Читать онлайн Чашка полная океаном. Сказки для взрослых и не повзрослевших бесплатно
Редактор Н. Е. Шамарина
Корректор В. А. Богуславская
Художник К. Г. Гринцова
© Алексей Панин, 2023
© К. Г. Гринцова, художник, 2023
ISBN 978-5-0059-8953-6
Создано в интеллектуальной издательской системе Ridero
Пляска Смерти
Мы орудие Божье, госпожа Смерть,
справедливый косарь…
Из книги Иоганна фон Зааца, 1463 г.
В лето Господне 1410-е, в день июля 16-й – в год, когда на восточных рубежах Европы полыхала Великая война, в которой чешские полки встали на сторону язычников и схизматиков; в день, когда архиепископ пражский Збинкон во дворе своего дома, под радостный звон колоколов и вопреки воле короля Чехии государя Венцеслава, приказал зажечь костёр из книг еретических, раскольнических, вредных, – в тот самый день того самого года в славный город Прагу въезжал человек.
Путь его был долгим, ехал он с обозом богатого торговца сукном Яна из Бржезовой, назывался лекарем и одевался в чёрное, как паломник. А имя ему было Иоганн Целлер.
Ростом Иоганн Целлер был невелик, телом крепок, лицом бледен, и ничем особым не примечателен. При нём ехал дорожный сундук – больший, чем принято у людей его профессии, но пригодный для носки, обшитый кожей и запирающийся на два оборота. Ключ от хитрого нюрнбергского замка Целлер носил на шее вместо креста, ибо багажом дорожил, а в Бога не верил и в церкви не молился – лишь из осторожности и лицемерия бормотал «Амен» в конце мессы.
В оные смутные годы, когда во главе Церкви Христовой стояли сразу два папы, дети Магомета торжествовали в Азии, а еретики множились в Европе, вера пошатнулась, благочестие стало смешным, надежда на Царство Небесное – признаком скудоумия, в эти времена иные ждали Века разума, а иные – конца света.
Иоганн Целлер входил в число первых и верил в насущный разум, а не в несуществующее милосердие Божие. Привыкший полагаться на себя, свою голову и «Механику» Аристотеля, он носил ключ как верный залог того, что однажды откроет великую тайну.
Едва обоз миновал заставу, как Целлер спрыгнул с воза, сноровисто взгромоздил сундук на спину и зашагал прочь, на ходу простившись с достопочтенным купцом. Достопочтенный в ответ только хмуро кивнул, а когда его торопливый попутчик показал спину, смачно плюнул под левое колесо. Однако причина сего поступка осталась невысказанной, ибо Ян из Бржезовой от природы был молчалив, а странствующий лекарь заплатил за проезд своевременно, звонкими серебряными грошами1.
Только когда торговый обоз стал въезжать в ворота постоялого двора «Одинокая подкова», посветлевший ликом купец обернулся к вознице и веско произнёс:
– Сказано – и сказано не напрасно: всякий путь человека прям в глазах его, но Господь взвешивает сердца!
Возница – зверского вида рябой детина – истово перекрестился широкой дланью и в последний раз щёлкнул кнутом.
Иоганн Целлер шагал, разбрызгивая башмаками грязь и расчищая себе путь в плотной городской толпе. Жаркий воздух напоминал патоку и был движим лишь криками бродячих лоточников и возгласами лавочных зазывал. Всё прочее перекрывал тягучий, вибрирующий, почти осязаемый колокольный звон.
Толпа из тех, кто продавал, и тех, кто покупал, – простых лоточников, хитрых коновалов, странствующих брадобреев, нищих-прохиндеев, крестьян в бурой холстине, ландскнехтов в пёстрой рванине, напыщенных матрон, продажных женщин, безденежных монахов, прижимистых купцов – и детей, кои могли стать и теми, и другими, и третьими, – была дремучей и частой, как лес непроезжий. Внезапно сквозь переплетения всех звуков пробился зычный голос, прокричал надсадно: «Дорогу! Дорогу, slawische schweine!» Три всадника, пригнувшись к гривам взмыленных коней и хлеща плетьми направо и налево, ринулись в человеческую гущу, торопливо простучали подковами, унеслись в сторону ратуши.
Тут же толпа загомонила пуще прежнего, кто-то незримый заблажил истошно:
– Ай! Убили! Да что ж это деется – живого человека насмерть убили!
Толпа раздалась, Целлер замедлил ход: прямо перед ним, на обочине, какая-то баба, воздев руки, костерила «проклятую немчуру», а у ног её слабо ворочался убитый, но несогласный с этим человек. Тёмная жижа, пузырясь, вытекала изо рта, марала на поваленном теле нарядную одежду, мешалась с грязью. Сочувственные голоса требовали скорей кликнуть лекаря, священника, стражу… Иоганн Целлер хмыкнул, пониже надвинул чёрную, широкополую, с ракушками по тулье, шляпу и ускорил шаг – он торопился.
Возле собора Святого Вита, не перекрестив лба, Целлер повернул в сторону, прошёл квартал между тесно сбившимися островерхими домами, вышел на скверно мощёную улочку, где загустелый воздух напоминал уже не патоку, а варево с адской кухни: воняло серой, уксусом, гремучей «царской водкой» и горючим «аль-кохолем». Здесь крохотные домишки лепились прямо к стене Пражского замка; в них жили королевские лучники, золотых дел мастера и делатели золота из свинца, а ещё непременно щеглы или чижи: пока птицы жили, здешний воздух считался пригодным для дыхания. Здесь лекарями почитались те же, кто варил зелья. Здесь алхимики содержали аптеки, а наука соединялась с суеверными бабкиными сказками.
Стараясь дышать только ртом, Иоганн Целлер подошёл к скособоченному фахверку, к низкой двери под вывеской со змеёй и чашей, ударил особым образом – сначала три раза, потом один и, чуть погодя, четыре – стал ждать.
Дверь открыл белобрысый подросток, большую часть одежды которого составлял кожаный, художественно прожжённый во многих местах фартук.
– Дома ли мастер Штейнзальц?
Мальчишка ёжился, часто моргал на свету и не издавал ни звука. Хмыкнув, Целлер отодвинул его с дороги и шагнул внутрь. Тут же за его спиной загремела дверь, и наступила тьма кромешная. Мимо торопливой ящеркой проскользнул мальчишка – Целлер поспешил за ним, цепляясь сундуком за стены и ругаясь сквозь зубы. Прямо, направо, вниз – по кренящимся кривым ступенькам.
– Кого там черти принесли? А?! Это ты, Йохан? – заскрипело-забулькало снизу старческим голосом. – Покажись, покажись наконец своему старому учителю, галлах ты эдакий…
Целлер распрямил спину, пригляделся: низкий, плохо освещённый подвал; за длинным, заваленным невообразимым хламом столом – сам мастер Штейнзальц, «герметический философ», доктор натурфилософии honoris causa. Маленькая жаровня освещает его горбоносое, насмешливое лицо с упрямо выпяченным подбородком, бросает багровые отсветы на склянки с растворами на столе, листы с гравированными рисунками по стенам: на ближнем к Целлеру лубке танцует скелет с косой, увлекая в буйный хоровод короля, солдата, монашку… Мальчишка юркает старику за спину и принимает посильное участие в освещении лаборатории, сверкая испуганными глазищами.
– А! И впрямь, молодой Йохан, лопни мои глаза… А я уж и не ждал, – бормочет старик, козырьком приставив ко лбу ладонь. – Думал, ты на чужбине помер…
Встав ровно посерёдке, Целлер с наслаждением грохает сундуком об пол и, сняв шляпу, кротко произносит:
– И вам доброго здоровья, мастер Штейнзальц! Ваше письмо я получил накануне Троицы и сразу выехал.
– Не очень-то ты торопился! Или думаешь, в Праге так легко найти кузницу с мельничным колесом на продажу? А? Зачем только тебе это понадобилось, когда есть старая добрая мастерская твоего отца, мир его праху…
Целлер только хмыкнул, обводя взглядом убогое пространство: чей-то остов в углу, вытяжной шкаф под самый потолок, книги на полках и под столом, грязь и мусор повсюду. И отчётливый, забивающий все прочие запахи, аромат тления…
Мастер Штейнзальц склонился над жаровней, поправил покосившийся тигель, продолжил бормотать: помянул силы небесные до седьмого неба, до пятого колена – родню непутёвого Йохана… Бродяга эдакий! Бросил отчий дом при аптеке, лаборатории и налаженной торговле… и умчался бог весть за каким добром в недобрые страны, где и по-людски то не говорят… и да воздастся каждому по мере его… – распрямился, сказал главное:
– Деньги привёз?
Не говоря лишнего, медленно, будто священнодействуя, Целлер снял ключ, нагнулся над своей поклажей, дважды звякнул, откинул крышку.
Вытянув шею, старый алхимик углядел в сундуке единственную книгу и множество холодно поблескивающих металлических предметов. Оружие? Инструменты? Варварские святыни? Белобрысый подмастерье, не решившийся покинуть убежище, не увидел ничего.
Нежданный гость со страшными неподвижными глазами, ни на кого не глядя подкинул на ладони увесистый кошель и метко бросил на стол – аккурат в распадок между горящей жаровней, раскрытой книгой, высокой ретортой.
– Гроши! Grossi Pragenses! А! Вот это хорошо… – подслеповато щурясь, мастер Штейнзальц не торопясь пересчитал монеты, ссыпал обратно в кошель. – Видно на славу угодил ты преисподней, молодой Йохан!
Пошарив за спиной, ответным щедрым жестом старый алхимик швырнул через стол большой ключ – ему очень хотелось, чтобы железка упала этому галлаху под ноги, заставила его согнуть гордую спину. Но, изогнувшись по-кошачьи всем телом, Иоганн Целлер ловко ухватил ключ у самого пола. Старик криво ухмыльнулся, а мальчишка вздрогнул и попятился. Успев поймать его за ухо, мастер Штейнзальц, ставший на пару фунтов серебра ближе к своей мечте, торопливо склонился над остывающей жаровней, только и буркнув:
– Проводи!
Держась лопатками к стене, мальчишка боком заспешил к выходу. Одним движением Целлер накинул лямку дорожного сундука на плечо и двинулся следом. На верху лестницы он задержался и от души крикнул:
– Спасибо, многоуважаемый мастер Штейнзальц! Долгих вам лет жизни!
Старика передёрнуло. Скрестив за спиной пальцы левой руки, он торопливо замахал правой в знак прощания.
Но Иоганн Целлер уже торопился прочь, ласково улыбаясь собственным мыслям, стараясь не упускать из виду костлявую спину проводника. Он спешил, он был счастлив, впереди его ждало много работы.
Иоганн Целлер был счастлив, ибо он родился в замечательное время – эпоху, когда возрождалась эллинская премудрость, освобождался человеческий разум, множились железные чудеса механики.
Настало время, когда повсюду ручной труд заменяли машины, приводимые в действие силами природы. В короткий срок, по всей Европе, от Балтики до Адриатики, от Британии до Богемии, на сотнях рек построились мельницы. Водяные колёса приводили в действие механизмы, а те точили клинки, нагнетали жар, ковали сталь. Один-единственный водяной молот за день делал работу двадцати кузнецов. В германских землях даже маленький городок навроде Зигена мог иметь тридцать кузниц, оборудованных новодельными водяными колесами.
Прага, не так давно объединившая общей стеной четыре города и обеспеченная рекой Влтавой, в избытке располагала производствами, на которых денно и нощно, не зная устали, трудились движимые водой машины.
По дороге к собственной кузне Иоганн Целлер думал о своём. Что стоит жизнь, полная чудес и радости, если в конце всех дорог каждого, будь он хоть королём хоть подёнщиком, ждёт госпожа Смерть? Тот безыскусный рисунок из народного блокбуха, где в центре всего Totentanz – «лютой Смерти танец буйный» – обнажает истину верней тысяч слов из сотен книг. Всё прах, всё пепел… а лекарь подобен воину с завязанными глазами, что вынужден вслепую сражаться с лютой врагиней…
«Да! Борющийся за жизнь всегда сражается с одним и тем же врагом; у смерти много личин, но только одно обличье. Тот, кто взглянет смерти в лицо, узнает самую великую тайну; когда смерть сбросит покровы, она откроет своё истинное имя. И та, перед кем склонялись короли и вельможи, сама поклонится Повелителю смерти…»
Сын аптекаря – человека, выбившегося из бедности благодаря учёности – Иоганн Целлер не ценил отцовского хлеба, но почитал науку. Старый Целлер хотел видеть в сыне наследника и продолжателя Великого делания, а человек нового века, Иоганн Целлер хотел куда большего. И отцовская лаборатория висела на нём что бремена тяжёлые и неудобоносимые.
«Алхимия погрязла в мракобесии и требует от своих адептов очищению души уделять внимания не меньше, чем чистке реторт и мензурок. Трансмутация духа как условие преобразования металлов и лучший способ получения «философского камня»! Что за скудоумный вздор! Истинная натурфилософия практична, она помогает строить машины, плавить металл и лечить людей, не требуя вкладывать в своё делание душу.
Как учит Аристотель, душа – простая движущая сущность тела, всё есть лишь материя, субстанция, незримая, как воздух, но реальная, как земля. Всё лишь только кружение меньших, чем мельчайшие пылинки, частиц. Но если жизнь – материя, то и смерть вещественна.
Аэндорская волшебница вызывала тени царей и пророков; великий мудрец и «всеобъемлющий доктор» Альберт Магнус для императора-отступника Фридриха поднимал людей из могил, но лишь на краткое время. Я же стану Повелителем смерти на всё время вечности – и предо мной склонятся короли и императоры!»
Так думал Иоганн Целлер, человек нового образца, истинный учёный и практический философ, тыча большим ключом в пасть чудовищного замка, в замочную скважину запирающейся морды, в откованного на совесть и страх макабрического механического монстра. Лязг, скрежет, открытие. «Так и только так!» – Целлер выдернул ключ из фантазийного замка и ударом ноги распахнул дверь своего нового дома.
Чуть помедлил на пороге, по-собачьи принюхиваясь к новым запахам: пахло сыростью, железом, работой. Довольно хмыкнув, Целлер нырнул в гостеприимную тьму. Низкие закопчённые балки, нештукатуренные крепкие стены, надёжная великанская наковальня. Ничего лишнего. Пока руки нашаривали огниво, мысли занимал огонь.
Нужен яркий огонь, чтобы тайное стало явным. Смерть! Что за тень на твоём лице? Целлер часами сидел у постелей умирающих, первым входил в чумные бараки, на всех казнях стоял в первых рядах, жадно вытягивая шею. Но лишь однажды, в Каркасоне, когда на рыночной площади под слаженное молитвословие разом зажгли трёх ведьм, узрел, как нечто встало в рост четвёртой фигурой в огненном танце2. Он видел, как танцует госпожа Смерть, но он хочет большего. Иоганн Целлер первым увидит лицо Смерти – он знает как.
Воет ветер в трубе над кузнечным горном, бьёт кресало о кремень, искры прыгают по золе, вздымается лёгкий прах. Как тогда, в Каркасоне… Печной провал на миг озаряется светом, потом тьма переливается через край. Тьма-свет-тьма…
«Я сделаю свет постоянным и заставлю тень отступить!» – еле слышно шепчет Целлер.
Словно подчиняясь шёпоту, вспыхивает отсыревший соломенный жгут, занимается сухая трава, в разверстом устье печи разгорается яркий огонь. Но Целлер хочет больше…
У него были деньги, скопленные в Каталонии и Провансе, была мастерская, а через месяц-два будет окончено и его делание. Но то, что необходимо для окончательной «пробы крестом», даже за деньги всегда достать непросто. Для госпожи Смерти потребна жизнь-наживка, а значит Целлеру нужен некто, кого титул и власть сделали неуязвимыми для молвы и совести.
«Граф!.. Граф – очень значительная персона, но всё-таки я служу не ему, нет. Ибо какова служба – таков и человек… и прекрасно!»
Маленький важный человечек в сером мышастом кафтане и с чернильницей у пояса неторопливо шествует по светлым и красивым улицам Праги: высокие, в три, а то и в четыре этажа дома, ярко расписанные наличники, многоцветные вывески, нарядные прохожие.
«Прекрасно устроил Господь этот мир! Посмотрите хоть на лилии полевые…»
Прага, сердце Европы, столица Священной Римской империи, вмещающая сорок тысяч населения, переполнена людьми, как хлебное поле – спелыми колосьями. Босоногие монахи горячо спорят о Причастии; далеко, как с амвона, разносятся взволнованные слова: «Чаша для всех, и всем должно причащаться вином, истинной кровью Христовой, в наше искупление пролитой!» А вот студенты университета в коротких пёстрых плащах, смотрят дерзко, о преподавателях говорят громко: «Гус… Магистр Гус умрёт, а душой не покривит…» А тут наёмные, воюющие за сольдо и прочие гроши, солдаты, брызжа слюной, поминают невиданную битву при Танненберге («O Tannenbaum!..»). А там весёлые мастеровые нестройно, но с большим чувством горланят:
– Грязный Ганс пошёл на дно,
Встретил тех, кто там давно.
Танцевали до утра…
Гудит людское многоголосье, торопится сообщить о своём, самом важном – а маленький человечек слышит только одно: «Смерть».
И в пьяной компании, скандалящей у корчмы, и в дохлой собаке, упокоившейся в сточной канаве, и в призывной улыбке простоволосой девицы с дерюжкой под мышкой видит он всё то же – госпожу Смерть.
«Ведь как не посмотри, каким бы господам я не служил, на деле я всегда служу только одной Госпоже!» – думает маленький человечек и пуще прежнего надувается от важности.
«Пусть пугает простонародье скверно отпечатанный лубок, громыхая угловатыми угрюмыми словами «будь богач ты, будь мудрец – в пляске Смерти всем конец…», толковый стряпчий нужен каждому, особенно госпоже Смерти. В новое, высокоумное время даже повестка на Страшный суд должна быть составлена на основе параграфов Римского права и с учётом всех имеющихся правовых прецедентов…»
За такими приятными мыслями время идёт незаметно, кривая выводит к дому на берегу, к двери, на которой вместо дверного молотка привешен тяжёлый фигурный замок.
– И здесь Ты, – человечек с почтением прикасается к глумливо скалящейся образине… и начинает свою службу.
– Граф… Граф слишком важная персона, чтобы называть его здесь, – человечек в сером платье медленно обводит взглядом вокруг: ничем не прикрытые стены, неубранная комната, непокрытый стол с единственной свечой.
– Благие деяния – вот истинное богатство, – вежливо отвечает хозяин комнаты, сидящий у стены рядом со столом.
– Благие деяния не путь стяжательства; а тот, кто во всём ищет лишь прибыль, ступает на адскую дорожку, – потупив глаза сообщает человечек и трёт руки. – Я вполне наслышан о ваших деяниях, господин Целлер… Собственно, поэтому я и порекомендовал вас… Графу…
– Вот как? Я вас внимательно слушаю…
– Послушайте ещё и примите верное решение. По ряду причин супружество его сиятельства графа стало непозволительной роскошью, и его сиятельство считает за лучшее понести кратковременные расходы, нежели терпеть постоянный убыток. Важно не нарушить закон и сохранить приличия – у распутницы много опасных родичей! Посему щедрая награда ждёт того, кто поможет благопристойно разлучить неверную жену с оскорблённым мужем, а невинную душу – с грешным телом…
Человечек снова поднимает застенчивый взгляд, трёт испачканный в чернилах кончик носа, смотрит выжидательно.
В царящем полумраке его цепкие глаза замечают множество занятных вещей и вещиц, разместившихся в некогда просторной кузне там и тут без всякого видимого порядка: массивную наковальню в центре, неподъёмный рычажный молот, сваленный в углу, высокие банки из мутного стекла с торчащими штырями, передаточные ремни и натянутые проволоки. Человечек заинтересованно смотрит на того, кто в центре красивого Божьего мира смог создать поистине дьявольский хаос.
Человек, сидящий перед графским поверенным, обнажён до пояса, голова по-кастильски обвязана платком, ремесленный кожаный фартук прикрывает чресла, на широкой безволосой груди – ключ. Сохраняя видимое спокойствие и невозмутимость, человек безостановочно водит правой рукой вдоль ветвистого шрама, причудливо протянувшегося от ключиц по груди и до подвздошной кости.
«Как будто горящей веткой приложили, – думает серый человечек, – экие, однако, у него ручищи – впору ландскнехту. Мало же он похож на учёного аптекаря, составителя „злых зелий“, прославившегося в Севилье и Тулузе!»
– Что прикажите передать его милости?
– Передайте, что ежели его милость хочет избавиться от женщины как от обременительной поклажи, то тот же товар я хочу приобрести.
– Вам нужна какая-то женщина?
– Не конкретная женщина, но любая низкорослая, узкоплечая особа женского пола. Лучше всего девочка, которую никто не станет искать. Мне нужна маленькая жизнь, расцветающая напрасно, что ныне красуется, а завтра будет что трава полевая…
– Мы поняли друг друга. Прекрасно! – удовлетворённо произносит маленький человечек, верный слуга Госпожи-всегда-готовой-к жатве.
В лето милосердного Господа, 1410-е в Праге было неспокойно. Новости и слухи смущали умы, будоражили чернь и тревожили князей. Многим в этот год казалось, что чаша Божьего терпения вот-вот переполнится…
Под Танненбергом страшное поражение потерпело крестоносное воинство непобедимого доселе ордена Дома Пресвятой Девы Марии. В Карловом университете Праги магистр Ян Гус публично осудил тех, кто взымает мзду за служение Богу. В кафедральном соборе Святого Вита некие дворяне угрожали смертью священнику за богохульное Причастие и хлебом и вином3. В собственном имении внезапно скончалась во цвете лет молодая графиня Вальдштейн; говорили, что, подражая языческой царице Клеопатре, она на каждую ночь искала нового любовника…
Далёкий от суеты, похудевший и осунувшийся, Иоганн Целлер готовился завершить своё делание: с нужной скоростью вертелось тяжёлое водяное колесо, механические передачи разумно распределяли природные силы, как надо работала тщательно собранная машина. В тот миг, как придёт госпожа Смерть, вспыхнет небесный свет…
В ночь на исходе октября наступил решающий час.
Жарко горит огонь в кузнечном горне, жмутся тени по стенам продымленной мастерской, на перекрестье тьмы и света, в нарисованной пентаграмме, на железной наковальне спит девочка, дитя человеческое, и жизнь её – что искорка, летящая сквозь ночь.
За ужином Иоганн Целлер напоил ребёнка маковым отваром, и вот – сытость и дурман сделали своё дело: спит маленькая девочка покойным сном, улыбается… Снится ей, что она спящая Царевна, и на ней парчовое огненно-золотое платье, а Прекрасный принц шепчет ей ласково: «Проснись, скорее проснись – ждут тебя пажи и фрейлины, и весёлый праздник в королевском дворце. А холодный город, тёмная лачуга, голодная жизнь, это всё – затянувшийся сон, колдовской морок. Проснись!»
Смотрит на спящую замарашку Иоганн Целлер, и кажется, ничего прекраснее прежде не видывал. Нищенка, побродяжка, сорная трава под ногами – а улыбается так, будто это он, великий учёный Иоганн Целлер – нищий проситель у её трона, и сейчас решается: вознестись ему или погибнуть… и он уже не понимает…
Иоганн Целлер хмыкает, гладит грязно-русые волосы своей наживки и налаживает ловчую снасть. Он подводит к наковальне два медных шара на длинных стержнях, включает передачу, и слушая, как всё сильнее гудит машина, замедляет дыхание, ждёт.
И к ловцу на берегу неведомого приближается нечто. Дрожит от напряжения воздух, нагреваются и потрескивают медные шары, огромный макрокосм собирается в центре пентаграммы и становится меньше того, что вмещает сердце маленькой девочки. Пространство сгустилось до одной песчинки, время вытекло до последней капли. И всё стало одним.
И единое взорвалось светом. Чёрное обернулось белым, нигредо перешло в альбедо, дух соединился с материей, Древо Сефирот расцвело в центре мира.
Иоганн Целлер создал молнию и завершил своё великое делание. Он увидел. Он услышал. Он понял.
Он увидел – лёгкий прах, быстрые искры, безликий чёрный силуэт в белом выжженном круге.
Он услышал – плач ветра над крышей, шёпот воды за стеной, песню сверчка под половицей и слова, заглушившие все прочие звуки: Я рыцарь, пришедший отмстить… Я орудье Божьего гнева… Узри свою Смерть!
Он понял – всё.
Железная корова
Так уже было. И так будет ещё не раз: мальчишки могут повзрослеть, женщины могут говорить без умолку, чудеса происходят ни с того ни с сего…
Женщина, большая как грозовое облако, стоит, уперев руки в бока, и грозно смотрит на мальчика лет десяти. Её тартан, серый и блёклый как туча, косые полосы на полотне – что струи дождя, и громом грохочет голос.
– Послушай меня, Джейми Финлиссон, послушай хорошенько… Я давно заприметила, что ты не пьёшь молоко, которое я кипячу для тебя каждый вечер, а наливаешь его в блюдце и ставишь под лестницу. Так вот что я тебе скажу, маленький господин: если ты не выпьешь вот эту кружку молока, случится страшное… Придёт Железная корова, красная корова, бурёнка с боками цвета ржавого железа… Придёт Дхайранн Бхо… Она приведёт за собой целое стадо рассерженных коров… И летом перестанут расцветать цветы на лугах, бурые коровы на ферме твоего отца больше не будут давать молока… И даже если ты в День-накануне-зимы оставишь на крыльце миску с угощением для Кат Ши – не поможет…
Кухарка оставляет своё молоко с жёлтой пенкой и уходит – некогда ей, на кухне посуда не мыта… Джейми лежит на кровати и смотрит в окно, в открытые ставни, в вересковые равнины над головой без конца и без края…. Тучи бредут по небу, как стадо коров. Холодной сталью посверкивают зарницы. Где-то гремит гром… Или это тяжёлые железные копыта бьют в землю – дум, дум… Джейми вздрагивает, встаёт и наливает молоко в щербатое блюдце. А потом скидывает одежонку, прячется под плед и смотрит, как догорает свеча и каплет жёлтый воск – кап, кап – а жёлтый круг на столе больше, больше…
Под светом жёлтой луны макушки круглых холмов, железные крышки бездонных колодцев, топчут железные копыта коровы со шкурой цвета бурого железа… И с бумажным шорохом сворачиваются стены дома, и Джейми один-одинёшенек посреди верескового поля стоит-смотрит, смотрит, не отводя взгляда, как вздымается бурая пыль над северным окоёмом, и всё ближе, ближе глухие удары – тум, тум…
– Не бойся, – шепчет голос из-за левого плеча, и вот – гляди-ка – быстро-быстро вокруг Джейми вырастают стены дома: один камень, на него другой, а там и крыша над головой…
– Не бойся, – повторяет тоненький голосок, – ведь ты каждую ночь оставляешь мне блюдечко молока, а я помню добро…
Джейми быстро поворачивается и успевает заметить, как кто-то невысокий, в коричневом камзоле, поднимает палец к губам, отступает в тень… Один только раз он моргнул, открыл глаза, а вокруг знакомая комната, и нет никого, и только в ушах затихает железный звон: дон-н-н… И лоб – горячий…
– Ты не заболел часом? – спрашивает его мама утром. Джейми отрицательно крутит головой, а на следующую ночь всё повторяется снова – бьют в землю железные копыта, клубится бурая пыль, посверкивают из-за кургана отточенные рога… и кто-то в самый последний момент строит стену, что прячет Джейми от страшной Железной коровы.
Но от неё не спрятаться…. Вот уже и днём Железная корова подступает к ферме – всё ближе, ближе. Джейми видит, как ржавеет трава и листва на деревьях, как у некоторых работников ржавчина пятнами выступает на лицах…
– Что с тобой, Джейми? – с тревогой спрашивает мама, щупая ему лоб. Он поднимает глаза, смотрит и видит в её волосах рыжую ржавчину…
Утром Михайлова дня Джейми слышит, как мама разговаривает с кем-то за дверью.
– Нынче злая болезнь осыпает людей мелко-мелко, в округе на фермах болеют. Я знаю эту хворь – от неё умирают… Ах, не случилось бы беды… Я так боюсь за сына… Ах! Говорят, вы можете…
– Не надо боятся, госпожа Финлиссон, – отвечает ей мужской голос, смешно выговаривая слова, – …Сфвятой Андрей с нами… Но его прислужники тфвердят, что я знаюсь с нечистыми духами…
И снова говорит мама, умоляя и уговаривая, и снова смешной голос говорит, что он не может… не должен… но может быть…
Один только раз Джейми моргнул, открыл глаза – а в его комнате человек в буром камзоле… Голубые глаза насмешливо прищурены, тонкогубый рот плотно сжат, будто бы он пытается не засмеяться… Волосы взъерошены, что твоя копна…
– Ты Брауни?
– Брауни? Шотландский домофвой? О-о-о! Они – мои друзья, слафвный мальчуган. Ну конечно! Фвсе прямо так и говорят… но сам я предпочитаю, когда ко мне обращаются «доктор Дженнер»4. Матушка звала меня Эдом… А здесь, на фермах, я Саммерлэд… а в колледже Сфвятого Андрея меня называют «заносчифвый английский докторишка»… Ну да сейчас не обо мне речь… Как тебя зовут, слафвный мальчуган?
– Моя мама говорит, что назвала меня в честь короля Яковом, отец зовёт Джейми, а наша кухарка – Аттилой… Она клянётся, что я бы тоже сжёг Рим, когда бы она не прятала спички…
– Аттила не дошёл до Сфвятого города, а у вашей кухарки язык – длинней дороги до Лондона…
Он говорит, и роется в своей сумке, позвякивая стеклом и сталью. Достаёт маленький ланцет, и улыбается солнечно, и опять говорит.
– Ты боишься боли? Ну конечно! Это оттого, что ты думаешь о ней… Думай о цфветах, об улыбке своей матери или о том, что пока кухарка ищет на кухне в потёмках спички, её кот успевает ополовинить горшок сметаны… Ну вот, ты даже не заметил, как я постафвил тебе на плечо знак Сфвятого Андрея… Маленький крестик, и немного… магии… Вот и фвсё, дня три поболит – и будешь как новенький…
– И Железная корова больше не придёт?
– Железная корофва? Ты, верно, про оспу? Ну конечно! Как тут без корофв… Знак на твоём плече защитит тебя, не бойся… И запомни глафвное: когда тебе страшно, не думай о страхе, не помогай ему стать больше тебя… Пусть в тебе растёт только то, что дарит радость… Ну фвот, ты спишь… Ну спи, спи… и пусть фвсё получится…
Джейми просыпается на заре, раскинув руки, выбегает на холм, где цветы и летние травы, где ему совсем не страшно. На его левом плече – маленькое пятнышко не больше листика клевера. Но эта отметина волшебная… Она значит, что он прошёл через страх и теперь всё будет по-другому. Он смеется, и кружится на одном месте, и останавливается, глядя в небо, и вдруг за спиною слышит – дон-н-н…
– Я не боюсь, – упрямо повторяет Джейми и медленно-медленно поворачивается…
Мерно побрякивая большим медным колокольчиком, рыжая корова неспешно бредёт к ферме. Через чертополох и вереск за ней тянется стадо, ибо наступает вечер, и приходит время доить молоко и разливать его в кружки.
Безумные розы накануне первого дня мая
– Эти розы на закате будто вытканы из бархата, фиолетового и тяжёлого. Эти розы в лучах рассвета пурпурно-красные, невесомые, а изнутри – нежно-розовые. Эти розы, будто девушка, что скрывает под тесным платьем цветущую молодость, и каждый лепесток манит и дразнит, и обещает открыть средокрестие всех тайн…
– Ты не механикус, Анри, ты – пиит, и к тому же бездарный, – сказал статный русоволосый юноша, меланхолично сплёвывая шелуху от семечек на щербатую мостовую Латинского квартала. – Всякая роза суть флора, земными соками питаемая, одна от другой неотличная и дщери человеческой ничем не подобная.
Бездарный поэт – такой же белокурый из-за модного парика, но росту невеликого и в движениях порывистый, – только брабантскими кружевами всплеснул и шаг замедлил.
– А ты, Пьер, просто неотёсанный московит! Всё бы тебе в красоту кронциркулем тыкать! Впрочем, сдаётся мне, потому ты к розам равнодушен и за траву их числишь, что иная красота тебе приглянулась. То-то ты от цветочницы глаз не отрывал, семечками давился, времени счёта не вёл. Погоди! Ещё отпишет мэтр Клэро царю про твои прогулы да опоздания, будешь тогда не девицам в корсаж, а шведским фузилёрам в дула заглядывать!
– Нешто я этого добра не видывал… дула как дула, – пожал широкими плечами Пьер, урождённый Пётр Алетов, подпоручик лейб-гвардии Семёновского полка, студиозус Коллежа Рояль. – Наши, поди, поболе будут…
– … А всё потому, что механика открывает суть вещей и обнаруживает скрытые от невежд пружины и шестерни мира! – услышали друзья, проходя в двери под девизом «Docet omnia»5.
Опоздали они изрядно и, крадучись пробравшись в аудиторию, застали мэтра Клэро в самый разгар лекции, пронзительно вещающего с кафедры об открытиях славных, о таинствах великих и пользе от всего этого проистекающей.
– Сама же механика есть наука, способная решить все задачи, связанные с движением или равновесием вещественных тел. И любое действие между двумя телами по непреложным законам осуществляется и научному изучению подвластно! А сие значит, что изучаем мы фундаментальные законы мироздания, по которым движется и Солнце вокруг Земли, и пушечный снаряд над землёю – всё, что доступно изучению, постигает разум! На опытной основе великий Декарт доказал, что наука может объяснить все явления натуры. Благодаря науке человек воистину Царь природы, всё разумное прекрасно, всё неразумное – ощущения, переживания и чувства – несущественно. Наука в соединении с практикой открывает нам скрытую механику Вселенной, и мир открывает пытливому уму все свои тайны, как немое тело под ножом анатома. Наделённый творческой силой человек сам создаст прекрасный Эдемский сад, по Божьим чертежам построит новый мир, и Храм науки в этом дивном мире заменит Церковь!
Среди множества гомонящих студиозусов Пётр Алетов сидел тих и недвижен. Он слушал и не слышал, только досадливо вспоминал, как стоял давеча будто соляной столп в кущах Пер-Лашез, в иезуитском саду «отца Ла Шеза», и слова не молвил, и этих треклятых роз не купил. Да и как купить! – посудите сами, судари мои, когда третьего дня за новые шпагу, пряжки да запонки отдал шестнадцать французских ливеров, да перед тем за чулки и башмаки – восемнадцать. А содержания за март месяц совсем не плачено… Легко сказать «Поезжай, брат Пётр, к французским профессорам, обучение завершать, арифметике да истории учиться и к тому сугубое прилежание употреблять! А ещё для лучшей стройности тела обучаться, поелику возможно, танцевать, фехтовать и на лошадях ездить…» Да только где ж на всё ливеров набрать! Здешний ресторатор и так уже в кредит не верит и смотрит исподлобья, будто он не природный француз, а волк сибирский…
– Эх, доля горькая, сторона заморская! – вздохнул Пётр по-русски, вспомнив невольно Москву колокольную, хлебосольную, однокашников из школы в Сухаревской башне и друзей-пушкарей, у коих на практике премудрости математические постигал. Да жаркое дело под Лесной, когда русский корволант знатную конфузию свеям учинил – пушки тогда весь день били, не переставая, всем дело нашлось. А молодой фендрик Пётр Алетов, в том бою навылет раненный, на всю жизнь запомнил ровно шагающих сквозь картечь, под барабаны и дудки, краснорожих гренадеров в синих мундирах. Да фузеи ихние, калибром в восемь линий… выходит пострашней дул свейских глаза девичьи, коли тогда не сробел, а ноне в статуй обратился, как жена Лотова…
Про глаза подумав, он очнулся от мыслей и тут же почувствовал на себе взгляд. Да только не пригожая девица смотрела на него пристально, а пялился невежливо с последних рядов некто худой и носатый, одетый бедно, но с щегольской претензией.
– А скажи-ка, друг Анри, кто это там, на галку похожий, рассматривает нас без всякого политеса?
– Как же на тебя не смотреть, друг Пьер! – ответствовал Анри, увлечённо разрисовывавший спинку лавки перед собой перочинным ножиком. – Ведь ты у нас гость из страны далёкой, таинственной, у вас там одни чародеи да медведи, поди ещё разбери, кто к нам пожаловал!
Он поднял голову, посмотрел и в лице переменился.
– Ох, друг мой! Лучше бы тебе не оборачиваться!
– Что так, друг Анри? У вас, я слыхал, за такие взгляды на дуэль вызывают. Вот пусть мне этот господин и обскажет, за кого там он меня принял.
– Уж лучше ты бурым медведем прикинься, а не французским дворянином, хотя этому кровопивцу и так всё равно, кого резать!
– Царица небесная! Да кто он такой, скажи на милость? Нешто сам парижский палач мэтр Сансон, про которого я столь наслышан?
– Хуже! Это бретонский дворянин Риен де Лаваль, известный нечестивец и бретёр6, и режет он людей не только на Гревской площади, не всегда за деньги, но всегда с превеликим удовольствием. Страшный он человек, злой славой овеянный, только в последние три месяца на поединках без малого две дюжины уложил. Говорят, будто у него в родне сам Жиль де Рэ, знаменитый маршал и чернокнижник, лет эдак триста назад сожжённый в Нанте за тяжкие преступления против Церкви и христиан…
– Ишь ты! И у вас чародеи, оказывается, водятся. Что ж с этим удальцом мэтр Сансон до сих пор не побеседовал?
– Во Французском королевстве не так, как в вашей дикой Московии, без суда никому голову не рубят. А только на шевалье де Лаваля никто пока показаний не дал.
– Ну, коли так, я сам ему укорот дам, – хмуро проворчал Пётр, стискивая рукоять новокупленной шпаги.
Побледнев, Анри схватил его за руку:
– Мой Бог! Остынь, Пьер, умоляю…
– Пусти, – сквозь зубы прошипел Пётр. – Не знаю как механике да математике, а фехтовать я у вас до срока выучился… будет он у меня как швед под Полтавой…
Да только пока друзья препирались, страшного человека де Лаваля простыл и след, и расстались студиозусы друг на друга сердитые и собой весьма недовольные.
Но так вышло, что с того самого дня взгляд пронзительный в спину Петру Алетову ещё не раз и не два упирался. Нет-нет, а замечал он в толпе напряжённую, как охотничий самострел, фигуру в чёрно-сером наряде, а под треугольной шляпой – пристальные, окаянные, беспросветно чёрные глаза.
С тех пор прогулки перестали его радовать, и, если бы не прекрасная Флёрин, цветочница из Пер-Лашез, пожалуй, он и гулять бы не стал. Тем более что улицы славного города Парижа куда как ему не нравились.
Тесные и смрадные, они переплетались и извивались адовыми змиями, блестя в полумраке чешуёй мостовых, норовя закусить собственный хвост, прокладывая извилистый путь как будто наугад. И всякий ступающий на них никогда не знал наперёд, куда выведет кривая: к собору ли Нотр-Дам-де Пари, к кладбищу ли Невинноубиенных.
Но, даже добравшись благополучно до намеченной цели, путник порой не обретал того, к чему стремился. Желая возвыситься душой, уже на стенах собора Парижской Богородицы он обнаруживал искусно представленные муки грешников, чьи тощие бока и впалые щёки наводили на мысли не о Геенне огненной, но о земном её подобии – Париже.
А стремясь посетить место последнего покоя при церкви Святых Невинноубиенных младенцев, путник попадал в самую гущу жизни, которая кипела здесь днём и ночью: яркая, громкая, не желающая замечать смерти. Днём на кладбище бойко торговали с лотков модным товаром на соблазн и погубление христианских душ, шлюхи демонстрировали источник всяческого греха, а проповедники, зажмурившись, обличали человеческую природу, на грех падкую.
Ночью на погосте в большом количестве собирались лихие людишки: тати, душегубы, конокрады, вагабонды, сводники, дезертиры – делили добычу, сговаривались на дело, толковали меж собой на арго – языке, который представлял настолько пёструю словесную смесь, что вполне мог быть языком строителей Вавилонской башни.
Покупая здесь однажды галстуки, Пётр Алетов смог полюбоваться недавно выстроенным на улице Медников доходным домом – самым большим в Париже. Дом встал на месте одной из древних кладбищенских стен и остался частью погоста.
Прежде тут, в арках стенной галереи, хранились кости бедняков, оставшихся без могил по причине страшной дороговизны земли на кладбище. Ныне часть витрин первого этажа дома наполняли перенесённые на новое место черепа… Гуляющие по улице в свете фонарей парочки время от времени вздрагивали, увидев, как безгубым ртом им ласково улыбается любовник былых времён…
Здесь, закованные в колодки, у позорных столбов маялись неудачливые воры, здесь святые люди, подобно огромным кротам, гнездились в норах, здесь уровень поверхности земли в пределах каменных стен кладбища был метров на шесть выше уровня городских улиц, здесь однажды, в день Святого Варфоломея, напитавшись кровью зарезанных гугенотов, распустились невиданные прежде красные цветы. Здесь тьма и свет сходились вместе и клялись во взаимности; и таков был весь Париж, невинный и проклятый, стольный град французской державы.
«Государь Пётр Алексеевич мнит, будто с помощью немецкой науки всю Россию по железной линейке вытянет и Санкт-Питербурх, недавно столицей назначенный, по геометрическим чертежам выстраивал – другим городам в пример и Европе в подражание, – всё чаще задумывался Пётр Алетов. – Да только те же французы оттого, что мы у них учимся, нас за неразумных детей почитают, дикарями и московитами кличут. А поглядеть на ихнюю столицу: где здесь геометрия, где математика, царица наук, где объективность, разуму подвластная?!»
Париж пребывал за пределами разума, он стоял на языческих руинах, христианских костях и выгребных ямах и сам больше чем на треть был грязью, нечистотами, прахом земным. Здесь в одном месте помещалось полмиллиона живых и несколько миллионов мёртвых. Главными средоточиями городской жизни оказывались многочисленные рынки и приходские кладбища. Париж как магнит постоянно притягивал толпы бедолаг, искавших здесь счастья, крова и пропитания. Каждое утро в город въезжали тысячи возов переполненные мясом, рыбой, овощами. А едва стемнеет, обратно, бесконечным потоком, тянулись бочки золотарей, вёзшие содержимое городских нужников селянам на удобрения. По ночам над городом висел непрерывный грохот, будто вражеская армия нещадно палила по Парижу из осадных орудий – то неутомимые золотари вычищали отхожие места имущих граждан. Для неимущих отхожим местом служил весь город. Только дождь на время очищал мостовые, смывая мусор, испражнения и мёртвую плоть тварей божьих всех видов и размеров. В сточных канавах рядом с рыбьими потрохами, куриными головами и дохлым зверьём целиком обретались мёртвые младенцы – ведь самые дешёвые похороны обходились простолюдину в дневной заработок. А если дождь затягивался, городские улицы превращались в топкие болота, где в самых гиблых местах предприимчивые горожане сооружали для заблудших пешеходов временные мосты за звонкую монету.
Главный французский город сверх меры был переполнен не только живыми, но и мёртвыми. Между теснящимися городскими домами, чуть ли не смыкавшимися крышами над узкими улицами, нет-нет да открывались зелёные полянки, где пасторально цвели маргаритки и ромашки и бродили козы – а над ними наклоняли свои двускатные крыши деревянные кресты и позеленелые каменные гробницы образовывали улицы другого, потустороннего города. Старинные парижские кварталы – Латинский, Маре, Сен-Жермен – непременно имели столь же старинные кладбища: Сен-Бенуа, Сен-Мерри, Сен-Рок. Чтобы добрые христиане не забывали молиться за усопших, кладбища вплотную примыкали к христианским храмам – даже гугеноты, не признававшие власть Церкви, предпочитали хоронить своих мертвецов в церковной ограде.
Городская география изначально была религиозной: богобоязненный Париж состоял из приходов и в центре их было больше, чем на окраинах. А в правление Короля-Солнца, немалое число парижских приходов имело уже по два кладбища – поближе к церкви для тех, кто побогаче, подальше и попроще – для бедняков. Те же, кто умер безденежным, отправлялись в одну общую могилу, отчего постоянно перекапываемая скудельница образовывала самую выдающуюся часть любого городского кладбища. Большинство казнённых, умерших в нищете или сгинувших от заразы свозили в братскую могилу при церкви Святых Невинноубиенных младенцев. Здесь, на погосте, возникшем ещё в эпоху Меровингов, расположенном в самом сердце города, в сотне метрах от королевского Лувра, ожидали Страшного суда около двух миллионов тел, а слой захоронений поднимался над землёй и уходил вглубь на несколько человеческих ростов. По ночам могилы издавали странные звуки, для расшифровки которых издавались специальные толковники, а тлетворные испарения проникали в ближние дома и ускоряли пополнение кладбищ. Смрад был так силён, что в отдельных домах квартала Ле-Аль, раскинувшегося вокруг великого кладбища Святых и Невинных, сворачивалось молоко и прокисало вино; сталь, столовое серебро и золотое шитьё быстро утрачивали блеск и тускнели.
Неудивительно, что при первой же возможности горожане стремились выбраться за границы города. Новые времена этому весьма способствовали. Когда отгремели войны и поослабла Церковь, у французской знати появилось время для забав и склонность к прекрасным излишествам. Мужчины сделались женственными, женщины – изощрёнными; страсти и влечения теперь полагалось не сдерживать, но выражать галантным образом и облекать в учтивые слова. Солдаты сделались ненужными, и вместо них, как из-под земли, появились украшенные кружевами франты, умельцы выплясывать на балах, знатоки этикетов. Благочестие перестало быть модным – и пышным цветом расцвело стремление к показной роскоши, куртуазным удовольствиям, изысканным украшениям.
Постепенно парижские предместья за обветшавшими крепостными стенами обзаводились просторными усадьбами, каждая из которых состояла из большого дома и регулярного сада. Сады сливались в бесконечные зелёные ленты, уподоблялись земному раю, ограждали крепче стен от забот и тревог. Один из лучших садов был разбит иезуитами на Шарронском холме. Здесь, на восток от Парижа, не замечая бедняцких лачуг, отрицая жизнь в поте лица, сверкал фонтанами, благоухал редкостными растениями, зеленел сводами аллей, удивлял гротами и беседками невероятный Пер-Лашез.
До позднего вечера по саду Пер-Лашеза гуляли щёголи на красных каблуках и дамы, украшенные фижмами и фонтанжами. Пётр присоединялся к всеобщему променаду, чтобы хоть здесь вздохнуть полной грудью, послушать соловья и жаворонка, а пуще – чтобы встретить на тропках и дорожках сада девицу Флёрин. Розы только входили в моду, но прелестная цветочница торговала бойко, а её корзина всегда была полна чудесными цветами на любой вкус.
– Эти розы – цветы рая, в эдемском саду первым насадил их Господь, благоухание и красота даны им, чтобы напоминать о райском блаженстве. Купите цветок красоты, весны и радости! Прикоснитесь к живой благодати – и благодать всегда пребудет с вами! Только розы подобны солнцу и обладают подлинным королевским достоинством, только они всецело наслаждение, щедрость и таинство…
Голос Флёрин звенел серебряным колокольцем в самых отдалённых уголках сада, и редко кто не испытывал радостного волнения, заслышав его. Голос сулил многое.
– Вот алая роза – желание и страсть, а ещё – радость красота и всяческое совершенство…
– Вот белая роза – невинность и девство, а ещё краткость жизни, мимолётность счастья, светлое напоминание о Стране блаженных…
Но ещё прекраснее голоса был чудесный облик девушки. Следуя последней моде, благородные дамы стремились походить на изящные фарфоровые статуэтки с набелёнными личиками, тонкой талией, нежными ручками. Куклами они и казались… Красота же Флёрин не бросалась в глаза, но трогала сердце: кожей, позолоченной солнцем, ладной фигуркой, крепкими руками; а пышные золотистые волосы, никогда не прятавшиеся под чепец, волновались под ветром, будто пшеница накануне жатвы.
Наряды прекрасной цветочницы всегда были просты и безыскусны, но её природная способность быть естественной без усилий и грациозной без жеманства так её красили, что, несмотря на скромность платья, она казалась переодетой принцессой. «В саду она как лилия между тернами…» – думая так, Пётр понимал, что влюблён, но не понимал, что с этим делать.
– Вот роза восьмилепестковая – это знак возрождения…
– Вот роза в двенадцать лепестков – это означает молчание и тайну…
Французские и русские слова путались, когда Пётр пытался подойти к чаровнице и заговорить. А ведь в ответ на шутки друга Анри он частенько говаривал, что легко сумеет составить любовную записку-бильеду, тысячи амурных писем написать! А уж сказать «свет мой, душа моя, mon amour» можно и не заглядывая в грамматику. Да только на деле иначе обернулось.
И в одно прекрасное утро Флёрин заговорила с ним первая – по правилам торговли и по праву красоты. Давно уже она поглядывала, лукаво улыбаясь, на статного и пригожего юношу с непривычно скуластым лицом, и вот подошла и со всем вежеством спросила, по нраву ли монсеньёру её розы.
– Слов нет! – сказал Пётр чистую правду и покраснел.
Звонким смехом ответила девушка на эти слова и захотела немедля узнать, в какой стране ещё остались такие немногословные рыцари. Так Пётр стал рыцарем и обрёл даму сердца.
Речь его потекла свободно, ибо легче лёгкого говорить о родимом крае. А потом, наслушавшись, Флёрин спросила уже совсем не про цветы: