Читать онлайн Путешествие с Чарли в поисках Америки бесплатно
John Steinbeck
Travels With Charley in Search of America
© John Steinbeck,1962
© Copyright renewed Elaine A. Steinbeck, Thom Steinbeck, and John Steinbeck IV, 1989
© Перевод. Н. Волжина, наследники, 2018
© Издание на русском языке AST Publishers, 2019
* * *
Часть первая
Когда я был еще совсем молодой и мне не давала покоя тяга закатиться куда-нибудь туда, где нас нет, люди зрелые уверяли меня, будто в зрелости от этого зуда излечиваются. Когда мой возраст подошел под эту мерку, в качестве целебного средства мне пообещали пожилые годы. В пожилые годы я услышал заверения, что со временем моя лихорадка все-таки пройдет, а теперь, когда мне стукнуло пятьдесят восемь, остается, видимо, уповать на глубокую старость. До сих пор ничего не помогало. От четырех хриплых пароходных гудков шерсть у меня на загривке встает дыбом, ноги сами собой начинают притоптывать. Услышу рев реактивного самолета, прогревание мотора, даже цоканье копыт по мостовой – и сразу извечная дрожь во всем теле, сухость во рту, блуждающий взор, жар в ладонях и желудок подкатывает куда-то под самые ребра. Иначе говоря, выздоровления не наблюдается; проще говоря – бродягу могила исправит. Боюсь, что болезнь моя неизлечима. Я толкую об этом не в назидание другим, а себе самому для сведения.
Когда вирус непоседливости проникает в беспокойную человеческую душу и дорога Прочь Отсюда кажется такой прямой, широкой и заманчивой, жертве этого вируса надлежит прежде всего найти у самой себя веские основания для отъезда. Бродягу-практика это не затруднит. Таких оснований у него целый вагон – выбирай любое. Далее ему надо спланировать свою поездку во времени и в пространстве, наметить ее маршрут и конечную цель. И наконец – внести полную ясность в вопрос: как ехать, на какой срок, что с собой брать. Эта часть процесса неизменна и пребудет во веки веков. Упоминаю о ней только для того, чтобы новобранцы в бродяжьем войске не вообразили, подобно молокососам, впервые ступившим на стезю греха, будто они сами тут все изобрели.
Как только маршрут обдуман, снаряжение готово и вы двинулись в путь, обретает силу некий новый фактор. Всякая поездка, экспедиция, вылазка на охоту существует сама по себе, отличная от всех прочих. У каждой свое лицо, свой нрав, темперамент, они неповторимы. Путешествие – это индивидуальность, двух одинаковых не бывает. И все наши расчеты, меры предосторожности, ухищрения, уловки ни к чему не приводят. После долголетней борьбы каждому становится ясно, что не мы командуем путешествиями, а они – нами. Специалисты по составлению маршрутов, предварительные заказы билетов и гостиничных номеров, график, железный, нерушимый… все и вся разбивается вдребезги, столкнувшись с индивидуальностью вашей поездки. И чистокровный бродяга только тогда сможет поладить с ней и вздохнуть свободно, когда твердо усвоит это. И только тогда ему не будет угрожать крушение надежд. В этом смысле путешествие похоже на семейную жизнь. Вы непременно попадете впросак, если будете думать, что тут все зависит от вас.
Ну вот, я высказался до конца, и мне сразу полегчало, хотя поймут меня только те, кто испытал все это на собственной шкуре.
Мой план был как будто ясен, четок и вполне разумен. За долгие годы жизни я побывал во многих странах. В Америке я живу в Нью-Йорке, бываю наездами в Чикаго и Сан-Франциско. Но Нью-Йорк не Америка, так же как Париж не Франция и Лондон не Англия. И вот я вдруг обнаружил, что не знаю своей собственной страны. Я – американский писатель, пишущий об Америке, – работаю, полагаясь только на память, а память и в лучшем-то случае источник ненадежный, того и гляди, получится перекос. Я давно не слышал говора Америки, не вдыхал запаха ее трав, деревьев, ее сточных вод, не видел ее холмов, рек и озер, ее красок, ее теней и света. О переменах, которые произошли в ней, мне известно только из книг и газет. Но мало того, за последние двадцать пять лет у меня исчезло ощущение, какая она, эта страна. Короче говоря, я писал о том, о чем не имел понятия, а, по-моему, для так называемых писателей в подобной практике есть нечто преступное. Разрыв в двадцать пять лет сделал свое дело – воспоминания мои порядком оскудели.
Когда-то я путешествовал в хлебном фургоне – допотопном рыдване с двустворчатой дверью, с матрасом на полу. Я останавливался там, где останавливались или собирались люди, слушал, смотрел, старался все почувствовать, и в результате у меня возникала картина нашей страны – картина, точности которой могли помешать только мои собственные несовершенства.
И я задумал снова все увидеть своими глазами и попытаться открыть заново эту огромную страну. Только так, казалось мне, можно нащупать истину в каждом отдельном случае и поставить диагнозы, которые лягут в основу истины большего охвата. Но тут возникало одно серьезное затруднение. За последние двадцать пять лет мое имя приобрело более или менее широкую известность. А я на собственном опыте убедился, что, если люди знают вас с хорошей ли, с дурной ли стороны, их словно подменяют. Робея или испытывая иные ощущения в присутствии известной личности, они становятся сами на себя не похожи. А поскольку это так, мое имя и мою известность лучше было забыть дома. Я решил превратиться в странствующие глаза и уши, стать чем-то вроде чувствительной фотопластинки. Мне нельзя было оставлять свою подпись в гостиничных регистрационных книгах, встречаться со знакомыми, брать интервью у кого бы то ни было и даже о чем-нибудь дотошно расспрашивать. Мало того, когда вас двое-трое, нарушаются ваши личные взаимоотношения с окружающей средой. Ехать мне надо было одному и только на самого себя и полагаться. Словом, я превращался в черепаху, которая слоняется с места на место и несет на спине собственный дом.
Уяснив себе все это, я написал письмо в дирекцию одной крупной фирмы, выпускающей грузовики. В письме были подробно изложены мои намерения и надобности. Мне требовался пикап грузоподъемностью в три четверти тонны, повышенной проходимости в расчете на плохие дороги, и на этом грузовичке я просил сделать домик – нечто вроде кабины моторного катера. Прицеп затрудняет маневренность в горах, на стоянке его не оставишь, тем более что это в большинстве случаев противозаконно, и вообще на прицепы распространяется слишком много всяких запретов. В свой срок пришел проект машины со спецификацией оборудования. Мне предлагали выносливый, удобный, быстроходный грузовик с высоким крытым кузовом – с домиком, где было все: широкая кровать, плита на четыре конфорки, отопительный прибор, холодильник и освещение на бутане, химизированная уборная, чуланчик, помещение для продуктов и сетка на окнах от насекомых – словом, то, что мне и требовалось. К концу лета машину пригнали в Сэг-Харбор на самой оконечности острова Лонг-Айленд, где стоит мой рыбачий коттедж. Я думал выехать только после Дня труда[1], когда жизнь в нашей стране входит в обычную колею, а пока что к моему черепашьему панцирю надо было привыкать, его надо было снарядить и изучить как следует. Пикап прибыл в августе – красавица машина, мощная и в то же время приземистая. Управлять ею было почти так же просто, как легковой. И поскольку затеянное мною путешествие вызвало ряд саркастических замечаний со стороны моих друзей, я назвал ее Росинантом, а вы, разумеется, помните, что так звали лошадь Дон Кихота.
Я не считал нужным держать свой замысел в тайне, и между моими друзьями и советчиками разгорелись споры. (Советчики в таких случаях плодятся косяками.) Меня предупреждали, что, поскольку издательства постарались как можно шире распространить мою фотографию, я и шагу не смогу ступить, не будучи узнанным. Скажу наперед, что я проехал десять тысяч миль, побывал в тридцати четырех штатах, и меня ни разу никто не узнал. По всей вероятности, вещи воспринимаются только в определенном контексте. Люди, которые могли бы догадаться, кто я такой, в моем обычном, по их понятиям, окружении, за рулем Росинанта меня не узнавали.
Мне указывали, что слово «Росинант», выведенное на борту моего пикапа испанским шрифтом шестнадцатого века, привлечет к себе внимание и вызовет расспросы в некоторых местах. Не знаю, многим ли имя Росинант что-то говорило, но меня об этом никто не спрашивал.
Далее, мне было сказано, что разъезды по стране какой-то неизвестной личности да еще с неизвестными целями могут показаться подозрительными и, чего доброго, приведут к расследованию. Тогда я развесил по стенам моего пикапа две винтовки, охотничье ружье и несколько удочек, зная по опыту, что, если человек едет на охоту или рыбную ловлю, такие поездки ни у кого не вызывают сомнений и даже всячески приветствуются. На самом же деле моим охотничьим подвигам давно пришел конец. Если я теперь кого-нибудь убиваю или ловлю, то лишь затем, чтобы положить свою добычу на сковородку. Годы мои не те, чтобы превращать убийство в спорт. Вся эта бутафория оказалась совершенно излишней.
Говорили мне, что нью-йоркский номерной знак на машине вызовет интерес, а может, и вопросы, за неимением у меня других опознавательных примет. И так оно и было раз двадцать – тридцать за всю поездку. Но эти беседы протекали все на один лад. Примерно в таком роде:
Местный житель. Из Нью-Йорка, хм?
Я. Точно.
Местный житель. Я там был в тысяча девятьсот тридцать восьмом году… Или в тридцать девятом? Элис, когда мы ездили в Нью-Йорк – в тридцать восьмом или тридцать девятом?
Элис. В тридцать шестом. Я прекрасно помню, потому что в том году Альфред умер.
Местный житель. Ну все равно – мерзостный город. Приплати мне – не согласился бы там жить.
Немало всех беспокоило и то обстоятельство, что еду я один – нападут, ограбят, изобьют. На дорогах у нас, как все знают, небезопасно. Должен сознаться, что признаки малодушия ни с того ни с сего появились и у меня. Давно уж мне не приходилось испытывать чувство одиночества, оставлять где-то позади и свое имя, и друзей, и ту надежную опору, которую ощущаешь в семье, в близких людях, в единомышленниках. Опасность трудно представить как нечто реальное. Просто на первых порах чувствуешь себя таким сиротливым, беспомощным – словом, одному бывает тоскливо. Поэтому я решил, что мне нужен спутник, и взял с собой одного пожилого господинчика французской национальности – пуделя по имени Чарли. Полностью его зовут Charles le chiefi[2]. Он родился в Берси, на окраине Парижа, обучался во Франции, знает немного пуделиный английский, но быстро реагирует только на те приказания, которые отдают по-французски. С английского ему приходится переводить, и это замедляет реакцию.
Чарли очень крупный пес, мастью bleu[3], и, когда его вымоют, он действительно голубой. Он прирожденный дипломат. Переговоры всегда предпочитает дракам, и правильно делает, ибо драки – не его призвание. За десять дет своей жизни он только раз попал впросак, наткнувшись на пса, который отказался вступить в переговоры. Чарли потерял тогда кусочек правого уха. Но как сторож он вполне на высоте – у него львиный рык, рассчитанный на то, чтобы скрыть от ночных бродяг тот факт, что ему и бумажного пакетика не прокусить! Чарли – добрый друг и отличный дорожный товарищ, путешествия для него самое разлюбезное дело, лучше которого ничего и не придумаешь. Упоминания о Чарли будут часто попадаться на этих страницах, потому что он способствовал успеху моей поездки. Собака, особенно такая экзотическая на вид, служит связующим звеном между незнакомыми людьми. Мало ли разговоров в пути начиналось с вопроса: «А что это за порода такая?»
Техника завязывания бесед повсеместно одна и та же. Я и раньше знал, а теперь открыл заново, что наивернейший способ завладеть чьим-нибудь вниманием, получить помощь, заставить собеседника развязать язык – это признаться, что ты не знаешь дороги. Человек, который способен пнуть ногой в живот умирающую с голоду родную мать, потому что она мешает ему пройти, часами с величайшей охотой будет давать указания первому встречному (причем совершенно неправильные), когда тот признается, что сбился с пути.
Под могучими дубами Сэг-Харбора, возле моего рыбачьего коттеджа, с независимым видом восседал красавец Росинант, и соседи (некоторых мы и знать не знали) приходили полюбоваться им. В их глазах я читал нечто такое, что потом мне пришлось замечать повсюду, во всех уголках нашей страны: это было жгучее желание уехать, сдвинуться с места, пуститься в путь-дорогу, куда – не важно, лишь бы прочь отсюда. Они сдержанно говорили, что хорошо бы когда-нибудь сняться с якоря, уехать и разъезжать себе, куда захочется, и не в погоне за чем-нибудь, а просто так, лишь бы подальше от того, что здесь.
Такое я подмечал и такое слышал везде, в каждом штате, где мне пришлось побывать. Чуть ли не каждый американец стремится куда-то вдаль. Один мальчик лет тринадцати приходил к нам ежедневно. Он робко стоял в сторонке и глазел на Росинанта; он заглядывал внутрь фургона и даже ложился на землю, чтобы получше рассмотреть его мощные рессоры. Мальчик этот был маленький, молчаливый и неотступный. Он приходил любоваться Росинантом даже по вечерам. Выдержки ему хватило только на неделю. Мужество отчаяния (была не была!) одолело робость. Он сказал:
– Возьмите меня с собой, я… я все буду делать. Стряпать буду, посуду мыть – любую работу. И за вами буду ухаживать.
Увы, его томление было так понятно мне.
– Если бы можно, я бы тебя взял, – ответил я ему. – А школьный совет? А твои родители и мало ли кто еще? Они известно что скажут: «Нельзя!»
– Я все буду делать, – повторил он.
И сомневаться в этом не приходилось. По-моему, он только тогда сдался, когда я двинулся в путь, так и не взяв его с собой. Этот мальчик лелеял ту же мечту, что сопутствовала всей моей жизни, а исцеления от нее нет.
Хлопоты по снаряжению Росинанта заняли немало времени и были очень приятны. Я брал с собой чересчур много всего, но как знать, что тебя ждет в дороге? Инструменты и орудия на все случаи жизни; буксирный трос, небольшую лебедку, лопату и ломик – вдруг понадобится починить, наладить, наскоро соорудить что-нибудь. Затем – аварийный запас провианта. На северо-запад я попаду к концу года, в снежные заносы. Надо быть готовым к тому, что застрянешь где-нибудь по крайней мере на неделю. С водой дело обстояло просто: у Росинанта имелся бачок на тридцать галлонов.
Не исключено, что дорогой я буду писать. Очерки? Может быть. Путевые заметки? Наверное. Письма? Безусловно. Поэтому были взяты запасы бумаги, копирка, пишущая машинка, карандаши, блокноты, а в придачу еще и словари, краткая энциклопедия и с десяток других справочников, весьма увесистых. Наши возможности по части самообольщения поистине безграничны. Мне ли не знать, что записи я веду редко, а если веду, то потом все равно все теряю или ничего не могу в них разобрать. Кроме того, за тридцать лет писательской работы пора было убедиться, что писать о чем-нибудь по горячим следам я не умею. Материал должен перебродить во мне. По выражению одного моего приятеля, я долго «жую жвачку», прежде чем взяться за перо. И вот, несмотря на столь доскональное знание самого себя, я погрузил в Росинанта такое количество всяких письменных принадлежностей, какого хватило бы, чтобы написать десять томов. Туда же пошло фунтов полтораста книг из тех, что все как-то недосуг прочитать, и это были, конечно, такие книги, на которые досуга никогда не хватит. Консервы, патроны для дробовика, пули, наборы инструментов, кипы всякой одежды, подушек, одеял и несусветное количество башмаков, сапог, теплого нейлонового белья для минусовой температуры, пластмассовые тарелки и чашки, пластмассовый таз для мытья посуды, запасной баллон с газом. Рессоры перегруженной машины охали и садились все ниже и ниже. Словом, теперь я знаю, что поклажи у меня было раза в четыре больше, чем требовалось.
Что касается Чарли, то этот пес – специалист по чтению чужих мыслей. Ему приходилось много путешествовать в жизни, а когда надо, и сидеть дома. Он догадывается, что мы собираемся в путь, задолго до того, как выносят чемоданы, и начинает слоняться из комнаты в комнату, и места себе не находит, и скулит, и то и дело закатывает легкие истерики, даром что старик. Все эти недели, пока шла подготовка к моему отъезду, Чарли только и знал, что путался у нас под ногами, и надоел нам хуже горькой редьки. Потом завел моду прятаться в грузовике – шмыгнет туда и прикинется маленьким-маленьким.
Приближался День труда, тот славный день, после которого миллионы ребят снова засядут за парты, а десятки миллионов родителей разгрузят от своих машин шоссейные дороги. Я собирался выехать после этого праздника, и по возможности скорее. И тут вдруг выяснилось, что с Карибского моря прямо на нас прет ураган Донна. Живя на самом кончике Лонг-Айленда, мы отнеслись к этой вести с величайшей почтительностью, так как знаем по опыту, что это такое. В ожидании приближающихся штормов у нас все бывает готово к осаде. Наш маленький залив защищен не плохо, но и не очень хорошо. Донна подкрадывалась к нам, а я тем временем заправил все керосиновые лампы, подготовил колодезный ручной насос и привязал все, что имеет способность двигаться. У меня есть моторная лодка в двадцать два фута длиной, с кабиной, по имени «Прекрасная Элейн». Я задраил на ней иллюминатор и дверь, вывел на середину залива, сбросил за борт тяжелый старинный якорь, а цепь в полдюйма диаметром отпустил подлиннее, чтобы обеспечить лодке свободу циркуляции. Так она сможет выстоять против штормового ветра в сто пятьдесят миль в минуту, если только ей не повредит носовую часть.
Донна подползала все ближе и ближе. Чтобы слушать о ней сообщения по радио, мы поставили в коттедже приемник на батарейках, предвидя, что, как только она к нам нагрянет, электричество сразу погаснет. Но теперь ко всем этим заботам добавилась еще одна: Росинант, восседающий под деревьями. В кошмарах наяву я видел, как на мой грузовик рушится дуб и давит его, точно букашку. Я вывел Росинанта из-под возможных прямых попаданий, но ведь его могло разнести в щепы и верхушкой какого-нибудь дерева, если ее пронесет по воздуху футов пятьдесят.
Рано утром мы услышали по радио, что циклон нас не минует, а около десяти часов – что его центр пройдет над нами, если не ошибаюсь, в 1 час 07 минут – время указали точно. В нашем заливе было тихо, ни ряби, ни волн, но вода так и не посветлела с ночи, и «Прекрасная Элейн» грациозно покачивалась на свободно висящей якорной цепи.
Наш заливчик защищен от ветра лучше других, и вскоре в нем появилось много всяких мелких суденышек. Я с ужасом увидел, что некоторые из их владельцев понятия не имеют, как становятся на якорь. Вот вошли два моторных катера – оба красавцы, один вел другого на буксире. С борта первого сбросили в воду небольшой якорь, и катера – задний был привязан за нос к корме переднего – остались посреди залива, оба в непосредственной близости от «Прекрасной Элейн». Я подошел с рупором к самому краю моего причала и попробовал возразить против такого безрассудства, но владельцы катеров либо ничего не услышали, либо не поняли меня, либо им было на все наплевать.
Штормовой ветер налетел на нас в точно предсказанное время и вспорол воду, как черную ткань. Казалось, он крушит все кулаками. У одного из дубов сломало верхушку, и, падая, она чуть-чуть задела коттедж, откуда мы наблюдали за тем, что делается вокруг. Следующий порыв впятил в комнату большую оконную раму. Я водворил ее обратно и топориком забил клинья вверху и внизу. Как мы и ожидали, электричество сразу же потухло, телефон замолчал. По радио предупредили, что волны достигнут высоты в восемь футов. Мы видели, как ветер рыщет по земле и по морю, точно свора терьеров, спущенных с привязи. Деревья кланялись и гнулись – ни дать ни взять травинки; исхлестанная ветром вода вспенилась. Чья-то лодка, оборвав якорную цепь, с разгона въехала на берег, следом за ней другая. Дома, выстроенные благодатной весенней порой и ранним летом, принимали волны в окна вторых этажей. Наш коттедж стоит на небольшом холме на тридцать футов выше уровня моря. Но волны уже перекатывали через мой высокий причал. Когда ветер менял направление, я переводил Росинанта на новое место, чтобы он стоял с наветренной стороны от высоких дубов. «Прекрасная Элейн» доблестно выдерживала шторм и, точно флюгер, поворачивалась и вправо и влево под напором то и дело меняющегося ветра.
К этому времени катера уже сцепились, лезли друг на друга, терлись бортами; буксирный конец попал переднему под гребной винт и руль. Еще одна лодка вырвала якорь из грунта, и ее с силой швырнуло на тинистый берег.
Нашему Чарли неведомо, что такое нервы. Ему все нипочем – и пушечная пальба, и гром, и взрывы, и свист ветра. Под ураганное завыванье он нашел себе теплое местечко под столом и уснул.
Ураган стих так же внезапно, как и возник, и хотя волны еще не вернулись к мерному ритму, ветер уже не терзал их. Уровень воды поднимался выше и выше. Все причалы по берегам нашего Сэг-Харбора залило, из-под воды виднелись где стойки перил, где только поручни. В наступившей тишине словно что-то шелестело. Радио оповестило нас, что мы находимся в самом центре Донны – в застывшем страшном покое посреди кружения шторма. Я не знаю, сколько длился этот покой. Нам, выжидающим, показалось, что долго. И вот Донна ударила нас другим боком, ветер налетел с противоположной стороны. «Прекрасная Элейн» легко развернулась и стала носом по ветру. Но связанные катера, волоча якорь по дну, начали надвигаться на мою лодку и наконец стиснули ее с обоих бортов. Как она ни отбивалась, ни воевала с ними, они потащили ее к берегу, прижали к одному из причалов, и мы услышали горестный скрип ее корпуса о дубовые сваи. К этому времени скорость ветра превысила девяносто пять миль в минуту.
Себя не помня, я бросился навстречу вихрю к причалу, где гибли все три лодки. Кажется, моя жена, в честь которой наша моторка и названа «Прекрасная Элейн», бежала за мной, приказывая мне остановиться. Дощатый настил причала был на четыре фута под водой, но стойки перил еще не залило, и мне удалось ухватиться за них. Я медленно передвигал ноги, пока не погрузился по нагрудные карманы, а ветер с залива плескал мне водой в рот. Моя лодка стенала и плакала, ударяясь о сваи, и прядала, как испуганная телка. Одним прыжком я перемахнул к ней на палубу и ощупью двинулся к корме. Впервые за всю мою жизнь в нужную минуту при мне оказался нож. Беспутные катера с двух сторон теснили «Элейн». Я перерезал их буксирный конец и якорную веревку, дал им пинка, и они понеслись прямо к заболоченному берегу. Якорная цепь «Элейн» оказалась цела, а ее старинный якорь – стофунтовая громадина – по-прежнему забирал за дно своими разлатыми, широкими, как заступ, лапами.
Мотор «Элейн» не всегда слушается с первого раза, но тут он заработал от одного моего прикосновения. Стоя на палубе и держась правой рукой, чтобы не снесло, я дотянулся левой до штурвала, дроссельного клапана и пусковой рукоятки. И лодочка моя пыталась помочь мне – вот до чего перетрусила! Я бочком вывел ее подальше от причала и стал выбирать якорную цепь правой рукой. В обычное, спокойное время мне едва удается поднять этот якорь обеими руками. Но сейчас все шло как по маслу. Якорь перевернулся, высвободив лапы из грунта. Тогда я подтянул его, осторожно продвинул лодку вперед, приглушил мотор и вышел на этот проклятый ветер. У меня было такое ощущение, будто мы пробиваемся сквозь клеклую кашу. В ста ярдах от берега я отпустил якорь. Он плюхнулся в воду и забрал за дно, и «Прекрасная Элейн» выровнялась, приподняла нос и как бы вздохнула с облегчением.
Теперь представьте себе, в каком положении оказался я: до берега сто ярдов, а надо мной, точно свора седомордых псов, которых науськали на зверя, беснуется Донна. Ялик и минуты не удержался бы на такой волне. Я увидел, что мимо несет большую ветку, и буквально кинулся за ней. Риска тут особенного не было. Если удержу голову над водой, то меня прибьет к берегу. Но должен признаться, что резиновые сапоги, которые были на мне, вдруг стали вещью довольно-таки весомой. Прошло, наверное, минуты три, прежде чем я почувствовал дно под ногами, и Прекрасная Элейн – не та, а другая – вдвоем с нашим соседом выволокла меня на берег. Вот тут-то я и начал трястись всем телом, но посмотрел на залив, увидел, что наша лодочка в полной безопасности стоит на якоре, и умилился, глядя на нее. Я, наверное, растянул себе какое-то сухожилие, когда выбирал якорь одной рукой, потому что двигаться без посторонней помощи мне было трудновато. Стакан виски в таких случаях тоже неплохой помощник, а он как раз стоял в кухне на столе. С тех пор я не раз пробовал поднять тот якорь одной рукой, и ничего у меня не получалось.
Ветер скоро утих, оставив нас в бедственном положении: электрические провода оборваны, телефон заговорит через неделю, не раньше. Зато Росинант стоял целехонек, без единой царапины.
Часть вторая
В заблаговременной подготовке к путешествию всегда, по-моему, кроется тайная уверенность в том, что оно не состоится. По мере того как день отъезда приближался, моя теплая кровать и мое удобное жилище становились для меня все милее, а моя дорогая жена казалась сокровищем и вовсе уж бесценным. Пожертвовать всем этим ради того, чтобы обречь себя на трехмесячную пытку всяческими неудобствами и неизвестно чем еще, было чистейшим безумием. Мне не хотелось уезжать. Может, случится что-нибудь, что помешает моему отъезду? Но ничего такого не случилось. Может, захвораю? Но как раз хвори-то и были тайной и чуть ли не главной причиной, побудившей меня затеять это путешествие. Прошлой зимой я серьезно болел, со мной приключилась одна из тех мудрено наименованных неприятностей, которые шепотком напоминают нам о приближении старости. Выздоровев, я выслушал обычную в таких случаях лекцию о том что надо жить спокойно, не торопясь, скинуть лишний вес, избегать пищи, богатой холестерином. Такое случается со многими людьми, и, по-моему, врачи вызубрили эту проповедь наизусть. Случалось такое и со многими из моих друзей. Проповедь заканчивается словами: «Не торопитесь. Помните, что вы уже не молоды». И сколько раз мне приходилось наблюдать, как люди начинают кутать свою жизнь в вату, обуздывают свои порывы, глушат свои страсти и, распростившись с духовной и физической возмужалостью зрелых лет, мало-помалу переходят на полуинвалидное положение. В этом их всячески поощряют жены и родственники, а такая ловушка уж больно заманчива.
Кому не лестно стать предметом всеобщих забот? И ведь сколько людей впадает во второе детство! Они выменивают неуемную силу на посулы коротенького продления жизни. В результате глава семьи превращается в самое младшее ее чадо. И я почти с ужасом прислушивался к самому себе: нет ли и у меня таких поползновений? Ибо я жил неуемно, пил вволю, объедался или вовсе ничего не ел, спал двадцать четыре часа подряд или по двое суток вовсе не ложился, работал слишком подолгу и со слишком большой отдачей или погрязал в лености. Я ворочал тяжелые грузы, рубил, колол, лазил по горам, всласть предавался любви и считал похмелье не воздаянием за грехи, а последствием содеянного. Мне не хотелось поступаться своим лютым жизнелюбием ради небольшого припека к жизни. Моя жена вышла за мужчину – с какой стати ей возиться с беспомощным младенцем? Я знал, что отмахать одному, без подручного, десять – двенадцать тысяч миль за рулем грузовика, да еще по всяким дорогам, будет делом не легким, но именно в этом мне виделось противоядие от опасности превратиться в человека, для которого болезнь становится его основным занятием. Я не желаю строить свою жизнь так, чтобы гнаться за количеством в ущерб качеству. А если путешествие окажется для меня непосильным, тогда вообще пора кончать. Слишком много видишь таких, кто неохотно покидает сцену и слишком долго и нудно тянет с уходом. Тут все на низком уровне – и в режиссуре, и в жизни. Мне посчастливилось найти жену, которой приятно ощущать в себе женщину, откуда следует, что мужчины ей приятнее, чем пожилые младенцы. И хотя этот последний довод в пользу моего путешествия у нас не обсуждался, я уверен, что моя жена все понимала.
Наступило утро – ясное, с рыжеватыми отсветами осени в солнечных бликах. Мое расставание с женой не затянулось, так как мы оба терпеть не можем эти прощальные минуты, да к тому же ни мне, ни ей не хотелось оставаться в одиночестве после проводов. Она тотчас рванула с места, дала полный газ и умчалась в Нью-Йорк, а я, посадив Чарли рядом с собой, повел Росинанта сначала к парому, который идет на Шелтер-Айленд, потом к следующему – на Гринпорт, а оттуда к третьему – с Восточного мыса через залив Лонг-Айленд прямо в Коннектикут, чтобы не попадать в нью-йоркское уличное движение и сразу сделать большой перегон. И должен признаться, что на меня тут же навалилась зеленая тоска.
Палубу парома заливало яркое солнце, до материка был какой-нибудь час пути. Нам уступила дорогу стройная яхта с косым генуэзским стакселем, похожим на развевающийся шарф, каботажные суда тащились либо вверх по проливу, либо, тяжело покачиваясь на волне, шли к Нью-Йорку. Потом в полумиле от нас поднялась подводная лодка, и яркий день сразу померк в моих глазах. Чуть подальше воду вспорола еще одна такая же темная тварь, за ней – третья. Ну понятно: ведь они базируются в Нью-Лондоне, здесь их дом. И может статься, своим ядом они и вправду сохраняют мир во всем мире. Если бы я мог проникнуться симпатией к подводным лодкам, мне открылась бы их красота, но ведь им положено разрушать, и, хотя они могут исследовать и наносить на карту морское дно, могут прокладывать новые торговые пути подо льдами Арктики, все же основное их назначение – служить угрозой. А я еще слишком хорошо помню, как мы пересекали Атлантический на транспортном судне и знали, что эти чудища прячутся где-то на нашем пути и высматривают нас своими циклопьими глазами. Мне свет не мил, когда я вижу их и вспоминаю обгорелые трупы, которые вылавливали в войну с маслянистой поверхности моря. Теперь на вооружении у подводных лодок средство массового уничтожения – бессмысленное и единственное имеющееся у нас средство предотвратить массовое уничтожение.
На верхней палубе лязгающего железом парома, где гулял ветер, пассажиров было немного. Молодой человек в спортивной куртке, светловолосый и с голубыми, как дельфиниум, глазами, обведенными красным ободком от упорного ветра, посмотрел на меня, потом показал, протянув руку:
– Это новая. На три месяца может погружаться.
– Как вы их различаете?
– Знаю. Сам служу.
– На атомной?
– Пока нет, но у меня дядя на такой. Может, скоро и я…
– Почему же вы не в форме?
– По увольнительной гуляю.
– И нравится вам ваша служба?
– Еще бы не нравилась! Платят хорошо, и виды на… на будущее неплохие.
– А приятно разве вот так три месяца под водой?
– Привыкнем. Кормят хорошо и кино показывают. Вот бы побывать под Северным полюсом! А?
– Да, недурно бы.
– Кино показывают, и… виды на будущее неплохие.
– Вы из каких мест сами?
– Вон оттуда – из Нью-Лондона. Моя родина. У меня дядя на флоте и оба двоюродных брата. Можно сказать, вся семейка подводная.
– А мне как-то тревожно от одного их вида.
– Это, сэр, проходит. Вы и думать забудете, что лодка в погружении, – конечно, если у вас со здоровьем порядок. Клаустрофобией[4] никогда не страдали?
– Нет.
– Тогда скоро привыкнете. Может, сходим вниз, кофе выпьем? Времени хватит.
– С удовольствием.
Весьма возможно, что прав он, а не я. Этот мир принадлежит ему, я в нем уже не хозяин. Во взгляде его голубых, как дельфиниум, глаз не чувствуется ни злобы, ни страха, и ненависти тоже нет. И может быть, так и надо: работа как работа, за нее хорошо платят, и виды на будущее неплохие. Стоит ли мне навязывать ему мои собственные воспоминания и страхи? Может, ничего такого больше и не будет? Но это уж его забота. Мир принадлежит теперь ему. И вероятно, многое из того, что он знает, будет просто недоступно моему пониманию.
Мы выпили кофе из бумажных стаканчиков, и он показал мне в квадратный иллюминатор сухие доки и остовы строящихся подводных лодок.
– Знаете, чем они хороши? На море шторм, а такая вот ушла под воду – и тишина полная. Спишь, как младенец, когда там наверху будто всех дьяволов с цепи спустили.
Он рассказал мне, как выехать из города, и это было одно из самых толковых объяснений за всю мою поездку.
– Ну, до свиданья. Надеюсь, что ваши надежды на… на будущее оправдаются, – сказал ему я.
– Да служба правда неплохая. Всего хорошего, сэр.
И, ведя машину по малоезжей коннектикутской дороге, среди деревьев и садов, я чувствовал, что после разговора с ним на душе у меня стало легче и спокойнее.
За несколько недель до отъезда я засел за изучение карт, и крупного масштаба, и мелкого, но ведь карты не дают никакого представления о действительности – они только тиранят нас. Некоторые люди буквально впиваются в путеводители и не видят мест, по которым проезжают, а другие, выбрав маршрут, придерживаются его с такой неукоснительностью, точно их поставили ободками колес на рельсы и пустили по прямой. Я подвел Росинанта к небольшому кемпингу в зеленой зоне, принадлежащей штату Коннектикут, и взялся за свои карты. И сразу Соединенные Штаты выросли в моих глазах до таких необъятных размеров, что о том, чтобы пересечь их, нечего было и думать. Я сам себе удивился: попутает же бес взяться за такое, чего просто нельзя выполнить. Будто приступаешь к работе над романом. Когда во мне нарастает горестная уверенность в невозможности написать пятьсот страниц, томительное ощущение неудачи наваливается на меня, и я знаю, что ничего из этой затеи не выйдет. И так каждый раз. Потом, глядишь, строка за строкой написал страничку, за ней вторую. Работа в пределах одного дня – вот все, что я разрешаю себе держать в уме, а возможность закончить книгу просто-напросто исключается из моих расчетов. Так было и теперь, когда я смотрел на контуры этой ярко расцвеченной исполинской Америки. Листья на деревьях вокруг автомобильной стоянки были тяжелые и словно лубяные – они уже не росли, а никли в ожидании того дня, когда первый заморозок охлестнет их колером, а второй – свеет на землю и положит конец их веку.
Чарли у нас рослый пес. Когда он сидел в кабине, его голова была почти вровень с моей. Он потянулся носом к самому моему уху и сказал: «Фтт». Чарли – единственная из всех известных мне собак, которая произносит согласную «ф». Это объясняется тем, что у него неправильный прикус – трагедия, мешающая ему участвовать в собачьих выставках. Верхние зубы у Чарли слегка прихватывают нижнюю губу, и поэтому он умеет произносить букву «ф». Слово «фтт» чаще всего значит, что ему хочется отдать честь какому-нибудь кустику или дереву. Я отворил дверцу и выпустил его, и он приступил к выполнению обычного в таких случаях церемониала. Проделывается все это наизусть и на самом высоком уровне. Мне не раз приходилось убеждаться, что в некоторых отношениях Чарли умнее меня, а в иных – круглый невежда. Читать не умеет, машину не водит, в математике ничего не смыслит. Но на том поприще, на котором он сейчас подвизался – а именно с величавой медлительностью все окрест обнюхивал и все кропил, – ему нет равных. Конечно, кругозор у него ограниченный, но мой-то разве так уж широк?
В тот осенний день мы двинулись дальше, держа курс на север. Так как я ехал со своим домом, мне пришла в голову мысль, что недурно было бы зазывать к себе в гости, на стаканчик того-сего, людей, которые будут попадаться по пути, а запастись спиртным я не подумал. Впрочем, на боковых дорогах этого штата встречаются хорошенькие винные погребки. Я знал, что мне придется проезжать штаты, где сухой закон, не помнил только, какие именно, и поэтому решил произвести закупки сейчас. Одна такая винная лавка стояла в стороне от дороги среди серебристых кленов. При ней был ухоженный садик, повсюду виднелись цветы в ящиках. Хозяин – моложавый старичок с серым лицом, судя по виду, член общества трезвости. Он раскрыл свою книгу заказов и с терпеливым усердием подровнял листки копирки. Чего людям захочется выпить, никогда не угадаешь. Я взял шотландское и пшеничное виски, джин, вермут, водку, коньяк не лучшей марки, выдержанную яблочную настойку и ящик пива. «Этого, пожалуй, хватит на все случаи жизни», – подумал я. Для такой маленькой лавочки закупка была солидная. Хозяин проникся уважением ко мне.
– Видно, большой прием?
– Нет, запасаюсь… в дорогу.
Он помог мне вынести коробки, и я отворил дверцу Росинанта.
– Вот в этой и поедете?
– В этой самой.
– Куда?
– Везде побываю.
И тогда я увидел то, что потом мне приходилось видеть много-много раз за эту поездку, – вожделенно горящие глаза.
– Ах, господи! Вот бы уехать!
– А что, вам не по душе здесь?
– Нет, почему? Тут неплохо. Но все равно бы уехал!
– Вы даже не знаете, куда я еду.
– А какая разница! Я бы куда угодно махнул.
Вскоре мне пришлось оставить затененные деревьями дороги и думать о том, как бы посредством всяческих ухищрений объезжать города стороной. Хартфорд, Провиденс и другие им подобные – это шумные промышленные центры, кишащие машинами. За то время, пока проползешь по городским улицам, можно было бы проехать несколько сот миль. А кроме того, когда прокладываешь себе путь в замысловатом узоре уличного движения, нет никакой возможности хоть что-нибудь увидеть. Мне случалось проезжать сотни городов, больших и маленьких, во всяком климате, во всяких контурах местности, и они, понятно, все разные, и люди там тоже чем-то отличаются друг от друга, но есть у них и общие черты. Американские города похожи на барсучьи норы в кольце всякой дряни, они – все до единого – окружены свалками покореженных, ржавеющих автомобилей и почти задушены нагромождением всевозможных отбросов. Все, что мы потребляем, попадает к нам в пакетах, в коробках, в ящиках – в той самой таре, которая так мила нашему сердцу. Горы того, что у нас выбрасывается, превышают то, что мы используем. В этом, если не в чем-то ином, сказывается безудержный, неистовый размах нашего производства, а индексом его объема, по-видимому, служит расточительство. Проезжая мимо таких свалок, я думал, что во Франции или в Италии любую из этих выброшенных на помойку вещей сохранили бы и пустили в дело. Говорю это не в осуждение тех или иных порядков, а в предвидении того времени, когда мы не сможем позволить себе такое расточительство – отходы химического производства спускать в реки, металлолом валить где попало, атомные отходы хоронить глубоко под землей или топить в море. Когда индейские поселки слишком уж погрязали в собственной пакости, их обитатели перебирались на другое место. А нам перебираться некуда.
Я обещал моему младшему сыну попрощаться с ним, когда буду проезжать мимо его школы в Дирфилде, штат Массачусетс, но время было позднее, мне не захотелось поднимать его с постели, и я проехал в горы, нашел там молочную ферму, купил молока и попросил разрешения поставить машину под яблоней. Хозяин фермы оказался доктором математических наук и, судя по всему, изучал и философию. Ему нравилось это занятие, никуда он отсюда не стремился – словом, это был один из немногих довольных жизнью людей, которых я встретил за всю поездку.
Мое посещение школы «Иглбрук» пусть пройдет при закрытых дверях. Нетрудно себе представить, как отнеслись к Росинанту двести юных узников просвещения, только что приступивших к отбыванию своего зимнего срока. Они шли к грузовику стадами, по пятнадцати человек сразу вваливались в мой маленький домик и вежливо ненавидели меня, потому что мне можно было ехать, а им нельзя. Мой собственный сын, наверное, никогда мне этого не простит. Отъехав на некоторое расстояние от школы, я остановился проверить, не увожу ли с собой зайцев.
Путь мой лежал вверх по штату Вермонт, а потом на восток – в Нью-Гэмпшир, к Белым горам. Придорожные ларьки были завалены желтыми тыквами, грудами красноватых кабачков и румяными яблоками в корзинах, до того сочными и сладкими, что они будто лопались, когда я запускал в них зубы. Я купил таких яблок и кувшин молодого сидра. У меня создалось впечатление, будто все, кто живет вдоль шоссейных дорог, только и делают, что продают мокасины и перчатки оленьей кожи. А не это, так тянучки из козьего молока. До сих пор мне не приходилось видеть на автомобильных трассах магазины с уцененными товарами – одеждой и обувью. Городки в этих местах, пожалуй, самые красивые во всей Америке. Они чистенькие, белые и (если не считать мотелей и туристских кемпингов) какими были сотни лет назад, такими и остались, только движение в них стало больше и улицы мощеные.
Климат быстро менялся. Заметно холодало, и деревья расцвечивались такой пестротой – красным, желтым, – что глазам не верилось. Это не только цвет, это пылание, точно листва наглоталась осеннего солнца и теперь медленно отдавала его. Огнем пышут эти краски. Я успел подняться высоко в горы до наступления сумерек. На дощечке у ручья было написано, что поблизости продаются свежие яйца, и я свернул к этой ферме, купил там яиц, попросил разрешения поставить машину на берегу ручья и предложил заплатить за стоянку.
Фермер был сухопарый, по виду настоящий янки, какими их себе почему-то представляют, и говор у него тоже соответствовал нашим понятиям о их речи.
– Не за что тут платить, – сказал он. – Это пустырь. А вот нельзя ли мне осмотреть вашу колымагу?
Я сказал:
– Сейчас отыщу местечко поровнее, наведу там у себя порядок, тогда добро пожаловать. Выпьем кофе… или чего-нибудь другого.
Я дал задний ход, потом стал выруливать и наконец нашел ровное место, где можно было слышать болтовню проворного ручья. Почти стемнело. Чарли уже не раз сказал «фтт», что означало в данном случае: проголодался. Я отворил дверцу Росинанта, зажег свет и обнаружил внутри полнейший хаос. Мне часто приходилось грузить лодку с расчетом на бортовую и килевую качку, но в грузовике, когда резко тормозишь и резко берешь с места, возникают осложнения, которых я не предусмотрел. Пол фургона был завален бумагой и книгами. Моя пишущая машинка пристроилась в неудобной позе на горке пластмассовых тарелок, одно из ружей сорвалось со стены и уперлось дулом в плиту, а пачка бумаги в пятьсот листов точно снегом запорошила все вокруг. Я зажег верхний газовый свет, затолкал обломки крушения в чулан и поставил кипятить воду для кофе. Утром придется разместить мой груз как-то по-другому. Как именно – никто мне не скажет. Технику этого дела надо постигать вот так, на собственных ошибках. С наступлением темноты сразу сильно похолодало, но газовый рожок в калильной сетке и зажженные конфорки уютно согрели мой маленький домик. Чарли поужинал, отдал дань естеству и уединился на коврике под столом, в уголке, отведенном ему на ближайшие три месяца.
В наше время так много всяческих приспособлений, облегчающих нам жизнь. В плаваниях на моторной лодке я открыл для себя удобства алюминиевой кухонной посуды разового употребления – сковородок, кастрюль, тазиков. Поджарил рыбу, а сковороду за борт. У меня был большой запас этого добра. Я открыл банку колбасного фарша, выложил его в такую посудину, обровнял со всех сторон и, подложив под низ асбестовый кружок, поставил разогреть на небольшом огне. Кофе только начал закипать, как вдруг Чарли издал львиный рык.
Не могу передать, до чего это ободряет, когда тебе дают знать, что к твоему жилью кто-то приближается в темноте. А если у приближающегося дурное на уме, этот мощный голос заставит его помедлить, разве только ему неизвестно, что по натуре своей Чарли миротворец и дипломат.
Хозяин фермы постучал в дверь, и я пригласил его войти.
– Хорошо у вас, – сказал он. – Да-а, сэр, очень хорошо.
Он протиснулся к диванчику за столом. На ночь этот стол опускается, на него кладутся подушки с диванчика – и двуспальная кровать готова.
– Хорошо, – снова сказал он.
Я налил ему чашку кофе. По-моему, когда на улице холодно, кофе пахнет в два раза лучше.
– Чего-нибудь покрепче? – спросил я. – Для большей солидности.
– Нет, и так хорошо. Очень хорошо.
– А яблочной настойки? Я устал, сидя за рулем, хотелось бы немного подкрепиться.
Он посмотрел на меня со сдержанной усмешкой. Те, кто сами не янки, ошибочно приписывают такую сдержанность необщительному характеру северян.
– Если я откажусь, вы один будете?
– Вряд ли.
– Тогда не стану лишать вас удовольствия. Только мне самую малость.
И я налил себе и ему по хорошей порции двадцатилетней яблочной настойки и примостился к столу с другой стороны. Чарли подвинулся и положил голову мне на ноги.
При встречах в пути обхождение бывает самое деликатное. Вопросы прямо в лоб или на личные темы считаются недопустимыми. Впрочем, ведь это повсюду в мире служит признаком воспитанности. Фермер не спросил, как меня зовут, я его – тоже, но он скользнул взглядом сначала по моим ружьям в резиновых чехлах, потом по удочкам, прикрепленным к стене.
– Вы слушали сегодня радио?
– Последние известия – в пять часов.
– Ну что там в ООН? Я забыл включить.
Он потягивал яблочную настойку, проникновенно смакуя каждый глоток.
– Хорошая штука.
– Как у вас здесь смотрят на то, что мы все огрызаемся на русских?
– За других не скажу. А по-моему, это похоже на арьергардные бои. Лучше бы мы сами заставили их огрызаться.
– Неплохо сказано.
– А то мы ведь только и делаем, что обороняемся от них.
Я налил и ему и себе по второй чашке кофе и добавил яблочной настойки в стаканы.
– По-вашему, нам следует перейти в наступление?
– По-моему, мы должны хоть иногда задавать тон.
– Я не с целью опроса, но скажите, как у вас здесь проходит предвыборная кампания?
– А кто это знает? – ответил он. – Молчат люди. Из всех тайных выборов эти самые что ни на есть тайные. Своего мнения никто не высказывает.
– А может, и мнений-то нет?
– Может, и так, а может, не хотят говорить. Но я-то ведь помню – раньше как, бывало, схватывались! А сейчас что-то споров не слышно.
И действительно, мне пришлось наблюдать это по всей стране – никаких споров, никаких обсуждений.
– А в других… местах тоже так? – Он, несомненно, видел мой номерной знак, но умолчал об этом.
– Да, пожалуй. Значит, люди боятся высказывать свое мнение?
– Некоторые, может, и боятся. Но я знаю и небоязливых, а они тоже молчат.
– Вот и у меня такое впечатление, – сказал я. – Впрочем, не берусь судить.
– Я тоже. Может, все одно к одному? Нет, хватит, спасибо. Судя по запаху, ваш ужин готов. А я пойду.
– Что одно к одному?
– Ну, возьмем моего деда и его отца – мне было двенадцать лет, когда прадедушка умер. Уж они что знали, то знали твердо. Если чуть отпустят вожжи, так им наперед было известно, чем это кончится. А нам – для нас чем кончится?
– Не знаю.
– Этого никто не знает. И кому нужно чье-то мнение, если мы ничего не знаем? Мой дед мог сказать, сколько у Господа Бога волосков в бороде. А я понятия не имею о том, что было вчера, а что будет завтра – и подавно. Он знал, из чего сделан стол, что такое камень. А я не могу осилить формулу, согласно которой никто ничего не знает. Нам не за что уцепиться, мерила у нас нет никакого. Ну, я пойду. Завтра увидимся?