Читать онлайн Чёрная стезя. Часть 1. Опалённые революцией бесплатно

Чёрная стезя. Часть 1. Опалённые революцией

© Михаил Александрович Каюрин, 2023

ISBN 978-5-0059-7966-7 (т. 1)

ISBN 978-5-0059-7967-4

Создано в интеллектуальной издательской системе Ridero

Опалённые революцией. Пролог

Лицо Марка Ярошенко с раннего утра было лучезарным. Его обуревала беспредельная радость: жена Евдоха, наконец-то, подарила ему долгожданного сына. До этого дня каждые два года на свет появлялись одни дочери. Четыре мокрохвостки наплодилось уже, а вот сына Бог не давал. Дочерей было бы пять, однако старшенькая Полина на третьем году жизни внезапно заболела и вскоре умерла. Господь, вероятно, услышал его молитвы и, в конце концов, смилостивился. Сегодня с восходом солнца Марк услышал пронзительный крик выбравшегося на свет наследника.

Прошло больше двух часов с того момента, когда его сын дал о себе знать, однако бабки-повитухи всё ещё крутились вокруг роженицы. За закрытыми дверями слышались их шаркающие шаги и приглушённые голоса. В комнату Марка не пускали, хотя он порывался пройти к жене несколько раз.

– Ещё рано, – недовольно пробурчала в первый раз бабка Маруся по отцовской линии. Она вышла из комнаты и захлопнула дверь перед носом Марка.

– Пусть дитя обсохнет, а Евдоха поспит. Уморилась бедняга, измучил её сын, пробираясь на свет божий. Богатырь уродился.

Бабка умолкла на секунду, припоминая, с какой целью она вышла из комнаты и, вспомнив, направилась в кухню.

– Да не путайся ты под ногами у меня, – бросила она на ходу. – Дел у тебя нет, что ли? Будет ещё время посмотреть на сына.

Второй раз Марк попытался увидеть сына после завтрака.

– Какой ты неугомонный, Марочко! Спит твоя жена, и сын твой спит. Говори тихонько.

Показать новорожденного она пообещала через пару часов.

Бабка Маруся была единственным человеком в семье Ярошенко, которой Марк позволял говорить с собой таким тоном. Он являлся главой семейства, и никому из домашних лиц не было позволительно спорить с ним или повышать голос. Марку шёл тридцать второй год, но, несмотря на молодость, ему выпало в жизни повидать многое. … Марк отвоевал на фронте за веру царя и отечество без малого два года. Боевой путь солдата царской армии он начинал в Галиции в августе 1914 года в составе Юго-Западного фронта.

Потом было тяжёлое отступление на восток, холодная и голодная зима в окопах в полусотне вёрст от города Станислава.

Лишь в конце июля 1916 года, собрав силы, русская армия опять пошла в наступление. На переправе через реку Стоход Марк Ярошенко поймал пулю австрийского солдата.

Главой большого семейства ему суждено было стать после смерти отца.

Отец его, Сидор Михайлович Ярошенко, четыре года назад сложил голову на поле брани гражданской войны. Он исполнил свой солдатский долг поровну между обеими противоборствующими сторонами, словно отвесил его на весах, отслужив полгода вначале в белой армии, а затем такой же срок в красных частях.

Отец служил возницей в обозе и однажды угодил под разрыв случайного снаряда, прилетевшего со стороны белых. Повозка разлетелась вдребезги, коня убило наповал, а боец красной армии Сидор Ярошенко получил смертельное ранение, будто в отместку за свой переход к красным.

В гражданскую войну Марк избежал мобилизации как в белую, так и в красную армию. Ещё в 1916 году в результате ранения его списали подчистую. Из госпиталя он вернулся домой с двумя отметинами об этой войне в виде двух небольших ямок на теле, затянутых тоненькой кожицей. Одна ямка была на спине под левой лопаткой, а другая – напротив, на левой стороне груди. Австрийская пуля прошла навылет. Осколок же лишил Марка фаланги большого пальца и полностью оторвал указательный палец на правой руке. Порог родной хаты защитник царя и отечества переступил с георгиевским крестом на гимнастёрке.

У Марка не было братьев. Три старших сестры давно вышли замуж и жили своими семьями в соседних сёлах. Мать ушла в лучший мир через год после гибели мужа. Все женские дела сейчас лежали на плечах бабки Маруси.

Евдоха была у неё в помощницах. Она молчаливо и безропотно исполняла все распоряжения бабки Маруси, хотя целая орава собственных ребятишек отнимала у неё уйму времени. Очень часто Евдоха ложилась спать позже всех. Но Марк никогда не слышал, чтобы жена роптала на тяготы жизни. За это он и любил её.

Евдокия Жалейко была из бедной семьи. Ветхая родительская хата под соломенной крышей стояла на отшибе в конце деревни. В полусотне метров от хаты проходила дорога на мельницу. С этой самой дороги и присмотрел однажды себе невесту шестнадцатилетний Марк, сидя в телеге на мешках с зерном. Увидев у колодца худенькую чернобровую дивчину с толстой косой, он сразу потерял покой и сон.

Дуня была моложе Марка на один год, на день помолвки ей едва исполнилось шестнадцать лет. Бабка Маруся не одобряла ранний брак единственного внука, тем более с дочерью бедняка. При удобном случае она высказывала своё недовольство, которое витало в её голове.

Сидор соглашался с нею, но через полгода, насмотревшись, как изводится от любви Марк, он в конечном итоге махнул рукой на всё и направил к Андрею Жалейко сватов.

Так бесприданница Дуня влилась в безбедное семейство Ярошенко.

…Марк отправился на конюшню к волам. На сегодня у него был запланирован выезд в поле – земля уже выстоялась для вспашки, и нельзя было упускать ни дня. Рождение сына спутало ему намеченные планы – он не мог покинуть хату, не увидев новорожденного.

В конюшне Марк застал деда Трифона – отца своего батьки.

Дед возился в стойле у вороного жеребца Орлика. Вычистив полы, он скрёб щёткой холку коня. Орлик вздрагивал, нервно перебирал копытами и косил лиловым глазом на старика. Тот в ответ хлопал коня по хребтине и что-то успокаивающе бормотал любимцу.

– Ну, что, дед? Готов твой Орлик работать?

– А как же. Конечно готов.

– А волы?

– И волы готовы.

– Хорошо, дед, очень хорошо. Вот только гляну одним глазком на новорожденного наследника, и поедем мы с тобой в поле. Пахать требуется. Ты согласен?

– Я-то что? Поедем, если требуется. Только проку с меня, как от старого козла – одни убытки.

– Не прибедняйся, дед, – рассмеялся Марк. – Ты мужик ещё в силе. Вон как Орлика обхаживаешь! Трёшь ему холку так, что он даже не может устоять на ногах.

Дед Трофим был вторым мужчиной в большом семействе Ярошенко. Ему шёл восемьдесят второй год, но он был ещё крепок и выполнял большой объём физической работы по хозяйству, которой хватало для него с лихвой.

В большой конюшне содержались два вола, лошадь, корова с годовалой тёлкой, пара свиней, куры, индюки, коза и несколько овец. Такое поголовье скотины требовало постоянного ухода.

Дед вставал до восхода солнца и сразу отправлялся в конюшню. Он любил возиться со скотиной и пропадал в конюшне до позднего вечера.

На Марке лежали более тяжёлые работы.

– Пошутил я, дед. Оставайся с бабами, справлюсь один, как-нибудь.

Марк помог деду натаскать соломы, принёс из амбара мешок с зерном, наносил из колодца воды для скотины, и только потом вновь направился в хату, чтобы увидеть сына.

Бабка Маруся, наконец-то, пустила его к жене.

Евдоха полулежала на взбитых подушках и кормила новорожденного грудью. Малец с закрытыми глазами неумело, и, как показалось Марку, лениво елозил по соску крохотными губами. Вправляя сосок в рот младенца, она тихо, почти беззвучно смеялась сдавленным смешком.

– А ну-ка, Дуня, дай мне полюбоваться на хлопца! Где его писюнька? – пробасил в дверях голос Марка.

– Чего глотку дерёшь? С ума сошёл? – проговорила ему в спину бабка Маруся. – Нельзя так орать, тихонечко нужно.

Марк подошёл к кровати и остановился в нерешительности. Потом наклонился над свёртком, восторженно произнёс:

– Сынку… чертяка ты мой…

Других ласковых слов у Марка не нашлось. Он стоял и улыбался от счастья, глядя то на дитя, то на жену. Затем обменялся с Евдохой несколькими фразами о домашних делах и вышел из комнаты. Радостно насвистывая, направился к конюшне. Теперь он убедился воочию, что не произошло никакого подвоха, что у него, наконец-то, действительно появился на свет сын.

Когда Евдоха забеременела в шестой раз, он пригрозил, что убьёт её, если она снова принесёт ему в подоле мокрохвостку.

Сейчас Марк вспомнил об этом и тихо рассмеялся.

Пашня располагалась в двух верстах от деревни. Марк остановил волов у края, прошёлся вдоль межи. Несколько раз он останавливался, набирал в пригоршни землю. Растирал между ладонями, внимательно рассматривал. Оставшись довольным, вернулся к волам. Прежде чем начать пахоту, обратил взор в небо и трижды перекрестился. Потом поплевал на ладони, ухватился за ручки плуга.

– С Богом, – проговорил Марк вполголоса и всем телом навалился на плуг.

Пара круторогих быков натянула постромки. Лезвие плуга, сверкнув на солнце отбеленной сталью, вонзилось в жирную влажную землю и стало резать борозду.

Марк уверенно шёл за плугом и наблюдал, как эта земля, словно чёрное масло из-под большого ножа, нарезалась узким сплошным куском и с покорностью переворачивалась, будто ложилась на безразмерный ломоть хлеба. Он любил землю, знал её потребности и нутром чувствовал немые просьбы пашни, ставя землю в один ряд с живностью.

Когда земля иссыхала под лучами палящего солнца, и её поверхность трескалась, как поражённая болезнью кожа, а потом истиралась сухим горячим ветром до серого пепла, Марк, не стыдясь сторонних глаз, становился на колени посреди поля и просил у Бога дождя. Он устремлял свой вопрошающий взор в яркую синеву неба без единого облачка и долго молился.

И не было ещё случая, чтобы его молитвы не были услышаны небесами. Пусть не сразу, а лишь через несколько дней насупившиеся небо вдруг оглушительно взрывалось, испуская ослепительные молнии, и затем сбрасывало на пашню плотные потоки воды. Измученная зноем земля жадно поглощала влагу, выпивая в низинах пашни большие лужи за считанные минуты.

Шагая за плугом, Марк в очередной раз подумал, что поступил правильно, не примкнув к большевикам…

…Впервые он услышал о них в окопах зимой 1916 года. Это было за год до февральской революции. Русские солдаты к тому времени уже устали от войны и начинали роптать. В армии начиналось брожение. Большинство солдат всё ещё не знало о причинах и целях войны, неожиданно свалившейся им на голову. Они устали от голода, холода, вшей, офицерских зуботычин и многих унижений, которые приходилось терпеть рядовому бойцу. На робкие вопросы солдат офицеры замысловато отвечали, что какой-то серб убил австро-венгерского эрцгерцога с женой, и за это австрияки и германцы, якобы, решили побить всех сербов. Кто такие сербы, где живут, многие солдаты не знали и не понимали, почему «из-за какого-то убивца-серба Германия удумала воевать»?

На передовой появились первые агитаторы большевиков. Они толковали неграмотным крестьянам, что людей ведут на убой только по капризу царя, и поэтому такого правителя надо свергнуть, а войну остановить.

Агитаторы произносили такие лозунги, которые были понятны любому солдату. «Долой войну!» «Мир – народам!» «Земля – крестьянам!» «Фабрики – рабочим!» «Власть – советам!»

Марк невольно стал прислушиваться к их речам, поскольку в пламенных выступлениях говорилось о мире, земле и хлебе. Плюгавенькие человечишки в пенсне призывали создавать солдатские советы, которые будут контролировать действия на фронте и укрощать зарвавшихся офицеров.

На какое-то время в сердце Марка вспыхнула революционная искра, но очень быстро потухла, так и не сумев воспламенить в нём большевистского огня.

То, что некоторая часть офицеров являлась мразью, Марка не нужно было убеждать. За время службы он сполна испытал их скверные поступки на собственной шкуре.

Для таких офицеров рядовой состав – сброд, быдло, скотина, с которой даже не стоит церемониться, отправляя на верную смерть порой без оружия и боеприпасов. И когда речь заходила о земле, которую большевики обещали поделить поровну с неимущим классом – в головах солдат появлялись мысли о поддержке предстоящего мятежа.

Марк придерживался иного мнения. В своей деревне он насмотрелся на так называемых бедняков. В его глазах всё они были бездельниками и пьяницами, за исключением отдельных личностей, вроде его тестя, которого несправедливо обидела судьба. Но и тесть когда-то жил в семье небедного крестьянина Власа Жалейко.

Виной бедности стал пожар, который спалил добротный дом, большую часть хозяйства и самого Власа с жинкой и двумя детьми. Спасти удалось лишь самого младшего – тринадцатилетнего Андрея Жалейко, будущего тестя Марка. Рухнувшая крыша покалечила хлопцу ногу, он остался хромым на всю жизнь.

Три года Андрейко был наёмным работником у мельника, а потом, окрепнув и скопив небольшие гроши, отстроил часть сгоревшего родительского дома. В середняки не выбился, но и не нищенствовал.

Справедливо ли будет отнять землю у зажиточных, но трудолюбивых крестьян, которые трудятся на ней от зари до зари, и отдать её этим шаромыжникам? Чем обернётся такая затея? Тут уж ни думать, ни сомневаться не приходится: через пару лет ухоженная земля зарастёт бурьяном!

Размышляя таким образом, Марк пришёл к окончательному выводу: ему не по пути с большевиками. И как только такая мысль появилась в голове, все его сомнения развеялись сами по себе.

После госпиталя он вернулся в родное село и стал жить так, как жил до призыва на войну, занимаясь единоличным хозяйством.

И в гражданскую войну он даже мысленно не был на чьей-либо воюющей стороне. Проходили через село белые – Марк не испытывал к ним ненависти, но и не одобрял их действий. И к красным он не испытывал особых симпатий, поскольку те, как и белые, требовали от него продовольствия, а, пополнив свои запасы, вели себя так, будто выдача зерна, муки и сала была узаконенной обязанностью сельского труженика. И плевать было и белым, и красным, как будет переживать зиму сам Марк с малыми детишками, да со стариками в придачу.

Всё это, к счастью, осталось в прошлом. Большевики смели с престола царя, власть сменилась, но у него в собственности, слава Богу, по-прежнему оставалась земля. Был добротный дом, полный двор живности, была жинка и детки, наконец-то появился наследник. Что ещё нужно для счастья простому крестьянину?

…Появившийся на горизонте всадник прервал размышления Марка. Лошадь под незнакомцем шла галопом, оставляя за собой плотный хвост пыли.

Совсем скоро стал слышен топот копыт, еще через минуту появилась возможность разглядеть самого всадника. Конь перешёл на рысь, замедлил бег и остановился у края вспаханного поля. Ноздри разгорячённого рысака широко раздувались, он громко всхрапывал и часто перебирал ногами, словно намеревался исполнить танец перед появившимся человеком.

– Эй, пахарь! Не видал ли здесь подводу с двумя мужиками? – не удосуживаясь поприветствовать Марка, сходу задал вопрос всадник. Был он в кожаной куртке и форменной фуражке со звездой, на поясе висел маузер в деревянной кобуре.

Марк остановил волов, повернулся к всаднику всем телом. Помедлив, сделал несколько шагов навстречу. Лицо человека в седле показалось ему знакомым, и Марк тотчас вспомнил его.

Это был тот самый командир отряда Красной Армии Кривошеев Афанасий Дормидонтович, который в декабре 1918 года хотел конфисковать у семьи Ярошенко единственного коня для нужд революции.

Марк тогда воспротивился и готов был отстаивать жеребца даже ценой собственной жизни. К тому времени он ещё не успел полностью остыть от инцидента с унтер-офицером белой гвардии, стоявшего на постое в их селе неделю назад, и поэтому требование красного командира подействовало на него, как ветер на затухшие угли, моментально воспламенив мозг.

У белой гвардии, что квартировала в селе, кончались запасы продовольствия, её командир решил пополнить их за счёт жителей села насильственным путём.

Трое заготовителей во главе с унтер офицером двигались по селу, не пропуская ни одной хаты. Не обошли стороной они и семейство Ярошенко. Их встретил глава семейства – Сидор, отец Марка. Выслушав представителей белой гвардии, он согласился помочь в добровольном порядке, но готов был поделиться лишь одним мешком зерна и куском сала фунтов на семь. Этого унтер-офицеру показалось недостаточно, он распорядился осмотреть амбар.

Когда двое белогвардейцев двинулись выполнять распоряжение командира, на пути встал Марк.

– Стоять, – сказал он негромко, его голос прозвучал зловеще. – Я сам принесу вам зерна и сала ровно столько, сколько сказал мой батька. И не фунтом больше. В амбаре вам делать нечего.

Отец смотрел на сына удивлённо и с неподдельным страхом. И было от чего округлиться его глазам. Марк говорил на чистом русском языке и вёл себя так, будто был старшим по званию и отменял поступившее распоряжение унтер – офицера.

– Что-о?! – завопил в бешенстве поручик, выхватывая из ножен шашку. – Как ты смеешь?! Прочь с дороги, скотина!

– Стой, поручик, не двигайся, – ничуть не испугавшись, всё так же негромко осадил унтер-офицера Марк. – Не доводи до греха. Шашкой я умею махать не хуже тебя. Только в Галиции я ею рубил головы врагам Отечества, а не размахивал перед глазами безоружных крестьян.

Их глаза встретились. Маленькие, чёрные, колючие от гнева, испуганно стреляющие из-под тонких ниточек бровей поручика и карие, большие, вспыхнувшие огнём решительности, глаза Марка.

Некоторое время они стояли в полушаге друг от друга, испепеляя один другого в гробовой тишине. Потом Марк развернулся и направился в амбар. Он принёс мешок зерна и бросил его перед ногами унтер-офицера. Сидор положил сверху увесистый кусок сала, завёрнутый в холщовую тряпку.

С минуту поручик продолжал стоять, сверля Марка буравчиками мышиных глаз. Гнев его не улетучился. Желваки, твёрдые, как два небольших речных голыша, периодически перекатывались на узких худых скулах.

– Чего уставились?! – визгливо прикрикнул он на солдат. – Несите в сани, живо!

Мобилизованные мужики, совсем не похожие на военных, сорвались с места, и, путаясь в полах длинных шинелей, с удивительной расторопностью ухватились за мешок, понесли. Поручик напоследок зыркнул на Марка пылающими глазами и, чётко развернувшись, будто исполнил элемент строевой подготовки на плацу, быстро зашагал со двора.

Через два дня в хату зашёл вестовой из штаба, сунул под нос Сидора Ярошенко какую-то бумагу с печатью и громко сообщил, что тот мобилизован на службу в белую армию.

Спустя неделю белое войско без боя покинуло село.

Не успела снежная позёмка замести лошадиные следы за околицей, как с противоположной стороны в село вполз потрепанный, обмороженный и голодный отряд красноармейцев. На переднем коне восседал человек, который сейчас предстал перед Марком…

– Ба! Какая встреча! – осклабился всадник в самодовольной усмешке. – Глазам своим не верю! Защитник царя и отечества! Жив ещё, георгиевский кавалер? Не подавился хлебом, украденным у советской власти?

– Как видишь, – не разделяя радости от встречи, угрюмо отозвался Марк. – Благодаря щедрости и доброте товарища Загоруйко ноги с голоду не протянул.

– Попридержи язык-то, контра недобитая, – прошипел, будто потревоженная змея, представитель новой власти. – Думаешь, я не знаю, как ты утаивал хлеб от советской власти? Думаешь, если его у тебя не нашли, то ты чист перед ней? Как бы ни так! Придёт время, большевицкая власть за всё спросит, не сомневайся!

Неостывший от бега конь Кривошеева крутнулся на месте, недовольно всхрапнул.

– Повторяю вопрос: видел ли ты повозку с двумя мужиками?

– При мне здесь никто не проезжал, не видел. Разве что утром, когда я был в селе, – Ярошенко неопределённо повёл плечами.

Кривошеев вцепился недоверчивым взглядом в лицо Марка, затем с растяжкой, явно недовольный ответом, проговорил:

– Ну, не видел, так не видел, какой с тебя спрос? Но учти: если соврал – ГПУ спросит за укрывательство! По всей строгости закона спросит!

– Так эти двое – контра? – прикинувшись простаком, миролюбиво спросил Марк. – А вы, осмелюсь полюбопытствовать, в каком сейчас звании-должности?

Кривошеев с подозрением уставился на Марка. Ему показалось странным проявленное любопытство пахаря и насторожила услужливая манера общения. Ярошенко оставался в его памяти строптивым и заносчивым.

Вспомнился день, когда Марк в категоричной форме отказался передать своего коня в распоряжение отряда Красной Армии. Тогда его поведение было не таким смиренным, как сейчас. Кривошеев до сих пор помнит железную хватку его ручищ. Чуть было руку не сломал, паршивец, вырывая поводья жеребца.

«Чувствует свою вину перед советской властью, – рассудил Кривошеев. – Боится, что я могу припомнить прошлое, вот и лебезит».

– Я – начальник Беловодского ГПУ, – сообщил он для острастки. – Направлен советской властью, чтобы очистить район от контрреволюционной нечисти.

– О-о, большой чин, как я полагаю, – с неуловимой издёвкой в голосе отметил Марк. – Надо полагать, и помощники у вас имеются?

– А тебе какое дело? – напрягся Кривошеев и хищно прищурился.

– Соображаю, как скоро ГПУ выловит всех врагов народа, – с трудом сдерживая усмешку, с серьёзной миной на лице проговорил Марк.

– Не твоего ума дело, кто и как будет отлавливать белогвардейскую сволочь! – ощетинился Кривошеев. – Пашешь землю – вот и паши, и не суй нос в чужие дела.

– Странно как-то, – продолжил Марк, делая вид, что не заметил взвинченности Кривошеева.

– Чего тебе странно?

– То, что такой большой начальник самолично и в одиночку занимается поимкой бандитов. Неужели больше некому ловить?

Я бы и тебя ловил самолично, окажись ты в бегах. Обошёлся бы без помощников. Служба у меня такая: брать за грудки непокорных врагов и выводить на чистую воду. Эти двое – такая же скрытая контра, как и ты, Ярошенко. Вот приструню их, потом тобой займусь, если не прекратишь контрреволюционную деятельность.

– Не понимаю, о чём вы? – удивился Марк.

– Не прикидывайся невинной овцой. В ГПУ поступили сведения, чем ты занимаешься, – злобно проговорил Кривошеев. – Кто организует религиозные сходки по вечерам? Кто ходит по хатам с агитацией про Бога?

– Ничем подобным я не занимаюсь, товарищ начальник Беловодского ГПУ. А вот петь люблю, не отрицаю. Разве это противозаконно? – произнёс Марк невозмутимо.

– Петь-то не возбраняется, – сказал Кривошеев. – Только вот поёте вы, почему-то, не революционные песни, и не гимн интернационала. Ваши песни Бога прославляют, а не советскую власть. А религия, как сказал вождь мирового пролетариата Владимир Ильич Ленин, – это опиум для народа. Поэтому и церковь в вашем селе закрыли, и попа прогнали. Однако, вам неймётся. По ночам стали собираться. Молитесь и поёте. Подобные действия – это антисоветская пропаганда и контрреволюционная деятельность. Так что, делай выводы, поп самозваный! Не угомонишься – загремишь в Сибирь.

– Ложные сведения у вас, товарищ начальник ГПУ Беловодского района, – на лице Марка мелькнула безобидная улыбка.

– Я тебе не товарищ, не умничай, – с раздражением выговорил Кривошеев и резко потянул за уздцы. Конь встал на дыбы, захрапел, потом громко заржал. Кривошеев ослабил поводья, опустил коня, тот нервно перебирал ногами на месте.

– Подумай о детях. Ты ведь у них единственный кормилец. Дед-развалюха не сможет заменить тебя, если дело закончится арестом.

– Веру в Бога я держу внутри себя и никого за неё не агитирую, товарищ начальник ГПУ. С ней я мёрз в окопах, ходил в штыковую атаку и только благодаря этой вере остался жив. Так-то вот.

– Тебе виднее, – пробурчал Кривошеев. – Моё дело предупредить. Только учти: поблажек твоему семейству не будет. Не посмотрю, что твой отец был бойцом Красной Армии. Пощады не жди.

Марк промолчал и, опустив голову, направился к волам.

– Стой! – крикнул ему в спину Кривошеев. – Спросить хочу.

Тот остановился, опять обернулся.

– Спрашивай.

– Где ты выучился русскому языку?

Марк усмехнулся, проговорил невесело:

– Учитель был норовистый, вроде тебя. Терпеть не мог, когда с ним разговаривали с примесью украинской мовы. Рефлекс во мне выработал во избежание зуботычин.

– Ха! А у меня другие сведения, – осклабился Кривошеев.

– Какие? – не удержался от вопроса Марк.

– Слышал я, будто ты гимназию окончил, а на фронте сильно хотел стать офицером. Был даже зачислен на учёбу в школу прапорщиков. Только вот примазаться к белогвардейскому стаду тебе помешала австрийская пуля. – Кривошеев злорадно хохотнул.

Ответа не последовало. Марк снова опустил голову, дошёл до покорно стоящих волов и с силой вцепился в ручки плуга.

– А ты, оказывается, хитрый хохол, – вполголоса процедил Кривошеев. – Ничего-о, пройдёт время, и случай подвернётся, чтобы отправить тебя куда-нибудь на перевоспитание. Был бы человек, а провинность всегда отыщется. Людей без греха не бывает.

Начальник ГПУ был осведомлён правильно. Марк Ярошенко действительно окончил гимназию. Он был единственным сыном в семье, и его отец, полуграмотный крестьянин Сидор, приложил все силы, чтобы обучить Марка грамоте. Он отвёз сына на учёбу в Луганск. Гимназию Марк окончил с отличием.

И про школу прапорщиков Кривошеев сказал правду.

…К началу 1916 года положение на фронте сложилось крайне тяжелое. Особенно сложно было на Юго-Западном фронте. Отборные гвардейские полки, преданные царю и Отечеству, несли огромные потери. Их отправляли на самые опасные и тяжёлые участки фронта. Они гибли несколькими сотнями в каждом бою, словно сгорали в адском огне. Кадровых офицеров не хватало, эту нишу военное руководство заполняло грамотными и храбрыми солдатами, направляя их в спешном порядке в школу прапорщиков.

Однажды летом 1916 года на рубеже реки Стоход завязался жаркий бой. Солдаты сходили в атаку за сутки около десяти раз, и каждый раз откатывались назад под плотным огнём австрийских войск.

На рассвете они, израненные и озлобленные, в каком-то отчаянно-диком порыве, с безудержной яростью повыскакивали из окопов и с криками «Ура!» стремительно понеслись на неприятеля.

Австрийцы дрогнули и не смогли устоять неистовству русских солдат, не успели отсечь атакующих ружейным огнём. Завязалась рукопашная схватка. Бой получился быстротечным. Спасаясь от русских штыков, австрийская пехота в панике покинула передний край.

На следующий день на передовую приехал сам генерал Брусилов. Он лично поблагодарил солдат за героическую атаку, а особо отличившимся в бою солдатам вручил георгиевские кресты. Среди награждённых был и Марк Ярошенко, который одним из первых ворвался во вражеские окопы. Прикрепляя «Георгия» к гимнастёрке Марка, генерал спросил его:

– Давно воюешь, солдат?

– С самого начала военной кампании, ваше высокоблагородие! – отрапортовал Марк лихо.

– Грамотный?

– Окончил Луганскую гимназию, ваше высокоблагородие!

– Прапорщиком хочешь стать? – с улыбкой и отеческой ноткой в голосе спросил генерал.

От неожиданного вопроса Марк опешил, растерялся и не смог быстро ответить. В горле в один момент пересохло, язык стал тяжёлым и не ворочался. Он у него будто онемел, и было от чего. Сам генерал Брусилов предложил ему стать офицером! Скажи кто-нибудь об этом ещё час назад, Марк бы от души посмеялся над глупой шуткой.

– Можешь не отвечать, солдат. По лицу вижу, что хочешь. Нет солдата ни в одной армии мира, у которого бы в вещмешке не был спрятан маршальский жезл.

Генерал повернулся к штабс-капитану, сопровождавшему командующего Юго-Западным фронтом, сухо распорядился:

– Оформите направление в школу прапорщиков. Солдат Ярошенко заслужил право быть офицером. – И пошёл дальше вдоль строя, останавливаясь для вручения награды очередному герою.

Марк долго ещё не мог прийти в себя от слов генерала. Он не мог поверить в то, что произошло, и не знал: радоваться ли ему такой новости, или печалиться? Здесь, в окопах, текла своя жизнь, скрытая от глаз высшего руководства. Генерал Брусилов что? Побывал на передовой однажды и уехал, а ему, Марку Ярошенко, предстоит и дальше здесь жить. Сидеть в окопах, ходить в атаки, выслушивать оскорбления и подчиняться бездарному и вечно пьяному поручику Смоленскому. По словам самого поручика, он был потомком князя Смоленского, родственника великого фельдмаршала Кутузова. Поручик не только не любил Марка Ярошенко, он его открыто ненавидел и презирал. Этот офицер всегда находил повод для издевательств, высмеивал при всех, называя Марка хохлацким мурлом или мешком с навозом.

Как-то, получив очередную порцию оскорблений, Марк наткнулся на прапорщика Осенина. Тот отвёл его в сторонку и по секрету поведал, что поручик Смоленский, оказывается, будучи ещё в юнкерах, влюбился в какую-то даму, которая предпочла его пламенную страсть богатому украинцу. С тех пор он, заслышав украинскую речь, вскипает до бешенства.

– Забудь на время хохлацкий язык, он раздражает Смоленского, давит ему на перепонки, – посоветовал умудрённый опытом прапорщик. – Наговоришься дома, когда вернёшься с войны. Понятно?

– Понятно, – повторил вслед за прапорщиком Марк и уже на следующий день начал общаться с сослуживцами только на русском языке.

Совет оказался дельным, стычек с поручиком действительно поубавилось. Но скрытая ненависть в этом человеке всё же осталась, она просто затаилась в сознании поручика и продолжала жить в нём, как инстинкт у хищного зверя при виде лёгкой добычи.

Приняв на грудь полкружки самогона или водки, Смоленский ударялся в воспоминания о светской жизни в Петербурге, о пьяных вечеринках и волочениях за дамами. Захмелев, выходил из своего укрытия и шёл к солдатам в поисках развлечений. Он уже не мог сдерживать себя, поскольку серая окопная жизнь ему опостылела, а изменить в ней что-то коренным образом не хватало ни сил, ни воли, ни мужества.

Что будет потом, когда Марк вернётся обратно в свой полк, но уже в чине прапорщика? Не следует питать наивной надежды, что отношение поручика к нему сразу изменится, станет пусть не дружеским, то хотя бы терпимым. Скорее, наоборот. Завидев на плечах неотёсанного мужика блестящие погоны прапорщика, он ещё больше рассвирепеет, ещё больше будет оскорблять его, воротить нос при встрече, а все гадости станут более изощрёнными и вырастут вдвое.

Переживания Марка длились недолго. Через неделю австрийцы пошли в наступление, и Марк, отбиваясь от нападавших, получил тяжёлое ранение. Видимо, стать прапорщиком ему было просто не суждено.

…Марк пахал до сумерек, остановившись лишь однажды, чтобы дать передышку волам. И всё время, вглядываясь в бегущий вал вывороченной земли, он будто переворачивал страницы последних лет своей жизни.

Неожиданная встреча с начальником ГПУ вывела Марка из равновесия, словно кончиком ножа безжалостно сделала надрез на едва затянувшейся ране, заставила эту рану вновь кровоточить.

Всего лишь год село жило в относительном благополучии, и Марку уже стало казаться, что все невзгоды позади. Чёрным пятном в памяти отложилась продразвёрстка «военного коммунизма». Словно огромная метла тогда прошлась по амбарам крестьян. Продотряды, созданные из рабочих Луганска, зверствовали, выскребая зерно до блеска досок.

Лето 1921 года было засушливым, зерновые сгорели. Урожай составил лишь небольшую часть от обычного, и даже эти крохи крестьянам не удалось отстоять.

Зимой начался голод, и многие семьи не выжили, умерли от истощения. Семья Ярошенко чудом избежала такой участи. Семейство спас дед Трифон. Ему случайно удалось подслушать разговор одного из членов продотряда о готовящейся облаве.

Всю ночь дед с Марком рыли глубокую яму в углу коровника. Загрузив туда более половины запасов зерна, они закидали яму соломой, присыпали метровым слоем земли и навалили сверху большую кучу навоза. Потом тщательно убрали все следы своей работы. Остатки зерна оставили лежать на видном месте.

Наутро к ним нагрянули активисты. Они располагали сведениями о примерном количестве зерна и муки каждого единоличника.

– Что такое!? Где остальное!? – выкатив круглые глаза с красными прожилками, в негодовании спросил старший отряда, мужик лет сорока с мясистым лицом и усами Тараса Бульбы. – Разве мы не знаем, сколько должно быть? Куда спрятал? Говори!

– Всё здесь, – не моргнув глазом, с вызовом заявил Марк.

– Да пусть он не врёт! – пискляво выкрикнул известный лентяй и побирушка Олесь Кряка, зачисленный недавно в комитет бедноты.

Он ещё скажет вам сейчас, что все они голы и им есть нечего. Не слушайте кулака.

– Спрятали хлеб от советской власти, сукины дети, прикинулись беднотой? – старший отряда с ненавистью и презрением посмотрел на деда Трифона. – Может, ты скажешь, где зерно укрыл?

– Не трогайте деда, он ничего не знает. Я хозяин дома, с меня и спрашивайте.

– Хо! – удивился старший. – А ты чего по-русски балакаешь? Москаль, что ли?

– Я говорю с вами языком Ленина! – со снисходительной усмешкой проговорил Марк. – А вы, кстати, даже не представились и документ на право обыска не предъявили, хотя обязаны это сделать, поскольку политика военного коммунизма закончилась. Сам Владимир Ильич Ленин сказал это народу.

Лицо старшего исказилось до неузнаваемости, по нему прокатилась судорога. Мясистые щёки мелко затряслись, ноздри раздулись, как у носорога, а толстые губы поползли в сторону. Остекленевшие глаза упёрлись в лицо Марка. С шумом заглатывая воздух через широко открытый рот, словно его горло перехватил спазм, он на время потерял дар речи. Потом, преодолев охватившее его оцепенение от неслыханной дерзости, схватил Марка за грудь, крикнул ему в лицо:

– Ты что сказал!? Повтори!!

Марк неуловимым рывком сбросил с себя руки старшего активиста, отступил на шаг.

– Я попросил вас представиться и показать документ на обыск, – спокойно повторил он. – Политика военного коммунизма возможна только при наличии излишек. В нашей семье таковых нет, всё зерно у вас перед глазами. Это на прокорм семьи и на посев в следующем году. Нынешняя засуха не позволила вырастить хороший урожай.

Всё это Марк проговорил, не повышая голоса, с некой монотонностью, чем ещё больше разозлил старшего представителя продотряда. Тот с трудом сдерживал себя, чтобы в очередном приступе гнева не схватить Марка за горло. Прерывисто дыша, торопливо сказал:

– Я начальник продовольственного отряда… Загоруйко Николай Матвеевич… имею полномочия на осмотр любого крестьянского двора. По своему усмотрению… могу изымать в пользу государства любое количество продовольствия. Понял, умник?

– Вы, Николай Матвеевич, как я вижу, тоже неплохо владеете русским языком, – уголки рта Марка издевательски шевельнулись. – В ссылках, наверно, образование получили?

Загоруйко не посчитал нужным отвечать на вопрос. Он гневно сверкнул глазами и решительно шагнул мимо Марка. Жёстким, злобным голосом скомандовал:

– Приступайте! Обыщите каждый метр, обшарьте каждый угол! Зерно спрятано, факт! Найдите мне его!

Пять агитаторов шустро распределили территорию двора между собой, принялись искать зерно. Эти люди были приезжими, не из местных. Делалось это из опасения мести со стороны озлобленных крестьян. Никто из них не хотел задаром отдавать хлеб. Те, у кого начисто выметали амбары, нередко расправлялись с особо ретивыми членами продотрядов. Подкарауливали и убивали.

Обыск продолжался несколько часов. Всё это время Марк и дед Трифон стояли в стороне в полном молчании, невозмутимо наблюдали за «работой» активистов. Были вскрыты полы в доме, штыками винтовок истыкана и исковеркана вся земля вокруг, в нескольких местах продырявлены стены. Негодуя от явной неудачи, представители рабочего класса со злорадством изъяли из амбара почти всё хранящееся на виду зерно, оставив, в насмешку, небольшую кучку в несколько пудов.

Через неделю они снова пришли в дом Ярошенко. На этот раз на рассвете, надеясь, по всей вероятности, застать хозяев за вскрытием тайника, и вновь искали припрятанное зерно.

Через час ушли ни с чем.

Чтобы прожить зиму, Марк ополовинил поголовье живности, часть мяса продал на Беловодском рынке, остальное ушло на пропитание. Голод 1921 года прошёл мимо их двора.

Продразвёрстка продолжилась и в последующие годы. И в последующие два года Марк с дедом утаивали свой хлеб, используя имеющийся тайник. И если бы они так не поступали, пришлось было ликвидировать всю скотину. А что потом? Что сталось бы с их семьёй, когда закончилось мясо? Тут и сомневаться не приходилось: он со своими домочадцами пополнили бы ряды бедняков, пришлось бы наниматься на любую работу, чтобы прокормиться и не умереть с голоду.

С началом действия НЭП (новая экономическая политика) напряжение на селе несколько поутихло. Марк даже начал строить планы на будущее. Каждому единоличнику теперь был известен размер налога, его можно был выплачивать продуктами или деньгами. О величине налога становилось известно уже весной. Марку в это время и в голову не приходило, что через несколько лет жизнь на селе круто изменится, а сам он вместе с семьёй будет выслан в глухой таёжный посёлок Шайтан на Урале.

…Он шёл за плугом и размышлял, как поступит с урожаем этой осенью. Подсчитывал в уме, сколько зерна и муки нужно будет оставить для себя, а сколько можно будет продать, и как потом поступить с вырученными деньгами.

Иногда его мысли шли в другом направлении. Марк думал о новорожденном сыне, о его будущем. Потом он вновь возвращался мыслями к встрече с Кривошеевым, к его угрозе насчёт тайных сходок верующих.

Люди, лишённые возможности молиться в храме, искали для себя отдушину. Они стали собираться на церковные праздники в хате матери того самого священника, который долгие годы служил в небольшой церквушке их села.

После того, как церковь закрыли, а святого отца под конвоем увели вооружённые люди, роль организатора богослужения взяла на себя его мать, семидесятипятилетняя Стефания. По общей просьбе верующих она попросила Марка Ярошенко стать её помощником.

Он знал, что это небезопасно, поскольку при аресте батюшки было зачитано указание Ленина председателю ВЧК Дзержинскому. В памяти отложились слова: «попов надлежит арестовывать, как контрреволюционеров и саботажников, расстреливать беспощадно и повсеместно. И как можно больше…»

Марк согласился не сразу. Месяца два ушло у него на терзания. Под умоляющими взглядами верующих односельчан согласился. В его задачу входила организация и проведение песнопений по случаю больших религиозных праздников.

Природа наградила Марка чистым баритоном, его голос был ведущим в хоре. Марка слушали с нескрываемым упоением ещё до закрытия церкви, когда пение проводилось в ней регулярно.

Теперь Марк не знал, как поступить. Отказаться от песнопения было выше его сил. Красота праздничной литургии каждый раз трогала его до глубины души. Петь в хоре, доставляя радость верующим, было его потребностью и призванием.

Он был глубоко верующим человеком, и вера эта укреплялась в нём с каждым новым днём. Все яркие и значимые события, которые происходили в его жизни, он непременно связывал с волей божьей.

Чудом уцелел на войне, отвоевав в Галиции почти два года, и это при том, когда рядом с ним каждый день десятками погибали такие же простые солдаты, как он. А что означает ниспосланный с небес дождь во время страшной засухи, который был недолгим и прошёл стороной, пролив только его поле? А спасение от голода, или появление на свет долгожданного сына, – это ли не благодарность Господа за веру в него?

Марк вспомнил слова священника Феофана, слышанные им в гимназии на одном из уроков, которые отложились в голове на всю оставшуюся жизнь.

– Что судил Бог – тому следует покориться. Горевать и убиваться – не имеет смысла. Будьте верны нашему Господу. Любите его, и он будет премилостивым к вам. Бог станет заботиться о вас больше, чем самый добрый отец о своих детях.

Так сказал тогда отец Феофан.

Эти слова всякий раз всплывали в памяти, когда наступали тяжёлые испытания для него.

«Надо соблюдать особую осторожность, – подумалось ему. – Что, если песнопения проводить не в день церковного праздника, а, допустим, накануне, или после него? А для безопасности расставить на околице шустрых хлопцев на это время, чтобы присматривали за дорогой из Беловодска? Дорога за селом прямая, ровная, всадник виден за две версты. Если так поступить, тогда Кривошеева можно и не страшиться, врасплох он нас не застанет. А то, о чём потом наплетут в ГПУ недоброжелатели – к делу не пришить. Близок локоть – да не укусишь».

Подумав так, Марк повеселел. Мысли опять вернулись к сыну. Рано или поздно его надо будет крестить. Как это сделать сейчас, когда все церкви в округе либо закрыты, либо разрушены? Пригласить батюшку домой? Но и здесь вопрос: где отыскать священника в это тяжёлое время? Напуганы священнослужители бесчинствами ГПУ. В соседнем селе батюшку повесили год назад на глазах у людей. Казнили без суда и следствия только за то, что тот не подчинился распоряжению ГПУ, не покинул церковь и продолжал вести богослужение. В Евсуге и Колядовке под страхом расправы священники спешно оставили службу и попрятались, где смогли.

«Не может быть, чтобы в округе не осталось ни одного священника, – подумал Марк. – Добрые люди помогут мне его найти, а там уж я ничего не пожалею ради святого дела».

Марк пахал до позднего вечера, пока отшлифованная сталь плуга не посерела и не слилась с сумерками. Он вывел волов с пашни, дал им передохнуть. Сам присел неподалёку, взглянул на горизонт.

Небо по краям темнело и густело, словно пропитывалось чёрной краской, от чего казалось, будто оно тяжелело, и под этой тяжестью медленно опускалось на пашню, выдавливая из воздуха прохладу.

«За пару дней управлюсь, – подумал Марк. – А до Пасхи, дай Бог, и отсеяться успею. Дед Трифон поможет».

Он встал, перепряг волов, загрузил плуг в телегу, уселся с краю и, дёрнув вожжи, негромко произнёс:

– Цоб, цоб.

Волы послушно повернули влево и медленно потянули телегу в село.

***

В это же самое время за тысячи вёрст от села Шулимовка в глухом таёжном посёлке Шайтан, крепко вцепившегося в скалистый берег реки Чусовой, распрягал лошадь черноволосый молодой парень.

Был он выше среднего роста, сухощав, но плечист. В его неторопливых уверенных движениях усматривалась настоящая мужицкая хватка.

Парень прибыл в урочище из деревни Антыбары, что в тридцати верстах вниз по течению. Ему было шестнадцать лет, он получил свой первый самостоятельный подряд. Другому в его возрасте не доверили бы такую работу. Но, к счастью, сработала фамильная известность в округе покойных отца и деда.

Представители власти знали их и высоко ценили ответственность, с которой те относились к взятым на себя обязательствам.

По подряду надлежало построить пять бараков. Один капитальный, из брёвен, и четыре дощатых с засыпными стенами. С какой целью строились бараки и кому будет суждено селиться в них – парень не знал и не интересовался. Он был безмерно рад, что удалось отхватить такую денежную работу. Не каждому желающему подзаработать идёт в руки такая удача! Юного подрядчика поставили в известность, что принимать бараки будут строго, никакой халтуры в работе недопустимо. Если обнаружится малейший брак – денег он не получит.

В бараках, возможно, поселятся лесорубы или сплавщики, прибывающие по найму на металлургический завод. Предприятие после революции перешло в руки советской власти, а та очень рьяно принялась раскручивать производство на полную катушку.

Древесного угля постоянно не хватало, из-за нехватки специалистов на заводе появлялся хаос, туда частенько наведывались работники ГПУ. Заготовкой древесины занялись по всей округе, организуя лесозаготовительные артели.

«Моя задача – построить бараки, сдать комиссии в указанный срок, получить жалованье и вернуться в деревню, – рассуждал парень. – Остальное меня не касается».

Деньги были нужны позарез. Из трудоспособных членов семьи он совсем неожиданно остался в единственном числе, на него легла ответственность за её содержание. Мать его, Анастасия Порфирьевна Кацапова, за всю свою жизнь никогда не трудилась. Думать о куске хлеба ей не доводилось, поскольку заработка мужа и свёкра вполне хватало на безбедную жизнь.

Мужчины сплавляли по реке железную руду для завода. Зимой лошадьми на санях они вывозили её из рудника, складировали на берегу и строили барку. К весне формировали артель из деревенских мужиков и ждали весны. Затем, когда река вскрывалась ото льда, спускали барку на воду, грузили руду и доставляли на завод.

Взамен этого Анастасия регулярно рожала мужу детей и вместе со свекровью вела домашние дела.

Кацаповы, в отличие от других жителей деревни, не выращивали хлеб и не имели земельного надела под эти цели. Большая семья жила за счёт заработков мужской половины. Такой уклад жизни сложился в их роду давно, ещё со времён основания завода французами.

Из живности в семействе было две коровы, четыре лошади, несколько овец и два десятка кур. За добротной избой скатывался к реке участок под огород площадью в одну десятину.

Так продолжалось до прошлой осени, пока из всех кормильцев остался в одночасье лишь один Александр. Жизнь безжалостно уничтожила сложившиеся семейные устои, словно отсекла их от будущего одним взмахом топора.

В 1922 году от сердечного приступа неожиданно скончался дед. Следом за ним, застудив лёгкие, умер отец. Осенью призвали в армию старшего брата Сергея. Сестра Саня вышла замуж за офицера Красной Армии и отправилась с мужем на проживание по месту службы.

Детей у Анастасии народилось пятнадцать, а выжили только четверо. Остальных Бог прибрал ещё в детстве. Трижды вынашивалась двойня и все три раза дети погибали при родах. Если бы роды проходили в больничных условиях, всё было бы, конечно, иначе. Но в деревне не было фельдшера. К тому же, при наступлении родов муж со свёкром, как на грех, находились на заработках.

Сын Петя в возрасте четырёх лет выпал по недогляду из окна и разбился насмерть, ударившись головой о край бревна. Ещё один сын, Георгий, умер в четырнадцать лет. Выбежал в мороз на улицу раздетый и застудился. Воспаление лёгких пытались лечить в домашних условиях. В город, в больницу, повезли лишь через неделю. Было уже поздно, врачи оказались бессильны.

Теперь с Александром остался младший брат Егор. Летом ему исполнится четырнадцать лет. Он тоже являлся нахлебником, поскольку был инвалидом. На спине Егора вырос горб.

Александр распряг коня, отвёл его в дощатый сарай, выделенный старостой для постоя.

Жить он собирался у одинокой бабки Агафьи, полуразвалившаяся изба которой стояла на краю посёлка. Бабка была из кержаков, жила обособленно и очень часто молилась.

Маленькая комнатка с одинокой иконой в углу вполне устраивала Александра. Он успел осмотреть будущее жилище ещё в первый свой приезд. Бабка не проявила особой радости к нему, провела в комнатку и безмолвно удалилась.

Основную часть бригады удалось собрать без особого труда за один день. Это были местные мужики, живущие за счёт случайных заработков и приусадебного участка. Почти все из них люди семейные, серьёзные, покладистые. Они заверили Александра, что до следующего его приезда бригада будет укомплектована полностью.

Едва Александр успел затворить дверь сарая, как где-то внизу, за Шайтан-скалой, послышался утробный звук. Он пронёсся далеко по реке и, не успело угаснуть его эхо, как звук повторился вновь, уже с большей силой. А потом затрещало по всей реке, будто от берега отвалился многотонный кусок скалы и, грохоча, медленно покатился по руслу, продавливая и круша метровый слой льда.

«Ледоход начался, – сразу догадался Александр. – Завтра мужики наверняка выйдут на берег с саками».

Он и сам был не прочь почерпать этим простым орудием лова ошалевшую от избытка кислорода рыбу.

В этом деле главное иметь шест подлиннее, да силёнки побольше. Бывает, в сетку набьётся сразу с полведра мелочи, а тащить её к берегу между льдинами не так-то просто. Черпак становится тяжёлым, неуправляемым, его тянет на дно и сносит быстрым течением. Тут нужна особая сноровка. Неожиданно вынырнувшая из воды льдина может зацепить черпак и в одну секунду вырвать из рук шест.

Идти на ночлег было ещё рано, Александр направился посмотреть на ледоход. Вернее, на первый этап – ледолом, когда неподвижное мерзлое русло оживает на глазах.

Лёд трещит и рвётся на части. Трещины бегут по нему, словно молнии по небу – мгновенно, непредсказуемо, и сопровождаются сильным грохотом. Потом, когда лед расколется на части, начинается движение.

Шалое течение подхватывает огромные льдины, разворачивает их, ломает на более мелкие части, подымает высоко вверх. Они на мгновение скалятся синим изломом, переливаясь в лучах засыпающего солнца, и скрываются под водой.

Ледоход начинается спустя несколько часов, уже глубокой ночью. За это время неведомый портной успевает раскроить огромные льдины на множество мелких. Им становится тесно в русле реки, они начинают бесноваться.

Утром реку уже не узнать. Будто напуганная гулом крошащихся льдин, она ускоряет свой бег. В порыве пугливого бегства рушит, выворачивает, ломает всё на своём пути. На изгибах русла льдины не поспевают за течением. Они нагромождаются друг на друга, скрежещут и грозно наползают на берег. Ледяные глыбы пропарывают, будто плугом, прибрежный галечник и мёрзлую землю и замирают в нескольких метрах от кромки воды.

Весь процесс ледохода знаком был Александру до мелочей. Больше часа он стоял на вершине угрюмой Шайтан-скалы, наблюдал, как просыпалась от полугодовой спячки Чусовая. Стоял и размышлял.

В этот момент ему казалось, что река, вздрагивая и шевеля ледяным панцирем, проверяет всю силу и мощь, обретённую за зиму.

«Вот и жизнь, как лёд на реке, не может двигаться вперёд без трещин, – подумалось ему вдруг. – Только на реке это природное явление происходит с неизменной закономерностью, а в жизни всё непредсказуемо и трагично. И ломается жизнь, как правило, в самый неподходящий момент.

Реке что? Сбросит ледяной панцирь, как змея кожу, побушует половодьем некоторое время, да и продолжит свой бег, как ни в чём небывало. А как быть мне, как дальше шагать по жизни? Одним огородом долго не прокормиться. Картошки и морковки недостаточно для жизни. Человеку требуется много других вещей, без которых в доме не обойтись. И на все приобретения нужны деньги».

Александр вспомнил счастливые дни, когда были живы отец с дедом. При них о деньгах особо не задумывались. Деньги в семье были всегда. Мужчины сплавляли руду, гоняли плоты с лесом, занимались извозом на лошадях. Эта работа хорошо оплачивалась приказчиками графа. Летом заготавливали сено, излишки продавали, на вырученные деньги закупали зерно и муку.

Жизнь была свободной и вольготной, текла тихо и размеренно. Всем домочадцам почему-то казалось, что так будет всегда. Ан – нет же, хлестанула по рукам судьба окаянная! Стеганула острой плетью и одним взмахом обескровила их, сделала слабыми и беспомощными.

«Какой теперь прок от таких рук без рабочего имущества? – думал Александр первое время, обескураженный случившимся. – Разве что выставить перед собой ладонями вверх и ждать того, что положат в них из милости?»

«Ну, уж нет! Не быть такому никогда! – воспротивился он пришедшей на ум постыдной мысли и пошёл по округе в поисках заработка. – Вот построю эти бараки, а там, глядишь, и шитики вернут обратно, можно будет подрядиться на сплав. Сблатую мужиков в помощь, не устоят кержаки-скряги и соблазнятся на хороший заработок. Дело-то, ёксель-моксель, разом раскрутится и побежит ходко, что плот по большой воде».

Так думал Александр, вспоминая, как в конце зимы к ним в дом пришли комиссары и потребовали отдать шитики для нужд завода. От неожиданности он тогда стушевался и долго соображал: как можно отдать собственные лодки задаром? С чего вдруг? Шитики, с которыми связана вся семейная жизнь, и которые являются одним из источников денежного дохода? Как бы поступил батя, окажись он сейчас на его месте, что бы ответил нежданным комиссарам? Наверняка не согласился бы, как не согласился на постой колчаковцев в их доме в 1918 году.

Александр словно бы услышал подсказку отца и ответил отказом, чем вызвал недовольство представителей власти.

Один из них, щуплый, небольшого роста мужичок с серым, как свежая древесная зола, лицом и оттопыренными ушами, видимо, главный, раздражённо протараторил:

– Не отдашь добровольно – проведём экспроприацию, как у несознательного антибольшевистского элемента. Есть у нас такое право искоренять буржуйские замашки, – лопоухий комиссар плотно сжал бескровные губы и заглотал их внутрь. Куцая бородёнка у него тотчас подпрыгнула вверх и остановилась, нацелившись острым клинышком, как дуло револьвера, в грудь Александра. – А пока что я предлагаю тебе добровольно отдать шитики под расписку советской власти.

Александр впервые слышал слово «экспроприация», и не знал, что оно означает, однако, из солидности, уточнять не стал. До него дошёл смысл сказанного. Стало понятно: если продолжать артачиться – можно лишиться двух шитиков навсегда.

– А док'умент с печатью дадите? – с солидностью спросил он.

– Какой док'умент? – поинтересовался «экспроприатор» с ухмылкой, быстро сообразив, что дело сделано. Две нужные для завода лодки, как две желанных синицы, уже находятся в его руках. Без шума и драки.

– Как какой? – насторожённо спросил Александр, отыскивая в памяти название документа. Он припомнил, что видел однажды у отца такую бумагу с печатью. Название всплыло тотчас.

– Док'умент… аренды, вот!

– Да, да, документ на аренду, конечно, – расплылся в ехидной улыбке комиссар. – Как же без документа? Ираклий, дай чистый лист бумаги и карандаш, – обратился он к молчащему всё это время коренастому горбоносому мужику лет тридцати пяти. Мужик этот, с густой чёрной бородой во всё лицо и с такими же чёрными глазищами навыкате, был похож на жителя южных гор, и сопровождал комиссара, по всей видимости, с целью запугивания и физической защиты, если таковая вдруг понадобится.

На бородатом мужике была новая шинель очень большого размера, на голове по самые брови нахлобучена будёновка с поблекшей звездой, на плече болталась на ремне тощая потёртая сумка. Оружия при нём не было. Наган висел на поясе вислоухого.

Ираклий извлёк из сумки лист серой бумаги отвратительного качества, услужливо положил на стол. Потом рука его опустилась в карман шинели, в ней появился огрызок карандаша.

– Вот, – сказал он, протягивая карандаш, и снова умолк.

Комиссар присел за стол, принялся старательно выводить слова в «документе», мусоля карандаш во рту после каждой буквы. Губы его беззвучно шевелились, он мысленно повторял рождённую фразу.

Наконец, после продолжительных мучений «док'умент» был составлен.

– Бери, читай, – с чувством облегчения проговорил представитель власти, указывая взглядом на свой труд. – Или грамоте не обучен? Зачитать?

Александр, не проговорив ни слова в ответ, взял в руки исписанный листок, принялся читать.

В деревне он окончил четыре класса церковно-приходской школы, поэтому чтение и письмо для него не составляло особой трудности. Он был одним из немногих, к кому обращались жители деревни за помощью по причине сплошной неграмотности. Множество раз ему доводилось читать чужие письма, а потом и отвечать на них.

– Пошто в бумаге не указано, сколь долго продлится… аренда? – оправившись от первоначальной растерянности, сурово спросил Александр. – И где печать гербова?

От неожиданного вопроса комиссар опешил, заморгал, нижняя губа его нервно подёрнулась.

– Ишь, чего захотел! Твои шитики пробудут в распоряжении советской власти ровно столько, сколько она посчитает нужным, – сдерживая подступившую злость, ответил он.

– Так не пойдёт, – твёрдо заявил Александр. – Укажите срок. Эти шитики кормят мою семью, и я должен знать, когда могу рядиться в подряд.

Комиссар понимал, что его бумага ничего не стоит и составлена только для проформы. Он решил не спорить с настырным парнем. Взял и дописал: «Аренда дадена сроком на один год». Поставил дату и свою закорючку, которая тут же расплылась от слюны, скатившейся с кончика карандаша, и стала похожа на прибитую муху.

– Печати не имеется, – с ухмылкой добавил он. – Советской власти ты должен верить без печати. Она, парень, самая справедливая власть в мире! А почему, думаешь?

– Почему? – не удержался от вопроса Александр, заглядывая в глаза комиссару, будто загипнотизированный.

– Потому что советскую власть возглавляет партия большевиков. А она, брат, и революцию-то делала только в интересах рабочих и крестьян. Таких тружеников, как ты. – Комиссар взял со стола «документ» и передал Ираклию. Бородач молча положил исписанный листок бумаги в сумку. На немой взгляд Александра комиссар ответил коротко:

– Получишь, когда шитики будут в затоне завода.

На следующий день Александр самостоятельно отбуксировал лошадьми обе лодки вверх по течению к речному причалу завода, взамен получил «документ» о сдаче в аренду своего имущества.

Обратившись в воспоминания, Александр не сразу заметил, как вокруг всё обесцветилось, посерело, русло реки внизу стало быстро размываться и очень скоро потеряло очертания. На небе проклюнулись первые звезды и, словно торопясь, принялись передавать на землю таинственные световые сигналы. Воздух у реки увлажнился, потяжелел, и пополз от нее в посёлок, пронизывая холодом.

Александр поёжился и зевнул. Пора было отправляться на ночлег. Он взглянул напоследок вниз, но ничего, кроме сплошного чёрного покрывала, уже не увидел. Повернулся и пошёл к крайней избе, которая с этого часа стала его пристанищем.

«Вот и весна пришла, – подумал он радостно. – Ещё немного, и проснётся тайга, зашумит по-весеннему. Начнёт пробуждаться всё вокруг: кустарники, луга, птицы, зверушки. Очнётся таёжный мир, набухнут почки на деревьях, пробьются сквозь прошлогоднюю траву цветы на лугах. Зачирикают птицы, начнут вить гнёзда, заговорят звери на своём зверином языке, самцы станут обхаживать самок.

Зашумит тайга, источая вокруг неповторимые запахи, а затем смешает их в единый букет ароматов – пряный запах тайги».

…Шёл 1924 год – второй год после образования Союза Советских Социалистических Республик.

Глава 1

Афанасий Дормидонтович Кривошеев встал из-за стола и нервно заходил по кабинету. Он был мрачнее тучи. Голова после бессонной ночи, казалось, потяжелела вдвойне и едва держалась на плечах. Шея, как усохший ствол дерева, перестала поставлять кровь в мозг, и от этого сознание туманилось, перед глазами плыли тёмные круги и прыгали мушки. Было ощущение, что отяжелевшая голова вот-вот отвалится и упадёт на пол, как перезревший плод с дерева.

Будто опасаясь такого исхода, Кривошеев ухватил её обеими руками и сильно сжал. Подержал несколько секунд, затем принялся усиленно растирать виски, массировать шею. Обойдя вокруг стола, подошёл к окну, распахнул форточку и стал смотреть через заплаканное стекло.

Было раннее утро 15 октября 1937 года. Накануне вечером пошёл первый снег. Он падал всю ночь, мокрый, тяжёлый, успев к утру забелить грязную землю и развесить повсюду белые шапки.

«Завтра же растает и понаделает слякоти вокруг, – подумалось ему невесело. – Народ тут же натащит в контору грязищи с обувью, в коридорах сделается, как в свинарнике. Придётся мыть полы ежедневно, а то и два раза на день. Не дай бог нагрянет областное начальство. Оно, как известно, любит чистоту и порядок. Придётся в очередной раз уговаривать сварливую уборщицу, чтобы та поработала за пределами рабочего дня».

…Начальником районного отдела НКВД в городе Чусовом Кривошеев стал ровно год назад. В тот день была оттепель, погода стояла такой же ненастной и скверной, как сейчас. Шёл мокрый снег, его новенькие хромовые сапоги утопали в жидкой снежной каше. В отличие от сегодняшнего состояния, год назад его настроение было если не радостным, то во всяком случае весьма приподнятым.

После пяти лет службы на Соловецких островах Кривошеев был переведён сюда, в этот небольшой промышленный уральский городок. Для него это было большой удачей, поскольку удалось избежать ареста, и, возможно даже, расстрела.

1 октября 1936 года глава НКВД Генрих Ягода оставил свой пост, на его место был назначен карьерист и дилетант Николай Ежов – «железный нарком».

Слухами земля полнится, домчались они и до Соловков. Кривошеев узнал о существующих трениях между этими личностями. Его внутреннее чутьё подсказывало, что в самое ближайшее время в органах грядут большие перемены и «зачистки».

Поразмыслив, он пришёл к выводу, что смена высшего руководства, возможно, и не отразится на сотрудниках среднего звена, но только не на Соловках. Здесь существовала другая жизнь, другие условия содержания узников.

На Соловках, вообще, была не жизнь, а театр абсурда. Там выпускался журнал «Соловецкие острова», существовала «Книга отзывов», лагерь считался образцово-показательным в системе исправительных учреждений. Одновременно с этим он являлся лагерем смерти с применением изощрённых методов пыток и казни.

Новый руководитель ведомства, без всякого сомнения, не упустит момента выслужиться перед вождём нации. Паны начнут драться, а чубы затрещат у холопов.

Кривошеев начал лихорадочно искать пути бегства из лагеря смерти, и, надо отметить, ему очень быстро и несказанно повезло.

Внезапно скончался его отец, Кривошееву удалось вырваться на похороны. В дороге судьба свела его с начальником отдела кадров областного УНКВД г. Перми. Тот возвращался из управления СевДвинЛага, куда ездил по каким-то делам. Афанасий Дормидонтович безошибочно смекнул, что перед ним именно тот человек, который сможет развязать крепкий узел. Случай подвернулся самый подходящий.

Всю дорогу Кривошеев умасливал попутчика, заискивал перед ним, как обычная шестёрка перед паханом в лагере, беспрестанно сетовал на свою судьбу и семейные обстоятельства.

Всё получилось, как нельзя лучше. На похороны отца он, правда, не успел и приехал только на второй день после погребения. Но этот факт его ничуть не удручил. Главное, он избежал трагических для себя последствий.

Его попутчик оказался действительно очень влиятельным человеком и сдержал своё слово. Конечно, если бы не кадровые перестановки на верху, Кривошеев ни за что не покинул бы место службы на Соловках. Там он был царь и бог, перед ним трепетали все.

За малейшую провинность узника ожидала казнь или пытка. Карательные «процедуры» можно было проводить, не обременяя себя судебными формальностями, не задумываясь ни на секунду об ответственности. Когда на остров прибывали новые узники-интеллектуалы и по своей наивности спрашивали о правах заключённого, Кривошеев, упиваясь своей безграничной властью над бывшими офицерами, дворянами, священниками, и другими интеллигентами-разночинцами, цинично произносил:

– Усвойте раз и навсегда: здесь республика не советская, а соловецкая! Да будет вам известно, что нога прокурора ещё ни разу не ступала на эту землю! И заверяю вас: не ступит никогда! Зарубите себе на носу мои слова! Все вы направлены сюда не для исправления! Горбатого исправить может только могила! И даже похороны для вас здесь не предусматривают гроба!

Всё это он говорил, выстроив узников перед лагерным управлением, обратив их взоры на клумбу, выложенную в символе Соловков – белого слона на красном фоне.

Звериное чутьё Кривошеева не подвело. В начале 1937 года в СЛОН (Соловецких лагерях особого назначения) действительно начались чистки. Практически все его сослуживцы по лагерю были арестованы и затем расстреляны.

На Соловецкие острова Кривошеев попал за свои прегрешения на Украине. Когда началась коллективизация, он проявил недюжинное рвение, «фильтруя» сельское население вверенного ему района. В каждом крестьянине ему виделся кулак и вредитель.

Из-за нехватки хлеба в стране в 1928 году правительство молодого государства вновь прибегло к насильственному методу его изъятия. Началась новая продразвёрстка – с обысками, угрозами, расправами. Просьбы и уговоры не помогали, мужики отказывались отдавать свой хлеб. И тогда началась «сплошная коллективизация».

В Беловодском, Евсугском, Колядовкском и Городищенском районах этот процесс затянулся до половины 1931 года. Крестьян пугало слово «колхоз», им по-настоящему страшно было отдавать кровный кусок земли и скотину в коллективную собственность. Часть из них, боясь преследования, и, имея из живности одну корову или свинью, с неохотой, но всё-таки подчинилась власти, вступила в колхоз. Остальные, более зажиточные, выбрали наблюдательную позицию, своевременно оплатив продовольственный налог. Такой подход впоследствии только укрепил их веру в правильность принятого ими решения.

Зимой эти люди стали очевидцами того, как голодал скот в общем стаде, как разворовывались колхозные амбары. Потом, уже осенью 1929 года, после уборки зерновых, несогласные ахнули от неожиданности, увидев, какая часть урожая осталось в распоряжении каждого колхозника. После такой картины крестьяне, не вступившие в колхоз, начали массовый забой скота, опасаясь, что он будет изъят насильственным путём.

Власти негодовали. При городском управлении НКВД был создан штаб по оперативному контролю за ходом коллективизации в селах. На заседание штаба вызывались руководители ГПУ районов вместе с председателями сельсоветов. Там их знакомили со свежими решениями правительства, там же они получали специальные инструкции и распоряжения.

Кривошеев, будучи исключительно предан делу партии, являясь безупречным исполнителем любого распоряжения руководства, на видном месте своего кабинета вывесил слова Сталина, заключённые в рамочку.

«Кулаки разбиты, но они ещё далеко не добиты. Более того, они нескоро ещё будут добиты, если коммунисты будут зевать и благодушествовать, полагая, что кулаки сами сойдут в могилу».

Эти слова он воспринял, как руководство к действию, и приступил к репрессивным методам. С группой работников ГПУ и председателем сельсовета он лично ходил по домам крестьян, которые резали скот.

Кривошеев не щадил ни детей, ни стариков, отбирая у них всё, что было. Для острастки он стрелял в потолок или даже поверх голов трясущихся от страха людей, а их самих потом силой выталкивал на улицу и запирал дом. «Воспитание» запугиванием возымело действие.

К началу 1930 года ему удалось загнать в колхоз около восьмидесяти процентов крестьян. Кривошеев справился бы и на все сто процентов, если бы его бесчинства не остановило руководство ОГПУ после выхода очередной статьи Сталина «Головокружение от успехов».

Вождь страны советов осуждал принудительную запись в колхоз, называя её политикой унтера Пришибеева.

Кривошеев, получив нагоняй от начальства, несколько раз перечитал эту статью, долго вертел её в руках, но заключать в рамку, аналогично предыдущей, не стал, положил в ящик стола. Не стал снимать со стены и прежнее высказывание Сталина о кулачестве. Внутреннее чутьё подсказывало ему, что это просто хитрая уловка вождя, временное затишье перед генеральным наступлением на кулаков.

Переждав пару месяцев, он продолжил карательные действия в отношении оставшихся единоличников.

«Коллективизацию никто не отменял, – спокойно размышлял тогда Кривошеев. – Значит, все мои действия будут оправданными. В статье Сталина не прописаны дальнейшие действия ответственных лиц. Подумаешь, попугал особо твердолобых! Ведь делал я это в интересах революции! Известное дело: лес рубят – щепки летят. Так было и будет всегда, если проводится массовое мероприятие по уничтожению классового врага».

И он зверствовал ещё полтора года, действуя с каждым разом всё больнее и более изощрённо. В начале лета 1931 года в Беловодском районе не осталось ни одного единоличника. Все они были высланы на Урал. Однако, при выселении кулаков произошло одно странное обстоятельство: большая часть имущества и скота затерялось где-то по пути в колхоз. Попросту говоря – разворовано. Найти злоумышленников не удалось. Чтобы не выметать сор из избы, Кривошеева отправили на службу в Соловецкий лагерь. Там приветствовались такие сотрудники ОГПУ, как он.

…Надышавшись свежим воздухом, насыщенным холодной влагой, Кривошеев почувствовал некоторое облегчение. Прыгающие перед глазами чёрные мушки исчезли, в голове просветлело. Он вернулся за стол, придвинул к себе тонкие папки с делами арестованных за неделю, отыскал нужную под №4419/4, раскрыл.

«Ярошенко Марк Сидорович, 1893 года рождения, уроженец села Шулимовка, Беловодского района, Луганской области, Украинской ССР», – в который раз читал Кривошеев первую страницу дела.

Далее следовала подробная биографическая информация на арестованного, начиная с года поступления в гимназию и заканчивая постановлением об аресте от 13 октября 1937 года. Здесь же было подшито и письмо-донос на Марка Ярошенко от начальника Чусовской углебиржи.

Всё это Кривошеев прочитал ещё до ареста Ярошенко, но сейчас ему захотелось почему-то пересмотреть дело заново, почитать более внимательно, как будто после тщательного прочтения, среди известных уже справок, протоколов, писем и рапортов мог обнаружиться ещё один документ, которого ранее в папке не было. Документ, от которого бы на лице Кривошеева появилась злорадная ухмылка.

«Ведь знаю же, что он контра по духу своему, самый, что ни на есть, злостный враждебный элемент. По клоповому запаху чую, что это так, а веского доказательства не имею, – со злостью подумал Кривошеев. – Ну, ничего, клоп вонючий, раздавлю я тебя и без веских доказательств, и запах свой будешь выветривать далеко отсюда. Сейчас достаточно одного факта, чтобы оперативная тройка впаяла десятку!»

Кривошеев захлопнул папку и швырнул на край стола. Потом встал, подошёл к двери, и, приоткрыв её, крикнул в коридор:

– Дежурный! Бражников!

К двери тотчас подскочил высокий верзила с красным, как у варёного рака, лицом и маленькими свинячьими глазками. Из-под фуражки в разные стороны торчали давно немытые, сбившиеся в сосульки рыжие волосы.

– Слушаю, товарищ майор, – прогорланил он в лицо Кривошеева, выбросив под козырёк фуражки толстую руку с вздувшимся бугром жира на тыльной стороне ладони. Гимнастёрка была явно мала ему, замусоленный край рукава скатился вниз, обнажив на запястье рыжую густую растительность.

– Ты что орёшь, как в лесу?

– Виноват, товарищ майор, – тут же перешел на шёпот дежурный.

– Распорядись, чтобы мне привели из КПЗ Ярошенко Марка Сидоровича. Его мы накануне арестовали.

– Помню, товарищ майор. Это тот, за которым малая сучка босиком бежала до самой конторы, пока я её не шуганул прикладом. Щас, сделаю.

Кривошеев окинул Бражникова цепким взглядом, будто удивляясь, почему тот всё ещё продолжает торчать перед ним навытяжку, и совсем неожиданно сказал:

– Жениться тебе надо, Бражников.

Рыжий верзила вытаращил глаза от удивления, в них застыл немой вопрос.

– Что уставился? Жениться тебе надо, говорю. Ходишь, как… Кривошеев хотел сказать «как свинья», но в последний момент почему-то передумал, закончил иначе: …как немытый арестант.

– Если вы о моей форме, товарищ майор, так я сегодня как раз собирался стирку провернуть.

– Ладно, иди, пусть охрана приведёт мне этого Ярошенко. – Допросить надо.

– Щас, – услужливо повторил Бражников и, развернув неповоротливое тело с толстым выпирающим задом, грузно и суетливо засеменил по коридору, на ходу придерживая рукой спадающую с затылка фуражку.

Глядя на удаляющуюся фигуру дежурного, Кривошеев почему-то вспомнил тюремного надзирателя Турицына в Екатеринбургской жандармерии, куда он сам угодил в молодости за распространение большевистских прокламаций. Случилось это незадолго до февральской революции 1917 года.

Турицын был такой же тучный и неповоротливый, как Бражников, ходил в вечно замасленном мундире с торчащим из кармана концом грязного носового платка. Воловья шея блюстителя тюремного порядка, его лоб с двумя короткими продольными морщинами с изломом посередине, беспрестанно лоснились от пота. Турицын постоянно протирал выступающую испарину и пугливо озирался по сторонам, будто совершал что-то неприличное и непристойное.

«Власть поменялась, а в тюремные охранники подбираются люди по тем же признакам, что и в царские времена, – подумалось Кривошееву, – такие же безмозглые, жестокие, у которых напрочь вытравлено чувство жалости и сострадания».

Бражников раздражал Кривошеева своей нерасторопностью, тупостью и недальновидностью. Иногда это раздражение переходило даже в ненависть, однако ни разу в голове Кривошеева не возникала мысль, чтобы убрать этого тупоголового сотрудника куда-нибудь подальше от себя.

Избавиться от него Кривошеев мог без труда, но не делал этого. Такой Бражников был нужен ему, был просто необходим, как цепной пёс хозяину, который мог бы прыгать вокруг него, радовать псиной верностью, лизать руки из благодарности, а в следующий момент, получив команду «фас!», наброситься на человека, схватить за горло стальными челюстями и загрызть до смерти.

Бражников был у Кривошеева и денщиком, и телохранителем, и послушным карателем в одном лице. Его побаивались даже многие сотрудники отдела, опасаясь из-за него попасть в немилость начальнику.

Прошло около пяти минут, когда Бражников, стукнув для порядка кулаком в дверь, распахнул её настежь.

– Вот, доставили врага народа, товарищ майор, – сказал он с самодовольной усмешкой.

В коридоре, чуть ссутулившись, с отведёнными за спину руками, стоял Ярошенко. Позади него застыл конвойный с винтовкой на плече.

– Заводите, – бросил негромко Кривошеев.

Бражников с силой ткнул арестованного кулаком между лопаток. Ярошенко согнулся от удара и, споткнувшись, резко подался вперед, но на ногах всё же удержался, не упал.

Остановившись в шаге от стола, за которым восседал Кривошеев, арестант пристально посмотрел на него, сразу узнал и презрительно усмехнулся. Лицо узника было в кровоподтёках и ссадинах.

– Это ты его так… разрисовал? – спросил Кривошеев, зная о неудержимой страсти Бражникова к побоям и издевательствам над арестантами.

– Дак… это… сопротивление он оказал при задержании, вражеская морда, – хищно осклабился Бражников. – Убегнуть хотел, вот и пришлось погладить пару раз по харе. Пожурить за провинность, так сказать, вместо причитающегося расстрела. Благодарить меня ещё должен, хохлацкая рожа, за это… как его? гуманное отношение к личности, вот!

– Ну, ну, гуманист хренов! – недовольно выговорил Кривошеев. – С таким лицом ему скоро предстоит явиться перед судом «тройки». Ты не подумал об этом?

– До суда две недели, не меньше, товарищ майор. Фингалы сойдут к тому времени, а убегать от меня он больше не будет.

– Свободен, Бражников, – Кривошеев брезгливо поморщился.

– Слушаюсь! – самодовольным голосом произнёс «гуманист» и покинул кабинет, почему-то необычно тихо затворив за собой дверь. Конвойный остался стоять в коридоре.

– Ну, здравствуй, Марк Сидорович, – вкрадчиво проговорил Кривошеев. – Присаживайся, поговорим по душам. Как я полагаю, не ожидал такой встречи?

Арестованный посмотрел по сторонам, будто пытаясь что-то отыскать взглядом, и только потом неторопливо присел на предложенный стул. Усталое лицо со следами побоев не выражало никаких эмоций, оно выглядело изнурённым и равнодушным.

– Ты не хочешь поздороваться со мной? – с насмешкой спросил Кривошеев. – На рукопожатие не претендую – понимаю: самолюбие не позволяет. А просто пожелать здравия друг другу при встрече тоже не в твоих правилах? Разве христианская вера не позволяет верующим этого делать?

На лице следователя появилась притворная любезность. Со стороны могло показаться, что он искренно сожалеет о случившемся и сочувствует арестованному.

Марк Ярошенко продолжал молчать, при этом держал голову прямо, взгляда не отводил.

– Неужели тебе совсем нечего сказать мне? Всё-таки, шесть с половиной годков утекло с последней нашей встречи. Много воды утекло за это время. Расскажи, как жил, о чём думал все эти годы? Поделись впечатлениями о суровом Урале, ты же любишь философствовать.

– Зря стараешься, Афанасий Дормидонтович, – глухим, невзрачным голосом проговорил арестант. – Спрашивай, что требуется для протокола, да и дело с концом. Много баить здесь не подобает.

– Ишь ты, какие слова перенял у местных дундуков! Любопытно. А чему ещё они тебя научили? Тихий саботаж – тоже их работа?

– Какой саботаж? – вялым голосом спросил Марк. – О чём это ты?

– А всё о том же, – уже с властной интонацией в голосе сказал Кривошеев. – Недовольство нормой загрузки дров в печь высказывал? Заявлял о прекращении работы, если норма не будет пересмотрена?

– Ах, во ты о чём, – усмехнулся Ярошенко. – Теперь понятно, откуда ветер дует, – он глубоко вздохнул и шумно выдохнул, будто избавился от какой-то преграды внутри, которая долгое время мешала ему дышать полной грудью, и уже облегчённо продолжил:

– Насколько мне известно, в нашей стране не запрещена свобода слова. Разве не справедливость была главной целью революции?

– Ты революцию не делал, Ярошенко, и не тебе судить о её главных целях. В то лихое время ты в навозе копался, а сейчас заявляешь о своих правах, – Кривошеев пренебрежительно сжал губы, в глазах на миг блеснули два хищных огонька, очень похожих на взгляд волка, который Марку довелось увидеть однажды в тайге. – Нормы установлены советской властью, и всякого рода отребью не дано их обсуждать! Вот отправят тебя в лагерь, тогда сравнишь, какие там нормы, а какие здесь.

Марк приподнял ладони и пошевелил пальцами, словно собирался сжать кулаки и наброситься на Кривошеева, но затем снова положил на колени.

– Менять нормы выработки я не призывал, а лишь попросил мастера выгружать дрова на входе в печь. На том расстоянии, которое заложено в нормах, а не за полсотни метров от неё. Перетаскать десять кубометров за смену и загрузить печь при таких условиях невозможно. Норма становится невыполнимой, и, значит, каждую смену я терял кусок хлеба, – Марк внимательно посмотрел в глаза Кривошееву. – А у меня малые ребятишки, они есть хотят.

– О ребятишках вспомнил? – оживился вдруг Кривошеев. – А думал ли ты о них, когда бросал печь безнадзорно и, сломя голову, бежал в церковь?

– Не было такого, гражданин следователь. Печь я ни разу не оставлял без присмотра, – ответил Марк, с горечью понимая, что здесь, в этом кабинете ему не дано доказать обратного, а значит, и в суде оправдания не будет, значит дальнейший разговор бесполезен. В этом кабинете уже заранее всё решено. И он умолк.

Кривошеев безотрывно смотрел на арестованного, будто гипнотизировал его и ждал результата в виде откровенного признания. Ждал, когда тот вскочит со стула, упадёт на колени и начнет умолять о помиловании. А он, вершитель судьбы этого несчастного человека, будет ходить подле него, упиваясь властью над ним. Как это было совсем недавно в Соловецком лагере.

Но такого не происходило. Ярошенко по-прежнему сидел и молчал, словно набрал в рот воды. Потом, будто встрепенувшись от каких-то потаённых дум, неожиданно заговорил:

– А ведь ты мстишь мне, Афанасий Дормидонтович! Мстишь за те слова, которыми я тебя наградил перед высылкой из Украины. Радуешься, что судьба вновь свела нас с тобой, и торжествуешь в преддверии этой мести. Удачная возможность поквитаться…

Голос Марка, вспыхнув вначале, потух на последних словах. Эти слова были произнесены таким тоном, будто Марк сожалел о чём-то.

– Всё, что изложено в доносе, – выеденного яйца не стоит, и ты это знаешь, – заговорил он вновь после непродолжительной паузы. – За такую провинность можно только пожурить, наказать рублём. Но ты решил воспользоваться безграничными правами сотрудника НКВД. Тебе достаточно гнусного доноса, чтобы упрятать меня за решётку. Ты эту возможность не упустишь, раздуешь потухший огонь, чтобы я в нём сгорел заживо.

– Смелый ты, однако, Марк Ярошенко. Вольно и красиво излагаешь, – Кривошеев встал, заходил по кабинету.

На несколько минут воцарилась тишина, изредка нарушаемая странным шарканьем сапожных подошв конвойного за дверью. Тот, видимо от безделья, тёр для чего-то носком сапога половицы.

– Напуганные арестанты обычно скулят, просят о помиловании, оговаривают один другого, некоторые даже валяются в ногах ради скорейшего освобождения, – продолжил Кривошеев и вернулся за стол. – А в тебе, как я и предполагал, контрреволюционный дух не выветрился до сих пор. Вот и решил я пригласить тебя на задушевную беседу. Убедиться, так сказать, не ошибаюсь ли в своих предположениях? Вдруг покраснела душа белой контры? Вдруг созрела на уральских просторах за шесть лет? Вдруг у тебя изменились взгляды на жизнь?

– Душа человека не имеет цвета, – тихо и грустно проговорил арестованный. – Она либо принимает Бога, либо переходит на сторону дьявола. Другого ей не дано.

– Твоя душа, надо полагать, находится у Бога за пазухой, а моя, очевидно, управляется волей дьявола. Так что ли?

– Зачем спрашиваешь, если ты сам ответил на свой вопрос?

– Ну что, Марк Сидорович, твои рассуждения мне понятны. Только вот я мыслю совсем иначе. Душа – это что закваска для вина, от которой, как известно, напрямую зависит крепость и качество. Заложили дитю в раннем возрасте неверное представление о жизни – и всё, пропал человек для общества, перевоспитать его уже невозможно. Как невозможно из дрянной бормотухи получить отменное вино, – Кривошеев самодовольно улыбнулся, удивившись возникшим у него неожиданным способностям выражаться аллегориями.

Это открытие его окрылило, он почувствовал непреодолимое желание вовлечь Марка Ярошенко в продолжение интересной, как ему показалось, дискуссии о жизни. Захотелось выслушать его точку зрения о революционных преобразованиях в стране.

В лице сидящего перед ним арестанта Кривошеев видел закоренелого классового врага. Ему было весьма любопытно узнать его мнение, поскольку Ярошенко был не таким, как все остальные представители враждебного класса – хитрые, обозлённые и мерзкие. Этот человек был какого-то особенного склада характера, совсем не похожий на тех, с кем ему приходилось сталкиваться.

«Георгиевский кавалер не так глуп, как мне казалось раньше, – отметил про себя Кривошеев. – Есть в нём какой-то особый дух, который который делает его сильным и несгибаемым, невзирая на жизненные передряги. И черты характера заложены в него, как слоёная начинка пирога. Он и крестьянин, и офицер, и интеллигент в одном лице. И поп, преданный Богу, в придачу. Ему необъяснимо легко и быстро удаётся перевоплощаться из одной личности в другую в зависимости от ситуации. Хамелеон какой-то, чёрт подери!»

Кривошеев поймал взгляд Марка и неожиданно спросил:

– Скажи-ка мне, Марк Сидорович, только откровенно, почему ты противишься власти большевиков? Почему не воспринимаешь революционные перемены, как большинство советских граждан? Ведь все преобразования, без исключения, направлены на благо людей?

Марк ответил не сразу, размышлял о чём-то, и только спустя некоторое время, негромко, с хрипоцой, заговорил:

– Противиться – это значит оказывать противодействие. Я же не совершил ни одного поступка, после которого меня можно поставить в один ряд с вредителями. В Галиции, в окопах, я слышал от большевиков, что революционные перемены будут направлены на восстановление справедливости в обществе, на свободу и равенство всех людей, – голос арестованного окреп, сделался более звучным. – Они обещали, что после свержения царя крестьяне получат землю, на ней можно будет свободно трудиться и самостоятельно распоряжаться продуктами своего труда. А что на самом деле произошло? Насилие и грабёж. Забрали скот, хлеб, лишили жилья. Ребятишек малых пустили по миру с сумой. Разве такую справедливость ждали трудолюбивые крестьяне? В чём их провинность, чтобы с ними так поступать? Ведь это они кормили таких, как ты, нахлебников.

– Но-но, попридержи свой поганый язык! – взвинтился Кривошеев. – За такие слова, мил человек, тебе, пожалуй, и десятки будет маловато! Ты сейчас подтвердил, как ненавистна тебе советская власть, открыто заявил, что не согласен с политикой государства. А это уже, брат, статья 58 тире10 УК РСФСР.

– Думаешь, напугал меня? – совершенно спокойно произнёс Марк. – Ничуть. Эту статью ты мне заранее приклеил, Афанасий Дормидонтович. Без суда и следствия. Ты обрёк меня на неволю умышленно в тот момент, когда взял ручку, чтобы подписать ордер на арест.

– Не строй из себя невинную овцу. Тебя арестовали по подозрению в совершении контрреволюционных действий, – перебил Кривошеев. – Следствие НКВД разберётся во всём.

– Не надо лукавить, будто я рублю под собою сук, – сказал Ярошенко. – Моя судьба давно уже решена тобою. А беседу эту ты затеял лишь для того, чтобы развеять в себе некоторые сомнения, которые гложут тебя изнутри. Смута терзает твою душу. Ты боишься той жестокости, что процветает в вашей конторе. Боишься судного дня, который рано или поздно наступит. Тебя настораживают трения во власти на самом верху. Со стороны видно, как мучает тебя бессонница. Вон лицо-то какое серое. Или я ошибаюсь?

Кривошеев насупился и промолчал. Карандаш, который он вертел в руках заметно дрожал. Чувствовалось, что слова Марка попали в точку.

Ярошенко, поняв, что его высказывание возымело действие, продолжил атаку:

– Ты хотел бы уяснить для себя, почему одного за другим сажают в тюрьмы видных полководцев, именитых врачей, директоров производства. Ты не знаешь, кому задать этот потаённый вопрос, разъедающий тебя изнутри. Боишься, Афанасий Дормидонтович, что после этого вопроса сам можешь оказаться в тюремной камере. А наедине со мной можно говорить на любую тему, не страшась последствий. Я для тебя настоящая отдушина, в которой нуждается твоя душа.

Наступила небольшая пауза. Марк Ярошенко внимательно всматривался в лицо Кривошеева, пытаясь уловить внутреннюю реакцию собеседника. Но тот продолжал молчать, нервно перекатывая карандаш меж пальцев.

Арестант хмыкнул и вновь продолжил:

– Тебе очень хочется услышать мнение со стороны, чтобы облегчить свои терзания. Это как глоток воды в июльский зной. Твоя душа требует исповеди. Чем не подходящий случай, не так ли? Я безопасен, за дверями конвой, делай, что заблагорассудится, спрашивай о чём угодно – никто не заподозрит твоих истинных устремлений. Можно и побить в конце беседы, для маскировки, для отвода глаз. Бражников, вон, успел уже отвести душу.

Кривошеев, шумно сопя, дослушал арестованного до конца, не перебивая. В конце монолога арестанта его лицо налилось кровью, на шее вздулась вена и шевелилась, будто живая, брови взлетели высоко вверх. Сдерживая себя усилием воли, чтобы не запустить в лицо Ярошенко чернильницу, ухватившись за край стола, он со злостью выдохнул:

– Ну, знаешь, ты перешёл всякие границы, чёрт возьми! Что ты такое городишь? Хотя, – Кривошеев достал из кармана платок, вытер вспотевший лоб, – такое поведение мне знакомо. Это обычная реакция любого преступника, когда его загоняют в угол – шипеть в бессилии или выкрикивать оскорбления. Это животный инстинкт, так сказать. Собака тоже рычит и скалится, когда предчувствует свою погибель.

– Я не преступник и не собака, да и умирать пока не собираюсь, – вставил Марк Ярошенко. – Говорю то, что не осмелится сказать тебе ни один человек, даже из самого близкого твоего окружения. И ты, злобствуя сейчас, внутренне рад тому, что услышал от меня.

– Говори, да не заговаривайся. Всё, о чём ты тут мелешь, будет занесено мною в протокол допроса.

– Ты не сделаешь этого, – убеждённо сказал Марк и усмехнулся.

– Почему? – Кривошеев с удивлением глянул на арестованного.

– Ложный протокол я не подпишу, а правдивый составлять не в твоих интересах – самого заподозрят в инакомыслии.

– Ну, ладно, ладно, не шебаршись, – поспешно выговорил Кривошеев каким-то деревянным голосом, и в этом тоне, в этой внезапной суетливости Ярошенко почувствовал, что разговор ещё не окончен.

– Что ты ещё хочешь услышать от меня? – спросил он сухо, облизнув пересохшие губы. Кривошеев заметил это движение, тотчас налил в стакан воды из графина, придвинул к арестованному. Тот взял его двум руками, выпил.

– Правду, Марк Сидорович, и только правду, – с издёвкой сказал Кривошеев. – Какая сила толкает тебя в церковь, о чём ты думаешь, когда направляешься туда? Кто твои друзья, какие разговоры ведутся у вас по вечерам, что обсуждаете. Одним словом, мне хотелось бы знать, чем ты живешь, и чем живут твои знакомые, твои земляки. В вашем бараке, насколько мне известно, есть ещё несколько семей, высланных из Украины. Вот и расскажи мне обо всём подробнее. А я уж сделаю нужные выводы, – Кривошеев сощурил глаза, – правильные выводы. Надеюсь, ты понимаешь меня?

– Что тут непонятного? – усмехнулся Марк. – Предлагаешь обратиться в дятла, как выражаются уголовники, и постучать на соседа.

– Ну, зачем же так? Просто представишь следствию объективную информацию, только и всего. – Кривошеев сцепил руки на затылке, подержал так несколько секунд, затем, высвободив ладони, потёр ими виски и шею. – Фамилии можешь не называть, – дополнил он неожиданно, – я не настаиваю.

Кривошеев произнёс это сдержанно и спокойно, удивляясь внутренним переменам. Ещё несколько минут назад ему хотелось швырнуть в лицо наглеца что-нибудь тяжёлое, чтобы заставить его замолчать, но кипящая злоба неожиданно угасла, на смену ей пришло простое любопытство.

«Уничтожить его я могу в любой момент, он обречён. А вот послушать умные рассуждения уже не получится, если расшибить мозги», – откуда-то из глубины сознания выплыла внезапная мысль.

«Чтобы бороться с идеологическим противником, нужно тщательным образом изучить систему его взглядов на окружающий мир, постараться понять его психологию», – опять из каких-то потаённых уголков памяти выскочила неизвестно где и когда услышанная или прочитанная фраза.

Кривошеев долго рассматривал Ярошенко, будто определял его истинную значимость для себя. Он поймал себя на том, что у него нет желания отправлять арестанта обратно в камеру. Ему позарез хотелось послушать рассуждения этого человека о религии. Такой возможности ему не представится уже никогда, а знать, каким пряником заманивают людей в церковь, на чём держится сила духа верующих, было заманчиво.

Прошла минута размышлений, наконец, он сказал:

– А ты занятный собеседник, Марк Сидорович. В твоих словах много любопытных вещей. Я бы с удовольствием тебя послушал ещё.

– Я не певчая птаха, чтобы меня слушать. Всё, что хотел сказать – сказал, отправляй в камеру.

– Отправлю, не спеши. Ответишь на мои вопросы и вернёшься в свою вонючую камеру.

– Я же сказал: стучать не собираюсь. А что касается церкви, так тебе не понять моих убеждений. Вера – это зов души, неистребимая потребность общения с Богом всех православных. А ты – антихрист.

– Ну, хорошо, давай оставим тему о религии. Ответь мне тогда на другой вопрос. Почему ты считаешь, что государство обидело простых крестьян?

– У тебя неверное представление о государстве. Крестьян обидело не государство.

– Во как! И кто же? – в глазах Кривошеева заблестели огоньки любопытства.

На лице Марка Ярошенко появилась и тут же пропала саркастическая улыбка. Странно хмыкнув, он начал свой новый монолог:

– Государство – это общность и единство народа. У руля правления этой общности должны стоять люди, способные мыслить и действовать в интересах простого человека – широко и мудро. Между ними и народом должны быть неразрывные связи, чтобы понимать друг друга. Так представлялась новая жизнь простому человеку. Такое государство можно только любить и восхвалять. Однако, ожидания после революции не оправдались. Власть испугалась предоставить истинную свободу, которую обещала. Настоящая правда стала страшить её. Потребовался платок на говорливый роток, и на помощь призвали НКВД. Людей, имеющих собственное мнение, враз объявили отбросами общества и принялись сбрасывать в зловонную яму КПЗ, на краю которой с большим черпаком в руках стоит следователь-ассенизатор, вроде тебя. От него уже не увернуться. Он гребёт всех без разбора, как послушный и бездумный механизм, чтобы наполнить лагеря бесплатной и управляемой рабочей силой для выполнения грандиозных планов верхушки власти. Вот на кого затаил обиду крестьянин. Раньше у него была мечта о счастье, а такие, как ты, вывихнули её и теперь он стонет от боли. Доступно объяснил?

Некоторое время Кривошеев тупо смотрел на Марка, глаза его сделались стеклянными и будто омертвели. Казалось, слова арестанта, словно разорвавшаяся граната, смертельно поразили его, а сам он через секунду-другую обмякнет и повалится мешком на пол.

– Ты что тут плетёшь, сволочь!? – очнувшись от шока, взревел Кривошеев. – Охрана! Бражников! Где вы, чёрт возьми!

Охранник коршуном влетел в кабинет, подскочил к Марку Ярошенко, замер в ожидании команды.

– Уведите!

В этот момент в дверях появился Бражников.

– Пытался бежать? – спросил он со злорадной усмешкой, что было равнозначно вопросу: побить?

Кривошеев немного помедлил с ответом, потом вяло сказал:

– Нет, вёл себя тихо.

– Понял, товарищ майор, – Бражников радостно оскалился, – тихо.

– Вставай, пошли, – буркнул охранник и снял с плеча винтовку. Марк поднялся и направился к двери…

Глава 2

Камера была тесной и грязной. Семь двухъярусных нар, вместо положенных трёх, едва умещались вдоль стен. В левом углу на небольшом расстоянии от крайних нар располагалась параша. Хотя она была засыпана хлоркой и прикрыта деревянным щитом, из неё сочилась вонь, растекаясь по всей камере.

Посредине камеры стоял истыканный и поцарапанный острыми предметами деревянный стол, на котором в беспорядке были разбросаны обрывки старых газет, скомканные пачки из-под папирос, консервные банки с грудой окурков и много другого мусора.

Обычно за столом сидели блатные и играли в карты. Со вчерашнего дня блатных не стало, их отправили на пересыльный пункт в Пермь. Мусор после них никто не убирал.

В КПЗ находилось одиннадцать человек, все они были арестованы за контрреволюционные террористические намерения или по другим политическим мотивам. Большая часть арестованных состояла из спецпоселенцев, высланных из родных мест при коллективизации в конце 20-х годов. Они не догадывались, что попали в так называемый «лимит на репрессии».

План на разоблачение «врагов народа» с некоторых пор стал устанавливаться для территориальных управлений НКВД лично Николаем Ежовым. Местным руководителям НКВД разрешалось увеличивать разнарядку на аресты «политических». Лимит на арест «антисоветских элементов» на второе полугодие 1937 года по стране составил почти 260 тысяч человек!

В камере находилась разномастная рабочая публика. За семь-восемь лет принудительной трудовой деятельности поселенцы выше статуса чернорабочего подняться не смогли. Некоторые из них были знакомы между собой, другие сблизились уже в камере. Они собирались по два-три человека, усаживались на нижних нарах, о чём-то приглушённо разговаривали. Все эти люди наивно полагали, что арестованы ошибочно, что следователь вот-вот разберётся в досадном недоразумении, и их незамедлительно отпустят на свободу. Но внутри каждого из них сидел страх ожидания.

Никого их этих людей Марк не знал и не предпринимал попыток к знакомству. Они его не интересовали. Да и разговаривать с кем-либо ему не хотелось совсем. Весь день он лежал на дощатых нарах и вставал лишь тогда, когда приносили пищу или требовалось по нужде. Побаливало избитое тело. Бражников, получив согласие на «тихое» рукоприкладство, перед дверями камеры успел-таки «поработать» с ним, прежде чем отворил её.

Марк был единственным арестантом, который знал истинное положение вещей. Знал, что никто из арестованных не будет оправдан, все они уже обречены на страдания в лагерях. О том, что творится в органах НКВД, ему поведала дочь Раиса. В середине лета она приезжала в гости.

…В июне 1931 года, когда семью раскулачили и выслали на Урал, Раисе было семнадцать лет. Через год в Чусовом начался страшный голод. Семья Ярошенко оказалась в бедственном положении. На крохи, которые Марку удавалось заработать, прокормить детей было практически невозможно. Списавшись с родной сестрой, которая жила в Луганске, он решился отправить к ней старших дочерей – Раису и Фросю. Двое младших детей – Васса и Ваня, – оставались с ним. С большим трудом удалось насобирать денег на билет до Москвы.

– Доедете до Москвы – сразу идите в отделение милиции, – проинструктировал он Раису. – Скажете, что родители у вас умерли от голода, а вы решили вернуться к родственникам на Украину.

Рискованный замысел удался, дочери без проблем добрались до Луганска. В Москве их продержали в отделении милиции несколько дней, составили протокол со слов Раисы, а потом, вручив один билет на двоих, посадили в поезд.

Сестра Марка – Ксения – была бездетной, работала с мужем на заводе, жили они в небольшом частном доме на окраине Луганска. Раисе удалось устроиться на работу, а Фрося пошла в школу. В 1936 году она окончила семь классов, и по настоятельной просьбе матери Раиса привезла её назад в Чусовой. Сама же вернулась назад.

Через год Раиса вновь решила навестить родственников. Она и рассказала о том, что услышала в поезде…

…Глубокой ночью, на какой-то станции перед Свердловском в вагон вошли двое мужчин в полувоенной форме и присели с краю у окна. В руках одного из них был увесистый портфель. Раисе досталось место у двери в тамбур, из него доносился стук колёс, она долго не могла заснуть.

Приоткрыв глаза, Раиса видела, как эти двое дождались момента, когда тронулся поезд, и отправились в тамбур. Они пробыли там до самого Свердловска, постоянно о чём-то оживлённо говорили, иногда горячо спорили. Раиса догадалась, что там они распивали водку, потому что через приоткрытую дверь в тамбур иногда доносился звон стакана о бутылку. Пока шёл поезд, разобрать слова было невозможно, но, когда он останавливался, Раиса становилась невольной свидетельницей разговора подвыпивших мужчин.

Вначале они говорили о какой-то поездке в Москву, потом стали обсуждать лесозаготовки, и на этом монотонном разговоре Раиса незаметно задремала.

Очнулась, когда поезд, лязгнув буферами, остановился на небольшом полустанке. Мужчины всё ещё находились в тамбуре и продолжали бубнить.

– Ну и как ты справляешься с планом? – донеслось до неё.

– Пока вписываюсь в лимит, – приглушённо хохотнул другой мужчина. – В моей округе достаточный резерв, чтобы не оказаться в числе отстающих, – мужчина опять негромко рассмеялся.

– За счёт спецссылы?

– Да, сажаем бывшее кулачьё. Помогаем им найти дорогу в лагерь. Отдохнули в таёжной тиши после коллективизации, пора и под лай собачек потрудиться на благо страны. Разоблачать антисоветский элемент проще пареной репы. Доносы на них поступают регулярно.

– У нас ссыльных тоже достаточно, но с доносами трудновато, приходится подталкивать «бдительных» граждан. – Мужчина сделал ударение на предпоследнем слове. – Сажаем за пустяки на недельку, они со страху пишут то, чего и не было.

– А тройковый суд как? Проверяет обвинения? Возвращает на доследование, если кто-нибудь вздумает правду отстаивать?

– Пока таких случаев не было. Да и есть ли время у оперативной тройки копаться в делах классовых врагов? У них тоже всё поставлено на поток, судят списком. План Николая Ивановича Ежова исполняется неукоснительно.

– Ты прав, – после паузы вновь послышался голос того мужчины, который задавал вопрос о тройковом суде. – Попробуй разоблачить врагов меньше установленного лимита! Сразу обвинят в связях с троцкистами, или заподозрят в попустительстве уголовной преступности.

– Да-а, и нашего брата чистит железный нарком. Всем вокруг раздал ежовые рукавицы для работы.

– Интересно, долго продлится такая чистка?

– По всей вероятности, пока не пересажаем всех врагов народа.

В это время брякнули поочерёдно сцепки вагонов, затухнув в конце состава. Колёса неслышно сдвинулись с мёртвой точки, и уже через минуту застучали на стыках рельс в обычном ритме. О чём дальше шёл разговор в тамбуре, Раиса разобрать уже не смогла. Но и того, что она невольно подслушала, было достаточно, чтобы лишиться сна до конца пути. Она лежала с открытыми глазами и думала об отце.

«Если всё, что я услышала – правда, то ареста отцу не миновать, – пронеслось у неё в голове. – Рано или поздно очередь дойдёт и до него. Что можно сделать, чтобы отца не посадили? Может, укрыться ему на время где-нибудь? Но где и как? Уехать со мной на Украину он не может, запрещено. Если сбежит – арестуют маму, будут допрашивать, в конечном итоге допытаются. Найдут отца и расстреляют, не пожалеют. Судя по разговору, убить человека этим людям – что порубить кочан капусты. Отрешить отца от церкви, чтобы не было лишнего повода для ареста? Не получится. Отец на виселицу пойдёт, но церковь посещать будет. Да это и не выход. Невозможно остановить запущенную сверху машину. Разве может человек удержаться на краю пропасти, если земля под ногами зыбкая? – Раиса поёжилась, представив на миг, как эти двое, похохатывая, оформляют ордер на арест отца. – Какие же они подонки!»

До конечной станции она не сомкнула глаз. Лежала и размышляла о различных вариантах как уберечь отца от ареста, но каждый раз её мысли заходили в тупик. Выхода найти так и не удалось…

Раиса пробыла в Чусовом почти месяц, и каждый день убеждала отца, чтобы он позаботился о себе.

– Папа, нельзя сидеть сложа руки, – проговорила дочь на следующее утро после приезда. – Нужно что-то делать!

– Знаю, что надо, но не знаю – что. В том-то и беда, доченька, что от сумы и тюрьмы нет рецепта, – ответил Марк, и на этом разговор прекратился.

Раиса не успокоилась, подключила к разговору мать. Через пару дней они уже вдвоём наседали на него. Обычно Евдокия не вмешивалась в дела Марка, вела домашнее хозяйство, занималась ребятишками и скромно помалкивала. Под нажимом Раисы она робко спросила:

– Марко, вдруг тебя арестуют? Как нам жить без хозяина в доме? Подумай о детях, – из глаз Евдохи выкатились росинки слёз. – Не ходи в церковь, не гневи власть своей непокорностью.

– Правда, папа, не ходил бы ты в церковь, не мозолил лишний раз глаза доносчикам, – упрашивала Раиса. – Молись дома, кто тебе запрещает? Неужели нельзя обойтись без церкви?

В тот раз он ничего не ответил дочери, весь день ходил, подыскивая нужные слова. Как объяснить ей, отрицающей существование Бога, о своих чувствах, которые он испытывает каждый раз, переступая порог церкви? Сможет ли она понять его душевное умиротворение в стенах храма? Как донести до неё суть своего благочестия?

На следующий утро, когда вопрос повторился, он нашёл, что сказать.

– Видишь ли, доченька, дело не только во мне…

Марк вспомнил, как после этих слов он вдруг замолчал, обдумывая заново начало разговора, хотя накануне ответ, казалось, был готов.

Раиса не выдержала паузы, спросила:

– Прости, папа, но я не поняла. Что значит: дело не только в тебе? Арестуют ведь тебя, а не чужого дядю. Потом осудят, не разбираясь, под предлогом какой-нибудь антиреволюционной пропаганды. А тот, в котором это самое дело – будет гулять на свободе?

– Ты правильно сказала вчера, Раечка. Молиться можно и дома. Но Божий храм – это не просто молельная комната, не просто помещение, в котором верующие могут собираться группами для общения с Богом, – Марк на секунду умолк и задумался, а затем продолжил уже более уверенным голосом:

– Понимаешь, доченька, в храме царит особый мир и таинственное благоухание Православия, которое создано тысячи лет назад. Всё это время храм являлся единственным местом, где человек начинает задумываться о сотворении мира, кается в свершённых грехах, просит помощи у Бога. В храме слабые люди обретают силу, а заблудшие – веру. Большая роль в этом процессе отводится песнопению, церковному хору. Бог наградил меня сильным и красивым голосом и привёл в храм, чтобы я мог радовать своим пением прихожан.

– Боже мой, папа, о чём ты говоришь? – Раиса поежилась, взглянув на отца. – Когда тебя арестуют, церковь сразу закроется, да? Не сможет существовать без тебя?

– Жаль, что ты меня не поняла, дочка, – с сожалением ответил он тогда, и больше они не возвращались к этому вопросу.

Отпуск закончился, но дочь не вернулась на Украину, посчитав, что здесь она будет нужнее для семьи. В отличие от родителей, у неё теперь был паспорт, она трудоустроилась на заводе и получила отдельную комнату в бараке. Жизнь потекла дальше. Марк продолжал работать на угольных печах, Евдокия трудилась в артели по изготовлению предметов из лыка.

Первой жертвой репрессий стал сосед по бараку – Шпак Тимофей Николаевич. Он проживал у них за стенкой с женой Надеждой и двенадцатилетней дочерью Валей. Жили они тихо, замкнуто, ни с кем особо не общались.

Тимофей был маленького роста, худой, с тонкой, как у цыплёнка, шеей и впалыми щеками. Во внешности невзрачного мужичонка было одно достоинство – густые чёрные усы с закрученными концами, которые он периодически подправлял пальцами. Жена, в противовес супругу, была полной, пышногрудой и круглолицей брюнеткой с длинной косой, на полголовы выше его ростом. Также, как и Тимофей, она общалась с соседями лишь в случае крайней необходимости.

Марк слышал, как в три часа ночи в дверь соседа требовательно постучали. Потом скрипнула несмазанная дверь, и тут же прозвучал басовитый голос:

– Шпак Тимофей Николаевич?

– Да, – ответил негромко сосед.

– Вы арестованы, собирайтесь.

– За что? – послышался испуганный голос жены Шпака.

– За расхищение социалистической собственности.

Тимофей Николаевич работал в лесосплавной конторе. Иногда он, возвращаясь с работы, приносил за плечами вязанку древесных отходов и немного щепы для растопки печи. Делал это, не таясь, будучи уверенным, что ничего противозаконного он не совершает, не спеша развязывал верёвку на вязанке, складывал обрезки в поленницу под крышей общего сарайчика, щепу нёс в дом, чтобы подсушить на печи.

Несколько минут Марк лежал в постели, прислушиваясь к звукам за стеной. Затем встал, на цыпочках прошёл к двери, с осторожностью выглянул в коридор. Шпака в этот момент уже уводили под конвоем. В свете единственной на весь коридор электрической лампочки в пятнадцать ватт Марк видел лишь спины двух человек в шинелях. Щуплый сосед шагал между ними с низко опущенной головой и теперь казался ещё ниже ростом, со спины был похож на подростка.

Жена Тимофея, в ночной сорочке, с зарёванным лицом, застыла в дверях истуканом и провожала мужа затуманенным, каким-то безумным взглядом. Когда за конвоем захлопнулась входная дверь, она перевела взгляд на Марка, тихо произнесла, словно извиняясь за причинённые неудобства:

– Вот… Тимошу… увели…

В её больших, сочащихся слезами глазах, стояли испуг, безысходность и непонимание одновременно.

Марк почувствовал, что в сложившейся ситуации следует как-то утешить соседку, сказать, наверно, какие-то обнадёживающие слова. Но такие слова, как на грех, не приходили в голову. Он нелепо торчал в коридоре, держась за дверную ручку, и молчал. Потом, наконец, опустив глаза, выдавил из себя через силу:

– Это ошибка, я в этом уверен. Завтра следователь разберётся во всём и вашего мужа отпустят домой.

– Правда? – с недоверием спросила жена Шпака.

– Правда, – покривил душой Марк, – идите спать, вам нужно отдохнуть.

Он вернулся назад в комнату, лёг в постель.

– Арестовали? – спросила шёпотом жена.

– Увели под конвоем, – тоже шёпотом ответил Марк.

До самого утра они с Евдохой не сомкнули глаз.

Дней через десять арестовали ещё одного жителя барака – Краснюка Игната. Ни Тимофей Шпак, ни он, домой больше не возвращались. Третьей жертвой должен был стать Никита Ищенко, но ему на момент ареста просто повезло. Среди ночи он отправился в туалет, который располагался в нескольких десятках метров от барака. Справив нужду, он услышал шаги людей, идущих к бараку, и затаился в сортире.

– Где ваш муж? – спросил офицер НКВД, не обнаружив Никиту Ищенко дома.

– Не знаю, – равнодушно ответила жена, зевая. Она была боевой женщиной и хорошей актрисой, за словом в карман не лезла. Никита рассказывал Марку, что родом она из Одессы, из семьи рыбаков.

– Как так не знаешь? Муж он тебе всё-таки.

– Муж – объелся груш! С работы не приходил ещё, шляется, чёрт знает, где-то. Почём я знаю, куда его занесло на этот раз! Может с бабами развлекается, может с мужиками самогонку хлещет, откуда мне знать? Привыкла уже к его загулам. Иногда он, сволочь, по несколько дней не появляется дома. Вот только вернётся – я ему задам! Всю морду расквашу, заразе! Вы так и знайте!

Когда конвой ушёл, Никита вернулся в барак.

На следующий день у него с Марком состоялся разговор.

– Уезжать надо отсюда, срочно, – сказал Никита Ищенко. – Не взяли сегодня – возьмут завтра. И тебя, Марк, не обойдут стороной, не надейся.

Марк задумался, спросил:

– И куда ты?

– В Среднюю Азию подамся, к родственнику своему. Там-то уж точно не найдут. Там чекисты по кишлакам не рыщут, далековато для них пускаться в такие походы и опасно – могут убить.

– Наверно, ты правильно решил, – в раздумье проговорил Марк. – Но мне с семьёй отправляться в неизвестность слишком рискованно. Без паспорта, да и денег на дорогу сейчас нет.

Никита насмешливо оглядел Марка, усмехнулся:

– Ты подожди, когда эти деньги появятся. А ещё лучше, сходи к начальнику НКВД и напиши заявление об отсрочке своего ареста. Он добрый мужик, поймёт тебя.

– Скажи, ты сможешь подыскать для моей семьи жильё там, в Средней Азии? – спросил Марк, не обращая внимания на язвительные слова Никиты Ищенко. – Конечно, когда устроишься сам. К тому времени я постараюсь собрать денег на дорогу.

– О чём разговор, Марк! Пришлю письмо как можно скорее. Только вот станет ли ждать НКВД?

После ареста мозг Марка Ярошенко начал работал в каком-то авральном режиме, мысли крутились в голове круглосуточно. Память воспроизводила ушедшие события с удивительной подробностью, извлекала из потаённых уголков каждую фразу разговоров, каждое слово, звук и интонацию. Сон не одолевал его даже ночью. Это было каким-то наваждением.

…Он немного не успел по времени, чтобы укрыться в Средней Азии. Письмо от Никиты Ищенко пришло за день до ареста. В нём он сообщал, что устроился с семьёй у родственников в Туркмении, в местечке Дарган-Ата, что на берегу реки Амударья. Писал, что, невзирая на жару, жить можно, с голоду не умирают, об органах НКВД там никто и не слышал, паспорт не нужен, поскольку их там никто в глаза не видал. Но самое главное – Никита подыскал жильё для их семьи. Адрес был написан на отдельном листочке.

После прочтения письма лицо Евдохи сразу посветлело, она спешно принялась собирать вещи. Оставалось приобрести билеты и сесть в поезд. Дочь Раиса в заводоуправлении умудрилась отпечатать справку и даже поставить на ней какую-то серьёзную печать, удостоверяющую отъезд семьи Ярошенко за пределы города сроком на три недели. Приобретение билетов и отъезд Марк собирался провернуть одновременно в свой выходной день, 14 октября, но не успел. Накануне ночью его арестовали…

С вечера они с женой долго не могли заснуть, лежали в постели и переговаривались шёпотом, обсуждали предстоящую поездку. Дети – Ефросинья, Василиса и Иван спали в другой половине комнаты, отгороженной от родителей фанерной перегородкой. Вместо дверей в проёме висела старая штора, приобретённая по дешёвке на рынке.

– Что-то страшно мне, Марочко, – в который уже раз шептала на ухо Евдокия. – Сердце мое заходится почему-то. Как будто чует что-то неладное.

– Давай останемся, не поедем.

– Нет-нет, Марочко, поедем. Поедем от греха подальше. Только б все было славненько.

Евдоха последние годы за пределами барака говорила только на русском языке, но дома, в момент волнения забывалась, начинала лопотать, смешивая украинские и русские слова. Дети разговаривали, как и сам он, исключительно на русском языке. Шесть лет они проучились в русской школе и практически забыли родной язык.

– А школа там есть?

– Должна быть, – убежденно проговорил Марк. – Советская власть существует почти двадцать лет, как же не быть там школе? Пойдут наши дети учиться, не беспокойся. И вообще, хватит балакать, пора спать. Вон, утро скоро в окно пробьётся.

Евдоха умолкла и устроилась поудобнее на плече Марка.

В этот момент и раздался стук в дверь, в их дверь.

– Ой, Марочко! – испуганно вскрикнула Евдоха и резко поднялась в постели. – Это к нам… – прошептала она, зажимая рот ладошкой.

– Эх, Евдоха, не успели мы… уехать … – проговорил Марк горестно, медленно сползая с кровати, будто пытаясь в последнюю минуту запомнить запахи супружеского ложа и преимущества кровати перед тюремными нарами.

– Не открывай, Марочко, может, уйдут…

– Не уйдут, раз пришли, – сказал Марк.

Стук в дверь повторился. Стучали громче и более настойчиво. За дверями были слышны приглушённые голоса.

Марк, чтобы не разбудить детей, поспешил к двери в нательном белье, откинул вверх металлический крючок, на который они запирались на ночь. Дверь тотчас рванули из коридора, распахнув до отказа.

Перед Марком стояли два милиционера, один из которых был Бражников, как потом выяснилось. Без объяснений он схватил Марка за рукав рубахи и рывком вытащил в коридор.

– Пошли, – рявкнул Бражников, и ткнул Ярошенко кулаком между лопаток. – Ты арестован!

– Дайте хоть одеться, – сказал Марк. – Не босиком же я пойду, в самом деле.

– Пусть оденется, – робко обронил офицер своему подчинённому, сделав ударение на первом слове, и от этого его обращение прозвучало, как просьба, а не приказ старшего по званию. По голосу чувствовалось, что при арестах верховодит Бражников, а вовсе не офицер, как требует того служебная иерархия.

– Не околеет, кулацкое отродье, – злобно прошипел Бражников, но остановился.

В этот момент заголосила, завыла волчицей жена Марка. Она в два прыжка подскочила к вешалке, сдернула с крючка брюки и пиджак, подхватила сапоги и опрометью бросилась к мужу. Бражников нехотя отступил на шаг в сторону, позволил арестованному лишь обуться на босу ногу.

– Пшёл! – опять рявкнул он, однако на сей раз его кулак не прошёлся по спине арестованного.

Рыдающая Евдоха, не способная вымолвить ни слова, задыхаясь от всхлипываний и судорожно глотая воздух, протянула мужу одежду. Он взял пиджак и брюки, скрутил валиком и сунул под мышку. Уже на ходу сказал жене:

– Прощай, Евдоха, и береги детей. Чует моё сердце, не скоро я к вам вернусь…

Фрося и Ваня спали крепким сном, а четырнадцатилетняя Васса все-таки пробудилась от истеричного рыдания матери. Она осторожно отдёрнула штору и выглянула в родительскую половину. На детском лице отражался испуг. Не понимая со сна, что происходит, Васса прошагала к распахнутой настежь двери. Увидев в коридоре двух милиционеров и отца, шагающего в нижнем белье, она сообразила, что случилось, и закричала:

– Папа! Папочка! Подожди, я с тобой!

Дочь нырнула босыми ногами в галоши и побежала за отцом. Мать упала на колени посредине коридора, и, раскачиваясь вперёд – назад, причитала со стоном:

– Марочко, родной мой… как же теперь без тебя? Что ж они с нами сделали? Разве мы враги? Какой же ты враг, Марочко? Любимый мой!

Васса прошмыгнула мимо матери и помчалась догонять милиционеров с отцом. Настигнув конвой, она пристроилась позади офицера, и, размазывая кулаком слёзы на лице, принялась канючить:

– Дяденька милиционер, отпустите моего папу. Он ни в чём не виноват, за что вы его арестовали? Мы же помрём без него, дяденька милиционер, я вас очень прошу: отпустите папу!

– Ступай домой, девочка, – не выдерживая причитаний, проговорил офицер. – Ничего с твоим папой не произойдёт. Он побудет у нас… некоторое время и вернётся. Иди домой.

– И, правда, доченька, возвращайся в барак. Проводила меня немножко и хватит, застудишься ещё, – обратился Марк к дочери.

Васса не верила ни единому слову милиционера и продолжала плестись за конвоем, с детской наивностью полагая, что сможет разжалобить его.

– Дяденька милиционер, верните нам папу, нам будет очень плохо без него! Пожалуйста, отпустите его! – слёзы текли по её лицу ручьём.

– Ах ты, сучка бестолковая! – вспылил Бражников, повернувшись к дочери Марка. – Марш домой! – он замахнулся на девочку прикладом винтовки. – Иначе пришибу!

Василиса опешила, скрестив перед лицом руки для защиты. Бражников, ухмыльнувшись, повесил винтовку на плечо и зашагал дальше. Василиса постояла с минуту на одном месте, затем повернулась, и, всхлипывая от обиды, побрела назад…

…Всё это раз за разом вспоминал Марк, лёжа на нарах.

Через два дня в камеру втолкнули ещё двух арестованных.

– Вот вам до комплекта, принимайте новеньких, – съязвил Бражников, прогромыхав железными дверями среди ночи.

Двое мужчин, озираясь по сторонам, сделали несколько неуверенных шагов по камере и остановились в нерешительности.

Один из них, тот, что стоял впереди, был чуть выше среднего роста, коренаст, с короткой стрижкой. На смуглом лице с выпирающими скулами и крючковатым носом усматривалась насторожённость. Он был сильно растерян, стоял, ссутулившись, длинные руки с непомерно большими ладонями безвольно висели вдоль тела, как две плети на перекладине.

Другой арестант выглядел живее, был более подвижен. Он шустро просеменил к пустующей шконке на втором ярусе, забросил туда тощую котомку, и, пыхтя, начал взбираться наверх. Мужчина был маленького роста, толстенький, с длинными жиденькими волосами цвета соломы, разбросанными на голове в разные стороны.

– Что вы стоите истуканом, милейший, – обратился он к смуглолицему арестанту, продолжающему торчать посреди камеры. – Забирайтесь на нары и отдыхайте до утра. Утром вас отведут к следователю, после допроса вы получите свой матрац, так здесь заведено. Сейчас извольте не тревожить сон остальных.

Длиннорукий мужчина будто ждал этого распоряжения, онемение его прошло, он двинулся к единственно свободной шконке, одним махом запрыгнул наверх и затих.

Пробудившиеся сокамерники с полусонным безразличием оглядели вновь прибывших людей и, перевернувшись на другой бок, продолжили тюремный сон – вязкий и тревожный.

«Вот ещё две жертвы выхватил вихрь революции, – подумалось Марку. – Куда-то он их занесёт, в какое горнило бросит? Наверно, и у них есть дети, и они сегодня тоже осиротели, как осиротели мои собственные дети два дня назад».

Глава 3

Кривошеев будто забыл о существовании Марка Ярошенко.

Прошло десять дней со дня ареста, но охранник, многократно открывая дверь камеры в течение дня, почему-то ни разу не прокричал его фамилии. Будто и не существовало здесь такого арестанта. И с внешним миром связи не существовало. Письма, передачи, и свидания были запрещены, Марк жил в неведении о жизни своих близких. Жена и дети не имели известий о нём. Находясь в полной изоляции, он всё-таки подружился с одним из сокамерников, тем самым пухлым человечком, похожим на болотную кочку с чахлым пучком пожухлой осоки сверху. И фамилия его оказалась под стать своему внешнему виду – Осокин.

Однажды вечером он подошёл к Марку после возвращения с допроса. Подошёл и неожиданно спросил с разоружающей улыбкой:

– Извините, пожалуйста, но если не подводит меня моя память, ваша фамилия Ярошенко?

Марк поднял на коротышку тяжёлый взгляд, долго и внимательно изучал его.

– Что вам нужно от меня?

– Я учитель истории в школе, в которой учатся ваши дети. Вас я видел однажды на родительском собрании.

При упоминании о детях угрюмое и холодное лицо Марка сразу преобразилось, первоначально равнодушный взгляд заметно потеплел, в глазах загорелся неподдельный интерес.

– Ах, вот как! – воскликнул Марк, обрадовавшись. – Вы знаете моих детей? Присаживайтесь рядышком, будет о чём поговорить.

– Очень рад встрече! – живо проговорил учитель истории, присаживаясь на нары. – Осокин Виктор Пантелеевич, – мужчина протянул руку для пожатия.

– Ярошенко Марк Сидорович, отец Фроси, Василисы и Ивана. К сожалению, встреча наша происходит не в самом подходящем месте, – усмехнулся Марк, отвечая крепким рукопожатием.

– Да уж, – грустным голосом подтвердил Осокин. – За что вас сюда упрятали?

– За то же, видимо, что и всех остальных, – за контрреволюционную деятельность. Или вы арестованы за что-то другое?

– Действительно, глупый вопрос я вам задал. Сейчас НКВД привлекает к ответственности всех по одной статье, словно стрижёт под одну гребёнку. Спустя двадцать лет после свержения царя простые труженики без видимой причины вдруг надумали вести деятельность против советской власти. Причём, не сговариваясь, каждый индивидуально на своём рабочем месте, так сказать. Вздор какой-то!

– Вы, наверно, вот так и сказали Кривошееву? – усмехнулся Марк.

– Да, так и сказал, слово в слово, как вам сейчас. Не смог удержаться, когда услышал беспочвенное обвинение в свой адрес. – Осокин тяжело вздохнул, вспомнив, очевидно, разговор с Кривошеевым.

– Напрасно вы так поступили, Виктор Пантелеевич. Кривошеев очень злопамятен, он страшный человек. После таких слов десять лет лагерей вам уже обеспечено, поверьте, – грустным голосом проговорил Марк. – Я знаю Кривошеева ещё со времён гражданской войны. По его милости я оказался со своей семьёй на Урале. Когда сажали нас в товарный вагон на Украине, думал, ну всё, никогда больше не пересекутся наши пути дороги. Ан, нет, злой рок обозначил встречу ещё раз.

– Невероятная судьба! – удивился Осокин. – Через столько лет, за тысячи вёрст, вновь свести людей нос к носу. Просто поразительно. Столкнул людей в пропасть, и когда они чудом выбрались из неё, решил сбросить их теперь уже в более страшную бездну?

– Это вы точно подметили – в бездну, – глухо проговорил Марк. – Ну что ж, придётся терпеть и это божье испытание. На всё его воля.

– Вы верующий? – спросил Осокин.

– Признаю существование Бога, и верю, что мир – это его творение, – чуть помедлив, с явным нежеланием рассуждать на эту тему, проговорил Марк Ярошенко. – А вы – коммунист?

– Нет, что вы! – воскликнул Виктор Пантелеевич, и почему-то оглянулся по сторонам. – Вообще-то я философ, историю преподаю в силу сложившихся обстоятельств. В своё время изучил труды всех известных философов, как древних, так и современных. Ознакомился с идеями марксистов, и вы знаете, в корне не согласен с теорией Маркса и Энгельса. Она полна абстракции, в ней чрезмерно абсолютизируется роль классовой борьбы и насилия, романтизируется роль пролетариата. Но, самое страшное звено в этой теории – тоталитаризм. Поэтому мне с коммунистами не пути, как вы понимаете, поскольку поступить против совести я не способен. – Последние слова Осипов произнёс шёпотом, щёки его слегка порозовели от волнения.

Несколько минут они молчали, затем учитель продолжил:

– Здесь, в Чусовом, я ведь не собирался задерживаться надолго. Думал, подлечится моя жена, встанет на ноги, и мы снова вернёмся в Свердловск. Там я преподавал философию в университете, а Анечка моя служила в театре оперы и балета, в молодости танцевала на сцене.

– Что с ней случилось? – спросил Марк.

– Обезножила Анечка, и врачи предсказали ей ужасное будущее, полную неподвижность, то есть. А местные староверы поставили её на ноги. Два года лечилась она у одной старушки-знахарки. Всё это время я преподавал ребятишкам историю, на хлеб зарабатывал, можно сказать. Анечка, когда вылечилась, не захотела возвращаться в Свердловск, понравилась ей темнохвойная тайга. Запах, говорит, в ней особенный, с пряным ароматом. Так мы и остались в Чусовом. И я привязался уже к детям, полюбил их. Своих-то ребятишек не заимели в молодости, балет был на первом плане, потом стало уже поздно. Быстро сгорел организм Анечки при её профессии, угас, как жаркий костёр.

– Если бы вернулся в Свердловск, возможно, и не сидел бы сейчас со мной на нарах, – задумчиво высказался Марк. – Преподавал бы себе философию и наслаждался свободой.

– Вполне могло статься и так, – согласился Осокин и тяжело вздохнул. – Кто ж знал, что настанут такие времена, когда власти будет мерещиться классовый враг в каждом человеке.

– И даже дети для неё будут представлять серьёзную опасность, – осевшим голосом выдохнул из себя Марк.

– Да, и дети в том числе, которых незаслуженно лишают человеческих прав и свободы. Абсурдно и чудовищно.

Разговор длился всего около получаса, а Марку Ярошенко вдруг показалось, что он давно знаком с Осокиным, с его женой Анной, которую не видел ни разу в жизни, но почему-то ясно представил её себе со слов учителя. И сидят они сейчас здесь вместе совсем неслучайно, поскольку мыслят и понимают жизнь совершенно одинаково. От такого осознания Марку стало вдруг легко, даже маленькое оконце с металлической решёткой и тяжёлый, спёртый запах камеры уже не так угнетающе давили на него, как прежде.

– Рассказал бы ты лучше мне о моих детях, Виктор Пантелеевич, – после небольшого молчания обратился Марк к учителю истории. – Как учатся, в чём преуспевают? А то они со мной не очень-то делятся о школьных делах.

– А что дети? Они, в сущности, все одинаковые, что отличники, что двоечники, – глаза Виктора Пантелеевича как-то сразу подобрели, потеплели, в уголках губ отложилась доверительная улыбка. – Все хотят быть умнее дураков, иметь дружеское расположение к себе, постоянно нуждаются в сочувствии к своим мыслям и желаниям. Вашим деткам легко даются знания, особенно это ярко выражается у Вани. Он очень смекалист, всё схватывает на лету, домашнее задание успевает делать в школе. Среди мальчишек всегда выступает заводилой. Не прочь и похулиганить, когда представляется возможность. А вот старшенькую вашу дочь, Фросю, я, к сожалению, мало ещё изучил, не было времени, ведь она недавно появилась в нашей школе. Девочка замкнутая и немногословная. Василиса – трудолюбивая, мечтательная и романтическая натура.

«Надо же, – отметил про себя Марк. – Как точно он охарактеризовал моих детей, хотя кроме них у него не один десяток. А помнит вот каждого. Наверно, Виктор Пантелеевич хороший преподаватель. Про Ваньку совершенно правильно сказал. Сын действительно такой – шустрый, целеустремлённый. Как-то сейчас он без меня? Что делает, о чём думает? И не спросить теперь, к сожалению, и не помочь я уже не в состоянии. Не преодолеть той широкой пропасти, которая легла между нами».

– Я догадываюсь, о чём вы сейчас думаете, Марк Сидорович, – вывел его из печальных размышлений Осокин.

– Простите, что вы сказали? – не сразу разобрал слова Марк и повернулся лицом к учителю.

– Догадываюсь, говорю, о ваших мыслях. Думаете, как же дальше будут жить ваши дети, верно?

– Да, тяжко придётся детям после моего ареста. Шесть лет их называли кулацкими отпрысками, а теперь вот поставят ещё и клеймо детей врага народа. Не сладкая жизнь их ждёт, ох, несладкая, каждый будет тыкать в них пальцем и оскорблять.

– Ничего, ваш Ваня кому хочешь рот заткнёт, да и за сестёр сумеет постоять. Я уверен в этом, он у вас сильный и отчаянный паренёк.

– Так-то оно так, Виктор Пантелеевич, только дальше Чусового дорога им закрыта надолго, а здесь, как вы знаете, никакого образования, кроме средней школы, не получить. Вот и получается, что я своими православными убеждениями и упрямством испортил жизнь собственным детям.

Марк отвернулся и умолк. Осокин понял, что заверять его словами вроде «всё образуется, проживут как-нибудь, советская власть сейчас ценит рабочий класс больше, чем интеллигенцию» не имеет смысла. Он приподнялся с нар, вежливо сказал:

– Извините, Марк Сидорович, вечер уже. Я, пожалуй, пойду, прилягу, двое суток не спал, глаза слипаются.

Не дожидаясь ответа, направился к своей шконке.

Марк посидел ещё минут пять, уставившись в зарешеченное окошко, потом лёг на спину, закрыл глаза.

«Да, испортил я жизнь и детям, и Евдохе», – с горьким сожалением подумал он. Перед глазами поплыли события шестилетней давности.

…До 1928 года дела в семействе Ярошенко шли неплохо. После того, когда в 1924 году государство разрешило крестьянам выплачивать налог не только сельхозпродуктами, но и деньгами, Марк однозначно принял второй вариант. Он оказался менее обременительным, поскольку сумма налога становилась известной уже весной, и от урожая не зависела. У Марка появилась возможность проводить предварительные расчеты, сколько чего посеять и посадить, чтобы не быть в убытке. Осенью он значительную часть урожая продавал заготовителям оптом, а мясо, птицу и яйца продавал на рынке.

Зимой 1928 года вновь началось насильственное изъятие зерна. Частная торговля была запрещена, заготовителей и торговцев арестовали и осудили. Марк понял, что вновь грядут тяжёлые времена и опять, как в прежние годы до НЭПа, уменьшил поголовье живности вдвое. На вырученные деньги удалось прожить безбедно до весны 1930 года.

На уговоры вступить в колхоз Марк каждый раз вежливо отвечал, что обязательно подумает, а сам пережидал время, надеясь в душе на послабления, чем вызвал у Кривошеева откровенную ненависть к себе.

Афанасий Дормидонтович, лютуя на селе в период коллективизации, в хату Ярошенко наведывался лишь с угрозами и оскорблениями. Устраивать беспредел, который позволял себе делать в других дворах, он побаивался. Его пугал угрюмый вид Марка, всякий раз встречавшего делегацию с острыми вилами в руках. Перед глазами Кривошеева вставала картина конфискации коня во время гражданской войны. Все встречи заканчивались сравнительно мирно.

Раскулачивание произошло неожиданно. 11 июня 1931 года Марка пригласил к себе председатель сельсовета и вручил письменное уведомление. В нём говорилось, что он, Марк Сидорович Ярошенко, вызывается на выездное заседание Беловодской оперативной тройки 12 июня 1931 года к 10 часам утра.

– Что всё это значит? – удивлённо спросил Марк.

– Будто не понимаешь, – криво усмехнулся пожилой председатель, пошевелив седыми усами. – Будто не водил ты за нос советскую власть целых два года.

– Это вы насчёт вступления в колхоз?

– Вот именно. Судить тебя завтра будут.

Марк взял в руки уведомление и перечитал несколько раз. Почувствовал, как часто забилось сердце, а кровь хлынула в голову, шумно застучала в висках. Буквы на бумаге словно ожили и заплясали перед глазами. Затем он встал, тяжело разгибаясь, будто весь день работал, уткнувшись головой в землю, и вышел на улицу. До него дошло, наконец, что завтра будет принято решение о выселении всей его семьи из родных мест. Случилось то, чего он опасался больше всего.

Возвратившись домой, Марк умолчал о предстоящем суде, решив не расстраивать домочадцев преждевременно.

«Вдруг обойдётся всё и на этот раз, вдруг пронесёт, а я, дурень, разворошу напрасно семейный улей», – со слабой надеждой подумал он, хотя ясно понимал, что ничего подобного произойти уже не может, что такая мысль всего лишь сознательный самообман.

На следующий день оперативная тройка в составе представителя Беловодского партийного комитета, председателя Шулимовского сельсовета и работника ГПУ в лице самого Кривошеева приговорила семью Ярошенко к выселению за пределы Украины с полной конфискацией имущества. Марка заставили подписаться под решением тройки и в сопровождении конвоя и специально прибывших уполномоченных лиц повели его в собственную хату.

Во дворе в это время находился дед Трифон. Завидев Марка в окружении незнакомых людей с винтовками, он замер, словно остолбенев, с лица его сошла кровь, обесцветив кожу в одно мгновенье.

– Чего ж они хотят? – спросил дед дрожащим голосом, когда Марк с конвоем поравнялся с ним. – Что с нами будет?

– Всё добро наше пришли забрать, дед, – сказал Марк сухо. – Говорят, в ссылку отправят нас всех.

– Как же так, Марко? За что такая немилость? Разве мы не пахали, не сеяли, не работали, как волы?

– Работали, дед, работали, как волы. Это правда. Только вот зерно своё прятали от советской власти, да в колхоз не шли, – со злостью выговорил грузный мужчина лет тридцати пяти в кожаной куртке.

– Пулю бы в лоб этому Марко вместо ссылки, – проскрежетал зубами подошедший Кривошеев. – Более справедливо получилось бы, да и в назидание другим твердолобым. – Давайте хлопцы, выводите скотину из конюшни.

В дверях хаты появилась сначала бабка Маруся, за ней стайкой, словно цыплята за наседкой, выпорхнули две дочери и семилетний сын.

Они испуганно уставились на нежданных гостей и не двигались с места. Ванька обеими руками вцепился в юбку бабки Маруси.

– А ну в хату, дети, – строго приказала бабка Маруся, затолкала детей обратно в дом и двинулась навстречу Кривошееву. Его она узнала сразу. Не доходя до него нескольких шагов, она остановилась и, уперев руки в бока, прокричала ему в лицо:

– Что ты тут делаешь, сучий сын!? Чего тебе опять нужно в нашем дворе? Что ты малых детей пугаешь?

– Пришли разорить ваше кулацкое гнездо, бабка, – с нескрываемой радостью проговорил один из уполномоченных. Он был русским, по всей вероятности, одним из тех тридцати пяти тысяч коммунистов-рабочих, которых направила партия для организации колхозов.

– Ой, лишенько мне! – вскрикнула бабка Маруся, и, не поверив словам уполномоченного, спросила Кривошеева:

– Это так? Или обманывает твой человек?

– Правду говорит Сашко, раскулачивать вас пришли.

– Как же так? Было хозяйство, а теперь, что? Нет его?

– А теперь нет. Ни быков, ни коня, ни порося, ни хаты. Нет теперь у вас ничего, бабка, – проговорил Кривошеев с наслаждением.

Марка в дом не пустили, усадили на лавку с небольшим деревянным столиком под развесистым молодым дубком, рядом приставили конвойного. Услышав шум во дворе, из летней кухни вышла Евдоха. Она готовила там корм для скотины, и появилась с ведром пойла в руках. Лицо её вытянулось от испуга, ведро выпало из рук и, качнувшись, чудом устояло на донышке.

Евдоха обхватила лицо вымазанными в вареве ладонями и глухо зарыдала без слов, будто немая.

Из конюшни выскочил, как ошпаренный кипятком, уполномоченный. Весь бок его был в соломе и мокрых навозных пятнах.

– Что стряслось? – строго спросил Кривошеев, оглядывая мужчину с ног до головы.

– Не идет, сволочь! Лягается, бьёт копытами, а из стойла не выходит! Меня вот швырнул на пол, чуть копытом не заехал меж глаз!

Кривошеев посмотрел на Марка, приказал:

– Иди, выводи своего коня.

– Тебе нужно, ты и выводи, – спокойно произнёс Марк и не сдвинулся с места.

– А, чёрт! – ругнулся Кривошеев и, побагровев от злости, направился в конюшню.

Пока прибывшие с Кривошеевым люди возились с волами, запрягая в телегу, к воротам подъехали три подводы. Один возница зашёл во двор, двое остались на улице.

После долгих усилий, из конюшни, наконец, вывели коня. Любимец Марка вороной красавец Орлик храпел, фыркал, дёргал головой, взбрыкивал, бил копытами о землю, не желая подчиниться людям, висящим на узде.

Кривошеев вернулся на прежнее место, возбуждённый, тяжело дыша, прохрипел, обращаясь к Марку:

– Скажи своей жинке, чтобы вязала узлы. В вашем распоряжении одна подвода. На ней отвезут весь твой выводок на железнодорожную станцию. Брать только самое необходимое, что можете унести в руках. Дед с бабкой высылке не подлежат, но здесь оставаться не могут. Хата с этого момента конфискована. На сборы даю полчаса.

– Я могу помочь жене? – спросил Марк.

– Без тебя справится, старики помогут.

– Чего ты боишься, Афанасий Дормидонтович? Убегу?

– Когда ты под конвоем, моей душе как-то спокойнее.

Марк подозвал к себе зарёванную жену, распорядился:

– Собирай вещи, Евдоха, отправляют нас в далёкий путь. Пакуй узлы понадёжнее, чтоб добро не рассыпалось по дороге. Сала отрежь побольше, хлеба, с расчётом дней на десять. Я думаю, в дороге нас кормить никто не будет, так что подумай, что ещё тебе следует прихватить, – Марк сделал сильное ударение на слове «ещё» и пристально посмотрел в глаза жене.

Евдоха сразу сообразила, на что намекнул муж, и часто закивала головой. Она знала, где Марк хранил резервную сумму денег, вырученную от продажи живности, и поспешила в хату. Надо было успеть извлечь деньги из тайника до появления уполномоченного, который мог их изъять.

Бабо, – окликнул Марк тихо скулившую в сторонке бабку Марусю. – Диду! Сегодня вы переночуете у Мыколы, а завтра отправляйтесь в Старобельск. Ваш зять Павл'о примет, поживёте пока у него.

Тишина длилась полминуты, потом она взорвалась невообразимым шумом.

Первой пронзительно завизжала свинья, когда её повалили на землю и начали связывать ноги. Следом за ней с диким кудахтаньем загорланили вылавливаемые куры, испуганно заблеяли козы и овцы, вытянув морду, истошно заржал Орлик.

На дворе поднялся настоящий содом. Живность вырывалась из рук чужих людей, убегала, загнанно кружась по двору, мужики бросались вдогонку, падали, спотыкаясь, и громко ругались.

Из хаты один за другим повыскакивали дети. Завидев безумный хаос, они громко заплакали. И тут уже не выдержала бабка Маруся. Вскинув вверх костлявую руку, сжала усохшую ладошку в кулак и закричала, завопила громогласно:

– Лучше бы вы, бесовы души, сразу порубили нас всех под корень, только бы не видеть, что вы творите! Какая же она советская власть, если всё делает против народа?! Кто ж её любить будет после такого? Да пусть же эта власть пропадёт!

Дед Трифон всё это время стоял в стороне, насупившись, молчаливо наблюдал, как выводят и выносят со двора скотину. Потом смачно сплюнул в сторону и поплёлся в хату помогать выносить вещи Евдохе.

– Ну что, добился своего? – спросил Марк, пристально заглянув в глаза Кривошееву. – Скрутил, наконец-то, в бараний рог семью Ярошенко? Наслаждаешься стоном невинных детей и стариков? Они-то за что будут мучиться и страдать? Или ты лишён жалости совсем?

– Ты думал до бесконечности станешь мозолить глаза советской власти? – сквозь зубы выдавил Кривошеев. – Думал, перехитришь её? Надеялся, твоя возьмёт? Будешь и дальше буржуйствовать? Только не получилось у тебя, просчитался! Ухватили за маковку, как сорняк, и выдернули из земли, чтобы не мешал произрастать полезным растениям.

– По-твоему, я создавал помехи?

– Ты противился политике партии, вёл себя как несознательный враждебный элемент и этим подавал пример односельчанам, – ответил Кривошееев. Затем, подступив к Марку вплотную, прошипел ему в лицо: – Глядя на твою безнаказанность, другие единоличники тоже не захотели идти в колхоз. Это означает, что ты есть зачинщик молчаливого заговора. А заговорщиков принято наказывать.

– Я никого не агитировал против коллективизации. Жил и жил себе потихоньку, выращивал хлеб, в срок сдавал государству установленную долю, платил исправно налоги. Кому я наступил на мозоль? Может, лично тебе не угодил? – усмехнулся Марк. – Не позволил выслужиться перед начальством о досрочном создании колхоза в Шулимовке?

– Ты чего несёшь, гнида буржуйская!? – взвинтился Кривошеев. – Я исполняю то, что требует от меня партия! Приказала она ликвидировать единоличников и создать колхозы – сделаю всё от меня зависящее! Вся земля должна принадлежать государству, а не таким, как ты, буржуазно настроенным элементам!

– А если партия прикажет тебе расстреливать на месте несознательных людей, ты тоже будешь исполнять её волю, не задумываясь? Не жалея при этом ни детей, ни стариков?

– Заткнись, сволочь! А то пристрелю за оказание сопротивления при раскулачивании! – рука Кривошеева угрожающе легла на кобуру нагана.

– Страшный ты человек, Афанасий Дормидонтович, настоящий зверь, – с горечью произнёс Марк. – Много ещё людей пострадает зазря от твоей ретивости и большевистского фанатизма! И всё же я верю: придёт время и народ осудит тебя за жестокое обращение с невинными людьми, а Бог накажет.

Кривошеева покоробило от таких слов. Глаза яростно сверкнули от накатившейся злобы, щёки мелко задрожали. Трясущейся рукой он расстегнул кобуру, выхватил наган.

– Неужели выстрелишь? – с холодной усмешкой спросил Марк.

– Замолчи, гад! – взревел Кривошеев, поднимая наган на уровень груди. Несколько секунд они смотрели в глаза друг другу, будто состязались в выдержке.

– Опусти наган, не дури, – сказал Марк, вставая. – Не бери лишний грех на душу.

В это время из хаты вышла Евдоха с узлами в руках. Она поставила упакованные вещи у дверей, вопросительно посмотрела в сторону Марка.

– Сходи за Раисой, ей тоже предстоит ехать с нами, – распорядился Марк, направляясь за пожитками.

Кривошеев промолчал и не встал на пути Марка, нехотя опустил наган, спрятал в кобуру.

Когда вещи были уложены в телегу, во дворе появилась Евдоха со старшей дочерью. По просьбе Марка они с Раисой по очереди ухаживали за больным кумом. Семнадцатилетняя Раиса не плакала, шла уверенной походкой с гордо поднятой головой. Проходя мимо Кривошеева, она остановилась на секунду и смерила его ненавидящим взглядом. Глаза её злобно заискрились, губы скривились в презрительной усмешке.

Наконец, вещи были уложены в телегу, наступила минута прощания. Отъезжающие по очереди обнялись с дедом и бабкой, обменялись прощальными словами и напутствиями, потом сгрудились у последней подводы.

– Прощай диду, прощай бабо, – дрогнувшим голосом проговорил напоследок Марк. – Сделайте так, как я вам сказал. – К горлу подступил и застрял там горький комок, говорить стало трудно, и Марк замолчал.

Евдоха продолжала всхлипывать и беспрестанно хлюпала носом, Раиса держала её под руку, младшие дети испуганно жались друг к дружке.

Марк обратился лицом к хате, перекрестил её трижды, отвесив при этом три земных поклона, и, развернувшись, направился к повозке.

Кривошеев сделал знак вознице на передней телеге, и печальный обоз двинулся в сторону Беловодска…

…Марк очнулся от воспоминаний, открыл глаза. В полуосвещённой камере установилась относительная тишина, нарушаемая изредка чьим-то взрывным храпом в противоположном углу, да тихим перешёптыванием двух не угомонившихся арестантов где-то на верхнем ярусе. Чуть позже послышался чей-то испуганный вскрик во сне, перешедший в неразборчивое сонное бормотание, затем опять всё стихло.

Наступила очередная ночь с тревожными и липкими сновидениями напуганных людей.

Лишь на двенадцатый день Кривошеев вызвал к себе Марка Ярошенко.

Обстановка в кабинете начальника отдела НКВД была прежней, ничего не изменилось. На том же месте стоял графин с водой, посредине стола красовался массивный письменный прибор из зелёного в чёрных прожилках камня, отполированного неизвестным мастером до зеркального блеска. Также чуть слышно выстукивали время большие настенные часы в деревянном корпусе темно-вишнёвого цвета.

Глядя на уютную и мирную атмосферу кабинета, нельзя было и представить, какие страшные баталии здесь порой происходят. Лишь одна новая деталь бросилась в глаза Марку: дверь изнутри была обшита тканью, выработанной под кожу, под ней угадывался толстый слой уплотнительного материала. Щель под дверью не просматривалась, её закрыл небольшой свежеокрашенный порожек.

– Рад видеть тебя в полном здравии, Марк Сидорович, – Кривошеев откинулся на спинку стула, расстегнул две верхние пуговицы на кителе. – Присаживайся, поговорим.

Ярошенко промолчал, как и в прошлый раз, усаживаясь на стул. Сел, водрузив руки на колени и, согнувшись в спине, уставился на хозяина кабинета.

– Дело твоё я изучил, белых пятен в нём нет, завтра отправляю в Свердловск в тройковый суд. Пусть он решает, какой срок тебе определить.

Марк никак не отреагировал и продолжал молчать. Его лицо выглядело равнодушным, будто слова Кривошеева были адресованы вовсе не ему, а кому-то другому.

– Но прежде чем поставить подпись в протоколе, я хотел бы ещё раз поговорить с тобой, продолжить начатый разговор, так сказать. В прошлый раз я немного погорячился, думаю, сегодня этого не произойдёт, – Кривошеев подкупающе улыбнулся, будто извиняясь за свой поступок. – Ты умён, начитан, здраво и смело рассуждаешь. Мне очень интересны твои рассуждения о текущем моменте. Ты прав: у меня действительно нет возможности с кем-нибудь пооткровенничать. В органах НКВД не принято обсуждать действия руководства страны, и мне будет очень интересно услышать мнение со стороны. Но я, как ты понимаешь, не могу организовать открытую дискуссию.

– С чего вдруг тебе понадобилось мнение со стороны? – усмехнулся Марк с ехидцей. – Ты пошёл служить в ЧК, чтобы бороться с врагами революции, которые мешают строить самое справедливое общество. Враги выловлены, какой смысл заглядывать им в душу, когда получен приказ об уничтожении? Маши себе шашкой налево и направо, руби головы гадов до полного истребления. Солдат, идущий в атаку на врага, не должен задумываться, какое сердце ему предстоит проколоть штыком: доброе или злое, – Марк оживился, с интересом ожидая, что же ответит Кривошеев, и добавил язвительно:

– Неужели совесть пробудилась? Жалко стало невинных людей?

Прошло некоторое время, прежде чем Кривошеев вновь заговорил. Марк заметил, как на лице его проступили характерные черты озадаченности: губы плотно сжались, брови сошлись к переносице, глаза покрылись плёнкой тумана.

– Нет, жалости к врагам революции у меня никогда не было и не будет, это абсолютно точно, – медленно проговорил Кривошеев. – И совесть меня не мучает, поскольку я исполняю долг чекиста и уверен, что всегда поступаю правильно и справедливо. Мои вопросы простые, их совсем немного.

Читать далее