку, зная твою любовь к воде.

Оказалось, я спал более суток. Я никак не мог поверить этому, все переспрашивая, который же был час, когда я заснул. Иллофиллион рассказал, как ему пришлось перенести меня на руках в каюту и уложить спать голодным. Есть я сейчас хотел ужасно; но ждать мне не пришлось, так как в дверях появился сияющий верзила и сказал, что завтрак подан.

Глядя на меня и улыбаясь во весь рот, он подал мне записку, тихонько шепнув, что это из каюты 1 А; записку передала красивая дама и очень просила зайти к ней.

Я смутился. Это была первая записка от женщины, которую мне так таинственно передавали. Я прекрасно знал, что в записке этой не может быть ничего такого, чего бы я не мог прочесть даже первому встречному, не только Иллофиллиону. И я злился на свою неопытность, неумение владеть собой и вести себя так, как подобает воспитанному человеку, а не краснеть, как мальчишка. Снова маленькое словечко «такт», которое буря выбила было из моей головы, мелькнуло в моем сознании. Я вздохнул и приветствовал его как далекую и недостижимую мечту.

Глуповатая ухмылка матроса, почесывавшего подбородок и лукаво поглядывавшего на меня, была довольно комична. Казалось, он одно только и думал: «Ишь, отхватил лакомый кусочек, и когда успел?»

Всегда чувствительный к юмору, я залился смехом, услышал, что прыснул и матрос; с нами смеялся и Иллофиллион, наблюдая на моем лице все промелькнувшие в моей голове мысли, которые он так великолепно умел прочитывать. Моя физиономия в сочетании с ухмыляющимся лицом матроса рассмешили бы и самого сурового человека. У Иллофиллиона был вид лукавого заговорщика, и он поблескивал глазами не хуже желтоглазого капитана.

Я положил записку в карман и заявил, что умру с голоду, если меня не накормят тотчас же. И крайне был поражен, узнав, что уже два часа дня.

Мы сели за стол. Я уплетал все, что мне подставлял Иллофиллион, а он, смеясь, говорил, что впервые в жизни кормит тигра.

К нам подошел капитан. Радостно поздоровавшись, он заявил, что никогда еще не видел человека, который хохотал бы во всю мочь в момент, когда со всех сторон подступает смерть.

– Я создам новую морскую легенду, – сказал он. – Есть легенда о Летучем Голландце, о страшном вестнике гибели для моряков. Есть легенда о Белых братьях, несущих спасение гибнущим судам. Но легенды о веселом русском, смеющемся во весь рот в минуты грозной опасности и раздающем людям пилюли, поддерживающие силы, еще никто не придумал. Я расскажу в рапорте начальству о той помощи, которую вы с братом оказали команде и всем пассажирам парохода в эту ночь. О вас, мой молодой герой, я поведаю особо, потому что пример такого дерзновенного бесстрашия – это уже неординарное явление.

Я сидел покрасневший и вконец расстроенный. Я хотел сказать капитану, как сильно он ошибается, ведь я просто шел на помочах у Иллофиллиона, которому был скорее обузой, чем помощью. Но Иллофиллион, незаметно сжав мне руку, ответил капитану, что мы очень благодарны за столь высокую оценку наших ночных подвигов. Иллофиллион напомнил, что турки не менее нашего трудились во время бури.

– О да, – ответил капитан. – О них я, конечно, тоже не забуду. Они тоже проявили героизм и самоотверженность. Но находиться внутри парохода или быть на палубе, ежеминутно рискуя быть смытым волной, – огромная разница. Вы далеко пойдете, юноша, – снова обратился он ко мне. – Я могу составить вам протекцию в Англии, если вы вдруг решите переменить карьеру и сделаться моряком. С таким даром храбрости вы очень скоро станете капитаном. Ведь вам теперь всюду будет сопутствовать слава неустрашимого. А это – залог большой морской карьеры.

Поблескивая своими желтыми кошачьими глазами, он протянул мне бокал шампанского. Я не мог не принять бокал, рискуя показаться неучтивым. Затем капитан подал бокал Иллофиллиону и провозгласил тост за здоровье храбрых. Мы чокнулись; он осушил бокал с шампанским единым духом, хотел было налить еще, но его отозвали по какому-то экстренному делу.

У нас не было особого желания пить шампанское в такой жаркий день. Иллофиллион велел матросу-верзиле, принесшему мороженое, отнести серебряное ведерко с шампанским в каюту капитана, а мне сказал:

– Надо пойти к нашим друзьям, если они сами сейчас не поднимутся. Оба они несколько раз заходили сюда справляться о твоем здоровье. Да и по отношению к даме надо проявить вежливость. Прочти же записку, – прибавил он, улыбаясь. Я только успел опустить руку в карман, как послышались голоса, – и к нашему столу подошли турки.

Оба они поприветствовали меня и порадовались, что буря не повредила мне. Старший приподнял феску на голове сына, и я увидел, что большой участок его головы выбрит и на него наложена повязка, заклеенная белой марлей: он ударился головой о балку, когда волна подбросила пароход. Повязку, как оказалось, накладывал Иллофиллион; и мазь была такой целебной, что при сегодняшней перевязке рану можно было уже заклеить. Турки пробыли с нами недолго и пошли завтракать вниз, в общую столовую.

Наконец я достал письмо и разорвал конверт.

Глава 13

Незнакомка из каюты 1А

Письмо было адресовано «Господину младшему доктору». Оно носило такое же обращение и было написано по-французски. Я стал читать вслух:

«Мне очень совестно беспокоить вас, господин младший доктор. Но меня крайне волнует состояние моей девочки; да и маленький что-то уж очень много плачет. Я вполне понимаю, что мое обращение к Вам не совсем деликатно. Но, Боже мой, Боже, – у меня нет во всем мире ни единого сердца, к которому я бы могла обратиться в эту минуту. Я еду к дяде, от которого уже полгода не имею известий. Я даже не уверена, жив ли он? Что ждет меня в чужом городе? Без знания языка, без умения что-либо делать, кроме дамских шляп. Я гоню от себя печальные мысли; хочу быть храброй; хочу мужаться ради детей, как мне велел господин старший доктор. О Вашей храбрости говорит сейчас весь пароход. Пожалуйста, заступитесь за меня. В соседней с нами каюте поместилась важная старая русская княгиня. Она возмущается, что кто-то посмел поместить в лучшую каюту меня, – «нищенку из четвертого класса», и требует, чтобы врач нас выкинул. Я не смею беспокоить господина старшего доктора или капитана. Но умоляю Вас, защитите нас. Упросите важную княгиню позволить нам ехать и дальше в нашей каюте. Мы ведь никуда не выходим; у нас все, даже ванная, отдельное, и мы ничем не тревожим покой важной княгини. С великой надеждой, что Ваше юное сердце будет тронуто моей мольбой, остаюсь навсегда благодарная Вам Жанна Моранье».

Я старался читать спокойно это наивное и трогательное письмо; но раза два мой голос дрогнул, а лицо бедняжки Жанны с бегущими по щекам слезами так и стояло передо мной. Посмотрев на Иллофиллиона, я увидел знакомую суровую складку на его лбу, которую замечал не раз, когда Иллофиллион на что-либо решался.

– Этот дуралей, наш верзила, вероятно, протаскал письмо целый день, сочтя его любовным и потому скрывая его от меня, – задумчиво сказал он. – Пойдем сейчас же, разыщем капитана, и ты переведешь ему это письмо. Возьми и наши аптечки; обойдем заодно и весь пароход.

Мы повесили через плечо аптечки и отправились искать капитана. Мы нашли его в судовой канцелярии и рассказали, в чем дело. Я видел, как у него сверкнули глаза и передернулись губы. Но он сказал только:

– Еще десять минут, – и я иду с вами.

Он указал на кожаный диванчик рядом с собой и продолжал слушать доклады подчиненных о том, что сделано «согласно его распоряжениям» – для починки судна и помощи пассажирам.

Ровно через десять минут – точно, ясно, не роняя ни одного лишнего слова, – он отпустил всех и вышел с нами в отделение лазаретных кают первого класса. Мы поднялись по уже знакомой мне узкой винтовой лестнице и вышли прямо к дверям каюты 1 А.

В коридоре столпился народ; слышались спокойный и твердый голос врача, видимо, кому-то возражавшего, и визгливый женский голос, говоривший на отвратительном английском языке:

– Ну, если вы не желаете ее отсюда убрать, то я это сделаю сама. Я не желаю, чтобы рядом со мной ехала какая-то нищая тварь! Вы обязаны делать все, чтобы не волновать пассажиров, заплативших за проезд такие огромные деньги!

– Я повторяю, что таково распоряжение капитана, а на пароходе он царь и бог, а не я. Кроме того, это не тварь, – и я очень удивлен вашей малокультурной манере выражаться, – а премилая женщина. И за проезд в этой каюте она уже все сполна заплатила; вы же под предлогом продолжающегося расстройства нервов не заплатили еще ничего, – снова раздался спокойный голос врача.

– Да как вы смеете со мной так разговаривать? Вы грубый человек. Я не стану ждать, пока вы соблаговолите убрать отсюда столь приглянувшуюся вам девку. Вы хотите удобно устроиться и иметь рядом развлечение за казенный счет. Я пойду и сама выгоню ее! – визгливо кричала княгиня.

Доктор вспылил:

– Это бог знает что! Вы говорите не как аристократка, а…

Тут капитан выступил вперед и стал спиной к двери каюты 1 А, к которой подошла старая грузная женщина, раскрашенная, как кукла, в золотистом завитом парике, в нарядном сером шелковом платье, увешанная золотыми цепочками с лорнетом, медальоном и часами. Толстые пальцы ее рук были унизаны драгоценными кольцами.

Эта молодящаяся старуха была тем отвратительнее, что самостоятельно передвигаться на своих ногах не могла. С одной стороны ей помогал молодой еще человек в элегантном костюме, с очень печальным лицом; с другой, кроме палки, на которую она опиралась, княгиню поддерживала ее горничная в синем платье и элегантном белом переднике, с белой наколкой на голове.

Не зная капитана в лицо и увидев морского офицера с двумя молодыми людьми у дверей той каюты, куда она так хотела пройти, она еще пронзительнее взвизгнула и, грозно стуча палкой об пол, закричала:

– Я буду жаловаться капитану. Это что за дежурство перед дверью развратной твари? У меня молодой муж; здесь слишком много молодых девиц. Это разврат! Сейчас же уходите. Я сама распоряжусь убрать эту…

Она не договорила, ее перебил капитан. Он вежливо поднес руку к фуражке и сказал:

– Будьте любезны предъявить ваш билет на право проезда в каюте номер 2 лазарета, которую, как я вижу, вы занимаете. Я капитан.

Он свистнул особым способом, и вбежали два дюжих матроса.

– Очистить коридор от посторонних, – приказал капитан.

Приказание, отданное металлическим голосом, было незамедлительно выполнено. Толпа любопытных мгновенно исчезла, остались только старуха со своими спутниками, врач, сестра милосердия и мы. Княгиня нагло смотрела на капитана маленькими злыми глазками, очевидно считая себя столь важной персоной, перед которой все должны падать ниц.

– Вы, должно быть, не знаете, кто я, – все также визгливо и заносчиво сказала она.

– Я знаю, что вы путешествуете на вверенном мне пароходе и занимаете каюту первого класса номер 25. Когда вы садились на пароход, вы читали правила, которые гласят, что во время пути все пассажиры, наравне с командой, подчиняются капитану. Также были расклеены объявления о том, что на пароходе имеются лазаретные каюты за особую плату. Вы сейчас находитесь здесь. Предъявите ваш добавочный билет, – ответил ей капитан.

Старуха гордо вскинула голову, заявив, что не о билете должна идти речь, а об особе, находящейся в соседней с нею каюте.

– В лучшей каюте, со всеми отдельными удобствами, доктор разместил свою приятельницу, откопав ее в трюме. Я, светлейшая княгиня, требую немедленного удаления ее в первоначальное помещение, как раз ей соответствующее, – повышенным тоном говорила старуха на своем отвратительном английском.

– Понимаете ли вы, о чем я вас спрашиваю, сударыня? Я у вас спрашиваю билет на право проезда здесь, в этой каюте. Если вы его не предъявите сейчас же, будете незамедлительно водворены в свою каюту и, кроме того, заплатите тройной штраф за безбилетный проезд в лазарете.

Голос капитана, а особенно угроза штрафа, очевидно, затронули самую чувствительную струну жадной старухи. Она вся побагровела, затрясла головой, что-то хотела сказать, но задохнулась от злости и только хрипло кашляла.

– Кроме того, нарушение правил и распоряжений капитана, оспаривание его приказаний считаются бунтом на корабле. И если вы позволите себе продолжать этот спор и стучать палкой, нарушая тем самым покой больных, я велю этим молодцам посадить вас в карцер.

Теперь и сама старуха струсила, не говоря о ее молодом муже, который, очевидно, был убит, оказавшись в центре разыгравшегося скандала, и не мог не понимать, что поведение его жены позорно.

Капитан приказал открыть дверь каюты номер 2, где обосновалась княгиня. От картины, представшей нашим глазам, я чуть не покатился со смеху. На самом видном месте валялось дамское белье, постели были взъерошены, будто на них катались и кувыркались. Всюду, на столе, стульях, на полу, были раскиданы принадлежности мужского и дамского туалета, вплоть до самых интимных.

– Что это за цыганский табор? – вскричал капитан. – Сестра, как могли вы допустить нечто подобное в лазарете?

Сестра, пожилая англичанка, полная сознания собственного достоинства, отвечала, что посещала каюту три раза и дважды посылала сюда убирать коридорную прислугу, но что через час все снова принимало вид погрома.

В довершение ко всему выяснилось, что проезд в каюте лазаретного отделения княгиня так и не оплатила. На новый свисток капитана явился младший офицер, получивший приказание водворить княгиню в ее каюту, взыскать с нее, как с безбилетного пассажира, тройную штрафную плату за две лазаретные койки, а также немедленно убрать каюту.

– Я буду жаловаться вашему начальству, – прохрипела старуха.

– А я пожалуюсь на вас не только своему начальству, но еще и русским властям. И расскажу великому князю Владимиру, который сядет к нам в следующем порту, о вашем поведении.

Тут к старухе подошел младший офицер и предложил ей следовать за ним в первый класс. В бессилье она сорвала злобу на своем супруге и горничной, обозвав их ослами и идиотами, не умеющими поддержать ее когда следует. Похожая на чудовище из дантова ада, с трясущейся головой, хрипло кашляя, княгиня скрылась в коридоре, сопровождаемая своими спутниками.

Капитан простился с нами, попросив от его имени уверить госпожу Жанну Моранье, что на его судне она в полной безопасности, под охраной английских законов. Он просил нас также еще раз обойти пассажиров четвертого и третьего классов, потому что вечером, после обеда, их снова разместят на прежних местах, предварительно проведя полную уборку всего парохода.

Мы постучали в каюту 1 А. Мелодичный женский голос ответил нам по-французски: «Войдите», и мне показалось, что в этом голосе слышатся слезы. Когда мы вошли в каюту, то первое, что я увидел, действительно были слезы, лившиеся по щекам бедной женщины; дети прижимались к ней в испуге, обхватив ее шею ручонками.

Все они сидели в углу дивана, и их позы выражали такой страх, такое отчаяние, что я остановился как вкопанный, превратившись сразу в «Левушку – лови ворон». Иллофиллион подтолкнул меня и шепнул, чтобы я взял девочку на руки и успокоил мать. Убедившись, что мы пришли поддержать ее, Жанна несколько раз переспрашивала, неужели и до самого Константинополя она доедет с детьми в этой каюте. Счастью ее не было предела. Она смотрела на Иллофиллиона так, как смотрят на иконы, когда молятся. А ко мне она обращалась как к брату, который может защитить здесь, на земле.

Девочка повисла на мне и не слушала никаких резонов матери, уговаривавшей ее сойти с моих колен. Она целовала меня, гладила волосы, жалея, что они такие короткие, говорила, что я ей снился во сне и что она больше не расстанется со мною, что я ее чудесный родной дядя, что она так и знала, что добрая фея обязательно меня им пошлет. Вскоре и малыш перекочевал ко мне; и началась возня, в которой я не без удовольствия участвовал, подзадоривая малюток ко всяким фокусам. Мать, вначале старавшаяся унять детей, теперь весело смеялась и, по-видимому, не прочь была бы принять участие в нашей возне. Но присутствие иконы – Иллофиллиона настраивало ее на более серьезный лад.

Иллофиллион расспросил, что ели дети и она сама. Оказалось, что после утреннего завтрака они еще ничего не ели, так как взбесившаяся соседка стала требовать, чтобы их выгнали из каюты; время этого скандала они умирали от страха, и мы застали самый финал этой трагикомедии. Иллофиллион сказал, что если она хочет, чтобы здоровье ее самой и детей восстановилось до приезда в Константинополь, то им всем следует поесть и лечь спать. Он полагал, что у девочки хоть и в легкой степени, но все же перемежающаяся лихорадка, а это значит, что сегодня она выглядит здоровой, но завтра снова может наступить пароксизм. У матери расширились от ужаса глаза. Иллофиллион успокоил ее, сказав, что даст ей капель и что им всем надо проводить почти весь день на палубе, лежа в креслах, тогда они вылечатся от последствий истощения. Он попросил Жанну сейчас же покормить детей и добавил, что мы обойдем пароход и вернемся через часа два. Тогда они все получат лекарство, и мы побеседуем. Мы вышли, попросив сестру получше накормить мать и детей. Очевидно, это была добрая женщина; дети потянулись к ней, и мы ушли успокоенные.

Не успели мы пройти и нескольких шагов, как нас встретил врач, прося зайти в первый класс к той девушке, которую мы так хорошо вылечили.

– Дочь и мать, проспав всю бурю, сейчас свежи, как розы. Они жаждут видеть врача, чтобы поблагодарить его за помощь, – сказал судовой доктор.

Мы пошли за ним в каюту и встретили там двух брюнеток, очень элегантно одетых; они сидели в креслах за чтением книг, ничем не напоминая те растрепанные фигуры, которые видели мы в страшную ночь бури.

Когда судовой врач представил нас, старшая протянула обе руки Иллофиллиону, сердечно благодаря его за спасение. Она быстро сыпала словами, со свойственной итальянцам экспансивностью, и я половины не понимал из того, что она говорила. Молодая девушка не была красива, но ее огромные черные глаза были так кротки и добры, что стоили любой классической красоты. Она тоже протянула каждому из нас обе руки и просила позволить ей чем-либо отблагодарить нас.

Иллофиллион ответил, что лично нам ничего не надо, но если они желают принять участие в добром деле, мы не откажемся от их помощи. Обе дамы выразили горячее желание сделать все, что необходимо; Иллофиллион рассказал им о бедной француженке-вдове с двумя детьми, которую капитан спас от мучений, укрыв с больными детьми в лазаретной каюте. Обе женщины были глубоко тронуты судьбой бедной вдовы и потянулись было за деньгами. Но Иллофиллион сказал, что денег ей дадут, а вот одежды и белья у бедняжки нет.

– О, это дело самое простое, – сказала младшая. – Обе мы умеем хорошо шить; тряпок у нас много, мы оденем их преотлично. Вы только познакомьте нас со своею приятельницей, а остальное предоставьте нам.

Иллофиллион предостерег их, что бедняжка запугана. Вкратце он рассказал им о возмутительной выходке старой княгини. Женщины искренне негодовали и сказали Иллофиллиону, что не все же дамы думают и чувствуют как мегеры.

Мы условились, что позже зайдем за ними и проводим к Жанне.

На прощанье Иллофиллион велел достать черную коробочку Али, разделил пилюлю на 8 частей, развел в воде одну порцию и дал девушке выпить, посоветовав ей полежать до нашего возвращения.

Мы спустились в отделение третьего класса. Здесь было уже все прибрано, нигде не было видно и следов бури; но люди почти все еще лежали, не имея сил двигаться, только несколько турок были уже бодрыми. Но после принятия наших капель они стали вставать, потягиваться и выходить на палубу.

Вскоре все каюты опустели. И когда явился офицер с требованием, чтобы пассажиры четвертого класса перешли на свои места, они с шутками, часто грубоватыми, отправились занимать свои места.

После этого мы прошли к пассажирам третьего класса, но встретились там с двумя турками, которые уже сделали среди них обход. Тогда мы вместе с ними отправились в отделение второго класса, где было много людей, неважно себя чувствовавших. Почти все они лежали и не могли есть, и наши лекарства очень пригодились.

Войдя в отделение первого класса, мы нашли здесь картину всеобщего негодования. Оказывается, разбушевавшаяся еще в лазарете княгиня теперь так грубо срывала свое бессильное бешенство на своем муже и горничной, что соседи по каютам возмутились ее поведением. Слово за слово, разгорелся скандал, в самый разгар которого мы пришли. Увидя нас, старуха подумала, что мы снова идем с капитаном, испугалась и ретировалась в свою каюту, захлопнув за собой дверь. Этому сопутствовал общий смех.

Публика здесь чувствовала себя лучше, но в некоторых каютах находились больные. К нам подошел какой-то пожилой человек. Очевидно, он очень тяжело перенес бурю; весь желтый, с мешками под глазами, он попросил нас посетить его дочь и внука, за состояние которых он боялся.

Мы прошли с ним в каюту и увидели в постели бледную женщину с длинными русыми косами и мальчика лет восьми; казалось, он был тяжело болен. Пожилой человек обратился к дочери по-гречески; она открыла глаза, поглядела на Иллофиллиона, склонившегося над ней, и сказала ему тоже по-гречески:

– Мне не пережить этого ужасного путешествия. Не обращайте на меня внимания. Спасите, если можете, сына и отца. Я не могу думать без ужаса, что будет с ними, если я умру, – и слезы полились из ее глаз.

Иллофиллион велел мне капнуть в рюмку капель из темного пузырька и сказал:

– Вы будете завтра совершенно здоровы. У вас был сердечный приступ; но буря утихла, приступ прошел и больше не повторится. Выпейте эти капли, повернитесь на правый бок и засните. Завтра будете полны сил и начнете ухаживать за своими близкими. А сегодня мы сделаем это за вас.

Он приподнял ее голову с лицом бледным, как у античной статуи, и влил ей в рот капель. Затем помог ей повернуться, накрыл одеялом и подошел к мальчику.

Мальчик был так слаб, что с трудом открыл глаза; он, казалось, ничего не понимал. Иллофиллион долго держал его тоненькую ручку в своей, прислушиваясь к дыханию, и наконец спросил:

– Он давно в таком состоянии?

– Да, – ответил старик. – Судовой врач уже несколько раз давал ему всякие лекарства, но ему все хуже и хуже. С самого начала бури он впал в состояние полуобморока, оно не проходит. Неужели он должен умереть?

Голос старика задрожал и он отвернулся от нас, закрыв лицо руками.

– Нет, до смерти еще далеко. Но почему вы не закалили его физкультурой? Он хилый и слабый не потому, что болен, а потому что вы изнежили его. Если хотите, чтобы ваш внук жил, – держите его на свежем воздухе, научите верховой езде, гребле, гимнастике, плаванию. Ведь вы губите ребенка, – сказал Иллофиллион.

– Да-да, вы правы, доктор. Но мы так несчастливы, мы внезапно потеряли сразу всех своих близких и теперь трясемся друг над другом, – все с той же горечью отвечал старик.

– Если вы будете и дальше оберегать друг друга таким способом, – вы все недолго проживете. Вам надо по-другому воспитывать внука, да и всем вам надо начать новую жизнь. Если вы согласны следовать моему методу, – я отвечаю за жизнь мальчика и начну его лечить. Если выполнять моих предписаний не будете, – я не стану и начинать, – продолжал Иллофиллион.

– Я отвечаю вам головой, что все будет выполнено в точности, – твердо сказал старик.

– Ну, тогда начнем.

Иллофиллион сбросил с мальчика одеяло, стянул с его худеньких ног теплые чулки, снял фуфайку и потребовал другую сорочку. Пока он переодевал ребенка, я по его указанию растворил в половине стакана воды кусочек пилюли из зеленой коробочки Флорентийца и еще меньшую часть пилюли из черной коробочки Али. Как только лекарство смешалось, вода в стакане точно закипела и стала совершенно красной. Иллофиллион взял у меня стакан, накапал туда еще капель из каких-то особых трех пузырьков и стал вливать лекарство в рот мальчику крошечной ложечкой. Поддерживая голову ребенка, я сначала подумал, что он не сможет проглотить ни капли. Но последний глоток мальчик даже допил прямо из стакана. После этого я осторожно опустил ребенка на подушку. Иллофиллион велел мне достать самый большой флакон из аптечки, вымыл руки, и я последовал его примеру. Затем он велел мне вытянуть руку мальчика и держать ее ладонью вверх, а сам стал массировать ее жидкостью из флакона от ладони до плеча, каждый раз энергично растирая ладонь. Рука ребенка из совершенно белой стала розовой, а затем покраснела. То же самое он проделал с другой рукой, потом с ногами и растер наконец все тело. Жидкостью из другого флакона он смазал мальчику виски, за ушами и темя.

Мальчик внезапно открыл глаза и сказал, что очень хочет есть. Немедленно, по совету Иллофиллиона, дедушка позвонил и приказал принести горячего шоколада и белого хлеба.

Пока лакей ходил за шоколадом, Иллофиллион дал капель старику и посоветовал ему тоже поесть. Сначала старик отказывался, говоря, что от качки есть не может; но когда мальчику принесли еду, сказал, что шоколад он, пожалуй, выпил бы.

Иллофиллион посоветовал ему поесть манной каши и выпить кофе, потому что сейчас шоколад ему не полезен. Пока мальчик ел, Иллофиллион внимательно наблюдал за ним. Он спрашивал, не холодно ли ему; и мальчик отвечал, что у него все тело горит и ему еще никогда не было так тепло. На вопрос, не болит ли у него что-нибудь, мальчик сказал, что у него в голове сидел винт и очень больно резал лоб и глаза; но что сейчас доктор, наверное, винт вынул и ему стало лучше.

Иллофиллион дал ему еще каких-то капель и посоветовал заснуть, мальчик охотно согласился и действительно через десять минут уже спал, ровно и спокойно дыша.

– Ну, теперь ваша очередь, – сказал Иллофиллион, подавая лекарство старику.

Тот беспрекословно повиновался; затем Иллофиллион попросил его лечь и сказал, что через три часа мы еще раз наведаемся, а пока пусть все как следует поспят.

Мы вышли из каюты, где так долго провозились, и прошли мимо толпы нарядных дам и кавалеров, которые начинали обретать свой обычный высокомерно-элегантный вид, пытались острить и флиртовать.

Итальянки нетерпеливо ждали нас в своей каюте с целыми пакетами белья и платьев, приготовленными для Жанны. Иллофиллион от души поблагодарил обеих дам, но просил отложить знакомство до завтра, так как сегодня и мать и дети, измученные бурей, еще очень слабы. Итальянки были разочарованы, пожалели бедняжек и сердечно простились с нами.

Не задерживаясь более нигде, мы прошли прямо к Жанне.

Если бы я не проспал целые сутки, то, наверное, уже свалился бы с ног, до того утомительно было это непрерывное хождение вверх и вниз по пароходу и непрестанное соприкосновение с людьми, с их болезнями, и порывами то злобы, то страха и отчаяния.

Когда мы вошли в каюту Жанны, дети еще спали, а сама она сидела в углу дивана, тщательно одетая и причесанная, но лицо ее было таким скорбным и бледным, что у меня защекотало в горле.

– А я уже и ждать вас перестала, – сказала она, чуть улыбнувшись, но глаза ее были полны слез.

– Нам пришлось задержаться, чтобы помочь одному ребенку, – ответил Иллофиллион с такою лаской в голосе, какой я еще у него не слыхивал. – Но почему вы решили, что мы можем нарушить свое слово и не прийти? Можно ли быть такой подозрительной и так мало верить людям?

– Если бы вы только знали, как я верила людям прежде и как жестоко мне пришлось разочароваться в их чести и доброжелательстве! Я боюсь даже думать о чуде вашей помощи. И все жду, что это дивный сон и он растает, как туман, а мне от этого тумана останется только роса моих слез, – сказала Жанна и расплакалась.

– Я сострадаю вам всем сердцем, – ответил Иллофиллион. – Но человек, когда в жизни на него обрушивается буря, – даже такая ужасная и неожиданная, как та буря на море, которую вы только что пережили, – должен быть энергичным и бороться, а не падать духом и тонуть в слезах. Подумайте, что было бы с людьми на этом судне, если бы капитан и его команда растерялись, пали духом и отдались во власть стихий? Ваше положение небезнадежно. Правда, вы потеряли сразу и мужа, и любовь, и благосостояние. Но вы не потеряли детей, а значит, не потеряли и ближайшей цели своей жизни. Зачем возвращаться мыслями к прошлому? Дважды потерять прошлое нельзя. Зачем думать с ужасом о будущем, которого вы не знаете и которого еще нет. Потерять можно одно только настоящее, вот это летящее «сейчас». А оно зависит только от энергичности, от жизнерадостности человека. Вдумайтесь, оглянувшись назад, сколько лишних мучений вы создали себе сами страхом перед жизнью. Разве ваш страх чему-нибудь помог? Да и те картины ужаса, которое рисовало вам ваше воображение, не осуществились.

Приведите в порядок свой внутренний мир, подобно тому, как вы привели в порядок свою внешность. Выбросьте из головы мысли о вашей нищете и беспомощности. В своей любви к погибшему мужу найдите силу для новой жизни, для труда и борьбы за счастье ваших детей. Не плачьте так горько! Помните, что вы оплакиваете только себя, свою потерю, свое личное потерянное счастье. Вы думаете, что оплакиваете гибель мужа, его безвременную кончину, но что мы можем понимать в совершающихся перед нами судьбах людей? Ваша жизнь может окончиться так же внезапно, поэтому живите так, как будто каждую минуту вы отдаете свой последний долг детям и всем тем людям, с которыми вас сталкивает жизнь. Не поддавайтесь унынию, держите себя в руках; забудьте о себе и думайте о детях. Старайтесь, как бы это ни было трудно для вас, не плакать. Скрывайте ваши слезы и страх от детей; учите их – на собственном примере – быть добрыми и радостно принимать каждый наступающий день. Даже если ваше предчувствие верно и в Константинополе вы не найдете в живых своего дядю, не теряйте мужества и надейтесь не на людей, а на себя. Завтра мы познакомим вас с двумя очень добрыми и культурными дамами, они с радостью поделятся с вами одеждой. Что же касается дальнейшего, то прямо здесь, на этом пароходе, едут два наших друга, имеющих большое предприятие в Константинополе. Возможно, им нужна особа, в совершенстве знающая французский язык, а если нет, они помогут вам найти другую работу. Быть может, вы сможете открыть мастерскую по производству дамских шляп или что-либо еще, что обеспечит вам заработок. Но для достижения успеха необходимо быть в спокойствии, сосредоточенности и бодрости. Я еще раз очень вас прошу, перестаньте плакать. Не оглядывайтесь назад и старайтесь думать только о том деле, которое вы делаете сейчас. Самое важное для вас дело сейчас – это здоровье ваших детей. Я думаю, что дочь ваша подхватила скверную форму лихорадки, и вам придется немало повозиться с ней.

Я не сводил глаз с Жанны, совершенно так же, как она во все глаза глядела на Иллофиллиона. На лице ее отразилось множество всевозможных чувств, сменявшихся одно другим. Сначала лицо Жанны выражало беспредельное удивление. Потом на нем мелькнули негодование, протест. Затем их сменило выражение такой скорби и отчаяния, что мне захотелось вмешаться и объяснить ей, что она, вероятно, неверно поняла слова Иллофиллиона. Но постепенно лицо ее светлело, рыданья утихали, и в глазах мелькнуло уже знакомое мне выражение благоговения, с которым она впервые смотрела на Иллофиллиона – как на икону.

Иллофиллион говорил с ней по-французски, речь его была правильной, но с каким-то акцентом, чего я не замечал, когда он разговаривал на других языках. Я подумал, что он выучил этот язык, уже будучи взрослым.

– Я не умею выразить вам своей благодарности, и даже не все, вероятно, понимаю из того, что вы мне говорили, – сказала Жанна своим тихим мелодичным голосом. – Но я чувствую в своей душе чудесную перемену. Вы сказали, что верность моей любви к мужу должна выражаться не в слезах о нем, а в труде для его детей, и это дало какую-то необъяснимую уверенность.

Я не белоручка. Я вышла замуж за простого рабочего вопреки воле родителей – зажиточных фермеров. Я была у них единственной дочерью; они меня по-своему любили и баловали. Но когда я выросла, они потребовали, чтобы я вышла замуж за соседа-землевладельца, богатого и скупого пожилого человека, который был мне просто противен. Долго родители уговаривали меня; мне было шестнадцать лет, и я уже готова была согласиться на этот ужасный брак. Но на вечеринке у одной подруги я случайно увидела моего будущего мужа, Мишеля Моранье. И сразу поняла, что даже смерть не устрашит меня и я не пойду замуж за богатого старика.

Я танцевала целый вечер с Моранье, и он уговорил меня на следующий день пойти к нему на свидание. После этого жизнь в родительском доме превратилась для меня в ад. И мать, и отец грызли меня так, что до сих пор я без ужаса не могу вспоминать этого времени, хотя уже прошло восемь лет с тех пор. Нам с Мишелем пришлось бежать из родных мест. Тут как раз подвернулся случай уехать в Россию; там мы попали на французскую фабрику резиновых изделий в Петербурге. Мы жили очень хорошо. Я работала в шляпном магазине, и дамы нарасхват покупали мои шляпы, мы были так счастливы, и вот… – и бедняжка снова зарыдала.

Собравшись с силами, она еле слышно закончила свой рассказ:

– Это случилось потому, что машина, у которой работал муж, была неисправна. Но управляющий все тянул с ремонтом, пока не случилось непоправимое несчастье.

– Не бередите снова свои раны. Утрите слезы. Дети просыпаются, надо поберечь их нервы, да и ваши силы тоже подорваны, – все так же ласково сказал ей Иллофиллион. – Поставьте себе ближайшую задачу: восстановить здоровье детей. Надо дать девочке капли, чтобы ослабить новый приступ. А завтра детей следует вывести на палубу – им нужен свежий воздух. Мы поможем вам это сделать.

Жанна слушала Иллофиллиона, как пророка. Ее щеки пылали, глаза горели, и во всей ее слабой фигурке появилось столько силы и решимости, что я просто поразился той перемене, которая в ней произошла. Мы простились и вышли, провожаемые визгом проснувшихся детей, не желавших нас отпускать.

Как только закрылась за нами дверь каюты, я почувствовал полное изнеможение. Я так глубоко пережил трагичность рассказа Жанны, столько раз глотал подступавшие к горлу слезы, что за этот последний час лишился своих последних сил.

Иллофиллион ласково улыбнулся, взял меня под руку и сказал, что очень сочувствует столь трудному опыту начала моей новой жизни. Я едва добрался до каюты. Мы переоделись и сели за уже сервированный стол, где нас поджидал мой нянька-верзила.

Впервые мне не хотелось ни есть, ни говорить. Море уже достаточно успокоилось, но пароход все еще сильно качало. Иллофиллион подал мне какую-то конфету из своей аптечки, которая вернула мне бодрость, но говорить по-прежнему не хотелось. Предложение Иллофиллиона сойти через час к туркам я решительно отверг, сказав, что я сыт людьми и нуждаюсь в некоторой доле уединения и молчания.

– Бедный мой Левушка, – ласково произнес Иллофиллион. – Очень трудно сразу от детской неопытности перейти к сложной мужской жизни, которая требует немалого напряжения сил. Но ты уже немало человеческих судеб наблюдал за эти дни, многое видел и слышал. Ты видишь теперь, как внезапны бывают удары судьбы, и человек должен быть внутренне свободным, чтобы суметь мгновенно включаться в новую жизнь. И лучше не ждать чего-то от будущего, а действовать в каждое текущее мгновение – действовать, любя и побеждая, думая об общем благе, а не только о своих личных достижениях.

Иллофиллион сел в кресло рядом со мною; мы немного помолчали, но на лестнице внезапно послышались шаги и голос капитана, который теперь окончательно подружился с нами. Меня он просто обожал, по-прежнему считая меня весельчаком и чудо-храбрецом, как я ни старался разуверить его в этом.

Я действительно нуждался в уединении. Моя душа, мои мысли и чувства были похожи на волнующееся море, и волны моего духа так же набегали одна на другую, сталкивались, пенились и кипели, не принося успокоения.

Из тысячи неожиданно свалившихся на мою голову событий я не мог выделить ни одного, где логический ход вещей был бы ясен мне до конца. Повсюду мне чудилось присутствие некоей таинственности, а я терпеть не мог ни тайн, ни чудес. Слова, которые говорил мне Флорентиец, «нет чудес, есть только та или иная степень знания», часто мелькали в сумбуре моих мыслей, но я их не осознавал.

Из всех чувств, из всех впечатлений в моей душе господствовали два: любовь к брату и любовь к Флорентийцу.

У меня еще не было любимой женщины. Ничья женская рука не ласкала меня; у меня не было ни матери, ни сестры. Но что такое любовь и преданность полная, не критикующая, а обожающая, я знал, потому что любил брата-отца так, что все мои дела и поступки всегда делал так, как если бы брат был рядом со мной и я советовался с ним в каждом движении своего сердца. Единственное, что я скрыл от него, – это свой писательский талант. Но опять-таки, мной руководило желание уберечь брата-отца от наивных писательских опытов брата-сына.

Эта любовь к брату составляла стержень, остов моей жизни. На ней я строил все свое настоящее и будущее, причем на настоящее я смотрел свысока, как на преддверие той великолепной жизни, которой мы заживем вместе после окончания моего обучения.

А теперь мне пришлось осознать свое детское ослепление: я не задумывался раньше о том, кто мой брат и какой жизнью он живет. Я внезапно увидел кусочек его жизни, общественной и личной, где меня не было. Для меня это было катастрофой, почти такой же острой, как катастрофа Жанны. И, скорбя о ней, я скорбил и о себе тоже…

Я ничего не понимал. Какую роль играла и играет Наль в жизненном спектакле моего брата? Какое место занимает мой брат в освободительном движении? Как связан он с Али и с Флорентийцем? Поистине, здесь все казалось мне тайной, я сознавал свою невежественность и неподготовленность к той жизни, в которую мне сейчас пришлось вступить.

Я думал, что любить так, как я любил брата, можно лишь одного человека и один раз в жизни. И я сам не заметил, как сердце мое расширилось и в него вошел еще один человек; точно светлым кольцом он опоясал мое сердце, оставив в середине его образ брата Николая.

Я не раздвоился в своей любви к Флорентийцу и брату. Я объединил их обе в себе, и теперь оба образа жили во мне, рождая один мучительный стон тоски и жажды встречи…

Я еще не испытывал такой силы обаяния, которой пленил меня Флорентиец. Новое понимание слова «пленил» явилось в моем сознании. Поистине, мое сердце и мысли были пленены каким-то очарованием и радостью, которую разливал вокруг себя этот человек. Вся атмосфера вокруг него дышала не только силой и уверенностью, и оказавшись в ней, я радовался счастью жить еще один день, еще одну минуту возле него.

Рядом с ним я не испытывал ни страха, ни сомнений, ни тревоги о завтрашнем дне, – лишь творческий импульс передавал всему окружающему этот человек.

В своих размышлениях, со свойственной мне рассеянностью я забыл обо всем и всех, забыл время, место, потерял ощущение пространства – я летел мыслью к моему дивному другу. Я так был полон им, что снова – как ночью в бурю – мне вдруг показалось, что я вижу его.

Точно круглое окно открылось среди темнеющих облаков, и я увидел мираж моей мечты, моего Флорентийца в белой одежде, с золотистыми, вьющимися волосами. Встав с кресла, я выбежал из каюты, добежал до края палубы и точно услышал голос: «Я с тобой, мой мальчик, храни верность своим идеалам, и ты достигнешь цели, поможешь брату – и мы встретимся снова».

Бурная радость охватила меня. Какая-то сила влилась во все мое тело, и оно стало точно железным. Я почувствовал себя счастливым и необычайно спокойным.

– Ну, как же чувствует себя мой юный друг, смельчак-весельчак? – услышал я за собой голос капитана. – Никак, чудесные облака сегодняшнего вечера увлекли вас в небо?

Я не сразу отдал себе отчет в том, что происходит, не сразу повернулся; но когда повернулся, то своим, очевидно, преображенным лицом поразил не только капитана, но даже Иллофиллиона, так изумленно оба они поглядели на меня.

Точно желая защитить меня от капитана, Иллофиллион обнял меня и крепко прижал к себе.

– Ну и сюрпризы же способны преподносить эти русские люди! Что с вами? Ведь вы просто красавец! Вы сверкаете как драгоценный камень, – говорил, улыбаясь, капитан. – Так вот вы каким бываете! Теперь я не удивляюсь, что не только красавица из лазарета, но и молодая итальянка и русская гречанка – все спрашивают о вас. Я теперь понимаю, какие еще силы, кроме храбрости, таятся в вас.

Я с сожалением поглядел на темные облака, где исчез мираж моей любви, и тихо сказал капитану:

– Вы очень ошибаетесь, я далеко не герой и не донжуан, а самый обычный «Левушка – лови ворон». Я и сейчас ловил свою мечту, да не поймал.

– Ну, – развел руками капитан, – если за три дня, учитывая еще бурю, смутить три женских сердца – это еще мало, то остается только добавить на весы ваших побед мое, уже дырявое, сердце старого морского волка. Вы забрали меня в плен, юный друг; пойдемте выпьем на брудершафт.

Не было никакой возможности отказаться от приглашения радушного человека. Но мне казалось, что никогда еще обязательства вежливости не были мне так трудны.

– Думай о Флорентийце, – шепнул мне Иллофиллион. – Ему тоже не всегда легко, но он всегда обаятелен, старайся передать сейчас его обаяние всем окружающим.

Эти слова вдохновили меня на новое применение бурлившей во мне радости. И через некоторое время и капитан, и поднявшиеся к нам турки покатывались со смеху от моих удачных каламбуров и острот.

Вечер быстро перешел в ночь, а рано утром мы должны были войти в порт Б., пополнить запасы воды, угля и провианта, а также выгрузить перевозимых на корабле животных.

Отговорившись усталостью, мы с Иллофиллионом распрощались со всем обществом и ушли в свою каюту. Мы еще долго не спали, я делился с Иллофиллионом своими мыслями, говорил о своей тоске по брату, о преданности Флорентийцу, о мираже в облаках и слуховой иллюзии, созданными желанием встречи с ним. Иллофиллион говорил мне, чтобы я не думал о мираже, не думал об иллюзиях, а думал только о самом смысле долетевших до меня слов. Не важно, каким образом была получена весть. Важно, какая это была весть и какие силы она пробудила в тебе.

– Запомни чувства уверенности и радости, которые родились в тебе сегодня, и то спокойствие, которое ты ощутил в глубине сердца, когда тебе показалось, что ты видишь и слышишь Флорентийца. И если будешь делать какое-либо большое дело, имея в себе эти чувства, – можешь не сомневаться в успехе. Верность идее, как и верность любви, всегда приведут к победе.

Я крепко обнял и поцеловал Иллофиллиона, от всего сердца поблагодарив его за все заботы обо мне, и лег спать, благословляя жизнь за свет и красоту и будучи в полной гармонии с самим собой и со всей Вселенной.

Глава 14

Стоянка в Б. и неожиданные впечатления

Утром я проснулся совершенно свежим и отдохнувшим. Я видел во сне Флорентийца, и так реально было ощущение разговора и свиданья с ним, что я даже улыбнулся своей способности жить воображением.

Солнце сияло, качка почти совсем прекратилась, и первое, на что я обратил внимание, это на близость берега, покрытого пышной растительностью. Возле меня вырос наш матрос-верзила и сказал, что мы скоро войдем в бухту Б., указывая вдали на живописно раскинувшийся, довольно большой и красивый городок.

Снизу поднялся Иллофиллион, очень радостно поздоровался со мной и предложил поскорее выпить кофе, чтобы потом пойти к Жанне и подготовить ее к встрече с итальянками. Мы принялись за завтрак; тут подошел к нам капитан и, смеясь, подал мне надушенную записочку.

– Рассказывай теперь другим, дружище, что ты скромный мальчик. Велела тебе передать дочка, да старалась, чтобы маменька не видала, – похлопывая меня по плечу, сказал капитан.

Я стал смеяться, как, вероятно, всему смеялся бы сегодня, потому что у меня все радовалось внутри. Записку я передал Иллофиллиону, сказав, что так голоден, что не могу оторваться от бутерброда, и прошу его прочесть ее.

Капитан негодовал на мое легкомыслие и уверял, что только теперь понимает мою молодость и мальчишескую неопытность в любовных делах и что надо всегда самому читать женские письма, так как женщины – существа загадочные и могут выкидывать самые неожиданные штучки.

Все же я настоял, чтобы Иллофиллион прочел записку, и потребовал, чтобы сам почтальон присутствовал при ее чтении.

– Ну и занятный же ты мальчишка, – сказал, расхохотавшись, капитан и присел у стола.

Записка, как я и был уверен, была деловая от молодой итальянки. Она писала, что просит скорее отвести их к нашей приятельнице, так как в Б. много хороших магазинов и можно купить детям все необходимое из одежды и обуви. Кончалось письмо припиской, что мы, вероятно, не откажемся им сопутствовать, что город они хорошо знают, но были бы рады спутникам-мужчинам, знающим местный язык.

Капитана несколько разочаровало содержание записки; но он продолжал уверять, что это только благовидный предлог, а развитие любовной истории будет завтра-послезавтра, – потому что в глазах у девушки он увидел мой портрет.

Мы кончили наш завтрак, я пошутил над моим новым другом, сказав, что к его желтым глазам как раз подойдут черные глаза итальянки, а я уж подожду синих глаз, авось найдутся такие к моим темным.

Шутя так, мы вместе с ним спустились вниз и прошли прямо к Жанне. Капитан в виде дружеского назидания покачал головой и погрозил мне пальцем.

Жанну мы застали в беспокойстве. Оба ее ребенка метались в жару. Она сказала, что в семь часов, когда дети проснулись, они были совершенно здоровы и охотно выпили шоколад. Но внезапно, около получаса назад, малыш пожаловался на головную боль, за ним и девочка сказала, что у нее болит голова; не успела Жанна уложить их в постель, как они начали бредить.

Иллофиллион внимательно осмотрел детей, вынул из кармана красивый граненый флакон, которого я еще не видел, и дал им поочередно лекарство.

– Не волнуйтесь, – обратился он к Жанне. – Могло быть и хуже. Через два часа жар спадет, и дети снова будут чувствовать себя хорошо. Но это не значит, что они уже совсем выздоровели. Я вас предупреждал, что немало времени еще вам придется за ними ухаживать.

– Ухаживать за ними я готова всю жизнь, лишь бы они были здоровы и счастливы, – героически сдерживая слезы, ответила Жанна.

Я заметил в ней какую-то перемену. Нельзя сказать о такой молодой женщине, что она вдруг постарела. Но у меня сжалось сердце при мысли, что только сейчас она начинает по-настоящему осознавать свое положение и в ее сердце еще глубже пускает корни скорбь.

По распоряжению Иллофиллиона детей вынесли на палубу и, завернув в одеяла, оставили там на диванах вплоть до нашего нового визита. Жанне Иллофиллион рекомендовал тоже прилечь рядом с детьми на плетеном диване, предупредив, что через два-три часа дети проснутся и будут чувствовать себя хорошо.

Устроив ее возле детей, мы сказали, что сейчас же вернемся с нашими приятельницами, о которых говорили ей вчера, но сама она должна лежать и не думать вставать.

Мы быстро зашли за итальянками, уже совершенно готовыми сойти с парохода, и провели их к Жанне, предупредив, что и дети, и мать все еще больны.

Войдя к Жанне, обе женщины сердечно обняли ее, осторожно на цыпочках подошли к детям и чуть не расплакались, тронутые их красотой, беспомощностью и болезненно пылающими щечками.

Обе итальянки выказали большой такт и внимание в обращении с Жанной; говорили мало, вопреки свойственным этому народу говорливости и темпераменту, но все их слова и действия были полны уважения и сострадания к горю бедной матери.

Очень нежно и осторожно, с моей помощью, молодая итальянка сняла мерку с детей, и по ее лицу несколько раз пробежала судорога какой-то внутренней боли. Очевидно, и ее сердце уже познало драму любви и скорби.

Старшая дама в это время успела снять мерку с Жанны, хотя та и уверяла, что лично ей ничего не надо, вот только всю детскую одежду у нее стащили на пароходе моментально, как только она отвлеклась.

Дамы простились с Жанной, прося ее заботиться только о своем здоровье и думать о детях, а все хлопоты об одежде просили предоставить им. Когда они вышли, я последовал за ними, а Иллофиллион, задержавшись немного возле детей, догнал нас уже на нижней палубе, где заканчивали устанавливать мостки.

Пароход должен был стоять в порту весь день до вечера. Нам спешить было некуда, но Иллофиллион хотел скорее купить игрушки детям, чтобы они, проснувшись, легче выдержали постельный режим, который был им необходим.

Городок, в котором мы очутились, был очень живописен. С массой зелени, с большими садами, редкостной растительностью и с красивыми, почти сплошь одноэтажными домами, большей частью белыми, он выглядел очень уютно.

Мы скоро отыскали магазин для детей, выбрали целую кучу самых разнообразных игрушек и отправили их Жанне, скорбные глаза которой все стояли передо мной.

Мне хотелось самому отнести ей игрушки, но Иллофиллион шепнул мне, что мы должны еще вместе с дамами купить одежду детям и Жанне, проводить наших спутниц обратно на пароход, а потом спешно навестить одного из друзей Али и Флорентийца, где нас могут ждать известия. И в зависимости от них мы или будем продолжать наш путь на пароходе до Константинополя, или свернем на лошадях к турецкой границе и доберемся туда сушей, что будет и много дольше, и труднее.

Я пришел в ужас. «А Жанна?» – хотел я крикнуть. Но Иллофиллион приложил палец к губам, взял меня под руку и ответил на какой-то вопрос старшей итальянки.

Я так был потрясен возможным внезапным расставанием с Жанной, ее судьбой без нас, что мне словно заноза вонзилась в сердце. Я мгновенно превратился в «Левушку – лови ворон», забыв обо всем, и, если бы не твердая рука Иллофиллиона, управлявшая моими автоматическими шагами, я бы, наверное, остановился на месте.

– Подумай о Флорентийце, мог ли бы он быть таким рассеянным, невоспитанным и нелюбезным. Предложи руку молодой даме и будь таким кавалером, каким ты желал бы быть для Жанны, если бы тебе пришлось провожать ее. Вежливость обязательна для друга Флорентийца, – услышал я шепот Иллофиллиона.

Вновь и вновь мне приходилось осознавать, как трудно мне дается искусство самовоспитания, как я неопытен и как сложно обрести самообладание. В моем сознании мелькнул образ брата; я вспомнил о его железной воле и рыцарской вежливости во время разговора с Наль в саду Али Мохаммеда. Я сделал невероятное усилие, даже физически ощутив напряжение, подошел к девушке, снял шляпу и, поклонившись, предложил ей руку.

Тоненькое личико девушки с огромными глазами порозовело, она улыбнулась и как-то вся вдруг изменилась. Она стала так миловидна, что я сразу понял, чего этому лицу недоставало. На нем отражались уныние, разочарование, и они, точно маска, делали его безжизненным.

«Должно быть, и здесь Матери Жизни пришлось включить черную жемчужину в ожерелье», – мысленно вспомнил я слова Али.

Сочувствие к моей спутнице помогла мне забыть о своем настроении, и я стал искать возможностей рассеять печаль девушки.

Я начал с того, что назвал ей свою фамилию, сказав, что я русский, и извинился, что в суете мы с братом забыли представиться им.

Девушка ответила мне, что фамилию мою она узнала благодаря списку пассажиров в судовой книге, это не составило труда, так как каюта люкс, которую мы занимаем, на пароходе только одна.

Она рассказала, что они родом из Флоренции, но живут уже два года в Петербурге у брата ее матери; на родине у нее случилось очень большое горе, и мать увезла ее путешествовать, чтобы развеяться и забыть о прошлом.

Девушка сказала, что ее зовут Мария Гальдони, а мать ее звали Джиованна Гальдони, и что они едут в Константинополь навестить сестру матери, синьору Терезу, которая вышла замуж за дипломата, и теперь судьба закинула ее в Турцию. Она спросила, куда едем мы с братом. Я ответил, что пока едем в Константинополь, а дальше я еще маршрута не знаю.

Мы дошли до главной улицы и зашли в магазин белья. Здесь мы с Иллофиллионом уступили поле сражения синьорам Гальдони, но в магазине дамского платья и верхней одежды я решил вмешаться. Обе дамы предпочитали вещи светлые и яркие, я же выбрал для Жанны синий костюм из китайского шелка, белую батистовую блузку и небольшую английскую шляпу из рисовой соломки с синей лентой. Иллофиллион выбрал девочке серенькое пальто, фланелевое платье и мальчику пальто и фланелевый костюм. Итальянки поражались нашему вкусу и выбору, но мы стояли на своем, утверждая, что будут не одни солнечные дни.

Оставалось купить еще обувь, и я твердо выдержал характер, купив Жанне желтые туфли на толстой подошве. Иллофиллион, смеясь, уступил дамам выбрать обувь детям и матери по их вкусам, утверждая, что иначе мы закупим весь магазин. Мы отправили посыльного купить два чемодана, уложили в них все, кроме шляп, сели на извозчиков и отправились на пароход.

Мне снова пришлось ехать рядом с синьорой Марией. Разговор вертелся вокруг бури и связанных с ней происшествий. Подъезжая к пароходу, мы столкнулись с целой толпой народа, повеселевших, отдохнувших обитателей кают всех классов, спешивших в город.

Группа разряженных путешественников первого класса, дам, демонстрировавших свои туалеты и строивших глазки мужчинам, и мужчин, старавшихся блеснуть своим остроумием, ловкостью, аристократичностью манер и выказать свои рыцарские достоинства, после того как я видел их изнанку во время бури, вызвала у меня чувство, напоминавшее тошноту.

Со многими из них мы были знакомы, многим помогали во время бури. Я знал их нетерпение, помнил грубость их обращения с судовой прислугой и отсутствие всякой выдержки этих лощеных людей в часы опасности. И теперь я не мог выбросить из головы представления о стаде двуногих животных, которым подвернулась новая возможность выставить напоказ свои физические достоинства, чтобы провести день на суше в завлекательной игре.

Мы проводили наших дам до каюты Жанны, распростились с ними и на вопрос: «Когда же снова увидимся?» Иллофиллион ответил, что увидимся, вероятно, только после обеда, когда тронемся в путь.

Поднявшись в отделение первого класса, мы встретились с турками и вместе с ними снова вернулись в город.

На этот раз мы направились не в центр, а к окраине города. По приморскому бульвару, обрамленному цветущими мимозами, розовыми и желтыми акациями и пальмами, мы вышли на тихую улицу и позвонили у красивого белого дома, окруженного садом.

Путь был недолог; я шел рядом с молодым турком и успел только спросить его, зажила ли рана на его голове.

– Рана на голове почти зажила, а вот нога все еще очень болит, – ответил он мне.

– Почему же вы не покажете ее Иллофиллиону? – спросил я.

Он ответил, что не имел возможности перекинуться словом с Иллофиллионом без отца. А отца он волновать не хочет и скрывает от него боль в ноге. Когда мы подошли к дому, я шепнул Иллофиллиону, что у его молодого приятеля рана на ноге, которую он скрывает от отца.

Иллофиллион кивнул мне, тут открылась дверь, и мы вошли в дом.

Скромный снаружи белый домик с мезонином был чудом уюта внутри. Большая передняя – нечто вроде английского холла – разделяла дом на две части. Стены были обшиты невысокой панелью из карельской березы. Такого же дерева были вешалка, стулья, кресла, столы. Стены выше панели были обиты сафьяном бирюзового цвета, по ним спускались большие ветки мимозы. Пол был застлан голубым ковром с желтыми и белыми цветами. Я остановился зачарованный. В этой комнате так легко дышалось, словно это был замок доброй феи. Я стоял, по обыкновению, «Левушкой – лови ворон» и не знал, в каком месте земного шара нахожусь. Я ничего не слышал, а только смотрел и радовался гармоничной обстановке этой комнаты; никогда я не видел даже жалкого подобия ее.

На верхней площадке лестницы открылась такая же, карельской березы, дверь с бирюзовой ручкой, и показалась женская фигура в белом, которая стала спускаться вниз. Каково же было мое изумление, когда я увидел, что лицо девушки в белом, ее руки, шея были совершенно черные. Она подошла прямо к Иллофиллиону, протянула ему обе черные руки и заговорила по-английски.

Неожиданно увидев в первый раз в жизни черную девушку не в балагане, а разговаривающую по-английски, с прекрасными манерами, с фигурой вроде статуи, с лицом красивым, без ужасных толстых губ, и с косами, а не с черным войлоком на голове, – я просто испугался. Должно быть, мое лицо выражало мое смятение достаточно выразительно, так как даже неизменно выдержанный Иллофиллион засмеялся, а я поспешил спрятаться за его широкую спину.

Сейчас я даже не понимаю, почему я так испугался тогда. Правда, она быстро вращала глазами, так, что их белки сверкали, и столь же быстро говорила горловым голосом, но ничего отвратительного в ней не было. Она даже была по-своему нежна и женственна, быть может, даже прекрасна.

Но тогда она внушала мне ужас.

Я все пятился назад, пропустив вперед обоих турок, которые, очевидно, были с ней знакомы. Я дрожал от ужаса, что мне придется коснуться этой агатовой руки.

О чем-то договорившись с Иллофиллионом, черная девушка быстро прошла своей легкой походкой в комнату направо. Иллофиллион обернулся ко мне, а я вытирал пот со лба и не мог успокоить своего колотившегося сердца. Иллофиллион, улыбаясь, подошел ко мне, но, посмотрев внимательно на меня, перестал улыбаться и очень ласково сказал:

– Я должен был предупредить тебя, что у друга Флорентийца ты встретишь семью негров, спасенную им во время путешествия по Африке. Эта девушка была младенцем привезена в Россию вместе с двумя маленькими братьями и матерью. Она хорошо образованна, очень преданна Флорентийцу и Ананде. Я не сообразил, что твои нервы были серьезно потрясены за эти дни испытаний, и переоценил твои силы. Прости мою несообразительность, возьми эту конфету, сердцебиение сейчас пройдет.

Я долго еще не мог успокоиться, сел на стул, и Иллофиллион подал мне еще какой-то воды. Я всеми силами стал думать о Флорентийце, только бы не упасть в обморок, как в доме Ананды.

Но мне вскоре стало лучше. Я снова сделал над собой огромное усилие, улыбнулся и сказал, что девушка своими движениями напомнила мне змею, а я змей боюсь до ужаса.

Молодой турок весело рассмеялся и согласился со мной, что змеи очень противны, но сказал, что в этой тонкой и высокой девушке он не видит ничего змеиного.

В эту минуту черная девушка снова показалась. Я вооружился, как барьером, мысленным обликом Флорентийца и смотрел теперь на нее совершенно спокойно. И вправду, только от неожиданности можно было так перепугаться. Ничего противного в ней не было. По стройности и совершенству форм это была настоящая черная статуя. Лицо у нее тоже было интересное, только глаза, огромные, выпуклые, блистающие белками, поражали воображение. И контраст ее черной кожи и безукоризненной белизны одежды в этой дивной светлой комнате, где мое воображение уже поселило золотоволосых ангелов, действовал на меня удручающе.

Я всеми силами мысленно вцепился в руку Флорентийца; и еще раз осознал свое незнание жизни, неопытность и невыдержанность. «Враг не дремлет и всегда будет стараться воспользоваться каждой минутой твоей растерянности», – вспомнил я из письма Али.

Не успели все эти мысли мелькнуть в моей голове, как черная девушка уже подошла к Иллофиллиону и сказала, что хозяин просит его одного пройти к нему в кабинет, а остальных приглашает в сад, куда они вместе с Иллофиллионом выйдут через четверть часа. Иллофиллион прошел в комнату хозяина, очевидно зная дорогу, а нас девушка повела в сад, открыв зеркальную вращающуюся дверь, которую я принял за обыкновенное трюмо. Через эту дверь мы попали в библиотеку, с несколькими столами и глубокими креслами, а оттуда вышли на веранду и спустились в сад.

Какой чудесный цветник был разбит здесь! Как красиво сочетались в гамме красок незнакомые мне цветы! Щебетали птицы, деревья отбрасывали фантастические тени на дорожки. Такой мир и спокойствие царили в этом уголке, что не верилось в близость моря, шум которого здесь не был слышен, в его бури и тот ужас, через который мы только что прошли, чтобы попасть сюда, в это поэтическое царство безмятежного мира.

Я слышал как сквозь сон, что девушка предлагает осмотреть сад, где есть растения всего мира, и полюбоваться рощей запоздало цветущего миндаля. Но я не хотел двигаться, не хотел не только говорить, но даже слушать человеческую речь. Я остался у цветника, сел на скамейку под цветущим гранатовым деревом и стал думать о Флорентийце и о том, какой у него друг, и дом, и сад которого – все полно таким миром и красотой.

Я забыл обо всем и унесся в мечты о счастье всех людей, о возможности каждому жить так, как ему надо по его духовным и физическим потребностям. «Не для себя одного, – думал я, – создал этот уголок хозяин. Сколько бурь сердечных, сколько разлада должно утихнуть в душах людей, попадающих в эту тишину и гармонию! Здесь словно каждый предмет, каждый цветок напитаны любовью».

Мне казалось, что я понял, чем должно быть земное жилище тех, кто любит людей, видя в каждом из них подобие самого себя и каждому стараясь принести помощь и утешение. Я представил себе внешний облик хозяина, внутреннее существо которого казалось мне понятным. Я невольно связал его облик с образом Флорентийца и почувствовал новый прилив сил, представив себе своего друга в белой одежде и чалме, каким я увидел его в первый раз на пиру у Али. «Увижу ли я вас, дорогой Флорентиец? О, как я люблю вас!» – говорил я мысленно всей глубиной сердца, и ясно – как будто совсем рядом – услышал его голос: «Я с тобой, мой друг. Храни мир, неси его всюду, и ты встретишь меня скоро».

Слуховая иллюзия была так ярка, что я встал, чтобы броситься на зовущий меня голос. Но вместо Флорентийца я увидел на веранде Иллофиллиона, зовущего меня, жалкого «Левушку – лови ворон».

Иллофиллион стоял на веранде рядом с человеком в обычном европейском легком костюме. Контраст между тем, что рисовало мне воображение, и тем, что было на самом деле, был таким разительным, что я не мог удержаться от смеха над самим собой. И все неожиданности – и черная девушка вместо ангелов, и совсем другой человек вместо Флорентийца, – все вместе вызвало во мне смех над собственной детскостью.

ПОМНИ, ЧТО РАДОСТЬ НЕПОБЕДИМАЯ СИЛА, ТОГДА КАК УНЫНИЕ И ОТРИЦАНИЕ ПОГУБЯТ ВСЕ, ЗА ЧТО БЫ ТЫ НИ ВЗЯЛСЯ. УРОКИ ЖИЗНИ НИКОМУ НЕ ЛЕГКИ. НО ПЕРВОЕ ПРАВИЛО ДЛЯ ТЕХ, КТО ХОЧЕТ ПОБЕДИТЬ, – НА ГЛАЗАХ У ЛЮДЕЙ УМЕТЬ УЛЫБАТЬСЯ БЕЗЗАБОТНО, ДАЖЕ ЕСЛИ В СЕРДЦЕ СИДИТ ИГЛА. КТО УМЕЕТ ДЕЙСТВОВАТЬ, ЗАБЫВАЯ О СЕБЕ, ТОТ ПОБЕЖДАЕТ.

Совершенно не сознавая неприличия своего поведения, я встал и пошел, смеясь, на зов Иллофиллиона.

– Что тебя веселит, Левушка? – спросил Иллофиллион, нахмурясь.

– Только собственная глупость, Лоллион, – ответил я. – Я, должно быть, никогда не выйду из поры детства и не сумею впитать в себя тех достоинств, живой пример которых вижу перед собой. Мне смешно, что я все попадаюсь в иллюзии, которые мне подстраивают мои глаза и уши. Это все противная дервишская шапка, тяжелая и жаркая, наделала бед, испортив мне слух.

– Нет, друг, – сказал хозяин дома. – Если твои иллюзии ведут тебя к доброму и веселому смеху, ты можешь быть спокоен, что достигнешь многого в жизни. Только злые люди не знают смеха и стремятся победить упорством воли; но они не побеждают. Побеждают те, кто умеет любить.

Я остановился как вкопанный. Мысли вихрем завертелись в мозгу. Что было общего между этим человеком и Флорентийцем? Почему сердце мое точно наполнилось блаженством? Я видел перед собой человека среднего роста, с темно-каштановыми волнистыми волосами, на которых была надета небольшая шапочка вроде тюбетейки. Прекрасные синие глаза смотрели мягко, любяще, хотя и выражали огромную силу. Вот это выражение силы, энергии, внутренней мощи и поразило так меня, вызвав в памяти образ Флорентийца и пылающую мощь глаз Али.

Я был глубоко тронут его ласковой речью, вниманием, которое он оказывал мне, которого я – для него первый встречный – ничем не заслужил. Я невольно подумал, что уже много дней я живу среди чужих людей, дающих мне защиту, кров и пищу, а я… И я грустно опустил голову, подумал о своей несостоятельности, и слезы скатились с моих ресниц.

Хозяин сошел с веранды, нежно обнял меня и повел в дом. Я не мог унять слез. Скорбь бессилия, сознание величайшей доброты людей, защищающих брата, преклонение перед ними и полная моя невежественность, незнание даже мотивов их поведения, ужас лишиться их покровительства и дружбы и остаться совсем одиноким без них, – все разрывало мне сердце, и я приник, горько рыдая, к плечу моего спутника, когда он сел рядом со мной на диван.

– Вот видишь, друг, какие контрасты играют жизнью человека. В страшный момент бури, когда всему пароходу грозила смерть, – ты весело смеялся и тем поразил и ободрил храбрых людей. Сейчас тебя заставила смеяться великая любовь и преданность друга, – а в результате ты плачешь, думаешь об ужасе одиночества и впадаешь в уныние от несуществующего будущего. Как можно потерять то, чего нет? Разве ты знал минуту назад, что будешь сейчас плакать? Ты потерял свои чувство юмора, мир и радость только потому, что перестал быть верен своему другу Флорентийцу, которому хочешь быть верным всю жизнь. Ободрись. Не поддавайся сомнениям! Чем энергичнее ты будешь гнать от себя мысли уныния, тем скорее и лучше ты себя воспитаешь и внутренняя самодисциплина станет для тебя привычкой, легкой и простой. Не считай нас, твоих новых друзей, людьми сверхъестественными, счастливыми обладателями каких-либо тайн. Мы такие же люди, как и все. А все люди делятся только на знающих, освобожденных от предрассудков и давящих их страстей, а потому добрых и радостных, и на незнающих, закованных в предрассудки и страсти, а потому унылых и злых.

В жизни есть только один путь: знание. Оно раскрепощает человека. И чем свободнее он становится, тем больше его значение в жизни всей Вселенной, тем значительнее его труд на общее благо и шире воздействие той атмосферы мира, которую он несет с собою.

Возьми этот медальон; в нем портрет твоего друга Флорентийца. Очень хорошо, что ты так предан ему. Теперь ты сам видишь, что и родного своего брата, и не родного, совсем недавно встреченного, ты любишь одинаково сильно. Чем больше условной любви ты будешь сбрасывать с себя, тем больше любовь истинно человеческая будет пробуждаться в тебе.

Он подал мне довольно большой овальный медальон на тонкой золотой цепочке, в золотую крышку которого был вделан темный выпуклый сапфир.

– Надень его; и в минуты сомнений, опасности, уныния или горького раздумья возьми его в руку, думая о твоем друге Флорентийце и обо мне, твоем новом, навсегда верном тебе друге. И ты найдешь силу во всех случаях жизни удержать слезы. Каждая пролитая слеза отнимает силы, а каждая побежденная – возводит человека на новую ступень могущества. Здесь на одном из древнейших языков человечества написано: «Любя побеждай». С этими словами он открыл медальон, и я увидел в нем дивный портрет Флорентийца.

Я хотел поблагодарить его, будучи полным благоговения и счастья. Однако в этот момент в дверь постучали, и я едва успел надеть медальон, не успев произнести слова благодарности. Но, должно быть, мои глаза передали ему мои мысли, он улыбнулся мне, подошел к двери и открыл ее.

Я увидел белое платье, черную голову, шею и полуоткрытые руки; но теперь этот силуэт уже не пугал меня. Странное чувство, уже не раз испытанное мною за эти дни – ощущение какой-то силы и обновления всего организма, – снова наполнило меня. Я опять будто стал вдруг старше, увереннее и спокойнее.

– Могут ли войти ваши друзья, сэр Уоми? – спросила девушка.

– Да, Хава, могут. Вот познакомься еще с одним моим другом. И пока я буду говорить о совершенно неинтересных для него вещах с турками, проведи его в библиотеку и покажи полку с книгами философов всего мира, писавших о самовоспитании. Пусть он выберет все, что только захочет. А ты сложи для него эти книги в портфель, на память о себе, – сказал, улыбаясь, хозяин, глаза которого при этих словах блеснули юмором, точь-в‑точь как у Флорентийца.

– Я с радостью проведу молодого гостя в библиотеку и покажу книги. Но что касается памяти обо мне, вряд ли ему будут приятны такие воспоминания. Европейцы редко легко переносят черную кожу, – ответила Хава, улыбаясь ослепительной белозубой улыбкой.

Я был совсем сконфужен. А сэр Уоми – как назвала Хава моего нового друга – сказал мне, смеясь:

– Вот тебе и первый урок, друг. Побеждай свой предрассудок к черной коже, помня, что кровь у всех нас одинаковая, красная.

Я вышел вслед за Хавой и в соседней комнате столкнулся с Иллофиллионом и турками, шедшими в кабинет сэра Уоми. Должно быть, у меня было необычное выражение лица; оба турка с удивлением на меня посмотрели, а Иллофиллион улыбнулся мне и ласково провел рукой по моим волосам.

Хава провела их в кабинет, закрыла дверь и пригласила меня идти за нею. Мы миновали несколько комнат, затененных ставнями от солнца, вышли снова в холл и через знакомую уже зеркальную дверь вошли в библиотеку.

Теперь я лучше рассмотрел это помещение. Какая чудесная художественная обстановка была здесь! Темные шкафы красного дерева с большими стеклянными дверцами красиво выделялись на синем ковре. На синем потолке был искусно изображен хоровод белых павлинов и играющий на дудочке юноша.

– Вот, это здесь, – услышал я голос Хавы. – Вам придется встать на эту лесенку. На верхних полках этих двух шкафов стоят книги, которые вам рекомендовал сэр Ут-Уоми.

Я поблагодарил, запомнил, что друга моего зовут Ут-Уоми, и стал читать названия книг. Я думал, что, много чего прочитав под руководством брата, я найду здесь хотя бы несколько знакомых мне названий. Но, хотя книги были на разных языках, в том числе и на русском, я ни одной из них не знал.

– Я пока оставлю вас и поднимусь к себе за портфелем, – сказала Хава. – Я постараюсь найти такой, который напомнил бы вам сегодняшний день и сэра Ут-Уоми.

Я остался один. Окна и дверь веранды были открыты настежь, и из сада лился чудесный аромат цветов. А тишина давала мне особое наслаждение после непрерывного шума моря. Меня тянуло выйти в сад, походить по мягкой земле, но я боялся опять стать рассеянным и стал прилежно перебирать книги.

Перебирая ряд книг, я случайно задел книги на соседней полке, и две из них упали на пол. Я сошел с лесенки, поднял книги и открыл толстый кожаный переплет одной из них. «Самодисциплина, ее значение в жизни личной и космической», произведение Николая Т. Издание Фирс, Лондон, – прочел я заголовок. Я протер глаза; еще раз прочел заголовок. Схватил вторую книгу в таком же переплете. «Путь человека как путь освобождения. Человек как единица Вечного Движения». Издание Фирс, Лондон. Произведение Николая Т.

Я перестал сомневаться, что книги принадлежат перу моего брата. Но что пробудило во мне это открытие! Какие разноречивые чувства наполнили меня, – описать невозможно! Вопросы: кто же мой брат? Кто был моим воспитателем? Почему я разлучен с ним? – превратили меня опять в «Левушку – лови ворон». Я даже не стал искать ничего больше, присел на лесенку и стал читать.

Не помню сейчас, много ли я прочитал, но очнулся я от громкого смеха. Вздрогнув от неожиданности, я так растерялся, что сначала даже не сообразил, где я и что со мной, и почему возле меня стоят полукругом Иллофиллион, турки, Хава и сэр Уоми.

Сэр Уоми подошел ко мне, ласково меня обнял и шепнул:

– Радуйся находке, но войди внешне в роль светского воспитанного человека.

Тут ко мне подошел Иллофиллион, взглянул на книги, потом на меня и весело рассмеялся.

– Теперь ты, Левушка, видишь, что не только ты скрывал от брата свой литературный талант, но и он скрыл от тебя свои книги. Ты все-таки нашел их. Теперь тебе надо скорее становиться писателем, чтобы твои книги тоже попали ему в руки. Тогда вы будете квиты!

– Вот как! Капитан Т. – ваш брат? – сказала Хава. – Тогда вам будет очень интересно прочесть его последнюю книгу, в ней есть даже портрет капитана Т.

С этими словами она быстро открыла шкаф у правой стены, подкатила туда лесенку и достала книгу в синем переплете, подав мне ее развернутой на той странице, где был изображен портрет брата. Он был очень похож, только лицо его было строже и серьезнее, и на нем лежал отпечаток какой-то отрешенности.

Я прочел заголовок: «Не жизнь делает человека, а человек несет в себе жизнь и творит свою судьбу». Я ничего не понял, к стыду своему, – ни в одном из заголовков книг брата. Тяжело вздохнув, я поблагодарил. Взяв все три книги, я вышел в сад, где теперь сидел сэр Уоми и все остальные гости.

Подойдя к нему, я сказал печально, что все три книги брата для меня очень дороги, но они мне кажутся таинственной китайской грамотой. Я попросил у доброго хозяина разрешения взять с собой эти книги с тем, чтобы потом выслать их ему обратно из Константинополя.

– Возьми, друг мой, и оставь их себе, – ответил он. – Я всегда смогу пополнить свою библиотеку. Тебе же пока труднее, чем мне, достать их. Что же касается содержания этих книг, то у тебя сейчас такой чудесный учитель и воспитатель в лице Иллофиллиона, что он растолкует тебе все, чего ты не поймешь. Он тебе и о нас все расскажет, – прибавил он, понижая голос так, чтобы нас не смогли слышать турки, которых Хава увела немного подальше, рассказывая что-то о цветочных клумбах.

– Не огорчайся так часто своей невежественностью и невыдержанностью, – продолжал сэр Уоми, усаживая меня на скамью между собой и Иллофиллионом. – Если ты хочешь спасти жизнь брата, – развивай героические чувства не только в одном каком-то деле. Но в каждом обычном дне живи так, как будто это твой последний день. Не оставляй запаса сил и знаний на завтра, а отдавай всю полноту мыслей и чувств сегодня, сейчас. Не старайся развить силу воли, а действуй так, чтобы быть просто добрым и чистым в каждую пробегающую минуту.

К нам подошли турки с Хавой, державшей в руках прекрасный портфель из зеленой кожи. Передавая его мне, она лукаво улыбнулась, спрашивая, не напоминает ли мне зеленый цвет чьих-либо глаз.

– А внутри, – прибавила она, – вы найдете портрет сэра Уоми.

Я был тронут вниманием девушки и сказал ей, что, очевидно, всем вокруг нее тепло, что я всегда буду помнить ее любезность и опечален тем, что я плохой кавалер и у меня нет ничего, что я мог бы оставить ей на память.

– Ну а если я найду что-нибудь, что принадлежит вам? Оставите ли мне свой автограф на память?

Я совершенно опешил. Моя вещь в этом доме? Я потер лоб, проверяя, не заснул ли уж я мертвым сном Флорентийца? Хава звонко рассмеялась и своим гортанным голосом сказала:

– Я жду ответа, кавалер Левушка.

Я окончательно смутился, и за меня ответил сэр Уоми:

– Неси свое сокровище, Хава, если оно у тебя есть. И не конфузь человека, который еще и сам не знает, что подал миру прекрасную жемчужину и украсил многим жизнь.

Я перевел глаза на сэра Уоми, думая увидеть на его лице уже знакомое мне юмористическое выражение. Но лицо его было серьезно, и смотрел он ласково. Я почувствовал привычное мне раздражение от всех этих загадок и уже готов был раскричаться, как в дверях увидел Хаву с толстой книжкой в руках. Это был журнал «Новости литературы». Развернув книжку, она поднесла мне страницу с заголовком рассказа: «Первая утрата – и свет погас». Это был тот мой рассказ, что пленил аудиторию и какого-то литератора на студенческой вечеринке в Петербурге, а теперь был напечатан. Хава перелистала страницы и показала мне подпись: «Студент Т.».

– Ну, пиши автограф, – сказал Иллофиллион, – и надо собираться на пароход.

Я взял из рук Хавы карандаш, взглянул на нее, рассмеялся и написал:

«Новая встреча – и свет засиял».

Мой автограф вызвал не меньшее удивление всего общества, чем появление моего рассказа.

– Ты еще и сам не осознаешь, что смог выразить в своем рассказе и что значат слова твоего автографа, мой юный мудрец, – сказал, прощаясь, сэр Уоми. – Но в нашу следующую встречу ты уже будешь во всеоружии знания. Иди сейчас так, как тебя поведет Иллофиллион, и дождись в его обществе возвращения Флорентийца.

Он обнял меня и ласково провел рукой по моим волосам. Хава протянула мне обе руки. Я склонился и поцеловал одну за другою эти прекрасные черные руки, как бы прося прощения за испуг и отвращение, которые они мне внушили вначале.

Я почувствовал, что руки ее задрожали, а когда поднял голову, увидел изменившееся выражение лица Хавы и услышал шепот:

– Я всегда буду вам верной слугою, и свет мне будет сиять и от вас.

Нас разъединил Иллофиллион, подошедший проститься с Хавой.

Мы вышли все вместе из дома и расстались с турками, которые хотели навестить еще своих родственников. Я удивился, как промелькнуло время. Казалось, мы пробыли у сэра Уоми только час, а на самом деле было уже около семи часов вечера.

Я был рад, что турки ушли; говорить мне совсем не хотелось. Иллофиллион взял меня под руку, мы свернули на какую-то улицу и зашли в книжный магазин. Иллофиллион спросил, нет ли последнего номера сборника «Новости литературы».

– Нет, – ответил приказчик. – На этот раз все раскупили.

Тут кто-то из другого угла магазина сказал, что можно снять с витрины последний номер, если мы наверняка купим книгу. Иллофиллион уверил, что мы купим ее непременно, приказчик снял ее с витрины, мы расплатились, уложили книгу в мой портфель и вышли.

– Как не хочется идти на пароход, Лоллион, – сказал я. – Век жил бы тут, в саду сэра Уоми.

– Ну, вот и верь тебе! Ты хотел век жить возле Флорентийца, всю жизнь разделять его труды. А теперь хочешь жить в саду Уоми? – улыбнулся Иллофиллион.

– Да, – ответил я. – Слова мои могут показаться изменой Флорентийцу. И сам я даже не смог бы вам передать, что творится в моем сердце. Оно как будто еще расширилось, там живет уже не один мой брат и Флорентиец. Я еще не могу понять, что общего я нашел между всеми вашими друзьями: Али, Флорентийцем и сэром Уоми. Но какое-то высшее благородство, какая-то невиданная сила в них общие. Я даже думаю, что и вы, и Ананда имеете много общего с вашими друзьями. Я не могу еще взять в толк, почему все вы ко мне так беспредельно милосердны и самоотверженны! Защищая брата, который, конечно, достоин всякой защиты и помощи, вы все делаете и для меня тоже столь многое, чего я вовсе не заслужил. И вы, лично вы, Лоллион, – чем смогу я когда-нибудь отплатить вам?

– Не наград или похвал должен ждать человек за свое поведение в жизни, Левушка, – ответил Иллофиллион. – Жизнь – это только ряд причин и следствий, и этому закону подчинена вся Вселенная, не только жизнь человеческая. Но мы с тобою будем иметь еще много времени, чтобы говорить о делах на личные темы. Не хочешь ли сейчас соблюсти долг вежливости и купить цветов нашим дамам за то, что они так трудились и помогали нам одеть Жанну и детей?

– Нет, вознаграждать их – как вы только что сказали – за доброе дело мне как-то не хочется; а вежливость… возможно, я плохой кавалер. Но что мне хочется, всем сердцем хочется, так это принести роз Жанне, – это я бы сделал так радостно, что даже возвращение на пароход мне было бы менее тяжело.

– Прекрасно, вон там я вижу цветочный магазин. Я выполню долг вежливости по отношению к итальянкам, ты – подари цветы Жанне. Но будь осторожен, Левушка. Ни в одной из женщин, встречающихся нам на пути сейчас, ты не должен видеть женщину как предмет любви, а только тех друзей, которым мы с тобою должны помочь, если можем. Мы с тобой должны хранить сейчас в сердце и мыслях такую глубокую чистоту и целомудрие, как будто бы мы идем в священный поход. Все наши силы, духовные и физические, должны быть всецело устремлены только на то дело, которое нам дано Флорентийцем и Али. Мужайся, и на меня не сердись. Бедное разбитое сердце Жанны готово привязаться всеми силами к тому, кто выкажет ей сострадание и внимание. Тебе же предстоит сейчас задача не утешения лишь одной женщины, а служение всею верностью задаче, взятой тобой на себя добровольно. Раздваиваться, желая и брата спасти, и женщину найти, тебе сейчас нельзя.

– Мне и в голову не приходило перейти границы самой простой дружбы в моем поведении с Жанной. Я очень сострадаю ей, готов всем сердцем ей во всем помочь, – ответил я. – Но верьте, Лоллион, ни она, ни Хава никогда не могли бы быть героинями моего романа… И если чем-нибудь я дал вам повод подумать иначе, я согласен отнести цветы синьорам Гальдони, а вы – за нас обоих – передайте мои Жанне.

Мы вошли в цветочный магазин, у окна которого стояли несколько минут, разговаривая.

Когда мы стали выбирать букеты дамам, я все же сам выбрал белые и красные розы для Жанны. Я сложил свой букет на пальмовый лист, перевязал его белой и красной лентой, а Иллофиллион выбрал один букет из розовых, а другой – из желтых роз итальянкам.

На его вопрос, почему я выбрал эти цвета роз и лент, я ответил, что не знаю вообще значения цветов. Но Али прислал мне подарки белого цвета – цвета силы; и красного – цвета любви, когда я шел к нему на пир.

– Теперь я, в свою очередь, хочу послать Жанне привет любви и силы и надеюсь, что она не увидит в этом чего-либо предосудительного.

Из цветочного магазина мы снова вышли на набережную. Внезапно раздался гудок с нашего парохода, и, хотя торопиться было еще нечего, мы все же отправились прямо на пароход.

Дойдя до отделения первого класса, мы расстались с Иллофиллионом; он прошел к Жанне, а я направился в каюту итальянок и передал розовый букет дочери и желтый – матери. Девушка радостно приняла цветы, и нежный румянец разлился по ее лицу.

Мать ласково улыбнулась и спросила, видел ли я мадам Жанну в новом наряде. Я ответил, что туда прошел мой кузен, так как малютки нуждаются в его надзоре, а я повидаю их всех завтра и полюбуюсь сразу туалетами всех.

Я был полон неожиданными новыми впечатлениями, из‑за портфеля с книгами меня тянуло скорее в каюту, чтобы хоть на портрет брата посмотреть наедине, – а тут приходилось стоять в толпе разряженных дам и мужчин, выслушивать их и отвечать на легкий салонный разговор. Я воспользовался первым попавшимся предлогом, быть может, показавшись не очень учтивым, и поднялся на свою палубу.

Я прошел прямо к себе в каюту с намерением принять душ, а потом полежать и подумать. Но, очевидно, всем моим намерениям не суждено было сегодня сбываться.

Не успел я снять пиджак, как явился мой нянька – матрос-верзила – и подал мне небольшую посылочку и письмо в очень элегантном длинном конверте. Он очень интересовался нашим путешествием на берегу, жаловался, что его не пустили со мной в город, а он, наверное, был бы мне там нужен.

Как только я отделался от него, пришли турки. Я едва успел спрятать свою посылку и письмо. Турки рассказывали, что очень весело провели время у своих родственников в городе, от которых узнали о том, сколько бедствий принесла буря, из которой благополучно выбрался только один наш пароход. Вышедшие из Севастополя следом за нами два парохода, один – старый греческий и другой – французский, решившийся выйти из гавани при уже начинавшейся буре – оба погибли. А в Севастополе буря все еще свирепствует и сейчас, хотя уже с меньшей силой.

Что же касается нашего судна, то они слышали от старшего механика, что в Константинополе ему придется идти в большой ремонт и задержаться там надолго.

Всеми силами я старался быть вежливым и выдержанным, но внутри у меня клокотало раздражение от этой постоянной невозможности жить так, как хочется, а быть прикованным ко всем условностям светского приличия.

«Неужели, – думал я, – все поразившие меня новые люди огромной выдержки, которых я увидел за эти дни, и едущий со мной сейчас Иллофиллион приобрели свое хорошее воспитание и выдержку таким же трудным путем, как я?»

Я готов был дать понять туркам, чтобы они уходили поскорее и дали мне возможность побыть одному. Я еле удерживал себя в границах приличия, когда на трапе нашей палубы раздались голоса Иллофиллиона и капитана.

Меня поразило лицо Иллофиллиона. Я еще ни разу не видел его таким сияющим. Точно внутри у него горел какой-то свет, так весь он казался насквозь светящимся радостью.

В моей голове снова промчался вихрь мыслей. Тут были и мысли низкие, недостойные; я подумал, что Иллофиллион был так долго у Жанны потому, что он ее любит, и потому его лицо сейчас так сияет. А мне говорил о невозможности проявления сейчас личных чувств. Скользнули здесь и ревность, и грубая мысль о моей зависимости от почти незнакомого мне человека. В моей душе вновь поднялись чувство протеста и сильное раздражение.

Я почти не слышал, о чем говорили вокруг меня. Еще раз я посмотрел на Иллофиллиона – и устыдился всех своих недоброжелательных чувств. Лицо его все так же светилось внутренним светом, глаза сверкали, напоминая глаза-звезды Ананды.

«Нет, – сказал я себе, – этот человек не может быть двуличным. Мысль такого светящегося лица должна гореть честью и любовью. Иначе откуда же взяться этому свету, который всех греет и рассеивает даже такой мираж, в каком я запутался сейчас».

Я унесся воспоминанием обо всем том, что рассказал мне Иллофиллион о себе; о том, что я постиг и увидел за короткое время через него, и о том необычном человеке, которого он показал мне в Б.

Постепенно я забыл обо всем, превратился в «Левушку – лови ворон», перенесся в сад сэра Уоми и так погрузился в мысли о нем, что точно услышал его голос: «Мужайся, пора детства прошла. Учись действовать не только для помощи брату, но вглядывайся во всех встречаемых. Если ты встретил человека и не сумел подать ему утешающего слова – ты потерял момент счастья в жизни. Не думай о себе, разговаривая с людьми, а думай о них. И ты не будешь ни уставать, ни раздражаться».

Я вздрогнул от страшного рева, вскочил, оглушенный им, сконфузился от общего смеха и никак не мог сообразить, где я, – и наконец понял, что это ревет пароходный гудок.

Иллофиллион ласково обнял меня за плечи, говоря, что нервы мои совсем истрепались за эти дни.

– Да, Лоллион, истрепались.

И я хотел рассказать ему еще об одной своей слуховой галлюцинации, но он незаметно для других приложил палец к губам и шепнул: «После», чем немало удивил меня.

Между тем гудок умолк, и на пароходе закипела обычная перед отправлением суета. Мы медленно отходили от мола. Полоса воды между нами и Б. становилась все шире; и наконец берег скрылся из глаз. Еще одна страница моей жизни закрылась, еще один светлый образ поселился в моем сердце прочно, и я даже не заметил, какое огромное место он там занял.

Глава 15

Мы плывем в Константинополь

Рис.3 Две жизни. Часть 1-4

Спустя некоторое время явился верзила со складным столом и скатертью, а за ним лакей с тарелками и прочими принадлежностями для обеда.

Турки вспомнили, что им надо переодеться к табльдоту, и поспешили вниз.

Мне стало легче с их уходом. Гармоничная атмосфера Иллофиллиона, точно горный зефир, охватила меня. И все мелкое, раздражающее, ведущее мысли и чувства в тупик личных переживаний отступило. Интерес к его внутренней жизни, желание понять причины его необыкновенного состояния вышли на первый план. Я невольно подпал под очарование его спокойствия и даже какой-то величавости его настроения. Мои мысли вернулись назад, к его детству, к его страданиям и к той силе, до которой он вырос теперь.

Я молча сидел подле него и впервые заметил, что вся внешняя суета не мешает мне, что я даже не замечаю людей, хоть и вижу их совершенно ясно. Я не превратился в «Левушку – лови ворон»; четко осознавал, где я, и перекинулся несколькими словами с капитаном, но внутри меня все будто звенело. Я был тих; никогда еще я не испытывал такого спокойствия и сознания, что оно пришло от той внутренней гармонии, которую распространял все продолжавший светиться Лоллион.

«Вот как может быть счастлив человек своим внутренним состоянием. Вот где сила помощи людям без слов, без проповедей, одним своим живым примером», – подумал я.

Даже мое нетерпение узнать, от кого мне передали посылку и письмо, отступило куда-то; я стал думать о письме Флорентийца ко мне. Только сейчас дошли до моего сознания его слова о том, что я должен поехать в Индию. Эта страна всегда вызывала у меня большой интерес (быть может, потому, что у брата я прочитал много книг о ней с красочными иллюстрациями). А теперь, когда я увидел такого человека, как Али, и узнал от Иллофиллиона, что все они – и сэр Уоми тоже – были в Индии и жили там, мой интерес к ней возрос многократно. Мне захотелось самому увидеть эту страну. Мое недавнее неприятие Востока и страх перед ним улеглись. Я по-новому стал воспринимать разлуку с братом, видя в ней уже не трагедию, а начало нового этапа своей жизни.

Когда мы закончили обедать, мне пришлось прибегнуть к каплям Иллофиллиона, так как в открытом море все же качало, и я чувствовал себя неустойчиво. Отголоски бури, как предсказывал капитан, продолжались, и сейчас это почему-то очень остро подействовало на меня.

– Я давно уже вижу, дружок, что тебе хочется рассказать мне о своих впечатлениях. Мне тоже есть что рассказать тебе, – сказал Иллофиллион.

– Прежде всего, мне хотелось бы узнать, от кого я получил посылку и письмо из Б., и поделиться их содержанием с вами, – ответил я.

По лицу Иллофиллиона скользнула улыбка; он встал и предложил мне перейти в каюту. Я достал из-под подушки своего дивана письмо и посылочку. Разорвав конверт, я был удивлен свыше всякой меры подписью: «Хава», которую я в своем нетерпении прочел первой.

Я так изумился, что вместо того, чтобы читать письмо самому, протянул его Иллофиллиону. Представление о черной статуе в белом платье, которую я счел мелькнувшей и навек исчезнувшей для меня бабочкой, ожило и довольно неприятно поразило меня.

Иллофиллион взял письмо, посмотрел на меня своими светящимися глазами и стал читать вслух:

«Я не знаю, какими словами мне начать мое обращение к Вам. Если бы я была белой женщиной, я смогла бы обойти установленные вековыми предрассудками условные правила светских приличий. Но моя черная кожа ставит меня вне законов вежливости и приличий, которые белые люди считают иногда обязательными только для белых. Я могу обращаться к Вам не иначе как к частице света и духа, живущих в каждом человеке, независимо от времени и места, нации и религии. Знание рассеивает все предрассудки и суеверия; и я, обращаясь к Вашей способности любить, позволю себе сказать Вам: «Друг». Итак, Друг, – впервые в жизни белый человек выразил мне свою вежливость и сострадание, прижав к своим губам мои черные руки. Если бы даже я жила еще тысячу лет – то и тогда не забыла бы этих поцелуев, потому что на них ответил Вам поцелуй моего сердца. Быть может, есть много форм любви, о которой говорят и которую выражают действиями женщины. Мне же доступна одна форма: беззаветной преданности, не требующей ничего личного взамен. Я отдаю Вам все свое сердце, не умеющее двоиться; и верность моя пойдет за Вами всюду, будет ли это рай или ад, костер или море, удача или поражение. И почему именно так пойдет моя жизнь, какие вековые законы жизни связывают нас – мне ясно. Когда-либо станет ясно и Вам, но сейчас я о них молчу. Я знаю все, что Вы можете подумать о моей привязанности, такой Вам сейчас ненужной и стеснительной. Но будет время, Вы выберете себе подругу жизни, – и черная няня может пригодиться белым детям. Моя преданность, так навязчиво предлагаемая сейчас, если рассматривать ее с точки зрения условностей, на самом деле проста, легка, радостна. Если подняться мыслью в океан движения всей Вселенной и там уловить свободную ноту любви, не подавляемой иллюзорным пониманием дня как тяжелого испытания, долга и жажды набрать себе лично побольше благ и богатства, – там можно увидеть не этот серый день, сдавленный печалью и скорбью, но день счастливой возможности излить из своего сердца любовь свободную, чистую, бескорыстную, – и в этом истинное счастье человека. И да простит мне жизнь мою уверенность, но я знаю, что в Вашем доме я найду свою долю мира и помощи Вашим детям. Я знаю, как испугала Вас моя черная кожа, и тем глубже ценю благородство сердца, отдавшего поцелуй моим черным рукам. Чтобы не напоминать Вам о своей черноте и вместе с тем послать Вам память о нашей встрече, я посылаю Вам небольшую шкатулку, которая Вам, наверное, понравится. Примите ее как самый ценный дар моей преданности. Мне дал ее сэр Уоми в день моего совершеннолетия, сказав передать ее тому, за кого я буду готова умереть.

Я уже сказала: путь мой за Вами. Чтобы не показаться сентиментальной, я кончаю свое письмо глубоким поклоном Вашему другу Иллофиллиону, Вашему брату и Вашему великому другу Флорентийцу.

Ваша слуга Хава».

Иллофиллион закончил читать. Я сидел, опустив голову на руки и не зная, что думать еще и об этом случайном знакомстве.

– Нет случайностей, – услышал я голос моего друга. – Все, с чем мы сталкиваемся, подчинено закону причинности, и нет в жизни следствий без причины. Чем больше человек освобождается от предрассудков, тем больше он может познать. И Хава права, когда пишет тебе, что знание рассеивает все предрассудки и суеверия. Но у нас еще будет немало времени, чтобы поговорить обо всем этом. Сейчас я хочу тебе сказать, что преследовавшие нас сарты погибли на старом греческом судне, на которое их привела ненависть, хотя они знали о предстоящей буре. Теперь до Константинополя мы свободны от преследователей. А там узнаем, как быть дальше.

Не хочешь ли взглянуть на заветный подарок Хавы? Качка усиливается, нам надо будет снова обойти весь пароход. После перенесенной бури люди гораздо чувствительнее к качке. Жанну надо навестить первой, потом итальянок и остальных.

Я развернул небольшой пакет Хавы и достал из кожаного футляра квадратную шкатулку темно-синей эмали, на крышке которой был изображен овальный эмалевый портрет сэра Уоми. Портрет был окружен рядом некрупных, но чудесно сверкавших бриллиантов, а в качестве замка был вделан крупный выпуклый темный сапфир.

– За всю жизнь я даже не видел столько драгоценных вещей, сколько мне пришлось держать в руках за эти недели, – сказал я.

– Да, – ответил Иллофиллион. – Много людей хотело бы хоть в руках подержать портрет сэра Уоми, не только что получить его в подарок. Но спрячь все в саквояж, нам время обойти пароход.

Я убрал все свои вещи и книги в саквояж. Иллофиллион достал наши аптечки, и не успели мы их надеть, как в дверях появился посланный капитаном матрос-верзила с просьбой поспешить в лазаретную каюту № 1А, где опять стало плохо и матери, и детям.

Мы помчались ближайшими переходами к Жанне, причем мой нянька-верзила снова спас мой нос и ребра, так как я не мог удерживать равновесия. На мой вопрос, уж не начинается ли снова буря, Иллофиллион ответил, что природа не в состоянии разъяриться так два раза подряд. А верзила, смеясь, уверял, что это всего только зыбь. Быть может, это и была зыбь, но – надо отдать ей справедливость – зыбь препротивная.

Мы вошли к Жанне и снова застали картину почти такого же отчаяния, которое увидели в первый раз. Она сидела с обоими детьми на коленях, забившись в угол дивана. Лицо ее выражало полную растерянность, и когда Иллофиллион наклонился к девочке, чтобы взять ее и положить на детскую койку, она схватила его за руку, крича, что девочка умирает, и она не хочет, чтобы дочь умирала на холодной койке, пусть лучше у сердца матери. От резкого движения и малыш скатился бы на пол, если бы я не подхватил его.

Взяв ребенка на руки, я готов был разразиться упреками, но… образ сэра Уоми, прочно поселившийся в моем сердце, помог мне сдержаться. Я мягко сказал ей:

– Так-то вы держите обещание ухаживать за детьми? Разве им не будет удобнее в своих постельках, чем у вас на руках?

Жанна плакала, говоря, что, не видев меня так долго, не сумела сохранить самообладание; болезнь детей просто разрывает ей сердце, а я, по ее словам, совсем забыл о ней. Я возразил, что Иллофиллион и итальянки ее навещали, а мое присутствие или отсутствие не может повлиять на здоровье детей.

– Я сам еще так молод и невежествен, что всецело нуждаюсь в наставнике, – продолжал я. – Если бы не мой брат Иллофиллион, я бы десять раз погиб. Перестаньте думать, что вы одиноки и несчастны, лучше помогите доктору дать детям лекарство.

Сам не знаю, что еще я наговорил бедной женщине, но нежный тон моего голоса, должно быть, передал мое сострадание. Мигом она вытерла слезы, – и лучшей сестры милосердия было не найти.

Иллофиллион долго возился с девочкой, которая была очень слаба.

– Сегодня ее состояние будет таким же еще несколько часов. Но зато завтра дело пойдет на улучшение, – сказал Иллофиллион Жанне. – Держите ее завтра непременно в постели весь день. Если не будет качки, вынесите ее на палубу. Ну а малыш через час будет просить есть.

Мы уже собрались уходить, когда Жанна обратилась с мольбой к Иллофиллиону:

– Разрешите вашему брату побыть со мной. Я так боюсь чего-то, мне все мерещится какое-то новое горе, все кажется, что и дети мои тоже умрут.

Иллофиллион кивнул головой, сказал мне, чтобы я остался здесь до тех пор, пока за мной не придет верзила, но что если откуда-нибудь будут звать на помощь доктора, чтобы я ответил, что доктор он – Иллофиллион, а я могу только при нем помогать и бессилен без него.

Иллофиллион ушел. Мы остались с Жанной у постели ее детей. Состояние девочки понемногу улучшалось; дыхание стало ровнее, хрипы в груди прекратились. Жанна молчала, не плакала; но я видел, что не одна болезнь девочки привела ее к новому порыву отчаяния.

– Что случилось? – спросил я ее. – Почему вы опять в таком состоянии?

– Я и сама не знаю, почему на меня нахлынули все ужасные воспоминания и картины смерти мужа. Я почувствовала такой страх перед будущей жизнью. Не могу передать вам, какой жуткий страх на меня нападает, когда я думаю, что мы приедем в Константинополь, и мне нужно будет расстаться с вами и вашим братом. Я умру от одиночества и голода.

– Вы умрете от одиночества и голода? А дети переживут вас? Кто же будет на них работать? Кто есть у них ближе вас? Вы думаете о том, что было, и о том, что будет. А сейчас? Об этой минуте, когда вы чуть не уронили мальчика и когда повредили девочке, держа ее у себя на коленях, а не в постели, вы не думаете? Я так же, как и вы, только тем и занимался, что думал или о том, что было, или о том, что будет. Один мой любимый и мудрый друг и мой теперешний спутник Иллофиллион своими примерами показали мне, как надо жить только тем, что совершается сейчас. И самое главное – это и есть «сейчас». Попробуйте и вы не плакать, а бодро ухаживать за детьми. Ваши слезы мешают им мирно спать, и они будут дольше больны. Улыбайтесь им – и их здоровье восстановится скорее. Что касается Константинополя, то ведь Иллофиллион сказал вам, что он вас там устроит, а слово у него никогда не расходится с делом. Если у вас есть цель поставить детей на ноги, зачем вам думать, будете ли вы одиноки? Вы уже по опыту знаете, как непрочно все в жизни. Не думайте, что будет, а лучше просите Иллофиллиона научить вас, как воспитывать ваших детей. Я ничего не могу сделать для вас; я сам не имею ни семьи, ни дома и еще не могу сам зарабатывать на жизнь, так как мало что знаю и умею делать. Но Иллофиллион, я уверен, поможет вам.

– Я его очень боюсь и стесняюсь, – сказала бедняжка. – А вас не боюсь и очень радуюсь, когда вы рядом со мной.

– Это потому, что я такой же неопытный ребенок в жизни, как и вы. Но если вы присмотритесь внимательнее к Иллофиллиону, вы будете счастливы каждую минуту, которую проведете с ним.

– Вы только что сказали, что улыбка матери помогает детям. Я стараюсь не плакать, но это так трудно. И я не думаю, чтобы Иллофиллион помог мне научиться воспитывать детей; он такой строгий, никогда не улыбается. При нем я чувствую себя точно в железной клетке, а при вас мне легко и просто.

– Вам легко со мною, – ответил я, – только потому, что я так же легкомыслен, как и вы. Но если бы вы только подумали, какую огромную энергию вы могли бы передать своим детям, если бы вы их по-настоящему любили! Не слезы текли бы из ваших глаз, а целые потоки энергии. Ведь вы плачете о себе, а вам надо думать, как защитить их.

– Я еще не могу понять вас, – очень тихо сказала Жанна после долгого раздумья. – Но мне начинает казаться, что я действительно слишком много думаю о себе. Я постараюсь вдуматься в ваши слова, может быть, они помогут мне начать жить иначе.

Мне было очень жаль бедняжку. И я всячески старался не переходить границы дружеской беседы, не впадая в тон наставника. Между тем Жанна на моих глазах как-то странно менялась. На ее молоденьком личике уже не играла та улыбка, которой оно всегда светилось, когда я бывал с нею, но и отчаяние тоже сошло с него. Печаль, суровая решительность – точно она внезапно стала старше меня – словно отделили ее от меня каким-то кругом, в котором она и замкнулась.

Мы молча сидели у детских постелей, и мысль моя вернулась к Хаве. Какой сильной и мужественной женщиной она мне казалась теперь! И как нужна была бы ее черная рука помощи этой хрупкой и тоненькой матери.

– Вы не думайте, что я слабая и боюсь труда, – внезапно вырвал меня из мира грез дрожащий голосок Жанны. – Нет, я не боюсь труда. Я просто слишком сильно любила моего мужа. И, потеряв его, я смешала мою любовь к нему и слезы о нем с любовью к детям и страхом за них. Но я начинаю понимать, что страх губит мои силы, приводит меня в отчаяние, и я приношу вред моим детям. Мне только сейчас становится ясно, на какую ужасную жизнь я буду обречена, если не найду в себе мужества жить только для детей и быть им защитой, а буду оплакивать свою печальную судьбу женщины, потерявшей любимого.

В дверь постучали, вошел сияющий верзила и доложил, что Иллофиллион просит меня в первый класс, где снова заболела итальянка. Я простился с Жанной и почувствовал, что нанес ей своими словами какую-то не то рану, не то разочарование. И ее рукопожатие было менее горячим, а лицо все оставалось таким же суровым.

Быстро поднялись мы с верзилой в отделение первого класса, где царила паника; очевидно, качка вызывала кошмарные воспоминания о недавней буре и страх.

Я застал Иллофиллиона в каюте синьор Гальдони, где старшая была вся в слезах, а младшая снова лежала как мертвая.

– Это и есть тот тяжелый случай, Левушка, о котором я тебе сказал в первый же раз. При каждом сильном волнении будет наступать такое обмирание, пока синьора Мария не научится в совершенстве владеть собой, – обратился ко мне Иллофиллион.

– Нет, нет, я ничего особенного ей не сказала, – раздраженно и чересчур громко сказала синьора Джиованна. – Я только хотела предупредить новое несчастье. Довольно с нас и одного горя.

– Вы так громко говорите, что привлекаете внимание соседей, – тихо сказал ей Иллофиллион. – Надо помочь вашей дочери прийти в себя, но это не так легко; и если вы будете кричать, мои усилия могут остаться бесплодными. Если вы не можете найти в своем сердце столько любви, чтобы думать о жизни вашей дочери и все свои силы устремить на помощь ей, а не на мысли о своих волнениях – лучше покиньте каюту. Всякие проявления эгоизма и раздражительности мешают в моменты опасности.

– Простите мне мое безумие, доктор. Я буду всем сердцем молиться о ней, – стараясь сдержать слезы, сказала мать.

– Тогда забудьте о себе, думайте о ней и перестаньте плакать. Плачут всегда только о себе, – ответил Иллофиллион.

Он велел мне, как и в первый раз, приподнять девушку и влить ей в рот лекарство, ловко разжав ей зубы. Затем он сделал ей укол и искусственное дыхание с моей помощью.

Но все усилия остались тщетными. Тогда он свернул бумагу в трубочку, заполнил ее сильно пахнущим порошком, поджег и поднес к самым ноздрям девушки. Она вздрогнула, чихнула, кашлянула, открыла глаза, но снова впала в беспамятство.

Тогда Иллофиллион брызнул ей в лицо водой, к шее приложил горячую грелку и снова зажег трубочку с травой. Она вторично вздрогнула, застонала и открыла глаза. Иллофиллион, с моей помощью, посадил ее и сказал:

– Дышите ртом и как можно глубже.

Я держал девушку за плечи и чувствовал, как тело ее содрогается при каждом вдохе.

Мы еще долго не отходили от нее, пока она не пришла в себя окончательно. Иллофиллион велел напоить ее теплым молоком, запретил разговаривать с кем бы то ни было и укрыл теплым одеялом. Матери девушки он сказал, что бури больше не будет, и через час-другой море будет совсем спокойно.

Мы вышли на палубу, где нас ждала целая группа людей, во главе которой стоял несчастный муж злющей княгини. Молодой человек имел очень плачевный вид. На его левой щеке красовался темно-синий кровоподтек, правый глаз весь опух, точно его поколотили в драке. Вид его был так жалок, что даже смешной контраст между элегантным костюмом и кособокой цветной физиономией не вызывал смеха. А молящее выражение его единственного здорового глаза говорило о настоящей трагедии, переживаемой этим человеком.

– Доктор, – сказал он дрожащим слабым голосом. – Будьте милосердны. Я, право, не виноват в выходках моей жены. Судовой врач отказывается зайти к нам, под предлогом, что у него много больных. Он думает, что княгиня наполовину притворяется, а наполовину больна от страха. Но я уверяю вас, что она действительно умирает. Я никогда не видел ее в подобном состоянии. Она уже не может ни кричать, ни драться. Она очень, очень стара. Будьте милосердны, – лепетал он. – Для меня и многих будет страшная драма, если я не довезу ее до Константинополя…

Иллофиллион молча смотрел на этого несчастного человека, а передо мной в один миг мелькнула загубленная жизнь, проданная за деньги отвратительной старухе. Не могу сказать, как поступил бы я на месте Иллофиллиона, он же тихо сказал: «Ведите».

– О, благодарю вас, – пробормотал муж княгини, и мы двинулись за ним в каюту № 25.

– Я скоро вернусь к вам, – сказал Иллофиллион обступившим его со всех сторон пассажирам. – Я обойду всех, кто будет нуждаться в моей помощи. Не ходите за мной, ждите меня здесь.

Ужасное зрелище представилось нам, когда мы вошли в каюту. Среди страшного беспорядкя мы увидели нечто уродливое, седое, бездыханное, лежавшее на койке с отвисшей беззубой челюстью. Это нечто даже не напоминало разъяренную старуху в парике, скандалившую в коридоре лазарета.

Иллофиллион подошел к постели, потрогал руку, лоб и шею лежавшей подобно трупу княгини и перевел взгляд на мужа, единственный здоровый глаз которого выражал страх и ожидание приговора.

– Ваша жена жива, – сказал ему Иллофиллион. – Но нельзя ждать, что она полностью поправится. Ее разбил паралич, и двигаться она не сможет. Восстановится ли у нее способность говорить и двигать руками – об этом можно будет сказать только тогда, когда я приведу ее в чувство, а вы выполните все те процедуры, которые я ей назначу.

– Я готов со всем усердием ухаживать за ней, лишь бы она осталась живой до Константинополя. Там она должна встретиться со своим сыном, моим двоюродным братом, и уж будь что будет. Лишь бы никто не заподозрил меня, что я ее в дороге уморил, – сказал муж.

С этими словами он опустил голову на руки и заплакал как ребенок.

Не могу сказать, какие чувства говорили во мне сильнее: презрение к здоровому мужчине, торговавшему своим титулом из нежелания работать, или сострадание к человеку, не осознающему ценности независимой трудовой жизни.

Если бы я не провел столько времени в кругу таких высоконравственных людей, как Флорентиец и Иллофиллион, я бы грубо отвернулся от внушающего мне отвращение князя. Но сейчас в моем сердце не было места осуждению, я только почувствовал еще раз свою неспособность помочь ему.

– Мужайтесь, друг, – услышал я голос Иллофиллиона.

Князь поднял свое залитое слезами лицо и сказал твердым голосом, какого я от него не ожидал:

– О, доктор, доктор! Сколько ужаса я вынес за эти три года! Сколько мук стыда и унижения я вытерпел за свою безумную ошибку. Эта праздная жизнь измучила меня хуже всякой пытки. Только спасите ей жизнь! Я сдам ее на руки ее сыну и начну работать. В новой жизни я постараюсь вернуть себе уважение честных людей, которое потерял – даже если бы мне пришлось стать нищим!

И он снова опустил свое изуродованное лицо.

– Мужайтесь, – еще раз сказал Иллофиллион. – Начать жить по-новому, самостоятельно зарабатывать себе на хлеб никогда не поздно. Не надо и нищенствовать, мы вам поможем найти работу, если вы этого захотите. Но я думаю, что вам надо пока остаться при вашей жене. Она ведь знает вашу честность и никому, кроме вас, не доверяет. Но даже и вам она не сказала правды, насколько она богата. Теперь же, без ног и, может быть, без рук, она не согласится ни минуты быть без вас. Только вам одному она и верит. Исполните сначала ваш долг мужа и душеприказчика при ней, а тогда уж начинайте новую жизнь. И если захотите работать, я скажу вам, как и где меня найти.

Иллофиллион вынул шприц для укола, долго и сложно набирал лекарств из нескольких пузырьков и сделал старухе четыре укола, в обе ноги и в обе руки. Кроме того, он велел мне приподнять ее противную и страшную голову и влил в каждую ноздрю по несколько капель едко пахнувшей, бесцветной жидкости.

Сначала действия уколов и лекарств не было заметно. Но через десять минут из открытого рта вырвался глухой стон. Тогда Иллофиллион и я стали делать ей искусственное дыхание.

Мы мучились долго. Пот лил с меня струями. Несчастный князь был не в силах наблюдать ужасную гимнастику омертвевшего тела; он отвернулся, сел в кресло и горько, по-детски заплакал.

Внезапно старуха открыла глаза, вздохнула, закашлялась. Иллофиллион, продолжая держать ее руки, быстро бросил мне:

– Положи ей голову повыше и дай часть пилюли Али.

Я выполнил его приказание. Иллофиллион уложил руки княгини на теплые грелки, накрыл ее одеялом и велел принести подогретого красного вина. Через некоторое время в глазах старухи мелькнуло сознание:

Вы меня слышите? – спросил ее Иллофиллион.

Только мычание раздалось в ответ.

Влив в рот княгине немного теплого вина, Иллофиллион дал ей еще частицу пилюли и сказал ее мужу:

– Перестаньте волноваться. Вы не только довезете ее до Константинополя, но и еще немало помучаетесь с ней. Ноги ее останутся парализованными, но правая рука и речь, думаю, восстановятся. Вот вам лекарство. Она будет спать часа три. Затем очень точно, через каждые полчаса давайте ей эти три лекарства по очереди. Вечером, перед сном, я зайду к вам еще.

Мы простились с князем и вернулись к пассажирам первого класса, с нетерпением ожидавшим нас. Времени прошло немало. Одним из первых в числе ожидавших нас был мальчик-грек, нетерпеливо постукивавший пальцами о перила лестницы. Увидев Иллофиллиона, он схватил его за руку и стал сыпать горохом слова, из которых я понял только, что ему лично очень хорошо, очень помогли лекарства, но что его мать и дед чувствуют себя очень плохо.

В каюте греков мы нашли деда мальчика очень плохо себя чувствовавшим, а мать ребенка сидела возле кровати своего отца в сильном волнении.

Из первых же слов, сопровождавшихся рыданием, было понятно, что женщина очень испугалась за жизнь отца. Иллофиллион с невозмутимым спокойствием, милосердием и добротой говорил с молодой женщиной.

– Неужели вам так трудно понять, – говорил он ей, – что ваше волнение, ваш страх за жизнь отца мешают ему восстановиться? Он не болен, а сильно утомлен, он очень устал от тех героических усилий, которыми он окружал вас все время. И чем же вы платите ему сейчас? Слезами и стонами? Возьмите себя в руки; вы все трое сейчас здоровы физически. Болен ваш дух. Печалью, унынием и страхом вы мешаете друг другу выздороветь. Оставьте отца в покое. Пусть он поспит, а вы выйдите с сыном на палубу, погуляйте, подумайте сосредоточенно обо всех событиях вашей жизни за последнее время и поблагодарите жизнь за счастливую развязку событий, казавшихся вам гордиевым узлом.

Необычайное изумление выразилось на лице гречанки. Казалось, Иллофиллион читал в ее душе, как в открытой книге. Стоя как изваяние, она краснела и бледнела, взгляд ее был прикован к Иллофиллиону.

Не произнеся больше ни слова, Иллофиллион дал выпить капель старику, повернул его лицом к стенке и вышел, поманив меня за собой. На пороге я оглянулся, – гречанка еще неподвижно стояла на том же месте.

Мы обошли еще несколько кают, зашли к Жанне, где было все благополучно, и вернулись к себе.

Здесь Иллофиллион велел мне вынуть из саквояжа Флорентийца круглую кожаную коробочку с бинтами. Прихватив какую-то мазь и жидкость, мы спустились в каюту к туркам. Молодой турок лежал на кровати бледный и, казалось, очень страдал.

– Вы неблагоразумно поступаете, Ибрагим. Зачем скрывать от отца боль в ноге? Ведь вы рискуете остаться хромым. У вас, возможно, трещина кости, а может быть, и перелом. Это безумие – так бояться огорчить отца.

Осмотрев ногу молодого человека, на которой был огромный кровоподтек, Иллофиллион наложил на нее гипсовую повязку, приказав Ибрагиму не двигаться. Мне же велел позвать его отца из бильярдной, предупредив его, что сын лежит со сломанной ногой, но ему уже оказана помощь и наложена повязка.

Я с трудом нашел старого турка. Бильярдных комнат оказалось несколько, и он играл во втором классе, весело смеясь и побивая всех соперников.

Он только что выиграл партию у доктора, считавшегося чемпионом Англии, и торжеству его не было предела. Глаза его сияли, вся фигура светилась детским удовольствием. Казалось, весь мир для него сосредоточился в бильярде.

Но как только он увидел меня, все его веселье сразу же улетучилось.

– Что-нибудь случилось? – тревожно спросил он.

– Ничего особенного, – сказал я, стараясь придать себе беззаботный вид. – Иллофиллион послал меня за вами, поскольку мы сейчас не сможем побыть рядом с вашим сыном…

Мне не пришлось договорить до конца. Он бросил кий и стремглав выбежал из комнаты. Я едва успел крикнуть сопровождавшему меня верзиле: «Задержи!» Чувство тоски сжало мое сердце: я опять не сумел выполнить возложенную на меня задачу.

Отправляя меня, Иллофиллион напомнил, как безумно турок любит своего сына. А посему мне следовало его подготовить к тому известию, которое я собирался ему сообщить. Я очень хорошо все понял; но получилось, что на деле я оказался бессилен успокоить и ободрить человека.

Я помчался вниз, но, как ни спешил, настиг турка и верзилу тогда, когда матрос, услышавший мое «задержи», широко расставил ноги и руки и загородил своим громадным телом дорогу. Турок, похожий на разъяренного быка, готовился броситься на верзилу. Он был страшен. Бледное лицо, выкатившиеся глаза, трясущиеся губы и сжатые кулаки так преобразили его, что я едва не превратился в «Левушку – лови ворон». Я уже было совсем растерялся, но вдруг, точно какая-то сила толкнула меня, я проскочил мимо турка и взлетел ступенькой выше. И в ту же секунду тяжелый как молот кулак упал на мою голову, тогда как нацелен был прямо в солнечное сплетение верзилы. Удар был сильным, но его все же ослабила чья-то рука, помешавшая турку. Я пошатнулся, однако устоял на ногах с помощью верзилы.

Взглянув на боровшегося с пришедшим в бешенство турком, я узнал в своем спасителе капитана. Капитан уже готовился вызвать команду, чтобы связать турка, но в этот момент сильные руки Иллофиллиона схватили обе руки турка, и на непонятном языке он тихо, но внятно и повелительно сказал турку всего лишь два слова.

Точно сраженный молнией, турок сразу же прекратил сопротивляться и опустил голову. Он смертельно побледнел, и две огромные слезы скатились по щекам.

Повернувшись к капитану, Иллофиллион со свойственной ему обаятельной вежливостью принес глубокие извинения за поведение своего друга. Он объяснил, что этот пароксизм бешенства был вызван страхом отца за жизнь больного сына: отец, потеряв голову, вообразил, что его сын умирает, а его не допускают к нему.

– Я могу понять, что необузданный темперамент может совершенно вывести из равновесия не закаленного воспитанием человека. Но дойти до драки со студентом – это граница, за которой взрослый здоровый мужчина должен считаться преступником, – проговорил капитан. Он выглядел побледневшим, но говорил совершенно спокойным звенящим голосом.

Тут мне пришлось объяснять капитану, что турку и в голову не приходило нападать на меня. Я рассказал, как все было, и признал себя одного виноватым в неумении подготовить отца к известию о болезни сына, чем и был вызван весь этот инцидент.

– Это, мой юный друг, не инцидентом называется, а немного иначе, – ответил мне капитан, нежно проводя своей красивой рукой по моей бедной голове. – Я прошу вас, Левушка, пройдите к молодому больному и побудьте с ним, пока мы поговорим обо всем происшедшем в моем кабинете.

– Я умоляю вас, капитан, – прошептал я, задержав его руку в своих ладонях, – не придавайте значения тому, что произошло. Я ведь совершенно ясно объяснил вам, что причиной всему только я один. Помогите, пожалуйста, расхлебать всю эту кашу, – а то мы начнем привлекать внимание публики. Ведь вы выпили со мной на брудершафт, а сейчас говорите мне «вы». Неужели ваша любовь ко мне была похожа на цветок, который сразу вянет от одного грубого прикосновения?

Должно быть, мой вид и голос вызывали сочувствие; капитан чуть улыбнулся, велел верзиле проводить меня в каюту турок и оставаться при мне, пока не вернется Иллофиллион. Обратившись к турку и Иллофиллиону, он пригласил их следовать за ним.

Казалось, рука капитана задержала и ослабила до минимума удар турка по моей голове; тем не менее я едва шел, сильно опираясь на верзилу, и с большим трудом опустился в кресло. Все плыло перед моими глазами, меня подташнивало, и я сознавал, что едва удерживаюсь от того, чтобы не застонать.

Не могу определить, долго ли я просидел в кресле и где я сидел. Мне чудилось, что снова разыгралась буря, что меня бросает волной, что я вижу чудесное лицо моего дивного друга Флорентийца, склонившегося надо мной…

Я проснулся, чувствуя себя сильным и здоровым, и первое, что я увидел, было бледное, печальное и расстроенное лицо старшего турка, сидевшего подле меня.

– Что-нибудь случилось? – спросил я его, совершенно забыв все предшествовавшие обстоятельства.

– Слава Аллаху! – воскликнул он. – Наконец-то вы очнулись, и я не чувствую себя больше убийцей.

– Как убийцей? Что вы говорите? Почему я здесь? – спрашивал я, видя себя в каком-то новом месте. – Где Иллофиллион? Что же случилось? – продолжал я, пытаясь встать и начиная беспокоиться.

– Ради Аллаха, лежите спокойно и не разговаривайте, – сказал мне турок. – От моего несчастного удара у вас поднялся жар, начались бред и тошнота, и вас перенесли сюда. Здесь же лежит и сын мой, у которого началась гангрена ноги. Три дня Иллофиллион не отходил от вас обоих. Часа три назад он сказал, что вы оба вне опасности и оставил меня подежурить возле вас. Не пытайтесь встать. Вы привязаны ремнями к койке, потому что вам нельзя двигаться. Иллофиллион приказал мне, если вы проснетесь раньше его возвращения, ослабить ремни, но не позволять вам вставать.

Левушка, простите ли вы мне когда-нибудь мою ужасную ошибку? Не в первый раз в жизни я дохожу до полной потери контроля над самим собой. И каждый раз причиной моего бешенства является любовь. Когда капитан хотел посадить меня в карцер за драку на пароходе, я пытался ему объяснить, что любовь к сыну свела меня с ума, и он иронически спросил: «Кому нужна такая любовь, которая несет всюду скандалы и несчастья, вместо радости и красоты жизни?» Я все понимаю. Понимаю сейчас и ужас такого положения, когда сын, мною обожаемый, боится меня, скрывает даже боль свою – значит, он не видит друга во мне…

– Напрасно, отец, ты так думаешь, – раздался внезапно голос с соседней койки. – Я по глупости скрывал от всех свою рану, думая, что все быстро пройдет. Зная, как ты ценишь способность к самообладанию, я хотел просто оберечь тебя от лишнего разочарования в самом себе, потому что хорошо знаю, как сводит тебя с ума всякая тревога за любимых. Именно мое желание быть тебе другом, а не только сыном, заставило меня скрывать от тебя свою рану. Я много раз убеждался, что мои попытки подойти к тебе ближе раздражают тебя, отец. И хотя я сам никогда не теряю самообладания и не повышаю голоса – я не могу доказать тебе свою любовь так, чтобы не раздражать тебя. Только одна мать умеет говорить с тобой в любые моменты жизни…

Молодой турок замолчал, и на лице его, которое мне теперь было хорошо видно, появилось мечтательное выражение, а в глазах блеснули слезы. Очевидно, образ матери, перед которой он благоговел, унес его мысль куда-то далеко в воспоминания.

Я представил себе, каково было этой женщине прожить свою жизнь рядом с такой пороховой бочкой, какой был ее муж. Я невольно сравнил свою манеру поведения с его характером и понял, глядя со стороны, как тяжелы в простой обиходной жизни такие невыдержанные, невоспитанные люди.

Я стал «Левушкой – лови ворон», мысль моя улетела в неведомые дали. Я представил себе никому не известную женщину, сумевшую – среди ежедневного хаоса и бурь страстей – воспитать сына таким выдержанным, каким был молодой Ибрагим. «Кто она, его мать?» – подумалось мне.

– Мать, мать! – прозвучал в этот момент печальный голос старшего турка. – Ах, если бы ты знал, сынок, сколько выстрадала твоя мать в молодости от моих буйств ревности! Сколько раз я грозил ей ножом! Но в ней никогда не было страха; она только защищала тебя и старалась, чтобы ты ничего этого не видел.

Внезапно резко открылась дверь. Я увидел вошедших капитана и Иллофиллиона. Оба они были по обыкновению энергичны, но их лица были непривычно бледны и суровы. Иллофиллион склонился ко мне и ласково спросил:

– Слышишь ли ты меня, Левушка?

Я улыбнулся ему, хотел пожать его руки в ответ на его прикосновение, но ремни мешали мне пошевелиться. Мне казалось, что я громко засмеялся, когда ответил ему: «Слышу». На самом деле я едва вымолвил это слово и чувствовал себя очень утомленным.

– Левушка, ты видишь, кто со мной пришел? – снова спросил он меня.

– Вижу, мой брудершафт, капитан, – ответил я. – Только я почему-то очень устал.

И помимо моей воли меня стала одолевать раздирающая зевота, которую я не имел сил прекратить.

– Я вас просил посидеть с больным в полном молчании. Я объяснил вам, как опасно для обоих малейшее волнение, – услышал я суровый голос Иллофиллиона; еще ни разу я не слышал, чтобы он говорил так сурово. – А вы, друг, снова не оказались на высоте выдержки, снова думали о себе, а не о них.

Тут я взмолился, чтобы мне позволили повернуться, чтобы я мог заснуть на боку. Нежно, ласково, как я не мог ожидать от капитана, он склонился надо мной и стал уговаривать меня, как ребенка, полежать еще немного на спине, потому что мы будем сейчас входить в гавань и нас немного покачает. Но мы вскоре пристанем к отличному молу, где будет совершенно спокойно, и тогда меня отвяжут и позволят сесть.

Он протянул руку к Иллофиллиону, взял у него рюмку с лекарством и поднес ее к моим губам, так осторожно приподняв мою голову, как будто бы она могла рассыпаться. Я выпил и, поблагодарив, хотел улыбнуться ему, но меня одолевала зевота, а потом я вдруг куда-то провалился, должно быть, заснул.

Очнулся я в нашей каюте. Возле меня сидел верзила и, что меня необычайно поразило, я увидел уже выходившую из нашей каюты женскую фигуру. Мне показалось, что это была Жанна. По выражению глупой и добродушной физиономии моего няньки-матроса я понял, что это действительно была она. На его лице было столько забавного счастья, что какая-то красотка по мне страдает, что я расхохотался. На этот раз это действительно был громкий смех.

– А, возврат к жизни моего храбреца также выражается смехом, – услышал я звенящий голос капитана. – Здравствуй, дружок. Наконец-то ты выздоровел. Стой, стой! Экий ты, брат, горячка! Лежи, пока Иллофиллион не придет, – продолжал он, не давая мне вставать.

Но я, все смеясь, начал бороться с ним. Капитан принялся умолять меня не возиться, на лице его появилось выражение беспокойства и тревоги.

– Ты ведь сам понимаешь, что после такой серьезной болезни надо быть очень осторожным, мой дорогой. Лежи смирно, я пошлю за Иллофиллионом, и тогда ты сможешь, наверное, встать.

Капитан отдал приказание вытянувшемуся в струнку верзиле отыскать доктора Иллофиллиона и попросить его немедленно подойти в каюту. Отвечая на мои вопросы, капитан сказал мне, что сегодня уже пятый день моей болезни и что к вечеру мы будем в Константинополе.

Я был сбит с толку. Мысли не связывались в сплошную ленту событий, я не помнил промелькнувших суток, только эпизод на лестнице, удар, и еще эпизод в лазарете, – вот и все, что удержала моя память.

Иллофиллион все не приходил, и капитан рассказал мне, что он очень тревожился за мои зрение и слух, и даже посылал телеграмму лорду Бенедикту в Лондон и в Б. каким-то врачам, прося их советов и помощи; и что из Б. он получил очень быстро ответ и относительно успокоился. Но из Лондона ответ пришел только вчера, и после этой телеграммы меня перенесли сюда, и Иллофиллион перестал так тревожиться за мое здоровье.

У меня на душе стало тихо и ясно. Я понял, что Иллофиллион посылал телеграммы сэру Уоми и Флорентийцу. И эти незаслуженные мною заботы привели меня в состояние благоговения перед расточаемым мне вниманием.

Я хотел спросить капитана, не говорил ли ему Иллофиллион, есть ли известия о моем брате. Но мысль о маленьком слове «такт», о котором говорил мне Флорентиец, удержала меня.

Послышались быстрые, легкие шаги, которые я узнал, и никто и ничто не могло меня больше удержать. Я вскочил как кошка и бросился на шею моему спасителю – Иллофиллиону.

– Безумец Левушка! Задушишь! – закричал мне Иллофиллион, и вместе с капитаном они уложили меня снова в постель.

– Да что вы в самом деле! Я не могу больше лежать! – кричал я.

– А сердце твое стучит как молот, потому что ты его сейчас переутомил, – ответил мне Иллофиллион. – Тебе можно только сидеть в кресле на палубе, но ходить нельзя будет даже в Константинополе дня два-три. Если хочешь быть мне помощником в деле устройства жизни Жанны и ее детей, надо проявить терпение и выполнять предписания врачей. А их предписания именно таковы.

Он многозначительно посмотрел на меня и сказал, что кроме Жанны, двух синьор итальянок и семьи греков, которые все жаждут меня видеть и которым надо будет помогать, надо еще повидаться с молодым князем и уделить ему особую поддержку.

– Ты сам понимаешь, что один я не могу выполнить всего этого. Чтобы быть мне настоящим помощником, ты должен забыть о своих личных желаниях и думать только об этих несчастных людях. Каждый из них несчастен на свой лад, но все одинаково страдают.

Капитан хмурился. Наконец он спросил Иллофиллиона:

– Скажите, друг, по каким же законам Божеским и человеческим вы лишаете личного счастья эту молодую жизнь? Неужели ему так и придется все возиться с чужим горем, вместо того чтобы веселиться и жить простой жизнью семьянина и ученого? Ведь он имеет все предпосылки для того, чтобы сделать отличную карьеру. Отдайте его мне! Он будет мне братом, будет моим наследником. Англия – чудесная страна, где каждый живет для себя и, не страдая болезнью собирания чужих горестей в свои карманы, не мешает жить другим.

– Левушка – взрослый и свободный человек. Он имеет полное право выбирать себе любой жизненный путь. Если он выразит желание следовать за вами, а не за мной, вы можете хоть сию минуту перевести его в свою каюту, – ответил Иллофиллион.

– Левушка, переходи ко мне. Мы поедем в Англию. Я не женат. Ты будешь богат. Мой дом – один из лучших среди старых дворянских домов. Моя мать и сестра – очаровательные женщины; они обожают меня и примут тебя как родного. Ты будешь свободен в выборе карьеры. Не бойся, я не навяжу тебе карьеру моряка, как и той невесты, какую ты не будешь любить. Не думай, что Англия не сможет быть тебе родиной. Ты полюбишь эту страну, когда ее узнаешь, и все, чего ты будешь хотеть – науки, искусство, путешествия, любовь, – все будет доступно тебе. Ты будешь счастлив и свободен от всяких обязательств, в которых тебя воспитывают сейчас. Живет человек лишь один раз. И ценность жизни – в личном опыте, а не в том, чтобы забыть о себе и думать о других, – говорил капитан, медленно шагая по нашей большой каюте.

– Много бы я дал, чтобы быть в Лондоне в эти дни, – сказал я. – Но быть там, мой дорогой друг, я хотел бы именно затем, чтобы забыть о себе и думать о других. А потому вы сами видите, как невозможно нам сочетать наши судьбы, хотя я вас очень люблю, вы очень мне нравитесь. И нравитесь не потому, что я отвечаю вам благодарностью на ваше чудесное ко мне отношение, а потому, что в сердце моем крепко запечатлелся ваш образ, ваше глубокое благородство, храбрость и честь. Но путь моей жизни – единственный счастливый для меня – это путь с Иллофиллионом. Я встретил великого человека не так давно, которого полюбил и которому предан теперь навек… О, если бы я мог вас познакомить с ним, как был бы я счастлив! Я уверен, что, узнав его, вы оценили бы его по достоинству и всю жизнь стали бы воспринимать иначе. И тогда мы с вами пошли бы по одной дороге, братски и неразлучно. Благодарю вас за вашу любовь, за ласку и внимание. Я знаю, что вы предлагали мне, в вашем понимании, освобождение, потому что думаете, что я живу в плену высоких идей. Нет, я совершенно свободен; правду сказал Иллофиллион. Я счастлив потому, что каждая минута моей ранее бесполезной жизни теперь отдана на спасение моего родного брата-отца, брата-воспитателя, единственного существа в мире, к которому я имею кровную и личную привязанность. Ему грозит преследование и смерть; и я стараюсь замести его следы и с помощью его и моих друзей направить преследователей по ложному пути. Я пойду до конца, хотя бы гибель моя была близка и неизбежна. И пока я живу, я буду обращать внимание на страдания людей и наполнять их горестями, как вы сказали, свои карманы.

Капитан молча и печально смотрел на меня. Наконец он протянул мне руку и сказал:

– Ну, прибавь тогда в один из своих карманов и мою горечь жизни. Все, чего бы я в жизни ни пожелал, – все рушится. Была невеста – изменила. Был любимый брат – умер. Было счастье в семье – отец нас оставил. Было честолюбие – дуэль помешала высокой карьере. Встретился ты – не вышло братства. Твои карманы должны быть бездонными. Люди – существа эгоистичные. И как только видят, что кто-то готов переложить их горести на свои плечи, садятся ему на голову…

Он помолчал и продолжил тихо и медленно, обращаясь к Иллофиллиону:

– Если моя помощь может быть полезна вам или вашему брату, – вы оба можете располагать мной. У меня нет таких привязанностей, которые заполняли бы мою жизнь целиком. Я гонялся за ними всю жизнь, но они улетали от меня как иллюзии. Я совершенно свободен. Я люблю море потому, что не жду от него постоянства и верности. Вы верны своей любви к брату и к какому-то другу. Вы счастливее меня. У меня нет никого, кто бы нуждался в моей верности. Мои родные хоть и любят меня, но легко без меня обходятся.

– Вы очень ошибаетесь, – воскликнул Иллофиллион каким-то особенным голосом. – Разве вы не помните юную русскую девушку, которая полюбила вас до самозабвенья? Талантливую скрипачку, которую звали Лизой?

Капитан остановился как громом пораженный.

– Лиза?! Лизе было четырнадцать лет. Было бы наивно думать, что это было серьезно. У нее была тетка, которая преследовала меня своей любовью. Мне была смешна эта старая фея, а маленькая ревнивица меня забавляла. Но я никогда не позволял себе играть ее чувствами и замыкался в самую ледяную броню вежливости и воспитанности. Но не спорю: будь обстоятельства более счастливыми – я мог бы увлечься этим существом.

– А это существо не расстается с вашим портретом и ищет всех возможностей встретить вас. Не по ее вине, а по вине своей семейной трагедии она не едет сейчас на вашем пароходе и именно в этой каюте.

– Не может этого быть, фамилия Лизы была другой. А эта каюта была снята графиней Р. из Гурзуфа, – сказал капитан.

– Да, но вы встретили Лизу на курорте под фамилией ее тетки. И вы можете мне поверить, что графиня Р. – не кто иной, как Лиза. И если вы на самом деле считаете, что могли бы полюбить эту девушку, поезжайте в Гурзуф и повидайтесь с Лизой. Это ценная жизнь, которую надо спасти, и тут вам предоставляется случай, не забывая о себе, помочь человеку пройти свой жизненный путь в большом счастье. Среди людей есть однолюбы; Лиза – как раз из их числа. И ничто – ни ее богатство, ни ее талант – не сможет дать ей счастья, если ее любовь останется безответной. Не будьте жестоки или легкомысленны, капитан. Вы ведь играли чувствами девушки, думая, что ее любовь к вам мимолетна. А на деле оказалось, что ее сердце разбито. И если вы не поспешите, ее здоровье может пошатнуться.

Моему изумлению не было границ. А я-то раздумывал, мог бы я полюбить Лизу и как она относится ко мне. Теперь мне припомнились некоторые незначительные подробности в поведении Лизы и ее прощальный пристальный взгляд, которым она провожала Иллофиллиона при расставании. Очевидно, она доверила ему тайну своего сердца.

Капитан долго молчал. И никто из нас не нарушал этого молчания.

– Странно, как все странно, – наконец вздохнув, сказал он. – Как удивительно, что в нашей жизни все делается так внезапно, вдруг! Еще час тому назад мне казалось, что без Левушки жизнь моя будет пуста. Несколько минут тому назад, когда он отказался от моего предложения, я пережил горечь разочарования. А сейчас я точно начинаю прозревать. Я вам верил с самого начала, доктор Иллофиллион, я как-то особенно выделил вас из всех людей, которых повстречал в жизни. Но сейчас ваши слова точно сняли завесу с моего разума и сердца, и я начинаю надеяться на лучшую жизнь. Но – какой я эгоист! Я развернул ковер-самолет своих мечтаний и забыл о том, что сказал мне Левушка. Нет, пока я не помогу вам в вашем деле, я не начну строить для себя новую жизнь.

– У каждого свой путь, и пройти хотя бы каплю чужого пути – невозможно, – сказал Иллофиллион. – Если вы послушаетесь истинного голоса своего сердца, мы встретимся с вами и вашей будущей женой еще не раз. И вы не раз еще сможете оказать нам дружественную услугу. Сейчас же временно наши пути разойдутся. Предоставьте жизни вести нас так, как она ведет. Мы будем поддерживать с вами связь по почте. И если разрешите, я обращусь к вам сейчас с очень большой просьбой. Пожалуйста, помогите нам устроить несчастного князя с его женой в каком-нибудь уединенном доме в Константинополе. Вы ведь знаете людское любопытство, и можете себе представить, как тяжело будет и без того несчастному мужу переносить насмешки людей над его руиноподобной женой.

– Устроить это легче легкого, – ответил капитан. – В одной из кают едет греческая семья; да вы их знаете, во время бури вы их лечили. У них есть небольшой дом с садом, который они сдают в аренду. Мальчик мне говорил, что сейчас этот дом свободен. Если это так, то я дам вам людей, и они ночью перенесут старуху на носилках в этот дом. Я все это выясню и пришлю человека, чтобы сообщить вам. А сейчас я должен идти.

И, пожав нам руки, капитан ушел.

Мне не хотелось говорить. Иллофиллион подошел к моей постели, присел на стул и взял мою руку, считая пульс.

Он давно уже и пульс сосчитал, и убедился в том, что сердце мое перестало биться ураганно, а все же сидел, держа меня за руку.

– Мой мальчик! – тихо сказал он. – Мы только начинаем наш путь испытаний, а тебе кажется, что ты страдаешь уже целый век. Неужели тебе кажется, что все, что так неожиданно свалилось на тебя, приносит тебе лишь горе, заботы и страдания? Представь себе, что у тебя все было бы благополучно, ты был бы счастлив с братом и все шло как обычно в твоей жизни. Разве ты встретил бы тогда Али, Флорентийца и сэра Уоми? Разве ты узнал бы, что на свете есть не только обыватели, ищущие для себя одних земных благ, но и люди, воплощающие в себе духовное начало, проявляющееся в огне творчества сердца, в вечном несении любви и мира на общее благо? Взгляни в свое сердце сейчас и посмотри, как расширились его границы по сравнению с прошлым! А если бы ты мог заглянуть в сердце Флорентийца, какую мощь красоты ты увидел бы! Каким светом и очарованием наполнился бы твой летящий день в его присутствии! Все счастье человека зависит от силы его души, от той высоты духа, которой он может достичь. Если в тебе проявляется жажда чувственных, плотских желаний, твои мечты не превзойдут мира физических тел, прекрасных и желанных. Но если твоя мысль увлекает тебя в пределы духовной любви, ты слышишь звучание сердца другого человека, и созвучие твое с ним складывается по силе тех вибраций, которые излучает мощь твоего творящего сердца. Устремись мыслью к Флорентийцу. И если ты сможешь постичь все величие его мысли и духа, то его любовь сможет ответить и твоей любви, и запросам твоей мысли, и творчеству твоего сердца. И чем естественнее ты будешь устремляться своими мыслями к слиянию с его высоким умением жить каждый день в простой доброте, чем ты спокойнее будешь при всех обстоятельствах жизни, в том числе ее опасностях, тем легче ему будет объединяться с тобой.

Я понимал не все из того, о чем говорил мне Иллофиллион. Многое казалось мне неясным или невозможным; но спрашивать я ни о чем не хотел.

Распоряжению Иллофиллиона – лежать на палубе – я охотно подчинился, потому что мне не хотелось видеть никого, а книги брата привлекали меня. Верзила устроил меня на палубе великолепно. Иллофиллион сел подле меня писать письма, я обложился книгами и… заснул вместо наслаждения ими.

Путь до Константинополя мы прошли без всяких приключений. Прощание с капитаном было очень трогательным и расстроило меня до слез. Он подарил мне свой портрет в чудной рамке, оставил свой лондонский адрес и сказал, что утром зайдет к нам в отель, чтобы побыть со мною, пока Иллофиллион будет занят делами. Мы горячо обнялись, и с помощью верзилы и Иллофиллиона я стал спускаться по трапу одним из последних.

Глава 16

В Константинополе

Поздний вечер в Константинополе произвел на меня ошеломляющее впечатление. Необычный говор, суета, мелькание фесок и гортанные выкрики, пристающие со всех сторон представители отелей, шум невиданных мною чудных фиакров[5] – от всего этого я просто одурел и, наверное, потерялся бы, если бы мое внимание не привлекла Жанна с детьми в сопровождении доктора и двух итальянок, которых встречали их сановитые родственники, – и все они ждали нас на берегу.

Жанна поспешила мне навстречу, ласково прося Иллофиллиона разрешить ей ухаживать за мной, пока я болен, и хотя бы этой ничтожной услугой отплатить нам за все наше внимание к ней.

Я рассмеялся, ответив ей, что я совершенно здоров и только из любви и уважения к Иллофиллиону подчиняюсь его распоряжениям, разыгрывая из себя больного.

Тут итальянки познакомили нас со своими родственниками, и важный посол предложил Иллофиллиону поместить меня в его тихом доме. Но Иллофиллион категорически отказался, уверив всех, что мне даже полезен шум, только не следует двигаться.

Высказав сожаление, что я не поеду с ними, итальянки простились с нами, обещая завтра навестить нас в отеле, и уехали.

Мы пошли к отелю все вместе, с Жанной и детьми; шли пешком, очень медленно и недолго. Турки уже поджидали нас у подъезда отеля, где заказали нам и Жанне комнаты на одном этаже.

Только когда мы поднялись на свой этаж, я заметил, как осунулась и изменилась Жанна. На мой вопрос, что ее печалит, она прошептала:

– Я пережила такой страх, такой страх, когда вы были больны, что теперь не могу еще опомниться и часто целыми часами плачу и дрожу.

– Вот видите, как пагубно действует страх, – сказал ей Иллофиллион. – Я ведь несколько раз говорил вам, что Левушка выздоровеет. Теперь он здоров, а вас придется сначала полечить, прежде чем найти вам работу.

– Нет, уверяю вас, нет! Я могу завтра же начать работать. Только бы мне знать, что Левушка здоров и весел, – ответила Жанна.

Мы разошлись по своим комнатам. Я сердечно поблагодарил матроса-верзилу за его заботы. Иллофиллион хотел щедро наградить его, но благородный парень не взял никаких денег. Он успел привязаться к нам за время нашего плавания и просил разрешения навещать нас, пока пароход будет ремонтироваться.

Как я ни хотел считать себя вполне здоровым, но разделся я с трудом, и снова все плыло перед моими глазами.

Долго ли спал – не знаю, но проснулся я от голосов в соседней комнате. Взглянув на часы, я убедился, что уже проспал раннее утро, было без малого десять часов. Стараясь бесшумно одеться, я неловко задел стул, и на раздавшийся стук Иллофиллион открыл свою дверь, спрашивая, не упал ли я.

Убедившись, что со мной все в порядке, он предложил мне выпить кофе на балконе моей комнаты в компании капитана, который уже пришел, а затем позавтракать в обществе Жанны, молодого турка и капитана, пока он, Иллофиллион, будет со старшим турком обсуждать дела Жанны.

Я понял, что Иллофиллион не хочет говорить в присутствии капитана о наших делах, ради которых мы, собственно, и приехали сюда. Но что он пошел узнавать о моем брате, я не сомневался.

Оставшись вдвоем с капитаном, я еще больше имел возможность убедиться в разносторонности и образованности этого человека. Мало того, что он повидел весь мир, совершив кругосветное плавание несколько раз, – он еще и знал характерные стороны жизни каждого народа и говорил почти на всех языках. Необыкновенная наблюдательность, а также бдительность и внимательность настоящего моряка, привыкшего ожидать сюрпризы вероломного моря, приучили его к почти безошибочному пониманию людей. Я был поражен тем, как метко и тонко он охарактеризовал Иллофиллиона и как угадал некоторые черты моего характера. О Жанне он сказал, что, по его мнению, она была сейчас на грани психического заболевания от перенесенного потрясения.

– Женщина, – сказал он мне, – в минуты величайшего горя редко может оставаться одна. Она, сама того не сознавая, тянется к человеку, оказавшему ей внимание, чтобы хотя бы немного приглушить боль горя от потери любимого. И мужчине, честному джентльмену, надо быть очень осторожным и внимательным в своих словах и поступках, чтобы не создать себе и ей ложного положения. Не раз в жизни я видел, как утешавший в горе женщину мужчина попадал в безвыходное положение. Женщина обрушивалась на него всей тяжестью своего страдания и привязывалась к нему так сильно, что ему приходилось или жениться, или бежать, причинив ей новое страдание.

Эти слова причинили мне боль. То же или почти то же самое говорил мне Иллофиллион. Я невольно примолк и задумался, как трудно мне еще разбираться в глубинах человеческих чувств, где мне все кажется простым, а на самом деле таит в себе шипы и занозы.

Речь перешла на Жанну, которая должна была завтракать с нами. Капитан вызвал метрдотеля, заказав ему в моей комнате изысканный французский завтрак на три персоны, более похожий на обед, и велев украсить стол розами, а я просил принести только красных и белых.

К часу дня стол был сервирован, я написал Жанне записку, прося пожаловать ко мне завтракать. Через несколько минут раздался стук в дверь, и тонкая фигурка Жанны в белом платье обрисовалась на фоне темного коридора.

Я встретил мою гостью у самого порога и, поцеловав ей руку, пригласил ее к столу. Я еще не видел Жанну такой сияющей, свежей и веселой. Она сразу забросала меня вопросами и о моем здоровье, и об Иллофиллионе, и о том, как долго мы будем в Константинополе – я не знал, на какой из вопросов отвечать.

– Я так рада, так рада, что проведу с вами сейчас время. Мне надо о тысяче дел вам рассказать и еще о тысяче у вас спросить. И никак не находилось возможности это сделать.

– Позвольте вас познакомить с моим другом, которого вы знаете как капитана, но не знаете как удивительного собеседника и очаровательного кавалера, – сказал я ей, воспользовавшись паузой в ее речи.

Жанна так безотрывно смотрела на меня, что не заметила капитана, стоявшего в стороне, у стола. Капитан, улыбаясь, подошел к ней и подал ей белую и красную розы. Наклоняясь к ее руке, он приветствовал ее, как герцогиню и, предложив руку, провел к столу.

Когда мы сели за стол, я не узнал Жанны. Лицо ее было сухо, сурово; я даже не знал, что оно может быть таким.

Я растерянно посмотрел на капитана, чувствуя себя совсем расстроенным. Но на лице капитана я не прочел ровно ничего. Это было тоже новое для меня лицо воспитанного, вежливого человека, выполняющего все светские обязанности за столом. Лицо капитана улыбалось, его желто-золотые кошачьи глаза смотрели добродушно, но я чувствовал, что Жанна скована броней его светскости и не может выйти из рамок, заданных им.

Все ее надежды повидаться со мной наедине и сердечно поделиться мыслями о новой жизни разлетелись от присутствия чужого человека, да еще такого важного, в ореоле мощи и власти, которым окружен всякий капитан в море.

Недостаток воспитания Жанны, ее односложные ответы и нахмуренный вид превратили бы всякий завтрак в похоронный обед. Но выдержка капитана и его умение вести беседу заставили меня смеяться до слез. Жанна туго поддавалась силе юмора, но все же к концу завтрака она стала проще и веселее. Капитан, извиняясь перед нами, вышел заказать какой-то особенный кофе, который мы должны были пить на балконе в специальных чашках.

Воспользовавшись минутой, Жанна сказала мне, что вечером у нее состоится свидание с другом турка, который предоставит ей магазин с приличной квартирой на одной из главных улиц, чтобы открыть шляпное дело. Она снова и снова говорила, что приходит в ужас от одиночества и страха за свою и детей судьбу.

Я успел только сказать ей, что Иллофиллион никогда ее не оставит, что я и он – ее друзья всегда, где бы мы ни были. Но я мало преуспел в том, чтобы ее утешить, поскольку боялся сказать какое-либо неловкое слово.

Вернувшийся капитан принес нам чудесных апельсинов, вскоре принесли и знаменитый кофе. Но Жанна сидела как в воду опущенная и, уходя, отказалась от фруктов. Я упросил ее отнести детям по апельсину, а предложенные ей капитаном цветы она оставила на столе. Капитан с поклоном проводил ее до дверей.

Возвратясь ко мне на балкон, он взял подаренные им Жанне розы, вдохнул их аромат и, рассмеявшись, сказал:

– Нечасто в жизни мне приходилось терпеть поражение на дамском фронте. Но сегодня даже мои цветы, не только я, потерпели фиаско.

– Я совсем расстроен, – ответил я ему. – Даже голова у меня разболелась. Почему-то я думаю, что бедняжка теперь плачет. И право, мне очень жаль, что я так бессилен ей помочь.

– Здесь дело не в твоем бессилии что-либо сделать, а в отсутствии у нее образования и воспитания, которые могли бы ей помочь в тяжкий час жизненных испытаний. Ей надо стать женщиной-героиней, а она сейчас только женщина-жена, мать-обывательница. Это не значит, что она не сможет когда-либо подняться до иного уровня. Но ее борьба за свое счастье, за личную жизнь будет ужасна. Пока она не откажется от борьбы за любовь для себя и начнет жить для детей, – она пройдет ад страданий. Вот этому страданию я и поклонился так низко сегодня, – задумчиво сказал капитан.

– Неужели, любив однажды до самозабвения и потеряв рай сердца, можно снова начать искать его? Мне думается, если бы полюбил однажды всем существом, то я не мог бы больше приблизиться ни к одной женщине, – отвечал я.

– Не мне судить. Я прожил уже половину жизни, быть может, большую. И в ней еще не было такой минуты, когда мне хотелось бы произнести: «Остановись, мгновенье!» Я видел лишь неисчислимое количество страданий повсюду, где люди были одержимы страстями и не могли управлять своим разумом и сердцем.

Речь капитана была прервана стуком в дверь, и на приглашение войти в комнате появилась высокая фигура князя.

Пользуясь правом больного, я лежал на кушетке под спущенным темным пологом балкона; капитан встретил князя, радушно ему улыбаясь и пожав руку, и усадил его подле меня.

Князь объяснил, что искал капитана, чтобы поблагодарить его за помощь, оказанную его больной жене, а также за отличный дом, нанятый по его указанию. К нам князь также пришел поблагодарить за помощь и попросить навестить его больную жену.

Князь был элегантно одет, но выглядел неважно. Его лицо имело желтоватый оттенок, глаза были воспалены, и весь его вид говорил о большом физическом и нервном истощении.

Капитан, улыбаясь, сказал, что очень сожалеет, что он не доктор, а то, наверное, предписал бы постельный режим не жене, а мужу. Я уверил князя, что Иллофиллион непременно зайдет к нему. Но вряд ли это может случиться сегодня, так как он ушел рано утром и обещал быть к вечеру, но и вечером у него сегодня дела.

Посидев с нами около часа, князь просил разрешения зайти завтра утром, чтобы узнать, в какое время Иллофиллион мог бы навестить его жену.

Не успели мы обменяться впечатлениями о Константинополе, как снова раздался стук в дверь, и две синьоры Гальдони с букетами роз вошли к нам. Обе сияли радостью. Они пригласили меня, Иллофиллиона и капитана навестить их в их посольском особняке. Капитан сказал, что состоит сиделкой при мне, заменяя матроса-верзилу, а Иллофиллион уверяет, что мне в течение еще двух-трех дней надо соблюдать постельный режим, но что по истечении этого срока он обещает доставить меня к ним.

От итальянок повеяло хорошим тоном, хорошим обществом. А прелестные, бездонные и добрые глаза молодой синьоры Гальдони будили в сердце лучшие чувства, проникая в самую его глубину очарованием женственности.

– Вот чего не хватает бедной милой Жанне, – сказал я. – Она лучше многих, но только не умеет владеть собой – так же, как и я. Именно потому, что я так плохо воспитан, что я почти постоянно чем-нибудь раздражен, я лучше других понимаю Жанну.

– Нет, друг. Ничего общего нет в твоей и ее невоспитанности. Ты просто неопытен и еще не умеешь владеть ни своим темпераментом, ни своими мыслями. Но твой круг идей, мир высоких стремлений, в котором ты живешь, – все вводит тебя в число тех счастливых единиц, которые достигают на земле умения принести наибольшую пользу своим собратьям. Рано или поздно ты найдешь свой индивидуальный, неповторимый путь и внесешь в жизнь что-то новое – и я уверен, – большое и значительное, призванное служить общему благу. Что же касается Жанны, то дай бог, чтобы ее беспредельное личное страдание раскрепостило в ней хотя бы ее материнскую любовь и помогло бы стать матерью-помощницей и защитницей своих детей, а не матерью-тираном. Есть много случаев, когда горе, перенесенное матерью, обращается в тиранию и деспотизм по отношению к детям! Причем она сама убеждена, что ее любовь к ним – высочайший подвиг.

Я смотрел во все глаза на капитана. Лицо его было прекрасно. На нем лежала печать такой глубокой сосредоточенности, которую я видел только на лицах Иллофиллиона, Флорентийца, Али.

Мое молчание заставило его повернуться ко мне.

– Что ты так смотришь на меня, мой мальчик, мой «брудершафт»? Что нового увидел ты во мне? – сказал он, мягко и нежно касаясь моего плеча.

– Я не только увидел в вас нечто новое, но понял, что вам обязательно надо познакомиться с моим другом Флорентийцем. Это самый великий человек, которого я до сих пор видел. Даже Иллофиллион, которого вы выделяете среди всех, не может быть сравним с ним. Хотя Иллофиллион – я признаю всем сердцем – для меня недосягаемый идеал высоты и доброты. Вы, не зная моего друга Флорентийца, уже дважды произнесли те же слова, которые я слышал от него. О, если бы была возможна для меня такая минута счастья, когда я мог бы привести вас к нему.

Незаметно для нас на балкон вошел Иллофиллион.

– Ну, кажется, вы не скучаете в обществе друг друга. Но почему я не вижу здесь Жанны? Я условился с ней, что она подождет меня у тебя, Левушка, и я расскажу ей, где и как состоится ее свидание по шляпному делу. Неужели два таких элегантных кавалера не смогли рассеять тоску одной дамы? – спросил он с улыбкой, пожимая нам руки.

– Нет, – ответил капитан. – Дама заставила меня поучиться смирению. Даже цветы мои были оставлены. А хитро обдуманное меню и вовсе не имело успеха. Думаю, что как раз мое присутствие и лишило даму аппетита и хорошего настроения. Если бы не ваше распоряжение не покидать Левушку, я бы, пожалуй, сбежал с поля брани.

– Жанна очень огорчила меня. Я снова не сумел быть тактичным, Иллофиллион, и снова внес в ее жизнь расстройство, а так хотел принести мир. Должно быть, только черным женщинам может улыбаться перспектива радостных и простых отношений с таким ротозеем, как я, – иронически сказал я Иллофиллиону.

– Это еще что за черные женщины? – воскликнул капитан.

– Это первая, очень памятная встреча Левушки с чернокожей женщиной в Б., – сказал Иллофиллион. – Он впервые увидел элегантную и образованную черную женщину не на картинке, а в семье одного моего друга, и был потрясен этим, – ответил ему Иллофиллион. – Ты что-то бледен, Левушка. Я очень хотел бы, чтобы ты осторожно сошел с капитаном в сад подышать в тени. Как мне ни жаль тебя, но при моем разговоре с Жанной – до прихода того купца, который предоставляет ей магазин, – тебе надо присутствовать. Я бы и вас очень просил побыть с нами, капитан, так как я предвижу, что Жанне будет очень тяжело перестраиваться на новую жизнь одинокой трудящейся женщины. К сожалению, о ее дяде я пока ничего не узнал. Есть сведения, что он заболел и уехал к родственникам в провинцию. Но дальнейших следов нет никаких.

Капитан очень охотно согласился проводить меня в сад и вернуться со мной обратно. Иллофиллион спросил нас, не будем ли мы против того, чтобы пропустить обед и поужинать поздним вечером. Мы согласились и, спускаясь в сад, встретили обоих турок. Молодого мы захватили с собой, а старший прошел к Иллофиллиону.

Ибрагим ходил еще плохо, опираясь на палку, но сильной боли в ноге и спине уже не испытывал. Он нам составил целый план осмотра достопримечательностей Константинополя. Я пришел в восторг от ряда исторических мест, которые он называл в самом городе и окрестностях, но подумал, что и половины из них, вероятно, осмотреть не успею.

Мне очень хотелось услышать от Иллофиллиона о брате и нашей дальнейшей судьбе, но… не в первый раз за эти дни я учился уроку терпения и самообладания.

Приближался вечер, когда слуга от имени Иллофиллиона пришел позвать нас на чай. Чай был сервирован с не меньшей тщательностью, чем завтрак, заказанный капитаном. В большой комнате Иллофиллиона стол сиял серебром и всевозможными восточными сладостями.

Как только мы вошли, Иллофиллион отправился сам звать Жанну. Он не возвращался довольно долго, я начал уже беспокоиться и раздражаться, как наконец они вошли, продолжая начатый разговор, очевидно, не очень радостный для Жанны.

Она теперь была в скромном синем платье, особенно подчеркивавшем ее бледность. Кивнув мне и капитану головой, она поздоровалась с обоими турками и села на указанное ей Иллофиллионом место. Сам Иллофиллион сел рядом с нею, мы с капитаном напротив них, турки по краям стола, а место с левой стороны Жанны было пусто.

Не успели мы занять свои места, как в комнату вошел, слегка постучав, высокий старик, совершенно седой, худой, красивый, с довольно резкими чертами лица.

Иллофиллион встал ему навстречу, познакомил его со всеми и предложил ему место рядом с Жанной. Он представил его нам как Бориса Федоровича Строганова.

Приглядываясь к Строганову, я никак не назвал бы его русским. Типичное лицо турка с горбатым носом, большими черными глазами и бровями, бритое, похожее скорее на лицо актера, чем купца.

Завязался общий разговор, в котором Жанна не принимала никакого участия. На ее лице я заметил следы слез. Всем сердцем я сострадал бедной женщине и печалился тому, как трудно передать энергию от одного сердца другому. Все сидевшие за столом, я был уверен, собрались только для того, чтобы помочь ей. И все же общая воля не смогла помочь ей обрести равновесие.

Я так пристально впивался взглядом в Строганова, что он, смеясь, сказал мне:

– Бьюсь об заклад, что вы, молодой человек, писатель.

Все рассмеялись, а я с удивлением спросил:

– Почему вдруг вы сделали такой вывод?

– Да потому, что за мою долгую жизнь я много перевидел людей. И только у одних одаренных писателей мне приходилось видеть этакие глаза-шила, от которых на душе делается неспокойно. Не могу и не хочу сказать, что оказываемое вами внимание мне неприятно. Хочу только вас уверить, что я отнюдь не таинственная личность, и преступлений, тайно укрытых от наказания, за мной не числится. А потому я мало могу быть интересен вам, – сказал он, улыбаясь и протягивая мне портсигар.

– Благодарю вас, я еще не научился курить, – ответил я ему. – Что же касается пристальности моего взгляда, то приношу вам все мои извинения за свою невоспитанность. Я необычайно рассеян, и с детства ношу кличку «Левушка – лови ворон». Надеюсь, вы меня простите и не отнесетесь строго к моему грубому любопытству, – ответил я ему, огорченный, что так нелепо обратил на себя внимание нового гостя.

Он привстал на своем стуле, слегка поклонившись мне, и вежливо ответил, что его замечание не носило характера вызова, а было неумелым комплиментом мне и что теперь мы квиты.

Иллофиллион спросил его, давно ли он живет в Константинополе.

– Очень давно. Я здесь родился, – сказал Строганов. – Мой отец был капитаном торгового судна и часто бывал в Константинополе. Во время одной из стоянок он познакомился с полурусской, полутурецкой семьей и женился на одной из их дочерей. Я очень похож на мать – вот почему моя внешность противоречит моей фамилии. Все остальные члены моей семьи блондины и плотного сложения. Тот дом, где у меня сейчас есть свободный магазин, был местом моего рождения. В те времена улица, на которой он находится, еще не была одной из главных, как теперь. Вы для кого хотели снять помещение?

– Для вашей соседки, под шляпное дело, – ответил Иллофиллион.

Видя, что сосед повернулся к Жанне, Иллофиллион сказал ему, что Жанна француженка и говорит только на своем языке.

Строганов перешел на французский язык. Говорил он свободно, несколько с акцентом, но совершенно правильно.

У меня забилось сердце. Я так боялся, что нелюбезное поведение Жанны заставит Строганова передумать. Но Строганов, точно ничего не замечая, очень деловито и любезно объяснил ей все удобства расположения улицы, магазина и квартиры. Это, по его словам, был небольшой особняк; внизу был магазин и передняя, а наверху квартира из двух комнат и кухни, выходящих во двор с хорошим садом.

Видя, что Жанна молчит, он предложил ей заехать завтра за нею утром и показать ей помещение. Если ей понадобится ремонт, то его сделать недолго.

Иллофиллион очень сердечно поблагодарил Бориса Федоровича, объяснив ему, что Жанна – племянница того человека, о котором он наводил справки утром в его присутствии, и что ей предстоит остаться в Константинополе одной с двумя маленькими детьми, так как все мы едем дальше, кроме наших турецких друзей.

Строганов повернулся снова к Жанне, по лицу которой побежали слезы.

– Не горюйте, мадам, – сказал он ей. – В жизни всем приходится бороться, и почти все начинают с очень малого, чтобы заработать себе кусок хлеба. К вашему счастью, вы встретили людей, которые оказались истинно людьми и заботятся сейчас о вас. Это редкостное счастье. Быть может, вы чем-то заслужили особое расположение судьбы, так как и я буду рад помочь вам. Дело в том, что у меня есть дочь, которой сейчас 27 лет; в семнадцать лет она потеряла жениха и не пожелала более выйти замуж. Я очень хотел бы пристроить ее к какому-нибудь самостоятельному делу. Если вы можете сначала обучить ее вашему мастерству, а потом взять ее в компаньонки, то и магазин, и аренда всего дома будет вам стоить вдвое меньше.

Лицо Жанны посветлело. Прелестные губы сложились в улыбку, и она протянула, по-детски доверчиво, обе руки старику.

– Я буду счастлива иметь компаньонку в работе и делах. Я очень хорошо знаю свое дело, и за моими шляпами дамы обычно гоняются. Но в бухгалтерии, в счетах я ничего не понимаю, меня пугает эта сторона. Я была бы счастливее, если бы вы наняли меня к себе служить, а все дело было бы вашим, – быстро сказала она.

– Это, я думаю, совсем не входит в планы ваших друзей, – ответил ей Строганов. – Как я понял со слов вашего друга, вам надо иметь возможность жить независимо и растить детей. Будьте только смелы; в счетах и финансовых делах моя дочь ничего не понимает. Но она хорошо образованна, трудолюбива. А я буду первое время руководить вами обеими в ваших финансовых делах. Все доступно человеку, если он не боится, не плачет, а начинает свое дело легко и смело. Я не раз замечал, что побеждают не те, кто имеет много денег, а те, кто легко приступает к своему труду.

Дело было решено. Назавтра Жанна, Иллофиллион и Строганов должны были встретиться в одиннадцать часов утра в будущей квартире Жанны.

Я с мольбой посмотрел на Иллофиллиона, не решаясь просить разрешения идти вместе с ними. Но он, предупреждая мою просьбу, сказал Строганову, что я был серьезно болен, поэтому идти пешком или трястись в коляске мне нельзя, и спросил, нет ли возможности сделать часть пути по воде. Строганов сказал, что можно доплыть в шлюпке до старой сторожевой башни, а там лишь пересечь два квартала и выйти прямо к дому; путь по воде займет не менее получаса.

– Так мы и сделаем, – сказал капитан, глядя на Жанну, – если вся компания нас приглашает.

Жанна рассмеялась и сказала, что она-то будет счастлива, но захочет ли сам Левушка? Всем было смешно, так как моя очевидная жажда видеть все самому ясно отражалась на моем лице.

Строганов допил чай и простился с нами, доброжелательно улыбаясь. Проводить его вызвался старший турок, которого тоже ждали дома дела.

После их ухода Иллофиллион передал Жанне две толстые пачки денег, сказав ей, что они даны его друзьями для ее детей. И, если она сейчас истратит часть их на устройство магазина, то потом, когда дело станет приносить прибыль, ей следует пополнить этот капитал, так как он должен пойти на их образование.

– Может быть, мне надо было бы только поблагодарить вас и ваших друзей, господин старший доктор. Но я никак не могу понять, неужели для меня в жизни остались только дети? Неужто я сама вообще ничего не стою, если за все время путешествия никто не сказал лично мне ласкового слова, а все заботы были о детях? – сказала Жанна Иллофиллиону. – Я очень предана моим детям, хочу и буду работать для них. Но неужели лично для меня все кончено только потому, что я потеряла мужа? Меня возмущает такая тираническая установка.

Голос ее зазвучал почти истерически, и я сразу вспомнил слова капитана о том, что Жанна на грани психического заболевания.

– Когда-нибудь, – ответил ей Иллофиллион, – вы, вероятно, сами поймете, как ужасно то, что вы говорите сейчас. Вы очень больны, очень несчастны и не можете оценить всей трагичности вашего настроения. Все, что все мы могли для вас сделать, мы сделали. Но никто не может поселить в вашем сердце мир и душевное равновесие. А это первое условие, при котором труд ваш будет удачным. Вы видите в нас счастливых и уравновешенных людей. И вам кажется, что мы именно таковы, какими вы представляете нас. А на самом деле вы и представить себе не можете, дорогая Жанна, сколько трагедий пережито или переживается и сейчас еще некоторыми из нас. Я ни о чем не прошу вас сейчас; только не предавайтесь горю окончательно и не считайте, что, если Левушка и я уедем, для вас больше не будет в жизни утешения. Вы найдете утешение в успешном труде. Но не думайте сейчас о новой любви как о единственной возможности восстановить свое равновесие. Поверьте моему опыту, что жизнь без труда – самая несчастная жизнь. А когда есть любимое дело, всякая жизнь уже больше, чем на половину – счастливая жизнь.

Жанна не сказала ни слова в ответ, но я понимал, что в ее психологии первое место занимала любовь к мужчине, потом – дети, а труд для нее был лишь необходимым приложением.

Молодой турок обещал Жанне привести к ней няню-турчанку, старушку, прожившую в их доме много лет.

Таким образом, Жанне, как из мешка доброй феи, сыпались дары по устройству ее жизни.

Иллофиллион положил конец нашему не особенно веселому чаепитию, предложив всем разойтись, поскольку я стал бледным от усталости. Жанна, прощаясь со мной, сказала, что решится на аренду дома только в том случае, если я ей это посоветую. Я успел лишь ответить ей, что сам во всем следую советам Иллофиллиона, и ей следует внимательно прислушиваться к его, а не к моим словам.

Капитан с Ибрагимом ушли в ресторан, мы с Иллофиллионом отказались от ужина и наконец остались одни.

Мы вышли на балкон. Была уже темная ночь, показавшаяся мне феерией; такого дивного неба с огромными звездами я еще не видел. Освещенный огнями, чудесный и необычный город казался мне не действительностью, а сказкой.

– Я сегодня не узнал ничего нового к тем известиям, о которых уже сообщал тебе, – что наши преследователи погибли в море. Но я получил письмо от Али, в котором он просил нас остаться в Константинополе до тех пор, пока сюда не приедет Ананда. И тогда все вместе мы двинемся в Индию, в имение Али. От Флорентийца я получил телеграмму о приезде твоего брата и Наль в Лондон. Но думаю, что им все-таки придется уехать в Нью-Йорк, куда их проводит сам Флорентиец, – сказал Иллофиллион.

– Неужели я поеду с вами в Индию, а брат мой – в Америку, даже не повидавшись перед разлукой? – печально спросил я.

– Если бы ты, Левушка, увидел сейчас брата, ты смог бы после первой радости свидания задать ему все те вопросы, которые выросли и живут в твоей душе и на которые ты хотел бы получить исчерпывающие ответы? Ведь ты прожил много времени рядом с братом, а только сейчас понял, что его и твой духовные миры вращаются вокруг разных осей. Не в физическом свидании дело, а в том, чтобы ты мог понимать его без вопросов и слов. Чтобы понять книги брата, тебе надо много учиться. У Али-старшего ты найдешь прекрасную библиотеку, а в Али-молодом найдешь друга и помощника, а также сотрудника. Сейчас ты можешь выбирать. Если ты желаешь ехать к брату, Флорентиец возьмет тебя с собой, и потом Ананда отвезет тебя к нему. Но ты уже по опыту знаешь, как трудно жить с людьми, превосходящими тебя по знаниям, к которым ты сам не можешь найти ключа. И если ты пожелаешь остаться со мной и Али, – ты можешь стать ценным помощником и Флорентийцу, и твоему брату, которому не однажды еще понадобится твоя помощь. Ты свободен выбрать себе путь сам. Но почему-то мне кажется, что твои интуиция и талант уже сами говорят тебе о том, что нельзя оставить начатое дело. Пока мы живем здесь и повсюду записываемся под твоим именем, преследователи твоего брата непременно приедут сюда, как только им дадут знать, что мы здесь. И пока мы будем их мишенью, брат твой успеет увезти Наль в Америку.

Не скрою от тебя своего беспокойства. Бешеный удар турка если и не уложил тебя на месте, то причинил тебе такое сотрясение, что весь твой организм разбалансирован. Тебе надо усилием воли все время приводить себя в равновесие. Каждый раз, когда ты начинаешь горячиться и раздражаться, думай о Флорентийце, вспоминай его полное самообладание, благодаря которому ты не раз был спасен в дороге. Подумай еще и о Жанне, изъяны поведения которой для тебя очевидны. И чем больше и глубже ты осознаешь свои обстоятельства, тем быстрее поймешь, при каких условиях ты будешь более полезен брату и Флорентийцу. Сейчас все тебе кажется загадочным, но когда ты овладеешь знанием, ты поймешь, что в природе нет тайн, а есть только та или иная ступень знания.

Мы разошлись по своим комнатам, но заснуть я не мог. Я так понимал теперь Жанну в ее порывах к личному счастью.

Все мое счастье заключалось сейчас в свидании с братом и Флорентийцем. Мне казалось, что я ничего не хочу, кроме этого. Если бы я ни на что другое не был годен, я согласился бы быть им слугой, чистить их обувь и одежду, только бы видеть их дорогие лица, слышать их голоса и не слышать стонов собственного сердца из‑за разлуки с ними. Я готов был уже горько заплакать, как вдруг мне вспомнились слова Строганова: «Я часто видел, как побеждали те, кто начинал свой путь легко».

Меня даже в жар бросило. Опять я провел параллель между собой и Жанной и вновь увидел, что целая группа людей помогает мне, как и ей, а я так же слепо уперся в жажду личного счастья, как и она.

Я постарался забыть о себе, устремился всеми помыслами к Флорентийцу, и вдруг снова знакомый облик возник подле меня, и я услышал дорогой мне голос: «Мужайся. Не всегда человеку дается так много, как дано тебе сейчас. Не упусти возможности учиться; зов к знанию бывает человеку однажды в жизни и не повторяется. Умей любить людей по-настоящему. А любовь настоящая не знает ни разлуки, ни времени. Храни мир и охраняй в бесстрашии, правдивости и радостности свое место подле Иллофиллиона. И помни всегда: радость – сила непобедимая».

Необычная тишина воцарилась во мне. Легко и просто, точно получив озарение, я понял, как мне надо дальше жить, и я заснул безмятежным сном, чувствуя себя счастливым.

Утром меня разбудил Иллофиллион, сказав, что верзила с капитаном ждут меня внизу, чтобы плыть морем к месту общего свидания, и что завтракать я буду в лодке.

Я быстро оделся и не успел даже набросить пальто, как верзила явился, заявляя, что я «не по-морскому долго одеваюсь». Он не дал мне взять пальто, сказав, что в лодке есть плащ и плед, но и без них тепло.

Он вел меня через какие-то дворы, и хотя мы шли очень медленно, все же вскоре очутились у моря, где я благополучно сел в лодку.

Глава 17

Начало новой жизни Жанны и князя

Море было тихо, едва плескались волны. Для Константинополя погода была необычайно прохладная, что капитан объяснял влиянием бури. Он говорил, что множество мелких и крупных судов было разбито бурей, а пропавших лодок и рыбаков до сих пор сосчитать не могут.

– Да, Левушка, героическими усилиями моей команды и беззаветной храбростью твоей и твоего брата много счастливцев спаслось на моем пароходе. И мы с тобой сегодня наслаждаемся этой феерической панорамой, – сказал капитан, указывая рукой на сказочно красивый город, – а сколько людей сюда не добралось. Вот и угадай свою судьбу за час вперед, и скажи когда-нибудь, что ты счастлив, думая о завтрашнем дне. Выходит, я прав, когда говорю, что мы живем один раз и надо жить только мгновением и ловить его, это драгоценное летящее мгновение счастья.

– Да, – ответил я. – Я тоже раньше думал, что смысл жизни в том, чтобы искать всюду только свое личное счастье. Но с тех пор как я ближе понял моих новых друзей, я понял, что счастье жить – не в личном счастье, а в таком самообладании, когда человек сам может приносить людям радость и мир. Так же, как и вы, Иллофиллион говорит о ценности вот этого самого летящего мгновения. Но он понимает под этим умение воспринимать сразу весь мир, всех окружающих, и трудиться для них и с ними, сознавая себя единицей всей Вселенной. Я еще мало понимаю его. Но во мне уже зазвучали новые ноты; сердце мое открылось для любви. Я точно окончил какой-то особенный университет, благодаря которому стал понимать каждый новый день как духовную школу. Я перестал думать о том, что ждет меня в жизни вообще. А раньше я все жил мыслями о том, что будет со мной через десять лет.

– Да, мои университеты много хуже твоих, Левушка, – ответил капитан. – Я все живу днем завтрашним или уже прошедшим, так как мое настоящее меня не удовлетворяет и не пленяет. Сейчас я часто думаю о Гурзуфе и мечтаю встретить Лизу. Настоящее я как-то не умею достаточно ценить.

Пользуясь тем, что наши матросы не понимают французского языка, мы продолжали беседу, изредка прерывая ее, чтобы полюбоваться красотами и отдельными зданиями и куполами мечетей и дворцов, которые мне называл капитан, отлично знавший город.

Наше довольно долгое путешествие приходило к концу, когда мои мысли вернулись к Жанне.

– Ваш глубокий поклон великому страданию Жанны не выходит у меня из головы, – сказал я.

– Бедная женщина, девочка-мать! Так много вопросов предстоит ей решить за своих малюток. Так важно правильно воспитать человека с самого детства. А что может Жанна сделать для детей? Ведь она сама ничего не знает и не сумеет прочитать ни одной книжки о воспитании, потому что ничего в ней не поймет, – задумчиво сказал капитан.

– И мы с вами мало поймем в тех книгах, которые написал человек, стоящий на более высокой ступени развития, чем мы сами. Все зависит от тех вибраций сердца и мысли, которыми живет сам человек. Понять можно только что-нибудь созвучное себе. И такой общий всем язык, объединяющий бедуина и европейца, негра и англичанина, святую и разбойника, есть. Это язык любви и красоты. Жанна может любить своих детей, любить не животной любовью, как свою плоть и кровь, но как личностей, гордясь или страдая от их достоинств или пороков, – заступился я за Жанну.

– Но пока она может любить их только как свой долг, как свой урок жизни. И пока ее сознание примет свою жизнь, как предназначенные только ей обстоятельства, неизбежные, единственные, посланные во всем мире ей одной, а не кому-то другому, пройдет много времени. И только тогда в ее душе не будет места ни ропоту, ни слезам, а будет готовность к радостному труду и благословению, – отвечал мне капитан.

Я уставился на него, забыв обо всем на свете. Лицо его было нежно, и доброта лилась из глаз. Чарующая волна нежности прошла из моего сердца к нему.

– Как необходимо вам встретиться с Флорентийцем, – пробормотал я. – Или, по крайней мере, поговорить очень серьезно с Иллофиллионом. Я ничего не знаю, но – простите, простите меня, мальчишку перед вами, вашими достоинствами и опытом – мне кажется, что и у вас в голове и сердце такая же каша, как у меня.

Капитан весело рассмеялся.

– Браво, брависсимо, Левушка! Если у тебя каша, то у меня форменная размазня, даже кисель. Я сам все ищу случая поговорить с твоим загадочным Иллофиллионом, да все мне не удается. Вот мы и добрались, – добавил он, отдав матросам приказание плыть к берегу и пристать к концу мола.

Мы вышли из лодки и в сопровождении верзилы стали подниматься к городу. Вскоре мы были уже на месте и издали увидели, как вся компания наших друзей вошла в дом.

Мы нагнали их в передней. Ко всеобщему удивлению, квартира оказалась хорошо меблированной. Из передней, светлой, с большим окном, обставленной вроде приемной, дверь вела в большую комнату вроде гостиной в турецком стиле.

Строганов объяснял Жанне, как он мыслит устроить прилавок и стеклянные витрины для готовых шляп, а также перьев, цветов и лент, чтобы покупательницы могли оценить талант и изысканный вкус Жанны и сразу выбрать понравившиеся им вещи.

За большой комнатой было еще помещение для мастерской, где стояли два длинных стола и откуда вела дверь в сени черного хода.

Дети Жанны вцепились в меня сразу же, но Иллофиллион запретил мне их поднимать на руки. Они надулись и утешились только тогда, когда верзила посадил их обоих на свои гигантские плечи и вынес во двор дома и сад, где находился небольшой фонтан и стояло несколько больших восточных сосудов с длинным узким горлом.

Осмотрев нижнее помещение, мы снова вышли в переднюю и по железной винтовой лестнице поднялись на второй этаж.

Здесь были три небольшие комнаты. Одна из них была обставлена как столовая; в другой стояли две детские новенькие кроватки и диван; в третьей стояло великолепное зеркало в светлой раме, широкий турецкий диван и несколько кресел.

У Жанны побежали слезы по щекам. Она снова протянула обе руки Строганову и тихо сказала:

– Вы вчера преподали мне ценнейший урок, говоря, что побеждает тот, кто начинает свое дело легко. Сегодня же вы показали мне на деле, как вы добры, как просто вы сделали все, чтобы помочь мне легко начать мое дело. Я никогда не забуду вашей доброты и постараюсь отплатить вам всем, чем только смогу. Вы навсегда сделали меня вашей преданной слугой за одни эти детские прелестные кроватки, о которых я и мечтать не смела.

– Это пустяки, мадам, я хотел давно уже обставить этот домик, так как говорил вам, что я здесь родился и ценю его за воспоминания и уроки жизни, полученные здесь. Я очень рад хорошему случаю приготовить его для трудящейся женщины и ее детей. А, вот и дочь моя, – продолжал Строганов, двигаясь навстречу поднимавшейся по лестнице женской фигуре.

Перед нами стояла закутанная в черный шелковый плащ, со спущенным на лицо черным покрывалом высокая женская фигура.

– Ну вот, это моя дочь Анна, – сказал он, обращаясь к Жанне. – Вы – Жанна, она – Анна, хорошо было бы, если бы вы подружились и «благодать» царила бы в вашей мастерской, – продолжал он смеясь. – Ведь Анна значит по-гречески благодать. Она очень покладистого и доброго характера, моя любимая благодать.

Анна откинула с лица свое черное покрывало, и… мы с капитаном так и замерли от удивления и восторга. Нам предстали бледное, овальное лицо с огромными черными глазами, черные косы, лежавшие по плечам и спускавшиеся ниже талии, чудесные улыбавшиеся губы и белые, как фарфор, зубы. Протягивая Жанне красивую белую руку, Анна сказала приятным низким и мягким голосом:

– Мой отец очень хочет, чтобы я научилась трудиться не только головой, но и руками. Я несколько лет сопротивлялась его воле. Но на этот раз, узнав, что моей учительницей будет женщина с детьми, перенесшая страшное горе, я радостно и легко согласилась, даже сама не знаю почему. Не могу сказать, чтобы меня пленяли шляпы и дамы, – продолжала Анна смеясь, – но что-то интуитивно говорит мне, что здесь я буду полезна.

Ее французская речь была чиста и правильна. Она сбросила глухой плащ и оказалась в простом, но элегантном белом шелковом платье и черных лакированных туфельках, необыкновенно маленьких для ее высокого роста.

Не знаю, длинными ли косами, крошечными ли туфельками, стройностью ли фигуры или какой-то особенной элегантностью манер, но чем-то Анна напомнила мне Наль. Я не удержался и прошептал: «Наль, Наль».

– Что такое? Что ты говоришь? – тихо спросил меня капитан.

Иллофиллион взял меня под руку и спросил тоже:

– Левушка, что ты шепчешь? Это не Наль, а Анна. Приди в себя и не осрамись, когда нас будут ей представлять. Руки не целуй и жди, пока она сама протянет тебе руку. А то, пожалуй, ты еще задрожишь, как от встречи с Хавой, – улыбнулся он мне.

– Шехерезада; вся моя жизнь теперь сказка, а женщины – феи, – сказал капитан. – Но кто же был тот, кого любила эта Афина-Паллада, если она до сих пор верна его памяти? Можно отдать полжизни, чтобы быть любимым одну ночь такой женщиной.

Отец знакомил Анну со всеми. Она внимательно смотрела каждому в глаза, слегка улыбаясь и подавая руку, но истинное внимание ее привлекли дети, ехавшие наверх на верзиле. Анна подошла к детям, протягивая им руки. Малютки смотрели на нее во все глаза; девочка потрогала ее косы и спросила:

– Почему ты, тетя, такая черная? Тебя покрасили сажей?

– Нет, – засмеялась Анна. – Меня мой отец наградил таким черным цветом волос. Но скоро я буду седая, и ты моих кос перестанешь бояться.

Наконец очередь дошла и до нас.

Первым был представлен капитан, который низко поклонился и пожал протянутую ему руку, глядя прямо в лицо Анны, глаза которой на этот раз были опущены вниз; на щеках ее разлился легкий румянец, и мне показалось, что на нем мелькнуло выражение досады.

На Иллофиллиона Анна взглянула пристально, и ее черные глаза вспыхнули точно факелы.

– Вы тот друг Ананды, конечно, о котором он мне писал в последнем письме? Я очень счастлива встретить вас. Надеюсь, что до приезда Ананды вы окажете честь нашему дому и посетите нас.

– Я буду очень счастлив навестить вас, если ваш отец ничего не имеет против, – ответил Иллофиллион.

– Вы думаете, что моя турецкая внешность имеет что-либо общее с восточным воспитанием? Уверяю вас, нет. Более свободолюбивого и отзывчивого отца не найти во всем мире. Это первый мой, да и всех моих сестер и братьев, друг и помощник. Каждый из нас совершенно свободен в выборе своих знакомств. Единственно, чего не терпит мой отец, – это жизни без работы. Я одна из всей семьи все еще не зарабатываю денег. Но теперь и я поняла, что мне необходимо общаться с людьми, внося свой посильный труд в каждый будний день, – говорила Анна, пользуясь тем, что Жанна и ее отец продолжали осмотр спален.

– Разрешите мне представить вам моего двоюродного брата Левушку Т., – сказал Иллофиллион. – Он, как и я, друг Ананды и Флорентийца, о котором думает день и ночь, – прибавил Иллофиллион, выдвигая меня несколько вперед. – Быть может, вы позволите нам вместе навестить вас; мы с ним почти не разлучаемся, так как Левушка немного нездоров сейчас.

– Я буду очень рада видеть вас обоих у себя, – любезно ответила Анна, протягивая мне руку, которую я слегка пожал.

– А, попались, молодой человек, – услышал я позади себя голос Строганова. – Анна, наверное, уже почуяла в вас писателя. Она ведь и сама неплохая поэтесса. Пишет для детей сказки прекрасно, но не соглашается их печатать. Но ее произведения все же очень известны в Константинополе. Держу пари, что она уже вас околдовала. Только вы ей не верьте, она вроде как бы без сердца.

– Отец, ты так сконфузил молодого писателя – если он действительно писатель, – что он тебе, несомненно, отомстит, описав тебя, по крайней мере, в качестве константинопольской достопримечательности, – сказала Анна, громко, но очень мелодично рассмеявшись.

К ней подошла Жанна, обе женщины отошли к окну, и о чем они говорили, я не знаю. Анна стояла к нам в профиль, и мы все четверо смотрели на нее.

ЕСЛИ ПОДНЯТЬСЯ МЫСЛЬЮ В ОКЕАН ДВИЖЕНИЯ ВСЕЙ ВСЕЛЕННОЙ И ТАМ УЛОВИТЬ СВОБОДНУЮ НОТУ ЛЮБВИ, НЕ ПОДАВЛЯЕМОЙ ИЛЛЮЗОРНЫМ ПОНИМАНИЕМ ДНЯ КАК ТЯЖЕЛОГО ИСПЫТАНИЯ, ДОЛГА И ЖАЖДЫ НАБРАТЬ СЕБЕ ЛИЧНО ПОБОЛЬШЕ БЛАГ И БОГАТСТВА, – ТАМ МОЖНО УВИДЕТЬ НЕ ЭТОТ СЕРЫЙ ДЕНЬ, СДАВЛЕННЫЙ ПЕЧАЛЬЮ И СКОРБЬЮ, НО ДЕНЬ СЧАСТЛИВОЙ ВОЗМОЖНОСТИ ИЗЛИТЬ ИЗ СВОЕГО СЕРДЦА ЛЮБОВЬ СВОБОДНУЮ, ЧИСТУЮ, БЕСКОРЫСТНУЮ, – И В ЭТОМ ИСТИННОЕ СЧАСТЬЕ ЧЕЛОВЕКА.

Мне вспомнился благоухающий вечер в саду городского дома Али, вспомнились темные, но не черные косы Наль, ее зеленые глаза и три других мужских лица, смотревших на нее неотрывно с совершенно разными выражениями.

Так и сейчас – капитан напряженно смотрел на Анну и видел в ней только физическое очарование гармоничных форм. Знакомое мне выражение хищника светилось в его желтых глазах, он напоминал тигра, следящего за добычей.

На лице Иллофиллиона было выражение мягкости и доброты, точно он благословлял Анну, и у меня мелькнуло в сознании: «благодать».

Отец смотрел на Анну задумчиво и печально, точно он страдал от какой-то тайной боли своей дочери, которой не мог помочь и которая бередила его сердце.

Я же весь пылал. В голове моей мелькали мысли, точно волны кипя и наскакивая друг на друга. Я мысленно видел Ананду возле высокой фигуры Анны и думал, что никто и не мог быть избран ею, если она близко знала такого обаятельного красавца с глазами-звездами.

Я забыл обо всем на свете; я видел только Ананду, вспоминал его необычайный голос, и вдруг этот голос зазвенел у меня в ушах: «Не всякая любовь связывает плоть людей. Но плоха та любовь, что связывает рабски их дух. То будет истинной любовью, где все способности и таланты раскрываются к творческой деятельности, где освобождается дух человека».

Иллюзия слуха была так сильна, что я невольно бросился вперед, чтобы увидеть Ананду из окна. Но железная рука Иллофиллиона меня крепко держала.

Капитан повернулся на произведенный мною шум.

– Вам дурно, Левушка! Как вы бледны! Здесь душно, поедемте домой, – сказал он, беря меня под руку с другой стороны и нежно стараясь меня увести.

Жанна услышала последние слова капитана, быстро подошла ко мне со словами:

– Не уходите, Левушка.

Но, увидев мою бледность, покачала головой и тихо прибавила:

– Какая я эгоистка! Только о себе думаю. Вам необходимо ехать домой. Вы очень страдаете?

Я не мог выговорить ни слова, какая-то судорога сжала мне горло. Иллофиллион ответил Жанне, что сейчас капитан отведет меня домой, а вечером я смогу пообедать с нею, если она освободится к семи часам, – мы будем ждать ее в моей комнате. Сам же он, Иллофиллион – если она разрешит, – примет участие в ее делах по обустройству квартиры.

Тут вмешались все время молчавшие турки, старик Строганов и Анна, категорически протестуя против участия Иллофиллиона в этом деле и уверяя, что они всё сделают сами.

Мы простились со всей компанией и, сопровождаемые верзилой, который передал Жанне детей, вышли втроем на улицу.

Иллофиллион хотел проводить меня до лодки, но капитан предложил ему посидеть со мною на скамье, пока он с верзилой сделает одно маленькое дело очень неподалеку от дома.

Я был рад посидеть в тени и побыть с Иллофиллионом. Я попросил его дать мне укрепляющую пилюлю Али, но он ответил мне, что никакие пилюли сейчас мне не помогут.

– Есть люди, Левушка, которые слышат и видят то, чего не могут ни слышать, ни видеть сотни и тысячи людей. Они одарены особой способностью – внутренним зрением и слухом, которые действуют на иной частоте вибраций, чем обычные зрение и слух, свойственные большинству людей. Ты имеешь этот дар – слышать и видеть на расстоянии – и принимаешь его за галлюцинации и последствия твоей рассеянности. Если бы не этот удар по темени, твои духовные способности развивались бы нормально. Теперь же весь твой организм, а особенно спинной мозг, потрясены так сильно, что та огненная энергия, которая находится в каждом человеке в скрытом состоянии, вырвалась наружу и разорвала все преграды, лежащие на ее пути, обострив все твои духовные силы. Когда ты восстановишься от потрясения, я подробнее объясню тебе все то, о чем говорю сейчас вскользь. Я хочу только, чтобы ты понял, что ты не болен, не сходишь с ума, а просто в тебе преждевременно раскрылись к восприятию духовно-психические способности, гораздо более значительные, чем те, к которым ты привык до сих пор. Соблюдай спокойствие. Больше лежи и всеми силами старайся не раздражаться. Никому ни слова о том, о чем мы сейчас говорили, – прибавил он, видя подходивших к нам капитана и верзилу.

Зрелище, представившееся нам, было довольно необычно, и издали я никак не мог понять, что такое к нам приближается. Но Иллофиллион начал сразу же смеяться и сказал мне:

– Ну, поздравляю, Левушка. Теперь ты поедешь по Константинополю в роли гаремной красавицы.

Теперь и я мог рассмотреть большой паланкин с опущенными занавесками, который несли два огромных турка. Я так возмутился, так затопал ногами, что Иллофиллион, весело смеявшийся за минуту, схватил меня обеими руками, усадил и очень серьезно сказал мне:

– Я только что просил тебя не раздражаться и предупреждал тебя о серьезности твоего состояния сейчас. Неужели для тебя так мало значат мои слова и все дальнейшие возможности чудесной жизни в познании? И неужели у тебя совсем нет чувства юмора?

– Юмор я понимаю и чрезвычайно дорожу всякой возможностью продвинуться в своих познаниях. Но я вовсе не желаю стать мишенью для шуток, хотя бы только для тех матросов, которые нас понесут, – ответил я запальчиво.

– Прежде всего сдержи себя. Осознай большую радость быть господином самого себя. И оцени заботу капитана. Будь деликатен и прежде всего воспитывай себя так, чтобы находить джентльменскую внешнюю форму для выражения своих, даже очень неприятных, чувств. Учись проявлению тактичности, о которой говорил тебе Флорентиец.

Группа приближалась. Капитан отделился от нее и подошел к нам, весело размахивая фуражкой.

– Как видите, я изобрел способ передвижения без тряски. Это носилки одного моего безногого приятеля, который предпочитает этот способ передвижения всякому другому. Но Бог мой! Вам хуже, Левушка? Вы были бледны, а теперь в красных пятнах, – сказал тревожно капитан.

Я поборол свой припадок яростного раздражения и хотел «с холодной любезностью» поблагодарить капитана, как в дело вмешался Иллофиллион, очень ласково обратясь к капитану:

– Нет, капитан, Левушке не хуже. Это все еще реакция от удара. Но он прекрасно дойдет с вами пешком до лодки, и это ему будет даже полезно сейчас. А носилки ваши, если бы вы согласились, были бы, наверное, очень полезны для детей Жанны, чтобы отправить их домой с матросом-верзилой. Жанне надо будет отправиться в поездку по делам, а дети связывают ее. Если бы вы разрешили употребить раздобытый вами экипаж по моему усмотрению, я бы сейчас же пошел за детьми.

– Если вы считаете, что Левушке можно идти пешком, то я буду очень рад предоставить носилки в ваше распоряжение, – весело ответил капитан, и не подозревавший, какую бурю я пережил из‑за его заботы.

Иллофиллион пожал мне руку, попросил капитана проследить, чтобы я улегся на диване дома и сказал, что заедет за мной в шесть часов и мы вместе отправимся к князю, если до тех пор я выдержу постельный режим.

Мы расстались с Иллофиллионом и двинулись в путь. Я был счастлив, что отделался от паланкина, но внутри у меня еще продолжало клокотать недовольство и самим собой, и капитаном.

– Я не понимаю, что за мужчины в Константинополе, – говорил, как бы рассуждая с самим собой, капитан. – Если такая женщина, как Анна, остается свободной, то у здешних мужчин не кровь, а вода. У нас в Англии она была бы уже дважды или трижды замужем и из‑за нее случилось бы не менее десятка дуэлей. Ведь это сказочная красота.

– Я мало понимаю в женской красоте, – ответил я. – Но думаю, что Анна в самом деле редкостная красавица. Что же касается мужчин, которые ее не покорили, то, думаю, покоряют тех, кто хочет быть покоренными. А дерутся из‑за тех женщин, которые выбирают, кому себя преподнести повыгоднее. Те же, кто, как Анна, ищут истинной любви, всегда идут очень скромным путем, если не обладают талантом и тщеславием.

Капитан даже остановился, так он был поражен моими словами.

– Ай да Левушка! Вот так отлил пулю, – разводя руками, сказал он. – Да тебе сколько лет? Двадцать или пятьдесят? Где это ты успел сделать такое наблюдение?

– Я, право, не знаю, что вас так удивляет? Мне кажется то, что я сказал, самым простым и обыкновенным. У нас в России много прекрасных женщин, в которых отсутствует кокетство. А ухаживают ведь не за самыми прекрасными, а за самыми кокетливыми. Эту азбучную истину мне всегда повторял при случае брат.

Мы молча, углубившись каждый в свои мысли, прошли весь остальной путь.

Добравшись до нашего отеля, мы почувствовали, что проголодались, и заказали легкий завтрак, который я ел, лежа на кушетке. Закурив сигару после завтрака, капитан опять вернулся мыслями к Анне.

– Как странно, – сказал он. – Я действительно отдал бы очень многое, чтобы на какое-то время любить такую богиню, как Анна. Но именно на какое-то время, отнюдь не представляя себе возможным сделаться ее мужем или постоянным рыцарем. В ней есть что-то, что помешало бы мне стать ей близким.

– Анна кажется мне женщиной очень высокого уровня духовной культуры. Если вы еще не скоро уедете из Константинополя, то увидите одного из друзей Иллофиллиона, который также является близким другом Анны. Если она любит его – даже без взаимности, – то никто не сможет сравниться с ним рядом, чтобы привлечь ее внимание. Один голос этого человека – с глазами, светящимися как звезды, – даже в разговоре пленяет; и, увидев и услышав его один раз, его уже нельзя забыть. Говорят, что он поет, как Бог, – ответил я.

– Откуда знать, что именно пленяет одного человека в другом? Анна для меня могла бы быть значительным эпизодом жизни, но не эпохой. А вот девочка Лиза, если бы жизнь свела меня с ней снова, весьма возможно, стала бы эпохой.

Я стал вспоминать Лизу, ее манеры и речь и спросил капитана:

– А как вы отнеслись бы к жене-артистке? И к ее таланту вообще? Ведь говорят, у Лизы огромный талант. А вы полны предрассудков. Как бы вы себя чувствовали, сидя в первом ряду концертного зала, где выступала бы ваша жена-скрипачка?

– Я никогда не думал, что сцена, эстрада или вообще театральные подмостки могут играть какую-либо роль в моей жизни. Я всегда избегал женщин, связанных с театром. Все они казались мне в какой-то мере пропитанными духом карьеризма и желанием продать себя подороже, – ответил капитан.

– Но неужели за всю вашу жизнь вы не встретили ни одной женщины, которая была бы настоящей жрицей искусства? Для которой не было бы иной формы жизни кроме того искусства, которому она служит и которым живет? – спросил я снова.

– Нет, не встречал, – ответил он. – Я был знаком с так называемыми великими актрисами. Но ни одна из них не показалась мне обладательницей божественного дарования. Приходилось встречать художников высокой культуры, которым, казалось, открывались тайны природы. Но… в обыденной каждодневной жизни они оказывались людьми мелкими.

На этом наша встреча закончилась. Капитану нужно было сделать несколько деловых визитов, побывать на своем пароходе, а вечером он хотел посетить своих друзей. Мы расстались до следующего дня.

Утомленный целым рядом пережитых встреч, я задремал, незаметно заснул и проснулся от голоса громко звавшего меня Иллофиллиона, который торопил меня переодеться, взять аптечку и идти к князю.

Он дал мне каких-то горьких капель. Я быстро снарядился в путь, и мы пошли пешком к особняку князя, находившемуся не так далеко. Меня очень интересовала эта встреча. Как ни противна мне была его старая жена, все же жалость к ней, к ее близкой смерти и омертвелому телу сильно билась в моем сердце.

Невольно я задумался, как тяжело каждому человеку умирать. «Что думает о смерти Флорентиец? И как будет умирать он?» – подумал я. И вдруг среди бела дня, среди грохота улиц и суеты я услышал его голос: «Смерти нет. Есть жизнь, одна, вечная, а внешних форм ее много». Я остановился как вкопанный и непременно попал бы под колеса экипажа, если бы Иллофиллион не дернул меня вперед.

– Левушка, тебя положительно нельзя отпускать ни на шаг, – сказал он, беря меня под руку.

– Да, нельзя, Лоллион, – жалобно сказал я. – Проклятый турецкий кулачище сделал меня сумасшедшим. Я просто прогрессирую в безумии и не могу остановиться. Я все больше галлюцинирую.

– Да нет же, Левушка. Ты очень возбужден был сегодня. Что тебя смутило сейчас?

– Мне подумалось о том, как тяжело умирает старуха-княгиня, и о том, что всем людям очень страшно и тяжко умирать. Я постарался представить себе, как Флорентийцу рисуется смерть, – и вдруг услышал его голос: «Смерти нет. Есть жизнь, одна, вечная, а внешних форм ее много». Ну, разве не чепуха мне послышалась? – все так же жалобно говорил я Иллофиллиону.

– Друг мой, ты услышал великую истину. Я тебе все объясню потом. Сейчас мы подходим к нашей цели. Забудь о себе, о своем состоянии. Думай только о тех несчастных, к которым мы идем. Думай о Флорентийце, о его светлой любви к человеку. И старайся увидеть в князе и княгине цель для Флорентийца и стремись в их дом внести тот мир и свет, которые живут в сердце твоего великого друга. Думай только о нем и о них, а не о себе, и ты будешь мне верным и полезным помощником в этом тяжелом визите. И он станет легок нам обоим.

Мы вошли в дом князя, пройдя через калитку довольно большого тенистого сада.

Нас встретила уже знакомая нам по путешествию на пароходе горничная княгини и сказала, что сама княгиня все как бы спит, а князь ждет нас с нетерпением.

Мы прошли через совершенно пустые комнаты и услышали сзади себя поспешные шаги. Это догонял нас князь.

– Как я рад, что дождался вас, – обратился он к Иллофиллиону. – Я уже готов был ехать к вам, так меня беспокоит состояние княгини. Да и сам я не менее ее нуждаюсь в вашей помощи и советах, – продолжал он, приветливо улыбаясь и пожимая нам руки.

– Отчего же вас так тревожит состояние вашей жены? Я ведь предупреждал вас, что ее возврат к жизни будет очень медленным и что большую часть времени она будет спать, – сказал Иллофиллион.

– Да, это я все помню. И – что очень странно для меня самого – абсолютно и беспрекословно верю каждому вашему слову. И вера моя в вас какая-то особенная, ни с чем не сравнимая, – говорил своим тихим и музыкальным голосом князь, пропуская нас в дверь третьей комнаты, кое-чем меблированной и представлявшей собой нечто вроде кабинета.

Князь придвинул для нас кресла к столу, сел сам на табурет восточного стиля и продолжал:

– Я не стал бы вам описывать своего состояния, если бы оно не было так странно. Чувство веры в вас дает мне силу жить сейчас. Точно в мой спинной хребет влилась какая-то мощь, которая держит на своей крепкой оси все мое тело и составляет основу моей уверенности. Но как только я вспоминаю, что вы скоро уедете, – вся моя мощь исчезает, и я чувствую себя бессильным перед всеми надвигающимися трудностями жизни.

– Не волнуйтесь, дорогой мой князь, – сказал Иллофиллион. – Мы еще не так скоро уедем, во-первых. А во-вторых, сюда приедет мой большой друг вместе со своим близким товарищем и учеником, который уже получил звание доктора медицинских наук. Они тоже помогут вам. Возможно, что молодой доктор останется вам в помощь. Как видите, судьба бывает иногда более чем заботлива о нас.

– Я и выразить не могу, как я тронут вашей добротой. И главное, простотой и легкостью, с которой вы приносите людям огромную помощь, которую так легко принимать от вас, как будто это пустяки, – закурив папиросу, сказал князь и, помолчав, продолжал:

– Я сейчас очень обеспокоен. Здесь должен был встретить мою жену ее сын от первого брака, который желает, чтобы ему выделили его долю наследства еще при ее жизни. Я очень надеялся на эту встречу, думая, что этот акт раздела наследства при жизни жены освободит меня от многих мучений и судов после ее смерти. Сын ее, хотя и видный генерал и занимает высокое положение при дворе, – сутяга и стяжатель, враль и обманщик первосортный. Я получил сегодня телеграмму о том, что сам он не приедет, а присылает двух адвокатов из Москвы с доверенностью на ведение всех дел. Вы представляете себе, что это будет за ужас, если эти два франта явятся сюда, увидят мою нечленораздельно мычащую жену, не владеющую ни руками, ни ногами…

– Я вам уже сказал, – перебил Иллофиллион князя, – что речь вашей жены и ее руки восстановятся довольно скоро. Что же касается ног, то ими она владеть вряд ли будет. Но смерть ее наступит еще не скоро; и вам придется вынести тяжкий крест ухода за ней в течение не менее двух лет, а то и более. Сердце у нее исключительно здоровое. Не смотрите на эту предстоящую вам жизнь как на наказание. Великая мудрая жизнь не знает наказаний. Она дает каждому человеку возможность созревать и крепнуть именно в тех обстоятельствах, которые необходимы только ему одному. В данном случае вы не о себе думайте, а о вашей жене. Старайтесь всей добротой сердца раскрыть ей глаза. Объясните ей, что нет смерти, как и нет одной лишь земной жизни. Есть единая вечная жизнь живой земли и живого неба. Это жизнь вечного труда всей Вселенной на общее благо; духовная жизнь света и радости, включенная в плотные и тяжелые формы земных тел людей. И вся земная жизнь человека – это не одно-единственное конечное существование от рождения до смерти. Это ряд существований. Ряд плотных, видимых форм, в которых всегда присутствует единая, вечная жизнь, меняющая лишь свои условные временные земные формы. У нас с вами будет еще не один разговор на эту глубочайшую тему, если вас это интересует. Сейчас я хотел только, чтобы вы осознали все величие и смысл каждой земной жизни человека, чтобы вы поняли, как ясно он должен видеть всё, что есть в самом себе и вовне. Какую мощь в себе имеет каждый, если он научился владеть собою, если он может – в одно открывшееся его знанию мгновение – забыть о себе как о временной форме и постичь присутствие в себе глубокой любви, способной принести помощь и гармонию другому сердцу.

Пройдемте теперь к вашей жене, вам предстоит стать ей слугой самоотверженным и милосердным. Я вам вскоре окончательно скажу, когда ей можно будет уже сидеть в кресле.

С этими словами Иллофиллион поднялся. Я внимал его словам, стараясь не пропустить ни единого. Но все было для меня так ново и неожиданно, что я ничего не понял до конца, ничего не смог уложить в логическую цепь мыслей.

По растерянному лицу князя я видел, что и он понял не больше моего, хотя слушал Иллофиллиона в каком-то благоговейном экстазе.

Мы поднялись и все втроем вошли в комнату княгини.

Как отличалась сейчас эта комната по своему внешнему виду от лазаретной каюты, представившейся нам на пароходе, когда капитан приказал ее открыть во время скандала, устроенного княгиней! Окна были открыты и завешены гардинами так, что в комнате была полутьма. Благоухали всюду расставленные цветы, и царил образцовый порядок.

На высокой постели лежала в красивом батистовом халате княгиня. Возле постели сидела сестра милосердия, поднявшаяся нам навстречу.

На шум шагов княгиня повернула голову в нашу сторону. Лицо ее не носило больше того бессмысленного выражения, которое было на нем в последний раз, и только вокруг рта оставалась еще синева.

По ее глазам, впившимся в Иллофиллиона, было видно, что она осознает окружающее. Она пыталась поднять руку, но по телу ее только пробегали судороги. Взгляд ее с мольбой устремился на князя, и из глаз на дряблые и бледные щеки покатились ручьи слез.

Князь подошел к постели, взял безжизненную руку жены, поцеловал ее и сказал:

– Вы хотите приветствовать доктора, моя дорогая?

На этот раз губы больной чуть улыбнулись, и подошедший Иллофиллион взял из рук князя мертво лежавшую в них руку княгини.

– Не напрягайтесь, княгиня, – сказал он ей, считая пульс. – Все идет хорошо. Сейчас вы уже вне опасности. И если вы будете аккуратно днем и ночью выполнять мои указания, я ручаюсь вам за то, что ваши руки полностью восстановятся, и память и речь вернутся к вам. Но надо научиться самообладанию и терпению. Вы всю жизнь не знали, что такое самообладание, и только поэтому пришли к такому печальному концу. Перестаньте плакать. Теперь вам необходимо сосредоточить свою мысль на желании не только выздороветь, но и создать вокруг себя круг радостных, довольных и счастливых людей. Только радость и мир, которыми вы наполните всю атмосферу вокруг себя, могут помочь мне вылечить вас. Если от вас будут исходить злобные или раздраженные мысли и чувства, я буду бессилен помочь вам. Вы сами должны слиться в доброжелательстве и любви со всеми теми, кто будет вокруг вас.

По лицу старухи все лились потоки слез, которые осторожно отирал расстроенный князь. Из уст ее, пытавшихся все время что-то сказать, вырвалось вдруг диким, страшным, свистящим голосом слово «прощение». Как звук оборванной струны прозвенело это слово, сменясь могильной тишиной. И я почувствовал уже знакомое мне ощущение тошноты и головокружения, когда меня обнял Иллофиллион за плечи, шепнув: «Мужайся, думай о Флорентийце и призывай его на помощь».

Некоторое время в комнате царила полная тишина. Иллофиллион стоял возле княгини, все еще держа ее руку в своей. Постепенно лицо ее перестали подергивать судороги, слезы больше не текли по щекам, и оно уже не было похоже на ужасную, гримасничающую маску.

Иллофиллион велел мне достать из аптечки два лекарства, смешал их, развел в них какой-то порошок красного цвета из флакона, которого я еще не видел и который показался мне золотым. Жидкость, закипев, стала ярко-красной. Я приподнял голову княгини, а Иллофиллион осторожно вливал ей лекарство в рот.

Как только с большим трудом последняя капля была проглочена, княгиня глубоко, облегченно вздохнула, закрыла глаза и задремала.

Мы все вышли из комнаты, предупредив сестру милосердия, что больная может беспробудно проспать около суток.

Мы вернулись в кабинет князя, сели на прежние места, и Иллофиллион сказал:

– У меня к вам просьба, князь. Вы все время стремитесь отблагодарить нас с братом за оказываемую вашей жене помощь.

– О нет, не только жене! Для меня вы явились новым смыслом жизни, которую я считал загубленной! – воскликнул князь. – Вы ведь не знаете, что порыв заставил меня жениться на моей теперешней жене. Я вообразил, что спасаю ее от тысячи новых ошибок. И ни от чего не спас, а оказался сам слаб и попал в презренное и бедственное положение. Вы не знаете…

– Я знаю, – перебил его Иллофиллион, – что вы и благородный, и очень честный, и добрый человек. Вот к этой-то доброте я и хочу сейчас обратиться. Вы, вероятно, слышали, что капитан и мы помогли одной бедной француженке с двумя детьми добраться до Константинополя. Она рассчитывала здесь отыскать своих родственников. Но, я думаю, найти их она не сможет. Мы оставляем ее здесь под покровительством одной чудесной семьи. Но бедняжка так молода, неопытна и плохо воспитана, что, несомненно, создаст себе много трудностей, из которых самостоятельно, пожалуй, и не выберется. У нее вспыльчивый, неуравновешенный характер. И ваш такт и доброта могут помочь ей разбираться в жизненных проблемах. Мы вскоре уедем, вам же придется здесь жить не менее полутора-двух лет, так как движение для вашей жены смертельно опасно. Если вы согласны, пойдемте с нами к Жанне Моранье. Мы вас познакомим с ней, и я буду спокоен, что у Жанны будет надежный и честный покровитель.

– Я буду очень счастлив, – ответил князь, – если мне удастся сделать что-либо хорошее для мадам Моранье. Но я сам так мало верю в свои силы и так горько переживаю предстоящую разлуку с вами. Я готов хоть сию минуту пойти к ней. Я буду видеть в ней только то сердце, которому я должен передать мою благодарность вам, и перенесу на нее всю преданность вам.

Расставаясь, мы условились с князем, что завтра после визита к княгине, около полудня, мы все вместе отправимся к Жанне.

Мы возвратились домой, и я был так утомлен, что немедленно должен был лечь в постель, совершенно ничего не соображая. Мысли мои все спутались, и я не помню, как заснул.

Довольно поздним утром следующего дня я был разбужен стуком в дверь моей комнаты, и за дверью раздался звенящий голос капитана, стыдившего меня за леность и поздний сон.

– Я уже сто дел успел сделать. Мой пароход отведен в док для ремонта, солнце успело порядком напечь улицы, а вы все нежитесь, будущий великий человек? Я голоден как гончий пес. Вставай, Левушка, скорее, я закажу завтрак, и мы его уничтожим на твоем балконе, если ты принимаешь меня в компанию, – громко продолжал говорить через дверь капитан.

Я ответил согласием, быстро проскочил в ванную, и через четверть часа мы уже сидели за столом.

Иллофиллион ушел из дома, не оставив мне записки, из чего я понял, что он скоро вернется. И действительно, вскоре послышались его шаги, и он вышел к нам на балкон, как-то особенно сияя свежестью и красотой.

Поздоровавшись с нами, он осведомился у капитана о состоянии его парохода.

Лицо капитана омрачилось. Судно нуждалось в довольно серьезном ремонте; задержка парохода, на котором большая часть грузов и пассажиров направлялась дальше, создавала ему много осложнений и беспокойств.

– Но ваше присутствие, доктор Иллофиллион, мне так дорого; встречу с вами я считаю одной из самых значительных в своей жизни! И потому я готов был бы вынести вдвое больше беспокойств, только бы провести еще некоторое время в вашем обществе, если это для вас не тягостно, – докончил тихим голосом капитан, глядя на Иллофиллиона. Его глаза сейчас смотрели печально. И это был вовсе не тот «волевой» капитан, тот «царь и бог» своего судна, перед которым трепетали и команда, и путешествующие.

Еще раз я видел новую грань души человека, и еще раз пришлось убедиться в необычайной разнице между тем, что видишь, и тем, что живет в человеке.

– Я тоже очень счастлив, что встретил вас, дорогой капитан, – ответил ему Иллофиллион. – И я не только не обременен вашим обществом, но, наоборот, в моем сердце живет большая братская дружба к вам. Сегодня я получил чудесные вести и о брате Левушки, и о своем близком друге Ананде, которого я ждал сюда не так скоро. Твой брат и Наль, Левушка, обвенчаны в Лондоне в присутствии Флорентийца и его друзей. Что же касается Ананды, то он рассчитывает через десять дней быть уже здесь. Мне бы очень хотелось, капитан, чтобы ваши заботы на некоторое время задержали вас здесь. Ананда настолько высоко превосходит обычных людей, что встреча с ним и одно понимание того, чего может достичь на земле человек из одинаковой с нами плоти и крови, ввело бы вас в высший круг идей, по сравнению с теми, которыми вы живете сейчас. Я читаю в вашей душе целый томик вопросов, который все нарастает по мере нашего сближения. Можно было бы составить не только серию вопросов и ответов, но целый круг чтения «на каждый день», если бы изложить в литературной форме бурление вашего духа. Но все ваши вопросы нарастают именно потому, что я не так высок в своих знаниях и духовных силах, как Ананда. Характерный признак присутствия среди людей истинного мудреца: вопросы не нарастают, а стихают. В сознании людей растет активность не ума, а интуиции. Подсознание вводит в гармонию их мысль и сердце, потому что атмосфера мудреца указывает каждому тщету и иллюзорность одних личных достижений и желаний. Я уверен, что встреча с Анандой убьет в вас целый караван кастовых и национальных предрассудков. В вас так много истинно ценного и прекрасного, чем не могут похвастаться окружающие вас люди из вашего же социального круга.

Папироса капитана погасла, вино осталось недопитым; он сидел неподвижно, точно под гипнозом глядя в прекрасное лицо Иллофиллиона. В водворившемся молчании слышны были только шум города да изредка долетавшие гортанные выкрики продавцов-разносчиков.

Каждый из нас ушел в самого себя, и никто не хотел нарушать молчания, в котором, очевидно, каждый по-своему представлял себе и осмысливал образ великой мудрости.

– Да, если уж вы так говорите о другом, вы, выше которого я человека не видел, то каков же должен быть он, ваш Ананда? – отирая лоб, все таким же тихим голосом сказал капитан.

Я хотел ему сказать, что видел человека еще выше Ананды – моего друга Флорентийца. Но внезапно почувствовал то особое состояние легкости во всем теле, ту собранность всего внимания в одну точку, которые каждый раз предшествовали у меня видению образа или слышанию голосов тех, кого в этот миг со мной не было.

Я вдруг вздрогнул, точно меня ударил электрический ток, и увидел Ананду сидящим за столом в той позе, в какой я видел его ночью в его доме.

«Не бойся и не беспокойся. Иллофиллион не забыл ни о Флорентийце, ни о сэре Уоми. Но о них сейчас говорить не следует. Старайся больше молчать. Ценность слова так велика, что иногда одно произнесенное не вовремя слово может погубить целый круг людей. Дождись моего приезда, – тогда поговорим».

Сейчас, в моем пересказе, это кажется длительным. Но тогда все это промелькнуло, как вспышка молнии.

Я протянул руки к Ананде, очевидно, я что-то сказал, так как капитан в одно мгновение был подле меня, подавая мне стакан с вином.

– Бедный мальчик! Опять ваша голова заболела? – нежно спросил он.

Иллофиллион тоже подошел ко мне, ласково улыбаясь, и по его сверкающим глазам я понял, что он знал истинную причину моего внезапного беспокойства.

Моя мнимая болезнь отвлекла внимание капитана от нашего разговора. Побыв с нами еще несколько минут, он отправился снова хлопотать по своим многочисленным делам. Вечер у него тоже был занят, и мы условились встретиться на следующий день часов в пять. Он хотел отвезти меня в какую-то знаменитую «Багдадскую» кондитерскую, уверяя, что я там увижу и не такие сюрпризы, как живая черная женщина. Я на все был согласен, лишь бы поскорее остаться с Иллофиллионом и узнать подробности о брате и Наль.

Проводив капитана, Иллофиллион вернулся ко мне на балкон и присел на кушетку, где я все еще лежал, чувствуя себя и в самом деле не очень хорошо.

– Ты будешь несколько разочарован, милый друг, так как я сам знаю лишь немногим больше того, что уже сообщил тебе о Наль и твоем брате. Ананда вообще скуп на подробности. А на этот раз он особенно следит за каждым словом, которое посылает нам. У тебя такой вид, точно ты огорчен свершившимся браком? – спросил меня Иллофиллион.

– Я не огорчен, конечно, – ответил я. – Если счастье моего брата и Наль состоит в браке, значит, самая главная сейчас цель в их жизни достигнута. Но по всему положению вещей я представлял себе здесь нечто огромное, гораздо большее, чем самый обыкновенный брак.

Иллофиллион неожиданно для меня весело-превесело рассмеялся, обнял меня, погладил нежно по моей неразумной голове и сказал:

– Откуда же ты взял, мой дорогой философ, что брак – это такое простое и обыкновенное дело? Брак зависит от тех людей, которые в него вступают. И могут быть браки огромного значения, вовсе не только личного, для тех людей, кто в них вступает. Всякий брак, как ячейка рождения и воспитания новых людей, дело чрезвычайно важное и ответственное. Отцы и матери, если они поднялись до осознания себя единицами всей Вселенной и если их трудовой день вносит красоту в отношения всех людей, будут готовы к настоящему воспитанию новых человеческих жизней. Они будут проводить свои системы воспитания не на словах, а на собственном живом примере, увлекая своих детей красотой. Если же они поднялись до больших высот творчества, они составляют те ячейки, в которых воплощаются будущие великие люди, творцы и гении, чье вдохновение озаряет целые эпохи в жизни человечества.

Гармония семьи состоит не в том, чтобы все ее члены думали и действовали одинаково, имели или не имели тайн друг от друга. Она состоит в царственно расточаемой любви, где никто не требует обязательств друг от друга, в той высочайшей чести, где нет слов о самопожертвовании, а есть мысль о помощи, о радости быть полезным другому.

Все это, Левушка, порождает в тебе поток вопросов, а я уже говорил, приедет Ананда – и в тебе забурлит творческий дух, а не Ниагарский водопад вопросов.

Об одном только ты должен подумать, и подумать очень крепко: в сердце твоем уже не раз шевелился червь ревности.

Большего ужаса, чем пронизать свою жизнь припадками ревности, нельзя себе и представить. Можно отравить себе и окружающим всю жизнь и даже потерять весь смысл долгой жизни только от того, что дни твои были разъедены ревностью. Можно иметь великий талант, можно увлечь человечество в новые грани литературы, музыки, скульптуры, – и все же создать себе такую железную клетку страстей в личной семейной жизни, что придется целые века изживать ту плесень на своем духе, которая наросла в ревнивой семейной жизни. И наоборот, одна прожитая в мире и гармонии жизнь осеняет человека века и века, как очищающая атмосфера, как невидимая помощь и защита ему.

Не задумывайся сейчас над браком твоего брата. Много пройдет времени, прежде чем ты поймешь великий смысл его жизни и проникнешь в его духовный мир. Ведь до сих пор ты знал его только как любимую и нежную няньку, как воспитателя и отца.

Вставай, дружок. Вот тебе часть пилюли Али. Пойдем к князю, которого мы обещали сегодня познакомить с Жанной. Что касается твоего брата, то поверь: в данном случае не было ни легкомысленного решения, ни самопожертвования для спасения Наль. Здесь один из величайших моментов его жизни. Отнесись к нему с полным уважением и даже благоговением.

Я принял лекарство, захватил свою аптечку и молча пошел за Иллофиллионом.

В доме князя мы нашли все ту же угнетающую атмосферу. Князь, провожая нас в комнату жены, рассказывал о беспрерывных попытках княгини улыбнуться и заговорить, попытках мучительных для всех и не приводящих ни к каким результатам.

– Здравствуйте, княгиня, – сказал Иллофиллион, наклоняясь над измученным, старческим лицом больной, которая казалась тяжелой мертвенной массой среди чудесных, благоухающих цветов.

Княгиня с трудом подняла веки, но, увидев Иллофиллиона, совершенно преобразилась. В глазах ее блеснуло сознание, губы сложились в улыбку без всякой гримасы.

– Вы прекрасно себя ведете. Я очень доволен вами, – говорил Иллофиллион, держа старуху за руку. – Можно немного раздвинуть гардины и впустить в комнату солнце, – обратился он к сестре милосердия. Когда солнце осветило комнату, я поразился тому, с каким вкусом, с какой тщательной заботливостью она была обставлена. Казалось, князь, совершенно забывший о себе, перенес сюда все свое внимание, чтобы облегчить страдания больной.

Я оценил, какой высокой внутренней культурой должен был обладать этот человек, чтобы расточать свою доброту и заботы полумертвому телу своей ужасной супруги.

Смог ли бы я когда-нибудь дойти до такой высоты, чтобы забыть все горести и унижения совместной жизни и так ухаживать за женой, которая отравила бы мне мою молодость?

Я просто похолодел, когда подумал о том, что за жизнь представляло собой подобное существование князя. Мысли мои увели меня от действительности, – «Левушка – лови ворон» сидел вместо внимательного помощника лекаря, и очнулся я только от прикосновения Иллофиллиона, смотревшего на меня с укором.

– Левушка, князь уже несколько минут ждет пилюлю Али и держит перед тобой стакан с водой. Этак мы долго задержимся здесь, и Жанна будет снова обижена на господина младшего доктора за его опоздание, – сказал он, улыбаясь только губами, а глаза его пристально и строго смотрели прямо в мои глаза. Я покраснел и подумал, что он снова прочел все мои мысли, как я судил и копался в жизни князя.

Через несколько минут Иллофиллион напоил больную красной бурлившей жидкостью, отдал сестре распоряжения, и мы вышли вместе с князем из дома.

До Жанны было не особенно далеко, но жара на улицах после тенистого и сравнительно прохладного дома князя была нестерпимой. Улицы, хотя считались центральными, были зловонны и грязны. Пыль проникала в горло, и хотелось кашлять.

Наконец мы вошли в дом Жанны и сразу попали в атмосферу рабочей суеты, веселой беготни и детского смеха.

Квартиру было не узнать. В пустой вчера передней стояла отличная деревянная вешалка, занявшая одну из голых стен. У другой стояло трюмо, столик, высокие стулья.

В магазине шла возня с установкой стеклянных шкафов и элегантных прилавков. Всем распоряжался сам Борис Федорович, только советуясь с Жанной и своей прекрасной дочерью Анной.

Но «благодать» не сияла сегодня в этой работе. Дивное лицо Анны казалось мне ликом с иконы, так много в нем было ласки и доброты. Я даже представить себе не мог этого мраморного лица в ореоле черных кос таким божественно, нечеловечески добрым.

Но Жанна… нахмуренная, точно недовольная, едва цедящая слова в ответ на вопросы Строганова. Я не выдержал, пошел прямо к ней, и чувство у меня было такое, точно я иду с рогатиной на медведя.

– Вот как «легко» вы начинаете свое дело! Это что же, вы в благодарность Иллофиллиону так срамите его своей невоспитанностью? Сейчас же возьмите себя в руки, улыбнитесь и постарайтесь быть как можно внимательнее ко всем этим добрым людям, а особенно вежливы вы должны быть с тем новым другом, которого привел к вам сейчас Иллофиллион, – сказал, вернее, выпалил я ей все это в лицо быстро, словно горохом сыпя французскую речь.

Жанна, ждавшая, очевидно, что я подхожу к ней ласково здороваться, смотрела на меня ошалевшими глазами. Я не дал ей опомниться и продолжал осыпать ее своими «гороховыми» выстрелами.

– Скорей, скорей приходите в себя. Вспомните пароход и трюм, откуда вас вытащили! Не для того вас вводят в жизнь, чтобы вы упражнялись в своем дурном характере. Где же ваши обеты думать о жизни детей?

– Левушка, вы мной недовольны? Но вас так долго не было. Здесь все чужие; мне и страшно и скучно, – бормотала Жанна. Лицо ее было совершенно детски беспомощно.

– Чужие?! – воскликнул я возмущенно. – Да вы слепая! Посмотрите на лицо Анны. Какая мать может нести на своем лице больше любви и доброты? Сейчас же вытрите глаза и приветливо встретьте нового друга, – я вижу, Иллофиллион ведет его к вам.

«Знала бы ты, что этот новый друг – не кто иной, как муж преследовавшей тебя на пароходе княгини», – подумал я сам в ту минуту, когда Иллофиллион знакомил Жанну с князем. И вся комическая сторона дела так ярко сверкнула в моем уме, что я не выдержал и залился своим мальчишеским смехом.

– Эге, – услышал я смеющийся голос Строганова. – Да ведь, кажется, мы не на пароходе, бури нет и опасность как будто не грозит? А смельчак-литератор вроде как бы подает свой, ему одному свойственный, знак опасности.

Я не мог унять смеха, даже Анна засмеялась низким, звонким смехом.

– Этот капитан, – ответил я наконец Строганову, – будет иметь со мной серьезное объяснение. Он создает мне совершенно не соответствующую моей истинной сущности репутацию. И особенно стыдно мне пользоваться ею в вашем, Анна Борисовна, присутствии.

– Почему же я так стесняю вас? – тихо и ласково спросила Анна, помогая отцу расставлять стулья.

– Это не то слово. Вы не стесняете меня. Но я преклоняюсь перед вами. Не так давно я видел одну прекрасную комнату в Б. Я представлял себе, что в ней должны жить существа высшего порядка. Я думаю, там, в этой комнате, вы были бы как раз на месте, – ответил я ей.

– Ай да литератор! Знал, чем купить навеки сердце престарелого отца! Ну, Анна, более пламенного обожателя у тебя не было, – воскликнул Строганов.

– Разрешите мне на полчаса увести одного из членов вашей трудовой артели, – услышал я за собой голос Иллофиллиона. – Если вы ничего не имеете против, мы с Жанной пройдем в сад. Кстати, позвольте вам представить одного из наших друзей, – обратился он к Анне и ее отцу, подводя к ним князя.

Анна пристально посмотрела в глаза совершенно растерявшегося от неожиданной встречи с такой красотой князя. Она улыбнулась, подав ему руку, и ласково сказала:

– Я очень рада познакомиться с другом Иллофиллиона. Мы будем рады видеть вас у себя дома, если вам захочется побыть в семье.

– Доктор Иллофиллион беспредельно добр, представив меня вам своим другом. Я для него просто первый встречный, облагодетельствованный им и еще ничем не отплативший ему за всю его помощь. Но если самому обычному человеку вы разрешите когда-нибудь побыть в вашем обществе, я буду счастлив. Мне кажется, что вы, как и доктор Иллофиллион, вливаете в людей силу и уверенность.

– Вы совершенно правы, – ответил Строганов. – Анна мне не только дочь, но и друг, и моя сила жить. Буду рад видеть вас у себя в любой день. Вечерами мы всегда с Анной дома и почти всегда вдвоем. Семья наша огромна, и все любят веселиться. Только я да моя монашенка все сидим дома.

Иллофиллион, князь и Жанна вышли в сад, уведя с собой и детей. Я тоже пошел было за ними, но какая-то не то тоска, не то скука вдруг заставила меня остановиться, и я присел в темном углу за шкафом, где кто-то оставил стул.

Строганов с Анной разговаривали в передней, и слов их я не разбирал. Но вот стукнула дверь из передней, и отец с дочерью вошли в комнату.

– Что ты так печальна, Аннушка? Тяжело тебе приниматься за ремесло, когда вся душа твоя соткана из искусства? Но как же быть, дитя? Ты знаешь, как тяжело я болен. Каждую минуту я могу умереть. Я буду спокоен, если оставлю тебя обеспеченной благодаря какому-либо самостоятельному делу. Писать для печати ты не хочешь. Играть публично не желаешь. А только эти твои таланты могли бы обеспечить твою жизнь. Земля требует от нас труда черного или привилегированного. Если не хочешь служить земле искусством за плату, надо трудиться в ремесле. Правда, может быть, я ошибся в компаньонке, которую тебе предложил. Я думал, что катастрофа жизни поможет Жанне начать трудиться и она оценит тебя по достоинству. Но, кажется, я ошибся, – говорил Строганов, очевидно, продолжая начатый разговор.

Я хотел подать знак, что я все слышу, хотел выйти из своего угла, чтобы не быть непрошеным свидетелем чужих тайн. Но апатия, точно сонная непобедимая дремота, овладела мной, и я не мог пошевельнуться.

– Нет, отец, я не печальна. Напротив, я очень благодарна тебе за эту встречу. Мне так ясна моя роль возле этих прелестных, но заброшенных детей. Мать их обожает, но переходы от поцелуев к шлепкам ей кажутся единственной воспитательной системой и нормальной родительской обязанностью. У меня своей личной семьи никогда не будет, ты это хорошо знаешь. Я буду им теткой-воспитательницей, пока… – голос ее слегка задрожал, она помолчала немного, – пока я не уеду в Индию, где буду многому учиться рядом с друзьями Ананды. Но я дала тебе слово: это будет после твоей смерти.

Я не видел Строганова, но всем существом чувствовал, что в его глазах стояли слезы. И я не ошибся. Когда вновь раздался его голос, в нем слышались слезы:

– И подумать только! Сколько красоты, сколько талантов в тебе! Сколько сил ума и сердца! И все это должно гибнуть, оставаться бесполезным земле и людям.

– Как раз наоборот, отец. Любя людей всем сердцем, я хочу трудиться для них, для земли, а не над нею. Я хочу быть совершенно свободной, никакими личными узами не связанной, и не выбирать себе людей по вкусу, а служить тем страдающим, кого мне подбросит жизнь. И сейчас твоей любящей рукой мне дана такая встреча, благодаря которой я могу быть наиболее полезна. Мне не трудна будет Жанна, потому что она тоже дитя, хотя разница в годах между нами небольшая.

Но в моей жизни был ты, – у нее же были жадные французские буржуа. А ты – хотя ты и смеешься над моим тяготением к Индии, над исканием какой-то высшей мудрости в жизни, – ты самый яркий пример людей, которых можно назвать великими посвященными. Ничего не зная и не желая знать о каких бы то ни было «посвященных», ты всю жизнь подавал мне пример активной доброты. Ты ни разу не прошел мимо человека, чтобы не взглянуть на него со всем вниманием, чтобы не подумать, чем бы ты мог быть ему полезным. И ты помогал, не дожидаясь, чтобы тебя об этом просили.

В жизни я шла и иду так же, как ты. Я только верна тем заветам, которые читала в твоих делах. Я знаю, как тяжела тебе моя любовь к Ананде, которую ты считаешь безответной и губящей меня. Но пойми меня сейчас и навсегда. В первый и последний раз за всю нашу жизнь я говорю с тобой об этом.

Не гибель принесла мне эта любовь, но возрождение. Не смерть, но жизнь; не горе, но счастье. Я поняла весь смысл любви, когда ничего не просишь, но все отдаешь. И все же не разоряешь душу, но крепнешь.

То высочайшее самоотвержение, в котором живет Ананда, это уже не просто человеческое творчество. Это мощь чистого духа, умеющего для каждого человека превратить его серый день в сияющий храм.

И если ты создал мне жизнь радости и счастья возле тебя, то он научил меня ценить каждый миг жизни как величайшее благо, где все силы человека должны уходить не на эгоистическое счастье жить, а на действие для блага всех людей. Не отказываюсь я от счастья, а только вхожу в него. Вхожу любя, раскрепощенная, радостно, легко, просто.

В прихожей послышались голоса, разговор оборвался, и в комнату вошли Жанна, а за нею князь и Иллофиллион. Лицо князя было бодро, Жанна больше не хмурилась и принялась разбираться в каком-то картоне.

Послышался стук в дверь, все отвлеклись, я воспользовался мгновением и проскользнул в сад.

Через несколько минут я услышал, что меня зовут, но вместо того, чтобы приблизиться к дому, я отошел в самый дальний угол сада.

Вскоре в дверях показалась фигура князя, державшего в руках конверт. Он искал меня, называя меня тоже «Левушка», так как, видимо, не знал моего отчества, как и я не знал даже его фамилии по свойственной мне рассеянности.

Я очень обрадовался, что это был он. Легче всего сейчас мне было увидеться с ним. Он подал мне письмо, говоря, что его принес матрос-верзила.

Капитан писал мне, что не может сегодня обедать с нами, как договорился вчера. В его делах возникли некоторые осложнения, поэтому он просит отложить пока нашу восточную идиллию и разрешить ему заехать к нам завтра часов в десять вечера.

Мы вернулись с князем в дом, где я передал Иллофиллиону содержание письма. Строганов приглашал нас к себе, но Иллофиллион, поблагодарив, сказал, что воспользуется свободным временем, чтобы написать несколько писем и дать мне отдохнуть от длительной суеты.

Мы простились со Строгановыми, и Иллофиллион предложил Жанне провести с нами вечер. Но старик твердо заявил, что Жанна пойдет обедать к ним, а вечером, часам к восьми, он приведет к нам и Жанну, и Анну.

– Вот это прекрасно, – сказал Иллофиллион. – Может быть, и вы пожалуете к нам? – обратился он к князю.

Тот весь вспыхнул, растерялся, как мальчик, и с радостью ответил согласием.

Мы вышли с Иллофиллионом. Он повел меня новой дорогой, но, видя мое ловиворонное состояние, смеясь, взял меня под руку.

– Итак, – сказал он, – новая жизнь Жанны и князя уже началась.

– Что она началась для Жанны – это я вижу, – ответил я. – Но началась ли она для князя – это еще вопрос, на мой взгляд.

– А для меня новая жизнь князя обозначилась даже яснее, чем жизнь Жанны, – улыбнулся Иллофиллион.

– Быть может, это и так, – возразил я. – Но если чья-либо жизнь действительно станет новой – так это жизнь Анны.

Иллофиллион остановился так внезапно, что на меня сзади налетели две элегантные дамы и далеко не элегантно сбили своими зонтиками мою панаму, не подумав даже извиниться.

Я разозлился и крикнул им вдогонку:

– Это совсем по-турецки!

Должно быть, я был смешон в своем раздражении, потому что проходивший мимо турок засмеялся, а я еще больше разозлился.

Иллофиллион ласково взял меня снова под руку.

– Ну и задал же ты мне загадку… Ай да Левушка, – сказал он, смеясь, после чего мы благополучно добрели до своего отеля. Я был рад, что Иллофиллион не обладал способностью стрелять речью, как горохом из ружья, по примеру моего поведения с Жанной, хотя сознавал, что именно этого я достоин сейчас больше всего.

Глава 18

Обед у Строгановых

Промчалась целая неделя нашей суетливой константинопольской жизни, с ежедневными визитами к больной княгине, к Жанне, к некоторым из наших спутников по пароходу, о чем просил капитан, и я не только не успевал читать, но еле мог вырывать час-другой в день, чтобы осмотреть что-либо из достопримечательностей города.

В голове моей шла усиленная работа. Я не мог не видеть, как светлело лицо князя по мере выздоровления его жены. Когда в первый раз после долгого мычания она заговорила – хотя и не очень внятно, но совсем осмысленно – и шевельнула правой рукой, он бросился на шею Иллофиллиону и не мог найти слов, чтобы высказать ему свою благодарность.

В квартире Жанны тоже, казалось мне, царила «благодать». Дети хвостом ходили за Анной. Жанна, руководимая Строгановым и его старшей дочерью, веселой хохотушкой и очень практической особой, бегала по магазинам, наполняя шкафы и прилавки лентами, перьями, блестящими пряжками, образцами всевозможных шелков и рисовой соломки, из которых прелестные руки Анны сооружали не витрины, а дивные художественные произведения.

Сначала мне казалось, что вся эта суета и самые элементарные бытовые мелочи абсолютно не вяжутся с обликом Анны. Но когда я увидел, каким вкусом, красотой и благородством задышала вся комната, как лицо каждого входившего преображалось от мира и доброты Анны, я понял, что значили ее слова о сером дне, становящемся сияющим храмом.

Малютки, одетые, очевидно, со вкусом и заботой Анны, ухоженные ласковой няней-турчанкой, чувствовали себя возле Анны под надежной защитой от вспыльчивой любви матери, всегда внезапно переходившей от ласки к окрику.

В магазине уже появилось несколько шляп, сделанных Жанной, и предполагалось дня через два-три его открыть.

Князь ежедневно навещал Жанну, но мне казалось, что между ними все еще не устанавливается верного тона дружеских отношений, тогда как по отношению к Анне князь проявлял самое чистое, искреннее и радостное обожание, каким любят высших существ, недосягаемо превосходящих обычных людей.

В его новой жизни, которую я теперь видел ясно, складывался, или вернее, выявлялся добрый и мужественный человек. Иногда я бывал удивлен той неожиданной стойкостью характера, которую он проявлял при встречах с людьми.

Анна была неизменно ласкова со мной. Но ее разговор с отцом, невольно подслушанный мною, так выбивал меня из колеи, что я тысячу раз давал себе слово во всем ей признаться, а кончал тем, что каждый раз при встрече с ней конфузился, краснел и стоял возле нее с глупым видом школьника, застигнутого в момент совершения шалости.

Несколько раз, видя меня в этом состоянии, Иллофиллион с удивлением смотрел на меня. И однажды, очень внимательно в меня вглядевшись, он улыбнулся мне ласково и сказал:

– Вот тебе и опыт, как жить в компромиссе. Честь, если она живой нитью вибрирует в человеке, мучит его больше всего, когда ее хотят обсыпать сахарным песком, а под ним скрыть маленькую каплю желчи. Ты страдаешь, потому что цельность твоей природы не может вынести лжи. Но неужели так трудно найти выход, если правдивость сердца его требует?

– Я вам ничего не говорил, Лоллион, а вы опять все узнали. Но если уж вы такой прозорливец, то должны были бы понять, что я действительно в трудном положении. Как могу я сказать Анне, что я слышал ее разговор с отцом и знаю ее тайну? Как могу я признаться ей, что сидел зачарованным, как кролик возле змеи, и не мог двинуться с места? Кто же, кроме вас, верящего в мою честь, поверит этому?

– Ты, Левушка, не должен ничего и никому говорить. Мало ли человек может знать тайн о жизнях других людей. Случайностей, я уже тебе говорил не раз, не бывает в жизни. Если тебе так или иначе пришлось увидеть чужую рану или сияние сердца, скрытое от всех, будь истинно воспитанным человеком. А это значит: и виду не подавать, что ты о чем-либо знаешь. Если же тебя самого грызет половинчатость собственной чести, умей нести свое страдание так, чтобы от него не пострадали другие. И унеси из пережитого урока знание, как поступать в следующий раз, если попадешь в такое же положение.

Разговор наш происходил в маленьком тенистом сквере, где мы присели отдохнуть, возвращаясь домой. От слов Иллофиллиона мучительное состояние мое не прошло, но мне стало ясно мое ложное поведение по отношению к Анне. И стало еще очевиднее, что я должен был собрать все силы и не допустить себя до роли подслушивающего.

– Ну, я думаю, особой трагедии на этот раз в твоей жизни не случилось. Если и было что-либо плохое, то это твоя рассеянность. Если бы ты представил себе, что Флорентиец стоит с тобою рядом, ты нашел бы силы встать и уйти.

– Какой ужас! – вскричал я. – Чтобы Флорентиец узнал, как я подслушивал. Только этого не хватало. Надеюсь, вы ему этого не скажете.

Иллофиллион заразительно рассмеялся.

– А разве мне, Левушка, ты что-либо говорил? Вообрази только, насколько мысль и силы Флорентийца выше моих, и поймешь всю нелепость своей просьбы. Но успокойся. Этот маленький факт – один из крохотных университетов твоего духа, которых бывает сотни у каждого человека в его простом дне. У такого человека, который стремится к самодисциплине и хочет в ней себя воспитать.

Я получил письмо и телеграмму от Ананды. Он сегодня выехал из Москвы. Если его путешествие будет благополучным, в чем я не сомневаюсь, он будет здесь через шесть дней. Я хотел бы, чтобы к этому времени ты прочел одну книгу, которую я тебе дам. Прочтя ее, ты лучше поймешь, к чему стремится Ананда, чего достигли Али и Флорентиец и что, может быть, когда-нибудь постигнем и мы с тобой, – мягко приподнимая меня со скамьи, сказал Иллофиллион.

– О господи! До чего же вы добры и благородны, Лоллион. Ну, как можете вы сравнивать себя с невоспитанным и неуравновешенным мальчишкой. Если бы я хоть сколько-нибудь, в чем-нибудь мог походить на вас! – чуть не плача, ответил я моему другу.

Мы двинулись из сквера по знойным улицам, заполненным пестрой толпой, в которой, как мухоморы, выделялись красные фески.

– Сегодня мы с тобой пойдем обедать к Строгановым. Анна хочет отпраздновать в семейном кругу свое новое начинание, – сказал Иллофиллион. – Нам надо заказать цветы к столу и торт. А также принести розы обеим молодым хозяйкам магазина, Жанне и Анне, и старой хозяйке дома, жене Строганова.

– Я очень сконфужен, – сказал я. – Я никогда не бывал в обществе, не присутствовал на больших обедах и совсем не знаю, как себя там вести. Было бы лучше, если бы вы поехали туда один, а я бы почитал дома книгу.

– Это невозможно, Левушка. Тебе надо приучиться к обществу и быть примером тактичности и воспитанности. Вспомни о Флорентийце, наберись мужества и пойдем вместе.

– Не могу себе вообразить, как я войду в комнату, где будет полно незнакомых мне людей. Я непременно или что-нибудь уроню, или буду ловиворонить, или не удержусь от смеха, если что-либо мне покажется смешным, – недовольно бормотал я.

– Как странно, Левушка. Ты обладаешь большим литературным талантом, наблюдательностью и чуткостью. И при этом не можешь сосредоточиться, когда встречаешься с людьми. Войдя в гостиную, где, вероятно, все соберутся перед обедом, не топчись рассеянно в дверях, ища знакомых лиц, с кем бы поздороваться. Огляди спокойно всех, найди глазами хозяйку и иди прямо к ней. На этот раз иди за мной и верь, что в этом доме для твоей застенчивости нет места.

Мы прошли за угол и столкнулись лицом к лицу с капитаном. Обоюдные проявления радости показали каждому из нас, как мы успели сдружиться. Узнав, что мы ищем цветы и торты и очень хотим найти фиалок, так как это любимый цветок Анны, капитан покачал головой.

– Торт, хоть с башней, с мороженым и без него, найти ничего не стоит. Но хорошие цветы найти в этот глухой сезон – это задача, – сказал капитан. – Но так как вы хотите их найти для красавицы, какую можно увидеть раз в жизни, то стоит постараться. Зайдем к моему знакомому кондитеру, он выполнит заказ с восторгом, потому что многим мне обязан. А потом наймем экипаж и помчимся к одному моему другу – садоводу. Он живет верстах в трех от города. Если только есть в Константинополе хорошие цветы и фиалки, они у вас будут.

Быстро, точно по военной команде, мы прошли еще две улицы и вошли в довольно невзрачную кондитерскую. Я был разочарован. Мне хотелось сделать заказ в шикарном магазине, здесь же я не ожидал найти что-либо из ряда вон выходящее. И как всегда, ошибся. Пока капитан и Иллофиллион заказывали какие-то мудреные вещи, хозяйка, закутанная с ног до головы в черное покрывало, подала мне какие-то пирожные и бокал с холодным темно-красным напитком. Поначалу меня ничем не прельстило ни то ни другое, но стоило мне попробовать кусочек, как я мигом съел все оставшееся. Запив пирожное холодным напитком, я мог только вымолвить:

– Капитан, это Багдад!

Капитан и хозяева засмеялись, мои спутники потребовали себе багдадского волшебства, а я справился со второй его порцией не менее быстро, чем с первой.

Капитан нас торопил; мы сели в коляску и понеслись по сонному городу, точно лениво дремавшему под солнцем.

– Вот и суди по виду, – сказал я капитану. – Я недоумевал, зачем вы пошли в такую невзрачную кондитерскую. А вышло так, что, очевидно, вечером кое-кто язык проглотит от ваших тортов.

Капитан смеялся и рассказывал нам в юмористическом тоне о своих многочисленных бедах. Он очень скромно упомянул, что всю пароходную бедноту, которой пришлось задержаться в Константинополе из‑за ремонта, устроил за свой счет в нескольких второразрядных гостиницах.

– Все бы ничего, – вздыхал он. – Только дамы из первого и второго классов замучили. И зачем только созданы дамы, – комически разводя руками, говорил он.

– Вот бы посмотрел я на вас, если б не было дам. Ваши желтые глаза никогда не становились бы глазами тигра, и вам было бы адски скучно командовать одними мужчинами.

– Левушка, вы второй раз отливаете мне пулю прямо в сердце. Хорошо, что сердце у меня крепкое. Знаете, доктор Иллофиллион, если бы вы отпустили этого молодца со мною в Англию, он, пожалуй, прибрал бы меня к рукам.

Иллофиллион улыбнулся в ответ и стал рассказывать, как хорошо все сложилось в судьбе Жанны. Капитан внимательно слушал и долго молчал, когда Иллофиллион окончил свой рассказ.

– Нет, знаете ли, я, конечно, только морской волк. Но чтобы Анна занималась шляпами – я такого просто не понимаю. Анна – богиня… и какие-то шляпы! – все повторял капитан.

– Но ведь для шляп нужна толпа людей, – сказал я.

– Ах, Левушка, ну какие это люди. Это дамы, а не женщины. Но вот мы скоро и приедем. Обратите внимание на эту панораму. Тут все дамы из головы выскочат.

И действительно, было на что посмотреть, и нельзя было решить, с какой стороны город смотрелся красивее.

Но рассматривать панораму не пришлось: мы остановились у ворот высокого глухого забора. Капитан позвонил в колокольчик, и юноша-турок сейчас же открыл калитку.

Переговорив о чем-то с радостно улыбавшимся молодым турком, капитан повел нас в глубь сада. Вдоль дорожек были высажены всевозможные цветы. Много было таких, каких я еще никогда не видел. По дороге капитан сорвал небольшой белый благоухающий цветок и подал его мне.

– Все джентльмены в Англии, одеваясь к обеду, вкалывают в петличку такой цветок. Он называется гардения. Когда будете сегодня обедать, приколите в память обо мне этот цветок. И подарите его той, которая вам больше всех понравится сегодня, – сказал он, беря меня под руку.

– В вашу честь я приколоть цветок могу. Но обед, на который я пойду, не будет восточным пиром. И для меня там не будет ни одной женщины, как бы они все ни были красивы. В моем сердце живет только мой друг Флорентиец, и ваш цветок я положу к его портрету, – ответил я.

Капитан пожал плечами, но ответить ничего не успел. Навстречу нам шел огромный, грузный турок, такой широкоплечий, что казалось, что он весь земной шар способен поднять. Это был хозяин оранжерей, приветствовавший капитана как сердечного друга. Опять я подумал, что если судить по внешности, то я бы поостерегся этого малого, а вечером обязательно обошел бы такого стороной.

У хозяина оказались чудесные орхидеи; нашлись у него и пармские фиалки. Иллофиллион вместе с капитаном заказали какие-то причудливые и фантастические корзины из белых орхидей, из розовых гардений и роз. Фиалки мы должны были подарить Анне, а розы – ее матери и Жанне.

Нагруженные легкими плетеными корзинами, где в сырой траве лежали цветы, мы вернулись все втроем к нам в отель. Времени оставалось только на то, чтобы переодеться и ехать к Строгановым. Капитан сидел на балконе, и до меня долетали обрывки его разговора с Иллофиллионом. Иллофиллион говорил ему, что вскоре приедет Ананда, с которым он его обещал познакомить. Кроме того, он обещал капитану ввести его в дом Строгановых, чтобы послушать прекрасную игру и пение Анны.

– Я вам буду более чем благодарен, доктор Иллофиллион. Вечер, проведенный с вами в обществе красавицы-музыкантши, даст мне, быть может, возможность оценить талант по-иному, чем таланты выступающих за плату сценических деятелей. Однажды каверзный Левушка царапнул меня по сердцу, задав вопрос, как бы я отнесся к жене, играющей для широкой публики. И я до сих пор не знаю ответа на этот вопрос, – задумчиво говорил капитан.

– Наш Левушка недаром обладает глазами как шила. Просверлил в вашей душе дыру, а пластыря мира не приложил, – засмеялся Иллофиллион.

– Нет, никто не может научить меня миру. Мне приятны только бури, безразлично, на море они или на суше, но всюду со мной и вокруг меня – только бури.

Тут я вышел, переодетый в белый костюм из тонкого шелка, заказанный для меня Иллофиллионом, в черном галстуке бантом, в черном поясе-жилетке и с гарденией капитана в петлице. Волосы мои уже отросли и ложились красивыми кольцами по всей голове.

– О, да вы красавец сегодня, Левушка! Помилосердствуйте, Жанна окончательно очаруется вами, – воскликнул капитан.

Но ни его ирония, ни внимательный взгляд Иллофиллиона меня не смутили. Я был полон мыслями о Флорентийце и брате и твердо решил ни разу не превратиться сегодня в «Левушку – лови ворон».

Мы спустились вниз, простились с капитаном и, бережно держа корзинки с цветами, сели в коляску.

У подъезда дома Строгановых стояло несколько экипажей. Я понял, что обед будет не очень семейным, что, кроме нас, будут еще гости, но еще раз дал себе слово быть достойным Флорентийца и собрать все свое внимание, думая не о себе, а о каждом из тех, с кем я буду говорить.

В просторной светлой передней дома Строгановых, где по двум стенам стояли высокие деревянные вешалки, висело много летних плащей и лежали целой грудой всевозможные шляпы.

Два турка-слуги взяли у нас шляпы, помогли нам вынуть цветы. Я был поражен, какое чудо искусства – две бутоньерки[6] из фиалок – оказалось в моей корзинке; а у Иллофиллиона были три букета роз на длинных стеблях, каждый из которых был связан прекрасной восточной лентой. Иллофиллион подал мне букет розовых роз, взял у меня одну бутоньерку из фиалок и сказал:

– Иди за мной, Левушка. Я подам букет старой хозяйке и Анне. Ты подашь фиалки Анне и розы Жанне. Не робей, держись просто и вспоминай, как держит себя Флорентиец.

Сопоставление высоченной и величественной фигуры моего обожаемого друга с моей фигурой среднего роста и хрупкого сложения, его манер – простых, но величавых – с моей юркостью, и мысль о том, как хорош бы я был, величественно выступая в подражание ему, показались мне такими комичными, что я едва удержался от смеха; но улыбки удержать я не смог, и с нею вошел в гостиную.

Здесь были одни мужчины, и гостиная скорей походила на курительную комнату, так в ней было накурено.

– Ну, вот и вы, – услышал я голос Строганова, шедшего нам навстречу. – Я думаю, мои дамы начинают уже беспокоиться о своих кулинарных изысках и приходят в плохое настроение. Мы ждали вас по-семейному раньше, а вы, столичные франты, пришли по этикету, за четверть часа, – смеялся он, пожимая нам руки. – Пойдемте, я познакомлю вас с моей старой хозяйкой. А со всеми остальными и знакомить не буду. Все равно перепутаете всех оглы и паши, – взяв Иллофиллиона под руку, продолжал он.

Он подвел нас к величавой пожилой, но еще не старой женщине в черном шелковом платье, очень простом, но прекрасно сидевшем на ее статной, немного полноватой фигуре.

Увидев лицо дамы, я был поражен. Косы на ее голове лежали тяжелой короной и, к моему удивлению, были пепельного цвета. Глаза черные, овал лица продолговатый, цвет кожи смуглый, почти оливковый, руки прелестные. Передо мной стояла Анна – и все же совсем иная. Все в матери напоминало дочь, но… какая разница, какая пропасть лежала между этими двумя несомненными красавицами.

– Я очень рада видеть вас у себя, – сказала она Иллофиллиону, принимая цветы и благодаря за них. – Муж мой мне говорил так много о вас.

Голос у нее был тоже низкий, как и у Анны, но и здесь была пропасть. Он был хрипловатым, и в нем звучали нотки избалованной красавицы, привыкшей всех побеждать и поражать своей красотой. Мне она едва лишь улыбнулась, сейчас же переведя взгляд на высокого турка в феске и европейском платье и продолжая начатый с ним раньше разговор. У меня не было времени размышлять о жене Строганова, так как нам навстречу шла Анна, но какая-то ледяная струйка пробежала по моему сердцу, и я пожалел Строганова.

Анна была в белом кисейном платье; черные косы, как обычно, лежали по плечам, глаза сияли, опять вызвав во мне воспоминание о глазах-звездах Ананды. Она протянула Иллофиллиону свою дивную руку, которую он поцеловал, и радостно сверкнула глазами, принимая от него фиалки.

– Наконец-то, – сказала она. – Всякого сюрприза я могла ждать от вас. Но чтобы вы подарили мне фиалки…

Когда же я, в свою очередь, подал ей еще один букет фиалок, она точно задохнулась, так глубоко было ее удивление.

– И вы, и вы достали для меня мои любимые цветы, – тихо сказала она, беря меня под руку и отводя с середины гостиной, где мы стояли, привлекая общее внимание. – Вы с вашим братом чересчур балуете меня. О, если бы вы знали, эмблемой какого счастья служат для меня эти цветы.

– Я знаю, – сказал я необдуманно. Увидев необычайное удивление на ее лице и поняв, как глупо я попался, я не дал ей опомниться и попросил указать мне, где в этой огромной комнате сидела Жанна. Удивление на чудесном лице Анны сменилось наконец смехом.

– Чудак вы, Левушка, – сказала она. – Вы меня так было озадачили, – и она еще веселее засмеялась. – Ну, вот вам Жанна и князь. Веселитесь, я же пойду выполнять свои обязанности хозяйки. Вы будете сидеть возле меня, вернее, между мной и Жанной за обедом, так как ни одна из нас не пожелала уступить вас никому, – и, улыбаясь всем нам троим, она нас оставила. Я подал Жанне розы и сел подле нее на турецкое низкое кресло.

Я не мог ни осмотреть комнаты, огромной, с опущенными гардинами и массой зажженных ламп, ни наблюдать движущихся по ней людей, разговаривающих весело и громко, часто по-турецки, так как Жанна сыпала сотню слов в секунду, все время требуя от меня внимания. Главное, чем она была недовольна, так это тем, что я оказался ее соседом по правую руку, а не по левую, где должен был сидеть князь.

Наконец мне удалось перебить ее и спросить князя, в каком состоянии он оставил жену.

– В очень хорошем, Лев Николаевич, – ответил князь. – Княгиня уже пыталась держать в руке чайную ложечку и радовалась как дитя.

Тут открылись двери столовой, и хозяин, стоя на пороге, пригласил нас к столу.

Анна уже спешила ко мне. Одна бутоньерка фиалок была приколота к ее груди и резко выделялась на белом фоне платья, еще больше подчеркивая мраморно-белую кожу ее лица и шеи.

Подав ей руку, я двинулся в шеренге пар, увидя впереди себя мать Анны с тем элегантным турком, с которым она разговаривала при нашем появлении.

Когда я занял указанное мне Анной место, то оказался не только между нею и Жанной, но и vis-a-vis с молодым Ибрагимом, который был очень элегантно, по-европейски одет. Мы радостно раскланялись с ним. Рядом с ним сидела девушка несколько восточного типа. Жанна сейчас же шепнула мне, что это племянница Строгановой, дочь ее сестры, и что сама Строганова, особа очень добрая и веселая, видит в ней будущую жену Ибрагима. Я очень пожалел моего приятеля, так как лицо девушки было смазливеньким, но туповатым. Вряд ли можно было ждать вдохновенных минут от такой жены.

Гости заняли длиннейший стол. Комната была отделана по-восточному, вся в разноцветной инкрустации, с преобладанием голубого тона, в два оттенка, с абсолютным отсутствием всякой мебели, кроме низких диванов во всю стену, покрытых исключительно роскошными коврами.

Я взглянул на свою соседку и заметил, что по другую сторону от нее сидел Иллофиллион, а рядом с ним старшая дочь Строганова. Я пожалел Иллофиллиона от всего сердца, так как уже знал веселое легкомыслие, мягко говоря, этой практической особы.

Анна сама ела очень мало, но настаивала, чтобы я проявил внимание к восточным блюдам. Не успели гости насытиться восточными закусками, как два человека внесли заказанные нами волшебные корзины цветов. Кроме наших, была еще не менее оригинальная и изящная корзина орхидей, вставленная в прекрасную хрустальную вазу, которую поставили прямо перед Анной.

– Это, несомненно, вам шлет привет капитан, с которым мы вместе выбирали для вас цветы, – тихо сказал я Анне.

– Если бы сегодня не так сильно сияло мое сердце, я бы рассердилась. Но сегодня я ни на что и ни на кого сердиться не могу, – ответила она мне.

– Помилуйте, человек так преклоняется перед вашей красотой, так искренно передает вам свой восторг. Посмотрите, каким тонким вкусом надо обладать, чтобы так сложить орхидеи. Ведь это целая симфония от розового до черного цветов. А вы говорите, что могли бы рассердиться, – эмоционально воскликнул я, обидясь за моего друга.

– Вы меня не поняли, Левушка. Я не так сказала. Конечно, должен быть большой художественный вкус у человека, умеющего так подать цветы. Но этот изысканный вкус ваш капитан расточает всем и всюду, играя им, как манком красоты. Моему же сердцу дорога та красота, в которой отражено не только изящество вкуса, но и изящество духа. Какой цветок вы хотели бы унести домой? Одну из орхидей, таких причудливых, роскошно-перламутровых, или одну маленькую ароматную фиалку? – спросила она меня.

– Так нельзя ставить вопрос. Фиалка, которую вы держите в руках и называете эмблемой и любимым цветком, – уже не цветок, не вещь, а символ для меня. А цветок капитана – просто дар восхищенного человека, его благодарность за встречу, – ответил я. – Я вообще заметил, что капитан произвел на вас плохое впечатление. Я очень сожалею об этом. Он, конечно, похож подчас на тигра. Но в нем есть и высокое благородство, храбрость, и… в его словах иногда бывает так много схожего со словами лучшего человека, которого я имел счастье знать. Иллофиллион обещал капитану познакомить его с Анандой и дать ему возможность послушать его пение.

Точно искры вспыхнули в глазах Анны, и лицо ее побледнело. Ни слова не ответив мне, она повернулась к Иллофиллиону.

– Левушка, соседка справа тоже хочет поговорить с вами. Объясните нам. Князь смеется надо мной и не хочет сказать, что это за цветы подарили Анне. Ведь это искусственные? – услышал я голос Жанны.

– Нет, Жанна, это орхидеи. Нравятся они вам?

– Не очень, Левушка. Ваши розы гораздо лучше и чудесно пахнут. Но посмотрите на мадам Строганову. Она сегодня всем недовольна. Ей очень не по сердцу, что все сегодня делается для Анны.

– Почему же? – недоуменно спросил я.

– Потому что Анна – это причина внутреннего раскола в семье. Она не хочет составить блестящей партии, как хочет ее мать, а живет в мечтах, якшаясь со всякой беднотой. Кроме того, я подозреваю, что мать завидует красоте Анны, – тихо прибавила она.

Мне была неприятна болтовня Жанны; мне казалось не особенно благородным сплетничать насчет тех людей, которые так трогательно помогали ей начать новую жизнь.

– Будете ли вы петь сегодня? – спросил я снова повернувшуюся ко мне Анну.

– Мне бы не хотелось, но, вероятно, придется. Среди наших гостей есть несколько лиц, глубоко ценящих и понимающих музыку. Мать моя не артистична. Но сидящий рядом с ней человек музыкален и даже считается хорошим певцом, – ответила она, лукаво улыбаясь.

– Ах, как жаль, как глубоко жаль, что капитан не сможет вас услышать. Для него это было бы более чем необходимо, а быть может, даже стало бы откровением, – воскликнул я.

– Удивительный вы фантазер, Левушка. Наверное, вам в угоду Иллофиллион хочет, чтобы я устроила музыкальный вечер для небольшого круга людей, когда приедет Ананда. Если вам удастся услышать его пение, все остальные звуки покажутся вам бедными и ненужными. Каждый раз, когда я слышу этот голос, я расстраиваюсь из‑за своего убожества.

– Оправдание вашим словам можно найти только в величии вашего собственного таланта и вашей души, Анна. Только тот, кто понимает, как сияют вершины, может быть недоволен, имея ваш талант, который Иллофиллион называет огромным.

– Положительно, Левушка, вы решили сегодня задавать мне шарады, – засмеялась Анна.

– Нет, о нет! Если бы вы знали, как я перед вами виноват…

Моя речь оборвалась. Я увидел повернувшееся ко мне лицо Иллофиллиона, и его взгляд напомнил мне о нашем разговоре в сквере. Иллофиллион задал Анне какой-то вопрос, а я, как в спасительный фарватер, повернулся к Жанне.

Обед шел своим порядком. Неоднократно я перехватывал взгляд высокого турка, о музыкальности которого говорила Анна. Огненные, какие-то демонические глаза его часто останавливались на Анне. И не раз в его взгляде мелькала ненависть, когда он смотрел на Иллофиллиона, разговаривающего с ней.

«Вот тебе и на, – подумал я. – Не хватало только моему дорогому Иллофиллиону отвечать за грехи Ананды».

Не успел я подумать об этом, как высокий турок встал, взял в руку бокал с шампанским и очень важно, даже величаво, поклонился своей соседке, хозяйке дома. Она улыбнулась ему и постучала ножиком о край своего хрустального стакана.

Голоса сразу смолкли, и все глаза уставились на турка, желавшего провозгласить тост.

После довольно пространного прославления родителей – должно быть, так полагалось по восточному обычаю, но мне это показалось фальшивым – он перешел к виновнице торжества – младшей дочери. Речь свою он произносил на французском языке, заявляя, что выбирает его потому, что за столом есть люди, понимающие только этот язык. Он сказал это самым невинным тоном, будто бы выполняя элементарное требование вежливости, но что-то в его глазах, лице и всей фигуре было так едко и оскорбительно насмешливо, что кровь ударила мне в голову. Я не сомневался, что он внутренне издевался над Жанной, хотя формально все выглядело пристойно.

Анна, сидевшая раньше, опустив глаза, вдруг взглянула на меня своим бездонным взглядом, точно уверяя меня в суете и ненужности всего окружающего. Мне стоило усилий снова вслушаться в речь оратора. Голос его был ясным, повелительным, речь – правильной; необычайно четко он выговаривал все буквы до последней.

Наблюдая за самим оратором, я потерял нить его речи и собрался с мыслями только к завершению его длинного тоста, в котором, очевидно, и была вся соль.

– Вот перед нами не только жемчужина Босфора, которая могла бы украшать любой гарем, любой дворец, но женщина, для красоты и талантов которой всей земли мало. И что же мы видим? Женщина эта хочет самостоятельно трудиться, колоть свои прелестные пальцы иглой и булавками. Стыдно нам, мужчинам Константинополя, не сумевшим завоевать сердце красавицы, которая прелестней всех красавиц мира.

Но если уж нам это до сих пор не удалось, то мы объявляем себя ревнивыми телохранителями и не потерпим, чтобы кто-либо, не турок, отнял у нас наше сокровище. Я предлагаю тост за вечно женственное, за красоту, за страсть, за женщину, как украшение и добавление к жизни мужчины, а не как за работницу. Царственной красоте и царственное место в жизни, – закончил он. Он чокнулся бокалом со Строгановым и прошел вокруг стола к месту Анны.

Я не слышал, что сказала Анна Иллофиллиону, но видел ее молящий взгляд и его ответную улыбку и кивок головой.

Турок приблизился к нам. Все гости вставали со своих мест, чокаясь с Анной и хозяевами. На лице турка было выражение адской дерзости, злобы, ревности, как будто он на что-то решился, что-то поставил на карту, хотя бы это вызывало скандал.

Я задрожал: какой-то ужас вселила в меня эта адская физиономия.

Вдруг, шагах в трех-четырех от нас, турок весь побледнел, так, что даже губы его стали белыми. Он слегка пошатнулся, как будто порываясь идти вперед, а перед ним была непроходимая преграда. Он снова пошатнулся, схватился рукой за сердце. К нему бросились на помощь. Но он уже оправился, старался улыбнуться, но видно было, что он сам не понимает, что с ним происходит.

Когда он схватился за сердце, он выронил из руки браслет, как мне показалось, из розовых кораллов. Но, как после мне сказал Иллофиллион, браслет был из розовых жемчужин и розовых же бриллиантов – вещь неоценимой стоимости.

Очевидно, он хотел, тайно для всех, надеть эту драгоценность на руку Анны, а его внезапный приступ выдал его желание. Кто-то подал ему браслет, он с досадой положил его в карман и пошел к Анне, хотя шел теперь еле волоча ноги, сгорбившись и сразу став старым, почти безобразным.

Он с трудом чокнулся с Анной, поднявшейся к нему навстречу, не сказал ей ни слова, хотя глаза его готовы были выскочить из орбит, и, резко повернувшись, пошел обратно на свое место.

Я неотступно наблюдал за ним. Мне было странно, что, еле волоча ноги в нашу сторону, он имел силы так резко повернуться и пойти обратно. И еще более странно было его поведение дальше. Чем ближе он подходил к своему месту, тем легче и увереннее он шел. И, опускаясь на стул возле хозяина дома, он уже весело подшучивал над собой, говоря, что у него, должно быть, начинается грудная жаба.

Еще я не смог отдать себе отчета в том, что произошло, как снова шум и смех гостей был прерван звоном по бокалу; и на этот раз поднялся хозяин дома, очевидно, желая сказать ответный тост.

– Прежде всего я благодарю моего гостя за столь высокое прославление родителей «перла», хотя считаю себя совершенно недостойным таких похвал и вижу в тосте моего гостя обычай восточной вежливости. Что же касается тех граней между чистокровными турками и европейцами, между трудящимися и живущими за счет других, то… – он смешно подмигнул и продолжал: – Вот он, наш знаменитый оратор, считает себя турком. Имя его Альфонсо. Есть ли такое турецкое имя? А фамилия его – да-Браццано. Возможна ли такая турецкая фамилия?

Кругом раздался смех.

– Фамилия его говорит и об испанцах, и о маврах, и об итальянцах, – о ком хотите, только не о турках. А вот психология и воспитание нашего друга могут быть глубоко турецкими. Это уж дело его вкуса и склонностей.

В моей обрусевшей семье все трудятся. И если завтра я закрою глаза, то все члены моей большой семьи смогут твердо стоять на своих ногах и быть полностью независимыми материально.

Сегодняшний день я считаю самым счастливым, так как моя младшая дочь, единственный совершеннолетний член семьи, не имевший раньше самостоятельного труда, становится независимой хозяйкой большого дела. Я приветствую в ее лице всех трудящихся, образованных женщин. Женщин – не игрушек, а друзей своих мужей и детей. Да здравствует счастье труда, единственное верное счастье человека!

И Строганов точно так же, как турок, пошел вокруг длиннейшего стола к Анне, по дороге поцеловав руку своей жене. Я заметил в лице Строганова сильное волнение, когда он склонялся к своей жене, чокался с да-Браццано и со своим младшим сыном, пользовавшимся исключительной любовью матери.

На вид это был красивый юноша, с пепельными волосами, черными глазами и оливковой кожей, как у матери. Но было что-то животное, отталкивающее в этой красивой внешности. Было ясно, что для него образцом хорошего тона служил турок, который с ним был особенно внимательным и ласковым. Юноша был, очевидно, избалованным и изнеженным, испорченным баловством матери, и к тому же чрезвычайно высокомерным.

Я превратился в «Левушку – лови ворон», забыл все на свете и вдруг увидел за спиной юноши какое-то уродливое серое существо. Точно это был он же и не он, а его портрет лет через двадцать. По лбу и по всему лицу существа шли морщины. На руках торчали какие-то шишки, глаза из глубоких впадин сверкали, точно раскаленные угли. Рот злобно кривился.

Я не мог ни отделить этой второй фигуры от юноши, ни слить их воедино. Я поднял руку, готовясь закричать ему: «Берегитесь, прогоните злодея сзади вас», как рука моя очутилась во власти другой руки, и я услышал голос Строганова:

– Ну, и кого же сейчас точат ваши писательские шила? А, мой меньшой вас занимает. Ну, этот еще не трудится. Маменька его будит утром, собственноручно подавая в постельку шоколад. Меньших обычно считают младенцами, хотя бы они уже перещеголяли стариков своим опытом.

Обнимемся, Левушка. Я вижу, вы моей царственной розе Босфора по сердцу пришлись, а это бывает редко.

Я едва мог ответить на его объятие и то только потому, что Иллофиллион, подошедший к Жанне, сжал мою руку и шепнул: «Думай о Флорентийце».

Все снова сели, и когда подали торты и мороженое, заказанные нами, за столом раздались возгласы удовольствия. Вероятно, хозяин кондитерской хорошо знал вкусы константинопольской публики.

Анна, тихо говорившая с Иллофиллионом, повернулась ко мне, и ее черные глаза пристально посмотрели на меня.

– Ах, Анна, как я несчастен. Хоть бы скорее кончился этот бесконечный обед. И зачем это людям есть так много. Мне положительно кажется, что с самого приезда в Константинополь я только и делаю, что ем да сплю. Да еще к тому же наблюдаю, как схожу с ума, – жалобно сказал я.

Ее нежная рука погладила мою лежавшую на колене руку, и она ласково сказала:

– Левушка, придите в себя. Я всем сердцем вам сочувствую. Мне так хотелось бы чем-нибудь быть вам полезной. Смотрите на меня как на самую близкую, любящую сестру.

Голос ее был так нежен, столько доброты лилось из ее глаз ко мне, что я чувствовал, что вот-вот не выдержу. К моему горлу уже подступало рыдание, как вдруг я заметил приблизившуюся ко мне руку Иллофиллиона и на салфетке увидел пилюлю Али. Я схватил пилюлю как спасительный круг, быстро проглотил ее и, к моему облегчению, услышал шум отодвигаемых стульев.

Гости разбрелись по балконам и гостиным, где был приготовлен черный кофе по-турецки.

Я молил Иллофиллиона не оставлять меня одного и поскорее уехать домой. Мы вместе с князем вышли на балкон, где уже сверкало алмазами звезд темное небо и, казалось, что прошел дождь, так как кое-где на деревьях дрожали капли воды и особенно сильно благоухали цветы.

– Вот она, южная благоуханная ночь. Но если ты думаешь, что видишь капли дождя, то ошибаешься. Это Строганов приказал полить деревья, цветы и дорожки, чтобы не было так душно. Ты хочешь уехать. А разве ты не хочешь послушать игру и пение Анны? Не будь эгоистичен, – сказал, понизив голос, Иллофиллион. – Ты ведь понимаешь, что без нас Анне будет тяжелее здесь сегодня. Неужели ты не понял, что великая сила чистой любви и воли помогла мне защитить ее от этого адского турка.

– У меня к вам очень большая просьба, доктор Иллофиллион, – сказал внезапно все время задумчиво молчавший князь.

– Я буду более чем рад служить вам, князь, – очень живо ответил Иллофиллион.

– Видите ли, я все время ищу какой-либо возможности отплатить вам за вашу доброту ко мне и моей жене. Но все способы, которые я перебираю в своем уме, мне кажутся вульгарными. Но вот как будто я нашел один, хотя и в данном случае более, чем где-либо, можно упрекнуть меня в эгоизме. К вам должен приехать друг. Вряд ли ему будет приятна суета отеля. В моем же большом и пустом доме есть две комнаты с совершенно отдельным входом.

Рядом с этими комнатами пустуют еще три. Я уже договорился со Строгановым и могу начать их отделывать. Через два дня все будет готово, меблировано, и я куплю отличный рояль, чтобы и ваш друг, и Анна могли на нем играть в моем доме, если им это захочется.

Для спутника вашего друга есть комната в бельэтаже, имеющая сообщение со всем домом и, по особой лестнице, с комнатами, предназначенными для Ананды и для вас с Левушкой. Как видите, я уже все обдумал. Не откажите мне перед скорой разлукой в счастье иметь вас своими гостями!

Голос князя был тихий, почти умоляющий. Иллофиллион близко подошел к нему, подал ему руку и сказал:

– В какой бы форме я ни принес вам своей благодарности, наиболее важным будет упомянуть, что редко помощь от людей приходит так кстати и вовремя, как ваше предложение нам. Мы с Левушкой устали от суеты отеля, а наш друг уже давно нуждается в отдыхе. Я благодарю вас от лица всех нас. Мы будем очень рады пожить в вашем тихом доме, так как задержимся здесь, вероятно, еще около месяца.

– Какое это счастье для меня! – воскликнул князь.

На пороге балкона появилась женская фигура, и я узнал Жанну, звавшую нас пить кофе. Что-то меня в ней поразило, и я только при свете огня понял, что она переоделась в другое платье. На мой вопрос, зачем она это сделала, она сказала мне, что в Константинополе такая традиция, чтобы на парадных обедах дамы к кофе меняли туалеты.

Действительно, я увидел Строганову в легком платье сиреневого цвета, что шло к ее волосам, но составляло резкий контраст с ее кожей. Быть может, это было и хорошо, но мне не понравилось.

Я стал искать глазами Анну, мысленно решая, в платье какого цвета я хотел ее видеть. И ни в чем, кроме белого, мне не хотелось рисовать в своем воображении ее чарующую фигуру.

Как же я обрадовался, когда увидел ее в том же самом туалете. Осмотрев платье Жанны, со множеством мелких оборочек ярко-зеленого цвета, я вдруг сказал ей:

– Я не парижанин, а всего лишь не бывавший в свете мальчишка. Но на вашем месте я ни в коем случае не оделся бы в это вульгарное платье. Первый ваш туалет был скромен и мил, он был только рамкой для вас. Что же касается этой зелени, то она убила вас и кричит о дурном вкусе. Ради бога, не делайте шляп в таком же стиле. Вы разгоните высший свет и соберете в свой магазин базар.

– Это потому, – чуть не плача говорила Жанна, – что первое платье я выбрала сама, а второе мне подарила мадам Строганова.

К нам подошли князь и Иллофиллион, и мы сели в уголке пить кофе. На диване за центральным столом сидела Анна, а возле нее на кресле – зловещий да-Браццано.

Он, не сводя с нее глаз, что-то ей говорил. Лицо ее было холодно, точно маска легла на него, закрыв все возможности читать душевные ее движения. Только раз глаза ее поднялись, обвели комнату и с мольбой остановились на отце. Он сейчас же отошел от своего кружка и сел на диване рядом с нею.

– Ну, друг доченька, хочу выпить чашку кофе, налитую твоими милыми ручками, – улыбаясь, сказал он ей.

Анна встала, чтобы налить ему кофе, и я снова увидел в глазах турка бешенство и ненависть. Но он улыбался и глотал свой кофе, вполне владея собой.

– Лоллион, я просил вас не оставлять меня. Но я сейчас крепок, как если бы сам Али был тут, а не только его пилюля во мне. Мне кажется, если этот сатана будет находиться возле Анны, она петь не сможет. Неужели вы не можете его так скрючить, чтобы он вовсе убрался, – шептал я.

Иллофиллион засмеялся и сказал, что верит в мои силы и самообладание, и подойдет к столу Анны. Но просит меня, как только начнется музыка, сесть непременно рядом с ним, где он займет мне место. Лучше всего же будет, чтобы я сразу подошел к нему, как только начнутся разговоры о пении. Поговорив еще немного с князем и Жанной, он перешел к столу Анны, куда, как к магниту, стали собираться мужчины.

Последовало снова долгое кофепитие.

– Знаете, князь, я бы не смог жить на Востоке, – сказал я князю. – Однажды я был на настоящем восточном свадебном пиру. Там все присутствующие были разделены на мужскую и женскую половины. Я видел, конечно, только пир мужчин. Они ели руками, ели до отвала, до седьмого пота, под унылую восточную музыку. Это было варварским, хотя и красочным, действом. Здесь же все выглядит цивилизованным, – но все так же точно объедаются до пота. Только вытирают его не сальными руками и рукавами, а душистыми носовыми платками.

Ну, скажите, разве не варварство так уставать от еды. Дойти до такого изнеможения, как эта группа людей, сидящая против нас, – кивнул я на нескольких гостей, сидевших в полном отупении на диване и креслах в противоположном от нас углу и тяжко переваривавших пищу.

Тут раздались просьбы о том, чтобы послушать пение и музыку. Многие просили спеть Браццано; он ломался и, воображая себя героем, отвечал, что не особенно здоров, но попробует все же. «Лучше тебе и не пробовать», – ехидно думал я и решил во что бы то ни стало умолить Иллофиллиона дать ему какую-нибудь каплю лекарства, чтобы он охрип и, что называется, «дал петуха».

Обуреваемый этим желанием, я забыл все на свете правила вежливости, бросил своих друзей и побежал к Иллофиллиону. Схватив его за руку, я стал его умолять помочь турецкому бретёру осрамиться.

– Какой ты еще мальчишка, Левушка, – смеялся надо мной Иллофиллион.

– Лоллион, миленький, добрый, хороший, не дайте этому злодею мучить Анну. Наверное, у него и голос такой, что ему только куплеты сатаны петь, – шептал я.

– Уймись, Левушка, – очень серьезно сказал мне Иллофиллион. – Наблюдай и вглядывайся во все. Запомни все, что сегодня видишь и слышишь. Многое поймешь гораздо позже. Для Анны и некоторых других сейчас идут такие минуты, которые решат всю их дальнейшую жизнь. Будь серьезен и не шали как мальчик.

Он почти сурово поглядел на меня.

Вся толпа гостей, предводительствуемая хозяином, двинулась в большой вестибюль, не тот, через который мы вошли, а в середине дома. Там по широкой, красивой лестнице мы спустились вниз, в большой круглый концертный зал, принадлежавший Анне. Ах, какая это была чудесная комната! Там были мозаичные деревянные полы и стены, посредине рояль, вдоль стен небольшие кресла, две-три вазы на постаментах и несколько картин и мраморных фигур.

Когда Анна подошла к роялю, я забыл все. На ее лице играла улыбка, глаза сверкали, на щеках горел румянец. Это была не та Анна, которую я неоднократно видел. Это была фея, существо неземное. И если до сих пор мне казалась Анна особенной, не такой, как все, кто ее окружает, то теперь я понял, что по земле еще ходят неземные существа, низводящие небо на землю.

Она заиграла. Я сразу узнал сонату Бетховена.

Но до сих пор я не понимаю, как не только я, но и все мы могли вынести эту музыку. Что-то безумно захватывающее было в ней. Казалось, сверхъестественная сила вселилась в Анну. Чередование страсти, какого-то зова в неведомое, недосягаемое, а потом вдруг озарение, и вновь вопросы, и голос неизбежной судьбы…

Я плакал, закрыв лицо руками, и слышал, как плакал возле меня князь. «Вот он, серый день, претворенный в сияющий храм», – думал я.

Звуки смолкли. И никто не прерывал молчания. Иллофиллион сжал мне руку, точно призывая к самообладанию. И было время.

– Ну, всегда ты, Анна, расстроишь всех своей игрой и испортишь праздник, – раздался неприятный, слегка гнусавый и капризный голос ее младшего брата. – Сыграла бы лучше Шопена, показала бы весь блеск своей игры. А то навела туману своим Бетховеном.

Мне так хотелось отколотить этого будущего бретёра.

– Если тебе не нравится, можешь уйти отсюда, чем много меня обяжешь, – сказал ему отец тихо, но такая гроза была в его лице, что невоспитанный мальчишка, как трусливый щенок, немедленно спрятался за маменькину спину. Та погрозила кокетливо пальчиком, улыбаясь ему, как нашалившему пятилетнему пупсу.

Но этот пошлый эпизод не смог испортить огромного впечатления, созданного Анной.

Под напором просьб она снова стала играть. Но больших вещей она уже не играла, и, казалось, какая-то частичка ее существа улетела вместе с первой сонатой. Того сверхъестественного вдохновения в ее игре уже не было.

Мне хотелось убить негодного мальчишку за его грубое вмешательство.

Анна встала и объявила, что ни играть, ни петь она больше не будет, но если есть желающие, она будет аккомпанировать.

Да-Браццано поднялся и сказал, что он не может не спеть под такой волшебный аккомпанемент.

Я взглянул на Иллофиллиона. Лицо его было сурово, ох как сурово – точно перед бурей на пароходе. Он посмотрел на Анну, точно посылал ей силы.

Турок поправил воротник, одернул жилет и заявил, что споет песнь, в которой выльет тайну своего сердца.

Воцарилось молчание. Он объявил, что будет петь серенаду Шуберта.

Я вздохнул, в ужасе взглянул на князя, потом на певца, который был похож скорее на тореадора, пылающего адским огнем, чем на нежного любовника, призывающего вникнуть в смысл песни соловья, молящей, трепетной, – и едва удержался от смеха.

Анна не нуждалась в нотах. Она взглянула на Иллофиллиона, брови ее чуть поднялись, руки нежно коснулись клавиш.

– «Песнь моя летит с мольбою…» – вдруг заревел здоровенный бас, точно пароходный гудок.

Я фыркнул, нагнулся, спрятался за Иллофиллионом. Когда же этот рев поднялся до высокой ноты, произошло нечто совершенно неожиданное. Ревевший точно бык бас вдруг превратился в тоненькую фистулу, такую поганенькую, что во всех углах зала сразу раздался смех… Мы с князем хохотали, не сдерживаясь. Анна с удивлением смотрела на певца; на лице ее не было усмешки, на нем отражалось лишь чувство недовольства и досады. Очевидно, в ней говорила больше всего оскорбленная артистичность.

– Нет, не могу, я болен сегодня, – сказал, пытаясь улыбнуться, певец. Ни на кого не глядя, он вышел из комнаты.

Хозяйка дома и ее любимый сын бросились за ним, остальные гости, сконфуженные, давясь от смеха, стали разъезжаться.

Мы вышли последними вместе с Анной, Строгановым, князем и Жанной. Сердечно попрощавшись с хозяевами, мы обещали зайти завтра в магазин к шести часам, чтобы узнать, как прошел первый рабочий день.

Глава 19

Мы в доме князя

Прошло еще два суетливых дня нашей гостиничной жизни, с ежедневными визитами к Жанне и князю и с путешествиями с капитаном по городу.

Несмотря на все хлопоты и неприятности, валившиеся на него со всех сторон, от которых он даже похудел и его желтые глаза стали огромными, этот милейший человек урывал два-три часа в день, чтобы показать мне достопримечательности города.

Я и позже встречал в жизни много добрых и внимательных людей. Вообще мне везло на счастливые встречи. Но такого сердечного, искреннего внимания от чужого человека я уже никогда больше не видел. Я, конечно, не говорю о моем друге Флорентийце и его близких друзьях, таких как Иллофиллион, Ананда, Али. Я говорю об обычных людях высокого культурного уровня.

Утром на третий день, едва мы сели завтракать, к нам вошел князь. Он объявил, что приехал с двумя слугами, которые поступают в наше полное распоряжение и помогут перевезти нас к нему домой.

Иллофиллион обрадовался этому известию, а я не мог понять своего состояния. Мне точно не хотелось ехать в новое помещение. То мне думалось, что именно в этом переезде причины нашей задержки в Константинополе, то казалось, что капитану будет труднее забегать ко мне в удаленную от центра часть города. Конечно, корень моего недовольства лежал в том, что проще всего я чувствовал себя с капитаном; я как-то отдыхал в его присутствии и боялся, что буду разлучен с ним.

Как раз в минуту моих сомнений вошел капитан. Узнав, что мы сейчас переезжаем к князю, он, видимо, огорчился.

Не успел я отдать себе в этом отчет, отправляясь собирать вещи для переезда, как услышал голос князя:

– Я очень хочу обратиться к вам, капитан, с просьбой, но не знаю, как вы ее примете. Наши общие друзья переезжают ко мне. Если вы пожелаете, рядом с комнатой Левушки есть отличная пустая комната. Меблировать ее ничего не стоит, и вечером вас ждало бы некоторое подобие семейной жизни, – улыбаясь, говорил князь.

– Я чрезвычайно благодарен вам, – ответил капитан. – Но друзья наши переезжают к вам, чтобы избавиться от суеты. А я – одна суета и беспокойство.

– Нисколько, капитан, – прервал его Иллофиллион. – Дом князя такой большой и удобный. При нем есть сад с беседками, и вообще, кому захочется уединения, тот его там всегда найдет. Кроме того, ведь вопрос вашего пребывания здесь – дни, а нашего – недели. И познакомиться с Анандой, поговорить и побыть с ним будет вам гораздо удобнее, если вы будете жить с нами. К тому же, – прибавил он с юмористическим, столь знакомым мне блеском глаз, – в доме князя есть рояль. Я постараюсь еще до приезда Ананды уговорить Анну поиграть нам как-нибудь вечером, чтобы отпраздновать наше скромное новоселье. А ведь Левушка уверял вас, что игра Анны раскроет вам понимание музыки и высокой общественной роли женщины, одаренной музыкальным талантом, – посмотрев на меня, закончил Иллофиллион.

Я густо покраснел, хотел упрекнуть моего друга за насмешку надо мной, но желание уговорить капитана переехать вместе с нами превозмогло все.

Я бросился ему на шею и, должно быть, так искренне, по-детски, умолял его принять великодушное предложение князя, тот, со своей стороны, еще раз его повторил, Иллофиллион тоже убеждал его усиленно, что в результате капитан развел руками, покачал головой и сказал:

– Ведь переезд в чужой семейный дом, да еще в таком близком соседстве с вами, доктор Иллофиллион, – это для меня род монастырского заключения! Я ведь так привык вести беспорядочную жизнь!

– Ну, капитан, если вы действительно интересуетесь нашей внутренней жизнью, как вы неоднократно говорили, и хотите подумать о многом, что давно складываете в запасники ума и сердца, а также поговорить с настоящим мудрецом, и ваши намерения серьезны, – несколько дней чистой жизни не составят для вас трагедии, – вставая, сказал твердо Иллофиллион.

– Конечно, доктор Иллофиллион, я не о трагедии воздержания думал, когда колебался. Я просто сознаю себя мало достойным того внимания, которое вы все мне оказываете!

– Ну, это уже пошли подробности! – закричал я. – Вы, главное дело, поскорее соглашайтесь, чтобы я мог идти собирать мои вещи. А то вы ведь не знаете молниеносных темпов Иллофиллиона. Не успею я уложить один-единственный костюм, как он явится, уже упаковав все свои вещи, и станет упрекать меня в ловиворонстве.

Все засмеялись, капитан джентльменски поклонился князю, благодаря и принимая его предложение, и обещая вечером, к семи часам, быть с матросом-верзилой на месте, в его доме.

Я с радостью побежал собирать свои вещи, что, с помощью слуг князя, очень скоро сделал. Мы расплатились в отеле и сели в коляску князя; слуги должны были доставить наши вещи в дом князя.

Мы сделали по городу большой крюк, так как Иллофиллион счел необходимым нанести визит синьорам Гальдони, у которых мы еще не были под предлогом моей болезни. Я был очень рад, что мы их не застали дома. Передав свои визитные карточки, мы приехали наконец в дом князя. Иллофиллион прошел прямо к княгине, попросив нас разместить его вещи, как нам заблагорассудится.

Первое впечатление от предоставленных нам князем комнат было ошеломляющим. Комната моя имела большой балкон, выходящий в сад, и под ним было много цветов. Обои в ней были светло-серого цвета, и на их фоне ярко выделялась мебель красного дерева.

Мне было очень любопытно скорей посмотреть на комнату Иллофиллиона. Его комната была желтая, а мебель вся резная, черного дерева, в готическом средневековом стиле; своими высокими остроконечными формами она напоминала внутреннее убранство храма. Мебель была покрыта желтым шелковым ковром, в тон обоям, с коричневато-черным рисунком; пол был застлан сплошь таким же ковром.

Я даже присвистнул. На письменном столе стояла на желтом сукне хрустальная ваза с желтыми розами и лежало письмо, надписанное круглым красивым почерком.

Казалось бы, эта комната была вовсе непохожей на комнату сэра Уоми в Б. Но чем-то, быть может, желтым цветом, она вызвала во мне воспоминание о ней. Гармония форм и красок, вкус, с которым были расставлены вещи, – все было образцом истинной художественности, поразившей меня.

– Это вы сами так убрали комнату для Иллофиллиона? – спросил я вошедшего князя.

– Нет, Левушка, этой комнатой занималась Анна. У одного ее знакомого долго стояла без употребления вся эта мебель. Она рекомендовала мне ее купить и сама руководила расстановкой мебели. Нравится вам? – спросил князь.

– Нравится – это не то слово. Здесь так же отражено превосходство ее вкуса над всеми нами, как в ее игре, в ее зале, в ее манере одеваться, – сказал я, забывая все и превращаясь в «Левушку – лови ворон».

Не знаю, долго ли я сидел в кресле у письменного стола, рассматривая заворожившую меня комнату. Одна мысль владела мной неотступно: «Как же обставит Анна комнаты Ананды? Комнаты того, кого избрало ее сердце навек, если только для друга она сумела устроить комнату-храм, входя в которую испытываешь благоговение?»

Весь под влиянием этой мысли, забыв все на свете, я думал, что такое любовь у существ, стоящих выше нас? Как они любят? В чем они видят смысл любви? Почему мой брат женился на Наль, а Ананда не женится на Анне? Разве от брака таких возлюбленных не возникла бы высшая раса людей?

Вдруг, как всегда внезапно содрогнувшись с головы до ног, я увидел Ананду, хотя и где-то далеко, но совершенно ясно, и услышал его голос:

«Связи людей, их любовь и ненависть – всё это плоды не одной данной жизни. И тело человека, и его окружение – всё следствия и результаты его личных трудов и достижений в веках. Нет пути духовного совершенствования для кого-то одного, выделенного из миллионов окружающих его жизней. Только научившись единению с людьми в красоте и слиянию с ними любви, можно достичь тех духовных высот, где живут люди, превосходящие нас. Тогда открывается собственное сердце, и в нем оживает новая любовь. И человек понимает, что вся Вселенная связана, дышит и вечно движется вперед этой живой любовью».

Все исчезло, и голос Ананды умолк.

– Вы не волнуйтесь, князь, – услышал я рядом и почувствовал, что Иллофиллион держит меня за руку. – У Левушки, в результате удара на пароходе, бывают такие нервные припадки. Но это не опасно. И если когда-нибудь это с ним случится без меня, вы только дайте ему капель, которые я прошу вас накапать ему сейчас из этого флакона.

Князь подал мне капли.

– Поставьте их вон в тот маленький прекрасный шкаф, – продолжал Иллофиллион. – Вы будете знать, где найти помощь при таких случаях. Повторяю, это не опасно, не волнуйтесь. Вы сами нуждаетесь сейчас в помощи больше, чем Левушка; на вас, что называется, лица нет. Можно ли так теряться? – уговаривал Иллофиллион князя.

– Ну, слава богу, слава богу. Левушка так неподвижно сидел, уставившись глазами в пространство, и ни на один вопрос не отвечая, что я смертельно перепугался, – говорил взволнованно князь.

Я приник к плечу Иллофиллиона, который нежно гладил меня по волосам, и никак не мог унять дрожи во всем теле. Наконец я успокоился настолько, что мог встать.

– Вот как я нынче осрамился, дорогой Лоллион. В первый же день я так напугал вас, князь. Это очень прискорбно; простите, пожалуйста. Уж такой я незадачливый «лови ворон». Как только попаду в особенно прекрасную комнату, так и становлюсь ротозеем.

– Все образуется, Левушка, – ласково ответил мне князь. – Не хотите ли посмотреть на комнаты, которые приготовлены для вашего приезжающего друга?

– Ох, нет, бога ради, только не сейчас, – взмолился я, опасаясь повторения только что пережитого.

И князь и Иллофиллион – оба посмотрели на меня с удивлением. Пристальный взгляд Иллофиллиона точно раздвинул во мне какие-то завесы; как будто бы во мне, как в зеркале, отразилось все, что я только что пережил, и мне показалось, что Иллофиллион увидел всю картину, возникшую в моем воображении, именно так, как она мне представилась.

– Ну хорошо, если вы чувствуете себя плохо, мы отложим. Я позабочусь, как сумею, о комнате для капитана. Хочется, чтобы к семи часам он нашел ее готовой и уютной. Кстати, зовут его сэр Джеймс Ретедли. Но я понятия не имею, как надо звать важного лорда в быту, – сказал князь.

– Лучше всего, если мы будем поменьше стеснять себя всякими условностями. Продолжайте звать его «капитаном». Ведь зовем же мы вас просто «князь», а у вас тоже есть имя и отчество, – улыбаясь, ответил Иллофиллион.

– Ну и прекрасно! Так я поеду. Обед в половине восьмого, – сказал князь и, кивнув нам, вышел из комнаты.

Оставшись вдвоем, мы молчали. Вдруг взгляд мой упал на лежавшее на столе письмо. Я подумал, что Иллофиллиону будет приятнее читать его наедине: мне казалось, что письмо от Анны, и цветы, вероятно, тоже от нее.

Я тихо вышел из комнаты, прошел к себе, но так боялся снова впасть в пугающее меня состояние иллюзий, что предпочел побыть в саду.

Сад оказался запущенным участком старого парка и отделялся высокими стенами от соседей, где тоже были видны старые тенистые деревья.

Я присел на скамью и радостно отдыхал в этом уединенном месте. Пестрые картины недавнего прошлого одна за другой вставали в моей памяти, так перегруженной и утомленной всем пережитым за это время. Я не мог сосредоточиться ни на одном человеке или факте, чтобы тотчас же они не связывались в целую вереницу чувств и мыслей, сбиваясь в конце концов в кашу.

Яркий образ Флорентийца один доминировал над всем моим существом. Как-то отступила, точно отошла в тень, фигура брата. Я подумал, что он теперь переживает «медовый месяц». Но что, собственно, подразумевают люди под медовым месяцем, когда так восхищаются им? – думалось мне. Какое-то новое, неведомое мне раньше чувство стыда вдруг ворвалось в мои мысли.

Потом, ни с чем не связанно, я стал думать о Лизе и капитане, о Жанне и князе. И все эти отношения почудились мне тоже греховными и не такими чистыми, чтобы их объединяла только красота…

– Где ты, Левушка? – услышал я особенно радостный голос Иллофиллиона.

Я вышел ему навстречу и увидел в его руках письмо, крупный и красивый почерк которого я сейчас же узнал. То было письмо, лежавшее на столе возле роз.

– Я получил известие, что Ананда будет здесь послезавтра вечером. Какая радость! – обняв меня, произнес Иллофиллион. – Но ты как будто все еще не оправился? Или ты не рад Ананде?

– Я рад Ананде уже только потому, что обязан ему счастьем встречи с вами, Лоллион. Если бы он тогда не спас вас, то что бы я теперь делал? В каком трюме жизни и кто искал бы меня? – ответил я, в первый раз до конца осознав, как много, бесконечно много, сделал для меня Иллофиллион.

Иллофиллион ласково улыбнулся, снова искорки юмора засветились в его глазах, и он сказал:

– А разве в том, что сказал тебе сейчас Ананда, что нет связей иных, как причины и следствия нашей собственной жизни и деятельности, ты не видишь смысла нашей связи? Быть может, я, как и все, только отдаю тебе свой прежний долг?

Я потер себе лоб.

– Постойте, мой дорогой. Ведь не хотите же вы мне сказать, что в моей галлюцинации была хоть капля действительности? Как мог говорить со мной Ананда, находясь за тысячи верст от меня?

– Точно так же, как говорил тебе Флорентиец, будучи очень далеко от тебя. Ты чуть не плачешь, волнуешься и ищешь сверхъестественных объяснений подобным явлениям. А я уже говорил тебе, что жизнь твоя принесет тебе не боль безумия, а огромное счастье знания, если ты захочешь трудиться и воспитывать в себе полное самообладание.

Ты забыл или не отдал должного внимания моим словам. Я уже объяснял тебе, что в каждом человеке есть творческие силы сверхсознания. В одних людях они дремлют, в других оживают. И оживают в каждом по-разному, в зависимости от общего его уровня чистоты и культуры – от юродивого до мудреца.

– Ох, Лоллион, до мудреца мне так далеко, что вряд ли и дойти. И юродивым быть, пожалуй, мало чести и радости, – горестно сказал я, прижимаясь к моему другу и как бы ища у него защиты.

– Дитя ты еще, Левушка, – засмеялся Иллофиллион. – Дитя удивительное, с одной стороны, и обладатель очень большой силы – с другой. Как-то справишься ты с жизнью, которую только ты один можешь создать? Как поднимешь на плечи все то, что сейчас требует от тебя ответов и труда? И никто, кроме тебя самого, не может выполнить твоих, только тебе одному присущих, индивидуальных задач, – тихо и серьезно говорил Иллофиллион.

– Но ведь вы меня не оставите! Вы поможете мне прожить и учиться до тех пор, пока не приедет Флорентиец? О, Лоллион, не оставляйте меня; я знаю, какой я для вас груз и обуза, но я не в силах буду пережить сейчас еще одну разлуку, – едва сдерживая слезы, вцепился я в него.

– Мой дорогой мальчик, мой брат, я буду с тобою очень долго. И наша с тобой дружба радостна мне, а вовсе не груз и не обуза. Ты только уверься в том, что слух и зрение могут внезапно обостриться у каждого от всяких, тебе еще пока непонятных, причин. Будь спокоен. Сейчас ты так счастлив, никакие обязательства не давят на тебя, – всматривайся же свободно в жизнь людей и оберегай каждого от неприятностей, насколько можешь.

Пойдем посмотрим, какие комнаты приготовил наш хозяин Ананде.

Страх мой прошел, мы поднялись по ступенькам довольно высокого крыльца и попали точно в восточный город.

Прихожая была застелена пушистым персидским ковром; вдоль стен тянулись низкие, обитые шелком диваны с подушками; узкие стрельчатые окна были закрыты ставнями из разноцветного стекла. Роскошная тяжелая занавесь отделяла прихожую от комнат. Иллофиллион приподнял портьеру, и мы вошли в комнату.

– Боже, – вырвалось у меня. – Да тут жить принцу, и не месяцы, а годы.

– Так оно и есть. Ананда – принц, а жить ему здесь не меньше года, – так тихо проговорил эти слова Иллофиллион, что я их еле уловил.

Целая гамма фиолетовых тонов присутствовала в комнате, царственно роскошной и вместе с тем простой. Это была комната, совмещавшая в себе кабинет и библиотеку; но стиля ее я не понял, да и сейчас не смог бы определить. Точно на ковре-самолете чья-то воля перенесла ее из Средних веков и расставила в доме князя. Я никогда не видел таких кресел, массивных, высоких, сделанных из какого-то светло-зеленоватого дерева с черными разводами и обитых лиловым шелком.

– Где только могла Анна найти эти вещи? – невольно вырвалось у меня.

– Они хранились в складах ее отца очень много лет. Теперь нашли себе применение, – ответил мне Иллофиллион. – Но пойдем дальше.

Мы вошли в следующую комнату и… я от удивления сел на табурет, стоявший у двери. Я всего ожидал, но только не того, что увидел.

Простая походная, полотняная кровать, без подушек, покрытая мягкой звериной шкурой. Небольшой белый стол, два-три деревянных стула и самый простой платяной шкаф.

– Теперь ты видишь истинные потребности принца; здесь будет его святая святых, куда вряд ли войдут многие.

Я молча указал Иллофиллиону на стол, где стояла такая же хрустальная ваза, как в его комнате, и в ней… один из наших букетов фиалок. Он кивнул мне головой, и мы вышли из комнат Ананды, задвинув занавесь и закрыв дверь.

Все потеряло для меня значение, ощущение реальности исчезло. Я шел как в тумане и опомнился только в наших комнатах, где Иллофиллион мне напомнил об обязанностях дружбы и гостеприимства по отношению к капитану, который должен был жить здесь, рядом со мной.

– Надо стараться облегчить ему жизнь в эти дни. Ему немало придется перестрадать. Твоя нежная любовь может помочь больше, чем все заботы других, – сказал Иллофиллион. – Думай о нем. Зови всей силой мысли Флорентийца, и ты найдешь всегда нужное слово для капитана.

Я твердо решил собрать свое внимание и посвятить все свои заботы капитану в эти дни нашей совместной жизни. А потому, как только услышал голос князя и возню в соседней комнате, – побежал туда и стал помогать в обустройстве комнаты.

Князь печалился, что за такой короткий срок не мог найти ничего хорошего. Тем временем в комнату вносили красивую мебель из пальмового дерева, старинную, оригинальную. Иллофиллион тоже зашел сюда и успокоил князя, что обстановка очень хороша и капитан будет вполне доволен и благодарен.

Князю надо было заехать еще в магазин к Жанне, куда надо было и нам. Мы все втроем стали наводить порядок в комнате, быстро придали ей жилой и уютный вид, переоделись и помчались в магазин.

Тут мы застали настоящее вавилонское столпотворение. Строганов дал объявление в газетах об открытии нового французского магазина – и дамы буквально наводнили его; даже обе синьоры Гальдони приехали заказать шляпы.

Молодые хозяйки магазина были удовлетворены массой заказов и большим количеством проданных шляп. Жанна была радостно возбуждена, а Анна… улыбалась ласково, была спокойна, но счастья в лице ее я не видел.

– Анна, не откажите мне в просьбе, – обратился к ней Иллофиллион. – Мы с Левушкой и капитаном переехали к князю. Поиграйте нам завтра вечером, пожалуйста. Я заеду за вами; мне очень хочется, чтобы вы соединили всех нас понятным для всех языком красоты и музыки перед приездом Ананды.

– Для вас я всегда готова играть, хотя присутствие капитана мне кажется странным, – ответила Анна. – Я буду играть, – прибавила она, помолчав. – Да, конечно, буду играть и вашему капитану, – повторила она, помолчав чуть подольше. Вдруг Анна засмеялась, отчего все ее лицо просветлело, а я был счастлив, что капитан услышит ее игру, которая – я верил – поможет ему взглянуть иначе на талантливую женщину.

БОЛЬШЕГО УЖАСА, ЧЕМ ПРОНИЗАТЬ СВОЮ ЖИЗНЬ ПРИПАДКАМИ РЕВНОСТИ, НЕЛЬЗЯ СЕБЕ И ПРЕДСТАВИТЬ. МОЖНО ОТРАВИТЬ СЕБЕ И ОКРУЖАЮЩИМ ВСЮ ЖИЗНЬ, И ДАЖЕ ПОТЕРЯТЬ ВЕСЬ СМЫСЛ ДОЛГОЙ ЖИЗНИ ТОЛЬКО ОТ ТОГО, ЧТО ДНИ ТВОИ БЫЛИ РАЗЪЕДЕНЫ РЕВНОСТЬЮ. МОЖНО ИМЕТЬ ВЕЛИКИЙ ТАЛАНТ, МОЖНО УВЛЕЧЬ ЧЕЛОВЕЧЕСТВО В НОВЫЕ ГРАНИ ЛИТЕРАТУРЫ, МУЗЫКИ, СКУЛЬПТУРЫ, – И ВСЕ ЖЕ СОЗДАТЬ СЕБЕ ТАКУЮ ЖЕЛЕЗНУЮ КЛЕТКУ СТРАСТЕЙ В ЛИЧНОЙ СЕМЕЙНОЙ ЖИЗНИ, ЧТО ПРИДЕТСЯ ЦЕЛЫЕ ВЕКА ИЗЖИВАТЬ ТУ ПЛЕСЕНЬ НА СВОЕМ ДУХЕ, КОТОРАЯ НАРОСЛА В РЕВНИВОЙ СЕМЕЙНОЙ ЖИЗНИ. И НАОБОРОТ, ОДНА ПРОЖИТАЯ В МИРЕ И ГАРМОНИИ ЖИЗНЬ ОСЕНЯЕТ ЧЕЛОВЕКА ВЕКА И ВЕКА, КАК ОЧИЩАЮЩАЯ АТМОСФЕРА, КАК НЕВИДИМАЯ ПОМОЩЬ И ЗАЩИТА ЕМУ.

Время бежало, я волновался, что не успел купить цветов к приезду капитана, что тут же и высказал.

– Не горюйте. Долг платежом красен. За цветы капитана поставьте ему на стол эту маленькую японскую вазу и вот эту нежную орхидею, – сказала Анна, снимая с полочки чудную вазочку с орхидеей. – Только не говорите, что это от меня.

Я подпрыгнул от удовольствия, захлопал в ладоши, поцеловал обе руки Анне и, бросив все и всех, помчался с князем домой.

Не успел я поставить свой цветок на стол, как послышались голоса и шаги, среди которых я сразу узнал легкую поступь капитана и тяжелую, в развалку, походку матроса-верзилы.

Князь ввел нашего друга в комнату, попросил его извинить, если что-либо не так, как он привык, объяснил, где ванна, и скрылся, напомнив, что в половине восьмого обед.

Я был как в чаду. Я был и капитану рад, и не мог отделаться от поразившего меня контраста в комнатах Ананды, и таким же несовместимым контрастом казались мне Анна и Жанна, Анна и магазин…

Обед и вечер прошли весело. Дружеская беседа наша затянулась далеко за полночь. Капитан рассказывал так интересно, и вместе с тем так просто и забавно о своих путешествиях и встречах, что я неоднократно перескакивал из состояния «Левушки – лови ворон» в неудержимый заливистый смех.

Наконец Иллофиллион напомнил нам, что у капитана завтра обычный хлопотный рабочий день. Мы простились с нашим милым хозяином, еще раз поблагодарили его за все его заботы и внимание и разошлись по своим комнатам.

Как обычно, мне казалось, что спать я не хочу, а не успел раздеться, как мгновенно заснул.

На следующий день я так поздно проснулся, что едва успел к завтраку, за которым меня уже ждал князь. Он сказал мне, что Иллофиллион не появится дома раньше вечера, и вернется он только вместе с Анной прямо к музыкальному вечеру.

Я опечалился. В первый раз Иллофиллион покидал меня так надолго, и я был предоставлен самому себе. Не то чтобы я не знал, чем себя занять, – я мог и в город пойти, и в магазин сходить, и книг у меня было много… Но без Иллофиллиона какая-то неуверенность, даже тоска, сжимала мне сердце.

«Боже мой! Как я по-детски привязчив и неопытен», – подумал я. Видя мое расстроенное лицо, князь предложил мне вместе пройтись по городу и заказать сладости для вечера. Но я возразил ему, что Анна вечером ничего, кроме фруктов, есть не будет, а потому и хлопотать о парадном столе не стоит. Но князь со мной не согласился и поехал один.

Я же уселся на диван в своей комнате и через несколько минут весь погрузился в книгу, которую дал мне Иллофиллион, и словно оказался в другом мире.

Я очнулся от стука в дверь моей комнаты. Должно быть, я долго читал, так как руки и ноги у меня затекли, и я с трудом распрямился. В дверь ко мне стучал капитан, посреди дня забежавший зачем-то домой. Он предложил мне пойти с ним, подождать его в одном месте минут десять, но зато потом пройтись по азиатской части города и посмотреть кое-что у антикваров…

Я согласился. Мне вдруг пришло в голову – тайно от всех – заказать для Ананды восхитительное пирожное «Багдад», как я его прозвал, у кондитера – приятеля капитана. А также купить фруктов для него же и поставить их завтра в комнату к его приезду.

Я поделился своим желанием с капитаном. Он весело кивнул, и мы отправились по намеченному маршруту. Посмотрев на загорелое лицо капитана, на веселые тигриные огоньки в его глазах, я решил, что дела его улучшаются. Он же признался мне, что ждет игры Анны с огромным нетерпением и волнением, каких давно не испытывал.

Я хотел ему сказать, что он не получит того, чего ждет, если хочет лишь светского развлечения. Но вспомнил слова Иллофиллиона о капитане, о том страдании и перевороте, который должен вскоре наступить в его жизни, – и только вздохнул о бессилии каждого из нас перед грядущими бурями.

«И зачем все должны страдать, – думал я, в душе протестуя. – Сейчас капитан весел, ему радостно. Неужели же он будет счастливее, если что-то новое сожжет в его уме и сердце те понятия и представления, которыми он жил до сих пор».

– Ну, вот, Левушка, и кондитерская. Зайдем, я выпью чего-нибудь и оставлю вас здесь на четверть часа. Не успеете вы насладиться «Багдадом», как я буду уже снова с вами, – прервал мои мысли капитан.

Быстро проглотив что-то со льдом, он скрылся как метеор. Я же почувствовал, что меня совсем разморило от жары, и уселся в ожидании напитка и соблазнительного пирожного, от нечего делать рассматривая публику.

Сам хозяин подал мне заказ, спрашивая, как понравились гостям его торты. Я рассказал ему, какой фурор они произвели, и прибавил, что у меня есть к нему личная просьба, которую я хочу сохранить в тайне от моих друзей.

Он лукаво улыбнулся, затянулся своей зловещей трубкой и ожидал, очевидно, услышать имя женщины, которой следовало отправить сладостей. Узнав же, что я хочу заказать торт и пирожные для мудреца, да еще принца, – он даже привстал.

– Эта дела серьезна была, – сказал он. – Я тэбэ дэлаю, дэлаю карош.

Тут он сказал мне, что мудрецу надо, чтобы было на вид просто, а как возьмешь в рот – рай. А принц, принцу надо, чтобы на вид тоже было просто, только чтобы лежало на таких блюдах, до которых дотронуться – «не подходи».

Он советовал мне пойти в два антикварных магазина, где есть старинные фарфоровые блюда. За фруктами он направил меня на базар к своему приятелю, но советовал купить только дыню, груши и виноград. Ибо мудреца, по его мнению, встречать без дыни невозможно, а персиков хороших пока нет.

Он просил прислать блюда и фрукты к нему, обещая всё уложить и вовремя доставить мне. Я дал ему адрес, точно условился о часе и сказал, что буду сам ждать посланца у калитки дома.

Вернувшемуся капитану я сказал, что хочу купить два антикварных блюда, чем немало его удивил. Мы долго ходили, ничего подходящего не находя. Наконец, как бы случайно, я назвал адрес, данный мне кондитером. Мы пошли туда, и, пока капитан рассматривал какую-то вещь в ювелирном отделе, я отдал хозяину записку моего волшебника-кондитера.

Он долго что-то обдумывал, потом повел меня наверх и вытащил из особого шкафа блюдо. Оно было фиолетовое, все гладкое, с узким золотым ободком, и в середине его была женская фигура на белом фоне, с младенцем на руках. Черные косы лежали по плечам на оранжевом хитоне; черные глаза, как живые, смотрели на меня. Дивные руки держали кудрявого золотоволосого мальчика.

– Господи, да уж не с Анны ли это рисовано? – чуть не крикнул я.

Хозяин повернул блюдо обратной стороной, показал дату – 1699 год.

За вторым блюдом он полез куда-то еще выше, прося меня подождать. Я был в восхищении и отчаянии. Какое-то благоговение наполнило меня, я так хотел подарить Ананде это блюдо, живопись на котором напоминала лучшую миниатюру с Анны. Но не будет ли дерзостью мой подарок? Будет ли он понят как чистейший дар моей восхищенной души?

Вернувшийся хозяин нес хрустальное блюдо, переливавшееся всеми цветами радуги. Грани ее сверкали, точно драгоценные опалы.

– Венеция, – сказал он, подавая ее мне. – Это старый принц куплено. А это – Флоренция, – ткнул он пальцем в фиолетовое блюдо. – Тоже старо. Кардинал покупал.

– Это, верно, очень дорого, – сказал я со страхом.

Он усмехнулся и сказал:

– Пишет друг – с тебя взять сколько можно мала-мала. Меньше сто рублей не будет. Если даришь принцу, как пишет здесь, – опять ткнул он в записку кондитера, – надо платить. Подожду, если сейчас нету.

Я радостно отдал половину стоимости и обещал завтра занести остальное.

– Отдавай кондитерская, он перешлет, а я ему отошлю блюда сам сегодня вечером. Пишет – надо молчать. Хорошо.

Капитан уже ждал меня внизу.

– Ну вот, вы меня покинули, Левушка, я вам и не покажу перл, нечто совершенно изумительное, что я здесь нашел. И как кстати! – сказал воодушевленный капитан.

– Вот хорошо-то! У каждого из нас будет своя тайна. Только, чур! Не выспрашивать! – ответил я.

Должно быть, я сиял не меньше самого капитана, так как он вторично с удивлением на меня посмотрел, но ни о чем спрашивать не стал.

Мы вышли из магазина, капитан уносил свою тайну в кармане, мои же тайны оставались в лавке, надо было только заказать к ним фруктов, что мы очень скоро и сделали, велев их доставить завтра к трем часам дня в кондитерскую.

По дороге домой я просил капитана ни слова никому не говорить о сладостях и фруктах, так как они предназначались для Ананды. Я сказал, что хочу поставить их в его комнату к его приезду. Капитан, казалось, был очень разочарован.

– А я-то думал, что все это для Анны. И моя тайна была связана с угощением, – огорченно сказал он.

– Об Анне позаботится князь, да и ест она, как воробей. Не стоит и хлопотать ради этого, – утешал я его.

Он рассмеялся и спросил меня, не на львиный ли аппетит заказал я свои тайны для Ананды.

– Ну, ведь и львы бывают разные. Я ведь тоже Лев. Надеюсь, хватит и львам, и принцам, и мудрецам, и воробьям, – ответил ему я, снова размышляя, тактично ли я поступил и одобрил ли бы меня Флорентиец.

– Как говорят у нас во флоте, вы занятный мальчишка, Левушка. Жаль, поздно ехать за город за цветами. Но все же зайдем сюда, я вижу белую сирень, – сказал капитан, взяв меня под руку и направляясь в огромную, прекрасную оранжерею.

Он выбрал два деревца белой сирени. Я пожалел, что беден и не могу купить такого же деревца темной фиолетовой сирени, чтобы украсить ею комнату Ананды. Я решил попросить об этом Иллофиллиона. Но, вспомнив вдруг о деньгах, подаренных мне Али-молодым, я тут же пожелал купить довольно большое деревце с огромными темно-фиолетовыми душистыми кистями крупных махровых цветов.

Капитан улыбнулся, но чуть не выронил бумажник из рук, когда услышал просьбу прислать мне дерево завтра.

– Левушка, – сказал он, – я буду молчать обо всем. Но скажите мне, почему вы так чтите этого человека?

– Я не сумею вам объяснить этого сейчас. Но, если после игры Анны, вы повторите свой вопрос, мне будет легче объяснить вам мое благоговение. Это не одно преклонение перед ним. Это понимание целого пути его страданий и любви, претворенных им в свет для людей.

Уже смеркалось, когда мы подошли к дому. Вскоре мы втроем встретились за обеденным столом, и я снова ощутил, как мне недостает Иллофиллиона. Я был рассеян, отвечал на обращенные ко мне вопросы невпопад и все думал, где Иллофиллион, чем он занят и скоро ли они приедут с Анной.

После обеда мы прошли в зал, передвинули рояль, чтобы он стоял приблизительно так, как в зале у Анны, и поставили белую сирень с таким расчетом, чтобы она пианистке не мешала, но чтобы вместе с тем она могла ею любоваться. Принесли еще немного роз; капитан с князем хлопотали, устраивая в другом конце зала чайный стол. Я ничего не хотел больше делать: я ждал Иллофиллиона, ждал Анну, ждал музыку с таким напряжением, что не мог ни минуты оставаться спокойным на одном месте.

Наконец раздался стук колес, и я понесся по комнатам, как пудель, почуявший любимого хозяина, грозя что-либо сокрушить на своем бегу.

Едва я увидел Иллофиллиона, я повис на его шее, забыв все и вся. Он засмеялся, прижал меня к себе ласково, но сейчас же отвел мои руки, поставив меня перед закутанной в черный плащ Анной.

– Твоя первая обязанность была приветствовать гостью, – тихо сказал он. Но глаза его были ласковы, лицо улыбалось, и выговор не звучал сурово.

Я принял у Анны плащ, который уже снимал с нее ее отец, поцеловал ей обе руки и отошел в сторону, чтобы дать возможность поздороваться с ней князю и капитану.

Князь сиял и волновался, благодарил ее за оказанную ему честь, а капитан, бывший более, чем когда-либо, в своей тигровой шкуре, рыцарски поклонился ей.

Анна отказалась от чая, сказала, что съест грушу, немного отдохнет и будет играть.

На ней было платье темно-оранжевого матового цвета, на груди крупным алмазом было приколото несколько наших фиалок, и косы лежали по плечам.

Я вздрогнул. На одном из купленных мной блюд красовалась женщина в оранжевом хитоне с такими же косами… Что же я наделал? Не оскорбится ли Ананда?

Я так расстроился, что пришел в себя только от звуков передвигаемого стула у рояля.

Анна села. Снова лицо ее стало не ее обычным лицом. Снова из глаз полился лучами свет, на щеках заиграл румянец, алые губы приоткрылись, обнажая ряд мелких белых зубов.

Первые же звуки «Лунной сонаты» увели меня от земли и всего окружающего.

Я понял, что по-настоящему никогда не знал этой вещи, хотя тысячу раз слышал ее. Что она сделала с нею? Откуда лились эти звуки? Это не рояль пел. Это жизнь, надежды, любовь, мука, зов рвались в зал, разрывая меня всего и обнажая боль и радость, что скрывались в людях под их одеждами, под их словами, под их лицемерием. Звуки кончились, но тишина не нарушалась. Я плакал и не мог видеть никого и ничего.

Не дав нам пережить до конца этой сонаты, но увидя впечатление, произведенное ею, Анна стала играть переложение Листа на песни Шуберта.

Я старался взять себя в руки, почувствовав на себе взгляд Иллофиллиона. Лицо его было бледно, строго, точно ему пришлось излить из своего сердца немало душевных сил. Его взгляд как бы приказывал мне забыть о себе и думать о капитане.

Я отер глаза и стал искать взглядом капитана. Я два раза посмотрел на какого-то чужого человека, который сидел рядом с Иллофиллионом, и, лишь взглянув на него в третий раз, понял, что это капитан.

Бледное, как у покойника, лицо с заострившимися чертами; глаза, несколько минут назад сверкавшие золотыми искрами энергии и воли, потухли. Он безжизненно сидел как истукан и чем-то напомнил мне Иллофиллиона, который спал когда-то в вагоне, сидя с открытыми глазами, чем привел меня в изумление. Я готов был броситься к капитану; мне казалось, что он упадет. Но глаза Иллофиллиона снова устремились на меня, и я остался на месте…

И снова музыка увела меня от земли, снова все исчезло для меня. Я жил в каком-то другом месте; я точно видел рядом с капитаном мощную фигуру Ананды, рука которого лежала на коротко остриженной голове англичанина. Капитан, коленопреклоненный, в муке протягивал руки к какому-то яркому свету, имевшему очертание высокой фигуры. Фигура обрисовывалась все яснее, и я узнал в ней Флорентийца… Я был близок к обмороку. Музыка замолкла. Я едва перевел дыхание, едва осознал, где я, как раздались снова звуки, и внезапно полилась песня.

Контральто Анны напоминало голос мальчика-альта или юного тенора. Нечто особенное было в этом инструментальном голосе.

То была песня любви, восточный колорит которой то рассказывал о страданиях разлуки, то уносил в ликование радости.

Эта песнь кончилась. И началась другая – песня о любви к родине, песня самоотвержения и подвига. А я все не мог понять, как у стройной, хрупкой женщины может быть голос такой силы, глубокий, низкий? Неужели земное грешное существо может петь с таким вдохновением, как это мог бы делать только ангел?

Песня смолкла, Анна встала.

– Нет, Анна, дитя мое, не отпускай нас из зала в состоянии такого волнения, с сознанием своих слабостей и убожества. Ты видишь, мы все плачем. Спой нам несколько греческих песен, которые ты поешь так дивно. Но верни нас на землю, иначе мы не проживем до завтра, – услышал я голос Строганова, который старался улыбнуться, но, видимо, едва владел собой.

Анна обвела нас всех глазами; на лице ее засветилась счастливая улыбка; она снова опустилась на стул и запела народную греческую песню, песню любовного мечтания девушки, обожающей родину, семью и милого.

Я взглянул на Иллофиллиона. О, как я переживал его детскую жизнь! Я точно сам лежал ночью у моря, среди растерзанных тел его родных. Мне захотелось закричать Анне, чтобы она спела что-нибудь другое. Я уже было поднялся, но встретил взгляд Иллофиллиона, такой добрый, такой светлый. И такой могучей силой веяло от него, что я в первый раз осознал величие духа того человека, который жил рядом со мной, возился с моими немощами – и не тяготился мною, таким слабым, беспомощным невеждой, а радостно нес мне и каждому свою помощь.

Анна запела греческую колыбельную. О, Господи, вся душа замирала от нежности и обаяния, с которыми она укачивала малютку… И эта женщина – не мать, не жена?!

«Она и мать, и жена, и друг, но всем, без личного выбора, потому что ее ступень личной жизни уже миновала. И высшее счастье человека не в жизни личной, но в жизни освобожденной», – точно прогремел мне в ухо голос Ананды.

Я встал, чтобы посмотреть, где же сам Ананда, решив, что он приехал внезапно, раньше срока. Но Иллофиллион был уже возле меня, сжимал мою руку и вел меня благодарить Анну.

Очевидно, хозяин ее уже поблагодарил, так как хлопотал у чайного стола, я, должно быть, половиворонил немало времени.

Когда мы подошли к Анне, возле нее стоял капитан. Но это был не тот капитан, которого я хорошо знал, и не тот, которого я видел подобным истукану несколько минут тому назад. Это был незнакомый мне человек, с бледным лицом, с сияющими, золотыми, кроткими глазами.

– Я сегодня не только понял, что такое женщины и искусство, я впервые понял, что такое жизнь. Мне казалось, что ваша музыка заставила мой дух отделиться от тела, и – на одно мгновение – я точно увидел незнакомого мне великого мудреца, который вел меня по дорожке света и сказал мне: «Иди со мной, ты мой. Помни об этом и иди».

Вот что сделали со мной ваши звуки. Я больше уже никогда не смогу жить прежней жизнью; я должен теперь найти того мудреца, которого я так ясно видел, – говорил капитан. – И без этого я не успокоюсь.

И голоса его я тоже не узнал. Это был тихий, задушевный голос человека, который или встал с одра смерти и благодарил за спасенную жизнь, или в храме обручился только что с чистой девушкой и благоговеет перед началом новой жизни.

Я уже готов был вырваться из рук Иллофиллиона, броситься на шею капитану и сказать ему, что это ведь Флорентийца он видел, как почувствовал себя скованным взглядом Иллофиллиона.

– И вы его найдете, – услышал я тихий голос, почти шепот Анны, над рукой которой склонился капитан.

Иллофиллион оставил меня, подал руку Анне и повел ее к столу. Мы обменялись взглядом с капитаном, невольно улыбнулись друг другу – всякий по-своему понимал свою улыбку – и тоже пошли к столу.

Разговор шел только между Анной и Строгановым. Мы с капитаном не сводили глаз с Анны и молча тонули в той красоте, которая исходила от нее во всем, что бы она ни делала, и которой она окутала нас в своей музыке.

Вскоре Строгановы уехали; дом точно сразу опустел и погас. Все мы разошлись по своим комнатам, не имея сил вынести будничные слова и мысли, и стараясь сохранить в себе тот высший мир чувств и сил, в который перенесли нас звуки музыки Анны.

Глава 20

Приезд Ананды и еще раз музыка

Рис.4 Две жизни. Часть 1-4

Против обыкновения в эту ночь я спал плохо, просыпался в беспокойстве много раз, и все мне казалось, что я слышу какие-то голоса в комнате Иллофиллиона. Но я не отдавал себе отчет, чьи это голоса; я дремал, и все путалось в моих представлениях. То мне казалось, что музыка Анны прерывается воем бури на пароходе, то мне чудился грохот поезда, когда мы вышли с Флорентийцем на площадку, и я с ужасом думал, что мы будем прыгать с него на всем ходу, то грезилась нежно ласкающая меня рука матери, которую я не помнил…

Внезапно я проснулся от звука открывшейся из комнаты Иллофиллиона двери, и в ней появился капитан, пожимавший ему руку. Я понял, что голоса, слышанные мной, были реальностью, а не померещились мне, и что оба мои друга совсем не спали, а проговорили всю ночь.

Лица капитана я не видел, а лицо Иллофиллиона было очень серьезно, светло и спокойно. Печать непоколебимой воли и верности принятому однажды решению была на нем; я уже много раз видел это выражение на его лице и хорошо его знал. Как всегда, бессонная ночь не оставила на нем никакого признака утомления.

Я привстал, и как раз в эту минуту капитан осторожно закрыл дверь и повернулся ко мне лицом. Я чуть не вскрикнул, так он был бледен. Складки покрывали его лоб, глаза ввалились, и выражение такой скорби было в них, как будто он только что похоронил кого-то самого любимого. Он казался постаревшим.

Я вспомнил, как я сидел после разлуки с братом у камина в его комнате в К., чувствуя себя убитым и одиноким. Я не знал, что или кого потерял сейчас капитан, но все мое сердце устремилось к нему; я протянул к нему руки, едва сдерживая набегавшие слезы любви и сострадания.

Увидев, что я не сплю, он подошел ко мне, присел на мой диван и крепко пожал протянутые ему руки.

– Раз ты не спишь, мой друг, одевайся и выходи позавтракать со мной. У меня к тебе будет большая просьба, – сказал он, вставая, и, не глядя на меня, вышел из комнаты.

Я быстро оделся, постарался собрать все свои силы и внимание и пошел к капитану.

Он уже переоделся в свой белый форменный китель и, освеженный душем, казался мне менее постаревшим и усталым.

Верзила подал нам кофе и горячие булочки с орехами и положил перед капитаном газеты и почту. Мы остались вдвоем, сидя перед дымящимися чашками, молча думая каждый о своем.

Я все не мог понять, зачем столько должен страдать человек. Капитан – неделю назад бывший образцом энергии и счастья – сейчас находился в глубокой печали и тоске, которые прибавили ему точно десяток лет за одну ночь. Почему? Зачем? Кому это надо? Разве это называется легче и проще идти свой день?

– Левушка, – прервал мои мысли капитан. – Вот в этом футляре – кольцо, – и он положил его на салфетку. – Оно предназначалось мною для другой цели, для других уст и рук. Но… то был «я» вчерашнего дня. Сегодня тот «я» умер. А тот, который хочет возродиться из пепла – причем я вовсе не утверждаю, что он действительно возродится, – просит тебя: вложи в кольцо салфетку и положи его возле торта, который ты заказал Ананде. Но отнюдь не говори, кто его передал. Если спросят, скажи, что знаешь, но сказать не можешь.

Теперь я побегу, друг. Дел масса. Иллофиллион обещал, что вечером, после обеда, ты приведешь меня к Ананде.

Я взял футляр с кольцом, простился с капитаном и, не притронувшись к еде, как и он, вернулся к себе. Я сел на стул, держа футляр в руках, и несомненно впал бы в свое ловиворонное состояние, если бы голос Иллофиллиона не привел меня в себя.

– Левушка, верзила жалуется, что ты ничего не ел. Это действительно довольно серьезно, – улыбнулся он, – так как ты во всех случаях жизни не терял способности поесть. Что это у тебя в руках?

– Это, Лоллион, чужая тайна, и я не могу вам ее открыть. Но чтобы не иметь от вас целой серии тайн, я расскажу вам о своих тайнах. Не знаю, что бы я дал, чтобы не держать вот этого предмета в руках, – поднимая футляр, сказал я. – Целая перевернутая жизнь – чудится мне – заключена в этой вещи, которой я не видел, хотя и знаю, что это, – чуть не плача, говорил я Иллофиллиону.

– Хорошо, друг. Пойдем в город, но сначала к княгине, – возьми аптечку. Потом мы зайдем к Жанне. Сегодня праздник, магазин закрыт; она просила нас прийти к ней завтракать. Мне придется там тебя покинуть и возложить на тебя трудную и печальную задачу: привести Жанну в равновесие. Она подпала под влияние старой Строгановой, и это может окончиться очень печально для нее. Ты больше всех можешь помочь ей, как и капитану, своей непосредственной любящей душой.

Я тяжело вздохнул, убрал футляр с кольцом, взял медикаменты и пошел за Иллофиллионом к княгине.

– Ты вздыхаешь и печалишься, потому что тебе тяжела ноша, которую я взвалил тебе на плечи? – спросил Иллофиллион.

– Ах, Лоллион. Если бы я должен был умереть сию минуту за вас – я бы это сделал с радостью. Но и с Жанной, и особенно с капитаном, – я бессилен и беспомощен, – проговорил я, с трудом побеждая слезы. – Но ноша ваша мне не тяжела, а радостна.

Иллофиллион не успел ничего ответить мне, так как навстречу нам шел сияющий князь. Лицо его говорило о таком счастье, что – после скорбного лица капитана и обуреваемый своим собственным внутренним разладом – я даже остолбенел. Что должно было случиться с ним, чтобы он мог так светиться?

– После вчерашней музыки, доктор Иллофиллион, я никак не могу спуститься на землю. Я провел ночь в саду и только к утру пришел в себя. Я теперь понял, как я должен идти по жизни дальше. Так недавно я считал свою жизнь загубленной, себя – потерянным, всего боялся. А теперь я обрел полное равновесие, весь мой страх пропал. Даже если бы у княгини было не один, а пять сыновей – и все злые барбосы, – и тогда бы я не мог уже бояться, так как само понятие страха улетучилось из меня сегодня ночью, и думаю, навсегда.

Если бы вы спросили, как это случилось, я не смог бы вам точно объяснить. Но я могу поклясться, что вечером во время музыки я видел вас светящимся, как гигантский столб огня. И искра вашего огня задела меня, доктор Иллофиллион. Вот она-то и потрясла меня так, что я будто вырвался из тисков тоски и страха, освободился от тяжести. Мне легко сейчас, и жизнь каждого человека кажется очень важной и нужной.

И ко всему этому – княгиня сегодня стала говорить совсем отчетливо, пила чай сидя и держала чашку без моей помощи.

Мы вошли к княгине. Дряблое лицо ее было оживленным; она приветствовала нас и сама выпила пенящееся красное лекарство, которое ей до сих пор вливал в рот каждый раз Иллофиллион.

Иллофиллион разрешил княгине посидеть в кресле два часа и позволил князю поговорить с ней немного о ее делах.

Мы вернулись к себе, переоделись и вышли на улицу, где было уже жарко.

– Ну, рассказывай теперь свои тайны, Левушка. В пять часов мы с тобой будем встречать Ананду. А до этого времени у меня сто дел.

– Лоллион, если вы оставите меня одного на завтраке у Жанны, то давайте в три с половиной часа встретимся в комнате Ананды. Там я не только расскажу, но и покажу вам свои тайны.

– Хорошо, но тогда иди к Жанне один, а я употреблю все это время на дела. Кстати, надо еще купить фруктов для Ананды.

– Это не надо делать. Вообще, не заботьтесь о материальной стороне встречи, – сказал я, густо краснея.

– Ах, так это и есть твои тайны? – засмеялся Иллофиллион.

– Да, да. Там переговорим. Здесь нам придется расстаться, мне надо свернуть сюда.

– Хорошо, Левушка. Только не забудь принести цветов Жанне и постарайся пробраться к ней в душу и брось туда же цветочек любви и мира. Не о своем бессилии думай, а только о Флорентийце. Тогда твой разговор принесет Жанне утешение.

Мы расстались; я купил несколько роз, потом зашел к кондитеру, чтобы напомнить ему о своем заказе и передать деньги для антиквара.

Кондитер показал мне вымытые и протертые блюда, которые сверкали одно – красками, другое – искрами от нежно-голубого и желтого до алого и фиолетового. Рядом стоял такой же венецианский кувшин необычайной формы, с тремя кружками на подносе. Случайно упавший луч солнца переливался в них, как в гранях бриллианта.

– Эта прислала моя друг с блюда. Вместе – дешево отдаст. Можно наливать красно питье – карош будет, – сказал хозяин, любуясь не меньше меня чудесными вещами.

Я согласился купить и кувшин с кружками, решив, что «семь бед – один ответ», – попросил не опоздать к трем часам и пошел к Жанне.

Было еще рано, когда Жанна отворила мне сама дверь, очевидно, не ожидая, что это я уже явился к завтраку. На мои извинения, что я пришел раньше срока, она подпрыгнула от удовольствия и повела меня наверх в свою комнату.

Везде был теперь образцовый порядок, и Жанна объявила мне, что встала с рассветом, чтобы Иллофиллион нашел в ее жилище такую чистоту, какой и во дворце не бывает.

Я пошутил, что, очевидно, по ее мнению, для меня было бы довольно и кухонной чистоты, и тут же сказал, что за это различие в приеме Иллофиллиона и меня она и наказана. Все плоды ее усердия в наведении порядка достанутся мне, так как Иллофиллиона отозвали серьезные дела; он приносит ей свои извинения, что не сможет прийти к ней на завтрак.

Сначала Жанна точно опечалилась, но через минуту захлопала в ладоши, еще раз подпрыгнула и сказала:

– Вот, наконец, теперь обо всем переговорим. Вы знаете, Левушка, не все так гладко у меня, как кажется на вид. Конечно, дела идут отлично, и Строганов очень добр. Но в семье их такой раскол.

– Но какое отношение к вам имеют их семейные дела? – спросил я.

– Ну, так нельзя говорить. Мадам Строганова просила меня постараться, чтобы ее муж пристроил к нашему магазину комнату, где можно было бы посидеть, выпить чашку кофе, привести кого-нибудь из друзей. Я так поняла, что ей хочется, чтобы Браццано мог приезжать сюда. А Анна и старик категорически запретили даже ей самой сюда являться, не только Браццано. Она же старается завербовать меня на свою сторону. И этот турок, такой страшный, тоже расточает мне немало любезностей.

– Только этого недоставало, – вскричал я с негодованием. – Как можете вы думать о такой низости? Неужели я ошибся в вас? И вы – злое, легкомысленное существо, неспособное оценить всей доброты и благородства, расточаемых вам? Как можете вы входить теперь в какие бы то ни было отношения со старухой? Мне непонятно, как мог Строганов жениться на ней, но мне понятно, что зависть к собственной дочери заставляет ее вести себя бесчестно. Но вы, вы, для которой Иллофиллион и Анна с отцом сделали так много?

Я был вне себя, огорчен, расстроен и не мог собрать ни мыслей, ни самообладания.

– Левушка, я понимаю, что здесь что-то не так. Но разве так плохо, если Анна выйдет замуж за этого турка?

– А сами вы вышли бы за него? – спросил я.

– Не знаю. Он противный, конечно. Но, может быть, и вышла бы.

– Ах, вот как! Значит, вы уже не та Жанна, которая хотела в мужья только Мишеля Моранье? Значит, теперь, если бы родители вас упрашивали, вы променяли бы свою любовь на адскую физиономию турка и его миллионы? – возмутился я.

– Не знаю, Левушка, не знаю. Даже не знаю, что со мной. Я так изменилась, так много страдала.

– О нет. Вы очень мало страдали, Жанна, если так скоро все забыли. Напрасно жизнь послала вам Иллофиллиона, капитана, Строганова, князя, которые опоясали вас, как кольцом, своей защитой и добротой. Напрасно они спасли вас и ваших детей от лихорадки и голодной смерти на пароходе. Было бы лучше умереть в нищете, но в высокой чести, чем жить в таких гнусных мыслях! – продолжал я кричать вне себя.

Жанна сидела неподвижно, вытаращив на меня глаза.

– Левушка, я все, все сделаю, как вы хотите. Только, знаете, – этот турок… Как только я его вижу, – ну, точно тяжесть какая-то наваливается на меня. Я становлюсь ленивой, глаза точно спят, ноги еле двигаются, и я готова слушаться его во всем. Сейчас с меня точно упали какие-то тяжелые сны, я легко дышу. Ах, зачем, зачем вы меня забросили, Левушка? – вздрагивая, сказала Жанна.

– Стыдитесь говорить такие слова. Кто вас забросил? Все мы возле вас, а Анна разделяет ваш труд, проводя с вами по шесть часов в день неразлучно. Бог мой, да когда же вы успеваете видеться с турком? И где вы его видите?

Жанна испуганно оглянулась и тихо сказала, что Строганова старается всегда устроить так, чтобы она встретила у нее турка. Даже просила Жанну передать ему, в его контору, письмо. И что только случайный приезд мужа домой не дал ей возможности вручить Жанне это письмо.

Я был в отчаянии. Но все же понимал, что только мое самообладание может помочь мне растолковать Жанне всю низость ее поведения и все ее предательство.

Воспользовавшись моим молчанием, Жанна выпорхнула из комнаты. Я же углубился в мысли о Флорентийце, моля его меня услышать и помочь мне. Образ моего друга, спасшего мне несколько раз жизнь за это короткое время, точно влил в меня успокоение. Мысли мои прояснились. Я почувствовал в себе уверенность и силу бороться за спокойствие и счастье Анны и ее отца.

– Левушка, скоро будет завтрак. Не хотите ли повидать в саду детей? – входя, сказала Жанна.

– О нет, Жанна. Если вы действительно полны чувством дружбы ко мне, как вы это неоднократно говорили, то мы должны договориться с вами о том, как вы будете вести себя в дальнейшем. Я не могу сесть за стол в вашем доме, если не буду уверен, что вы не носите в себе мыслей предательства и неблагодарности.

– Ах, боже мой! Вот какая я незадачливая! Я так обрадовалась, что проведу с вами часок без помехи, а теперь готова плакать, что доктор Иллофиллион не приедет.

– Если бы доктор Иллофиллион услышал половину того, что вы сказали мне сегодня, он, по всей вероятности, посадил бы вас на пароход и отправил из Константинополя. Но дело сейчас не в этом. Дело в том, чтобы вы взглянули в свое сердце. Нет ли там зависти и ревности к Анне? Почему, понимая всю ее высоту, вы решаетесь принять сторону такого низменного существа, как этот турок Браццано?

– Я вовсе не завидую и не ревную. Мне никогда не захотелось бы, чтобы на меня смотрели не как на живую, горячую женщину, а как на изваяние, – возбужденно ответила мне Жанна. – Я, конечно, признаю все превосходные качества Анны. Но мы такие разные, что о дружбе между нами не может быть и речи. Но я, конечно, всецело чувствую себя обязанной ее отцу и понимаю мой долг…

– Какой долг вы можете понимать, – перебил я Жанну, – если у вас нет чувства простого уважения к чужой жизни, к чужой душе? Конечно, можно быть грубым и малокультурным существом и не различать ничего, кроме своих эгоистичных чувств. Неужели вы именно таковы? Неужели вы все свои слезы, все муки на пароходе забыли, как только почувствовали почву под ногами?

– Нет, Левушка. Я сейчас начинаю отдавать себе отчет, что какая-то сила, – помимо моей воли, – заставляет меня повиноваться турку. Я понимаю, что он ужасен, хочу защитить от него Анну и вовсе сейчас не хочу, чтобы он был мужем Анны. Но что-то находит на меня, мозг мой затуманивается, и я ему повинуюсь нехотя.

– Найдутся люди сильнее вас и защитят Анну от всех интриг против нее. Речь не о ней, а только о вас одной. Все зло, которое вы думаете причинить ей, ляжет только на вас одну, милая, бедная Жанна. Оглянитесь вокруг. Кто и что есть у вас в мире, кроме горсточки этих спасших вас людей? Если они отвернутся от вас, что вас ждет? И как вы можете жить с таким раздвоением внутри? Вы лицемерно обнимаете Анну и плетете вокруг нее паутину предательства.

Жанна молчала и о чем-то напряженно думала. Я же снова призывал всем сердцем своего далекого друга.

– Левушка, я понимаю все, но поймите и вы. Как только я вижу этого турка, я немею, каменею и ухожу всегда с какой-то навязчивой мыслью, что я должна его привести к Анне так, чтобы никто этого не знал и чтобы она была одна. Сейчас я ни за что этого не сделаю, но как только его вижу – я обо всем забываю и живу только этой мыслью.

– Да ведь это гипноз какой-то! Вы подумайте, мог ли бы этот турок мне, князю или кому-то еще так командовать? Ведь надо носить в себе много зла, чтобы чужая воля могла им воспользоваться.

Долго я еще убеждал Жанну, но все ее обещания не видеться более с турком казались мне неустойчивыми и не внушали веры.

Кое-как высидев с нею завтрак, за которым я едва мог проглотить что-то из вежливости, я ушел домой, решив все рассказать Иллофиллиону.

У калитки я встретил цветочника, взял у него прелестное деревце темной сирени и отнес его в комнату Ананды, где очень хорошо пристроил его во второй комнате на низкой, тяжелой скамеечке, похожей на фиолетовый камень.

Вскоре, в типичной константинопольской тележке, слуга привез мои тайны, изысканно упакованными. Я их развернул, поставил на стол в первой комнате, где они показались мне еще красивее, и пошел к себе за кольцом, а затем к князю за салфеткой.

Князь был очень удивлен моей просьбой об одной салфетке, спросил, не надо ли тарелок и скатерти, но я сказал, что спрошу Иллофиллиона и, если надо, приду еще раз.

Войдя в комнату Ананды, я раскрыл футляр и чуть его не выронил от удивления и восторга. В золотое ажурное кольцо были искусно врезаны по бокам и сзади фиалки из аметистов. А спереди, тоже из выпуклых аметистов, была сложена крупная буква А, вся усеянная мелкими бриллиантами. И так же, чередуясь, шли аметисты и бриллианты по обоим краям всего кольца, образуя какую-то надпись на неизвестном мне языке.

Я понял, что сначала кольцо предназначалось капитаном Анне. Но подарить ей его хотел капитан-тигр, которого я знал вчера, а не тот капитан-мученик, которого я видел сегодня.

Держа кольцо в руке, я задумался о непонятном вращении судеб человеческих и о том их неизбежном земном конце, о котором никто ничего не знает, но миновать которого никому не дано; подумал я и о том, что все живут и действуют по-разному, а умирают и рождаются одинаково.

Тихо вошедший Иллофиллион пробудил меня от моих печальных грез.

– Вот так тайна, Левушка! Это Ананду поразит. Но ты сам не знаешь, что скажут ему твои подарки. Кто дал тебе это кольцо? Ты не мог купить такой ценности. Но, Боже мой, да где же ты это нашел? – тихо прибавил он, рассматривая подробно кольцо.

– Я ничего не могу сказать вам, Лоллион. Кольцо не от меня. Но кто передает его Ананде, я сказать не могу.

Но это не все. Вот на этом фиолетовом блюде, под пирожными, изображена женщина красоты неописуемой. И вся беда в том, что она как две капли воды похожа на Анну. Я знаю, что вы верите в случайное совпадение и в то, что я отнюдь не думал принести сюда вещи для Ананды с какой-нибудь таинственной эмблемой. Но и это еще не все. Пойдемте в другую комнату.

Лицо Иллофиллиона слегка омрачилось. Я открыл дверь и указал ему на деревцо сирени, которое наполняло ароматом всю комнату. Усевшись на табурет у самой двери, я ждал, что скажет мне Иллофиллион. Он же, подойдя ко мне, нежно обнял меня и поцеловал в голову.

Не знаю, что сталось со мной. Но я зарыдал так, как после этого уже ни разу в жизни не плакал. Все скопилось в этих слезах. Все перенесенные волнения, страх, разочарования, горечь от последнего разговора с Жанной – все вылилось из меня, точно прямо из сердца моего лилась кровь.

– Мой дорогой брат, мой милый друг. Перестань плакать. Тебе уже двадцать второй год. Ты прожил младенчество, детство, юность и вступаешь в зрелость. Только три первые семилетия – юность человека, и ты их прожил, мало сознавая ценность жизни. Но после двадцати восьми лет никто уже не может сказать, что он юн. Твои слезы сегодня – это пожар, в котором сгорели три твоих семилетия полусознательной жизни. Начинается твоя зрелость, ты входишь в полное сознание, в полосу наивысшего развития всех твоих сил, расцвета деятельности и труда.

Никогда больше не мелькнет в тебе сомнение, нужно ли страдание человеку, чтобы идти выше и стать чище в своем творчестве. Оглянись назад – отдашь ли ты свое теперешнее понимание счастья и смысла жизни за то, чем ты жил двадцать один год? Быть может, у капитана, которому ты так сейчас сострадаешь, есть еще больше причин для горечи, так как он дольше тебя жил полуживотной жизнью, даже не представляя себе, в чем ее истинный смысл, растрачивая дни в пустоте, а иногда и в разгуле страстей.

Но не все идут путем страдания. Посмотри пристально на князя, и ты увидишь человека, идущего путем радости.

Но пойдем отсюда, друг. Твои слезы сейчас сожгли в тебе сознание мальчика, и ими же начался твой новый путь мужчины. Пусть их огонь горит в тебе всегда не как поток слез, а как великая сила любви, когда сердце раскрывается все шире, готовое вместить весь мир, с его печалями и радостями.

Мы вышли из комнат Ананды, переоделись и зашли к князю сказать, что Иллофиллион обедать не будет, и поехали на пристань. По дороге я успел рассказать Иллофиллиону о свидании с Жанной и разговоре с ней.

Когда мы подошли к пристани, пароход уже пришвартовывался. Я искал внизу высокую фигуру Ананды, как мне послышался его голос откуда-то сверху. И действительно, я его увидел на верхней палубе парохода, машущим нам белой шляпой. Рядом с ним стоял юноша, высокий, худощавый, с красивым лицом. Мне издали он показался блондином. Я вспомнил, что Ананда вез с собой своего приятеля-доктора.

Пока мы ждали Ананду, какое-то чувство стеснения перед ним и его спутником, род какого-то страха, что я буду теперь отдален от Иллофиллиона, проникло мне в сердце, и я робко прижался к нему. Иллофиллион точно понял мое детское чувство и обнял меня, ласково улыбаясь.

Сойдя на берег, Ананда сразу же покорил меня простотой своего обращения. Он сердечно обнял Иллофиллиона и меня, сияя своими глазами-звездами, попросил принять в наше братское содружество своего спутника и с таким юмором шепнул мне, что привез мне в подарок новую шапку дервиша, что я залился смехом и взял у него из рук пальто и саквояж, сказав, что уж наверное, шапка здесь, и я очень прошу не лишать меня привилегии нести ее самому.

Капитан – всегда и обо всем помнящий друг – прислал на пристань верзилу, который взял вещи и сказал, что все доставит сам.

Налегке, пешком мы пошли домой. Ананда был очень рад узнать, что будет жить не в отеле, а в спокойном частном доме вместе с нами. Расспросив обо всех, кто нас окружает, он спросил об Анне и ее отце. Узнав про магазин, он покачал головой, но ничего не сказал.

Дальше он стал говорить с Иллофиллионом на неизвестном мне языке, а его спутник, подойдя ко мне, спросил, бывал ли я раньше в Константинополе.

Он, как и я, оказался мало видевшим свет; сам он был англичанином, но вырос и учился в Вене, где и познакомился несколько лет назад с Анандой.

В прихожую Ананды мы вошли все вместе, но спутник его прошел прямо к себе по крутой винтовой лестнице, куда за ним пошел и догнавший нас верзила с вещами.

Ананда, оглядевшись в комнате, укоризненно посмотрел на Иллофиллиона.

– Я здесь и пальцем не пошевелил. Тут хозяйничали князь и Анна, да еще вот этот мальчик, самую большую каверзу которого вы отыщете на дне этого блюда, когда съедите пирожные, – сказал Иллофиллион.

Ананда пристально поглядел на меня, на блюда и кувшин, протянул мне руку, а потом поцеловал меня, поблагодарив за внимание и за тонкость вкуса… но при этом мягко побранив за расточительность.

– Я ведь не принц, чтобы встречать меня такими царскими вещами, – сказал он, улыбаясь обаятельно, ласково, но покачивая головой.

– Есть люди, считающие, что вы и принц, и мудрец, – расхрабрился я в ответ, на что и он, и Иллофиллион рассмеялись совсем уж весело.

– Но что это? Как могла очутиться здесь эта вещь? Однажды мой дядя подарил мне точно такое же кольцо, но оно исчезло на другое утро бесследно, и никто не смог найти его. Это оно, оно самое. Вот здесь надпись на языке пали и буквы С. Ж. Как вы его нашли? – спрашивал меня Ананда, пристально рассматривая подарок капитана и все более удивляясь.

– Все, что я могу вам сказать, это то, что человек, подаривший его вам, купил его у антиквара. Я знаю его имя, но не имею права вам его назвать, – ответил я.

– О, я очень, очень теперь обязан этому человеку. Передайте ему, что я у него в большом, очень большом долгу. И если бы я ему понадобился, я был бы счастлив отслужить ему всем, чем смогу. Он и не представляет себе, какой крепкой цепью связал меня с собой, возвращая мне эту пропавшую вещь. Передайте ему, Левушка, вот это колечко с моего мизинца. Если он пожелает, он может увидеться со мной когда угодно.

– О, он пожелает хоть сегодня вечером, если позволите. Но… ведь он просил меня соблюсти тайну его имени, как же быть?

– Ничего, вы передайте ему мое кольцо. Если он не захочет открыться мне, то не наденет его.

– Ну, не наденет! Так наденет, что уж никогда и не снимет, – сказал я, представляя себе удивление и радость капитана. – А можно мне его надеть, пока я не увижусь с ним? – не смог я удержаться от восторга, держа кольцо с большим, продолговатым, выпуклым аметистом и двумя бриллиантами по бокам, в тяжелой платиновой английской оправе, необыкновенно пропорциональной.

Ананда засмеялся, сказав, что будет рад видеть его на моей руке, считая меня добрым вестником и чувствуя себя обязанным и мне.

– Но вам не я дам кольцо, а ваш великий друг Флорентиец. И камень в нем будет зеленый, – сказал он мне, ласково меня обнимая.

– Зайди еще сюда, Ананда. Здесь тоже все приготовлено не мной. И это дерево сирени – дар все того же моего Левушки, – открывая дверь в соседнюю комнату и пропуская туда Ананду, сказал Иллофиллион.

Когда Ананда вошел, Иллофиллион тихо закрыл за ним дверь и сказал мне, чтобы я шел к князю, попросил скатерть и несколько тарелок и прислал их сюда с верзилой.

Потом он попросил меня заняться спутником Ананды, которого зовут Генри Оберсвоуд. И только после обеда, к девяти часам, следовало привести князя, капитана и Генри в комнату Ананды.

Я обещал все точно выполнить и, радуясь за милого капитана, весело побежал к князю.

Как только князь отправил верзилу с тарелками и скатертью, я решил пойти к Генри и предложить ему свои услуги, если он в них будет нуждаться, а также предупредить его о часе обеда.

Генри я застал за раскладыванием вещей. Я еще не видел его комнаты и теперь еще раз оценил утонченный вкус князя. Это была большая комната, с обоями почти белого цвета; мебель в ней была синяя. Там стояли шкафы и столы орехового дерева, ковер на полу тоже лежал синий и – чего не было в других комнатах – на двух широких окнах стояли горшки с цветущими розами и гардениями.

Первое, чем встретил меня Генри, была радость и благодарность по поводу цветов, любителем которых он оказался, поскольку его мать разводила именно розы и гардении. На его вопрос, кто так заботливо обставил его комнату, я назвал князя. Я объяснил ему, что зайду за ним в четверть восьмого, чтобы познакомить с любезным хозяином и показать ему, где столовая.

Генри сказал мне, что это его первое плавание «в свет», что он очень мало осведомлен относительно правил хорошего тона и боится осрамиться в том обществе, куда его привез Ананда и обычаев которого он не знает.

Я ответил Генри, что я точь-в‑точь в таком же положении, с той лишь разницей, что пустился в свет месяцем раньше. Но все преимущества на его стороне, так как он уже доктор, а я еще студент, к тому же очень рассеянный, чем заслужил себе прозвище «Левушка – лови ворон». Я прибавил, что хозяин нашего дома очень снисходителен и не осудит за промахи в соблюдении светского этикета.

– Ах, так это вы Левушка? – улыбнувшись, сказал Генри. – Я слышал от Ананды, что вы очень талантливы. Я не ожидал, что вы так молоды.

Я был сконфужен и не нашелся что ответить, – только вздохнул, чем насмешил моего нового приятеля. Сказав ему еще раз, что я зайду за ним и поахав над количеством привезенных им книг, я ушел к себе.

Капитана еще не было, но, судя по тому, что верзила приготовлял ему воду для бритья и свежий костюм, я понял, что он скоро вернется.

Как только я услышал издали шаги капитана, я побежал ему навстречу и очень важно сказал, чтобы он поскорее одевался, так как мне надо иметь с ним весьма серьезный разговор.

Лицо капитана, за минуту до этого печальное, все осветилось смехом, – так я, должно быть, был комичен в своей важной серьезности.

– Да вы не смейтесь, капитан. Это очень важно, то, что я должен передать вам. Но такому запыленному и измазанному я вам ни говорить, ни передавать ничего не буду.

– Есть, иду мыться, помадиться, причесываться, – смеясь, ответил капитан. Но уж извольте держать марку! Если ваши важные известия не будут достойны моей вычищенной персоны – держитесь!

И, все продолжая смеяться, он пошел к себе, шутливо грозя мне кулаком своей сильной, но изящной руки…

Я обдумывал, как и с чего начать разговор, все время любуясь камнем кольца, который отливал то багровым, то фиолетовым огнем. И как всегда со мной бывало в серьезные минуты, когда я готовился к встречам, вся приготовленная заранее речь вылетела из моей головы, а в голову приходили самые простые, неожиданные слова.

Когда вошел элегантный капитан, я протянул ему кольцо и спросил:

– Достаточно ли этого кольца для вашей вычищенной персоны?

Капитан взял кольцо, удивленно на меня посмотрел и спросил:

– Что это значит?

Казалось, кольцо произвело на него сильное впечатление. Я надел ему его на мизинец и полюбовался тем, как красиво оно смотрелось на его загорелой и огрубевшей руке, имевшей тем не менее прекрасную форму.

– Я тоже когда-нибудь получу такое, – сказал я.

Капитан расхохотался и уже хотел меня тормошить за мои загадки, но я просил его набраться терпения, сесть и выслушать меня, как он слушает докладчиков на пароходе.

– Этот мальчишка уморит меня, – усаживаясь и продолжая смеяться, сказал капитан. – Весь свет объездил, но забавней мальчонки не видел!

– С сегодняшнего дня я уже больше не мальчишка. Но если вы не будете серьезны, – я, пожалуй, не сумею вам передать поручения Ананды.

Капитан чуть побледнел при этом имени, лицо его стало очень серьезно, и, по мере того как я говорил, он все больше бледнел и затихал.

– Если я не выполнил всего как надо, простите меня, капитан. Но имени вашего я не назвал, и вы вольны выбирать, как вам поступить. Я уверен – о чем и сказал Ананде, – что ничто и никто не отнимет у вас его кольцо. Ведь я был прав? – бросаясь ему на шею, сказал я.

И тут же прибавил, что Иллофиллион велел мне к девяти часам привести к Ананде князя, Генри и его. Взглянув на часы и увидев, что уже десять минут восьмого, я уговорил капитана пойти со мной за Генри и помочь мне познакомить его с князем. Капитан не очень охотно, но все же согласился пойти со мной к Генри.

За обедом, где преимущественно беседовали князь и Генри, мы сидели не так долго, потому что князь, узнав о приглашении Ананды, заторопился, говоря, что у него еще есть до вечера дело, не терпящее отлагательства, но что без десяти девять он будет в моей комнате.

Генри сказал, что к девяти часам спустится к Ананде сам, а сейчас пойдет к себе, чтобы закончить раскладывание вещей и книг. Мы с капитаном остались вдвоем и вышли в сад.

Капитан несколько раз подробно переспрашивал меня о тех или иных словах Ананды и никак не мог взять в толк, какой же цепью он мог себя с ним связать, возвратив ему исчезнувшее кольцо. Я знал не более его, и обоим нам очень хотелось, чтобы поскорее наступило назначенное время встречи.

Время быстро мелькнуло, к нам вышел князь, говоря, что уже без десяти девять. Не найдя нас в комнатах, он решил, что мы в саду, и не ошибся.

У Ананды мы застали Анну с отцом и обоих турок, спутников по пароходу. В дверях мы столкнулись с Генри.

Я стоял в отдалении и молча наблюдал за всеми. Капитан прежде всего подошел к Анне, низко поклонился и поцеловал ей руку. Затем, оглядев всех, он подошел к хозяину комнат – Ананде, которому Иллофиллион представил капитана как человека, оказавшего нам много немаловажных услуг в путешествии.

Ананда подал ему руку и, задержав его руку в своей, пристально на него поглядел, точно пронзил его своими глазами.

– Я очень рад встретиться с вами, – сказал он ему своим неподражаемым голосом. Мне казалось, что он вложил какой-то особый смысл в свои слова и еще что-то хотел сказать капитану. Но только молча смотрел на него, потом выпустил его руку, как-то особенно остро и странно еще раз взглянул на него и обратился к князю.

Разговор шел в разных местах комнаты сразу. Анна говорила со старшим турком, сын его точно прилип к Генри, князь сел возле Ананды, а капитан подошел ко мне.

Мы забились с ним в угол на низком диванчике, стали за всеми наблюдать и любоваться Анной. Ни тени усталости не было на этом лице. Можно ли было сказать, сколько ей лет? Точно на семнадцатой весне остановился ее возраст, а я знал, что ей уже двадцать семь, и на Востоке это считается уже старостью для женщины вообще, не говоря уже о девушках.

Ананда внимательно слушал князя и, казалось, заранее знал все, что он ему скажет. Из долетевшего к нам слова «жена» я понял, что князь говорил ему о несчастье княгини. Я был очень удивлен, когда вскоре князь встал и, извиняясь, стал прощаться из‑за какого-то экстренного дела. Потом я узнал, что он должен был встретить московских адвокатов.

– Вы напрасно волнуетесь, князь, – услышал я слова Ананды. – Судя по словам Иллофиллиона, я уверен, что ваша жена поправится. А относительно раздела ее наследства с сыном, – он усмехнулся, точно вглядывался во что-то, – вы себе и не представляете, как легко и просто все это произойдет. И какая хитрая и ловкая женщина-делец ваша жена! Я непременно завтра зайду к ней вместе с Иллофиллионом.

Князь просиял – если можно было сиять еще больше, – простился со всеми, особенно нежно поцеловал руку Анне и тихо сказал ей:

– Благодарю вас. Ваша музыка помогла мне понять жизнь и найти себя, – и вышел.

– Ваша музыка помогла мне потерять себя, – прошептал внезапно капитан. Я едва расслышал его шепот и увидел, что он, ранее усердно прятавший свою левую руку с кольцом, рассеянно поднял ее и закрыл ею лицо. Кольцо сверкнуло и не укрылось от зорких глаз Ананды, как – я уверен – и шепот капитана достиг его острого музыкального слуха.

– Я так и думал, так и думал, – вдруг сказал Ананда, поднимаясь с места и направляясь прямо в наш угол.

– Мой друг, я перед вами в большом долгу. Вы не можете даже представить себе, как много вы для меня сделали, отыскав мое кольцо, – взяв за левую руку капитана и держа ее в своих, говорил ему Ананда. – Вы очень измучены. Вам кажется, что музыка разворошила вам всю душу. Но, право, верьте мне, мы с Анной сегодня сыграем и споем вам – и вы совершенно по-другому себя почувствуете. Вы найдете тот высший смысл жизни, путь к которому и есть вся наша земная жизнь с ее серыми днями.

– У вас такое печальное лицо, – продолжал Ананда, – как будто бы вы похоронили самые лучшие мечты. Анна, мы должны с вами играть сегодня. Я большой эгоист, прося вас об этом, когда вы не выразили еще желания играть или петь. Но, если только вы желаете помочь мне отблагодарить человека, вернувшего мне подарок дяди, не откажите и сыграть и аккомпанировать мне, – обратился он к Анне, подходя к ней.

– Какой подарок дяди? – спросила Анна, и тот же вопрос я читал на всех лицах.

Ананда подал ей кольцо, которое обошло всех, вызывая всеобщий восторг; дошло оно и до нас с капитаном. Я взял его в руку, еще раз полюбовался им и, передавая его капитану, смеясь, сказал:

– Вот такого мне уж никто не подарит.

– Да ваш цветок вовсе и не фиалка, – внезапно сказала Анна.

– Вот как?! – воскликнул я, пораженный, что в шуме общего разговора она могла услышать мои слова капитану. – А разве цветок капитана фиалка?

– Быть может, и не фиалка, – улыбаясь, ответила она. – Быть может, это цветок из семейства орхидей, но фиолетового цвета, как ирис, во всяком случае.

Капитан смотрел на нее не отрываясь, все еще держа кольцо в руках. Я не мог решить, подозревал ли кто-нибудь из присутствующих – как подозревал это я, – что капитан покупал кольцо для Анны. Я хотел спросить ее, какой же мой цветок, но в это время верзила внес маленькие чашечки ароматного кофе на огромном серебряном подносе, а Ананда, поклонясь Анне, просил ее быть хозяйкой и пододвинул к ней фиолетовое блюдо с пирожными.

Анна заинтересовалась блюдом и кувшином, спрашивая Иллофиллиона, где он их достал.

– Это не я. Это Левушка их раздобыл, точно так же, как фрукты и пирожные. Но если содержание пирожных не будет отвечать его внешнему виду, мы придумаем для Левушки наказание, – прибавил Иллофиллион, юмористически поблескивая глазами.

– Всякий, кто здесь мудрец, почувствует во рту рай, как только откусит пирожного, – заливаясь смехом, брякнул я. – А всякий, кто здесь принц, найдет на блюде божественную красоту и оценит ее, а не будет придумывать мне каверзного наказания.

Все весело смеялись. Строганов даже за голову схватился, повторяя: «Ай да литератор!», а Анна смотрела на меня с огромным удивлением, переводя свой удивленный взгляд на Иллофиллиона и Ананду, которые молча, улыбаясь, смотрели на меня.

– Что же, дорогая хозяйка, давайте нам скорее это сладкое волшебство. Надо решать, кто здесь мудрец и кто принц, – все улыбаясь, сказал Ананда.

– С кого же начать? Не с самых ли младших? – рассмеявшись, спросила Анна.

– О, так как я самый младший, а я уже знаю, что в середине пирожного – рай, то я исключаюсь. Начинайте с самых старших, – ответил я ей.

– Хорошо. Отец, пожалуйста, попробуй скорее, чтобы я успокоилась, что ты мудрец, – подавая отцу тарелку, сказала Анна.

– Мы ровесники с Джел-Мабедом, – сказал Строганов. – Подай и ему, мы вместе будем держать экзамен на мудрецов.

Пирожное было подано отцу Ибрагима, и оба воскликнули:

– Рай, рай! Больше на мудрецов нет вакансий.

– Ну, нет, – сказал Генри. – Я не уступаю так легко. Возраст и мудрость не всегда сочетаются. Я прошу теперь и для нас с Ибрагимом.

Анна подала им пирожные, ласково погрозив Генри за бунт.

Не успели они откусить, как Генри важно заявил, что допустимо оспаривать право на мудрость первых, так как они уже свой рай проглотили. И пожалуй, пирожных не хватит для повторного райского испытания, если все будут съедать райскую мудрость так быстро.

Когда очередь дошла до Иллофиллиона и Ананды, мне не пришлось решать, кто был здесь мудрецом. Ананда, держа тарелку с начатым пирожным, поклонился мне и сказал:

– Если бы я был мудрецом, то в эту минуту я потерял бы часть невещественного рая, так как весь ушел бы в блаженство еды. Это прекрасно и обманчиво. Угощение скромно на вид и необычайно привлекательно внутри. Если и блюдо обладает таким же скрытым талантом обвораживать людей, то вы далеко пойдете в жизни, юноша. Капитан выказал свой необычайный вкус, вы же показали еще и талант скрытого волшебства. Я нетерпеливо буду ждать, когда откроется дно блюда.

Вскоре от пирожных не осталось ничего, и я увидел остановившиеся глаза Анны, которых она не отрывала от блюда.

Я так перепугался, что встал, собираясь убежать.

– Стой, стой, Левушка! – воскликнул Иллофиллион, мигом очутившись подле меня и беря меня под руку. – Как только дело коснулось конца твоих каверз – так ты и бежать?

– Я очень заинтересован, – вставая, сказал капитан, – Левушка в такой тайне все держал…

И он подошел к столу. Посмотрев на блюдо, на Анну, на меня, он провел рукой по глазам и молча пошел на свое место.

– Да что там такое? – громко сказал Строганов. – Мудрецами все становились вслух, а как до принцев дошло – словно языки проглотили. Надо было бы наоборот!

Он приподнялся, склонился над блюдом, и затем, окинув всех взглядом, с улыбкой сказал:

– Оно выходит, будто принцем-то становлюсь я.

Генри, турки – все бросились к блюду.

– Ну, дайте же и нам с Анандой посмотреть, – подойдя к столу, сказал Иллофиллион.

Я готов был провалиться, а капитан, крепко держа меня под руку, шептал мне:

– Ну и мальчишка! Почему же я не нашел этой вещи? Я готов был бы…

– Я согласен, что на тарелке изображена царственная красота. Если бы в лице нарисованной красавицы сверкало столько духовности и ума, сколько в той живой принцессе, чьим прототипом она служит – я согласился бы признать вас принцем-отцом, – сказал Ананда. – И юноша, сумевший оценить сходство и краски портрета на фарфоре, достоин моей горячей благодарности.

С этими словами Ананда подошел ко мне, обнял и, как ребенка, подняв меня на воздух своими могучими руками, крепко поцеловал.

– Ваша худоба неестественна, Левушка. Надо фехтовать, делать гимнастику, ездить верхом и закалять организм. Генри, доктор, займись моим другом Левушкой.

– Ну а теперь – играть, – прибавил он.

Выйдя из комнат Ананды и подходя к главному крыльцу, мы столкнулись с возвращавшимся князем. Узнав, что мы идем в музыкальный зал, он очень обрадовался, поспешил вперед, и вскоре мы все собрались в освещенном зале.

Я был поражен, когда увидел в руках Ананды виолончель. Я не заметил ее среди его вещей.

Анна, в белом гладком платье из блестящего мягкого шелка, как обычно с косами по плечам, в этот вечер была хороша так, что казалось невозможным представить такую красоту в образе обычной, из плоти и крови созданной женщины.

– Мы сыграем несколько старых венецианских народных песен, теперь уже почти забытых и забитых новыми, примитивными мелодиями, – сказал Ананда.

Я сидел рядом с Иллофиллионом, по другую сторону от которого сел капитан, как раз напротив музыкантов.

Что это были за лица! Глаза-звезды Ананды сверкали, точно бросая искры вокруг. У Анны горели розами щеки, губы снова приоткрылись, обнажив ряд ровных белых зубов.

Ни в нем, ни в ней не было ничего от земных страстей. Но оба они были слиты в высшем страстном порыве творческого экстаза.

Первые звуки рояля сразу вихрем взмыли кверху, точно оторвались и полетели куда-то. И внезапно глубокий, властный звук прорезал их. Сливаясь, отходя, еще ближе сливаясь в гармонии и снова ее разбивая, лился звук виолончели, покоряя себе рояль, покоряя нас, овладев, казалось, всем пространством вокруг. Я не мог поверить, что это поют струны. Это пел голос, человеческий голос неведомого мне существа!

Звуки замолкли. О, как бедно стало сразу все! Как уныла показалась жизнь, лишенная этих звуков. «Еще, еще», – молил я в душе и чувствовал, что все просят о том же, хотя никто не нарушал молчания.

Снова полилась песня. Мне она показалась еще прелестнее и колоритнее. Огромная сила жизни лилась из этих звуков. Я не мог понять, как такие высшие, недосягаемые по таланту люди живут среди нас и выдерживают вибрации окружающих их простых, маленьких людей, как я и мне подобные? Зачем они здесь, на земле? Им нужен Олимп, а не простые трудовые дни с их трудом, потом и слезами…

«Да, вот благодаря им и нет серого дня сегодня, а есть сияющий храм», – роняя слезу за слезой, продолжал думать я под сменявшиеся песни, из ряда которых я не знал, какую предпочесть.

Внезапно Ананда встал и сказал:

– Теперь, Анна, пожалуйста, Баха и Шопена, в честь моего дяди.

Анна улыбнулась, поправила платье, подумала минуту и заиграла.

В тумане слез, весь взволнованный, я сидел, держась за Иллофиллиона. Мне казалось, что я не выдержу потока новых сил, содрогавших всего меня. Точно под влиянием этих звуков во мне раскрывалось какое-то новое существо, которого я в себе еще не знал.

Как только смолкли звуки, Ананда подошел к Анне, почтительно, но так нежно, что у меня сердце заныло, поцеловал ей руку и сказал:

– Старые венгерские, последние, что я вам прислал.

Еще никто не успел приготовиться, опомниться, а уже полилась песня. Но можно ли это было назвать песней? Разве это голос человека? Что это? Какой-то мне неведомый инструмент. Или это раскаты эха в горах? Это какая-то стихия красоты. Я был так ошеломлен, так сбит с толку, что, раскрыв рот и уставившись на Ананду, еле переводил дыхание.

Он пел на непонятном мне языке. Я ни слова не понимал, но все содержание песни ясно сознавал. Цыган оплакивал погибшую жизнь, погибшую любовь. Ревность, злоба, безумие, – все человеческое страдание, вся бездна страсти и скорби отразились в песне и проникли в сердце. Но вот звуки будто изменились, звучавшие проклятия перешли в прощение, примирение, благословение и мир…

«Зачем этот человек среди нас?» – все не мог я отделаться от навязчивого вопроса. – «Ему место где-то выше, не среди обычных людей».

И вдруг Ананда, что-то шепнув Анне, запел русскую песню:

«Я только странник на земле. Среди труда, страстей и боли / Избранник я счастливой доли. / Моей святыне – красоте / Пою я песнь любви и воли».

Я вздрогнул от неожиданности. Он точно ответил мне. То была не просто песнь, а гимн торжествующей любви…

Когда отзвучало последнее слово, я едва смог, поддерживаемый Иллофиллионом, встать. Оглядев всех своих друзей, я почти никого не узнал; и даже Иллофиллион был необычно бледен, серьезен, почти суров.

Прощаясь с нами, Ананда ласково сказал капитану:

– Я буду ждать вас завтра в пять часов.

С большим трудом воспринимая все окружающее, встретив полные слез глаза Генри, я попросил Иллофиллиона, чтобы верзила помог мне вернуться к себе, потому что мне нехорошо.

Помню только, что сильные руки капитана подхватили меня.

Глава 21

Моя болезнь, Генри и испытание моей верности

Когда я очнулся в своей постели, то первое, что я увидел, было лицо склонившегося надо мной Иллофиллиона, а рядом, держа в руках рюмку, стоял Ананда.

Я даже ахнуть не успел, как Иллофиллион приподнял мою голову, а Ананда влил мне в рот что-то горькое, остро пахнувшее, от чего я чуть не задохнулся.

Почему-то я чувствовал слабость во всем теле, мне хотелось спать; и я закрыл глаза, хотя оба друга склонились надо мной, точно желая о чем-то меня спросить.

Какие-то перерывы в сознании, пробуждение в ощущении слабости и рядом со мной неизменно чья-то фигура, – вот все, что сохранила моя память этих дней.

Мне казалось, что я лег спать вчера, когда в один из дней, проснувшись, я ясно увидел Иллофиллиона, задумчиво сидевшего возле меня. Я хотел встать, но его рука удержала меня.

– Не поднимайся, Левушка. У тебя было обострение болезни, и Ананда опасался, что сотрясение мозга разобьет надолго твой организм. Но благодаря его усилиям и нашему общему уходу ты теперь спасен. Я чувствую себя очень виноватым перед тобой за то, что не оберег тебя от чрезмерно волнующих впечатлений. Простишь ли ты меня, что из‑за моей непредусмотрительности ты пролежал две недели? – ласково и мягко говорил Иллофиллион, глядя на меня.

– Я пролежал две недели? – совершенно изумленный спросил я.

Я старался что-то вспомнить, на чем закончилась моя сознательная жизнь, где я жил бредовыми представлениями и когда она снова начиналась. Когда я заболел? Но какой-то шум в голове и звон в ушах не давали мне ничего сообразить.

Одно только я понял, что Иллофиллион считает себя в чем-то передо мной виноватым. Эта мысль показалась мне просто смешной; я протянул к нему руку и сказал:

– Ну а у кого же мне просить прощения за то, что я вторично заболел и вторично отравляю вам жизнь, отнимая у вас столько сил и времени? Ах, Лоллион, я вдруг сейчас все вспомнил. Ведь это я снова – как тогда у Ананды – упал в обморок в зале? Музыка, музыка, такая необычайная, точно заставила мой дух вылететь из тела. Иначе я не могу вам описать своего состояния. Я точно улетел и попал к Флорентийцу. Я знаю, что мне это снилось, будто я с ним. Он, в длинной белой одежде, что-то мне говорил. Я видел комнату, всю белую, но что я там делал, что он мне говорил, – я все забыл. Безнадежно забыл. А между тем единственной моей мыслью была радость рассказать вам весь свой сон, все слова Флорентийца. И вот я его забыл и даже смысла его не помню, только знаю, что Флорентиец несколько раз сказал мне: «Ты здоров. Ты совершенно здоров. Но если ты хочешь следовать за мною и быть моим верным другом, – ты должен добиться бесстрашия. Только бестрепетные сердца могут подняться на высокие пути». Вот все, что я запомнил.

– Сейчас, Левушка, не говори так много. Надо все сделать, чтобы ты поправился скорее. За эти две недели случилось очень многое, касающееся наших друзей.

Самое большое огорчение капитана состояло в том, что он должен был уехать, не простившись с тобой, или, вернее, поцеловав твое безжизненное на вид лицо. Этот закаленный человек, считая тебя умирающим, плакал. А верзилу – того, как нервную барышню, мне пришлось отпаивать каплями и уверять, что ты будешь жить.

Видишь ли, друг. Если так или иначе, во сне или в бреду, наяву или в мечтах – но ты вынес из этой болезни сознание, что надо и можно двигаться дальше только в бесстрашии, – тебе надо сделать все, чтобы этого добиться. Это твой ближайший и вернейший урок всего пути. А нам с Анандой, прошедшим в прошлом – как ты знаешь – тяжелый путь скорби и ужаса, надо тебе помочь в достижении этой задачи.

Поэтому давай сначала добьемся твоего полного физического выздоровления. Мне, тебе, Анне и еще кое-кому вскоре предстоят большие испытания. Вернее, мы должны помочь Анне и Строганову избавить их семью от того зла, которое – благодаря неосторожности жены Строганова – губит ее саму, ее младшего сына и протягивает грязные лапы к Анне.

Тебе, выплакавшему в горьких слезах свои детские иллюзии и сомнения, надо теперь стать мужчиной. Ты должен уверенно стоять на ногах, чтобы помочь нам с Анандой в очень важном деле, связанном с семьей Строгановых. Для этого нам надо строго выполнять предписания Ананды. Вот, кстати, и он.

И действительно, я услышал в соседней комнате, где жил капитан, шаги Ананды и его голос. Как я потом узнал, теперь в комнате капитана жил Генри, разделявший с Иллофиллионом все труды по уходу за мной.

Ананда вошел, осветив своими глазами-звездами всю комнату. Он точно внес с собой атмосферу какой-то радости, успокоения, уверенности.

– Ну, что же? Был ли я прав, Генри, говоря тебе, что с Левушки, как перчатка, слезет его болезнь? – прозвенел его вопрос к Генри, которого я, увлеченный появлением Ананды, не заметил сразу.

Генри смущенно улыбался, говоря, что это из ряда вон выходящий случай, что ни в одной из книг он не находил указаний на такое лечение, какое применил ко мне Ананда.

– Знание, Генри, – это жизнь. А жизнь нельзя уместить ни в какую книгу. Если ты не будешь в больном читать его жизнь, а будешь искать в книгах, как там описывается лечение болезни, – ты никогда не будешь доктором-творцом, талантом, а будешь только ремесленником.

Нельзя лечить болезнь. Можно лечить больного, применяясь ко всему конгломерату его качеств, учитывая его духовное развитие. Не приведя в равновесие всех сил в человеке, ты не сможешь его вылечить.

Я даже не спрашиваю, Левушка, как вы себя чувствуете, а предписываю: быть через три дня на ногах; на пятый день выйти в сад; на шестой поехать кататься с Генри; через неделю считаться здоровым и приняться за все обычные дела, вплоть до написания под мою диктовку писем и слушания музыки; а через десять дней помочь нам с Иллофиллионом в одном трудном деле.

Генри всплеснул руками и даже присвистнул. У него был вид полного возмущения. Я засмеялся и, несмотря на слабость и звон в ушах, обещал – при должном количестве пилюль Али – выполнить эту программу Ананды.

– Это не пилюли Али, а лекарства моего дяди приводили в ужас Генри и возвращали здоровье вам. Генри даже попробовал было не послушаться моих указаний и не дал вам ночью должной порции лекарства, боясь, как бы я не уморил вас. К счастью, я зашел к вам перед сном и поправил дело. Не то, защищая вас от меня, он отправил бы вас далеко, – иронически взглянув на Генри, говорил своим звенящим голосом Ананда. Но когда он перевел взгляд на Иллофиллиона, во взгляде его я уловил что-то скорбное.

Внимательно меня осмотрев, он снял лед с моей головы, велел Генри убрать грелку от моих ног и сказал мне:

– Вне всякого сомнения, болезнь уже миновала и вы совершенно здоровы. Если бы не стояла такая жара, я предложил бы вам встать с постели уже сегодня.

Генри снова фыркнул что-то, я понял, что он порицал методы лечения Ананды.

– Генри, друг, надо отнести княгине вот это лекарство. Передай его князю, и первый раз дай княгине сам, в каком бы состоянии – по твоему ученому мнению – она ни находилась.

– Ну хорошо, хорошо, – улыбнулся он, видя вдруг изменившееся и молящее выражение глаз Генри. – Дважды за одну вину не взыскивают. Но… если ты дал слово слушаться моих указаний, вот перед тобой живой пример, как ты был не прав, отменяя мое предписание относительно Левушки. Там, где ты не знаешь всего до конца, – старайся выполнить точно все, что тебе сказано. Умничанье не достойно мудрого человека. Не говоря уже о том, что ты нарушил свое обещание верности, ты мог бы спутать нити многих жизней и погибнуть сам.

Ананда не был строг, когда говорил. И голос его был мягок и ласков, но я не хотел бы быть на месте Генри и не смог бы, пожалуй, вынести спокойно этого сверкавшего взгляда. Генри поклонился и вышел все с тем же смущенным и расстроенным видом. Но я далеко не был уверен, что он смирился и осознал, что поступал неправильно.

– Вот, Левушка, тебе предстоит решить сейчас один сложный и очень важный вопрос, если ты хочешь идти с нами и следовать за твоим верным другом Флорентийцем. Ты уже и сам заметил, что в жизни есть много таких сил и качеств, о которых ты раньше никогда не думал. Когда-то – как ты сейчас – и мы с Иллофиллионом переживали бури жизни. И искали в ней удовлетворения личных желаний, не понимая, что счастье не в них, а в знаниях и служении своему народу. А еще – в раскрытии в себе всех высших сил для помощи людям, в развитии всех талантов и способностей ради того, чтобы побуждать людей к единению и красоте.

Много говорить я сейчас не буду. Надо, чтобы ты поправился и сам решил: хочешь ли ты идти туда, куда я и Иллофиллион будем тебя звать? Хочешь ли, легко, просто, добровольно повиноваться нашим указаниям, имея в виду одну цель: стать близким другом и помощником Флорентийцу?

Ты должен осознать, как много надо знать и как высоко подняться, чтобы приблизиться к нему. Пока ты мало знаешь, но веришь всецело ему и нам, надо повиноваться, не рассуждая. Если бы я не поспел вовремя, Генри погубил бы тебя. Он, не имея достаточных знаний, вздумал менять мои назначения, чем мог привести твое сердце и нервы в полное расстройство – и уже никто не смог бы вернуть тебя на землю.

Нам предстоит вскоре сражение с человеком большой темной силы, злым эгоистом и бесчестным губителем чужих жизней. Если хочешь ближе придвинуться к Флорентийцу, включайся с нами в битву. Но для этого надо победить в себе страх. Это условие – как новый урок – стоит сейчас перед тобою.

Это одно, что тебе предстоит обдумать и решить в течение целых трех дней, пока ты будешь соблюдать постельный режим.

А вот и второе: уезжая, капитан очень горевал, что не может переговорить с тобой. Он просил меня передать тебе его письмо и этот пакет. Но читать тебе сейчас нельзя, как нельзя и разворачивать сию минуту свертка. Ни одно лишнее волнение не должно потрясать твоего сердца все эти три дня.

Живи, как живут схимники; как будто бы каждый новый день будет последним днем твоей жизни, и думай о Флорентийце и о том, что я тебе сейчас сказал, если хочешь трудиться с ним.

Через три дня ты дашь мне ответ. Тогда же, в зависимости от твоего решения, мы с Иллофиллионом выработаем план наших действий в отношении тебя, – улыбнулся он, пожимая мою руку. – Тогда же ты прочтешь и письмо капитана.

От пожатия Ананды к моему сердцу пробежала точно какая-то волна теплоты и спокойствия. Не скажу, чтобы его слова не взволновали меня. Но вместе с тем, по мере того как он говорил, я становился спокойнее, и мысль моя начинала работать совсем ясно. Теперь же, держа его руку в своей, я весь наполнился таким же чувством счастья, мира и уверенности, как в тот раз, когда Али, в комнате моего брата, взял меня за руку.

Как тогда, так и теперь, сознание превосходства этого человека надо мной исчезло из моего сердца. Я уже не спрашивал себя, зачем такие люди, будучи много выше и совершеннее нас, ходят среди нас по земле, в ее страданиях и слезах, страстях и зле, пачкая свои светлые одежды.

Я, казалось, слился весь с той добротой, с тем милосердием, которые так просто и легко излучал Ананда моему маленькому сердцу, моей неустойчивой взбудораженной душе.

«Вот она, любовь, – не только думал, но и ощущал я всем существом Ананду. – О, если бы я мог научиться так любить человека! Все в том, чтобы понять сердцем, что такое любовь, тогда нет места осуждению…»

Я почти не заметил, как Ананда и Иллофиллион вышли из комнаты. Мне думалось, что я снова дремлю, как и все эти дни, когда я ощущал как бы раздвоение своего существа. Я знал, что вот здесь лежит мое тело, и вместе с тем я знал, что я – как мысль и сознание – где-то летаю, будучи в нем и не в нем, и никак не мог достичь ясного и четкого состояния. Я был точно невесом.

Но теперь, в эту минуту, я ясно ощущал тяжесть своего тела, чувствовал слабость, затрудненность каждого движения и понял, что начинаю выздоравливать и период бреда закончился.

Я было начал размышлять над тем, рад я или не рад, что вернулся на землю из мира моих грез. Но вошедший Генри принес мне завтрак и сказал, что все приготовлено руками самого Иллофиллиона, а Ананда предписал мне съесть непременно все, что подано.

Я поморщился, так как на большом подносе стояло много чего, а есть совсем не хотелось. Генри помог мне сесть и поставил весь поднос на низкую бамбуковую скамеечку прямо на мою постель. Я начал с чашки шоколада, сначала неохотно тянул его, как вдруг увидел на тарелочке «Багдад». Недолго думая, я отправил его в рот, а затем вдруг так захотел есть, что без разбора и последовательности уничтожил все, что мне было подано, и даже заявил, что хорошо, да мало.

Генри с ужасом смотрел на меня.

– Левушка, а ведь я проиграл большое пари доктору Иллофиллиону. Я спорил, что вы не осилите и половины этой огромной чашки шоколада, не говоря уже об этой каше и каких-то подозрительных блюдах, в которых Иллофиллион упражнял свой поварской талант. А вы меня еще раз посадили на мель.

Голос Генри был печален, и он имел очень расстроенный вид.

– Я очень сожалею, если чем-то огорчил вас, Генри; но, право, я желал бы только принести вам свою большую благодарность за те уход и помощь, которые вы оказали мне в болезни, – сказал я ему.

– Нет, Левушка, не вы меня огорчили, а я сам – даже как-то незаметно для самого себя – запутался в отвратительной сети интриг. И лишь сегодня слова Ананды точно пробудили меня от сна.

Отчего я вдруг, дней пять назад, взбунтовался и не послушался его указания и не дал вам его лекарства? Сейчас я даже ответить на это не могу. А в ту ночь у меня поднялся – как мне теперь кажется, без всяких причин и оснований – такой протест в душе! В душе я осуждал и критиковал Ананду, поступавшего вопреки всем правилам медицинских указаний. Я посчитал насилием над собой требование беспрекословно повиноваться ему в таком деле, где я тоже кое-что понимаю и имею степень доктора медицины. Да еще изданную научную работу, как раз по мозговым болезням вашего типа.

И вот теперь на вашем примере я вижу ясно, что ничего не знаю; что не болезнь как таковую лечил в вас Ананда, а видел и знал весь ваш организм, как он всегда говорит. Тогда как я всецело был занят книжным описанием болезни, а не вами.

Когда Иллофиллион готовил вам завтрак, бунт во мне стал проявляться еще сильнее. Я еле сдерживался от проявления грубости и детского желания бежать с жалобой к Ананде и требовать квалифицированного подхода к больному. А Иллофиллион поглядел на меня и, спокойно мне улыбнувшись, сказал: «Хотите пари, что Левушка все съест и скажет, что мало? Но прошу вас ничего, решительно ничего больше ему не давать до самого обеда, к которому я вернусь. Я буду сам обедать с Левушкой в его комнате. И лекарств никаких, и визитов никаких не допускайте». И он еще раз так посмотрел на меня, что я до сих пор не могу прийти в себя. Не то чтобы это была строгость, или приказ, или осуждение. Их бы я вынес легко. Это было такое сострадание, такое сочувствие мне. Я понял, что он догадывается обо всех моих мыслях, в которых я даже себе не хотел бы признаться.

Генри замолчал, опустил голову и через минуту продолжал:

– Но это еще не все. Еще утром Ананда мне сказал, что сегодня вы придете в себя и будете в силах говорить и есть, но никого посторонних к вам нельзя будет пускать. А я обещал Жанне, которая каждый день приходит справляться о вас, что потихоньку проведу ее к вам.

– Как вы могли так гадко поступить? – закричал я так громко, что в соседней комнате раздались поспешные шаги, и ко мне быстро подошел Иллофиллион.

– Что с тобой, Левушка? – беря меня за руку, сказал он. – Отчего до сих пор возле больного стоит поднос, Генри? Чтобы привлекать мух? – тихо, но строго звучал голос Иллофиллиона. – Или я ни в чем не могу положиться на вас? Ни одному из распоряжений Ананды вы не желаете повиноваться. Зачем вы держите письмо от Жанны в кармане? Вы решили, что мы не правы, не давая ей видеться с Левушкой сейчас? Посмотрите, что вы наделали, – указывая на меня, сказал Иллофиллион. А я задыхался, мне было плохо, я знал, что снова сейчас потеряю сознание.

– Извольте уйти, – сказал Иллофиллион Генри, и это было последнее, что я слышал. Мне казалось, что, проваливаясь куда-то в пропасть, я слышал громкий, волевой голос Иллофиллиона, звавшего Ананду, и видел, как последний быстро вбежал в мою комнату. Но я не уверен, что это не померещилось мне.

Когда я очнулся, очевидно, была уже ночь, а может быть, просто были спущены шторы. В полумраке я различил грузную фигуру сидевшего подле меня турка, отца Ибрагима.

Я шевельнулся и попросил пить. Он вызвал Иллофиллиона, который, улыбаясь, сам дал мне питье, поблагодарил турка за ночное дежурство возле меня, а мне выразил свою радость по поводу того, что я так скоро победил свой глубокий обморок.

Я, к моему удивлению, решительно все теперь помнил. Я не чувствовал больше слабости, но чувствовал такой волчий голод, что стал просить есть, а также света в комнату, как можно больше света.

Турок развел руками, смеясь, отодвинул все шторы, так что я даже зажмурился от ворвавшегося света, и прибавил, что капитан-то был прав, считая меня каверзным мальчишкой.

– Я его чуть не оплакивал всю ночь. Напросился в братья милосердия, гордясь, что выхаживаю умирающего, а он взял да и отнял у меня все мои привилегии. Прикажете кормить этого волка? – спросил он Иллофиллиона.

– Я сейчас схожу к Ананде и спрошу, чем следует кормить его волчью светлость, – рассмеялся Иллофиллион. – А вы, быть может, не откажетесь помочь ему умыться. Чур, не вставать, – прибавил он, грозя мне пальцем. – Пока я не вернусь с Анандой, считай себя безнадежно больным и принимай заботы Джел-Мабеда со свойственным этим больным послушанием.

Не дожидаясь моего ответа, он быстро ушел, а я принялся за свой туалет, поразив своей худобой не только турка, но и самого себя. Я даже не думал, что можно так высохнуть за две недели. Турок покачивал головой, бормоча:

– Вот и попробуй откорми этого аскета. Неужели можно жить одной кожей да костями?

Я просил дать мне зеркало, уверяя, что не смогу вслепую расчесать свои отросшие локоны, но турок мне его не давал, заявив, в свою очередь, что зеркало я съесть не смогу, а сейчас важно только одно: есть.

Не успели мы закончить спор о важности расчесанной головы, как оба доктора уже стояли рядом, смеясь и спрашивая, решил ли я, что для меня важнее: еда или красота.

Я ответа не дал, а с готовностью протянул руку к чашке, которую держал Иллофиллион. Турок очень одобрил такое практичное решение вопроса и вызвался пойти к повару заказать завтрак.

Когда он ушел, снабженный наставлением Иллофиллиона и моим: «скорее бы принесли», я сказал Ананде, что совсем здоров и мог бы встать. Ананда согласился разрешить мне не только встать, но и выйти на балкон, но лишь к вечеру, когда спадет жара, и с условием: съесть первый завтрак в постели, а потом пролежать три часа в полутьме. Если через три часа он найдет меня в полном самообладании, ничем не раздраженным и в хорошем самочувствии, – он разрешит мне встать. А завтра вечером сам проводит меня в зал послушать музыку.

Я был в восторге.

– Вы можете быть более чем уверены в моем непоколебимом спокойствии, так как я больше всего на свете хочу послушать вас и Анну. Я даю вам слово быть спокойным, а слово свое я держать умею. И вообще считаю, что если бы не ваша дервишская шапка, я бы не закричал так вчера. Это она испортила мне однажды мозги, и я стал таким по-детски глупым. Если бы я просто сказал Генри, что не желаю никого видеть в течение трех дней, пока не приду в себя и не буду походить на человека, – ничего бы и не случилось. А вот шапка подвела.

– Да, вскоре ты увидишь воочию, друг, что значит зловещая шапка. И как бывает иногда вредна любая подаренная и носимая на себе чужая вещь, – очень серьезно сказал мне Ананда. – Надетая на человека злой рукой, вещь может лишить не только разума, но и жизни.

Я не понял его слов в тот момент. Но насколько ужасен был их смысл, в этом я действительно убедился через несколько дней.

Напоив меня приятно шипевшим напитком, освежившим меня подобно эликсиру жизни, мои друзья ушли, оставив нас с турком завтракать. Турок потчевал меня, пока я не наелся до отвала, но и себя не забывал.

Я отдал дань прозорливости Ананды. После завтрака я захотел спать и вспомнил об указании Ананды полежать в полутьме. Турок задернул шторы, улегся сам на диван, и оба мы блаженно заснули.

Второй день моего выздоровления прошел вполне благополучно. Изредка я поглядывал на конверт и сверток капитана, но даже в мыслях у меня не было нарушить предписание Ананды. И музыки я ждал, конечно, с нетерпением. Но в этом ожидании уже не было той страстности, с которой я жил до сих пор и которая, как на качелях, постоянно вгоняла меня в раздражение. Будто я в самом деле выплакал прежнюю часть своего существа в тех потрясающих слезах, которыми плакал в тайной комнате Ананды.

Мне очень хотелось знать, где Генри, так как комната капитана была теперь пуста. Не менее сильно меня интересовало, как живут князь и княгиня, что делается в магазине Жанны и как идет жизнь у Строгановых. Если бы Генри или князь были со мной, я мог бы их обо всем расспросить. Но спрашивать о чем-нибудь у Иллофиллиона я не хотел и не смел, если он сам не находил нужным мне об этом говорить.

Весь день я провел один. Задача, которую поставил передо мной Ананда – та задача беспрекословного повиновения, о которую все время спотыкался Генри, меня даже и не волновала. По всей вероятности, по сравнению с Генри я так мало знал и был настолько менее его талантлив, с одной стороны, а с другой – так наглядно видел вершины человеческой доброты, благородства, силы в людях, подобных Али, Флорентийцу, Иллофиллиону, Ананде, – что мне и в голову не приходило сомневаться в своем весьма скромном месте во Вселенной по сравнению с ними и их знаниями.

Чем больше я постигал несравненно более высокий путь жизни моих друзей, тем все смиреннее и благодарнее относился к их любви и заботам обо мне.

За этими размышлениями застал меня Иллофиллион, которому я так обрадовался, что снова по-детски бросился ему на шею.

– До чего ты похудел, мой милый Левушка, на тебе только анатомию костей изучать! И ты совершенно изменился. Несмотря на детскую фигуру, ты точно вырос и возмужал. У тебя совсем новое выражение лица. Тебя не только Анна и Жанна – каждая по-своему – не узнают, тебя и Флорентиец не узнает, – нежно обнимая меня и гладя мои кудри, говорил Иллофиллион.

Мы сели с ним обедать, и он рассказал мне, что дела княгини идут прекрасно. Благодаря усилиям Ананды совершилось то, на что он один никогда не решился бы. Ананда пообщался со своим дядей и получил от него разрешение применить его метод лечения, в результате которого княгиня стала ходить, да еще не хуже, а лучше, чем ходила до болезни, хотя метод был очень рискованным.

На мой вопрос, помнит ли княгиня, о чем говорил ей Иллофиллион в первые дни ее воскресения, помнит ли, как она произнесла: «Прощение», Иллофиллион сказал, что дня два назад, когда завершился раздел ее имущества с сыном и адвокаты, вполне довольные, уехали в Москву, она сама просила Ананду и Иллофиллиона уделить ей время для разговора.

Он не говорил мне подробно, в чем заключался этот разговор. Но сказал, что в результате его у княгини исчез ее безумный страх смерти. Все ее отношение к окружающим, которое во время болезни само собой уже стало меняться, теперь так же изменилось, как и ее внешний облик: ее естественные седые волосы сменили рыжий парик, и обычное старческое лицо – прежнюю намалеванную маску. Мысли ее стали освобождаться из железных сетей жадности и скупости, и она впервые увидела и поверила, что не всё в мире покупается и продается.

– Все же мне очень жаль князя. Как бы он ни понимал смысл своей жизни, старая жена – это просто ужас! – задумчиво сказал я.

Иллофиллион усмехнулся и ответил мне, что задаст мне вопрос о счастье князя года через три, когда мой жизненный опыт и знания продвинут меня далеко вперед.

– Я вижу, что тебя не очень волнует вопрос беспрекословного повиновения, – сказал Иллофиллион со знакомыми мне искорками юмора в глазах.

– Нет, Лоллион. Этот вопрос меня совсем не волнует, точно так же, как и второй вопрос Ананды. То есть для меня нет и не может быть ни выбора, ни вопроса относительно того, с вами я буду действовать или не с вами, потому что самой жизни без вас, без Флорентийца, без моего брата для меня уже быть не может. Я сразу не осознал, какое место в моем сердце занял Флорентиец, и только после разлуки с ним понял всю силу своей любви к нему. Я не успел понять, каким волшебством сэр Ут-Уоми тоже занял огромное место в моем сердце. Но как, за что, когда и почему там водворился ваш образ – это я знаю точно, принося благодарность вам всем своим преображенным существом. Чем-нибудь быть вам полезным, быть вам слугой, преданным учеником – вот самое мое огромное желание, самая затаенная мечта. И более чем когда-нибудь я страдаю, думая о своей невежественности, невыдержанности, неопытности.

– Мой милый мальчик, чем выше и дальше каждый из нас поднимается, тем яснее видит, что в совершенствовании нет предела достижениям. И дело не в том, какой высоты, какого предела ты достигнешь сегодня. А только в том, чтобы продвигаться вперед вместе с тем вечным движением, в котором выражается вся жизнь. И войти в этот поток можно только любовью. Если сегодня ты не украсил никому дня своей простой добротой – твой день пропал. Ты не включился в вечное движение, в котором жила сегодня вся Вселенная; ты отделился от людей, а значит, не смог приобщиться к самосовершенствованию. К нему путь один: через любовь к человеку.

Наш разговор прервал Ананда, а у меня еще было так много вопросов, среди которых беспокойство о Генри было не из последних.

– Я вижу, ты, Левушка, и в самом деле господин своему слову. В таком прекрасном состоянии я даже не ожидал тебя найти, – были первые слова Ананды. – Тебя смущает твоя худоба. Но… ты увидишь Анну и найдешь, что и она сильно изменилась за это время, как и ее отец. Постарайся проявить свое воспитание и не подай виду ни ему, ни ей, что ты поражен этой печальной переменой в них.

– Я постараюсь быть полным воспитанности и такта, – важно сказал я. – Хотя, признаться, оба эти словечка – еще от первых дней жизни с Флорентийцем – задают мне немало хлопот и волнений. Буду очень стараться, но наверняка обещать, что как-нибудь не сорвусь и не осрамлюсь, все же не могу.

Мои друзья встали, чтобы идти в музыкальный зал. Помня слова Флорентийца, я взял письмо и сверток капитана и спрятал их в саквояж, а саквояж, в свою очередь, засунул в шкаф.

– От кого ты прячешь вещи? – спросил Иллофиллион.

– Ни от кого. Просто Флорентиец мне велел никогда не оставлять дорогих мне вещей не убранными. Поэтому я сейчас их и спрятал. Да и вы не раз учили меня аккуратности, – ответил я Иллофиллиону.

Он улыбнулся, но ничего не сказал. Ананда взял меня под руку, и мы пошли в музыкальный зал.

Я чувствовал себя хорошо, но спускаться с лестницы оказалось довольно трудным для меня. Оба моих друга держали меня под руки, и все же ноги мои сгибались с трудом. Целую вечность, казалось мне, мы шли, пока наконец добрались до цели.

Зал был еще пуст; через минуту туда вошел князь со слугами, которые зажгли лампы и люстру. Милое лицо князя, которое до моей болезни осталось у меня в памяти сияющим, теперь удивило меня озабоченностью и какой-то тоской.

Я хотел спросить его, что случилось, но вовремя вспомнил, как следует вести себя воспитанному человеку. Мне сейчас же вспомнились и слова Ананды по поводу перемен, произошедших с Анной и ее отцом; я решил проявить самообладание, не показав никому ни малейшего удивления, и стал собирать свои мысли на образе Флорентийца.

Пока князь разговаривал у рояля с Иллофиллионом и Анандой, я сел в глубокое кресло у стены и старался сосредоточиться. Меня самого удивило, как легко на этот раз мне удалось сконцентрировать внимание. Я сразу же ощутил себя в атмосфере Флорентийца, будто я держал его руку в своей. И когда голос Ананды «Левушка, Анна идет» прервал мое сосредоточение, я встал и радостно поспешил ей навстречу, следуя за Иллофиллионом, правда, ноги мои казались мне не совсем устойчивыми.

– Ты помнишь слова Ананды, Левушка? – шепнул мне Иллофиллион.

– О да. Я буду рад испытать свое самообладание, – ответил я.

Но когда я увидел Анну, с которой князь снял ее всегдашний черный плащ, я внутренне ахнул.

– Вы, наверное, не узнаете меня, Анна, из‑за того, что я так похудел? – сказал я, восторженно целуя обе ее руки.

– Вы, Левушка, не худобой поражаете меня сейчас, а чем-то другим, чему я еще не нахожу определения. Но это отнюдь не физическое, а духовное изменение. Это словно просыпающаяся в вас новая сила, и даже больше, – сказала Анна.

– Да, а вот перед вами и инвалид, – подавая мне руку, сказал Строганов. – У меня был такой сильный приступ грудной жабы, что наши общие доктора еле вытащили меня из него. Признаться, сам я и не надеялся уже увидеть этот дом и еще раз послушать музыку. Живите, живите полнее, мой дорогой литератор. Сверлите своими острыми глазами-шилами жизнь вокруг вас и подмечайте все, что таится в сердцах окружающих. Пуще же всего бегите от компромиссов, если они норовят забраться в ваше сердце: «Коготок увяз – всей птичке пропасть», – задыхаясь, говорил старик, очевидно вспоминая собственные переживания.

Взяв меня под руку, он тяжело и медленно пошел к дивану рядом с тем креслом, которое я облюбовал. Не успели мы сесть, как в комнату вошел Генри и, поклонившись всем общим поклоном, отошел в самый дальний угол зала.

«Сколько причин для аханья было бы у меня, – подумал я, – если бы все это происходило до моей болезни».

Генри – и раньше худощавый – еще сильнее похудел, точно постился. Но он не только осунулся, а еще и помрачнел, словно разочаровался в чем-то. Очевидно, его душевный бунт не унимался, а нарастал.

Анна села за рояль, и я действительно изумился перемене в ней. За этим же роялем я видел ее юной, словно ее возраст остановился на семнадцатой весне. А сейчас я ясно читал в ней все ее двадцать семь лет. Не то чтобы на лице ее вдруг появились морщины, но вместо безмятежно-доброго, спокойно-ласкового лица той Анны, к которой я уже привык, я видел глаза с выражением страдания, горько и плотно сжатые, подергивающиеся губы, и время от времени точно какие-то молнии вылетали из ее глаз, – по-другому это не выразить.

Отец же ее и не напоминал того веселого и бодрого человека, который месяц тому назад приходил к нам, чтобы устраивать судьбу Жанны.

– Мы перенесем вас в начало XVII века и начнем с Маттесона. Это монах. Потом будет Бах и Гендель, – сказал Ананда.

С первыми же звуками я внезапно увидел за роялем прежнюю Анну, еще более прелестную, еще более вдохновенную, но не спокойную, как раньше, а бурную, страстную, словно готовую к мгновенному эмоциональному взрыву.

Как и в прошлый раз, смычок Ананды порождал будто не звуки струн, а живой человеческий голос, рассекавший все преграды между сердцем и окружающей жизнью. Этот голос его виолончели входил мне прямо в душу, но не бередил там раны, а вливал силы и гармонию.

Чудесные звуки сменяли друг друга, а я не замечал никого и ничего, кроме лиц двух музыкантов. Не красота этих лиц и даже не их вдохновенность поражали меня сегодня. Если в прошлый раз я ощутил их единение в экстазе творческого порыва, то сегодня я будто сам участвовал в этом экстазе, сам творил новую, какую-то неведомую молитву Божеству, участвуя каждым нервом в этом звучании.

Я не думал – как когда-то проезжая улицы Москвы, – верю ли я в Бога и какой он, мой Бог, и в каких я с ним отношениях. Я нес моего Бога в себе; я жил во время этой музыки, молясь Ему, благословляя жизнь всю, какая она есть, и растворяясь в ней в блаженстве и благоговении.

Анна заиграла одна. Соната Бетховена, как буря, рвалась из ее пальцев. Я поднял голову и снова не узнал Анны. Вся преображенная, с устремленным куда-то взглядом, она, казалось, звала кого-то, кого мы не видели; звала и играла кому-то, кто слушал ее не здесь; из глаз ее катились слезы, которых она не замечала… Но вот ее слезы остановились, в глазах засветилось счастье, точно ее услышали, сверкнула улыбка, отражая это счастье, почти блаженство; звуки перешли в мягкую мелодию и смолкли…

В углу зала рыдал Генри, рыдал так же безутешно, как я в комнате Ананды.

Я хотел встать и пойти к нему, но увидел, что сам Ананда подошел к нему и стал ласково гладить его по голове.

На этот раз ни Анна, ни Ананда не пели. Ананда сказал, что после такой музыки можно только низко поклониться таланту, давшему нам высокие моменты счастья, и разойтись.

Я все смотрел на Анну. Что снова сталось с нею? Неужели ее слезы в музыке сожгли всю скорбь сердца? Она снова стала носить на лице семнадцатую весну, снова лучи доброты и какого-то обновления заструились из глаз. Она подошла к отцу, нежно обняла его и шепнула:

– Больше не волнуйся. Все будет хорошо. Все уже хорошо; а то, что будет еще, – это только неизбежное следствие, а не наказание Браццано.

Он, казалось, понял ее слова, совершенно для меня непостижимые, просиял, поцеловал ее и перевел взгляд на подходившего к нам Ананду.

– Довольно вам страдать, Борис Федорович, – ласково, но, как мне показалось, с некоторым упреком, сказал он. – Я вам все время говорил, что вас губит страх. И если бы вы на самом деле верили мне так, как говорите, вы не были бы больны, и Анна не страдала бы так. Возьмите себя в руки. Ведь вы сейчас совершенно здоровы, и у вас нигде ничего не болит. А если бы мой дядя был здесь, возле вас? Как бы вы взглянули в его светлое лицо? Разве вы не обещали, что больше не допустите страх в свое сердце?

– Я очень виноват, очень виноват, – сказал, вздыхая, Строганов. – Но когда дело идет о моем единственном сокровище, об Анне, которой уже десять дней грозит ужасная опасность, – поймите меня, Ананда, мой великий, великодушный друг и защитник! Это единственное мое уязвимое место, где я не в силах победить страх.

– Так вот и идет жизнь людей, в постоянных заблуждениях. Оглянитесь назад, на прожитые десять дней. Что случилось с нею? Она жива, здорова и счастлива сейчас. Разве не вы измучили ее своим страхом и скорбью? И если уж вы хотите знать… – Ананда замолчал на миг, как бы к чему-то прислушиваясь… то опасность грозила Анне, – или, вернее, вам, так как вы могли потерять ее, – здесь, сейчас, когда она играла, а вы и не подозревали о том. Как не подозреваете и того, что это вы же своим страхом поставили ее у предела ее сил…

Ананда замолчал, нежно взял обе руки Анны в свои, поднес их к губам, улыбнулся, обнял ее своей левой рукой и поцеловал в лоб.

– Нет места сомнениям в сердце верном. Если они проникают в него, там происходит бунт, разрушающий гармонию. Помни, друг Анна, что вторично вырвать тебя из той бури, в которой ты оказалась, будучи не готовой к этому, – я уже не смогу. Думай не о своих путях, как путях отречения, но о пути всех тебе близких по духу, где ты – сила и мир, если живешь в гармонии. Но если в твоем сердце будут жить сомнение и половинчатость, ты рухнешь сама, а за тобой рухнут и твои любимые. Вслед за сомнениями и половинчатостью проникает страх, а там… снова попадешь в ту бурю, в которой была сейчас, и я, повторяю, уже не смогу вторично вырвать тебя из нее.

Он еще раз поцеловал Анну в лоб. Только сейчас я заметил, как он был бледен, измучен, точно не Ананда был передо мной, а тень его.

Снова я ничего не понял, только сердце защемило. «Что могло так надорвать силы Ананды? Почему на его лбу поперечная морщина? Почему Иллофиллион так суров и скорбен?» – думал я.

Все эти вопросы остались без ответа, а в сердце моем удвоилась преданность моим друзьям.

Никому не хотелось чая, но, чтобы не обидеть радушного хозяина, мы выпили по чашке и разошлись.

Я искал Генри, но он исчез. А мне так хотелось чем-нибудь облегчить его страдание.

– У каждого свой путь, – сказал мне Ананда, когда я, выходя, столкнулся с ним у двери. – Тебе сейчас надо лишь готовиться к ответу, который ты дашь мне завтра. Если Генри захочет поговорить с тобой до этого срока, – я запрещаю тебе это. Ты видел, к чему ведет непослушание. Ты начал понимать сейчас, куда приводит сомнение. Отдай себе отчет во всем, не ищи помощи ни у кого и реши свой вопрос самостоятельно.

Я пришел в свою комнату. Я был счастлив. Ничто не разрывало мне сердце, я знал свое решение, знал каждым нервом свой путь; во мне все ликовало. Я знал – я был спокоен.

Я хотел уже лечь спать, но тут вдруг представил себе состояние Генри. Я очень многое дал бы, чтобы его утешить, но голос внутри меня говорил мне, что сейчас я ничего не сумею сделать для него, так как сам еще слишком слаб. Я понял запрет Ананды именно как его желание оберечь нас обоих от лишних мучений без пользы для кого бы то ни было.

Я подошел к двери, запер ее на ключ и потушил свечу. Я твердо решил остаться верным приказанию Ананды, призвал дорогой образ Флорентийца и лег, всем существом чувствуя, что Генри непременно придет ко мне.

И я не ошибся. Не успели затихнуть шаги Ананды и Иллофиллиона, вышедших провожать Строгановых, как кто-то постучал в мою дверь. И сердце мое ответно застучало.

Стук повторился; затем снова все затихло. Я, не знаю почему, подбежал к двери комнаты Иллофиллиона и запер ее тоже на ключ. Не успел я после этого дойти до постели, как услышал звук поворачиваемой ручки.

– Левушка, отоприте! У меня экстренная надобность! Скорее, мне надо вам передать поручение совершенно громадного значения. От этого зависит жизнь двоих людей. Скорее, пока Иллофиллион не вернулся, – слышал я задыхающийся голос Генри.

Я неподвижно, молча лежал. Если бы он говорил мне, что он горит, что его жизнь зависит от нашей встречи или что я умру, – я бы не изменил Ананде и Иллофиллиону и не двинулся с места.

Генри стал так сильно дергать дверь, что я боялся, что он сломает этот старый запор. Я тихо встал, надел халат и решил перейти в комнату капитана, но в это время услышал стук парадной двери и понял, что сейчас войдут мои друзья.

Стучавший теперь с остервенением в дверь Генри, звавший меня громко и грубо, не слышал ничего, даже шагов Иллофиллиона и Ананды. Внезапно в комнате Иллофиллиона все смолкло. Затем я услышал голос Ананды, говорившего на незнакомом мне языке, потом торопливые шаги князя, спрашивающего, не у нас ли это ему послышался шум. Потом снова все смолкло, и через некоторое время я услышал дорогой голос Иллофиллиона.

– Ты можешь открыть дверь, Левушка?

Я открыл дверь; Иллофиллион осветил свечой мое лицо, ласково улыбнулся и сказал:

– Первое испытание на верность ты выдержал, дорогой мой мальчик. Иди дальше с той же честью и станешь другом и помощником тем, кого ты выбрал себе в качестве идеала.

Глава 22

Неожиданный приезд сэра Уоми и первая встреча его с Анной

Утром не успел я встать, как Иллофиллион уже позвал меня идти к Ананде.

Мы спустились вниз, было еще не жарко, и я с восторгом вдыхал аромат цветов, множество которых князь развел в саду.

Гул города слышался вдали. Мне казалось, что это там, за оградой нашего дома, мечутся люди и бушуют страсти, свиваясь в клубки страданий и легко ускользающего счастья. А здесь, возле Иллофиллиона и Ананды, царит атмосфера устойчивого мира.

Но тотчас же в моей памяти мелькнуло измученное лицо Генри, его отчаянный голос и бешеный натиск на мою дверь. Я вздохнул и еще раз осознал правоту слов Иллофиллиона, что нельзя поднять человека в иную атмосферу, если он сам не способен носить ее в себе.

Первое, что я увидел у Ананды, был Генри, уныло сидевший перед столом.

– Здравствуй, Левушка, – сказал мне Ананда. – Скажи, пожалуйста, почему ты не открыл дверь Генри ночью, хотя он заклинал тебя, уверяя, что двум людям грозит смерть?

– Только потому, что дал себе слово не нарушить своей верности вам. Ведь я дал вам слово ни с кем не видеться три дня. Только поэтому я и письмо у него не взял. И если бы даже Генри говорил мне, что он сам сгорит в огне, если я не открою, – я все равно верил бы вам, а не ему; верил бы, что того, что знаете и можете вы, не знает и не может Генри. Хотя – в то же время – я совершенно уверен, что Генри знает и может гораздо больше, чем знаю и могу я сам. У меня не было и нет никаких сомнений. И если я поступил, по вашему мнению, не так, я прошу прощения. И все-таки, если бы вы, или Иллофиллион, или Флорентиец дали мне какое-либо поручение или наложили на что-то запрет, я ни за что не нарушил бы данного мне приказания.

Зная свою невежественность, я не осмелился бы судить о целесообразности ваших распоряжений. Будучи же спасенным вами от смерти, зная, как самоотверженно вы пришли на зов Флорентийца, чтобы помочь моему брату, я из одного чувства благодарности и преданности решился бы скорее разделить вашу печальную судьбу, если бы это могло случиться, чем нарушить верность данного вам слова.

– Что ты скажешь мне, Генри? – спросил Ананда.

Его голос меня потряс. Ни один отец не мог бы так ласково, с таким состраданием обратиться к своему провинившемуся сыну. Я внутренне устыдился. Я был горд, что выполнил свой урок, что не споткнулся об условность, понимая суть дела. Я доказал, что действительно люблю моих высоких друзей, что я был им предан и благодарен. Ну а любил ли я Генри? Тон голоса Ананды, где не было ни капли упрека, а только одно бесконечное сострадание, показал мне, как должна звучать истинная любовь.

Генри, за минуту мрачный, поднял голову, посмотрел Ананде в глаза и хрипловатым голосом произнес:

– Я сам не понимаю, как мог я дойти до такого состояния.

– Я ведь тебе говорил, чтобы ты не брал писем у Жанны. Я тебя предупреждал, чтобы ты не знакомился с Браццано. Я объяснил тебе, что тебе – кармически с ним связанному – придется помочь ему, но тогда, когда ты поймешь его злодеяния. Я запретил тебе видеться с ним сейчас без меня или Иллофиллиона, а ты пошел к нему, да еще повел с собой Жанну.

– Нет, Жанна не переступала его порога.

– Только потому, что вас встретил Строганов и ты не посмел увести ее в рабочее время из магазина, – продолжал Ананда. – Но дело теперь не в этом. Ты, Генри, потерял возможность закончить свои вековые счеты с этим человеком. Ты мог, с нашей помощью, заплатить добром и любовью за все зло, которое сделал когда-то этот человек твоей матери и тебе. Но ты не выдержал самого легкого из испытаний, чтобы двинуться дальше.

Тебе надо расстаться сейчас со мной – не потому, что я сержусь или недоволен тобой. Но просто потому, что в атмосфере тех вибраций, в которых живу и легко дышу я – ты теперь, с бунтом в душе, жить не сможешь.

Выбрось письма – они подавляют тебя. Рука, их писавшая, была во власти зла, под гипнозом сильного, темного и лживого существа. Брось брелок, который тебе привесил Браццано. Посмотри, во что превратилась голубая жемчужина, которой ты так любовался.

Генри, весь до волос залитый краской стыда, вынул часы и с трудом, дрожащими руками, отцепил круг из черного агата. Когда он хотел положить его на стол, Иллофиллион удержал его руку, говоря:

– Не надо пачкать стол этой отвратительной вещью. Где же здесь голубая жемчужина?

Генри положил брелок на ладонь и воскликнул:

– Да ведь еще вчера я видел, как она переливалась голубым и алым цветом! А теперь здесь смола, липкая и красная, как капля крови.

– Брось ее вместе с письмами в камин, и ты, может быть, кое в чем убедишься, – подавая Генри зажженную свечу медленно, как бы что-то преодолевая, сказал Ананда.

Генри колебался. Но две пары глаз, направленных на него, излучали такую силу воли, что он положил в камин письма, на них брелок и поджег.

Как только бумага вспыхнула, раздался треск, как от выстрела, и все то, что было за мгновение до того брелоком, разлетелось в мельчайшие куски, а потом в порошок. Комнату наполнил смрадный дым. Я закашлялся и даже с трудом дышал. Генри же, не отрывая глаз, смотрел в камин. На лице его выступили капли пота, он точно видел что-то в огне. А огонь – для двух писем – был несоразмерно велик.

Вдруг он вскрикнул, упал перед Анандой на колени и прошептал:

– Какой ужас! О, боже мой, что я наделал? Что теперь ждет меня?

– Ты вернешься в Венгрию. Там ты поедешь к одному моему другу, если желаешь снова начать искать путь к самообладанию и к встрече со мною когда-либо. Не задумывайся о том, что будет в отдаленном будущем. Ищи только сегодня, сейчас силы и любви, чтобы преодолеть свою проблему. Если же ты не хочешь этого, если встреча со мной снова тебе не интересна, то иди своим путем как знаешь и как хочешь. Ты свободен, как и был свободен все время жизни со мною. Но, если ты решишься ехать к моему другу, ты должен уехать через три часа с отходящим пароходом.

– Жить без вас? Жизни нет для меня там, где нет вас. Но я понял, как я виноват, и раздумывать мне не о чем. Я еду. Я не стану давать никаких обещаний. Не потому, что я не верю в свои силы, а потому, что я знаю верность вашей любви, знаю, что вы меня позовете, если я буду готов и достоин. Я вымолил у вас, чтобы вы взяли меня с собой, и вы против своей воли это сделали. Я не буду больше просить. Не буду попусту ждать. Я буду действовать и жить, как если бы я жил рядом с вами.

– Иди, собери вещи, ни с кем ни о чем не разговаривай и вернись сюда. Я сам объяснюсь с князем, дам тебе письмо и провожу тебя, – погладив его по голове, сказал Ананда.

С большим трудом Генри овладел собой, поклонился нам и вышел. Ах, как в эту минуту я любил Генри! Как хотел бы я обнять его, попросить у него прощения за самолюбивые мысли и сказать ему, что всем сердцем понимаю, как тяжела для него эта разлука. Но я не смел прервать молчания моих друзей.

Через некоторое время Ананда встал и позвал нас в свою тайную комнату. Здесь он сел за стол, посадив Иллофиллиона рядом с собой, а я сел под новым деревцем сирени, которым чьи-то любящие руки заменили прежнее, отцветшее.

– Много еще скорби в жизни ты увидишь, Левушка, и немало испытаешь ее сам. И каждый раз, где бы и с какими страданиями ты ни встретился, ты будешь понимать, что причины их – это страх, сомнения, ревность и зависть, а также жажда денег и славы. На этих корнях растут и все другие страсти, в которых гибнут люди. Вторая же половина горестей происходит от слепоты людей, от их убеждения, что вся жизнь заключается в маленьком периоде от рождения до смерти и что она отрезана от всего остального мира. И этот главный предрассудок мешает видеть ясно всю Вселенную и понять свое место в ней.

Не считай нас существами высшими, как ты склонен это делать иногда. Когда-то и я, и Иллофиллион – мы шли по жизни так же, как ты идешь сейчас. В страдании и слезах раскрывалось наше сердце, в тревогах и муке расширялось сознание.

Твой талант и твои прежние искания высшей духовной жизни, о которых ты сейчас не помнишь, дали тебе возможность продолжать свой путь самосовершенствования и в этой жизни. Они привели тебя к встрече с Али, Флорентийцем и с нами, и сведут еще со многими другими в будущем. Я счастлив, что честь твоя и стойкая верность не поколебались и приблизили тебя еще больше к нам.

Видишь ли, одним из дел, из‑за которого я сюда приехал, были Генри, Анна и Строгановы, запутанные в подлую сеть Браццано в прошлом и сейчас. Что касается Генри – ты видел и слышал. Он должен был развязать кармические узлы своей матери и свои – и не сумел выдержать первого же легкого испытания. А между тем он многое уже победил и несколько раз бывал на высоте возложенных на него задач.

У тебя путь иной. Ты одарен сверхсознательными силами, в которых пока еще не умеешь разбираться. И тебе интуитивно видны смысл и радость жизни, до которых люди-скептики, экспериментаторы, привыкшие все ощупывать руками и считать реальным только то, что могут потрогать, доходят веками. Им приобрести цельность верности так же трудно, как тебе – поколебаться в ней. Для них реальность – земля, все остальное – величины абстрактные.

Иллофиллион расскажет тебе все, что произошло за время твоей болезни в доме Строгановых. Ты же восстановишь свое здоровье в течение десяти дней, а затем будешь вместе с нами сражаться за жизнь и свободу Анны, ее отца и матери, а также младшего брата, уже гибнущего под гнетом Браццано.

Я прошу тебя еще два дня не видеться с Жанной, которая изводит князя, прося о свидании с тобой, но он держится не хуже тебя, хотя и очень страдает, так как – при его доброте – ему слишком тяжело отказывать ей.

Ты не удивляйся, что еще так долго придется ждать дня зловещего сражения. Если бы Генри нам не изменил – он сумел бы очень помочь нам. Теперь же его роль должен отчасти взять на себя ты. А другую часть его работы выполнит капитан. Я получил от него сегодня письмо. Он благополучно окончил свой рейс и через восемь-девять дней будет здесь. Вот его-то мы и подождем.

Ну, будь и дальше так же успешен в своем духовном пути, мой друг. Добивайся полного бесстрашия. И не забудь, что бесстрашие – это не только отсутствие трусости. Это еще и полная работоспособность всего твоего существа, и полное спокойствие в атмосфере опасности. Тебе надо так уметь жить, чтобы ты, ощущая руку Флорентийца в твоей руке, не знал не только страха, но даже дрожания в нервной системе своего физического проводника.

Ананда проводил нас с Иллофиллионом, и его глаза-звезды еще долго стояли передо мной.

Мы вышли в город и, медленно идя по тени, добрели до кондитера с волшебным «Багдадом». Сказав ему, что мы еще ничего не ели, мы попросили нас накормить по его усмотрению. Он провел нас на маленький, укрытый в тени балкон и попросил подождать минут пятнадцать-двадцать, пообещав, что зато потом мы будем вознаграждены за терпение. Иллофиллион напомнил ему, что мы вегетарианцы, и сказал, что мы согласны ждать до получаса.

Оставшись вдвоем со мной, Иллофиллион стал рассказывать мне о том, что произошло за период моей болезни.

Одним из первых новых для меня фактов был визит Строгановой к Жанне, куда она – втайне от мужа и дочери – привезла Браццано.

– Как несложно было для Браццано сделать Жанну своим оружием, так же несложно оказалось ей обворожить Генри и ввести его в общение с самим Браццано. Генри поверил, что Строганов ревнует дочь и не позволяет ей выйти замуж, что Анна – жертва деспотизма отца и Ананды и что наибольшие страдальцы – сама Строганова и ее младший сынок.

«СВЯЗИ ЛЮДЕЙ, ИХ ЛЮБОВЬ И НЕНАВИСТЬ – ВСЁ ЭТО ПЛОДЫ НЕ ОДНОЙ ДАННОЙ ЖИЗНИ. И ТЕЛО ЧЕЛОВЕКА, И ЕГО ОКРУЖЕНИЕ – ВСЁ СЛЕДСТВИЯ И РЕЗУЛЬТАТЫ ЕГО ЛИЧНЫХ ТРУДОВ И ДОСТИЖЕНИЙ В ВЕКАХ. НЕТ ПУТИ ДУХОВНОГО СОВЕРШЕНСТВОВАНИЯ ДЛЯ КОГО-ТО ОДНОГО, ВЫДЕЛЕННОГО ИЗ МИЛЛИОНОВ ОКРУЖАЮЩИХ ЕГО ЖИЗНЕЙ. ТОЛЬКО НАУЧИВШИСЬ ЕДИНЕНИЮ С ЛЮДЬМИ В КРАСОТЕ И СЛИЯНИЮ С НИМИ ЛЮБВИ, МОЖНО ДОСТИЧЬ ТЕХ ДУХОВНЫХ ВЫСОТ, ГДЕ ЖИВУТ ЛЮДИ, ПРЕВОСХОДЯЩИЕ НАС. ТОГДА ОТКРЫВАЕТСЯ СОБСТВЕННОЕ СЕРДЦЕ, И В НЕМ ОЖИВАЕТ НОВАЯ ЛЮБОВЬ. И ЧЕЛОВЕК ПОНИМАЕТ, ЧТО ВСЯ ВСЕЛЕННАЯ СВЯЗАНА, ДЫШИТ И ВЕЧНО ДВИЖЕТСЯ ВПЕРЕД ЭТОЙ ЖИВОЙ ЛЮБОВЬЮ».

Когда Генри разговаривал с Браццано, тот внушил ему заманить к нему и меня, какими бы способами Генри этого ни достиг. В настоящее время Браццано, имея полную власть над женой Строганова и ее сыном, подготавливает все для похищения Анны. Браццано боится только Ананды, так как со мной одним он предполагает справиться при помощи своей клики, хотя бы отправив меня на тот свет, – улыбнулся Иллофиллион. – Но он не знает, что сэр Уоми уже едет к нам. И тебе предстоит приятная встреча с Хавой. Браццано уже забыл, – помолчав, продолжал Иллофиллион, – как ему пришлось уронить свой наговоренный браслет, который он, кстати сказать, украл. А я жалею, что дал ему возможность прийти в себя раньше времени. Я не учел, что он так скоро это забудет, и не понял сразу, как сильна эта гадина.

Дальше он мне рассказал, как Строганова своими безобразными домашними сценами довела мужа до безумного страха и наконец, до приступа, едва не стоившего ему жизни.

– Но Анна? – перебил я Иллофиллиона, не будучи в силах выдержать более. – Неужели Анна могла сомневаться, выходить ли ей за Браццано?

– Нет, не в этом крылись те сомнения, которые едва не унесли и ее тоже. Она, видя кажущуюся инертность Ананды, решила, что он не понимает, как ее преследует турок, и просила ей помочь освободиться от него. Ананда ей ответил, что причина ее страданий в ней самой, что ей надо проверить себя, насколько она уверена теперь в том пути целомудрия, который сама – добровольно и вопреки совету Ананды – избрала. Что ей надо в душе ясно решить, идет ли она путем радостной любви, желая найти путь освобождения. Или она идет путем целомудрия только потому, что любимый ею не может быть ей мужем? Если она идет путем отречения и отказа, ограничения и отрицания вместо утверждения такой жизни, где любя побеждают и творят в радости, – она не дойдет до тех путей, где сможет слиться в труде и творчестве со своим возлюбленным.

Анна, не углубляясь в смысл слов Ананды, решила, что любимый по-настоящему ее не любит. Впала в сомнения, так ли вообще она повела свою жизнь: бунтовала, требовала, ревновала, усомнилась в том, кого любила. И ты видел сам финал драмы этой души за роялем, – закончил он.

Нам принесли завтрак, подали кофе. Вновь оставшись одни, мы возобновили разговор.

– Ты видел внешнюю сторону драмы у рояля. Я тебе расскажу то, чего ты не мог видеть. Своими сомнениями, слезами, ревностью и горечью Анна разрушила вокруг себя устойчивую атмосферу чистоты и гармонии, в которой был бессилен да-Браццано.

Чтобы его злая воля и грязные мысли могли претвориться в действия, было необходимо, чтобы в душе и мыслях Анны появились темные щели, в которые могло бы вцепиться его зло. Ее душевный разлад предоставил Браццано эту возможность. Владея силой привлекать к себе такие же отрицательные токи других людей, он вызвал вокруг нее целую тучу злых сил и мыслей, внушавших Анне, что тот, кто был любим ею – шарлатан, что никакой иной радости, кроме земных страстей, в реальной жизни не существует, что не для абстрактных идей живут люди, а для своих близких, плотью связанных с ними. И пока Анна играла первую часть сонаты, ее горе доходило до отрицания Бога и духовно возвышенных людей с их недоступной честью. Она готова была все, чем жила годы, признать фикцией. Здесь-то пришлось Ананде, всем сосредоточенным вниманием и волей, вызвать образ его дяди – вельможи и доктора, – о котором я тебе говорил.

Ты по личному опыту знаешь, что можешь услышать и увидеть Флорентийца, если сосредоточишь на нем свое внимание и всю чистую любовь. Но передать другому человеку свое видение, если он не обладает этой высшей психической силой – задача очень тяжелая для физического организма человека. Ананда сделал это для Анны и спас ее, вернул ей силы жить и вновь обрести полное духовное равновесие.

Потом я расскажу тебе о сыне и жене Строганова…

Вошел хозяин, мы сердечно поблагодарили его и пошли домой.

– Теперь, я думаю, для тебя настало время прочесть письмо капитана. А я пойду к Ананде. Я бы очень хотел, чтобы ты не выходил из наших комнат, пока я не вернусь, – сказал мне Иллофиллион, когда мы возвращались домой.

Я обещал, решив, что никуда не пойду. Достав письмо и сверток капитана, я запер все двери и сел на диван. И вдруг поймал себя на мысли, что почему-то жду прихода Жанны. Даже не то что жду, но – как и тогда ночью, когда я был уверен, что придет Генри, – я был и теперь уверен, что Жанна придет.

Я стал читать письмо моего дорогого капитана. Подлинную глубину своей любви к нему я понял только сейчас, когда стал разбирать его крупный, как будто и четкий, но на самом деле не очень разборчивый почерк.

«Левушка, храбрец-весельчак, до чего я огорчен, что должен уехать, оставляя Вас не то живым, не то мертвым.

Некоторую долю спокойствия я, конечно, увожу в сердце, потому что оба Ваши друга сказали мне, что Вы будете живы. Но все эти дни мне так не хватало Вас, Вашего заливистого смеха и мальчишеских каверз.

В Константинополе я пережил три этапа жизни. Сначала я все похоронил. Потом я ожил и увидел, что многое уже ушло, но жизнь еще не потеряна.

Теперь во мне точно звенит какая-то радость. Как будто я обрел новое спокойствие: не один мозг воспринимает день и ему сопутствующие страсти и желания. А на каждое мозговое восприятие отвечает сердце; пробуждается доброжелательство ко всякому человеку, а страсти и желания молчат, не имея прежнего самодовлеющего значения. Это для меня так же ново, как нова и непонятна моя, всегда холодного и равнодушного человека, привязанность к Вам. Я думаю, что Вы меня поразили в самое слабое мое место Вашей дикой храбростью. (Простите, но иного названия я ей не нахожу.)

Я с детства носился с идеей неустрашимой храбрости. Бесстрашие было моим стимулом жить. И вдруг я встретил мальчишку, который меня так просто переплюнул, как будто съел соленый огурец!

По логике вещей я бы должен был завидовать Вам и Вас ненавидеть. А вместо этого я прошу Вас принять от меня маленький привет, в знак моей всегдашней памяти и любви, преданной дружбы и желания жить рядом с Вами.

Ваш капитан».

Я был тронут письмом и его – незаслуженными мною – лаской и приветом. Раскрыв изящно и замысловато сложенный пакет, я вынул кожаный футляр, открыл его и вскочил от неожиданности.

Точная копия кольца, которое я передал Ананде от капитана, только с буквой «Л» и с камнями зеленого цвета, лежала на белом атласе футляра.

Я вынул кольцо. По бокам и сзади – вместо фиалок, как на кольце Ананды, – на нем из изумрудов и бриллиантов были выложены очаровательные лилии. На дне футляра лежала записка.

«Анна сказала мне, что ваши камни – изумруд и бриллиант, а цветок ваш – лилия. Так я и поступил. Угодил ли» – прочел я размашистый почерк капитана.

Я был и очень рад, и очень смущен. Я вспомнил, как я сказал ему: «Вот такого – никто мне не подарит», – когда мы сидели на диване в комнате Ананды и вместе любовались его кольцом.

Я все еще сидел над кольцом, весь ушел в размышления о том, где теперь капитан, что он делает и кто возле него, и как я буду рад его видеть снова, как вдруг услышал какую-то возню в комнате рядом, точно ссору, и голос князя, который я с трудом узнал. Обычно он говорил тихо, и я даже не представлял себе, что он мог когда-либо говорить так возмущенно, громким, высоким голосом.

– Я вам две недели подряд говорю, что он болен, что его нельзя беспокоить, потому что это может вызвать еще один рецидив болезни, – и тогда уже ему нет спасения! – кричал князь, будто с кем-то борясь. – А вы, каждый раз повторяя, что обожаете его, лезете с какими-то письмами, с какими-то поручениями, от которых меня издали тошнит. Что вы из себя изображаете, попадая в игрушки к этому негодяю? – услышал я его французскую речь, произнесенную задыхающимся голосом.

– Вы бессердечный! Это вы зловещий человек! Вы уморили свою жену, как мне рассказала мадам Строганова. Теперь вы участвуете в заговоре, чтобы уморить Левушку! – кричала вне себя Жанна, голос которой был визглив и груб.

– Если бы я не видел вас раньше, до знакомства с этим злодеем, если бы о вас мне не сказали люди, которым я обязан не только жизнью моей бедной жены, но и своею жизнью, я бы не задумываясь выгнал вас сейчас вон, чтобы никогда больше не видеть вашего бессмысленного лица в моем доме. Но я думаю, что вы сошли с ума и одержимы злой волей, – и только потому я говорю вам: извольте уйти отсюда сами! Вы не увидите Левушку, если только не прячете под пелериной нож и не решитесь им меня зарезать!

Несколько минут прошло в молчании.

– Боже мой, боже мой! Что они со мной сделают, – услыхал я снова голос Жанны, молящий, плачущий. – Ну поймите, поймите, я должна отдать Левушке этот браслет и это письмо. Это для Анны. Он должен сам надеть ей браслет на руку, потому что я не могу, не имею сил подойти к ней. Ну поймите – не могу, и все! Как только я беру этот браслет и подхожу к Анне, что-то меня не пускает. Нет препятствий, а подойти не могу! А Левушка может. Поймите, если я не передам ему поручения – лучше мне и домой не возвращаться. Ну, вот я на коленях перед вами, пожалейте меня, моих детей! – рыдала Жанна за дверью.

Мое сердце разрывалось. Но я понимал, что должен в полном самообладании звать Флорентийца. Я сосредоточил на нем все свои силы, и – точно молния – мне в уши ударил ответ: «Зови сейчас же, сию минуту Ананду».

Я еще раз сосредоточил все свое внимание, почти изнемогая от напряжения, и услышал как бы издали голос Ананды: «Иду». Я мгновенно успокоился, как-то внутри утих. И тут же совершенно ясно понял степень безумия Жанны. Я вдруг понял, что у нее есть нож, что она ранит князя, и бросился к двери, но уже другая сильная рука держала руку несчастной Жанны, в которой сверкало лезвие тонкого и узкого, длинного ножа…

Ананда встряхнул руку Жанны, нож выпал из ее руки на пол.

– Не прикасайтесь! – крикнул Ананда князю, собравшемуся поднять нож. – Левушка, закрой дверь этой комнаты на ключ, чтобы сюда никто не вошел из комнаты князя, – обратился он ко мне. – Ну а вы, бедняжка, – по-французски сказал он Жанне, – положите рядом с ножом ваш дрянной браслет.

Жанна, как сомнамбула, ни на кого не глядя, положила футляр рядом с ножом на пол.

– Протрите руки, шею, лицо вот этим, – снова сказал он ей, подавая ей ватные тампоны, смоченные жидкостью из флакона, который он вынул из кармана.

По виду этот флакон напомнил мне тот пузырек, где была жидкость, которой смазал меня перед пиром у Али мой брат, из‑за чего я стал черным. Я перепугался, что вдобавок ко всему бедная Жанна превратится в Хаву.

К счастью, этого не случилось, и я с облегчением вздохнул, видя, что Жанна усердно терла лицо, шею, руки, но при этом кожа ее не чернела. Исполнив приказание, Жанна постояла с минуту в раздумье. Она осмотрела всех нас с удивлением и сказала слабым голосом, точно никого не узнавая:

– Где я? Почему я здесь? Неужели это пароход? О, капитан, капитан, не выбрасывайте меня, – вдруг сказала она Ананде.

Она снова помолчала, потерла лоб обеими руками.

– Нет, нет, вы не капитан, и это не пароход. Но тогда где же я? Ох, голова моя, голова! Сейчас треснет, – в каком-то бреду тихо говорила Жанна.

Ананда взял ее руку, князь пододвинул кресло и, покачав головой, усадил в него Жанну.

– Я так и думал, что она сошла с ума, – сказал он. – Признаться, она и меня едва не увлекла за собой. Я еле выдерживал ее истерики последних дней.

Из‑за суеты в комнате я не услышал стука в дверь.

– Левушка, впусти Иллофиллиона, он у двери, – сказал мне Ананда. Подбежав к двери, я впустил Иллофиллиона.

Ананда отошел от кресла, указал Иллофиллиону на Жанну, и тот, подойдя к ней, положил ей руку на голову.

– Узнаете ли вы меня, Жанна? – спросил он.

– Господин старший доктор, как же я могу не узнать вас? – ответила тихо и совершенно спокойно Жанна.

– Зачем вы сюда пришли, Жанна?

– Я сюда пришла? Вы ошибаетесь, я сюда не приходила, я даже не знаю, где нахожусь, – снова тихо отвечала Жанна. – И я очень хочу домой.

Иллофиллион отнял свою руку.

– Ах, нет, нет, я не хочу домой, там меня ждет что-то ужасное… Хотя ведь там мои дети. Боже мой, что это все значит? Больно, больно в сердце! – вдруг громко закричала она.

Ананда быстро подошел к ней и взял обе ее руки.

– Посмотрите на меня, Жанна. Знакома ли вам вот эта вещь? – Он подал ей шитый бисером обычный восточный кошелек.

– Да, это дала мне вчера мадам Строганова. Она сказала, что Браццано подарил его ее младшему сыну, но там выпало несколько бисеринок, от чего расстроился рисунок. И что такие бисерины есть только у Анны, что нужно взять их в ее рабочей шкатулке и поправить рисунок. А я не могу их взять, не знаю почему, а не могу, – ее голос перешел почти в шепот.

Иллофиллион подвел меня к Жанне, которая или не видела, или не узнавала меня до сих пор.

– Левушка, Левушка, ах, как вы мне нужны! Я вас, кажется, уже год ищу. Но я хотела вам что-то очень важное сказать, а сейчас все забыла. Где вы были все это время? Вот здесь… – она стала искать у себя в кармане пелерины, – нет, я больна, Левушка, – ничего не найдя в кармане и опустив руку, сказала Жанна.

Иллофиллион поднял безжизненно упавшую руку Жанны и с помощью князя перевел несчастную женщину в свою комнату. Здесь он еще раз отер ей лицо и руки и подал стакан с водой, куда чего-то накапал. Жанна жадно выпила; на ее безжизненном и бессмысленном до сих пор лице появился румянец. Через минуту перед нами сидела прежняя Жанна, какой она была в лучшие моменты нашего общения.

– Теперь вам надо вспомнить всю вашу жизнь этих последних дней, Жанна, и рассказать нам, что с вами было. Мы хотим вам помочь, но для этого надо, чтобы вы сами все вспомнили, – обратился к ней Иллофиллион.

– О, наконец я дышу спокойно, я вижу вас и Левушку живыми. Что со мной было? Я могу сказать вам только одно: я была как мертвая, а сейчас я воскресла. Меня давила какая-то одна мысль, как будто я должна была сделать что-то, похожее на преступление… Да, да, вспомнила, Браццано велел мне добиться через Левушку, чтобы Анна носила на руке его браслет; он говорил, что лишь в том случае может быть уверен, что она выйдет за него замуж, если ей наденут на руку его браслет. Теперь я вспомнила все. Он привел меня сюда, велел идти к Левушке и хоть убить кого-нибудь, а пройти к нему и передать ему этот ужасный браслет. Знаете, он точно жжет руки, когда его держишь, этот браслет.

Она замолчала, потерла лоб, обвела нас всех взглядом и спросила:

– Я не сделала ничего ужасного?

– Нет, все хорошо. Забудьте теперь обо всем этом и ничего не бойтесь. Мы сейчас проводим вас домой, – сказал ей Ананда.

– Как страшно! Там будет ждать Браццано. Он меня убьет, – прошептала Жанна, вся сжимаясь.

– Не бойтесь ничего. Мы сейчас пойдем встречать одного нашего друга. С ним приедет его секретарь, женщина. Она негритянка. Для нашего друга у нас есть помещение, но женщину нам поселить некуда. Не дадите ли вы ей приют на эту ночь? В отеле она будет слишком привлекать к себе внимание, чего бы нам не хотелось, – сказал Ананда Жанне.

– Ах, как я буду рада! Я так боюсь быть одна теперь.

– Если разрешите, я проведу ночь в вашем магазине внизу, и тогда вам уже совсем не будет страшно, – подавая Жанне накидку, сказал Иллофиллион.

– Надо спешить. Князь, мы вас эксплуатируем. Но я сам узнал только час тому назад, что именно сегодня должен встретить нашего друга из Б., о котором вам рассказывал, – пожимая князю руку, сказал Ананда. – Разрешите мне занять комнату капитана, а другу я уступлю свои комнаты.

– Зачем же? Хватит комнат в доме, – запротестовал было князь, но Ананда настоял на своем.

Мы простились с нашим милым хозяином и поспешили к пароходу.

Жанна шла между Иллофиллионом и Анандой, а Иллофиллион держал меня под руку. Я так одурел от всех происшествий дня, что опять стал «Левушкой – лови ворон».

Когда мы завернули за угол пустынной улицы, то увидели, что навстречу нам шел Браццано, нагло глядя на нас. Его адская физиономия выражала крайнее раздражение.

Но не сделав и трех шагов по направлению к нам, он вдруг согнулся чуть не пополам, свернул на мостовую и стал переходить улицу.

– Идите, – сказал нам Ананда. – Я сейчас вас догоню.

В один миг он оказался возле турка, и каждое слово его металлического голоса долетало до нас:

– Еще есть время одуматься! Доползи сгорбленным до дома и три дня не имей сил разогнуться. Обдумай, во что ввязываешься. Подумай, кого вызываешь на бой! Еще есть время, ты еще можешь все искупить. Сиди без языка и движений и думай. Опомнись или пеняй на себя за все дальнейшее! В последний раз милосердие дает тебе зов и возможность к исправлению!

Ананда догнал нас, оставил Иллофиллиона вести Жанну, ласково обнял меня и сказал:

– Мужайся, мой дорогой. Так много испытаний упало на тебя сразу. Боишься ли ты? – спросил он меня.

– Месяц назад я перепугался Хавы. Но турка я не испугался и в вашем присутствии вообще ничего не боюсь. Я только молю Флорентийца помочь мне в страшные минуты, если они будут, привести мой организм в полное спокойствие и работоспособность.

– Браво, друг, – рассмеялся Ананда. – Ты мне напомнил о рассказе капитана, пораженного твоим веселым смехом в самый ужасный момент бури. Теперь и мне стало весело от твоей храбрости.

Я не успел ничего ответить. Через несколько минут мы уже стояли перед сэром Уоми и Хавой, шедшими нам навстречу с пристани.

После первых радостных приветствий мы усадили Хаву, Жанну и Иллофиллиона в экипаж. Слуга сэра Уоми, несший за ним два больших чемодана, положил один из них в экипаж, и тот скоро скрылся из виду.

Сэр Уоми показался мне сейчас несколько иным, чем в Б. В легком сером костюме, в белой шляпе на темных вьющихся волосах, с тростью какой-то особенной формы, он легкой походкой шел рядом с державшим меня под руку Анандой. Сэр Уоми отказался от экипажа, сказав, что с большим удовольствием пройдет с нами пешком. Но перед этим он обернулся к своему слуге и спросил, не тяжело ли ему будет идти пешком с вещами. Слуга улыбнулся и, как игрушку, вскинув чемодан на плечо, ответил, что с таким багажом и десять верст пройти пешком – не проблема.

Дома нас вышел встретить князь. Против обыкновения, лицо его было расстроено, хотя он приветствовал сэра Уоми с большой радостью, даже с восторгом, так ему свойственным.

Мы пропустили сэра Уоми и Ананду вперед. Не сговариваясь с князем, мы оба поняли, что хотим что-то сказать друг другу.

– Князь, – шепнул я ему, – к обеду надо непременно достать дыню. Восточного мудреца встречать без дыни невозможно, – повторил я ему слова кондитера, вдруг уверовав в них, как в несомненную истину.

– Ах ты, господи, я совершенно об этом забыл! Сейчас побегу распорядиться, – засуетился князь. – Но, Левушка, это поправить легко. А вот вещи эти проклятые лежат в комнате до сих пор. Я ношу ключ в кармане, чтобы никто туда не вошел. Ананда трогать их не велел, и я боюсь ослушаться его и убрать их.

Мы стояли перед крыльцом, ведущим в комнаты Ананды и, должно быть, имели вид заговорщиков, потому что услышали его веселый смех и слова:

– О чем вы так таинственно шепчетесь, друзья?

– О вещах, что лежат на полу, – ответил я.

Лицо Ананды стало серьезным, он быстро сказал нам: «Подождите!» – и вернулся к сэру Уоми.

Прошло, вероятно, минут десять. Князь успел распорядиться насчет дыни и вернуться обратно раньше, чем на крыльце показались оба наших друга.

– Не волнуйтесь, князь. Все это очень неприятно, конечно, но ничего страшного для вас и вашего дома нет. Вот, я вижу, у стены стоит лопата. Возьмите ее с собой, она нам пригодится, – сказал сэр Уоми князю.

Князь очень удивился, но не сказал ничего и взял стоявшую у стены лопату.

Через несколько минут мы были в комнате и остановились возле сверкавшего розового браслета и узкого ножа. Сэр Уоми, взяв у князя лопату, подобрал на нее обе вещи, достал из кармана коробочку вроде табакерки и высыпал из нее какой-то желтый порошок, густо покрывший браслет и нож.

– Отойдите, Левушка, станьте за моей спиной, – сказал мне сэр Уоми. – А вы, князь, встаньте за Анандой.

Когда мы исполнили его приказание, он поднес спичку к лопате и отодвинулся от нее.

Порошок ярко вспыхнул, вскоре послышались шипение и треск, а потом, точно разбитое стекло, с каким-то стоном разлетелся вдребезги нож. Дым и смрад разошлись по всей комнате, и Ананда во всю ширь распахнул дверь на балкон.

– Вот и все. Теперь ни для кого больше эти вещи не представляют опасности. Бедный Браццано решил, что он колдун и владеет магическими тайнами Средневековья, несущими в себе несокрушимую силу. И как всегда, при встрече с истинным знанием все злые тайны, не представляющие из себя ничего, кроме той или иной силы гипноза, разлетаются в прах, – задумчиво обводя нас своими фиолетовыми глазами, говорил сэр Уоми.

– Теперь, Левушка, вы можете взять браслет, он абсолютно безвреден, а по красоте это вещь изумительная. – Сэр Уоми засмеялся и с неподражаемым юмором продолжал: – Можете хоть Анне надеть его на ее прекрасную руку. Надо только его протереть, он закоптился. Возьмите вот этот флакон и протрите камни.

Он подал мне небольшой флакон, я смочил носовой платок и протер браслет. Вещи, подобной ему, я уже больше никогда не видел. Вероятно, Браццано ограбил какую-нибудь гробницу египетских фараонов. Думаю, в коронах европейских королей не было подобных камней и оправы.

Я собрал жалкие остатки искривленной, ставшей совсем черной стали на лопату и выбросил с балкона в сад, а браслет подал сэру Уоми.

– Нет, дружок, эта вещь предназначалась для передачи через вас. Отнесите ее в вашу комнату, вымойте руки, и не будем задерживать нашего милого хозяина с обедом, – ласково сказал мне сэр Уоми. – А какова будет судьба браслета – увидим дальше, – усмехаясь, прибавил он.

Я быстро прошел к себе, убрал, не без отвращения, браслет, доставивший стольким людям страдания и проблемы, умылся и присоединился ко всему обществу, вышедшему на балкон.

Я застал уже конец разговора. Сэр Уоми говорил:

– Все эти так называемые темные силы – не что иное, как невежественность. Люди, стремящиеся подсмотреть силы природы – при известной концентрации одной воли, – отыскивают их. Обычно это люди, одаренные психическими силами, развитыми более, чем у всех остальных. Но так как их цель знание, служащее только их собственному эгоизму, их страстям и обогащению в ущерб общему благу, они отгораживаются в отдельные группы, называя себя различными умными именами. Они подбирают себе компаньонов непременно с большой силой воли, обладающих способностью к гипнозу.

Это очень длинная история, о ней в двух словах не расскажешь. Тянется она к нам из древнейших времен, и таких служителей лжи и лицемерия, известных под названиями колдунов, алхимиков, провидцев и так далее, очень много.

Возьмем, к примеру, данный случай. Почему скрючился и развалился нож? Потому что так называемый наговор на нем был сделан на смерть упорством воли. То есть, если бы человек, которому этот нож был дан в руки, встретил препятствие к выполнению внушенного ему приказания, он убил бы любого, мешавшего ему. Браслет же нес в себе другой наговор, целью которого было привлечь любовь его владелицы к тому, кто ей подарил его.

Подлинной силой обладает такое Знание, в котором побеждают не упорством воли, а любовью. Мне известна лишь скромная часть его, но и она помогла мне в одно мгновение победить и уничтожить все труды злой воли невежды, потратившего на свои заклятия годы своей жизни и считавшего черную магию вершиной знания.

Слуга пришел звать нас обедать. Весь обед сэра Уоми состоял из молока, хлеба с медом и фруктов. Я нетерпеливо ждал, будет ли он есть дыню, боясь осрамиться перед князем. Он съел кусок дыни, лукаво взглянув на меня своими большими глазами, выражающими беспредельную доброту и ласку. Я обмер; мне показалось, что он раскрыл мою черепную коробку, прочитал там все мои мысли и видел, как я боялся, что он не будет есть дыню.

– Кстати, Ананда, вы с Иллофиллионом похитили у меня Хаву и пристроили ее по своему усмотрению. Я остался без секретаря, хотя мог бы быть спрошен, желаю ли я этого, – весело смеялся сэр Уоми. И смех его напомнил мне звон серебряных, гармонично подобранных колокольчиков. – Теперь я хочу – без спроса у вас – похитить себе во временные секретари вашего юного литератора.

– О, как бы я был счастлив, если бы мог удостоиться такой чести! – в полном восторге воскликнул я.

– Сэр Уоми, я виноват перед вами. Но ведь это только на одну сегодняшнюю ночь, – сказал Ананда. – И если вам сейчас нужен секретарь, я готов служить вам.

Сэр Уоми покачал головой и тихо сказал:

– Хаве придется прожить там намного дольше. Вы же с Иллофиллионом будете очень заняты. А мальчик пусть будет при мне. Сегодня мне никто не нужен. А завтра, Левушка, если тебе не кажется страшным сделаться секретарем такого сердитого хозяина, приходи в девять часов ко мне и будешь работать часов до трех-четырех.

Сэр Уоми встал, поблагодарил князя и сказал, что в пять часов он с Иллофиллионом и Анандой зайдет осмотреть его больную жену. С самим же князем он побеседует завтра вечером у себя.

Я был на десятом небе. Все пело у меня внутри. Мы проводили сэра Уоми в его комнату и вернулись к себе. Ананда устроился в комнате капитана. Я не смог удержаться, бросился ему на шею и попросил:

– Ананда, миленький, хороший Ананда, помогите мне не осрамиться завтра у сэра Уоми. В чем заключаются обязанности его секретаря?

Ананда обнял меня за плечи, рассмеялся своим звонким смехом и, поддразнивая, сказал:

– Вот если бы ты не боялся Хавы, ты мог бы у нее об этом спросить.

– Ну, что вы, я уже давно с ней подружился! Это уже история моих детских лет.

Ананда снова весело засмеялся.

– Постойте, – сказал я, вслушиваясь в его смех. – Как странно. Вы сейчас два раза засмеялись, и оба раза я почувствовал, что мысли ваши не здесь, а где-то еще, в чем-то далеком, печальном и даже воинственном. Сэр Уоми смеялся – и я точно серебряные колокольчики слышал. Хотя тогда я тоже знал, что мысли его далеко. Но – как бы это выразить? – помедлил я, подыскивая способ выражения своей мысли. – Понимаете ли, мысль сэра Уоми была какая-то всеобъемлющая. Она жила и где-то там, и одновременно здесь. А ваша мысль жила где-то далеко, а здесь только скользила.

– Да ты, Левушка, действительно любишь загадывать загадки, – улыбаясь и пристально глядя мне в глаза, сказал Ананда. – Ты привел меня в полное отрезвление, мальчик. Я действительно был раздвоен в мыслях. Но то, что ты подметил и что составляло разницу в мыслях сэра Уоми и моих, не было проявлением моей рассеянности. Это было тяжелым порывом личного горя, причиненного мне одной душой, в твердости и верности которой я, увы, ошибся. Конечно, я сам виноват, потому что видел то, что мне хотелось, а не то, что носил сам человек в сердце. И я дважды виноват, что воспринял это в личной печали. А сэр Уоми ничего не может воспринимать как личное. Его любовь проникает в человека, всегда поднимая его и облегчая ему жизнь во всех ситуациях.

Ты отрезвил меня, и ты же меня порадовал – и вчера с Генри, и сегодня с Жанной. Ты много выстрадал, но зато как далеко шагнул! И сколько бы ни двигался вперед человек, какие бы тяжкие страдания ни приходилось бы ему преодолевать на пути к знанию – если он честен и верен до конца, если компромисс не соблазнит его, то он достигнет счастья жить легко и радостно. Живи легко и дай себе слово никогда не плакать! – Ананда обнял меня, и мы разошлись по своим комнатам.

Впервые после отъезда из Москвы я сегодня расстался с Иллофиллионом. Это послужило мне поводом, чтобы в одиночестве подумать еще раз обо всем, чем я обязан этому человеку. Я был полон благодарности и нежной любви к нему. Мне так не хватало сейчас моего снисходительного друга и наставника, и было очень горько, что я ничем не могу быть ему полезен и не увижу его, проснувшись завтра утром. Решив, что после занятий с сэром Уоми я попрошу у него разрешения сбегать к Иллофиллиону, я лег спать счастливый и радостный. Как ни тяжел был этот день, я жил сейчас поистине «легко».

Ровно в девять часов следующего утра я постучал в дверь сэра Уоми.

– Ты точен, друг, – встретил меня он сам, отворяя мне дверь.

Меня удивило, что в комнате ничего не изменилось, точно здесь продолжал жить Ананда, у которого всегда царил образцовый порядок. И сейчас нигде не было ни следов завтрака, ни пылинки, – только на письменном столе лежало несколько писем, какая-то тетрадь и еще не обсохшее от чернил перо. Видно было, что сэр Уоми уже давно работал.

Я провел параллель между своей и его комнатами и со стыдом вспомнил, как я сейчас спешил, какой кавардак я оставил у себя в комнате и как бежал бегом, проглатывая последний кусок у самой двери.

Я дал себе слово и в этом отношении быть достойным своего хозяина. В первый же раз, как только Иллофиллиона не оказалось со мной, я оставил комнату в таком хаосе! Мне стало очень, до тошноты, неприятно.

Должно быть, мое лицо отразило мое состояние, потому что сэр Уоми, лукаво улыбаясь, спросил, не страшна ли мне перспектива работать с ним.

– Как могли вы это подумать, сэр Уоми? – даже привстал я с кресла, в которое он меня усадил. – Я просто – едва вошел – осознал еще одну свою черту, которая, вкупе с другими, делают меня недостойным счастья служить вам секретарем. Но бояться вас? От вас так и льются потоки любви. Я еще мог бы бояться Али и его прожигающих глаз. Но в свете ваших глаз можно только тонуть в блаженстве.

Сэр Уоми рассмеялся, и мне снова почудились звенящие колокольчики.

– Зима, тройки… малиновый звон… – невольно вырвалось у меня.

– Что ты там бормочешь, друг? Тут растаять можно от жары и пыли, а ты бредишь зимой?

– Видите ли, сэр Уоми, я совсем ошалел от всех тех встреч и переживаний, которые на меня свалились в последнее время. Я никогда не подозревал, что на свете могут жить такие люди, как Али, Флорентиец, вы, наконец, Иллофиллион и Ананда. Да, впрочем, я также не думал, что могут быть живые Анны или Наль.

Я слышал слова этих замечательных людей и часто их не понимал. Вернее, моя мысль не поспевала их осознавать, а они падали куда-то в глубину моей души и оставались там лежать до времени.

Я знаю, что я очень неясно выражаюсь. Но я веду к тому, что яснее всего мне говорят о человеке тон его голоса и смех. Они, точно камертон, ведут меня прямо к пониманию – минуя всякую умственную логическую связь, – чего-то очень сокровенного в человеке.

Ананда говорит и смеется голосом самым чарующим. Вряд ли можно найти второй голос не только такой же красоты и оригинальности, но хотя бы звучащий таким металлом. Раз его услышав – забыть невозможно. Но в сердце моем – в том месте, где происходит понимание сути всех вещей помимо логической мысли, – я знаю, что в любую минуту его голос может загреметь гневом, как небесный страшный гром, от которого все вокруг может развалиться.

И глаза его – звезды небесные. А засмеется он – я слышу в его смехе звенящие мечи. А когда вы говорите – мне чудится, что журчат весенние ручьи. Так радостно становится, жить хочется! А как вы засмеетесь – дух захватит, точно на тройке катишь под звон волшебных колокольчиков.

– Ну и секретарь! Если бы я не знал твоего брата, я бы сказал, что твой воспитатель научил тебя хорошо говорить комплименты! Но вот погоди, – вдруг серьезно, после только что звучавшего смеха, сказал сэр Уоми, – в тот день, когда мы будем сражаться с Браццано – а это будет не так просто, как справиться с его кинжалом и браслетом, – ты увидишь меня, по всей вероятности, иным. Тогда и решишь и о моих ручьях и колокольчиках.

– Думаю, что если бы мне было суждено увидеть вас грозным и услышать ваш голос в гневе, то это все же были бы раскаты звенящих колоколов, зовущих к тому, чтобы грешные опомнились, – представляя себе видоизмененным сэра Уоми, сказал я с огорчением.

Снова сэр Уоми рассмеялся:

– Ну хорошо, это еще не скоро будет, и тосковать тебе о благовесте моих колоколов еще рано. Напусти-ка лучше в нашу атмосферу своей зимы, и начнем работать.

И он начал диктовать мне по-английски письмо, которое я должен был писать по-французски. Этот язык я знал хорошо, и затруднений это мне не доставило.

Так же хорошо я справился с итальянским и русским, но когда дело дошло до немецкого – я спотыкался ежеминутно, и меня даже в пот ударило.

Сэр Уоми засмеялся:

– Что, Левушка, зима уступила место константинопольскому лету? Ничего, через несколько дней практики все наладится.

Он ласково помог мне в нескольких местах. Но я твердо решил упросить Иллофиллиона говорить со мной только по-немецки и помочь мне одолеть этот язык.

Я и не заметил, как пролетело время, раздался легкий стук, и в комнату вошел Ананда.

– А, здравствуй, «звон мечей»! – смеясь, встретил его сэр Уоми, вставая и протягивая ему обе руки.

Ананда с удивлением взглянул на него, вздохнул и поднес обе руки сэра Уоми к своим губам одну за другой.

– Не смущайся, Ананда, – обнимая его и ласково ему улыбаясь, сказал сэр Уоми. – Этот мальчик старался мне объяснить, что в твоем смехе ему слышится звон мечей. Ну а мой смех, по его ощущению, – это весна с ароматами и зима вместе с тем. Он только относительно Хавы мне не признался. Но уж я сам решил выпытать у него, что ему чудится в смехе Хавы и Иллофиллиона.

Голос сэра Уоми был добрым и ласковым.

Я весь покраснел, как-то сразу почувствовал себя уставшим и ответил, что смеха Хавы не помню, Иллофиллион почти никогда не смеется иначе, чем шаловливые дети, а вот если чей-нибудь смех и кажется мне загадочным, то это смех Анны. Все это я говорил быстро и бестолково и закончил неожиданно для всех:

– Сэр Уоми, у меня к вам огромная просьба. Разрешите мне, пожалуйста, хоть на час сбегать к Иллофиллиону. Помимо того, что я соскучился по нему, я тревожусь, не надо ли ему чего-нибудь. Он ведь там уже так долго, – молил я сэра Уоми, всей душой желая поскорей увидеть Иллофиллиона.

– Нет, дружок. Один туда не ходи. Мы все поедем в магазин Жанны в экипаже князя. Но предварительно позавтракаем с князем и Анандой. Беги умывайся, переодевайся так, чтобы сразу после завтрака выехать из дома, и приходи в столовую, где мы с тобой уж наверняка будем оспаривать друг у друга право на дыню.

Я вышел, засмеялся и подпрыгнул от удовольствия, унося в душе неподражаемо юмористическое выражение глаз сэра Уоми. Мне показалось странным, что я столько времени жил здесь и не знал, что у князя есть свой экипаж для выезда.

После завтрака, где я то и дело превращался в «Левушку – лови ворон», сэр Уоми встал и велел мне взять браслет с собой.

– Заверни его вот в это, – и он подал мне шелковый платок темно-синего цвета, по краям которого были мелкие белые цветочки, очень красивые, похожие на маргаритки, а посередине был вышит шелком белый павлин с чудесным распущенным хвостом, в окружении крупных голубых колокольчиков.

Я выполнил его приказание, положил завернутый браслет в карман и сел рядом с сэром Уоми в коляску, под белый балдахин. Ананда отправился по какому-то делу, собираясь через час прийти прямо в магазин.

По случаю праздника в магазине была полная тишина. Нам открыла дверь Хава, сказав, что Жанна со вчерашнего вечера не может встать из‑за сильнейшей боли в голове и Иллофиллион провел возле нее тревожную ночь.

Сэр Уоми молча кивнул головой, велел мне оставаться внизу с Хавой, а сам прошел наверх к больной.

Хава теперь уже не пугала меня своей чернотой, хотя из‑за платья светлого персикового цвета ее кожа казалась еще чернее.

– Вы очень изменились, Левушка. У вас такой вид, точно вы повзрослели и окончили по крайней мере два университета, – улыбнулась она мне, усаживая меня в стоявшее в углу кресло и показывая в улыбке свои дивные мелкие зубы.

– Ах, Хава! Как бы я хотел совсем не кончать многих из тех университетов, через которые сейчас прохожу. Я живу такой дивной жизнью. Я так очарован теми, кто сейчас со мной. С одной стороны, я живу надеждой снова встретить Флорентийца, а с другой – готов плакать при мысли, что придет пора и мне надо будет расстаться со всеми теми, кто теперь так милосердно переносит мое присутствие. И никто из них ни разу не показал мне ни утомления, ни раздражения, хотя я ежесекундно сознаю, как высоко превосходят они меня.

– Все, Левушка, проходят свой путь, начиная с самых низших ступеней. В своей каждодневной жизни человек сам создает причины всех тех осложнений, которые потом ему мешают. И каждый при этом думает, что его жизненные проблемы приходят к нему извне, – тихо сказала Хава.

Вам горько, что когда-то с кем-то придется расстаться. Но ведь каждому неизбежно суждено родиться и так же неизбежно умереть. И не в этом драма людей, а в том, что они никак не могут приготовить себя к разлуке с любимыми. Если бы мать сразу понимала, что ее дети – это только данные ей на временное хранение сокровища, – она бы, видя в них божий дар, который она должна вернуть усовершенствованным, отшлифованным, искала бы в них не себя, а ту силу высшей, единой любви, которая творит все во всей Вселенной.

И, объединяясь с ними в этой любви, она поняла бы, что жизнь не только не кончается со смертью, но что уходящее ее дитя больше не нуждается в земной форме и уходит в иную, более совершенную жизнь.

Так и вы. Если вы поставили себе задачей помочь брату и эта конечная цель сияет вам, не все ли равно, в каких формах и на какой земле будет проходить ваша жизнь до тех пор, пока вы не обретете полного самообладания и пока ваше сознание не расширится так, чтобы вы могли без слов понимать мысли людей, успокаивать их эмоциональные порывы и одухотворять их творческие силы. И только достигнув такого состояния, вы сможете встать на одну ступень с братом и стать ему подлинным помощником.

– Я многое сейчас понял из того, что раньше мне казалось бредом моей души, Хава. Но есть еще так много такого, чего я не понимаю и очень боюсь спросить.

– Всего лучше, Левушка, не спрашивайте ни о чем. Люди, окружающие вас, так высоки, что обо всем, что вам необходимо знать, скажут сами. И ни одному испытанию, которого вы не имели бы сил выполнить, они вас не подвергнут.

– Не знаю, Хава, может быть, и так. Но… Генри, бедный Генри не смог выдержать.

– Нет, не Генри виновен. Генри сам выпросил у Ананды, вымолил, чтобы он его взял сюда, а сэр Уоми говорил Ананде, что надо отказать ему в этой просьбе. Ананда же не последовал мудрости сэра Уоми, а уступил по своей божественной доброте мольбе и клятвам юноши – и теперь принял на себя удар и ответ за измену Генри.

– О, Хава, благодарю вас тысячу раз за эти слова. Я никогда не буду просить моих друзей ни о чем. Да, впрочем, если бы вы только знали, как я невежествен. Неудивительно, что я осознаю свое место и не стремлюсь куда-то вылезать.

– Чем выше и скромнее человек, тем он больше понимает величие другого и тем скорее может найти свой путь сам. Но вот к нам идут наши друзья, – вставая навстречу сэру Уоми и Иллофиллиону, сказала Хава.

Я был поражен тем, насколько усталым выглядел Иллофиллион.

– О, Лоллион, я готов целый год караулить ваш сон, только пойдемте скорее домой отдыхать, – бросился я к моему другу, расстроенный его утомленным видом. Иллофиллион, всегда свежий, юный, – сейчас точно прожил двадцать лет за одну ночь.

– Не тревожься, Левушка. Сейчас нам Хава подаст кофе, и я снова буду свеж и энергичен. Я просто долго сидел в одном положении, меняя компрессы, и немного устал.

Высказав ему огорчение по поводу того, что меня не было с ним, чтобы помочь ему, я усадил его на свое удобное место, сам подал ему кофе и шепотом сказал:

– Ведь вы умеете спать сидя, с открытыми глазами. Я вас прикрою; никто не увидит; ну, хоть часочек поспите. Я с места не сдвинусь.

Иллофиллион засмеялся так заразительно, что сэр Уоми поинтересовался, не хочет ли он отнять у него привилегию колокольного смеха, и тут же пересказал ему наш разговор с ним на эту тему.

В это время вошел Ананда, ведя с собой Анну.

Когда она сняла свой неизменный плащ, я снова восхитился ее поразительной красотой. Каждый раз, когда я ее видел, она казалась мне все прекраснее. Вся в белом, какая-то трепетная, обновленная, точно очищенная – даже дух захватывало от этой красоты, от этих бездонных глаз, от этой гармонии всех форм и линий.

«Поистине, она арфа Бога», – подумал я, вспомнив ее игру. Но мысли мои были прерваны поступком Анны, таким странным, таким несовместимым с этой царственной красотой.

Анна опустилась сразу же на колени перед сэром Уоми, прильнула к его рукам и горько зарыдала, что-то говоря ему среди рыданий и опускаясь все ниже к его ногам.

Сердце мое разрывалось. Я был так поражен, что не мог двинуться с места. Я ожидал ее радости, счастливого смеха, думал, что и она будет спокойна и счастлива вблизи этого полного любви человека, который всех делал счастливыми и мирными вокруг себя.

– Встань, Анна, – услышал я голос сэра Уоми. – Теперь уже нет выбора. Надо идти до конца. Я тебя предупреждал повторно год назад. Я дал тебе определенную задачу. Ты медлила, тянула. О чем же теперь плакать? О том, что ты заставила всех все бросить и приехать сюда спасать твою увязшую во тьме семью? А могла бы без напряжения все сделать сама, если бы послушалась и исполнила то, что говорили тебе Ананда и я.

Голос сэра Уоми звучал необычно. Я узнал в нем твердость стали, звеневшую всегда в голосе Ананды. Я невольно посмотрел на Ананду. Он стоял рядом с Иллофиллионом, и оба они меня поразили. Их лица были тихи, светлы, ласковы, а на лице сэра Уоми, бледном, твердом точно мрамор, глаза сверкали лучами, как огромные аметисты.

За минуту до этого я думал, что прекраснее Анны никого быть не может. Теперь я увидел такую красоту, которая уже не принадлежала земле. Это был сошедший с другой планеты Бог, а не тот сэр Уоми, с которым я работал утром.

– Иди теперь без слез и раскаяния. Ими ты только ослабляешь силу того моста любви, который протянули тебе из своего сердца Ананда и его дядя. Радостью, одной радостью, ты можешь начать снова строить ту половину моста, которую разрушила сама своим непослушанием и медлительностью. Дважды зов милосердия не повторяется. И об отъезде твоем в Индию сейчас и речи быть не может. Но от тебя одной зависит: годы или мгновение приблизят тебя к давнишней мечте.

Напрасно ты ждала особых испытаний. Шли обычные дни твоей жизни, а ты в них-то и не разглядела главных дел любви и самого первого ее признака: жить легко свой текущий день. Жить в самых обычных делах, неся в них наивысшую честь, мир и бескорыстие. Не в мечтах и обетах, не в идеалах и фантазиях проявляется любовь человека к человеку. Но в простых делах каждого дня идущий путем любви должен быть звеном духовного единения со всем окружающим. Оставь свои мечты о высшей жизни. Трудись здесь в простых буднях и… всегда помни о своем нарушенном обете добровольного послушания.

С этими словами он поднял Анну и поманил меня к себе рукой. Я мгновенно понял – как я многое стал угадывать в последнее время без всяких слов – и подал ему синий платок с браслетом.

Как только сэр Уоми взял руку Анны, которой она закрывала лицо, и надел ей браслет Браццано, она вскрикнула, точно раненая.

– Не бойся, дитя, – услышал я снова голос сэра Уоми. – Теперь этот браслет уже не служит символом обручения. В нем нет ничего, кроме прекрасного произведения искусства. И он не заговорит и не затянет тебя в любовные сети злодея. Это ты сама – своею медлительностью, сомнениями, колебаниями и нерешительностью – соткала связь со злодеем. Он должен теперь или преобразиться, или погибнуть, так как из‑за страсти к тебе погрузился в такую глубину грязи и ужаса, где больше не может жить ни одно существо. Века могут пройти, пока ты снова встретишься с ним в таких условиях, чтобы своей стойкой верностью, любовью без сомнений и радостью помочь ему и быть в силах развязать мрачный узел, который так неосторожно соткала сейчас.

Иди домой, Ананда отведет тебя. И думай не о себе и своих скорбях, но о скорби Ананды, ручавшегося за тебя, о страданиях твоей семьи, погрязшей во зле. Будь мирна и благословенна. Жди меня, когда – под видом приятного вечера – мы придем к вам в дом для очень тяжкого дела борьбы со злом. Становись сильнее с каждым днем. А для этого научись действовать, а не ждать, творить, а не собираться с духом. Кто думает о друге и брате, тот забывает о себе, – он отер ей глаза прекрасным синим платком с вышитым павлином и отдал его ей.

Голос сэра Уоми был снова мягок и проникал в сердце. А от лица его и от всей его фигуры точно свет шел.

Анна низко ему поклонилась; он обнял ее, прижал к себе, и я видел, как она вся содрогнулась в его руках. Когда она повернулась к нам, она точно уносила на себе отраженную часть его сияния.

– Не забудь, в пять часов у княгини, – шепнул Иллофиллион выходящему Ананде.

Вскоре сэр Уоми и Иллофиллион уехали, оставив больную на нас с Хавой.

– Будь все время с больной: если к Хаве придут неожиданные посетители – она сама справится с ними. Ты же, что бы ты ни услышал внизу, оберегай больную, не покидай ее и не пропускай к ней никого. Если же Хаве понадобится помощь, мы ее пришлем, – сказал мне сэр Уоми. – Могу я надеяться на тебя? – глядя мне в глаза так, словно он заглянул в мою душу, спросил меня сэр Уоми.

– А если Хаву будут убивать? Мне тоже сидеть тут, не пытаясь ей помочь? – в ужасе спросил я, вспоминая Жанну, чуть не ранившую князя.

Все трое расхохотались, и так весело, что я понял, какой глупый вид был у меня.

– Можешь быть спокоен. Не так легко убить человека. Но вот тебе флакон. Если здесь будут очень шуметь, брось его прямо вниз, он разобьется и напугает непрошеных гостей.

Сэр Уоми положил мне на голову руку, от чего по мне пробежала волна счастья и силы. Он подал мне небольшой флакон и покинул нас, сев снова в коляску вместе с Иллофиллионом.

Я держал флакон в руке. Я все-таки не мог взять в толк сразу все, а понял только, что и Анна, как и Генри, не исполнила чего-то и огорчила Ананду. Анна, казавшаяся мне совершенством! Анна, которую я едва мог признать земной женщиной!

«Боже, – подумал я. – Неужели и Наль?.. Наль, ради которой брат пожертвовал всем, отдал жизнь, – неужели и Наль может ему изменить, нарушить свой обет и причинить ему скорбь?»

– О чем вы так стонете, Левушка? – услышал я ласковый голос Хавы.

– Разве я стонал? Это мне померещилось что-то. Я ведь «Левушка – лови ворон». Вот и сейчас вороню, а мне надо быть возле Жанны. Проводите меня, пожалуйста, к ней. Я должен думать только о ней. А вас защищать только этим флаконом. Там, наверное, какое-нибудь едко пахнущее лекарство.

Хава рассмеялась, сказала, что я, вероятно, буду иметь случай в этом убедиться, и мы поднялись к Жанне.

Войдя в привычную комнату Жанны, я не сразу увидел больную. Положительно все тут было переставлено; и кровать Жанны, задернутая красивым белым пологом, стояла совсем в другом месте за перегородкой в самом конце комнаты.

– Это вы, Хава, так неузнаваемо переставили все? – спросил я.

– Признаться, очень хотелось бы сказать, что я. Но на самом деле все здесь, вплоть до этого прекрасного белого полога, было сделано руками самого Иллофиллиона. Мы с няней были только парой негритосов на посылках. Я долго рассматривала этот полог, но так и не могу понять, из чего он сделан. Тонкий, как бумага, мягкий, как шелк, и матовый, как замша, – вот и разберись. Очень хотела спросить Иллофиллиона, где он нашел такую вещь, но не посмела.

Я подошел к пологу и тотчас же узнал такую же материю, из которой был сделан халат, присланный Али моему брату перед пиром.

– Это ему, несомненно, прислал Али, – важно ответил я, гордясь своим знанием.

– Али?! – воскликнула Хава с удивлением. – Неужели Али? Почему вы так думаете? Правда, перед нашим отъездом сюда к сэру Уоми приезжал человек с посылкой от Али. Но не думаю, чтобы эта вещь была прислана оттуда. Рано утром, почти на рассвете, Иллофиллион куда-то выходил, а потом я увидела этот полог. Но я слышу стук колес, – прервала разговор Хава. – А вот и экипаж остановился подле магазина, – продолжала она. – Колокольчик зазвенел! Боже, вот так стук! Этак, пожалуй, все мертвые проснутся, – весело говорила негритянка, спускаясь вниз и велев мне запереть дверь спальни Жанны.

Оставшись один, я стал присматриваться к Жанне. Прелестное личико, точь-в‑точь такое, какое было у нее, когда мы увидели ее в первый раз на пароходе в углу палубы четвертого класса, между ящиками. У нее, очевидно, был жар, и спала она тяжелым, глубоким сном.

Внизу сначала все было тихо; разговор был слышен, но слова не долетали.

– Вы хоть понимаете, о чем вам толкуют? – вдруг услышал я гнусавый, пронзительный голос и мгновенно узнал любимого младшего сына Строгановой.

– Не вы нам нужны, а ваша хозяйка. Мало ли какая фантазия придет кому-нибудь в голову? Хозяйка ваша могла нанять вас, считая, что на такую приманку кому-нибудь наверняка захочется посмотреть и лишняя шляпа будет продана. Но у нас дело не шляпное, а такое, которое вашей башке не понять. Позовите сию же минуту сюда хозяйку! – кричал наглый мальчишка.

Я так и представлял себе его кудрявую голову в феске, его красивое, презрительное, капризное лицо с отталкивающим выражением.

Прислушиваясь к тому, что делалось внизу, я решал вопрос, когда же для меня настанет пора приступить к моей химической обструкции, которая, как я полагал, заключалась в данном мне флаконе.

Слов Хавы, стоявшей, очевидно, спиной к лестнице, я не разбирал, но тон ее голоса был ровный и веселый, что, вероятно, немало бесило мальчишку.

Теперь заговорил другой, женский голос, тоже в повышенном тоне. Я не узнал, кто это, но постепенно понял, что это Строганова.

– Мой друг передал вашей хозяйке драгоценности на хранение, – услышал я. – Он поручил нам забрать у нее эти вещи сегодня же. Он был очень болен эти дни и не мог сообщить нам о своем решении раньше. Сегодня крайний срок; вещи немедленно должны быть ему возвращены. Вот его письмо вашей хозяйке, но передам я его сама, в ее собственные руки. Ступайте и приведите ее сюда. Не заставляйте нас подыматься наверх, потому что тогда вам будет очень плохо, – говорила женщина.

– Да что с ней толковать! Прочь с дороги! – заорал мальчишка.

– Не смейте прикасаться ко мне вашими грязными руками, иначе вам уж точно будет плохо, – раздался голос Хавы, да такой сильный, спокойный, властный, что я и рот раскрыл.

Тут в магазине что-то упало, Строганова взвизгнула. Я решил, что настало время действовать, кинулся к двери, открыл ее и уже занес руку, чтобы швырнуть флакон, как внезапно внизу воцарилась мертвая тишина.

Я свесился с перил и увидел в дверях магазина фигуру, закутанную в темный плащ. В сумерках я не сразу понял, кто это, и лишь услышав голос, узнал Иллофиллиона.

– Сядьте, молодой человек! И молчите, если вы так плохо воспитаны, что не знаете, как подобает культурному юноше вести себя в чужом доме, вдобавок в доме одинокой трудящейся женщины. Вы потом принесете свои извинения мисс Хаве за ваше грубое поведение. Теперь же сидите, как бессловесное животное, так как вы и есть животное.

Ох, как грозен был взгляд Иллофиллиона, и голос его звучал точно гром.

– Как и зачем вы пришли сюда, мадам Строганова? – обратился он к женской фигуре, спрятавшейся за сына. – Ваш муж, Анна и Ананда категорически запретили вам являться сюда. Как решились вы нарушить их запрет? – спрашивал Иллофиллион.

– Да что с вами, доктор Иллофиллион? Я вас едва знаю, вы для меня первый встречный, и вдруг вы осмеливаетесь задавать мне какие-то вопросы. Я не девочка! Будьте любезны вызвать ко мне Жанну. Если она не явится сюда немедленно, я буду знать, что она украла переданные ей моим другом вещи чрезвычайной ценности. И мне придется обратиться к помощи полиции.

Иллофиллион усмехнулся:

– Что вы цените выше: браслет или нож, который вы передали Жанне, чтобы меня заколоть? Человеческая жизнь не представляет для вас ценности, поскольку она лично вам не интересна; поэтому я вас и не спрашиваю, во что вы оценили жизнь несчастной Жанны, мою, Левушки, князя. Я вас спрашиваю, что будете вы искать через полицию: нож или браслет?

Строганова тяжело опустилась в кресло. Ее красивое лицо побледнело так, что темная кожа покрылась белым налетом.

– Ваши дерзости я сносить не намерена, – прошипела она. – Вы можете быть абсолютно уверены, что без вещей я отсюда не выйду. Поэтому не тратьте времени и подавайте сюда вещи, – как разъяренная тигрица, все повышая голос, рычала Строганова.

– Вы не только уйдете без этих вещей, которые вам не принадлежат, к вашему счастью, чего вы даже не понимаете, но и немедленно положите на стол тот амулет, который Ананда подарил Анне и который вы украли у нее сегодня час назад.

– Ваша подлость… – Строганова не договорила. Глаза Иллофиллион сверкнули как два топаза; он вытянул руку по направлению к ней и сказал:

– Можете посмотреть на вашего любимчика. Если вы не желаете прийти в такой же вид, – удержите ваш язык и манеры в границах приличия.

Я посмотрел на любимчика. Он походил на бешеного пса. Глаза его выражали предельную злобу, язык высовывался изо рта, и слюна бежала на его белоснежный жилет. Феска съехала на лоб; он был так ужасен, что я не мог смотреть на него.

Мать, увидев сына в таком виде, не бросилась ему на помощь, не вымолвила ему ни одного любящего слова; она думала только о себе. Доставая из сумки амулет и кладя его на стол, она сказала Иллофиллиону:

– Возьмите ваш амулет. Подумаешь, какая драгоценность! Не смейте меня доводить до такого мерзкого состояния, в каком сейчас мой сын. Отдайте мне браслет, и мы уйдем.

Амулет, который она достала, оказался дивным золотым медальоном, в крышку которого была вделана фиалка из аметистов. Я сразу увидел, что кольцо, которое капитан подарил Ананде, было такой же работы, как и этот медальон.

– Браслет сейчас в вашем собственном доме. Он отдан той, которой предназначался, – ответил ей Иллофиллион.

– Это самая наглая ложь! – выкрикнула Строганова. – Тот, кому принадлежит браслет, требует его немедленно обратно. Вы понимаете, что я не могу уйти отсюда, не получив его? Я дала слово Браццано привезти ему немедленно его драгоценности.

– Много слов и обетов вы давали в вашей жизни. Вы клялись у алтаря в любви и верности вашему мужу, – пересчитайте, сколько раз вы ему изменили. Вы дали Анне три года назад обещание не преследовать ее своими требованиями, чтобы она вышла замуж за Браццано. В результате вы продались ему, продали ему сына, дочь и сегодня обокрали ее, коснувшись самого дорогого и священного, что у нее было.

Но слово, которое вы дали Браццано, вы боитесь нарушить, потому что эта гадина пригрозила вам и вашему сыну смертью? Посмотрите на себя. Чей жемчуг на вашей шее? Чьими кольцами унизаны ваши руки? Чье платье надето на вас? Чей ридикюль в ваших руках? Несчастнейшая из женщин! Опомнитесь, сбросьте с себя все эти вещи, – и вы хоть немного поймете тот ужас, в котором вы погрязли.

Под взглядом Иллофиллиона Строганова положила на стол свой ридикюль, но Иллофиллион велел Хаве взять немедленно со стола медальон, чтобы он не касался больше ридикюля Строгановой, откуда она его вынула. Медленно, словно лениво и сонно, Строганова сняла жемчуг, серьги, кольца и браслеты, десятки которых, по восточной традиции, бряцали на ее руках.

По мере возрастания кучки золота и камней на столе, женщина менялась, словно возвращаясь к жизни. Наконец, точно побеждая какое-то последнее препятствие, она вытащила из‑за корсажа тончайшую платиновую цепочку, на которой висели огромная черная жемчужина и такой же огромный розовый бриллиант.

Положив их тоже на стол, она глубоко вздохнула, широко раскрыла глаза и с удивлением осмотрелась вокруг.

– Что все это может значить, доктор Иллофиллион? Разве мне было дурно? – спросила она.

– О да. Вам было очень плохо. Но теперь уже гораздо лучше, – ответил ей Иллофиллион. – Ведь вам легче дышится сейчас?

– И дышать легче, и я как-то не чувствую себя скованной. Но почему все мои вещи лежат здесь? – опять спросила она. Она протянула руку и хотела снова надеть свои вещи, но Иллофиллион остановил ее.

– Подождите немного, придите окончательно в себя. Выпейте кофе, – и он подал ей чашечку кофе, но я заметил, что перед этим он растворил в ней частицу пилюли Али.

Хава поднялась ко мне и взяла у меня флакон сэра Уоми. Я уже приготовился к тому, что, как только откроют флакон, комнату наполнит едкий запах. Хава положила все вещи Строгановой на поднос. Когда она открыла флакон, в нем, к моему удивлению, оказался такой же желтый порошок, каким сэр Уоми обсыпал нож и браслет в доме князя.

Иллофиллион высыпал порошок на драгоценности Строгановой, поджег его и сказал мне:

– Подай Жанне питье из стакана и перемени компресс.

Я быстро выполнил приказание. Проснувшаяся Жанна выпила лекарство, не узнавая меня, повернулась на другой бок и через мгновение опять заснула.

Когда я вернулся к моему наблюдательному посту, порошок уже догорал. Вся комната была полна дыма и смрада; что-то лопалось, будто звучали выстрелы из маленького револьвера. Неожиданно что-то словно взорвалось, и у Строгановой вырвался крик ужаса.

– Вам теперь нечего бояться, – сказал Иллофиллион – Носить эти вещи было страшно. Сейчас они уже безвредны. Левушка, ты специалист протирать бриллианты – вот тебе жидкость и платок, – поманил меня Иллофиллион к себе, указывая на лежавшие драгоценности.

Я мигом – что тебе верзила – очутился возле него и принялся за дело. В каком печальном состоянии оказались драгоценности Строгановой! Прекрасная черная жемчужина разлетелась в мельчайшие куски, как стекло. Вместо розового бриллианта лежал кусок лопнувшего черного угля. Из всей груды ее бриллиантов и колец осталось лишь около десятка драгоценностей.

– Посмотрите сюда, – сказал Иллофиллион Строгановой. – Вещи, которые вы считали золотыми, оказались просто медью и серебром. Позолота слезла с них, и вы можете убедиться, чего они стоили. Все камни, за исключением оставшихся, были просто отлично отшлифованным горным хрусталем. А вы носили все эти поддельные тяжести, принимая их за умопомрачительные ценности.

Строганова молча покачала головой.

– Все эти уцелевшие вещи подарил мне мой муж. А все, что оказалось хламом, дарил мне Браццано, уверяя, что стоимость вещей так огромна, что на них можно купить целое княжество, – выговорила она с досадой и раздражением.

– Для Браццано, быть может, эти вещи и были ценностями. Но что он подразумевал под этим, вам сейчас не понять. Вскоре вы это узнаете. Вы можете теперь без боязни надеть свои кольца и браслеты. Но в ридикюле у вас тоже немало мусора, который надо выбросить.

Строганова надела свои драгоценности, открыла ридикюль и вскрикнула. Письмо Браццано, которое было дано для передачи Жанне, все обуглилось и развалилось на куски.

При виде превратившегося в пепел письма, сын Строгановой замычал и заерзал на своем стуле.

– Закройте рот, вытритесь, примите человеческий облик и отвезите вашу мать домой, – сказал повелительно и грозно Иллофиллион. – Бойтесь ослушаться моего приказа. И помните только об этой минуте, а не о страхе перед Браццано. Вы еще молоды и можете поправить все, что по своей наивности наделали в жизни. Я верю, что вы можете еще стать честным человеком, а не низкопробным негодяем. Помните же о том, что с вами здесь произошло, о своем теперешнем состоянии, и желайте вырваться из рук шарлатана, наложившего на вас и вашу мать свои гипнотические путы, – говорил Иллофиллион, пристально глядя на несчастного юнца.

Через некоторое время мать и сын вышли, я помог Хаве убрать весь оставшийся от мнимых драгоценностей хлам, умылся и возвратился к Иллофиллиону. Мы все вместе поднялись к Жанне.

Она продолжала спать. Дыхание у нее было ровное, и Иллофиллион, наклонившись над нею, сказал нам, что жар у нее спал.

Он ничего не рассказывал нам о произошедших событиях, а я ни о чем не спрашивал. Меня очень интересовало, где находятся дети Жанны, так как в их комнате царила тишина.

– Хава, Левушка останется подежурить возле Жанны, а мы с вами съездим за детьми, которых Анна устроила пока в своем доме. Кстати, Левушка, я еще днем хотел тебе сказать, что вернулся капитан. Я видел его. Он сейчас хлопочет по делам, но обещал мне к восьми часам прийти сюда. Я не сомневаюсь, что он сдержит слово, и тебе будет радостно встретиться с нашим милым другом. Я не накладываю вето на твой язык, Левушка; напротив, ты окажешь мне большую услугу, если расскажешь капитану все, что произошло за это время. Милый он человек, спешил бог знает как, чтобы иметь лишний день в своем распоряжении в Константинополе и провести его с нами. По расписанию он будет стоять здесь дней пять. Дождитесь с ним моего возвращения. Ты, бедный мой мальчик, давно ничего не ел. Ну, зато пойдем к кондитеру, и я преподнесу тебе «Багдад» в лучшем виде.

– Дорогой Лоллион, я готов ничего не есть и не пить еще два дня, только бы не видеть ни вас, ни Ананду печальными и такими утомленными. Что бы я не дал, чтобы облегчить вам жизнь, – прошептал я, повиснув на шее дорогого друга и еле сдерживая слезы.

– Вот так храбрец! Это где же видано, чуть ли не плакать взрослому мужчине? – вдруг услышал я рядом с собой голос Хавы. – Извольте поддерживать свою репутацию весельчака, а то вы заставите мои глаза изливать потоки слез. – Она смеялась, но я уловил в ее смехе не горечь, но что-то особенно меня поразившее, чему я не мог подыскать определения.

Я удивленно посмотрел на нее и сказал:

– Если сэр Уоми спросит меня еще раз: «Как смеется Хава?» – то я ему скажу, что в ее смехе звенит не хрусталь, а звук разбитой фарфоровой вазы.

– Боже мой, господин Следопыт, я вас умоляю не давать такого чудовищного определения моему смеху, – запротестовала Хава. – Уж лучше скажите ему, что смех чернокожих негармоничен вашему слуху.

– Этого я сказать не могу, потому что мой великий друг Флорентиец однажды объяснил мне, что у всех людей кровь красная, а Иллофиллион научил меня понимать, что такое любовь к людям. Я равен вам, как и вы мне, по нашим правам на жизнь и труд. Как же я могу сказать, что между нами не может быть гармонии? Я могу подслушать боль вашего сердца и молчать о ней, но не могу выключить себя из той атмосферы, в которой оно жалуется мне, когда вы смеетесь.

Хава развела руками и повернулась к Иллофиллиону:

– Помилосердствуйте, Иллофиллион. Этот мальчик меня без ножа режет.

Иллофиллион весело засмеялся, потрепал меня по плечу и сказал Хаве:

– Скорее, пожалуйста, я хочу вернуться до девяти часов. Я очень рад и могу сказать только одно: устами младенцев глаголет истина.

Хава молча накинула пелерину, они вышли, я запер двери и остался один в магазине.

Странная игра мыслей заставила меня думать о пологе постели Жанны. Мне определенно стало казаться, что он предназначался Анне, что сэр Уоми привез его для нее и что сам он ехал сюда в связи с чем-то, очень большим и значительным для ее жизни. Его слова об Индии, о том, что теперь для нее нет надежды туда уехать, – все говорило мне, что в жизни Анны должны были произойти крупные изменения. Но она сама сделала что-то не так, чем подвела не только себя и Ананду с его дядей, но и сэра Уоми и Али.

«Если так трудно удержаться на высоте таким большим людям, как Анна, то как же пробираться по жизненной тропе такому юнцу, как я? – мелькало в моей голове. – И что могло разбить сердце Хавы? Почему нет в ней полной удовлетворенности жизнью, хотя она живет в непосредственном общении с сэром Уоми?» – все думал я, перескакивая от одного образа к другому.

Несколько часов, проведенных мною в работе с сэром Уоми, сделали меня счастливым и радостным. Как же можно было жить всю жизнь рядом с ним и носить трещинку хотя бы на печенке, а не то что на сердце? Этого понять я не мог.

Я прошел к Жанне, увидел, что там все благополучно, снова спустился вниз и стал ждать капитана, медленно ходя из угла в угол.

Вскоре зазвенел колокольчик, я кинулся к двери и очутился в объятиях моего друга, который принес огромный букет благоухающих роз и лилий для Жанны.

Взаимные вопросы и ответы, удивление переменой, которую мы нашли друг в друге, – и вот мы в углу на диванчике, и я поверяю капитану все события последних дней.

Во многих местах капитан вскакивал тигром, в иных смотрел на меня нежнее матери, но некоторых положительно не мог взять в толк.

Когда дело дошло до слез Анны, он остановил меня и несколько раз переспросил, что говорил сэр Уоми. Он яростно сжимал кулаки каждый раз, как я упоминал имя Браццано.

В заключение я рассказал ему о Хаве, о моем страхе перед ней в Б., о ее письме ко мне и подарке, не забыв упомянуть и об определении ее смеха.

Капитан хохотал, говоря, что в жизни еще так не смеялся.

– Разбитая фарфоровая ваза! Да это же чудо! Кто, кроме вас, такое выдумает?

– Ну а кто, кроме вас, выдумает подарить мне такое кольцо, которое вы мне оставили? – сказал я, благодаря его от всей души. – Вот, едут, смотрите же, не выдайте меня перед Хавой. Напустите все ваше джентльменство и не забудьте, что чернота ее кожи ей не очень приятна.

– Не волнуйтесь, Левушка. Буду тих, как крем для замазки трещин.

Я залился хохотом и так и встретил детей, Хаву и Иллофиллиона.

Побыв еще немного в магазине, мы ушли к кондитеру, стараясь всячески сократить время, отведенное для утоления аппетита, и вскоре были дома.

Капитан снова занял свою комнату, а для Ананды князь распорядился выделить комнату внизу.

Так окончился мой первый день секретарства. Я лег спать с мыслями о том, какие еще сюрпризы несет нам всем наше завтра.

Глава 23

Вечер у Строгановых и разоблачение Браццано

Еще два дня жизни мелькнули для меня как счастливый сон. Занятия с сэром Уоми, письма, которые я писал под его диктовку каким-то неведомым мне людям и которые иногда пронзали меня так глубоко, что я еле удерживал слезы и дрожание руки. Сколько было в них любви утешения! Особенное впечатление произвело на меня письмо к одной матери, потерявшей взрослого сына. Той нежности, уважения к безутешности ее горя и вместе с тем величия мудрости, которое несло ей письмо сэра Уоми, я не мог спокойно воспринимать, и слезы бежали по моим щекам, когда я его писал.

Как много надо было выстрадать самому, чтобы так понимать чужое горе. Всю бездну земных страданий надо было постичь, чтобы суметь так понять и утешить скорбящего человека.

В конце третьего дня сэр Уоми прислал за мной. Когда я вошел в его комнату, я встретил там Иллофиллиона и Ананду. Сэр Уоми сказал мне, что сейчас все они пойдут к княгине и, если я хочу, я могу присоединиться к ним.

Если бы сэр Уоми шел не через десять комнат, а через десять пустынь, и тогда бы я был счастлив каждой минуте, проведенной с ним.

– Я позвал тебя, поджидаю и капитана. Оба вы видели человека – старую княгиню – в качестве обломка тела и духа. Не думаю, чтобы и сейчас можно было назвать ее цветущей яблоней, – чуть улыбнулся он. – Но как тебе, так и капитану, мне кажется, будет очень поучительно увидеть, как возрождается иногда человек. Княгиня нас не ждет. Мы застанем ее без всяких прикрас, в которые облекается человек, даже духовно высокий и очень правдивый, если он ждет посещения, о котором мечтал. Встреча – если человек к ней готовился – почти всегда несет в себе лицемерие. Самые ценные встречи – неожиданные.

Пойдемте, ты с капитаном останешься в комнате рядом с комнатой княгини. Когда настанет время, если будет нужно, я вас позову.

Мы вышли, по дороге я забежал за капитаном в его комнату, и через несколько минут мы были в комнате, находящейся рядом со спальней княгини. Там было темно, в комнате же княгини горели яркие лампы, и нам все было видно и слышно, что делалось там.

Княгиня сидела в кресле. Ее старое лицо до того изменилось за то время, что я ее не видел, что я не узнал бы ее. Никакой жестокости, никакой властности в этом лице теперь не было.

Князь сидел возле нее и держал в руках книгу, намереваясь, очевидно, читать ей.

Услышав шаги, он спросил: «Кто здесь?» – но, узнав сэра Уоми, быстро, весь просияв, пошел ему навстречу. Увидев, кто входит в комнату, княгиня попыталась было приподняться, но сэр Уоми запретил ей вставать. Он сел на место князя, Иллофиллион и Ананда разместились по сторонам стола, а князь встал за креслом княгини, весь сияя, точно лампада.

– Я вас не ждала сегодня, сэр Уоми, хотя жаждала видеть вас. Я не смела просить вас еще раз навестить меня. А вот теперь вы пришли, и я так растерялась, что забыла все, о чем хотела вас просить, – сказала княгиня.

И голос ее изменился. Ни грубости, ни визгливости, которые так неприятно поражали в нем раньше, не было.

– Вам не о чем меня просить, княгиня. Это я пришел поблагодарить вас за бедных детей, которых вы облагодетельствовали. Я ведь вам ничего не говорил о них. Я только указал вам, что вы обидели их мать на пароходе. А вы не только осознали свою ошибку, но и творчески исправили, положив на каждого ребенка по десять тысяч. Знаете ли вы, как ценен ваш дар именно потому, что никто у вас его не просил, а вы сами оказали бедным детям такую помощь? Если бы вы спросили совета у десяти мудрецов, то и тогда вы не поступили бы правильнее и умнее.

– О, сэр Уоми. Во время моей болезни ваши помощники так много дали мне, и не только в физическом смысле. Из их разговоров со мною, таких терпеливых, любовных, мудрых, я поняла весь ужас, в котором прожила жизнь. И то, что вы говорите мне слова благодарности, тогда как им и вам я обязана более, чем жизнью, – я просто не могу перенести.

Княгиня закрыла лицо руками, немощными и узловатыми, и горько плакала.

– Не плачьте, княгиня. Непоправимо только то, чего человек не понял до самой смерти и так и ушел с земли.

Выслушайте меня. Если вы осознали, что вы обидели Жанну, – позовите эту милую и, поверьте, очень несчастную женщину и извинитесь перед ней.

Дар сердечной доброты – вот все, что необходимо человеку изливать в своем трудовом дне. И если вам кажется, что вы уже стары и больны, что ваше время для труда безвозвратно прошло, то это полнейший предрассудок. Можно быть обреченным на неподвижность, лишенным рук и ног – и все же не только трудиться, но и творчеством своей любви и мысли вдохновлять множество людей.

Наивысшая форма труда мудрости, какая известна мне, несет миру вдохновение и энергию одной силой мысли, оставаясь сама в полной внешней неподвижности. Но мысль этой неподвижной мудрости составляет огромную часть движения Вселенной. И каждому человеку – в том числе и вам – важно жить, не выключаясь из этого вечного движения, не останавливаясь, но все время идя в нем, как солнце и лучи, неразлучно.

Прост ваш день труда. Обласкайте каждого, кто войдет к вам. Если к вам пришел одинокий, отдайте всю любовь сердца, чтобы, уходя, он понял, что у него есть друг. Если придет скорбный, осветите ему жизнь вашей радостью. Если придет слабый, помогите ему знанием того нового смысла жизни, который вам открылся. И жизнь ваша станет благословением для людей.

Уймите слезы, друг. Постарайтесь спокойно, без обиды, стыда или раздражения вдуматься в то, что я вам скажу. Я не читаю вам проповедь, не поучаю вас условной морали земных кодексов. Я хочу помочь вам войти на иную ступень жизни, где вы сами могли бы раскрепоститься от тех страстей, в которых вы провели жизнь и от которых сами же больше всего страдаете.

Сейчас вы брезгливо отворачиваетесь, когда в ваших воспоминаниях встают те или иные образы. За всю вашу жизнь вы только один раз поверили в безусловную честность человека, в честность вашего мужа.

Не буду сейчас входить в подробности, так ли это было на самом деле, действительно ли вам встречались люди не слишком честные, или это вы сами так воспринимали людей и жизнь. Но – даже и в этом единственном случае – до конца ли вы доверились человеку? Разве вы ничего от него не утаили? Разве он знает истину, хотя бы о ваших денежных делах? Проверьте, ведь вы – как скупой рыцарь – боитесь открыть кому-либо тайну истинных боготворимых вами сокровищ, хотя вам и кажется, что вы уже победили свою жадность и скупость.

Зачем вы продолжаете жить во лжи?

Не существует одной земной жизни, вырванной из всей атмосферы Вселенной, а есть единая жизнь, неразделимое зерно духа и материи – общее колесо живущих в трудах неба и земли. Это колесо основано на единых принципах, общих для земли и неба, не терпящих лжи и лицемерия, не изменяющихся по воле и желанию людей, а действующих целесообразно и закономерно для всего мироздания. Пока вы окончательно не поймете этого, вы не найдете радости жить.

Сколько бы вам ни оставалось еще жить – вас неизменно будет преследовать страх, пока вы будете думать о каждом своем дне как о мгновении только одной вашей земной жизни.

Если не осознавать свою нынешнюю жизнь как связь вековых причин и следствий, то смысл ее сводится к нулю. Ради одних лишь страстей и желаний, и без знания, что свет горит в каждом человеке всего человечества Вселенной, жить творчески нельзя. Кто живет, не осознавая в себе этого света, тот примыкает к злой воле, стремящейся покорить мир, заставив его служить своим страстям, своим наслаждениям.

Когда умолк голос сэра Уоми, княгиня все еще сидела, закрыв лицо руками.

– Как могли вы так узнать все, сэр Уоми, словно я сама рассказала вам о своей жизни? – раздался голос княгини.

И какой это был голос! Точно ей стоило невообразимого труда каждое слово. Казалось, у нее схватило, как клещами, сердце и она преодолевает боль.

– Это не важно, княгиня, как я узнал о ваших тайнах. Не важно и то, что это я принес вам какую-то весть. Важна сама весть, которая дошла до вас, и то, как вы ее приняли. На Востоке говорят: «Нужно, и муравей гонцом будет», – ответил ей сэр Уоми. Но уже поздно, и вы утомлены. Примите лекарство, которое вам сейчас даст Иллофиллион, посидите с вашим милым мужем и обдумайте вдвоем все, что я вам сказал.

Мы еще некоторое время пробудем в Константинополе, и еще не раз я побеседую с вами. Помните только, что раскаяние, как и всякая жизнь в прошлом, не имеет смысла, так как лишено творчества сердца. Жизнь – это «сейчас». Это не «завтра» и не «вчера». Одно неизвестно, другого уже не существует. Старайтесь научиться жить летящим «сейчас», а не мечтой о завтра, которого не знаете.

Сэр Уоми встал, ласково простился с супругами и вышел к нам. Вместе мы пробыли недолго, сэр Уоми предложил нам с капитаном быстро переодеться в свежие костюмы и объявил, что мы сейчас поедем к Строгановым.

Он спросил нас, не изменилось ли наше решение помогать ему в деле разоблачения да-Браццано и освобождения несчастной семьи Строгановых от его гипнотической власти. Оба мы подтвердили, что остаемся верны данному слову, и сказали, что отдаем себя в его полное распоряжение.

– Друзья мои, – ласково сказал нам сэр Уоми, – есть такие стадии духовного развития, на которых некоторые земные дела уже невозможны для высоко продвинувшихся в духовном плане людей. Точно так же, как и некоторые дела на духовном плане, вибрации которого гораздо выше земных, недоступны обычным земным людям.

Сегодня не раз возникнет такая ситуация, когда ни один из нас не сможет прикоснуться к тому, что надето на людях, без риска причинить им сильный энергетический удар из‑за воздействия на них наших более высоких вибраций, которых не смогут вынести их физические тела. Они могут заболеть и даже умереть от нашего прикосновения.

И вам придется действовать за нас, чтобы спасти этих людей. Будьте очень внимательными. Ничего не бойтесь. Слушайте то, что я буду вам говорить или что будут тихо передавать вам Иллофиллион или Ананда. Действуйте немедленно, как только получите приказание, выполняйте его точно и думайте только о том, что делаете в настоящий момент.

Теперь идите, лошади уже нас ждут; возвращайтесь сюда же, времени у вас двадцать минут.

Мы помчались к себе, быстро переоделись в новые костюмы и через четверть часа уже входили к сэру Уоми.

Наши друзья были облачены в плащи, а мы с капитаном взять их не догадались. Но слуга сэра Уоми, улыбаясь, подал и нам такие же плащи, и мы вышли к калитке.

Здесь нас ждал вместительный экипаж, мы уселись и поехали к Строгановым.

Я ожидал, что перед подъездом будет много экипажей, но оказалось, что пока была только одна коляска, из которой выходили Ибрагим с отцом.

Весь дом был освещен, но гостей нигде не было видно, комнаты были безлюдны. Мы с капитаном удивленно переглянулись, решив, что съезд еще, очевидно, не начался.

В гостиной мы застали всю семью Строгановых. Она была весьма многочисленна; я уже знал в лицо всех ее членов, но имен положительно не помнил.

Жена Строганова была в каком-то переливчатом, точно опал, платье. Она куталась в белый шелковый платок. Мне казалось, что причиной этого была не сырость от дождя, как она говорила, а ее стремление скрыть руки и шею, на которых не было ее прежних украшений. Вид у нее был смущенный и растерянный.

На Анне было синее платье с белыми кружевами, которое по цветовым сочетаниям напомнило мне платок сэра Уоми. Бледность ее лица меня поразила. Она была совершенно спокойна, и какая-то новая решимость чувствовалась в ней. На ее прелестной руке сверкал браслет Браццано.

Сам Строганов выглядел так, будто недавно встал после изнурительной болезни.

Что касается сына-любимчика Строгановой, вид которого в магазине Жанны внушал мне ужас и отвращение, то теперь на лице его было обычное свойственное ему презрительно-снисходительное выражение «неглиже с отвагой». Только иногда по его лицу пробегала легкая судорога, и он хватался за свою феску, точно желая удостовериться, на месте ли она. Я заметил, что страх, даже ужас, мелькал у него порой в глазах, когда он смотрел на сэра Уоми.

Словом, я окончательно превратился в «Левушку – лови ворон», в результате чего Иллофиллион взял меня под руку. Опомнившись, я увидел да-Браццано, входившего в комнату. На его адской физиономии было выражение такой наглой, самодовольной уверенности, точно он говорил: «Что, взяли? Да разве я был когда-нибудь скрючен или лишен способности говорить?»

Он развязно, как к себе домой, вошел в комнату. Фамильярно целуя руку Строгановой, он как будто чуть-чуть удивился ее равнодушию, но тотчас же, изображая из себя лорда высшей марки, направился к Анне. «Посмотрел бы ты на лорда Бенедикта», – мелькнуло в моей голове.

Склонившись перед Анной, но при этом нагло глядя на нее, как на свою собственность, он ожидал, чтобы она протянула ему руку. Не дождавшись и, очевидно желая скрыть досаду, он делано рассмеялся и сказал:

– Дорогая Анна, ведь вы же по-европейски воспитаны. И я не собираюсь устроить в своем доме гарем, хотя я и турок. Протяните же мне вашу прелестную ручку, на которой я вижу залог вашего согласия стать моей женой.

– Прежде всего я для вас не Анна, а Анна Борисовна. Что же касается каких-то залогов, то я их от вас не принимала и слов вам никаких не давала, – прервала она его так резко, что даже этот злодей опешил.

Не знаю, чем бы кончилась эта стычка, если бы Строганова не вмешалась, говоря ему:

– Браццано, что же вы не поздороваетесь с сэром Уоми и не познакомите нас с вашим другом?

Вместе с Браццано пришел человек высокого роста, широкоплечий, но с такой маленькой головой, что невольно вызывал представление об удаве. Лицо его, то ли из‑за кожной болезни, то ли из‑за злоупотребления спиртным, было ярко-красным, почти таким же, как его феска, с фиолетовым оттенком на щеках и носу, а маленькие черные проницательные глаза бегали по сторонам и шарили по всему, на чем останавливались.

Когда Анна обрезала Браццано, мне показалось, что на этом грязном и противном лице мелькнуло злорадство.

Браццано представил хозяйке и обществу своего друга под именем Тебальдо Бонда, уверяя, что красота Анны заставила его сегодня забыть все правила приличия.

– Впрочем, – прибавил он, поглядев на Анну и ее мать, – сегодня такой важный в моей жизни день, день побед, и власть моя сегодня возросла как никогда. В силу этого не имеет смысла так строго придерживаться условного этикета.

Он хотел снова подойти к Анне, но его задержала старая Строганова, сказав, что все мы ждали более получаса только его одного, чтобы сесть за стол, и что он опоздал свыше всякой меры, хотя и знает, что в этом доме – по любви хозяина к порядку – соблюдается точность начала всех трапез, что ему, Браццано, хорошо известно.

Браццано, привыкший видеть в Строгановой беспрекословно повинующуюся всем его капризам рабу, окаменел от изумления и бешенства.

Но не один он был потрясающе изумлен. Сам Строганов пронзительно посмотрел на свою жену и перевел вопрошающий взгляд на сэра Уоми. Тот ответил ему улыбкой, но улыбнулись только его губы. Глаза его, строгие, пристальные, с каким-то иным – несвойственным его всегдашней ласковости – выражением устремились на Браццано.

Побелевший от злости Браццано точно прошипел в ответ хозяйке дома:

– Я не привык выслушивать замечания нигде, а у вас в доме в особенности.

Он с трудом взял себя в руки, постарался улыбнуться, хотя вместо улыбки вышла гримаса, и продолжал уже более спокойно:

– Я простудился и был болен эти дни.

Внезапно он встретился взглядом с Анандой и точно подавился чем-то, кашлянул и продолжал:

– Лишь несколько часов тому назад я почувствовал облегчение, благодаря усилиям моего доктора, который меня сопровождает сейчас и которого я уже имел удовольствие вам только что представить, Елена Дмитриевна, – поклонился он Строгановой. – Пусть это печальное обстоятельство будет извинением моему опозданию. Смените гнев на милость и…

Тут он направился прямо к Анне, намереваясь вести ее к столу, и уже складывал свою правую руку калачиком, как ему опять не повезло. Откуда ни возьмись, вынырнула маленькая собачонка Строгановой, и Браццано, смотревший на Анну, а не себе под ноги, наткнулся на собачонку и едва не полетел на ковер.

Это было смешно: его грузная фигура точно до полу склонилась, полы его фрака задрались, да вдобавок он еще неловко зацепился за ножку стоявшего вблизи кресла и никак не мог разогнуться, – я не выдержал и залился смехом; мне вторили капитан, оба Джел-Мабеды, сам хозяин и все его многочисленные родственники. Только сэр Уоми и два моих друга хранили полную серьезность. Сэр Уоми подошел к хозяйке дома, поклонился ей и подал руку, чтобы вести ее к столу.

Я взглянул на капитана, чтобы поделиться с ним впечатлением от величавых, полных достоинства и спокойствия манер сэра Уоми, но взгляд капитана и так уже был прикован к нему – очевидно, он уже почувствовал на себе необычное обаяние сэра Уоми.

Пока доктор Бонда помогал Браццано выпрямиться, что произошло не без труда, Ананда подошел к Анне, точно так же поклонился ей, как сэр Уоми ее матери, слегка склонив голову, и подал ей руку.

Как прекрасны были они оба! Так же прекрасны, как в первый музыкальный вечер в доме князя, в день приезда Ананды. Я забыл обо всем, улетел куда-то, стал «Левушкой – лови ворон» и внезапно услышал голос Флорентийца.

«Ты видишь сейчас величие и ужас путей человеческих. Ты видишь, что всякий человек, идя своим путем, может прийти к истинному знанию лишь тогда, когда его верность избранным идеалам стала уже не просто качеством, а главной осью его существа – осью, на которой основывается и развивается все его творчество. Учись различать пути людей. И помни, что никто тебе не друг, никто тебе не враг, но всякий человек тебе Учитель».

Я рванулся было вперед, туда, где я слышал голос, но Иллофиллион держал меня крепко под руку, а капитан удивленно посмотрел на меня.

– Вам, Левушка, нехорошо? Чем вы расстроились? – тихо спросил он меня.

– Вот видишь, как надо быть внимательным. Держи руку Флорентийца в своей, как будто он здесь рядом с тобой, – шепнул мне Иллофиллион.

– Нет, капитан, я вполне здоров, – ответил я моему другу. – Это Бог меня наказал за то, что я так потешался над Браццано.

– Ну, если уж Богу стоит сюда вмешиваться, – возразил, смеясь, капитан, – то только разве затем, чтобы покарать этого наглеца и шарлатана, а никак не наказывать невинных младенцев за вполне естественный смех.

Между тем сэр Уоми уже входил – впереди всех следовавших за ним пар – в двери столовой. Уже и Ананда с Анной были много впереди нас, а Браццано со своим доктором все еще стояли в стороне.

Браццано, стоя в отдалении, тяжело дышал и что-то резко говорил по-турецки своему собеседнику, который старался его успокоить.

– Ваши лекарства что-то мало помогают, – вдруг насмешливо сказал он, подойдя поближе к нам. – Вот, говорят, доктор Иллофиллион обладает совершенно волшебными лекарствами, – нагло глядя на Иллофиллиона, продолжал он. – Не удостоите ли вы, доктор Иллофиллион, меня своим волшебным снадобьем? Весь Константинополь только и говорит, что о приехавших сюда новомодных докторах-чудотворцах.

– Не знаю, в какой степени испытали на себе влияние новой медицины те сплетники, что говорили вам о ней. Но, думаю, что вы сами имели случай испытать на себе силу нашего влияния. Мне было бы очень жаль, если бы вам пришлось подвергнуться силе опыта сэра Уоми. Это было бы для вас катастрофой, – очень вежливо и мягко, точно не замечая наглости Браццано, ответил Иллофиллион.

– Вы так думаете? – криво усмехаясь, вновь сказал Браццано, двигаясь вместе с нами в столовую. – У меня сегодня будет случай доказать вам, насколько вы заблуждаетесь, полагаясь на высокий авторитет вашего сэра Уоми, – продолжал он. – Я и шел сюда только затем, чтобы перемолвиться с ним словечком. Я оставляю это приятное удовольствие до ужина, по крайней мере, будет над чем повеселиться.

Когда он смотрел на Иллофиллиона, в его глазах была такая адская ненависть, точно он хотел испепелить его.

Мы вошли в столовую. Сэр Уоми уже сидел рядом с хозяйкой, возле него сидели Анна с Анандой, с другой стороны, рядом с матерью, были сын-любимчик со старшей сестрой, а затем все пять сыновей с женами и Ибрагим с отцом. Напротив сэра Уоми Иллофиллион посадил меня и капитана, сам сел возле меня, а направо от него сел Строганов, указав Браццано и его доктору место на узком конце стола.

Увидев отведенное ему место, Браццано засмеялся смехом, напоминавшим скрип ржавых петель отсыревшей двери.

– Сегодня все не так, как обычно. Не знаете ли, Елена Дмитриевна, почему это все навыворот сегодня? – обратился он к хозяйке, стараясь держаться в границах приличия и изо всех сил сдерживая бешенство. – Ба, да что это? Вы сегодня без вашего жемчуга? Ах, и браслеты вы сняли? Ведь вы же так любите драгоценности! Что же это значит?

– Я любила свои прекрасные, как мне казалось, драгоценности до вчерашнего дня, когда убедилась, как недостойно я была обманута одним человеком, который уверял меня в своей дружбе. Я ему заплатила большие деньги за его драгоценности, а они на самом деле оказались медью и стеклом, – ответила Строганова холодно и презрительно. – С сегодняшнего дня я дала себе слово носить только те вещи, что подарил мне мой муж. Они одни оказались истинно драгоценными.

Со всех сторон послышались восклицания изумления и негодования.

– Вы что-то такое говорите, чего сами, должно быть, не понимаете. Вещи, которые вы носили, выбирал я. А я-то – знаток, – дерзко ответил Браццано, швыряя вилку на стол.

Строганов встал с места, хотел вмешаться и призвать наглеца к вежливости, но сэр Уоми сделал ему знак, и он покорно, молча опустился на свой стул.

– Быть может, вы и знаток, но меня вы обманули, – тихо, но четко и твердо снова сказала Строганова.

– Это детские разговоры. За ваши драгоценности можно было купить княжество. Может быть, вы будете утверждать, что и эта вещь не истинная драгоценность? – ткнул он вилкой в сторону Анны, указывая на сверкавший на ее руке браслет.

– Эта вещь – истинная драгоценность. Но она никогда вам не принадлежала, – раздался спокойный голос сэра Уоми. – Она была украдена, и вы отлично знаете, где, кем и когда. Это вас не остановило, и вы отдали этот браслет одному из надувающих вас шарлатанов, чтобы он сделал на него любовный приворот. Судя по настроению обладательницы этого браслета, вы сами можете убедиться, насколько вы пользуетесь у нее симпатией и каковы ваши шансы сделаться ее мужем, – все так же спокойно продолжал сэр Уоми.

Браццано побагровел от ярости и заскрежетал зубами.

– Какой же это прокурор донес вам на меня? И почему же меня не арестовали, если я подбираю похищенные вещи? – дерзко выкрикнул он.

– О том, что вы похитили эту вещь, сказал мне ее владелец. А что касается ареста, то большинство вашей бесчестной шайки сейчас уже изловлено и главари ее бегут из Константинополя. Самый же главный ее представитель – вы – не можете не только ногами двигать, но и разогнуться в достаточной степени.

Браццано из багрового сделался белым, потом снова багровел и белел от видимых усилий встать, но сидел как приклеенный, склонившись неподвижно к столу и дико вращая головой, которая одна ему еще повиновалась.

– Вот финал вашей преступной жизни, – продолжал сэр Уоми. – Вы втерлись в прекрасную, дружную, честную семью. Чудесной чистоты женщину, Елену Дмитриевну, вы подло гипнотизировали день за днем. Пользуясь ее робостью и добротой, вы превратили ее в сварливое, отравлявшее жизнь всей семье, капризное существо. Вы развратили ее младшего сына, заманив его в сети дружбы, и сделали из них обоих прислужников вашему злу.

Вам было дано Анандой три дня на размышление. Вы еще могли выбраться из ада ваших страстей – иначе вашу разнузданную жизнь назвать нельзя.

Вы пленились красотой прекрасной женщины и решили заманить ее в любовные сети, вызвав на бой все чистое и светлое, что защищает ее. Мы пришли сюда по вашему призыву. И теперь доказываем вам, чего стоит вся власть, приносимая злом, обманом, воровством, убийством – та власть, которой вы так добивались.

Вам сказали правду. Все то, что было дано вами Елене Дмитриевне – как талисманы ваших знаний и власти, – все это вздор, уничтожаемый истинным светлым знанием. Как дым разлетелись ваши наговоренные побрякушки, оказавшиеся вдобавок медью вместо золота.

Вы уверяли Леонида, что его феска ни в каком огне сгореть не может, что его черная жемчужина и бриллиант – вечные ценности.

– И сейчас утверждаю это, – прокричал Браццано, перебивая сэра Уоми и нагло глядя на него.

– Хотите испытать силу ваших знаний? – спросил сэр Уоми.

– Хоть сию минуту, – раздувая ноздри, с видом бешеного быка орал Браццано.

– Левушка, сними феску с головы Леонида, а вы, капитан, снимите с его левой руки кольцо и положите все это – ну хотя бы на этот серебряный поднос, – сказал сэр Уоми, подавая мне через стол большой серебряный поднос, с которого он снял высокий хрустальный кувшин.

Пока мы с капитаном обходили длинный стол, чтобы подойти к любимчику Леониду, доктор, уже давно нетерпеливо ерзавший на своем стуле рядом с Браццано, тихо говорил ему:

– Оставьте, уйдем отсюда; не надо никаких испытаний. Ведь вы опять почти согнулись.

– Замолчите вы, или я сейчас пристрелю вас, – зарычал Браццано в ответ.

Я подошел к Леониду, имя которого узнал только сейчас, снял с него феску без всякого труда и положил ее на поднос.

Казалось, это очень удивило Браццано, он как будто ожидал, что феска не слезет с головы юноши. Я вспомнил, как напялил мне Флорентиец шапку дервиша, которую я действительно не мог снять с головы, и поневоле засмеялся.

Мой смех лишил Браццано последнего самообладания.

– Посмотрим, засмеетесь ли вы через час, – прошипел он мне.

Капитан что-то долго не мог снять кольцо с пальца Леонида, чем вызвал злорадный смех Браццано. Но сэр Уоми, перегнувшись, посмотрел пристально на Леонида, и кольцо в тот же миг лежало рядом с феской.

По указанию сэра Уоми я поставил поднос в широкий восточный камин. Он встал, обсыпал вещи уже знакомым мне порошком и поджег.

Вспыхнуло большое яркое пламя, как будто горела не одна маленькая феска, а целый сноп соломы. По комнате распространился ужасный смрад, напоминавший не запах горелой материи, а запах падали; это заставило всех зажать носы платками. Раздались два небольших взрыва, и пламя сразу погасло. Я распахнул окно, по указанию Иллофиллиона. Через некоторое время воздух очистился, и я подал сэру Уоми поднос, который он велел мне отнести к Браццано, что я и сделал, поставив его перед ним на стол.

Вернувшись на место, я полюбопытствовал, почему капитан так долго не мог снять кольцо с руки Леонида. Он ответил мне, что если бы не повелительный взгляд сэра Уоми, он и совсем бы его не снял. Глаза злодея Браццано жгли ему руки как огонь, да и кольцо сидело на пальце Леонида, точно его приклеили вечным клеем.

На подносе перед Браццано сейчас лежал жалкий, скрюченный обломок меди, осколки черного стекла и бесцветный камень, похожий на кусок граненого стекла. О феске не было и помину, если не говорить о горсти черной золы.

– Уйдемте, прошу вас, Браццано, или отпустите меня одного хотя бы, чтобы я мог привести вам помощь, – опять умолял его приятель.

– Вы попросту глупец. Разве не видите, что все это шарлатанство? Что могут сделать все эти шантажисты против моего амулета? – заорал Браццано, вытаскивая дрожащей рукой из жилетного кармана треугольник из золота, в котором сверкал огромный черный бриллиант.

По лицу сэра Уоми точно прошла молния. Снова его глаза стали ярко-фиолетовыми.

– Не желаете ли испытать силу вот этого талисмана? – спросил Браццано сэра Уоми, держа в руках дивный камень, сверкавший точно молния в огне ламп и свечей.

– Подумайте еще раз о вашей жизни, Браццано, о всей вашей жизни; и о том, что вы делаете сейчас. Вы отлично знаете, что эта вещь украдена у одного венецианца[7]. Вы знаете, что ее увенчивали крест и звезда – символы любви. Вы знаете, кто надругался и кощунствовал над этой вещью, отрубив крест и звезду, и какая кара судьбы свершилась над ним. – Тверд, тих, почти ласков был голос сэра Уоми, и глаза его с состраданием смотрели на Браццано.

Тем временем ужин, за которым почти никто ничего не ел, кончился.

– Кара судьбы свершилась? Глупость его свершилась, – злорадствовал Браццано. – Дуракам туда и дорога! Не Боженька ли ваш поможет вам сразиться сейчас со мной? – продолжал он орать, будучи совершенно вне себя.

Он положил на поднос свой камень, от которого пошли точно брызги всех цветов от светлого до багрово-алого. Глаза всех присутствующих невольно были прикованы к необычайной игре дивного бриллианта.

– Ха, ха, ха! Ну, вот моя ставка за власть. Если ваш огонь превратит мой камень в такой же прах, – указывая на золу, издевался он, – продаю вам свою душу. Если же вещь сохранит свою силу, то есть мою власть, вам не уйти и вы мой раб, – дергаясь, с пеной у рта орал Браццано.

Лицо сэра Уоми стало суровым; глаза его метали искры не меньшей яркости, чем искры, исходящие от камня.

– В последний раз я прошу вас, несчастный человек, одумайтесь. Идут последние минуты, когда вы еще можете избавить себя от непоправимого зла. Сейчас я еще в силах спасти вас, но потом уже ни я, ни кто-либо другой не сможет протянуть вам руку помощи.

– Ага, струсили, сэр спаситель! – хохотал Браццано. – Поняли, что бессильны, так запели овечкой! Ну, позовите к себе вашего Спасителя, авось тот покрепче вас будет.

Не успел он договорить кощунственной фразы, как Ананда подал поднос с драгоценностью сэру Уоми. Тот наклонился над ним, перебросил бриллиант какой-то тоненькой деревянной палочкой на свою тарелку, придержал его этой палочкой и, достав небольшой флакон, облил из него камень. Поднеся свечу, он поджег жидкость, и она горела на камне тихо и ровно, точно спирт.

Браццано, не спуская глаз с огня, молчал, но лицо его выражало такую муку, как будто его самого жгли.

Я посмотрел на сэра Уоми и был поражен тем выражением сострадания, которое лежало на его чудесном лице.

Огонь погас. Сэр Уоми велел мне протереть оставшийся невредимым бриллиант и подать его Браццано.

– Что же, цел? Чья взяла? Кто кому будет теперь рабом? – хрипел Браццано, дрожащими руками вырвав у меня из рук свое сокровище.

Но едва он прикоснулся к нему, как с диким криком уронил его на стол.

– Дьявол, дьявол, что вы с ним сделали? – завопил он как зверь.

Сэр Уоми протянул руку и тихо сказал:

– Умолкни. Я предупредил тебя, несчастный человек, что теперь тебя никакая светлая сила уже не может спасти. Ты не можешь вынести прикосновения любви и света – ты мгновенно умрешь от него. Последнее, чем я могу помочь тебе, – это уничтожить мерзкую связь между тобою и теми гнусными, потерявшими человеческий облик, предавшимися черной магии существами, которым ты обещал отдать жизнь за власть, славу и богатство.

Он велел мне палочкой, которую он мне подал, снять феску с головы Браццано и бросить ее в камин. Я обсыпал ее порошком и, по приказанию Иллофиллиона, вернулся на место.

– Я ничего не сделал с вашим камнем, – снова заговорил сэр Уоми. – Просто тот наговор, который – как вы уверяли – превышает все силы света, оказался ничтожным обманом, а не истинным знанием. Вы совершили два больших преступления. Вы отдали два – правда, украденных вами – состояния и обещали быть семь лет в рабстве у шарлатана и кощунника, давшего вам камень. Теперь вы видите, куда все это привело вас.

Подойдя к камину, сэр Уоми поджег порошок.

Никогда не забуду, что произошло через миг. Раздался грохот, точно разорвался снаряд. В черном дыму завыл ветер в камине. Женщины вскрикнули – но все продолжалось несколько коротких мгновений.

– Сидите все спокойно. Никакой опасности нет, – раздался голос сэра Уоми.

Когда дым рассеялся, все взоры обратились на Браццано. Совершенно идиотское и скотское выражение было на его лице.

– Возьми этот флакон, Левушка, протри этим платком лоб, лицо и шею несчастного, – подавая через стол небольшой пузырек и платок, сказал сэр Уоми.

Побеждая отвращение, с состраданием, которое разрывало мне сердце, я выполнил приказание.

Через некоторое время лицо несчастного стало спокойнее, пена у рта исчезла. Он озирался по сторонам, и каждый раз, как взгляд его падал на чудесный бриллиант, его передергивало; нечто вроде отвращения и ужаса мелькало на его лице, как будто в сверкающих лучах камня он видел что-то устрашавшее его.

Некоторое время в царившем молчании было слышно лишь прерывистое дыхание Браццано да изредка его не то стон, не то вздох.

– Молодой человек, – внезапно обратился он ко мне, – возьмите от меня этот камень. Только в одном вашем сердце было милосердие ко мне, и вы не побрезговали мною. Я не говорю о трех этих людях, – указал он на сэра Уоми, Ананду и Иллофиллиона – от их прикосновения я бы умер. Но здесь сидят люди, которых я баловал немало, как, например, любимчика Леонида. И ничего, кроме ужаса и страха, как бы моя судьба не испортила ему жизнь, я в его сердце сейчас не читаю. В одном вашем сердце и глазах я вижу слезу сострадания. Спасибо. Возьмите эту вещь, пусть она сохранит вас в жизни, напоминая вам, как я погиб.

– О, нет, нет, этого не может быть! Не может погибнуть человек, что бы он ни сделал, если он встретил сэра Уоми. Я буду молить моего великого друга Флорентийца, наконец, упрошу Али помочь вам. Прошу вас, не отчаивайтесь, – заливаясь слезами, точно подхваченный бурей, сорвался я с места. И никто не успел опомниться, как я обнял Браццано за шею и поцеловал его. Я стал рядом с ним на колени, призывая мысленно Флорентийца и моля его облегчить судьбу несчастного.

Из глаз Браццано скатились две слезы.

– Это первый чистый поцелуй, который мне дали уста человека, – тихо сказал он. – Освободите же меня, возьмите камень, он меня невыносимо давит; пока он будет довлеть надо мною, я жить не смогу.

Я посмотрел на сэра Уоми, вспоминая его слова, как осторожным надо быть, принимая от кого-то вещи.

– Вещь, Левушка, сама по себе теперь безвредна. Но, принимая ее, ты берешь на себя обет сострадания всем несчастным, гибнущим в когтях зла. И, взяв ее сегодня, ты должен будешь идти по жизни путем не только борьбы со злом, но и защиты всех страдальцев, закрепощенных страстями и невежеством, – сказал он мне.

– Когда Флорентиец бежал со мной через поля, спасая меня от смерти, он не ждал моих просьб. Когда Ананда дал мне одежду дервиша, он нес мне милосердие, о котором я не просил. Когда он и Иллофиллион пришли на помощь моему брату, они, как и вы, сэр Уоми, сделали это легко и просто. Я мал и невежествен, но я рад служить Браццано – вот этому, освобожденному вами – и не вижу в этом подвига; также буду стараться защищать и утешать всех падающих под тяжестью своих страстей.

В то время, как я говорил, я увидел, что красная рука спутника Браццано тянулась по скатерти к камню. Зрелище этой красной волосатой руки, выпяченных, что-то шептавших губ, выпуклых глаз, с вожделением, жадностью и каким-то тайным страхом смотрящих на камень, и вытянутой вперед маленькой головки доктора Бонды было так отвратительно и вместе с тем мерзко-комично, что привлекло внимание всех и многие стали невольно усмехаться.

Заметив, что его поведение уже привлекло внимание всего стола, Бонда привстал, вытянул руку еще дальше, но никак не мог ухватить камень. Обводя стол своими шарящими черными глазками, он сказал:

– Браццано, не делайте глупостей, подайте мне камень. Я его спрячу, а потом передам куда надо – и снова все будет хорошо.

Он, видимо, старался переменить свою неудобную позу, но не имел сил выйти из смешного согнутого положения.

– Последняя просьба, сэр Уоми. Разрешите мальчику взять камень и развяжите меня с этим ужасным Бондой. Перед ним я не виноват ни в чем. Скорее он ввергал меня все в новые и новые бедствия, – сказал Браццано.

– Вы уже освобождены от всех гадов, что шипели вокруг вас. Вспомните, когда вы несли на себе этот камень, впервые став его владельцем, вы встретили высокого золотоволосого человека. Что он сказал вам? – спросил сэр Уоми.

– Я отлично помню, как он сказал мне: «Добытое кровью и страданием, кощунством и грабежом не даст ни счастья, ни власти, но принесет рабство, яд и смерть самому владельцу. Если чистый поцелуй сострадающего сердца не осушит слезу на твоей щеке – страшен будет твой конец!» Тогда я не придал никакого значения этим словам и смеялся ему в лицо. И вот – свершилось, – закончил Браццано.

– Приказать мальчику я не могу, и я не внушал ему дать вам поцелуй сострадания. Он сам – только он один – может принять это решение сейчас, – ответил сэр Уоми.

Я взглянул на сэра Уоми, но он не смотрел на меня. Глаза Иллофиллиона и Ананды, Анны, Строганова были тоже опущены вниз. Никто не хотел или не мог помочь мне в этот трудный момент. Я взглянул на капитана и увидел, что одни его глаза, полные слез, смотрели на меня так ободряюще, так ласково, что мне сразу стало легко. Я собрал все силы, призвал Флорентийца и… точно увидел его в круглом окне улыбающимся мне. Я радостно улыбнулся, взял камень в руку и сказал Браццано:

– Я исполню легко и радостно ваше желание. Но у меня нет ничего, что я мог бы предложить вам взамен. Что будет в моих маленьких силах – я буду рад сделать для вас.

На лице Бонды отразилось злобное разочарование, и он убрал наконец свою руку.

– Ступайте отсюда, – тихо сказал ему сэр Уоми. – А вы, капитан, помогите Браццано добраться до дому и вернитесь снова сюда, – обратился он к моему доброму другу.

– Браццано, все, что я могу для вас сделать, – это помочь вам укрыться в Тироле у моих друзей. Если вы хотите, капитан даст вам каюту на своем пароходе и довезет вас до С. Там вас встретят и проводят до места, где ваши сообщники не дерзнут преследовать вас, – сказал сэр Уоми Браццано.

– У меня выбора нет, – ответил тот. – Я согласен. Но ведь все равно меня и там найдут и убьют мои вчерашние спутники, – помолчав и опустив голову, безнадежно прибавил он.

– Идите смело и ничего не бойтесь. Страшно не внешнее, а внутреннее ваше разложение, – все так же тихо и твердо сказал сэр Уоми.

Капитан подошел к Браццано, помог ему встать и увел его из комнаты, всей своей силой поддерживая его старчески согнувшуюся фигуру.

Вслед за их уходом все встали из‑за стола, и часть общества перешла в кабинет Строганова. Когда все сели, я увидел, что, кроме моих друзей, здесь оказались только супружеская чета Строгановых, Анна и Леонид.

– Анна, во многом, что произошло сегодня, есть часть и твоей вины, – сказал сэр Уоми. – Два года назад Ананда сказал тебе, чтобы ты покинула этот дом и сожгла феску Леонида. Ты не сделала ни того ни другого. Но ты одержала над собой другую победу, и у Ананды была еще возможность взять на себя задачу охраны твоей семьи. Теперь же, когда он приехал, чтобы увезти тебя в Индию, где ты должна была начать новую ступень своей жизни, он нашел тебя в сомнениях, ревности, мыслях о своей молодости и красоте, увядающих без личного счастья.

Тот отрез материи, который прислал Али, я не могу передать тебе. Из нее в Индии шьют хитоны людям, видящим счастье жизни в освобождении от страстей, а не в погружении в них. Ты же стала жаждать страсти.

Остальное – та буря, в которую ты позволила Браццано увлечь себя и из которой тебя спас Ананда – это только твоя тайна, и говорить о ней здесь я не буду.

Теперь трудись еще семь лет, учись и работай в самой простой жизни будней. Помоги Жанне достичь самообладания и пока заботься о ее детях. Помогай князю, не сторонись людей и не мечтай о жизни избранных. Не скупись на музыку, расточай людям сокровища своего дара. Играй и пой для них, но не бери денег за свое искусство.

Нет времени, нет пространства как ограничений на пути вечного совершенствования человека. Радуйся, что испытание пришло сейчас и показало тебе самой, насколько шатко твое сердце.

Не плачьте, Елена Дмитриевна. Тяжелый и страшный урок ваш показал, как, пойдя на малый компромисс, начнешь все глубже увязать в нем и в итоге кончишь падением.

Внесите теперь мир в свою семью, которую вы чуть не разбили, поставьте своего младшего сына в нормальные условия, чтобы он мог трудиться. А для мужа постарайтесь быть доброй и заботливой сестрой милосердия, так как по вашей вине он считает себя больным – на самом деле ваш вечный страх заразил и его, и выразился в мнимой болезни.

Это были последние слова сэра Уоми.

В дверях комнаты появилась высокая фигура капитана. Сэр Уоми ласково ему улыбнулся, простился со всеми, и мы вышли на улицу, отказавшись от экипажа Строганова.

Я был счастлив вырваться из этого дома на воздух. Увидев небо в звездах, вспомнил Флорентийца, как я ехал с ним в повозке ночью по степи к Ананде.

Каким одиноким и брошенным я чувствовал себя тогда! Теперь же – ощутив, как нежно взяли меня под руки Иллофиллион и капитан, как ласково смотрели на меня сэр Уоми и Ананда, – я чувствовал себя словно в их защитном кольце, в неприступной, надежной крепости.

Я еще раз мысленно поблагодарил Флорентийца, который дал мне возможность узнать всех этих людей и жить рядом с ними.

Глава 24

Наши последние дни в Константинополе

Точно в девять часов утра на следующий день я постучался в двери сэра Уоми.

Каково же было мое изумление, когда вместо работы я встретил сэра Уоми в дорожном костюме и в прихожей увидел приготовленный чемодан.

В комнате был капитан, передававший сэру Уоми билеты на пароход. Он, очевидно, пришел незадолго до меня. Лицо его было очень бледно, как будто он всю ночь не спал. А я, по обыкновению вечером провалившийся в глубокий сон, ничего не знал о том, как мои друзья провели ночь.

Заметив мой расстроенный вид, сэр Уоми погладил меня по голове и ласково сказал:

– Как много разлук пришлось тебе перенести, Левушка, за последнее время. И каждую из них ты пережил и переживаешь тяжело. С одной стороны, это показывает твою любовь и благодарность к людям. С другой – это говорит об отсутствии у тебя ясного понимания того, что такое земная жизнь человека и как он должен ценить каждый свой день, не тратя его на слезы и уныние.

Скоро, через несколько дней, ты уедешь с Иллофиллионом в Индию. И новые страны, через которые будет пролегать твой путь, и новые люди с их незнакомыми тебе обычаями и нравами, – все поможет расшириться твоему сознанию, направит твою мысль к новому пониманию вещей.

Пройдет несколько лет, мы с тобой вновь увидимся, и годы эти – твои счастливейшие годы – промелькнут как сон. Многое из того, что ты увидел и услышал за это короткое время, лежит сейчас в твоем подсознании, как на запасном складе. Но с течением времени ты не только осознаешь все, что там накапливается, но и перенесешь большую часть этого в свое творчество.

На прощанье, мой дорогой секретарь, возьми от меня в подарок вот эту цепочку, надень на нее очищенный силой любви камень Браццано и носи на груди, как знак вечной памяти о милосердии, обет которого ты сам добровольно принес. Где только возможно, будь всегда милосерден и не осуждай никого. Любовь знает помощь, но она не знает наказаний и осуждения. Человек сам создает всю свою жизнь, а любовь – даже когда кажется, что она внешне подвергает человека наказанию, – только ведет его к высшей форме жизни.

Завет мой тебе: никогда, нигде и ни с чем не медли. От кого бы из нас ты ни получил весть, – выполни тотчас же приказ, который она несет, не вдавайся в долгие рассуждения и не жди, пока у тебя где-то внутри что-то придет к готовности. Эти промедления – только доказательство неполноты верности; и ты видел, к чему они привели Анну, как разрушили ее сомнения весь мост, ею же самой выстроенный, к уже сиявшему ей новому пути освобождения.

Этот камень, принесший людям столько горя и слез, очищен той же силой любви и сострадания, которая побудила тебя обнять гада, никогда не знавшего пощады, и заставила слезу задрожать в его глазах. Твой поцелуй принес ему привет закона вечности: закона пощады.

На этой цепочке, кажущейся тебе такой прекрасной, начертаны слова на языке, которого ты еще не знаешь. Они значат: «Любя побеждай». Я вижу, – засмеялся сэр Уоми, – что ты уже решил изучить этот язык.

– Ах, сэр Уоми, несмотря на кашу в моей голове и огорчений, одно из которых – разлука с вами, – я ясно сознаю, как я невежествен. Я уже дал себе слово однажды изучить восточные языки, когда ничего не понимал в речах Али и Флорентийца. Теперь моему решению пришло новое подкрепление, – и с этими словами я подставил шею сэру Уоми, надевшему мне камень с цепочкой собственной рукой.

– Этот камень был украден у Флорентийца. На остром углу треугольника были еще крест и звезда из изумрудов. Когда ты обретешь полное самообладание и такт, ты, по всей вероятности, получишь их из рук самого Флорентийца. Теперь же он просил меня надеть камень милосердия тебе на шею. Цепь же, подаренная мной, пусть связывает тебя со мной.

Каждый раз, когда тебе будет казаться, что воспитать себя трудно, что полное бесстрашие недосягаемо, коснись этой цепочки и подумай о моей любви и верности тебе. И сразу увидишь, как, объединяясь в красоте и любви, легко побеждать там, где все казалось непобедимым.

Он обнял меня, я же едва сдерживал слезы и был полон такой тишины, мира и блаженства внутри, какие испытывал иногда только возле Флорентийца.

В комнату вошли Иллофиллион и Ананда. Лица их были совершенно спокойны, глаза-звезды Ананды сияли, как и подобает звездам; и оба они, казалось, совсем не были расстроены предстоящей разлукой с сэром Уоми.

Этого я никак не мог взять в толк. Поглядев на капитана, я увидел на его лице отражение своей собственной скорби из‑за разлуки с сэром Уоми. Как я ни ценил своих высоких друзей, но с капитаном я всегда чувствовал себя как-то в большем ладу, чем с ними. Мне казалось, что непреодолимая грань лежит между мною и ими, точно стена иногда отделяла меня от них, а между тем никто из них преград мне не ставил ни в чем.

Ананда взглянул на меня – опять точно череп мой приподнял – и, смеясь, сказал:

– Стена стене рознь.

Я покраснел до волос, Иллофиллион и сэр Уоми улыбнулись, а капитан с удивлением смотрел на меня, не понимая ни моего смущения, ни реплики Ананды, ни улыбки остальных.

Глубоко растроганный напутствием сэра Уоми, я не сумел внешне ничем выразить своей благодарности. Я просто приник устами к его небольшой, удивительно красивой руке, мысленно моля его помочь мне сохранить навек верность всему, что он сказал мне сейчас.

КАЖДЫЙ РАЗ, ГДЕ БЫ И С КАКИМИ СТРАДАНИЯМИ ТЫ НИ ВСТРЕТИЛСЯ, ТЫ БУДЕШЬ ПОНИМАТЬ, ЧТО ПРИЧИНЫ ИХ – ЭТО СТРАХ, СОМНЕНИЯ, РЕВНОСТЬ И ЗАВИСТЬ, А ТАКЖЕ ЖАЖДА ДЕНЕГ И СЛАВЫ. НА ЭТИХ КОРНЯХ РАСТУТ И ВСЕ ДРУГИЕ СТРАСТИ, В КОТОРЫХ ГИБНУТ ЛЮДИ. ВТОРАЯ ЖЕ ПОЛОВИНА ГОРЕСТЕЙ ПРОИСХОДИТ ОТ СЛЕПОТЫ ЛЮДЕЙ, ОТ ИХ УБЕЖДЕНИЯ, ЧТО ВСЯ ЖИЗНЬ ЗАКЛЮЧАЕТСЯ В МАЛЕНЬКОМ ПЕРИОДЕ ОТ РОЖДЕНИЯ ДО СМЕРТИ И ЧТО ОНА ОТРЕЗАНА ОТ ВСЕГО ОСТАЛЬНОГО МИРА. И ЭТОТ ГЛАВНЫЙ ПРЕДРАССУДОК МЕШАЕТ ВИДЕТЬ ЯСНО ВСЮ ВСЕЛЕННУЮ И ПОНЯТЬ СВОЕ МЕСТО В НЕЙ.

Вошел слуга сэра Уоми, сказав, что князь прислал спросить, сможет ли он увидеть его. Сэр Уоми отпустил нас всех до двенадцати часов, прося зайти к нему еще раз проститься, так как в час его пароход отходит. Он приказал слуге просить князя, с которым мы и столкнулись в дверях.

Мне было тяжело, и я инстинктивно жался к капитану, сердце которого страдало так же, как мое. Среди всех разнородных чувств, которые меня тогда раздирали, я не мог удержаться, чтобы не осуждать равнодушие моих друзей к разлуке с сэром Уоми.

Как мало я тогда понимал и разбирался в душах людей! Лишь много позже я понял, какую трагедию победило сердце Ананды в это свидание с сэром Уоми. И какую помощь оказали моему брату, забывая о себе, и он, и Иллофиллион во все время моей болезни в Константинополе и до самого последнего вечера, когда столкновение с Браццано дошло до финала у Строгановых.

Иллофиллион не говорил мне, что погоня за нами все продолжалась и концы ее оказались в руках Браццано и его шайки. Как потом я узнал, ночь перед отъездом сэра Уоми все мои друзья провели без сна. Они отдали ее капитану, наставляя его для его будущей жизни, а также объясняя ему, где и как он должен оставить Браццано.

Иллофиллион не сказал мне ни слова, а самому мне было и невдомек, как тревожила его дальнейшая жизнь Жанны и Анны, и всей семьи Строгановых, так как своим участием во всем этом деле он брал на свои плечи ответ за них.

– Ничего, Левушка, не смущайся. Ты уже не раз видел, как то, что кажется, вовсе не соответствует тому, что есть на самом деле, – сказал мне Иллофиллион.

Я посмотрел ему в глаза – и точно пелена упала с глаз моих.

– О, Лоллион, как мог я только что почувствовать какое-то отчуждение от вас? И как я мог подумать, что в вашем сердце было равнодушие к сэру Уоми?

– Не равнодушием или порывами горечи и уныния движется жизнь, а радостью, Левушка. Той высшей радостью, где нет уже личного восприятия текущей минуты, а есть только сила сердца – любовь, для которой ни время, ни пространство не играют роли. Любовь не судит – она радуется, помогая. Если бы я не сумел забыть о себе, а стонал и горевал бы о том, что разлука с сэром Уоми лишает меня общества любимого друга и его мудрости, я бы не имел времени думать о тебе, твоем брате, Жанне, княгине и еще тысяче людей, о которых ты и не подозреваешь в эту минуту.

Живой пример великого друга, сэра Уоми, который ни разу за все время моего знакомства с ним не сосредоточил своей мысли на себе, который сам делал все, о чем говорил другим, вводил меня в тот высокий круг действенной любви, где равнодушие, уныние и страх не существуют как понятия.

Капитан с Анандой свернули в сад, мы же с Иллофиллионом пошли к себе. Я рассказал ему все, что говорил мне сэр Уоми, и показал ему подаренную им цепочку, которую он сам, продев в нее камень, надел мне на шею.

– Вот тебе, Левушка, наглядный пример, какая разница между тем, что кажется людям видимой справедливостью, и тем, что на самом деле идет по истинным законам целесообразности. Чтобы получить такую цепочку, тысячи людей затрачивают годы жизни. Иногда они всю жизнь добиваются победы над собой в каких-то качествах, мешающих им двинуться дальше, трудятся, ищут, падают, борются – наконец достигают, как кажется им и их окружающим. А на самом деле перед истинными законами жизни они стоят на месте. Ты, мальчик, ничем – по законам внешней справедливости – не заслужил того счастья, которое льется на тебя как из рога изобилия. Ты и сам не раз за это время, окруженный высшим счастьем, считал себя одиноким и несчастным, – ласково говорил Иллофиллион.

К нам вошел капитан, но, заметив, что у нас идет серьезный разговор, хотел уйти к себе.

– Вы не только не помешаете, дорогой капитан, но я буду рад, если вы побудете с Левушкой до отправления парохода сэра Уоми. Ни вам, ни ему не следует провожать его, так как он еще многих должен принять, а для Хавы, которая останется здесь еще несколько дней и, быть может, отправится домой на вашем пароходе, у него останется лишь несколько минут пути от дома до набережной. Я не сомневаюсь, что обоим вам это тяжело, но ведь вы оба достаточно осчастливлены. Берегите свое счастье и уступите немного другим.

Иллофиллион вышел, и мы остались вдвоем с капитаном.

Обоим нам было одинаково тяжело, что мы не проводим сэра Уоми и не будем видеть его милого лица до последнего мгновения. Капитан курил папиросу за папиросой, иногда ходил по комнате и ерошил свои и без того торчавшие ежиком волосы.

Мы молча приводили себя внутренне в порядок, как бы совершая свой духовный туалет перед последним свиданием с сэром Уоми в двенадцать часов, как им было нам назначено.

Наконец я решился прервать молчание и сказал:

– Капитан, дорогой друг, не сердитесь на меня, что я нарушаю молчание, хотя и вижу, что вам совсем не хочется говорить. Но мне надо поделиться с вами, какими мыслями я сейчас жил и как я нашел в них успокоение.

Каждый из нас получил от сэра Уоми так много. Лично мне одно его присутствие давало состояние блаженства. Не говоря уже о совершенно особенном внутреннем настрое, когда все кажется понятным и ничего не нужно, кроме следования за ним. Но я понял сейчас, что следовать за ним смогу лишь тогда, когда самостоятельно решу свои жизненные проблемы, когда научусь твердо стоять на собственных ногах, не ища помощи со всех сторон для их решения, как делаю это сейчас.

Лишь по прошествии какого-то времени, когда я намечу свой путь в творчестве, найду силы крепко держать себя в руках, – только тогда я смогу быть нужным сэру Уоми, как ему нужны сейчас Иллофиллион и Ананда.

Я рад, что первое легкое испытание меня больше не расстраивает. Сколько бы времени ни прошло до нового свидания с сэром Уоми, я думаю только об одном: достойно прожить каждую минуту разлуки с ним, не потеряв ни мгновения попусту.

– Ты совершенно прав, друг; надо быть достойным всего того, что получено от сэра Уоми, Ананды и Иллофиллиона. Но ты теряешь только первого из них, я же теряю не только всех троих, но и тебя. С кем могу я теперь, после того как я понял глубочайший смысл жизни, поделиться своими новыми мыслями? Я и раньше был всегда замкнут и носил прозвище «ящик с тайнами». Кому же теперь я могу высказывать свои мысли и как мне искать тот путь единения, о котором говорят мои новые друзья?

– Я, конечно, ничего еще не знаю и мало что понимаю в жизни, капитан. Но я видел, что для вас стал понятен язык музыки. У вас есть теперь новая основа для понимания Лизы и ее матери. И вы сами как-то говорили мне, что много думаете о Лизе и написали ей письмо.

Это первое. Второе – разве между вами, мною и еще сотней обычных людей и нашими высокими друзьями лежит пропасть? Разве вы хоть раз видели, чтобы они показали людям свое превосходство, презирали кого-то или не помогли тем, кому могли помочь? Хоть раз вы их видели тяготящимися той или иной встречей? Так и мы: насколько можем, должны стараться следовать их примеру.

Третье, если я расстаюсь с сэром Уоми и Анандой, сохраняя близость Иллофиллиона, то из опыта потерь, разлук, разочарований и горя последних месяцев я понял только одно: люби до конца, будь верен до конца, не бойся до конца, – и жизнь посылает вознаграждение, откуда не ждешь.

– Мальчишка мой, милый философ! Пока я еще ни разу не любил до конца, не хранил верность до конца и не был храбрым до конца, а утешение от твоей кудрявой рожицы уже получил, – весело расхохотался капитан. – Ну, вот что. Скоро одиннадцать часов. Поедем-ка в оранжерею и привезем цветов, Левушка.

– Ох, капитан, у сэра Уоми в его собственном саду такие цветы, что лучше уж нам и не срамиться.

Капитан напялил мне на голову шляпу, мальчишески засмеялся и потащил на улицу.

Очень быстро мы нашли экипаж и покатили к его другу-садоводу. Подгоняемый хорошим вознаграждением, кучер забыл свою константинопольскую лень, и вскоре мы стояли перед самим садоводом.

Капитан оставил меня у деревца с персиками, которые хозяин любезно предложил мне есть сколько хочется, а сам ушел с ним в оранжерею.

Не успел я насладиться чудесными персиками, как он уже вышел, неся цветы в восковой бумаге. Хозяин уложил их в корзиночку с сырой травой, обвязал и подал мне. Она была довольно тяжелая.

Когда мы ехали обратно, я спросил моего спутника, почему он не показал мне цветы, словно это завороженная красавица.

– Цветы эти и есть красавицы. Они очень нежны и так чудесны, что ты немедленно превратился бы в «Левушку – лови ворон», если бы я тебе их показал. А у нас времени в обрез.

– Ну хоть скажите, как зовут ваших таинственных цветочных красавиц? – спросил я с досадой.

Капитана рассмешила моя раздраженность, и он сказал:

– Философ, их зовут фрезии. Это горные цветы, их родина – Индия. Но если ты будешь сердиться, они станут из белых черными.

– Ну, тогда вам придется подарить их Хаве; сэру Уоми еще черных красавиц не надо. Довольно и одной, – ответил я ему в тон.

Капитан весело смеялся, говорил, что я все еще боюсь Хавы и что, наверное, мое «не бойся до конца» относится к обществу Хавы.

– Очень возможно, – ответил я, вспоминая письмо Хавы, которое я получил в Б. – Но, во всяком случае, если она когда-нибудь и будет жить в моем доме, то я буду ее бояться меньше, чем вы боитесь сейчас Лизы и всего того, что должно у вас с нею произойти, – брякнул я, точно один из тех попугаев, которых разносят в Константинополе, чтобы они вытаскивали билетики «судьбы» и предсказывали любопытным их будущее в виде свернутого в трубочку билетика.

Удивление капитана превратило его в соляной столб.

Не знаю, чем бы это кончилось, если бы мы не подъехали в эту минуту к дому и не встретились с Анандой и Хавой, шедшими к сэру Уоми.

– Возьмите ваших красавиц, – сказал я, подавая капитану цветы.

– Каких красавиц? – спросил Ананда.

– Белых, для сэра Уоми, если они еще не почернели, – очень серьезно сказал я. – Если же почернели, то…

– Замолчишь ли ты, каверза-философ?! – закричал капитан.

Хава очень была заинтересована, каких еще красавиц не хватало сэру Уоми.

– Горных, – шепнул я ей.

– Нет, это невыносимо! Неужели вы притащили ему козленка? – смеялась она, обнажая все свои белые зубы.

– Вот-вот, из самой Индии, если только этот козленок не позавидовал вашей черной коже и не сделался черным.

– Левушка, ну есть же границы терпению, – воскликнул капитан, начиная чуть-чуть сердиться.

Ананда погрозил мне, взял из моих рук корзинку и развязал ее. Вынув цветы из бумаги, он издал восклицание восторга и удивления.

– Фрезии, фрезии! – воскликнула Хава. – Сэр Уоми очень хотел их иметь, чтобы развести у себя в саду! Это ему будет очень приятно. Да они в горшках, в земле и во мху! Ну, кто из вас выдумал такого козленка, тот счастливец. Если бы умела завидовать, непременно позавидовала бы удачнику.

– Пожалуйста, не завидуйте, а то вдруг они и вправду почернеют, – сказал я, любуясь никогда не виданными роскошными цветами. Белые, крупные, как восковые, точно тончайшим резцом вырезанные, необычной формы колокольчики наполнили прихожую ароматом.

Капитан взял один горшок, дал мне другой. Когда я отказывался, уверяя, что идея и находка – его, он улыбнулся и шепнул мне:

– Одна фрезия – я; другая – Лиза. Вы шафер. Идите и молчите наконец.

– Ну, уж Лиза фризия, – куда ни шло. Но вы, вы ужасно любимая, но просто физия, – так же шепотом ответил я ему.

– Эти китайчата будут до тех пор разводить свои китайские церемонии и топтаться на месте, пока не опоздают, – сказал Ананда с таким веселым юмором в голосе, что мне представилось, будто его тонкое, музыкальное ухо уловило наш шепот. Я не мог выдержать, залился смехом, которому ответил смех сэра Уоми, отворившего дверь своей комнаты.

Увидав наши фигуры с горшками цветов, имевшие, вероятно, довольно комичный вид, сэр Уоми сказал:

– Да это целая свадьба! – Он ласково пригласил нас в комнату, взял у каждого из нас цветок и обоих нас обнял, благодаря и говоря, что разведет по клумбе фрезий в своем саду, присвоив каждой название морской и сухопутной.

Очень внимательно осмотрев цветы, сэр Уоми позвал своего слугу и вместе с ним упаковал их в нашу же корзинку, обильно полив водой и цветы, и прикрывавшую их траву и приказав завернуть корзинку в несколько слоев бумаги и в грубое мокрое полотно. Слуга исполнил приказание и вместе с вынырнувшим откуда-то верзилой, взявшим чемодан, пошел вперед на пристань.

Много народа было в комнате. Были и такие лица, которых я совсем не знал; кое-кого видел мельком, а из хорошо знакомых мне были только турки, Строганов и князь.

Для каждого у сэра Уоми находилось ласковое слово. Мне он сказал:

– Ищи радостно, – и все ответит тебе. Цельность чувства и мысли скорее всего приведут тебя к Флорентийцу. О брате не беспокойся. Выработай ровное отношение к нему. Наль – не Анна.

Я приник к его руке, ошеломленный его словами, как бы ответом на самые затаенные мои мысли.

Все проводили сэра Уоми до коляски; в нее сели также Иллофиллион, Ананда и Хава. Я спросил Иллофиллиона, не навестить ли нам с капитаном Жанну, на что он ответил одобрением, сказав, что зайдет к ней за нами вместе с Анандой.

Экипаж завернул за угол и скрылся из глаз всех провожавших. Вздох сожаления вырвался у всех, а князь плакал, как ребенок. Я подошел к нему и предложил пойти с нами к Жанне, говоря, что туда приедут Иллофиллион с Анандой, как только проводят сэра Уоми.

Он согласился, видимо, обрадовавшись случаю не быть сейчас дома, и попросил подождать его несколько минут. Я понимал его состояние, потому что у меня самого слезы подкатывали к горлу, и я подавил их с большим трудом. Как ум ни говорил мне, что надо сделать над собой усилие и перейти в иное, не унылое настроение, – состояние мое снова было близко к тому, которое я испытывал у камина в комнате брата, сжигая письма.

– Какая страшная вещь – разлука, – услышал я голос капитана, как бы отголосок собственной мысли.

– Да. Мы должны что-то понять, какой-то еще неведомый нам смысл всего происходящего. Научиться воспринимать все так, как говорит и делает сэр Уоми: «Не тот день считай счастливым, который принес тебе что-то приятное; а тот, когда ты передал людям свет своего сердца». Но для меня это еще так далеко, – сказал я со вздохом.

– Для вас далеко, – задумчиво ответил мне капитан, – а для меня, боюсь, и вовсе недоступно.

Князь вышел к нам, извиняясь, что задержал, и мы пошли по знойным, как раскаленная печь, улицам, ища тенистых мест, хоть это мало нам помогало.

В магазине мы нашли обеденный – или, вернее, связанный с жарой, как всюду в Константинополе, – перерыв. Анна сидела в кресле внизу у шкафа, за работой, а Жанна все еще лежала наверху, хотя уже поднималась ненадолго и пыталась работать.

Анна была бледна, похудела. Но в глазах ее уже не было убитого выражения и того отчаяния, какое я видел в них здесь же, во время ее разговора с сэром Уоми.

На низкий поклон капитана она приветливо улыбнулась ему и протянула левую руку, говоря, что не может оставить зажатых в правой руке цветов.

Он почтительно поцеловал эту дивную руку со сверкавшим на ней браслетом. «Боже мой, – думал я. – Как страдание и соприкосновение с людьми, одаренными силой высшего знания, меняют людей! Еще так недавно я видел эту гордую красавицу возмущенной откровенным мужским восхищением капитана. И он, стоящий теперь перед ней с таким уважением, с кроткими и добрыми глазами, – куда же девались капитан-тигр и Анна с иконы? Тех уже нет, нет до основания, а живут новые, – вместо тех, умерших».

Я превратился в «Левушку – лови ворон», мысли закипели в моей голове, наскакивая друг на друга, одна другую опрокидывая, не доходя ни в чем до конца и точно решая вопрос – надо ли, так меняясь, умирать людям, превращаясь в совершенно другие существа? Зачем?

Мне казалось, я вижу и слышу вопли и стоны тысяч душ, мечущихся в хаосе и оплакивающих свои заблуждения и непоправимые ошибки, и молящих о помощи.

– Левушка, что с вами? – услышал я нежный и слабый голосок Жанны.

– Ах, это вы, Жанна? – вздрогнул я, опомнившись. – Я хотел к вам подняться, да по обыкновению задумался и заставил вас спуститься сюда, – ответил я, здороваясь с Жанной.

– О, это ничего. Князь мне помог сойти. Ах, Левушка, как же вы переменились после болезни. Вы ничуть не похожи на господина младшего доктора, который утешал меня на пароходе. Дети спят, а то, пожалуй, они бы вас сейчас не узнали. Вы совсем, совсем другой, только я не умею сказать и объяснить, в чем изменение, – говорила Жанна, усаживая меня и князя в углу магазина.

– Человеку всегда кажется, что изменились именно окружающие его люди, потому что перемены в самом себе он замечает с трудом. И только тогда, когда что-нибудь очень важное входит в его жизнь, он отдает себе отчет в том, как он сам изменился, как выросли его силы и освободился дух.

Вы, Жанна, кажетесь мне не только изменившейся, но вы вся точно сгорели; и вместо прежней Жанны я вижу страдающее существо. Что с вами, дорогая? Ведь нет никаких причин вам так тосковать и плакать, – нежно целуя крохотную, детскую ручку Жанны, сказал я.

– Ах, если бы вы знали, вы бы не поцеловали моей руки, – вытирая катившиеся слезы, ответила мне Жанна. – И перед князем я виновата, и перед Анной, и перед Иллофиллионом. Ах, что я наделала, и как теперь мне все это исправить? – сквозь слезы бормотала бедняжка. – Я бы уже выздоровела, если бы раскаяние меня не терзало. Я нигде не нахожу себе покоя. Только когда лежу в кровати, на меня будто веет успокоением от полога, которым доктор Иллофиллион закрыл мой уголок. Когда мне бывает очень плохо, я прижмусь к нему лицом – и станет на сердце тихо!

Я случайно взглянул на Анну и поразился перемене в ней. Склонившись вперед, глядя неотрывно на Жанну, точно умоляя ее замолчать, она сжимала в руках шитье, а слезы капали ей на грудь одна за другой. Я понял, какую муку она испытывала, как оплакивала предназначавшийся ей, но так и не полученный хитон, наш отъезд без нее и свои неправильные, вплоть до сей минуты, поступки.

– Анна! – крикнул я, не будучи в силах выдержать ее муки. – Отсрочка – не значит потеря. Анна, не плачьте, я не в силах видеть этих слез, я знаю, что значит безумно рыдать в тоске, видя себя точно на кладбище.

Не думайте сейчас о себе. Думайте об Ананде, о том огромном горе, разочаровании и необходимости отвечать за вашу ошибку, которые легли на него, – упав перед ней на колени, говорил я. – Совсем скоро Ананда и Иллофиллион придут сюда. Неужели возможно встретить их таким убийственным унынием после того, как они проводили сэра Уоми?! Неужели ваши любовь, благодарность и радость о том, что они живут сейчас с нами, могут выражаться только в слезах о себе?

– Встаньте, Левушка, – обнимая меня, сказала Анна. – Вы глубоко правы. Только горькая мысль об одной себе заставила меня опять плакать. А между тем я уже все поняла, и все благословила, и все приняла.

Посидите здесь возле меня минутку, друг Левушка. Поверьте, я уже утихла внутри. Это отголосок бури, который вы вовремя помогли мне прервать. Много лет я думала, что в сердце моем живет одна только светлая любовь. А недавно я убедилась, что там еще лежала, свернувшись, змея ревности и сомнений.

Слава богу, что она здесь развернулась и раскрыла мне глаза. Ананда получил удар, но все же мог удержать меня возле себя так, чтобы я не выпустила его руки из своей. Вы напомнили мне, что мои слезы задевают все его существо, что он их чувствует как слезы гноя и крови. Я больше плакать не буду; благодарю за ваши слова – они помогли мне.

Она отерла глаза, подошла к Жанне и, нежно ее обняв, вытерла ее слезы платком сэра Уоми.

Надрыв, который я пережил, почти лишил меня чувств. Я неподвижно сидел в кресле; сердце мое билось как молот; в спине, по всему позвоночнику, точно бежал огонь; я с трудом дышал и, как мне казалось, падал в пропасть.

– Левушка, ты всех здесь напугал, – услышал я голос Ананды и увидел его возле себя. – Выпей-ка вот это; я думал, что ты уже сильнее, а ты все еще не совсем здоров, – и он подал мне рюмку с каплями.

Вскоре я совсем пришел в себя, спросил, где Иллофиллион, и, узнав, что он прошел к Строганову и вскоре тоже придет сюда, совсем успокоился.

Я обвел всех глазами, заметил, что Хава пристально смотрела на меня, а все остальные имели смущенный вид. Я взял руку Ананды, неожиданно поднес ее к губам и сказал:

– Простите меня, Ананда. Я немного половиворонил, чем всех расстроил и привел в такое состояние, что они стали похожи на утопленников. Вот, вы тоже думали, что я крепче, и я обманул ваше доверие. Я очень сожалею об этом и постараюсь быть сильнее. Но ведь это все пошло от вашей дервишской шапки, – улыбнулся я.

– Нет, мой мальчик, ты ничьего доверия не обманул. Никто здесь не мог обмануть, и не обманул меня. Все, что вышло не так, как я предполагал, совершилось только потому, что я был в старинном долгу у людей и хотел поскорее вернуть мой долг сторицей. Я не заметил, что не надо было так усиленно продвигать людей вперед. Зов дается однажды; я же дал его дважды, за что и дам теперь ответ.

Я не все понял. Какой, когда и зачем дается зов? Но я понял, что он дал его вторично Анне и что этого не надо было делать.

Голос Ананды – всегда неповторимо прекрасный – нес в себе на этот раз особые нежность, утешение и такую искреннюю доброту, что все утихли, всем стало легко и радостно. Лица у всех прояснились и стали светлее. Каждый точно вобрал в себя искру энергии самого Ананды, и когда через некоторое время вошли Иллофиллион и Строганов, ни на одном лице уже не было ни тени уныния и слез.

Разбившись группками, я и Жанна, князь и Иллофиллион, капитан и Строганов, Анна и Ананда, – все как будто окрыленные и обновленные, обменивались простыми словами, но слова эти получили какой-то новый смысл от сияния мира в каждом сердце.

– Друзья мои. Через день нас покинут капитан и Хава. Завтра мне хотелось бы, прощаясь с ними, угостить их музыкой. Можно ли располагать вашим залом, Анна? – спросил Ананда.

– Как вы можете спрашивать об этом? Для всех ваши песни и игра несут столько счастья! Мне же сэр Уоми велел играть и петь людям как можно больше. А уж о своем восторге играть с вами я и не говорю, – ответила она.

Перерыв в работе кончился. Радуясь завтрашней музыке, мы покинули магазин, где с его хозяйками остался только Борис Федорович.

Иллофиллион с Анандой и князем не страдали от жары и шли довольно быстро, оставив нас с капитаном далеко позади. Я же еле двигался; зной, к которому я еще не привык, меня всего истомил, а капитан отстал вместе со мной, желая что-то сказать. Когда расстояние между нами и нашими друзьями увеличилось настолько, что расслышать нас было нельзя, он сказал:

– У меня к вам просьба. Я получил сейчас из дома так много денег, что их мне девать некуда. Я хочу половину их отдать Жанне с тем условием, чтобы она никогда не узнала, кто ей их дал. Я знаю, что Иллофиллион финансово обеспечил ей первые годы работы, знаю и то, что княгиня, до некоторой степени, позаботилась о детях. Но мне хотелось бы влить уверенность в это бедное существо, которое страдает, страдало и – не знаю почему, как и откуда, но я ясно это сознаю, – будет еще очень много страдать.

За свою скитальческую жизнь я видел таких людей, которые – по каким-то неуловимым для моего понимания законам – страдают всю жизнь, даже когда нет на то особых, всем видимых причин.

Сам я уже не успею положить в банк на ее имя деньги, так как эта операция займет не менее двух часов. А дел у меня будет масса, поскольку я прогулял почти весь день сегодня.

Вторую же часть денег я прошу вас взять в свое распоряжение. И если встретите людей, которым моя помощь может быть оказана вашими руками, – я буду очень счастлив.

Ну вот мы и у калитки. До свидания, дружок Левушка. По всей вероятности, мы увидимся только завтра вечером у Анны. Возьмите деньги.

Он сунул мне в руки сверток, довольно небрежно завернутый в бумагу, и мигом скрылся.

В комнате я застал Иллофиллиона, посоветовавшего мне освежиться душем. Но я чувствовал такое сильное утомление от зноя, что еле добрел до кресла и сел в полном изнеможении, нелепо держа сверток в руках и не зная, что с ним делать.

На вопрос Иллофиллиона, почему я не положу свой сверток куда-нибудь, я рассказал ему, что это деньги капитана, упомянув о том, как он велел мне ими распорядиться. При этом я передал все, что думал капитан о будущем Жанны.

– Молодец твой капитан, Левушка. Что касается денег для Жанны лично – то он предупредил желание сэра Уоми, который велел мне обеспечить ее. Как капитан угадал мысль сэра Уоми о фрезиях, так и вторую его идею он реализовал, никем к тому не побуждаемый!

Что же касается денег, отданных в твое полное распоряжение, думаю, что капитан хотел их подарить тебе, дружок, чтобы и ты чувствовал себя независимым в дальнейшем, пока сам не заработаешь себе на жизнь.

– О нет, дорогой Иллофиллион. Капитан в очень простых отношениях со мною. И если бы он хотел отдать их лично мне, он поступил бы как молодой Али, оставив их в письме. У меня нет сомнений в этом, и лично себе я бы их не взял никогда. Я думаю, что я так малоопытен, что сам едва ли сумел бы распорядиться ими как следует. Но при вас эта проблема отпадает. Одно ясно мне, что деньги эти я употреблю – во имя Лизы и Анны – на покупку инструментов талантливым беднякам-музыкантам, если таких встречу до нового свидания с капитаном. Если же не встречу или вы не укажете мне иного применения этим деньгам – они вернутся к нему. Я очень хотел бы, Лоллион, услышать ваше мнение об этом.

– Поступи как считаешь нужным, дружок. Запрета здесь нет никакого. Но почему ты решил, что лично себе не оставишь этих денег? Разве твой брат не мог бы нуждаться в них?

– Мой брат – мужчина и чрезвычайно благородный человек. Если он решил жениться – значит, он не настолько беден, чтобы не иметь возможности обеспечить жену. А если бы я узнал, что он нуждается, то пошел бы в какую угодно тяжелую кабалу, но послал бы ему только то, что смог бы заработать сам. Я и так в бесконечном долгу у вас, у Флорентийца и у молодого Али. Конечно, я в долгу и у брата. Но если я могу еще рассчитывать возвратить ему свой долг, то уж вам я никогда не смогу вернуть и сотой его доли.

– Все это предрассудки, Левушка. Человек закрепощает себя в долгах и обязанностях. Иногда он так утопает в мыслях о своих нравственных долгах, что положительно похож на раба, подгоняемого со всех сторон плеткой долга. А смысл жизни – в освобождении. Только то из добрых дел достигает творческого результата, что сделано легко и просто.

Принимай все, что посылает тебе жизнь, совершенствуйся, учись и рассматривай себя как канал, как соединительное звено между нами, которых ты ставишь так высоко, и людьми, которым сострадаешь. Передавай, разбрасывай полной горстью всем встречным все то, что поймешь и примешь от нас и через нас. Все высокое, чего коснешься, неси земле – и выполнишь свою задачу жизни. Но то будет не тяжкий и скучный долг добродетели, а радость и мир твоей собственной звенящей любви.

– Далеко еще мне, Лоллион, до всей той мудрости, которую я слышу и вижу в вас. Я самых простых вещей не умею делать. Все раздражает меня. Иногда даю себе слово помнить о вас, о Флорентийце, поступать так, как будто бы вы стоите рядом, – и при первой же неприятности спотыкаюсь, горячусь – и все летит вверх дном.

– Пока ты будешь повторять себе – умом, – что я рядом с тобой, всегда твое самообладание будет пороховой бочкой. Как только ты почувствуешь, что сердце твое живет в моем и мое – в твоем, что рука твоя в моей руке, ты уже и думать не будешь о самообладании как о самоцели. Ты будешь его вырабатывать, чтобы всегда быть готовым выполнить возложенную на тебя задачу. И времени думать о себе у тебя не будет…

Иллофиллион помолчал, думая о чем-то, и продолжал:

– Сегодня мы с тобой не будем обедать с князем, которому надо очень о многом переговорить с Анандой. Если ты отдохнул, мы можем с тобой поехать к нашему другу кондитеру, заказать ему пирожные к завтрашнему вечеру и у него же поесть. Но предварительно мы можем заехать в банк; у меня там есть один знакомый, который быстро сделает все, что нужно, и уже завтра Жанна будет извещена, что она владелица определенного состояния. При ее буржуазной психологии это будет для нее огромным облегчением в жизни.

Я был очень благодарен Иллофиллиону за его неизменную доброту ко мне. У меня вертелся на языке вопрос о Генри, о Браццано, хотел бы я спросить кое-что и о Хаве, – но ни о чем не спросил, пошел в душ, и вскоре мы уже были в огромном зале банка, где сотни спускающихся с потолка вращающихся вееров не могли умерить жары.

Одна часть денег была положена на имя Жанны, с правом пользоваться ею как угодно. Вторая была переведена на мое имя по адресу, указанному мне Иллофиллионом, с какими-то мудреными индусскими названиями, никогда мною не слышанными.

Пока мы сидели в банке, ожидая исполнения нашего заказа, я поделился с Иллофиллионом своей печалью, что ничего не могу подарить капитану, оставившему мне на память такое великолепное кольцо.

– Не горюй об этом. Капитан очень счастливый человек. Он получил от Ананды кольцо, как залог их вечной дружбы. Ананде капитан вернул вещь, имеющую для него очень большое значение. Вообще теперь путь капитана не будет одиноким, и Ананда всегда сможет помочь ему.

Тебе же я могу дать платок сэра Уоми, точно такой же, какой он передал Анне. Если хочешь, – подари его капитану и заверни в него книгу, которую я тоже дам тебе для него. Ты можешь написать ему письмо, а потом положить все к нему на стол. Он вернется и будет радоваться твоему подарку больше, чем всем драгоценностям, которые ты мог бы ему подарить.

Я от всей души поблагодарил Иллофиллиона и сказал ему: «Опять все от вас!»

Через некоторое время нас вызвали к кассовому окошку, все было оформлено и мы пошли к кондитеру, покинув банк почти в минуту его закрытия.

На улице уже не было удушливой жары, слегка повеяло влагой с моря – и я ожил.

– Трудно тебе будет привыкать к климату Индии, Левушка. Надо будет пообщаться с Флорентийцем и получить его указания, как укрепить твое здоровье, – задумчиво сказал Иллофиллион, беря меня под руку.

– Сэр Уоми велел мне ездить верхом, заниматься гимнастикой и боксом, а второй приступ моей болезни все перевернул, – ответил я.

Дойдя до кондитерской, мы передали хозяину наш заказ на завтра. Я просил его приготовить непременно таких же пирожных, как он прислал мне для принца-мудреца. Накормив нас опять на том же уединенном балконе, хозяин сообщил нам новость, облетевшую весь Константинополь. На этой неделе произошли крупные события: один из главных богачей города, некто Браццано, и около десятка его приятелей – таких же биржевых воротил, державших в своих руках весь торговый Константинополь, – оказались шайкой злодеев. Они объявили себя банкротами и таким образом разорили половину города, в том числе и некоторых друзей кондитера. Часть злодеев успела сбежать, часть арестована, а где находится их главарь, Браццано, никто пока не знает.

Мы выслушали его рассказ, посочувствовали горю его приятелей и вернулись домой.

Мысли о Браццано и слова сэра Уоми, что мой поцелуй перенес силу мирового закона пощады в его ужасную жизнь, не давали мне покоя. Я уже стал внутренне опять раздражаться на целую сеть каких-то таинственных событий, готов был крикнуть: «Я ненавижу тайны», как услышал голос Иллофиллиона:

– Левушка, не все то тайны, чего ты еще не понимаешь. Но если ты хотел обрадовать чем-нибудь милого капитана и написать ему письмо, то в этом состоянии раздражения, в которое ты впал, ты ничего не только радостного, но и просто путного не сделаешь.

Возьми мою руку, почувствуй мою к тебе любовь и постарайся вместе с этим платком сэра Уоми передать капитану всю свою чистую и верную дружбу.

Приготовь в своей душе такое же тщательно прибранное рабочее место, как это сделал на твоем столе капитан, поставив тебе цветы, которых ты до сих пор не заметил.

Пиши ему не просто письмо, обдумывая каждое слово, а брось ему цветок твоей молодой души, полной порыва той высокой любви, которая заставила тебя дать поцелуй падшему, но разбитому и униженному существу.

Передай капитану такой же прощальный привет, какой тебе передавали и Флорентиец, и сэр Уоми. Они думали только о тебе. Думай и ты только о нем. Постарайся встать в его положение; подумай о его предстоящей жизни и представь себя в его обстоятельствах.

Любовь к человеку поведет твое перо с таким тактом, что капитан поймет и увидит в лице твоем друга не временного, в зависимости от меняющихся обстоятельств, а неизменного и верного, готового явиться на помощь по первому зову и разделить все несчастья или всю радость.

Иллофиллион стоял, обнимая меня, голос его звучал так ласково. Я точно растворился в какой-то гармонии, радости, благоговении. Все мелкое, ничтожное отошло куда-то. Я увидел самый высокий, скрытый от всех храм человеческого сердца, о котором не говорят, но который движет и животворит все, что ему встречается.

Мне стало удивительно хорошо. Я взял из рук Иллофиллиона синий платок, пошел в его комнату за обещанной для капитана книгой и вернулся к себе, чтобы сесть за письмо.

Не так много писем писал я на своем веку с такой радостью и с такой умиленной душой, как писал в этот раз капитану. Точно само сердце водило перо в моей руке, так легко и радостно я писал:

«Мой дорогой друг, мой храбрый капитан, который еще ни разу в жизни не любил до конца, не был ни верен, ни бесстрашен до конца, – писал я. – В эту минуту, когда я переживаю разлуку с Вами – и кто может знать, как долго продлится она, – сердце мое открыто Вам действительно до конца. И все мысли моей ловиворонной головы, как и все силы сердца, принадлежат в эту минуту Вам одному.

Пытки разлуки, так томящей людей пытки неизвестности, заставляющей оплакивать любимое существо, покидающее нас для нового периода неведомой жизни, – не существует для меня.

Я знаю, что как бы ни разлучила нас жизнь и куда бы ни забросила она каждого из нас, Ваш образ для меня не только страница жизни, и не только ее эпизод. Но Вы мой вечный спутник, доброта и любовь которого – так незаслуженно мною и так великодушно мне отданные – вызвали во мне ответную дружескую любовь, верность которой отдана Вам и навсегда, и до конца.

Я не могу сейчас определить, как и чем я мог бы отплатить Вам сколько-нибудь за всю Вашу нежность и за то, что Вы меня так баловали. Но я знаю твердо, что куда бы и когда бы Вы меня ни вызвали – если моя маленькая помощь Вам понадобится, – я буду рядом с Вами.

Ваше желание относительно Жанны уже исполнено. И завтра она будет владелицей своего капитала, за что – я не сомневаюсь – боги воздадут Вам должное тоже «до конца».

Вторая часть денег, отданная Вами в мое распоряжение, назначается мною для помощи бедным талантливым музыкантам. Во имя Лизы и Анны (о, как бы я хотел когда-нибудь услышать игру Лизы) я буду покупать инструменты и помогать учиться юным талантам – Вашим именем, капитан.

Я не ручаюсь, что, обнимая Вас, держа Ваши тонкие, прекрасные руки в своих при расставании, я не заплачу. Но это будут только слезы балованного Вами ребенка, теряющего своего снисходительного и ласкового покровителя.

Тот же мужчина, который Вам пишет сейчас, благоговейно целует платок сэра Уоми, который просит Вас принять на память, как и книгу Иллофиллиона. И тот же друг-мужчина говорит Вам: между нами нет разлуки. Есть один и тот же путь, на котором мы будем встречаться и расставаться, но верность сердца будет жить до конца.

Ваш Левушка – лови ворон».

Я запечатал письмо, завернул книгу Иллофиллиона в платок, а потом в очаровательную, мягкую, гофрированную и блестящую как шелк константинопольскую бумагу; обвязал ленточкой, заткнул за нее самые лучшие, белую и красную, из роз капитана и отнес сверток нему в комнату, положив его на ночной столик.

Спать мне не хотелось. Я вышел на балкон и стал думать о сэре Уоми. Как и где он теперь едет? Как едут с ним и доедут ли фрезии капитана? Посадит ли он их в своем саду?

Через несколько минут ко мне вышел Иллофиллион и предложил пройтись. Мы вышли в тихий сад; на небе сверкали зарницы и вдали уже слышались раскаты грома. Мы все же успели подышать освеженным воздухом, поговорили о завтрашнем плане, условились о часе посещения княгини и Жанны и вернулись в дом с первыми каплями дождя, столь редкого в это время года в Константинополе.

Утро следующего дня началось для меня неожиданно поздно. Почему-то я проспал непривычно долго. Никто меня не разбудил, и сейчас в обеих соседних комнатах стояла полная тишина.

Я как-то не сразу дал себе отчет, что сегодня последний день стоянки корабля капитана, что завтра к вечеру еще один дорогой мне образ друга исчезнет из моих глаз, плотно поселившись в моем сердце и заняв там свое, только ему принадлежащее, место.

«Не сердце, а просто резиновый мешок, – подумал я. – Как странно устроен человек! Так недавно в моем сердце царил единственный человек – мой брат. Потом – точно не образ брата сжался, а сердце расширилось – рядом с ним засиял Флорентиец. После этого там поселился, властно заняв не менее царское место, сэр Уоми. Теперь же там живут уже и Иллофиллион, и оба Али, и капитан, Ананда и Анна, Жанна и ее дети, князь и даже княгиня. А если внимательно присмотреться, я встречу там и Строгановых, и обоих турков, и… Господи, только этого недоставало, – самого Браццано».

Уйдя в какие-то далекие мысли, я не заметил, как вошел Иллофиллион, но услышал его веселый смех.

Опомнившись, я хотел спросить его, почему он смеется, но тут обнаружил, что сижу на диване, держа в руках рубашку, в одной туфле, завернутый в махровую простыню.

– Ты, Левушка, через двадцать минут должен быть со мною у Жанны, мы ведь с тобой вчера об этом договорились. А ты еще не оделся после душа, и ждать тебя, кажется, бесполезно.

Страшно сконфуженный, я сказал, что мы будем у Жанны вовремя. Я молниеносно оделся и у парадных дверей столкнулся с верзилой, несшим мне записку от капитана.

Капитан писал, что дела его складываются на редкость удачно и что он ждет меня обедать у себя на пароходе в семь часов, с тем чтобы к девяти часам быть вместе у Анны.

Я очень обрадовался. Иллофиллион одобрил предложение капитана, а верзила сказал, что ему велено в половине седьмого зайти за мной и доставить меня в шлюпке на пароход.

Мы помчались к Жанне. Я так был голоден, что, не разбирая жары и тени, бежал без труда и ворчания.

– Я вижу, голод лучшее средство для устранения твоей непереносимости жары, – подтрунивал надо мною Иллофиллион, уверяя, что Жанна меня как следует не накормит, поскольку в праздник ей тоже хочется расслабиться и отдохнуть.

Но Жанна была свежа и прелестна, немедленно усадила нас за стол, и приготовленный ею французский завтрак был мною, и даже Иллофиллионом, оценен по достоинству.

Когда мы перешли в ее комнату, где весь угол с кроватью был задернут ее новым, необыкновенным пологом, Жанна показала нам бумагу из банка, полученную ею рано утром, содержания которой, написанного по-турецки и английски, она не понимала.

Иллофиллион перевел ей на французский язык смысл бумаги. Жанна, с расширенными глазами, в полном изумлении, молча смотрела на Иллофиллиона. Томительно долго просидев в этой напряженной позе, она наконец сказала, потирая лоб обеими руками:

– Я не хочу, я не могу этого принять. Поищите, пожалуйста, кто это мне прислал.

– Здесь никаких указаний нет, даже не сказано, из какого города это прислано вам. Говорится только, что «Банк имеет честь известить госпожу Жанну Моранье о поступлении на ее имя вклада, полной владелицей которого она состоит со вчерашнего дня», – прочел ей еще раз выдержку из банковской бумаги Иллофиллион.

– Это опять князь. Нет, нет, невозможно. От денег для детей я не имела права отказаться, но для себя… Я должна работать. Вы дали мне в долг так много, доктор Иллофиллион, что не все ваши деньги ушли на оборудование магазина. И мы с Анной уже заработали много больше, чем рассчитывали. Я должна вернуть это князю.

– Чтобы вернуть князю эти деньги, надо быть уверенной, что их дал вам именно он. В какое положение вы поставите себя и его, если ему и в голову не приходило посылать их вам! Успокойтесь, пожалуйста. Вы вообще в последнее время слишком много волнуетесь, и только поэтому так неустойчиво ваше здоровье. Час назад вы походили на свежий цветок, а сейчас вы словно больная старушка, – говорил ей Иллофиллион. – Все, в чем я могу вас уверить – что ни князь, ни я, ни Левушка – никто из нас не посылал вам этой суммы. Примите ее смиренно и спокойно. Если удастся, сохраните ее целиком для детей. Быть может, вы встретите какую-нибудь мать в таком же трудном положении, в каком были вы сами на пароходе, – и будете счастливы, что ваша рука может передать ей помощь чьего-то доброго сердца и, возможно, спасти несчастных от голода и нищеты.

– Да! Это действительно может заставить меня принять деньги неизвестного мне благодетеля, который не хочет, чтобы я знала его имя, – снова потирая свой лоб, как бы желая стереть с него какое-то воспоминание, сказала Жанна.

– Что с вами, Жанна? Почему вы снова чуть не плачете? Зачем вы все трете лоб? – спросил я, будучи не в силах переносить ее страдания и вспоминая слова капитана о ней.

– Ах, Левушка, я в себя не могу прийти от одного ужасного сна. Я боюсь его кому-нибудь рассказать, потому что надо мной будут смеяться или сочтут за сумасшедшую. А я так ужасаюсь этим сном, что и вправду боюсь сойти с ума.

– Какой же сон вы видели? Расскажите нам все, вам будет легче, а может быть, мы и поможем вам, – сказал ласково Иллофиллион.

– Видите ли, доктор Иллофиллион, мне снилось, что страшные глаза Браццано смотрят на меня, а кто-то, как будто Леонид, – но в этом я не уверена, – дает мне браслет – ну точь-в‑точь как Анна носит, – и нож. И Браццано велит мне бежать к князю в дом, найти там Левушку и передать ему браслет. А если меня не будут пускать, то я должна хоть убить препятствующего, но Левушку найти. И я бегу. Бегу по каким-то улицам, нахожу дом, вбегаю в комнату и уже знаю, где найти Левушку, но кто-то мне заслоняет дорогу. Я борюсь, умоляю, наконец слышу голос Браццано: «Бей или я тебя убью», – и хватаю нож… и все исчезает, только ваше лицо стоит передо мной, доктор Иллофиллион. Такое суровое, грозное лицо… И я просыпаюсь. Не могу понять, ни где я, ни что со мной… Засыпаю и снова тот же сон. Это, право, до такой степени ужасно, что я рыдаю часами, не в силах преодолеть ужаса, в страхе, что снова увижу этот ужасный сон.

– Бедняжка Жанна, – взяв обе ее крохотные ручки в свои, сказал Иллофиллион. – Ну где же этим ручкам совершить убийство? Успокойтесь. Забудьте навсегда этот сон, тем более что Браццано, совершенно больного, увезли из Константинополя. Он живет сейчас где-то в окрестностях. Ваш страх совершенно неоснователен. Перестаньте думать обо всем этом. И мое лицо вспоминайте и знайте ласковым, а не суровым. Почему вы отказались сегодня идти к Анне слушать музыку? – все держа ее ручки в своих, спросил Иллофиллион.

– Анне я сказала, что побуду с детьми. И правда, я их так забросила в последнее время. Если бы не Анна, плохо бы им пришлось. Но на самом деле я не могу без содрогания видеть ни Строганову, ни Леонида. Почему я их стала так бояться, сама не знаю. Но в их присутствии я дрожу с головы до ног от каких-то предчувствий.

– Страх – плохой советчик, Жанна. Вы – мать. Какая огромная ответственность лежит на вас за детей. Чтобы воспитать своих малюток, вы прежде всего сами должны воспитывать себя. У вас совсем нет выдержки в общении с детьми, и вы в последнее время внушаете им постоянный страх, в любую минуту они ждут от вас окрика или шлепка.

Мужайтесь, Жанна. Разные чувства жили в вас по отношению к Анне. Только теперь, когда вы увидели, что Анна – вторая мать вашим детям и настоящая воспитательница, вы смирились, и лишь изредка в вашем сердце шевелится ревность.

Ваша девочка умна не по годам. Это организм очень тонкий, богато одаренный. Думайте о том, что ей придется жить в условиях более сложных, чем прожили вы свою молодость. Остерегайтесь постоянного раздражения и повышенного тона с детьми. Незаметно между вами и ими может вырасти пропасть. Они перестанут видеть в вас первого друга и, как бы вы ни любили их, не поверят вашей любви, если вы постоянно говорите с ними раздраженным тоном.

– Я все это понимаю, но ничего не могу сделать. Раньше я думала, что характер легко поправить. Но теперь вижу, что не могу и часу находиться в спокойствии, – ответила Жанна.

– И все же – как это ни вызывало в вас протеста – думайте о детях прежде всего, а потом уже о себе, – сказал Иллофиллион, подымаясь и пожимая руки Жанне.

Я заметил, что лицо ее снова просветлело, выражение уныния и тревоги с него исчезло, и на губах мелькнула улыбка.

Прощаясь с нами, она спрашивала, скоро ли мы уезжаем, едем ли снова на пароходе с капитаном, на что Иллофиллион отвечал ей, что уедем скоро, а каким путем – еще не решили.

– Как это будет для меня ужасно! Остаться здесь без вас, – я даже еще не представляю себе этого и гоню эти мысли. Я так привязана к вам, доктор Иллофиллион, и в особенности к Левушке. Я вижу в вас моих единственных благодетелей.

– Жанна, Жанна, – сказал я с упреком. – Разве только мы помогли вам на пароходе? А капитан? Его заботы о вас вы уже забыли? А то, что здесь, рядом с вами, живет и трудится Анна? Анна, ни разу не давшая вам почувствовать своего превосходства… А вы в вашей благодарной памяти сохраняете только нас? Тогда как обо мне вообще не может быть и речи, что я не раз уже пытался вам объяснить.

– Да, Левушка, это все я понимаю. И князя я ценю, и всех-всех. Но ничего не могу поделать: все же доктор Иллофиллион останется для меня недосягаемым божеством, капитан – знатным сэром, в доме которого меня, шляпницу, дальше передней или туалетной и не пустили бы, а вы для меня – все равно что родное сердце. Я всем очень благодарна, знаю, что всем должна отслужить за их доброту, а вам, уверена, могу ничем никогда не отслуживать. И если у вас будет дом, то я в нем всегда найду приют, даже если буду старая и безобразная. Не умею, не знаю, как это сказать – я такая глупая, – тихо прибавила Жанна.

У нее текли слезы по щекам, и я не мог видеть бедняжку так много плачущей.

– Жанна, – обнимая ее, сказал я. – Это потому вы чувствуете такую уверенность во мне, что я ровно такой же ребенок, неопытный и неумелый в жизни, как и вы. И правда, я принял вас и ваших детей до конца в мое сердце. Но и другие – еще больше, чем я, – поступают относительно вас так же. Но вы почему-то можете видеть и понимать только мое сердце и не можете ни видеть, ни понимать сердца людей, выше вас стоящих. Потому и думаете так только обо мне одном.

Я поцеловал обе ее руки. Иллофиллион сказал ей, что Хава вернется только после музыкального вечера, но чтобы она ни о чем не волновалась и ложилась спать, приняв данное им лекарство.

Мы пошли домой, но на сердце у меня стало тяжело. Мне было жалко Жанну. Я сознавал, что она не сможет создать ни себе, ни детям спокойной, радостной жизни. Как-то особенно ясно представлялась мне ее будущая жизнь в целом ряде лет. И я почувствовал, что, даже окруженная вниманием и заботами и князя, и Анны, она не будет ни откровенна, ни дружна с ними, так как уровень ее сознания не даст ей увидеть их внутренней силы, к которой можно примкнуть, а доброту их она будет принимать за снисхождение к себе.

– Что, Левушка, сложности жизни допекают тебя?

– Допекают, Лоллион, – ответил я, уже не поражаясь больше его умению проникать в мои мысли. – И не то мне досадно, что сила в людях так понапрасну растрачивается на вечные мысли об одних себе. Но то, что человек закрепощает себя в этих постоянных мыслях о бытовом комфорте и примитивном общении. Он поверяет другому свои тайны и секреты, недалеко уходящие от кухни и спальни, воображает, что это-то и есть дружба, и лишает свою мысль силы проникать интуитивно в смысл жизни; тратя так попусту свой день, человек не ищет не только высших знаний, но даже простой образованности. И в такой жизни нет места ни для священного порыва любви к родине или другому человеку, ни для великой идеи Бога, ни для радостей творчества. Неужели быт – это жизнь?

– Для многих миллионов – это единственно приемлемая жизнь. А для всего человечества – это неминуемая стадия развития. Чтобы понять очарование и радость раскрепощения, надо сначала осознать рабство от окружающих вещей и страстей. Чтобы понять мощь свободного духа, творящего в независимости, надо хотя бы на мгновение познать в себе эту независимость, ощутить в себе полную свободу, чтобы желать расти все дальше и выше; все чище и проще сбрасывает с себя ярмо личных привязанностей тот, кто осознал жизнь как вечность.

Обыватель считает свою жизнь убогой, если в ней не бушуют порывы, и он не имеет возможности блистать во внешней жизни. Отсюда – от жажды славы, богатства и власти – люди доходят до той ступени падения, которую ты видел в Браццано. Но есть и худшие. И только избранник по своей внутренней сердечной доброте и запросам, а внешне – ничем не выделяющийся человек – может увлекаться идеями и мыслями, о которых ты сейчас говорил. Великие встречи, переворачивающие всю жизнь человека, редки, Левушка. Но зато имевший однажды такую встречу, внезапно перерождается и уже не возвращается больше на прежнюю дорогу быта в маленькое, обывательское счастье. Он уже знает, что такое Свет на Пути.

Подходя к дому, мы столкнулись с Анандой и князем, возвращавшимися в экипаже домой. Ананда приветливо поздоровался со мной, пытливо на меня посмотрел и, улыбаясь, спросил:

– Как, Левушка? Сердце пощипывает! А почему не плачешь?

– Приберегаю к вечеру. Боюсь, вдруг сегодня не заплачу от вашей человеческой виолончели и ваших песен.

– Почему же моя виолончель человеческая? А какая еще бывает? – смеялся Ананда, наполняя металлом все вокруг.

– Ваша виолончель поет человеческим голосом, поэтому я ее так и назвал. Какая еще бывает виолончель – не знаю. Но что ваш смех, конечно, «звон мечей», – это я знаю теперь уже наверняка! – воскликнул я.

– Дерзкий мальчишка! Вот заставлю же тебя плакать вечером.

– Ни, ни, и не думайте! На завтра для капитана надо сберечь слезинку на прощание. А то вы ведь ненасытный! Вам – все до конца. Ан и ему надо!

Не только Ананда, но и Иллофиллион с князем смеялись, я же залился смехом и убежал к себе.

Через некоторое время оба мои друга вошли в мою комнату.

– Ну, убегающий от звона мечей с поля сражения трусишка, признавайся, какую еще каверзу придумал ты мне? – шутил Ананда.

– Вам я каверзы придумать не в силах. Вы вмиг все рассеете, только взглянете своими звездами.

– Как? – прервал меня Ананда. – Так я не только звон мечей, но еще и звезды?

– Ну, тут уж я не виноват, что вам Матерь-Жизнь дала глаза-звезды. Это вы с нее спросите. А вот что сказать капитану от вас? Я еду к нему на пароход обедать. Что мне ему от вас отвезти? – спросил я, представляя себе радость капитана, если бы Ананда послал ему привет.

– Это очень хорошо, что ты так верен другу и думаешь о нем. Пойдем со мною, я, может быть, что-нибудь для него найду.

Мы спустились по винтовой лестнице прямо к Ананде, в его очаровательную комнату.

Как здесь было хорошо! Какая-то особенно легкая атмосфера была в этой комнате. Я сел в кресло и забыл все на свете. Так и не ушел бы отсюда вовек. Я наслаждался гармонией, окружавшей меня.

Не знаю, минуту я просидел или час, но отдохнул я – точно неделю спал.

– Отдай это капитану. Пусть он передаст эту вещь своей жене, когда вернется домой после свадьбы, – подавая мне небольшой футляр странной формы из фиолетовой кожи, сказал Ананда.

– А я и не знал, что капитан так скоро женится, – беря футляр, сказал я.

– Он женится, быть может, и не так скоро, но, во всяком случае, в следующее ваше свидание он будет уже женат.

– Ах, как бы я хотел услышать игру Лизы! Лучше ли, чем Анна? И так ли завораживает ее игра, что дыхание перехватывает? До чего же я глуп! А в вагоне я все примерялся к Лизе и раздумывал, может ли она меня полюбить, – залившись смехом, вспоминал я свои вагонные размышления.

– Когда будешь обедать с капитаном, не говори ему ничего о Лизе. Даже не спрашивай, поедет ли он в Гурзуф, хотя бы он сам когда-то говорил тебе об этом.

– Это ваше приказание, Ананда, я должен хорошенько запомнить, так как хотел непременно поговорить с ним о Лизе. Теперь, конечно, воздержусь.

– И мой запрет не вызывает в тебе ни протеста, ни возмущения?

– Как же могу я протестовать против ваших запретов, раз я верю и по собственному опыту знаю, как вы угадываете мысли людей и как правильно определяете каждого человека. Я боюсь только стать «лови ворон» и в рассеянности что-нибудь брякнуть, – ответил я Ананде.

Глава 25

Обед на пароходе. Опять Браццано и Ибрагим. Отъезд капитана. Жулики и Ольга

Рис.5 Две жизни. Часть 1-4

Верзила, не смевший нарушить точность морской дисциплины, стучал в дверь, говоря, что время ехать, не то опоздаем. Вскоре мы уже подплывали в шлюпке к пароходу.

Капитан уже издали стал махать мне фуражкой, а когда я поднялся по трапу, обнял меня, засверкал тигром и вообще был таким, каким я увидел его в первый раз в Севастополе.

Радушный хозяин, угощавший меня в своей капитанской каюте, горячо благодарил за подарки и, главное, за письмо, которое сделало его богаче, как он выразился. Потому что еще никто и никогда не говорил ему о такой преданности и в таких простых, но много значащих словах.

– Впервые я не раздумывал, не сомневался, а сразу почувствовал, что каждое ваше слово – правда. И выразить вам не могу, как я дорожу платком и книгой. Платок в моем кармане, а книга у изголовья. Пока буду жив – с ними не расстанусь.

– Вот вам еще один привет от Ананды, который он только что передал мне. Это предназначается вашей жене, когда вы привезете ее после свадьбы домой, – сказал я, подавая капитану футляр.

– Что же здесь такое? – с удивлением глядя на меня, спросил он.

– Не знаю, не видел, – боясь сказать что-нибудь лишнее, отвечал я.

Капитан открыл футляр, и невольный возглас изумления вырвался у него.

Он протянул его мне, и я увидел в нем точно такой же медальон, который Иллофиллион приказал Строгановой отдать, так как он был похищен у Анны, только размер его был поменьше. Он так же был инкрустирован фиалками из аметистов и бриллиантов и надет был на цепочку из этих же камней.

Я молча рассматривал эту вещь, думая о Лизе. Какое-то беспокойство поднималось во мне. Я не понимал, почему у каждого из окружающих меня друзей был свой особый талисман, свой цветок и непонятная мне, но совершенно особая, своя линия поведения.

– О чем вы так задумались, Левушка? Вы думаете о моей жене?

– Нет, капитан. Я ведь не знаю, кто будет вашей женой и на чьей прелестной шее будет красоваться этот медальон. Но я думаю, что если Ананда подарил вам кольцо с аметистом и дарит вашей жене такой же камень, то он, очевидно, думает, что между вами и ею будет царить гармония в каких-то главных основах жизни. Следовательно, за вас можно быть спокойным. Иллофиллион говорит, что Ананда не только мудрец, но и принц.

– Не знаю, принц ли он по крови, и сомневаюсь в этом, – задумчиво сказал капитан. – Но что сила его мудрости и величие его духа настолько выше обычных, что их можно назвать царственными, это вне всяких сомнений!

– Конечно, капитан, вне всяких сомнений. Но для тех, кто видит чужое совершенство и не может его достичь сам, – оно, точно недостижимое сокровище, только раздражает и бередит. А чтобы заразиться желанием самому встать на этот путь вечного совершенства, надо иметь силу не только многое понять, но и от многого отказаться. А между тем Иллофиллион говорил мне как-то на днях, что путем отказов и ограничений ни к какому творческому достижению прийти нельзя. И что скука добродетели – один из основных предрассудков. Вот и пойми тут!

– Я это очень хорошо понял здесь, в Константинополе, – сказал капитан. – Если вправду любишь, – даже не замечаешь, как отказываешься от чего-нибудь. И даже не отказываешься, а просто сам бросаешь то, что раньше казалось ценным. Посмотрел другими глазами – и увидел противным то, из‑за чего готов был драться.

Капитан положил футляр в секретер, посмотрел на часы и предложил мне выйти на палубу.

Неожиданно для меня уже наступил вечер. На небе проглядывали звезды, и такими же звездами была усеяна вся вода, освещаемая массой огней и огоньков на судах, стоявших вокруг, точно густой лес. Огромное судно капитана, уже нагруженное и готовое завтра только подобрать пассажиров да случайный груз, стояло далеко в море. Чарующая панорама города и сновавшие между пароходами шлюпки и катера отвлекли мое внимание от капитана. Но, стоя рядом с ним, я увидел, что он перегнулся и зорко всматривается в двигающиеся лодки. Он снова посмотрел на часы и сказал:

– Хава точна. Сэр Уоми воспитал ее хорошо.

– Хава? При чем же здесь Хава?

– Подождите здесь, Левушка. Пока я не вернусь, не уходите отсюда. Если хотите, последите за этой большой шлюпкой, которой правит ваш друг верзила и где на самой середине стоит паланкин.

С этими словами капитан исчез, и через некоторое время я услышал его голос далеко внизу, у трапа.

Как много было пережито мною на этом пароходе до бури, в самую бурю и после нее! И где тот мальчик, который приехал в азиатский город отдохнуть возле единственного брата-отца? Мысли вихрем уносили меня, я ушел от действительности, забыл, где я, и вдруг услышал голос Иллофиллиона: «Не подходи ни в коем случае к Браццано. Даже если бы он умолял тебя всем милосердием неба. Зло, вкоренившись в человека, не так легко уходит. Ничего от него не бери и ничего ему не давай».

Я был сбит с толку. Подумал, что на этот раз я уж наверняка впал в ересь слуховой галлюцинации, и тут увидел верзилу и еще трех матросов, с большим трудом вносивших на палубу закрытый паланкин. Впереди его шла закутанная в плащ Хава, а сзади капитан и Ибрагим с отцом.

Когда паланкин выровнялся на палубе и матросы остановились, отирая пот с мокрых лиц, мне показалось, что я встретился взглядом с Браццано, отодвинувшим слегка занавеску паланкина.

Через минуту матросы вновь подняли паланкин и остановились в противоположном конце палубы, у каюты люкс, где мы с Иллофиллионом ехали из Севастополя.

Неопределенное чувство досады, что такое ужасное существо поедет в прекрасной каюте, где ехал Иллофиллион; жгучий, пронзительный взгляд Браццано, которым он только что посмотрел на меня и который так не был похож на глаза, из которых скатилась слеза за столом у Строгановых; услышанные мною слова Иллофиллиона, точно перелетевшие ко мне по эфирным волнам, – все грозило мне ловиворонным состоянием, когда я услышал голос Хавы, сказавшей повышенным тоном:

– Нет и нет. Этого я допустить не могу.

– Но я должен ему передать, если меня просят, – услышал я второй голос, в котором тотчас же узнал голос Ибрагима.

– Это дело только вашей совести. Но, по-моему, ваш отец поступил неправильно, разрешив вам говорить с Браццано. Сэр Уоми дал точные указания, чтобы все его сношения с внешним миром – пока он не будет водворен в назначенном месте – шли через меня и вашего отца. Взявшись выполнить поручение, ваш отец, с первых же шагов, нарушил данные ему указания.

– Да нет, Хава, Браццано бросил мне эту записку из паланкина, прося передать Левушке. А если Левушка не согласится ее прочесть, то я должен сказать ему, чтобы он вернул ему его камень. Друзья Браццано ему сообщили, что можно еще поправить его здоровье, лишь бы он снова овладел этим камнем. Все это Браццано мне шептал, пока приготовляли носилки, чтобы внести его в каюту. И отец ни о чем не знает, – говорил Ибрагим, а ветер доносил до меня все его слова.

– Еще того лучше! Неужели вы не понимаете, что предаете отца, обещавшего сэру Уоми точно выполнить его приказание?

– Вы все преувеличиваете, Хава. Ну ведь Левушка – не «внешний мир»?

– Ну конечно, Левушка – это печенка Браццано. А вы… вы тоже не «внешний мир»? Вы только тот шаткий часовой, на которого нельзя положиться. И вот эта ваша ошибка уже повлекла за собой целую серию перемен и путаницу. За вас будут теперь выполнять задание сэра Уоми другие, а вы должны уехать с парохода, – продолжала Хава.

– Недаром о вас говорят как о пунктуальном человеке в ущерб живому смыслу вещей. Я обещал – и должен передать записку.

– Образумьтесь, Ибрагим. Вы обещали? Да ведь вы молили Ананду оказать вам доверие. Вы клялись ему и сэру Уоми, хотя никто ваших клятв не требовал, что выполните с величайшей точностью все требования. Вы ему первому это обещали. Отец ваш говорил вам, что путешествие будет тяжелым, он тоже не хотел вас брать. Вы настаивали, обещали и ему полное повиновение. А теперь вы сбросили со счетов два свои первые обещания и желаете выполнить третье? Злой мучитель, бездушный палач Браццано вам важнее сэра Уоми и отца?

– Я больше не хочу вас слушать, Хава. Каждый отвечает за себя. Левушка не младенец – как сам решит, так и будет.

Разговор прекратился. Я собрал все свои мысли, постарался ощутить Иллофиллиона рядом с собой и услышал приближающиеся шаги.

– Левушка, – сказал, подходя ко мне вплотную, Ибрагим. – Браццано прислал вам записку.

И он протянул мне сложенный листок, очевидно вырванный из записной книжки.

– Я не желаю входить ни в какие сношения с этим человеком. Записки его я читать не буду, и вы, думается, напрасно взяли на себя роль его посла.

– Очень жаль, что вашего милосердия хватило так ненадолго, Левушка. Браццано просит вас вернуть ему его камень, – очень раздраженно и язвительно говорил мне Ибрагим. – От этого зависит вся его дальнейшая жизнь, его здоровье и благополучие, – помолчав, возбужденно прибавил Ибрагим.

– Я не знаю, от чего зависит его благополучие. Думаю, что как раз от обратного. И у меня нет камня Браццано. На мне есть камень сэра Уоми, очищенный его подвигом любви и милосердия. Камень, который удушал этого злодея своей чистотой и от которого он просил меня его избавить. Только сэр Уоми может приказать мне вернуть его. И если я такое приказание получу – я верну Браццано его сокровище в тот же миг.

В наступившей тишине вдруг послышалось из каюты люкс какое-то бешеное рычание, точно раненое животное собирало свои силы, чтобы на кого-то броситься. Дверь каюты распахнулась, и в освещенном ее ярком квадрате обрисовалась сгорбленная фигура Браццано. Глаза его метали молнии; он делал невероятные усилия, чтобы переступить порог; с губ его текла белая пена, и он напоминал адское существо, горящее в пламени.

Вид его был так страшен, рычащие стоны так отвратительны, что у меня дрожь пошла по всему телу. Я не знал, на что решиться, если он подойдет ко мне, но в этот момент услышал позади себя быстрые шаги на лестнице и увидел высокую фигуру, закутанную в плащ.

Сердце подсказало мне, что это Иллофиллион. И я не ошибся. Перед Браццано, уже вылезшим из каюты, внезапно встал Иллофиллион.

– Назад, – внятно, довольно тихо, но так властно, как я никогда еще не слышал, сказал Иллофиллион сгорбленной фигуре, которая согнулась еще ниже, как-то взвизгнула, но осталась стоять на месте.

– Назад, я приказал, – еще раз сказал Иллофиллион, и в голосе его зазвенел металл, чего я не мог и предполагать.

Не будучи в силах удержаться на ногах, Браццано упал на четвереньки и вполз в каюту.

Иллофиллион вошел за ним, захлопнул дверь и оставался в каюте довольно долго.

– Левушка, прошу вас, возьмите записку, – услышал я задыхающийся голос Ибрагима. – Она жжет меня, а я не могу разжать пальцев, точно клей их держит. Я не хочу, чтобы Иллофиллион видел этот грязный клочок у меня в руке.

– Поэтому ты желаешь, чтобы Левушка взял на себя ошибку и последствия твоего непослушания! – вдруг громко сказал Иллофиллион, появления которого никто из нас не ожидал за нашими спинами. – Бедный, бедный Ананда. Как ты ему клялся, Ибрагим! Как ты умолял его поручиться за тебя перед сэром Уоми! И вот результат твоей искренности. И мало того, ты хочешь еще свалить на другого последствия своей собственной неверности! Хорош сынок и хорош друг! Положи у моих ног эту мерзость.

Ибрагим положил к ногам Иллофиллион бумажку. Мне показалось, что он это сделал легко и просто, а ему, видимо, казалось, что он отдирает ее от пальцев чуть ли не с кожей, так тер он свою руку, когда в ней на самом деле уже ничего не было, а записка давно и благополучно лежала на палубе.

Иллофиллион облил руки Ибрагима каким-то одеколоном, им же облил бумажку и поджег ее. Бумажка вспыхнула, и в то же время в каюте опять взвыл Браццано, снова приводя меня в дрожь.

– Ступай домой. Забудь о том, что ты должен был ехать. Скажи матери, что ты болен, чтобы тебя уложили сейчас же в постель и вызвали врача. Лежи три дня. Когда вернется отец, встанешь, все вспомнишь и все ему сам расскажешь. Иди, – говорил Иллофиллион, и точно глухой рокот моря, так грозно звучал его голос.

Когда замерли шаги Ибрагима, Иллофиллион повернулся ко мне, протянул мне руку и сказал:

– Спасибо, верный друг. Если бы ты всю жизнь искал случая выказать свою благодарность всем нам, начиная от Флорентийца и кончая мною, – ты не мог бы сделать ничего лучшего, чем послушаться меня сейчас. Если бы ты коснулся бумажки злодея, который нашел способ снестись еще раз с некоторыми из своей шайки, – ты потерял бы волю и контроль над собой. Ты передал бы ему камень для нового, вторичного кощунства над ним, и тогда не только погиб бы сам, но и причинил бы тысячу горестей брату и всем нам. Злое непослушание Ибрагима уже принесло нам много беспокойства. Мне придется самому ехать вместо него. Но ты не огорчайся; я вернусь через день, меня в дороге сменят. Сейчас Ананда приедет сюда за тобой и за капитаном, поскольку за тобой снова гонятся, теперь уже из‑за камня. Не боишься ли ты? – внезапно спросил Иллофиллион.

– Нет, не боюсь. Но неужели такое значение имеет один только неправильный поступок? Неужели так сильно взаимодействие вещей?

– Да, и оно может быть гораздо сильнее, чем в том случае, который ты сейчас видел. Единение людей, их связь друг с другом – это неразрывные нити, невидимые слепым глазам, но связывающие людей словно канатами на целые века.

Послышались быстрые, легкие шаги капитана, и он взволнованно спросил меня:

– Что случилось? Почему Ибрагим уехал чернее тучи и не пожелал ничего объяснять мне? Кто же поедет с этим извергом?

– Я поеду, капитан. Не волнуйтесь, – ответил ему Иллофиллион, которого капитан не видел в темноте, укутанного в черный плащ.

Пораженный внезапным появлением Иллофиллиона, капитан даже онемел. И только через некоторое время к нему вернулся дар речи.

– Да как же это я вас не видел? Как же мне не доложили о вас? Ведь это непростительная небрежность моих дежурных!

Капитан был взволнован и даже раздражен, – таким я его, всегда выдержанного и корректного, ни разу еще не видел.

– Я встретил на берегу вашего старшего помощника, который взял меня в свою шлюпку. Но я знаю, что он сам пошел искать вас, чтобы доложить обо мне. Не сердитесь, пожалуйста; зная, что вы жили вместе с нами в одном доме в Константинополе, он не отказал мне в просьбе взять меня с собой на пароход без пропуска, – успокаивающе говорил капитану Иллофиллион.

– Мой Бог! Для меня иметь вас на пароходе еще некоторое время – это больше, чем счастье. Но нарушения дисциплины…

Тут подошел старший помощник, рапортуя о своем возвращении, а также о приезде доктора Иллофиллиона. Капитан уже остыл и только спросил, почему он замедлил явиться сразу же по возвращении с докладом о провезенном без пропуска лице. Помощник поднял перевязанную руку, говоря, что какой-то болван поставил на дороге ящик с пилой и гвоздями, и он, ранив руку, должен был задержаться для перевязки.

Иллофиллион предупредил капитана, что на берегу ждет еще Ананда, желающий лично с ним проститься и побыть на пароходе. Капитан обрадовался, как ребенок, и немедленно выслал на берег шлюпку за Анандой.

Мы остались вдвоем с Иллофиллионом в темноте, сияющей звездами – и какими звездами, – ночи и моря. Я приник к Иллофиллиону и говорил ему, что я не в силах разобраться, как может существовать рядом с этим сияющим небом, отраженным в блестящем море, с ароматом цветов, с красотой тела и духа людей, такая масса зла, страданий, кощунства, убийств и боли.

– Не укладывается в моей душе вся эта жизнь, – жаловался я моему другу. – Ну как я сейчас поеду слушать музыку, если знаю и помню, что толпа злодеев обкрадывает бедняков, что где-то сидит одинокий, беспризорный, всеми брошенный человек, обиженный, без любви и покоя. И вот здесь этот злодей, убийца и вор, а там сироты и голодные. И как сможет играть и петь Ананда после такого разочарования, какое ему сейчас принес Ибрагим? Ананда получил удар от Анны, потом от Генри. А теперь еще и от Ибрагима! Сможет ли он после этого петь и играть?

– Ты, Левушка, видел целые толпы людей, думающих только о себе. Ты привык понимать музыку как развлечение, удовольствие. Ты знаешь лишь тех одаренных людей, которые поют и играют за деньги. Они тоже иногда, в порыве истинного творчества, уносят людей в красоту. Но их игра, их песни и музыка идут не от потребности излить из себя любовь, чтобы людям стало светлее. Музыка же Ананды и Анны, как и многих им подобных, – это их свет, их молитва и радость, их призыв к добру, обращенный ко всем, и их помощь страдающим. Им не надо восторгов толпы. Они в этой толпе растворяют зло, умиротворяют и облегчают страсти. И когда сегодня ты будешь слушать музыку – ты поймешь величие духа Ананды. Ты не услышишь стон его сердца, упрекающий тех, кто причинил ему скорбь, а увидишь, что он полностью прощает их ошибки. И еще ты почувствуешь его радость от того, что он мог вобрать в себя их страдания.

Послышались голоса, на палубе засверкали огни, и на нее взошел Ананда под руку с сияющим капитаном.

Ласково поглядев на меня, спросив капитана, как понравился ему привет его будущей жене, Ананда оставил нас в каюте капитана, прося не покидать ее, пока он не вернется к нам, и пошел вместе с Иллофиллионом к Браццано.

Капитан переоделся в свежий костюм, отдал кое-какие приказания сменявшему его помощнику, и только мы хотели сесть за шахматы, как вошли наши друзья.

Иллофиллион остался на пароходе, и на этот раз я более чем сожалел о нашей разлуке.

– Что, дружок, не хочется расставаться с Иллофиллионом? – спросил Ананда.

– Не то слово… Но неужели я никогда не буду достаточно тверд, чтобы не переживать разлуку как надрыв сердца, как непоправимое горе? За это время мое сердце сделалось точно большой мешок – так много в нем находится любимых людей. И в то же время весь этот мешок в дырах, потому что разлуки пронзают его словно пули, – ответил я ему.

– Ничего, Левушка, нынче мы с Анной найдем тебе такое музыкальное утешение, что завтра ты проснешься другим человеком, – улыбнулся мне Ананда.

Шлюпка пристала по указанию капитана совсем в другом месте. Там мы нашли экипаж и ровно в девять часов были у Строгановых.

Нас ждали в гостиной с чаем. На столе, среди красивых ваз с цветами, я увидел блюдо, подаренное мною Ананде. На нем были точно такие же пирожные для принца-мудреца, какие тогда прислал кондитер.

Рассматривая со своего места Елену Дмитриевну, я заметил, что она похудела, часто и беспокойно поглядывала на Строганова, который был весел и радостен, но на жену и младшего сына не обращал внимания.

Анна, по обыкновению в белом платье, была более чем хороша. Но в ней произошла какая-то перемена. Я не умел себе этого объяснить, но мне она стала казаться более земной, более простой. Теперь можно было представить ее себе матерью семейства, чьей-то женой, тогда как раньше такие мысли даже не приходили в голову. Я еще не отдал себе отчета, что за перемена совершилась в ней, как Ананда вывел меня из задумчивости.

– Ты, Левушка, не протестуешь, что я твое блюдо подарил Анне? Это увеличит ее приданое, так как я не сомневаюсь, что ты уже выдал ее замуж.

Я был так сконфужен и поражен, что если бы не князь, вошедший с большими извинениями, что опоздал, – я не знал бы, как выйти из положения.

Князь объяснил, что, пользуясь отсутствием всех нас и небрежностью прислуги, в наши комнаты забрались жулики. По его словам, их заметили вовремя, и, не успев ничего украсть, они убежали. Но ему пришлось успокаивать перепуганную жену, оставить у дома и в доме караульных, поэтому он и задержался.

Ананда покачал головой, капитан встревожился и пожалел, что не может остаться на ночь в доме, а у меня мелькнуло в мыслях только одно слово: «уже».

– Да, да, уже, – точно заглядывая в мою черепную коробку, шепнул мне Ананда.

Со всех сторон на князя посыпались вопросы; женщины казались испуганными. Одна Анна посмотрела пристально на меня и Ананду, сохраняя полное спокойствие.

Не задерживаясь долго за столом, мы спустились вниз, в прелестный зал Анны.

И на этот раз комната была убрана цветами. И я подумал, что милый капитан, по горло занятый, все же не забыл украсить в последний раз этот зал, так как только он, благодаря его изысканному вкусу, мог столь гармонично подобрать цветы.

Я сел рядом с ним и шепнул ему:

– Как я вас люблю за ваше внимание к людям, капитан.

– Как я вас люблю за вашу привычку видеть в людях большее, чем они реально собой представляют, – ответил он мне. – Левушка, я встревожен. Я так хотел бы, чтобы вы скорее уехали отсюда.

– Я хоть и не встревожен, но тоже хотел бы уехать поскорее, – признался я.

Анна села за рояль, Ананда настроил виолончель.

Совершенно неожиданно я вдруг услышал русскую песню, но так обработанную и таким человеческим голосом сыгранную на виолончели, что мгновенно забыл все.

Передо мной вереницей прошли воспоминания детских дней, потом я будто бы вырос, затем снова стал маленьким, пока наконец звуки не смолкли.

– Из России поедем в Англию, – сказал Ананда.

Полилась колыбельная песня, где я уже не мог различить ничего, кроме счастья жить.

Ананда встал, поставил к стене инструмент и запел. Что он пел, я не знаю, я слов не понимал. Но что это был гимн, гимн торжествующей любви, – это я ощущал каждым нервом. Радость, которой билось сердце певца, изливалась из меня; я почти физически ощущал ее вокруг себя и в себе. Не было границы между мною и всем окружающим; я унесся, растворился во Вселенной, сознавая себя ее живой единицей.

Как сменялись звуки, как чередовались певцы, я уже не различал. Только когда слились оба голоса в дуэте, точно в молитвенном экстазе, – я благодарил мир за то, что я в нем живу; принимая все злое и низкое, я обещал кому-то и чему-то – самому великому – жить для того, чтобы помогать всему невежественному и злому понять красоту. Ибо, однажды ее поняв в себе, я уже не мог жить без нее и вне ее.

Дуэт кончился. Глаза почти всех были влажны. Мои же были сухи, горели, и только сердце мое билось как молот, да мысль шла по-новому, точно музыка сегодня открыла мне какие-то новые пути, чтобы жить бескорыстно и воспринимать людей беспристрастно.

Целуя руки Анне и прощаясь, я сказал ей:

– В одной притче говорится, что важнее для праведника указать путь в рай другому, хотя бы он сам и споткнулся. Сегодня вы двум невеждам указали туда путь. Быть может, невежды и не достигнут рая. Но вас они не забудут, как нельзя забыть однажды пережитого во сне блаженства.

Глаза ее сверкнули, она улыбнулась мне и подала со своей груди цветок.

Стоявший рядом капитан сказал:

– Прибавить я могу только одно: минуты, пережитые сегодня, открыли мне, в каких путах предрассудков я до сих пор жил. Я не понимал, что жизнь начинается там, где кончается разъединение каст, наций, социального положения. Сегодня я понял, как сливаются в сердце человека воедино земля и небо.

И ему Анна дала цветок, который он поцеловал и положил в тот карман, где – я знал – лежал платок сэра Уоми.

Мы вышли вместе с князем, которого ждал экипаж и который только сейчас заметил, что Иллофиллиона не было с нами. Ананда объяснил ему, что Иллофиллион остался на пароходе и поедет с капитаном до первой стоянки, откуда вернется со встречным пароходом.

Князь был очень опечален, что не простился с Иллофиллионом, и вообще был встревожен забравшимися в его дом жуликами.

Капитан сел с нами в экипаж, сказав, что хочет проводить нас до дому, чтобы самому осмотреть наши комнаты.

Когда мы добрались до калитки, то увидели, что караульные беспокойно бегали по дорожкам сада; нам они сказали, что слышали какой-то шум.

Ананда их успокоил и попросил оставаться на месте у главного входа в дом. Мы прошли в наши комнаты. Там не было никаких следов беспорядка, все было вроде бы на месте. Только на моей постели Ананда увидел чей-то красный платок, по которому шла черная кайма. От платка несло сильными, приторными духами, настолько одуряющими, что становилось просто тошно.

Взяв палочкой этот платок, Ананда бросил его в камин. В комнате капитана на столе лежало письмо, довольно толстое, и адрес был написан на непонятном мне языке.

– Ну и жулики! Это просто дураки, князь! Вы не беспокойтесь, это всего лишь шарлатанство, – сказал Ананда совершенно расстроенному князю.

– Быть может, это и так, но с тех пор, как Жанна сходила тут с ума, – я стал волноваться за всех своих гостей. Не хватало только, чтобы кто-то разбрасывал здесь всякую дрянь. Смрад от этого надушенного платка хуже, чем от любой кокотки, – осматриваясь по сторонам, отвечал князь.

– Да и кому это письмо? Вы понимаете этот язык? – подходя к столу, спросил он Ананду.

– Язык этот я понимаю. И написан здесь не адрес, а изречение из Корана: «Кто хочет победить, бери не меч, но силу Аллаха». Платок подброшен одними людьми, а письмо – другими. Но и то и другое – все ведет к одному узлу, к одной шайке. Страшного нет ничего. Идите к вашей жене и успокойте ее, ложитесь с миром спать, а завтра поговорим.

Князь простился с нами, но не было похоже на то, что он совсем успокоился.

Как только мы остались одни, Ананда перебросил палочкой письмо на толстую бумагу и бросил его в камин, на красный платок. Ничего нам не объясняя, он облил эти вещи какой-то жидкостью, и они, без запаха и звука, превратились в пепел.

Капитан сказал, что оставит нам на ночь верзилу, без которого до девяти часов утра может обойтись. Ананда согласился, сказав, что я буду ночевать в его комнате на диване, так как здесь стоит удушливый запах от духов, а верзила ляжет спать у него в прихожей на диване.

Сказано – сделано. Мы проводили капитана до калитки; и не прошло и получаса, как верзила стучался к нам, улыбаясь во весь рот своей добродушной улыбкой.

Он привез нам записки от Иллофиллиона и капитана. Первый сообщал нам, что ему удалось договориться с друзьями, и он довезет Браццано только до ближайшей остановки, а потому завтра вечером уже будет дома. Меня же он просит не расставаться с Анандой ни на миг.

Капитан писал мне, что нашел на пароходе полный порядок, что Хава – молодец и он ее теперь любит. Что же касается его необыкновенного внутреннего состояния, то он продолжает носить в себе небо и землю, не чувствуя их разъединения. Но выразить это словами не умеет, и как долго это будет продолжаться, не знает.

Ночь в доме князя прошла благополучно. Но рано утром, гораздо раньше обычного, князь уже стучался к нам, прося посмотреть его жену, которая снова потеряла способность говорить и глаза которой выражают ужас.

К моему удивлению, Ананда вышел из своей комнаты совершенно одетым и готов был сразу же уйти с князем без меня. Я взмолился, памятуя приказ Иллофиллиона, чтобы он меня подождал пять минут.

– Ты и здесь не хочешь нарушить приказания твоего поручителя? – засмеялся Ананда.

– Бог с вами, Ананда, какого еще поручителя вы выдумали? Я просто хочу, чтобы Иллофиллион не имел лишней причины беспокоиться, и хоть это его желание хотел бы исполнить точно.

– Да, Левушка, я очень счастлив, что Иллофиллион нашел в тебе такого верного друга. Лучше поступает Иллофиллион, давая тебе точные указания, где и как тебе вести себя, чем я, стараясь развить в человеке способность самостоятельного распознавания с первых же шагов.

Мне все хочется подготовить человека, научить его стоять твердо на ногах. А получается так, что пока он возле меня – он тверд и верен. Как только он остается один – решения его становятся шаткими, а закаленная верность – мифом.

Много раз слышал я, что Иллофиллион суров для тех, кто вверен его руководству. Но вижу, что путь тех, кому сразу поставлена задача утверждения в себе внутренней дисциплины, короче и легче.

– Кто-нибудь может говорить, что Иллофиллион суров? – в полном негодовании воскликнул я. – Это все равно что сказать, что возле вас жизнь не является сплошным праздником и счастьем. О, Ананда, я еще ничего не знаю. Но то, что и вы, и Иллофиллион приносите людям новое понимание ценности жизни, – это я не только знаю, но и полон благодарности и благоговения. Просыпаешься уже счастливым оттого, что целый день проведешь рядом с вами. Я так рад, что я с вами, возле вас мне так же легко и хорошо, как и рядом с Иллофиллионом. И я ничуть не боюсь вас.

– И даже прощаешь дервишскую шапку, – засмеялся Ананда.

Но через минуту сказал очень серьезно:

– Ты готов? Теперь подумай о Флорентийце, зайдем за твоей аптечкой и отправимся к княгине. Я думаю, что там дело будет не так-то просто.

Ананда отдал верзиле строгий приказ никому не открывать дверей и никого не пропускать в его комнаты. Если кто-либо захочет проникнуть в дом, чтобы подождать его, или попросит передать ему записку – никому не открывать ни под каким предлогом и ни у кого ничего не брать.

– Есть не открывать и ничего не брать, – ответил моряк. – Если опоздаете к восьми с половиной часам – с меня капитан взыщет. Я отпущен до девяти.

– Есть, – улыбаясь, сказал Ананда, – отпущен до девяти. Если мы опоздаем – ответ мой, отвезу тебя сам.

– Есть ответ ваш, – и верзила запер на замок двери крыльца и прихожей.

Мы зашли в мою комнату, где царила полная тишина. Еще так недавно здесь раздавался смех капитана и била ключом творческая жизнь, вдохновляемая Иллофиллионом… Теперешняя же тишина этой комнаты показалась мне какой-то зловещей и мертвой.

Я взял аптечку, Ананда вынул сначала кое-что из аптечки Иллофиллиона, но потом передумал и взял ее всю с собой. По дороге к княгине я поделился с ним впечатлением, произведенным на меня нашими комнатами. Он кивнул головой и сказал:

– Когда идешь на работу, готовь в себе заранее рабочее состояние. Сосредоточь мысли на Флорентийце, собери все свое внимание и всю полноту чувств и мыслей только на том, что собираешься делать сейчас.

Я вспомнил, что почти те же слова мне недавно сказал Иллофиллион. Но мы были уже у порога спальни княгини, я оставил все, чего не додумал, «на потом» и вошел в спальню, неся в себе образ моего великого друга.

Князь сидел у постели своей больной жены, будто совершенно не замечая ее отталкивающей внешности. Он видел только ее страдания, старался со всей нежностью их облегчить и страдал из‑за ее мучений и своего бессилия ей помочь.

Глаза княгини метали искры. Они одни и жили на этом лице, превратившемся снова в маску. Лицо княгини было точь-в‑точь таким же, каким я его увидел в первый раз, навещая ее вместе с Иллофиллионом.

Увидев Ананду, княгиня жалобно замычала, и из глаз ее полились слезы.

Ананда подошел к постели, передал мне свою аптечку, поставил меня рядом с собой и шепнул мне:

– Встань поближе ко мне, чтобы все время ко мне прикасаться.

Он взял руку княгини и спросил у князя:

– Кто дежурил у больной эту ночь?

– До двенадцати – сестра милосердия, а после полуночи – горничная княгини, – ответил князь.

– Позовите сюда их обеих сейчас же.

Князь вышел выполнить распоряжение Ананды.

– Возьми меня под руку и будь внимателен, – сказал мне Ананда, когда князь вышел.

Очень скоро он вернулся с обеими женщинами. Горничная княгини вошла с обиженным видом и сразу же начала в чем-то оправдываться. Вторая сиделка имела вид сконфуженный и даже печальный.

Ананда приказал им обеим стать по другую сторону кровати княгини, продолжая держать обе руки больной в своих.

Несчастная выказывала все признаки страха при виде своей горничной и пыталась что-то сказать Ананде.

– Успокойтесь, княгиня. Ваши страдания скоро закончатся, – сказал он, поглаживая ее руки. – Не бойтесь ничего, ведь я здесь. Потерпите.

– Вы дежурили первая? – спросил Ананда сестру.

– Да, – тихо и робко ответила она, глядя ему кротко в глаза.

– Почему вы ушли из спальни, тогда как вы были обязаны дежурить всю ночь?

– Я не хочу солгать вам и не могу ответить правду, так как обещала молчать.

– Так. Ну а вы почему пришли сюда, когда дежурить вас никто не назначал? – обратился он к горничной княгини.

– У сестры милосердия болела голова. Она сама меня вызвала и просила ее сменить, а теперь боится потерять место и отговаривается, – нагло начала горничная, но, не выдержав пристального взгляда Ананды, опустила глаза и замолчала.

– Это вы, сестра, надели на голову княгине этот чепец? – снова спросил Ананда.

– Чепец? – с удивлением сказала та, поглядев на княгиню. – Нет, я расчесала ей волосы, заплела косички и напоила молоком с лекарством, которое вы дали. Княгиня спокойно заснула, когда меня вдруг вызвала Ольга. Помилуйте, да разве бы я надела на княгиню этот безобразный тюрбан?!

– Не желаете ли вы на меня все свалить? – закричала было горничная, но снова осеклась под взглядом Ананды.

– Следовательно, вы вышли, когда княгиня спокойно спала, и на ее голове не было этой вещи?

– Княгиня спала, хорошо выглядела, было без четверти двенадцать или около того, я точно не помню. И на голове у княгини ничего не было, – твердо ответила сестра. – С тех пор я в первый раз сюда вошла и поражена этой ужасной переменой в княгине.

– Хорошо. Когда вы вошли, – обратился Ананда к горничной, – княгиня спала?

– Спала. Я села у постели и, должно быть, заснула. Их сиятельство вошли в комнату, и от их шагов я проснулась.

– Зачем вы лжете, Ольга? – возмущенно спросил князь. – Вас не было в комнате, вы с кем-то шептались у двери, а больная металась на постели, рискуя свалиться.

– Вашему сиятельству так показалось…

Князь был в бешенстве, какого я от него никак не ожидал. Он готов был броситься на наглую лгунью.

– Подойдите ко мне, князь. Сейчас вам нужно полное самообладание, если вы желаете спасти вашу жену, – раздался властный голос Ананды, с неподражаемыми, ему одному свойственными переливами.

Князь был бледен до синевы; губы его дрожали. Он подошел к Ананде и положил свою руку на его, как ему велел Ананда. Постепенно он успокоился, стал дышать ровно, и бледность исчезла с его лица.

Горничная повернулась, чтобы выйти из комнаты, но грозный взгляд Ананды точно приковал ее к месту.

– Когда, в котором часу вы надели эту дрянь на голову княгини?

– Я ничего не надевала ей и не понимаю, чего ко мне пристают. Я ведь не крепостная.

– Если вы не знаете, кто этот чепец надел, то вы его снимете сейчас же.

– Ни за что не сниму. Да он, может быть, заколдован или отравлен.

– Как?! – не своим голосом закричал князь.

– Я вам уже сказал: ваше самообладание так же необходимо сейчас, как мое знание. Следите за ходом вещей и делайте точно то, что я вам скажу. Времени терять нам нельзя, – снова остановил князя Ананда.

– Снимите сию же минуту чепец, – сказал он Ольге. – Или же я надену его на вас.

Что-то мерзкое, какой-то животный страх, ненависть, злоба, мелькнуло на лице горничной. Она готова была выцарапать Ананде глаза; ее голова непроизвольно поворачивалась к двери, видимо, единственным ее желанием было убежать, но непреодолимая сила Ананды удерживала ее на месте.

– Позвольте мне снять чепец, доктор, – сказала сестра. – Я ведь главная причина несчастья: я позволила себя обмануть.

– Нет. Для вашего самоотвержения еще настанет время. Не медлите, Ольга, или чепец окажется на вашей голове.

Извиваясь как змея, точно против воли повинуясь, несчастная подходила к постели княгини, с ужасом глядя на чепец с красными широкими лентами и черной зигзагообразной каймой, напоминавшими брошенный на мою постель платок.

Казалось, женщина никогда не подойдет к постели. Руки ее со скрюченными пальцами скорее готовы были удавить княгиню, чем снять чепец и облегчить ее страдания.

– Скорее или выбора для вас не будет, – и из глаз Ананды точно молнии сверкнули на Ольгу. Я ощутил, как через меня пронесся будто разряд тока с той стороны, где я касался Ананды, так сильно было напряжение его воли.

Руки Ольги мгновенно разжались, и в скрюченных пальцах повис уродливый чепец.

Громкий крик ужаса вырвался из наших уст. Весь лоб княгини, уши и голова были, как нам показалось, в крови.

– Это не кровь, а краска, которой негодяи вымазали чепец изнутри, – успокоил наше волнение Ананда. – Но краска эта – зудящее, ядовитое вещество и может довести жертву до безумия и паралича. К счастью, мы вовремя оказались здесь. Левушка, быстро раствори пилюлю Али в той жидкости, которая находится в моем кармане с твоей стороны.

Я сейчас же выполнил приказание, и Ананда сам влил княгине в рот лекарство.

– Теперь из аптечки Иллофиллиона вынь, не оставляя моей руки, третий флакон. А вы, князь, сделайте тампон из ваты и тоже не отходите от меня.

Когда флакон и вата были ему поданы, он отер лоб, голову и уши больной и бросил вату в чепец, который, как мешок, держала на вытянутых руках Ольга.

Еще и еще оттирал он голову больной, пока не осталось и следа краски. После каждого раза лицо княгини все больше оживало, наконец стало совсем спокойным, и она заснула.

Тогда Ананда подозвал сестру, дал ей принять капель, вытер ее руки той жидкостью, которой оттирал больную, и сказал:

– Теперь вы можете проявить свою самоотверженность и усердие в уходе за больной. Несмотря на все меры предосторожности, вы будете испытывать зуд во всем теле, потому что вам надо переменить белье на больной, а оно уже пропитано – хотя этого еще и не видно – все той же ядовитой гадостью. Когда снимете белье, растворите в тазу содержимое этого пузырька и губкой обмойте все тело больной.

Не беспокойтесь, она будет спать крепко и ваши осторожные движения ее не разбудят. Но одна вы с этим не справитесь. Есть ли у вас надежный человек в доме, князь?

– Вот эта прелестная Ольга считалась самой надежной. На кого же теперь положиться? – сказал бедный князь.

– Простите, – сказала сестра. – Здесь моя мать. Это на ее будто бы зов меня увела Ольга. А мать мою… Ну, да это потом. Словом, мать моя привычная и отличная сиделка. Она мне поможет.

– Хорошо, позовите ее, – велел Ананда.

Тем временем он сказал князю, что княгиню надо переложить на другую постель и перенести из этой комнаты, чтобы ничто не напоминало ей об этой ночи.

Он точно не замечал стоявшей все в той же позе Ольги, державшей в руках отравленный чепец. А между тем та уже несколько раз говорила ему: «горит», «жжет», «зудит».

Когда вошла сестра со своей матерью, Ананда поглядел на них обеих и велел им переложить больную на диван в дальнем углу, пока князь не пришлет другой кровати, на которой больную унесут из этой комнаты.

Только тогда он взглянул на Ольгу и сказал:

– Идите вперед.

И за нею все мы вышли из комнаты. Она, все так же вытянув руки с чепцом, шла впереди до самой моей комнаты.

– Бросьте в камин, – сказал Ананда, и чепец полетел в камин на ту кучу золы, которая там осталась с ночи. А сама Ольга в каком-то отупении стояла, все вытянув руки, не то желая снова схватить чепец, не то подавляя желание вытереть зудящие руки.

Ананда подошел к ней, подал ей смоченный кусок ваты, приказал отереть им руки и спросил:

– Неужели деньги, обещанные вам, так сладки, что вы могли из‑за них пойти на убийство человека? А княгиня-то только вчера просила князя обеспечить вам жизнь и положить на ваше имя неплохой капитал за вашу верную службу ей.

– И сегодня я должен был выполнить ее желание, – подтвердил князь. – Хорошо, что вовремя открылась ваша истинная «верность».

У Ольги давно уже дергались губы и слезы скатывались по щекам. Но мне было ясно, что она не в себе, что в ней идет какая-то борьба, но ее мысли ей самой не до конца понятны.

Ананда велел ей взять спички, поджечь чепец и сказал:

– Он сильно вспыхнет. Если вы забыли, Ольга, как вели себя и что делали со вчерашнего вечера, то вспомните все, как только ядовитое вещество сгорит вместе с чепцом.

Ольга подожгла чепец, но как только пламя охватило его – раздался такой треск, точно взорвался порох, и перепуганная женщина с криком отскочила на середину комнаты.

Ее прыжок был так комичен, что я не удержался от громкого смеха, и князь хохотал не тише меня.

– Хорошо вам смеяться, – с возмущением накинулась на меня Ольга. – Вы-то целы и невредимы, а все из‑за вас, барин. Все мои да и других неудачи – все из‑за вас.

– Так ли, Ольга? – спросил Ананда. – Зачем вы вмешались в разговор княгини с сестрой милосердия вчера? Зачем вы уверяли больную, что в Константинополе есть лекарь, который вылечивает такую болезнь, как ее, скорее и лучше, чем я и Иллофиллион? И при чем здесь Лев Николаевич?

– Лекарь обещал мне деньги и принес чепец. Я не знала, что чепец ядовитый. А только про молодого барина он сказал, что его надо выжить из дома, что он всему мешает. Он просил положить платок к ним на постель и письмо. А как молодой барин заснут, я должна была впустить к ним в комнату лекаря с помощником, чтобы молодого барина перевезли в гостиницу.

Когда князь вошли в спальню их сиятельства, я с лекарем и говорила. Мне надо было их давно проводить, лекарей-то, к Льву Николаевичу в комнату. Да только сестра не спала и я не успела пропустить их через спальню раньше.

– Куда же девались эти злодеи, ваши лекари? – взволновался князь, собираясь бежать снова к княгине.

– Не волнуйтесь, князь. Они, несомненно, беседуют с верзилой, рассчитывая подкупить и его. Спустимся по винтовой лестнице к нему. Вы же, Ольга, сядьте здесь и сидите, не двигаясь, до нашего возвращения.

С этими словами Ананда быстро пошел вперед, и мы за ним.

Уже подходя к входу в комнаты Ананды, мы услышали стук в дверь и громкий голос верзилы, запрещавший стучать и ломиться в дверь.

Услыхав шум наших шагов, верзила попросил Ананду разрешить ему проучить негодяев, нагло ругавших его и требовавших, чтобы он их впустил.

Ананда рассмеялся и спросил его, умеет ли он стрелять из тех новых пистолетов, которые ему были вручены. Получив удовлетворительный ответ, Ананда, улыбаясь, сказал ему:

– Они заряжены совсем особым способом. Если человек упадет или повернется спиной, не бойся, – продолжай стрелять, пока будешь видеть, что горошины вылетают. Как только кончится заряд, бери второй пистолет – и стреляй в другого. А третий убежит от страха.

Я так ошалел, что напоминал Ольгу с чепцом. Я стоял, вытянув умоляюще руки, и не мог взять в толк, как же Ананда может дать приказание стрелять в людей.

Мгновенно пистолет был в руках верзилы; раздалась частая, мелкая стрекотня, и действительно горошины с огромным количеством дыма и грохота полетели в одного из осаждавших нас турок довольно бандитского вида. Мужчина упал, но, казалось мне, был невредим. Тем временем горошины из другого пистолета полетели во второго громилу, который тоже упал, комично ерзая под градом бивших его горошин, а третий, увидя падение обоих товарищей, ошеломленный массой треска и дыма, счел их убитыми и убежал в страхе.

Мы вышли на крыльцо и, когда дым рассеялся, увидели двух перепуганных, зажимавших уши людей, неподвижно лежавших на земле.

– Господин великий маг, сообщи мне, жив ли я или я уже в твоем царстве? – пробормотал один из них на отличном английском языке. Это было до того неожиданно, что я прыснул со смеха, подскочил и не мог остановиться, задыхаясь от хохота. Верзила, держась за бока, просто ржал по-лошадиному. Князь не отставал от нас. Дважды Ананде пришлось призвать нас к порядку.

Люди, лежавшие на земле, были одеты турками. Одуревшие под градом горошин и от нашего хохота, они, очевидно, не могли сообразить, что с ними произошло. Измазанные, точно сажей, пороховой копотью, они были и жалки, и так смешны, что удержаться от смеха было очень трудно.

– Кто вы такие? Судя по вашему обращению к великому магу, я могу думать, что сами вы – маленькие маги? – улыбаясь, спросил Ананда того из бандитов, который заговорил по-английски.

Тут поднял голову второй злодей, поглядев на Ананду, и зачастил что-то по-гречески, все время закрывая глаза рукой.

Первый, несколько оправившись, с ненавистью глядя на него, сказал снова по-английски:

– Не верьте ему, пожалуйста. Он такой же лекарь, как я повар. А снадобье для чепца дал Браццано. Этот подлец разорил полгорода и нас вместе с собой. Да только сам унес куда-то ноги; наверное, и сокровищ утащил немало. Последнее, в чем он нас надул, – это что камень – черный бриллиант неисчислимой стоимости – надет на вашем мальчишке. Он дал нам амулет – платок, чтобы мальчишка отправился к праотцам. Дал чепец, сказав, что все колоссальное состояние княгини – в камнях и золоте – в ее спальне под кроватью, и все солгал. Теперь жизнь мне опостылела, я нищ. Делайте со мной что хотите.

– А разве вы больше не боитесь Браццано? – усмехаясь, спросил Ананда.

– Не только не боюсь, но хотел бы задушить его своими руками, – ответил несчастный, захлебываясь от злости.

– Ой, ой, а я боюсь, – завопил второй. – Так боюсь, что не хотел бы вовек его встретить.

– Но ведь вы давали свои страшные клятвы и обещания не только ему? – опять спросил Ананда.

– Конечно, целая церемония совершалась над нами, – снова заговорил первый. – Но ведь он изображал из себя первого заместителя великого мага, которого никогда и никто не видел. Но говорили о нем, что сам сатана не мог бы быть страшнее.

– Ой, ой, пропала моя головушка! Пропали мои деточки! – снова завопил грек.

– Замолчи, дьявол, или я научу тебя молчать, – в бешенстве заорал мнимый турок.

– Ну, вот что: сейчас будет вызвана полиция, и вы оба должны будете отправиться в тюрьму, – сказал Ананда. – Я даю вам ровно десять минут на размышление. Каждый из вас может написать записку ближайшему другу или родственнику, объяснить свое положение и разорение, с просьбой вам помочь и выручить из тюрьмы. Но каждый из вас должен дать слово уехать отсюда и начать новую, честную и трудовую жизнь.

– Я был причиной разорения всех своих друзей и родственников. И кроме проклятий от них и той же тюрьмы, мне ждать нечего. А работать я не желаю. Я жил богачом и господином – иной жизни не буду вести. Я желаю только мстить Браццано – вот вся моя цель жизни. Пусть берут куда угодно. Уйду! – сказал первый.

– Ой, ой, работать. Разве я всю жизнь не работал? – завопил второй. – Я только и делал, что носил чужие деньги с места на место. Только по усам текло, а в рот не попало. Другие наживали миллионы, а мне бросали тысчонки. Я честно работал. Виноват ли я, что аферы дают больше, чем честный труд? Дураки гнут спины с утра до вечера, чтобы домой рубль принести. Чем я виноват, что моя работа умнее? А писать мне некому теперь. Я вон им – всем таким – служил, – ткнул он пальцем в своего товарища. – А теперь они сами без гроша. А здесь – все можно только купить. Ты слушай, барин. Ты большой лекарь. Плати за меня калым полиции; я тебе служить буду. Мне все равно, кому служить, плати – служу верно!

– Ну, князь, выбора у вас нет. Это очень неприятно, что жулики браццановской шайки пойманы в вашем доме, но что же делать? Надо звать представителей власти и сдать им этот народец… Поднимайтесь с земли, – обратился он к прекрасным браццановским компаньонам. – Сядьте на скамью и сидите, не двигаясь с места, пока за вами не придут и не уведут. Если только вздумаете удирать – снова попробуете моих пистолетов.

Пока Ананда говорил с несчастными жуликами, князь пошел отдавать приказания своим людям.

Бедные грешники встали с земли, сели на скамью и погрузились в раздумье. Но как различно оно было! Мнимый турок был весь полон злобой. Он, видимо, надеялся чем-нибудь купить полицию и получить возможность отомстить Браццано. Его угасшее для всего светлого сознание знало лишь одну силу: упорство воли. На его лице отражалось злое, ненасытное желание увидеть униженным или мертвым разорившего его врага; должно быть, зависть к Браццано и унижение, которое он перенес из‑за него, играли не последнюю роль в его теперешней ненависти к нему. Его глаза метали молнии, он жаждал вырваться отсюда, но превозмочь приказ Ананды не имел сил.

Мне казалось, что он тоже был готов вступить в торг с Анандой, но не решался, не зная, что предложить человеку, воля которого его так сковала.

Второй браццановский компаньон – ярко выраженный грек-торгаш – тоже потерял всякий человеческий облик, но в совершенно другом роде. Его богом были только деньги. Но насколько первый жаждал их как символа славы, роскоши и власти, настолько второй желал их ради них самих, весь стянутый кольцами жадности, как железными обручами. Весь его мир, всю Вселенную составляли деньги, для которых он переносил кабалу, издевательства и презрение тех, кто давал ему возможность наживаться.

Очень быстро – гораздо быстрее, чем обычно в Константинополе, – князь вернулся с тремя полицейскими, причем двое из них были, очевидно, довольно высокими чинами. Мне показалось, что, во всяком случае, с одним из узников они сумеют договориться. Не успели все они убраться, как послышался громкий гудок, и я сразу узнал рычащий голос гудка парохода нашего капитана.

– Есть, опоздал, – ваша вина, – сказал встревоженно верзила.

Мы заперли двери, поручили надзор за ними двум караульным и мигом помчались с верзилой на пароход.

Капитан, грозно встретивший вначале верзилу, принял все извинения и объяснения Ананды не только милостиво, но и очень близко к сердцу. Разводя руками, он сказал:

– Ну вот и задача: «Волк, коза и капуста». Уж не лучше ли Левушке поехать с нами?

Ананда смеялся и просил все же доверить ему понянчить один день младенца без Иллофиллиона.

Я был так рад увидеть Иллофиллиона. Мне казалось, что дома я не скучал без него. Но увидев его на пароходе, я впервые понял всю близость к нему, все – еще неосознанное до сих пор – слияние с ним, рука в руку, сердце к сердцу.

Раздался второй гудок и, прощаясь с нами, Иллофиллион сказал мне еще раз:

– Левушка, я повторяю тебе мою просьбу: ходи за Анандой не отставая, до самого моего возвращения.

– Не беспокойся, Эвклид, не отпущу ни на шаг. Я вообще увидел, что твой воспитательный дар безупречен. И понимаю теперь, что свобода, предоставляемая недостаточно дисциплинированному человеку, не делает его путь ни короче, ни легче в конечном счете.

– До свидания, друг. Княгиню придется снова упорно и долго выхаживать. Вот как все усложнилось, и я застрял здесь надолго, вместо отъезда одновременно с вами.

Ананда говорил тихо и спокойно. Раздумье огромной мудрости лежало на его лице, и мне казалось, что, говоря с Иллофиллионом, он точно переворачивал страницы книги жизни многих людей.

Мы возвратились домой, умылись, переоделись и снова пошли к княгине. При нашем появлении она проснулась, но была довольно равнодушна ко всему и, по-видимому, даже не сознавала, что обстановка вокруг нее другая, что она лежит не в своей спальне, не на своей кровати.

– Снова княгиня будет много спать. И кормить вам придется ее с ложки, – обратился Ананда к сиделке. – Вы, конечно, будете чередоваться с вашей матерью, но обеим вам будет трудно. Я, быть может, найду вам еще помощниц, которые изредка будут вас сменять. Но это чуть позже. Сегодня же мы с Левушкой подежурим у княгини с пяти до восьми часов, а вы можете сделать то дело, о котором Ольга вам говорила вчера. Не объясняйте мне ничего пока, – перебил он желавшую ему что-то сказать сиделку. – Думайте не о раскаянии теперь, а о том, как одна минута вашего недостаточно честного поведения может стоить жизни другому человеку. В пять часов мы будем здесь, – повторил он изумленной сиделке, – и до восьми вы свободны.

Дав ей точные указания, что делать до пяти часов, Ананда взял меня под руку, и мы прошли с ним в мою комнату.

Признаться, мысль о сидящей у камина Ольге мучила меня все время.

Первое, что мы увидели, это был перепуганный взгляд Ольги, все так же сидевшей у камина и потиравшей свои руки.

– Какое счастье, доктор, что вы вернулись наконец, – сказала она дрожащим от страха голосом, – без вас они убили бы меня насмерть.

– Кто? – спросил Ананда. – Ведь вы здесь совершенно одна.

– Какое там «одна», – с раздражением возразила женщина. – Они попрятались, как только услышали ваши шаги, а как вы вошли, – так и бросились все вон, в дверь.

– Я вас опять спрашиваю, кто «они», – снова спросил Ананда, улыбаясь и садясь на диван напротив Ольги, указав мне место рядом с собой.

– Господи боже ты мой! Да за что же вы, доктор, издеваетесь надо мной! Неужели вы не видели, кто? Да козлы! Такие страшные, вонючие, рогатые.

– Она с ума сошла, – сказал я Ананде по-французски с ужасом.

– Не похоже. Сейчас попробуем выяснить, что с ней, – ответил он мне на том же языке и обратился снова, улыбаясь, к Ольге по-русски:

– Ведь вы же взрослая женщина. Мало того, что взрослая, вы еще так решительны, что даже взялись помогать преступникам. Как же вы допускаете такие детские бредни, что в эту комнату – на второй этаж населенного дома – могли забраться козлы? Да я думаю, их и во всем Константинополе не сыщешь.

– Ну да, не сыщешь! Вчерашние-то тоже принесли с собой козла. Смрад от него стоял дикий, пока они шарили под кроватью княгини. Искали там чего-то или кого-то, как я их ни уверяла, что каждый день комнаты княгини все протираются два раза. И ни одной пылинки-то там не найдешь, не то что чемоданов или корзин.

И как вы ушли, доктор, все было спокойно. Только руки мои зудели. Я взяла золы из камина, да потерла ею руки, думала, зуд уймется. Не успела и охнуть, как козел-то из камина – и прыг, – да один за другим давай оттуда скакать! Да все в кружок вокруг меня. Рожищами да бородищами трясут, да все ближе, все ближе! Я Царице Небесной стала молиться, чтобы вы вернулись, только уж не чаяла и жива быть, – крестясь испачканной в золе рукой, задыхаясь, говорила Ольга.

Она, по всей вероятности, переживала настоящую трагедию страха. Но вся, подражая движениям приснившихся ей козлов, была так смешна и нелепа, что я был не в силах сдержать смеха.

– Все-то вам смешки, барин! Много бы я дала, чтоб вас хоть раз козел такой попугал, – перестали бы навек заливаться.

– Это ваша совесть, Ольга, вероятно, вас мучает, – ответил я ей. – Страх ответственности перед князем и страх перед мошенниками, у которых в руках вам померещился козел. Они вам грозили, вероятно, всякими карами, если не сдержите слова. Вы задремали, все в вашем мозгу перепуталось, вот вам козлы и приснились, – смеясь, ответил я ей. – Ну, возможное ли дело, Ольга, чтобы чуть ли не стадо козлов выскочило из камина? А потом бросилось к двери, через которую мы вошли, а мы бы их не видели? – продолжал я смеяться, представляя себе эту картину из сказок про ведьм и колдунов.

– Ох, барин, уж и не знаю, что вам и ответить на ваши издевки. Так-то оно, если подумать, и невозможно, чтобы из камина козел прыгал…

– Ай, батюшки-светы, доктор, спасите! Ай, вон он опять, – закричала неистово Ольга, указывая на пепел в камине, который из‑за дуновения ветра чуть шевельнулся на решетке.

– Встаньте, возьмите эту вату и вытрите ваше лицо и руки, – подавая ей мокрую вату, сказал Ананда.

Прекрасный аромат распространился в комнате, когда Ольга стала вытирать лицо и руки.

– Нечистая совесть всегда заводит мысли человека в болото призрачных страхов. Мы сидим рядом с вами и видим, что ровно ничего вокруг вас нет. А вы стонете от ужаса, потому что уже вчера, когда предали княгиню, сами создали себе внешний образ своего собственного поступка в виде козла, – сказал Ананда смертельно перепуганной, озиравшейся по сторонам Ольге. – Так всегда бывает с людьми, когда они поступают подло и гнусно. Вам и прежде казался самым отвратительным и мерзким существом козел, вот вы и увидели его сейчас, как отражение собственной обезображенной совести.

Вы просите у меня помощи? Но, к сожалению, я не могу вам оказать ее. Только вы сами можете себе помочь сейчас. Всю жизнь, плохо ли, хорошо ли вам было, вы прожили у княгини. Вы часто получали от нее ценные, а иногда и богатые подарки. При ней вы составили себе кругленький капиталец. Целое состояние, обеспечивающее вам жизнь до конца дней. И вся ваша признательность ей выразилась в том, что вы впустили к ней убийц?

– Да я и в голове не держала, что здесь затевается убийство. Что вы, что вы! Я думала, доктор, что в чепце снотворная мазь, что княгиня заснут, и я пропущу людей через спальню, чтобы никто не видел, к молодому барину. Ну а как они очень горды, молодой барин, и внимания ни на кого не обращают, то я их и ненавидела.

Я был поражен. Как? Чем я мог внушить ненависть к себе человеку, о котором я думал так мало? А если и думал, то всегда сострадал той тирании, в которой видел Ольгу на пароходе.

– Вы говорите, доктор, что я сложила себе капиталец при княгине? Я не даром его получила. Я всю свою жизнь на них и работала. Да что греха таить! Нешто княгиня до князя хорошую жизнь вела? Это их сиятельство все иначе повернули. А то в нашем доме-то дым коромыслом шел! И большая часть моих денег не от княгини…

– А от тех мерзавцев, которым вы помогали шельмовать или всячески добиваться милостей вашей хозяйки? – сверкнув глазами, перебил Ананда Ольгу. – Вы работали? Вы трудились? Перебирать туалеты своей барыни, из которых вы всячески норовили что-нибудь украсть и тайно продать, – вы это называете трудом? Лежать с леденцом за щекой на барыниной кушетке и читать недочитанный ею роман, если он напечатан по-русски? Зевать и шарить по буфетам, чтобы повкуснее поесть? Что вы еще делали за вашу жизнь? Вы только и достойны того, чтобы вам мерещились козлы.

– Доктор, спасите меня от них. Я с ума сойду, если еще раз их увижу. Они вас боятся, спасите меня! – дико оглядываясь, точно ей во всех углах мерещились козлы, кричала Ольга.

– Я вам уже сказал. Никаких козлов нет в действительности. Это порождение вашего воображения, вашей совести, которой вы торговали всю жизнь. И спасти вас я не могу. Только чистая жизнь в труде, в самопожертвовании может вам помочь отныне.

– Да не могу же я сделаться прачкой. Не кухаркой же мне поступить в бедное семейство? – возмущалась Ольга, считавшая себя, очевидно, фрейлиной в сравнении с остальной домашней прислугой.

– Да разве вы годны для таких дел? И не в одном лишь физическом труде вы можете найти себе очищение. Ваша сестра писала вам, что она овдовела, очень больна и боится умереть, оставив своих детей сиротами. Что вы ей ответили?

Ольга опустила глаза и молчала с тупым, злым выражением лица. Она мне напомнила тетку Лизы в вагоне, когда та орала в лицо Иллофиллиону:

– Я барыня, барыня, барыня, была, есть и буду!

Я подумал о глубочайшей развращенности, в какую впадает душа человека, испорченного бездельем, жадностью и сознанием своего, не существующего нигде, кроме собственного воображения, превосходства над другими.

– Жить с крестьянами я не смогу, – наконец выдавила из себя Ольга. – В деревне люди темные. Я привыкла к веселью. Мне и здесь-то все опостылело за княгинину болезнь. Ни души не видишь! Я приемы люблю. Народ чтоб приезжал, обеды, шумно, мужчин чтоб было много.

– В деревне жить не можете – там люди темные? Я думаю, темнее вас самой – среди добрых и светлых людей – встретить трудно, – ответил ей, прожигая Ольгу глазами, Ананда. – Единственный путь, на котором вы можете найти себе спасение, – это взять сирот вашей сестры, воспитать их и найти в себе к ним любовь. Если вы этого не желаете, – живите с вашими козлами.

Ананда поднялся, чтобы выйти из комнаты.

– Нет, нет, доктор, не уходите, – вон они снова здесь! Я все сделаю, только спасите от них! – вскричала Ольга.

– Это становится скучным, – грозно сказал Ананда. – Повторять одно и то же бессмысленно. Для вас есть один путь спасения, путь любви и милосердия к вашим племянникам‑сиротам. Вы за всю свою жизнь никого не любили, никого не приласкали. Вы только воровали, копили, лгали, сплетничали. Если не ухватитесь за единственный случай, где вам посылается возможность любовью победить всех ваших козлов, созданных вашей нечистой совестью, эти козлы вас затопчут, – продолжал он, и голос его звучал мягче. – Выбора у вас нет, вы все время играли дурными страстями людей. Вы только и делали, что злились, раздражались и других вводили во всякие мерзкие дела. Теперь уже поздно выбирать. Или уезжайте отсюда, возьмите сирот, создайте им чистую – слышите ли? – чистую жизнь. Или ждите – в безумии и ужасе, – когда вас растопчут порожденные вами козлы.

Молнии снова сверкали из глаз Ананды. Прекрасен он был, божественно прекрасен! Я – непонятным мне самому путем, когда знание чего-либо происходящего в человеке проскальзывало в меня, минуя логику, и открывало мне что-то невидимое и неведомое в душе другого, – понял, что Ананда сейчас ставил Ольге те узкие рамки точно определенного послушания и дисциплины, которые он отвергал в своих отношениях с другими. Я как бы видел, что он берет руку Иллофиллиона и вводит его прием помощи и воспитания людей в свой круг действий.

Что творилось с Ольгой – трудно даже передать. Но, пожалуй, преобладающим выражением ее лица было изумление.

– Вот как можно довериться кому-нибудь! Я только одному этому подлому швейцару и сказала о смерти сестры. Да и сказала-то потому, что знала его любопытство. Небось сам прочел раньше, чем мне подал. И телеграмма-то пришла ночью. Когда он успел только вам все передать?

– Я вас в последний раз спрашиваю: пойдете вы путем любви и милосердия? Или… нам здесь больше делать нечего, – снова сказал ей Ананда.

– Да если бы я и не хотела благотворительствовать, все равно ничего не могу поделать – эти проклятые все тут. Я согласна ехать. Но вдруг они побегут за мной? – с ужасом осматриваясь по сторонам, ответила Ольга.

– Если вы увезете отсюда ворованные вещи, – побегут и бежать будут до тех пор, пока вы не возвратите похищенного. Если будете злы и раздражительны, недобры с детьми, козлы будут вам являться. И как только злые мысли и старые привычки будут тянуть вас к подлым людям и делам, вы опять будете попадать в круг ваших козлов, – тихо, твердо прозвучал голос Ананды.

Идите, собирайтесь в путь и помните, что я вам сказал о чужих вещах. Вечером уходит поезд, на котором мой знакомый едет в Петербург. Я попрошу его взять вас с собой в качестве жены, чтобы не возиться с заграничным паспортом, что здесь довольно долго делается. Когда соберете все, придите ко мне вниз.

Ольга вышла. Мы проводили ее по лестнице вниз, но она все еще дрожала от страха и озиралась по сторонам, где ровно ничего, кроме обычных и знакомых ей предметов, не было.

Войдя к себе, Ананда написал записку Строганову и послал к нему одного из наших караульщиков.

Недолго мы оставались одни. К нам пришел князь, извиняясь за все причиненные нам беспокойства и говоря, что Ольга категорически заявила о своем немедленном уходе, чем он поставлен в ужасное положение, так как ее некем заменить.

Ананда его успокоил, сказав, что сейчас приедет Строганов, у которого в семье много приживалок. И найдется кому поухаживать за его женой, пока она так сильно больна. А там видно будет.

Князь утешился, не зная, как и благодарить Ананду, но вдруг схватился за голову.

– Господи, да ведь вы оба еще ничего не ели! Да мне прощения нет!

– Не беспокойтесь, князь. Авось мы с Левушкой не умрем, еще час-два поголодав. Как только я переговорю со Строгановым, мы поедем обедать.

– Никогда я этого не допущу! Сию минуту вам сюда подадут завтрак, а обедать, я надеюсь, вы не откажетесь со мной вечером.

И не дожидаясь ответа, князь почти выбежал из комнаты.

Ананда сел к столу, читая какое-то письмо, а я же почувствовал себя таким усталым, что не мог даже сидеть и лег на диван, чувствуя, что силы меня оставляют.

– Мой бедный мальчик, выпей эту воду, – услышал я нежный голос, до того мягкий и любящий, что еле признал в нем властный и металлический «звон мечей» Ананды.

Мне стало вскоре лучше. Принесенный завтрак подкрепил мои силы, о чем хлопотал сам князь, собственноручно подкладывая мне всякой всячины. Когда спустя некоторое время пришел Борис Федорович, я уже и забыл, что едва спасся от обморока заботами Ананды.

Сиделка у Строганова, конечно, нашлась; и он же взялся сам отвезти Ольгу к знакомому Ананды, уезжавшему сегодня в Петербург. Ананда на словах просил Строганова передать уезжавшему купцу, что Ольга – горничная княгини, которую смерть сестры заставляет спешно выехать к сиротам. Самому же Борису Федоровичу он передал все случившееся сегодня. Строганов долго молчал, потом тихо сказал:

– Я думаю, что Анне необходимо навестить княгиню, когда ей станет немного лучше.

– Я не могу принять от нее этого подвига, – в раздумье сказал Ананда.

– Нет, Анна уже не та. Теперь ей многое легко из того, что прежде стояло непреодолимой стеной. Думаю, она сама придет, как только узнает обо всем, – снова помолчав, сказал Строганов.

И НЕ ТО МНЕ ДОСАДНО, ЧТО СИЛА В ЛЮДЯХ ТАК ПОНАПРАСНУ РАСТРАЧИВАЕТСЯ НА ВЕЧНЫЕ МЫСЛИ ОБ ОДНИХ СЕБЕ. НО ТО, ЧТО ЧЕЛОВЕК ЗАКРЕПОЩАЕТ СЕБЯ В ЭТИХ ПОСТОЯННЫХ МЫСЛЯХ О БЫТОВОМ КОМФОРТЕ И ПРИМИТИВНОМ ОБЩЕНИИ. ОН ПОВЕРЯЕТ ДРУГОМУ СВОИ ТАЙНЫ И СЕКРЕТЫ, НЕДАЛЕКО УХОДЯЩИЕ ОТ КУХНИ И СПАЛЬНИ, ВООБРАЖАЕТ, ЧТО ЭТО-ТО И ЕСТЬ ДРУЖБА, И ЛИШАЕТ СВОЮ МЫСЛЬ СИЛЫ ПРОНИКАТЬ ИНТУИТИВНО В СМЫСЛ ЖИЗНИ; ТРАТЯ ТАК ПОПУСТУ СВОЙ ДЕНЬ, ЧЕЛОВЕК НЕ ИЩЕТ НЕ ТОЛЬКО ВЫСШИХ ЗНАНИЙ, НО ДАЖЕ ПРОСТОЙ ОБРАЗОВАННОСТИ. И В ТАКОЙ ЖИЗНИ НЕТ МЕСТА НИ ДЛЯ СВЯЩЕННОГО ПОРЫВА ЛЮБВИ К РОДИНЕ ИЛИ ДРУГОМУ ЧЕЛОВЕКУ, НИ ДЛЯ ВЕЛИКОЙ ИДЕИ БОГА, НИ ДЛЯ РАДОСТЕЙ ТВОРЧЕСТВА. НЕУЖЕЛИ БЫТ – ЭТО ЖИЗНЬ?

Вскоре он ушел от нас к купцу, и нам выпало наконец несколько мгновений отдыха и тишины. По задумчивому лицу Ананды, ставшему сейчас мягким и тихим, неуловимо скользнула счастливая улыбка. Точно он говорил с кем-то очень любимым, но далеким. Как много раз – при самых разнообразных обстоятельствах – я видел это прекрасное лицо и эти глаза-звезды и, казалось, знал их. А сейчас я увидел какого-то нового человека, от которого все вокруг наполнилось миром и блаженством. И я понял, что я видел до сих пор только кусочки жизни истинного огромного Ананды, как и сейчас вижу только маленький кусочек жизни Ананды-мудреца. Но еще никогда не видел я Ананды-принца. Каков же он должен быть, когда бывает принцем? Я тут же стал «Левушкой – лови ворон» и опомнился от смеха Ананды, который, похлопывая меня по плечу, говорил:

– Решишь в Индии этот важный вопрос. Я тебя там встречу и спрошу, какой раджа показался тебе восхитительнее меня? А сейчас вернется Борис Федорович и придет Ольга. Передай ей это письмо в прихожей и скажи, чтобы подождала Строганова и ехала вместе с ним к купцу. Там ей все скажут и покажут. И о чем бы она тебя ни просила, передай ей точно только то, что я тебе сказал.

Строганов вернулся и объявил Ананде, что купец был очень рад хоть чем-нибудь выразить ему свою благодарность. Что касается сиделки, то ее привезет сюда, прямо к князю, старший сын Строганова.

Мое прощальное свидание с Ольгой происходило в присутствии Бориса Федоровича. Ей, видимо, хотелось видеть Ананду, чего она всячески добивалась. Ни на один ее вопрос я не отвечал, говоря, что передаю только то, что мне поручено Анандой, и больше ничего не знаю.

Все остальное время после ухода Строганова и Ольги, вплоть до обеда, Ананда диктовал мне письма и деловые ответы в какие-то банки, и велел внести в большую книгу целую пачку адресов. Во все углы земного шара летели письма Ананды.

– Целый адресный стол, – невольно сказал я.

– Я у тебя спрошу через десяток лет твои гроссбухи, тогда сравним наши адресные столы, – ответил, смеясь, Ананда.

Князь пришел сам звать нас обедать. Я был рад, что кончается этот сумбурный день и нетерпеливо ждал возвращения Иллофиллиона.

– Не знаю, как я буду жить без вас, без Иллофиллиона, без Левушки, – говорил печально князь, когда мы вышли на балкон после обеда.

– Я бы на вашем месте ставил вопрос иначе, князь, и говорил бы: «Как я счастлив, что вы останетесь здесь один со мною, мудрец и принц Ананда», – засмеявшись, сказал я.

– Как я счастлив, каверза-философ, что тебя сейчас проберет за дурное поведение твой воспитатель Иллофиллион!

Не успел Ананда докончить своей фразы, как я увидел Иллофиллиона идущим от калитки по аллее. Я бросился со всех ног ему навстречу и через минуту висел на его шее, забыв все на свете, не только внешние приличия.

Глава 26

Последние дни в Константинополе

Мой добрый и дорогой друг не сделал мне замечания за мою невыдержанность, напротив, он нежно прижал меня к себе, ласково погладил по голове и спросил, все ли у нас благополучно.

Поспешившие ему навстречу Ананда и князь повели его прямо в комнаты Ананды. После первых же слов князя о жуликах и Ольге Иллофиллион внимательно посмотрел на Ананду, потом на меня и, точно думая о чем-то другом, спросил князя:

– А как сейчас княгиня?

Получив точный отчет о ее состоянии от князя, Иллофиллион, как бы нехотя, сказал:

– Это, пожалуй, может нас задержать еще здесь, а между тем нам уже время ехать.

От настойчивых предложений князя пообедать Иллофиллион отказался; и князь, побыв еще немного с нами, ушел к жене, заручившись нашим обещанием побывать у больной перед сном.

По уходе князя Иллофиллион рассказал нам, как пытались еще раз друзья Браццано проникнуть к нему на пароход. Под многими предлогами, добираясь до Хавы и старшего турка, они пробовали их и подкупить, и запугать, но каждый раз были изгоняемы.

Что же касается самого злодея, то его психология, так резко изменившаяся в присутствии сэра Уоми, вернулась на круги своя, как только некоторые его приспешники, уцелевшие от рук властей, насели на него, требуя возврата камня, составлявшего будто бы собственность не одного Браццано, а всей их темной шайки.

Браццано старался своим беснованием обратить на себя внимание пассажиров парохода, надеясь, что вызвав к себе сочувствие публики, он сможет ускользнуть. Иллофиллиону пришлось проехать в его каюте весь путь до первой остановки, так как злодей, вооруженный кое-какими знаниями, припрятавший при себе всякие ядовитые вещи и амулеты и к тому же подталкиваемый своими помощниками, оказался сильнее, чем Иллофиллион предполагал. Он даже попытался отравить самого Иллофиллиона, так что тому пришлось снова скрючить негодяя и лишить его голоса.

Только отъехав далеко от Константинополя и, по-видимому, поняв, что возврата нет, он отдал весь взятый с собой ядовитый арсенал, который Иллофиллион бросил в море. При расставании с Иллофиллионом он ядовито усмехнулся, говоря, что немало насолил княгине и Левушке, которых уже никакие лекарства не спасут. Он уверял Иллофиллиона, что еще поборется с сэром Уоми и отберет свой камень или достанет новый, не меньшей ценности.

– Вот почему я и беспокоил тебя, Ананда, своей эфирной телеграммой, хотя и был уверен в бессилии злодея. Но все же то, что я услышал, заставляет меня покинуть Константинополь скорее, чем мы предполагали. Мне необходимо повидаться с Анной и Еленой Дмитриевной, с ее сыном и Жанной, потому что здесь завязался новый клубок взаимоотношений, к которым я сильно причастен. Но князя и княгиню, как это ни грустно, придется покинуть на тебя одного, как и Ибрагима.

– Не волнуйся, Иллофиллион, мне все равно пришлось бы здесь задержаться до тех пор, пока Браццано не будет доставлен на место. А кроме того, моя основная задача здесь должна была состоять в отправке Анны с вами в Индию. Раз я не смог этого выполнить – я должен передать ей достаточно энергии на новое семилетие жизни и труда. За эти годы я уже не буду иметь возможности отдать ей еще раз время; надо так помочь ей теперь, чтобы ее верность укрепилась и радость жить зажгла сердце.

Попутно я постараюсь кое-что сделать и для Жанны. Все это я могу делать один. Что же касается здоровья княгини, то здесь твоя помощь мне необходима. Я посоветуюсь с дядей, а ты с сэром Уоми, и, вероятно, придется опять применить дядин метод лечения. В данное время княгиня все спит и осознает очень мало. Мы можем пройти к ней сейчас. Непосредственной угрозы жизни нет, конечно, но от действия яда вся ее нервная система снова расстроена.

Мы, взяв аптечки и еще кое-какие добавочные лекарства, пошли к княгине. Князь, по обыкновению, дежурил у постели жены; и я в сотый раз удивлялся преданности молодого человека, вся жизнь которого сосредоточивалась на борьбе со смертью, грозившей его жене.

Ананда дал проснувшейся княгине капель и спросил ее, узнает ли она его. Княгиня с трудом, но все же назвала его. Меня совсем не узнала, но при виде Иллофиллиона – вся просияла, улыбнулась и стала жаловаться на железные обручи на голове, прося их снять.

Иллофиллион положил ей руку на голову и осторожно стал перебирать ее волосы, спрашивая, кто ей сказал, что на голове ее что-нибудь надето.

– Ольга надела, – совершенно отчетливо сказала бедняжка.

Вскоре княгиня мирно спала. Обеспокоенному князю Ананда сказал:

– Сядемте здесь. Сегодня мы уже никуда не пойдем, надо поговорить. Память к больной возвращается – это признак хороший. Но разговор пойдет о гораздо более глубоком вопросе, и больше о вас, чем о вашей жене. Для чего хлопотать о ее выздоровлении, если она не сможет воспринять жизнь по-другому? Конечно, она во многом изменилась. Но главная ось всей ее жизни – деньги – все так же сидит в ней; все так же жизнь всех людей, ее самой и вас расценивается ею как ряд сделок по купле-продаже. Быть может, сейчас в ней и просыпается некоторая доля благородства, но жизни, не связанной с деньгами, в ее сердце все равно нет.

Вы сами, князь, будучи полной противоположностью вашей жене, не сможете быть ей крепкой духовной опорой, если будете стоять на месте и чего-то ждать. Есть ли что-нибудь в вашей жизни, во что бы вы верили без оговорок? Чем бы вы руководствовались без компромиссов? Видите ли вы в тех или иных идеях и установках цель вашей жизни? В чем видите вы смысл существования?

Привычка жить только в безделье теперь тяготит вас. Но все, о чем вы думаете, все ваши мечты о новых сиротских домах, о приютах и школах – это внешняя благотворительность. И она не даст вам, как и все внешнее, ни покоя, ни уверенности. Вы должны в своей душе найти независимость и полную освобожденность. Только тогда, когда внутри себя вы поймете всю полноту жизни – вы найдете смысл и во внешней жизни. Она станет тогда отражением вашего духа, а не внешним местом, куда вам хотелось бы втиснуть ваш дух.

Вы сможете раскрыть – вашей любовью – какое-то новое понимание смысла жизни своей жене. Вы сможете объяснить ей, что нет смерти, а есть жизнь, единая и вечная. Что смерть приходит к человеку только тогда, когда он все уже сделал на земле и больше ничего сделать на ней не может, – а потому и бояться ее нечего. Вы это сможете объяснить ей не раньше, чем сами все это поймете. А для этого вам надо освободиться от предрассудков скорби и страха.

Лицо князя сияло, он показался мне иноком, ждущим пострига.

– Я все это понял. Не знаю как, не знаю почему, но понял внезапно, когда играла Анна. А когда стали играть и петь вы, я точно вошел в какой-то никогда раньше не виданный храм. И знаю, что уже не выйду оттуда больше. Не выйду не потому, что хочу или не хочу, выбираю или не выбираю. Но потому, что, войдя в этот храм, в который вы ввели меня своей музыкой, я умер там. Тот я, что жил раньше, там и остался; я вышел уже другим человеком.

Я не знаю, как вам об этом рассказать. И слов-то таких, которые бы это объяснили, я подобрать не умею. Только видел я дивный храм, и когда я вошел туда – сердце горело любовью земли. А ушел из храма – точно выжгло все в сердце. И не то чтобы оно стало холодно. Нет, но в нем стало пусто, прозрачно, точно в хрустальном сосуде. И когда мне теперь встречается страдание людей – тогда там, в том месте сердца, где я сам так жестоко мучился, – так звенит, точно я слышу именно звон вашей песни, свободной, чистой. Я знаю, что я говорю непонятно, но слов, которые бы это выразили, я не знаю.

Ананда, не спускавший глаз с князя, тихо спросил его:

– Если бы сейчас вся ваша жизнь вновь изменилась и вам опять ответило бы в вашей груди знойное, страстное сердце, – вы выбрали бы такой путь?

– О нет; я сказал: мне нет выбора. Я теперь очень счастлив. Я говорил с сэром Уоми, и он сказал мне, что пути людей все разные, но мой путь – путь радости. Там, где иные достигают, страдая годы, а иногда и века, я прошел в одно мгновение – так сказал мне сэр Уоми. Он велел мне, Ананда, ждать, пока вы сами не заговорите со мной. Велел молчать, неся мое счастье жить каждый день, представляя себе, что я держу в руках самую дорогую чашу из цельного сверкающего аметиста, в которой лежат ровные жемчужины радости. С этим образом, который он мне оставил, я утром просыпаюсь и вечером засыпаю. Я храню его в памяти так осязаемо, как будто руки мои действительно несут чудесную чашу. И вам, Ананда, только вам одному, я обязан этим дивным и внезапным счастьем.

Когда я увидел Анну, – я понял, что я погиб. Я полюбил ее сразу, без вопросов, без рассуждений, без борьбы. Полюбил без всяких надежд, всей знойной страстью земли… Я знал, кого любила Анна… А голос ваш указал мне путь в иной мир – в мир, где живут, любя все существующее так, что забывают о себе. Я пережил какое-то преображение, но как и почему оно совершилось – не знаю. Я стал свободным и счастливым.

Ананда, вы заговорили, я ждал этого часа. Научите меня теперь трудиться и жить для людей творчески, принося им истинную помощь. И первой, кто получит ее, пусть будет она, – указал он на жену. – Я думал когда-то спасти ее, а вышло так, что едва не погиб и сам.

– Нет, друг, вы спасли ее. И я, видя в вас переворот, все же молчал не потому, что подвергал вас испытанию, а потому, что не хотел прикасаться к вашему новому и чудесному видению, пока оно в вас не окрепло, не стало вашим сокровищем любви. Это сокровище – частица вечности, которая, просыпаясь в человеке, делает его истинно живым, то есть раскрывает все силы и духа, и тела как гармоничное целое, как его высшее «Я»…

Я останусь здесь, у вас в доме – если позволите, – еще на несколько месяцев. Я буду ежедневно видеться с вами и с радостью поведу вас тем путем любви, которым вели и ведут меня мои старшие братья.

Князь низко поклонился Ананде. Тот, улыбаясь и обняв его, подвел его к кровати больной, дал ему все нужные наставления, сказал, что беспокоиться о жуликах больше нечего, – и мы, простившись с князем, вернулись в наши комнаты.

Необычайная речь князя, его сиявшее лицо, напоминавшее мне лицо инока, произвели на меня такое сильное впечатление, что, возвратившись в наши комнаты, я немедленно превратился в «Левушку – лови ворон» и только и видел князя державшим аметистовую чашу в руках. А воображение мое немедленно наградило его белым хитоном из такой же материи, какую Али подарил моему брату в день пира. Этот образ князя – рыцаря с чашей – заворожил меня. Я уже примеривался и сам к такой же жизни и даже готов был выбрать себе зеленую чашу, в честь моего великого друга Флорентийца, как вдруг услышал веселый смех и ласковый голос Иллофиллиона:

– Левушка, уронишь аптечку, и все пилюли Флорентийца попадут не в чашу, а на пол.

Я опомнился, рассердился и почти с досадой сказал:

– Как жаль! Вы нарушили в моем сознании такой дивный образ, благодаря которому я сейчас мог далеко уйти. И мне особенно неприятно и непонятно вот что: как это происходит? Неужели на моей несчастной физиономии так и рисуется все, о чем я думаю? Ведь знаете, Иллофиллион, – продолжал я жалобно, – иногда мне так и кажется, что моя черепная коробка раскрывается под вашими взглядами, и кто-либо – вы, или Ананда, или сэр Уоми – читаете там, что вам хочется, а затем коробка закрывается.

Оба мои друга ласково усадили меня на диван между собой, и Иллофиллион стал мне рассказывать, как тосковал капитан о разлуке со мною и со всеми нами. Ему казалось, что он никогда больше не встретится с нами. И только категоричное обещание Иллофиллиона, что он всех нас еще неоднократно увидит и мои слова о верности дружбы воплотятся в жизнь, его несколько успокоили.

1 Баштан – то же, что и бахча. – Прим. ред.
2 Сарты – общее название оседлого населения Средней Азии, существовавшее вплоть до 1917 века; полагают, что так называли в основном оседлых узбеков и таджиков. – Прим. ред.
3 Иван Стотысячный – собирательный образ лучшей части русского народа в учении Агни-Йоги. – Прим. ред.
4 Восточные головные уборы красного цвета с украшением-кистью. – Прим. ред.
5 Фиакр – легкий наемный экипаж, запряженный лошадьми; использовался в Западной Европе. – Прим. ред.
6 Бутоньерка (от франц. boutonniere – цветок в петлице) – цветок или небольшой букетик, прикрепляемый к одежде. – Прим. ред.
7 Напомним, что духовный Учитель Левушки – Флорентиец – является прототипом одного из Великих Учителей, называемого в миру Венецианцем. – Прим. ред.
Читать далее