Читать онлайн Быт Бога бесплатно

Быт Бога

Часть первая

Слова – большими буквами, слова себе говорю – словно пишу слова одними заглавными буквами.

…В эти самые "органы" я был заслан.

Наверно, заслан?..

Заслан, конечно!

Работал сегодня да работал, печатал сегодня да печатал… было оно, сегодня, да было…

Особенно вдруг засобытилось во мне: будто Кабинет чуть качнулся, чуть наклонился, и ощутил я крен, явный крен – и по-особенному сразу забредилось вокруг: не просто уж вся "управа", со всеми этажами-коридорами, как была, так и есть Здание и Здание, а – по поводу меня, вся по поводу меня!..

Никого сегодня вроде бы не допрашивал – и не собирался допрашивать, долбил вроде бы обвинительное – только и печатал "обвиниловку"… из Кабинета и не выходил… ни с кем ни о чём не говорил, телефона и не трогал…

И думал-чувствовал я, живой, – всё как живой: пестро, прерывисто и как бы походя.

Дышу-то ровно, только… дышу ли?..

–– Я родился – и сразу же я – я… – повторял привычно, что привычно теперь повторяю.

Виноватость, прежде всего, ощутил в себе, во мне… Будто что-то вдруг узнали про меня, будто про меня что-то узнали, будто про меня узнали что-то…

А сам – прислушиваясь к себе – всё печатал.

И притом будто знают сейчас обо мне затайное моё… Моё!.. Затайное!..

Утром – нет, крена этого не было… Вчера?.. И вчера весь день и вечер не колебалось ничего, не плыло…

Нет-нет! Никто, нет-нет, обо мне ничего не знает, нет-нет, и знать не может!

Печатал, печатаю, ещё много печатать…

И всё со мной, с живым, нормально – и как правдиво, как достоверно я сейчас излагаю! – Мысли и чувства мои прерывисты, мозаичны и – словно бы между прочим.

С утра что: утром проснулся я, открыл форточку, впустил в свою Комнату свежие те, колкие крики ворон… На строгий желудок мой с чаем оделся, пошёл, вышел из "общаги"…

Впрочем… Я иду на работу, я иду с работы… Но ведь это неправда! – Просто ноги сами выступают. Я же сам – где ещё и как!..

Да… Разве что. А тут – старуха…

С утра, с утра на меня посягают.

Старушка вывела развонять свою собачку – а поглядела-то на меня!..

Тревога жизни, тревога жизни…

О, я и сам-то боюсь всё знать о себе, обо мне, – затайное-то, закрайнее…

Потом что – улица, "управа", лестница, коридор, Кабинет…

И вот теперь чую: и ещё как-то собираются на меня посягнуть…

И ранимо ощупывал себя, меня, ранимого, изнутри.

Кишат вокруг, все кишат…

Маня?..

Потом что: видел, как Маня – там, где он был: словно за стеклом непроницаемым по черте сдвинутых столов, моего стола и его стола, – курил, допрашивал… А когда отпустил он "человека", нацелился на меня виском:

–– Ну, и… И, ну…

–– Не я.

–– А чего?

–– Песню пою.

Это я ему про моё живое поведение меня, живого.

Ведь я, который я, чаще – обо всём одновременно, то и другое перемежая и ничем не сковываясь.

Он, Маня, в ответ долго был там, где он был Маней – худым, узким, бледным, как, стало быть, и до этого был таким – там, где он был таким, – лет тридцать.

И он, я видел, через два стола виртуозно посмотрел на меня, спросил, ничего не спрося:

–– Какую же?

Нет ничего, подумал я походя, странного – есть всё стороннее.

Кишат, кишат…

Стыдился – я всегда даже стыдился бумагу-то покупать эту… туалетную…

А теперь – а сейчас так-то событится во мне, и так бредится всё вокруг, словно… Ну, словно прочитали тут, на всё Здание, письмо, что ли, моё любовное раннеюношеское… или словно мне в чём-то гигиеническом своём, в моём, предстоит признаться!..

Ругают меня когда, – защитно думалось – так я будто в доме сразу в каком-то, который – мой, а вот снаружи его слышны шаги, которые мимо, мимо…

И – что?.. А так и буду печатать не шевелясь.

Хвалят же когда меня – много хуже… Мне тогда так, будто в дом в мой тот пришли чужие и говорят – словно их об этом спрашивают! – мол, хорошо… что я вообще есть!..

Свищёв?..

Потом я видел-слышал, как Свищёв вкатился, поздоровался, спросил про мои дела – про "дела".

–– Веду себя!

Непроизвольный-то какой я нынче стал!.. Раньше-то был закованный, затайный… (Вот, кстати, все обо мне теперь и настороже!)

Он же, Свищёв, – там, где он, а там он маленький и в форме маленькой, – усмехнулся служебно:

–– И оба к тебе просятся!

Извини, мол, что тебе двойная работа.

Сразу мне на мой стол дело и материал бросил. Я лишь чуть глянул – вижу: дело – "возобновить", а по материалу – "возбудить".

Свищёв, пятясь, убежал – и всё прыгал в кармане ключами: повышения, небось, – там, где он ждёт повышения, – ждёт.

Вошёл, вышел.

Все, думал я походя, рассуждают – и живут, и живут! – так, словно садятся на какой-то промежуточной станции.

А я – будто на конечной.

И я, да, стал листать.

Ничего уже вроде бы не думал… Нет, так не бывает. Если не думал слова или мысли, так всё равно думал видения.

И кто, и что?..

…Живу – как бегу по раскалённым углям: жжёт, стоять невыносимо, а бежишь – и легче: от усталости.

…Материал, под скрепкой, был свежий, в несколько листов, надо было, само собой, "решать" его в первую очередь: "по нему", значит, "человек" был "доставлен", в коридоре. А дело – пыльное, с корочками с исчерканными – было "тёмное" с полгода, а сегодня, стало быть, пришёл, с утра пораньше, кто-то и рассказал что и как: ему, конечно, вот она, бумагу – чистейшая, быть стало, явка с повинной.

Но почему, в конце концов, такой пьянящий меня и яснящий меня Крен?!..

–– Я – ведь я… Я ведь – я…

Листая – и прислушиваясь к себе – уверенно это пока и понимал:

–– Я только лишь родился – и сразу же я есть я. Или, может, так сказать: лишь родился – и сразу у меня есть я, а я сразу заимел меня… Так что верней и короче: я – я, я лишь родился – и сразу я – это я.

И все и всё – и вокруг, и сверху, и снизу – посягают и посягают на меня.

Недавно я это понял!.. И понял, что всегда, всегда это понимал. И понял, что надо всегда это помнить. Потому и нерв во мне нынче такой – страстный нерв, живой нерв. И, конечно, секретный, секретный!..

Крен зыбкий чуя – целое, право, явление природы, – уже слушал радио и шаги в коридоре – побольше б только сгрести на себя со всех сторон всего стороннего и Крен расшифровать.

Все как, вижу, себя ведут – ведут себя с утра до вечера, с детства до старости так: что самое важное, самое главное всегда – где-то, где-то, не тут, не здесь, где угодно, но именно – где-то!..

Оба!..

Оба, значит, ко мне просились…

…Я всегда весь тут. Я всегда тут – весь.

Идеал – так его ущербинка оживляет, как листочек варенье.

Будни – так если я сию минуту не смотрю на простор, это не значит, что я сию минуту его не вижу!..

…И я позвал – да, позвал одного, одного из двоих, этого самого "человека по явке"…

Уверенно стало недавно мне думаться, и стал я нынче уверенно знать, что даже и дела-то ни единого уголовного мне на сделать, если – ежели не повторять и не вторить:

–– Я только родился – и уж сразу я – я…

…Я не знаю, откуда говорятся во мне эти слова – свет вокруг или темнота, иду или еду, засыпаю или проснулся…

Они – будто рядом.

Или я – рядом с ними.

…Тут – потом, что увидел я, – Свищёв опять вкубарился, схватил тот, под скрепкой, материал, веером омахнулся им, – дескать, занимайся спокойно "явкой", а, мол, "человек по материалу", что сейчас в коридоре, будет теперь "за другим" (у другого, видишь ли, следователя) – и выпал за дверь…

Вошёл, вышел…

Томная!..

И Томная сразу приходила… (Маня, не посмотрев на меня, покраснел.) Спросила про дело это – будто не знаю я, что она "сидит на тёмных"… будто не знаю я о её аккуратной форме, аккуратной речи… аккуратных её ушках…

Вошла – вышла…

Я её раньше и звал так, не нежно: Тёмная…

Полистал я было дело, потом, да, попросил этого своего "человека", Веретенникова, "побыть в коридорчике"… Пошёл за почтой.

Второго – в коридоре, тут, у окна, в тупике коридора – того-то, второго-то, уже не было…

Бред реальности, бред реальности…

Вернулся я, позвал опять Веретенникова – с "явкой", что ли, поскорей разобраться.

…Я сам с собой хочу быть на пределе искренности.

Я хочу быть на пределе!

Я хочу быть на пределе?..

Вся моя прежняя жизнь была "Тебе говорят!", а теперь моя жизнь на каждом шагу – "Оказывается!.."

Трепет такой нынче во мне, будто сказано нечто было громко и адресно, но будто бы на языке, не понятном мне; я кручу головой – и не вник ещё вполне, что сказанное раздалось… во мне самом.

А коли разобрался в себе, во мне, – то что мне вот хоть бы этот допрос этого самого Веретенникова!

Во-от!..

Звон, звон.

Маня держал трубку – потом, что, да, Маня, я видел, держал телефонную трубку… ободками красными смотрел на меня – и, я видел это, он не видел, что я смотрю на него!..

С мига с этого – о! – с этого мига, и без всяких "конечно" и "пожалуй", и пропал у меня мой телесный вес… Как на качели, как на качели, когда-то, когда-то, в верхней точке, в верхней точке…

Папироса, видел я, была у Мани в зубах: папиросы он только, чтоб, куря, печатать… Вспомнил я даже в тот миг, в то мгновение, что печатая, он бьёт указательным пальцем правой и средним пальцем левой…

Несуразно, несуразно…

Несуразного нет – есть не моё.

Во-от!..

Вот и стало длиться и длиться и теперь всё длится моё внимание стыдливое: как когда я деньги в ларёк подал и пошёл, а все вокруг закричали почему-то, кричали кому-то, чтоб он хлеб-то взял…

Заслан-то, скорей всего, если и заслан, я – в самого себя!

И я, да, слышал – в тот долгий миг, в тот до-олгий, когда были трубка и папироса, – как по радио, на шифоньере, тихонечко пел, как назло, кто-то намеренно гнусаво, так что прежде всего хотелось сказать, заявить, что меня нет там – меня нету там, где это гнусавое почитается остроумным.

И колко ощутилось, ощутилось как новость, что сейчас там, где-то там, в каком-то… кабинете, где есть я, есть ещё и Маня и "человек по явке".

И задлился Крен и головокружение трезвящее.

На белой улице под ровным небом между домов, похожих друг на друга, снег был белый, и снег лежал ровно…

–– Я родился и сразу – я… Я лишь только родился, но уже я – я!.. – спасительно я слышал спасительное в себе обо мне.

Хотелось же виновато – виновато хотелось лишний раз глянуть на Маню, на "человека", виновато хотелось выйти из Кабинета, виновато хотелось, чтоб кто-нибудь зашёл…

Рыженький потом, сразу, заходил: зашёл – всегда он заходит словно вдруг. И то, что он редко заходит, из соседнего-то кабинета, а теперь зашёл, – уж и это словно бы сегодня мне в упрёк. Виноват будто я, что он такой – там, где он такой, – маленький (потому и в форме, для солидности, он всегда) и что волосы у него такие рыжие и постоянно рыжие.

И тут же будто е-еле послышалось, хотя никогда не слышалось, как Шуйцев, за стенкой-то, печатает сейчас: и будто, опять же, я виноват, что он, Шуйцев, – там, где он есть, – за машинкой "клопов давит", да ещё и лоб морщит…

Рыженький, да-да, лишь на меня и на шифоньер глянул – всё там ли, мол, "ящик" (для прошивания дел).

И – о! – сделалось мне так, будто я впервые в жизни и в самом деле… взял чужой коробок спичечный!..

Мысль, сюда, моя мысль! – а не воспоминание о мысли.

Ранимо ранящим себя изнутри ощутил я опять себя: и раньше, правда, что уж там, с начала с самого моего в этом Здании,

Здании этом огромном, внимание ко мне было и стыдящее, и стыдливое…

Спрашивали – ну, например:

-– Часы твои сколько стоят?

–– Не знаю.

–– Как, ты сам ведь брал?

–– А не помню… Зачем?..

Сегодня же – о! – с того мига, с трубки и с зубов Маниных, внимание ко мне Здания сделалось ещё и, чую, нетерпеливым.

Забыл я даже про "человека": торопливо вставил новую закладку (шесть, стало быть, листов через копирку), дерзко стал опять "обвиниловку"…

Но я – чист!

Да и вообще: никто ничего обо мне!..

Тем более, я – чист…

Шоколадов?.. Этот, молодой, с осени тут всего-навсего: тот же, что и я, "универ" окончил – так мы с ним в "универе" не были знакомы, даже ни разу не виделись и не слышались.

Виновато – виноватно было и за речь – за речь свою, мою, нынешнюю новую, уныло-краткую, уныло-едкую:

-– Настали жеванные времена!

–– Жевательно…

–– Чего вам пожевать?

–– Жеваю вам!..

Виноватно особенно, с мига Крана, почуял себя, будто узнали, что ныне я, кроме слов этих выкрутасных вслух, сам себе говорю ещё и словами-то свежими: почему-то – новыми, почему-то – шершавыми, почему-то вынужден говорить такими, почему-то не могу без таких, без ново-шершавых, обойтись. Это не я коверкаю общественные слова, это сами слова коверкаются, подбираясь, как ключи, ко мне, теперешнему.

Заговорил сам с собою каким-то новым языком. – Что же делать, если в прошлом году отменили – запросто отменили прежнее государство и даже в нём весь прошлый мир. После этого – не ждать же, когда что-то в замену применят…

И надо самому создавать целиком свой, мой, мир!

"Засобытилось", "забредилось"… "Здание", "Томная"…

Или узнали даже, только что, обо мне – узнали будто обо мне это самое: что я с недавнего времени всё твержу себе молча и шёпотом:

–– Я родился – и сразу я – я!.. Чего ж мне ещё!..

Да и вообще… Узнали даже будто и это: недавно я понял, и понял, что понимал это всегда, что я в жизни – побывать!..

Я в жизни – побывать.

Я – побывать.

–– Родился: и сразу – я!.. Чего мне бояться?..

Ведь я не прячу теперь, нынче, как с детства прятал, поведение живое меня, живого.

Чую в себе с недавнего времени – с недавнего-то – потребность постоянную жеста непроизвольного. Словно я – рождаюсь, словно я ещё нарождаюсь!.. Чую в себе – особенно и ровно с начала этого года, как "цены-то отпустили", – зуд и непоседливость, словно бы постоянную ломку – от недоговорённости договорённого: будто книга прочтена, и всё ясно и понятно, да вот нет всё-таки самого-то последнего листа.

Мысль, мысль, а не воспоминания о мысли!..

Так и живу с Нового года – словно только с Нового года думаю, умею думать.

–– Не стоял и ни к кому не встану в затылок.

А время, коли о нём, нынче такое – такое же, какое было бы тогда, когда… на меня стала бы падать стена – когда не стыдно не кричать.

Сейчас, ныне, время крика – Время Крика.

Жевать вдруг все вдруг стали вдруг даже на ходу.

Почему именно жевать? Почему именно все?.. И почему – вдруг?..

А на то галстучность жизни: пионерский галстук, военно-форменный галстук, выходной галстук, фрачный галстук… Проснулся утром – а я уж в другой стране!.. Проснулся – и я уж не "товарищ", а "сударь", "господин"…

И всем – хоть бы что!

И уж, говорят, стали все равнее и равнее. На улицах, что пошире, стоят и стоят девицы, которые просто девицы… И уж ко мне – прямо ко мне! – на вокзале недавно подпрыгал ребёнок и сказал – сказал уже заученно: по-про-сил… Я вмиг вспомнил, как это в книгах… Получил, упрыгал… Я закрыл глаза…

И все всё стали про деньги… Все-все, всё-всё!.. Я сам раз, в одиночестве, хлопнул, подражая чьему-то жесту, себя по моей ляжке: деньги в кармане – зыбкое и жаркое состояние предобладания.

Притом нынче, вместе с жевательной-то резинкой, всё более разрастается в речи у всех, и в радио, и в теле, сорняк "как бы", – раскованность в мыслях – будто бы! – этакая:

–– Как бы увлёкся йогой…

–– Баллотируюсь как бы в депутаты…

–– Учредили свой как бы банк…

Этакое – как бы! – вольнодумство, на задушевность претензия, намёк на что-то ещё, кроме сказанного, за душой – как бы! – имеющееся… Языком-то родным не дышат, а чихают.

По-прежнему – по-прежнему-то – лишь то, что, мол, живём мы все в одном мире.

Не в моём ли?..

Не знаю вот, в каком мире-то.

Все те, кто "мы"-то.

Только уж – не в моём.

Так-то.

Оглянулся, оглянулся!

У Брата друга звать Анатолий – я зову его Шагай; так этот Толик Шагай после "освобождения цен", в начале-то года, сказал, чтобы – при мне:

–– Ну, теперь – всё!

Как истинно!..

Для одних это "всё" – так:

–– Буду говорить всё, что хочу!

А для других – так:

–– Пока они говорят всё, что хотят, буду брать всё, что хочу!

И всем – хоть бы что!..

И я поднял вёсла.

Я и стал с этого с недавнего времени едко ответствовать.

Какое у меня настроение?..

–– Настроение слуха!

–– Состояние слуха!

А что, все живут слухами. И я живу слухами. Только – от самого себя.

Я, живой, по бессчётно раз одно и тоже говорю-повторяю.

Стыдно – страшно даже теперь, когда я раньше сетовал астрономично: никаких так называемых созвездий нету, звёзды, говорят, брызгами летят во все стороны!..

Бред реальности, бред реальности!

А всем и всегда-то, оказывается, было всё – хоть бы что!..

Поднял я вёсла: если все голосуют – зачем же ещё и я буду?!..

Поднял вёсла: кто какой "строй" придумал – пусть он его и строит!..

Поднял вёсла: некогда мне у Брата, с его женой, клеить и красить: я потому-то и холост, чтобы было время разобраться прежде во всём!..

Осталось, кстати, у всех – и это тоже с коллективных времен: если кто, поближе, живёт иначе, родственник, сослуживец, – обгадить ревниво его: ведь все – будто с одной стартовой черты.

И мне – далось!

Я на свете – побывать.

И покой, и трепет, и покой, и трепет…

Словно потрясли меня за плечи: я не во времени, а – во временности.

Побывать! – Этим объясняется, в конечном и тайном итоге, всё поведение каждого и любого.

Хорошо, что есть такое слово: умиление – о, целым и цельным себя нахожу: всегда, всегда мне важно было не происходящее само, а смысл происходящего.

Повторяюсь-думаю: да чего-то да доцарапаюсь.

Звук есть, ну, который один-то на всех. А вот уха одного на всех – нету!

И нет просто мира, который – вообще.

А есть так: я – в моём мире, ведь других не знаю!..

И кишмя кишат вокруг меня другие миры, какие-то миры…

Покой – от мира моего. Трепет – что вокруг миры другие.

Впервые это слышу – и что ж, что от себя самого.

Ребёнок – это очень не я: разве что похожим я был когда-то… Старик – разве что похожим буду… Девушка, женщина – это очень-очень не я – совсем уж, вовсе уж… Любой, каждый другой – это прежде всего – не я, не я. Прежде всего! Потому что, если не так, зачем я? И зачем я – я?..

Трепет. И покой.

Но чую – со вчерашнего, может, дня, – что и этого, что далось, мало! И ещё выше вёсла в себе поднял: куда уж понесёт – лишь бы ещё далось, лишь бы далось!..

Ведь если все одинаково – побывать в жизни, то… почему они, половина на половину, противоположно разные?..

И словно бы я нынче в том открытом космосе! – Собираю конструкцию.

Конструкцию.

Новую.

Сам.

Свою.

Мою.

Мою модель Мира.

Только бы далось.

Закончил я барабанить страницу и… с позором стал готовить опять: копирка на лист, копирка на лист… Не только Мане и этому Веретенникову – Зданию всему словно было понятно: "обвиниловка" могла бы и подождать – "человек"-то почему ждёт?..

Это был, учёл я, конечно, так называемый молодой человек.

Чего боюсь, чего боюсь?..

Правдиво прислушивайся к себе!

Холодно-честно признался себе: и Маня, и "человек", даже радио нужны мне сейчас, нужны тут!..

Раня себя, узнаю ранимо случайно, что ведь не один я сам, но и другие, другие-то, смотрят на меня.

Пьяная девчонка, однажды было, плакала в магазине, грелась и плакала – и вдруг просипела плаксиво-пьяно на весь магазин:

–– Ну, чего смотришь-то?!..

И оказалось – мне, мне…

А раз ехал я, в автобусе, в деревню: на соседнем, через проход, сидении – он и она. Весёлые и громкие… У них, у Весёлых, огромный был букет живой, делавший внутренность автобуса необычным пространством.

И вдруг они враз мне внятно:

–– Всё будет хорошо!

А я был просто в шляпе, я просто смотрел на дорогу…

…Так что, что слышал Маня по телефону, когда смотрел, не видя меня, на меня?!.. Зачем, зачем приходил Рыженький, коли только посмотрел на "ящик"?..

Сижу, сижу…

Так ведь и все – побывать!

Если же о всех – сразу обо всех, то все, прежде всего, – озабочены. Так как не знают, зачем они. Озабочены – и посягают на меня. А чтоб посягнуть вернее – затрудняют. А как злее затруднить? – Да обвиноватить!..

Вот формула присутствия в людском мире.

Я, прислушиваясь к себе, посмотрел на телефон, на двери, на Маню, на Веретенникова – вокруг одни подслушивания всяческие.

С мига того качающегося, плывущего не раз со страхом собирался сказать себе, мне:

–– Выключи звук, выключи звук!

А это как-то певица пела из телевизора, а я и убрал случайно звук совсем – и тут будто только и включил телевизор, тут только будто и увидел её, брызги слюны из её пасти, язык огромный, зубы анатомические и, главное-страшное, только тут услышал её наглый бесстыжий вопль ко мне:

–– Славы! Славы! Мне! Мне! Славы! Гад! Ненавижу!.. Славы!

Сижу, сижу…

Вчера-то в троллейбусе!..

В ухо мне сзади кто-то задышал громко:

–– Ждите! Ждите!

Словно вот-вот что-то такое случится, что грозит мне или всем.

Я вздрогнул – но троллейбус ехал да ехал…

Слова же и боль в плече всё звучали – но я уже сомневался: мужской ли то был голос, или женский, только что или… давно…

И вся жизнь – голос этот: в ухо – мне, и – сзади, и – незнакомый. И вся жизнь – напряжение от вот-вот грядущего…

Я, наконец, смело посмотрел на Маню и увидел, что он думает обо мне, вернее – думает ошибочно. Щекой узнал, что и "человек" Веретенников, думая обо мне, думает ошибочно.

Ошибочное мнение и называется мнением одного о другом, одного о другом.

Неинтересно тут, в Городе, общаться: если спрашивают – лишь бы тебя затруднить, и не знаешь лишь, как поглупее ответить.

Люди, они – скучные люди: что ни скажи – никто никогда не воскликнет прежде всего:

–– Верно! Неверно!

Всякий прежде, прежде всего-то, клюнет в плечо соседа в полголоса:

–– Это – кто?..

Касания, просто касания…

По мне же, другой всякий, всякий другой – лес густой, непроглядный… и вдруг меж стволов – просвет на один миг!..

А бывает ли тебе с самим-то собой спокойно?..

Не делаю против воли другого.

Не спасибо ли за это ждёшь?..

Безошибочно я печатал – и ощущал, как худеют мои щёки, как выжимает меня тот Крен… И обо всех в Кабинете, обо всех даже на свете находил сейчас в себе самую настоящую свежую отроческую боль.

Глаза, глаза, глаза…

Видел женщину, что допрашивал Маня, а слышал:

–– Я женщина, ты мужчина, а вот ты меня и не достанешь!

Милиционера увидел в окно во дворе, но услышал:

–– Я маленький, я тупой, но вот ты меня и не достанешь!

Начальник, Начальник который, он тут, в Здании, в его большом кабинете:

–– И я, и ты в органах – а вот ты меня и не достанешь!

Из радио:

–– Я глупа, я така, но вот я веду передачу, голос мой ты можешь уменьшить или заткнуть совсем – но вот ты меня и не достанешь!..

И как бы – о-о! – мне сейчас прогнать, не допрашивать этого моего "человека"!..

Клава, Клава пришла!

Я смотрел – я видел: Клава пришла. – Как я, оказывается, ждал её, Клаву!

Бойкая, всегда и всюду с губами растянутыми: словно знающая о моём вчерашнем с кем-то поцелуе.

Смело, почти не позорно, велел я Веретенникову прийти завтра, – правда, спеша, не сказал ему время.

Уж она-то, Клава, – там, где она, – по-всегдашнему с делом у груди, везде наверняка и сегодня поспела!..

Но Клава хоть как раз и на меня глянула, да только от самых дверей… И, растягивая губы и больше на меня не глядя, значительно равнодушно вышла…

Мечты, мечты!..

Поздоровалась ли она? – Нет… Тяжело мне стало попадать пальцами в нужные клавиши от оставленного тут, в Кабинете, Клавой намека:

–– Всё я знаю!.. Не вздумайте же подумать, что не знаю!.. Пораньше и получше других знаю всё.

Как я раньше красиво думал: люди вместе не тогда, когда они рядом и тесно, а тогда, когда они, хоть и врозь, смотрят в одну сторону!.. Или: одиночество моё – нормальное состояние; оно лишь для того, чтобы учиться выразительно сказать об этом.

Я живу в мире, в котором живу я. Не в котором я – живу. А именно – в котором живу я!..

Пошли на обед – быстры или долги были эти полдня? – Маня Кабинет стал запирать сам: всегда-то я запирал… А я, чуть шагнув, в коридоре ощутил волнение идущего по одной доске – волнение от скрытого волнения: ведь буду сейчас, в столовой, у всех на глазах!..

Там, и верно, ощутил: на каждое моё телодвижение – по целому кодексу.

Сели с Маней, само собой, за один столик – но он, перед тем как поднос свой поставить, покосился-таки на столик соседний…

Маня в начале, было, стал меня дисциплинировать: хоть и не пьёт и не видно, что выпивает, но намекал на "бутылку" и на мои вопросы по работе отвечал, для значения, паузой. Я же начал демонстративно спрашивать у всех входящих, и он стал победно отвечать первым, чуть не раньше моего вопроса.

В столовой были бряк и стук, бряк и звон… В тарелке моей было всего лишка…

Всё казалось, что всем слышно, что я думаю.

Я бы тоже болтал:

–– Теперь такое расхлябанное время, умудряющее…

Не бывает никакого "такого времени"!.. Есть всегда одно время, одно – в котором живу я, в котором живу я!

Маня раньше ложку салфеткой протирал и всё про гарнир – сегодня же молчал, а протирая, покраснел… И ел как-то умело.

И будто на всю столовую говорилось сейчас: ведь я – пусть и сам лишь для себя – Маню зову Маней: его, Статова Михаила Михайловича, старшего лейтенанта, зову Маней! Так – по мне – вернее, правдивее. А Березину зову Томная. В себе-то. Свищёва, правда, Свищёвым… Но уж вон того тактичного Милонова – Выхоленком… А у кого-то, вон у того, даже и фамилии не знаю: для меня он то Ляпин, то Авосюшкин… Имена и названия новые почти всему и всем тут подобрал. И не только тут…

Маня – там, где он ел, – убежал, не доев… Все – там, где были все вокруг, – силились на меня не смотреть…

Поодиночиться чтобы, я надумал повестку, что ли, на завтра одному "человеку" домой отнести.

И, одевшись, не на мартовский снег и ветер вышел, а именно – после начала Крена вышел…

По твёрдой Планете пошёл ощутимо.

И то, что сейчас случится, интересно уж мне теперь было до волнения…

Прохожий так называемый – он там, где он по своему, по его делу, как он думает себе, идёт… Во-он! Далеко он ещё… "Прохожий"! Слово-то какое… И вот, шагов за пятьдесят, уж, вижу, чуть глянул он вперед, будто бы просто так, сам того даже не заметив, а всё-таки – на меня, на меня… Мол, кто там, впереди-то, кто?.. И идёт себе опять и идёт, словно и не глядел только что и словно не предстоит сейчас ему сблизиться со мною… Но шага за три до меня – подымет глаза! Подымет, небось… Подымет сейчас…

Какое всё ж таки строгое приказание – сегодня впервые ощутил – слышат и мои верхние веки!..

Вот он и поднял.

А как же иначе!.. Он ведь всего-навсего считает, что вышел по какому-то там делу. А оказывается, он – как и все – для того лишь и выходят на улицу, для того лишь и ходят по Городу, чтобы – посмотреть, посмотреть на меня, на мои глаза!..

Целовались вот на остановке девушка и парень ртами, а когда разомкнулись – таки поглядели в сторону-то, на меня-то!..

О, как мне всё ведомо…

Самое больное это нынче моё больное!.. Только тут, на улице я, признаюсь и признаюсь, и посмел подумать так.

Посмотреть друг другу в глаза означает целый поступок совершить.

Будто бы просто мельком брызнул вот этот на меня своим взглядом: чего уж, мол, там – все мы одной разрешимости. Сам же он, лукавя от всех и от себя, сказал мне, да, сказал: вот – я, я – вот, видишь ли меня? – в жизни, как, вероятно, и ты, и я попал сюда, в жизнь, для одного – побывать, побывать, и что это значит – не знаю, и я занят только одним – перебываю, перебываю жизнь, и для спокойствия – как большинство, но верно ли перебываю – не знаю; так вот хотя бы сверюсь, глянув тебе в глаза, по тебе: а ты – для того-то лишь ты мне и нужен! – как, ну, а ты, как ты?!..

Мало того: я, прохожий случайный, хоть и не знаю, почему и зачем живу, я ещё и из своего мирка посягаю на тебя – призываю жить по-моему!..

И миг единично-ценный у меня отымают.

Такой-то он, Прохожий, тотчас забывшийся!..

Это лукавство меня раздражает, досадит!.. Я уж нарочно, в отместку, нарочно гляну в сторону – и он… туда же, дурдур, повернётся.

Толкают меня, задевают меня, кричат на меня, говорят мне, косятся на меня, шепчутся обо мне, оглядываются на меня, подслушивают меня – это я знаю-чувствую с самого мальчишества раннего…

Разве есть у меня какая-то дума, знание, догадка?..

О, вроде бы я ко всему и ко всем всерьёз всегда – и от всюду и от всех всегда ухожу.

Не люблю транспарантов, теле и газет: все-то их в миг в этот лапают глазами!..

Люблю – идти, идти – люблю: в ходьбе слышней моё право на одиночество.

Ветер, ветер какой сегодня новый!..

Она – она сегодня ко мне опять заходила. Зашла, вышла. Пусть и так.

Самое великолепное явление природы – счастливая женщина.

Или я, почему-то виноватный сегодня, оправдываюсь?..

Я заслан не в Город и даже не на твёрдую Планету – я сам есть и орган, и город, и планета, – а я заслан в тело, которое почему-то моё.

Побывать, перебыть…

Далось же мне так это: ходил дворами, дворами ходил.

И голова поначалу, было, от этой очевидности закружится.

Увидел я тут, как собаки, метались, замирали, и одна – величиной с кота.

Не хочу я это видеть!..

На фото в киосках теперь запросто могу я видеть: двое – голые и отличаются только тем, чем отличаются, и занимаются они, двое, тем, чем отличаются…

Да не хочу я этого видеть!..

Мир делится не на страны, а на странные души.

Вернее – не на стороны, а на сторонние души.

И бреду, чую, сквозь дымки чужих душ.

И всё я теперь через дворы, всё наискосок, всё – прямо. Даже – сквозь иной дом, который с аркой. То-то, матёрый горожанин.

А поначалу – смех: ходил по улице до перекрестка.

Дойти до угла – до угла дойти так: тарелку – доесть, книгу – дочитать, вуз – окончить, для распределения – жениться, для квартиры – родить, для должности – перевестись, для следующей – вступить в партию, для стажа – терпеть.

Ходить же дворами – быстро и… невидимо.

Встал я тут и загорелся ощутимо…

На обыске недавно – и увидел я на полке корабль, и с парусами… в бутылке… О, в бутылке!..

Раньше бы промолчал, а теперь, во время Крика, всё равно терять нечего, раз уж "ну, теперь – всё!" – и привязался я к хозяину: растворяя, сам жалея об этом, профнапряжение:

–– Как можно было бутылку сделать, изготовить, вылить на корабле, вокруг корабля?..

Хозяин заулыбался, но – со страхом, почему-то ещё и с большими страхом… И он, и "опера" стали вместе – пренебрежительно вместе! – кое-как давать мне понять, что – наоборот, как-то наоборот…

И не сразу я – там, где я, – понял, что это за "наоборот":

–– Корабль собрали… в бутылке?!.. А… зачем?.. Зачем именно в бутылке?.. Ведь в ней… труднее…

…Я не живу в мире, в котором нету меня, меня.

Я не живу в мире, где консервная банка в лесу, окурок на асфальте, избитый ребёнок, обиженный старик, загаженная река, истоптанная луна…

Я знаю лишь про это… Но – я не живу там!..

Потому что – в самом деле не живу.

Увидел я в чёрных вдруг женщин в платках! – Навстречу мне, посягая на меня, они, ругаясь и призывая, быстро шли…

И будто они такие и так – по поводу гроба вчерашнего: вчера у подъезда у одного, тоже так же на меня посягая – чтоб я видел, чтоб видел – крышку красную выставили с лентами с чёрными…

Старушка вон терпела свой горб – всегда-то мне – там, где я, – старухи попадаются! – и дурманяще ясно уверился я, что это ведь… про неё и тот гроб, и те платки!..

…Здание я увидел – и словно бы увидел его вдруг, так как лепетал:

–– Вижу, все ходят по магазинам, по друзьям, по аллеям, а я – хожу по самому себе.

Радостно, было, вспомнил деревню…

Но Отец там однажды, тоже вспоминалось, сказал:

–– Мы с Иваном баню рубим.

А рубили-то – втроём!.. Отец, брат и я.

Да ладно…

Часы за браслет из кармана. Как однажды – в начале Времени Крика – их с руки снял, так больше и не надевал: ношу, с тех пор, в кармане.

Шагов уж за несколько до Здания точно и горько ощутил, что я… таскал его, это Здание, сейчас в себе, с собой, во мне, со мной…

С тоской признался себе, что хочу, чтоб Мани в Кабинете, разумеется, не было.

Тут же Красивая – я увидел её, посмотрев спокойно на неё, – вошла. Кивнула… О, какая она всё-таки… незамужняя!.. Брала бланк – двигалась сегодня влажно, затянуто… А обычно – дерзко хлопнет шкафом.

Верно и зорко смотрела на меня одним лишь мелким родимым пятнышком на её шее под её ухом.

Походя, по привычке, во мне затикало: она – женщина, то есть думает определённо.

И вдруг благодарность в себе, во мне, ощутил… За ту её дерзость, и за сегодняшнюю её медлительность.

Но и Томная – и Томная тоже тут вошла!.. За бланком-то.

И Красивая, уходя, хлопнула-таки дверью.

Вспомнил я вдруг: однажды Томная приходила с подругой, которая будто бы просто с нею… Чтоб на меня посмотреть.

Зашли тогда, вышли…

Я встал, наказанный.

Томная пошла, ожидая окрика…

О, невыносимо сегодня ко мне требование игры и слабости!..

Иной, слышу и вижу, чуть взял трубку:

–– А, это ты…

И во мне – зависть, что нет у меня такого права: столь небрежно-понятливо откликнуться на более чем знакомый голос.

Но нет у меня и такой обязанности: именно небрежно-понятливо отозваться на единый факт пусть хоть одного дыхания в трубке. И во мне – гордость уцелевшего.

Говорила, руки в бока, женщина мужчине:

–– Подай собаке лапу!

У хозяев – они, как и я, были тогда в гостях – была собака та.

И я, помню, понял: какое счастье, что никто на свете – никто, ни одна – не может этим восклицанием адресовать мне мстительного намёка:

–– А то…

Мой!

Моя!

И у меня сохнут губы – лишь от возможности-то такого моего ужаса.

–– Никому не достался! – старуха-старушка сказала, хозяйка, когда я, студент, съезжал с её квартиры в "общагу": к ней то и дело чай пить ходили – посягая-то – две внучки…

…Я стыжусь быть чистым.

Совершенно чистым.

Мне о ней, о чистоте, не говорили, не говорили мне – о ней.

Никогда, никто.

Но я знаю о ней.

Значит, она, чистота совершенная, была и до меня!..

И я стыжусь не других, кто рядом, а – себя. Просто мне тесно, когда другие – рядом.

Стыд и есть со-знание.

И лучше – наедине.

Наедине – ответственнее не бывает.

…А Мани нету…

Я встал и, быстро глянув на дверь, сел.

Вдруг всерьёз испугался: обвинительное заключение такое большое – а я печатаю легко-легко…

Вдруг, подражая кому-то из знакомых, стал говорить себе:

–– Ты как-то странно рассуждаешь!..

Крен – будто ветер – я ощущал такой, что волнение было – как на карусели!

И словно я лишь вчера пришёл сюда работать… Все тут вокруг, как три почти года назад, говорили и говорят мне глазами и даже спинами:

–– То чо, закурить, скажешь, не хочешь?

–– А я не курю… бросил… брошу…

–– Ну, выпить, что ли, не хочешь?

–– Нет, не хочу… не пил…

–– Ну, бабу, что ли, не хочешь?

–– Какую?.. О чём хоть?..

–– Ну так что ж ты тогда тут из себя строишь-то?!..

И пока был в Кабинете один, вернее – пока в Кабинете никого не было, я ощущал… нежность к нему, к Кабинету!.. Он в Здании – будто в улье сота одна, одна, но – моя, родная…

Держись, самая моя правдивая правда! По крайней мере – на какую я, на сию минуту, способен.

Побывать-перебыть.

…Сотворение мира – это давание миру названия.

…Тело ведь даже моё – мир, в котором я не живу. Моё тело чешется – но меня же нету в мире, где у кого-то чего-то чешется!..

Я печатал теперь, чтоб продлить эту удобную занятость, не спеша, не спеша…

Маня вошёл.

И досада стала, при Мане, заунывная – знакомая, мальчишковая: хоть бы раз в неделю – одному, без глаза, без вопроса! А то и родители, и учителя – все-все-все:

–– Если он один – то что же он делает?!..

Тело своё, моё, я, однако, обселил: люблю баню. Вокруг же всё обселяю между прочим: не я локтем кого задел – а он меня, не пищит комар – а ехидно пищит, не узоры в мороз на стекле – а папоротники, не разводы на потолке – лица черты…

Полёт Кабинета, который, с Маней, перестал быть только моим, в конце концов стал меня пугать…

И я нарочно встал, пошёл к двери, вышел… правда, не зная, куда сейчас пойду… По коридору идя, заметил, что иду, чуть семеня.

Мать!..

Маму увидел в конце коридора…

Мама?!..

Миг – и она исчезла там – в том конце коридора!.. То ли за углом, в кабинет ли вошла в какой… в стену ли… в воздухе ли растаяла…

Мама?..

Восторженно и жутко сделалось мне!.. Прояснённо и дурманно. Я спохватился: ноги, которые – мои, стоят, стоят… Стиснул зубы. И пошёл… обратно…

Запах события, которое – явно про меня, словно бы враз изменял мой, что ли, возраст – только в какую сторону?..

Побоялся я, в Кабинете-то уже, сразу опять печатать… Пожалел, что теперь не курю. Пожалел, что когда-то курил.

Пожалел, наконец, что это всё не бред.

И так – при Мане!.. И он даже не допрашивал!..

Оголённым, бесстыдно оголённым ощутил я себя – уж лучше бы мне смотреть в глаза в чьи-то…

…Жизнь не читается, как книга, с закладкой – но где откроется.

…Не любил – не знал даже, как же это так: я тут, в "органах" – и вдруг сюда в Здание… заходит знакомый какой-то мой, тем более – родственник!..

Потому что – ничего, ничего, ничего неслужебного у меня тут, в Кабинете, в сейфе, в шифоньере, в Здании во всем у меня нет и не может быть!..

Брат, правда, был тут у меня раза два, да и то – в начале в самом, да и то – мельком.

Страшно – с нарастающим страхом страшно мне было: Крен… коридор… Мать… Правда – видел ли её?.. Её ли?.. Издалека, в спину, в пол-оборота…

Главное – видела ли она… что я её видел?..

Я, школьник, спорил с мамой, Брат вроде бы просто был тут же – а потом он и включил магнитофон!.. Страшно сделалось наивным, свежим, беспомощным страхом. В устройстве том – я украден, раздет, выставлен… предан, схвачен, обижен…

Но ничего оголяющего у меня тут, в Здании, ни в кармане даже моём, нету, нету, нету!..

Разве – речь моя новая. С Нового-то года…

Спрашивает кто:

–– Чем занимаешься?

–– Тем же, чем и ты.

–– Чем же… занимаюсь я?..

–– Осознанием минуты.

И все переглянутся – чистосердечно и в чём-то неопытно.

Забрезжил, что ли, во мне характер – после "распада"-то и "освобождения"?..

Характера, походя задумалось, вообще нет, не бывает – есть сила боли, боли от меня, боли в теле, которое моё.

Да и кто в целом Здании может мечтать против меня? Дело чужое заволокиченное мне суют, дескать, веди, я только и брошу:

–– Куда?

Кивает мне кто бровями на телефон – я прямо в трубку хмельно-ретиво и чётко:

–– Пусть подслушивают. Умнее будут.

Так-то ко мне примерилось нынешнее жующее и кричащее время: партбилет сразу снёс и сдал.

В частности: "Так как за восемь лет ли разу не выступал на партсобраниях." – Нигде, ни на каких…

Я и всегда-то, оказывается, лишь заставлял себя думать, кем мне быть, сам же всегда – кто я есть.

Что ещё? – Со Времени Крика ко мне в "общагу" стала запросто-дерзко ходить Дева!.. Но ведь то – в "общагу"… И она никогда не "шла" никак, ни по какому делу… Да и – знают ли?.. Да и – эко дело!.. Да и – пусть попробуют!..

Слышу Время Крика!

Раньше только другим боялся я в глаза смотреть: вдруг узнаю о другом самое важное… Теперь – и самому себе, мне, смотреть в глаза страшно.

Знаю!..

А непонимание причин поступков – самое ведь очарование…

Может, за эти месяцы даже изрёк сонно-детское крайнее:

–– Ну и что?..

Недаром Томная недавно, "без никого" в Кабинете, обратила мне моё на это внимание.

Я ей:

–– А я вот как скажу!

–– Что, что ты скажешь?..

–– А вот я сейчас возьму, да как скажу!..

–– Что, что?!

–– Скажу: "Ну и что?"…

Она скованно помедлила и скованно вышла, и видно было, что в эту минуту всё-таки не решила решать…

На другой, что ли, день Хорошая – ведь она с нею в кабинете – сказала не вдруг мне:

–– Ты изменился.

С вопросом, правда, сказала и с уверенностью, – хорошая! – что это не так, не так…

Мне же надо было молчать – во мне шевельнулась откровенность пугающая терпкая: Хорошую я чуть не люблю, потому что она похожа на… односельчанина моего и словно бы поэтому может знать обо мне больше других.

"Сидит на малолетках".

Не надо разочаровывать, не надо разочаровывать!..

Но – но неужели… Мать приходила?!..

Думаю-то как смешанно и всё как спохватясь…

Приходила или не приходила.

Как – хуже? Хуже – как?..

Сижу, сижу…

А с Братом я на днях опять, не надо было, слегка поссорился…

Почему?.. А всё подразумевал его… ну, эту… жену…

Заговорилось вдруг мысленно – чётко и громко:

–– Она была некрасивая, и чтобы показать, что она всё-таки не такая, как все, она не пила, не курила и не ходила на танцы… Некрасивая, и поэтому умеет готовить и шить, играть на баяне и вязать…

Глянул я даже на Маню: не слышал ли он моего мычания?..

Возьми себя в руки!

В свои.

В мои.

Но опять заговорил мысленно громко:

–– Сила воли – говорят: хорошо. Но опять-таки – сила!.. Как всем сила-то – любая, любая! – мила… А я – слово, мне – слово: сказал сам себе слово, и будто я уже окутан, объят, окружён этим словом и пребываю содержательно и исполнительно внутри его, этого слова.

Уже, между прочим, печатал… Поэтому на другую, конечно, тему себе громко:

–– В деревню в последний раз ездил – по дороге на обочинах всё баллоны и кресты… А приехал – Мать рассказывает: соседку, молодую-то такую, муж убил… Вот тебе и теории все и всяческие! У нас сейчас идёт житейская бытовая война, назвать бы которую рав-но-ду-шие: тысячи и тысячи погибают по неосторожности водителей и тысячи… по неосторожности жён.

"Обвиниловку" печатаю – и кстати: мне из Кабинета и вообще из Здания ни в коем случае нельзя выходить!..

Маня хоть и сидел передо мной, но словно бы был где-то, где-то…

Он – слышу – в трубку:

–– Нет, я сейчас подготовлю постановление…

Да, ещё и это в речи нынче распространение:

–– Нет, я сегодня включил телевизор… Нет, я обязательно пойду на митинг…

Дескать, нет, я не буду, прежде всего, вещать чужое, но и, нет, не буду врать и своё!

Думалось, под машинку, походя: я жил так, словно видел, как в школе на уроке, рисунок ладный на бумаге из опилок металла – но не видел того, под бумагой, магнита.

Теперь – вижу!

Что? – Что я, который таскает круглый год демисезонное пальтецо чёрное и шляпу одну и ту же чёрную, – отчего "по камере" (общение, мягко говоря, арестованных и задержанных), говорят, меня и зовут Чёрный, – вот что я этому Зданию и всем в этом Здании сделал?!..

А все на этом самом белом свете – побывать.

Это ведь только в разговоре, слышу, у всех такое насекомое:

–– Знаю я… Знаю! Да знаю я… А как? Ну а как? Да как?!..

И обо мне, молодом, здоровом, сильном, сегодня имеют что-то совсем иное в виду…

–– Ты счастлив? – вдруг спросил я Маню смачно и внятно…

Не надо! Не надо!

Маня же, получилось, не расслышал.

Да и в Кабинет-то ко мне все ходят, чтобы – тайно от себя – понять… для чего живут!..

Я же – никого никогда не трону, не окликну, я уступлю дорогу женщине и место в троллейбусе старушке, и калеке помогу, и нищему подам… Но я – не жду – ни от кого – ни за что – ничего.

Побывать, перебыть…

Я сам не знаю, от какой благодати мне – далось.

День, что за окном, стал вянуть, словно забывать, что он – день… Известно становилось всё более и более, что бывает и вечер, вечер… Уж на стене дома соседнего среди квадратов тёмных плоских вдруг стал один квадрат розовым и глубоким…

Печатал – и пришли… Ожиданно неожиданно.

Сидел себе, печатал – и вошли. Вижу: Свищёв, Клава… И

Зрелищ… В седьмом-то часу!..

Бред реальности, бред реальности!..

Неужели все всё ещё "у себя"?.. И у времени про меня смысл?..

Маня – который тоже, кстати, не собирался уходить – уточнил допрашивать громким шёпотом.

Я встал. Навстречу-то.

Зрелищ мне руку пожал, как всегда, поощряюще крепко, но сейчас – ещё и вспоминая что-то обо мне. (Люблю и я его, понял я, за то же, что и все: добродушен, побабист и пузат.)

Свищёв – и явно от лица Зрелища, старшего, что над ним, – сказал мне, как бы в попытке искренности, мол, надо бы с тобой, со мной, поговорить.

Я собрался, сэнергировался, посмотрел даже, может, и чуть иронически:

–– Поговорите.

Клава губы растянула чуть.

–– Ты смеёшься, что ли? – Зрелищ вдруг сказал новым мне и ему самому прояснённым голосом, и поверх моей головы глядя.

Страшно, страшновато стало, настало…

Дурнотой лёгкой на меня понесло – так как пахнуть стало словно всё иначе: из-за какой-то невозможности состоявшейся. И будто даже возникла нужда в вопросе: стучать ли сердцу?..

Разоблачённо-трезво вспомнил, как ещё недавно красивое мусолил: надо заполнять всё – моим!..

Простительно намекнулось мне мною – словно бы из-под нескольких слоёв мыслей: вот и до тебя, до меня, дотянулось то, что есть… эти… те "органы"…

И словно вчера, а не на первом году было: Муза, экспертша-то, взяла у меня "пальчики" (я на "месте" делал осмотр и брался за всё), "откатала" меня, пошла уже из Кабинета, но оглянулась и сказала внятно и с пониманием чего-то словно бы моего, моего:

–– Я тебе их верну.

Я тогда – задохнулся… от неумения… общаться… Будто она выносила, оставляя меня нагишом, мою одежду.

Понятные слова лишь минуту спустя нашлись: суть не в том даже, что у меня нет повода волноваться, а в том, что мне всё-таки говорят – и ждут, ждут, как я среагирую.

–– Чего ты боишься-то? – крикнул я себе в себе, мне во мне. – Ведь я – уже я!..

Но стоял подчёркнуто прямо.

Свищёв – за всех, за всё, пожалуй, Здание – предложил мне сходить с ними "вниз", в ивээс.

И все при этом протяжно посмотрели на меня. Даже Маня, словно печатал – о внешности моей.

Я ощутил, что у меня что-то появилось на лице. Я вдруг болюче пожалел: и зачем мне потребовалось когда-то становиться из совсем маленького маленьким, потом из маленького – школьником, потом – молодым человеком?..

Радостно ярко, сочно ощутил я, что постоянное моё состояние, может, с младенцев – что я ничему не поддался!.. И все видят, видят это – и ждут, ждут: вправду ли ничему-ничему я не поддался?..

–– Ведь я – я…

И – пошли.

Ценность единичного, ценность единичного…

Пошли по коридорам и лестницам, и я спиною и грудью чувствовал их, троих.

У двери, у ивээс, Свищёв позвонил, и все трое стояли ко мне лицом и смотрели на меня…

Войдя, Свищёв никого "не выписал"…

Голос, в одном из кабинетов, был Шуйцева…

Я вдруг понял, что мне надо идти на этот голос… Пошёл – и словно поприще новое ещё только начинал, словно ещё впервые в ивээс…

–– А ты что тут делаешь?!..

Крикнул прямо я так.

Кажется или не кажется?..

Ещё за порогом.

Удивлённо-легко, на миг, стало мне – о-о! – и всецело-ново: а где же сейчас мой Брат, где мой Брат там, в Городе, если, ежели сейчас он… тут, здесь, передо мной, в ивээс?!..

Ваня – Ва-аня, Ва-аня, такой тут чужой, сам себе новый, строгий – посмотрел, сидя и не зная, встать ли, – посмотрел мне в мои глаза глупо – и стараясь смотреть именно глупо…

Понялось вмиг, что должен – должен, должен! – я сей же миг, несмотря ни на что и во что бы то ни стало, дерзко… подпрыгнуть!.. Потому что – смотрят.

И я – поскольку все сейчас на меня смотрели – понял всё, всё.

Понял всё.

Сглотнулось слышно и видно для всех…

Ощутил, главное, что здесь, в этом Здании, там, наверху, на втором этаже, за дверью одной – мои пальто и шляпа… И – что больше ничего моего в этом строении нету…

Услышал я, как тут кто-то что-то сказал, спросил, ответил – и услышал я такое. В какое-то время, такого-то числа, в такой-то даже день недели, в таком-то часу кто-то где-то был и – и он же там же в то же время не был…

Ваня, глазами не понимая, почему я этого, о чём сказали, не понимаю, медленно поднял свои, его, плечи и не стал их опускать.

Я – видя, что все, кто тут, видят, что у меня в моей жизни сейчас ничто иное как позор, – сказал то, что я знаю об этом, который сейчас у меня в жизни, позоре:

–– Он был у меня.

Ваня, подтверждая мои слова, дёрнул было ещё выше поднятыми плечами.

Услышал опять я, мол, что-то может быть, и не так.

Ваня покрутил головой – не то чтобы от несогласия, а просто от незнания, как и что тут, в этом доме, надо делать. И, всё не опуская, на всякий случай, своих плеч, сунул мне комочек бумажный.

Шуйцев выстроился, красный, чтоб скорей отнять… Но я исподлобья на его пуговицу на его кителе глянул – он и руку не посмел протянуть.

Комочек развернул я – повестка… Прочитал – и будто меня сейчас, связанного, раздевают, щупают, лапают, и даже тело моё предательски отвечает на это щупанье…

Заметил тут я, что все в кабинете – а все так и смотрели на меня – сейчас вдруг явно начали узнавать обо мне что-то новое!.. И не сразу я понял, почему и что это новое: в горле моём запершило, щекам стало щекотно, и как бы таять – скорей, скорей на холод! – стали мои глаза…

Ново и для меня это было настолько, что я забылся: кинулся прочь, прочь!..

Часть вторая

Прибежал – бежал или… быстро бежал, или… ещё как: не видимо даже для себя, для меня, – в Комнату… Вот – Комната, вот я – в Комнате уже, в "общаге" – и ничуть не задохнулся, вернее – некогда, значит, дышать и дышать было!.. Рывком будто только что я вырвался, вытискался из туго тесного троллейбуса – невольно и резко, резко и невольно.

От кабинета полного до Комнаты пустой – вроде бы бегом, как всегда кажется в темноте…

Комната – напугала Комната, напугала тут же – своей доступностью, почему-то – ее доступностью…

Резко развернулся. И даже поёжился; как бы кто сзади не задержал…

Я и не стоял, я только останавливался.

Рывком я из Комнаты!

И свет вроде не включал.

Нужна, оказалось, и Комната эта – чтоб в неё прибежать, чтоб из неё убежать!..

На улице – испугался улицы, теперь уж улицы: бежать бы – просто бежать, а тут надо – куда-то, куда-то… Находчиво, походя, осознал, что в Городе – магазины, вокзал, и можно запросто зайти и посмотреть… цены, что ли, расписания…

Теснота пребывания, теснота пребывания…

И уже шёл…

И уже давно, оказалось, шёл…

И уже давно ходил…

И ходил уже, наверно, давно…

Заходил куда-то, чтоб куда-то заходить, и уже стал видеть, что заходил туда, куда уже заходил…

Рывком заметил: вот – я, и я, похоже, думаю…

Я – жду, я чего-то сейчас жду… И я не хожу и не захожу вовсе никуда. А чего-то жду… И – быстро иду, жду быстро… Я как из кабинета того прочь – так и стал ждать быстро.

И, рывком, даже спасительно подумал: так курящий я или некурящий? – Голова, хорошо, сразу же закружилась…

Не всерьёз думаю: не в свой серьёз, а – в чей-то.

Рывком начал вспоминать – рывком вспомнил: я – это я, я в жизни – побывать, я о всех – что они не знают, что они в жизни – побывать…

Рывком представил, и с растерянностью: как бегал в Здании по лестницам, по коридорам, сталкивался с кем-то… как бегал в "общаге" по фойе, по коридору, сталкивался с библиотекаршей и вахтершей…

Рывком болючим вспомнил, как у меня запершило в горле там, в ивээс, и все видели… слёзы… Чьи?.. Да мои… О, мои!.. О, слёзы!..

И сразу опять зачесались глаза – заскрипел на них зубами.

Я и не по Городу сейчас бегал – а я будто хотел выбежать откуда-то, и притом, наигравшийся, в какую-то другую дверь…

Заметил вдруг я: опять я в Комнате в "общаге"… Кровати, их – раз, два… стол, стула два…

Буду теперь в Комнате и – что же?!..

Нет! Нет!

Развернулся я, вышёл, запер, пошёл по коридору…

Оказалось, на улице – сыро, скользко… Оказалось, что давно хочу пить… что все магазины закрыты… что уже – ночь, настоящая ночь…

Повернул обратно…

Вдруг отчётливо подумал, притом – как будто не для себя, а для кого-то: а не подозрительно ли это?.. Что только зашёл – и сразу вышел… Что чуть вышел – и сразу зашёл…

Вдруг за мною… следят!.. Мол, если бегает – виноват.

Жаром в лицо мне пахнуло!..

Как же это я тут захожу-выхожу, да ещё и с видом, наверно, серьёзным, когда мне надо и надо каждую бы секунду знать и узнавать!.. Не звонил ли, не приходил ли кто на вахту или в библиотеку, в соседнюю-то комнату?!..

Вдруг уж звонили, приходили, вдруг сейчас позвонят!.. Чтобы мне – скорей в Здание!..

И его бы… отпустили.

Вообразил-вспомнил звук своих шагов по коридору, стук входных дверей, щелчок ключа в Комнате…

Отрок, отрок…

Руки разведя, глаза закрыв – надо было теперь только это – стоял, где встал, чуть войдя…

Разоблачённым, голым ощутил я себя даже тогда, когда раз в Здание пришёл – из прокуратуры соседнего города и по делу – однокашник мой: а ну как расскажет от тут, как я когда-то, ещё в "абитуре", поднес кулак к его носу за анекдот про классика "изма-изма"!..

Стоя тут и стоя так, я, наконец, вошёл в самого себя, в меня, в мысль свою, в мою.

Я – тот, кто в мире, что не просто мир, а – мой мир, мой.

Обжито подумал, что давно город этот, по которому только что вершил свой бег, зову Городом, а комнату эту в "общаге" заводской стандартную – Комнатой. Поскольку в них – я!..

Я и есть я, это – твёрдое. А вокруг этого "я" во мне же – что-то ранимое. И всегда – только и следи за этим ранимым.

Я, помню, школьник, был там, где все в классе, как всегда, – а все, вмиг ощутил я, были там, где они смеялись и смеялись… надо мной: я-то не знал пока про записку на своей, на моей, спине: "У меня жена и дети".

Одинокость – одинокость моя никогда не пропадала, просто я о ней иногда забывал, и надолго.

Брат – Брат старше и… курносый…

Сестра – она не мужская…

А мама, она – мама. У нее, у Матери, – мой Отец.

И мне – некуда мне пойти или поехать. И было так всегда, просто я, зная это, не думал об этом, боялся, что ли, думать…

Глубина пространства, глубина пространства…

Руки раскинуты, стоял, глаза закрыты, стоял… Надо было сейчас только это.

Сегодняшнее – ощутился – было особенно правдивым сном.

Ведь – оба, оба же ведь ко мне просились!.. А я-то первого позвал этого самого Вор… Вере-тенникова… А не того, не второго, не другого!..

И Ваня мне, теперь вижу, не просто брат, а – Брат, Брат.

Веретенников – открыл я когда дверь в коридор и позвал-то его, – он ведь лицо своё на миг повернул (глаза, кстати, с меня не сведя!) в сторону, к окну: удивясь или как бы удивясь, что первым – его, а не того, кто тут же, рядом…

Не того я, не того!..

Лишь бы мне глянуть туда же!..

Вбежать бы теперь ещё раз в то мгновение.

И настало так, как… вообще не бывает… Словно я чуть задремал – а минула, оказывается, неделя.

Камень брошен, брошен – и нельзя догнать и остается лишь смотреть, как он летит…

Руки распахнуты, глаза закрыты… Но всё ведь и случилось – как и вообще всегда и всюду случается так жёстоко-ясно, – чтобы видел я это самое всё своими, моими, неморгающими моими глазами.

Для того-то я и – побывать!..

–– Так он твой брат?.. Ах, он твой бра-ат!..

Я заметил, что устал стоять так.

Счастливо-явно вдруг ощутил какую-то дыру в пространстве Комнаты, которую можно увидеть только с закрытыми глазами: влезть бы в неё – и не будет для меня ничего сегодняшнего плохого… Тепло и укромно ощутился: я – ребёночек тёпленький, свернувшийся клубочком под одеялом…

И со стыдом – словно бы сдаваясь – открыл глаза, опустил, в темноте, руки.

С волнением включил этот самый "электрический свет".

И опять замер…

Прожжённая чьим-то утюгом жёлтая занавеска, заглаженная квадратами скатерть – неужели эти предметы видят меня… третий год?..

Понял, что и ещё кое-что можно сделать… Снять пальто…

Но тут же увидел себя, меня, сидящим на кровати.

Озяб вмиг…

Дрожащей рукой моей достал еле-еле из кармана брюк моих повестку.

Скомканную… Ту…

Развернул: "Вербину Петру Дмитриевичу"… "Шуйцеву"… "10-00"… "209"…

Смотрел долго в стену, замечая, как моргаю моими глазами.

Я… вызывался… на завтра… в соседний кабинет…

Лежал потом долго и пусто. Вспоминал, просто так, что когда упал головой на подушку, шляпа, что ли, где-то покатилась…

Вздрогнуло тело моё – решив, видно, встать… Но я – я вспомнил, что не это надо, а надо – вспомнить что-то. И – посягая на себя, на меня. И давеча я уж начал делать это важное – думать про "того-не того".

Следил, между тем, как пальцы мои складывают повестку зачем-то прилежно…

Я-то я… А где-то есть и это самое "где-то"…

Где-то что-то было как-то "совершено"… Я материал тот даже не полистал… Кем-то было "совершено", кем-то! И как раз, и притом именно в то самое время… когда Брат был у меня… Когда Брат, когда мой Брат был… тут, у меня, здесь, в Комнате, вон на той кровати!..

У меня, у меня!..

И я – для боли – сел и сразу же – для ещё большей боли, от которой я весь вечер убегал, – опять лёг, лёг…

Но почему-то Брата "дёрнули"…

Тень от фонаря, тень от фонаря…

Брата привезли… Брата "доставили". Утром. В "дежурку". Свищёв – Свищёв "у себя", в кабинете в своём, в его, разбирал дела, материалы. Что с "планёрки" ему… Стал подписывать, кому что… Да! В "дежурку" утром же, утром-то, пришёл и этот, Веретенников, с "явкой" своей, с его… Так что они потом, и Брат, и он, всё и были вместе и вместе!.. Свищёв, чтобы "расписать", глянул, ясно дело, в журнал в свой. Видит, что у меня сегодня "сроков по делам" нету, нету… Только, правда, "человек" есть "за мной" в камере второй день, до четверга. Но это, решил, чепуха, всё-таки не третий день. Да и я печатаю с утра "обвиниловку". И он "подписал" и "тёмное", с "явкой", и материал тот, с Братом, мне… мне…

Ладонь, грудь…

О-о!.. То и другое!.. И привёл сам, из "дежурки", и Брата, и Веретенникова… к Кабинету… Как и всегда и разносит, и разводит… К моему Кабинету!.. Брат редко бывал у меня… Они не знакомы…

Сел я на кровати и увидел, что… глаза мои, ничего не видящие, открыты, и опять лёг, лёг…

Брат… Конечно! Конечно! Брат хотел тут же зайти, войти! А тот, Веретенников, шёл, значит, следом за Свищёвым. И получилось, что Брат, который следом, и Веретенников, который следом, у двери, в двери даже самой – в моей, в моей! – столкнулись. Вышло, будто оба они чуть ли не рвутся в Кабинет… Вот Свищёв и сострил: "К тебе просятся…" Но он, как водится, их обоих остановил, мол, подождите в коридоре, тут, у двери, мол, сейчас он о них скажет. Мне скажет!.. О-о… И дело и материал мне дал, подал, отдал… А что "люди" "по ним" в коридоре, до этого сказал – раз "просятся"!.. И вот… о-о… Брат стоит у двери… моего Кабинета… Ведь материал-то – бумаги-то те, которые он видел у этого у капитана, у Свищёва, – теперь на моём столе, у меня… У брата… Ведь в бумагах этих – и бумага "Протокол доставки" или что-то, мол, есть про него, про Брата… С именем, с именем его!.. И с отчеством. Да и капитан ведь только что сказал, что скажет сейчас о них, о двоих, – и о нём, о нём! – мне, мне… Да и… главное, что главное!.. разве не известно – там, в том мире, где он, Иван, Иван Вербин, – что он, Иван Вербин, сейчас – в "органах", разве не известно это если не всему городу, то, по крайней мере, брату!.. Который сейчас за дверью-то…

Стой! Подожди, погоди…

А я… сначала стал листать – из интереса, из интереса: большое ли оно? – то "тёмное" дело.

Больные, больные…

А Брат – ждёт… И – не заходит… И – о-о! – думает… думает, что я – о-о!.. – что-то… думаю… Думаю что-то о нём… Думаю о нём что-то…

…Мне всегда не хотелось, чтоб обо мне другие узнавали.

Потому я и сам не силюсь других узнавать.

Не хочу, чтоб узнавали…

Не хочу узнавать…

…Брат и хотел бы, может, вот-вот зайти. Хоть он и думает, что я думаю… Хоть он и тщится изобразить, что он понимает, в каком учреждении… Ему, конечно, не терпелось, минута за минутой, лишь показаться!..

Но… я вызвал Веретенникова.

Я, значит, открыл дверь, назвал, значит, "человека" – и в сторону-то, в сторону-то, где Брат, к окну, в тупик этот коридора я не глянул, не глянул… Разве что… дотронул ресницей: тот, второй, что "по материалу", тоже тут… и чуть он загораживает свет из окна…

Ничего не обещал, ничего не обещал…

И уж Брат… После этого – после того, как я вызвал первым не его и даже на него – о-о! – не посмотрел – после этого он, Брат, уж никак не мог ко мне зайти сам, заглянуть сам!..

Веретенникова же я "пригласил" не "работать" с ним, а глянуть на него: не каждый ведь день "явки". А, мол, "человек по материалу" (раз ему свободно дают гулять по коридору) никуда не денется. Выбрать, выбрать решил – и выбрал…

А тут Свищёв – добренький-то какой! – и забрал у меня материал. Бывает. Пересмотрел, знать, свой журнал и "подписал" материал "по Брату" Шуйцеву.

О-о… Может, Брат хоть машинально взялся бы за руку двери моей… но… Шуйцев Брата строго забрал в его кабинет… И Брат – опять же! – подумал (тем более – кабинеты соседние), что это с моего, с моего ведома!..

Посягаю.

Посягай, посягай.

Брата Шуйцев допросил.

Вопрос: что вы тогда-то делали?.. Ответ, разумеется: спал, спал…

Шуйцев – там, где он – Шуйцев, – Брата допросил…

И не допросил даже, ведь – материал, а объяснение простое просто "взял"!

Вопрос, уже глупый: значит, вы там-то в то время не были? Ответ, уже глупый: нет, я там, где, как вы сейчас говорите, я был, в то время не был… Вопрос, всё глупый… Ответ, всё глупый: нет, того, что вы сейчас говорите, я не видел… Вопрос, уже не глупый… Ответ, уже не глупый: почему кто-то говорит на меня, что я где-то был и что-то делал, я не знаю… Так. Той ночью, такого-то числа, я спал дома. Дома ведь?.. Да, дома… Правда, не у себя дома, а у брата дома. У своего родного брата. У моего родного брата.

Конец, конец!.. Всему конец! Свободен, свободен!..

Шуйцев видит, ага, и материал, факт-то, пустяковый – иначе б "доставленного по нему" держали в "зверинце", – да ещё и он, материалишко-то этот, похоже, "тёмный", без "лица"!.. Возни уже много – и всё будет "в корзину"… И – и Брата уже отпустил!..

Всё! Отпустил! Иначе не бывает!..

Ветер, ветер!..

Уже было отпустил… Попросил лишь Брата, чтоб его брат – ну, тот его брат, у которого он спал-то, пришёл к нему, к Шуйцеву. И лучше – сегодня же. Чтобы – на всякий просто-напросто случай! "Подтвердить"…

Иначе не бывает! Не было!..

Написал – под диктовку Брата, – конечно, повестку, адрес и "данные", попросил её передать… Он, Шуйцев, недавно тут "на следствии". Он на "фио" не обратил внимания.

…Новичок – я и сам, бывало, всё повестки, для солидности, пишу: нет бы в первую очередь по телефону "пригласить" – через полчаса "человек" тут.

Вот откуда повестка взялась.

Спросил он, Шуйцев, – потом уж, потом! и просто уж не ради чего! – где, мол, сейчас… его брат-то, тот-то его брат?.. Брат ему: да… на работе…

Иначе не было!..

Брат пожал плечами:

–– На работе…

–– Далеко?

–– Нет… – Брат пожал плечами. – Рядом…

–– Есть у него рабочий телефон?

Брат пожал плечами… или уж не пожал:

–– Есть…

И Брат говорит номер моего телефона!..

Тут, может, Шуйцев и сам сразу забальзамировался… Или Рыжий вскрикнул…

Молчание – восклицательное.

Так он… в соседнем кабинете?!.. Твой брат, тот, о котором ты только что говорил… Тот самый твой брат… за стенкой?..

Повестку даже у брата Шуйцев забыл отобрать.

Какие все – какие! Как всё – как!

С Рыженьким Шуйцев, значит, уже снюхались… или и раньше знались: с чего бы Шуйцев, из дознавателей-то, именно в тот кабинет.

А я, вот ведь как всё предусмотрелось, к ним даже и не заходил никогда…

Н-ну! – Шуйцев и Рыжий сразу, конечно, заперлись… Сразу, конечно, бровями переговорились и – решили. Всё решили!.. Рыжий стал набирать – ме-едленно стал набирать номер на телефоне… За стенку-то… Если б я трубку взял – он бы сразу свою бросил… А взял – Маня. И Рыжий спросил про меня… просто так, между прочим… мол, "на месте" ли я… Может, и пошутил нескладно или даже полупроговорился…

Вот Маня красные свои и задержал на мне.

Больные? Просто больные?..

И тут же Шуйцев – тут уж Шуйцев – торопясь, дрожа! – возбудил дело. Под копирку. Сбегал, выставил карточку, взял номер. Кабинет, конечно, запирал. Мол, никого нету… Брата Рыженький караулил… Скорей, скорей!.. Чтобы – дать лишь ход! Чтобы – всё было поздно!..

Меня, пожалуй, и выходил, когда выходил, узнать, что к чему, толкался, может, в соседнюю-то дверь… из-за которой только что звонили-то…

Потом – потом, что Рыженький и зашёл и поплясал передо мной… С этаким, как он думает сам по себе, профессиональным шиком. Он даже, кажется, чуть улыбался, о ящике-то спрашивая… А Шуйцев, теми мгновениями, протащил Брата в "дежурку"… А там – "задержал"… А там – в камеру, в камеру…

Слёзы были горячие, слёзы горячие были моими, слёзы горячие текли по моим щекам в мои уши.

Потом – уж, конечно, потом! – доложил Шуйцев – нельзя было не доложить о таком таком – Свищёву. Свищёв, мол, неужели? – и по столу шлёп ладошками короткими своими. Но, мол, не надо было спешить "возбуждать", тем более "задерживать"!.. И, понятно, скорей к Зрелищу… Зрелищ – как, мол, тут всё щепетильно и щекотно, и покорил тоже, что поспешили… Но – раз уж дело закручено – не скрывать же такую скользь. И не молчать же…

Что же, пошёл Папе доложить. И со Свищёвым.

Свищёв и докладывал:

–– Есть материал… правда, мелкий… Есть подозреваемый… правда, он не признается…

–– Так дергайте других, а пока колите этого! Что ещё?

–– Так точно. Но он… брат Вербина.

–– Так подключите Вербина. Что ещё?

–– Да, но брат Вербина потому и не признается, что ссылается на него, на Вербина: был в момент, который – момент, у него…

–– Так что, в конце концов, что?!

–– А то, Виктор Викторович, – так заговорил Зрелищ, – что ни брат Вербина, ни сам Вербин виду поначалу не подавали, что они братья, пока случайно это не вскрылось.

–– Вон что… Вербина ко мне!

У него, у Папы, огромные тяжёлые очки, и кончик носа раздвоён.

–– Есть! – Свищёв и – чуть струсил: – Дело возбуждено, лицо задержано…

–– Как?!..

–– Шуйцев ещё неопытный…

–– Рано… Зря… Ну, не надо Вербина… Посмотрим, что… Разбирайтесь!.. Посмотрим…

Я заметил, что я – сижу, что, возможно, и вставал…

Чуть, между прочим, занимательно…

Ну как же – хоть бы даже и в слезах – не пожелать быть всё-таки одному, одному…

Шуйцев Брата уже отпустил, уже отпускал… Пока не узнал – нет, не про повестку, что получилась издевательской, он о ней сразу как раз и забыл, а вспомнил бы о ней – так поморщился б, её, мол, и не было!.. А покуда не узнал, что брат Брата… следователь!.. Как и он сам. Пока не узнал он – там, где он – он, – что брат – следователь. Как и сам он. Именно – как и он!..

Жизнь – это рано, жизнь – это рано…

Шуйцев – иначе и не могло там, где он – Шуйцев, быть – думает про Брата… Думает: тот, кто скажет про тебя, что ты тогда, в тот "момент", был у брата, сам… следователь?.. Конечно, это когда-то всё равно бы открылось… Да и сам же вот ты, Вербин И. Д., сказал… Но ведь – следователь!.. А вдруг что-то не так?!.. Вдруг что-то не так уж и чисто?.. Пока, правда, судя по материалу, всё с братом чисто. Но – а вдруг?!.. Ведь – сле-до-ва-тель… Может, потому-то всё пока и чисто, что – следователь!.. И – и ведь не просто же так, если на то пошло, говорят на этого самого Ивана Вербина… А вдруг потому и говорят, что знают, что у него брат следователь… А вдруг потому и говорят, что… не знают, что у него брат следователь… И вот – а вдруг!.. И что же?.. Отпущу я сейчас его, Ваньку, – а он и пойдёт сейчас же… в соседнюю дверь!.. К братику-то следователю. И… и останусь я, может, в дураках!.. Может, и не так всё, может, Вербин И. Д. этот и чист, может, не буду я ни в каких дураках… Ну, а вдруг-то!.. Так нет же!..

И Шуйцев Брата не отпустил. Даже и не в этом суть – отпустил или не отпустил. Шуйцев Брата "сунул" в ивээс.

Шуйцев время увидел впереди, и решил время срулить, пока не поздно, в такую вот колею: впереди было, да, время Брата разоблачить – но ведь было ровно столько же времени Брата и выгородить!..

И Шуйцев ждёт теперь. И "сунул", чтобы – ждать. Ждет. И – с Рыженьким. Чтобы я – бегал. Чтобы бегал – я. И – доказывал. Доказывал – я, я.

Что Брат… был у меня…

Макушки деревьев, макушки деревьев…

А Зрелищ сказал, шепнул, кому же ещё, Клаве… А Клава, как же иначе, – всем…

Чуть я лёг – испугался чего-то…

Я вглядывался – сам не зная, во что вглядываюсь, – в знакомые разводы на потолке: вдруг показалось, что они не случайно и не просто какие-то такие… Какое счастье, оказывается, просто на потолке их видеть…

Брат – левша; и будто это меня как-то и в чём-то изобличает…

Я рывком встал, встал на ноги… Увидел шляпу мою на полу, поднял мою шляпу с пола… Снял с себя моё пальто, бросил всё на кровать. На вторую…

Решал, но так и не решил, выключить ли электричество.

Решено одно: мой Брат мне – брат.

Родители!.. О!..

Упал лицом в подушку…

Чья ж ещё она могла быть, голова отрезанная?..

Трубку положил дежурный, мол, женщина какая-то звонила, голова там, что ли, отрезанная; стал опять, за его пультом, кулаком потыкивать в ладонь – сразу и увидел я серую щеку, небритую щеку провалившуюся у той головы – у головы, одинокой притягательно…

И – повели словно меня из "дежурки" на улицу…

В темноте плотной, сырой – безнебесной – машина ждала "развозить в ноль-ноль". Водителю, однако, сказали адрес – где голова, где голова!..

Рыжие деревья, покинуто-испуганные окна выбегали из темноты на свет, заглядывали в фары – и отпрыгивали в сторону.

На дежурстве или "у себя" что-нибудь, от нечего делать, листаешь, или позвонят "снизу", найдут, как сейчас, чего делать.

К полночи ближе трещат натужно матовые лампы, осыпая Кабинет стеклянным песком, от которого чешутся глаза. Навязчиво зрим кабинет соседний – что за окном под мокрым снегом у второго моего этажа. Полузнакомыми кажется предметы в сыпучем свете, всё слышат, ничего не слыша, уши; напряжённая тоска – и озабочусь вдруг: прокурен ли тот висячий кабинет?..

И вылезает из чёрной холодной глубины гул – дрожит всё Здание дрожью мелкой, слышной – под соседним "номерным" заводом, под Городом всем в недрах земли, на тёмно-метровой глубине творится испытательное и испытующее Тайное Нечто…

"На голову" ехали – спорили, где сворачивать; ещё и водитель, за его педалями, баловаться стал – отрывисто, маятниково притормаживать. И я, в такт, стал клевать – как кукла, как обиженная кукла…

Женщина вдруг вошла в рыжий свет сама, встала, наплыла на машину… Вышли все – все, кроме водителя и… меня… Я – дежурный-то по Городу следователь! – словно бы не захотел на сырость…

Серая щека худая – видел я её будто бы вчера или позавчера…

Женщина рукой в темноту ткнула. Инспектор, щурясь, на меня, не видя меня, посмотрел.

Я ступил в мокрый снег.

В черноте влажной – во влаге чёрной яркая дверь была открытая.

Я, стиснув зубы, ступил туда, за порог, – и поскользнулся. Неуклюже, папку локтем прижав, поскользнулся; вмиг вспотел от напряжения в теле, от ужаса мгновенного – на крови…

Шляпу поправил. Шевельнуться уж боялся.

И – голову увидел.

Увидел – и сразу благодарность весёлую почувствовал: за что-то, к кому-то…

Лежать захотелось, спать…

Голову сержант, в углу комнаты, всё держал за ухо, над ведром: в него капало.

Хотел уж я в машину, но зудело то веселие.

…Не люблю цветных ни фото, ни кино, ни теле. Нет же книг с разноцветными буквами.

Кто-то за меня раскрашивает жизнь…

Я и сам все оживляю!..

…Жареным пахло мясом… В комнате неопределенной величины низкий голый свет, лампочка голая, лишь над столом, что ли, низким была.. Кто-то окружал бутылки, большую сковороду…

Сказал я что-то задорно – "Чай да сахар!" – или хотел сказать.

Засыпая тогда, видел, помню, то ощеренные, над ведром, клыки, то пушистый длинный хвост рядом со сковородой. Прошептал задорно, в тон давеча сказанному: "А кто слушал, тот дурак…"

Где-то теперь тот Кабинет?..

Где-то теперь тот следователь?..

Эй, мир, эй, миры, где меня нету!..

А это ещё задолго было до корабля в бутылке…

Бегу или не бегу?.. По улице или по лестнице?.. Почудилось или не почудилось?..

…На миг свой каждый, на каждый свой шаг смотрю, как смотрит каменщик на каждый свой камень – пристреливает его по всей стене видит чуть ли не всё строение целиком: так же и я вижу разом всё, что есть жизнь, некий общий всего и вся смысл…

Словно бы вижу, словно бы смысл…

…В трёхэтажное Здание впервые пришёл когда, знал только по практике вузовской весёлой, небрежной, что в зданиях в таких – этажи, на этажах – коридоры, в коридорах – двери, за каждой – кабинет, в каждом – окно, перед окном два стола, за каждым – по стулу, перед каждым – по стулу, по сторонам окна – в углах сейфы, на шифоньере или на подоконнике – радиоприёмник, иногда – растение… Как в пустыне.

Пришёл, вошёл тогда – все коридоры, хорошо или не хорошо – пустые, за одной дверью – разговор, смех и ещё такое странное, аж в него не верилось, знакомое щёлканье по столу, что я не решился постучать в ту дверь; за другой дверью – треск беспрерывной машинки, даже и от стука моего всё равно беспрерывный, а открыл всё-таки чуть дверь – тотчас и захлопнул: там лишь – густое, а густое – синее, а синее – дым, дым…

Пять лет, подумал, учился зря!.. Неужели я… причастен к этим этажам-кабинетам?.. Неужели смогу?.. Неужели должен быть причастен?.. Неужели буду?.. Да и… неужели хочу или хоть когда-то хотел к этому всему быть причастным?..

Остро вмиг ощутилось то, что при одном слове этом всегда и всегда ощущалось: "органы" – у "органов" у всех, как и у всяких живых органов, есть своё нутро, нутро!.. Коридоры коридорами. А есть ещё и нутро – Нутро!

И виновато-стыдно поначалу было вспомнить, что я – там, где я – я, – "правовед", на первом курсе хохотал, со всеми, впрочем, однокашниками, когда сказали однажды с кафедры:

–– Вы не должны ходить в баню. – Пауза громкая… – Вы как дети.

Как во время практики, на третьем курсе, иронично делился с друзьями-то:

–– Следователи, прокуроры, судьи пьют, но не поют, а когда напьются – плачут.

Но с радостью меня тут, в Здании, приняли… С радостью дали и тот стол, и тот стул, и сейф, и ключи, и – радостно-радостно – дело первое, памятное…

Советы казались скупыми:

–– Если на допросах зевает – он!

Засыпал в недоумении, с ворчанием и ворочаньем:

–– Ой, завтра срок по делу!..

Нутро то я чуял, чуял рядом, даже дурел от его силы и его близости, но Нутро то бурлящее всё-таки было где-то, где-то – всё не там, где я – я… Посадил, на первом ещё году, ещё учась, директора магазина "растущего" – и лишь недавно, во Время Крика, узнал, за что его так: он когда-то, давным-давно, однажды в райком двери открыл ногой…

Я просто добросовестный, наверно, был, да и всё, а уж "опера" уговаривают меня от них новое дело взять, просят начальство моё, мол, другой "завалит", поручить дело новое Вербину…

И начальство уж, видя, как я из одного "эпизода" с одним "лицом" делаю "кирпич", где чуть не десяток под стражей, доверяет мне очевидное:

–– Хватит, Петя! У нас и другие дела есть!

И прокурор корит с похвалой:

–– Сегодня твоих судили. И дела не читали. Что у тебя за почерк?.. Хорошо, все признались!

Дали после этого, кстати, мне машинку. И – новую.

Руку, и правда, скоро набил.

Лишь не раньше срока – только б не раньше ни на день срока по делу, как не мной заведено, дело заканчивать; а не успеешь в срок – «прокурорские дни» (дни, всем ясно, между следствием и судом), созвонясь с прокурором, надо прихватывать, ставить же везде "задним числом".

Поначалу-то на допросе свидетеля бланк вставлял-вынимал из машинки три раза: подписаться ему "за дачу ложных", перевернуть лист бланка, поставить время, когда допрос закончен; а теперь сразу всё сую подписать – и тут, и тут, и тут.

И вроде бы привык как нормальное слышать:

–– Пока это дело не закончишь, в отпуск не пойдёшь.

И вроде бы по-свойски в кабинете, в том или в том, со всеми, ближе к шести, запирался; и пьянства, суррогатной задумчивости, не было, а была настоящая:

–– О делах ни слова!

(И все – только о делах.)

Я даже, иной раз, бывал других находчивее: сапожник – в стельку, столяр – в доску, а – юрист?..

–– В норму!

… Почему я говорю эти слова?..

Себе?.. Но ведь если я могу их говорить, значит, мне не обязательно их слышать.

И всё-таки – мне обо мне.

А о чём же и о ком же?

Жизнь всё знает о жизни.

…А Нутро "органов" как было там, где оно было, так и было там, где оно было.

И – конечно, конечно!.. Я б, конечно, сам, сам – стоило бы Брата увидеть или хоть материал полистать – сразу же пошёл бы и сказал, что не должен, не имею права Брата опрашивать, потому что он мне – брат… Сказал бы тотчас!..

И не потому даже, что об этом, что опросил-то, могли узнать!.. Было, что ж, даже допрашивали чьих-то тут родственников… Меня разве что пожурили бы: эко – материал… А потому, что… это мне самому было бы… неприятно…

…Весомо жил, живу.

Сосредоточенно.

Словно бы всё улавливая: какое же у меня сию минуту настроение?..

…Да не хочу я, не хочу, чтоб обо мне хоть что-то знали. И даже про то, что меня хоть как-то касается!..

Я не хотел, да, не хотел, да, чтоб Брат ходил ко мне… Ни туда… Ни даже сюда…

Тем более, он… он – разговорчив…

И вот…

Брат не просто пришёл, а его при-вез-ли!.. Не только привезли – "доставили". И – по "факту"!.. Не только "доставили" – уже допрашивали!.. О-о!..

Рванулся я, рыча, в движение, вскочил, раскинул руки, закрыл глаза в холодном пространстве…

Возбуждённо хотелось опять немедля выбежать из теперешнего "сегодня" и вбежать в "сегодня" – в какое угодно другое!..

И не только допросили, но и… "задержали"…

Мой Брат сейчас… в Здании, в "управе".

В камере.

Сколько-то, до треска сжав глаза, прислушивался к себе, ко мне, – измождённо, измождающе…

Стыдно всегда слышать:

–– У вас такая профессия!

Стыдно теперь – что жалел раньше о таком стыде.

А как: вот я следователь, вот мой диплом, удостоверение, вот мой кабинет, ключ, сейф, вот я, изо дня в день, высекаю раз и навсегда "Следователь СО УВД", вот я с утра до вечера допрашиваю-обыскиваю-арестовываю… А между тем – полагаю, что следователь это… кто-то и где-то!.. Словом – есть где-то что-то особенное. И кабинет пограмотнее, и машинка почестнее!..

И потому это так всё для меня и во мне, что я… так, пожалуй, и остался непричастным к тому Нутру.

Неожиданное, бывает, узнаю о Нутре – то даже, что оно вообще есть.

Допрашиваю… Вдруг Папа вызывает:

–– Ты на кого работаешь?!..

И сразу же, не расшифровывая, "отпустил".

Словно б он услышал, как в воздухе раздалось: я там, где я – я, он там, где он – он…

И каждый любой так.

Едва же отчаюсь: я – самый настоящий следователь – жутко делается: неужель и у меня такие же, как у всех сотрудников, глаза – как у ныряющего в воде?!..

Не величественно живут, не величественно…

Дрожал, в брюках, в пиджаке, под одеялом…

Родители!..

Облапывают Брата в "дежурке": велят ему выложить всё из карманов, вытащить из брюк ремень… заворачивают мелочь, ключи от работы, от квартиры в бумажку…

А он – он стоит… Не бежит ко мне, не просит, не требует меня… Смотрит надменно и слепо – с уверенностью!.. Что я, его брат, знаю. Знаю!..

Я лежал, не ощущая, в какой позе… Я откровенно и чутко предавался тому, чему силился пока не предаваться…

Дрожание моё, ощущал, превращалось в дрожь как в некое вещество – и оно текло в меня как намёк на самое ближайшее моё будущее… И слышался уж какой-то словесный гул – неразборчивый пока, в отдалении.

У Брата листают его журналистское удостоверение… Брата хлопают по карманам…

А я?..

Родители – "убежденные", да ещё и учителя, школа моя и армия тоже, понятно, были "идейные"… И вот не мог же я быть просто так, без веры такой же – не мог, по крайней мере, родителям изменить!..

Я там, где нет обмана, предательства: если уж делать что-то одно всю жизнь, всю-всю, то – "приносить пользу".

А как же я, который – я?.. А так: пока я свое "я" блюду – вдруг да что-то грандиозно важное мимо проминует!.. Тем более, все, вижу, на свои "я" попросту плюют.

Да и что такое это "я"?..

Не у кого и спросить…

Во всяком случае – куда оно денется?..

Напропалую нужен выпад во что-то наиважнейшее. И – подтверждённое ощутимо ухом, глазом и логикой.

И вот я ещё солдат – а уж в "передовых рядах", сиречь партийный. А выпускник – туда, где бы всё сам, сам, с первой бумажки!..

Но вот – Время Крика…

Оказалось, всё прошлое – праховое.

И я – стал коряво говорить и весла поднял… (А каково родителям!..)

…Я – это: сам!..

Только и остается…

Истина всё равно невыразима.

Нет, выразима!

Истина – это потребность в истине.

…Легко и бодро себе ощущая, вдруг я встал – будто бы.

И будто бы передо мной какая-то дверь… А дверь та сама передо мной открылась. И не просто: в стороны двумя половинками, как в лифте. Зачем-то я вошёл. Дверцы за мной сдвинулись. Оказался я в комнатке совершенно пустой и достаточно большой… И само собой, опять же, было, что комната эта особенная… чем-то… И вот комната… качнулась… и странно качнулась!.. Она не поехала – как невольно ожидалось – вправо-влево или вверх-вниз… А она… она…

Стою я – а ноги мои вроде бы в одну сторону отплывают, а голова – в другую… Но я же лёгок и бодр, с чего бы мне падать?..

Э, да это комната… переворачивается!.. На месте переворачивается. Как коробка.

Еле, чтобы не упасть, перебежал я на стену!..

Стою, однако, теперь на стене, как на полу… Комната не шевелится больше. И вот дверь открывается, раздвигается – только теперь своими половинами вверх и вниз!.. Что ж, вернусь-ка в свою Комнату.

Вошёл.

Но Комната – та же… Но Комната… другая!.. Та же?.. Другая!..

Ощутил я, что рот мой приоткрыт, и губа верхняя подрагивает от возможности того, что называется улыбкой…

Я подождал, не дастся ли мне ещё что-то…

Но пустота опять проснулась: опять я дрожу, глаза мои закрыты, вокруг меня – Комната холодная, вокруг меня – первый этаж холодный, дом девятиэтажный, улица, Город… поля холодные, дороги пустые, другие города…

Я открыл элементарно свои, мои, глаза… увидел разводы на потолке…

У меня нет ни жилья, ни денег, ни карьеры… Но хотя бы…

Мать от калитки, в деревне было, кричит собаке на дорогу:

–– Веник! Веник! – Дескать, опасно там, много машин.

Ну, тот, на зов-то, и побежал к ней через шоссе…

Зачем меня родили?..

Я встал – теперь тягуче встал, стыдясь своих простейших движений.

Долго пил из холодного, с тумбочки, чайника.

Долго потом смотрел на тусклую искривленную комнату на боку стального чайника… Слёзы текли свеже-горячие, только что родившиеся где-то… Со школы из самовара чай не струйкой наливал, а кран выдернув – и так в жизни, думал, мало количества мгновений!

И я увидел то, что давно уже не хотел увидеть: не разводы на потолке это – а, вон, глаз и глаз, нос, рот…

И – в дрожь, как в некую хладную влагу, на миг окунулось всё тело моё… Потом стали мелко дрожать то живот, то икры ног…

Лик потолочный словно бы только чуть, как на фотобумаге, проявилось – размытые черты, – но видел я его уже сколько-то, в чём не сразу себе, мне, признавался… смотрел на него уже сколько-то… И он уже… смотрел на меня…

Один, и – один…

Ваня?.. Ваня!.. Всегда он, со школы, модное, самое модное на себе носил… А это ведь страшно: модный – в деревне!.. Беспощадно он был моден, беспощадно ко всем…

Ведь нет мира, который просто мир, а – не чей-то, не чей-то.

И смело сказал я тут себе, что глаза те, что чуть искоса на меня глядят, теперь всегда будут на меня глядеть.

Смело и рывками – под глазами этими не солгать! – ярко и пестро стали меняться передо мной мои мысли-картинки…

Нету мира, что просто мир.

В колонии "малолеток", на втором ещё курсе, лекцию, что ли, я читал – в бывшем, конечно, монастыре… В зал низкий большой сводчатый гусеницей – чёрной гусеницей, с белой, от лысых голов, спиной, заползать стала вереница отроков… мальчиков, мальчишек… с белыми ярлычками на груди… заполнять стала скамьи, начиная выстраданно-строго, с крайнего места на первой скамье… И – молчаливо!.. А те, что в форме, стояли и стояли – молчаливее были даже молчаливых.

Я же, с двумя ещё студентками, на сцене сидел – перед чёрной толпой, усыпанной белыми головами…

Студентка прилежная стала, слышал я, чётко чёрно-белому залу о "сторонах состава преступления"… Собрала, я видел, на руке свои, её, три пальца вместе, махала этой её рукой внушающе возле её головы – словно всё не попадала щепотью в её лоб…

Зал – ждал…

Говорила Прилежная для примера:

–– Итак, А убил Б из ревности…

И вопрос, после доклада, из чёрно-белого зала один только был:

–– Сколько ему дали?..

А мир – и мой, и чей-то другой, – если он не знает, что он – мир, страдает часто болезнью вхожести. Вхожести.

Раньше, года полтора тому, сидел я в кабинете с другим, со "стариком" – и к нему приходил-заходил-заглядывал изредка мужичок молодой, приятель его, что ли, по рыбалке – с бутылкой, конечно… Мне и задалось: а почему бы… не наоборот?!.. Вот бы следователь тот – или я! – и зашёл бы куда "просто так"-то!..

Или ехал я как-то с Клавой в троллейбусе, сидели рядом – и вдруг Клава задрала полу пальто её женского – показала мне юбку её милицейскую:

–– Пятно тут еле отстирала!

И в троллейбусе сделалось дисциплинированней.

А "люди" – тем бы хоть чуть стать вхожими или – будто бы вхожими… Пенсионер один – с выражением на лице, как ещё у алкоголиков, вечной справедливости – ни с того ни с сего принялся рассказывать мне, что у него в филармонии, где он настройщиком, завелась в трубе органа летучая мышь… Женщина другая в коридоре вдруг пристала ко мне:

–– Ты хоть отдохни, покури!

Стыдно, как спохватишься, вдруг становится – неужель к какой-то экзотической профессии причастен?..

Картинки-мысли, картинки-мысли…

И – боялся вспомнить даже… Ваня… Ваня ведь хотел когда-то стать… следователем!.. И он, школьник-выпускник, в городе самостоятельно купил себе плащ – светлый, как в интересном кино-то… Отец потом в этом плаще, из грубого брезента с капюшоном, – в светлом зато – только за грибами и ходил…

В Области, в прокуратуре областной, собачка Липка бродит, как уставшая, по этажам тихим – тихая, кроткая. Носят ей "работники" того здания жрать из дому.

Хоть она и не знает, где она, – с содроганием вижу, как она, скалясь, жует, глотает, облизывается…

И я – вхожий?..

Разве – в самого себя…

Задрожало снова всё целиком моё тело… тело, которое моё…

Внятные послышались голоса: сначала – начальника, потом – девицы, потом – друга.

–– Вот и иди в свои адвокаты!

–– Вот и иди к той спокойной!

–– Вот и иди к своим идеям!

А – то!..

Покуда я не понимаю, что я в мире, который – мой, я делаю то, что… можно. То, что можно.

Якорь не бросил нигде, ни с кем, ни в чём.

Потому что не бросил его в себе, во мне.

Вот нет, бывало, у меня курить – и ни за что не побегу, не надо, нарочно в магазин, а лежит пачка на виду – возьму, хочу или не хочу, и закурю, ведь – можно!.. Нету денег – и не думаю о них, а появятся – куплю то, о чём и балуясь не мечтал: просто – можно, можно!..

А если б у меня – вдруг – было оружие?.. А если б у меня – вдруг-то – была… власть?..

Жизнь это – можно, жизнь это – можно!

Страшновато мне давно поднять глаза, страшно смотреть по сторонам, ещё страшнее – видеть…

Зато – далось!

На "полиграфе" – на полиграфкомбинате был. Машина там есть такая… о, какая… для обрезания бумаги. На толстую пачку газет, на железном столе, вылезает сверху нож – длинный, блестящий… медленный… металлический… Он вниз и чуть вкось – и пачку толстенную обравнивает, как масла мякоть… Так нож тот идёт вниз тогда лишь – лишь тогда, когда с другого края стола нажмут на две кнопки и – одновременно, руками двумя, руками обеими, притом – разведёнными: кнопки так и устроены отдалённо друг от друга… чтоб существу с двумя руками нельзя было изловчиться нажать на обе кнопки пальцами руки одной, и вторая рука оказалась бы свободной…

Пробудиться изначально, пробудиться изначально!..

Старуха, видел, в лесу чернику берёт, стоит среди кустиков на коленях – и рот у нее платком завязан…

Пробудиться изначально!..

А – то!..

Отец мой – пошёл я с Отцом за грибами. Разумелось всегда – перекрикиваться… И едва вошёл я в лес… Заорёт как – как заорёт Отец в двух шагах от меня!.. Только-только ведь вошли…

Как заорёт Отец рядом, за кустами…

Тот крик стал событием в моей жизни.

Я тогда, прежде всего, вмиг ощутил, что я не в лесу, лес – это не страшно, а я – в ужасе. И узналось ещё, вмиг и вдруг, много-много о самом Отце и – о жизни вообще…

–– А-э-э-эй-и!..

Тот крик Отца – того, кто моя… кровь, порода! – был отчаянный, обречённый, даже иступлённо-отчаянный… Только сам он… не знал об этом. Отец не за грибами в лес пришёл, а – орать. Только он не знал, не знает об этом. Потому что он и вообще-то живёт, чтобы – орать, кричать. Всею своею, его, жизнью. И – смотреть по сторонам. И – хоть кого-нибудь видеть. И – учесть ответное. И – делать то, что делают другие. В смысле – большинство других. И ещё – лучше бы, для уверенности, чтоб за это деланье похвалили. По крайней мере – "не-сказали-ничего-плохого"…

Заорал Отец тогда толково, вдумчиво, с расстановкой:

–– А-э-э-эй-и!!..

Сердце, оказывается, стучало во мне слышно… И было странно, что оно какое-то такое, что оно – моё…

Глаза с потолка, спокойно-зоркие, зорко-спокойные… требовали договаривать…

И – что?

А – то!..

Я ведь и в следователи… тоже – побывать!..

На Брата, что ли, глядя поначалу?.. А всё-таки – побывать. Потому, кстати, и работаю легко. Потому что – временно!.. И в вузе был с лёгкостью, так как там всего-навсего пятилетнее пребывание, а не много… какое-то.

Побыл следователем – и будет. Я побывал в школе, в армии, в партии – и будет с них. Я поимел, на "шабашках" и в стройотрядах, "длинные"-то деньги – и хватит, я поносил дорогие "шмотки" – и хватит. И будет с них со всех и со всего прочего! Не заниматься же чем-нибудь этим всегда! Не отдавать же чему-то этому… всю жизнь!..

И – предданно ведь так. Не вечно малые годы, не всегда годы, что чуть старше, потом – не всегда, что ещё старше…

"Побыть"!..

Побывал…

Я – в колыбели…

Шевельнуться сейчас боясь, спугнуть боясь во мне меня, ощутил приближение начала, начала…

Я – в колыбели.

Никогда раньше я не думал об этом, но никогда, ни на миг, не забывал об этом.

Мне некуда больше пойти. Мне некуда – знал, не зная этого, всегда – случись такой день, как теперешний день, будет пойти… кроме как – в эту память, в память этого. И вот – пойти больше некуда!

Я – в колыбели.

Я – я, я – есть… Вот это, то, что глядит, не зная, что это называется "глядеть", не зная ещё что у него есть, чем глядеть, что то, чем глядит, называется "глаза" и именно его глаза, и при этом – понимает, что не знает всего этого, и при этом – не страдает от того, что не понимает всего этого! – это и есть я.

И я – есть. Есть!.. Хотя и не знаю, что есть такие слова: "я", "есть" – так как я, который я, вообще не знает слов…

Я только знаю, что я – я.

Зато я…

Зато я всё-таки знаю, что – я! И что я – есть!

Вот же, вот!

И я – одно понимающее зрение, веденье.

Словно я в этот миг открыл глаза… Словно до этого они, глаза, были просто закрыты… Будто бы я просто думал о чём-то другом, своем, моём, и вовсе мне дела не было, смотрю ли я вообще, – а тут вдруг попросту поймал себя на том, что и смотрю, и вижу.

Я смотрел – и мне дела не было, что у меня есть, чем смотреть, что у меня, кроме глаз, есть ещё целое тело…

И я – который вот такой – вижу, что вокруг того места, где я, – белое: белые – как теперь знаю слова-названия – стенки, простыни, занавески, и я – словно в белой матерчатой ладони… А там, вверху, над гнездом-ладонью – свет, светлое…

И в свете том из-за края белой простыни показалось что-то – лицо, и оно – туда, где я, показались руки, и они – туда, где я…

И лицо, и руки – они туда, где я. А не ко мне.

Но мне всё равно хорошо.

Хотя я ещё не слышал от себя слова "мама".

И я ещё никогда не видел то, в чем это самое "я".

Я – одно зрение понимающее. Я – это состояние.

А если…

И если я тогда, младенец, в колыбели, знал, что я – я, что я – есть, то… значит – значит и значит! – я… был… Был и до того, как в этой белой ладони очутился!.. Я – был! Был! До колыбели. До белого, вокруг меня, света.

Где я был… Когда был… Почему был… Сколько был…

Как был…

Но – был.

А потом – потом, когда меня научили ходить и говорить, я стал ходить и спрашивать, кроме всего прочего, почему и зачем я здесь, в жизни? Потому что – увы! – я увидел уже и разглядел своё, моё, тело и – увы! – приучен был уже считать, что оно – я…

Щекой на подушке нашёл мокрое, но было мне так, словно плачу я привычно, сладко-привычно…

Да, до сих пор не знаю, почему и зачем я тут – в теле, в костюме, на кровати, в Комнате, в доме, в Городе, на Планете.

Потому что не знаю, не понимаю, зачем спрашивать – об этом, об этом.

В колыбели – в Колыбели ведь не было настроения спрашивать, не было состояния вопроса!..

Я – это состояние такое: я – я, и я – есть. А что не я – это не я. И это состояние было неопределимо сколько и, значит, продлиться неопределимо сколько.

И надо его следить.

Я – я ли? Каждую минуту.

И если даже в Колыбели у меня не было, и – прежде всего, вопросов, то это состояние надо назвать, коли я всё-всё обзываю, – Умиление.

Оно-то – неопределимо сколько.

Я, который я, – в умилении ли?..

Я-состояние, я-умиление – засыпано движениями и словами.

И радостно чуть стало: нет ни Комнаты, ни Города вокруг меня, а сейчас вокруг меня – моя мысль.

Общезнаменательно и думал.

После Колыбели я, за игрой, словно бы забыл, что я – я.

Иногда лишь – в обиде или в любви – вдруг замечал: я, в отличие от тела, которое моё, – особенно я… И если хоть чуть помню Колыбель, я – в состоянии себя, меня.

Первые времена, что зовут словом "детство", замутили всем спешным: с наружи, чую, я зверёк зверьком, внутри – будто спросонья… Учили выговаривать букву рычащую – и я, конечно, хотел стать мор-ряком… Потом – отрава отрочества: снаружи – яркий сон, внутри – пёстрый сон… А в юности стал и я сам на себя посягать: где и кем, и как – "полезнее"-то – быть…

И всё делал то, что считали важным другие – пусть и любимые родители и вожди.

Красиво говорил себе ещё недавно:

–– Надо наполнять мир своим миром.

Время Крика меня окрикнуло: у кого как, а у меня – мир мой.

Вот тебе его и… наполнили…

Твой-то мир. Их-то миром.

Расслабленно я, расслабленный, подумал-понадеялся, что меня за ту Колыбель и за нежность к ней… пожалеют… Всё-то я так: нежничаю и надеюсь…

Спросил окружающую холодную ясность безразлично-устало:

–– Что ж – все? И – так? И – на меня?.. А то, что я… молчал!

Оказывается, есть, вижу, – там, где меня нет, – правила два; первое – молчи: это одно, по разным причинам, для всех хорошо; второе – молчи: и каждый припишет своё, его, по его мнению, хорошее… тебе. Молчи – и вот ты уже настоящий мужик, мужчина, настоящий человек, гражданин, товарищ, кавалер, и всё – одновременно, и даже – для врагов.

А лишь открой рот:

–– Ты вот других-то критикуешь!.. А-а… – И так далее.

…Я не люблю обманывать.

Так – виднее.

…Что ж, слушайте, вы – там, где вы все есть.

Я никогда, ни разу не брал даже пальцами жевательную резинку… не держал в руках какую-либо инвалюту… не видел ни одного порнофильма… И – да! – ни разу не стрелял боевым, ни разу никого не ударил.

Я жил и живу там, где я – я. Я в мире, где я живу. Точнее, в мире, где живу – я!..

И – слышу наконец о себе, обо мне… О Петре-то Дмитриевиче:

–– Митя…

"Митя"!..

Как расковырять-то меня, меня, меня… всем, всем, всем… хочется, хочется, хочется… Пусть и сломать – а лишь бы заглянуть внутрь!..

О-о!.. Будто стих мой прочитали, что когда-то сочинил, даже не записав… И – вслух. И – всем. И – громко…

Грустно.

Жизнь – одна, миров в ней – много.

Грустно.

Дрожал весь…

И стал думать, что ведь надо что-то… думать!..

Неужели – неужели я не заслужил о себе даже… мнения?..

–– А зачем оно тебе?!..

Спросил меня так кто-то где-то дрожащим твердым голосом – спросил Дрожащий.

Я дрожать перестал.

И снова раздалось:

–– Все вчера жевали диамат, а сегодня все жуют резину.

Убивающе отчётливый голос…

Глазами хотят знать – видеть.

Хотят глазами знать. Знать глазами хотят.

Телом сытые, глазами хотят жрать – видеть.

Женщина стоит на арене.

Глазами хотят знать, дрожь на груди мелкая, глазами знать, губы сухие липкие, глазами своими, кулаки потные, глазами.

Тигр бежит по песку.

Глазами!

Крика она не слышит своего за криком стадиона.

Видеть-знать хотят – это.

Чтоб они могли увидеть, ещё и ещё раз увидеть это – тигра морили голодом, рабыню привязали к столбу.

Это сейчас, сейчас увидят…

Это теперь видят.

Теперь видят – это.

Видят!

Приблизилась ко мне Красивая недавно так, для её замужнего положения, близко, что я, прежде всего, вдруг понял, что если я, я сам, спрятаться смогу – в лишнюю тут, в компании, стопку, – то тело своё я спрятать не смогу, не смогу…

–– Что вы хотите этим сказать?..

И – Брат, и Ваня тоже мне, бывало, готовясь на свидание, гладя брюки, слушая-не слушая мои мальчишеские рассуждения:

–– Чо вы хотите этим сказать?..

А завтра уж обязательно кто-то кому-то – окажись я рядом! – скажет, прервав разговор, как бы упрямо и как бы – как бы! – проблемно:

–– Что вы хотите этим ска-ать?..

Я это… о чём?..

Рассветать, может быть, будет…

Сделалось – тоска и тоска… Расстаться придётся с одиночеством.

…Когда я родился, я принял это слишком близко к сердцу.

…И приближения рассвета ещё не было, но чуял я, что это, рассвет, бывает, бывает…

…Настороженность: а что это – то, что я родился, – значит? – это и есть моё настоящее настроение.

Вокруг же – или намёки, или помехи.

…Чего мне расстраиваться?.. Вообще: мне – чего расстраиваться?!..

…Призвание означает – понять!..

…Ведь у меня есть память?.. Память о том состоянии.

Моя Колыбель – Умиление.

Умиление – моя Колыбель.

…Не ходи по своим следам. Они не пропадут.

Они – для после.

Не езди в часть, где служил, в вуз, где учился…

…Вдруг заметил, что я представляю, как я буду скоро улыбаться и – по-настоящему: как большой, как взрослый!..

Заторопился подумать: не выключить ли всё-таки свет… пока ещё ночь…

Заторопился вспомнить: что же важное ещё на сей миг не вспомнил…

Сон мой!..

И недавно.

Я – я. И я держу в руках… моё тело… И спрашиваю того, кто держит моё тело, – себя, получается:

–– Это я?..

Кивает мне утвердительно кто-то, кого я не вижу, но знаю, что он кивает…

–– А – это?.. – Показываю подбородком на тело.

Но тут… у того, что было сном, продолжения не стало…

Что ни слышу от других о жизни – понимаю, слушая, что это, жизнь, – какое-то сырое, податливое, неприятное, тягучее событие…

Только Брата, только Ваню всегда помнил как знающего что-то определенно.

Неурядица какая, ругаются все – а мы с ним молчим – и вдруг да ни с того ни с сего переглянемся… словно раз навсегда когда-то до этого договорились…

-– Как лучше жизнь перебыть? – Ну, не в колхозе же работать!.. Совсем недавно – связи иметь. И я всё по райкомам и обкомам. Всё-таки от звонка до звонка надо было. Но так я проявлял свои способности. А теперь их и не надо скрывать. Всё! Купил – продал. Или жвачку, или завод. Так весь мир нормальный живет. А кто книжки читает – пусть их и ест.

–– Мы – верили! И работали на общество. А нынче всё, что мы наработали, разворовали. Как же после этого нам свои жизни перебывать?.. Вот теперь бы распоясать народ! Тех, кто не умеет хапать!

–– Вы не знали, что жизнь это – перебыть. Так и я не знала и не знаю. И наплевать. А вот вы подсунули мне сынка разгильдяя-пьяницу, ну и возитесь теперь с его дочкой-дурочкой!..

Современник… родители… сноха…

Вскочил вдруг!.. Сел на кровати…

Брат… Брат… в камере?..

Жидкий свет лампочный за ночь, казалось, протух… С гадливостью подумал об этом свете тусклом – напомнил он мне, что у меня есть… лицо и мне ещё надо что-то им… выражать…

Одиночество моё на миг ощутилось мною как омерзительное одиночество, туалетное одиночество.

Я медленно встал на мои ноги.

Умыться забежал быстро – как в перегретую сауну, холодную воду туго прижал к лицу три, как всегда, раза… Видел, однако, теменем своим, моим, что зеркало, над раковиной, бракованное: в углу "молоко"…

Выбежал брезгливо – походя вспоминая, как не любил всегда зеркал, не любил всегда своих фото… не любил никогда ни газет, ни радио, ни теле: и в зеркале, и в газете – всё не про меня, всё не обо мне!..

Чайник – когда же его включил? – кипел… Было стыдно дуть в чай… было стыдно фыркать…

…Дело моё – быть одному: труд мой такой, работа моя такая, такова моя страда.

Чтобы – прислушиваться. Чтобы – догадаться. И – не для себя, не для судьбы своей. А – вообще.

Вообще – и есть моя судьба.

…Одевался – когда же разделся? – положил ладонь на грудь: вот оно – место происшествия!..

Сладко опять чуть стало от такой непроизвольности… Стоял, дремотно покачиваясь…

Во мне, в том, в зеркале который, в теле моём, кроме меня, есть ещё кто-то… какой-то Мальчик. Мальчик тёплый, тёпленький… Он – я. И – не я. Это – Мальчик трогательный и даже меня трогающий… Мягкий, обидчивый, ранимый… Вот бы мне раньше его выделить!.. Его-то все, вижу, – сходу и безошибочно во мне выделяя! – всё и хотят подержать, словно тельце какое, в руках, погладить, потрогать его хоть за ножку… И – ведь удается… Один я его, Мальчика моего, строжу… А я, тело моё, только красней за него, за тёплого, за мягкого…

И даже стыдно стало перед ним, перед моим Мальчиком: мало его берегу, мало ему угождаю… можно бы и побольше…

И смотрел на тапки, на тапочки синенькие – на женские, домашние… Они – на самом виду!.. У второй-то кровати, – чуть не посреди Комнаты.

Так их поставила тут Дева. Так, чтоб тут стояли!.. Это, уходя, и сказала.

Посмотрел я тут же на иконку картонную на столе… Принёс, подарил, поставил Монах… Сказал – то же: пусть тут, на виду, стоит!..

Показалось вдруг свежим, непривычным фактом то, что я – тут, в доме с табличкой "Общежитие какого-то завода", что я в комнате с табличкой на дверях "Изолятор" – уж так начальство моё договорилось с комендантом: где-то на этаже, в комнате с кем-то я отказался жить…

…Жизнь – это явление природы, которое "кому ты нужен" называется.

…И как же я провел тут ночь?.. – Будто это была первая и единственная ночь тут, в "общаге" – где все знают, кстати, кто живёт в изоляторе, и зовут его, слышал не раз, Следак!

Живу в "Общежитии", живу в "Изоляторе".

Живу в общежитии. Живу в изоляторе.

Надел пальто, шляпу, слабо и гневно думал: как это всё обычно!..

Что я буду делать дальше?.. Буду, что ли, жить после… своих двадцати восьми?..

Глубоко вдруг мне задышалось, заслышалось моё сердце, закружилась чуть моя голова…

Сейчас случится главное по существу: я выйду – и буду… среди других…

А я и не замечал – пока не далось, – что я живу в своём, в моём, мире – вот насколько я жил в нём.

Я стал собирать себя.

И всё-таки, всё-таки… Чего же я испугался вчера? Чего – испугался? Ведь в самом деле: я – я. Почему этого мало? Я лишь родился – и сразу уж я – я. Понимать это, знать это, твердить об этом, быть в этом уверенным – почему этого мало для спасения?.. Для спасения среди людей. И – наедине. Почему даже этого – мало?!..

Развёл вдруг у двери руки – непроизвольность сладкая, Мальчикавая, вернулась ко мне…

Но словно видел и слышал со стороны, как запираю, как иду по коридору, по фойе, как выхожу на улицу – как летят в меня со всех сторон глазные яблоки!..

…Ребёнок плачет, не пьёт – чаинка в чае.

Часть третья

На утренне-звонкий снежок под воздух высокий я вышел – и после всего – о! – именно после всего на спокойный снег под небо ласковое вышел я…

Защекотало ноздри и глаза от вкусного пространства прозрачного, а в нём ведь, в чистом пространстве… двигались туда-сюда… прямые и молчаливые… И уже восьмой час: всё и всех видно: случись – и не скажешь, что не узнал!

Вижу воздух, вижу воздух…

Женщина – женщина, которая поправляла на плечо своё голое тесемку рубашки, которая по телефону-то, своей подруге-то, – она сообщала тогда, утром, обо мне – и при мне! – то, что, якобы, есть я:

–– Всё нормально!.. Ага… Ага…

Сведенья обо мне, сведенья обо мне…

Но морозец был такой синий и призывно слышный, что я, прежде всего, встал и просто лишь стоял и просто смотрел и просто дышал и – жалел, что так всегда не буду стоять.

А пошёл – словно лёгкое понёс что-то.

Солнце устроила мне сегодня видимая Природа – за молитву мою утреннюю ей!

Дорожки по дворам, по тротуарам – ровные и глубокие меж сугробов мартовских аккуратных – словно бы припасённых надолго…

Подходил к своей, к его, машине мужчина опрятный, взялся за ручку дверцы – а поглядел-то на меня! – Раз собрался куда по делу, так и езжай подобру-поздорову – чего на меня-то бы оглядываться?.. Ну не-ет! – А для того и купил он автомобиль, чтобы… я его с ним увидел!.. Сколь он удачлив. Только он не знает об этом. И даже не знает, зачем ему удача.

Увидел я: девушка – там, в понятном ей времени и месте, – с богатыми волосами шла – в одних словно объёмных волосах.

Увидел юношу, который – там, в известной ему среде, – шёл, дерзко остриженный, чтобы – там, где он, – была видна его дерзость.

Увидел я галку, вспорхнувшую, серую: она, галка, – там, где она – галка и где другие галки – такие же серые и так же летают, – взлетела, от других-то, с какой-то дрянью на сук, прижала своей, её, лапой дрянь к суку, стала эту дрянь долбить её клювом.

Подальше остановку обходя, всё видел я, как старый мужчина и старая женщина стояли лицом друг к другу и близко: давно были – там, где они давно и близко были, – мужем и женой.

Старуху вон вижу – вчерашнюю, может, что – с собачкой…

Вот и ещё один, и ещё один на меня оглянулся – откуда-то оттуда, где он есть и где он не знает, что это значит.

Недавно смело заметил я: ребёнок идет – и не сворачивает!.. Я раньше, удивляясь-то, всё сталкивался с ними, с детьми. И для интереса стал… идти прямо на ребёнка. И что же?!.. Ребёнок видит, что на него движется большой, незнакомый и уверенный и – не сторонится. Потому что – нет, не потому что он что-то "считает", – а потому, что он, ребенок, живёт в своём мире, в его мире – и не боится это знать.

И стал радостно побаиваться детей. – Не отравлены ещё мыслью, что они, якобы, в каком-то "одном мире"!

Знаю, что один это знаю.

Так чего же… боюсь?..

Если вот хоть он, первый встречный, не знает… разве что чувствует и озабочен… и ответ с меня сглядывает…

Общежитие! Общежитие!

Как наказание неотвратимое – предстоящее – вспомнил. Вся моя жизнь прежняя была так…

Родители мне:

–– Все вон стремятся учиться на "отлично".

Я родителям:

–– Вот и пусть все стремятся учиться на "отлично".

То один, то другой мне:

–– А зачем же все читают газеты?

Я им:

–– Вот и спросите всех, зачем они читают газеты!

Остро понялось, что я лишён на сегодня главного достояния личного – возможности сказать вслух:

–– А вам какое дело?!..

И теперь – как же бывать?

А так. Я же – я. Посягают – да и пусть посягают!..

Ощутил вдруг свеже-явно – новое понятное: что вокруг меня, всего меня, на расстоянии примерно руки моей вытянутой… окружает меня со всех сторон шар – шар тончайший… прозрачнейший… невидимый… легкий… зыбкий… Вот ведь чувствую – окружает!.. И в этом шаре, в этой сфере – моя, нагретая мною, теплица, мой запах, моя живая обжитость… Так что я распространяю всего себя, меня, по всей внутренности пузыря-шара. И это шар был, опять же, вокруг меня всегда. И я, опять же, об этом всегда знал…

И я, который я, и я, моё тело, и я, тот Мальчик, – они в этом шаре-пространстве, как в сосуде прозрачном и полном сока. Стенки сосуда-шара тонки, тягучи и податливы. Но никогда не прорываются. И даже если кто-то, посягая на меня, обнимает меня, то лишь продавливает шар. Но тонкая стенка между мною, телом моим, и грудью обнявшего меня всё-таки остается.

Да я, пожалуй, так бы и крикнул: знаю о себе всё!..

Ничего не понять, если…

Я – я. И должен беречь и тело, и Мальчика.

Брат! – О, младенец, я, с рук чьих-то, видел, как Брат мой, ребёнок, стриженный, большеголовый, с ушами оттопыренными, голову эту свою, его, сунул – ради вящего своего баловства – в спинку деревянного стула… И не смог вынуть обратно!.. Плач! Паника… Сестрёнка, тётка… Потом – Отец, Мать!..

Окружающие, окружающие…

Всего-навсего.

Зато – сны!.. Они же – мои. Они же – мне… Сны-полёты!..

В школьное моё время заставляли на уроке меня петь – и я услышал чей-то незнакомый, из себя, голос…

Со Времени Крика вдруг – наверстывая – стал смело себе: я – я, я – в моём, я – побывать… Со вчерашнего вечера, с Братнего, сразу, небось, себе: да, сон-тело, да, Мальчик, да, шар…

Встал, поднял лицо вверх – где он, верх… Покой уверенный: я видел землю не плоскою, а – овальною!..

Каждый вздох я помнил, что не забываю о том сне.

Я – просто я, а далеко, глубоко внизу – зелёно-голубая, травяная, лесная земля. Там, внизу, я уже был, бывал, ходил ребёнком, и знаю, что эти коробочки – дома, что эти ленточки – дороги. Я – я, а вокруг – тугой тёплый свободный ветер: свежит мои глаза, забивает мой рот, затекает в мою грудь – хоть я и не вижу своего тела. Я не знаю, как сюда, где высоко и ветренно, попал, не знаю, как тут держусь, не знаю, возвращусь ли на землю, не знаю даже – чего хочу, не знаю – надо ли хотеть, и – надо ли знать…

Пространство – и я: земля, овальная вдали по горизонту, ветер – и я.

Только я, только.

И всё это мне – далось.

Я смело, оказалось, шагал.

Вот спасение! Единственное спасение!.. Спасение и есть, когда – единственное.

Здание вдруг я увидел – и, забыв, что у меня есть тело, сделал два-три шага… на месте… Как же я иду? – Ведь – к восьми, к восьми!..

И уже шёл куда-то – лишь бы Здание не видело меня.

Утром – утром сегодня само собой было, что надо уходить из "общаги", как и всегда, перед восемью – до прихода комендантши. И я привык в "управу" к восьми; словно тоже само собой было – в Кабинете чистом, вымытом, проветренном легко постоять, посидеть, легко послушать по коридору другие шаги и другие ключи…

И всё равно мне было, знают ли об этом. До вчерашнего дня!.. И – поскольку я… этот и этот – в жизни есть жизнь, которая "до" и есть жизнь, которая "теперь".

Но ведь раз так, лучше – "лучше"! – тем более идти, как я всегда ходил!..

Но вдруг никто раньше и не замечал, что я каждый день к восьми!.. И скажут: известно, по какой причине!..

И я – куда бы от Здания подальше…

Как бывать? Как бывать?

Не так давно сказал мне "опер" один, как же – за рюмкой, что с самого с моего начала в "органах" за мной был "хвост"… И "опер" рассказал, и без смеха, – а я тогда явно вообразил навсегда, – как "хвост" тот выбился, на дожде-морозе, из сил и прозвал меня, для "оперов", Домоседом…

И чуть легко мне стало на миг: не один я других обзываю.

Ни "опер", ни "хвост" не знали, а я-то, небось, знал и знаю… что Папа – что Папа запомнил, запомнил, как я, трудоустраиваясь в Здание, сказал кому-то:

–– Я следователь, а не милиционер.

Ночь, ночь…

Я с тоской ощутил одну потребность: глянуть на часы… Но не глянул.

Развернулся в сторону в обратную.

Я признался себе, что я трус – не то чтобы трус, а не верю себе, мне, вполне – не то чтобы не верю, а не твёрд в своём виденьи – не то чтобы не твёрд, а – трудно, трудно!..

Признался, наконец, себе, что моя даже сама озабоченность малая – не нужна, не нужна…

Я даже и вовсе никакой покой-то…

А – страшно.

Крикнуть про "понял" ещё громче хочется!..

Летним ярким утром, ранним-ранним, шёл я, с гулянки, что ли, не заходя в "общагу", прямо в Здание – а старшина, завхоз, за сеткой у Здания, где угнанные и прочие мото разные, отвинчивает – в мире, где он знает, что все ещё спят, – с мопеда мотор… И я с ним, нос ведь к носу, поздоровался… И такая ли была в тот час спокойно красивая природа, что особенно явной ощутилась во мне всегдашняя обида, обида – за обман. – Что я на эту природно красивую природу не смотрю поминутно!..

Потому-то я и живу там, в том мире, где всё – красота, мечта о красоте и усилие для красоты!

Обида за обман и сейчас: не потому что рядом как-то не по мне – а потому что не живу в мире лишь моём.

Ночь, ночь…

Я, оказалось, опять стою…

Буду же видеть отныне!..

Ведь Колыбель и Полеты!.. Неужели этого – мало?

Почему и этого – мало?!..

Чего – боюсь?..

Почему и того, и того мало, чтобы не бояться?..

И никуда и ни во что не спрятаться… Даже в любовь… Даже – в первую, которая, как почему-то чудится, ещё – будет!..

…Слова большие не говорю если, ничего, ничего не понять, не понять.

…Я живу на своей, на моей, планете. Очевидно. И о другом живущем – если о другом – не могу, не умею не думать так же. Ко всякому другому я – как к инопланетянину. С вниманием! С восторгом… С осторожностью…

Но раньше не было страха!..

Задрожал вдруг ночною – той особенной – дрожью.

Скелет машины на крыше гаража, скелет машины на крыше гаража…

Брата посадили – пахнуть стал Город иначе.

Ведь я не хочу, не хочу не только быть в этом Здании, где та… камера – но даже и вообще об этом знать!..

–– Хочешь быть чистеньким и честненьким? – вдруг спросил горловой Дрожащий ночной…

Спросил он, чтоб я не забыл о нём…

Остановился я, промолчал громко:

–– Да! Хочу. Не хочу даже. А – есть!

И – пусть посягают, что мне.

Здание трёхэтажное – и я наклонил голову к плечу, чтоб, может, лучше или как-то ещё его увидеть…

Если те немногие, кто – вхож, настолько вхожи, что им, таковским, претит ходить в баню, то, быть стало, все другие суть вхожие в баню.

…"Скучно"… Где-то есть такое слово.

Где-то есть такое время и место, где есть такое слово.

…Близка уж была широкая многоступенчатая…

Жил – и ни разу не видывал где-нибудь доски: "Суд", "Прокуратура" – покуда не поступил на юрфак.

Вот зашёл ли бы я хоть раз в таковое здание… из простого любопытства?!..

Досада жизни, досада жизни…

А что? – Отомстить себе за незнание и есть – броситься в крайность. (Нагрубил, убил или… призвал убить…)

Впервые словно я шёл в Здание – в то, где будто бы и впрямь те, кто в том мире, где "не задумываясь кидаются" и где это похвально.

Вступив же моей ногой на первую ступень, испугался вопроса: частить ли, или – степенно, или, как всегда, через две ступени?..

На глазах у всех окон – и будто я несу сдавать мочу!

И "суточники" вымели ранней ранью эту лестницу не для меня, не для меня…

И не ощущал, как иду. Зато терпко отчётливо заметил: чуть я в Здание – думаю, небось, не так, как ночью, а – будто бы оправдываясь, и будто это слышно…

И – ощущение той обиды за тот обман!..

Такое – со Времени Крика.

Не то что хотели меня обмануть, не то что даже обманули – а то, что про меня наперёд подумали, что обман удастся!..

Вербин, Вербин…

Стараясь как обычно, перекивнулся с "дежуркой"… Знают?.. Из журнала-то…

В Кабинет вошёл – и, вмиг попав туда, где будто бы только "существо дела" и "существо заданных вопросов", сказал, и – вслух, то, о чём только и надо и думать и говорить:

–– Что-то было совершено. И почему-то показали на Брата.

К запаху этому коридорному, лестничному, кабинетному привык… Ни к чему я не привык!..

–– Но… но что там совершено и почему показали на Брата – этого я даже и знать не хочу!

Снимал, вешал, причесывался. Почувствовал, однако, что… стесняюсь громко ступать…

Под моими подошвами… под полом… под двумя этажами… там, "внизу" – Брат, Брат…

Ночь, ночь…

Запел вдруг кто-то на шифоньере удачливым голосом – там, где он удачлив и требуя от других признать эту удачу.

И затопать мне ногами захотелось: да не завидую я никому!

Чуть не уронил радио, выключая.

…Скуки – нет. Не бывает. Я и лежа за сутки совершаю окружность величиной, может случиться, с экватор.

А есть – грусть.

Так как думаю об этом.

…Странно даже, походя вспомнилось, что я – право-вед!.. Впрочем, будь я хоть кем… Всю жизнь мечтал работать, если работать, – в главном.

И вот вижу, что такого поприща нету – нет там, где нет… меня!..

Если я – я, это и есть главное.

По коридору уже шагали, звенели, хлопали…

Самое важное – понять самое важное.

Если б я считал более важным быть – ну, кем? – министром, миллионером… путешественником, академиком… лидером, ну, вождём – так я бы и был им!.. По крайней мере – стремился. По крайней мере – делал радио погромче.

А я – понять и быть в состоянии понявшего!

Зазвенели у кабинета напротив…

Как бывать? Как бывать? – Как мне тут – там, где не я, – побывать?..

Свежо-отчётливо подумал то, что часто нынче думаю из общезнаменательного:

Все – побывать.

Я – прислушиваюсь к себе.

А все – в затруднении.

Так как не знают, зачем они – побывать.

И – посягают на меня.

(Тайно обо мне догадываясь и тайно мне завидуя…)

Чтобы посягнуть – затруднить.

Чтобы затруднить – обвиноватить!..

Вспомнилось сказанное раз мне Папою:

–– Я за тобой третий год наблюдаю!

–– А я за собой – двадцать восьмой!

Сказал я ему или не сказал?..

Посмотрел в окно: в школе я, мальчишка, из запертого класса (так наказывал двадцать учеников один учитель) убегал в форточку…

…Все смотрят в окна.

А я – в благодать.

…Ключ от Комнаты, ключ от Кабинета – два щелчка эти словно бы меня сегодня особенно изобличают.

Да пусть подслушивают больше!..

Но – по-домашнему сел: будто стул этот принёс с собой.

Всему-то дал имена: городу Веременску – Город, кабинету № 209 – Кабинет…

Осмотрелся – тот ли же это самый?..

"Обвиниловки" сам барабаню, машинисткам не отдаю… Ночую, бывает заработаюсь, тут, на стульях…

Слёзы вдруг потекли легко – словно осмелели они за ночь.

Да пусть все всё знают и болтают!

Для Брата! Для Брата!..

Думалось, меж тем, походя: это ведь с угрозой сказано: мир – один и един. Мир один ежели – так только для космического тела: для жертвы температуры и гравитации.

Перед зеркалом утирался. Там, внутри его, не я, а пародия на меня… Костюм коричневый в полоску, свитер этот тонкий чёрный шерстяной, пальто ещё, шляпа – лишь это-то всем.

Меня Свищёв, приобщая к своему, к его, и уважая по-своему, по-евонному, назвал раз Дмитричем…

–– Петя я, Петя!

Теперь он меня – Петя, Пётр…

С омерзением вспомнилось – словно про чужой бинт на чужой ране:

–– Пусть молодые вкалывают! – старик следователь сказал начальству… промолчавшему в ответ на эту систему.

Не говорил я никогда и не стремился, и даже не мечтал себе однажды сказать так: ну, теперь я школу окончил… ну, теперь я армию отслужил… Ну, теперь я диплом получил… Ну, теперь я в партию вступил… или что-то в этом духе.

Видишь это? – Вижу.

Вот и все видят!.. Вот ты и… Митя…

Стыдно стало, что именно ко мне сейчас, может быть, придут за "ящиком"…

Стыдно, что ко мне, ко мне ходят, просят иной редкий бланк… Что у меня в календаре настольном: "9-00", "10-00", "11-00"…

Даже стыдно, что моё любимое занятие – прибираться, приводить всё в порядок…

И то, конечно, стыдно, что все тут теперь повторяют одну из моих нынешних триумфальных фраз:

–– Бездельник – следователь, у которого в производстве нет ни одного уголовного дела.

Стыдно, что теперь… коверкаю, само собою, слова…

Я – что, порядочный?..

Красиво как недавно ещё говорил себе, мне: человек – вообще существо с лишними движениями: спорт, война, преступность.

Это – так. Но и тут – недоговорённость какая-то…

И – догадка, что ли.

Подошвы мои горели – и думалось, конечно, – для спасения, для спасения…

Страшнее расщепления ядра атомного – приматовый скулёж: самая-де большая ценность мироздания!.. Если уж употреблять это – "человек" – слово, то в смысле – разве что на одном лужке!..

С другими-то живыми.

Шаги…

Посмотрел я на окно, на форточку…

Сказал шёпотом то, что сказалось:

–– Так не должно быть! Не может быть!.. Но – откуда я знаю, как я вообще мог узнать, что должно быть – иначе?..

Я, откровенно так сверившись, вздохнул:

–– Иначе – это я сам.

Шаги, шаги…

Взялся за карман, где часы… Вспомнилось, походя, забавное: "Сколько на ваших?" – смеялись мы, младшеклассники, этому, подслушанному, вопросу… А ведь это единственный возможный правдивый и честный – одного к другому – вопрос!

Уныло и обречённо я следил, как рука моя – делая это не для Брата, не для Брата! – в правом, со стороны сейфа, кармане пиджака под носовым платком, чтоб ключи не вывалились, нащупала, кончиком указательного пальца, из трёх, по привычке, ключей тот, что побольше и с одной бородкой… следил, как рука моя вытянула из кармана, как сунула сама, без моего глаза, без промаха, чуть пощупав лишь пальцем, как, по часовой, повернула два оборота… Уныло увидел аккуратную библиотечку аккуратно подшитых дел.

Покой порядка, покой порядка…

Так легче, что ли, перебывать?..

Из всех дел взял без промаха, по толщине корешка угадав, то дело, которое только и нужно было сию минуту.

И – сердце забилось, рот высох…

Я бегом – стакан, второй…

"За мной" был "человек" в камере, и… надо будет "спускаться"!..

Руки же мои сами вчерашнюю "обвиниловку" в машинку… пальцы зацепились, по краям машинки, за край стола…

Неужели я… умею печатать?..

"Малолетки"… пьяную тетку… не сымая с себя резиновых ихних сапог…

Хитрый – прочеловеческий призыв: "Мы живём в одном мире!" Он – призыв к войне каждого с каждым, точнее – всякого со всяким.

Ведь даже двоим не сесть на один стул, ложку одну сразу в два рта не сунуть, на берёзку не поглядеть абсолютно с одной точки…

Если – ежели все в одном мире, так одного, кто-то одного, каждого, всякого-то, любого каждого – и… нету!..

Зазвякал ключ… в соседней двери…

Если я не живу в мире, который – мой, то – вот что…

Стремиться – а без стремления что за жизнь! – я не могу к тому, к чему кто-то уже стремится, – разве не способен я видеть цели более достойной?.. И если мир один, то мне или ставить цели самые фантастические, или плюнуть на себя… ну и, конечно, обгадить другого.

Там, в его мире, он, Шуйцев, носит рукописи "обвиниловок" машинисткам и оттуда – от себя – косится, как я, там, где я, печатаю сразу набело и в шести или в скольких надо экземплярах.

И он, Шуйцев, сейчас, за стенкой, достал из сейфа… известно какое дело…

Стен – нет, есть кирпичи. А стен – нет, не бывает…

Он, Шуйцев, – там, где он – Шуйцев, – обсуждая "квалификацию", прилежно выговаривает так: пункт такой-то… части такой-то… статьи такой-то… И не нравится ему, заметил я, что я – наоборот: статья, часть, пункт…

Что я – начиная всегда с более общего.

Шаги, шаги…

А прокурорами, судьями назначают только женатых…

О, ведь сейчас… смотреть в глаза!..

Чего, единственного, боялся, решаясь в следователи – это и настигло меня однажды и притом, конечно, нечаянно: сидел, развалясь, читал, оперев на край стола, дело, в котором кто-то кого-то ударил… а глянул на сидящую передо мной (её муж ударил) – и вон из Кабинета!..

Глаза!..

В коридоре у окна стоя стоял, руки в бока, задыхаясь, промаргиваясь, ругая себя за неосторожность… Не собравшись, не посмотрев прежде мельком, не спросив прежде о чепухе – просто поднял свои, мои, глаза, да и посмотрел – её муж ударил – в глаза женщине!..

В глаза, да ещё и в глаза женщине, да ещё и… о-о!..

И даже не до того было, поняла ли она и стыдно ли мне перед собой, – предстояло ведь вернуться… сесть перед нею… спрашивать… слушать… смотреть… нет, не смогу!..

Глаза – в тех глазах (её муж сошёлся с другой) оголённая была решимость на самую оголённую решимость.

А я и всегда-то боялся людей как людей: прежде всего – женщин; мужчина – человек, а женщина – особенно.

Знакомые шаги в коридоре… знакомый непутёвый ключ поковырялся в отпертом замке…

В миг в единый, ещё ёжась напоследок в себе самом, вспомнил девочку-школьницу, целиком умненькую, всю голубоглазенькую: тихая и выспренная, смотрит на веселящихся подруг и с завистью, и со снисхождением.

Маня – вон какой он, вижу, худой, Маня, – в форме, небось, сегодня, – войдя откровенно нарочно, хоть и покраснев, сильно качнулся: мол, что вперёд – и сначала подал мне свою, его, кисть, а потом уж поставил к окну свой дипломат.

Я твёрдо сжал зубами своё, моё, ночное и утреннее: что у меня, чтоб меня защитить, нет никого, кроме меня…

С рождения там занимаюсь – прислушиваюсь к себе, а рядом все чем – посягают на меня.

Настырная память: раньше сидел в другом кабинете и с другим, с Матвеичем-то, теперь он в отставке, и женщина пожилая раз чуть заглянула в тот кабинет, поздоровалась же, видел я, лишь со мной, и Матвеич ей грубо, чего, дескать, тебе… Я тогда, вмиг всё поняв, кивнул уважительно ей, его жене: она ведь приходила просто на меня посмотреть…

Мне вдруг почудилось, как пахнет там, "внизу"…

Маня был чёткий, подтянутый, как бывало в дни построений.

Снял шинель, сел, попросил:

–– Посмотри, пожалуйста, на градусник.

Я глянул на стекло окна.

–– Ну, что?..

–– Я посмотрел.

Маня вздохнул глубоко и засобирался.

И лишь тут Маня… посмотрел на меня.

Он – я же видел! – вылез откуда-то, чтобы спросить, почему, зачем и для чего он живёт, но вместо того, но вместо того, чтоб сказать мне об этом – посмотрел!..

И ручка в двери – там, где эта ручка у этой двери, – медленно повернулась…

Там – в том мире, где Маня и все, пожалуй, из "управы", и где, как казалось, меня нет, – там, выходя из кабинета, не сразу от двери отходят, а полмгновения медлят у закрытой уже двери – услышать слова, что раздадутся преждевременно, а входя в кабинет – полмгновения у двери, ещё не открытой.

Прислушиваться ко мне – целый ведь арсенал манер и устройств!

Ну и, конечно и прежде всего, – не спросив меня!.. Ещё бы. Там, где эти устройства и манеры, только ведь думают, что ко мне прислушиваются!.. На самом же деле – поскольку прислушиваются не к себе, а ко мне – там, в том мире, всё оборудовано, чтобы… меня оскорбить!..

Оскорбить подозрением. И не в том, конечно, что мне есть, что таить, и я хочу утаить. А в том, что во мне есть забота кого-то заблудить!.. Что я тот, кто растрачивается на такое усилие.

С малых моих лет, вижу, во мне досада – на опасливость обо мне другого. И – от переборотого в себе желания крикнуть:

–– Не бойся! Зря!

И досада на хитрость другого: будто его хитрость мною не замечена, – от подавленного зуда крикнуть:

Читать далее