Читать онлайн Предшественник бесплатно
© Татьяна Чекасина, 1989
© Спорт и Культура, 2023
Об авторе
Татьяна Чекасина – автор литературно-художественных произведений, мастер прозы. Этому писателю подвластен любой формат: от рассказов и новелл до повестей и романов. Всегда эмоциональное, неравнодушное повествование проникнуто глубоким смыслом. Персонажи – живые люди, совершающие непростой выбор между добром и злом. Торжеством добра, любви, свободы и веры проникнуто каждое произведение этого писателя, одного из лучших писателей современности.
Глава первая
(5 февраля, среда)
Опасная находка
Впереди образовалась беспросветность. Но не все думают о том, что будет впереди. Некоторые живут одним днём, например, Виталий Андреевич Бийкин.
Он идёт незнакомой дорогой, а его поезд свистит вдалеке. Но, и когда уходит его поезд, не впадает в уныние, продолжая путь, мало видя в сумерках сквозь очки, красивые, но с чужими диоптриями. Ботинки тонут в снегу, надвигается темнотою тайга. У него – радость. Не «общая», как в юности, а тихая, индивидуальная.
Вчера солнце горело, домик станции выглядел легкодоступным дворцом. Лес взмывал в покорённое небо. О, вчера… Какие вчера были погоды, какие вчера были планы, какие вчера были надежды! И какие вчера были не реальные идеи… Недавно он тосковал о прошлом, за будущее ломило сердце. И вот, обретя некую панацею, доверился этому, пусть и непогожему деньку.
На краю населённого пункта (название Улым, он тут в командировке на один день) у вертолётного поля – непонятное строение, вроде, морг. Вдоль глухой бетонной стены – труба. А под трубой удивительное: лента голой земли, через которую пробилась, наверняка, первая в холодном краю новенькая трава.
На трубе (тёплой!) ощущает он вневременное тепло. Трава эта – дура: грянет мороз, и не поможет ей тёплая труба.
Панацея в этот день явно даёт сбои.
…Он не видит сны, но в этой командировке, в гостинице – необыкновенный сон. Будто у него в боку, в некоторой припухлости тела – мышонок… Пробудился с отвращением к своему телу, крепкому и «практически здоровому» (так в медицинской справке). Оглядывает гладкий бок с тревогой о неведомой болезни, и о полной беспросветности.
– Бред! – уходя от трубы, глупо отдающей калории холодной улице. Панацея не подвела!
…Лесовоз нагоняет его в тайге. Водитель удивлён храбрецу (идёт один – и ничего). Бийкин залезает в кабину.
Огромная автомашина ровно, но ходко катит вперёд. Из кабины видна лёгкая метель.
Люди – снежинки. С облаков детства летят они, сталкиваясь, сшибаясь, слипаясь и вновь разобщаясь, к роковому приюту – земле. На ней будут таять. Но иные в это не верят, думая, что какой-нибудь ветер отправит их в неведомые дали, продлив полёт, а то и превратив его в бесконечный.
Снега синеют, сияют чернильно. В этот цвет ярко-синих чернил Бийкин любит глядеть. Всё. Нет синевы.
Философское настроение перелилось в поэтическое. Он стихи пишет, как в ранней юности. Их публикуют в газете «Путь к коммунизму», в редакции которой он работает. Формат – в половину «Правды», но требует немало материалов: статей, репортажей, «информашек», фельетонов, очерков. Стихи, так, хобби.
Он едет, а в голове рифмы:
- Ночь весенняя длится и длится…
- За окном громыхает капель.
- Я прошу на меня не сердиться —
- март пропущен, – вплываем в апрель.
- Ночь тревожная и нескладная:
- льды ломает – наши мосты.
- Одиночество – тьма непроглядная…
- День придёт. Но придёшь ли ты?
Как у всех поэтов, у Бийкина – Прекрасная дама. Влюблён. Видимо, вопрос любви у него решён впервые. В редакции городка Удельска найдена его настоящая любовь. Ему тридцать девять, он женат, детей трое, и никакой любви не полагается.
Луна над тайгой, автомобилю она ни к чему, он везёт впереди пятно искусственного света.
Улым уже далече… А вот и городок Удельск: панельные – на горке, деревянные – под горой. У реки за двойной оградой, увитой колючкой, – лебёдки лесосплава; это территория колонии, яркая от фонарей, будто сцена, подле неё – театральный зал. Бийкин не на этой проклятой «сцене», а на «воле», как тут говорят.
«Общага газовиков», его окно на втором…
В холле – тётка-вахтер. «Рад видеть, Анна Федуловна!» (непонятная народная мудрость: «Федул губы надул»). Ужинает, чем бог послал. А послал колбасы, называет её пласт-мяссовой… В душе ворохнулось… Хотя и в командировке в Улыме: в конторе леспромхоза, на улицах, в гостинице нет-нет думает об этом… Оттого и сон гадкий! Вот он мышонок твой…
Накануне этой поездки, прибирая в столе, вынимая папки с бумагами и блокноты, будто в детективе, обнаружил тайник, о котором не подозревал. Один ящик с двойным дном. Под фанеркой – папка. На белом картоне типографским шрифтом: «Папка для бумаг». Эту надпись Бийкин заклеивает. Но эта папка не его. Предшественника.
Предшественников так много, как и ныне живущих. А нынешние – кто? Тоже предшественники для тех, кто ещё не родился. Предшественники бывают разными. Одни, не сделав никому ни добра, ни зла, канут в лету, и никто их не помянет. Другие, активные, долго гремят, иногда провоцируя в преемниках злобу, неприличную (покойники всё же). Бийкинского ругают. Но кое-кто с ним носится. И в этом – элемент тайны, которую не признаёт Бийкин. Наверное, защитный рефлекс. И вот, найдя папку, неприятно удивлён: как подброшена!
Надо обдумать план. Планы («планты» – шутит) он составляет на взлёте, с мечтами-крыльями…
- «…Надо мечтать
- детям орлиного племени!
- Есть воля и смелость у нас, чтобы стать
- героями нашего времени!..»
Поколение Бийкина с молочным мороженым впитало эту песню. Её, то и дело, исполняло радио, как и другие такие, полные оптимизма.
Составление «плантов» – радость. Рука выводит: «Первое, второе, третье…» Но не так легко с выполнением! Лень, плохая дорога, дрянная погода… Его недавний план в три пункта выполнен. И новый краток, но опять труден.
В коридоре (экономное освещение ночного вагона) – запахи кухни. Тут одинокие женщины с детьми. И он одинокий, в отдельной комнате, наподобие гостиничного номера.
Войдя, видит папку. Белеет в полумраке, как бандероль с того света: не выбросить, не отдать другому.
Нет охоты работать над планом (первое, второе, третье). Противоестественное: прилив превратился в отлив, и перед ним – голый берег, на котором реально увязнуть в песке, так и не поднявшись на гребень новой волны.
У кровати на тумбочку рядом с казённой («вся из железа») лампой поверх детектива «Убийство на тихой улице» кладёт находку. В папке две вещи, но его притягивает эта. На картонной корке: «Книга амбарная». Владелец не видел в упор и это «название», дав реальное: «Дневник». Гусельников В.С.» – знакомым почерком.
В газетной подшивке эта фамилия. Автор, будто рабкор или великий писатель, не имел другой. С длинной – морока. Наборщики норовят втолкнуть между «е» и «л» «и-краткую» (Гусе-й-льников). Руководители на предприятиях никак не запомнят целиком и сокращают: Гусаков, Гусин, Гусев. Один хмыкнул: «Этот Гусь…» Гусельникову такие оговорки вряд ли нравились. Он гордился фамилией, начертывая её прямыми, ровными буквами и на полях телефонного справочника, и на перекидном календаре прошлого года, в который и сменит его Бийкин, никогда не видевший этого парня, но узнавший о нём от других.
И вот папка, точнее, дневник именно этого человека, который жил в этой комнате, работал за этим столом, спал на этой кровати, и здесь с ним случилось не только жуткое, но и непонятное, которого, наверняка, могло бы не случиться. Его кредо было – впереди беспросветность, надо от неё спасти Удельский, отдельно взятый район. Но правильное мнение: Удельский район не на Луне.
Как лишить себя удовольствия глянуть хотя бы фрагмент? Какой умный не прочитает написанное глупым? Но целиком и не думает. На такое времени нет; кто будет работать, выдавать корреспонденции, репортажи, очерки: строчки – в номер, строчки – в загон? Да и неловко: вроде, не имеет морального права. Но информация о смерти этого парня интригует.
Фотокорреспондент редакции Гошка Валуй в первый же день, как бы выпав из фотобудки, тёмной комнатки, выгороженной в углу секретариата, поднял на Бийкина детские глаза: «До вас тут Володя, ему, эн-та, устроили выволочку. Он пришёл домой, эн-та, и умер». Валуй – заика.
Мнение Всеволода Муратова, завотделом, в котором и трудился предшественник: «Кое-кто видит этого типа в терновом венце идеалиста, но он – опасный доктринёр. А всё деньги. В то время, когда эти детки генералов девок по дачам таскают, я уголь в топку кидаю, – платят гроши! Хотя я необъективен. Он у меня жену увёл…» Муратов тогда готов укатить в другие края. Насчёт жены: Валентину никто никуда не увёл. Это он уехал от неё с севера на юг.
Да, наверное, прав Валуй: выволочка. И тот умер от горя…
На страницах амбарной книги никакого дневника.
Воспоминания
«Воспоминания приводят к познанию»
(Плутарх)
Именно так назвал рукопись этот мальчишка!
Fuga. Major. Moderato. Consonans
Б а б у ш к а Ангелина Филимоновна. Ей около шестидесяти. На голове «меланж»: седина вперемешку с тёмными волосами. От неё пахнет «прохладой» врача. В белом накрахмаленном халате величественна, как императрица. Я её боюсь. Её рук дело, а руки у бабушки ледяные, – мерзкий укол, первый в моей жизни. Я ору, её увидев.
Ха-ха! Бабушка не стандартная. Нормальные, в понимании Бийкина, похожи на вахтёра Федуловну или – на Марью Прохоровну, мамину маму.
«Д е д у ш к а К о с т я. Так я называю его первое время, а далее, – как все, – Константином Иванычем. Он болеет. Но на седьмое ноября и на двадцать третье февраля надевает форму. За ним прикатывает длинная машина, на окнах белые шторки, и он едет в военный дворец. В мундире монументален, к нему боязно подходить. Но в один день его рождения от него пахнет (как теперь догадываюсь) коньяком, и он шепчет пьяновато:
– Ангелина-то была для меня недосягаемой.
– И дедушка удивительный! – хвалит читатель, надеясь на дальнейшие парадоксы.
И, как живого видит дедушку Ваню. Он на фронт уходит, на «вторую войну», как говорит, первая – гражданская. На второй он погибнет, а ведь мог не идти (возраст).
М а м а. Алла Аркадьевна. Ей лет двадцать пять. В крепдешиновых и креп-жоржетовых платьях, в халатах: лиловых, бордовых и голубых. У неё большие волосы. Когда она наклоняется надо мной, мы «в норке». Mein Mutterchen. Мамочка.
На маленьком экране (линза напоминает круг льда в бочке у чёрного хода), в «телемизере» (так шутит бабушка) мама в длинном платье читает стихи. Я люблю её репетиции дома.
За окном – зима. Я – с ангиной, болезнью моих младых лет. У мамы приятный тембр: «…Снег выпал только в январе…» А далее – рок: «На третье в ночь…» Но светает, и вот утро: «Проснувшись рано, в окно увидела Татьяна…» Книгу эту огромную я знаю лет с четырёх. На лаковой обложке литографическая копия с картины Крамского: портрет Пушкина. Великий поэт, будто родной мне, не как бабушка Ангелина и дедушка Костя.
– Я жить хочу, чтоб Пушкина читать! – восклицает мама.
А вот это для меня и обо мне: «Будешь умы уловлять, будешь помощник царям…» Или вот: «Ты садись, Радивой, поскорее на коня моего вороного,… конь тебя из погибели вымчит»…
Как много халатов!
Немецкий у Виталия был на одни пятёрки.
Но он не мог вспомнить хоть один халат матери, которую не называл ни «мамочкой», ни, тем более, мein Mutterchen. Ага, был (один?) в цветах и папоротниках. В телепрограммах его мама не выступала. Правда, о ней давали материалы в газете (не в «Правде») как о лучшем руководителе цеха на обувной фабрике.
Т ё т я С а ш а. Александра Владимировна. Ей тридцать лет, она – завуч в немецкой школе. Переводит критико-библиографические статьи о Гейне. Глаза зеленоватые, как у её брата, моего папы Сергея Владимировича. Мы плаваем на лодке «до мыса и обратно». Тётя Саша на вёслах, поёт про Lorelein. На дне рождения (мне пять лет) я декламирую с «приступами» и дифтонгами эту легенду.
И Бийкин в кружке немецкого языка пел про Лореляйн! О том, как некая девица на камушке у воды расчёсывает золотым гребнем (мит гольденем Каммэ) кудри, отвлекая внимание рыбаков от рифов и уволакивая их на дно реки.
Т ё т я Л и к а. Леокадия Владимировна. Ей нет тридцати. Худая, длинноватая, волосы жидкие, не то, что у мамы… Главное у тёти Лики – руки, не маленькие, крепкие. Её комната для меня полна тайн, будто музыкальная шкатулка Одоевского. Эту фантасмагорию то и дело озвучивает радио. Комната тёти Лики имеет двойные двери и «мягкие» стены. Внутри на полу – ковёр. На нём – концертный рояль.
Я рано понимаю музыку. Её любят. Мама – Моцарта. Когда я был младенцем и плакал, она заводила на проигрывателе «Маленькую ночную серенаду». И я улыбался. Бабушка – поклонница Крейслера. «Радость Любви» и «Муки любви». Милые мелодии. И я горюю! Кажется, больше над «радостью», чем над «муками».
Тётя Лика заводит (для меня первая вещь в исполнении оркестра), «Времена года» Вивальди. Она предваряет каждый концерт:
– Весна. Ми мажор. Allegro. На улице солнце. Торжественно играют скрипки! La Primavera…
…«Зима». Фа минор. Мы, будто идём под ветром, под холодным ливнем (в Италии), скользим по ковру, как по льду…
Как-то маленький Вита бредёт из школы домой в Свинятинский, где при царе купец разводил прямо в городе свиней. Тогда его не одобряли. Ну, а советская власть переулок переименовала в Строителей, бульдозером укатав свинство.
Тёплый день конца мая, впереди каникулы. Не дойдя до дома, Вита в оцепенении слушает радио, которое крепится на столбе. «Музыкальная шкатулка» Одоевского. И дома – радио, но от этого же столба он впервые узнал оперу «Пер Гюнт» Грига, который и теперь его любимый композитор.
Однажды вхожу к ней: тётя Лика в согбенной позе. Луч солнца на рояле. Наверное, она утомлена, оттого и проник я в недра музыкальной шкатулки. Подойдя, нажимаю клавиши, выдавая тритоны, и вдруг – consonans! Гармония! Ненароком попадаю в унисон. То же «ре», что у тёти Лики, но из другой октавы. Тётя Лика берёт ноты, я нахожу имитацию. Это «наша фуга».
– У него абсолютный слух! – говорит она наутро, входя в столовую.
У тёти Саши недовольная мина: не дай бог, ребёнка хвалить! И тётя Лика добавляет:
– Но это ещё не повод для хвалы.
Они думали, моя жизнь будет медленной фугой с небольшими вариациями и подготовленным crescendo.
– Вот жили! Прямо барчонок какой-то! Рояль в доме! На что, на какие шиши?
Помнится, школьник Вита хотел играть на гитаре. Он познакомился с пареньком, у которого гитара была! И вот Вита приходит к этому мальчику домой, ждёт, когда тот оттренькает гаммы. «На, побренчи». Вита «добренчался» до модной мелодии. А паренёк с гитарой не мог дальше «до, ре, ми, фа, соль…» У него не было таланта. А у родителей Виты не было денег, не только на гитару, на ботинки для них с братом и на туфли для сестры.
О т е ц. Папа Сергей Владимирович Гусельников. Ему тридцать девять, но он главный инженер и вот-вот, – директор. И в семье он главный, но и он – во фрунт, хотя и шутейно, перед дедушкой Константином Ивановичем. У отца властные манеры, хотя я его не боюсь. Я его обожаю.
– «Гусар всё тленно под луною!»
Я не понимаю его шутку, хотя стихи – не чужая мне стихия.
В гостиной полумрак. Отец – в кресле. На нём (утро выходного дня) халат, перетянутый в талии поясом с «бомбошками». «Приют» Шуберта. Романс какой-то зловещий: «Голые скалы – мой приют». Будто жалоба великана: «Душу всё те же муки томят…» Но отец любит этот романс.
А вот и финансовый исток! И муки его томят. Минорный романс… Отец Виталия, не дослушав до конца, вполне вероятно, захохотал бы. Хохот особенный. От низких нот – в штопор визга. И те, кто на этот момент рядом, как по команде, – в хохот.
Бийкин удивлён, недоволен: «воспоминания», и нет – о редакции! Да и глупости никакой.
В доме тишина, и во всём Удельске… Но локомотив, колёса о рельсы бьют: поезд с юга – на север. А вот и встречный: с севера – на юг…
Глава вторая
(6 февраля, четверг)
Звонок с того света
«Книга амбарная» – неплохая находка, вот только, как бывает в книге, нет фотографии автора.
На работе – к начальству – и ляпает:
– Лёня, я нашёл дневник Гусельникова…
Кочнин на миг лицо закрывает, как от огня.
– Не может быть! Там не могло уцелеть… – не нравится Леонтию находка, будто она для него именно опасная. – И что он там пишет? Наверное, про редакцию?
– Нет-нет, Лёня, мемуары нудные.
– Понятно. Умер бывший фотокорр…
– …он фотографировал лучше Валуя…
– Да что ровнять! – разворот к сейфу, где хранит альбом, любит им хвалиться.
И демонстрировал только приехавшему Бийкину, которому тогда было не до коллекции, любовно собранной Леонтием. В этот день – тоже, но одна фотография…
На первой странице – цифры, выведенные неумелым художником (Леонтием) – год начала его работы редактором газеты «Путь к коммунизму». Далее портрет: Леонтий Фролович двадцатилетней давности в двубортном пиджаке. Робкая улыбка, мелкие зубы, тогда не металл, свои.
– Лёшки Андреева работа, божьей милости фотограф. Не Валуй! Этим Георгием Артёмовичем, – Гошкины и.о., – меня одарил руководитель исполкома Артём Николаевич Валуй. Уходит на покой и умоляет взять сына фотокором. Но я теперь и к нему, – как к родному. А Лёшка Андреев… Хороним завтра…
Хоть бы не комментировал! Утащить бы альбом в отдел, – добычу в нору, найти тот снимок.
– Первый коллектив редакции… Вот эта девица – Люда Сороковкина. Она – в «Пионерской правде». Давно не виделись. Говорят, раздобрела…
За двадцать лет состав редакции менялся, и с приходом нового человека редактор организовывал групповой портрет. Чаще – на фоне стены горкома партии. Кто-то щёлкает, потом – в ряд и щёлкает другой. Каждая редакционная эпоха имеет две фотки. Иные из этих людей теперь «далече». Иные умерли. И Гусельников, вроде, умер, а, вроде, нет.
– Тоша Егорцев, не догадаешься: одно лицо…
Леонтий бережно переворачивает: опять – Егорцев, но в компании Муратова и Валентины. Вскоре его найдут мёртвым неподалёку от станции, где подрабатывал разгрузкой вагонов.
– А какой журналист, лёгкое перо! А это – Маша. Ей пятьдесят, работать не умеет, но на безрыбье и рак рыба, в школе кружок ведёт… А это опять я…
Потёртый, помятый баталиями с руководителями города, ночными бдениями в типографии, конфликтами с иными из этих людей, такими милыми на снимках. Наконец, недавний групповой портрет.
Опять на фоне горкомовской стены: Валуй, Леонтий Фролович, водитель Миньша… Значит, следующий. А на нём-то в ряду коллег он, Бийкин… Как?!
– Всё?
– Ты же не уволился.
– А где мой предшественник?
– А-а, – Леонтий Фролович глядит вбок. – Мало он тут, я не улучил момент.
…Бийкин ехал на север медленным унылым поездом, боялся, – не примут (не принять не могли) или начнут задавать вопросы…
Кочнин в тот день – только из горкома. Стащив галстук и увидев Бийкина, не надевает вновь. На телевизоре – кактус. В серёдке цветка что-то горит малиновым пламенем.
– Дома полно, вот и на работу натащил, – Леонтию нравится удивление Бийкина.
– Чудо! – поднажал.
Но Лёня не обращает внимания на его невинную хитрость.
Была ли у Кочнина на тот момент информация? Наверняка. Но, находясь в шоке от Гусельникова, готов был иметь дело с одержимым пороком Бийкиным, только бы не с таким, как Володя. И другие готовы радоваться друг другу, прощать друг другу в ущерб делу, за которое ратовал отбывший, не ясно куда, Володя. Бийкин перенимает у новых коллег манеру распростёртых объятий. К тому же, приятно видеть их лица, не видя недостатков.
Люди оставляют разные впечатления, как портреты гениальных художников одному говорят – одно, а другому – другое.
Кочнин. Неглупый и добрый. В улыбке – глаза маленькие, а щёки – пухлые (как-то мило).
Муратов. Не хватает бараньей шапки, коня да бурки, но и так в седле. Одет во всё, что не надо гладить, аккуратен в мотаниях по району. Они нормально работают до его увольнения.
От беды с предшественником в редакции не могут прийти в себя, с новым человеком не откровенны, а ведь он арбитр, вовремя подкативший. Но иногда проговариваются. Например, Валуй о конфликте Гусельникова с редактором: «Из-за ковра…» Какой-то мелкий инцидент.
Валя: с ней можно говорить на равных, как с другом. Но о Гусельникове какой-то бред. Кочнин, багровея, ругает «неумехой», а Валя, бледнея, чуть не падая в обморок, сцепив пальцы так, что звякают друг о друга кольца, уверяет: «Виталий Андреевич, он был талантлив!»
Её муж Муратов, редко согласный с редактором, тут ему вторит: «В газете не мог!» «Он был талантлив!», – Её чудные глаза прямо глядят на Бийкина. – А ещё для него не было понятия “спасительная ложь”». Неумелая защита того, которого ей приплетают.
Муратов – на повышении, Валя – тут. Видимо, в редакции города Надеждинска, более цивилизованного, чем город Удельск, для неё нет вакансии? Повышение не её, муратовское. Она звонит кому-то в другой город. Валуй уверен: Севке. У Вали другая фамилия – Вавилова, но материалы иногда подписывает мужневой. Леонтий уверен: будь у них окончательный разрыв, не подписывалась бы так. Валуй: «Севка ревнивый. Он же – кавказец». И – о кавказцах банальная ерунда…
…В глазах Вали, ржаво-серых от слёз, – боль. «Валентина Ильинична, верю вам, вы правы». Спасительная ложь. В отличие от «правдолюбивого» Володи, Бийкин её практикует. Любила? И теперь любит? Гусельников-то – пацан. Она его старше на семь лет… Вот Бийкин – не молод, но как раз настолько, на сколько надо. С годами приходит понимание: быть молодым не так и комфортно.
Она умолкла: телефон. И полное внимание к информации на том конце провода. Отложив авторучку, оглядывает в кольцах камни, меняя им освещение, будто не было волнения минуту назад и, будто никогда не любила Гусельникова. Вполне вероятно. И этот вариант опровергает глупости о ревнивых кавказцах.
Феде верит больше, чем редактору, и, куда больше, чем Вале:
– Он был болен, с ума сошедшим. Леонтий – одно, Валя – другое… Андреич, ты мне поверь…
Ну, и опять мнение Валуя. Неавторитетное, но удачное лаконизмом: «Он был, как ребёнок. Полный наивняк!»
От редактора – в секретариат. Довольно просторная комната, тут и фотобудка для фотокорра.
Два стола. «Министерский», на котором папки с бумагами, и маленький, на котором портативная пишмашинка и более ничего.
За «министерским» – Валя. Впервые увидев, определяет как «тургеневскую девушку». Лицо милое, но не кокетливое. Глаза отражают то, что она говорит, иронизируя, дополняя. Эти глаза окрашивают формальную информацию весельем или грустью, меняя цвет. Тёмно-синие – от нелёгких дум. Голубые – в радости. Цвета бетона – от горя. Дорого бы отдал Виталий, чтоб увидать, какого они цвета в страсти.
Валентина Ильинична, – ответственный секретарь редакции, не какая-то секретарша, а правая рука редактора.
За маленьким столом Федя, как плохой, но миляга-ученик, переросший парту, привыкший именно к этой парте, не желающий менять её от гигантской лени. Он – зав отделом культуры.
На диване можно увидать, то молодых работников исполкома, то инструкторов горкома комсомола, не говоря о водителях на «ша»: Петьша, Геньша и редакционный Миньша. Федя – магнит, местная знаменитость. А с этими ребятами он мало говорит, тюкая на портативке. Они – публика, для которой он поёт газетные заметки, как речитативы опер. Копирует всех: от Банных (первый секретарь горкома партии) до Брежнева, генерального секретаря. Глаза у него немного на выкате. Надо лбом выбрито, будто под парик. Актёр! Человек-театр.
И в этот день в секретариате друг напротив друга, не глядя друг на друга, – Валя и Фёдор.
В тёмном углу – «длинный кактус». И этот притащил Леонтий из дому. Уборщица Зоя Прокофьевна в горшок втыкает палку, и кактус карабкается, норовит вымахать с дерево. Гадают: подопрёт потолок или нет, тормознёт когда-нибудь или никогда? Скорость-то дикая. В недавнее время – нарост. И вот этим утром цветок лимонно-жёлтого цвета, отвратительный не цветом, вполне допустимым, а чем-то другим.
– Цветет раз в сто лет, – информирует Федя.
– Неужели целый век? И не мог выбрать менее хмурую погоду?
Валя в милой кофточке, с поднятыми гребнем волосами… Вид благородной девицы. Не ведает: найден дневник Гусельникова. Как отреагирует? Глаза опущены (пишет), но взметнулись ресницы:
– Вы не отдохнули от командировки, Виталий Андреич?
– Почему это я не отдохнул, Валентина Ильинична? – с недавних пор они говорят друг другу мелкие колкости.
– Вид такой…
– …а вам не идёт этот бабушкин гребень.
Её глаза вспыхивают гневными огоньками.
– Срочно в номер! – мах левой рукой над бумагой, продолжая катать правой: ответить некогда.
Ну, и ладно.
В его отделе два одинаковых стола. Тот, что напротив, стимулирует вкалывать не только за себя, но и «за того парня». Бийкин – зав производственно-сельскохозяйственным отделом.
Материал, набранный в Улыме: информации, корреспонденции о работе – на первую и третью; на четвёртую полосу – о культурном отдыхе… Не только по профилю отдела, все берут всё в командировках. «Праздник Труда» – большой репортаж. Пишет в темпе, но аккуратно, готовые материалы откладывает на край стола. Параллельно ведёт телефонные интервью. Работает без интервалов, но, ища слова в окне, невольно глядит на памятник Ильичу, из которого мокрая метель лепит поддельного снеговика.
Наконец, Ленин обтаял, а Бийкин отработался. Наработанное – машинистке. Он не печатает, да и не надо: машинистка – в любой редакции. А творить от руки эффективней: материалы выходят тёплыми, эмоциональными (в рамках газеты). Научная литература уверяет: текст от руки по многим параметрам лучше набранного на клавиатуре.
Довольное возвращение домой, а там – «Книга амбарная», «Воспоминания»… Картонную корку отворяет, как дверь в незнакомую душу. И, будто – с вышки – в глубину непонятной воды: ещё немного и – захлопну! Руки, как у вора, дрожат. Но человек, видимо, на том свете, а его душе, наверняка, наплевать, читает в ней кто или нет? Живому вряд ли бы, понравилось.
И тут в холле – телефон. Вечером – редко. Шаги у двери.
– Виталий Андреевич… – Интеллигентная вахтёр Павловна, сменившая Федуловну.
Кто? Инесса? У них не те отношения, чтобы какие-то звонки. Она ждёт его в кондитерской, где работает кондитером. Валя? Она – да, когда Бийкин днём дома: «Где вы? Дыры в полосах забить нечем». Но лелеет другой вариант: «Это Валя. Мне тоскливо одной, думаю о вашем стихотворении. Не могли бы вы приехать (нет, не так), не мог бы ты…» На лестнице готовит именно для неё интонации…
«Здравствуйте, Виталий Андреич! – В трубке мужской голос, правильный, как у дикторов, конферансье. – Вы читаете мои записи? Я бы не хотел, чтобы вы…»
И гудки…
Да это автор «Воспоминаний»! Лет ему именно двадцать-двадцать пять. Ожидание в холле, но тот не набирает вновь. Но ведь он умер! Именно так: этого парня, молодого, вдруг увольняют (а ведь тотальная нехватка кадров!) и он умирает! Хотя это мнение Валуя, а на деле, наверное, нет связи между какой-то выволочкой и смертью.
Трагедия недавняя, перед двадцатым октября, до Бийкина (ныне шестое февраля).
Но умер ли он?
Как тут не вытащить из памяти некое свидетельство?
Была в редакции небольшая пьянка (впереди седьмое ноября). Бийкин, как стекло, а Муратов накануне отбытия многовато пьёт. Он тогда, отправляясь в более тёплые края, то и дело хохочет. Его хохот никого не радует. Да и сам он, понятно, невесел. И вот они, готовые на выход, тушат свет в кабинете, но яркий уличный фонарь глядит окно.
Опять хохот: «Гусельников-то… ха-ха-ха, где-то неподалёку в другом городе! Был я на Машуре у геологов… Экспедиция в глухом месте. Репортажи даю и в нашу, и в областную… Вечером с ребятами приму спирта, как у них заведено, да – на боковую. Однажды пробудился: светло. Там нет фонарей, – кивает на окно. – Небо яркое, белое от звезд. Ребята дрыхнут, а я гляжу в окно. Думаю: с Валькой расстанусь, это больно. Но не буду видеть Кочнина, Федю и Валуевские снимки… В этом году тринадцатого октября – снегу – горы, мороз. И тут скрип… Ночь, тайга. Геологи говорят: как-то зэки в побеге подлетели вплотную. Ладно, рация исправна, вызывают вертолет. Пойманы те или нет, но труп, вернее, скелет, найден неподалеку. Видимо, друга съели, это у них бывает.
Бийкин вернулся за стол. И Муратов вернулся: «Дверь на щеколде. А в окне – тень человека! И тут же он – к стеклу и глядит!»
Рассказ напоминает «страшные истории» в пионерлагере после отбоя…
«Черты тёмные (контражур), но что я – не узнал бы? Он, Гусельников! Очки наподобие мотоциклетных. И в миг этот краткий (он, явно, знал, где моя койка) – хохот. Немного погодя, – опять мотор, умолкая вдалеке. Именно от его треска я пробудился. На ночь выпил не больше нормы. Утром геологи – картошку с тушёнкой, а я не могу. “Ты что, Акбулатыч, приболел?” Видимо, – говорю, – ночью никакого покоя. Но никто не подтверждает работу какого-то двигателя. Днём – вертолет, и я – домой. Сна нет: жду – явится и – к окну! А квартира-то не на первом этаже! Думал – сойду с ума. Но на днях, как ты знаешь, я опять в командировке на Машуре…»
Бийкин, будто запоминает материал, чтобы обработать для публикации.
«В этот день снега крепкие, один наст. – И Муратов, будто обрабатывает материал. – На Полудённой в Управлении геологоразведки мы с геологами прикидываем: дорогой ехать долго (был бы бензиновый снегокат!) “Тут какой-то тип гоняет на таком. В вагон – с ним, компактный и удобный”. Отлегло у меня: Гусельникова я и, правда, видел, и мотор трещал реально. Отлегло».
Наверное, в городе или в его окрестностях обитает некто, копия Володи, его двойник. Где-то тайно, например, у одинокой бабы… Тут немало из колоний выходцев, некоторые так и живут. А дневник подкинут с непонятной целью, но это в характере экзальтированного предшественника.
Бийкин вздрогнул – грохнуло у окна. Выглядывает: крошево льда на тротуаре.
- Я уеду. А скажут – умер.
- Скажут – сгинул он без следа.
- И на мой телефонный зуммер
- не раздастся знакомое «да»…
Далее стих творить не мог, да и читать не мог. Выпить бы какую-нибудь таблетку! У него – никаких. Не болеет. И поправился от коварного недуга без подмоги докторов.
Но и не читая дневник, как бы в поле его притяжения. Одним из пунктов панацеи: не думать о родителях… И не думал, а тут…
Отец Бийкина Андрей Романович, живя в семье до девяти лет, в детдоме – до пятнадцати, плохо помнил своих родителей, бабушку и дедушку его детей. Его отец пропал во время Гражданской войны. Мать куда-то уехала. Андрей учится на рабфаке, работает токарем и пишет для газеты как рабкор. И тогда же сочиняет роман о храбром офицере, который храбро воюет не за красных, а за белых.
Учась на факультете журналистики, он сотрудник редакции; очерк пишет о будущей жене и матери Бийкина. Она с дипломом техникума, начальница цеха на обувной фабрике, отговаривает мужа от работы над романом, главным герой которого белый офицер, дворянин.
Молодая семья какое-то время у её родителей, заводских рабочих, в комнате, в коммуналке. Спустя год, 25 ноября у них прибавление – сын Виталий. И тогда им дают от фабрики три комнаты (эти три комнаты, как три карты, так и будут выпадать вместо квартир). Рады! Барак, топить две печки. Тут они проживут пятнадцать лет.
Вита пойдёт в первый класс во время войны, а отец уйдёт на войну. Брат и сестрёнка – с бабушкой, маминой мамой, она на пенсии, но вяжет для фронта тёплые вещи. Мать Бийкина – на фабрике в три смены. В сорок пятом году отец – с войны. Он, военный корреспондент, и в мирное время оценён в редакции молодёжной газеты.
Виталий тогда горд отцом, ну а любит и тогда, когда тот своим падением уважения никак не вызывает. Отец опять – за роман, в проходной комнате, откуда выходят двери двух других. Ночами топит печи, и ни у кого нет тревоги. Пока не даёт почитать и Виталию, и жене. В романе – главный персонаж – некий ефрейтор. Никаких подвигов, только дрязги. Роман не опубликован.
Виталию двенадцать лет, и он решил: будет журналистом. Отец, уволившийся из редакции, в то время ведёт во Дворце пионеров кружок юных корреспондентов. В нём Вита – первый. Отец – неплохой наставник, но иногда в нетрезвом виде, и его выгоняют.
Негативные думы – от дневника Гусельникова, у которого такой уважаемый, такой правильный отец!
Свист локомотива. Поезд: с юга – на север; и встречный: с севера – на юг.
Сон… Будто Гусельников входит к нему в комнату и вопрошает: «Зачем вы, Виталий Андреич, читаете мой дневник?»
Глава третья
(7 февраля, пятница)
Обитатель чердака
Уходя на работу, «амбарную книгу» – в тумбочку: уборщица глухонемая, но любопытная. Да, мало ли, автор, который не так давно обитал в этой комнате… А если Федя прав, то дело иметь с больным, с шизофреником, с ненормальным! Его телефонная реплика напряжённая, нервная.
Днём мотает километры (и пешком, и на транспорте). Берёт материал на двух заводах и деревообрабатывающей фабрике. Целый день контактирует с нормальными людьми. И не верит: ни в угробленного, ни в ожившего предшественника, ни в любовь к нему Валентины Ильиничны, ни, тем более, в то, что найдены его записи.
С холодком тревоги подходит к гостинице газовиков, будто там верхушка айсберга, ледяная глыба которого – в глубине. Эта махина может отправить на дно маленький фрегат его панацеи. Не такая и бредовая идея об их судьбах, как-то связанных.
Новые планы («планты», как он говорит с иронией) предельно краткие, хотя и нелёгкие. «Не курить, много ходить, нормально питаться». Утром – овсянка, которую научился варить; гантели куплены.
Ощущение какой-то стронутости. Будто в душе что-то «стронулось», как тут говорят, имея ввиду лёд на реке, снег на крыше. «Март пропущен, вплываем в апрель».
Он не входит в дом и бредёт, не куда глаза глядят, а в другой, невидимый мир, но дорогу обрывает тюремная ограда. В комнату, – волнуясь, будто там оживший человек.
Его возвращает к реалиям работа: двести строк – в номер, двести – в загон. Доклад по телефону Вале, мол, с утра будет материал. Она хочет поговорить. Но не пробилась через его деловую интонацию, и в трубке не дружеское «пока», а отстранённое «до завтра».
Перед сном – немного чтения. Но не детектив «Убийство на тихой улице». Хватает «амбарную книгу».
Воспоминания
Н я н ь к и. Одно моё окно выходит в цветник. Далее – тротуар, которым тянут детей в детсад.
На прогулке спрашиваю:
– Там невкусно кушают ребята? – Неприятный запах от кухни, мимо которой мы идём.
– С чего ты взял, ты же не был там?
Я недолюбливаю эту тётку. У неё мнение: меня балуют и, наверное, она хотела бы отдать меня в садик… Вряд ли у неё такая идея, но я не понимаю: ей за меня платят. Не я инициатор конфликтов. Забыв обиду, опять:
– А на обед будут «снежки»?
Этот десерт готовит домработница Таисия, украинка. «Снежки» она произносит с ударением на первом слоге. Да и с виду – снежки. Бабушка и Таисия иногда вспоминают с юмором, как бабушка нанимала Таисию, которая на рынке торговала гуся, и бабушка хотела купить, но не знала, как сготовить. Таисию пришлось «взять на пару с гусем».
– На ботву бы тебя!
– А что такое ботва?
– Вроде травы.
Немного обдумав, говорю:
– Мы поедем на дачу, и там я сам сяду на траву.
– Домино экий, сад, да ешо – дача!
– Там река!
Наша загородная усадьба вдоль берега. У мостика вода отделена сеткой. Для меня, уже умею плавать. Прошлым летом и наняли эту няньку. Зима к концу, но она треплет мне нервы.
– Улица-то генеральская, – обозревает коттеджи.
– Мой дедушка – генеррал! – И что плохого в этом? Радуюсь, к тому же, букве «р». – Улица называется «Кррасных командиров», – для неё, для тёмной.
Мы – у дома. Ворота открыты, выкатывается автомобиль. В нём – отец. Не за рулём. Водитель молодой, «стиляга», так называет его папа. Парень этот лихо насвистывает мелодию, «рок енд ролл». Увидев нас, отец велит ему тормознуть: не может гордо проехать мимо меня. Приоткрыв дверцу, он пожимает мою ручонку, будто это большая рука его взрослого сына. У меня благоговение перед ним, моим папой!
– Отец твой как барин!
Обидное о моём папе!
– Он дирректор!
– Барин! – напирает она.
Топаю ногами. Сдёрнув колпак шапки-«буратинки» (такая у Буратино), бью ею няньку по грубой юбке, по валенкам в галошах! Во дворе с клумбами, выложенными по краям белым камнем, кричу:
– Мой папа дирректор! Мой папа дирректор!
Крик долетает за внушительную дверь. На крыльце – мамочка:
– Молодец! Выговорил!
Накануне мы бились над буквой «р».
В прихожей я не выговариваю трудную букву:
– Она говолит, – папа балин!
Мама уводит меня, раздев, не дав это делать бабке. Та глядит виновато, как и во время других выговоров. Ей тяжело в городе, она многого не понимает. Но такое впервые. В кухне она – на сундуке (её вещь из деревни). Она не спит на «традиционном диване». Для домработницы Таисии выделена комната. Она, как родная: вынянчила тётю Лику, водила в школу «за ручку» тётю Сашу.
Нянька, будто подсудимая, и обвинение произносит Таисия:
– Куды ж это гходно! То ж хлопчик, дитё! Я вже двадцать пять гходов у этих людей, та кажу вам, шо добрее их нэма в цилом свити!
Нянька клонит голову. Таисия кивает:
– Це добре!
Но вдруг нянькина инвектива:
– Баре вы советские! Буржуи вы советские!
Четверо и Таисия ахают одновременно. Бабушка поднимает голову императрицы:
– «Баре» – это бездельники. А мы работаем на благо общества и народа. Вот я – Герой труда. – Она прямая, гордая.
Нянька молчит. Мама и тёти желают «закрепить внушение», хотя уверены: бабушкины слова и так убедили няньку. Меня не выгоняют из кухни. Синедрион имеет цель «восстановить авторитет отца».
– Это мы – барыни? – говорит тётя Саша. – Мы – учителя, музыканты, врачи! Мы – так, букашки?
Ответ няньки, – и дружное «ах» оппонентов:
– Народ вы презираете, народ вас кормит, а вы его презираете!
Я – во гневе: мама, актриса, – букашка? Тётя Лика, играющая на рояле, тётя Саша, которая говорит по-немецки, по-испански, по-французски? А бабушка? Её фотография – в журнале! А Таисия, которая готовит «снежки», «наполеон», неповторимый торт из клубники и многое другое – букашка? Они ещё втолковывают тупой няньке, кто они такие, и тут я выкрикиваю:
– Ты – букашка! – топаю для убедительности ногами.
В кухне – тихо.
Мне нанимают другую няню. Она не отходит от «линии Таисии», до того раннего утра, когда я вбегаю к ней, хныкая. И вижу: няня, будто кукла, глядит открытыми глазами. Бабушка определяет: инфаркт. Этот диагноз, будто прокрался в дом, вновь явившись на свет.
Нянек у меня хватает: Четверо, Таисия, подруги Четверых.
– Бедный ребёнок! – жалеют меня, имея ввиду истории с няньками.
Я – не бедный ребёнок, и с ранних лет это знаю.
«У меня живут две птицы:
серый чижик и синица.
Брат оставил птичек мне,
сам бьёт немцев на войне».
Нечёткая и недружная декламация всем первым классом! Они у парт, глядя друг другу в затылки. Впереди – немец Зингерфриц (имя почему-то Сашка). О, Бийкин и тогда понимает, насколько плохо иметь такую фамилию, куда хуже его фамилии Бологузов, которую ребята легко трансформируют в дразнилку (Голопузов). «Пошли фрица бить!» И бьют.
А лет двадцати тот прыгает с моста в городской пруд и тонет. Летом много купающихся. Но это ударяет Бийкина, будто он виноват в Сашкиной ранней смерти. Он, круглоголовый, прикрывал лицо рукой: «В лицо не надо». «А ты по-немецки, по-фрицевски», – требует их главарь, второгодник и уже тогда – уголовник, немного погодя отправленный в колонию. И в другом классе паренёк с немецкой фамилией, но его не трогают. Наверное, оттого, что в том классе нет юного уголовника. Бийкин не отвечал отказом Митьке Топору (фамилия Торопов) на его наглое: «Айда Фрица бить!» Он не защищал Сашку, а, слабо, но ударял!
На какое-то время каменеет в кресле с амбарной книгой на коленях:
– Прости меня, Саша Зингерфриц!
И чего у Гусельникова в дневнике какие-то воспоминания (да, они «ведут Бийкина к познанию»)! О работе, о редакции лучше бы написал!
Перевёрнута страница…
Anno…
За этим словом и число, и «август» на русском. Только слово «год» на латыни. И опять ощущение: автор глуповат. Итак, воспоминания кончились. И далее именно дневник, в котором, наверняка, информация об удельских днях, и о дне гибели, если она была!
«Kenst du Land, где небо блещет». Солнце горит над осенней тайгой, над рекой и над скалами. Я парю над землёй. Я лечу, ощущая себя жизнеспособным.
Это – Удельск?! Будто еду и лечу в один населённый пункт, а прибываю в другой. Город не имеет центра, – одна окраина.
От аэродрома – на автобусе.
– Кому в «Центр»? Выходите!
Деревянной лестницей, напоминающей корабельный трап, сброшенный в город, как в море, – на некое плато, которое и претендует на центр. Тут пятиэтажки из кирпича. А в городе много деревянных изб. Наш пострел куда-то… поспел…
Редакция (пять комнат) на первом этаже административного здания (их два, это – с колоннами).
Моего будущего шефа зовут Леонтий Фролович. Оригинальные имена. А фамилия Кочнин идеальна для того, кто нашёл некую кочку в данном болоте. Толстоват, лысоват.
– Шево надо? – шепелявость не природная, плохо вставлены зубы. – Вы к кому?
– К вам, ведь вы редактор? – выкладываю документы.
– А где Белозёркин?
– Мы поменялись.
– По-ме-ня-лись?!
– Чтоб открыть путь на ваше плато, я убил Павку Белозёркина, моего однокашника на факультете журналистики.
Редактор оглядывает багаж:
– Что за аппаратура?
– Магнитофон, пишмашинка…
– Личные?
– Личные отличные.
– А в этом чемоданчике..?
– Бумаги, блокноты. «Дипломат», кейс, а по имени одного американского супермена – «Джеймс Бонд».
– А-а, супермен…
– И пиджак личный…
– Ну, да. Хороша экипировка.
Он перебирает вырезки с моими материалами:
– О пианистке – нормально… О спектакле – ни-че-го… А у нас будешь про назём да про навоз, – на «ты».
– На-зём?
– А тоже навоз.
– Мне обещали именно в производственно-хозяйственный! Я в отделе культуры работать не буду.
– …сельскохозяйственный.
– «Нет пределов познанию и любое знание постижимо для пытливого ума».
– С этим согласен. С жильём у нас худО! – нажимая на «о» – Белозёркин – местный, сын главного лесничего. Придётся тебя домой к себе весть. Гостиницы нет путём…
– Путём?..
– Только непутёвая…
– Не имеет значения.
– И там у тебя жилья нет?!
– Кое-какое.
– Плохое?
– Никакое.
– Ни туалета, ни ванной?
– О, мне бы ваши понятия…
– Там у тебя родной город, а ты явился да ещё говоришь загадками.
– Но ведь я к вам «пришёл к своим, что ж не принимаете»?
– Да нет, принимаем, направление-то есть.
– Решил я с круга сойти. Судьбой одно дано, но я опровергаю идиому: «Не властны мы в судьбе своей».
– Романтик!
– Нет. Романтика – удел юных.
Он опять – в документ:
– В двадцать два всем кажется, что юность позади…
– Двадцать три мне стукнуло третьего августа. Вот так «страна Гергесинская!» И что ж теперь? Отряхнуть прах с моих чемоданов – и обратно в АН?
– Кочнин терпелив, как лошадь, – комментарий Бийкина. – Тоже мне мессия! Я бы показал ему «страну Гергесинскую», но, главное, Содом и Гоморру.
Вызывает подмогу – чету Муратовых. Их портреты.
Всеволод Акбулатович – упакованное в синтетику изделие среднего формата. Немнущийся, но гнущийся, будто резиновый. Голова напоминает старинную укладку бриолином, брови лоснятся, угольные гляделки горят.
Жена Муратова. Валентина Ильинична. Старовата, но велит звать Валей. Её портрет. Глаза распахнуты. Широкий лоб. Светлые волосы – туго на затылке. Лицо бледное, не как у её желтокожего супруга. Она умней его, но при этом рядом с ним, как Дездемона, тонкая и хрупкая. В кольцах камушки по килограмму. Вот бы пощёчину внешней стороной такой ручонки!
– Кассио сопливый, – реакция Бийкина.
Пока они оба вникают в мои творения, передавая друг другу газетные фрагменты, редактор – к начатой теме:
– Да, и мне было двадцать два…
– У каждого – индивидуальное время. Я даю себе тридцать три года.
В пылком лице Муратова (ему-то более тридцати) – улыбка, но померкшая от мимики Валентины. Она не на мужа глядит, она сама отыскала мой взгляд. Тёмные фильтры моих очков отпугивают, но не всех. Муратов на лице мадам читает ревниво с пятого на двадцать пятое.
– Пишет он неплохо. Публикации у него неплохие, у вас, Владимир, – она отдаёт мне «шедевры».
В ответ целую её ручку, тяжёленькую от камней.
– Галантный! – ирония её супруга. – Надо бы его – замом, и зама у нас нет.
– Ладно – и сотрудником. Ох, трудно будет парню, да и жить негде! – подводит итог шеф.
Так, не триумфально, меня приняли на первую в моей трудовой биографии работу.
– «Сама отыскала мой взгляд». Как это понимать?.. Намёк: втюрилась? Врёт?
«Книга амбарная» «отвечает»:
Anno… Опять пора записать в дневник, необходимая вещь, но необходима и полная откровенность. Это у меня будет!
– Значит, не врёт? Вот гадёныш…
Редактору не пришлось меня «весть» к себе домой. Я переночевал на редакционном диване. Диван удивительный! В его глубине что-то звенит, гремит. Сон, будто я играю на органе. Ха-ха-ха!
– Ха-ха-ха! – Читатель (не его предшественник) знает, над чем смеётся. В ящике для белья – не бельё, а винные бутылки – гонорар уборщице Зое Прокофьевне, даме принципиальной, пока – не о деньгах.
Я раньше всех на работе! Мой непосредственный начальник Муратов:
– Стол тебе маловат.
– Мне все столы маловаты!
Да, этот парень был огромным, некоторые говорят: длинный. Бийкин, например, метр восемьдесят два.
Идём в гараж. Там редакционный шофер Миньша (шофёров в Удельске зовут на «ша»: Петьша, Геньша) оглядывает брюки:
– Кожзаменитель?
– Натюрлих.
– Ого! Не продаёшь?.. А нафига вам такая гробина? Берёте, чё ли?
Я тренируюсь говорить «чё ли». Решаем «несть», но до редакции не дотащили. В моих «апартаментах» нет письменного. А в редакции – как-нибудь. Нанимаю грузовик и перевожу предмет мебели в посёлок газовиков. Это микрорайон Удельска. Далековато до редакции, но мне надо больше ходить, тренировать сердце.
И у того были «планты». Один пункт, как у Бийкина (ходить пешком), хотя его сердце не нуждается в тренировках. Да, эти «длинные» люди бывают дохляками.
В посёлке газовиков ресторан «Рассвет над Лысьвой» из стекла и бетона. Жилые дома с коммунальными удобствами. Например, у меня. Рад цивилизации. В первый день был напуган. Павка Белозёркин ни слова о быте, одни хвалы…
Бийкин глядит на стол. Давно ли тащил его возлагавший надежды Гусельников?..
Немного о нём, уважаемом… Никакая это не «гробина», удобный и капитальный. Аура бензиновая отмыта глухонемой уборщицей, она и полы вымыла.
В нижнем ящике – тайник моего предшественника, которого из редакции уволили, и он умер.
Выходит, Бийкин в этой очереди – не крайний, наверняка, и за ним заняли? Если и не заняли пока, то займут.
Anno…
Проглядывая подшивку, говорю Муратову:
– По-моему, мой предшественник Антон – неплохой журналист. Вот фельетон, автор «Тоша Егорцев». «Не стая воронов слеталась…» О квартирных махинациях…
– А-а… Он на тот момент командовал (Кочнин – в отпуске). Горком не одобрил, так как среди этих «воронов» руководители города. С тех пор – ни одного номера не идёт без одобрения горкома. – О тайнике: – Водку он там прятал. Кроме водки ему там прятать было нечего.
Не скажи! Да и водка туда не влезет. Мало того, в редакции, где находился в то время этот мебельный шедевр, не та атмосфера, чтоб бутылку в тайник прятать. У Феди, наверняка, наливают.
Кстати, другие коллеги по перу… Иванов Федор Ипполитович. Его ребёнком привезла в Удельск мать, школьная учительница из Подмосковья к отбывавшему за драку Фединому отцу. Он там умер, так и не выйдя. Мать и теперь жива. В городке этом немало лагерей. Он в кольце исправительно-трудовых учреждений. Выходцы «Удельлага» вольно работают на предприятиях, на объектах строительного управления номер тринадцать. Где другие двенадцать, никто не ведает.
Федя Иванов, будто постоянно поддатый. Дружки (шоферня) – на «моём» диване. Что они там делают? Наверное, выпивают.
Ещё один обитатель редакции: Георгий Валуй. Удивление на розовом лице: «Вы тот, кто должен быть? Или уедете, и пришлют другого?» Невольная, но едва не буквальная цитата из Евангелия от Луки, глава седьмая, абзац девятнадцатый.
– «Ты ли тот, который должен прийти, или ожидать нам другого?»
– Выучил? – у редактора тревога.
– Такое мне неведомо.
– Память хорошая? – Валя, будто с ребёнком.
– Не жалуюсь. Я из тех, «кто видит сны и помнит имена, кому в любви не радость встреч дана, а тёмные восторги расставанья».
– Волошина любишь?
– «Венок сонетов», – и её муж не лыком шит.
– «Corona astralis», – далее веду игру.
– Ну, эрудиты собрались! – в рифму – редактор.
Разговор о моём предшественнике.
Муратов:
– Не перейми его скандальность.
Такую «скандальность», как у Тоши Егорцева, ведь он – борец за справедливость, мне и перенимать не надо.
– Тошу жаль, – Валентина, по-моему, глупенькая.
– Добрый он! – из фотобудки Валуй.
– Докатился с пьянкой до грузчика, – ирония Фёдора Ипполитовича.
Они провинциалы, но приняли меня с почётом. Я – не Белозёркин, оценили. Если б не я, век бы им с Павкой. Тупой сын какого-то лесника. У меня аппаратура (у них один магнитофон на всех). Дама – по уши…
С местной знаменитостью – с Феодором (у него и Елена, декоратор), думаю, найдём общее. С гением фотоснимка Валуем, – уже. Расспрашивает о моём крае, более центральном. Мечтает побывать там с дочкой по имени Шурочка. Георгий (коллеги зовут Гошкой) – короткий, кругленький, подойдёт на роль ординарца!
– Какой глупый вывод! Разве «с почётом» приняли? В шоке: вместо вполне нормального Павки Белозёркина явился этот… Гусь…
Удивление, но имеет оттенки: от доброго (Валя, Фёдор, Гошка) до злобного (Муратов). И Леонтий был не рад. Володя подметил и «шепелявость» Кочнина «от плохо вставленных зубов», и «резиновость» Муратова. Колкие наблюдения о Вале…
«Книгу амбарную» Бийкин ударил бы об пол, но картонная обложка сработана на века, и не будет никакого урона. Вот бы владельца, этого кривляку в каскадёрке! «Очки тёмные, кепка модная», – возмущение редактора.
А вдруг врёт парень вопреки обещанию быть откровенным? Между строк бравады – горечь. Будто на котурнах и готов с них шмякнуться. Дневник от этого увлекательней.
У Бийкина теперь кое-какая информация. Правда, Бийкин-«исследователь» не доволен: мнения других фигурантов этой, возможно, криминальной истории, в отличие от показаний Володи, не на бумаге, а некий материал в голове. Но, как охотник, вышедший на тропу добычи, надеется: нужные факты из головы выйдут. Надо только шевельнуть память. И теперь о Гусельникове судачат: и тайно, и явно, и официально, и взахлёб.
Отца Павки, Ивана Павловича Белозёркина знает Бийкин, как и других руководителей (не лесник он, а лесничий, глава целой конторы), а его сына не видел никогда. «Этот парень длинный вместо моего огольца. Вбегает ко мне в кабинет, напугав секретаршу: “Вы не могли бы прекратить выделение леса под рубку тем предприятиям, которые не вывозят срубленные деревья из тайги?” Нет, вы подумайте, каков Гусь!»
Бийкин улавливает шуршание над потолком, будто там, в глубине чердака кто-то не спит, живя тайно. В этот день на первом этаже пустуют комнаты для газовиков, которые работают на трассе. И на втором – никого, кроме Бийкина, да мамок с детьми, у них ранний отбой. Вверху топают! Вроде бы низковато, но ходят…
Вахтёр Федуловна вяжет палантин, длинный, как невод.
– Снег стронулся, – нехотя откладывает работу.
От площадки второго этажа – лесенка вверх, к люку. Бийкин открывает ключом, который дала Федуловна. А тот ходит! Поднимает крышку с опасением удара ею по голове, но шум утихает! Неповоротливая бабка в телогрейке глядит на храброго корреспондента.
Бийкин – в тёмном нутре. У фронтона вполне можно ходить во весь, и немалый рост.
– Кто тут?
В ответ – вихрь в темноте и грохот на тротуаре. Слуховое окно – настежь. В нём видна главная улица, неоновые буквы ресторана «Рассвет над Лысьвой». Под фонарём обитатель чердака бежит к выработанному карьеру. Миновав ресторан, попадает в тень. Как одет, не разобрать.
Вполне реально, такого роста мог: на доме кое-где скобы, а от страха быть схваченным прыгнул в сугроб. Вон ямка, хотя, наверное, от капели.
Бийкин прикрывает окно, закрыть не вышло.
Федуловна комментирует:
– Ослобонятся из лагеря, и ну, шастать верхотурами! Пойду-ка, проверю входную дверь: на два оборота или на один.
Бийкин и у себя «проверяет».
«Зачем вы читаете мой дневник?» У этого бомжа поставленный голос? Хотя, кого только нет в этих краях! Кремлёвский часовщик отбывает в колонии номер три. Актёров немало. В оцепке театр, какого на воле нет в некоторых городках. Бийкина на премьеру пригласил замполит колонии: материал для внутриведомственного журнала «К новой жизни». И вот диктор бегает чердаком, вопрошает по телефону…
Но нет, никакой не диктор, не актёр, а именно тот, чей дневник найден в тайнике этого видавшего виды стола!
В доме тишина и – во всём городе. А вот и локомотив, бьют о рельсы колёса. Мимо – поезд: с юга – на север, а потом встречный: с севера – на юг.
Глава четвёртая
(8 февраля, суббота)
Дай ему в руки автомат
Утром отдаёт материалы машинистке: дежурная хвала аккуратному почерку.
Планёрка.
– Виталий Андреевич опять закрывает полосу, – Валя глядит в макет на краю редакторского стола. – Фёдор обещает репортаж «Спектакль в клубе». У меня готова корреспонденция из девятой школы, там преподаватель литературы добровольно ведёт историю литературы.
– Ладно, – кивает редактор. – На вторую – моя статья на партийную тему… Фотографии готовы?
– У меня, эн-та, пара снимков, да три – негативы…
– Ладно, делай быстрей, чтобы меньше негатива, больше позитива… Вон опять какие тёмные фотографии на третью. У тебя не нашлось чего-нибудь попраздничней к «Празднику Труда» Виталия?
– Один, эн-та, их передовика…
– Ладно. Виталий Андреевич, а ты останься…
– Вита, в дневнике, ну, этого парня, Гусельникова…
– …какие-то воспоминания…
– А про редакцию?
– Ничего.
На этом вранье и надо было прервать беседу.
– Лёня, а, правда, что он умер прямо в тот день, когда его уволили? Вроде, молодой специалист и увольняют…
– Специалист он – никакой. А характер, не приведи бог! Думаешь, я с ним не разговаривал? По-доброму! Он молодым был (у меня сыну Денису семнадцать). Я к нему, как к сыну… У мамки моей чуть не инфаркт из-за Володи! Ерунда такая: дефицитные ковры выделяют начальству. Директор Промторга Мефодий Игнатов один ковёр и мне навязывает. Беру на горе для моей мамки!
Леонтий говорил спокойно, но как дошёл до «ковра»…
– Твой предшественник – тебе не ровня. Ты работаешь. А он воевал. Такая категория: дай им в руки автомат – пол-Удельска перестреляют. Из вольнодумных. Нагородят, а нам расхлёбывай. – Кочнин глядит опасливо, будто проверяет, нет ли у Бийкина магнитофона? – У таких героев не ум, не знания природы вещей, не опыт житейский, наконец, а только желание под свои идеи приспособить непонятное и рубить, камня на камне не оставляя, по головам! Резать – так по живому!
Толстощёкое лицо Кочнина налилось краснотой, руки дрожат.
– Что натворил…он?
– Натворил! Творец! Творюга… Носитель правды! Я от него требую работу, но работает он мало… Федя – о нём: «Такие плохо кончают».
– А он мог «плохо кончить»?
Была версия: не умирает, не уезжает, а убивают в колонии, куда его впихнул один влиятельный в городе гражданин начальник. Некая непонятка: парень – из душа, а на руках – микро-фрагменты почвы. Какой, – дознаваться не стали.
Леонтий Фролович в сомнении: ещё говорить или нет? На лице Бийкина доброта интервьюера: говори, старик.
– Нет! Доказано, – поворот головы к подоконнику, где выводок кактусов, – Программа у него! Таких гадов с программами – давить в колыбели! Такие всё хотят перевернуть, хоть трава не расти. – Лёня дёргает шеей, будто скидывает невидимый хомут, дабы тот не превратился в удавку, а то умрёт в один момент, …как от пули…
И у Феди – интервью:
– Воевал, автомата ему не хватало?
– Объясняю ему разницу между рыцарскими романами и жизнью. Хочу от края оттащить… И он не был полоумным. А так, добровольно ушедший…
– Но диагноз был всё-таки?
– Был.
В кабинете производственно-сельскохозяйственного отдела, где никогда не бывает солнца, но в окне ослепляет, он накручивает диск телефона, ведя переговоры с нужными людьми.
Приятно видеть небо. Под ним – сопку, тёмную от лиственницы. Чирикают воробьи: в весну поверили. Впрочем, и у них дела: гнёзда какие-то вьют… О своём гнезде думать нет охоты.
Накатал девять мелких, с телефона, информаций. Вдруг дверь – и Валя рядом. Не впервые так: войдёт тихо, глядит.
– Виталий Андреич, речь о том, кто умер.
– Ваш рыцарь жив! Неподалёку в газете какой-нибудь работает.
– О, кощунство!
А Бийкин мало верит в то, что тот умер в номере гостиницы, называемой общежитием, в посёлке газовиков.
Бледная, будто больная, будто еле на ногах стоит, уцепилась за край стола. Он глядит в лицо этой дамы, необыкновенно милое, притягивающее, обнять бы.
Но холодные интонации:
– Мне Лёня говорит…
Новость о найденном дневнике облетела редакцию.
– Прошу вас отдать мне! Где он? У вас в портфеле? Дома? Я готова с вами ехать к вам, забрать…
Он недавно думал: а что она скажет, когда узнает? Ну, вот и говорит… Видите ли, Гусельников и его этот дневник – нечто, а он, Бийкин – никто! И это было ясно на дне её рождения в первой декаде декабря (ныне февраль).
В редакционном коллективе только они двое – холостые. Выманивает её в прихожую, будто готов уйти по-английски для всех, кроме хозяйки… А на деле – попытка не уходить и тогда, когда уйдут (по-русски) другие. Манёвр формального чмоканья в щёку. Женщина, которую он впервые обнимает, хрупкая. Такой у него никогда не было. Наверное, немного не рассчитал хватку: она пискнула, будто маленький зверёк, не оттолкнув его. Но, к сожалению, стала гневно вырываться:
– Как это вы, Виталий Андреевич, будете «мыть посуду»? Вымоют: жена Валуя, Вера Ивановна Кочнина…
Ноги не идут. Не пьяный. Не пил. И не только в тот день. С некоторых пор не пьёт ни капли. Минеральную. Лимонад. Но с координацией было плохо. И, вправду, «как это он будет у неё…» Женщина, наконец, явившаяся, не взаимна, и мечта не будет явью… А он мечтал. Или не мечтал?
– Пардон, мне надо идти.
Валя – с ним в коморку машинистки Эльвиры, которая оригиналы оглядывает, всё ли будет понятно. Валя – терпеливо рядом. И – за ним обратно к нему в отдел. Он надевает пальто. Валя, будто не видит его наглости. И не выходит на улицу только оттого, что без верхней одежды.
Дома – работа, питание свежим хлебом с «пластмяссовой» колбаской, чай и опять…
Anno… Calut av monde! Словно год минул с того исторического момента, когда толпа вышла на берег проводить аргонавтов…
Федя:
– Гошка на твоей ответственности.
Кочнин:
– Смотри за ним в оба.
Муратов:
– Не давай ему пить.
Валя:
– …а то он: или сам потеряется, или ни одного снимка не привезёт.
– Он безобразен в командировках! – обобщает Фёдор.
Валуй тут же, робко огрызаясь.
Бийкин улыбнулся.
– Давайте, ребята, чтоб оба – на высоте! – Редактор «пОшто-то» комплектует меня с нерадивым Валуем. – Главное – пОлОсу! В технологии-то поймёшь?
– Я ввёл Володю в курс, – ответ Муратова.
Мы с Валуем оказались не в одном вагоне. Гошка живёт в «старом городе» и сел на центральном вокзале, а я – с платформы посёлка газовиков. Этот «ординарец» в другом вагоне дрыхнет. А я оглядываю природу в окне. Как у Гоголя: «Места были бы хороши, если б не были вырублены». Вот и станция на букву «у»…
Выхожу, поезд катит дальше. Тронулось-дёрнулось сердцчище моё. Не посёлок это Улым, а какой-то полустанок Увал. Вот как ехать в командировку с Гошкой («безобразен в командировках»)! В окне уходящего вагона – его удивлённая рожица: рот открыт в крике, который меня не вернёт!
Две-три избы и станционный домик, где есть рация и желание добыть мне дрезину, регулярно тут ходит. Но именно в этот день ремонт! Нет нормальной техники! Кто виноват? А делать нечего: иду по шпалам! Два часа! Вокруг – тайга, волки, медведи, рыси. Дежурный на полустанке проинформировал: редко хищники выходят к дороге. Неприятней, когда «зэки в побеге»… Надвинулся мост (примета Улыма), я – в мыле.
Гошка не планирует увидеть меня в этот день, ночёвка на Увале мне гарантирована.
– Эт-то ты? От ку-ку-да?
– Ещё день не померк, надо брать материал, делать фотографии! – «обрадовал» этого лентяя.
Он хохочет, катаясь на диване. Не дождавшись конца безобразной сцены, отправляюсь к руководителям, которые мне дают автомобиль с шофёром и мастером.
И вот мы – в делянке, как назвал мастер, где меня чуть не убило… Не увидев предупредительный щит: «Осторожно, валка леса!», рванул я метровым шагом вглубь тайги. Мимо головы падает дерево. Крик из чащи: «Был бы труп!» Мужики, у одного на голове каска, орут матом.
Но мне не до них. У ног – пружинистый ковёр… Зелёные шишечки подрагивают на ветвях срубленных сосен.
…Неподалёку от нашей дачи росла на горке сосна. Мы любили её, одинокую. Другие деревья жмутся к крепкому забору, а эта – отдельно. Гордое дерево. Подойду и – щекой к тёплой коре. Другие сосны, – фантазирую я, – завидуют ей. Её красоте. Её высоте. И тому, что выросла отдельно.
У Ницше: «Одинокое дерево переросло человека и животное. И если бы оно захотело говорить, то не нашло бы никого, кто бы понял его. Теперь оно ждёт… Не ждёт ли оно первой молнии?»
Она вспыхивает во время грозы. Утром выбегаю на балкон. Горизонт пуст. Толпа дачников. Я в комнатных тапках, а тётя Лика не прогоняет. Сосна молодая, как подрубленная напалмом, клейкие шишечки на её ещё живых ветвях. Пепелище там, где я прислонялся щекой. Пень – трезубец, гадко хихикает над нами, над нашими восторгами.
В Улымской тайге этих сосен с шишечками – море!
В тепляке пахнет едой, а я утром не ел. У столов, накрытых клеёнками, – рабочие, и я обедаю по их примеру. На мои вопросы о законности валки, никто не отвечает. Мастер бодро рапортует: рубят для пользы леса. В это я не верю. Так рубят, – шишки зелёные летят! Новый, более эффективный метод рубки, хвалить и не подумаю, и с мастером обратно не еду.
Дню конец, прибывает автобус. Я решаю и с бригадой не ехать. На меня глядят, как на ненормального. И оттого, что едва не угодил под дерево, и оттого, что не верю в правомерность рубки. Меня отговаривают от катания на грузовике. Но гоним мы, опередив автобус с людьми. На платформе – громадный пучок деревьев с обрубленными ветками (их называют «хлыстами»). Дорога неровная, крутые повороты. На одном вираже накренило и опрокинуло набок. Я уцепился за ручку над дверью. И водитель цел, но вылезаем с трудом. Машина – на боку.
– Нас бы вертануло, да кусты, – лепечет белыми губами шофёр, будто об этом жалеет.
Потирая шишку на лбу (удар о лобовое стекло):
– И как нам теперь – в тайге?
– Автобус нагонит, вы уедете в Улым, а я дождусь кран, уберут хлысты, и – обратно.
– А эти?
– …бросить…
Вдоль дороги такие деревья, брошенные в другое время. Есть и новенькие. Вот тема, а не о новом методе! Грош цена передовым технологиям с такой дорогой!
Директор леспромхоза, немолодой дядька (лицо немного мансийское) отказался поднимать брошенные стволы. Дорогу, говорит, в этот район тайги будут ремонтировать.
– Как вас, товарищ… Гусев…
– Гусельников.
– Вы не сын того Гусельникова? – кивает вверх.
– Давайте обо мне – не будем!
– Может, вы сын не того Гусельникова? – он так глядит на меня, будто сличает с оригиналом.
– Я должен докладывать, кто мой отец, как этот Долгорукий, который хотел быть богатым, как Ротшильд?
Теперь он глядит непонятливо.
Бийкин эрудирован, в отличие от директора Паршина. Читал роман Достоевского «Подросток», там главный герой с княжеской фамилией, но не князь, и вынужден объяснять это каждому.
Ладно, хоть одобряет агитационную беседу с коллективом конторы в помещении бухгалтерии.
– Правильно! Бросают, – выкрик одной дамы.
Призываю! И – тишина, и другая тётка:
– Так вы велите нам туда ехать хлысты тягать?
– Конечно!
– А наша работа?
– Вашу – вечерком. Я бы один, да у одного сил не хватит.
– Вы не имеете права снимать контору на какие-то работы. Для такого дела нужен погрузчик, стоимость выйдет дороже валки нового леса.
– Кто опрокинул, тот пусть и едет!
– Прекратите! – Обращение ко мне директора Паршина.
– Вы будете платить из своего кармана!
– Ну, и Гусь, – улыбка.
Смех тихий, громче, и уж вся контора – в гогот…
– Откуда этот парень?
– А я, дура, хотела бревна тягать…
Они хохочут. А я… вижу на стене, как на экране, Владимира Ильича (кепка, бревно на плече).
У крыльца – Валуй:
– Ну, ты выдал! Они прямо полегли! Ты безобразный в командировках!
В гостинице он умолкает, глядя на мои манипуляции со шприцем. И удрал, явившись наутро к обратному поезду.
Как-то в первые дни работы Бийкина (Валентины в комнате не было) они с Федей (так, к слову пришлось) о наркомании, которой нет.
И тут из фотобудки – Валуй:
– Он эн-та… шприц из чемоданчика, спирт в пузырьке и эн-та, ампулу, вот! – движение, будто делает в руку укол.
– Ты бы не подслушивал! – одёргивает Фёдор. – И не плети небылиц!
– Не плету! Ширялся он!
Валуй врать не умеет. Теперь такое объяснение выглядит нормальным. Наверное, этот, на западный манер одетый сынок богатеньких родителей, был наркоманом?
А брошенные деревья обратно грузить дорого. Хозяина нет. Умелого, но бескорыстного. Придёт ли когда этот, новый человек? Какая-то беспросветность, тема, на которую они толковали с Валей, Федей и с Кочниным в редакции, когда засиделись накануне новогоднего праздника, но в ожидании будущих праздников и лучших времён…
О той комедии в конторе Паршин хмыкнул: «Этот ваш Гусь…», хотя, кто-кто, а он не путает фамилию, он невольный автор той мистификации, о которой нервно болтал Муратов.
В дневнике хватает наивности избалованного мальчика, но не такой он глупый, каким думал его увидеть, впервые открыв амбарную книгу.
Бийкин и сам недавно (пятого февраля) – в Улыме, обратно – лесовозом. Пренеприятная история. Некий праздник, о котором он накатал полосу, немаленькую, хоть и в два раза меньше формата газеты «Правда». Правду накатал? Конечно. Но не всю.
Пятое февраля был как бы и не зимним днём. Горело солнце накануне, во вторник. И накатила обманная весна, и народ в неё поверил. Народ, который не один мороз вытерпел, верит в любую оттепель, радуется ей, как дитя. Бийкин – не народ, и его не проведёшь.
И вот он выходит из клуба и берёт направление на эстакаду. Там грузят брёвна в вагоны, и такими же брёвнами, кругляком, наполняют автокраном машины марки КрАЗ. На тот миг Виталий думает взять ещё один материал и – в вагон. Ехать лесовозом опасно: предшественник чудом остался жив.
Но у Виталия две хорошие слабости (и плохие есть): очки и наручные часы. Очки он любит в оригинальной оправе, а часы – в оригинальном корпусе. А так как товаров в стране мало, то иной раз выбираешь между формой и содержанием. Очки, например, великолепны (внешне), но с чужими диоптриями. В Улыме с ним сыграли шутку не очки, а часы. Элегантная вещь крупного размера. И вот он – у станции, а поезд свистит вдалеке! Напрашиваться в автомобили руководителей, которых этим днём было много в Улыме, – не его стиль.
Идёт туда, где отправляют кругляк. У одного лесовозника – маршрут в Удельск, но брать попутчика на виду трусит: лучше подберёт его на дороге. А вокруг непонятная тишь: не свистит маневровый, не лязгают вагоны… Авария? Да, нет, – говорит стропаль с автокрана, – никакой аварии, народ в домике милиционера, так как крановщик рельсового крана обнаружил у пакгаузов труп.
В домике, в сенях на лавке – мёртвый. Нет, Виталий его никогда не видел. Но был он именно из той бригады, ради которой отбарабанили слёт бригадиров.
Бийкин топает в тайге, не подождав у вертолётного поля автомобиль, нагнавший его за Улымом, вызвав храбростью уважение водителя и его удовольствие: не передумал, и обещанные два рубля не отменились.
Работая, он не помнил о каком-то трупе. Нет ясности, кто виноват, а строчки нужны. Строчки – в номер, строчки – в загон.
Когда работаешь на какую-то газету, то писать надо в неё не про шишечки, а на заказанную тему. Ни одни репортёр в мире – не свободен. Но Гусельников, то ли плохо это понимал, то ли делал наперекор. Парень, вроде, неплохой, но одновременно (согласен с Леонтием) автомат в руки такому не надо давать.
Он бы не о рекордах, а о трупе на лавке в домике милиционера. Он бы сопоставил эти две темы. А вот Бийкин и копать не думает. Его панацея не велит ему волноваться. Как не рекомендовано это больному, который имеет цель выздороветь, а не умереть.
Володя явно был уверен: впереди беспросветность и правильно критиковать плохое ведение хозяйства и прямолинейную пропаганду. Пропаганда хорошего, но не умелая, приводит к негативному эффекту.
С этим согласен Бийкин. Но он не одобряет такую деятельность, какую вёл этот парень. Он не думает, будто это путь в беспросветность, в яму какую-то. Да и хлопотно подменять руководящие органы. Газета – не твоя. Она горкома партии. Демократическая печать буржуев – только внешне демократия. И там: либо государство, либо богатеи управляют пропагандой, и любого, кто делает что-то вразрез, найдут и убьют. Но и этот, наверное, кем-то убит? Или нет?
Свист локомотива, стук колёс. Идёт поезд с юга на север, а вот и встречный гремит с севера на юг.
Глава пятая
9 февраля, воскресенье)
Взгляд из телевизора
Бийкин переделал воскресные дела. Дай-ка почитаю! Так, немного…
Anno… На планёрке шутим. Валуй дал слово не болтать об инъекции, но взглядывает на меня оторопело. А о том, как я с поезда не там сошёл, наболтал. Его речь: «этта» или «эн-то», но коллеги привыкли.
Муратов вдруг:
– А всё-таки чего тебе нужно?
– «…А нужно, дитя, мне того же, что многим в нашей стране». Генрих Гейне.
– А…
Я цитирую:
– «…много беззаконий надо устранить, много кривды выпрямить, несправедливостей загладить, злоупотреблений искоренить…» Сервантес, «Дон Кихот».
Хохот.
– А я эн-та, читал! – откровение Валуя. – Недавно! Дочке!
– Великая книга, – хмыкает редактор.
– Главное – современная, – Валентина – с намёком.
– Дон Кихот – умный, – с иронией – Федя.
– Дурак он, эн-то, набитый! Дурацких романов начитался и давай по ним жить!
Муратов подмигивает жене:
– Володя, а тебе, видимо, как-то близок этот рыцарь?
– У меня и Дульсинея есть.
– Но её эн-то не было!
– Вот и у меня нет!
Мы опять покатились.
И Бийкин, можно сказать, «покатился». Но выплывают «свидетельства». Федя – с горьковатой усмешкой: «Он – странствующий рыцарь». Муратов нервно: «Он нас мистифицировал. Некоторые увидели в нём Дон Кихота, но он – не рыцарь!» Эти оценки не обрадовали Виталия, тогда нового работника. Недружный коллектив. Об одном человеке говорят противоположное! Ну, а он, понятно, в команде тех, кто этим «рыцарем» был напуган.
– А вот у тех, кто его защищает, играет совесть.
Например, Валя, Прекрасная дама. Наверное, к тому идёт: стихи дарить будет некому.
Anno… Я в отделе, глядя на плато с памятником Ленину, радуясь и за него, моего великого тёзку, и – за себя. Ура! Виктория! «Наказан был порок!» Мои «Упавшие сосны» в номере! Жаль некоторых вычеркнутых боевитых цитат, но главная идея бьёт набатом: кто, кто подберёт? Где этот новый человек, так необходимый в этой непутёвой стране?
Кочнин кочевряжился, и не поставил бы. Но – молва! Директор Улымского леспромхоза Паршин, первым «узнавший» «сына того Гусельникова», информирует народ, а, главное, горком. Невольная хлестаковщина мне на руку: «ЛаднО, но правку прими». И как такое «принять»? Наш спор в тупике – вызывает Валентину Ильиничну, «реаниматора» умирающей дипломатии. Севка говорит, у него с редактором были периоды, когда только через Валентину общались. Видно, и у меня такой период. С первых дней работы.
Информация от Муратова: Кочнин ограждает Паршина от критики: у того дефицитные путёвки в санатории (для «моей мамки»). Так Леонид Фролович называет свою маму.
– Вы исчеркали весь материал, – корит шефа Валентина.
– Возьми копию, – понурил голову руководитель.
Валя вздыхает:
– Идём, Володя.
Феди в секретариате нет. Мы располагаемся для работы. Валя – за столом, я – рядом, чтобы видеть движения карающего пера по моей первой работе. Хорошо, если б я видел только это.
– Так, у тебя папа – крупный руководитель?
– В автобиографии: инженер.
– Ну, да, – покосилась на меня…
Такой взгляд – кокетство, но у Вали вынужденный: мы бок обок. Её горьковатые духи ударяют мне в затылок. Воркует она голубкой. И блузка голубая непроницаемая, но я как-то так «вижу» её маленькую грудь голой. Тем временем она вымарывает фразу о народном богатстве, которое не берегут. Моя рука накрывает её руку.
– Ты против этой правки?
– Нет-нет, не против. – Поднялся и – к дверям.
На улице в пуловере у памятника (со стороны их два, двум Владимирам). Ха-ха-ха!
– Что с тобой?
– Люблю иногда выйти на холод. – И – об «ещё одном памятнике». Не говорить же о том, как «увидел» через плотную материю голое тело.
Улыбка делает её милое лицо обворожительным.
Муратов – на порог:
– Валентина – мастер оттенков и акцентов, а в нашем деле это необходимо.
«Наиболее высокая секс-активность (а Дульсинеи нет!) в двадцать-двадцать пять лет» (брошюра о семье и браке).
Anno… Звоню Марине. «Я тебе ничего не обещала!» А с кем ты в ЗАГС ходила? Мы бы расписаться могли в минувшую пятницу! Вот декабристки поехали за мужьями!
Ха-ха-ха! Трепещи, Марина! В тонкую дверь (плоховата изоляция между мной и прочим миром) – игривый стукоток:
– Владимир Сергеевич, вы в редакции работаете?
Сравнение людей с едой: джанниродариевские образы. Эта деваха – морковь, овощ первой необходимости. А Валя… миндаль, нечто изысканное, а то и несъедобное.
– Работаю я в конторе «СУ-тринадцать» дворником, живу тута в девятиметровой комнате с двумя детьми: Маринке – три, Сашке – девять…
– Как это – девять? А вам?..
– Мне двадцать один… – Увидев на моём лице результат арифметических действий: – Сашке девять месяцев. А вам?
– Тридцать девять.
– Умора! Мы, поди, с тобой – ровники?
– Вы ко мне по делу?
– Не даст ли мне квартиру город? От стройуправления не дают: натрепали на меня, будто я с зыками…
– С какими?
– Из оцепки. На чё они мне, вольных полно.
– Зэки?
– Ну да. Очередь мне отодвинули, а детей двое. Маринка – от газовика. Парень видный, вроде тебя. Уехал, не знаю, куда. А Сашка – от следователя, жил в твоей комнате, деньги давал. Я в семнадцать лет – из деревни, штукатуром на стройке мантулила, теперь – с метлой…
– Подумаю, но не обещаю.
Моё имя-отчество она от коменданта Галины Николаевны слышит, когда та выкликает к телефону.
Раиса Ишимцева. Не горюет при такой горькой жизни. А «зыки»…Такой вариант слова в этом краю, полном зэков.
Бийкин брякает в дверь напротив.
– Не говорите про него! – «Не говорите мне о нём…», но тут же тараторит: – Из-за него телегу на меня: мол, Ишимцева – оторва, у неё полк, днюют и ночуют, пожар – её рук дело… Но когда с ним такое, – Раиса глядит в стену, где будто видит того, кого не мог бы так увидеть Бийкин, и – в рёв.
Вот такая морковь… И вот такая петрушка…