Читать онлайн Юмористические рассказы бесплатно
Книжный Клуб «Клуб Семейного Досуга»
© DepositPhotos.com / MalyDesigner, studio_accanto, sharpner, обложка, 2021
© Книжный Клуб «Клуб Cемейного Досуга», издание на русском языке, 2021
© Книжный Клуб «Клуб Cемейного Досуга», художественное оформление, 2021
Веселые устрицы
Автобиография
Еще за пятнадцать минут до рождения я не знал, что появлюсь на белый свет. Это само по себе пустячное указание я делаю лишь потому, что желаю опередить на четверть часа всех других замечательных людей, жизнь которых с утомительным однообразием описывалась непременно с момента рождения. Ну, вот.
Когда акушерка преподнесла меня отцу, он с видом знатока осмотрел то, что я из себя представлял, и воскликнул:
– Держу пари на золотой, что это мальчишка!
«Старая лисица! – подумал я, внутренне усмехнувшись. – Ты играешь наверняка».
С этого разговора и началось наше знакомство, а потом и дружба.
Из скромности я остерегусь указать на тот факт, что в день моего рождения звонили в колокола и было всеобщее народное ликование. Злые языки связывали это ликование с каким-то большим праздником, совпавшим с днем моего появления на свет, но я до сих пор не понимаю, при чем здесь еще какой-то праздник?
Приглядевшись к окружающему, я решил, что мне нужно первым долгом вырасти. Я исполнял это с таким тщанием, что к восьми годам увидел однажды отца берущим меня за руку. Конечно, и до этого отец неоднократно брал меня за указанную конечность, но предыдущие попытки являлись не более как реальными симптомами отеческой ласки. В настоящем же случае он, кроме того, нахлобучил на головы себе и мне по шляпе – и мы вышли на улицу.
– Куда это нас черти несут? – спросил я с прямизной, всегда меня отличавшей.
– Тебе надо учиться.
– Очень нужно! Не хочу учиться.
– Почему?
Чтобы отвязаться, я сказал первое, что пришло в голову:
– Я болен.
– Что у тебя болит?
Я перебрал на память все свои органы и выбрал самый нежный:
– Глаза.
– Гм… Пойдем к доктору.
Когда мы явились к доктору, я наткнулся на него, на его пациента и свалил маленький столик.
– Ты, мальчик, ничего решительно не видишь?
– Ничего, – ответил я, утаив хвост фразы, который докончил в уме: «…хорошего в ученье».
Так я и не занимался науками.
* * *
Легенда о том, что я мальчик больной, хилый, который не может учиться, росла и укреплялась, и больше всего заботился об этом я сам.
Отец мой, будучи по профессии купцом, не обращал на меня никакого внимания, так как по горло был занят хлопотами и планами: каким бы образом поскорее разориться? Это было мечтой его жизни, и нужно отдать ему полную справедливость – добрый старик достиг своих стремлений самым безукоризненным образом. Он это сделал при соучастии целой плеяды воров, которые обворовывали его магазин, покупателей, которые брали исключительно и планомерно в долг, и – пожаров, испепелявших те из отцовских товаров, которые не были растащены ворами и покупателями.
Воры, пожары и покупатели долгое время стояли стеной между мной и отцом, и я так и остался бы неграмотным, если бы старшим сестрам не пришла в голову забавная, сулившая им массу новых ощущений мысль: заняться моим образованием. Очевидно, я представлял из себя лакомый кусочек, так как из-за весьма сомнительного удовольствия осветить мой ленивый мозг светом знания сестры не только спорили, но однажды даже вступили в рукопашную, и результат схватки – вывихнутый палец – нисколько не охладил преподавательского пыла старшей сестры Любы.
Так – на фоне родственной заботливости, любви, пожаров, воров и покупателей – совершался мой рост и развивалось сознательное отношение к окружающему.
* * *
Когда мне исполнилось пятнадцать лет, отец, с сожалением распростившийся с ворами, покупателями и пожарами, однажды сказал мне:
– Надо тебе служить.
– Да я не умею, – возразил я, по своему обыкновению выбирая такую позицию, которая могла гарантировать мне полный и безмятежный покой.
– Вздор! – возразил отец. – Сережа Зельцер не старше тебя, а он уже служит!
Этот Сережа был самым большим кошмаром моей юности. Чистенький, аккуратный немчик, наш сосед по дому, Сережа с самого раннего возраста ставился мне в пример как образец выдержанности, трудолюбия и аккуратности.
– Посмотри на Сережу, – говорила печально мать. – Мальчик служит, заслуживает любовь начальства, умеет поговорить, в обществе держится свободно, на гитаре играет, поет… А ты?
Обескураженный этими упреками, я немедленно подходил к гитаре, висевшей на стене, дергал струну, начинал визжать пронзительным голосом какую-то неведомую песню, старался «держаться свободнее», шаркая ногами по стенам, но все это было слабо, все было второго сорта. Сережа оставался недосягаем!
– Сережа служит, а ты еще не служишь… – упрекнул меня отец.
– Сережа, может быть, дома лягушек ест, – возразил я, подумав. – Так и мне прикажете?
– Прикажу, если понадобится! – гаркнул отец, стуча кулаком по столу. – Чер-рт возьми! Я сделаю из тебя шелкового!
Как человек со вкусом, отец из всех материй предпочитал шелк, и другой материал для меня казался ему неподходящим.
* * *
Помню первый день моей службы, которую я должен был начать в какой-то сонной транспортной конторе по перевозке кладей.
Я забрался туда чуть ли не в восемь часов утра и застал только одного человека в жилете без пиджака, очень приветливого и скромного.
«Это, наверное, и есть главный агент», – подумал я.
– Здравствуйте! – сказал я, крепко пожимая ему руку. – Как делишки?
– Ничего себе. Садитесь, поболтаем!
Мы дружески закурили папиросы, и я завел дипломатичный разговор о своей будущей карьере, рассказав о себе всю подноготную.
Неожиданно сзади нас раздался резкий голос:
– Ты что же, болван, до сих пор даже пыли не стер?!
Тот, в ком я подозревал главного агента, с криком испуга вскочил и схватился за пыльную тряпку. Начальнический голос вновь пришедшего молодого человека убедил меня, что я имею дело с самим главным агентом.
– Здравствуйте, – сказал я. – Как живете-можете? (Общительность и светскость по Сереже Зельцеру.)
– Ничего, – сказал молодой господин. – Вы наш новый служащий? Ого! Очень рад!
Мы дружески разговорились и даже не заметили, как в контору вошел человек средних лет, схвативший молодого господина за плечо и резко крикнувший во все горло:
– Так-то вы, дьявольский дармоед, заготовляете реестра? Выгоню я вас, если будете лодырничать!
Господин, принятый мною за главного агента, побледнел, опустил печально голову и побрел за свой стол. А главный агент опустился в кресло, откинулся на спинку и стал приватно расспрашивать меня о моих талантах и способностях.
«Дурак я, – думал я про себя. – Как я мог не разобрать раньше, что за птицы мои предыдущие собеседники? Вот этот начальник – так начальник! Сразу уж видно!»
В это время в передней послышалась возня.
– Посмотрите, кто там? – попросил меня главный агент. Я выглянул в переднюю и успокоительно сообщил:
– Какой-то плюгавый старичишка стягивает пальто.
Плюгавый старичишка вошел и закричал:
– Десятый час, а никто из вас ни черта не делает!! Будет ли когда-нибудь этому конец?!
Предыдущий важный начальник подскочил в кресле как мяч, а молодой господин, названный им до того «лодырем», предупредительно сообщил мне на ухо:
– Главный агент притащился.
Так я начал свою службу.
* * *
Прослужил я год, все время самым постыдным образом плетясь в хвосте Сережи Зельцера. Этот юноша получал 25 рублей в месяц, когда я получал 15, а когда и я дослужился до 25 рублей, – ему дали 40. Ненавидел я его, как какого-то отвратительного, вымытого душистым мылом паука…
Шестнадцати лет я расстался со своей сонной транспортной конторой и уехал из Севастополя (забыл сказать – это моя родина) на какие-то каменноугольные рудники. Это место было наименее для меня подходящим, и потому, вероятно, я и очутился там по совету своего опытного в житейских передрягах отца…
Это был самый грязный и глухой рудник на свете. Между осенью и другими временами года разница заключалась лишь в том, что осенью грязь была там выше колен, а в другое время – ниже.
И все обитатели этого места пили как сапожники, и я пил не хуже других. Население было такое небольшое, что одно лицо имело целую уйму должностей и занятий. Повар Кузьма был в то же время и подрядчиком и попечителем рудничной школы, фельдшер был акушеркой, а когда я впервые пришел к известнейшему в тех краях парикмахеру, жена его просила меня немного обождать, так как супруг ее пошел вставлять кому-то стекла, выбитые шахтерами в прошлую ночь.
Эти шахтеры (углекопы) казались мне тоже престранным народом: будучи, большей частью, беглыми с каторги, паспортов они не имели, и отсутствие этой непременной принадлежности российского гражданина заливали с горестным видом и отчаянием в душе – целым морем водки.
Вся их жизнь имела такой вид, что рождались они для водки, работали и губили свое здоровье непосильной работой – ради водки и отправлялись на тот свет при ближайшем участии и помощи той же водки.
Однажды ехал я перед Рождеством с рудника в ближайшее село и видел ряд черных тел, лежавших без движения на всем протяжении моего пути; попадались по двое, по трое через каждые двадцать шагов.
– Что это такое? – изумился я…
– А шахтеры, – улыбнулся сочувственно возница. – Горилку куповалы у селе. Для божьего праздничку.
– Ну?
– Та й не донесли. На мисти высмоктали. Ось как!
Так мы и ехали мимо целых залежей мертвецки пьяных людей, которые обладали, очевидно, настолько слабой волей, что не успевали даже добежать до дому, сдаваясь охватившей их глотки палящей жажде там, где эта жажда их застигала. И лежали они в снегу, с черными бессмысленными лицами, и если бы я не знал дороги до села, то нашел бы ее по этим гигантским черным камням, разбросанным гигантским мальчиком-с-пальчик на всем пути.
Народ это был, однако, по большей части крепкий, закаленный, и самые чудовищные эксперименты над своим телом обходились ему сравнительно дешево. Проламывали друг другу головы, уничтожали начисто носы и уши, а один смельчак даже взялся однажды на заманчивое пари (без сомнения – бутылка водки) съесть динамитный патрон. Проделав это, он в течение двух-трех дней, несмотря на сильную рвоту, пользовался самым бережливым и заботливым вниманием со стороны товарищей, которые все боялись, что он взорвется.
По миновании же этого странного карантина – был он жестоко избит.
Служащие конторы отличались от рабочих тем, что меньше дрались и больше пили. Все это были люди, по большей части отвергнутые всем остальным светом за бездарность и неспособность к жизни, и, таким образом, на нашем маленьком, окруженном неизмеримыми степями островке собралась самая чудовищная компания глупых, грязных и бездарных алкоголиков, отбросов и обгрызков брезгливого белого света.
Занесенные сюда гигантской метлой Божьего произволения, все они махнули рукой на внешний мир и стали жить как Бог на душу положит. Пили, играли в карты, ругались прежестокими отчаянными словами и во хмелю пели что-то настойчивое, тягучее и танцевали угрюмо-сосредоточенно, ломая каблуками полы и извергая из ослабевших уст целые потоки хулы на человечество.
В этом и состояла веселая сторона рудничной жизни. Темные ее стороны заключались в каторжной работе, шагании по глубочайшей грязи из конторы в колонию и обратно, а также в отсиживании в кордегардии по целому ряду диковинных протоколов, составленных пьяным урядником.
* * *
Когда правление рудников было переведено в Харьков, туда же забрали и меня, и я ожил душой и окреп телом…
По целым дням бродил я по городу, сдвинув шляпу набекрень и независимо насвистывая самые залихватские мотивы, подслушанные мною в летних шантанах – месте, которое восхищало меня сначала до глубины души.
Работал я в конторе преотвратительно и до сих пор недоумеваю: за что держали меня там шесть лет, ленивого, смотревшего на работу с отвращением и по каждому поводу вступавшего не только с бухгалтером, но и с директором в длинные, ожесточенные споры и полемику.
Вероятно, потому, что был я превеселым, радостно глядящим на широкий Божий мир человеком, с готовностью откладывавшим работу для смеха, шуток и ряда замысловатых анекдотов, что освежало окружающих, погрязших в работе, скучных счетах и дрязгах.
* * *
Литературная моя деятельность была начата в 1904 году и была она, как мне казалось, сплошным триумфом. Во-первых, я написал рассказ… Во-вторых, я отнес его в «Южный край». И в-третьих (до сих пор я того мнения, что в рассказе это самое главное), в-третьих, он был напечатан!
Гонорар я за него почему-то не получил, и это тем более несправедливо, что едва он вышел в свет, как подписка и розница газеты сейчас же удвоилась…
Те же самые завистливые, злые языки, которые пытались связать день моего рождения с каким-то еще другим праздником, связали и факт поднятия розницы с началом русско-японской войны.
Ну, да мы-то, читатель, знаем с вами, где истина…
Написав за два года четыре рассказа, я решил, что поработал достаточно на пользу родной литературы, и решил основательно отдохнуть, но подкатился 1905 год и, подхватив меня, закрутил как щепку.
Я стал редактировать журнал «Штык», имевший в Харькове большой успех, и совершенно забросил службу… Лихорадочно писал я, рисовал карикатуры, редактировал и корректировал, и на девятом номере дорисовался до того, что генерал-губернатор Пешков оштрафовал меня на 500 рублей, мечтая, что немедленно заплачу их из карманных денег.
Я отказался по многим причинам, главные из которых были: отсутствие денег и нежелание потворствовать капризам легкомысленного администратора.
Увидев мою непоколебимость (штраф был без замены тюремным заключением), Пешков спустил цену до 100 рублей.
Я отказался.
Мы торговались, как маклаки, и я являлся к нему чуть не десять раз. Денег ему так и не удалось выжать из меня! Тогда он, обидевшись, сказал:
– Один из нас должен уехать из Харькова!
– Ваше превосходительство! – возразил я. – Давайте предложим харьковцам: кого они выберут?
Так как в городе меня любили и даже до меня доходили смутные слухи о желании граждан увековечить мой образ постановкой памятника, то г. Пешков не захотел рисковать своей популярностью.
И я уехал, успев все-таки до отъезда выпустить три номера журнала «Меч», который был так популярен, что экземпляры его можно найти даже в Публичной библиотеке.
* * *
В Петроград я приехал как раз на Новый год. Опять была иллюминация, улицы были украшены флагами, транспарантами и фонариками. Но я уж ничего не скажу! Помолчу.
И так меня иногда упрекают, что я думаю о своих заслугах больше, чем это требуется обычной скромностью. А я – могу дать честное слово, – увидев всю эту иллюминацию и радость, сделал вид, что совершенно не замечаю невинной хитрости и сентиментальных, простодушных попыток муниципалитета скрасить мой первый приезд в большой незнакомый город… Скромно, инкогнито, сел на извозчика и инкогнито поехал на место своей новой жизни. И вот – начал я ее.
Первые мои шаги были связаны с основанным нами журналом «Сатирикон», и до сих пор я люблю, как собственное дитя, этот прекрасный, веселый журнал (в год 8 руб., на полгода 4 руб.).
Успех его был наполовину моим успехом, и я с гордостью могу сказать теперь, что редкий культурный человек не знает нашего «Сатирикона» (на год 8 руб., на полгода 4 руб.).
В этом месте я подхожу уже к последней, ближайшей эре моей жизни, и я не скажу, но всякий поймет, почему я в этом месте умолкаю.
Из чуткой, нежной, до болезненности нежной скромности я умолкаю.
* * *
Не буду перечислять имена тех лиц, которые в последнее время мною заинтересовались и желали со мной познакомиться. Но если читатель вдумается в истинные причины приезда славянской депутации, испанского инфанта и президента Фальера, то, может быть, моя скромная личность, упорно державшаяся в тени, получит совершенно другое освещение…
Американцы
Издатель журнала «Северное сияние», Роздеришин, и секретарь, Бильбокеев, составляли объявление о подписке на будущий год.
– С чего начинать-то? – спросил, беря в руку перо, Бильбокеев.
– Ну… как обыкновенно начинается…
– Обыкновенно начинают так, – сказал опытный Бильбокеев. – «Не прибегая к широковещательным рекламам»…
– Это хорошо. Солидно. Только… постойте, дорогой… Что это мы хотим сейчас составить?
– Широковещательную рекламу.
– Ну, вот. А пишем – «не прибегая»… Неудобно.
Бильбокеев подумал.
– Существует еще одно хорошее вступление для такого рода объявлений: «Не щадя затрат, наш журнал»…
– Прекрасно! – восхищенно воскликнул Роздеришин. – Именно – «не щадя затрат»… Так и начните.
Бильбокеев написал «не щадя затрат» и выжидательно посмотрел на издателя.
– Ну-с?
– Что? – спросил издатель.
– Вот я написал – «не щадя затрат», – а что же дальше?
– Да это и хорошо. Чего же еще?
– Видите ли… я написал придаточное предложение. Как вам, вероятно, известно – придаточное предложение само по себе, без главного – существовать не может… Где же главное предложение?
– Чивой-то я не понимаю, – сказал Роздеришин, растерянно смотря на секретаря.
– Ах ты Господи! Вот мы написали: «не щадя затрат»… Ну, а что же дальше?! Нужно так писать: «не щадя затрат, – мы сделаем то-то и то-то». Ну, вот вы и скажите, на что мы обещаем не щадить затрат? Что это такое – то-то и то-то?
Издатель вздохнул.
– Вот оно что! Дальше можно бы написать, что, мол, «идя навстречу интересам многоуважаемых господ подписчиков»…
Секретарь приписал несколько слов и прочел вслух:
– «Не щадя затрат и идя навстречу интересам многоуважаемых господ подписчиков»…
Он остановился.
– Ну-с? А где же главное предложение?
– Неужели главного еще нет? – удивился Роздеришин.
– Конечно! Вот мы не щадим затрат, идем навстречу. А на что не щадим, куда идем?
– Гм… – задумался издатель и даже вытянул губы трубочкой. – Действительно. «Идя навстречу интересам многоуважаемых господ подписчиков»… А ведь они, черти полосатые, разве понимают – каково издателю? Гм… Что бы им такое дальше ввернуть? Разве насчет окраин?..
– Каких окраин?
– Что, мол, журнал будет уделять большое внимание насущным интересам окраин… Некоторые объявляют так.
– Никанор Палыч! Да ведь это газета может уделять! Какие у нас могут быть интересы окраин? На первой странице какая-нибудь «Девочка с яблоком», потом роман «Разными дорогами», опять – «Девочка с кошкой», она же поздравляющая с днем рождения бабушку, «Флорентийская цветочница», смесь, и в конце та же проклятая девчонка с собакой, под названием «Два друга». И так – каждый номер. Где же тут окраины? Нужно одно из двух – или насчет самого журнала размазать побольше – или насчет премий!
– Что ж насчет журнала… Даем мы как обыкновенно: 52 номера роскошно иллюстрированного журнала, с произведениями лучших мастеров слова на веленевой бумаге…
– Это мы и в прошлом году писали и в позапрошлом… Нужно что-нибудь насчет реформ. Вроде что: 1910 год будет годом наших реформ!
– Да какие же реформы?.. Рассыльного Мотыку я давно собираюсь турнуть, взять на его место потолковее…
– Ну что вы такое говорите, Никанор Палыч! В других журналах как у людей… Вон «Зарницы» как написали: мы, говорят, не щадя затрат, будем печатать некоторые рисунки по способу «дрей фарбен друк!»[1].
Роздеришин с суеверным ужасом посмотрел на секретаря.
– Господи! Что же это?..
– Трехцветная печать! А у нас все одним цветом жарим… Эйн фарбен друк![2]
– Голубчик! – сказал издатель. – А вы так и напишите… Что, мол, мы с будущего года будем рисунки печатать эйн фарбен друком.
Бильбокеев рассмеялся.
– Не щадя затрат?
– Не щадя. Можно тут же написать: «идя навстречу». А?
– Нет, Никанор Палыч – не отвертитесь!.. Придется вам на премии налечь. Что вы предполагали дать?
– У меня тут отмечено: «Альбом красавиц на меловой бумаге – приятное развлечение домашнего очага, полное собрание сочинений знаменитого писателя сороковых годов и книжка портретов членов Государственной Думы»…
Бильбокеев задумчиво качнул головой.
– Недурно. Красавиц штук десять можно дать. Надо в клише порыться. Члены Думы только дорого обойдутся… Фотографии покупать, клише делать…
– Поехали! Может, еще и в три краски печатать? Пороемся в старых клише и довольно.
– Да у нас никаких клише членов Думы и нет!..
– И не надо. Мало ли у нас есть клише, вообще. «Свен Гедин, путешественник по Тибету», «знаменитый ученый Пастер», «английский министр колоний», «убийца президента Карно» – всех можно пустить в дело. Только по бородам подобрать.
– Как… по бородам?
– Да так. У кого из членов Думы борода – ставить клише с бородой, у кого усы – с усами. А что не похожи будут – пустяки. Подумают – нечаянно перепутали. Съедят.
– Разве что так! – сказал Бильбокеев. – А что это за знаменитый писатель сороковых годов, с полным собранием сочинений? У вас там фамилия не указана.
– Да и сам не знаю. Купил на складе по случаю – тысяч двадцать томов какой-то чепуховины, а чьи – так и не посмотрел. Вы уж его там распишете сами.
– Постойте! Мы так и продолжим… Значит: «Не щадя затрат и идя навстречу интересам публики, редакция решила дать ряд премий, стоящих в отдельной продаже 27 рублей 55 копеек.
1) “Альбом красавиц”. Это изящное издание явится лучшим украшением домашнего очага и своими грациозными формами будет веселить глаз всех любителей женской красоты – лучшего, чем украсила вселенную мать-природа. Перед подписчиком пройдет ряд лучших красавиц, стоящих в отдельной продаже 8 рублей.
2) Полное собрание сочинений знаменитого мастера слова сороковых годов (не забудьте потом фамилию вставить), произведения которого до сих пор перечитываются и заучиваются наизусть. Имя это стоит в плеяде наравне с такими мастерами слова, как Пушкин, Белинский и незабвенный русский сатирик Н. В. Гоголь, сквозь слезы смеявшийся над дореформенной Русью и заклеймивший своим талантливым пером взяточничество и отечественную косность.
3) Все подписчики, внесшие деньги до первого января, получат роскошное издание “Наши депутаты”. Перед читателем пройдет здесь ряд “лучших людей страны”, призванных залечить раны и уврачевать нашу матушку Россию. Всякий может запечатлеть в сердце дорогие черты, внеся деньги до первого января (на год 6 руб., полгода 3 руб. 50 коп.)»
Бильбокеев перевел дух.
– Хорошо?
– Здорово. О Гоголе метко сказано. Именно что – не щадя затрат! Спасибо.
Роздеришин пожал Бильбокееву руку, а тот ухмыльнулся и сказал:
– Все-таки я думаю сверху написать: «Не прибегая к широковещательным рекламам»… А?
Подмостки
Я сидел в четвертом ряду кресел и вслушивался в слова, которые произносил на сцене человек с небольшой русой бородой и мягким взглядом добрых, ласковых глаз.
– Зачем такая ненависть? Зачем возмущение? Они тоже, может быть, хорошие люди, но слепые, сами не понимающие, что они делают… Понять их надо, а не ненавидеть!
Другой артист, загримированный суровым, обличающим человеком, нахмурил брови и непреклонно сказал:
– Да, но как тяжело видеть всюду раболепство, тупость и косность! У благородного человека сердце разрывается от этого.
Героиня, полулежа на кушетке, грустно возражала:
– Господа, воздух так чист, и птички так звонко поют… В небе сияет солнце, и тихий ветерок порхает с цветочка на цветочек… Зачем спорить?
Обличающий человек закрыл лицо руками и, сквозь рыдания, простонал:
– Божжже мой! Божжжже мой!.. Как тяжело жить!
Человек, загримированный всепрощающим, тихо положил руки на плечо тому, который говорил «Божже мой!».
– Ирина, – прошептал он, обращаясь к героине, – у этого человека большая душа!
На моих глазах выступили слезы.
Я, вообще, очень чувствителен и не могу видеть равнодушно, даже если на моих глазах режут человека. Я смахнул слезу и почувствовал, что эти люди своей талантливой игрой делают меня хорошим, чистым человеком. Мне страстно захотелось пойти в антракте в уборную к тому актеру, который всех прощал, и к тому, который страдал, и к грустной героине – и поблагодарить их за те чувства, которые они разбудили в моей душе.
И я пошел к ним в первом же антракте.
Вот каким образом познакомился я с интересным миром деятелей подмосток…
* * *
– Можно пройти в уборную Эрастова?
– А вы не сапожник?
– Лично я не могу об этом судить, – нерешительно ответил я. – Хотя некоторые критики находили недостатки в моих рассказах, но не до такой степени, чтобы…
– Пожалуйте!
Я шагнул в дверь и очутился перед человеком, загримированным всепрощающим.
– Ваш поклонник! – отрекомендовался я. – Пришел познакомиться лично.
Он был растроган.
– Очень рад… садитесь!
– Спасибо, – сказал я, оглядывая уборную. – Как интересна жизнь артиста, не правда ли?.. Все вы такие душевные, ласковые, талантливые…
Эрастов снисходительно усмехнулся.
– Ну, уж и талантливые… Далеко не все талантливы!
– Не скромничайте, – возразил я, садясь.
– Конечно… Разве этот старый башмак имеет хоть какую-нибудь искру? Ни малейшей!
– Какой старый башмак? – вздрогнул я.
– Фиалкин-Грохотов! Тот, который так подло играл роль героя.
– Вы находите, что он не справился с ролью? Зачем же тогда режиссер поручил ему эту роль?
Эрастов всплеснул руками.
– Дитя! Вы ничего не знаете? Да ведь режиссер живет с его женой! А сам он пользуется щедротами купчихи Поливаловой, которая – родственница буфетчика Илькина, имеющего на антрепренера векселей на сорок тысяч.
Я был ошеломлен.
– Какой негодяй! И с таким человеком должны играть вы и эта милая, симпатичная Лучезарская!..
– Героиня? Да ей-то что… Она сама живет с суфлером только потому, что тот приходится двоюродным братом рецензенту Кулдыбину. У нее, впрочем, есть муж и дочь лет двенадцати. Но она своими побоями скоро вгонит девчонку в гроб – я в этом уверен. Впрочем, она не прочь продать девчонку комику Зубчаткину только потому, что у того есть некоторые связи в N-ском театре, куда она мечтает пробраться…
– Неужели она такая?
– Да, знаете… Готова с каждым первым попавшимся. Покажите ей десять рублей – побежит. Ей комическая старуха Мяткина-Строева давно уже руки не подает!
– Смотрите-ка! Комическая старуха, а какая благородная брезгливость, – изумился я.
– Она не потому. Просто у Мяткиной-Строевой был любовник на выходах – Клеопатров, которого она содержала, а Лучезарская насплетничала, что он в бутафорской шлем украл – его и уволили среди сезона. Вы меня извините, сейчас мой выход минут на пять, если хотите – подождите… я вернусь, еще поболтаем. Ужасно, знаете, мне с моими взглядами жить среди этой грязи и сплетен. Я сейчас!
Он ушел. Я остался один.
Дверь скрипнула, и в уборную вошел Фиалкин-Грохотов, весело что-то насвистывая.
– Васьки нет? – спросил он благодушно.
– Нет, – ответил я, вежливо раскланиваясь. – Очень рад с вами познакомиться – вы прекрасно играли!
Лицо его сделалось грустным.
– Я мог бы прекрасно играть, но не здесь. Я мог бы играть, но с этим… Эрастовым! Знаете ли вы, что этот человек в диалоге невозможен? Он перехватывает реплики, не дает досказывать, комкает ваши слова и своими дурацкими гримасами отвлекает внимание публики от говорящего.
– Неужели он такой? – удивился я.
– Он? Это бы еще ничего, если бы он в частной жизни был порядочным человеком. Но ведь его вечные истории с несовершеннолетними гимназистками, эта подозрительно счастливая игра в карты и бесцеремонность в займах – вот что тяжело и ужасно. Кстати, он у вас еще взаймы не просил?
– Нет. А что?
– Попросит. Больше десяти рублей не одолжайте – все равно не отдаст. Я вам скажу: он да Лучезарская…
В двери послышался стук.
– Можно? – спросила Лучезарская, входя в уборную. – Ах, извините! Очень рада познакомиться!
– Ну, что, голуба? – приветливо сказал Фиалкин-Грохотов, смотря на нее. – Что он там?..
– Ужас что такое! – страдальчески ответила Лучезарская, поднимая руки кверху. – Это такой кошмар… Все время путает слова, переигрывает, то шепчет, как простуженный, то орет. Я с ним совершенно измоталась!
– Бедная вы моя, – ласково и грустно посмотрел на нее Фиалкин-Грохотов. – Каково вам-то.
– Мне-то ничего… У меня сегодня с ним почти нет игры, а вот вы… Я думаю, – вам с вашей школой, с игрой, сердцем и нервами, после большой столичной сцены… тяжело? О, как мне все это понятно! Вам сейчас выходить, милый… Идите!
Он вышел, а Лучезарская нахмурила брови и, наклонившись ко мне, озабоченно прошептала:
– Что вам говорил сейчас этот кретин?
– Он? Так, кое-что… Светский разговор.
– Это страшный сплетник и лгун… Мы его все боимся как огня. Он способен, например, выйти сейчас и рассказать, что застал вас обшаривающим карманы висящего пиджака Эрастова.
– Неужели? – испугался я.
– Алкоголик и морфинист. Мы очень будем рады, если его засадят в тюрьму.
– Неужели? За что?
– Шантажировал какую-то богатую барыню. Теперь все раскрылось. Я очень буду рада, потому что играть с ним – чистое мучение! Когда он да эта горилла – Эрастов на сцене, то ни в чем не можешь быть уверенным. Все провалят!
– Почему же режиссер дает им такие ответственные роли?
– Очень просто! Эрастов живет с женой режиссера, а тому только этого и надо, потому что ему не мешают тогда наслаждаться счастием с этой распутницей Каширской-Мелиной, которая жила в прошлом году с Зубчаткиным.
Она грустно улыбнулась и вздохнула:
– Вас, вероятно, ужасает наше театральное болото? Меня оно ужасает еще больше, но… что делать! Я слишком люблю сцену!..
В уборную влетел Эрастов и, скрежеща зубами, сказал:
– Душечка, Марья Павловна, посмотрите, что сделала эта скотина с началом второго действия! Что он там натворил!!!
– Я это и раньше говорила, – пожала плечами Лучезарская. – Эта роль – главная в пьесе и поэтому по справедливости должна была принадлежать вам! Впрочем… Вы ведь знаете режиссера!
* * *
Следующий акт я опять смотрел.
Лучезарская стояла около окна, вся залитая лунным светом, и говорила, положив голову на плечо Фиалкина-Грохотова:
– Я не могу понять того чувства, которое овладевает мною в вашем присутствии: сердце ширится, растет… Что это такое, Кайсаров?
– Милая… чудная! Я хотел бы, чтобы судорога счастья быть любимым вами сразу захватила мое сердце, и я упал бы к вашим ногам бездыханным с последним словом на устах: люблю!
Около меня кто-то вынул платок, задев меня локтем, и, растроганный, вытер глаза.
– Чего вы толкаетесь, – грубо проворчал я. – Болтают тут руками – сами не знают чего!..
Неизлечимые
Спрос на порнографическую литературу упал.
Публика начинает интересоваться сочинениями по истории и естествознанию.
(Книжн. известия)
Писатель Кукушкин вошел, веселый, радостный, к издателю Залежалову и, усмехнувшись, ткнул его игриво кулаком в бок.
– В чем дело?
– Вещь!
– Которая?
– Ага! Разгорелись глазки? Вот тут у меня лежит в кармане. Если будете паинькой в рассуждении аванса – так и быть, отдам!
Издатель нахмурил брови.
– Повесть?
– Она. Ха-ха! То есть такую машину закрутил, такую, что небо содрогнется! Вот вам наудачу две-три выдержки.
Писатель развернул рукопись.
– «…Темная мрачная шахта поглотила их. При свете лампочки была видна полная волнующаяся грудь Лидии и ее упругие бедра, на которые Гремин смотрел жадным взглядом. Не помня себя, он судорожно прижал ее к груди, и все заверте…»
– Еще что? – сухо спросил издатель.
– Еще я такую штучку вывернул: «Дирижабль плавно взмахнул крыльями и взлетел… На руле сидел Маевич и жадным взором смотрел на Лидию, полная грудь которой волновалась и упругие выпуклые бедра дразнили своей близостью. Не помня себя, Маевич бросил руль, остановил пружину, прижал ее к груди, и все заверте…»
– Еще что? – спросил издатель так сухо, что писатель Кукушкин в ужасе и смятении посмотрел на него и опустил глаза.
– А… еще… вот… Зззаб… бавно! «Линевич и Лидия, стесненные тяжестью водолазных костюмов, жадно смотрели друг на друга сквозь круглые стеклянные окошечки в головных шлемах… Над их головами шмыгали пароходы и броненосцы, но они не чувствовали этого. Сквозь неуклюжую, мешковатую одежду водолаза Линевич угадывал полную волнующуюся грудь Лидии и ее упругие выпуклые бедра. Не помня себя, Линевич взмахнул в воде руками, бросился к Лидии, и все заверте…»
– Не надо, – сказал издатель.
– Что не надо? – вздрогнул писатель Кукушкин.
– Не надо. Идите, идите с Богом.
– В-вам… не нравится? У… у меня другие места есть… Внучек увидел бабушку в купальне… А она еще была молодая…
– Ладно, ладно. Знаем! Не помня себя, он бросился к ней, схватил ее в объятия, и все заверте…
– Откуда вы узнали? – ахнул, удивившись, писатель Кукушкин. – Действительно, так и есть у меня.
– Штука нехитрая. Младенец догадается! Теперь это, брат Кукушкин, уже не читается. Ау! Ищи, брат Кукушкин, новых путей.
Писатель Кукушкин с отчаянием в глазах почесал затылок и огляделся:
– А где тут у вас корзина?
– Вот она, – указал издатель.
Писатель Кукушкин бросил свою рукопись в корзину, вытер носовым платком мокрое лицо и лаконично спросил:
– О чем нужно?
– Первее всего теперь читается естествознание и исторические книги. Пиши, брат Кукушкин, что-нибудь там о боярах, о жизни мух разных…
– А аванс дадите?
– Под боярина дам. Под муху дам. А под упругие бедра не дам! И под «все завертелось» не дам!!!
– Давайте под муху, – вздохнул писатель Кукушкин.
Через неделю издатель Залежалов получил две рукописи. Были они такие:
I. Боярская проруха
Боярышня Лидия, сидя в своем тереме старинной архитектуры, решила ложиться спать. Сняв с высокой волнующейся груди кокошник, она стала стягивать с красивой полной ноги сарафан, но в это время распахнулась старинная дверь и вошел молодой князь Курбский.
Затуманенным взором, молча, смотрел он на высокую волнующуюся грудь девушки и ее упругие выпуклые бедра.
– Ой ты гой еси! – воскликнул он на старинном языке того времени.
– Ой ты гой еси, исполать тебе, добрый молодец! – воскликнула боярышня, падая князю на грудь, и – все заверте…
II. Мухи и их привычки. Очерки из жизни насекомых
Небольшая стройная муха с высокой грудью и упругими бедрами ползла по откосу запыленного окна.
Звали ее по-мушиному – Лидия.
Из-за угла вылетела большая черная муха, села против первой и с еле сдерживаемым порывом страсти стала потирать над головой стройными мускулистыми лапками. Высокая волнующаяся грудь Лидии ударила в голову черной мухи чем-то пьянящим… Простерши лапки, она крепко прижала Лидию к своей груди, и все заверте…
Без почвы
Многие находят, что катанье на колесных коньках – очень трудная вещь… Конечно, в наш слабый развинченный век, когда многие не умеют даже как следует кататься на простом извозчике – этот спорт представляет некоторые трудности, но, конечно, не такого сорта, чтобы, отправляясь впервые на скетинг-ринг, попрощаться с родственниками, написать завещание и затвердить наизусть последние предсмертные слова.
* * *
Я стоял у буфетного столика, опираясь на мягкие перила вокруг асфальтовой площадки, на которой носились с треском и веселым гамом оживленные парочки, – стоял и думал:
– Только-то и всего? Да ведь сущий пустяк – покатиться на этих колесиках! Мне кажется, я открыл главный секрет этого спорта: стоит только стараться не упасть – и дело наполовину сделано. А если вы не рухнули на пол сразу, то последующие шаги не представляют никаких затруднений… Чтобы сдвинуться с места, необходимо попросить кого-либо из находящихся вблизи толкнуть вас легонько в спину. А коньки уже – такая подвижная штука, что мигом домчат вас до противоположной стороны площадки. Попробуем.
Я подошел к служителю, сел на диван, протянул ноги и сказал тоном лихого, безрассудно смелого спортсмена:
– Парочку коньков! Да получше!! Чтобы они обязательно были на колесиках!
– Да они и так все на колесиках, – возразил служитель, завинчивая какие-то винты на моей ноге.
– Да? – смутился я. – Это прекрасный обычай.
– Готово, господин!
Я опустил на пол оседланные ноги и потихоньку подвигал ими… Увы, твердой земли я не ощутил: мои ноги как будто болтались в воздухе.
– Это… всегда так? – робко спросил я.
– Что всегда?
– Так… скользко.
– А как же: колесики! Пожалуйте на площадку.
Я поднялся с дивана, но нога моя стремительно юркнула куда-то в сторону, и я снова опустился на свое место. Мне часто до того приходилось сиживать на диванах, но никогда я не получал такого искреннего удовлетворения от этого, как теперь.
Никогда бы раньше я не мог поверить, что можно так привязаться и полюбить простую дешевую, набитую шерстью подушку. Ни за какие деньги не хотел бы я расстаться с ней…
– Что же вы? Пожалуйте.
– Хи-хи, – засмеялся я. – Хи-хи… Я, голубчик, еще немножко посижу здесь. Устанешь, знаешь ли, за день… Тут у вас очень мило: тепло, уютно.
Он отошел от меня, а я остался сидеть, томительно вздыхая и изредка осторожно постукивая скользкой ногой по полу. Рядом со мной надевали коньки господину, который был в таком же положении, как я. Но в этом человеке был дух героя! При Иоанне Грозном он, вместо Ермака, мог бы завоевать Сибирь; при встрече с тигром он ударил бы его кулаком в темя и, ошеломив этим изумленного зверя, притащил бы его на веревке домой… В этом человеке помещался дух героя! Он не сидел полчаса на диване, не мямлил, как я, а сразу встал, выпрямился смело во весь рост и – грохнулся на буфетный стол всей своей тяжестью.
Если заразительны дурные примеры, то заразительны и хорошие: я встал и, прижимаясь к служителю со всей порывистостью и лаской, на которую способна моя привязчивая натура, направился к барьеру.
И вот – я остался один, судорожно уцепившись за барьер и делая вид, что меня страшно заинтересовало устройство потолка.
– Отчего же вы не катаетесь? – дружески спросил меня кто-то из сидевших за столиками.
– Да я… катаюсь.
– Вы бросьте барьер! Не держитесь за него – тогда легче.
Я послушался совета. Но мои ноги (никогда не подозревал в своих собственных конечностях столько хитрости и ехидства) заметили этот маневр и сразу же разбежались в обе стороны так далеко, что мне стоило большого труда снова собрать их воедино. При этом я сделал движение, напоминающее самую популярную фигуру в кэк-воке, и снова с судорожною поспешностью уцепился за барьер.
– Смелее, смелее! – кричал мне доброжелатель. – Не льните так к барьеру, как к любимой женщине. Свободнее руки, отъезжайте от барьера.
– Очевидно, он знает, что нужно делать, – подумал я и отъехал от барьера.
И тут я оказался будто висящим в воздухе. Коньки сами ерзали по асфальту, как живые, я откидывался назад, изгибался, как угорь, и, наконец, видя, что позорное падение неизбежно – с молниеносной поспешностью схватил за обе руки какого-то подвернувшегося конькобежца.
– Что такое? – изумился он. – В чем дело?
Стискивая его руки, я тряс их, изгибался и, чтобы загладить свой бестактный поступок, сказал трясущимися губами:
– А, здравствуйте!.. Как поживаете? Вы… меня не узнаете?
– Первый раз вижу. Пустите мои руки!
Он вырвался. Ноги мои не упустили удобного случая сделать гадость их хозяину, разъехались в стороны, и я тяжело опустился боком на асфальт.
– Упали? – участливо спросил мой доброжелатель.
Я сделал вид, что поправляю коньки.
– Нет, это я так сел. Затянул ремни. Они, знаете, от катания ослабевают.
Повозившись с каким-то ремнем, я тихонько подполз к барьеру и – снова нашел в нем старого, верного, испытанного друга.
– Если вы замечаете, что падаете, – сказал человек, сидевший за столом (теперь я подозреваю, что он был – случайный зритель, впервые зашедший полюбоваться на новый спорт), – если вы замечаете, что падаете, – то немедленно поднимайте одну ногу… Равновесие установится, таким образом, сразу.
Снова я с тяжелым сердцем расстался с барьером… Исполнить совет моего доброжелателя было тем легче, что я поскользнулся сразу. И совет был исполнен даже в двойной дозе. Он советовал при падении поднять одну ногу, а я поднял обе. Правда, это было после падения, и для этого пришлось коснуться спиной асфальта, но я увидел, что в падении, в сущности, нет ничего страшного.
Мимо пролетел изящный господин, грациозно наклонившись вперед и легко, без усилий скользя по асфальтовой глади.
– Попробую и я так, – подумал я. – Ну, упаду! Эка важность!
Положив руки назад, я неожиданным ураганом ринулся в толпу катающихся. Я упал всего два раза, но сбил с ног человек десять, опрокинул неизвестного толстяка на барьер и, сопровождаемый разными пожеланиями и комплиментами, усталый, довольный собой отправился снимать коньки.
* * *
На второй день я опрокинул всего двух человек и к барьеру прикасался лишь изредка, большей частью покровительственно похлопывая его по упругой спине… На третий день я не опрокинул уже ни одного человека (опрокинули меня – какой-то неуклюжий медведь, – чтобы его черт побрал, – и неизвестная девица, бездарная до обморока), на барьер смотрел с презрением, как на нечто смешное, ненужное, и демонстративно держался подальше от этого пережитка старинной неуклюжести и страха… Пролетая мимо напуганных, искаженных ужасом лиц, кричал им покровительственное: «смелее!», и теперь – если бы мне предложили приз за катанье, – я взял бы его без всякого колебания, отнекиваний и ненужной скромности.
Четверг
В восемь часов вечера Ляписов заехал к Андромахскому и спросил его:
– Едете к Пылинкиным?
– А что? – спросил, покривившись, Андромахский. – Разве сегодня четверг?
– Конечно, четверг. Сколько четвергов вы у них бывали и все еще не можете запомнить.
Андромахский саркастически улыбнулся:
– Зато я твердо знаю, что мы будем там делать. Когда мы войдем, m-me Пылинкина сделает радостно-изумленное лицо: «Господи! Андрей Павлович! Павел Иванович! Как это мило с вашей стороны!» Что мило? Что мило, черт ее возьми, эту тощую бабу, меняющую любовников, – не скажу даже как перчатки, потому что перчатки она меняет гораздо реже! Что мило? То ли мило, что мы являемся всего один раз в неделю, или то, что, войдя, не разгоняем сразу пинками всех ее глупых гостей? «Садитесь, пожалуйста. Чашечку чаю?» Ох, эта мне чашечка чаю! И потом начинается: «Были на лекции о Ведекинде?» А эти проклятые лекции, нужно вам сказать, читаются чуть ли не каждый день! Нет, скажешь, не был. «Не были? Как же это вы так?» Ну, что, если после этого взять, стать перед ней на колени, заплакать и сказать: «Простите меня, что я не был на лекции о Ведекинде. Я всю жизнь посвящу на то, чтобы замолить этот грех. Детям своим завещаю бывать от двух до трех раз на Ведекинде, кухарку вместо бани буду посылать на Ведекинда и на смертном одре завещаю все свое состояние лекторам, читающим о Ведекинде. Простите меня, умная барыня, и кланяйтесь от меня всем вашим любовникам!»
Ляписов засмеялся:
– Не скажете!
– Конечно, не скажу. В том-то и ужас, что не скажу. И еще в том ужас, что и она и все ее гости моментально и бесследно забывают о Ведекинде, о лекциях и с лихорадочным любопытством набрасываются на какую-то босоножку. «Видели танцы новой босоножки? Мне нравится». А другой осел скажет: «А мне не нравится». А третий отвечает: «Не скажите! Это танцы будущего, и они мне нравятся. Когда я был в Берлине, в кафешантане…» – «Ах, – скажет игриво m-me Пылинкина, – вам, мужчинам, только бы все кафешантаны!» Конечно, нужно было бы сказать ей – кафешантаны. А тебе бы все любовники да любовники. «Семен Семеныч! Чашечку чаю с печеньицем, а? Пожалуйста! Читали статью о Вейнингере?» А чаишко-то у нее, признаться, скверный, да и печеньице тленом попахивает… И вы замечаете? Замечаете? Уже о босоножке забыто, танцы будущего провалились бесследно до будущего четверга, разговор о кафешантане держится две минуты, увядает, осыпается, и на его месте пышно расцветает беседа о новой пьесе, причем одному она нравится, другому не нравится, а третий выражает мнение, что она так себе. Да ведь он ее не видел?! Не видел, уверяю вас, шут этакий, мошенник, мелкий хам!! А ты должен сидеть, пить чашечку чаю и говорить, что босоножка тебе нравится, новая пьеса производит впечатление слабой, а кафешантаны скучны, потому что все номера однообразны.
Ляписов вынул часы:
– Однако уже скоро девять!
– Сейчас. Я в минутку оденусь. Да ведь там только к девяти и собираются… Одну минуточку.
* * *
В девять часов вечера Андромахский и Ляписов приехали к Пылинкиным.
M-me Пылинкина увидела их еще в дверях и с радостным изумлением воскликнула:
– Боже ты мой, Павел Иваныч! Андрей Павлыч! Садитесь. Очень мило с вашей стороны, что заехали. Чашечку чаю?
– Благодарю вас! – ласково наклонил голову Андромахский. – Не откажусь.
– А мы с мужем думали, что встретим вас вчера…
– Где? – спросил Андромахский.
– Как же! В Соляном Городке! Грудастов читал о Пшебышевском.
На лице Андромахского изобразилось неподдельное отчаяние.
– Так это было вчера?! Экая жалость! Я мельком видел в газетах, и представьте, думал, что она будет еще не скоро. Я теперь газеты, вообще, мельком просматриваю.
– В газетах теперь нет ничего интересного, – сказал из-за угла чей-то голос.
– Репрессии, – вздохнула хозяйка. – Обо всем запрещают писать. Чашечку чаю?
– Не откажусь, – поклонился Ляписов.
– Мы выписали две газеты и жалеем. Можно бы одну выписать.
– Ну, иногда в газетах можно натолкнуться на что-нибудь интересное… Читали на днях, как одна дама гипнотизмом выманила у домовладельца тридцать тысяч?..
– Хорошенькая? – игриво спросил Андромахский.
Хозяйка кокетливо махнула на него салфеточкой:
– Ох, эти мужчины! Им бы все только – хорошенькая! Ужасно вы испорченный народ.
– Ну, нет, – сказал Ляписов. – Вейнингер держится обратного мнения… У него ужасное мнение о женщинах…
– Есть разные женщины и разные мужчины, – послышался из полутемного угла тот же голос, который говорил, что в газетах нет ничего интересного. – Есть хорошие женщины и хорошие мужчины. И плохие есть там и там.
– У меня был один знакомый, – сказала полная дама. – Он был кассиром. Служил себе, служил, и – представьте – ничего. А потом познакомился с какой-то кокоткой, растратил казенные деньги и бежал в Англию. Вот вам и мужчины ваши!
– А я против женского равноправия! – сказал господин с густыми бровями. – Что это такое? Женщина должна быть матерью! Ее сфера – кухня!
– Извините-с! – возразила хозяйка. – Женщина такой же человек, как и мужчина! А ей ничего не позволяют делать!
– Как не позволяют? Все позволяют! Вот одна на днях в театре танцевала с голыми ногами. Очень было мило. Сфера женщины – все изящное, женственное.
– А по-моему, она вовсе не изящна. Что это такое – ноги толстые и сама скачет, как козел!
– А мне нравится! – сказал маленький лысый человек. – Это танцы будущего, и они открывают новую эру в искусстве.
– Чашечку чаю! – предложила хозяйка Андромахскому. – Может быть, желаете рюмочку коньяку туда?
– Мерси. Я вообще не пью. Спиртные напитки вредны.
Голос из угла сказал:
– Если спиртные напитки употреблять в большом количестве, то они, конечно, вредны. А если иногда выпить рюмочку – это не может быть вредным.
– Ничем не надо злоупотреблять, – сказала толстая дама.
– Безусловно. Все должно быть в меру, – уверенно ответил Ляписов.
Андромахский встал, вздохнул и сказал извиняющимся тоном:
– Однако я должен спешить. Позвольте, Марья Игнатьевна, откланяться.
На лице хозяйки выразился ужас.
– Уже?!! Посидели бы еще…
– Право, не могу.
– Ну, одну минутку!
– С наслаждением бы, но…
– Какой вы, право, нехороший… До свиданья. Не забывайте! Очень будем рады с мужем видеть вас.
Ласковая, немного извиняющаяся улыбка бродила на лице Андромахского до тех пор, пока он не вышел в переднюю. Когда нога его перешагнула порог – лицо приняло выражение холодной злости, скуки и бешенства.
Он оделся и вышел.
* * *
Захлопнув за собой дверь, Андромахский остановился на полутемной площадке лестницы и прислушался. До него явственно донеслись голоса: его приятеля Ляписова, толстой дамы и m-me Пылинкиной.
– Что за черт?
Он огляделся. Над его головой тускло светило узенькое верхнее окно, выходившее, очевидно, из пылинкинской гостиной. Слышно было всякое слово – так отчетливо, что Андромахский, уловив свою фамилию, прислонился к перилам и застыл…
– Куда это он так вскочил? – спросил голос толстой дамы.
– К жене, – отвечал голос Ляписова.
M-me Пылинкина засмеялась:
– К жене! С какой стороны?!
– Что вы! – удивилась толстая дама. – Разве он такой?..
– Он?! – сказал господин с густыми бровями. – Я его считал бы добродетельнейшим человеком, если бы он изменял только жене с любовницей. Но он изменяет любовнице с горничной, горничной – с белошвейкой, шьющей у жены, и так далее. Разве вы не знаете?
– В его защиту я должен сказать, что у него есть одна неизменная привязанность, – сказал лысый старичок.
– К кому?
– Не к кому, а к чему… К пиву! Он выпивает в день около двадцати бутылок!
Все рассмеялись.
– Куда же вы? – послышался голос хозяйки.
– Я и так уже засиделся, – отвечал голос Ляписова. – Нужно спешить.
– Посидите еще! Ну, одну минуточку! Недобрый, недобрый! До свиданья. Не забывайте нашего шалаша.
* * *
Когда Ляписов вышел, захлопнув дверь, на площадку, он увидел прислонившегося к перилам Андромахского и еле сдержал восклицание удивления.
– Тс-с!.. – прошептал Андромахский, указывая на окно. – Слушайте! Это очень любопытно…
– Какой симпатичный этот Ляписов, – сказала хозяйка. – Не правда ли?
– Очень милый, – отвечал господин с густыми бровями. – Только вид у него сегодня был очень расстроенный.
– Неприятности! – послышался сочувственный голос толстой дамы.
– Семейные?
– Нет, по службе. Все игра проклятая!
– А что, разве?..
– Да, про него стали ходить тревожные слухи. Получает в месяц двести рублей, а проигрывает в клубе в вечер по тысяче. Вы заметили, как он изменился в лице, когда я ввернула о кассире, растратившем деньги и бежавшем в Англию?
– Проклятая баба, – прошептал изумленный Ляписов. – Что она такое говорит!
– Хорошее оконце! – улыбнулся Андромахский.
– …Куда же вы? Посидели бы еще!
– Не могу-с! Время уже позднее, – послышался голос лысого господина. – А ложусь-то я, знаете, рано.
– Какая жалость, право!
* * *
На площадку лестницы вышел лысый господин, закутанный в шубу, и испуганно отшатнулся при виде Ляписова и Андромахского.
Андромахский сделал ему знак, указал на окно и в двух словах объяснил преимущество занятой ими позиции.
– Сейчас о вас будет. Слушайте!
– Я никогда не встречала у вас этого господина, – донесся голос толстой дамы. – Кто это такой?
– Это удивительная история, – отвечала хозяйка. – Я удивляюсь, вообще… Представили его мне в театре, а я и не знаю, кто и что он такое. Познакомил нас Дерябин. Я говорю Дерябину между разговором: «Отчего вы не были у нас в прошлый четверг?» А этот лысый и говорит мне: «А у вас четверги? Спасибо, буду». Никто его и не звал, я даже и не намекала. Поразительно некоторые люди толстокожи и назойливы! Пришлось с приятной улыбкой сказать: пожалуйста! Буду рада.
– Ах ты дрянь этакая, – прошептал огорченно лысый старичок. – Если бы знал – никогда бы к тебе не пришел. Вы ведь знаете, молодой человек, – обратился он к Андромахскому, – эта худая выдра в интимных отношениях с тем самым Дерябиным, который нас познакомил. Ей-Богу! Мне Дерябин сам и признался. Чистая уморушка!
– А вы зачем соврали там, в гостиной, что я выпиваю двадцать бутылок пива в день? – сурово спросил старичка Андромахский.
– А вы мне очень понравились, молодой человек, – виновато улыбнулся старичок. – Когда зашел о вас разговор – я и думаю: дай вверну словечко!
– Пожалуйста, никогда не ввертывайте обо мне словечка. О чем они там сейчас говорят?
– Опять обо мне, – сказал Ляписов. – Толстая дама выражает опасение, что я не сегодня-завтра сбегу с казенными деньгами.
– Проклятая лягушка! – проворчал Андромахский. – Если бы вы ее самое знали! Устраивает благотворительные вечера и ворует все деньги. Одну дочку свою буквально продала сибирскому золотопромышленнику!
– Ха-ха! – злобно засмеялся старичок. – А вы заметили этого кретиновидного супруга хозяйки, сидевшего в углу?..
– Как же! – усмехнулся Андромахский. – Он сказал ряд очень циничных афоризмов: что в газетах нет ничего интересного, что женщины и мужчины бывают плохие и хорошие и что если пить напитков много, то это скверно, а мало – ничего…
Старичок, Ляписов и Андромахский уселись для удобства на верхней ступеньке площадки, и Андромахский продолжал:
– И он так глуп, что не замечал, как старуха Пылинкина подмигивала несколько раз этому густобровому молодцу. Очевидно, дело с новеньким лямиделямезончиком на мази!
– Хе-хе! – тихонько засмеялся Ляписов. – А вы знаете, старче, как Андромахский сегодня скаламбурил насчет этой Мессалины: она не меняет любовников как перчатки только потому, что не меняет перчаток.
Лысый старичок усмехнулся:
– Заметили, чай у них мышами пахнет! Хоть бы людей постыдились…
* * *
Когда госпожа Пылинкина, провожая толстую даму, услышала на площадке голоса и выглянула из передней, она с изумлением увидела рассевшуюся на ступеньках лестницы компанию…
– Я уверен, – говорил увлеченный разговором Ляписов, – что эта дура Пылинкина не только не читала Beдекинда, но, вероятно, путает его с редерером, который она распивает по отдельным кабинетам с любовниками.
– Ну да! – возражал Андромахский. – Станут любовники поить ее редерером. Бутылка клюквенного квасу, бутерброд с чайной колбасой – и m-me Пылинкина, соблазненная этой царской роскошью, готова на все!..
Госпожа Пылинкина кашлянула, сделала вид, что вышла только сейчас, и с деланым удивлением сказала:
– А вы, господа, еще здесь! Заговорились? Не забудьте же – в будущий четверг!
Мозаика
– Я несчастный человек – вот что!
– Что за вздор?! Никогда я этому не поверю.
– Уверяю тебя.
– Ты можешь уверять меня целую неделю, и все-таки я скажу, что ты несешь самый отчаянный вздор. Чего тебе недостает? Ты имеешь ровный, мягкий характер, деньги, кучу друзей и, главное, – пользуешься вниманием и успехом у женщин.
Вглядываясь печальными глазами в неосвещенный угол комнаты, Кораблев тихо сказал:
– Я пользуюсь успехом у женщин…
Посмотрел на меня исподлобья и смущенно сказал:
– Знаешь ли ты, что у меня шесть возлюбленных?!
– Ты хочешь сказать – было шесть возлюбленных? В разное время? Я, признаться, думал, что больше.
– Нет, не в разное время, – вскричал с неожиданным одушевлением в голосе Кораблев, – не в разное время!! Они сейчас у меня есть! Все!
Я в изумлении всплеснул руками:
– Кораблев! Зачем же тебе столько?
Он опустил голову.
– Оказывается, – меньше никак нельзя. Да… Ах, если бы ты знал, что это за беспокойная, хлопотливая штука… Нужно держать в памяти целый ряд фактов, уйму имен, запоминать всякие пустяки, случайно оброненные слова, изворачиваться и каждый день, с самого утра, лежа в постели, придумывать целый воз тонкой, хитроумной лжи на текущий день.
– Кораблев! Для чего же… шесть?
Он положил руку на грудь.
– Должен тебе сказать, что я вовсе не испорченный человек. Если бы я нашел женщину по своему вкусу, которая наполнила бы все мое сердце, – я женился бы завтра. Но со мной происходит странная вещь: свой идеал женщины я нашел не в одном человеке, а в шести. Это, знаешь, вроде мозаики.
– Мо-за-ики?
– Ну да, знаешь, такое из разноцветных кусочков складывается. А потом картина выходит. Мне принадлежит прекрасная идеальная женщина, но куски ее разбросаны в шести персонах…
– Как же это вышло? – в ужасе спросил я.
– Да так. Я, видишь ли, не из того сорта людей, которые, встретившись с женщиной, влюбляются в нее, не обращая внимания на многое отрицательное, что есть в ней. Я не согласен с тем, что любовь слепа. Я знал таких простаков, которые до безумия влюблялись в женщин за их прекрасные глаза и серебристый голосок, не обращая внимания на слишком низкую талию или большие красные руки. Я в таких случаях поступаю не так. Я влюбляюсь в красивые глаза и великолепный голос, но так как женщина без талии и рук существовать не может – отправляюсь на поиски всего этого. Нахожу вторую женщину – стройную, как Венера, с обворожительными ручками. Но у нее сентиментальный, плаксивый характер. Это, может быть, хорошо, но очень и очень изредка… Что из этого следует? Что я должен отыскать женщину с искрометным прекрасным характером и широким душевным размахом! Иду, ищу… Так их и набралось шестеро!
Я серьезно взглянул на него.
– Да, это действительно похоже на мозаику.
– Не правда ли? Форменная. У меня, таким образом, составилась лучшая, может быть, женщина в мире, но если бы ты знал – как это тяжело! Как это дорого мне обходится!..
Со стоном он схватил себя руками за волосы и закачал головой направо и налево.
– Все время я должен висеть на волоске. У меня плохая память, я очень рассеянный, а у меня в голове должен находиться целый арсенал таких вещей, которые, если тебе рассказать, привели бы тебя в изумление. Кое-что я, правда, записываю, но это помогает лишь отчасти.
– Как записываешь?
– В записной книжке. Хочешь? У меня сейчас минута откровенности, и я без утайки тебе все рассказываю. Поэтому могу показать и свою книжку. Только ты не смейся надо мной.
Я пожал ему руку.
– Не буду смеяться. Это слишком серьезно… Какие уж тут шутки!
– Спасибо. Вот видишь – скелет всего дела у меня отмечен довольно подробно. Смотри: «Елена Николаевна. Ровный, добрый характер, чудесные зубы, стройная. Поет. Играет на фортепиано».
Он почесал углом книжки лоб.
– Я, видишь ли, люблю очень музыку. Потом, когда она смеется – я получаю истинное наслаждение; очень люблю ее! Здесь есть подробности: «Любит, чтобы называли ее Лялей. Любит желтые розы. Во мне ей нравится веселье и юмор. Люб. шампанск. Аи. Набожн. Остерег. своб. рассужд. о религ. вопр. Остерег. спрашив. о подруге Китти. Подозрев., что подруга Китти неравнодушна ко мне»… Теперь дальше: «Китти… Сорванец, способный на всякую шалость. Рост маленький. Не люб., когда ее целуют в ухо. Кричит. Остерег. целов. при посторонн. Из цветов люб. гиацинты. Шамп. только рейнское. Гибкая, как лоза, чудесно танц. матчиш. Люб. засахар. каштаны и ненавид. музыку. Остерег. музыки и упоминания об Елене Ник. Подозрев.».
Кораблев поднял от книжки измученное, страдальческое лицо.
– И так далее. Понимаешь ли – я очень хитер, увертлив, но иногда бывают моменты, когда я чувствую себя летящим в пропасть…
Частенько случалось, что я Китти называл «дорогой единственной своей Настей», а Надежду Павловну просил, чтобы славная Маруся не забывала своего верного возлюбленного. В тех слезах, которые исторгались после подобных случаев, можно было бы с пользой выкупаться.
Однажды Лялю я назвал Соней и избежал скандала только тем, что указал на это слово, как на производное от слова «спать». И хотя она ни капельки не была сонная, но я победил ее своей правдивостью. Потом уже я решил всех поголовно называть дусями, без имени, благо что около того времени пришлось мне встретиться с девицей по имени Дуся (прекрасные волосы и крошечные ножки. Люб. театр. Автомоб. ненавидит. Остерег. автомоб. и упомин. о Насте. Подозрев.).
Я помолчал.
– А они… тебе верны?
– Конечно. Так же, как я им. И каждую из них я люблю по-своему за то, что есть у нее хорошего. Но шестеро – это тяжело до обморока.
Это напоминает мне человека, который когда собирается обедать, то суп у него находится на одной улице, хлеб на другой, а за солью ему приходится бегать на дальний конец города, возвращаясь опять за жарким и десертом в разные стороны. Такому человеку, так же как и мне, приходилось бы день-деньской носиться как угорелому по всему городу, всюду опаздывать, слышать упреки и насмешки прохожих… И во имя чего?!
Я был подавлен его рассказом. Помолчав, встал и сказал:
– Ну, мне пора. Ты остаешься здесь, у себя?
– Нет, – отвечал Кораблев, безнадежно смотря на часы. – Сегодня мне в половине седьмого нужно провести вечер по обещанию у Елены Николаевны, а в семь – у Насти, которая живет на другом конце города.
– Как же ты устроишься?
– Я придумал сегодня утром. Заеду на минутку к Елене Николаевне и осыплю ее градом упреков за то, что на прошлой неделе знакомые видели ее в театре с каким-то блондином. Так как это сплошная выдумка, то она ответит мне в резком, возмущенном тоне, – я обижусь, хлопну дверью и уйду. Поеду к Насте.
Беседуя со мной таким образом, Кораблев взял палку, надел шляпу и остановился, задумчивый, что-то соображающий.
– Что с тобой?
Молча снял он с пальца кольцо с рубином, спрятал его в карман, вынул часы, перевел стрелки и затем стал возиться около письменного стола.
– Что ты делаешь?
– Видишь, тут у меня стоит фотографическая карточка Насти, подаренная мне с обязательством всегда держать ее на столе. Так как Настя сегодня ждет меня у себя и ко мне, следовательно, никоим образом не заедет, то я без всякого риска могу спрятать портрет в стол. Ты спросишь – почему я это делаю? Да потому, что ко мне может забежать маленький сорванец Китти и, не застав меня, захочет написать два-три слова о своем огорчении. Хорошо ли будет, если я оставлю на столе портрет соперницы? Лучше же я поставлю на это время карточку Китти.
– А если заедет не Китти, а Маруся… И вдруг она увидит на столе Киттин портрет?
Кораблев потер голову.
– Я уже думал об этом… Маруся ее в лицо не знает, и я скажу, что это портрет моей замужней сестры.
– А зачем ты кольцо снял с пальца?
– Это подарок Насти. Елена Николаевна однажды приревновала меня к этому кольцу и взяла слово, чтоб я его не носил. Я, конечно, обещал. И теперь перед Еленой Николаевной я его снимаю, а когда предстоит встреча с Настей – надеваю. Помимо этого мне приходится регулировать запахи своих духов, цвет галстуков, переводить стрелки часов, подкупать швейцаров, извозчиков и держать в памяти не только все сказанные слова, но и то, кому они сказаны и по какому поводу.
– Несчастный ты человек, – участливо прошептал я.
– Я же тебе и говорил! Конечно, несчастный.
Расставшись на улице с Кораблевым, я потерял его из виду на целый месяц. Дважды за это время мною получаемы были от него странные телеграммы: «2 и 3 числа настоящего месяца мы ездили с тобой в Финляндию. Смотри не ошибись. При встрече с Еленой сообщи ей это». И: «Кольцо с рубином у тебя. Ты отдал его ювелиру, чтобы изготовить такое же. Напиши об этом Насте. Остерег. Елены».
Очевидно, мой друг непрерывно кипел в том страшном котле, который был им сотворен в угоду своему идеалу женщины; очевидно, все это время он как угорелый носился по городу, подкупал швейцаров, жонглировал кольцами, портретами и вел ту странную, нелепую бухгалтерию, которая его только и спасала от крушения всего предприятия.
Встретившись однажды с Настей, я вскользь упомянул, что взял на время у Кораблева прекрасное кольцо, которое теперь у ювелира, – для изготовления такого же другого.
Настя расцвела.
– Правда? Так это верно? Бедняжка он… Напрасно я так его обидела. Кстати, вы знаете – его нет в городе! Он на две недели уехал к родным в Москву.
Я этого не знал, да и вообще был уверен, что это один из сложных бухгалтерских приемов Кораблева; но все-таки тут же счел долгом поспешно воскликнуть:
– Как же, как же! Я уверен, что он в Москве.
Скоро я, однако, узнал, что Кораблев действительно был в Москве и что с ним там случилось страшное несчастье. Узнал я об этом, по возвращении Кораблева, – от него самого.
– Как же это случилось?
– Бог его знает! Ума не приложу. Очевидно, вместо бумажника жулики вытащили. Я делал публикации, обещал большие деньги – все тщетно! Погиб я теперь окончательно.
– А по памяти восстановить не можешь?
– Да… попробуй-ка! Ведь там было, в этой книжке, все до мельчайших деталей – целая литература! Да еще за две недели отсутствия я все забыл, все перепуталось в голове, и я не знаю – нужно ли мне сейчас поднести Марусе букет желтых роз или она их терпеть не может? И кому я обещал привезти из Москвы духи «Лотос» – Насте или Елене? Кому-то из них я обещал духи, а кому-то полдюжины перчаток номер шесть с четвертью… А может – пять три четверти? Кому? Кто швырнет мне в физиономию духи? И кто – перчатки? Кто подарил мне галстук, с обязательством надевать его при свиданиях? Соня? Или Соня, именно, и требовала, чтобы я не надевал никогда этой темно-зеленой дряни, подаренной – «я знаю кем!». Кто из них не бывал у меня на квартире никогда? И кто бывал? И чьи фотографии я должен прятать? И когда?
Он сидел с непередаваемым отчаянием во взоре. Сердце мое сжалось.
– Бедняга ты! – сочувственно прошептал я. – Дай-ка, может быть, я кое-что вспомню… Кольцо подарено Настей. Значит, «остерег. Елены»… Затем карточки… Если приходит Китти, то Марусю можно прятать, так как она ее знает, Настю – не прятать? Или нет – Настю прятать? Кто из них сходил за твою сестру? Кто из них кого знает?
– Не з-наю, – простонал он, сжимая виски. – Ничего не помню! Э, черт! Будь что будет.
Он вскочил и схватился за шляпу.
– Еду к ней!
– Сними кольцо, – посоветовал я.
– Не стоит. Маруся к кольцу равнодушна.
– Тогда надень темно-зеленый галстук.
– Если бы я знал! Если бы знать – кто его подарил и кто его ненавидит… Э, все равно!.. Прощай, друг.
Всю ночь я беспокоился, боясь за моего несчастного друга. На другой день утром я был у него. Желтый, измученный, сидел он у стола и писал какое-то письмо.
– Ну? Что, как дела?
Он устало помотал в воздухе рукой.
– Все кончено. Все погибло. Я опять почти одинок!..
– Что же случилось?
– Дрянь случилась, бессмыслица. Я хотел действовать на авось…
Захватил перчатки и поехал к Соне. «Вот, дорогая моя Ляля, – сказал я ласково, – то, что ты хотела иметь! Кстати, я взял билеты в оперу. Мы пойдем, хочешь? Я знаю, это доставит тебе удовольствие…» Она взяла коробку, бросила ее в угол и, упавши ничком на диван, зарыдала. «Поезжайте, – сказала она, – к вашей Ляле и отдайте ей эту дрянь. Кстати, с ней же можете прослушать ту отвратительную оперную какофонию, которую я так ненавижу». – «Маруся, – сказал я, – это недоразумение!..» – «Конечно, – закричала она, – недоразумение, потому что я с детства – не Маруся, а Соня! Уходите отсюда!» От нее я поехал к Елене Николаевне… Забыл снять кольцо, которое обещал ей уничтожить, привез засахаренные каштаны, от которых ее тошнит и которые, по ее словам, так любит ее подруга Китти… Спросил у нее: «Почему у моей Китти такие печальные глазки?..», лепетал, растерявшись, что-то о том, что Китти – это производное от слова «спать», и, изгнанный, помчался к Китти спасать обломки своего благополучия. У Китти были гости… Я отвел ее за портьеру и, по своему обыкновению, поцеловал в ухо, отчего произошел крик, шум и тяжелый скандал. Только после я вспомнил, что для нее это хуже острого ножа… Ухо-то. Ежели его поцеловать…
– А остальные? – тихо спросил я.
– Остались двое: Маруся и Дуся. Но это – ничто. Или почти ничто. Я понимаю, что можно быть счастливым с целой гармоничной женщиной, но если эту женщину разрезают на куски, дают тебе только ноги, волосы, пару голосовых связок и красивые уши – будешь ли ты любить эти разрозненные мертвые куски?.. Где же женщина? Где гармония?
– Как так? – вскричал я.
– Да так… Из моего идеала остались теперь две крохотных ножки, волосы (Дуся) да хороший голос с парой прекрасных, сводивших меня с ума ушей (Маруся). Вот и все.
– Что же ты теперь думаешь делать?
– Что?
В глазах его засветился огонек надежды.
– Что? Скажи, милый, с кем ты был позавчера в театре??? Такая высокая, с чудесными глазами и прекрасной, гибкой фигурой.
Я призадумался.
– Кто?.. Ах да! Это я был со своей кузиной. Жена инспектора страхового общества.
– Милый! Познакомь!
Четверо
I
В купе второго класса курьерского поезда ехало трое: чиновник казенной палаты Четвероруков, его молодая жена – Симочка и представитель фирмы «Эванс и Крумбель» – Василий Абрамович Сандомирский…
А на одной из остановок к ним в купе подсел незнакомец в косматом пальто и дорожной шапочке. Он внимательно оглядел супругов Четвероруковых, представителя фирмы «Эванс и Крумбель» и, вынув газету, погрузился в чтение.
Особенная – дорожная – скука повисла над всеми. Четвероруков вертел в руках портсигар, Симочка постукивала каблучками и переводила рассеянный взгляд с незначительной физиономии Сандомирского на подсевшего к ним незнакомца, а Сандомирский в десятый раз перелистывал скверный юмористический журнал, в котором он прочел все, вплоть до фамилии типографщика и приема подписки.
– Нам еще ехать пять часов, – сказала Симочка, сладко зевая. – Пять часов отчаянной скуки!
– Езда на железных дорогах однообразна, чем и утомляет пассажиров, – наставительно отвечал муж.
А Сандомирский сказал:
– И железные дороги невыносимо дорого стоят. Вы подумайте: какой-нибудь билет – стоит двенадцать рублей.
И, пересмотрев еще раз свой юмористический журнал, добавил:
– Уже я не говорю о плацкарте!
– Главное, что скучно! – стукнула ботинком Симочка.
Сидевший у дверей незнакомец сложил газету, обвел снова всю компанию странным взглядом и засмеялся.
И смех его был странный, клокочущий, придушенный, и последующие слова его несказанно всех удивили.
– Вам скучно? Я знаю, отчего происходит скука… Оттого, что все вы – не те, которыми притворяетесь, а это ужасно скучно.
– То есть как мы не те? – обиженно возразил Сандомирский. – Мы вовсе – те. Я, как человек интеллигентный…
Незнакомец улыбнулся и сказал:
– Мы все не те, которыми притворяемся. Вот вы – кто вы такой?
– Я? – поднял брови Сандомирский. – Я представитель фирмы «Эванс и Крумбель», сукна, трико и бумазеи.
– Ах-ха-ха-ха! – закатился смехом незнакомец. – Так я и знал, что вы придумаете самое нелепое! Ну, зачем же вы лжете себе и другим? Ведь вы кардинал при папском дворе в Ватикане и нарочно прячетесь под личиной какого-то Крумбеля!
– Ватикан? – пролепетал испуганный и удивленный Сандомирский. – Я Ватикан?
– Не Ватикан, а кардинал! Не притворяйтесь дураком. Я знаю, что вы одна из умнейших и хитрейших личностей современности! Я слышал кое-что о вас!
– Извините, – сказал Сандомирский. – Но эти шутки мне не надо!
II
– Джузеппе! – серьезно проворчал незнакомец, кладя обе руки на плечи представителя фирмы «Эванс и Крумбель». – Ты меня не обманешь! Вместо глупых разговоров я бы хотел послушать от тебя что-нибудь о Ватикане, о тамошних порядках и о твоих успехах среди набожных знатных итальянок…
– Пустите меня, – в ужасе закричал Сандомирский. – Что это такое?!
– Тс-с-с! – зашипел незнакомец, закрывая ладонью рот коммивояжера. – Не надо кричать. Здесь дама.
Он сел на свое место у дверей, потом засунул руку в карман и, вынув револьвер, навел его на Сандомирского.
– Джузеппе! Я человек предобрый, но если около меня сидит притворщик, я этого не переношу!
Симочка ахнула и откинулась в самый угол. Четвероруков поерзал на диване, попытался встать, но решительный жест незнакомца пригвоздил его к месту.
– Господа! – сказал странный пассажир. – Я вам ничего дурного не делаю. Будьте спокойны. Я только требую от этого человека, чтобы он признался – кто он такой?
– Я Сандомирский! – прошептал белыми губами коммивояжер.
– Лжешь, Джузеппе! Ты кардинал.
Дуло револьвера смотрело на Сандомирского одиноким черным глазом.
Четвероруков испуганно покосился на незнакомца и шепнул Сандомирскому:
– Вы видите, с кем вы имеете дело… Скажите ему, что вы кардинал. Что вам стоит?
– Я же не кардинал!! – в отчаянии прошептал Сандомирский.
– Он стесняется сказать вам, что он кардинал, – заискивающе обратился к незнакомому господину Четвероруков. – Но, вероятно, он кардинал.
– Не правда ли?! – подхватил незнакомец. – Вы не находите, что в его лице есть что-то кардинальное?
– Есть! – с готовностью отвечал Четвероруков. – Но… стоит ли вам так волноваться из-за этого?..
– Пусть он скажет! – капризно потребовал пассажир, играя револьвером.
– Ну, хорошо! – закричал Сандомирский. – Хорошо! Ну, я кардинал.
III
– Видите, – сделал незнакомец торжествующий жест. – Я вам говорил… Все люди не те, кем они кажутся! Благословите меня, ваше преподобие!
Коммивояжер нерешительно пожал плечами, протянул обе руки и помахал ими над головой незнакомца.
Симочка фыркнула.
– При чем тут смех? – обиделся Сандомирский. – Позвольте мне, господин, на минутку выйти.
– Нет, я вас не пущу, – сказал пассажир, – я хочу, чтобы вы нам рассказали о какой-нибудь забавной интрижке с вашими прихожанками.
– Какие прихожанки? Какая может быть интриж…?!
При взгляде на револьвер коммивояжер понизил голос и уныло сказал:
– Ну, были интрижки, – стоит об этом говорить…
– Говорите!! – бешено закричал незнакомец.
– Уберите ваш пистолет – тогда расскажу. Ну, что вам рассказать… Однажды в меня влюбилась одна итальянская дама…
– Графиня? – спросил пассажир.
– Ну, графиня. Вася, – говорит, – я тебя так люблю, что ужас. Целовались.
– Нет, вы подробнее… Где вы с ней встретились и как впервые возникло в вас это чувство?..
Представитель фирмы «Эванс и Крумбель» наморщил лоб и, взглянув с тоской на Четверорукова, продолжал:
– Она была на балу. Такое белое платье с розами. Нас познакомил посланник какой-то. Я говорю: «Ой, графиня, какая вы хорошень..!»
– Что вы путаете, – сурово перебил пассажир. – Разве можно вам, духовному лицу, быть на балу?
– Ну, какой это бал! Маленькая домашняя вечеринка. Она мне говорит: «Джузеппе, я несчастна! Я хотела бы перед вами причаститься».
– Исповедаться! – поправил незнакомец.
– Ну, исповедаться. Хорошо, говорю я. Приезжайте. А она приехала и говорит: «Джузеппе, извините меня, но я вас люблю».
– Ужасно глупый роман! – бесцеремонно заявил незнакомец. – Ваши соседи выслушали его без всякого интереса. Если у папы все такие кардиналы, я ему не завидую!
IV
Он благосклонно взглянул на Четверорукова и вежливо сказал:
– Я не понимаю, как вы можете оставлять вашу жену скучающей, когда у вас есть такой прекрасный дар…
Четвероруков побледнел и робко спросил:
– Ка…кой д-дар?
– Господи! Да пение же! Ведь вы хитрец! Думаете, если около вас висит форменная фуражка, так уж никто и не догадается, что вы знаменитый баритон, пожинавший такие лавры в столицах?..
– Вы ошиблись, – насильственно улыбнулся Четвероруков. – Я чиновник Четвероруков, а это моя жена Симочка…
– Кардинал! – воскликнул незнакомец, переведя дуло револьвера на чиновника. – Как ты думаешь, кто он: чиновник или знаменитый баритон?
Сандомирский злорадно взглянул на Четверорукова и, пожав плечами, сказал:
– Наверное, баритон!
– Видите! Устами кардиналов глаголет истина. Спойте что-нибудь, маэстро! Я вас умоляю.
– Я не умею! – беспомощно пролепетал Четвероруков. – Уверяю вас, у меня голос противный, скрипучий!
– Ах-хах-ха! – засмеялся незнакомец. – Скромность истинного таланта! Прошу вас – пойте!
– Уверяю вас…
– Пойте! Пойте, черт возьми!!!
Четвероруков конфузливо взглянул на нахмуренное лицо жены и, спрятав руки в карманы, робко и фальшиво запел:
- По синим волнам океана,
- Лишь звезды блеснут в небесах…
Подперев голову рукой, незнакомец внимательно, с интересом, слушал пение. Время от времени он подщелкивал пальцами и подпевал.
– Хорошо поете! Тысяч шесть получаете? Наверное, больше! Знаете, что там ни говори, а музыка смягчает нравы. Не правда ли, кардинал?
– Еще как! – нерешительно сказал Сандомирский.
– Вот видите, господа! Едва вы перестали притворяться, стали сами собою, как настроение ваше улучшилось и скуки как не бывало. Ведь вы не скучаете?
– Какая тут скука! – вздохнул представитель фирмы «Эванс и Крумбель». – Сплошное веселье.
– Я очень рад. Я замечаю, сударыня, что и ваше личико изменило свое выражение. Самое ужасное в жизни, господа, это фальшь, притворство. И если смело, энергично за это взяться – все фальшивое и притворное рассеется. Ведь вы раньше считали, вероятно, этого господина коммивояжером, а вашего мужа чиновником. Считали, может быть, всю жизнь… А я в два приема снял с них личину. Один оказался кардиналом, другой – баритоном. Не правда ли, кардинал?
– Вы говорите, как какая-нибудь книга, – печально сказал Сандомирский.
– И самое ужасное, что ложь во всем. Она окружает нас с пеленок, сопровождает на каждом шагу, мы ею дышим, носим ее на своем лице, на теле. Вот, сударыня, вы одеты в светлое платье, корсет и ботинки с высокими каблуками. Я ненавижу все лживое, обманчивое. Сударыня! Осмелюсь почтительнейше попросить вас – снимите платье! Оно скрывает прекраснейшее, что есть в природе – тело!
Странный пассажир галантно направил револьвер на мужа Симочки и, глядя на нее в упор, мягко продолжал:
– Будьте добры раздеться… Ведь ваш супруг ничего не будет иметь против этого?..
Супруг Симочки взглянул потускневшими глазами на дуло револьвера и, стуча зубами, отвечал:
– Я… ниччего… Я сам люб-блю красоту. Немножко раздеться можно, хе…хе…
Глаза Симочки метали молнии. Она с отвращением посмотрела на бледного Четверорукова, на притихшего Сандомирского, энергично вскочила и сказала, истерически смеясь:
– Я тоже люблю красоту и ненавижу трусость. Я для вас разденусь! Прикажите только вашему кардиналу отвернуться.
– Кардинал! – строго сказал незнакомец. – Вам, как духовному лицу, нельзя смотреть на сцену сцен. Закройтесь газетой!
– Симочка… – пролепетал Четвероруков. – Ты… немножко.
– Отстань, без тебя знаю!
Она расстегнула лиф, спустила юбку и, ни на кого не смотря, продолжала раздеваться, бледная, с нахмуренными бровями.
– Не правда ли, я интересная? – задорно сказала она, улыбаясь углами рта. – Если вы желаете меня поцеловать, можете попросить разрешения у мужа – он, вероятно, позволит.
– Баритон! Разреши мне почтительнейше прикоснуться к одной из лучших женщин, которых я знал. Многие считают меня ненормальным, но я разбираюсь в людях!
Четвероруков, молча, с прыгающей нижней челюстью и ужасом в глазах, смотрел на страшного пассажира.
– Сударыня! Он, очевидно, ничего не имеет против. Я почтительнейше поцелую вашу руку…
Поезд замедлял ход, подходя к вокзалу большого губернского города.
– Зачем же руку? – болезненно улыбнулась Симочка. – Мы просто поцелуемся! Ведь я вам нравлюсь?
Незнакомец посмотрел на ее стройные ноги в черных чулках, обнаженные руки и воскликнул:
– Я буду счастлив!
Не сводя с мужа пылающего взгляда, Симочка обняла голыми руками незнакомца и крепко его поцеловала.
Поезд остановился.
Незнакомец поцеловал Симочкину руку, забрал свои вещи и сказал:
– Вы, кардинал, и вы, баритон! Поезд стоит здесь пять минут. Эти пять минут я тоже буду стоять на перроне с револьвером в кармане. Если кто-нибудь из вас выйдет – я застрелю того. Ладно?
– Идите уж себе! – простонал Сандомирский.
Когда поезд двинулся, дверцы купе приоткрылись, и в отверстие просунулась рука кондуктора с запиской. Четвероруков взял ее и с недоумением прочел:
«Сознайтесь, что мы не проскучали… Этот оригинальный, но действительный способ сокращать дорожное время имеет еще то преимущество, что всякий показывает себя в натуральную величину. Нас было четверо: дурак, трус, мужественная женщина и я – весельчак, душа общества. Баритон! Поцелуйте от меня кардинала…»
Рассказы (юмористические)
Книга первая
Праведник
Бледные лучи лунного света робко прокрадываются сквозь маленькое запыленное окошечко и причудливыми бликами ложатся на лицо человека, сидящего с опущенной головой в каморке убого меблированной.
Глубокие, черные тени пугливо прячутся во впадинах его изможденного, худого лица и только слегка бледнеют, ежатся и сокращаются, когда лицо поворачивается к окну.
Против него, совсем затушевываясь в густой тьме, помещается его собеседник. Последнего совсем не было бы заметно, если бы он, по временам, в пылу горячего разговора, не приближал своей головы к полосе лунного света.
И тогда на его лице можно прочесть ужас и негодование.
Он изредка вставляет свои замечания и вопросы. Речь же другого, тихая и монотонная, льется как дождик в пасмурный осенний день.
– …И хотя вы исходите весь мир, не найдете ни добра, ни справедливости… Поверьте-с! Со-о-орок лет!. Сорок лет ищу ее, подлую, шарю по целому свету… И нет ни одного справедливого человека! Да-с! На что народ, народ-то наш православный, и то!.. Намедни говорю я Афимье, что через крыльцо у акцизного живет: «Эй, говорю, Афимья, не по-хорошему живешь! Солдат-то, что каждый вечер ходит на кухню, не муж ведь, чай, а? А ведь это грех… Уймись ты, говорю, Афимья, брось солдата, живи по-хорошему!» Так что же вы думали? Возьми она да расскажи это своему хахалю… Встречает он меня в переулке, к вечерне я шел, и шепчет: «Ты, говорить, барин, тово… Афимье не пой! А то я те, говорить, такое пение пропишу, что как по нотам…» Да кулачищем на меня…
– Известно, необразованность… – вздыхает хозяин.
– Какое! А выше-то лучше? – машет рукой оратор. – Один грех… Дело тоже такое вышло на днях. Сидим мы у Перепойкина, консисторского, пьем чай. Был и Турухтанов, знаете, что опекуном над Карпычевскими сиротами назначили. Уж не знаю, как он их там опекает; а только, думаю себе, дело-то такое… соблазнительное. До греха рукой подать. А ежели что, то сирот жалко. Ежели, то есть, не по правде… И говорю я ему при всех, чтобы чувствительнее было и чтобы понял он, что я по правде. «Вот, говорю, Поликарп Семеныч, упредить тебя я хочу. Оно, конечно, ты, может, и честный человек… только не делай ты этого и сироток пожалей… Жалко ведь. Махонькие они». И так это я хорошо сказал, что сам прослезился. А он, понимаете, вскакивает да на меня. «Это, говорить, что за намеки глупые!?» – «И никаких намеков, скромно я ему отвечаю, нет; а плоть слаба, опять же махонькие они… А ежели ты, говорю, пылишь и дымишь с первого слова, так это что-то подозрительно… Нет дыму без огня!» Не успел я этого, представьте, сказать, как он меня ручищей за воротник да об пол!.. Это за мою-то правильность! Тут шум, конечно, все повскочили; а я поднялся с полу, отряхнулся, взял шапку и говорю с христианским смирением: «Бог тебя простит, Поликарп Семеныч, только вижу я теперь, что подлец ты первостатейный, и сироток-то уж, без сомнения, обидишь, коли меня обидел…» Теперь, слышь, в суд на меня подает за оскорбление словами… А какое тут оскорбление? Одно назидание!..
В каморке наступает мертвая тишина.
Слушатель долго, с благоговением, смотрит на гостя и, наконец, полуукоризненно произносит:
– И охота вам, Фома Еремеич, в чужие дела мешаться… Пользы никакой для вас, все больше неприятности!..
Фома Еремеич сокрушенно ударяет себя по колену и шепчет:
– Не могу, брат, хоть ты что!.. Правду эту самую уж больно люблю. Ох, смерть моя! Где вижу несправедливость, на стену лезу!..
Он угрюмо молчит, но вдруг лицо его озаряется каким-то новым воспоминанием:
– А вы думаете, меня не били? Били-с! – язвительно шепчет он, наклоняясь к слушателю и пронизывая его во тьме своими слезящимися глазками.
У того на лице появляется выражение ужаса, и он инстинктивно защищается рукой, как будто от чего-то страшного.
– Били-с! Это уж купцы такие. Вдовица одна, которая бедная, покупает у него фунт сахару, можно сказать, на последнюю лепту. А он, представьте, ей чуть не полфунта бумаги оберточной на сахар наворотил. Ну, на что вдове бумага, посудите сами? Я не вытерпел и говорю: «Бога ты не боишься, Сиволдаев, – зачем вдову обижать? Мало, что обвесил, наверное, да еще и бумагу…» Горько!
Рассказчик замолчал…
– Ну!?
– Били меня приказчики в те поры сильно… Мне говорили: «Подай на него!» А зачем? Я только для справедливости, чтоб по правде…
По лицу слушателя видно, что он страдает еще больше, чем страдал его собеседник во время избиения приказчиками. Благоговение, жалость, гнев на непонимающих праведника людей – быстро сменяются на лице его. Наконец, он вскакивает, делает четыре шага вперед, потом поворачивается, как на оси, и шагает назад. Для чувств, которые его обуревают, мало комнаты длиной в четыре шага.
А Фома Еремеич уже рассказывает о каком-то капитане, который самовольно заложил золотые часы Фомы Еремеича, заставив его же и проценты платить.
Эти проценты – последняя капля в чаше невыносимо-удрученного состояния хозяина каморки.
Он, с нервно искаженным лицом, хватает рассказчика за плечи и поворачивает его лицо к лунному свету.
– Да вы что, – истерически взвизгивает он, – блажной, что ли, или в раю живете? Зачем же, зачем вы все это делаете? Разве эти купчишки да капитаны поймут?! Не поймут они! Господи! А вы, – смотрите! Вы даже не возмущаетесь…
Фома Еремеич устремляет неподвижные глаза на взволнованное лицо хозяина и тоскливо шепчет:
– А правда-то! Велика правда! И не терплю я несправедливости, каковой много на свете!..
И потом через минуту добавляет:
– Каковой о-очень много на свете…
Наступает долгое молчание. Слышны мягкие шаги хозяина и хриплое дыхание катарального горла Фомы Еремеича. В окно смотрит любопытная луна, вероятно досадуя, что слой пыли мешает ей видеть происходящее. Гость машинально водит головой за шагающим хозяином и жует губами, очевидно, желая, но не решаясь что-то сказать.
Наконец он прерывает молчание.
– От дочки-то… от Верочки, говорю, известий не имеете?
– Ах, не напоминайте мне про нее! – досадливо машет рукой хозяин, и по его лицу пробегает мимолетная судорога боли. – Счастья захотела, отца не спросила, ну, и что ж!.. Полюбуйтесь! Какое счастье… С офицером-то оно лучше, чем с отцом!.. Э-эх!
Он прислоняет лоб к окну и глядит прямо в желтое, нахальное лицо луны.
Глядит долго-долго… И до Фомы Еремеича доносится хриплый голос:
– Проклял я ее, вот что…
Гость неодобрительно качает головой.
– Проклял! Сами бы вы на себя посмотрели, а потом и проклинали… дочку-то! Что греха таить, не сладко ей было у вас. Сами вы… и денег куча, а живете в какой-то собачьей будке; она же девица молодая, ей жить хочется, ну, театры там, конфекты и все такое… А какие у вас конфекты? Ничего такого нет у вас! И живете вы бобылем сейчас, и никто вам глаз не закроет, ежели что…
Хозяин сначала удивленно прислушивается к словам Фомы Еремеича, но потом вдруг бледнеет от злости и начинает кричать, заломивши руки:
– Позвольте! Что же это такое? Как это вы мне?.. Да это вас не касается!! Мои семейные отношения, они мои и есть; а вы… вы зачем же мешаетесь? И татя слова…
– Нет-с, вы позвольте! – вскакивает с места Фома Еремеич.
Его нельзя узнать. Он преобразился… Глаза у него уже не мутные, а грозные, сверкающие. Он делается выше ростом, и указательный палец его твердо и значительно устремляется на хозяина. Как боевой конь при звуке трубы, он выпрямляется при одном намеке на когда-то и кем-то совершенную несправедливость.
– Вы мне позвольте! Я долго молчал, полагал, может, одумаетесь. Ан оно вот что… Проклял! Это по правде, а? А тебя бы, старого дурака, проклясть, – ты бы что запел? Она девица молодая, ей кон… фекты.
Дальше он начинает хрипеть, потому что рука хозяина схватывает его за ворот.
– А, так ты меня же… и упрекаешь! Я, может, страдал, как в аду, два года; а ты… конфекты! Я тебе дам конфекты… Не сметь! Уходи, пока я не расшатался! Плохо будет… И не смей никогда ко мне ходить с такими словами… Уходи!
* * *
Через минуту Фома Еремеич, еще более похудевший и печальный, шагает по улице. Во впадинах под глазами сверкает по слезинке и губы дрожат от недавней обиды.
Он бросает взгляд на залитую холодным лунным светом улицу, на прозрачное звездное небо и шепчет сокрушенно:
– Такой широкий мир, и так мало правды… Гм… Даже странно!
Двойник
Молодой человек Колесакин называл сам себя застенчивым весельчаком.
Приятели называли его забавником и юмористом, а уголовный суд, если бы веселый Колесакин попал под его отеческую руку, разошелся бы в оценке характера веселого Колесакина и с ним самим, и с Колесакиновыми приятелями.
Колесакин сидел на вокзале небольшого провинциального города, куда он приехал на один день по какому-то вздорному поручению старой тетки.
Его радовало все: и телячья котлета, которую он ел, и вино, которое он пил, и какая-то заблудшая девица в голубенькой шляпке за соседним столиком – все это вызывало на приятном лице Колесакина веселую, благодушную улыбку.
Неожиданно за его спиной раздалось:
– А-а! Сколько зим, сколько лет!!
Колесакин вскочил, обернулся и недоумевающе взглянул на толстого красного человека, с лицом, блестевшим от скупого вокзального света, как медный шар.
Красный господин приветливо протянул Колесакину руку и долго тряс ее, будто желая вытрясти все колесакинское недоумение:
– Ну как же вы, батенька, поживаете?
«Черт его знает, – подумал Колесакин, – может быть, действительно где-нибудь познакомились. Неловко сказать, что не помню».
И ответил:
– Ничего, благодарю. Вы как?
Медный толстяк расхохотался.
– Хо-хо! А что нам сделается?! Ваши здоровеньки?
– Ничего… Слава Богу, – неопределенно ответил Колесакин и, из вежливого желания поддержать с незнакомым толстяком разговор, спросил: – Отчего вас давно не видно?
– Меня-то что! А вот вы, дорогой, забыли нас совсем. Жена и то спрашивает… Ах, черт возьми, – вспомнил! Ведь вы меня, наверное, за это ругаете?
– Нет, – совершенно искренно возразил Колесакин. – Я вас никогда не ругал.
– Да, знаем… – хитро подмигнул толстяк. – А за триста-то рублей! Куриозно! Вместо того чтобы инженер брал у поставщика, инженер дал поставщику! А ведь я, батенька, в тот же вечер и продул их, признаться.
– Неужели?
– Уверяю вас! Кстати, что вспомнил… Позвольте рассчитаться. Большое мерси!
Толстяк вынул похожий на обладателя его, такой же толстый и такой же медно-красный бумажник и положил перед Колесакиным три сотенных бумажки.
В Колесакине стала просыпаться его веселость и юмор.
– Очень вам благодарен, – сказал он, принимая деньги. – А скажите… не могли бы вы – услугу за услугу – до послезавтра одолжить мне еще четыреста рублей? Платежи, знаете, расчет срочный… послезавтра я вам пришлю, а?
– Сделайте одолжение! Пожалуйте! В клубе как-нибудь столкнемся – рассчитаемся. А кстати: куда девать те доски, о которых я вам писал? Чтобы не заплатить нам за полежалое.
– Куда? Да свезите их ко мне, что ли. Пусть во дворе полежат.
Толстый господин так удивился, что высоко поднял брови, вследствие чего маленькие заплывшие глазки его впервые как будто глянули на свет Божий.
– Что вы! Шутить изволите, батенька? Это три-то вагона?
– Да! – решительно и твердо сказал Колесакин. – У меня есть свои соображения, которые… Одним словом, чтобы эти доски были доставлены ко мне – вот и все. А пока позвольте с вами раскланяться. Человек! Получи. Жене привет!
– Спасибо! – сказал толстый поставщик, тряся руку Колесакина. – Кстати, что Эндименов?
– Эндименов? Ничего, по-прежнему.
– Рыпается?
– Ого!
– А она что?
Колесакин пожал плечами.
– Что ж она… Ведь вы сами, кажется, знаете, что своего характера ей не переделать.
– Совершенно правильно, Вадим Григорьич! Золотые слова. До свиданья.
Это был первый веселый поступок, совершенный Павлушей Колесакиным. Второй поступок совершился через час в сумерках деревьев городского чахлого бульвара, куда Колесакин отправился после окончания несложных теткиных дел.
Навстречу ему со скамейки поднялась стройная женская фигура, и послышался радостный голос:
– Вадим! Ты?! Вот уж не ждала тебя сегодня! Однако как ты изменился за эти две недели! Почему не в форме?
«А она прехорошенькая! – подумал Колесакин, чувствуя пробуждение своего неугомонного юмора. – Моему двойничку-инженеру живется, очевидно, превесело».
– Надоело в форме! Ну, как ты поживаешь? – любезно спросил веселый Колесакин, быстро овладевая своим странным положением. – Поцелуй меня, деточка.
– Ка-ак? Поцелуй? Но ведь тогда ты говорил, что нам самое лучшее и честное расстаться?
– Я много передумал с тех пор, – сказал Колесакин дрожащим голосом, – и решил, что ты должна быть моей! Сядем вот здесь… Тут темно. Садись ко мне на колени…
– А знаешь что, – продолжал он потом, тронутый ее любовью, – переезжай послезавтра ко мне! Заживем на славу.
Девушка отшатнулась.
– Как к тебе?! А… жена?
– Какая жена?
– Твоя!
– Ага!.. Она не жена мне. Не удивляйся, милая! Здесь есть чужая тайна, которую я не вправе открыть до послезавтра… Она – моя сестра!
– Но ведь у вас же двое детей!
– Приемные! Остались после одного нашего друга. Старый морской волк… Утонул в Индийском океане. Отчаянию не было пределов… Одним словом, послезавтра собирай все свои вещи и прямо ко мне на квартиру.
– А… сестра?
– Она будет очень рада. Будем воспитывать вместе детей… Научим уважать их память отца!.. В долгие зимние вечера… Поцелуй меня, мое сокровище.
– Господи… Я, право, не могу опомниться… В тебе есть что-то чужое, ты говоришь такие странные вещи…
– Оставь. Брось… До послезавтра… Мне теперь так хорошо… Это такие минуты, которые, которые…
В половине одиннадцатого ночи весельчак Колесакин вышел из сада утомленный, но довольный собой и по-прежнему готовый на всякие веселые авантюры.
Кликнул извозчика, поехал в лучший ресторан и, войдя в освещенную залу, был встречен низкими поклонами метрдотеля.
– Давненько не изволили… забыли нас, Вадим Григорьич. Николай! Стол получше господину Зайцеву. Пожалуйте-с!
На эстраде играл какой-то дамский оркестр.
Решив твердо, что завтра с утра нужно уехать, Колесакин сегодня разрешил себе кутнуть.
Он пригласил в кабинет двух скрипачек и барабанщицу, потребовал шампанского, винограду и стал веселиться…
После шампанского показывал жонглирование двумя бутылками и стулом. Но когда разбил нечаянно бутылкой трюмо, то разочаровался в жонглировании и обрушился с присущим ему в пьяном виде мрачным юмором на рояль: бил по клавишам кулаком, крича в то же время:
– Молчите, проклятые струны!
В конце концов он своего добился: проклятые струны замолчали, за что буфетчик увеличил длинный и печальный счет на 150 рублей… Потом Колесакин танцевал на столе, покрытом посудой, грациозный танец неизвестного наименования, а когда в соседнем кабинете возмутились и попросили вести себя тише, то Колесакин отомстил за свою поруганную честь тем, что, схвативши маленький барабан, прорвал его кожу и нахлобучил на голову поборника тишины.
Писали протокол. Было мокро, смято и печально. Все разошлись, кроме Колесакина, который, всеми покинутый, диктовал околоточному свое имя и фамилию:
– Вадим Григорьич Зайцев, инженер. Счет на 627 рублей 55 коп.
Колесакин велел отослать к себе на квартиру.
– Только, пожалуйста, послезавтра!
Уезжал Колесакин на другой день рано утром, веселый, ощущая в кармане много денег и в голове приятную тяжесть.
Когда он шел по пустынному перрону, сопровождаемый носильщиком, к нему подошел высокий щеголеватый господин и строго сказал:
– Я вас поджидаю! Мы, кажется, встречались… Вы – инженер Зайцев?
– Да!
– Вы не отказываетесь от того, что говорили на прошлой неделе на журфиксе Заварзеевых?
– У Заварзеевых? Ни капельки! – твердо ответил Колесакин.
– Так вот вам. Получите!
Мелькнула в воздухе холеная рука, и прозвучала сильная глухая пощечина.
– Милостивый государь! – вскричал Колесакин, пошатнувшись. – За что вы деретесь?..
– Я буду бить так всякого мерзавца, который станет утверждать, что я нечестно играю в карты!
И, повернувшись, стал удаляться. Колесакин хотел догнать его и сообщить, что он – не Зайцев, что он пошутил… Но решил, что уже поздно.
Когда ехал в поезде, деньги уже не радовали его и беспечное веселье потускнело и съежилось…
И при всей смешливости своей натуры, – веселый Колесакин совершенно забыл потешиться в душе над странным и тяжелым положением инженера Зайцева на другой день.
Приключение номера 24345
I
Видел кто-либо лицо судьбы?
Она все время вертится, суетится около нас; забежит вперед, отстанет и некоторое время держится позади; взовьется кверху и, сдернувши с карниза строящегося дома кирпич, укажет ему линию полета, кончающуюся внизу вашим, плохо защищенным шляпой, теменем. Сейчас же она, не обращая больше на вас внимания, привяжется к другому прохожему, остановит его у окна модного магазина, высунув язык, помчится дальше и, найдя поблизости красивую дамочку, обязательно притащит ее к тому же самому окну… И прохожий посмотрит на дамочку и пойдет за ней, а суетливая, бестолковая Судьба ковыляет за ними, пока прохожий не разговорится с дамочкой и не пригласит ее поужинать с ним в каком-либо укромном ресторане… Здесь Судьба на минуту бросает парочку и мчится, как вихрь, за женой вышеуказанного прохожего, чтобы напомнить ей, что она должна что-то сделать у портнихи, помещающейся в том самом переулке, куда выходит подъезд в кабинеты ресторана.
И, конечно, жена застает мужа с незнакомой дамой, и разражается скандал у подъезда, а Судьба уже забыла о проведенной ею комбинации и мчится дальше, толкнув мимоходом мальчишку под автомобиль и увязавшись за богатым стариком, которому она распахивает полы пальто, продувает холодным, смертоносным ветром и через неделю валит его в черную яму, устроив племяннику старика, беззаботному лодырю и лежебоку, неожиданное, полумиллионное состояние. Для чего нужно ей все это?
II
В ночь с 23-го на 24-е число недалекая, бестолковая Судьба обратила внимание на скромного легкового извозчика № 24345 и, со свойственной ей дикой энергией и суетливостью, занялась номером 24345.
Она остановила его на углу большой улицы и тихого переулка, заботливо удалила всех других прохожих, которые могли бы нанять номер 24345, а сама хлопотливо заковыляла к мировому судье Колесникову и стала нашептывать ему мутные, соблазнительные мысли, подсунув предварительно номер газеты, в котором была помещена публикация о новом большом кафешантане.
Мировой судья Колесников прочел публикацию, сладко потянулся и сказал:
– А отчего бы и не поехать? Заеду за Катей, захвачу ее и поедем вместе.
Через десять минут мировой судья Колесников вышел на улицу и крикнул:
– Извозчик!!
Номер 24345 задергал вожжами, зачмокал – и скоро Колесников ехал именно на номере 24345, а не на каком-либо другом, хотя другие и стояли недалеко от дома судьи.
Извозчик завез судью на длинную, тихую улицу, где они захватили красивую, худощавую женщину в громадной шляпе, а потом поехали в кафешантан.
Извозчик завел было разговор с седоками об околоточном, который неправильно записал его адрес, но седоки его не слушали, а говорили о своем.
– Мы просмотрим программу и выпьем бутылочку бургундского… Ладно?
– Ладно, милый. А ты помнишь, что я люблю бургундское?
– Еще бы.
Извозчик прекратил разговор об околоточном, покачал головой и прошептал:
– Бурхунцкое… Поди ж ты!
Подъехали к кафешантану, и номер 24345, получив плату, лениво затрусил к стоянке.
III
В этот вечер больше никто не нанял его, а на другой день утром, когда № 24345 мыл на извозчичьем дворе свою пролетку, он нашел в углу сиденья бумажник, в котором лежало около восьмисот рублей.
– Бурхунцкое, – укоризненно проворчал извозчик. Потом снял шапку, медленно, благоговейно перекрестился и, значительно поджав губы, сказал:
– Нельзя! Надо отдать. Господин с переулку потеряли. Которые бурхунцкое пьют.
Мировой судья Колесников встретил извозчика с бумажником радостно, видимо втайне пораженный его честностью. Тут же под их ногами вертелась Судьба, скаля зубы, носясь от одного к другому и заглядывая в лицо, то извозчику, то мировому судье.
Извозчика пригласили в кабинет.
Мировой судья Колесников, взявши бумажник, пожал номеру 24345 руку, угостил папиросой и минут пять любезно беседовал с ним о тягостях извозчичьей жизни.
На прощанье поблагодарил, еще раз пожал руку и дал, в виде благодарности, пятнадцать рублей.
IV
Выйдя от Колесникова, номер 24345 разжал кулак, посмотрел на деньги, погладил рыжую бороду и задумчиво сказал:
– Дурные деньги! Надо их не иначе пропить…
В тот же вечер извозчик номер 24345 умылся, приоделся и пошел в трактир «Перепутье путников» – заведение, пользовавшееся славой лучшего извозчичьего отеля.
– Дай ты мне, брат, водки покрепче, закусочки посолонее и чаю побольше. Как есть я нынче богатый человек.
Извозчик был честный малый, но в нем преобладала свойственная многим ординарным людям жилка тщеславия: он вынул свои серебряные часы и повесил их наружу, на грудь. Вынул деньги и положил на стол под локоть, якобы для того, чтобы они были ближе на случай расходов; попросил, чтобы ему поставили водку в такую же металлическую посудину, как у его соседа, пившего вино…
После чего принялся пить и – есть.
Часы все время неловко болтались на груди, попадая от времени до времени в тарелку с котлетами; деньги держали извозчика все время в тревожном состоянии, так как он боялся, чтобы их не стянул со стола сосед, пивший вино; и полбутылка водки в серебряном ведре все время тонула в массе льда, так что извозчику приходилось засучивать рукав, чтобы выловить ее из ведра.
Но, несмотря на это, номер 24345 чувствовал себя на седьмом небе.
После третьей полбутылки он принялся за пиво, а, почувствовав себя пьяным, потребовал чаю…
V
Все могло бы этим и кончиться, но бестолковая Судьба прилипла к простодушному извозчику, цепко держась за его толстые, могучие плечи и красную мокрую шею,
– Чего бы такоича еще выпить? – задумался извозчик – Эге! Как его… А право! Что ж мы не люди, или как? Могу я себе доставить удовольствие? Явное дело – могу. Господин человек!!
Над ним наклонился грязный официант.
– Что прикажете?
– Бурхунцкаго. Полбутылки бурхунцкаго с закуской.
– В полбутылках нет. Есть в бутылках.
Извозчик неожиданно для себя захохотал.
– Шут его бери! Давай бутылку! Только это самое… полнее!
И пил извозчик номер 24345 бургундское, пил, мокрый, багровый, пока окончательно не захмелел.
А к буфету в это время подошел длинный, костлявый человек, которого Судьба только что затащила в трактир, и заказал себе рюмку водки.
Извозчик подмигнул ему.
– Водку пьешь, сердешный? Пил бы лучше бурхунцкое!
– Вам какое дело! – сердито возразил костлявый человек. – Вас не трогают!
– Дурашка… – поднял удивленно брови номер 24345. – Разве я что…
– Сам дурак! – злобно крикнул человек. – Зубы чешутся?
– То есть как чешутся? – ухмыльнулся добродушно извозчик.
– Почистить их надо – вот как!
Номер 24345 неожиданно для себя встал.
– Ах ты, прохвост! Забияка паршивый! Дьявол нечесаный! Шкилет разнесчастный! Мне зубы чистить? А этого не хотел?
Многим известно, что на воспитанных интеллигентных людей бургундское производит действие легкого, веселого, благородного опьянения. Но редко кому приходилось наблюдать действие бургундского на извозчиков.
Номер 24345 ударил костлявого человека и опрокинул буфетную стойку. Через пять минут на тротуаре перед трактиром в ночной мгле возилась странная черная куча, из которой вырывались свистки и доносились голоса:
– Крепкий, черт!.. Бей его сюда! Так…
– Ах, собака. Гляди, руку прокусил!
– Ой-е-ей, братцы!.. Часы… кто серебряные часы оборвал? Да пусти, дьявол!
– А, ты так?.. Вот же тебе…
VI
Перед мировым судьей Колесниковым стоял обвязанный тряпками извозчик номер 24345 и давал показания.
Тут же в камере находились официанты, буфетчик, городовые и ночной сторож.
Сначала Колесников не узнал почерневшего забинтованного извозчика. Он спросил его:
– С чего же вы это так разгулялись?
– Дык с тех же пятнадцати… Что ваша милость намедни пожертвовала за кожаный портмонет. Не признали?
Мировой судья Колесников был умный человек. Он вспомнил свою поездку, потерю бумажника, честность номера 24345…
И подумал:
– Если бы я не поехал в шантан, то не потерял бы бумажника, он бы его не нашел, я не наградил бы его пятнадцатью рублями, он не напился бы на них и не устроил бы безобразного побоища….
Судья упустил только одно звено из этой цепи: если бы он не заговорил с женщиной о бургундском – извозчик номер 24345 никогда больше не встретился бы с судьей на широкой дороге жизни…
Судья потер затылок, обвел глазами свидетелей, истца – буфетчика и, улыбнувшись в усы, сказал:
– Гражданский иск в сумме сорока рублей двадцати копеек будет удовлетворен. Не беспокойтесь. И вы, извозчик, не беспокойтесь. Гм… А дело о нарушении тишины за… гм… недоказанностью – прекратить!
* * *
А Судьба оскалила зубы, сделала гримасу и, заметив входившего в камеру письмоводителя из участка, оставила извозчика в покое и увязалась за ним.
В тот же день письмоводитель взял взятку так неудачно, что его уволили.
Два мира
I
Два человека шли по пыльной, залитой светом луны улице города Чугуева и беседовали:
– Так, значит, так-то, брат Перепелицын..
– Именно так, Никеша.
– В Питер, значит… Только как же ты поедешь, если не знаешь, что там еще с тобой будет?
– Это пустяки! Я сегодня уже написал моему питерскому приятелю Шелестову, чтобы он узнал – как и что. Скажем – три дня письмо туда, три дня – ответ обратно. Ну… да день ему на справки. Итого – через неделю получу.
II
Два человека лежали на диванах в большой меблированной комнате, выходившей окнами на шумную петербургскую улицу, и тихо беседовали:
– Сегодня Стрелка, завтра – Стрелка. Сегодня Аквариум, завтра – Аквариум… Скучно, брат Шелестов… Правильно сказал великий психолог Гоголь: скучно жить на этом свете, господа!
В дверь постучали.
– Вам письмо, господин Шелестов!
– От кого это? – лениво спросил приятель Шелестова, забрасывая ногу на спинку дивана.
– Недоумеваю… Гм… Какой-то Перепелицын… Чего ему нужно, этому удивительному Перепелицыну. Ага! Из Чугуева… Припоминаю Перепелицына! Был такой человек, с которым мы во дни оны играли в перья и воровали огурцы на огородах.
– Наглец! – сказал, зевая, приятель Лошадятников. – Не хочет ли он теперь, под угрозой раскрытия этих хищений, – шантажировать тебя?
– «Дорогой Петруша! Ты, конечно, страшно сердит на меня за то, что я за эти шесть лет не удосужился написать ни строчки, но что поделать – такова уж городская шумная жизнь. У нас, в Чугуеве, очень весело – недавно приезжал цирк и играла малороссийская труппа. Очень хорошо играли. Могу сообщить новость, которая тебя очень удивит: Пальцев разошелся с женой и живет теперь с акушеркой Звездич».
– Кто сей Пальцев? – спросил Лошадятников.
– Понятия не имею!
– Так что выбор акушерки Звездич и ее дальнейшая судьба тебя не заинтриговывает?
– Ты видишь, – я остаюсь совершенно хладнокровен. Продолжаю: «У меня к тебе есть маленькая просьба, которую, надеюсь, исполнишь: по получении сего письма заезжай на политехнические курсы (адреса не знаю) и узнай условия приема и срок подачи прошений. Потом еще просьба от Кати Шанкс – нельзя ли достать “Вестник Моды” за прошлый год № 9, – ей для чего-то нужен. Вышли наложенным платежом. Твой Илья Перепелицын».
Шелестов засвистал какой-то неведомый мотив и принялся складывать из письма петуха. Когда это занятие ему надоело, он забросил петуха за диван и сладко потянулся.
– Ты бы хотя адрес его заметил… – сказал Лошадятников.
– Чей адрес?
– Куропаткина.
– А на что он мне?
– Положим. Ты бы одевался. Скоро девять.
III
Прошла неделя.
– Вам письмо, барин!
Шелестов повернулся на кровати и прищурился на горничную.
– Давай-ка его сюда. Да чего ты боишься? Подойди ближе.
У горничной были, очевидно, какие-либо свои соображения и взгляды, потому что ближе она не подошла, а, бросив письмо на одеяло, отпрыгнула и убежала.
– От кого бы это?
Писал Илья Перепелицын.
– «Дорогой Петруша! Прошла неделя, а от тебя ответа нет. Сомневаюсь – получил ли ты мое письмо? На всякий случай, прошу тебя, кроме политехникума, заехать на фельдшерские курсы и узнать условия приема и программу. Кстати, можешь Кате Шанкс “Вестник Моды” не высылать. Она нашла его у Колопытовых. А с Колопытовыми, – ты не поверишь, какой случай: Ивану Григорьевичу во время сна заполз в ухо маленький таракан, а жена его заперла, когда уходила. Он выскочил из окна и получил сотрясение мозга. Да, – забыл я прошлый раз написать – кланялся тебе Гриша Седых. Представь себе, – он уже в аптеке фармацевтом. Дорогой Петруша! Зайди в магазин Бурхардта и узнай – есть ли пластинки куплетиста Бурдастова. Если есть – вышли наложенным платежом. Буду весьма благодарен… А Пальцев уже ухаживает за попадьей, женой о. Ионы. Звездич в отчаянии. Твой Илья Перепелицын».
В дверь постучали. Вошел, приплясывая, Лошадятников.
– А у меня есть ложа на Крестовский… товский, товский, товский, кий!
– Можешь представить себе, Митя, потрясающую новость: Пальцев, оказывается, ухаживает за женой о. Ионы.
Лошадятников посмотрел на приятеля широко раскрытыми глазами:
– Какой Пальцев? Какого Ионы?
– Да я и сам, собственно, не знаю. Но об этом считает нужным поставить меня в известность Илья Перепелицын.
– Какой Перепелицын?
– Боже ты мой! Перепелицын – знаменитый чугуевский Перепелицын. Но ты – сущее дерево… Ты способен остаться равнодушным даже к тому, что Гриша Седых служит фармацевтом?
– Ах, это тот… чудак пишет? Еще что-нибудь поручает?
– Как же! Просит заехать на фельдшерские курсы и за граммофонными пластинками.
– Что ж ты?
– Ну, конечно, я моментально. Сейчас же лечу, как молния.
– Однако, слушай… Брось глупости. Поговорим о серьезном. Ты едешь завтра в Павловск? Будет Мушка и Дегтяльцева.
– Вам телеграмма, – сказала горничная, просовывая в дверь руку.
Шелестов взял телеграмму и, заинтересованный, развернул ее.
– От кого? – спросил Лошадятников.
– Ну, конечно же… от Ильи Перепелицына. «По некоторым обстоятельствам выезжаю сам Петруша встреть меня на Николаевском вокзале завтра утром Илья Перепелицын».
– Шелестов!?
– Ну?
– Ведь он дурак?
– Форменный.
За окном заиграла шарманка.
Лошадятников поморщился, вынул пятак, завернул его в телеграмму Ильи Перепелицына и выбросил это несложное сооружение за окно. Потом обрушился всей тяжестью на кровать рядом с Шелестовым и деловито спросил:
– Сегодня свободен?
– По горло. В двенадцать – отель де Франс, в половине второго – банк, в четыре к Уржумцеву, семь – у Павлищевых и десять – Крестовский.
– И у тебя не выберется времени погоревать о судьбе акушерки Звездич и поведении Пальцева?
– Что делать! Такова участь о. Ионы, – вздохнул Шелестов.
IV
Через три дня Шелестов получил письмо:
– «Дорогой Петруша! Я страшно перед тобой виноват. Ты, наверно, очень удивился, приехав на вокзал и не найдя меня. Очень перед тобой извиняюсь. Дело в том, что обстоятельства изменились и я должен остаться еще на две недели. Но ты не беспокойся – я сообщу тебе точный день выезда. Пластинки куплетиста Бурдастова я еще не получил. Не знаю почему: вероятно, задержка в дороге. Можешь представить – о. Иона узнал обо всем, и вышел большой скандал. У нас открылся новый биоскоп – уже по счету третий. Помнишь Киликиных? Их недавно описали. Никеша очень просил тебе кланяться. Он еще здесь. Твой Илья Перепелицын».
Прочтя это письмо, Лошадятников сказал:
– Знаешь, твой этот Перепелицын начинает мне нравиться. Роскошный юноша!
V
Три долгих месяца пронеслось над головами Шелестова, Лошадятникова и Перепелицына.
Однажды вечером Шелестов и Лошадятников заехали за Перепелицыным, не попавшим ни на фельдшерские, ни на политехнические курсы, а просто жившим в столице на те 100 рублей, которые присылали ему родители.
– Перепелка! – сказал, входя, Шелестов. – Вот тебе письмо. Я внизу у почтальона взял на твое имя. Из Чугуева.
– От кого!? Решительно недоумеваю…
Перепелицын пожал плечами и распечатал письмо.
– «Дорогой Илюша, – прочел он. – Тебе все кланяются. Пишу тебе это я, Никеша… Голубчик, большая к тебе просьба: заезжай в какой-нибудь магазин фотографических принадлежностей и узнай – сколько стоит “Кодак“. Если недорого – вышли наложенным платежом. Еще просьба – вышли дюжину открыток с видами Петербурга. Очень интересно. Какие у вас стоят погоды? А знаешь – вчера видели Пальцева с Корягиной Лидочкой. Что ты на это скажешь? Сообщи в письме, не родственник ли Леонид Андреев купцу нашему Николаю Андрееву? Сын его Петя очень интересуется этим вопросом. Твой Никеша Чебурахин».
– Слушай, Перепелка, – сказал Шелестов, выслушав содержание письма. – Ведь этот Никеша, очевидно дурак?
Перепелицын пожал плечами.
– Форменный.
Ниночка
I
Начальник службы тяги, старик Мишкин, пригласил в кабинет ремингтонистку Ниночку Ряднову и, протянувши ей два черновика, попросил ее переписать их начисто.
Когда Мишкин передавал эти бумаги, то внимательно посмотрел на Ниночку и, благодаря солнечному свету, впервые разглядел ее как следует.
Перед ним стояла полненькая, с высокой грудью девушка среднего роста. Красивое белое лицо ее было спокойно, и только в глазах время от времени пробегали искорки голубого света.
Мишкин подошел к ней ближе и сказал:
– Так вы, это самое… перепишите бумаги. Я вас не затрудняю?
– Почему же? – удивилась Ниночка. – Я за это жалованье получаю.
– Так, так… жалованье. Это верно, что жалованье. У вас грудь не болит от машинки? Было бы печально, если бы такая красивая грудь да вдруг бы болела…
– Грудь не болит.
– Я очень рад. Вам не холодно?
– Отчего же мне может быть холодно?
– Кофточка у вас такая тоненькая, прозрачная… Ишь, вон у вас руки просвечивают. Красивые руки. У вас есть мускулы на руках?
– Оставьте мои руки в покое!
– Милая… Одну минутку… Постойте… Зачем вырываться? Я, это самое… рукав, который просвечив…
– Пустите руку! Как вы смеете! Мне больно! Негодяй!
Ниночка Ряднова вырвалась из жилистых дрожащих рук старого Мишкина и выбежала в общую комнату, где занимались другие служащие службы тяги.
Волосы у нее сбились в сторону и левая рука, выше локтя, немилосердно ныла.
– Мерзавец, – прошептала Ниночка. – Я тебе этого так не прощу.
Она надела на пишущую машину колпак, оделась сама и, выйдя из управления, остановилась на тротуаре. Задумалась:
«К кому же мне идти? Пойду к адвокату».
II
Адвокат Язычников принял Ниночку немедленно и выслушал ее внимательно.
– Какой негодяй! А еще старик! Чего же вы теперь хотите? – ласково спросил адвокат Язычников.
– Нельзя ли его сослать в Сибирь? – попросила Ниночка.
– В Сибирь нельзя… А притянуть его вообще к ответственности можно.
– Ну притяните.
– У вас есть свидетели?
– Я – свидетельница, – сказала Ниночка.
– Нет, вы – потерпевшая. Но, если не было свидетелей, то, может быть, есть у вас следы насилия?
– Конечно, есть. Он произвел надо мной гнусное насилие. Схватил за руку. Наверное, там теперь синяк.
Адвокат Язычников задумчиво посмотрел на пышную Ниночкину грудь, на красивые губы и розовые щеки, по одной из которых катилась слезинка.
– Покажите руку, – сказал адвокат.
– Вот тут, под кофточкой.
– Вам придется снять кофточку.
– Но ведь вы же не доктор, а адвокат, – удивилась Ниночка.
– Это ничего не значит. Функции доктора и адвоката так родственны друг другу, что часто смешиваются между собой. Вы знаете, что такое алиби?
– Нет, не знаю.
– Вот то-то и оно-то. Для того чтобы установить наличность преступления, я должен прежде всего установить ваше алиби. Снимите кофточку.
Ниночка густо покраснела и, вздохнув, стала неловко расстегивать крючки и спускать с одного плеча кофточку.
Адвокат ей помогал. Когда обнажилась розовая, упругая Ниночкина рука с ямочкой на локте, адвокат дотронулся пальцами до красного места на бело-розовом фоне плеча и вежливо сказал:
– Простите, я должен освидетельствовать. Поднимите руки. А это что такое? Грудь?
– Не трогайте меня! – вскричала Ниночка. – Как вы смеете?
Дрожа всем телом, она схватила кофточку и стала поспешно натягивать ее.
– Чего вы обиделись? Я должен был еще удостовериться в отстутствии кассационных поводов…
– Вы – нахал! – перебила его Ниночка и, хлопнув дверью, ушла.
Идя по улице, она говорила себе:
«Зачем я пошла к адвокату? Мне нужно было пойти прямо к доктору, пусть он даст свидетельство о гнусном насилии».
III
Доктор Дубяго был солидный пожилой человек.
Он принял в Ниночке горячее участие, выслушал ее, выругал начальника тяги, адвоката и потом сказал:
– Разденьтесь.
Ниночка сняла кофточку, но доктор Дубяго потер профессиональным жестом руки и попросил:
– Вы уж, пожалуйста, совсем разденьтесь…
– Зачем же совсем? – вспыхнула Ниночка. – Он меня хватал за руку. Я вам руку и покажу.
Доктор осмотрел фигуру Ниночки, ее молочно-белые плечи и развел руками.
– Все-таки вам нужно раздеться… Я должен бросить на вас ретроспективный взгляд. Позвольте, я вам помогу.
Он наклонился к Ниночке, осматривая ее близорукими глазами, но через минуту Ниночка взмахом руки сбила с его носа очки, так что доктор Дубяго был лишен на некоторое время возможности бросать не только ретроспективные взгляды, но и обыкновенные.
– Оставьте меня!.. Боже! Какие все мужчины мерзавцы!
IV
Выйдя от доктора Дубяго, Ниночка вся дрожала от негодования и злости.
«Вот вам – друзья человечества! Интеллигентные люди… Нет, надо вскрыть, вывести наружу, разоблачить всех этих фарисеев, прикрывающихся маской добродетели».
Ниночка прошлась несколько раз по тротуару и, немного успокоившись, решила отправиться к журналисту Громову, который пользовался большой популярностью, славился как человек порядочный и неподкупно честный, обличая неправду от двух до трех раз в неделю.
Журналист Громов встретил Ниночку сначала неприветливо, но потом, выслушав Ниночкин рассказ, был тронут ее злоключениями.
– Ха-ха! – горько засмеялся он. – Вот вам лучшие люди, призванные врачевать раны и облегчать страданья страждущего человечества! Вот вам носители правды и защитники угнетенных и оскорбленных, взявшие на себя девиз – справедливость! Люди, с которых пелена культуры спадает при самом пустяковом столкновении с жизнью. Дикари, до сих пор живущие плотью… Ха-ха. Узнаю я вас!
– Прикажете снять кофточку? – робко спросила Ниночка.
– Кофточку? Зачем кофточку?.. А впрочем, можно снять и кофточку. Любопытно посмотреть на эти следы… гм… культуры.
Увидев голую руку и плечо Ниночки, Громов зажмурился и покачал головой.
– Однако, руки же у вас… разве можно выставлять подобные аппараты на соблазн человечеству. Уберите их. Или нет… постойте… чем это они пахнут? Что, если бы я поцеловал эту руку вот тут… в сгибе… А… Гм… согласитесь, что вам никакого ущерба от этого не будет, а мне доставит новое любопытное ощущение, которое…
Громову не пришлось изведать подобного ощущения. Ниночка категорически отказалась от поцелуя, оделась и ушла.
Идя домой, она улыбалась сквозь слезы:
«Боже, какие все мужчины негодяи и дураки!»
V
Вечером Ниночка сидела дома и плакала.
Потом, так как ее тянуло рассказать кому-нибудь свое горе, она переоделась и пошла к соседу по меблированным комнатам студенту-естественнику Ихневмонову.
Ихневмонов день и ночь возился с книгами, и всегда его видели низко склонившимся красивым, бледным лицом над печатными страницами, за что Ниночка шутя прозвала студента профессором.
Когда Ниночка вошла, Ихневмонов поднял от книги голову, тряхнул волосами и сказал:
– Привет Ниночке! Если она хочет чаю, то чай и ветчина там. А Ихневмонов дочитает пока главу.
– Меня сегодня обидели, Ихневмонов, – садясь, скорбно сообщила Ниночка.
– Ну!.. Кто?
– Адвокат, доктор, старик один… Такие негодяи!
– Чем же они вас обидели?
– Один схватил руку до синяка, а другие осматривали и все приставали…
– Так… – перелистывая страницу, сказал Ихневмонов, – это нехорошо.
– У меня рука болит, болит, – жалобно протянула Ниночка.
– Экие негодяи! Пейте чай.
– Наверное, – печально улыбнулась Ниночка, – и вы тоже захотите осмотреть руку, как те.
– Зачем же ее осматривать? – улыбнулся студент. – Есть синяк – я вам и так верю.
Ниночка стала пить чай. Ихневмонов перелистывал страницы книги.
– До сих пор рука горит, – пожаловалась Ниночка. – Может, примочку какую надо?
– Не знаю.
– Может, показать вам руку? Я знаю, вы не такой, как другие, – я вам верю.
Ихневмонов пожал плечами.
– Зачем же вас затруднять… Будь я медик – я бы помог. А то я – естественник.
Ниночка закусила губу и, встав, упрямо сказала:
– А вы все-таки посмотрите.
– Пожалуй, показывайте вашу руку… Не беспокойтесь… вы только спустите с плеча кофточку… Так… Это?.. Гм… Действительно синяк. Экие эти мужчины. Он, впрочем, скоро пройдет.
Ихневмонов качнул соболезнующе головой и снова сел за книгу.
Ниночка сидела молча, и ее матовое плечо блестело при свете убогой лампы.
– Вы бы одели в рукав, – посоветовал Ихневмонов. – Тут чертовски холодно.
Сердце Ниночки сжалось.
– Он мне еще ногу ниже колена ущипнул, – сказала Ниночка неожиданно после долгого молчания.
– Экий негодяй! – мотнул головой студент.
– Показать?
Ниночка закусила губу и хотела приподнять юбку, но студент ласково сказал:
– Да зачем же? Ведь вам придется снимать чулок, а здесь из дверей, пожалуй, дует. Простудитесь – что хорошего? Ей же богу, я в этой медицине ни уха, ни рыла не смыслю, как говорит наш добрый русский народ. Пейте чай.
Он погрузился в чтение. Ниночка посидела еще немного, вздохнула и покачала головой.
– Пойду уж. А то мои разговоры отвлекают вас от работы.
– Отчего же, помилуйте, – сказал Ихневмонов, энергично тряся на прощанье руку Ниночки.
Войдя в свою комнату, Ниночка опустилась на кровать и, потупив глаза, еще раз повторила:
– Какие все мужчины негодяи!
Рыцарь индустрии (Господин Цацкин)
Мое первое с ним знакомство произошло после того, как он, вылетев из окна второго этажа, пролетел мимо окна первого этажа, где я в это время жил, и упал на мостовую.
Я выглянул из своего окна и участливо спросил неизвестного, потиравшего ушибленную спину:
– Не могу ли я быть вам чем-нибудь полезным?
– Почему же не можете? – добродушно кивнул он головой, в то же время укоризненно погрозив пальцем по направлению окна второго этажа. – Конечно же, можете.
– Зайдите ко мне в таком случае! – сказал я, отходя от окна.
Он вошел веселый, улыбающийся. Протянул мне руку и сказал:
– Цацкин.
– Очень рад. Не ушиблись ли вы?
– Чтобы сказать вам да – так нет. Чистейшей воды пустяки.
– Наверное, из-за какой-нибудь хорошенькой женщины? – сказал я, подмигивая. – Хи-хи!
– Хе-хе! А вы, вероятно, любитель этих сюжетцев? Хе-хе! Не желаете ли, могу предложить серию любопытных открыточек? Немецкий жанр. Понимающие люди считают его выше французского.
– Нет, зачем же? – удивленно сказал я, всматриваясь в него. – Послушайте, ваше лицо кажется мне знакомым. Это не вас ли вчера какой-то господин столкнул с трамвая?
– Ничего подобного. Это было третьего дня. А вчера меня спустили с черной лестницы по вашей же улице. Но, правду сказать, какая это лестница? Какие-то семь паршивых ступенек.
Заметив мой недоумевающий взгляд, господин Цацкин потупился и укоризненно сказал:
– Все это за то, что я хочу застраховать им жизнь. Хороший народ: я хлопочу об их жизни, а они суетятся о моей смерти.
– Так вы агент по страхованию жизни! – сухо заметил я. – Чем же я могу быть вам полезным?
– Вы мне можете быть полезны одним малюсеньким ответиком на вопросик: как вы хотите у нас застраховаться? На дожитие или с уплатой премии вашим близким после, – дай вам бог здоровья, – вашей смерти?
– Никак я не хочу страховаться, – замотал я головой. – Ни на дожитие, ни на что другое. А близких у меня нет. Я одинок.
– А супруга?
– Я холост.
– Так вам нужно жениться. Очень просто! Могу вам предложить девушку: пальчики оближете. Двенадцать тысяч приданого, отец две лавки имеет. Хотя брат шарлатан, но она такая брюнетка, что даже удивительно. Вы завтра свободны? Можно завтра же и поехать посмотреть. Сюртук, белый жилет… Если нет – можно купить готовые. Адрес: магазин «Оборот», наша фирма…
– Господин Цацкин! – возразил я. – Ей же богу, я не хочу и не могу жениться! Я вовсе не создан для семейной жизни.
– Ой, не созданы! Почему? Может, вы до этого очень шумно жили? Так вы не бойтесь. Это сущий, поправимый пустяк. Могу предложить вам средство, которое несет собой радость каждому меланхоличному мужчине: шесть тысяч книг бесплатно. Имеет массу благодарностей. Пробный флакончик…
– Оставьте ваши пробные флакончики при себе! – раздражительно сказал я. – Мне их не надо. Не такая у меня наружность, чтобы внушать к себе любовь. На голове порядочная лысина, уши оттопырены, морщины, маленький рост…
– Что такое лысина? Если вы ее помажете средством, которого я состою представителем, так обрастете волосами так, как, извините, кокосовый орех, а морщины, а уши… Возьмите наш усовершенствованный аппарат, который можно надевать ночью… Всякие уши как рукой снимет. Рост… Наш гимнастический прибор через шесть месяцев увеличивает рост на два вершка. Через два года вы уже можете жениться, а через пять лет вас уже можно будет показывать. А вы мне говорите: рост!
– Ничего мне не нужно, – сказал я, сжимая виски. – Простите, но вы мне действуете на нервы.
– На нервы! Так он молчал… Патентованные холодные души, могущие складываться и раскладываться. Есть с краном, есть с разбрызгивателем. Вы – человек интеллигентный и очень мне симпатичный… Поэтому могу посоветовать взять лучше разбрызгиватель… но…
Я схватился за голову.
– Чего вы хватаетесь? Голова болит? Вы только скажите, сколько вам надо тюбиков нашей пасты «Мигренин»? Фирма уже сама доставит вам на дом.
– Извините, – сказал я, закусывая губу, – но прошу вас оставить меня. Мне некогда. Я очень устал, а мне предстоит еще утомительная работа: писать статью…
– Утомительная? – сочувственно спросил господин Цацкин. – Я вам скажу, что она утомительная потому, что вы до сих пор не приобрели нашего раздвижного пюпитра для чтения и письма. Нормальное положение, удобный наклон… За две штуки 7 рублей, а за три – 10…
– Пошел вон! – закричал я, дрожа от бешенства. – Или я проломлю голову тебе этим пресс-папье!
– Этим пресс-папье! – презрительно сказал господин Цацкин, ощупывая пресс-папье на моем письменном столе. – Этим пресс-папье… Вы на него дуньте, оно улетит! Нет, если вы хотите иметь настоящее, тяжелое пресс-папье, так я могу вам предложить целый прибор из малахита.
Я нажал кнопку электрического звонка.
– Вот сейчас придет человек, – прикажу ему вывести вас.
Скромно склонив голову, господин Цацкин сидел и молчал, будто ожидая исполнения моего приказания.
Прошло две минуты. Я позвонил еще.
– Хороши звонки, нечего сказать! – покачал головой господин Цацкин. – Разве можно такие безобразные звонки иметь, которые не звонят? Позвольте вам предложить звонки с установкой и элементами за 7 рублей 60 копеек. Изящная кнопка…
Я вскочил, схватил господина Цацкина за рукав и потащил к двери:
– Идите, или у меня сейчас будет разрыв сердца!..
– Это не дай бог, но вы не беспокойтесь! Мы вас довольно прилично похороним по второму разряду. Правда, не будет той пышности, как первый, но катафалк…
Я захлопнул за господином Цацкиным дверь, повернул в замке ключ и вернулся к столу.
Через минуту я обратил внимание, что дверная ручка зашевелилась и дверь вздрогнула от осторожного напора и распахнулась.
Господин Цацкин робко вошел в комнату и, прищурясь, сказал:
– В крайнем случае, могу вам доложить, что ваши дверные замки никуда не годятся… Они отворяются от простого нажима. Хорошие английские замки вы можете иметь через меня: один прибор 2 рубля 40 копеек, а пять штук…
Я вынул из ящика письменного стола револьвер и, заскрежетав зубами, закричал:
– Сейчас я буду стрелять в вас!
Господин Цацкин с довольной миной улыбнулся и сказал:
– Я буду очень рад, так как это даст вам возможность убедиться в превосходном качестве панциря от пуль, который надет на мне для образца и который могу вам предложить. Одна штука 18 рублей, две – дешевле, а три – еще дешевле. Прошу вас убедиться!
Я отложил револьвер и, схватив господина Цацкина поперек туловища, с бешеным ревом выбросил в окно.
Падая, он успел крикнуть мне:
– У вас очень непрактичные запонки. Острые углы, рвущие платье и оцарапавшие мне щеку. Могу предложить африканского золота с инкрустацией. Пара – 2 рубля, три – че…
Я захлопнул окно.
День госпожи Спандиковой
День госпожи Спандиковой начался обычно.
С утра она поколотила сына Кольку, выругала соседку по даче «хронической дурой» и «рыжей тетехой», а потом долго причесывалась.
Причесавшись, долго прикалывала к голове модную шляпу и долго ругала прислугу за какую-то зеленую коробку.
Когда зеленая коробка забылась обеими спорящими сторонами, а вместо этого прислуга вставила ряд основательных возражений против поведения Кольки, госпожа Спандикова неожиданно вспомнила о городе и, схватив за руки сына Кольку и дочь Галочку, помчалась с ними к вокзалу.
В городе она купила десять фунтов сахарного песку, цветок в глиняном горшке и опять колотила Кольку.
Колька наружно отнесся к невзгодам своей молодой жизни равнодушно, но тайно поклялся отомстить своей матери при первом удобном случае.
Направляясь к вокзалу, госпожа Спандикова засмотрелась на какого-то красивого молодого человека, вздохнула, сделала грустные глаза и сейчас же попала под оглоблю извозчика.
Извозчик сообщил, что считает ее чертовой куклой, а госпожа Спандикова высказала соображение, что извозчик мерзавец и что долг подсказывает ей довести о его поведении до сведения какого-то генерал-прокурора.
Но извозчик уже уехал, и госпожа Спандикова, схватив за руки сына Кольку и дочь Галочку, помчалась на вокзал.
Колька, сахар, госпожа Спандикова и цветок поместились в вагоне, а Галочка куда-то делась. Так как искать ее по вокзалу было поздно, то, когда тронулся поезд, госпожа Спандикова успокоилась.
– Дрянная девчонка вернется на городскую квартиру и переночует у соседки Наседкиной.
Поезд мчался. Стоя на площадке вагона, госпожа Спандикова разговаривала с жирной женщиной, не обращая внимания на Кольку. А Колька вынул ножик и тихонько пропорол им мешочек с сахарным песком.
Когда поезд остановился на промежуточной станции, госпожа Спандикова почувствовала, что мешочек сделался легок, и сначала радовалась, но потом, ахнув, бросилась из вагона в хвост поезда подбирать сахар.
Поезд же, неожиданно для госпожи Спандиковой, тронулся и умчался, унося сына Кольку, а подобрать сахарный песок оказалось задачей невыполнимой, потому что он растянулся на целую версту и перемешался с настоящим песком.
– Мука моя мученская! – простонала госпожа Спандикова и бросила пустой мешочек. С полчаса побродила бесцельно по пути и, вздохнув, решила идти до своей дачи пешком.
Из Галочки, сахара, цветка, Кольки и госпожи Спандиковой осталось двое: Спандикова и цветок, от которого горшок отвалился на рельсу и разбился, так как владелица растения держала его за верхушку.
Вернувшись на дачу с верхушкой цветка, госпожа Спандикова долго колотила Кольку, но не за его проделку с мешком, а за то, что поезд двинулся раньше времени, необходимого госпоже Спандиковой для сбора сахара.
* * *
Перед обедом госпожа Спандикова отправилась купаться, и так как долго не возвращалась, то муж обеспокоился и, пообедав, пошел за ней.
Он нашел ее сидящей на нижней ступеньке лестницы, около самой воды, уже одетой, но горько плачущей.
– Чего ты? – спросил господин Спандиков.
– Я потеряла обручальное кольцо в воде, – всхлипнула госпожа Спандикова.
– Ну? Очень жаль. Впрочем, что же делать – потеряла, значит, и нет его. Пойдем.
– Как пойдем? – вспыхнула госпожа Спандикова. – Так может говорить только старый осел!
– Чего ты ругаешься? Кто же может быть виноват в том, что кольцо пропало?
Так как кольцо в свое время было подарено мужем, то госпожа Спандикова, призадумавшись, ответила:
– Ты.
– Ну ладно, ну я… Пойдем, милая.
– Как пойдем?! Кольцо необходимо найти.
– Я куплю другое. Пойдем, милая.
– Он купит другое! Да неужели ты не знаешь, что потерять обручальное кольцо значит – большое несчастье.
– Первый раз слышу!
– Он первый раз слышит!.. Это известно всякому младенцу.
– Ну, я иду домой.
– Он пойдет домой! Неужели ты не догадываешься, что тебе нужно сделать?
– Купить другое? – пошутил муж.
Госпожа Спандикова всплеснула руками:
– Он купит другое! Раздевайся сейчас же и лезь в воду. Я не могу уйти без кольца… Это принесет нам страшное несчастье.
– Да мне не хочется.
– Лезь.
Между супругами возгорелся жаркий спор, результатом которого явилось то, что господин Спандиков разделся и, морщась, полез в воду.
– Ищи тут!
Он нырнул и, наткнувшись ухом на какой-то камень, вылез обратно.
– Ищи же тут! Нырни еще.
Муж нырнул еще. Потом, отфыркиваясь, спросил:
– Разве ты в этом месте купалась?
– Нет… вот здесь! Но я думаю, что течением отнесло его в эту сторону.
– Да течение не оттуда, а отсюда.
– Не может быть… Почему же, когда мы купались у Красной рощи, течение было отсюда?
– Потому что мы были на том берегу реки.
– Это все равно! Ищи!
Посиневший, дрожащий господин Спандиков нырнул и потом вылез на лесенку грустный, с искаженным лицом…
– Не могу больше! – прохрипел он.
– Это еще что за новости?!
– Я только что пообедал, а ты меня держишь полчаса в холодной воде. Это может отразиться плохо для моего здоровья.
– Вот глупости! А если мы не найдем кольца, то примета говорит, что с нами приключится несчастье… Поищи еще здесь…
* * *
Солнце уже закатилось, а госпожа Спандикова наклонялась к мужу и кричала:
– Поищи еще вот тут! В то время, когда я купалась, дул северо-восточный ветер…
В сущности, ветер указанного госпожой Спандиковой направления не дул, да и сама она не знала, какое он имел отношение к местопребыванию кольца, но тем не менее господин Спандиков, зеленый, как лягушка, покорно окунался в воду и потом, отдуваясь, поднимался со странной, маленькой от мокрых волос головой и слипшейся бородкой.
Вернулись вечером.
Господин Спандиков лег в постель и все время дрожал, хотя его укрыли теплым одеялом. Потом ему дали коньяку, но у него появилась рвота. В одиннадцать с половиной часов господин Спандиков умер.
* * *
На даче все оживилось.
Послышался вой прислуги, плач детей и рыдания самой госпожи Спандиковой.
Чтобы разделить с кем-нибудь горе, госпожа Спандикова послала за соседкой, названной ею утром «хронической дурой» и «рыжей тетехой».
Забыв обиду, хроническая дура пришла и долго выслушивала жалобы на жестокую судьбу.
Сочувствовала.
Утром рыжая соседка говорила своему мужу:
– Видишь! А ты еще не верил приметам. Спандиковы-то, что живут рядом с нами… Вчера жена потеряла обручальное кольцо. Это страшно скверная примета!
– Ну? – спросил муж хронической дуры.
– Ну – и в тот же день у нее умирает муж! Можешь себе представить?
Страшный человек
I
В одной транспортной конторе (перевозка и застрахование грузов) служил помощником счетовода мещанин Матвей Петрович Химиков.
Снаружи это был человек маленького роста, с кривыми ногами, бледными, грязноватого цвета глазами и большими красными руками.
Рыжеватая растительность напоминала редкий мох, скупо покрывающий какую-нибудь северную скалу, а грудь была такая впалая, что коснуться спины ей мешали только ребра, распиравшие бока Химикова с таким упорством, которое характеризует ребра всех тощих людей.
Это было снаружи. А внутри Химиков имел сердце благородного убийцы: аристократа духа и обольстителя прекрасных женщин. Какая-нибудь заблудившаяся душа рыцаря прежних времен, добывавшего себе средства к жизни шпагой, а расположение духа – любовью женщин, набрела на Химикова и поселилась в нем, мешая несчастному помощнику счетовода жить так, как живут тысячи других помощников счетовода.
Химикову грезились странные приключения, бешеная скачка на лошадях при лунном свете, стрельба из мушкетов, ограбление проезжих дилижансов, мрачные таверны, наполненные подозрительными личностями с нахлобученными на глаза шляпами, и какие-то красавицы, которых Химиков неизменно щадил, тронутый их молодостью и слезами. В это же самое время Химикову кричали с другого стола:
– Одно место домашних вещей! Напишите квитанцию, два пуда три фунта.
Химиков писал квитанцию, но, когда занятия в конторе кончались, он набрасывал на плечи длинный плащ, нахлобучивал на глаза широкополую шляпу и, озираясь, шагал по улице, похожий на странного, дурацкого вида разбойника.
Под плащом он всегда держал на всякий случай кинжал, и если бы по дороге на него было произведено нападение, помощник счетовода захохотал бы жутким, зловещим смехом и всадил бы кинжал в грудь негодяя по самую рукоять.
Но или негодяям было не до него, или людные улицы, по которым он гордо шагал, вызывая всеобщее удивление, не заключали в себе того сорта негодяев, которые набрасываются среди тьмы народа на путников.
II
Химиков благополучно добирался домой, с отвращением съедал обед из двух блюд с вечным киселем на сладкое.
Из-за обеда у него с хозяйкой шла вечная, упорная борьба.
– Я не хочу вашего супа с битком, – говорил он обиженно. – Разве нельзя когда-нибудь дать мне простую яичницу, кусок жаренного на вертеле мяса и добрый глоток вина?
О жаренном на вертеле мясе и яичнице он мечтал давно, но бестолковая хозяйка не понимала его идеалов, оправдываясь непитательностью такого меню.
Он хотел сделать так.
Съесть, надвинув на глаза шляпу, мясо, запить добрым глотком вина, закутаться в плащ и лечь на ковер у кровати, чтобы выспаться перед вечерними приключениями.
Но, раз не было жаренного на вертеле мяса и прочего, эффектный отдых в плаще на полу не имел смысла, и помощник счетовода отправлялся на вечерние приключения без этого.
Вечерние приключения состояли в том, что Химиков брал свой вечный кинжал, кутался в плащ и шел, озираясь, в трактир «Черный Лебедь».
Этот трактир он избрал потому, что ему очень нравилось его название «Черный Лебедь», что там собирались подонки населения города и что низкие, закопченные комнаты трактира располагали к разного рода мечтам о приключениях.
Химиков пробирался в дальний угол, садился, драпируясь в свой плащ, и старался сверкать глазами из-под надвинутой на них шляпы.
И всегда он таинственно озирался, хотя за ним никто не следил и мало кто интересовался этой маленькой фигуркой в театральном черном плаще и шляпе, с выглядывающими из-под нее тусклыми глазами, которые никак не могли засверкать, несмотря на героические усилия их обладателя.
Усевшись, помощник счетовода хлопал в ладоши и кричал срывающимся голосом:
– Эй, паренек, позови ко мне трактирщика! Что там у него есть?
– Их нет-с, – говорил обычно слуга. – Они редко бывают. Что прикажете? Я могу подать.
– Дай ты мне пива, только не в бутылке, а вылей в какой-нибудь кувшин. Да прикажи там повару зажарить добрую яичницу. Ха-ха! – грубо смеялся он, хлопая себя по карману. – Старый Матвей хочет сегодня погулять: он сделал сегодня недурное дельце.
Слуга в изумлении смотрел на него и потом, приняв прежний апатичный вид, шел заказывать яичницу.
«Дельце» Химикова состояло в том, что он продал какому-то из купцов-клиентов имевшееся у него на комиссии деревянное масло, но со стороны казалось, что заработанные Химиковым три рубля обрызганы кровью ограбленного ночного путника.
Когда приносили яичницу и пиво, он брал кувшин, смотрел его на свет и с видом записного пьяницы приговаривал:
– Доброе пиво! Есть чем Матвею промочить глотку.
И в это время он, маленький, худой, забывал о конторе, «домашних местах» и квитанциях, сидя под своей громадной шляпой и уничтожая добрую яичницу, в полной уверенности, что на него все смотрят с некоторым страхом и суеверным почтением.
III
Вокруг него шумела и ругалась городская голытьба, он думал: «Хорошо бы набрать шаечку человек в сорок, да и навести ужас на все окрестности. Кто, – будут со страхом спрашивать, – стоит во главе? Вы не знаете? Старый Матвей. Это – страшный человек! Потом княжну какую-нибудь украсть…»
Он шарил под плащом находившийся там между складками кинжал и, найдя, судорожно сжимал рукоятку.
Покончив с яичницей и пивом, расплачивался, небрежно бросал слуге на чай и, драпируясь в плащ, удалялся.
«Хорошо бы, – подумал он, – если бы у дверей трактира была привязана лошадь. Вскочил бы и ускакал».
И помощник счетовода чувствовал такой прилив смелости, что мог идти на грабеж, убийство, кражу, но непременно у богатого человека («эти деньги я все равно отдал бы нуждающимся»).
Если по пути попадался нищий, Химиков вынимал из кармана серебряную монету (несмотря на скудость бюджета, он никогда не вынул бы медной монеты) и, бросая ее барским жестом, говорил:
– Вот… возьми себе.
При этом монету бросал он на землю, что доставляло нищему большие хлопоты и вызывало утомительные поиски, но Химиков понимал благотворительность только при помощи этого эффектного жеста, никогда не давая монету в руку попрошайке.
IV
У помощника счетовода был один только друг – сын квартирной хозяйки, Мотька, в глазах которого раз навсегда застыл ужас и преклонение перед помощником счетовода.
Было ему девять лет. Каждый вечер с нетерпением ждал он той минуты, когда Химиков, вернувшись из трактира, постучит к его матери в дверь и крикнет:
– Мотя! Хочешь ко мне?
Замирая от страха и любопытства, Мотька робко входил в комнату Химикова и садился в уголок.
Химиков в задумчивости шагал из угла в угол, не снимая своего плаща, и наконец останавливался перед Мотькой.
– Ну, тезка… Было сегодня жаркое дело.
– Бы-ло? – спрашивал Мотька, дрожа всем телом. Химиков зловеще хохотал, качал головой и, вынув из кармана кинжал, делал вид, что стирает с него кровь.
– Да, брат… Купчишку одного маленько пощипали. Золота было немного, но шелковые ткани, парча – чудо что такое.
– А что же вы с купцом сделали? – тихо спросил бледный Мотька.
– Купец? Ха-ха! Если бы он не сопротивлялся, я бы, пожалуй, отпустил бы его. Но этот негодяй уложил лучшего из моих молодцов – Лоренцо, и я, ха-ха, поквитался с ним!
– Кричал? – умирающим шепотом спрашивал Мотька, чувствуя, как волосы тихо шевелятся у него на голове.
– Не цыкнул. Нет, это что? Это забава сравнительно с делом старухи Монморанси.
– Какой… старухи? – прижимаясь к печке, спрашивал Мотька.
– Была, брат, такая старуха… Мои молодцы пронюхали, что у нее водятся деньжата. Хорошо-с… Отравили мы ее пса, один из моей шайки подпоил старого слугу этой ведьмы и открыл нам двери… Но каким-то образом полицейские ищейки пронюхали. Ха-ха! Вот-то была потеха! Я четырех уложил… Ну, и мне попало! Две недели мои молодцы меня в овраге отхаживали.
Мотька смотрел на помощника счетовода глазами, полными любви и пугливого преклонения, и шептал пересохшими губами:
– А сколько… вы вообще человек… уложили?
Химиков задумывался:
– Человек… двадцать, двадцать пять. Не помню, право. А что?
– Мне жалко вас, что вы будете на том свете в котле кипеть…
Химиков подмигивал и бил себя кулаками по худым бедрам.
– Ничего, брат, зато я здесь, на этом свете, натешусь всласть… а потом можно и покаяться перед смертью. Отдам все свое состояние на монастыри и пойду босой в Иерусалим…
Химиков кутался в плащ и мрачно шагал из угла в угол.
– Покажите мне еще раз ваш кинжал, – просил Мотька.
– Вот он, старый друг, – оживлялся Химиков, вынимая из-под плаща кинжал. – Я таки частенько утоляю его жажду. Ха-ха! Любит он свежее мясо… Ха-ха!
И он, зловеще вертя кинжалом, озирался, закидывая конец плаща на плечо и худым пальцем указывал на ржавчину, выступившую на клинке от сырости и потных рук.
Потом Химиков говорил:
– Ну, Мотя, устал я после всех этих передряг. Лягу спать.
И, закутавшись в плащ, ложился, маленький, бледный, на ковер у кровати.
– Зачем вы предпочитаете пол? – почтительно спрашивал Мотька.
– Э-э, брат! Надо привыкать… Это еще хорошо. После ночей в болотах или на ветвях деревьев это – царская постель.
И он, не дождавшись ухода Мотьки, засыпал тяжелым сном.
Мотька долго сидел подле него, глядя с любовью и страхом в скупо покрытое рыжими волосами лицо.
И вдвойне ужасным казалось ему то, что весь Химиков – такой маленький, жалкий и незначительный. И что под этой незначительностью скрывается опасный убийца, искатель приключений и азартный игрок в кости. Насмотревшись на лицо спящего помощника счетовода, Мотька заботливо прикрывал его сверх плаща одеялом, гасил лампу и на цыпочках, стараясь не потревожить тяжелый сон убийцы, уходил к себе.
V
Помощник счетовода Химиков, благородный авантюрист, рыцарь и искатель приключений, всей душой привязанный к отошедшему в вечность, – закопченным тавернам, нападениям на дилижансы и мастерским ударам кинжала, – влюбился.
Его идеал, – бледная, стройная графиня, сидящая на козетке в старинном барском доме, – нашел воплощение в девице без определенных занятий – Полине Козловой, если иногда и бледной, то не от благородного происхождения, а от бессонных ночей, проводимых ею не совсем согласно с кодексом обычной добродетели.
Однажды, когда дико живописный Химиков шагал аршинными шагами по улице, закутанный в свой вечный плащ и прикрытый сверху чудовищной шляпой, он услышал впереди себя разговор:
– Очень даже это нетактично – приставать к незнакомым девушкам.
– Сударыня, Маруся… Я уверен, что такое очаровательное существо может именоваться только Марусей… Маруся! Не вносите аккорда в диссонанс нашей мимолетной встречи. Позвольте быть вам проводимой мной. Где вы живете?
– Ишь, чего захотели. Никогда я не скажу вам, хотя бы вы проводили меня до самого дома на Московской улице, номер семь… Ах, что я сказала! Я, кажется, проговорилась… Нет, забудьте, забудьте, что я вам сказала!
Подслушивание Химиков считал самым неблагородным делом, но, когда до него донесся этот разговор, его мужественное сердце наполнилось состраданием к преследуемой и бешеным негодованием против гнусного преследователя.
– Милостивый государь! – загремел он, приблизившись к донжуану и смотря на него снизу вверх. – Оставьте эту беззащитную девушку, или вы будете иметь дело со мной!
Беззащитная девушка с некоторым неудовольствием взглянула на мужественного Химикова, а ее кавалер сердито вырвал руку и закричал:
– Кто вы такой, черти вас раздери?
– Негодяй! Я тот, которого провидение нашло нужным послать в критическую для этого существа минуту. Защищайся!
Противник Химикова, громадный, толстый блондин, сжал кулак, но вид маленького Химикова, бешено извивавшегося у его ног с кинжалом в руке, заставил его отступить.
– Ч-черт з-знает, что такое, – пробормотал он, отскакивая от бледной, худой руки, которая бешено чертила кинжалом вокруг него замысловатые круги и восьмерки. – Черт знает… решительно не понимаю… – оторопело промычал блондин и стал быстрыми шагами удаляться от Химикова, оставшегося около девицы.
VI
– Сударыня, – сказал Химиков, снимая свою черную странную шляпу и опуская ее до самой земли. – Прошу извинений, если ваше ухо было оскорблено несколькими грубыми словами, произнести которые вынудила меня необходимость. Ха-ха! – зловеще захохотал Химиков. – Парень, очевидно, боится запаха крови и ловко избежал маленького кровопускания… Ха-ха-ха!
– Кто вы такой? – спросила изумленная Полина Козлова, осматривая Химикова.
– Я…
Химикову неловко было сказать, что его фамилия Химиков и что он служит помощником счетовода в транспортной конторе. Он опустил голову, забросил конец плаща на плечо и, как будто стряхнувши с себя что-то, – сказал:
– Когда-нибудь… когда будет возможно, человек с черной бородой явится к вам, покажет этот кинжал и сообщит, кто я… Пока же… сударыня, не забывайте, что город этот страшен. Он таит совершенно неизвестные вам опасности, и нужно иметь мою звериную хитрость и ловкость, чтобы избежать их. Но вы… Как ваши престарелые родители рискуют отпустить вас в эту страшную ночь… Не найдете ли вы удобным соблаговолить дать мне милостивое разрешение предложить сопутствовать вам до вашего дома?
– Ну что ж, можно, – усмехнулась Полина Козлова.
Химиков взял девушку под руку и, свирепо озираясь на встречных прохожих, бережно повел ее по улице. Через сто шагов он уже узнал, что у его спутницы нет родителей и что она носит фамилию – Полина Козлова.
– Так молоды и, увы, беззащитны, – прошептал Химиков, тронутый ее историей. – Скорбь об утрате ваших почтенных родителей смешивается в моей душе со сладкой надеждой быть вам чем-нибудь полезным и принять на свою грудь направленные на вас удары злобной интриги и происки вра…
– Покатайте меня на автомобиле, – сказала девушка, щуря на Химикова глаза.
По своим убеждениям Химиков ненавидел автомобили, предпочитая им старые добрые дилижансы. Но желание женщины было для него законом.
– Сударыня, вашу руку…
Они долго катались на автомобиле, а потом девушка проголодалась и заявила, что хочет в ресторан.
Химиков не возражал ей ни слова, но про себя решил, что, если в ресторане у него не хватит денег, он выйдет в переднюю и там заколется кинжалом. Пусть лучше над ним нависнет роковая тайна, чем прозаический отказ в ужине. В кабинете ресторана девушка поправила растрепавшуюся прическу, подошла к Химикову и, севши на его худые, неверные колени, поцеловала помощника счетовода в щеку.
Сердце Химикова затрепетало и оборвалось.
– Суд… Полина. Вв… вы… меня… полюбили! О, пусть эта неожиданно вспыхнувшая страсть будет залогом моего стремления посвятить вам отныне мою жизнь.
– Дайте папиросу, – попросила Полина, разглаживая его редкие рыжие волосы.
– Грациозная шалунья! Резвящаяся сирота! – в экстазе воскликнул Химиков и прижал девушку к своей груди.
После ужина Химиков проводил Полину домой, у подъезда ее дома снял шляпу, низко, почтительно поклонился и, поцеловав руку, удалился, закутанный в свой длинный плащ.
Сбитая с толку девушка удивленно посмотрела ему вслед, улыбнулась и сказала:
– Сегодня я сплю одна.
Это был самый редкий и курьезный случай в ее жизни.
Химиков зажил странной жизнью.
Транспортную контору, трактир «Черный Лебедь», добрый кувшин пива – все это поглотило молодое поэтичное чувство, загоревшееся в его тощей груди.
Он часто встречался с Полиной и, рыцарски вежливый, рабски исполнял все капризы девушки, очень полюбившей автомобили и театральные представления. Долги зловещего авантюриста росли с головокружительной быстротой, и ряд прозаических неприятностей обрушился на его бедную голову. В конторе стали коситься на его небрежность в писании квитанций и вечные просьбы жалованья вперед… Хозяйка перестала получать за квартиру и почти не кормила иссохшего от страсти и лишений Химикова.
И Химиков, голодный, лишенный даже «доброй яичницы» в трактире «Черный Лебедь», ждал с нетерпением вечера, когда можно было накинуть плащ и, захватив кинжал и маску (маска появилась в самое последнее время, как атрибут любовного похождения), отправиться на свидание.
Полина Козлова была нехорошей девушкой.
Химикову изменяли – он не замечал этого. Над Химиковым смеялись – он считал это оригинальным выражением любви.
Химикова разоряли – он был слишком поэтичной натурой, чтобы обратить на это внимание…
И наступило крушение.
VII
Как всякому авантюристу, Химикову дороже всего было его оружие, и Химиков берег кинжал как зеницу ока.
Но однажды Полина сказала:
– Принесите завтра конфет.
И разоренный Химиков на другой день без колебаний завернул кинжал в бумагу и понес его торговцу старинными вещами.
– Что это? – спросил удивленный торговец.
– Кинжал. Это мой старый друг, сослуживший мне не одну службу, – печально сказал Химиков, запахиваясь в плащ.
– Это простой нож для разрезывания книг, а не кинжал, – улыбнулся торговец. – С чего вы взяли, что он кинжал? Таких можно купить по семи гривен где угодно. Даже более новых, не заржавленных.
Изумленный Химиков взял свой кинжал и побрел домой. В голове его мелькала мысль, что сегодня можно к Полине не пойти, а завтра сказать, что с ним случилось странное приключение: какие-то неизвестные люди похитили его, увезли в карете и продержали сутки в таинственном подземелье.
VIII
А на другой день, так как вопрос о конфетах не разрешился, Химиков решил ограбить кого-нибудь на улице.
Решил он это без всяких колебаний и сомнений: ограбить богатого человека он считал вовсе не позорным делом, твердо стоя на точке зрения рыцарей прошлых веков, не особенно разборчивых в сложных вопросах морали.
Тут же он решил, если ограбит большую сумму, отдать излишек бедным.
Закутанный в плащ, с кинжалом в руке, Химиков в тот же вечер отправился на улицы города, зорко оглядываясь по сторонам.
Все было как следует. Ветер рвал полы его плаща, луна пряталась за тучами, и прохожих было немного. Химиков притаился в какой-то впадине стены и стал ждать.
Гулкие шаги по пустынной улице возвестили помощнику счетовода о приближении добычи. Вдали показался господин, одетый в дорогое пальто и лоснящийся цилиндр. Химиков судорожно сжал кинжал, выскользнул из засады и предстал – маленький, в громадной шляпе, как чудовищный гриб – перед прохожим.
– Ха-ха-ха! – жутким смехом захохотал он. – Нет ли денег?
– Бедняга! – сострадательно сказал господин, приостанавливаясь. – В такую холодную ночь просить милостыню… Это ужасно. На тебе двугривенный, пойди, обогрейся!
Химиков зажал в кулак всунутый ему в руку двугривенный и, лихорадочно стуча зубами, пустился бежать по улице. Голова его кружилась, и так странно окончившийся грабеж наполнял сердце обидой. Черной, странной птицей несся он по улице, а ветер, как крыльями, шлепал полами его плаща и продувал удивительного помощника счетовода.
IX
Химиков лежал на своей убогой кровати, смотря остановившимся взглядом в потолок.
Около него сидел неутешный хозяйский сын Мотька и, со слезами на грязном лице, гладил бледную руку Химикова.
– Да… брат… Мотя, – подмигнул ему Химиков, – много я грешил на своем веку, и вот теперь расплата.
– Мама говорила, что, может, не умрете, – попытался обрадовать страшного счетовода Мотька.
– Нет уж, брат… Пожито, пограблено, выпущено крови довольно. Мотя, у меня не было друзей, кроме тебя… Хочешь, я тебе подарю, что мне дороже всего, – мой кинжал?
На минуту Мотькины глаза засверкали радостью.
– Спасибо, Матвей Петрович! Я тоже, когда вырасту, буду им убивать.
– Ха-ха-ха! – зловеще засмеялся Химиков. – Вот он, мой наследник и продолжатель моего дела! Мотя, жди, когда придут к тебе трое людей в плащах, с винтовками в руках, – тогда начинайте действовать. Пусть льется кровь сильных в защиту слабых.
Он оборвал разговор и затих.
Уже несколько времени Химиков ломал голову над разрешением одного вопроса: какие сказать ему последние предсмертные слова: было много красивых фраз, но все они не нравились Химикову.
И он мучительно думал.
Над Химиковым склонился доктор и Мотькина мать.
– Кто он такой? – шепотом спросил доктор, удивленно смотря на висевшую в углу громадную шляпу и плащ.
– Лекарь, – с трудом сказал Химиков, открывая глаза, – тебе не удастся проникнуть в тайну моего рождения. Ха-ха-ха!
Он схватился за грудь и прохрипел:
– Души загубленных мной толпятся перед моими глазами длинной вереницей… Но дам я за них ответ только перед престолом Всевыш… Засни, Красный Матвей!!!
И затих.
День человеческий
Дома
Утром, когда жена еще спит, я выхожу в столовую и пью с жениной теткой чай. Тетка – глупая, толстая женщина – держит чашку, отставив далеко мизинец правой руки, что кажется ей крайне изящным и светски изнеженным жестом.
– Как вы нынче спали? – спрашивает тетка, желая отвлечь мое внимание от десятого сдобного сухаря, который она втаптывает ложкой в противный жидкий чай.
– Прекрасно. Вы всю ночь мне грезились.
– Ах ты господи! Я серьезно вас спрашиваю, а вы все со своими неуместными шутками.
Я задумчиво смотрю в ее круглое обвислое лицо.
– Хорошо. Будем говорить серьезно… Вас действительно интересует, как я спал эту ночь? Для чего это вам? Если я скажу, что спалось неважно – вас это опечалит и угнетет на весь день? А если я хорошо проспал – ликованию и душевной радости вашей не будет пределов?.. Сегодняшний день покажется вам праздником, и все предметы будут окрашены отблеском веселого солнца и удовлетворенного сердца?
Она обиженно отталкивает от себя чашку.
– Я вас не понимаю…
– Вот это сказано хорошо, искренне. Конечно, вы меня не понимаете… Ей-Богу, лично против вас я ничего не имею… простая вы, обыкновенная тетка… Но когда вам нечего говорить – сидите молча. Это так просто. Ведь вы спросили меня о прошедшей ночи без всякой надобности, даже без пустого любопытства… И если бы я ответил вам: «Благодарю вас, хорошо», – вы стали бы мучительно выискивать предлог для дальнейшей фразы. Вы спросили бы: «А Женя еще спит?» – хотя вы прекрасно знаете, что она спит, ибо она спит так каждый день и выходит к чаю в двенадцать часов, что вам, конечно, тоже известно…
Мы сидим долго-долго и оба молчим.
Но ей трудно молчать. Хотя она обижена, но я вижу, как под ее толстым красным лбом ворочается тяжелая, беспомощная, неуклюжая мысль: что бы сказать еще?
– Дни теперь стали прибавляться, – говорит наконец она, смотря в окно.
– Что вы говорите?! Вот так штука. Скажите, вы намерены опубликовать это редкое наблюдение, еще неизвестное людям науки, или вы просто хотели заботливо предупредить меня об этом, чтобы я в дальнейшем знал, как поступать?
Она вскакивает на ноги и шумно отодвигает стул.
– Вы тяжелый грубиян, и больше ничего.
– Ну как же так – и больше ничего… У меня есть еще другие достоинства и недостатки… Да я и не грубиян вовсе. Зачем вы сочли необходимым сообщить мне, что дни прибавляются? Все, вплоть до маленьких детей, хорошо знают об этом. Оно и по часам видно, и по календарю, и по лампам, которые зажигаются позднее.
Тетка плачет, тряся жирным плечом.
Я одеваюсь и выхожу из дому.
На улице
Навстречу мне озабоченно и быстро шагает чиновник Хрякин, торопящийся на службу.
Увидев меня, он расплывается в изумленной улыбке (мы встречаемся с ним каждый день), быстро сует мне руку, бросает на ходу:
– Как поживаете, что поделываете?
И делает движение устремиться дальше. Но я задерживаю его руку в своей, делаю серьезное лицо и говорю:
– Как поживаю? Да вот я вам сейчас расскажу… Хотя особенного в моей жизни за это время ничего не случилось, но есть все же некоторые факты, которые вас должны заинтересовать… Позавчера я простудился, думал, что-нибудь серьезное – оказывается, пустяки… Поставил термометр, а он…
Чиновник Хрякин тихонько дергает свою руку, думая освободиться, но я сжимаю ее и продолжаю монотонно, с расстановкой, смакуя каждое слово:
– Да… Так о чем я, бишь, говорил… Беру зеркало, смотрю в горло – красноты нет… Думаю, пустяки – можно пойти гулять. Выхожу… Выхожу это я, вижу, почтальон повестку несет. Что за шум, думаю… От кого бы это? И можете вообразить…
– Извините, – страдальчески говорит Хрякин, – мне нужно спешить…
– Нет, ведь вы же заинтересовались, что я поделываю. А поделываю я вот что… Да. На чем я остановился? Ах, да… Что поделываю? Еду я вчера к Кокуркину, справиться насчет любительского спектакля – встречаю Марью Потаповну. «Приезжайте, – говорит, – завтра к нам…»
Хрякин делает нечеловеческое усилие, вырывает из моей руки свою, долго трясет слипшимися пальцами и бежит куда-то вдаль, толкая прохожих…
Я рассеянно иду по тротуару и через минуту натыкаюсь на другого знакомого – Игнашкина.
Игнашкин никуда не спешит.
– Здравствуйте. Что новенького?
– А как же, – говорю, вздыхая. – Везувий вчера провалился. Читали?
– Да? Вот так штука. А я вчера в клубе был, семь рублей выиграл. Курите?
– Нет, не курю.
– Счастливый человек. Деньги все собираете?
– Нет, так.
– По этому поводу существует…
– Хорошо! Знаю. Один другому говорит: «Если бы вы не курили, а откладывали эти деньги, был бы у вас свой домик». А тот его спрашивает: «А вы курите?» – «Нет». – «Значит, есть домик?» – «Нет». – «Ха-ха!» Да?
– Да, я именно этот анекдот и хотел рассказать. Откуда вы догадались?..
Я его перебиваю:
– Как поживаете?
– Ничего себе. Вы как?
– Спасибо. До свидания. Заходите.
– Зайду. До свиданья. Спасибо.
Я смотрю с отвращением на его спокойное, дремлющее лицо и говорю:
– А вы счастливый человек, чтоб вас черти побрали!
– Почему – черти побрали?
– Такой анекдот есть. До свиданья. Заходите.
– Спасибо, зайду. Кстати, знаете новый армянский анекдот?
– Знаю, знаю, очень смешно. До свиданья, до свиданья.
Перед лицом смерти
В этот день я был на поминальном обеде.
Стол был уставлен бутылками, тарелочками с колбасой, разложенной звездочками, и икрой, размазанной по тарелке так, чтобы ее казалось больше, чем на самом деле.
Ко мне подошла вдова, прижимая ко рту платок.
– Слышали? Какое у меня несчастие-то…
Конечно, я слышал… Иначе бы я здесь не был и не молился бы, когда отпевали покойника.
– Да, да…
Я хочу спросить, долго ли мучился покойник, и указать вдове на то полное риска и опасности обстоятельство, что все мы под Богом ходим, но вместо этого говорю:
– Зачем вы держите платок у рта? Ведь слезы текут не оттуда, а из глаз?
Она внимательно смотрит на меня и вдруг спохватывается:
– Водочки? Колбаски? Помяните дорогого покойника.
И сотрясается от рыданий…
Дама в лиловом тоже плачет и говорит ей:
– Не надо так! Пожалейте себя… Успокойтесь.
– Нет!!! Не успо-о-о-коюсь!! Что ты сделал со мной, Иван Семеныч?!
– А что он с вами сделал? – с любопытством осведомляюсь я.
– Умер!
– Да, – вздыхает сивый старик в грязном сюртуке. – Юдоль. Жил, жил человек да и помер.
– А вы чего бы хотели? – сумрачно спрашиваю я.
– То есть? – недоумевает сивый старик.
– Да так… Вот вы говорите – жил, жил да и помер! Не хотели ли вы, чтобы он жил, жил да и превратился в евнуха при султанском дворе… или в корову из молочной фермы?
Старик неожиданно начинает смеяться полузадушенным дробненьким смешком.
Я догадываюсь: очевидно, его пригласили из милости, очевидно, он считает меня одним из распорядителей похорон и, очевидно, боится, чтобы я его не прогнал.
Я одобряюще жму его мокрую руку. Толстый господин утирает слезы (сейчас он отправил в рот кусок ветчины с горчицей) и спрашивает:
– А сколько дорогому покойнику было лет?
– Шестьдесят.
– Боже! – качает головой толстяк. – Жить бы ему еще да жить.
Эта классическая фраза рождает еще три классические фразы:
– Бог дал – Бог и взял! – профессиональным тоном заявляет лохматый священник.
– Все под Богом ходим, – говорит лиловая женщина.
– Как это говорится: все там будем, – шумно вздыхая, соглашаются два гостя сразу.
– Именно – «как это говорится», – соглашаюсь я. – А я, в сущности, завидую Ивану Семенычу!
– Да, – вздыхает толстяк. – Он уже там!
– Ну, там ли он – это еще вопрос… Но он не слышит всего того, что приходится слышать нам.
Толстяк неожиданно наклоняется к моему уху:
– Он и при жизни мало слышал… Дуралей был преестественный. Не замечал даже, что жена его со всеми приказчиками, тово… Слышали?
Так мы, глупые, пошлые люди, хоронили нашего товарища – глупого, пошлого человека.
Веселье
В этот день я, кроме всего, и веселился: попал на вечеринку к Кармалеевым.
Семь человек окружали бледную, истощенную несбыточными мечтами барышню и настойчиво наступали на нее.
– Да спойте!