Читать онлайн Африка бесплатно
© Книгоиздательство «Гилея», перевод, примечания, 2022
Между детством и каторгой человечества
В своё путешествие во французскую Западную Африку (тогдашний Западный Судан) тридцатилетний Растко Пéтрович отправился в декабре 1928 года. К тому времени он уже известный в Королевстве Сербов, Хорватов и Словенцев писатель и поэт, автор двух модернистских романов (1921, 1927) и сборника стихов (1922), которого сегодня относят к зачинателям сербского сюрреализма. Участник Первой мировой, он вместе с частями действующей армии, вынужденной зимой 1914–1915 годов отступать из оккупированной Сербии, оказался на греческом острове Корфу, откуда перебрался в Ниццу, а затем в Париж, и там поступил учиться правовым дисциплинам как стипендиат союзного французского правительства. В городе, культурная жизнь которого в те годы расцветала самыми яркими авангардными новациями, он встречался с Андре Жидом, Жаном Кокто, Пабло Пикассо, Андре Сальмоном, Полем Элюаром и, конечно, с Андре Бретоном – и через десятилетие с небольшим он напишет газетный очерк о нём и о сюрреализме в белградской газете «Време». Вернувшись на родину, Петрович привёз с собой большую подборку дадаистских изданий. Первое время он сотрудничал с авангардным журналом «Зенит», затеянным Любомиром Мицичем в феврале 1921 года, – опубликовал в нём несколько стихотворений, а также статью о современном искусстве в Париже (в первых номерах журнала он даже был указан как его парижский представитель).
Совместная работа с Мицичем, разумеется, не продлилась долго: вряд ли стопроцентный европеец Петрович, человек западной цивилизации, а вскоре сотрудник дипломатического министерства в Ватикане, затем в США, мог найти общий язык с сербским радикалом и изгоем Мицичем, придерживавшимся в своём интернациональном по замыслу журнале чёткой антиюгославской и антиевропейской линии. В 1926 году Мицич выпустил сборник стихов «Антиевропа», а в 1938-м во Франции – роман «Варварогений децивилизатор», в иносказательной форме повествующий о литературно-политических сражениях автора в 20-е. В одной из глав этого до сих пор малоизвестного и в Сербии текста, где оппонентами Варварогения выступают сплошные пройдохи и лицемеры, под именем некоего «борзописца, чьё имя было в ту пору у всех на устах», появляется Петрович, возглашающий в идейном споре с главным персонажем: «Всё-таки цивилизованный человек, вроде меня, куда сильнее варвара».
В колониальной Африке Петрович – тот самый белый человек в белом костюме и в неизменном белом пробковом шлеме, окружённый чёрными помощниками, проводниками и носильщиками, безмерно страдающий от жары, сжигаемый местной едой и напитками, подтрунивающий над местными жителями и их французским, скупающий у них украшения и ритуальные маски. Но покидает он эти места, будто одержимый любовным недугом, с каким-то совсем новым пониманием, с горечью разъединения и ощущением внутреннего разрыва. И кажется, что он уже не просто повторяет, а примеряет к себе слова своего африканского друга, пожилого Вюйе, услышанные им в начале путешествия: «Всё, что во мне есть молодого, – это суданец, а то, что старо, – парижанин». А в одном из экземпляров вышедшей весной 1930-го книги «Африка», который он подарит другу, Петрович на оборотах шмуцтитулов оставит десяток чудесных карандашных рисунков, где поэзия чёрного человечества вновь им пережита и передана нежнейшими тонами.
Если от путевых записей модерниста Петровича ждать лишь экспериментов с языком и стилем, то они вряд ли оправдают надежды любителей формального новаторства, каковое у писателя находят в его первом романе «Бурлеск господина Перуна, бога грома». Справедливости ради отмечу, что в записях можно встретить множество броских вкраплений текстов, для языка повествования инородных, – это звучащий и дико, и смешно в исполнении местных жителей язык колонизаторов, и матерная настенная переписка крестьян села Мосуа, и песни на языке бамбара (примерно такие Илья Зданевич или Тристан Тцара публиковали на правах поэтической зауми; Алексей Кручёных, Игорь Терентьев и Юрий Марр вообще практиковали вторжение в свои стихи всяческой иноязычной лексики), и негритянские песни самого путешественника. Но главное, ради чего книгу стоит с вниманием прочесть, вовсе не в этом. Очевидная лиричность живописного повествования не только не скрывает, а наоборот, предельно выявляет основную для меня его сторону – содержательную, философскую. Ту, что находится в русле идейных поисков как предшественников и соратников Петровича по авангардным движениям первых десятилетий XX века, так и сегодняшних антицивилизационных теоретиков.
Первое издание «Африки» (Белград: Геца Кон, 1930)
Интерес авангарда к низовым и так называемым примитивным культурам (в частности, к искусству негров) был вызван отнюдь не только поиском экзотических форм или формированием его собственной социальной идентичности. Эти культуры послужили ему материалом для создания своего эликсира молодости. «Безумцы», «дикари», «примитивы XX века», воспев алогичное и случайное, спонтанное и заумное, слой за слоем снимали с тела искусства пласты веков, образов, ментальных нагромождений, маскировочные и вторичные уровни, оставляя это тело нагим и природно-чёрным, изначальным и жизнеспособным. В одном из газетных интервью той поры дадаист Рихард Хюльзенбек так прямо и заявил: «Мы – древние сказители, желающие всё начать сначала». Стоит задуматься, а не являются ли его слова краткой формулировкой некой расплывчатой и незавершённой духовной доктрины, которую в конечном счёте разделяли и русские будетляне, и Малевич, и сюрреалисты, и к которой, кажется, был близок Петрович – если вникнуть в настроение его дневника? И не стремились ли разные авангардные движения разными способами выразить ту мысль, что цифровая мера, логика и смысловая определённость, составляющие суть цивилизационных устоев, есть просто аномалия чувственной, аналоговой по своей природе жизни, нарушение правил того, что принято называть нелепым или невнятным, а не наоборот, и что «дикий», «алогичный», «дологический» мир – он как раз и есть самый настоящий и правильный?
Странствующие поэты и сказочники, поющие рыбаки, купающиеся, танцующие, совокупляющиеся в танце чёрные люди, чёрное звёздное небо, таинственные и бесконечные джунгли и саванны – всё это подлинная поэзия простой и раскрашенной в невероятные цвета жизни, с которой Петрович соприкасается в своих странствиях. Наверное, она и есть самая что ни на есть подлинная, но именно такая поэзия отвергнута цивилизованным и колонизаторским, высокомерным и неизменно расчётливым миром. «В сущности, – говорит в своём предисловии к антологии мифов, легенд и сказок народов Америки поэт-сюрреалист Бенжамен Пере, – нельзя не заметить, что нелепая, если не сказать отвратительная, мораль лицемерия, низости и трусости, которая бытует в современном обществе, – злейший враг не только поэзии, но и самой жизни (любая консервативная мораль не может быть ничем иным, кроме как моралью тюрьмы и смерти), и ей удалось сохраниться до сегодняшнего дня лишь благодаря обширному механизму материального и интеллектуального принуждения, а именно при помощи духовенства и школы, служащих опорой для полиции и суда».
Критика европейской цивилизации, стремящейся приручить чернокожее население как диких зверей, носит у Петровича эпизодический, но достаточно разнообразный характер, и прежде всего он ведёт речь о несостоятельности попыток «облагородить» другие народы, об ошибочности принудительного сближения столь различных культур. Интересно, как автор прослеживает связь между уровнем чувственного и интеллектуального развития чёрных и степенью их включённости в цивилизацию, между цивилизацией и всецело отвергаемым ею каннибализмом: по наблюдению Петровича, как раз племена людоедов и наименее развитых в обоих отношениях чернокожих легче прочих приспосабливаются к ритуалам белых. Эти соображения чрезвычайно полезны для разного рода теоретических догадок. И не будем здесь умалчивать о том, что физиологически отвратительное, брутальное людоедство чёрных язычников по своей сути мало чем отличается от политкорректного каннибализма общества, созданного белыми христианами, – да простит мне читатель столь прямую, но несомненную для меня аналогию. Я имею в виду то двуличное коллективное существо (Ги Дебор назвал его Обществом спектакля), у которого насилием принято считать сопротивление «законной» власти, африканские отравленные стрелы и людоедство, но колониальное владычество, кровожадные захватнические войны и масштабное внутригосударственное насилие таковым не называются, – словно это злой дух, чьё имя, произнесённое вслух, может нарушить сложившийся миропорядок.
Впрочем, языческие верования и магия, над ролью которых в жизни туземца и аборигена привычно посмеивается белый наблюдатель (восторгаясь при этом их символикой и коллекционируя их атрибутику), в современном обществе не только не исчезли, а даже приобрели небывалый размах. Я говорю не столько о всевозможных нынешних суевериях, сколько о культе «знакового» и о сакральности собственности (к ней негры как раз, по впечатлениям Петровича, в большинстве равнодушны), о вере цивилизованного человека в магию товара, техники и цифры (цифры не только в смысле суммы технологий, но и как количественного и логистического критерия истинности и ценности жизненных решений); в силу ритуалов, связанных с работой, отдыхом, лечением, сексуальными отношениями; наконец, в волшебные силы власти и некоего ассоциированного с нею верховного Разума. Думаю, здесь излишне упоминать об идолопоклонстве и архаичных церемониалах в политической жизни. Созданный белыми тип социального организма есть торжество даже не Спектакля, а магического ритуала. А что такое магия текста и языка – едва ли не основное в сегодняшней литературе, где верные сочетания слов, культовые темы, узнаваемые образы считаются критериями её качества? И ведь ровно те же средства применяются в пропаганде и в других гипнотических сеансах послушания, проводимых властью. Тут как раз впору вспомнить о социомагии, открытой русским анархистом Вольфом Гординым за десятилетие до путешествия Петровича, – о комплексе приёмов, используемых религией, системой образования, политической теорией и государственной властью для поддержания масс в повиновении. В их число входят как всевозможные заклинания, угрозы, проклятия, наказания, похвалы, благословения и вознаграждения, так и «номинализация» и «деноминализация» (наименования и переименования), «колоссализация» (увеличение объёма понятия), «монизация» (соединение в одном), «конверсализация» (переворачивание знака понятия) и др. К магическим действиям Гордин относил также пропаганду и агитацию, которые в нашем мире являются базовыми процедурами электоральных ритуалов.
На этом переходе магия обрела другие формы, сохранив, по сути, свою психическую первооснову. Поэзия же, испытав на себе применение некой цифровой меры – нравственной, художественной, научно-филологической, – становится частью логистически выверенной и безопасной жизни, её «одомашненной» составляющей или, в лучшем случае, прозябает вне действия её радаров. Между тем у поэзии не может быть никаких причин и целей, она просто случается – как в стихах поэтов, проклятых их временем и запертых в гробах последующих учёных толкований. Как в стихах Бориса Поплавского, о которых Георгий Иванов выразился так: «В грязном, хаотическом, загромождённом, отравленном всяческими декадентствами, бесконечно путанном, аморфном состоянии стихи Поплавского есть проявление именно того, что единственно достойно называться поэзией, в неунизительном для человека смысле». Или как в песнях встреченных Петровичем африканских рыбаков и гриотов.
Завершу свой текст ещё одной цитатой из Бенжамена Пере: «Если, согласно общепринятой точке зрения, первобытные общества представляют собой детство человечества, то сегодняшний мир – это его срок в исправительной колонии, его каторга. Двери тюрем раскроются, и человечество узнает, как молодо оно перед лицом свободы».
Сергей Кудрявцев
Глава первая
Судно постепенно приближалось к тропикам. Проплывало через архипелаги и мимо лесов, с берегов которых спускались поющие люди.
В середине декабря, постепенно покидая открытое море, мы приближались к тропикам. Птицы меняли оперение, из спокойного зелёного, иногда лазоревого моря взлетали рыбы, а если редкий корабль появлялся на горизонте, то это было для нас событием. Ночью за кормой тянулась фосфорная река, которая по мере нашего продвижения на юг каждый вечер становилась всё светлее и светлее. Целые звёздные хороводы разбегались от судна, теряясь в воде. Громадные шары света, похожие на факелы или солнечные мячи, тоже от нас бежали. Этот млечный путь, тянущийся за кораблём, завораживал. С одной стороны от нас проплывали невидимые нам Канарские острова. Большая Медведица была всё ближе к горизонту; с другой стороны уже выглядывал Южный Крест. Это было во всём: иное небо.
В то утро я прошёлся по солнечному пространству без шлема, а уже после полудня начались и головная боль, и насморк: напоминание, что солнца в тропиках следует остерегаться. Дивное солнце с далёкой дымкой лежит на неподвижном море, белом, как молоко. Вдруг, будто очнувшись, появляется свет, он набрасывается на окружающий его мир, как дети набрасываются на еду, шумно и весело. Весна-однодневка превратилась в лето.
Вюйе1 рассказывает мне о каменном веке Африки, о её племенах, языке, растениях, фауне и ископаемых. Пока он говорит, я чувствую, как солнце вытягивает из меня все простуды последней осени и все простуды от рождения и до сегодняшнего дня. Заворожённый этим чувством, я толком и не слышу некоторые его слова, однако время от времени киваю головой и улыбаюсь. Какое счастье путешествовать вместе с ним! Час-другой его рассказов для меня – уникальный университетский семинар. Лет тридцать назад он возил по Судану2 одну из самых важных иностранных миссий, он основал целые города в верхней Вольте, дал многим насекомым и растениям своё имя, изменённое различными способами, собрал коллекции доисторического оружия, украшений и драгоценных африканских камней всех эпох.
В Тулоне, где мне предстояло пересесть с поезда на поезд, я задержался, чтобы получить от него последние наставления о посадке в Марселе. Узнал я его сразу: точная копия брата, с которым мы большие друзья3. Тот раньше был в Африке генеральным директором по части земледелия, а теперь руководит крупной кофейной компанией. Мы вместе доберёмся до его плантаций, а дальше я продолжу путь без него. Об этих плантациях он размышляет ежедневно часами. Говорит, что только так можно принять правильное решение, ибо леность мысли мешает работе больше, чем леность движений. Вдоволь поразмыслив, он раздаёт поручения, которые формулирует всего за пару минут, и они мгновенно преодолевают пространство.
Потом мы развёртываем географическую карту, и он объясняет мне, как я буду двигаться дальше, где я что увижу или где какую букашку он обнаружил. Когда я сообщаю ему что-нибудь совсем смешное вроде того, что в этот день я оказался западнее, чем когда-либо в моей жизни, он взрывается: «Можно подумать, что за самым западным нет столь же западного, и так до тех пор, пока снова не окажешься в той же точке!» Потом он опять становится спокойным и, поскольку ему кажется, будто фактам я предпочитаю анекдоты, рассказывает мне, при каких обстоятельствах нашёл ту или иную татуировку, а не каким был её мотив, и что он означал. И я безуспешно уверяю его, что меня тут интересует именно факт.
Иногда вода, которой каждое утро моют палубы, полностью заливает нам ноги. Тогда седые волосы Вюйе от гнева встают дыбом, и он начинает кричать, как недовольный ребёнок. Насос извергает целые реки воды. Перед нами постоянно маячат матросы, работают они молча и старательно: бретонцы, корсиканцы и негры. Я подружился с одним бретонцем, его зовут Робер Л’Bотр. Вечерами, покончив с работой, он приходит на нос судна. Вот уж совершенно бретонский тип. Плавал на торговых судах, на военных, на яхтах (там его приучили к книгам) и на пассажирских. Побывал абсолютно во всех концах света.
В сущности, это прекрасный юноша, гораздо менее хитрый, чем я думал. В его рассказе о том, как он своей невесте, которая, умирая, спросила, будет ли он её помнить, пообещал, что не забудет её никогда (диалог он цитировал на бретонском) и потому никогда не женится, помимо хвастовства, излишней цветистости речи и явного вранья есть много искренности и поэтичности. Он говорил: «Она была швеёй у моей матери, когда я приехал в отпуск в Тре Кастеле. Они там трудились в поле, и я сказал, чтобы от меня большой помощи не ждали, я хотел лишь посмотреть, а пыль от пшеницы не переношу. Девушка работала и всякий раз, проходя мимо, поглядывала на меня. Я спросил её, где она спит; она мне сказала: “Над кухней!” Тогда я сказал ей, что буду спать здесь, возле амбара. И когда все ушли спать, она пришла. Так что в первый же вечер стала моей».
Перед тем как присоединиться к нашему сообществу, он сменил свою испачканную нательную рубашку, грязные штаны и высокие сапоги выше колен на чистую синеголубую тельняшку, широкие белые брюки и полотняные сандалии. А чтобы показать нам, что это не единственные белые штаны, которые у него есть, сразу же уселся на палубу, уже покрытую слоем сажи. Поскольку луны ещё нет, его загорелое лицо и руки кажутся совсем чёрными по сравнению с одеждой, и я с удовольствием слушаю, как он завирает по два часа кряду. Барышня Н. присоединяется к нашей компании. Её голос влажен и мутен, а слова скоропалительны, и нет сомнений, что она влюблена. Не решаюсь проверить, в кого же, хотя мог бы одним простым движением. Всё очарование неизвестности сразу бы исчезло.
Наконец-то вот та, далёкая линия на горизонте – берег Французской Западной Африки. Тёмные чайки, которые кружат над нами, – её первые вестники. До Дакара4 всё ещё далеко. Ждём, что сперва покажутся «груди» Дакара, это два выпуклых холма над собственно городом. Берега Сенегала стремительно приближаются, пустые, тяжёлые берега с редкими баобабами. Баобаб – дерево низкорослое, толстое, узловатое, почти не имеющее листьев, с крупными тёмными плодами, которые можно уже рассмотреть глазом. Это дерево степей, лежащих между пустыней и саванной.
Вот первые африканские пиро́ги. Узкие и длинные, пёстро раскрашенные красным и синим, с низкими четырёхугольными парусами, распятыми на вилке из трёх палок. Негры, замотанные в широкие голубые ткани, в красных ожерельях, с длинными тонкими руками, гребут. Подходит Вюйе, показать мне, на что нужно смотреть. Башня, которая виднеется за двумя холмами, это башня дворца губернатора. Дальше раскинулся Дакар – космополитический порт на берегах Африки. «Нет, это для вас ещё не соприкосновение с Африкой. Дакар не Африка, земля вокруг Дакара не земля Африки. Ещё тридцать лет назад здесь стояло всего два-три дома. Настоящее обиталище европейцев было на том островке, который называется Горе5, где и сейчас можно увидеть Негриери – тюрьмы для негров, ими тогда торговали. Всем Сенегалом, в сущности, владели африканские султаны, которые воевали друг с другом, а все вместе – с европейскими поселенцами».
Ещё до входа в порт перед нами появляется удивительный горный хребет: пустой, неприступный, обросший редкими растениями. Вюйе утверждает, что там найдены целые караваны полностью исчезнувшего флота; это одна из вершин Атлантиды, связывавшей Африку и Америку. Гребень, который окружает порт, почти весь состоит из пурпурного базальта. Несколько крошечных домиков – зелёное на этом пурпуре, находящемся между голубизной неба и индиго моря, – необыкновенно радуют глаз. Тёмные птицы, огромные как орлы, настолько дерзки, что воруют еду из корзин, которые негритянки несут на плечах. Правая же часть города и берега совсем без характера. Повсюду в изобилии руины поселений африканского каменного века, стрелы и ножи. Остров Горе, где всё ещё находят оружие исполинских размеров, свидетельствующее о том, что носили его люди-гиганты, возможно, дал имя гориллам. Предсказательницы и другие чёрные торговки, продающие кремень для ружей или талисманы, чаще всего предлагают те камни, которые можно найти повсюду – и на берегу, и в прибрежных пещерах.
Каменный век Западной Африки, как и Италии, похоже, относится к временам египетской и финикийской культур, мелкие предметы которых часто находят в этих каменных поселениях. В ожерельях, которые носят негритянки в Судане, например, в Куликоро, и сейчас порою можно увидеть синие финикийские бусины. У Вюйе есть коллекция – чудесная смесь доисторических жемчужин, финикийских и негритянских. Он знает легенды о каждой из них. Собирать их трудно, потому что негритянки неохотно расстаются с украшениями, считая, что тем самым они отказались бы и от части своей личности.
Ещё три пироги с прямоугольными парусами на неподвижном индиговом море. Причаливаем. Порт, как и все порты в мире: с бесчисленными складами, вагонами, дебаркадерами, горами ваты, кофе, дерева, вина и кожи, с доками, металлическими конструкциями для погрузки и разгрузки, судами со всех концов света и толпой негров, одетых совершенно фантастически. Попадаются и замотанные в широкие и длинные накидки, потому что тут много племён, принявших мусульманство и упорно следующих своим традициям. Смешно, что в Африке из двух негров, приемлющих одежду, гораздо ближе к примитивности и оголённости тот, который носит европейские вещи в самых невероятных комбинациях, чем тот, который придерживается своих традиционных бурнусов, использовавшихся раньше лишь по праздникам.
«Дакар – это не Африка!» – повторяет мой приятель, тем самым запрещая мне восторгаться здешними местными жителями, представляющими почти все племена Экваториальной и Западной Африки. Кого тут только нет: высокие и худощавые, стройные, низкорослые, толстые, большеголовые, с маленькими головами на крепких шеях, чёрные, как эбеновое дерево, красные почти всех оттенков вплоть до розового, с кожей от голубоватой до почти лазурной, с татуировками от глубоких надрезов до настоящих рисунков на коже. На некоторых буквально по несколько килограммов гри-гри (талисманов). Гри-гри, которые защищают от змей, ножа, пули, злого глаза, злой мысли, слова; григри на добрую дорогу, хороший улов, удачный удар, и так до бесконечности. Это разные камешки, кусочки кожи, порошки, косточки, палочки; зашитые в красную кожу, подвешенные к ожерельям, к руке, к босой ноге.
Прошу у Вюйе разрешения повосторгаться негритянкой, проходящей мимо нас; она в просторных, широких одеждах голубого и индигового цветов, с наброшенной прозрачной накидкой из того парчового кружевного тюля, который у нас используется для занавесок. Её тонкие чёрные руки, обнажённые до плеч, украшенные пурпурными и голубыми ожерельями, придерживают на голове сосуды из жёлтых, как солнце, громадных тыкв, их называют «калабас». Над волосами, чёрными, с огромной сложной причёской из мелких косичек, украшенных жемчужинами, покоится синий шёлковый платок. На пальцах ног – перстни. Всё на ней новое, и она весело шагает, демонстрируя себя так, будто участвует в каком-то балете. Вюйе разрешает мне восхищаться, правда, если ткань цвета индиго эта женщина ткала сама, а не купила в европейском магазине. На причале школа чёрных акушерок в белом, чёрных медицинских братьев в белом, девушки и молодые люди, они встречают директора школы, который прибыл на нашем судне.
Сходим на берег. Жандармы, чёрные, очень элегантные, гордящиеся своей формой, вежливы и предупредительны. Город европейский, не столь красивый, как Касабланка. Пыль. Отели огромные, тёмные, длинные, с галереями на верхнем этаже, как в Приштине6. Почта огромная. В окне «до востребования» только одна телеграмма. Сотни и сотни негров ждут перед почтовыми окошками. Кто научил их переписываться? Они считают естественным, что белый, стоит ему появиться, будет обслужен до них. Сказать «чёрный» – оскорбление, нужно говорить чернокожий; это меньше указывает на различие в расах. На чёрных досках написаны новости из Европы, полученные по радио. Штреземан7 на Конференции стукнул кулаком по столу. Для чернокожих все новости в основном состоят из таких конкретных деталей.
Рыбный рынок всех самых нежных цветов: и тех, что снуют в пучине на радость молочной дали моря и небесной лазури, в которой белым пожаром бушует солнце, и тех, что взлетают стаями над поверхностью воды и летят, пока их крылья не станут сухими, и тех, что невидимы нашим глазом. Холмы с зарослями бананов; повсюду амулеты. Парк с дорожками, посыпанными ракушками, перламутровыми и румяными. Перед главной кофейней один знакомец с судна обращает моё внимание на негра, который показывает огромного питона. Интересно, что из-за аномалии или случайного атавизма на этой гигантской змее по бокам видны как бы два когтя или же остатки ног. Жарко, даже несмотря на белую одежду и полотняные башмаки. Болит голова. Возвращаюсь на судно немного отдохнуть, чтобы потом снова пройтись.
Иду по улицам негритянского квартала; жилища, как у нас в Палилуле8, одноэтажные, белёные, с глубокими дворами, кишащими чёрными детьми и женщинами. Нет, Дакар – это ещё не Африка, ни в коем случае, тем более для моего приятеля, он знает её дикой, такой, какую обещает и мне. Однако для меня она всё же то, чего я никогда раньше не видел и о чём когда-то мечтал. Вон там, в глубине двора, голая женщина, на ней лишь набедренная повязка, которая помогает ей удерживать на спине ребёнка. Деревянным пестом она толчёт просо в высокой деревянной ступе. Первая голая чернокожая на моём пути. Увидев, что я на них смотрю, она оставляет работу и стремительными движениями, равномерно взмахивая рукой, шлёпает ребёнка, а потом как ни в чём не бывало продолжает работу. Ребёнка нужно уберечь от взгляда, который может причинить ему зло.
На улице чёрные женщины разговаривают друг с другом. Поскольку Дакар – это вавилонская башня, все они одеты и причёсаны по-разному. Женщин-негритянок из португальских колоний называют «португалками», из английских – «креолками», а тех, что из Сенегала, – «волоф» и «церере». Общее у всех них только то, что они безостановочно затачивают себе зубы деревянным прутом. Слишком замысловатые причёски делают их некрасиво головастыми, на их накидках много широких складок с дивными переливами цветов, широкие блузы украшают кружева, и всё это говорит о том, что полюбив в своё время туалеты жён первых губернаторов и комендантов и смешав их со своими праздничными одеяниями, они так с этой любовью и не расстались. А меня тем сильнее волнует встреча с этими женщинами с овечьими глазами и полными губами, что они точно соответствуют гравюрам, которые в детстве попадались мне в старинных путевых заметках или романах, в частности, где рассказывается о том, как негритянка стала кормилицей в семье губернатора, как её в доме все полюбили, и когда наступило Рождество, именно так и приодели. Вообще же все эти женщины страшно болтливы, демонстративны и вспыльчивы. Мой приятель говорит с ними на языке бамбара, это язык суданский, но самые здравомыслящие негры в Западной Африке пользуются им так же, как европейцы французским. Возвращаемся на судно ужинать и продолжать дорогу на юг.
Уголь и после ужина ещё полностью не выгружен. Мы по-прежнему находимся неподалёку от порта, неподвижные в море. Освещённые большими фонарями негры выгружают из барж тёмные камни. Дакар блестит огнями. Суда движутся к причалам как огромные мрачные горы, свет виден лишь на верхушках их мачт, и при проходе они заслоняют своей тёмной массой сияющие звёзды города. Как будто чёрное ангельское крыло на мгновение ложится на берег. Одно судно чуть не соприкасается с нами. Называется оно «Архангел». Парни с его палубы обращаются к нам по-итальянски. Разговариваем с ними. Пришли из Ливерпуля и направляются в Буэнос-Айрес. Наобум спрашиваю одного, из каких он краёв. «Из Спалато!» – отвечает он по-итальянски9. «Ты хорват?» – спрашиваю я его на нашем языке. «А кто же ещё?» – отвечает он по-итальянски, взволнованный, и идёт вдоль борта, поскольку «Архангел» начинает удаляться, так, чтобы быть ко мне поближе.
После обеда акварель. В центре судна с нами теперь расположилось несколько сенегальских семей племени волоф, они вошли на борт в Дакаре. Люди с кучей голых детей, с жёнами, которые всё время лежат на циновках, кормя грудью, как зверят, своих четвероногих малышей, молчаливых и с изумительными косыми мягкими овечьими глазами. Молодые марабуты10 – Тенерилом и Ибраим, а также торговцы читают целыми днями, распевая свои Кораны. Вечером, голые, стройные и длинноногие, они прикрываются шалями, а поверх них тесно, как мумии, заворачиваются в белые накидки и спят вплотную друг к другу, совсем, как стволы срубленных деревьев. С ними на циновках и женщины, их лица обращены ввысь, руки сжаты в кулаки. Кажется, что это какой-то египетский рисунок. Лишь дети, нагие малыши, блестяще-чёрные атлеты, избалованные и улыбающиеся, ползают среди них и часто засыпают, забыв одну ножку на лице священника, а кулачок на губах и носу своей матери, Кардиате, женщины из племени волоф.
Весь день на горизонте лежит тяжёлая молочная пелена, через которую солнце льётся как расплавленный свинец. Море, обычно резко очерченное по своим краям, стало мягким и густым, как крем. Вокруг нас тучи и тучи дельфинов то и дело выскакивают из воды, короткие, почти белые. Куда ни бросишь взгляд, увидишь их по двадцать, по тридцать за раз, и можно предположить, что здесь их тысячи. Время от времени острым плавником рассекает гладкую поверхность моря акула.
Изучаем судовой журнал. Вот как выглядит в нём наше плаванье до сегодняшнего дня:
Один из волнующих вечеров. Предыдущий горячий день вобрал в себя синеву неба и моря. Всё в белом мареве. Ясно видны тела рыб, которые летят впереди судна. У них очень широкие плавники, которые в воздухе служат длинными крыльями, они как заржавевшее красное железо, а тело серо-зелёное и почти прозрачное. Их полёт длится как минимум сотню метров. Время от времени между ними проплывает то один, то другой снежно-белый лист. Один из моряков говорит мне, что это лепестки цветов с берега, от которого до нас сорок-пятьдесят километров. Чайки всё темнее и темнее.
Читаю историю Африки, начиная с незапамятных времён. Когда человек думает о туземных странах, то представляет себе, что они управляются лишь геологической и биологической историей, и кто бы мог подумать, что и эти, такие дикие, края поделены были меж собой разными северными фараонами, султанами, крестоносцами и туземными династиями. Любой кусочек даже только что обнаруженной страны, такой, где люди не нашли ничего, что представляло бы цивилизацию, имеет своё героическое прошлое, свои победы и поражения, свои битвы и своих героев. У каждого племени свой эпос из десяти и более тысяч стихов, которые переходят от отца к сыну, и которые наизусть знают все воины.
А самое интересное то, что чёрные часто знают наизусть и эпос соседних племён, слово за словом, без ошибок, целиком, хотя и не понимают смысла – ведь всё это эпопеи на архаичных языках. Об этом рассказывает и Вюйе, записавший прямо на месте, где происходили события (многие упоминают об этом), самый прекрасный негритянский эпос о битве Сумангуру11, предводителя языческого племени бамбара, против Сундиаты12, вождя мусульманского племени малинке. В нём видна уникальная в своём роде мощь изобразительности, характерная для мышления чернокожих, которое вообще-то не приспособлено к каким-либо аналитическим или дедуктивным усилиям. Стихи, которые мне цитировал Вюйе и в которых говорилось о шуме ветра на заре перед битвой, отличались невероятной игрой аллитераций.
Глядя на акварели, где я запечатлел удивительные цвета индиго балахоны тех чёрных, что были у нас на борту, и другие цвета их тел и одежды, Вюйе спросил: «Что позволяет вам видеть столь светлые тона, тогда как художники-романтики нашли бы здесь гораздо более тёмную гамму?»
И мы с жаром принялись беседовать о живописи, о Монтичелли13 и Сезанне, пока в сумерках на горизонте не появился и не стал приближаться к нам стремительно, будто выплывая из сна, окутанный сизо-синей вуалью архипелаг Иль-де-Лос. Это были длинные низкие острова, возникавшие один за другим. Безмолвная вода, разделяющая их, походила на уснувшую реку. Берега островов в зарослях травы и высоких кустарников с редкой пальмой, высящейся на холме, смотрятся в воду, ещё освещённую предзакатным солнцем. И всё вместе с притихшими птицами и теряющимся вдали морем сливается в общую жемчужную синеву. Целая гамма всё более трепещущей, всё более голубеющей и бледнеющей синевы нанизывает бусины островов архипелага как ожерелье, один за другим.
Не могу передать на бумаге торжественную, почти патетическую тишину тропического вечернего моря. Оно бы сделало картину архипелага законченной в его величественности. Всё было бы почти ирреально и таким бы и сохранилось в воспоминаниях, но один островок, самый маленький, приблизился к судну, и ещё зелёный, ещё находящийся в этом конкретном мире и вечере, выпал из невещественного, хотя и остался в полной гармонии с сопровождающими его островами. Он был в шаге от мгновения, переносящего всё в общий сон. Его земля, должно быть, была тоже пурпурной, как и земли остальных островов. Он был здесь как единственное доказательство, что тот архипелаг, столь близкий, а из-за сумерек столь далёкий, прекрасен и поэтому реален. Как некогда на Капри, когда я обедал в «Кафе Паньот» над бездной, где синева соединялась с небом, я и сейчас говорил себе: «Смотри, смотри на это внимательно, поскольку, бог его знает почему, но позже ты будешь говорить: “Это то, ради чего стоило жить!”».
Мы покинули архипелаг Иль-де-Лос, продолжая двигаться сквозь вечер. И уже глубокой ночью приблизились к Конакри – главному городу французской Гвинеи14. В ночи судам не разрешается приближаться к берегу, и мы бросили якорь в двух-трёх километрах от него. Возникла суета из-за негров, которые пересаживались на свои покрытые копотью шлюпки, где только керосиновые фонари защищены от ветра. Неизвестно, сколько времени понадобится нашему судну, чтобы выгрузить привезённое, а потом что-то погрузить. Давка. Узнав, что судно простоит на рейде до полуночи, я и два моих молодых знакомца с нашего судна спускаемся в уже переполненную шлюпку, направляющуюся к берегу. Шлюпка вообще не освещена, она окутывает нас облаками ядовитых выхлопных газов, и нам кажется, что мы движемся во мраке уже целую вечность. Даже ночью, в темноте, до чего не дотронешься, рука натыкается на копоть. Причаливаем к своего рода огромному молу, стоящему на столбах и освещённому только качающимися туда-сюда лампами, их свет помогает нам взобраться на мол. За набережной виднеется другое полотно воды, чья ширина ограничена светом молодого месяца. Со всех сторон только и разговоров о том, когда шлюпка вернётся назад. Хозяин шлюпки, негр, сварливо отвечает, что не знает, и ввиду того, что спешит, справляет малую нужду тут же, на наших глазах. Все хохочут.
Набережные не мощёные, не ограждённые, земля хотя и засажена деревьями, но во время дождей, разумеется, превращается в вязкую грязь. Дома по другую сторону набережной деревянные, в стиле бунгало: два этажа, галереи, широкие окна с решётчатыми ставнями, со светом, который во все стороны пробивается сквозь тонкие стены. Нас окружает толпа негров с пус-пусами, стараясь навязать свои услуги. Пус-пус – это тележка на двух колёсах, в которую впрягается человек. Всё это вместе, в ночи, отчасти напоминает мне наши македонские поселения на озёрах, а отчасти китайские города, как их представляют в фильмах. Первое большое здание поблизости, вдали от моря – «Гранд Отель», собравший в своих стенах всех белых, живущих в Конакри. Их в зале с двадцатью-тридцатью столами человек десять-пятнадцать.
Бродим по широким авеню, засаженным огромными гвинейскими сырными деревьями15, которые вечерами напоминают наши липы. Тёплый, приятный запах красных цветов накрывает этот уснувший город с широкими улицами, с красноватой утоптанной землёй и хижинами, крытыми соломой. Бунгало как игрушки, то крохотные, а то огромные, если там правление банка или предприятия. Конакри не только тропический город, чьи здания имеют настолько тонкие стены, что видно всё происходящее внутри, но и город провинциальный, с пышными кронами деревьев, палисадниками и узкими улочками. Крики ночных птиц и обезьян приятны столь же, как привычный нам собачий лай.
Парнишка-негр, ставший нашим проводником, предлагает нам свою хозяйку, которая «почти белая, грудь у неё торчит, волосы короткие, и совсем не старая: всего пятнадцать лет». Она – любовь главного повара, Мадоны, а по крови она из пел – племени пастухов. Самого себя он называет «бриллиантовым», так как умеет «вести беседу», чего другие чёрные, говорит он, не умеют. Христианин.
Нанимаем пус-пус, на нас троих – три пус-пуса, и отправляемся искать самых красивых чёрных конакриек. Известно, какая это честь для негра, для которого ревность вообще не существует в том виде, как у нас, если белый удостоит своим вниманием его жену или дочку. Старые торговцы слоновой костью ни о чём не могли договориться с чёрными вождями племён, если не выказывали свою галантность их дочерям. Они брали к себе королевскую дочь на всё время своего пребывания в племени часто лишь для вида. Так что понятно, почему никто не считает странным или неуместным, когда в дом, где уже почти все заснули, входит сперва один из чёрных гонцов, чтобы выгнать оттуда мужчин, и только после этого заводит нас. Чёрные люди закутываются в плащи, машут нам руками и, смеясь, удаляются в ночь. Красивые заспанные девичьи глаза смотрят на нас обещающе. Наконец мы выбираем один из домов, тот, где живёт девушка с прекрасной обнажённой грудью, мечтательным, почти нежным лицом и дивными длинными руками. Посылаем за ещё двумя-тремя девушками из тех домов, куда уже заглядывали, и вот мы в небольшом помещении, полном и их, и парней, которых поначалу никто не стыдится. Девушки приносят вино, и когда мы отказываемся его пить, пьют сами, болтая друг с другом и из негритянской учтивости делая вид, что они нас больше не замечают. Нужно показать незнакомцам, что те как бы у себя дома и никому не мешают. Они не хотят снимать со своих бёдер платки до тех пор, пока в комнате находится более одного мужчины. Долгие переговоры, споры. Выгоняем парней за дверь. Они внимательны и улыбчивы, однако равнодушны и упрямы. Выходят, входят, забывая о нас и о нашем предупреждении.
Той, самой красивой, наконец становится жарко, и когда уговоры уже начинают нас утомлять, она безо всякого предупреждения сбрасывает своё одеяние и остаётся стоять спокойная и бесстыдная, как озорной мальчишка. Вся она единый мускул, покрытый тёмной блестящей кожей: её долгие и совершенные линии нигде не нарушает ни полнота, ни более выпуклая мышца. Она отлита с первой же попытки и отполирована густым воздухом и горизонтами. Это живая бронза, которая растёт, как растение, и живёт, как зверь, уже четырнадцать лет. Уходит спать, а чтобы показать нам, что она богата и ей дарят подарки, укутывает себя коротким жёлтым атласным платком. Во все глаза гляжу на эту скромную роскошь, о которой мечтали Бодлер и Делакруа.
Они не удивляются, что мы их не хотим. Знают, что пахнут «фруктами», и поэтому пользуются такой парфюмерией, как амбра. Макияж наносят удивительнее, незаметнее и нежнее, чем можно себе представить. Употребление косметики у негров – столь же общая черта, как и чистоплотность. Мать по утрам накладывает макияж на детей, которые ещё не умеют ходить, парень, просыпаясь, чтобы идти на охоту, раскрашивает своего товарища или брата. Нежным голубым цветом обводят и удлиняют глаза, фиолетовыми, сиреневыми тонами оттеняют округлость щёк настолько прозрачно, что скорее заметишь, когда макияжа нет – из-за того, что на лице нет фруктового блеска, – чем когда он есть. Я не говорю о том макияже, который они перенимают от белых. Негритянка с побережья, пользующаяся белой пудрой, выходит замуж за негра, который носит целлулоидный воротничок, и их порочные западные привычки переходят в семью.
Оставляем девочкам пять франков, за что они нам бесконечно благодарны, и, уходя, по ошибке вваливаемся в какую-то комнату, где натыкаемся на нежную сцену молодой брачной пары, брата и снохи красавицы, с которой мы только что расстались. Юноша выскакивает из постели и любезно показывает нам дорогу. Мы по-прежнему уверены в том, что он один из возчиков наших пус-пусов, и силой хотим его впрячь, чтобы не опоздать. Однако выясняется, что настоящие возчики дремлют в стороне. Возвращаемся в порт.
Шлюпка только что причалила, негры, качая фонарями, выгружают камамберы размером с колесо. Морщатся от запаха: всё это съедят белые. У нас есть полчаса до отправления судна. На полпути к кораблю чёрный хозяин шлюпки, везущей нас туда, в полной темноте взимает деньги за билеты. У половины моих спутников есть обратные билеты, купленные на какой-то другой шлюпке, где им было сказано, что эти билеты действительны и для других лодок, так как все они принадлежат одному белому хозяину, – поэтому платить ещё раз никто не хочет. Негр без какого-либо объяснения впадает в истерическое бешенство, судорожно хватает ртом воздух, колотит себя в грудь и орёт кондуктору: «Поворачивай назад, назад!» Шлюпка разворачивается в противоположном направлении, в сторону берега.
Он настолько взбешён, что вообще не желает ничего слышать. Чем-то обижен, изрыгает непонятные звуки, наполовину французские, наполовину на бамбара. Ему напрасно предлагают заплатить все остальные, впустую объясняя, что мы, уже купившие билеты, имеем право доплыть до своего судна. «Вы правы, вы правы, но сейчас нельзя, завтра!» И шлюпка продолжает удаляться от судна, до отправления которого остаётся всего десять минут. Вокруг кромешная тьма. Рядом сидит парень, который убирает в моей каюте. Он просит у меня разрешения выкинуть негра за борт. Успокаиваю его: в нашем случае это означало бы бросить его акулам. Негр, к счастью, слышит наш спор. Сомневается, может ли такое произойти, раздумывает всего несколько мгновений и тоном, словно продолжает сыпать проклятиями, кричит кондуктору: «Ладно, греби к судну, греби к судну!»
На борту нам говорят, что ему нужно было просто дать в ухо, это, дескать, единственный способ что-то объяснить впавшему в ярость негру. Никогда ещё не случалось, чтобы негр ответил на оплеуху чем-то кроме послушания. Кроме того, следовало сбросить его в воду, а он бы уж нашёл способ выбраться. Всё это нам говорилось таким тоном, в котором звучало: «Так вам и надо, если вы собрались в джунгли, а сами даже не умеете сбросить человека в воду!» Впрочем, из всех виденных мною чёрных этот был первым, который вёл себя безобразно и вызывал совершенную антипатию.
Туманная погода. Плывём к экватору. 20.12.1928
Сообщили, однако, что судно снимется с якоря только в четыре часа утра, раньше разгрузка не закончится. Наблюдаю за магическим танцем обнажённых тел грузчиков угля: они, как мошки вокруг лампы, влетают со своими переполненными корзинами в ярко освещённый прожекторами круг и снова исчезают во мраке.
Открытое море, 6,00 утра над экватором. Я начинаю любить это судно с красными трубами, которое так упорно и бесшумно плывёт по неподвижной пучине. Тяжёлое горячее марево почти совсем застилает горизонт. Бледный цвет драгоценных матовых камней. Люди молчат, подолгу разлёживаются на палубе в пижамах. Ни у кого не хватает воли и сил, чтобы спуститься к себе в каюту и одеться. После Дакара я в каюте один, она просторная, с вентиляторами. Рядом душевая с морской водой, и не будь движения, которое продолжает быть свободным и лёгким, день был бы похож на времяпрепровождение в парилке.
Вюйе надо мной смеётся. Те цветы, что приносят морские волны со стороны островов, это, в сущности, какая-то разновидность жёсткой губки. Госпожа Й. говорит, что она ни одного негра, каким бы культурным он ни был, никогда не посадит к себе за стол и никогда не упустит возможности дать понять такому негру, что он существо более низкой расы, нежели она. Вообще-то она очень хорошо образованная, тихая, утончённая дама, доктор медицины, и так же, как её муж, многие годы своей жизни посвятила чернокожим. Все, кто вмешивается в наш разговор, соглашаются, что есть за одним столом с чёрными действительно невозможно. Они так считают с тех пор, как ежедневно вынуждены иметь с ними дело, но ни одного убедительного аргумента не приводят. Признают даже, что образованный негр может быть более утончённым, чем белый, да и вообще он может быть носителем самых замечательных качеств. Вюйе говорит, что это главная антипатия народов, вынужденных защищаться, – индоевропейцев, семитов. А может быть, причина лежит в упорном желании человека никогда и никому не делать именно то, чего тот больше всего жаждет (Пруст). Во всяком случае, усилия белых по обращению чёрных в христианство довольно смехотворны!
Целый день я вижу внизу двух маленьких негритят: красивых, милых и весёлых. Они никогда не кричат, не плачут и ничего не портят. Они просто играют друг с другом, как маленькие щенята, смеются и наслаждаются своими движениями с утра до вечера. Собственное тело для них самая лучшая игрушка. Они гораздо осмысленнее, чем наши дети, у них нет этой манеры дуться или стесняться, на их лицах не отражается озабоченность, щёки не покрыты болезненной бледностью. Их тела так гармоничны и мускулисты, что смотришь на них как на произведение искусства. А ведь эти дети всего лишь мальчики племени волоф, которое не входит в число красивых здешних племён. То же самое можно сказать и о взрослых: когда в первый раз видишь негра у него на родине, и когда он не подражает европейцам, то восхищаешься естественностью и простотой его лика – и лица с сияющими глазами, и сверкающих белизной зубов, которые дают телу возможность обновления. Лицо же европейца с ранней молодости истерзано и измучено непрестанной, а зачастую и болезненной работой мысли. Лик белого человека разбит, как шлюпка после шторма, о скалы неисполненных желаний, забот, абстракций. Я не говорю, что из-за этого белые проигрывают чёрным, скорее, наоборот. Но совершенно ясно, что за подобное превосходство белые платят потерей красоты.