Читать онлайн Любовь: сделай сам. Как мы стали менеджерами своих чувств бесплатно
© Полина Аронсон, 2020
© ООО «Индивидуум Принт», 2020
* * *
Вопреки всем трудностям моей истории, вопреки неудобствам, сомнениям, разочарованиям, вопреки побуждениям со всем покончить, я не перестаю внутренне утверждать любовь как ценность. Я выслушиваю все аргументы, используемые самыми разными системами, дабы разоблачить, ограничить, зачеркнуть, короче – принизить любовь, но продолжаю упорствовать: «Отлично знаю, но всё же…» Недооценку любви я связываю с обскурантистской моралью, с несуразным реализмом, против которых водружаю реальность ценности: противопоставляю всему, что в любви «неприглядно», утверждение того, что в ней непреходяще…
Ролан Барт. «Фрагменты речи влюбленного»
БГ. «Орел, Телец и Лев»
- Как странно то, что затеваю я:
- Подобие любви создать из жажды..
Предисловие[1]
Зигмунт Бауман
- Еще никогда мы не были свободнее.
- Еще никогда мы не были бессильнее.
Все, что нужно знать о том, как устроены отношения, я поняла одним июльским днем, стоя на платформе берлинской подземки (станция Naturkundemuseum, линия U6). Со стены слева (направление Alt-Tegel) на меня смотрела реклама приложения Fiverr – платформы, соединяющей фрилансеров с потенциальными заказчиками. На плакате Fiverr были изображены две женщины, стоящие спиной друг к другу и вперившие вопросительный и вдохновенный взгляд куда-то в будущее – каждая в свою сторону. «Ей нужна SMM-стратегия и SEO» – утверждала подпись в районе подбородка одной. «Она разработает идеальное решение в течение суток», – гласила надпись возле другой. На стене справа (направление Alt-Mariendorf), строго напротив плаката Fiverr, радостно хохотала реклама Tinder. Девушка, тонущая в мыльных пузырях и блестках, сообщала: «Single does what single wants» – одинок и делаю что хочу.
Два этих плаката – рассказ о жизни немалой части сегодняшнего городского населения в Берлине, Москве или Тель-Авиве, доведенный при этом до гротеска. С 9.00 до 18.00 мы сидим в коворкинге и пишем код (или статьи про любовь, пресс-релизы для фестивалей и сценарии к детским праздникам) или, если повезло чуть больше и удалось к тому же устроиться на работу по контракту, то мы пингуем в слаке сотрудников на аутсорсе. Кофе мы делаем сами, но обед нам приносит «Яндекс. Еда». А вечером, закрыв окна всех рабочих мессенджеров, мы отправляемся на убере на свидания, организованные алгоритмами Tinder, Grindr или Bumble. И наше рабочее, и наше свободное время (включая время, проведенное в постели с кем-то) подчинены одной и той же логике: быть в нужное время в нужном месте с нужным продуктом. И кто не успел, тот опоздал.
Эта книга о том, почему любовь в XXI веке, казалось бы, такая свободная по сравнению с другими эпохами, на самом деле подчинена жестким правилам, законам и нормам. Мы поговорим о том, как изменился сам язык наших чувств (от «любви» – к «отношениям»), как идея личностного роста стала важнее идеи романтического переживания и как сфера чувственного сделалась полем деятельности разных экспертов – от психотерапевтов до разработчиков алгоритмов дейтинговых приложений. Эта книга – не пособие по самопомощи, вы не найдете в ней советов и рекомендаций, как стать счастливее в любви. Наоборот, многое в ее содержании может даже вас огорчить – но это неизбежно. Социология, по меткому выражению Пьера Бурдье, – это «боевое искусство». Ее задача – не подсластить жизнь, а напомнить читателю, что «моральный смысл нашего существования состоит не в погоне за счастьем, а в приумножении знания и в стремлении к справедливости», – пишут Эдгар Кабанас и Ева Иллуз[2].
Материал, на основе которого написана эта книга, можно разделить на три части.
Первая – это исследования социологов эмоций, философов и психологов, анализирующих эмоциональные культуры в западных обществах. В том числе Уильяма Редди[3], Евы Иллуз[4], Лори Эссиг[5], Эрика Кляйненберга[6] и других.
Часть вторая – это работы российских ученых, которые заняты трансформацией эмоций и интимности в обществах постсоциалистических: Анны Темкиной и Елены Здравомысловой[7], Марины Травковой[8], Мишель Ривкин-Фиш[9], Анны Шадриной[10], Катерины Лишковой[11]… В этой книге я ссылаюсь не только на публикации этих авторов, но и на интервью, которые я провела с ними для этой книги.
И, наконец, третья часть – это материал, собранный и проанализированный мной и моими коллегами Владиславом Земенковым и Юлей Лернер. Сюда относятся блоги и дискуссии в соцсетях, публикации поп-психологов, а также ряд социологических интервью, посвященных интимным отношениям и эмоциям – так называемым романтическим биографиям, которые мы собрали в марте 2020 года в одном из российских городов-миллионников.
* * *
«Всё на свете – про секс, и только секс – про власть», – утверждает расхожая мудрость, и с ней сложно не согласиться. К ней можно добавить не менее затертое высказывание феминистки Кэрол Ханиш о том, что «личное – это всегда политическое». При этом для интимной причастности к той или иной политико-экономической формации совершенно необязательно подпирать подломившуюся ножку кровати «Капиталом» Маркса. Достаточно того, что каждый из нас проживает свою жизнь (трудовую, творческую, семейную, сексуальную), ориентируясь при этом на ту или иную рациональность: то есть на представления о том, что работает, а что – нет; что одобряемо, а что – не очень; что приносит успех, а что ведет к поражению. И эту рациональность невозможно оставить за порогом спальни.
Рациональность, на которую мы ориентируемся сегодня (и которая нашла такое удачное воплощение в рекламе Tinder и Fiverr), – это так называемая экономика события (gig economy), движущая сила неолиберализма. На этом месте следует сделать отступление и определиться с понятиями: под термином «неолиберализм» скрывается такое множество явлений, что использовать его, не дав конкретной дефиниции, – значит подвергнуть опасности точность и правдивость самого высказывания. В этой книге понятие «неолиберализм» используется в том смысле, в котором его определили социологи Эдгар Кабанас и Ева Иллуз:
Неолиберализм следует рассматривать как нечто гораздо большее и фундаментальное, чем теория политико-экономических практик. ‹…› Напротив, неолиберализм необходимо понимать как новую стадию капитализма, для которой характерны ничем не сдерживаемое распространение экономической логики на все культурные слои; растущий запрос на научно-технические критерии для управления социальной и политической сферой; возвращение акцента на утилитарные принципы выбора, эффективности и максимизации выгоды; экспоненциальный рост рисков в сфере занятости, экономическая нестабильность, высокая рыночная конкуренция, децентрализация организационных процессов; увеличивающаяся коммодификация символической и нематериальной сферы, включая идентичности, чувства и стили жизни; и, наконец, консолидация терапевтического этоса, который ставит во главу угла эмоциональное здоровье и самореализацию в рамках социального прогресса и институционального устройства. Но самое главное: неолиберализм следует понимать как индивидуалистическую социальную философию, которая сосредоточена главным образом на отдельной личности и чье понимание человеческой природы основано ‹…› на представлении о том, что «мы все являемся независимыми, автономными акторами, пересекающимися на рынке, теми, кто строит общество в процессе создания своей собственной судьбы»[12]. В этом отношении неолиберализм нужно понимать ‹…› в перспективе его этических и моральных императивов, согласно которым все индивиды являются (и должны быть) свободными, стратегически мыслящими, ответственными и автономными субъектами, способными управлять своим эмоциональным состоянием по своей воле, реализовывать свои интересы и преследовать то, что считается главной целью их существования: достижение личного счастья[13].
Любовь с точки зрения неолиберальной рациональности – это тоже проект, который можно и нужно непрерывно оптимизировать – с тем чтобы она приносила максимум удовольствия. Название этой книги родилось из разговора с тридцатилетним Павлом, одним из участников наших интервью. «Любовь – это проект DIY: Do It Yourself, – говорит он. – Это целый фронт, на котором нужно потрудиться. И она становится только круче от того, что она хендмейд. Если все это можно было бы визуализировать, то, наверно, так: я вижу витрину магазина DIY, где лежит красное сердечко в виде конструктора. Сделай свою любовь сам!»
У императива «Сделай сам» есть громадный освободительный потенциал – и именно за это мы ценим эпоху, в которую мы живем. Быть свободными от давления родительского авторитета, религиозных догм, мнения княгини Марьи Алексевны – это большое счастье. Феминизм, движение за гражданские права, улучшение социальной политики в развитых странах позволили, наконец, многим людям жить так, как им хочется, и собирать свою судьбу, как «конструктор», а не существовать по готовой схеме. Сделай сам: выбирай кого хочешь да и делай с ним/ней все, что дозволено Уголовным кодексом и не выходит за рамки взаимного согласия. Но все не так просто.
Неолиберальная рациональность выводит из возможности свободы необходимость производительности. «Самодельная» любовь должна не просто полностью соответствовать нашим ожиданиям, но и приносить тот самый максимум удовлетворения.
«Как получить от любви по максимуму?» – именно этот вопрос следует из принципа «Сделай сам». В поисках ответа на него пишутся тысячи пособий по самопомощи. На нем строятся сюжеты реалити-шоу. Именно он приводит нас на кушетку к психоаналитику или в кабинет семейного консультанта. О нем мы размышляем бессонными ночами. Мы ждем, что любовь можно заставить «работать», – если мы сами, конечно, будем непрерывно работать над ней. То, что любовь и есть работа, мы уже усвоили – и вот, закатав рукава, мы учим «языки любви», выполняем «правила успешных людей» и не забываем «обнимать партнера как минимум один раз в день».
Стремление получать от любви по максимуму – одна из важнейших черт конца XX – начала XXI века. Дело в том, что развитых странах любовь во многом заменила собой другие значимые опыты и переживания, а брак постепенно начал перенимать на себя функции важных социальных структур и форм взаимодействия: расширенной семьи, дружбы с песочницы, коллегиальных сетей, соседских тусовок и религиозных сообществ. Еще в 1995 году немецкие социологи Ульрих Бек и Элизабет Бек-Герншейм – состоящие, между прочим, в браке – писали:
Любовь превозносят потому, что она стала убежищем в холодном мире наших богатых, обезличенных, нестабильных обществ, лишенных традиций и подверженных самым разным рискам. ‹…› Нагруженная самыми разнородными ожиданиями и полная самых разнообразных разочарований, любовь стала центром, вокруг которого сегодня вращается жизнь, освобожденная от традиций[14].
Но, вопреки ожиданиям, «выжать из любви по максимуму» получается плохо – и это связано с самой постановкой задачи. Начнем с того, что идея что-то «выжать» основана на интенциональности: предполагается, что мы действуем осознанно, с целью, очевидной и понятной нам самим. Стремление добиться «максимума» следует чисто экономической логике не только непрекращающегося, но одновременно измеримого роста. Но обе этих идеи противоречат нашему представлению о любви как о чем-то случайном и непредсказуемом, вызывающем прилив с трудом объяснимых чувств. Поэтому неудивительно, что всякий раз, когда мы пытаемся что-то «получить», это что-то выскальзывает у нас из рук, не говоря уж о том, чтобы выжать из него по «максимуму». А когда что-то «выжать» все же удается, то это что-то не ощущается как «любовь».
Когда все ставки сделаны на эмоциональное удовлетворение, цена отношений и связанные с ними риски становятся невероятно высоки. При этом стабильность отношений уже никак не гарантирована социальными институтами. Действительно, даже либеральная эпоха 1990-х больше не может сегодня служить нормативным образцом для отношений. Это видно на примере «Секса в большом городе» – сериала, на котором выросло как минимум два постсоветских поколения. «Секс в большом городе» – это продукт капитализма производительного, а не событийного. Если первый основан на идее продолжительного контракта, то второй – на идее сменяющих друг друга проектов. Водруженные на лабутены и оттюнингованные мелированием Кэрри Брэдшоу и ее подруги – это образцовый пролетариат любви: они работают над отношениями до кровавого пота – с тем же рвением и с тем же представлением о линейности прогресса, с которым они трудились в адвокатских конторах и галереях современного искусства. Но мечта Кэрри об одном, постоянном Mr. Right сегодня выглядит наивным атавизмом. Героини сегодняшних сериалов («Дрянь», 2016–2019; «Любовь», 2016; «Мастер не на все руки», 2015) – это, по меткому выражению социолога Анны Шадриной[15], уже не сексуальный пролетариат, а прекариат: возможные потери всегда превышают вероятную прибыль, прогресса нет, но есть спорадический и крайне неустойчивый успех.
Неудивительно, что любовь, секс и отношения в глазах миллениалов все больше связаны именно с рисками, а не с удовольствием. Движение #MeToo поставило важный, но часто трудно разрешимый вопрос о границах насилия и согласия; экономика лайков в Tinder и инстаграме создает новые формы неравенства (где узкая прослойка хорошеньких или хорошо работающих над своим обликом доминирует над массой середнячков); императив отличать секс от привязанности создает страх перед возникновением этой привязанности и, соответственно, зависимости от партнера. Сегодня чисто физиологический риск «залететь» сменился эмоциональным риском «залипнуть» – так же, как опасность непосредственной бедности сменилась угрозой кредитной зависимости.
«Если мы готовы согласиться с тем, что культ неограниченной свободы нередко приводит к разрушительным последствиям в экономике, вызывая, например, значительные социальные неравенства, то мы обязаны как минимум задать себе вопрос, к чему приводит этот культ в сфере эмоционального и сексуального. Критический анализ свободы выбора, состоявшейся в одной сфере человеческой жизни, должен быть предпринят и во всех остальных», – пишет Ева Иллуз[16]. Эта книга – один из вариантов ответа на поставленный так вопрос.
Часть 1
Как «любовь» стала «отношениями»
Глава 1
Высокие ставки эмоционального капитализма[17]
Монеточка. «Каждый раз»
- Если б мне платили каждый раз,
- Каждый раз, когда я думаю о тебе,
- Я бы бомжевала возле трасс,
- Я бы стала самой бедной из людей.
В 1994 году я уехала из России на год в США по программе школьного обмена. Мне было 14 лет, я выиграла престижный грант, и мои родители очень надеялись, что, став отличницей в штате Огайо, я проскользну потом как-нибудь в Гарвард или Йель. Я же, в отличие от них, могла думать только об одном: как раздобыть американского бойфренда.
В ящике письменного стола я хранила ценный артефакт американской жизни, полученный от подруги, уехавшей в Нью-Йорк годом раньше: статью о противозачаточных таблетках, выдранную из подросткового журнала Seventeen. Я читала и перечитывала ее, сидя в постели и чувствуя, как у меня пересыхает горло. Уткнувшись в глянцевые странички, я мечтала о новых прекрасных берегах. Там, в стране далекой, я тоже стану красивой и загадочной, мальчики будут смотреть мне вслед – и, наконец, в один прекрасный день мне тоже непременно понадобится такая Таблетка.
Несколько месяцев спустя, в мой первый же день в Walnut Hills High School города Цинциннати, я отправилась в библиотеку и взяла подшивку Seventeen за весь год. Я была решительно настроена выяснить все о том, что американские мальчики и девочки делали, когда начинали нравиться друг другу, что нужно было говорить и как себя вести, чтобы достичь стадии приема Таблеток. Вооружившись маркером и ручкой, я искала незнакомые слова и выражения и выписывала их на отдельные карточки – в точности как меня научили в средней школе № 525 с углубленным изучением английского языка.
Вскоре я поняла, что жизненный цикл отношений в стиле Seventeen состоял из последовательности отдельных фаз. Сначала тебе кто-то начинал «нравиться» (you developed a crush), как правило – мальчик годом или двумя старше. Дальше необходимо было провести мониторинг общественного мнения и выяснить, «козел» (moron) он или «симпатичный» (cutie). Если опрос подтверждал последнее, то Seventeen давал добро на то, чтобы «потусить с ним пару раз» (hook up) и «пригласить его на свидание» (ask him out). В процессе общения, впрочем, расслабляться Seventeen не советовал: для начала следовало узнать, являлся ли выбранный объект «годным материалом для отношений» (relationship material). Читательнице предлагалось пройтись по списку: уважает ли он ее потребности? Чувствует ли она себя уверенной, «отстаивая свои права» (asserting your rights), – в частности, пресекая или, наоборот, инициируя «телесный контакт» (body contact)? Какую оценку от 0 до 10 она поставила бы качеству их коммуникации? Если результаты не впечатляли, Seventeen предлагал не заморачиваться, бросить его и продолжить поиски более подходящего «материала», с которым можно было начинать «обниматься на диване» (making out on the couch) и, наконец, перейти в категорию потребительниц Таблеток.
Сидя в американской школьной библиотеке, я смотрела на стопку карточек и видела, как на моих глазах росла пропасть – пропасть между идеалами любви, на которых меня воспитывали, и открывшейся мне американской экзотикой. В мире, где я выросла, мальчики и девочки «влюблялись» друг в друга и начинали «встречаться», остальное было спрятано под покровом тайны. Великий подростковый фильм для моего поколения – «Вам и не снилось» – прекрасно воплотил эту поэтическую безъязыкость любовного переживания: главный герой цитирует таблицу умножения, признаваясь героине в чувствах. Один из главных разговоров о любви в русской литературе – сцена признания Левина Кити – выглядит так: «к, в, м, о: э, н, м, б, з, л, э, н, и, т? – т, я, н, м, и, о». О чем тут еще было говорить? Влипая в любовные истории, наши князья и графини теряли дар красноречия; они совершали безумные поступки, не успев задуматься об их последствиях, и, если в результате их не настигала заслуженная смерть, все, что им оставалось, – это молча пялиться по сторонам и чесать в затылке.
* * *
Хотя на тот момент у меня еще не было PhD по социологии, работа, которую я проделала тогда с подшивкой Seventeen, была не чем иным, как небольшим исследованием в области социологии эмоций. Анализируя язык глянцевых журналов, телешоу и селф-хелп-литературы, а также проводя интервью с мужчинами и женщинами в разных странах, такие исследователи, как Ева Иллуз[18], Арли Хохшильд[19], Лора Кипнис[20], Фрэнк Фуреди[21] и многие другие, показывают, что наши представления о любви сформированы мощными политическими, экономическими и социальными силами. Вместе эти силы создают феномен, который можно назвать «эмоциональным режимом» – то есть системой эмоционального поведения, определяющей то, как мы говорим о своих чувствах, понимаем «нормальное» и «ненормальное» и делаем выводы о том, кто достоин любви, а кто – нет.
Представление о том, что у эмоций может быть «режим», в гуманитарные и социальные науки ввел американский историк и антрополог Уильям Редди в своей работе «The Navigation of Feeling»[22]. Эмоции, по мнению Редди, не существуют сами по себе – в процессе социализации люди учатся их понимать и выражать при помощи разных перформативных средств. То, как мы говорим о чувствах или показываем их невербально, и то, как мы их проживаем, связано между собой неразрывно. Эти перформативные акты Редди называет «эмотивами». Используя эмотивы, человек одновременно и постигает, и изменяет сам себя. Однако набор эмотивов, доступный нам в каждый момент времени, ограничен: он является продуктом того или иного эмоционального режима. Эмоциональный режим – это и есть ансамбль предписанных эмотивов вместе с ритуалами и другими символическими практиками, с ними связанными[23].
В тот день в американской школьной библиотеке я на своей шкуре пережила столкновение двух принципиально различных эмоциональных режимов. Читательница Seventeen была обучена принимать решения о том, с кем вступать или не вступать в интимную связь. Она рационализировала свои эмоции в терминах «потребностей» и «прав» и не соглашалась на то, что ее не устраивало. Она выросла в режиме выбора. Классическая русская литература, в момент моего взросления остававшаяся основным источником представлений о любви, напротив предлагала считать любовь природным катаклизмом, которому нужно подчиниться, даже если это разрушительно для удобства, здоровья и самой жизни. Другими словами, я воспитывалась в режиме судьбы.
Два этих режима основаны на противоположных принципах, и оба – каждый по-своему – превращают любовь в муку. Тем не менее в большинстве развитых вестернизированных капиталистических обществ (включая городское население современной России) сегодня доминирует режим выбора. Императив выбора растет из этических принципов неолиберальных демократических обществ, которые рассматривают свободу как абсолютное благо. Именно поэтому режим выбора характерен для эпохи, которую Ева Иллуз – а вслед за ней и другие авторы – называет «эмоциональным капитализмом». Его основные черты заключаются в проникновении логики экономической эффективности, логики получения выгоды во все остальные сферы человеческого взаимодействия, включая самые интимные его формы. Одновременно с этим эмоции становятся предметом торговли, способом получения прибыли (как известно, покупая кроссовки, вы покупаете чувство, а не просто пару обуви). Выбор и есть фундаментальная практика, позволяющая субъекту реализовывать свое стремление к заслуженному счастью. Однако формула «больше выбора = больше счастья» логична лишь на первый взгляд, а более пристальное ее рассмотрение позволяет увидеть новые формы тирании, стоящие за ней. «Идея выбора того, кем мы хотим быть, императивная идея „быть собой“ начали работать против нас, превращая нас не в свободных людей, а во все более тревожных и жадных. ‹…› Ложная идеология выбора может обременять человека иллюзией того, что он – полновластный господин своего благосостояния», – отмечает философ Рената Салецл[24]. Но как это возможно и что может означать тирания выбора для эмоциональной жизни человека?
* * *
Для того чтобы понять триумф выбора в сфере эмоционального, необходимо рассматривать его как продолжение индивидуалистической традиции Просвещения. В экономике потребитель сделался важнее производителя. В вопросах религии верующий занял место Церкви. А в романтических отношениях объект любви постепенно вытеснял ее субъекта – пока в песнях, фильмах, рассказах и стихах не осталось почти ничего, кроме «я» самого любящего.
В XIV веке, любуясь золотыми локонами Лауры, Петрарка назвал свою возлюбленную «божественной» и воспевал само ее существование как наилучшее доказательство существования Всевышнего. Через каких-то шестьсот лет другой мужчина, очарованный копной других золотых локонов, – томас-манновский Густав фон Ашенбах – пришел к ровно противоположному выводу. Он сам, а не красавец Тадзио, был источником и смыслом любви:
И тут, лукавый ухаживатель, он высказал острую мысль: любящий-де ближе к божеству, чем любимый, ибо из этих двоих только в нем живет бог, – претонкую мысль, самую насмешливую из всех когда-либо приходивших на ум человеку, мысль, от которой взялось начало всего лукавства, всего тайного сладострастия, любовной тоски[25].
Это наблюдение из «Смерти в Венеции» символизирует фундаментальную трансформацию в понимании природы любви, которая случилась в конце XIX – начале XX веков. Любящий вытеснил Любимого из центра внимания. Божественный, недоступный и непостижимый. Другой больше не является предметом наших любовных историй. Вместо этого нас интересует наше собственное «я» со всеми его детскими травмами, эротическими фантазиями и идиосинкразиями. Изучить и защитить это хрупкое «я», научив его правильно управлять своими привязанностями, – это и есть главный проект режима выбора. Своего расцвета этот проект достигает в популяризованной версии психотерапевтического знания: жанре селф-хелпа, коучинга и тематических блогов.
При этом следует понимать: самым главным условием для выбора является вовсе не наличие множества опций, а существование просвещенного автономного субъекта, хорошо понимающего свои потребности и действующего исключительно себе во благо. В отличие от любовников других эпох, впадавших в безумие и детскую растерянность, новый романтический герой обращается со своими чувствами методично и рационально. Он посещает психоаналитика, читает литературу по самосовершенствованию и ходит на парную терапию. Более того, он может изучать «языки любви», быть ознакомленным с принципами нейролингвистического программирования или уметь оценить свои чувства по шкале от нуля до десяти. Американский философ Филип Рифф назвал этот тип личности «психологическим человеком» и описывает его так: «Антигероический, расчетливый, тщательно ведущий счет тому, чем он доволен, а чем – нет, рассматривающий отношения, не приносящие выгоды, как грехи, которых надо избегать»[26]. Психологический человек – это технократ, убежденный в том, что применение правильных средств в правильное время может распутать темную природу наших эмоций.
* * *
Это, конечно, применимо к обоим полам: «психологическая» женщина тоже следует правилам, точнее, «10 правилам состоявшейся женщины» от (вы уже догадались) Михаила Лабковского[27]:
1. Она с самых ранних лет привыкла рассчитывать только на себя.
2. Она самодостаточна.
3. Она независима во всех смыслах этого слова.
4. Она не просит помощи.
5. Она не идет на компромиссы.
6. Она никогда ни с кем себя не сравнивает.
7. Она довольна своей внешностью.
8. Она не стремится замуж.
9. Она не приемлет неравноправия.
10. Она никогда не бросит работать.
В стремлении к свободе режим выбора выплескивает с водой ребенка, подменяя понятие «зрелости» понятием «самодостаточности». «Состоявшейся» женщине, считает Лабковский, не нужны другие люди, в частности мужчины, для решения собственных проблем или для того, чтобы она чувствовала себя счастливой, «другие люди для нее – как вишенка на торте, они украшают ее жизнь». В мире поп-психологии привязанность инфантилизируется, вытесняется в сферу детского. Желание признания превращается в «попрошайничество». Близость никогда не должна переходить «личные границы». А главное – любовь у «состоявшихся» людей по определению не может быть невзаимной: «У здорового человека все происходит следующим образом: он кого-то любит, кто-то любит его. Это единственно возможные нормальные отношения»[28].
Пропагандисты эмоциональной технократии решительно настроены минимизировать «серую зону» любви – это минное поле неотвеченных звонков, двусмысленных сообщений, стертых профилей в Tinder и пропущенных свиданий. Отменить «А что, если?» и «Почему?»! Прекратить рыдания! Запретить вспотевшие ладони и пересыхание в горле! Объявить излишними «пиздостраданиями» поэзию, прозу, симфонии, живопись, письма, мифы, скульптуру… Психологическому человеку обоих полов требуется только одно: непрерывный прогресс к здоровым отношениям между двумя автономными субъектами, способными удовлетворять потребности друг друга, пока новый выбор не разлучит их, аминь.
Триумф Выбора поддерживается и вполне убедительными социобиологическими аргументами. Хелен Фишер, одна из самых известных антропологов любви и научный консультант дейтингового сервиса Match.com, утверждает, что человечество как вид переросло свое сельскохозяйственное прошлое и более не нуждается в моногамных отношениях. Сама эволюция сегодня толкает нас к тому, чтобы искать разных партнеров для разных нужд – если не одновременно, то по очереди, на разных жизненных этапах. Отсутствие необходимости вступать в постоянные отношения – это эволюционный бонус, которым грех не воспользоваться, считает Фишер и советует всем провести с объектом своих чувств как минимум 18 месяцев, прежде чем решить, стоит ли делать выбор в его или ее пользу. Доступность контрацептивов позволяет свести риск нежелательных беременностей и венерических заболеваний до нуля, деторождение постепенно перестает быть связанным с наличием постоянного партнера – и потому у нас есть все условия для того, чтобы сделать отношениям «тест-драйв», не опасаясь последствий.
* * *
Звучит заманчиво. В сравнении с другими историческими эпохами эпоха Выбора выглядит как пуховик Moncler рядом с власяницей – она обещает любовь без боли. Французский философ Алан Бадью пишет:
Если в любви вы соблюдаете современный канон безопасности, то вам не будет стоить больших усилий избавиться от партнера, доставляющего вам неудобства. А если он страдает, пусть это будет его проблемой. Ему больно – значит, он просто недостаточно современен[29].
Действительно, режим выбора не признает «непродуктивной» боли и «бессмысленных» страданий – то есть таких боли и страданий, которые не вели бы к «личностному росту». Культуролог Лора Кипнис пишет в своей полемической книге «Против любви», что единственный тип страданий, который признает режим выбора, – это возможное продуктивное напряжение от «работы над отношениями»[30]: слезы, пролитые в кабинете семейного психолога, неудачные попытки инициировать супружеский секс, ежедневное внимание к потребностям друг друга, разочарование от расставания с кем-то, кто «не подходит» тебе. Можно перетрудить мышцы, но нельзя получить травму.
И тем не менее боль никуда не девается. Как отмечает Рената Салецл: «Выбор несет с собой чувство переполняющей ответственности, а она связана со страхом неудачи, чувством вины и тревоги, ведь за неверно сделанным выбором может последовать раскаяние»[31]. Раскаяние и, соответственно, вина. Оркестр Клуба одиноких сердец превращается в греческий хор моралистов, единогласно осуждающий несчастных любовников за их «неправильный» выбор, – и иногда эта трансформация происходит буквально на наших глазах. Один из лучших примеров тому – известное онлайн-сообщество «Орден Пиздострадальцев», перекочевавшее в начале 2010-х из Живого Журнала в фейсбук и ставшее местом, где каждый может рассказать историю своей любви – разумеется, несчастной. В Уставе Ордена записано:
Пиздострадальцы не должны критиковать друг друга. Любой страдалец, вступивший в Орден и принявший приставку пиздо-, по определению осознаёт шаткость своей жизненной позиции. Не надо это в очередной раз подчеркивать. Надо сочувствовать. Исключению из Ордена подлежат ренегаты, высказавшие пожелание (как себе, так и другим) «найти наконец/на конец нормального человека» или «завести Простые Отношения». Как только они одумаются, могут возвращаться.
Декларативно ставящий себя в оппозицию дискурсу «здоровых отношений», Орден задумывался, используя терминологию Уильяма Редди, как «эмоциональное убежище» – то есть пространство взаимодействия, свободное от правил и «эмотивов» доминирующего режима. Однако с годами сообщество все чаще стало переходить на язык «десяти правил» Лабковского: вместо сочувственных ахов и охов авторам душераздирающих постов нередко советуют сходить к терапевту, заняться собой и излечиться от нездоровых привязанностей. Одна из давних читательниц Ордена рассказывает:
Изначально суть сообщества была в том, что каждый мог там получить сочувствие, какую-то поддержку. Даже про самые зашкварные истории писали: «Какой ужас, мы вам сочувствуем». А примерно года с 2015–2016-го пошли диагнозы и советы психологов. Вот пишет девушка всякий кошмар про ее парня, а ей отвечают: он нарцисс, у него расстройство психики. То есть началось с того, что диагнозы ставили за глаза партнерам тех, кто пишет в Орден. А потом уже и самих авторов начали забрасывать Лабковским и подобными вещами. Очень часто сейчас бывает, что человек пишет, как раньше, про всякие пиздострадания, а ему отвечают: у вас понижена самооценка, разберитесь со своими травмами, почитайте Таню Танк или Эволюцию (авторы популярных в рунете поп-психологических блогов) и найдете себе тогда нормального партнера. Мол, у вас психика нездоровая и поэтому к вам липнет всякое. Короче, шеймят людей.
Превратив страдальцев в создателей собственных неприятностей, популярные советы дают начало новой форме общественной иерархии: эмоциональной стратификации, где на дне находятся те, кто не в силах отказаться от привязанности к «неподходящему» объекту, а на вершине – те, кто видит в людях лишь вишенку на кремовом торте своей состоявшейся жизни. Любовные терзания усиливаются осознанием собственной социальной и психологической неадекватности. И как раз поэтому, считает Ева Иллуз, любовь XXI века все еще причиняет боль.
Во-первых, мы лишены того сочувствия, которое общество прежде проявляло к влюбленным дуэлянтам и самоубийцам, руководствуясь коллективными представлениями о том, что любовь – это безумная, необъяснимая сила, которой не способны противостоять даже лучшие умы. Но с точки зрения режима выбора, Эммы, Вертеры и Анны XIX века – не просто неумелые любовники, но и отработанный эволюционный материал. Известный коуч и селф-хелп-автор Марк Мэнсон пишет:
Романтическая жертвенность совершенно переоценена нашей культурой. Покажите мне любой романтический фильм, и там наверняка найдется несчастный, отчаявшийся попрошайка, ради собственной влюбленности готовый к тому, чтобы к нему относились как к собачьему дерьму[32].
В режиме выбора любить слишком сильно, слишком рано, слишком явно – признак инфантилизма. Все это демонстрирует пугающую готовность отбросить интерес к собственной выгоде и тем самым подвергнуть сомнению* основной императив неолиберального общества.
Во-вторых, режим выбора не признает структурных ограничений, которые делают одних людей более способными, а других – менее способными совершать этот самый выбор. Происходит это не только потому, что каждый из нас в неравной степени наделен ресурсом, который социолог Кэтрин Хаким называет «эротическим капиталом» (говоря проще, не все из нас одинаково хорошенькие). Проблема в том, что выбор может быть недоступен или затруднен для целых социальных групп и общностей. «Безопасная любовь означает отсутствие риска лишь для тех, кто имеет хорошую армию, хорошую страховку, хорошую полицию и хорошего психолога с верой в гедонизм, и тотальный риск – для всех тех, кто не имеет таких привилегий», – пишет Алан Бадью[33].
Особенно велик этот риск для женщин детородного возраста. В жанре популярной психологии именно они чаще всего попадают в категории «созависимых» или «незрелых», именно их – в разных социальных классах и этнических группах – постоянно натаскивают на то, чтобы «не любить слишком сильно», «быть счастливой с самой собой» и прочее (см. «Правила» выше). Таким образом, женщины вновь и вновь несут на себе весь груз эмоционального труда в его новейшем изводе. Если в патриархальном обществе этот труд заключался в том, чтобы с энтузиазмом улыбаться вернувшемуся с работу Господину, то сегодня он заключается в том, чтобы непрерывно отслеживать свои привязанности и не позволять себе сокращать дистанцию. Парадокс на первый взгляд эмансипаторного императива «полюбить себя саму» прекрасно схвачен в лаконичном «пирожке»:
- Люби себя твердит мне мама
- Твердит психолог муж твердит
- А я в ответ валить не надо
- Свою работу на меня
«Эмоциональные вложения становятся все более рискованными, ибо в них сохраняется гендерное неравенство – женщины традиционно вкладывают больше», – говорит социолог Анна Темкина[34]. Открывшаяся в режиме выбора рыночная свобода отношений не разрушает патриархат. Напротив, она делает его еще более невидимым и подталкивает женщин добровольно и самостоятельно делать то, что раньше их заставляли делать социальные институты.
«Мы принимаем за свободу сам факт того, что мы можем делать выбор. Но это ошибочное представление: наличие сложного меню возможностей еще не является свободой», – отмечает Ева Иллуз в интервью газете The Guardian[35]. В другой публикации Иллуз развивает эту идею:
Свобода всегда была и остается величайшим политическим и моральным двигателем модерна. Но мы не должны подменять свободу капиталистической идеей выбора. Свобода – это огромный, захватывающий коллективный эксперимент, и все мы участвуем в его становлении. Свобода – это высшее устремление общества, и оно может быть реализовано только тогда, когда мы будем готовы утверждать, что она представляет из себя гораздо больший моральный и политический идеал, чем просто «выбор»[36].
Возможно ли найти ту свободу, о которой пишет Иллуз, в антагонисте эмоционального капитализма и его режима выбора – в эмоциональном социализме? Об этом – в следующей главе.
Глава 2
Эмоциональный социализм: свобода любить по-сумасшедшему[37]
Michelle Gurevich. «Russian Romance»
- There are some things in life
- Of which you will never make sense:
- A Russian romance.
В середине 1990-х среди начитанных петербургских школьников был популярен митьковский анекдот, рассказывать который следовало медленно, с элементами перформанса и в строгом соответствии с версией, приведенной в книге Владимира Шинкарева «Митьки». Итак:
Плывет океанский лайнер. Вдруг капитан с капитанского мостика кричит в матюгальник:
– Женщина за бортом! Кто спасет женщину?
Молчание. На палубу выходит американец. Белые шорты, белая майка с надписью «Майями бич». Одним взмахом пластично расстегивает зиппер, срывает шорты и майку, остается в плавках стального цвета. Корабль, затаив дыхание, смотрит. Американец, поигрывая бронзовым телом, подходит к борту, грациозно, не касаясь перил, перелетает их и входит в воду без брызг, без шума, без всплеска! Международным брассом мощно рассекает волны, плывет спасать женщину, но… не доплыв десяти метров… тонет! Капитан в матюгальник:
– Женщина за бортом! Кто спасет женщину?!
Молчание. На палубу выходит француз. Голубые шорты, голубая майка с надписью «Лямур-тужур».
– Я спасу женщину!
Одним взмахом пластично расстегивает зиппер, срывает шорты и майку, остается в плавках с попугайчиками. Корабль, затаив дыхание, смотрит. Француз подходит к борту, как птица, перелетает перила, входит в воду прыжком три с половиной оборота без единого всплеска! Международным баттерфляем плывет спасать женщину, но… не доплыв пяти метров, тонет. Капитан в матюгальник срывающимся голосом:
– Женщина за бортом! Кто спасет женщину?!
Молчание. Вдруг дверь каптерки открывается, на палубу, харкая и сморкаясь, вылезает русский. В рваном промасленном ватничке, штаны на коленях пузырем.
– Где тут? Какая баба?
Расстегивает единственную пуговицу на ширинке, штаны падают на палубу. Снимает ватник и тельняшку, кепочку аккуратно положил сверху, остается в одних семейных трусах до колен. Поеживаясь, хватается за перила, переваливается за борт, смотрит на воду и с харканьем, с шумом, с брызгами солдатиком прыгает в воду и… сразу тонет[38].
Этот нелепый анекдот мог вызвать спазмы и колики не только у моих одноклассников, но даже у многих знакомых взрослых: в редакции газеты «Пять углов», где я училась азам журналистики; в кафе галереи «Борей» на Литейном; за столом в гостях у моей бабушки. «Сразу тонет…» – повторял кто-то, отдышавшись, и все повторялось сначала.
Как и всякий фольклор, анекдот несет на себе отпечаток того времени и места, которые его породили. Безусловно, это свидетельство сардонической самоиронии, характерной для многих произведений позднего социализма. Кроме того, в нем точно схвачена эпоха, в которую интеллигенция – социальная прослойка, создававшая и распространявшая такого рода фольклор, – была лишена всякой возможности (да и не испытывала на себе давления), чтобы участвовать в любых формах конкуренции. Главное в этом анекдоте – сконструированная в нем субъектность, акцент на принципиальном нахождении эпического героя за пределами конкурентных отношений. Неслучайно именно этот анекдот приводит для анализа принципа «вненаходимости» антрополог Алексей Юрчак. Он пишет о нем так:
В рассказе отсутствует ожидаемая кульминация, которая была бы возможна, если бы герой спас тонущую женщину или хотя бы героически утонул в метре от нее. Митек не дает этой кульминации случиться, поскольку тонет, даже не начав плыть. Если сказочный Иванушка-дурачок в конце концов побеждает заморского принца или сверхъестественное существо, то в митьковском рассказе не побеждает никто. Неожиданность этой концовки является одним из важных элементов митьковской эстетики. Главной идеей здесь является не то, что выдуманный герой не тянет на «крутого парня», а то, что он даже не догадывается, что кто-то хочет быть крутым. Митек никого не побеждает потому, что стремление к победе ему просто незнакомо – он не понимает, что такое состязание. Но по этой же причине он не может и проиграть. Он существует в отношении вненаходимости ко всему дискурсивному пространству, в котором и выигрыш, и проигрыш возможны как таковые. Находясь внутри формальных параметров этого пространства, он живет за пределами его констатирующих смыслов[39].
Безусловно, далеко не все члены советского общества стремились жить в «пространстве вненаходимости» – и даже те, кто это пространство населял, не обязательно разделяли с митьками свои ценности и представления о мире. И тем не менее у этого анекдота есть не только локальный, понятный одной тусовке или группе смысл, но и значение более широкое. В своей наивной простоте эта ироническая виньетка прекрасно схватывает природу советского повседневного экзистенциализма: абсурдность акта самопожертвования, которому суждено остаться бессмысленным. Комическое вырастает здесь из подмены катарсиса провалом, герой – это антигерой. Но в анекдоте нет ничего циничного – напротив, он полон стоицизма. В юмористической форме он учит философскому отношению к самым страшным в жизни вещам: к потере контроля, к смерти, к неожиданным ударам судьбы. Если вкратце: он учит основам того эмоционального режима, который антрополог Юля Лернер называет «эмоциональным социализмом», определяя его следующим образом:
Эмоциональный социализм – это сплав, порожденный разными феноменами, сосуществующими в одну историческую эпоху. Во-первых, это экономическая и ценностная система социализма – с ее принципами коллективной собственности и служения обществу. Во-вторых, это жизненные сценарии русской, точнее, русскоязычной культуры, в сердце которой лежат культурные сценарии литературы XIX века. Кроме того, его выстраивают некоторые общие православные представления и, конечно, все то, что советская идеология могла сказать о чувствах и о частной жизни. В этом смысле эмоциональный социализм не лишен «русскости» так же, как эмоциональный капитализм не лишен «американскости»[40].
«Эмоциональный социализм отличает место такого явления, как судьба, предписание, обстоятельства, – говорит Юля. – Есть какая-то расстановка сил или какой-то путь, которому нужно следовать, идти по нему, а не бороться. Приспосабливаться, а не менять. Для многих людей научиться жить с проблемами, привыкнуть к ним, притереться и жить им вопреки – это более значимый, более ценный опыт, чем от них уйти. В этом и состоит для них путь успеха. То есть избавление от страданий не является целью; боль не воспринимается как помеха, как что-то, что делает жизнь неправильной, не такой, как надо».
Если эмоциональный капитализм – это режим выбора, то эмоциональный социализм – это режим судьбы. В эмоциональном социализме субъект «падает в чувства» так же, как герой митьковского анекдота падает в море – не очень понимая, куда его несет, и часто даже не умея плавать. Фундаментальная особенность эмоционального социализма – принципиальное рассоединение логики продуктивности и чувственного опыта.
«Свобода эмоционального социализма – в готовности потерять голову от любви, в свободе любить по-сумасшедшему, – говорит Юля Лернер. – Для советских литературы и кино был характерен культ любви; совершенно легитимными были фильмы про безумные чувства, про измену, про уход из семьи. При этом за большими аутентичными чувствами там совсем не следовали благополучие и счастье. И вообще ничего хорошего, как правило, из них не получалось». Побеги в любовь – это своего рода прогулки по тюремному двору.
Действительно, любовь в России – это удовольствие хрупкое и недолговечное. Окружающая ее среда всегда предельно агрессивна. Над ней испокон веков нависает угроза очередной войны, ига, революции или ядерной катастрофы – нередко воображаемая, но всегда возможная. Из поколения в поколение здесь передается одна и та же истина: самый убедительный способ доказать свою любовь женщине, ребенку или родине – это сесть за них в карцер, а лучше и вовсе умереть. Превозносятся чувства, приносящие боль и требующие жертв. И напротив: чувства, которые дарят тепло и утешение, считаются поверхностными. Режим судьбы ведет к возникновению двух противоположных полюсов: с одной стороны, вот жены декабристов, сталинградские медсестры и чернобыльские вдовы, готовые идти за любимыми на край света. С другой, Россия – страна с одним из самых высоких в мире уровней разводов[41], абортов[42] и домашнего насилия[43]. Нередко оба полюса сосуществуют в одной семье, в одном человеке: кто не знает бабушек, дождавшихся своих мужей с фронта или из лагерей и поровших внуков до кровоподтеков? И всё «от любви».
Если представление о зрелости, лежащее в основе режима выбора, рассматривает любовную боль как отклонение от нормы и результат неверных решений, то до совсем недавнего времени под зрелостью в России понималась способность выносить эту боль почти до абсурдного предела. Что делать – судьба.
* * *
«Советская идеология любви представляла собой свод противоречивых идей, почерпнутых из разных источников – от христианской морали до французского утопического социализма и немецкой идеалистической философии», – отмечает социолог Анна Шадрина[44].
При этом логика «продуктивности» в сфере интимного менялась в ходе советской истории. Соответствующим образом трансформации подвергались и представления о сексуальности, семье и браке. В первые годы советской власти здесь ненадолго восторжествовал идеал абсолютной сексуальной свободы.
«Для классовых задач пролетариата совершенно безразлично, принимает ли любовь форму длительного и оформленного союза или выражается в виде проходящей связи», – утверждала Александра Коллонтай на страницах журнала «Молодая Гвардия»[45]. Именно Коллонтай стала автором революционных декретов, впервые сделавших доступными разводы и аборты.
Все могут со всеми и всегда, утверждали идеологи новой сексуальности. В 1919-м Коллонтай отмечала: «Такой пестроты брачных отношений еще не знавала история: неразрывный брак с устойчивой семьей и рядом преходящая свободная связь, тайный адюльтер в браке и открытое сожительство девушки с ее возлюбленным, брак парный, брак втроем и даже сложная форма брака вчетвером»[46]. Если бы в те времена существовал Tinder, то Коллонтай сделала бы его обязательным, а планы пятилеток учитывали бы количество правых свайпов на душу населения.
Однако задор обнаженных парадов «Долой стыд!» и большевистская полиамория удивительным образом никак не отменяли патриархата. Строительство коммунизма, включая его сексуальные аспекты, было возможным только за счет покорности женщин. Это положение дел открыто пропагандировалось в главном печатном издании страны – газете «Правда»:
Если мужчина вожделеет к юной девушке, будь она студенткой, работницей или даже девушкой школьного возраста, то девушка обязана подчиниться этому вожделению, иначе ее сочтут буржуазной дочкой, недостойной называться истинной коммунисткой[47] («Правда», 21 марта 1925).
Именно эту точку зрения некоторые называли доктриной «стакана воды» – коитус приравнивался к утолению жажды, и не больше. Большевизм фактически узаконивал сексуальное насилие над женщиной, предоставляя ей при этом беспрецедентный по сравнению с другими странами доступ к системе образования и рынку труда.
Действительно, социалистическая эмансипация была полна противоречий. В отдельные периоды (в раннем и позднем социализме) любовь рассматривалась как эмоция, освобождающая и раскрепощающая индивида, в другие – наоборот, как буржуазное чувство; эротическая компонента в ней то появлялась, то исчезала[48].
К середине 1930-х любовь и сексуальность были поставлены в жесткие рамки воспроизводства социалистического общества. С одной стороны, в кинематографических и литературных нарративах этого времени любовь рассматривалась как вознаграждение за верность коммунистическим идеалам – красивые девушки выбирали «правильных» парней. С другой стороны, на гетеросексуальный брак возлагалась ответственность за воспроизводство населения; радости плоти 1920-х не только ушли в прошлое, но и стали рассматриваться как форма моральной деградации.
Вышедшим на рынок труда женщинам необходимо было соответствовать сразу двум наборам норм: знать свое место в семье и ударно трудиться на рабочем месте. Моя бабушка защитила диссертацию по физике в 1949 году, одной рукой записывая формулы, а другой – сцеживая грудное молоко для новорожденного папы в стеклянную бутылочку. Как тысячи советских женщин, бабушка работала, получала зарплату, ездила в командировки и выступала на конференциях. Но стирать пеленки было исключительно ее работой. Дед, специалист по сопромату, забывал о термодинамике: оставленные ему бутылочки часто лопались при нагревании. Ребенок кричал. Соседи по коммуналке стучали в стену. Гендерные исследователи называют это состояние «двойным контрактом» – когда после работы ты бежишь варить борщ. Или едешь в набитом троллейбусе на очередной аборт, потому что именно аборт стал в СССР основным средством контрацепции (в среднем четыре аборта на женщину – не хотите?).
В поздний период социализма – с конца 1960-х – в дискурсе о семье и «половом вопросе» со временем стала набирать силу тема эмоционального и сексуального удовлетворения. Катерина Лишкова, автор книги «Sexual Liberation, Socialist Style»[49] отмечает, что, хотя в большинстве соцстран моногамный гетеросексуальный брак продолжал оставаться нормой, в нем появилось чувственное измерение: эмоциональная неудовлетворенность, отсутствие влечения были легитимными и в высшей степени распространенными основаниями для разводов во всем социалистическом блоке, причем инициатива их исходила в большинстве случаев от женщин. В социализме сформировался субъект, претендующий на личное счастье. И, вопреки распространенному мнению, этот субъект вел бурную любовную – и половую – жизнь, полную переживаний.
«Некоторые ученые придерживаются мнения, что в социалистических странах преобладало пуританское отношение к сексу. Другие говорят о том, что социалистический режим привел к более полному и раннему расцвету сексуальности в гетеросексуальных парах, чем в странах Запада. Особенно велики были эти различия в поздний период социализма, когда Запад проходил трансформацию, вызванную сексуальной революцией 1960-х годов. В Восточной Европе в 1960-х ничего похожего не наблюдалось – и это не удивительно. И все же некоторые определяющие признаки социалистического общества – прежде всего идея отказа от монетарной основы социальных взаимоотношений, а также акцент на женское равноправие в ранние годы социализма – создали среду, способствовавшую взаимно удовлетворительным сексуальным отношениям. Свобода сексуальных отношений от давления материальных факторов наряду с довольно высокой самооценкой женщин, подкрепленной их финансовой независимостью (особенно в сравнении с их современницами на Западе), привели в результате к тому, что „у коммунистов секс был лучше“. В то же время в социалистических странах появилась собственная уникальная школа сексологии, которая сыграла важную роль в формировании ожиданий от эротических отношений, представлений о сексуальных практиках и об удовольствии женщины», – отмечает Лишкова[50].
Действительно, в 2017 году социолог Кристен Годзее ошарашила читателей New York Times утверждением, что «при социализме секс доставлял женщинам больше удовольствия»[51]. Этот же тезис она развивает в своей книге «Why Women Have Better Sex Under Socialism: And Other Arguments for Economic Independence»[52]. Годзее сделала свой вывод на основе интервью с бывшими гражданками ГДР. Вспоминая бурную молодость, восточные немки утверждали, что в их времена секс был куда веселей, чем у их дочерей сегодня. Годзее формирует одну важную гипотезу: при социализме секс находился вне системы товарно-денежных отношений, а женщины, экономически независимые от мужчин, чувствовали себя свободнее и увереннее при выборе партнера – и в брачных, и во внебрачных отношениях. «Сексуальность при социализме не была предметом рыночного обмена, – пишет Годзее, – и поэтому становилась опытом, который мужчины и женщины делили на равных». Более того, при социализме, по мнению Годзее, секс был частью дружеских отношений, формой выражения тепла и симпатии, а не системы доминирования мужчин над женщинами.
Увы, Кристен Годзее явно писала свою книгу, не снимая розовых очков – или не выходя с восточногерманского нудистского пляжа, где действительно до сих пор можно увидеть пожилых хиппи, играющих в обнаженном виде на губной гармошке. Во всяком случае, ее выводы невозможно экстраполировать на опыт женщин в бывшем СССР – не только жившем куда беднее, чем другие страны соцблока, но и без доступной системы сексуального просвещения.
«Бесконечный дефицит всего играл огромную роль в том, как женщины в СССР относились к сексу. В особенности это касалось методов контрацепции, – говорит Мишель Ривкин-Фиш[53], профессор Университета Северной Каролины в Чапел-Хилл, автор книги „Women’s Health in Post-Soviet Russia“[54]. – Буклеты о „половой гигиене“, выпущенные с 1960 по 1985 год, предлагали в том числе спринцевание лимонной кислотой или раствором борного спирта. Женщинам также рекомендовали собственноручно изготавливать контрацептивные тампоны, которые нужно было пропитывать специальным раствором и вводить минимум за полчаса до соития. Секс в таких обстоятельствах был, скорее, сомнительным удовольствием».
Кроме того, Ривкин-Фиш подвергает сомнению тезис о полной бескорыстности секса при социализме: в системе, где блат и неформальный обмен услугами играли громадную роль, секс тоже становился разменной монетой. И всю ответственность за его последствия, как всегда, несли женщины.
Аборты были доступны повсеместно, в отличие от презервативов и простейших знаний об устройстве человеческого тела. Чехословакия и ГДР – страны, где проводили свои исследования Катерина Лишкова и Кристен Годзее, – отличались в этом плане радикально. «К концу 1960-х и к началу 1970-х сексология и в особенности исследования о женской сексуальности стали все больше распространяться в восточноевропейских странах, в том числе в Венгрии и в Польше, – говорит Лишкова. – Появились публикации о том, как строить отношения в браке, и рекомендации по поводу сексуальных практик стали неотъемлемой частью этой литературы. Фокус делался не только на техниках секса, но и на удовлетворенности партнеров. Именно сочетание доступности экспертного знания и экономической независимости создавало у женщин при социализме условия для большей удовлетворенности сексуальной жизнью»[55]. Но только не в СССР.
* * *
«В Советской России при попытке практической реализации марксистской программы социальных преобразований во всех сферах не возникло, да и не могло возникнуть единой точки зрения по вопросам любви и „половой морали“, поэтому и „брачные сценарии“ менялись чуть ли не каждое десятилетие», – пишет философ Альмира Усманова[56]. В ходе становления, консолидации и трансформации советской власти менялся и ее эмоциональный режим. За 75 лет с Октябрьской революции и до распада СССР сменилась не только палитра допустимых и одобряемых чувств и их выражения – изменился и сам субъект чувствования. Эту трансформацию можно проиллюстрировать на примере употребления личных местоимений в советской литературе. Проанализировав несколько периодов развития прозы в СССР, литературовед Вера Данэм отмечает, что если в 1920-1930-х годах в фокусе внимания были «мы», то в годы войны появилось «ты» и «я»[57]. В послевоенной же прозе героями сделались «он» и «она». Нарратив о чувствах, таким образом, постепенно становился все более индивидуализированным, на первое место выходил отдельный человек, ищущий уже не коллективного торжества, а личного счастья. В позднесоветский период этот поиск счастья сделался важнейшим лейтмотивом литературы и кино, и именно из него вырастает главный внутренний конфликт героя той эпохи: «бросаться» в чувства или стремиться управлять ими? Чаще всего этот конфликт решался в пользу первого: герой, пытающийся подчинить эмоции расчету или плану, был либо смешон, подобно Бузыкину из «Осеннего марафона» (помните таймер на его часах?), либо очевидно неприятен – вроде Ипполита из «Иронии судьбы». Роман Юрия Трифонова «Обмен» – литературный памятник позднесоветскому быту – рассказывает о людях, которые стремятся максимизировать личную выгоду от отношений с другими. Любовь, близость и дружба включены здесь в круговорот обмена материальными благами. В этом мире чувства сами начинают напоминать вещи, у которых непременно есть цена и собственник:
…нет, они не фальшивят, когда проявляют сочувствие и спрашивают с проникновенной осторожностью: «Ну, как у вас дома дела?» – но просто это сочувствие и эта проникновенность имеют размеры, как ботинки или шляпы. Их нельзя чересчур растягивать. ‹…› Разве можно сравнивать – умирает человек, и девочка поступает в музыкальную школу? Да, да. Можно. Это шляпы примерно одинакового размера – если умирает чужой человек, а в музыкальную школу поступает своя собственная, родная дочка[58].
Внутренний конфликт главного героя рождается именно из его неготовности участвовать в экономике чувств – именно она делает, по его мнению, из человека раба, ограничивает его внутреннюю свободу, заставляет его обменивать душу на благоустроенную квартирку.
Возвращаясь к началу этой главы, можно сказать, что герой Трифонова ориентируется на понятие свободы, принципиально отличное от того, что лежит в основе эмоционального капитализма. Его не привлекает так называемая позитивная свобода – «свобода для». Напротив, он ищет истины в «свободе от» – от вмешательства в свою жизнь других людей, от необходимости обустраивать свой мир материально, в свободе стремиться к чему-то, что скрыто от постороннего наблюдателя, в толстовской свободе выйти в 82 года из дома с мешком сухарей, чтобы умереть на железнодорожной станции. Свобода «транс-цен-ден-таль-но-го», как говорил другой герой позднесоветской литературы – Веничка Ерофеев.
Это подразумевает и свободу чувствовать боль, идти на саморазрушение и испытывать страдания. Она основана на этической максиме, сформулированной все тем же Веничкой: «Все на свете должно происходить медленно и неправильно, чтобы не сумел загордиться человек, чтобы человек был грустен и растерян».
Но кто может себе позволить быть грустным и растерянным в мире непрерывной конкуренции, требующем от каждого из нас регулярно фиксировать свой личностный рост – если не в резюме, то хотя бы в инстаграме? «Бросаться в любовь» – несовместимо с жизнью. На место «любви» приходят «отношения».
Глава 3
На зоне комфорта[59]
– Ты говорил о ней с таким жаром, что, право, я начинаю думать, что ты ее…
– Любишь, что ли, хочешь ты сказать!
– Помилуй! – перебил Обломов с принужденным смехом.
И. И. Гончаров. «Обломов»
«Я вообще ее не то чтобы люблю, вы меня поймите правильно. Но здесь что главное – мне с ней удобно. Мы путешествуем иногда, кино вместе смотрим. Она хороший собеседник, я всем доволен. Но планы на будущее мы не строим, нет никаких планов. Мыслей, чтобы съехаться, там, или еще что-то, даже близко нет. И я честно скажу, я не знаю, как бы я поступил, если она заболеет, например, не дай бог, чем-то тяжелым. Потому что для меня сейчас в отношениях главное – комфорт».
«Нет, ну всякое бывало, романтический вайб, там, все такое. Влюбленности были, конечно, но это уже не для меня. Сейчас у меня так: есть секс для удовольствия, есть общение, какие-то общие дела, но с условием, что никто никому ничего не должен. Это удобно, ни у кого нет лишних ожиданий».