Читать онлайн Утешительная партия игры в петанк бесплатно

Утешительная партия игры в петанк

АСТ, Астрель, 2010

ISBN 978-5-17-062337-2, 978-5-271-25386-7

Переводчики: Олег Сергеевич Воскобойников, Мария Наумовна Архангельская

Оригинальное название: Anna Gavalda "La Consolante"

Аннотация

Анна Гавальда – одна из самых читаемых авторов мира. Ее называют «звездой французской словесности», «новой Франсуазой Саган», «нежным Уэльбеком», «литературным феноменом» и «главной французской сенсацией». Ее книги, покорившие миллионы читателей по всему миру, переводятся на десятки языков, отмечены целым созвездием премий, по ним ставят спектакли и снимают фильмы.

Шарль Баланда – преуспевающий архитектор сорока шести лет. Живет в Париже с любимой женщиной-красавицей Лоранс и ее дочерью Матильдой. Много работает, редко бывает дома, всего добился собственным трудом, спокойный, рассудительный, кирпичик за кирпичиком, выстраивает и обустраивает свою жизнь. В общем-то, все у него как положено, да и сюрпризов в таком возрасте ждать не приходится. Но однажды он получит письмо, которое застигнет его врасплох. Письмо из прошлого, о котором он и думать забыл, и как же далеко оно уведет его с проторенного пути…

Умный, красивый роман о людях, о жизни, о любви.

Анна Гавальда

Утешительная партия игры в петанк

Пусть это эгоизм и иллюзия с моей стороны,

но эта книга, Шарль, для вас.

~*~

Он всегда держался в стороне. Где-то там, за оградой школьного двора, подальше от нас. Лихорадочный взгляд и скрещенные на груди руки. Скорее даже сцепленные, судорожно сжатые. Словно ему холодно или у него болит живот. Словно он ухватился за самого себя, чтобы не упасть.

Не обращал на нас никакого внимания, словно вообще не замечал. Высматривал одного единственного мальчика, крепко прижимая к груди бумажный пакетик.

Я прекрасно знал, что в пакетике булочка с шоколадом, и всякий раз думал, не раздавил ли он ее, сжимая…

Да, таким он мне и запомнился: бродяга – бродягой, косые взгляды прохожих, пакетик из булочной, да маленькие жирные пятнышки на лацканах пиджака блестят, словно нечаянные медали.

Нечаянные…

Но… Только вот как я мог об этом в то время знать?

В то время я просто его боялся. У него были слишком остроносые ботинки, слишком длинные ногти, слишком желтый указательный палец. И слишком яркие губы. И слишком узкое и короткое пальто.

И глазницы слишком черные. И голос слишком странный.

Когда он, наконец, нас замечал, то улыбался и раскрывал объятья. Молча склонялся к Алексису, трепал его по волосам, по плечу, по щеке. И пока моя мама решительно тянула меня к себе, я заворожено пересчитывал кольца на руке, касавшейся лица моего приятеля.

По кольцу на каждом пальце. Настоящие кольца, красивые, драгоценные, как у моих бабушек… Именно в этот момент мама в ужасе отворачивалась, а я отпускал ее руку.

Алексис, нет, он не отстранялся. Никогда. Протягивал ему свой ранец и ел припасенную для него булочку, свою булочку, ел на ходу, удаляясь вместе с ним в сторону Рыночной площади.

Алексис со своим инопланетянином на каблуках, балаганным чудищем, шутом гороховым, чувствовал себя в большей безопасности, чем я, и любили его тоже больше.

Так мне казалось.

И все-таки однажды я его спросил:

– А, гм, это… это все же мужчина или женщина?

– Ты о ком?

– Ну о том… или… о той… что забирает тебя из школы.

Он пожал плечами.

Конечно, мужчина. Вот только называл он его своей нянькой.

И, кстати, она, эта его нянька, обещала ему принести золотые кости, и он, так и быть, обменяет мне их на этот мой шарик, если я захочу, или… смотри-ка, что-то нянька сегодня опаздывает… Надеюсь, она не потеряла ключи… Потому что, ты знаешь, она вечно все теряет… Она часто говорит, что однажды забудет свою голову у парикмахера или в примерочной супермаркета, а потом смеется и добавляет, что, к счастью, у нее есть ноги!

Ну конечно, мужчина, разве не видно.

И что за вопрос…

Никак не могу вспомнить его имя. А между тем, это было нечто…

Имя, опереточное, мюзик-холльное, напоминающее потертый бархат и холодный табачный дым. Что-то вроде Жижи Ламур или Джино Керубини или Рубис Долороза или…

Уже не помню и злюсь, что не помню. Я в самолете и лечу на край света, я должен заснуть, мне нужно хоть немного выспаться. Я принял снотворное. У меня нет выбора: если я не усну, то просто сдохну. Я так давно не смыкал глаз… и я…

Я правда сдохну.

Но ничего не помогает. Ни таблетки, ни грусть, ни бесконечная усталость. Более тридцати тысяч футов над землей, так высоко в пустоте, я все еще, как дурак, ворошу плохо прогоревшие угли, пытаясь оживить почти угасшие воспоминания. И чем сильнее я раздуваю костер, тем сильнее у меня щиплет глаза, и я уже ничего не вижу, и все ниже наклоняюсь, стоя на коленях.

Соседка уже дважды просила меня погасить мою лампочку. Простите, не могу. Это было сорок лет назад, мадам… Сорок лет, понимаете? Мне нужен свет, чтобы вспомнить имя этого старого трансвестита. Это гениальное имя, которое я, естественно, забыл, потому что тоже звал его Нянькой, Нуну.[1] И тоже обожал. Потому что так уж у них повелось: там обожали.

Нуну, появившийся в их нескладной жизни однажды вечером после дежурства.

Нуну, который баловал нас, портил, кормил, хвалил, утешал, искал у нас вшей, проводил сеансы гипноза, заколдовывал и расколдовывал тысячу раз. Гадал нам по рукам, на картах, обещал, что мы будем жить, как султаны, короли, богачи, сулил нам жизни в бархате и шелках, в сапфировом блеске и ароматах амбры, в истоме и изысканной любви, и Нуну, однажды утром из их жизни ушедший.

Трагически. Как положено. Как ему полагалось. У них все так воспринималось – как должное.

Но я… нет, потом. Я расскажу об этом позднее. Сейчас у меня нет сил. И нет желания. Я не хочу сейчас снова их потерять. Мне хочется посидеть еще немного на спине моего пластмассового слоника, заткнув кухонный нож за набедренную повязку, и чтобы Нуну звенел своими цепочками, накрашенный и нарядный, как из кабаре «Альгамбра».

Мне нужно поспать, и мне нужна моя лампочка. Мне нужно все, что я растерял по дороге. Все, что они дали мне и забрали обратно.

Да еще испортили…

Потому что именно так у них, безбожников, было заведено. Такое кредо, такой закон. Там обожали, ссорились, плакали, танцевали всю ночь, зажигая все вокруг.

Все.

Ничего не должно оставаться. Совсем ничего. Никогда. Горечь во рту, нахмуренные, надломленные, перекошенные лица, кровати, пепел, осунувшиеся люди, долгие слезы и бесконечные годы одиночества, но никаких воспоминаний. Никаких. Воспоминания – они для других.

Для слабаков. И бухгалтеров.

«Лучшие праздники, поверьте мне, зайчики мои, наутро забываются, – говорил он. – Лучшие праздники, они здесь и сейчас. А утром от них не остается и следа. Утро наступает, когда ты снова входишь в метро и получаешь по полной программе».

И она. Она. Она все время говорила о смерти. Все время… Чтобы победить свой страх, чтобы уничтожить ее, эту мерзавку. Она-то как никто знала, что ждет нас всех, она не могла этого не знать, она этим жила, и потому надо было теребить друг друга, любить, пить, кусать, наслаждаться и все забывать.

«Жгите, мальчишки. Жгите все подряд»

Это ее голос и я… все еще его слышу.

Вот дикари.

***

Он не может погасить лампочку. Не может закрыть глаза. Он рехнется, нет, он уже рехнулся. Он знает это. Неожиданно видит свое отражение в темном иллюминаторе и…

– Мсье… С вами все в порядке?

Стюардесса трогает его за плечо.

Почему вы меня бросили?

– Вам плохо?

Ему хочется сказать ей, что нет, он в порядке, не стоит, спасибо, все с ним хорошо, но он не может: он плачет.

Наконец-то.

– I -

1

Начало зимы. Субботнее утро. Аэропорт Шарль де Голль, терминал 2Е.

Белесое солнце, запах керосина, страшная усталость.

– Вы налегке, без чемодана? – спрашивает меня таксист, подходя к багажнику.

– Почему? С чемоданом.

– Видать, он хорошо спрятан!

Он смеется, я озираюсь.

– О нет!.. Я… видно… это… забыл его на транспортере…

– Сходите, я подожду!

– Ну его. Сил нет… я… да бог с ним…

Он уже не смеется.

– Хм! Но вы же не оставите его, а?

– Потом заберу… Все равно послезавтра обратно… Я тут уже, можно сказать, поселился… Да нет… Поехали… Неважно. Сейчас не хочу возвращаться.

«Эй, гоп-гоп, мой Боже, я примчусь к Тебе… на коне!

Оу-йе, да-да, на коне!

Эй, гоп-гоп, мой Боже, я примчусь к Тебе… на велосипеде!

Оу-йе, да-да, на велосипеде!»

– надрывается магнитола в Пежо-407 у Клоди А'Бгуахана номер 3786 (его лицензия приклеена скотчем к спинке переднего сиденья).

«Эй, гоп-гоп, мой Боже, я примчусь к Тебе… на воздушном шаре!

Оу-йе, да-да, на воздушном шаре!»

– Надеюсь, вас духовные песнопения не раздражают? – спрашивает он, глядя на меня в зеркальце заднего вида.

Я улыбаюсь.

«Эй, гоп-гоп, мой Боже, я примчусь к Тебе… на реактивном самолете/»

С подобными-то хоралами, не рановато ли мы утратили веру в Бога? Оу-йе! О нет…

– Нет-нет, нормально. Спасибо. Все отлично.

– Откуда прилетели?

– Из России.

– Ух ты! И холодно там?

– Очень.

Мне бы так хотелось быть дружелюбнее к себе подобным, но увы… Виноват, признаю, да, хоть на это я еще способен: не могу.

Чувство вины гложет.

Я слишком очерствел, измотан, изнурен и грязен: просто непригоден к общению.

Чуть дальше, на съезде с магистрали:

– Вот скажите мне: вы в Бога верите?

Черт побери. Господи. Надо же было так влипнуть…

– Нет.

– Знаете, а я это сразу понял. Как увидел, что вы вот так бросаете свой чемодан, так и подумал: в Бога он не верит.

– Не-ве-рит! – повторяет он, постукивая по рулю.

– Не верю… – признаюсь я.

– А Бог-то ведь есть! Он здесь! Он повсюду! Он указывает нам, куда…

– Нет-нет, – прерываю я его, – там, откуда я вернулся… там Его нет. Точно. Уверяю вас.

– Это почему же?

– Там такая нищета…

– Так ведь Бог среди нищих! Бог творит чудеса, вы знаете? Бросаю взгляд на спидометр: 90. Из машины не выскочить.

– Взять хотя бы меня… кем я был раньше?.. да никем! – Он занервничал. – Пил! Играл! С женщинами спал! Да я уже на человека был не похож, понимаете?.. Полное ничтожество! Но Господь позвал меня. Поднял с земли, словно цветочек, и сказал: «Клоди, ты…»

Я никогда не узнаю, что там наболтал ему Всевышний. Я заснул.

Когда мы подъехали к дому, он тронул меня за колено.

На оборотной стороне счета значился точный адрес рая: церковь Обервилье, улица Сен-Дени, 46-48. С 10.00 до 13.00.

– И не откладывайте, в ближайшее же воскресенье приходите. Просто скажите себе: если я сел в эту машину, это не случайно, потому что случайностей… (он делает большие глаза) не бывает.

Стекло справа от водителя опущено, и я наклонился, чтобы попрощаться с моим пастырем:

– Так значит… эээ… Вы теперь… это… больше не спите… с женщинами вообще?

Он широко улыбается:

– Только с теми, которых посылает мне Господь…

– И как вы их узнаете? Улыбка становится еще шире.

– Они самые красивые…

***

Всему-то нас учили наперекосяк, размышлял я, толкая дверь подъезда. Вот я, я только тогда был искренен, когда говорил себе: «Я не достоин принять Тебя».

И в это я действительно верил.

А ты, гоп-гоп, да-да, ты – поднимаясь на пятый этаж по лестнице, я с ужасом понимал, что эта чертова песня прилипла ко мне, – на такси, да-да, на такси.

Оу-йе.

Дверь закрыта на цепочку, и эти последние десять сантиметров, из-за которых я не мог попасть в квартиру, окончательно вывели меня из себя. Я приехал черт знает откуда, я столько всего натерпелся, самолет опоздал немилосердно, и все это при деликатном попустительстве Господа Бога. У меня сдали нервы.

– Это я! Откройте!

Я орал и дубасил в дверь:

– Да откройте же, черт подери!

Нос Снупи показался в дверном просвете.

– Эй, ты чего? Успокойся, не надо так волноваться… Матильда сняла дверную цепочку, посторонилась и, когда я переступил порог, уже повернулась ко мне спиной.

– Добрый день, – сказал я.

Она ограничилась тем, что подняла руку, вяло пошевелив пальцами.

Enjoy,[2] гласила спина ее майки. Как же! В это мгновение мне сильно захотелось схватить ее за волосы и врезать ей как следует, чтобы заставить повернуться и смотреть мне в глаза, когда я говорю ей эти два слова, которые для нее, видимо, давно потеряли всякий смысл: Добрый-день. Но потом, эх… Я плюнул. К тому же дверь в ее комнату уже захлопнулась.

Меня неделю не было, послезавтра опять уеду, ну и… К чему все это?..

Какая разница? Ведь я тут проездом, разве не так?

Я вошел в комнату Лоранс, которая вроде бы была и моей. Кровать застелена идеально, на одеяле ни складочки, подушки взбиты, пузаты, надменны. Грустны. Я прошел вдоль стены и присел на самый край кровати, чтобы ничего не помять.

Я уставился на свои ботинки. Довольно долго на них смотрел. Потом взглянул в окно: кругом одни крыши, крыши да Валь-де-Грас вдалеке. Перевел взгляд на ее одежду на спинке кресла…

Ее книги, бутылка воды, записная книжка, очки, сережки… Все это наверняка что-то значило, но я уже не очень понимал, что именно. Больше не понимал.

Взял с ночного столика одну из упаковок с таблетками.

Nux Vomica 9CH, проблемы со сном.

А, вот оно что, проскрипел я, поднимаясь с кровати.

Nux Vomica. Рвотный орех.

Все было как всегда, но с каждым разом все хуже. Полное отчуждение. Уже и берегов-то не видно…

Ну хватит, оборвал я себя. Ты устал и порешь чушь. Кончай.

Вода обжигала. Открыв рот и зажмурившись, я ждал, когда она смоет налипшую на меня дурную чешую. Холод, снег, темень, автомобильные пробки, бесконечные споры с кретином Павловичем, заведомо проигранные сражения и все эти взгляды, которые я до сих пор чувствовал на себе.

Этого типа, который вчера запустил мне в лицо каской. Слова, которые я не понимал, но смысл которых без труда угадывал. Стройку, с которой я явно не справлялся. По многим причинам…

И зачем только я в это влез? И вот, пожалуйста! Теперь я не мог найти даже собственную бритву среди всей этой косметики! Апельсиновая кожа, болезненные регулы, блеск, плоский живот, жирная себорея, ломкие волосы.

И к чему вся эта дрянь? Зачем?

Кому все это нужно?

Я порезался и отправил весь этот хлам в мусорное ведро.

– Эй… Я вот думаю, может тебе кофе сварить? Матильда стояла на пороге ванной, скрестив руки и небрежно опираясь о дверной косяк.

– Хорошая мысль.

Она смотрела на пол.

– Эээ… Да… Прости, я уронил тут кое-что… Я сейчас… не беспокойся…

– Да нет. Я не беспокоюсь. Ты ведь все время нам что-нибудь такое устраиваешь.

– Чего?

Она помотала головой.

– Как съездил? – спросила она.

– …

– Ладно! Твой кофе.

Матильда… Девчонка, которую мне так трудно было приручить… Так трудно… Боже мой, как же она выросла! Хорошо, что у нас оставался этот Снупи…

– Ну что, тебе лучше?

– Да, – сказал я, дуя на кофе, – спасибо. Чувствую, наконец, приземлился… Ты сегодня не учишься?

– Не-а…

– Лоранс на работе?

– Да. Она придет прямо к бабушке… Ну нееет… Только не говори мне, что ты забыл… Ты прекрасно знаешь, что сегодня у нас мамин день рождения.

Конечно, я забыл. Нет, не про день рождения Лоранс, а о том, что мы собирались отметить его в кругу семьи. Обожаю семейные торжества: праздничный стол, все как положено. Все, чего мне так не хватало.

– У меня нет подарка.

– Знаю… Потому и не пошла ночевать к Леа. Знала, что ты без меня не обойдешься.

Ох уж эти подростки… До чего неблагодарный возраст.

– Знаешь, Матильда, меня всегда удивляла твоя манера общения…

Я встал, чтобы подлить себе кофе.

– Ну хоть кого-то я еще могу удивить…

– Кокетничаешь? – мне хотелось сказать ей что-нибудь приятное. – Enjoy!

Она слегка повела плечом. Едва заметно. Как ее мать.

Мы решили пойти пешком. Миновали несколько улочек, Матильда молчала, я пытался завязать разговор, но мои вопросы ее явно раздражали, так что она вытащила свой iPod и надела наушники.

Ладно, как знаешь… Наверно, мне нужно завести собаку. Чтобы хоть кто-то меня любил и радовался всякий раз, когда я возвращаюсь домой издалека… Может быть, игрушечную? С большими добрыми глазами и таким механизмом, чтобы она виляла хвостом, когда ее гладишь по голове.

Кажется, я уже люблю этого пса…

– Ты чего там, дуешься?

Из-за своих наушников она спросила так громко, что шедшая рядом с нами по переходу дама обернулась.

Матильда вздохнула, на секунду закрыла глаза, снова вздохнула, вынула левый наушник и засунула мне его в правое ухо:

– Так и быть… Поставлю-ка тебе что-нибудь по возрасту, это тебя подбодрит…

И вот, среди шума нескончаемого потока машин, на другом конце короткого проводочка, соединяющего меня с таким далеким детством – несколько гитарных аккордов.

Несколько нот и безупречный, хрипловатый и слегка тягучий голос Леонарда Коэна.

Suzanne takes you down

To her place near the river.

You can hear the boats go by,

You can spend the night beside her

And you know that she's half crazy…[3]

– Ну как?

But that's why you want to be there.[4]

Я потряс головой, словно капризный мальчишка.

– Супер.

Она была довольна.

До весны было еще далеко, но солнце уже понемногу пригревало, лениво потягиваясь и скользя по куполу Пантеона. Моя-дочь-которая-была-мне-не-дочь-но-все-же-и-дочь-тоже взяла меня за руку, чтобы было удобнее слушать вместе, и мы шагали с ней по Парижу, самому прекрасному городу в мире, в чем я окончательно убедился, когда покинул его.

Мы шли по моему любимому кварталу, оставив за спиной Великих Людей,[5] – мы, двое простых, ничем не примечательных смертных, затерявшиеся в спокойной толпе парижского уикэнда. Умиротворенные, расслабленные, шагающие в одном ритме – ведь «он коснулся наших тел своей душой».[6]

– С ума сойти, – тряхнул я головой, – неужели это кто-то еще слушает?

– А как же…

– Мне кажется, я напевал ее на этой же улице лет тридцать назад… Видишь, там магазинчик…

Я кивнул головой в сторону «Дюбуа», художественного салона на улице Суффло.

– Если б ты знала, сколько часов я провел у этой витрины, пуская слюни… Мне хотелось купить здесь все. Все. Бумагу, кисти, тюбики Rembrandt… Однажды я даже видел, как оттуда выходил Жан Пруве. Ты представляешь, Жан Пруве! Так вот, в то время я уже наверняка ходил вразвалочку и мурлыкал, что «Иисус был моряком» и тому подобное, это точно… Пруве… подумать только…

– Кто это?

– Пруве? Гений. Не просто гений, он… Провидец… Мастер… Фантастический человек… Я тебе покажу, о нем столько всего написано… Но это потом… А что до нашего с тобой приятеля… Больше всего мне нравился его Famous Blue Raincoat.[7] У тебя есть?

– Нет.

– Господи! И чему вас только в школе учат? Я ей бредил, этой песней! Бредил! Кажется, даже кассету испортил, из-за того что без конца перематывал…

– И что же в ней было такого выдающегося?

– Уф, даже и не знаю… Надо бы послушать ее сейчас, насколько помню, она была про парня, который пишет одному своему старому другу… Тот когда-то увел у него жену, и он говорит ему, что, кажется, простил… Что-то там еще было про прядь волос и мне… да ведь я же ни к одной девушке подойти не смел, я был такой увалень, неловкий, несуразный, к тому же угрюмый, ну просто до слез, так вот мне эта история казалась супер, гиперсексуальной… В общем, словно бы для меня написанной…

Я смеялся.

– Я тебе больше скажу… Я тогда выпросил у отца его старенький Burberry, хотел его перекрасить в синий, но из этого ни черта не вышло. Цвет получился гнуснейший: мутно-зеленый. Прямо срань гусиная! Ты даже не представляешь…

Теперь смеялась она.

– Ты думаешь, это меня остановило? Как бы не так. Я напяливал его, поднимал воротник, хлястик по ветру, руки в рваные карманы и вперед…

Я изобразил ей шута горохового, которым был тогда. Питер Селлерс[8] в свои лучшие годы.

– …таинственный, неуловимый, широким шагом рассекая толпу, а главное – в упор не замечая якобы косившихся на меня людей, которым, впрочем, не было до меня никакого дела. Ха! Думаю, папаша Коэн в своем дзен-буддийском ашраме на Лысой горе очень бы позабавился, увидь он меня, уж можешь мне поверить!

– А что с ним стало?

– Ну-у… Вроде он еще не умер…

– Да нет – с плащом…

– А, плащ-то! Канул в Лету… Как и все остальное… Спроси вечером у Клер, может быть, она помнит.

– Ладно… Песню я тебе скачаю…

Я нахмурился.

– Эй, ты чего? Только, пожалуйста, не надо меня грузить! Твой Коэн не обеднеет.

– Ты же прекрасно знаешь, что дело не в деньгах… Все гораздо серьезнее…

– Стоп. Знаю. Все уши прожужжал. Если на свете не останется художников, не будет и нас и все такое.

– Вот именно. То есть мы будем, но наши души умрут. О, смотри, как кстати!

Мы оказались напротив «Жибера».[9]

– Заходи, куплю тебе его, мой прекрасный мутно-зеленый плащ…

Подойдя к кассе, я нахмурился. На стойке неизвестно откуда появилось еще три диска.

– Видишь ли! – она бессильно развела руками, – эти я тоже собиралась скачать…

Я заплатил, и она скользнула губами по моей щеке. По быстрому.

Мы вновь влились в людской поток бульвара Сен-Мишель.

– Матильда, – рискнул я.

– Yes.

– Можно один нескромный вопрос?

– Нет.

Мы прошли несколько метров, она натянула капюшон:

– Я тебя слушаю.

– Почему ты стала так ко мне относиться? Так…

Молчание.

– Как? – голос из-под капюшона.

– Ну не знаю… как-то уж слишком банально… слишком меркантильно, что ли… Достаю кредитку и удостаиваюсь знака внимания – нежного поцелуя… Хотя нежного, конечно, громко сказано… скорее, небрежного… Да… Хм, и сколько же он стоит, твой поцелуй?

Я открыл кошелек и проверил чек.

– Пятьдесят пять евро шестьдесят сантимов. Отлично…

Молчание.

Вышвырнул чек в водосток.

– И опять же дело не в деньгах, мне было приятно подарить тебе эти диски, но… как бы мне хотелось, чтобы ты просто поздоровалась со мной утром, когда я приехал, мне… мне бы так этого хотелось…

– Я поздоровалась.

Я дернул ее за рукав, чтобы она на меня посмотрела, поднял руку и вяло пошевелил пальцами, напомнив ей ее равнодушный жест. Вернее, ее равнодушие.

Она резко отдернула руку.

– Причем, это касается не только меня, – продолжал я, – с матерью ты ведешь себя также… Каждый раз, когда я звоню ей бог знает откуда и мне так важно, чтобы она… Но она говорит только о тебе. О твоем к ней отношении. О ваших ссорах. О том, что ты постоянно ее шантажируешь, одаривая вниманием только в обмен на наличные… Никак иначе…

Я остановился и опять придержал ее.

– Скажи мне. Что происходит? Что мы делаем не так? За что ты нас так? Я все понимаю… Переходный возраст, трудный период в жизни и все тому подобное, но это ведь ты… Ты, Матильда… Мне казалось, что ты умнее… Считал, что тебя это не коснется. Ты же у нас вроде смышленая девушка, а туда же, пополняешь статистику…

– Ну так ты ошибся.

– Вижу…

«Которую мне так трудно было приручить…» Почему, сидя утром над чашкой кофе, я подумал об этом в прошедшем времени? Только потому, что она потрудилась засунуть капсулу в кофеварку и нажать на зеленую кнопку?

Мда… Бред какой-то…

И все же…

Сколько ей тогда было? Лет семь, восемь от силы, она проиграла в финальном заезде… Как сейчас вижу: швыряет в канаву жокейскую шапочку, опускает голову и кидается ко мне. Уффф. С разбега прямо в живот. Да с такой силой! Мне пришлось даже за столб уцепиться, чтобы не упасть.

Потрясенный, одуревший, задыхающийся от волнения, не зная куда девать руки, я только распахнул пальто и укрыл ее полами, а она заливала мне рубашку слезами и соплями, прижимаясь что было сил.

Можно ли сказать, что я тогда впервые ее обнимал? Пожалуй, да.

В первый раз в жизни… Когда я говорю, что ей было лет восемь, наверняка ошибаюсь: с датами я не в ладах. Возможно, это было и позднее… Боже мой, сколько лет прошло!

Но тогда я все же держал ее в своих объятьях. Я закрыл ее всю целиком своим пальто и мы долго так простояли, хотя ноги у меня замерзли и ныли, а вскоре и вовсе оцепенели на этом чертовом нормандском ипподроме, но я защищал ее от всего мира и блаженно улыбался.

Позже, в машине, когда она свернулась калачиком на заднем сиденье:

– Слушай, а как его звали, этого твоего пони? Фисташкой?

Молчание.

– Шоколадка?

Мимо.

– А, вспомнил: Пончик!

– …

– Эй? И чего ты, скажи мне, ждала от паршивого глупого пони, которого к тому же зовут Пончиком?.. А? Ну правда?! Он же вообще в первый и последний раз в жизни дошел до финала, твой жирный Пончик, поверь мне!

Я нес что попало. Лез из кожи вон и даже не был уверен в кличке. Кажется, того пони все-таки звали Арахисом. Неважно, она все равно отвернулась. Я поправил зеркальце, сжав зубы.

Мы встали ни свет ни заря. Я устал, продрог, у меня было полно работы, вечером я должен был быть в офисе, чтобы провести там не знаю какую по счету бессонную ночь. И вообще я всегда боялся лошадей. Даже маленьких. Больше всего – маленьких. Аяяяй… А тут еще эти чертовы пробки. Я мрачно размышлял, нервный, взвинченный, готовый взорваться, как вдруг:

– Иногда мне хотелось бы, чтобы моим отцом был ты… – вдруг обрушилось на меня.

Я ничего не ответил, боясь все испортить. Я не отец тебе, или я как отец тебе, или я лучше отца, или нет, ну то есть, я… Уфф… Мне казалось, что своим молчанием я выражу все это гораздо лучше.

Но сегодня… Когда наша жизнь так изменилась… так, что в стодесятиметровой квартире стало тяжело находиться, взрывоопасно. Сегодня, когда мы с Лоранс уже почти не занимаемся любовью, когда я теряю по иллюзии в день и по году жизни за день стройки, когда я говорю с малышкой Снупи, а она меня не слышит, и чтобы добиться ее внимания, я должен доставать свою кредитку, – сегодня я жалею, что не включил тогда «аварийки»… Я должен был сделать это, конечно, должен. Съехать на полосу для аварийной остановки – удачней не скажешь, – выскочить в ночь, распахнуть ее дверцу, вытащить из машины за ноги и крепко-накрепко сжать в объятьях.

И ведь мне ничего не стоило это сделать!

Ничего, ведь мне даже не нужно было бы ничего говорить… В общем именно так я представляю себе, как это могло бы произойти: без слов, но то, что надо. Потому что со словами, черт побери, со словами у меня всегда были проблемы. Никогда не отличался красноречием…

Никогда.

И вот теперь, когда мы вместе с ней идем мимо решеток Медицинского института, и я вижу, каким мрачным, напряженным и чуть ли не уродливым стало ее лицо из-за одного единственного вопроса, который я ей задал, чего обычно никогда не делаю, я думаю о том, что и теперь, судя по всему, мне лучше было бы промолчать.

Она шла впереди широким шагом, с опущенной головой.

– Авытаешлучшели? – донеслось до меня ее бормотание.

– Не понял?

Она развернулась.

– А вы? Ты думаешь, лучше что ли?

Она явно злилась.

– Ты думаешь, вы лучше? Да? Думаешь, лучше? Думаешь, с вами все не так банально?

– С кем это: с нами?

– С кем, с кем? Да с вами! С вами! С тобой и с мамой! К какой категории вас отнести? Насквозь прогнивших паршивых парочек, которые…

Молчание.

– Которые? – как дурак, переспросил я.

– Сам знаешь… – прошептала она.

Да, я знал. Поэтому мы и промолчали весь остаток пути.

Сейчас я завидовал ее наушникам, оставшись наедине со своим смятением.

С невнятными отголосками прошлого и этим дурацким, давно уже съеденным молью, плащом.

Наконец, мы дошли до улицы Севр, до громадного претенциозного магазина,[10] который одним своим видом действовал на меня угнетающе.

– Мне нужно выпить чашечку кофе перед боем, – взмолился я, сворачивая в кафе, – ты не против?

Досадливо поморщившись, она пошла за мной.

Я пил обжигающий кофе, она возилась со своим девайсом.

– Шарль.

– Да.

– Ты мне не скажешь, о чем он тут поет… Я кое-что понимаю, но не все…

– Без проблем.

Мы снова поделили между собой звук. Ей – долби, мне – стерео. Каждому по наушнику.

Но первые же аккорды фортепьяно потонули в грохоте кофеварки.

– Погоди…

Она увела меня на другой конец стойки.

– Готов? Я кивнул.

Незнакомый мужской голос. Более мягкий. Я начал синхронно переводить:

– Если бы ты была дорогой, я бы пошел… Подожди-ка… Это может быть дорога, а может, путь… В зависимости от контекста… Ты хочешь как, поэтично или дословно?

– О… – застонала она, нажав на паузу, – так не пойдет… Мне не нужен урок английского, я хочу только, чтобы ты рассказал мне, о чем там речь!

– Ладно, ладно, – заторопился я, – дай я разок сам послушаю, а потом все тебе расскажу,

Я вставил второй наушник и закрыл уши руками, она следила за мной краешком глаза, дрожа от нетерпения.

Я был в шоке. Такого я не ожидал. И в мыслях не было. Я… Я был в шоке.

Эти чертовы любовные песни… Всегда исподволь и как же ловко… Добивают тебя за считанные минуты… Проклятые бандерильи, вонзаемые в наши столь предсказуемые сердца.

Я со вздохом отдал ей ее наушник.

– Ну как, понравилось?

– Кто это поет?

– Нил Хэннон. Ирландец… Ну что, теперь переведеш?

– Да.

– И без остановок, пожалуйста!

– Don't worry sweetie, it's gonna be all right,[11] – залихватски, как настоящий ковбой, процедил я сквозь зубы.

Она улыбнулась. Неплохо сыграно, Шарли, неплохо… Я вернулся к пути, с которого сошел, ибо речь шла именно о пути, теперь я точно это знал.

– Будь ты путь, я бы прошел тебя до конца… Будь ты ночь, я бы спал целыми днями… Будь ты день, я бы плакал ночами…

Теперь она приникла ко мне, чтобы ничего не пропустить…

– Ибо ты путь, истина и свет. Будь ты деревом, я обнял бы тебя руками… и… и ты… ты бы не жаловалась. Будь ты деревом… я вырезал бы свои инициалы у тебя на боку и ты бы не застонала, потому что деревья – они не стонут… (тут я позволил себе некоторую вольность, «Cos trees don't cry», ладно, Нил, извини, у меня тут тинэйджер изнывает от нетерпения на другом конце провода). Будь ты мужчиной, я все равно бы тебя любил. Будь ты вином, я напился бы тобой допьяна… Будь ты в опасности, я за тебя убил бы любого… Будь ты Джеком, я стал бы Джилл. Будь ты лошадью, я убирал бы твой навоз из конюшни и н e жаловался… Будь ты лошадью, я бы скакал на тебе по полям на заре и… и весь день, пока он не кончится (эээ… шлифовать нет времени)… я воспел бы тебя в своих песнях (тоже не бог весть)… (Но ей на все это было наплевать, а ее волосы касаются моей щеки.) (Ее запах. Знакомый аромат «Драгоценной воды»[12] девчонки с разодранными локтями.) Будь ты моей внучкой, мне было бы трудно тебя отпустить… Будь ты моей сестрой, я… эээ… «find it doubly»… ну, как бы почувствовал себя двойным. Будь… будь ты моей собакой, я бы кормил тебя остатками пищи прямо со стола (sorry), как бы это ни злило мою жену… Будь ты моей собакой (тут он перешел на крещендо), уверен, тебе бы это понравилось, и ты стала бы моим верным четвероногим другом, и тебе (он уже почти кричал) больше не нужно было бы думать и… (он кричал во весь голос, но как-то грустно) мы были бы вместе навсегда. (До коооооооооооооооонннцццаааааа и впрямь, но чувствовалось, что у него так ничего и не вышло. У него тоже ничего не вышло…)

Я молча вернул ей наушник и заказал вторую чашку кофе, хотя вовсе не собирался ее пить, просто мне хотелось дать ей время дослушать заключительные аккорды и вернуться с небес на землю, привыкнуть к дневному свету, прийти в себя.

– Обожаю эту песню… – вздохнула она.

– Почему?

– Не знаю. Потому что… Потому что деревья, они не стонут.

– Ты влюблена? – неуверенно предположил я.

Недовольная гримаса.

– Нет, – призналась она, – нет. Когда ты влюблен, такие песни тебе ни к чему, как мне кажется…

Несколько минут я добросовестно изучал кофейную гущу на дне чашки.

– А что касается твоего вопроса… Она посмотрела на меня в упор. Я и бровью не повел.

– Ну там про переходный возраст и все такое… эээ… Я думаю… что лучше нам на этом и остановиться… Типа не слишком друг к другу придираться что ли, понимаешь?

– Уфф, что-то не очень…

– Эээ… ну смотри: ты можешь на меня рассчитывать, когда надо найти подарок для мамы, я – когда мне надо перевести песню, которая мне нравится… и… Ну вот. Вот и все.

– И все? – ласково возмутился я. – И это все, что ты можешь мне предложить?

Она снова натянула капюшон.

– Да. Пока да… Но… эээ… на самом деле это много. Мда… много.

Я внимательно на нее посмотрел.

– Что ты улыбаешься, как кретин?

– Потому что, – ответил я, пропуская ее в дверь, – будь ты моей собакой, я бы кормил тебя остатками пищи со стола и ты бы наконец стала моим верным френдом.

– Ха, ха! Очень умно.

Пока мы пережидали поток машин, стоя на краю тротуара, она задрала ногу, сделав вид, что писает мне на штаны.

Она была со мной предельно честна, и в магазине, на эскалаторе, я решился ей ответить, откровенностью на откровенность:

– Знаешь, Матильда…

– Что? (прозвучавшее как «ну что еще?»)

– Все мы меркантильны…

– Не сомневаюсь, – мгновенно отреагировала она.

Она так уверенно меня осадила, что я призадумался. Пожалуй, во времена «Сьюзан» мы все же были бескорыстнее… Или простодушнее? Она поднялась на одну ступеньку.

– Так, ладно, давай заканчивать этот гнилой базар, ок?

– Ок.

– Что маме будем покупать?

– Что хочешь, – отвечал я.

По ее лицу пробежала тень.

– У меня-то подарок уже есть, – заметила она, поджав губы, я о твоем…

– Понимаю, понимаю, – я напыжился, – дай мне подумать, сейчас что-нибудь найдем…

Так вот что значит быть четырнадцатилетней сегодня? Ясно осознавать, что все продается и покупается в этом дольнем мире, и в то же время оставаться настолько наивной и нежной, и верить, что можно, взяв за руки двух взрослых одновременно, шагая посередине, между ними, и не вприпрыжку, как раньше, но крепко сжимая их руки, сковывая их собою, несмотря ни на что удержать их вместе.

Немало, правда?

Даже с хорошими песнями такое не каждому по плечу…

Каким я был в ее возрасте? Думаю, инфантильным…

Я вздрогнул, заметив, что мы добрались до последнего этажа. Да ладно… какая разница, каким я был. Кому какое дело. Совершенно не интересно.

К тому же я уже и не помню ничего.

Ладно, цыпочка, с меня хватит, сжав рукою перила, подумал я. Ищем, находим, заворачиваем и сваливаем.

Сумочка. Еще одна… Пятнадцатая, надо полагать…

– Если мадам эта сумочка не подойдет, она всегда может ее обменять, – выслуживалась продавщица.

Знаю, знаю. Спасибо. Мадам часто меняет. Поэтому, знаете ли, я уже и не напрягаюсь…

Впрочем, я промолчал и заплатил. Как полагается.

Едва мы вышли из магазина, Матильда куда-то испарилась, и я остался стоять один, как идиот, перед газетным киоском, машинально читая набранные крупным шрифтом заголовки.

Пойти что ли пообедать? Не голоден. Может, прогуляться? Не хочу. А не лучше ли будет просто отправиться спать? О да! И все же нет. Тогда я сегодня уже не встану.

А что если… Какой-то тип полез за журналом, толкнул меня, я почему-то извинился.

Один-одинешенек, с отупевшей головой, неприкаянный посреди кишащего вокруг муравейника, я поднял руку, остановил такси и назвал адрес офиса.

Я поехал на работу, потому что это единственное, что на сегодняшний день я умел делать. Посмотреть, каких глупостей они натворили тут, пока я ездил проверять, какие глупости вершатся там… Последние несколько лет моя работа сводилась в основном к этому… Заделывание дыр, шпатель и тонны штукатурки.

Многообещающий архитектор, дослужившийся до скромного каменщика. Теперь он бегло говорил по-английски, бросил рисовать, наматывал воздушные мили и засыпал, убаюкиваемый гулом войн по CNN, на гостиничных кроватях, которые ему были немилосердно велики…

Небо заволокло тучами, я прильнул лбом к холодному стеклу и подумал о цвете Сены и Москва-реки, держа на коленях свой бессмысленный подарок.

И где тут Бог?

Трудно сказать.

2

Они пришли. Семья в сборе.

Представлять присутствующих будем по мере их появления, так проще.

Тот, кто открывает нам дверь и встречает Матильду, восклицая, о, как же она выросла, да она превратилась в настоящую женщину, это муж моей старшей сестры. У меня есть еще один деверь, но этого я просто обожаю. Ну и ну, волос у тебя стало еще меньше, добавляет он, стягивая с меня кепку, ты хоть водки в этот раз догадался привезти? Эй, и чем ты там у русаков занимаешься? Казачка что ли пляшешь?

Ну что я вам говорил… Он мил, не правда ли? Просто великолепен. Ладно, отодвинем его немножко, прямо за ним, вон тот подтянутый господин, который принимает наши пальто, это мой папа, Анри Баланда. Его, напротив, болтливым не назовешь. Разговаривать он перестал давно. Вот и теперь сообщил только, что мне пришли письма, указав на консоль слева от меня. Я наскоро его целую. Адресованные мне письма, которые приходят к родителям, это всегда какая-нибудь ерунда из прошлой жизни: рекламные проспекты, предложения подписаться на газеты, которых я уже лет двадцать как не читаю, приглашения на конференции, на которые я никогда не езжу.

Отлично, спасибо, отвечаю я и уже ищу глазами корзину для бумаг, но корзина оказывается вовсе не для бумаг, о чем, нахмурившись, не замедлит сообщить мне мама, а для зонтов, сколько раз тебе повторять! В общем, все как обычно…

Маму мы видим со спины, в глубине коридора, на кухне, она в фартуке, шпигует мясо.

Вот она оборачивается, целует Матильду, приговаривая, ну как же ты выросла, стала настоящей девушкой! Я жду своей очереди, здороваясь с одной из моих сестер, не с той, что замужем за нашим Серафеном Лампьоном,[13] а с другой, чей супруг, высокий худощавый мужчина, сидит неподалеку. Этот совсем из другого теста: директор провинциального «Чемпиона»,[14] кому как не ему судить о заботах и треволнениях Бернара Арно.[15] Да-да, Бернара Арно из группы LVMH. Они, мол, коллеги. Занимаются ведь практически одним и тем же, ну вы понимаете, и… Так, стоп, еще успеем насладиться его обществом.

Эту мою сестру зовут Эдит, и ее мы тоже вскоре услышим. Она поведает нам о неподъемных портфелях, которые детям приходится носить в школу, о родительских собраниях, и на самом деле, добавит она, отказавшись от второй порции торта, просто уму непостижимо, как мало в наши дни родители занимаются своими детьми. Например, на школьном празднике в честь окончания учебного года, думаете, хоть кто-то пришел меня подменить на стенде рыбной ловли, а? Никто! Так если родители ничего не хотят делать, чего же нам требовать от детей, я вас спрашиваю? Ладно, не стоит на нее сердиться, у нее муж директор «Чемпиона», а ведь ему было по силам и гипер-маркетом управлять, это он нам уже доказал, и куча опилок на стенде рыбной ловли во дворе колледжа Сен-Жозеф это все, что есть у нее в жизни, так что не надо на нее сердиться. Просто она утомляет своей болтовней, и иногда ей следовало бы менять пластинку. А заодно и прическу… Проследуем за ней в гостиную, где нас ждет полная ее противоположность, моя сестра Франсуаза. Она у нас старшая и главная. Наша мадам Казачок, поясню для тех, кто за нами не последует, предпочтя остаться на кухне. Она-то часто меняет прическу, однако еще более предсказуема, чем младшая. О ней и рассказывать долго не стоит, Достаточно воспроизвести первую же ее реплику: «О, Шарль, ты ужасно выглядишь… И потом… Ты что, растолстел?» Ладно, процитируем и младшую, чтобы не обвинили в предвзятости: «Да точно! По сравнению с прошлым разом ты расплылся, уверяю тебя! И почему ты всегда так безвкусно одет?»

Нет, жалеть меня не надо, через три часа они исчезнут из моей жизни. По крайней мере, до следующего Рождества, если повезет. Теперь они уже не входят в мою комнату без стука, а если и перемывают мне кости, меня им все равно не достать…

Лучшую из сестер представлю вам последней. Мы ее пока не видим, но слышим, как она хохочет где-то на втором этаже в окружении младшего поколения. Идем на этот беззаботный смех, и бог с ним, с аперитивом…

***

– Я просто ушам своим не верю! – бросает она мне, взлохмачивая шевелюру одного из моих племянников, – Ты знаешь, о чем разглагольствуют эти кретины?

Мы целуемся.

– Посмотри на них, Шарль. Как они молоды и красивы, все как один… Гляди, что за зубы! (оттопыривает верхнюю губу несчастного Юго), нет, ты только полюбуйся на этих очаровательных юнцов! Это же миллиарды гормонов, которые должны выплескиваться через край! И… И ты знаешь, о чем они говорят?

– Нет, – ответил я, наконец расслабившись.

– О своих девайсах, черт подери! Повытаскивали свои дурацкие гаджеты и меряются, у кого из них больше гигов… Ужасно, правда? Как подумаешь, что это им предстоит обеспечивать нашу спокойную старость! Вы еще обсудите, у кого какой контракт на сотовую связь!

– Уже обсудили, – ухмыльнулась Матильда.

– Нет, серьезно, друзья, вы меня огорчаете… Да в вашем возрасте вы должны умирать от любви! Писать стихи! Замышлять Революцию! Грабить богатых! Паковать рюкзаки и уезжать на край света! Пытаться переделать мир! Но гигабайты?! Фу… Даже не знаю… Чего уж тогда не кредиты на покупку жилья?

– А ты? – с наивным видом спрашивает Марион, – о чем ты говорила с Шарлем, когда тебе было столько лет, как нам?

Сестрица поворачивается ко мне.

– Ну мы…

– В такое время мы уже спали, – бормочу я, – или делали уроки, верно?

– Точно. Или же ты помогал мне писать сочинение о Вольтере. Тоже возможно.

– И даже очень. Или делали задания на следующую неделю… А потом еще, помнишь, как мы развлекались, рассказывая наизусть геометрические формулы…

– Ага! – воскликнула их обожаемая тетя, – и еще уравне…

Угодившая ей в лицо подушка помешала закончить фразу.

Она взвизгнула и тут же нанесла ответный удар. Следующей в воздух взметнулась диванная подушка, за ней полетел кроссовок, свернутый клубком носок, раздались воинственные крики и пошло-поехало…

Клер потянула меня за рукав.

– Пошли. Здесь уже все в порядке, надо еще внизу навести шороху…

– Это будет посложнее…

– Да ладно… Вот увидишь, сейчас пристану к одному придурку, расхвалю ему товары «Казино»,[16] и дело в шляпе…

На лестнице она оборачивается и со всей серьезностью добавляет:

– Потому что в «Казино» тебе все еще дают бесплатные пакеты! А вот в «Чемпионе» – держи карман шире…

И прыскает со смеху.

Да, это она. Это Клер. Компенсация за двух других. По крайней мере, для меня…

– И чем это вы там наверху занимались, – беспокоится мама, теребя свой фартук, – что там за вопли?

Сестра оправдывается, поднимая руки вверх:

– Это не я, это Пифагор.

Тем временем появилась Лоранс. Она сидела на краю дивана, и любимый зять уже вовсю грузил ее своими крупномасштабными планами обновления отдела приправ.

Ну хорошо, это был ее вечер, ее день рождения, она весь день работала, но… ну все же… Мы ведь почти неделю не виделись… Неужели у нее не возникло желания найти меня? Встать мне навстречу? Улыбнуться? Хотя бы взглянуть на меня?

Я подошел, встал у нее за спиной, положил руку ей на плечо.

– Нет-нет, ты прав, это хорошая мысль, ставить кетчупы вместе с другими томатными соусами…

Это все, на что я сумел ее вдохновить.

Enjoy.

Пока мы шли в столовую, она наконец меня вычислила, как сказали бы этажом выше:

– Как съездил?

– Отлично, спасибо.

– И что же ты мне привез в подарок? Ведь ты не забыл, что мне сегодня двадцать? – кокетливо спросила она, цепляясь за мою руку, – наверно, что-нибудь от Фаберже?

Ну да, конечно. В духе семьи…

– Матрешек я тебе привез, – проворчал я, – знаешь, такая красивая куколка: чем больше проявляешь к ней интерес, тем мельче она оказывается…

– Это ты про меня? – пошутила она, удаляясь.

Нет. Про себя.

Она пошутила.

Она пошутила, удаляясь.

Именно эта ее манера общения и покорила меня когда-то, много лет назад: пока ее муж объяснял мне суть своего заказа, двигая взад-вперед по сигаре бумажное кольцо, ее ступня скользила по моей ноге. Его игра с этим невинным клочком бумаги, представлялось мне тогда… весьма опрометчивой…

Да… Любая другая на ее месте отреагировала бы иначе: более предсказуемо, более агрессивно. «Это ты про меня?» – другая произнесла бы это издевательски, злобно, гневно, притворно, насмешливо, сверкнула бы глазами, устроила бы истерику или еще что-нибудь в том же роде, может, и не так сурово, – но не она. Только не она. Не бесподобная Лоранс Верн…

Дело было зимой, я встретился с ними в шикарном ресторане в восьмом округе. Ее муж пригласил меня на чашечку кофе. Понятное дело… Я же наемный работник, а не клиент.

В лучшем случае, шоколадку или печеньице к кофе подадут.

И вот я предстал перед ними: запыхавшийся, растрепанный, нагруженный. С каской в руке и рулонами чертежей под мышкой. За мной по пятам шел официант, он был ошеломлен, но старался услужить, освобождая меня от моего барахла. Забрав у меня из рук мою замызганную куртку, он удалился, придирчиво вглядываясь в палевый ковролин. Видимо, выискивая следы смазки, грязи или еще какого-нибудь дерьма.

Все это длилась несколько секунд, но я успел развеселиться.

Я стоял у стола, ироничный, насмешливый, разматывал свой длинный шарф, понемножку начиная согреваться, и тут мы случайно встретились с ней глазами.

Она подумала, или угадала, или ей захотелось верить, что моя улыбка адресована ей, тогда как меня рассмешила сама ситуация: она казалась мне столь же абсурдной, как и весь ее мир, эти люди, на которых я вынужден был работать (в то время я считал, что перестраивать новую двухэтажную квартиру, «только мрамор не трогайте», какому-то прохвосту, заработавшему на торговле кожей – это такая пошлость! Но куда деваться от налогов? Ох уж эти налоги! Ле Корбюзье бы такого не пережил!) (с тех пор я изменился: располнел на деловых обедах, запасся грамотными претензиями к налоговым службам. Смирился с потерей иллюзий. Да и с мрамором тоже…), – неприемлемое для меня общество, твердил я себе, где, на самом деле, и меня самого не то чтобы принимали, а так, разве что приглашали на кофе, присесть к столу, пока другой лакей с уже заляпанной скатерти сметает последние крошки.

Свою враждебность я замаскировал улыбкой. Вышло недоразумение.

Первое.

Но забавное…

Забавное, и в свою очередь обманчивое, ибо ее уверенность в себе, ее откровенные взгляды и столь приятное мне безрассудство – как выяснилось довольно быстро, всем этим я был обязан скорее достоинствам господина Тайттингера,[17] нежели собственному весьма сомнительному обаянию. Как бы то ни было… Я чувствовал большой палец ее ноги в ложбинке моего колена, и пытался сосредоточиться на пожеланиях ее мужа.

Он спрашивал насчет плана их спальни. «Чтобы было просторно и, в то же время, интимно», – в который раз повторил он, пялясь в мои чертежи.

– Не правда ли, дорогая? Ты со мной согласна?

– Что, прости?

– Я про спальню! – раздраженно выдохнул он вместе с клубом дыма. – Тебе что, совсем не интересно?

Она была согласна. Вот только ее красивая ножка немножко заблудилась.

Я полюбил ее именно такой, чего теперь жаловаться, когда она удаляется шутя…

За ремонтом следила она. Наши встречи участились, по мере продвижения работ мои перспективы становились все менее отчетливыми, ее рукопожатия – не такими быстрыми, уже не так мешали несущие стены, зато все больше мешали рабочие.

Наконец, однажды вечером, под предлогом то ли слишком темного, то ли слишком светлого паркета, она и сама не могла толком объяснить, она потребовала, чтобы я приехал сию же минуту.

Так мы с ней первыми опробовали эту восхитительную спальню… На застеленном пленкой полу, просторно и интимно, посреди окурков и банок уайт-спирита…

Оделась молча, прошлась, отворила какую-то дверь, захлопнула, вернулась ко мне, разглаживая юбку, и вдруг объявила:

– Я никогда не буду здесь жить.

Сказала без всякого вызова, горечи или агрессии в голосе. Не будет здесь жить, и все…

Мы выключили свет, в темноте стали спускаться по лестнице.

– Знаете, у меня маленькая дочка, – поведала она мне на лестничной площадке между этажами, а когда я стучал в окошко консьержки, чтобы отдать ключи, добавила совсем тихо, для самой себя:

«Мне кажется, моя девочка заслуживает лучшего…»

О! Ритуал рассаживания за столом. Лучший момент вечеринки…

– Так… Лоранс… ты справа от меня, – командует наш патриарх, – потом вы, Ги (бедняжка… весь ужин слушать про скоропортящиеся продукты, воровство и дрязги персонала…), ты, Мадо, потом Клер, потом…

– Да нет же! – раздражается мама, отбирая у него из рук листок бумаги. Мы же договорились, Шарль, потом Франсуаза… Ой, так не пойдет… Теперь нам не хватает одного мужчины…

Ох уж эти рассаживания.

Клер смотрела на меня. Она-то знала, кого не хватает… Я улыбнулся ей, она с невозмутимым видом пожала плечами, как всегда не принимая моего сочувствия.

Когда мы вот так смотрели друг на друга, он уже был не в счет…

Не медля ни минуты, она придвинула стоявший перед ней стул, развернула салфетку и позвала нашего любимого бака-лейшика:

– Эй, Гиту, иди сюда! Садись рядом и объясни мне еще раз, на что я могу рассчитывать со своими тремя очками по вашей системе скидок.

Мама вздохнула и сдалась:

– Да ну вас… садитесь, как хотите…

У нее талант, думал я.

И какой…

Да, моей замечательной сестренке все под силу. Она в два счета сорвет вам план рассадки и разрядит обстановку на семейном ужине, без обид расшевелит избалованных подростков, сможет завоевать любовь даже такой женщины, как Лоранс (разумеется, со старшими сестрами отношения у нее не сложились, что в глубине души меня только радовало), добиться уважения коллег («дело, за которое взялась Баланда, которое Баланда защищала в суде и выиграла, дело, считавшееся безнадежным» – прочел я о ней однажды в одном серьезном журнале по проблемам градостроительства), но при всем своем уме, тонкости и благоразумии, эта «малышка Вобан»,[18] как прозвали ее в авторитетных кругах, ничего не могла поделать со своим сердцем.

Мужчина, которого не хватало сегодня вечером, не хватало уже многие годы, на самом деле существовал. Просто сейчас он, наверное, тоже был со своей семьей. При жене (или «с мамочкой», как смеясь говорила Клер, чрезмерным весельем выдавая свою неискренность).

Герой в домашних тапочках…

А ведь из-за этого жирного ублюдка мы с ней чуть было не поссорились… «Нет, Шарль, не говори так… Он не жирный…» Вот так, по-идиотски, защищала она его, когда я еще донкихотствовал и старался бороться против этого пустомели. Больше я этим не занимаюсь, даже не пытаюсь. Если мужчина, пусть и худой, способен в здравом уме и со всей серьезностью сказать такой женщине, как она: «Потерпи, я уйду к тебе, когда дочки подрастут», то не стоит он и пучка соломы из кормушки старика Росинанта.

Чтоб он сдох.

«Почему ты не бросишь его?» – донимал я ее.

«Не знаю. Наверно, потому что я ему не нужна…»

Это все, что она могла сказать в свою защиту. Это она-то… Наша… Наша путеводная звезда и гроза Дворца Правосудия…

Безнадежный случай.

Я перестал ее донимать… Устал, да и потом, если честно, я и в собственном доме был неспособен навести порядок…

Какой из меня прокурор, руки коротки.

К тому же, разрыв отношений излечивает не всегда, и что там творится, в темных закоулках ее, пусть и родственной мне, души, даже мне, ее брату, неведомо, слишком уж скользкая тема. Так что больше мы об этом не говорим. И она отключает сотовый. И пожимает плечами. И такова жизнь. И она смеется. И потешается над нашим подвернувшимся под руку «чемпионом», чтобы забыться.

Что было дальше, представить не трудно. Плавали, знаем.

Семейное застолье. Субботний ужин у благовоспитанных людей, где каждый играет отведенную ему роль. Подаренный еще к свадьбе столовый сервиз, ужасные подставки под ножи в виде такс, пролитое вино и килограмм соли на скатерти, дебаты о телевизионных дебатах, о тридцати пяти часовой рабочей неделе, о Франции, сдающей свои позиции, о налогах, как же без них, о не замеченном радаре и штрафе за превышение скорости, злой говорит, что арабы слишком быстро размножаются, добрая возражает, что не надо обобщать, хозяйка дома уверяет, что блюдо пережарено, ожидая приятных для нее уверений в обратном, а патриарх беспокоится о температуре вина.

Так и быть… Избавлю вас от всего этого… Сами знаете, что значит проводить время в кругу семьи, в этой теплой, но всегда чуть гнетущей обстановке, в которой невольно понимаешь, как же недалеко ты ушел…

Самое ценное здесь это детский смех наверху, и громче всех смеется Матильда. Ее гогот возвращает меня к окошку консьержки в доме на бульваре Босежур, к признаниям прекрасной жены моего заказчика, к тому моменту, когда она упаковала мое сердце и чувства в грязный полиэтилен на полу.

Я никогда не узнаю, ни чего избежала эта девочка, ни чего она на самом деле заслуживала, но я знаю точно, что именно ей я обязан всем…

После нашей последней «рабочей встречи» Лоранс исчезла. На стройку больше не приходила, на звонки не отвечала, я даже стал сомневаться, что она когда-либо существовала, мои конструктивные предложения более никого не волновали.

И все же я продолжал думать о ней. Постоянно. И поскольку она была слишком хороша для меня, я пошел на хитрость. Над своим троянским конем, как полагается, деревянным, я проработал не одну неделю. Это был мой дипломный проект, оставшийся не завершенным. Мой ученический шедевр, мои мечты на клею, камушек, который я бросал в колодец, уповая на отзвук. Чем меньше оставалось у меня надежды увидеть ее вновь, тем усерднее я доводил до совершенства свою работу. Измучил своими заказами лучших мастеров Сент-Антуанского предместья, обошел все магазины готовых макетов, воспользовавшись поездкой в Лондон, навестил одну удивительную старушку, едва заметную среди ее многочисленных кошек, миссис Лили Лиллипут, которая была способна смастерить Букингемский дворец величиной с наперсток, и оставил в ее лавке целое состояние. Помнится, она загнала мне даже целую батарею медных формочек для запекания размерами с божью коровку. «An essential in the kitchen, indeed,[19] – уверяла она, выписывая счет… oversize[20]». И вот, наконец, настал тот день, когда пришлось взглянуть правде в глаза: я сделал все, что мог, и теперь должен увидеться с ней.

Я знал, что она работает в бутике Chanel, и в переплетенных буквах «С» мне виделись Страсть и Совращение – какой бахвал! – скорее уж Страх и Соблазн, но так или иначе, набравшись храбрости, я отворил дверь особняка на улице Камбон. Слишком гладко, до порезов, выбритый, но с безупречным воротничком и новыми шнурками.

Ее позвали, она изобразила удивление, поиграла жемчужинами своего колье, была мила, непринужденна и… Ох, как же это было жестоко… Но я не растерялся и попросил ее в следующую субботу зайти ко мне в агентство.

Когда ее кроха распечатала мой, то есть ее, подарок и я показал ей, как зажечь свет в самом красивом в мире кукольном домике, я понял, что близок к успеху.

После обычных по такому случаю восторженных возгласов она не вставала с колен немножко дольше, чем нужно…

Вначале восхищенная, потом смущенная и молчаливая, уже раздумывая о том, как ей придется расплачиваться за эти мои труды и усердность упований. У меня оставался последний козырь: «Посмотрите, сказал я, склонившись над ее затылком, здесь даже мрамор есть…»

Тогда она улыбнулась и позволила любить себя.

«Она улыбнулась и полюбила меня» – звучало бы ярче, не правда ли? Более весомо, романтично. Но я не посмел бы так сказать… И никогда, мне кажется, не смел… Да и теперь, когда я смотрю на нее, сидящую по другую сторону стола, такую веселую, приветливую, снисходительную, такую великодушную к моим родным, такую по-прежнему обворожительную, такую… Нет, по-настоящему я так никогда и не знал… Вслед за ковролином в ресторане «Бристоль», вслед за господином Тайттингером, вероятно, Матильда, стала третьим недоразумением в нашей истории…

Да что это на меня сегодня нашло? Раньше такого не случалось: копание в себе, бесплодные раздумья о наших отношениях. С чего бы это? Результат бесконечных командировок? Слишком много часовых поясов, гостиничных потолков и бессонных ночей? Или слишком много вранья… непонятных вздохов… Слишком часто она захлопывает мобильный, когда я появляюсь без предупреждения? А еще это ее позерство, перепады настроения… Слишком много ерунды.

Лоранс не первый раз мне изменяла, и до сих пор я не слишком из-за этого переживал. В восторг меня это, конечно, не приводило, но, как я уже говорил, я ведь бросился в волчью пасть, сам же подольстившись к зверю. Я быстро понял, что сел не в свои сани. Выходить за меня замуж она отказалась, детей не захотела… И потом… Я столько работал, так часто отсутствовал… В общем, я хорохорился и тешил свое самолюбие всякими небылицами.

У меня это, кстати, неплохо получалось. Я даже думаю, что ее… ее загулы часто оказывались хорошей подпиткой для нашей так называемой совместной жизни. Во всяком случае, на нашей постели это отражалось самым наилучшим образом.

Она соблазняла, обладала, ей надоедало, и она возвращалась ко мне.

Возвращалась и говорила со мной в темноте. Скидывала одеяло, приподнималась на локте, ласкала мне спину, плечи, лицо, долго, медленно, нежно, и под конец всякий раз принималась шептать: «Ты лучше всех», или «Мой единственный», или еще что-нибудь в том же духе. Я молчал, не шевелился, никогда не противясь желаниям ее рук.

Зачастую, когда она гладила мое тело в эти ночи ее возвращений ко мне – ночи отступлений в тыл – мне казалось, что, на самом деле, лаская меня, она пыталась прощупать и залечить собственные раны.

Но это все в прошлом… Сегодня свои расстройства сна она поверяет гомеопатии и даже в темноте мне больше недоступно то, что трепещет и разрывается под ее роскошной броней…

Кто виноват? Матильда, повзрослевшая слишком быстро, словно Алиса из страны чудес, разрушив дом, где «больше некуда было расти»? Она уже не нуждается в том, чтобы я держал ей стремя, а по-английски скоро будет говорить лучше меня…

Или ее отец? Чья «забывчивость» когда-то казалась нам чуть ли не преступлением, а теперь выглядела почти забавной? На смену горечи пришла ирония, тем лучше, вот только я уже не так хорошо выдерживаю сравнение с ним. Правда, все же не забываю, когда у нее начинаются школьные каникулы…

А может, это время работает против меня? Ведь тогда я был молодым, моложе ее, она называла меня своим «юным другом». А теперь я ее догнал. И думаю, даже перегнал.

Иногда я чувствую себя таким старым.

Старым-престарым…

Или же это все из-за моей проклятой работы, где постоянно приходится биться, сражаться в кровь, добиваться и биться снова? И каждый раз все начинать с нуля… Где в свои неполные пятьдесят я по-прежнему чувствую себя как ошалелый студент: сижу на кофеине, как заведенный, твержу всем подряд, что завален работой, путаюсь в собственных чертежах, в который раз представляя очередной проект очередному жюри, с той лишь разницей, что Дамоклов меч с годами заострился.

Еще бы… Теперь на кону не оценки, не перевод на следующий курс, на кону – деньги. Много, много денег. Деньги, власть, ну и мания величия тоже.

Не говоря уже о политике. Нет уж, не говоря о ней.

А может быть, причина в самой любви? В ее…

– А ты, Шарль? Что ты об этом думаешь?

– О чем, прости?

– О музее традиционного искусства?[21]

– Оп-ля! Давненько я там не был… Пока он строился, посещал, а вот потом…

– Во всяком случае, – продолжает моя сестра Франсуаза, – чтобы найти там туалет, это я вам скажу, не каждому дано… Не знаю, во что нам обошлась эта диковина, но на указателях сортиров они явно сэкономили, это я вам точно говорю!

Представляю себе физиономии Нувеля и его команды, если бы они сейчас здесь были…

– Так… это же специально! – подхватывает ее весельчак-муж, – думаешь, аборигенов заботил вопрос, где приспустить набедренную повязку? Шаг в кусты и, пожалуйста!

О боже, нет! Все-таки хорошо, что их сейчас здесь не было.

– В двести тридцать пять миллионов, – выпаливает другой, не весельчак, вцепившись в свою салфетку.

И поскольку собрание не спешит реагировать, добавляет:

– В евро, разумеется. Эта диковина, как ты правильно выразилась, моя дорогая Франсуаза, обошлась французским налогоплательщикам в сущую безделицу… (он достает очки, мобильный, подсчитывает на калькуляторе, закрывает глаза)… в один миллиард пятьсот сорок миллионов франков.

– Старых?! – поперхнулась мать.

– Да нет… – отвечает тот, расплывшись от удовольствия, – новых!

Он ликует. Сработало. Он их поразил. Все в шоке.

Я смотрю на Лоранс, она отвечает мне огорченной улыбкой. К подобным вопросам, касающимся моей профессии, она все же относится с уважением. Я возвращаюсь к своей тарелке.

Разговор возобновляется, мешая здравомыслие с откровенной чепухой. Несколько лет назад только и говорили что об Опера-Бастий и новом здании Национальной библиотеки,[22] и вот, пожалуйста, все снова-здорово.

Клер, сидящая рядом, наклоняется ко мне:

– Как Россия?

– Настоящая Березина, – сознаюсь я с улыбкой.

– Кончай…

– Да точно тебе говорю… Жду оттепели, чтобы подсчитывать павших…

– Вот дерьмо!

– Да, тшорт, как они говорят.

– Серьезные проблемы?

– Пфф… для фирмы – нет, для меня…

– Что для тебя?

– Не знаю… Плохой из меня Наполеон… Не хватает мне… его широты взгляда, что ли…

– Или его безумия?

– О, до этого уже недалеко!

– Ты ведь шутишь? – она забеспокоилась.

– Da! – утешаю я ее, в наполеоновской манере заложив руку за пазуху. – С высоты этого безобразия сорок веков зодчества еще не презирают меня!

– Когда ты туда возвращаешься?

– В понедельник…

– Да ты что!?

– Да-да.

– Почему так скоро?

– Потому что… хочешь, последнюю новость? Держись крепче: дело в том, что там исчезают подъемные краны… По ночам улетают, словно перелетные птицы.

– Не может быть…

– Ты права… Чтобы расправить могучие крылья, времени им требуется побольше… Тем более, что они забирают с собой и прочую технику… Экскаваторы, бетономешалки, буры… Всё.

– Врешь…

– Вовсе нет.

– И что же ты будешь делать?

– Что буду делать? Хороший вопрос… Для начала, заплачу очередной службе безопасности, чтобы она контролировала нашу службу безопасности, потом, когда подкупят и эту…

– Что?

– Не знаю… Пойду за казаками!

– Какой кошмар…

– Вот-вот!

– И как же ты управляешь всем этим бардаком?

– Да никак. Это не поддается управлению. Рассказать тебе, чем я там занимаюсь?

– Пьешь?

– Не только. Еще перечитываю «Войну и мир». Снова, как тридцать лет назад, влюблен в Наташу… Вот чем я занимаюсь.

– Да, невесело… И тебе не присылают сногсшибательных красавиц, чтобы ты мог хоть чуточку расслабиться?

– Пока нет…

– Врешь…

– Сама-то как? Что новенького?

– Да я… – вздыхает она, берясь за рюмку, – я выбирала профессию, мечтая спасать планету, а занимаюсь тем, что всякое дерьмо прикрываю генетически модифицированным газоном. В остальном, все в порядке.

Она смеется.

– А дело с плотиной? – поинтересовался я.

– Закончила. Они остались с носом.

– Ну вот видишь…

– Пфф…

– Что «пфф»? Это же хорошо. Enjoy!

– Шарль.

– Ммм…

– Знаешь, нам надо объединиться…

– Зачем?

– Чтобы создать идеальный город…

– Мы и так живем с тобой в идеальном городе, красавица моя…

– Ну, не знаю, наш все-таки не идеален… – и с важным видом добавляет, – по-моему, у нас не хватает магазинов «Чемпион», ты не согласен?

Тут же, как по команде, чемпионов директор включается в наш разговор:

– Что, простите?

– Ничего, ничего… Мы говорили о твоей последней рекламе черной икры…

– О чем?

Клер улыбается ему. Он пожимает плечами и возвращается к любимой теме: на что уходят наши налоги?

Ох… Как же я устал… Устал, устал, устал, передаю сырную тарелку, не притронувшись, чтобы выиграть немного времени.

Смотрю на своего отца, всегда такого тактичного, любезного, элегантного… Смотрю на Лоранс и Эдит, которые обсуждают психопатов-учителей и растяп-домработниц, или наоборот, смотрю на убранство столовой, которое не менялось последние полвека, смотрю на…

– Когда будем дарить подарки?

Детвора скатывается вниз по лестнице. Слава Богу. Значит, недалек тот час, когда я, наконец, лягу спать.

– Поменяйте тарелки и идите за мной на кухню, – командует бабушка.

Сестры встали и пошли за подарками. Матильда подмигивает мне, указывая взглядом на сумку с подарочной сумкой внутри, а наш Оттост-Рокфеллер-Фошон, вытирая рот, закрывает дебаты:

– Как бы там ни было, мы катимся в пропасть!

Вот так. Подвел итог. Обычно он это делает после кофе, но тут, очевидно, проблемы с простатой – решил не дожидаться. Ну и ладно… Заткнись, наконец.

Извините, уже говорил, устал.

Франсуаза возвращается с фотоаппаратом, выключает свет, Лоранс незаметно поправляет прическу, дети чиркают спичками.

– В коридоре забыли погасить! – кричит кто-то. Я самоотверженно отправляюсь в прихожую.

Но пока ищу выключатель, на глаза мне попадается конверт, лежащий сверху в стопке моей корреспонденции.

Длинный белый конверт, черными чернилами написан адрес, почерк узнаю с первого взгляда. Почтовый штемпель ничего не говорит. Название города, индекс – нет, адрес мне незнаком, даже не представляю, где это, зато почерк, почерк…

– Шарль! Ну в чем дело? Что ты там застрял? – доносится из столовой, и огоньки уже зажженных на торте свечей дрожат, отражаясь в окнах.

Я выключаю свет и возвращаюсь к ним. На самом деле меня здесь больше нет.

Я не вижу лица Лоранс в мерцании свечей именинного торта. Я не подпеваю «С днем рожденья тебя». Даже не пытаюсь аплодировать. Я… Я чувствую себя, как тот шизик, куснувший свою «мадленку», только – наоборот. Сжимаюсь в комок. Не хочу ничего вспоминать. Чувствую, как прошлое, о котором и думать забыл, разверзается у меня под ногами, что за краем ковра – пропасть, замираю на месте, инстинктивно оглядываюсь в поисках опоры – дверной косяк, спинка стула, что-нибудь. Да, я прекрасно знаю этот почерк, и это значит, что-то случилось. Я не могу, не хочу это признать, но… мне страшно. Сам не знаю, чего боюсь. В голове гудит так, что внешние шумы туда просто не долетают. Я не слышу криков, не слышу, что меня просят снова зажечь свет.

– Шар-лё!

Извините.

Лоранс разворачивает свои подарки. Клер протягивает мне лопаточку для торта:

– Эй! Ты чего там, стоя есть собрался?

Я сажусь, кладу кусок торта себе на тарелку, втыкаю в него нож и… снова встаю.

Письмо не дает мне покоя, и я осторожно вскрываю конверт ключом. Лист сложен втрое. Раскрываю первую складку, слышу, как бьется сердце, потом вторую – сердце останавливается.

Два слова.

И только. Даже подписи нет.

Всего два слова.

Вжик! и готово.

И нож гильотины можно поднимать.

Поднимаю голову, вижу свое отражение в зеркале над консолью. Очень мне хочется хорошенько встряхнуть этого типа, высказать ему, что я об этом думаю: И что ты нам тут пудрил мозги своими «мадленками» и прочей херней, а? Ведь ты же знал…

Прекрасно знал, разве не так?

Ответить ему нечего.

Мы смотрим друг на друга, поскольку я не реагирую, в конце концов, он что-то мне бормочет. Я ничего не слышу, но вижу, как дрожат его губы. Что-то вроде: «Эй, ты, останься. Останься с ней. Мне надо уйти. Я обязан, понимаешь, но ты, ты останься. Я справлюсь там за тебя».

Он возвращается к своему клубничному торту. Слышит звуки, голоса, смех, берет бокал шампанского, который кто-то ему протягивает, чокается, улыбается. Женщина, с которой он столько лет живет, обходит стол, целуясь со всеми. Целует заодно и его, говорит, сумка чудесна, спасибо. Отворачиваясь от ее благодарности, он признается, что сумку выбирала Матильда, та яростно протестует, словно он ее предал. Почувствовав наконец запах духов Лоранс, он ищет ее руку, но она уже далеко, целуется с кем-то еще. Он снова протягивает бокал. Бутылка пуста. Встает, идет за другой. Откупоривает ее слишком быстро. Фонтан пены. Наливает себе, опорожняет бокал, наливает следующий.

– Ты в порядке? – спрашивает соседка по столу.

– …

– Что с тобой? Ты так побледнел, словно привидение встретил…

Он пьет.

– Шарль… – шепчет Клер.

– Ничего, я просто смертельно устал…

Он пьет.

Трещины. Пробоины. Обвалы. Он не поддается. Облезает лак, не выдерживают шарниры, вылетают болты.

Он не поддается. Борется. Пьет.

Старшая сестра смотрит на него искоса. Он пьет за ее здоровье. Она не унимается. Он говорит ей с улыбкой, отчеканивая каждое слово:

– Франсуаза… Хоть раз в жизни… Оставь меня в покое… Она ищет глазами своего верного рыцаря кретина-мужа, надеясь на его защиту, но тот не понимает, что она от него хочет. Она меняется в лице. Но к счастью, трам-тарарам!.. вторая сестра уже тут как тут!

Эдит обращается к нему ласково, покачивая головой в обруче:

– Шарло…

Он пьет и за ее здоровье тоже, хочет еще что-то сказать, но чья-то рука ложится ему на запястье. Он оборачивается. В руке чувствуется сила, он успокаивается.

Гомон возобновился. Рука не двигается. Он смотрит на Клер.

– У тебя есть сигареты? – спрашивает он.

– Пфф? Ты бросил курить пять лет назад, просто напомнила…

– Есть?

Его голос ее пугает. Она убирает руку.

Они стоят рядом, облокотившись на парапет террасы, спиной к свету и миру.

Перед ними сад их детства. Все те же качели, так же безупречно ухожены клумбы, все та же печка для опавших листьев, все тот же вид, скрывающий горизонт.

Клер достает из кармана пачку сигарет, кладет на парапет. Он протягивает руку, но она его останавливает:

– Ты помнишь, как тебе было тяжело первые месяцы? Помнишь, чего тебе стоило бросить?

Он сжимает ее руку. Он делает ей по-настоящему больно, он говорит:

– Анук умерла.

3

Сколько времени уходит на то, чтобы выкурить сигарету? Минут пять?

Значит, пять минут они проводят молча. Она не выдерживает первой, и то, что она говорит, его удручает. Потому что он боялся именно этих слов…

– Это тебе Алексис сообщил?

– Я так и знал, что ты это спросишь, – произнес он устало, – даже не сомневался, и ты не представляешь себе, как меня это…

– Тебя это что?

– Как меня это убивает… Как мне неприятно… Как я на тебя зол… Я все же надеялся, что ты будешь более великодушна, для начала спросишь хотя бы: «Как это случилось?» или «Когда?» или… ну я не знаю. Но только не о нем, черт… Только о нем… Хотя бы не так сразу… Он этого не заслуживает.

Опять молчание.

– От чего она умерла?

Из внутреннего кармана пиджака он достает письмо.

– Держи… И не говори мне, пожалуйста, что это его почерк, иначе я тебя убью.

Теперь она разворачивает письмо, потом складывает его, шепчет:

– Но это действительно его почерк…

Он поворачивается к ней.

Столько всего хочется ей сказать. Столько нежных, страшных, резких, мягких, глупых слов, по-братски, напрямую, без обиняков, как товарищу по оружию или по монастырю. Встряхнуть ее, ударить, разрубить пополам, но вместо этого, лишь протянул жалобно и односложно:

– Клер… – все, что смог из себя выдавить.

А она, притворщица, улыбается ему, словно ничего не произошло. Но он слишком хорошо ее знает, к чему церемонии, он хватает ее под локоть, заставляет опомниться.

Она спотыкается, а он, он говорит ни к кому не обращаясь. Говорит в темноту.

Говорит для нее, для себя, для опавших листьев, для звезд:

– Ну вот… все кончено.

Вернувшись на кухню, рвет письмо и выбрасывает его в мусорное ведро. Отпускает педаль, крышка захлопывается, и ему кажется, что он вовремя успел закрыть ящик Пандоры. И раз уж оказался перед раковиной, кряхтя умывается.

Возвращается к остальным, к жизни. Ему уже лучше. Все кончено.

***

А сколько длится ощущение свежести от холодной воды на уставшем лице?

Двадцать секунд?

И все сначала: взглядом находит свой бокал, осушает залпом, наливает снова.

Садится на диван. Приваливается к своей спутнице, она дергает его за полу пиджака.

– Эй, ты… Будь со мной поласковее, ты… – предупреждает он ее, – а то я уже хорош…

Ее это вовсе не забавляет, скорее раздражает и напрягает. Он как будто трезвеет.

Наклоняется, кладет руку ей на колено и, снизу вверх заглядывая в глаза, спрашивает:

– А ты знаешь, что однажды умрешь? Знаешь это, радость моя? Что ты тоже сдохнешь?

– Он и впрямь перепил! – возмущается она, силится рассмеяться, потом спохватывается:

– Встань, пожалуйста, мне больно.

За столом замешательство, Мадо бросает вопросительные взгляды на младшенькую, та делает ей знак, чтобы она продолжала пить свой кофе как ни в чем не бывало. Не волнуйся, мама, я тебе потом объясню. Месье Казачок отпускает очередную остроту, которой никто не слышит, провинция начинает волноваться.

– Ладно, – вздыхает Эдит, – мы, пожалуй, пойдем… Бернар, будь добр, позови детей…

– Отличная идея! – не унимается Шарль, – и это все не забудьте погрузить в джип! А, мой чемпион? У тебя ведь теперь прекрасный джип? Я видел… Затемненные стекла и все такое…

– Шарль, прошу тебя, это уже не смешно…

– Со мной всегда не смешно, Эдит, ты же знаешь…

Он встает с дивана и, подойдя к лестнице, кричит:

– Матильда! К ноге!

Потом поворачивается к изумленному жюри:

– Без паники. У нас такая игра…

Неловкое молчание прерывается неистовым тявканьем.

– Что я вам говорил…

Разворачивается, придерживаясь за латунный набалдашник перил, и обращается к виновнице торжества:

– Несносная девчонка, это верно, особенно сейчас, но знаешь что? Это единственная радость, которую ты мне подарила…

– Кончай. Поехали домой, – не выдерживает Лоранс, дай мне ключи от машины. Я не позволю тебе сесть за руль в таком состоянии.

– И это правильно!

Застегивает куртку и роняет голову на грудь:

– Спокойной ночи всем. Я умер.

4

– Как? Что случилось? – сразу спрашивает Мадо.

– Больше я ничего не знаю… – отвечает Клер, оставшаяся помочь.

Отец входит на кухню со стопкой грязных тарелок в руках.

– Что тут еще происходит, в этом сумасшедшем доме? – вздыхает он.

– Наша бывшая соседка умерла…

– Кто на этот раз? Мамаша Вердье?

– Нет. Анук.

Ох, какими тяжелыми вдруг стали тарелки… Поставив их на стол, он присел рядом.

– Когда?

– Мы не знаем…

– Несчастный случай?

– Я же говорю, не знаем! – раздраженно отвечает его жена.

Молчание.

– Ей же было не так много лет…

– Шестьдесят три, – шепчет ее муж.

– Ох… Это невозможно. Только не она. В ней всегда было столько жизни, чтоб вот так вот взять и умереть…

– Может, рак? – предполагает Клер.

– Мда, или…

Глазами мать указывает на пустую бутылку.

– Мадо… – обрывает он ее, нахмурив брови.

– Что Мадо? Что Мадо? Ты прекрасно знаешь, что она пила!

– Она так давно переехала… Мы не знаем, как она жила потом…

– А тебе бы только ее защищать!

Мадо вдруг так разозлилась. Клер подозревала, что знает не все, но и подумать не могла, что они до сих пор не успокоились…

Она, Шарль, теперь и их отец… Игра на выбывание… или на выбивание? Неплохая партия в кегли…

Ох… Как же это было давно… А оказывается, вовсе нет… Шарль сам не свой и ты, папа… Никогда не видела тебя таким старым, как сейчас, под этой лампой. Тебя таким…

Анук… Анук и Алексис Ле Мен… И когда же наконец вы оставите нас в покое? Эй, вы оба, полюбуйтесь… После вас здесь мертвая земля, пустыня…

Ей вдруг страшно захотелось плакать. Прикусила губу и встала доложить посуду в посудомоечную машину.

Ну все. Теперь проваливайте! Прочь отсюда.

Лежачего не бьют.

– Мам, передай бокалы…

– Не могу поверить.

– Мам… Ну хватит, стоп. Она умерла.

– Нет. Она не могла…

– Чего не могла?

– Такие, как она, не умирают…

– Еще как умирают! Сама видишь… Давай, помоги мне, а то мне тоже надо ехать…

Молчание. Гул посудомоечной машины.

– Она была сумасшедшая…

– Я пошел спать, – объявляет отец.

– Да, Анри! Она была сумасшедшая!

– Я просто сказал, что иду спать, Мало… – устало отвечает он, обернувшись.

– Знаю я, о чем ты думаешь!

На мгновение она замолчала, потом продолжила бесцветным голосом, глядя куда-то вдаль, за окно, на тень, ушедшую в мир иной, не заботясь о том, что ее могут услышать:

– Как-то раз, я помню… Это было в самом начале… Я ее едва знала… Я подарила ей растение… какой-то цветок в горшке, уже не помню… Кажется, хотела отблагодарить за то, что они так часто приглашают Шарля… Ничего особенного, обычный цветок, должно быть, купила его на рынке… А через несколько дней, нежданно-негаданно она вдруг позвонила в дверь. Она была вся на взводе, пришла вернуть мой подарок и буквально совала его мне в руки.

«В чем дело? – заволновалась я, – что-то не так?» «Я… я не могу держать его у себя, – бормотала она, – он… Он умрет…» А сама белая, как полотно. «Но… почему вы так решили? Он в полном порядке!» «Нет-нет, смотрите… Несколько листочков пожелтели, вон там, видите?» Она вся дрожала. «Да ладно вам, – засмеялась я, – это нормально! Оборвите их, и все!» И тут, как сейчас помню, она разрыдалась, оттолкнула меня и поставила горшок у моих ног.

Ее невозможно было успокоить.

«Извините. Извините. Но я не могу, не могу им заниматься, – всхлипывала она, – понимаете, у меня нет сил… Это выше моих сил… Людьми, да, детьми, пожалуйста… И даже им я зачастую ничем не могу помочь, и они все равно уходят, вы понимаете… Но тут, когда на моих глазах загибается еще и этот цветок, я…» Она залилась слезами. «Я не могу… Не заставляйте меня… Потому что… потому что это не так важно, понимаете… Да? Это ведь все не так важно?»

Она меня напугала. Мне даже не пришло в голову предложить ей чашечку кофе или хотя бы просто пройти в дом.

Я смотрела, как она сморкается в рукав и таращит глаза, а про себя думала: эта женщина сумасшедшая. Просто психопатка…

– И что дальше? – не выдержав, спросила Клер.

– Да ничего. А что я, по-твоему, должна была делать? Забрала свой цветок и поставила вместе с остальными в гостиной, где он, наверно, и прожил много лет!

Клер сражалась с мешком для мусора.

– И что бы ты сделала на моем месте?

– Не знаю… – прошептала она.

Письмо… Долю секунды она колебалась, прежде чем сбросить объедки, куски жира и кофейную гущу поверх того, что осталось ей от Алексиса. Чернила потекли. Она со всей силы затянула мешок, завязка лопнула. Черт побери! простонала она, закидывая его в бак. Черт побери.

– Ты вообще ее помнишь? – не унималась ее мать.

– Конечно… Подвинься, дай я тут пол протру…

– И она никогда не казалась тебе сумасшедшей? – спросила она, взяв дочь за руку, чтобы та на секунду остановилась.

Клер встала, сдунула в сторону непослушную прядь волос и спокойно посмотрела на мать. Она не дрогнула под взглядом этой женщины, которая прочитала ей столько нотаций, прививая свои принципы, свою мораль и прочие хорошие манеры.

– Нет.

Она вновь сосредоточилась на досках пола.

– Нет. Никогда, представь себе…

– Да что ты? – несколько разочаровано отозвалась та.

– Она мне всегда казалась такой…

– Какой – такой?

– Такой красивой.

Мать недовольно поморщилась:

– Конечно, она была красивая, но я ведь не об этом тебе говорю, я же о ней самой, о ее поведении…

Прекрасно тебя поняла, подумала Клер.

Она сполоснула тряпку, вытерла руки – и вдруг почувствовала себя старой. Или наоборот – снова ребенком, младшенькой.

Что примерно одно и то же.

Чмокнула маму в нахмуренный лоб и пошла одеваться.

Из прихожей крикнула «спокойной ночи, папа», – он должен был слышать, наверняка, – и захлопнула за собой дверь.

Сев в машину, включила сотовый, конечно, никаких сообщений, переключился в режим ожидания, она взглянула в зеркальце, чтобы сдать назад, и увидела, что нижняя губа распухла и кровоточит.

Дура несчастная, отчитывала она себя, с удовольствием продолжая терзать губу. Жалкий адвокатишка! Способная отстоять целое водохранилище, спиной прикрыв чудовищную плотину, и вот тебе на: каких-то трех слезинок не смогла сдержать и уже захлебывается, тонет в своем нелепом горе!

Спать тебе пора.

5

Она зашла в ванную.

– Звонили из Air France. У них твой чемодан… Он проворчал несколько слов, полоская рот.

– Ты знал об этом?

– О чем, прости?

– Что ты забыл чемодан в аэропорту?

Он утвердительно кивает и их отражения в зеркале приводят ее в уныние. Отворачивается, чтобы расстегнуть блузку.

– Можно узнать, почему? – продолжает она.

– Он был слишком тяжелый… Молчание.

– И что, ты… ты его оставил?

– У тебя новый лифчик?

– Можно узнать, что происходит?

Сцена в зеркале: две поясные фигуры, как в балаганном представлении, долго и пристально всматриваются в отражения друг друга, ни разу не обменявшись взглядами.

– Можно узнать, что происходит? – повторила она.

– Я устал.

– И потому что ты устал, ты решил унизить меня перед всеми?

– …

– Зачем ты это сказал, Шарль?

– …

– О Матильде…

– Он из чего, твой лифчик? Шелковый?

Она на грани… но нет. Выходит из ванной, выключает свет.

Когда, оперевшись о кресло, он начал снимать ботинки, она встала с постели, и он вздохнул с облегчением: если бы легла спать, не сняв макияж, это бы означало, что дело плохо. Но нет, до этого она еще не дошла.

Такое с ней никогда не случится. После – да хоть потоп, хоть землетрясение, но сначала – смывка для глаз и увлажняющий крем.

Главное – увлажнение.

Сел на край кровати и почувствовал себя толстым.

Скорее, тяжелым. Да, тяжелым.

Анук… – вздохнул, вытягиваясь в постели. – Анук…

Что бы она сейчас о нем сказала? Что осталось от него, прежнего? А этот адрес на конверте… Где это? Как Алексиса занесло в такую глушь? Почему не прислал нормальное уведомление? Конверт с черной каймой, дата смерти, место захоронения… Кто был с ней рядом? Почему он так себя повел? Что это? Наказание? Жестокость? Хотел сообщить, что его мать умерла, или в последний раз плюнуть в душу? Мол, ты бы никогда и этого не узнал, если бы я, столь великодушный, не соблаговолил потратить несколько сантимов на почту…

Что стало с Алексисом? Когда она умерла? Он не догадался посмотреть дату на штемпеле. Как давно пришло это письмо? Что от нее осталось? Черви уже сделали свою работу? Отдал ли он ее органы? Как она того хотела и столько раз заставляла его клясться, что он это сделает.

Поклянись, говорила она. Поклянись моим сердцем.

И он клялся.

Анук… Прости меня. Я… Что же тебя добило? И почему ты меня не дождалась? Почему я не вернулся сам? Да нет, я знаю, почему. Анук, ты… Услышав дыхание Лоранс, он тут же пришел в себя. Прощай.

– Ты что-то сказал?

– Ничего, извини… Я…

Протянул к ней руку, нащупал бедро, прижался. Она замерла.

– Прости.

– Вы оба слишком жестоки со мной, – прошептала она.

– …

– Вы с Матильдой… Вы оба… Мне кажется, я с двумя подростками живу… Я устала от вас. Вы меня используете, Шарль. Кто я для вас теперь? Ходячий кошелек? Подстилка? Я должна пожертвовать для вас своей жизнью? Я больше не могу так… Я… Понимаешь?

– …

– Ты слышишь, что я тебе говорю?

– …

– Ты спишь?

– Нет. Я прошу у тебя прощения… Я слишком много выпил и…

– И что?

Что мог он ей сказать? Разве она поймет? Почему он раньше ничего ей об этом не рассказывал? Да и что, собственно, он мог рассказать? Что осталось от всех тех лет? Ничего. Одно письмо.

Письмо без подписи, его клочки лежат теперь где-то на дне мусорного ведра в доме его родителей…

– Я узнал о смерти одного человека.

– Кого?

– Матери одного из моих друзей детства…

– Пьера?

– Нет. Другого. Ты его не знаешь. Мы… Мы уже не дружим…

Она вздохнула. Школьные фотографии, бутерброды с маслом, любимые детские телепередачи, всякие там «Звезды на арене», – все это было не для нее. Она терпеть не могла всю эту ностальгическую муть.

– И ты начал такое вытворять из-за смерти матери какого-то типа, которого не видел лет сорок, это так?

Именно так. У нее был гениальный дар все разложить по полочкам, наклеить этикетки, убрать и забыть. И как же он раньше все это в ней любил… Ее здравый смысл, ее жизненную энергию, ее способность схватывать суть, ее прозорливость. Все эти годы, получается, что, удачно пристроившись, он охотно этим пользовался. Это было так… удобно… И, пожалуй, полезно.

И он решил пристроиться снова, уцепиться за ее энергию, за то влияние, которое все еще имел на нее: его рука осторожно скользнула по ее ноге.

Повернись ко мне, молча молил он ее. Повернись. Помоги мне.

Она не шевелилась.

Он придвинул к ее подушке свою и уткнулся ей в затылок. Его рука пробиралась все выше, путаясь в шелковых складках ночной рубашки.

Расслабься, Лоранс. Отреагируй хоть как-то, пожалуйста.

– И что же такого в ней было, в этой даме, – сострила она, – что, пекла вкусные печенья?

Он тут же отдернул руку.

– Нет.

– У нее была большая грудь? Она брала тебя на колени?

– Нет.

– Она…

– Тесс… – прервал он ее, отводя ее волосы, – тише, кончай. Ничего. Она умерла, и все.

Лоранс повернулась к нему. Он был нежен, внимателен, ей понравилось, результат оказался ужасен,

– Ммм… на тебя хорошо действуют похороны, – вздохнула она, натягивая одеяло.

Эти слова потрясли его, какое-то мгновение он был уверен, что… да нет, ничего. Стиснул зубы и прогнал эту мысль, не успев ее сформулировать. Стоп.

Она заснула. Он встал с кровати.

***

Вынимая ноутбук из портфеля, увидел на мобильном, что Клер несколько раз ему звонила. Поморщился.

Сварил себе кофе и устроился на кухне.

Несколько ударов по клавишам, пощелкал «мышью» и готово: нашел его координаты. Даже голова пошла кругом.

Десять цифр.

Их разделяли какие-то десять цифр, а ведь сколько дней и ночей, сколько усилий он потратил на то, чтобы их разделяла вечность.

Забавная штука жизнь… Десять цифр, раздастся гудок. Можно заговорить.

Или положить трубку.

Как и его сестра, он сам себя обругал. На экране теперь высвечивался маршрут, который мог бы его к нему привести. Километраж, съезды с автомагистралей, стоимость платных участков дорог и название деревни.

Вроде познабливало, почему бы не сходить за пиджаком? А раз уж набросил его на плечи, то почему бы не достать ежедневник. Выбрал самые ненужные странички, где-нибудь в августе, например, и в общих чертах срисовал маршрут путешествия, которое вряд ли когда состоится.

Может быть, в августе, почему бы нет? Наверно… Там видно будет.

Записал его координаты также машинально, будто во сне. Может, черкнет ему как-нибудь вечерком словечко… Или пару?

Как и он.

Чтобы убедиться, что нож гильотины наточен… Но хватит ли у него на это духу? Желания? Или слабости? Он надеялся, что нет.

И захлопнул ежедневник.

Мобильный снова зазвонил. Он не ответил, встал, ополоснул чашку, вернулся, увидел, что она оставила сообщение, заколебался, вздохнул, решился, прослушал, застонал, выругался, разозлился, проклял ее, выключил свет, взял пиджак и растянулся на диване.

«Через три месяца ему бы исполнилось девятнадцать лет».

И хуже всего, что она сказала это совершенно спокойно. Да, спокойно. Вот так, посреди ночи, после гудка.

Как можно было сказать такое бездушному аппарату?

Как можно вообще думать об этом?

Еще и находить в этом утешение?

Он пришел в бешенство. Да что это за дешевая мелодрама, черт возьми?

Пора с этим кончать, старушка, пора завязывать, так нельзя.

Он перезвонил, собираясь отчитать ее.

Она сняла трубку. Ты ведешь себя нелепо. Я знаю, ответила она.

– Знаю.

Сказала так мягко, что всю его твердость как ветром сдуло.

– Мне заранее известно все, что ты мне скажешь, Шарль… Тебе даже не нужно меня тормошить или смеяться надо мной, я и сама прекрасно с этим справляюсь. С кем еше я могу об этом поговорить? Если б у меня была близкая подруга, я бы разбудила ее, но… Моя лучшая подруга – это ты…

– Ты меня не разбудила…

Молчание.

– Поговори со мной, – прошептала она.

– Это все ночь, – заговорил он, прочищая горло. – Ночные тревоги… Помнишь, как она нам о них рассказывала? Как людей скручивало, как они сходили с ума и тонули в своих кошмарах, как она держала их за руку… Завтра полегчает. А теперь надо поспать.

Долгое молчание.

– Ты…

– Я…

– Помнишь, что ты мне сказал в тот день? В этом ублюдском кафе напротив клиники?

– …

– Ты сказал: «У тебя еще будут дети…»

– Клер…

– Прости меня. Я вешаю трубку.

– Нет, нет! – прервал он ее. – Постой! Я не позволю тебе так легко отделаться… Подумай хорошенько. Хоть раз подумай о себе. Хотя ты никогда не умела этого делать… Тогда представь себе, что ты – очень сложное судебное дело. Посмотри мне в глаза и скажи: Ты жалеешь об этом… об этом решении? Ты действительно жалеешь? Будьте честным, мэтр…

– Мне скоро со…

– Помолчи. Мне плевать. Я только хочу, чтобы ты мне ответила «да» или «нет».

– …рок один, – продолжала она, – я была по уши влюблена в одного типа, а потом работала, как проклятая, чтобы забыть о нем, выкинуть его из своей жизни, и я так хорошо работала, что и сама потерялась в пути.

Она усмехнулась.

– Глупо, правда?

– Тип оказался не очень…

– …

– Единственный раз, когда он был честен с тобой, это когда он тебе сказал, что этой беременности не хотел…

– …

– Клер, я подчеркиваю: беременности, а вовсе не… Ведь ничего же еще не было. Ничего. Просто…

– Замолчи, – шикнула она, – ты не знаешь, о чем говоришь.

– Ты тоже.

Она положила трубку.

Он перезвонил.

Попал на автоответчик. Перезвонил на городской. На девятом гудке она сломалась.

Кардинально сменила стратегию защиты. Голос – самый что ни на есть жизнерадостный. Судя по всему, профессиональный прием. Прибегла к хитрости, спасая свою защитительную речь.

– Дааа, SOS Pathos, доообрый вечер! Маша слушает вас…[23]

Он улыбнулся в темноте.

Он любил эту девушку.

– Что-то мы не на высоте сегодня, да? – продолжала она.

– Вот именно…

– В те времена мы завалились бы в бар вместе с твоими однокашниками и напились бы до такого состояния, что уже не смогли бы наговорить всей этой чепухи… А потом, знаешь что? Мы бы здорово выспались… Проспали бы целую вечность. Как минимум, до полудня…

– Или до двух…

– Ты прав. До двух, до четверти третьего… Потом бы мы проголодались…

– А есть было бы нечего…

– Ага… и самое ужасное – тогда даже «Чемпиона» не было… – вздохнула она.

Я представлял себе, как она сидит в своей комнате, криво улыбаясь, на полу у кровати свалены папки с делами, в чашке с остатками травяного настоя плавают «бычки», она в своей ужасной бумазейной ночной рубашке, которую называла неглиже старой девы. Я даже слышал, как она в нее сморкается…

– Это же черт знает что, да?

– Да, – согласился я.

– И почему я такая идиотка? – жалобно вопрошала она.

– Думаю, генетическая ошибка… Вся мудрость досталась твоим сестрам…

Я прямо почувствовал, как у нее на щеках появились ямочки.

– Ладно… Я тебя оставлю, – заключила она, – но ты тоже, Шарль, смотри там…

– Да что я… – я устало махнул на себя рукой.

– Да, ты. Вечно молчишь, в свои проблемы никого не посвящаешь, а сам охотишься там за своими «Катерпиллера-ми»,[24] принимая себя за князя Андрея…

– Отлично сказано…

– Еще бы… это моя работа. Ну ладно… спокойной ночи…

– Погоди… Еще хотел тебе сказать…

– Да?

– Я не уверен, что счастлив быть твоей лучшей подругой, ну ладно, допустим. В таком случае я буду говорить с тобой как твоя лучшая из лучших, о'кей?

– …

– Брось его, Клер. Оставь этого человека.

– …

– Дело не в твоем возрасте. Не в Алексисе. Не в том, что было когда-то. Дело в нем. Из-за него ты страдаешь. Помню, однажды мы говорили о твоей работе и ты мне сказала: «Добиться справедливости невозможно, потому что справедливости не существует. А вот несправедливость есть. С несправедливостью легко бороться, потому что она очевидна, она бросается в глаза, и сразу все ясно». Так вот, я об этом… Мне плевать на него, каков он и чего стоит, я знаю лишь то, что этой несправедливости не должно быть в твоей жизни. Так пошли ты его куда подальше.

– …

– Эй, ты здесь?

– Ты прав. Я сяду на диету, потом брошу курить, а потом разделаюсь с ним.

– Вот!

– Проще пареной репы.

– Ну давай, иди спать и пусть тебе приснится хороший парень…

– У которого будет роскошный джип… – вздохнула она.

– Огрооомный.

– И плазменный телевизор…

– Естественно. Ну давай… Я тебя целую.

– Я… тотооооже…

– Тьфу ты, ну что с тобой делать… Ты опять ревешь…

– Угу, но все в порядке, – шмыгнула она, – все в порядке. Всего одна большая слеза благодарности, к тому же, из-за тебя, идиот.

Она положила трубку.

Он схватил подушку и завернулся в пиджак.

Наш «субботний театр» подошел к концу.[25]

***

Если бы Шарль Баланда, рост метр восемьдесят, вес семьдесят восемь, разувшись, расстегнув ремень и пояс брюк, сложил бы руки под грудью и, уткнувшись носом в старую синюю подушку, наконец, упокоился, наша история на этом бы и закончилась.

Через несколько месяцев нашему главному герою исполнилось бы сорок семь лет, он пожил на свете – но так мало. Так мало… Был не слишком приспособлен к жизни. Считает, наверно, что лучшие годы позади, но это его не тяготит. Лучшие, говорите? А чем они лучшие? И для кого? Ладно, неважно, он слишком устал. Мы больше не в силах говорить, ни он, ни я.

Его чемодан слишком тяжел, а в носильщики я ему не нанималась. Я его понимаю.

Понимаю.

Но.

Ее слова, этот ничтожный обрывок фразы… Настигает его на пороге сна, как ушат холодной воды, когда он уже наполовину умер в своем углу.

Умер и уже повержен.

Повержен, но ему все равно. Слишком слабая мотивация, слишком короткий поводок, слишком предсказуемая жизнь.

«Через три месяца»

Так вроде бы она сказала.

Эти «три месяца» кажутся ему ужаснее всего. Значит, она считала с самого начала? С первого дня после окончания последних месячных? Нет… Это невозможно…

Ее беспомощное молчание, все эти жалкие подсчеты в уме, эти недели, месяцы, годы, лишенные смысла.

Поворачивается на спину.

А не то уже начинал было задыхаться.

Лежит, широко раскрыв глаза. Она сказала, через три месяца, значит, в апреле, думает он… Механизм запущен – он тоже принимается считать пустоту на пальцах.

То есть, июль, то есть, сентябрь, потому что тогда уже было два месяца, точно два. Все сходится… Да, теперь он припоминает…

Конец лета… Он закончил стажировку у Вальмера и должен был лететь в Грецию. Последний вечер, отмечали его отъезд. Она зашла случайно.

Как ты кстати, обрадовался он, иди сюда, я тебя познакомлю, и когда обернулся, чтобы обнять ее за плечи, понял, что она…

Да. Это он помнит. Именно поэтому ему так плохо. Это гнусное сообщение на автоответчике оказалось ловушкой: разжав кулак, в темноте, он отсчитал по пальцам девять месяцев, то есть двадцать лет, и понял, что попался.

Тем хуже. Тем хуже для него. Ему уже не заснуть. История не окончена. Он даже готов признаться, что эти ее «три месяца» – только предлог. Не скажи она этого, он нашел бы что-нибудь еще. Раздался удар гонга, пора вставать.

Возвращаться на ринг и продолжать бой.

Анук умерла, и Клер в тот вечер зашла не случайно.

6

Он шел следом за ней по улице. Был прекрасный вечер, тихий, теплый, мягкий. Нагретый за день асфальт приятно пружинил под ногами. В воздухе пахло Парижем, на террасах кафе ни одного свободного столика. Несколько раз он спросил, не голодна ли она, но она по-прежнему шла впереди него, и расстояние между ними все увеличивалось.

– Послушай, я есть хочу, – сказал он раздраженно. – Мне все это надоело. Я дальше не пойду.

Она развернулась, зашла вслед за ним в кафе, достала из сумки листок бумаги и положила перед ним на столик.

– Завтра в пять.

Адрес в пригороде. Совершенно невообразимое место.

– В пять я буду в самолете, – улыбнулся он ей. Но улыбка быстро сползла с его губ.

Как тут улыбаться, когда у нее такое лицо?

***

Она вошла в кафе, согнувшись пополам. Словно старалась удержать то, что только что потеряла. Он встал, обнял ее за шею, привлек к себе и дал выплакаться. Из-за ее спины хозяин кафе бросал на него обеспокоенные взгляды, он, как мог, отмахивался от него свободной рукой, мол, не обращайте внимания. Потом он оставил большие чаевые за причиненное беспокойство и увез ее к морю.

Может, это было глупо, но что еще он мог тогда сделать?

Он вышел из туалета, натянул свитер и отправился обратно на диван.

Что еще он мог тогда сделать?

Они подолгу гуляли, много пили, курили всякую дурь и даже иногда танцевали. Но большую часть времени не делали ничего.

Сидели и смотрели, как меняется свет. Шарль рисовал, мечтал, ходил в порт за покупками и готовил еду, сестра в сотый раз перечитывала первую страницу какой-то книги и закрывала глаза.

Но только она никогда не спала. Если бы он о чем-нибудь ее спросил, она бы его услышала и ответила.

Но он ни о чем не спрашивал.

Они выросли вместе, потом три года прожили вдвоем в крохотной квартирке и Алексиса знали с незапамятных времен. Вдвоем им все было под силу.

Вот только на этой террасе над морем негде было укрыться.

Здесь не было тени.

В последний вечер они пошли в ресторан, и когда открыли вторую бутылку Рецины,[26] он взял ее за руку:

– Ты в порядке?

– Да.

– Точно?

Она кивнула.

– Хочешь вернуться к нам?

Отрицательно покачала головой.

– Где будешь жить?

– У подруги… с факультета…

– Ладно…

Он переставил свой стул, чтобы вместе с ней наблюдать за тем, что происходит на улице.

– В любом случае, ключи у тебя есть…

– А ты?

– Что я?

– Никогда не рассказываешь о своих приключениях… – она состроила недовольную гримасу, – ну… о любовных… в смысле, о романах…

– Видно, похвастаться особо нечем…

– А как там твоя чертежница?

– Ушла строить новые планы…

Она улыбнулась ему. Ее загорелое лицо вдруг показалось ему слишком хрупким. Он наполнил стаканы и заставил ее выпить за лучшие времена. Помолчали. Она попробовала скрутить себе сигаретку.

– Шарль?

– Я за него.

– Ты ведь не скажешь?.. Сам знаешь кому…

– Да что я ему скажу? – ухмыльнулся он. – О чести, что ли, буду с ним разговаривать?

Сигаретная бумажка у нее в руках порвалась. Он взял у нее пачку, осторожно наполнил бумажный желобок табаком и поднес к губам, чтобы лизнуть.

– Я имею в виду Анук…

Он замер.

– Нет, – ответил он, сплюнув табачную крошку, – конечно, нет.

Протянул ей готовую сигарету и отвернулся, погрузился в себя.

– Ты… ты с ней еще общаешься?

– Изредка.

Надел темные очки. Она не стала продолжать.

***

В Париже шел дождь. Они взяли такси, она вышла на улице Гоблен.

– Спасибо, – прошептала она ему на ухо. – Все в прошлом, обещаю тебе. Все будет в порядке.

Он смотрел, как она спускалась по лестнице в метро.

Видимо, почувствовав его взгляд, она остановилась на полпути, и, подмигнув ему, соединила большой и указательный палец в букву «О», показывая, что все «О'кей», как это принято под водой.

Этот простой жест, так убеждающий в том, что все хорошо. Он поверил и удалился с легким сердцем. Был молод тогда, наивен. Верил знакам. Это было только вчера и вот уже без малого девятнадцать лет тому назад.

Как она его провела.

7

Он уснул, а когда проснулся, на него молча смотрела Снупи. Прежняя Снупи, с круглой, распухшей после сна мордахой, сидела и чесала ухо передней лапой.

Рассвет еще только стучался в окно, и он подумал, не снится ли ему все это. И стены такие розовые…

– Ты спал здесь? – спросила она грустно.

Черт, нет, это не сон. Это жизнь. Новый раунд.

– Который час? – спросил он зевая.

Она отвернулась и пошла к себе в комнату.

– Матильда… Остановилась.

– Это не то, что ты думаешь…

– Я ничего не думаю, – ответила она.

И исчезла.

Шесть часов двенадцать минут. Доплелся до кофеварки, сварил себе двойной кофе. День обещал быть долгим…

Совсем продрог, закрылся в ванной.

Присев боком на край ванны и подперев кулаком подбородок, задумался, блуждая взором в клубах теплого пара и кружении воды. То, что его сейчас занимало, поглощало целиком, заключалось в нескольких словах: Баланда, ты достал! Кончай, возьми себя в руки!

До сих пор ведь тебе как-то удавалось не сбиваться с пути, жил не заморачиваясь, так что же на тебя сегодня нашло? Поздно теперь, понимаешь? Ты слишком стар, в твоем возрасте подобные излишества – непозволительная роскошь. Она умерла. Все в прошлом. Задерни занавес и займись живыми. У тебя вон за стеной недотрога из саксонского фарфора – прикидывается, что ей все нипочем, а сама убивается, того гляди разобьется. В ее возрасте так рано не встают… Закрой этот чертов кран и пойди вынь наушники у нее из ушей.

Тихо постучал, вошел и сел на пол у ее ног, спиной к кровати.

– Это не то, что ты думаешь…

– …

– Где же ты, мой верный четвероногий друг? – неуверенно произнес он. – Спишь? Слушаешь грустные песни под одеялом и не можешь понять, чего этот старый дурак Шарль опять к тебе привязался?

– …

– Я спал сегодня на диване только потому, что долго не мог заснуть… и не хотел мешать твоей маме…

Она заворочалась, задела его плечо, кажется, коленкой?

– Вот я сейчас тебе все это говорю, а сам думаю: зачем я это делаю?.. Нечего мне перед тобой оправдываться… Это тебя не касается, точнее, не имеет к тебе отношения. Это дела взрослых, ну то есть… старших… и…

Ох, черт, подумал он, и зачем ты лезешь в это болото, куда тебя вечно несет? Поговори с ней о чем-нибудь другом.

Он поднял голову и в полутьме стал осматривать стены ее комнаты. Давненько он не заглядывал в ее гнездышко, а ведь он любил это делать: любоваться ее фотографиями, ее рисунками, ее бардаком, ее постерами, ее жизнью, ее воспоминаниями…

Стены в комнате подрастающего ребенка – лучшее наглядное пособие по занимательной этнологии. Квадратные метры, на которых жизнь кипит, бурлит и обновляется, безостановочно пожирая патафикс.[27] Чем она сейчас живет? С какими подружками на этот раз паясничала в фотоавтомате? Какие амулеты нынче в моде, и где прячется физиономия того «дерева, которое не жалуется, когда его обнимают»?

С удивлением на одном из снимков обнаружил себя вместе с Лоранс. Впервые видел это фото. Судя по всему, это она их сфотографировала, когда-то давно, когда была еще совсем ребенком. И в уголке каждого снимка, на фоне неба обязательно торчал ее указательный пальчик. Они выглядели счастливыми, улыбались на фоне горы Сент-Виктуар. А вот какая-то желатиновая капсула в прозрачном пакетике с надписью Be а Star instantly,[28] рядом, на листке в крупную клетку, записано стихотворение Превера, заканчивающееся словами:

В Париже

На земле

Той земле, что как звезда.

Фотографии светловолосых губастых актрис, адреса интернет-сайтов, записанные на картонках из-под пивных кружек, брелоки, дурацкие плюшевые игрушки, замысловатые флаеры, возвещавшие о концертах в какой-нибудь дыре, всякие «фенечки», реклама некоего Месье Ж, гарантирующего как возвращение любимого, так и сдачу любого экзамена с первого раза, улыбающаяся физиономия Корто Мальтезе,[29] использованный ски-пасс[30] и даже репродукция Каллимаховой Афродиты, которую он сам ей когда-то послал, чтобы поставить точку в одном щекотливом деле.

Это была их первая серьезная ссора… Наорал на нее, потому что взяла за манеру ходить с голым животом.

«Крась волосы, делай татуировки, пирсинг, все, что угодно! – кричал он. – Хоть перья в зад втыкай, если душе угодно! Но не оголяй живот, Матильда. Только не живот…» Заставлял ее по утрам поднимать руки вверх перед уходом в колледж и отправлял переодеваться, если майка задиралась выше пупка.

В результате, она неделями общалась с ним сквозь зубы, но он не уступал. Он сопротивлялся, впервые. Впервые выступал в роли старпера.

Только не живот. Ни в коем случае.

«Живот женщины, это самое таинственное, что есть в мире, самое волнующее, самое красивое, даже самое сексуальное, как бы написали в ваших дебильных журналах, – долдонил он под снисходительным взглядом Лоранс, – так что, нет, только не живот… Спрячь его. И береги… Я, Матильда, тебе не мораль читаю и не о приличиях говорю… Я о любви. Куча пацанов будут мысленно измерять твою задницу и угадывать форму груди, и это честная игра, но живот – прибереги его для того, кого полюбишь, ты… Ты меня поняла?»

«Да, думаю, мы хорошо тебя поняли, – сухо заключила ее мать, которой не терпелось сменить тему. Переоденься в монашескую робу, дочка». Он посмотрел на нее, покачав головой и наконец замолчал. А на следующий день пошел в книжный Лувра и послал ей по почте эту открытку, написав на обороте:

«Посмотри, ее живот так красив потому, что ты его не видишь».

Лицо и одежда Матильды удлинились, но она никогда не упоминала об этой открытке. Он был уверен, что она давно ее выбросила. Ан нет… Вот ведь она… Между репершей в стрингах и полуголой Кейт Мосс.

Он продолжил изучение стен…

– Тебе нравится Чет Бэйкер?[31] – удивился он.

– Ты о ком? – проворчала она.

– Да вон, о нем…

– Понятия не имею, кто это… просто он невероятно красив.

Черно-белое фото. Чет Бэйкер в молодости, когда он походил на Джеймса Дина.[32] Только более нервного. Более умного и изможденного. Привалился к стене, держась за спинку стула, чтобы не упасть.

Труба лежит на коленях, смотрит вдаль.

Она была права.

Просто он невероятно красив.

– Забавно…

– Что забавно?

Почувствовал ее дыхание на затылке.

– Когда я был в твоем возрасте… Нет, немного постарше… У меня был приятель, страстно обожавший Бейкера. Буквально помешанный, чокнутый, бредивший только им. Носил такую же белую майку, а уж на эту фотографию – разве что не молился… Кстати, именно из-за этого парня я и спал сегодня на диване и отморозил себе задницу…

– А почему?

– Почему я отморозил задницу?

– Нет… Почему он так его любил?

– Но это же Чет Бэйкер! Великий музыкант! Его труба пела на всех языках обо всех чувствах в мире! И голос у него тоже был что надо… Я дам тебе его диски, тогда ты поймешь, почему он кажется тебе таким красивым…

– А что это был за приятель?

Шарль вздохнул и усмехнулся. Из этого болота ему точно не выбраться… Во всяком случае, не так быстро, придется побарахтаться.

– Его звали Алексис. Он тоже играл на трубе… И не только… Играл на всем подряд… На пианино, на аккордеоне, на укулеле… Он был…

– Почему ты говоришь о нем в прошедшем времени? Он умер?

Вот уж действительно…

– Нет, он жив, но я не знаю, что с ним стало. И продолжает ли он заниматься музыкой…

– Вы поссорились?

– Да… И так крепко, что я уж думал, навсегда вычеркнул его из своей жизни… и никогда больше о нем не вспомню…

– И что?

– И ничего. Оказывается, он никуда не делся… Вчера вечером я получил от него письмо, потому и спал в гостиной…

– Что он тебе написал?

– Ты, правда, хочешь знать?

– Да.

– Сообщил мне о смерти своей матери.

– Мда… Весело… – проворчала она.

– Сама видишь…

– Э… Шарль…

– Что, Матильда?

– У меня тут на завтра мегасложная домашка по физике…

Поднялся, скривившись: спину прихватило…

– Вот и славно! – обрадовано заявил он. – Отличная новость! Как раз то, что мне было нужно. Мегасложная физика с Четом Бэйкером и Джерри Маллигеном в придачу.[33] Прекрасно проведу воскресенье! Ну… а ты поспи, радость моя, еще хоть пару часов…

Пока искал ручку двери, она остановила его:

– Почему вы поссорились?

– Потому… Потому что он как раз корчил из себя Чета Бейкера… Хотел походить на него во всем… Быть Четом Бейкером, а это означало еще и делать много глупостей…

– Например?

– Наркотики, например…

– И что?

– Ну, эх, де-во-чка мо-оя, – заворчал он, уперев руки в боки, как толстый мишка из «Спокойной ночи, малыши», – продавец песка ушооол, и я отправляюсь к себе на оооблакооо… Завтра я расскажу тебе другую истоооорию… Если будешь ууумницей. Пом-пом-подом.

В голубом свечении радиобудильника увидел, что она улыбается.

Потом снова включил горячую воду, погрузился в ванну с головой и со всеми мыслями в придачу, потом вынырнул и закрыл глаза.

***

Вопреки всем ожиданиям, последнее зимнее воскресенье выдалось чудесным.

День катился как на роликах, по инерции. День Funny Valentine и How High The Moon.[34] День, когда можно наплевать на любые законы физики.

Его нога отбивала такт под ее письменным столом, который был так захламлен, что глаза разбегались, а рука сжимала двадцатисантиметровую линейку, которой он периодически, тоже в ритм, постукивал себя по голове, если та отвлекалась.

На несколько часов он забыл об усталости и делах. О сотрудниках, о летающих кранах и сорванных сроках. На несколько часов силы действия и противодействия пришли, наконец, в равновесие.

Передышка. Он ненадолго сошел с ринга. Восстанавливающие процедуры. Смесь ностальгии и «африканской поэзии», как было написано на обложке одного из компакт-дисков.

Колонки у Матильды в компьютере были, конечно, не ахти, но названия песен высвечивались на экране, и ему казалось, что все они про него.

Вернее, про них.

In A Sentimental Mood. My Old Flame. These Foolish Things. My Foolish Heart. The Lady Is A Tramp. I've Never Been In Love Before. There Will Never Be Another You. If You Could See Me Now. I Waited For You и… I May Be Wrong…[35]

Вот так подборка! – подумал он. – И ведь как верно… Как будто… слова молитвы, что ли…

Конечно, наивно видеть в столь заезженных словах послание, адресованное лично тебе. Их столько раз произносили, повторяли на все лады, эти обрывки фраз подойдут любому дураку на любом конце планеты. Ну и ладно, пусть так. Ему нравилось, как когда-то, узнавать себя в названиях песен и композиций. Снова стать тем, прежним верзилой, который живет исключительно чужими эмоциями.

Зазвучала труба, и это был настоящий Иерихон.

Ему не слишком нравилось слово «tramp»,[36] какое-то двусмысленное… Скорее бродяга… Да, босоножка, но в остальном, все подходило, и его «сумасшедшему сердцу» было плевать на Ньютона.

September Song.[37]

Разжал кулак. Эту вещь они слушали вместе…

Это было так давно… В «Нью Морнинг»,[38] кажется. И как же он был еще красив тогда… Невероятно красив.

Хотя и совершенно истощен. Исхудавший, с ввалившимися щеками, выбитыми зубами, измученный алкоголем. Он как-то странно гримасничал и передвигался так неуверенно, словно его только что избили.

После концерта именно из-за этого они с Алексисом и поцапались… Алексис никак не мог угомониться, был в трансе, раскачивался взад-вперед, закрыв глаза, отбивал такт, колошматя по стойке. Он не просто слышал музыку, он видел ее, жил в ней, мог мгновенно прочесть партитуру, точно это рекламный плакат, только не очень-то он любил это дело – читать партитуры…

Шарль, напротив, вышел из зала в расстроенных чувствах. Его убило состояние Чета: столько страданий и усталости читалось на лице этого типа, что Шарль не смог его слушать и в оглушающей тишине просто в ужасе на него смотрел.

– Это страшно… Такой талант и пустить на ветер…

В ответ Алексис набросился на него: мол, не фига своим бэк-вокалом ему песню портить. Он щедро осыпал ругательствами того, кто, между прочим, купил ему билет.

– Да что ты вообще понимаешь! – в конце концов, недобро усмехнувшись, сквозь зубы процедил ему Алексис.

– Еще бы…

Шарль застегнул пиджак.

– Куда мне.

Было уже поздно. Завтра ему рано вставать. Идти на работу.

– Ты вообще ничего не понимаешь…

– Конечно… В последнее время он сильно сдал, знаю… И чем дальше, тем хуже… Но в твои годы он уже чудеса творил…

Произнес это так тихо, что Алексис мог бы и не услышать. Тем более что уже повернулся к нему спиной. Но он услышал. У этого подонка был тонкий слух… Неважно, он уже тянул свой стакан бармену…

Наклонился, поднял с пола ластик Матильды и, когда разогнулся, понял, что позвонит.

Чет Бэйкер выбросился из окна гостиницы в Амстердаме через несколько лет после того концерта. Прохожие перешагивали через него, принимая за спящего алкаша, так он и пролежал там всю ночь, изувеченный, на тротуаре.

А она?

Ему было важно знать. В кои-то веки важно было понять.

Именно понять.

– Шарль?

– Алло! Алло! Контрольный вызов, Шарли Браво, вы меня слышите?

– Извини. Ну… так что? Что тут противодействует силе тяжести движущегося тела?

– А?

– Так что все-таки?

– Да выруби ты свою музыку, осточертела…

Улыбаясь, выключил звук. Он уже успел насладиться.

Конец импровизации.

Он позвонит.

***

Когда Лоранс со своей подругой Мод вернулись из хаммама, Шарль отвел всю честную компанию в пиццерию на углу, и они еще раз отпраздновали день рождения под звуки Come prima.[39]

В ее порцию тирамису воткнули свечку, и она придвинула к нему свой стул.

Для фотографии.

Чтобы сделать приятное Матильде.

Чтобы улыбаться вместе на маленьком экранчике ее телефона.

Завтра в семь утра самолет – потирая щеки, поставил будильник на пять.

Спал мало и плохо.

Никто так и не выяснил, выбросился он из того окна или выпал из него случайно.

Конечно, на столике в номере обнаружили следы героина, но когда его невесомое тело наконец перевернули, то увидели, что в руке он сжимает оконную ручку…

Выключил будильник в половине пятого, побрился, тихо закрыл за собой дверь, записки на кухонном столе не оставил.

Отчего умерла Анук? Тоже не сладила с каким-нибудь оконным шпингалетом, хотела, чтобы все выглядело достойно?

Она столько раз видела, как люди умирают… столько смертей… Столько окон и прочих досадных обстоятельств… Особенно тогда… В великую эпоху Нью-Морнинга, в начале 80-х, когда СПИД косил всех подряд – молодых и здоровых.

Они поужинали вместе, в этом царстве Смерти, и тогда он впервые увидел, что она в растерянности:

– Самое тяжелое это говорить им правду…

Она задыхалась.

– …они ведь заразны, понимаешь… И мы обязаны сказать им, что да, они скоро сдохнут, как собаки, и мы ничем не сможем им помочь. Мы сразу же им это сообщаем… Чтобы больше никого не заражали… Да, ты скоро сдохнешь, но не теряй времени… Беги расскажи об этом тем, кого ты любил. Они тоже должны знать, что обречены. Давай! Бегом! И через месяц возвращайся!

Такого, знаешь, у нас никогда еще не было… Это впервые… И все мы оказались в одинаковом положении… От главврача до последней санитарки… Всех сметает на своем пути… Всех нас имеет, сука… Безжалостно и беспощадно… Все вы ни на что не годитесь. Знаешь, сколько людей я проводила на тот свет, и сейчас провожаю, что делать, жизнь у меня такая, что тебе объяснять, сам знаешь… Стискивала зубы, звала помощницу, мы отправляли тело в морг и убирали палату. Да, застилали чистую постель для следующего пациента, а когда он поступал, занимались им. Улыбались ему, выхаживали. Слышишь, выхаживали его? Ведь именно для этого мы собственно и выучились этой кретинской профессии…

Но теперь? В такой ситуации? Зачем мы вообще нужны?

Она забрала у меня сигарету.

– Впервые в жизни мне приходится притворяться, Шарль… Впервые я вижу Смерть в лицо, да именно Смерть с заглавной буквы. Помнишь, ваши учителя по литературе очень любили вам задавать про эту… про… как ее?

– Персонификацию.

– Нет, как-то круче звучало…

– Аллегорию?

– Точно! Смерть – она и есть аллегория. Я прямо вижу, как она рыскает вокруг: вместо головы череп, и с этой чертовой косой в руке. Вижу ее. Чувствую. Когда я в больнице, я чувствую ее запах в коридорах, а иногда даже резко оборачиваюсь, потому что слышу, как она идет за мной по пятам и…

Ее глаза сверкали.

– Ты думаешь, я рехнулась? Думаешь, совсем сбрендила?

– Нет.

– И самое страшное, что теперь, в довершение ко всему, им грозит еще и позор. Как же! Постыдная болезнь! Передается через постель или иглу. А значит, ты обречен на одиночество. На одиночество и смерть. Таких либо вообще не навещают родные, либо приходится бог знает что придумывать для этих дебильных родителей, которым только и дело до того, с кем спят их дети. Да, мадам, это легочная инфекция, нет, мадам, это неизлечимо. О да, мсье, к сожалению, вы абсолютно правы, похоже, другие органы тоже поражены. Очень верно подмечено, да-да… Сколько раз мне хотелось заорать, схватить их за шиворот и трясти до тех пор, пока из них все их гребаные предрассудки не высыплютея, как труха, и сгинут у изножья… Чего?.. Кровати, на которой лежит то, что осталось от их ребенка… Как назвать-то это, даже не знаю. Помирашка, который лежит с открытыми глазами, потому что даже закрыть их уже не в силах. Она опустила голову.

– Зачем вообще рожать детей, если они не могут рассказать тебе о своей любви, когда вырастут?

Она отодвинула от себя тарелку.

– А? И что тогда вообще остается? Что нам остается, если мы не можем говорить друг с другом о любви, об удовольствии? Коммунальные платежи? Прогноз погоды?

Она разошлась.

– Дети – это же наша жизнь, черт подери! Они между прочим тоже появились на свет только потому, что мы трахались, разве нет? И какая же разница, как именно они это делали: когда, с кем, где? Два парня, две девицы, три парня, блядь, фаллоимитатор, кукла, хлысты, наручники, да все что душе угодно, в чем проблема-то? В чем? Ночь на дворе! Ночью – темно! Ночь – это святое! Да если и днем, то… Тоже хорошо…

Она пыталась улыбаться и подливала себе перед каждым новым вопросом.

– Понимаешь, впервые за мою практику я… я совершенно бесполезна…

Я тронул ее за локоть. Мне хотелось обнять ее, я…

– Не говори так. Если бы мне пришлось умирать в больнице, я бы хотел, чтобы рядом…

Она вовремя меня остановила. Я не успел опять все испортить.

– Кончай. Мы говорим о разных вещах. Ты-то себе представляешь юношу бледного и высокого, протягивающего руку той самой идиотской аллегории, а я тебе – о поносе, герпесе и некрозе. Я тут тебе сказала, что они сдохнут, как собаки? Я ошибалась: собакам повезло больше, их можно усыпить.

Люди за соседними столиками косились на нее. Я к этому привык. За двадцать-то лет. Анук всегда говорила слишком громко. Или хохотала от души. Или пела во все горло. Или первая пускалась в пляс… Она всегда перегибала палку, люди смотрели на нее и говорили всякие гадости. Ну и плевать! В другое время она подняла бы бокал и, подмигнув какому-нибудь добропорядочному семьянину, выкрикнула бы: «За любовь!» или: «За секс!», а то и еще чего похлеще, в зависимости от количества выпитого. Но в тот вечер все было не так. В тот вечер ее не отпускала больница. Здоровые люди ее больше не интересовали. И ничем не могли ей помочь.

Я не знал, что сказать. Думал об Алексисе, которого она не видела уже много месяцев. О его срывах и вечно расширенных зрачках. О сыне, упрекавшем мать за то, что родился белым, а хотел жить, как Майлз, Паркер и им подобные.

Который без устали копался в себе. Изводил себя, погружаясь все глубже и глубже. Искал себя, день-деньской валяясь на кровати.

А еще, щурился при дневном свете…

Она словно прочитала мои мысли.

– Наркоманы, это отдельная тема… Либо у них никого нет, либо родители в таком состоянии, что по ним тоже больница плачет. Ну а те, кто рядом со своими детьми, кто всегда был с ними, знаешь, что они нам говорят?

Я отрицательно покачал головой.

– «Это мы виноваты, это наша вина».

В то время, в середине восьмидесятых, Алексис был еще в более или менее приличном состоянии. Думаю, в основном покуривал… Точно не помню, но вроде дело еще не дошло до жгутов и рубашек с длинными рукавами, иначе я помнил бы, что ей тогда ответил. Но речь шла о других родителях, и я спокойно кивал. Речь шла о других…

Помню, мне все-таки удалось сменить тему разговора, и мы уже болтали о том о сем, о моей учебе, о вкусовых качествах поедаемых нами десертов, о фильме, который я посмотрел в прошлые выходные… как вдруг улыбка застыла на ее лице.

– В воскресенье я была на дежурстве и… И привезли мальчика… чуть старше тебя… танцор… Он показывал мне фотографии… Танцор, Шарль… С прекрасной фигурой, с великолепным телом…

Она запрокинула голову, сдерживая сопли, слюни, слезы, собралась с духом да и выпалила:

– …я стала протирать его тело раствором камфорного спирта, это все равно что мертвому припарки, издевательство сплошное… я помогла ему перевернуться на бок, чтобы промыть спину, и знаешь, что произошло у меня под рукой? – спросила она, показывая ладонь.

– Вот под этой самой рукой… Рукой дипломированной медсестры, которая за двадцать с лишним лет перебинтовала тысячи больных?

Я замер.

– На…

Она остановилась, осушила стакан. Ее ноздри дрожали.

– На позвоночнике его кожа…

Я протянул ей салфетку.

– …лопнула…

***

Он только что вызволил свой чемодан и теперь топтался перед стойками регистрации. Вокруг уже звучала русская речь, три девицы, хихикая, обсуждали результаты шоппинга.

Животы у них были обнажены.

Хотелось кофе.

И сигарету…

Доставая книгу, выронил старый посадочный талон, служивший ему закладкой. Без паники, через несколько метров он получит другой, точно такой же, совершенно новый…

Глава XXXIII

Главное действие Бородинского сражения произошло на пространстве тысячи сажен между Бородиным и флешами Багратиона. (Вне этого пространства с одной стороны была сделана русскими в половине дня демонстрация кавалерией Уварова, с другой стороны, за Утицей, было столкновение Понятовского…

Нда, в тексте ни просвета, ни «окошка» не видать…

Нет, только не в окно…

Возле окна у нее всегда кружилась голова.

…с Тучковым; но это были два отдельные и слабые действия в сравнении с тем, что происходило в середине…[40]

Он читал и не понимал ни слова.

Зажужжал сотовый, это из агентства. В такую рань?

Нет. Сообщение вчерашнее. От Филиппа. Один из подручных Павловича по электронной почте известил о катастрофическом положении дел: второй слой придется класть заново, ошибка в расчетах, парни из фирмы Ворадина ничего не хотят знать, а еще, на западном участке нашли труп какого-то типа. Конечно, без регистрации. Ждут милицию.

Ну вот, приехали… И почему только этот не исчез бесследно?

Бетон что ли кончился?

Глубоко вздохнул, выдохнул гнев, нашел свободное кресло, захлопнул книгу, сунул ее в портфель вместе с обоими императорами и их полумиллионами мертвецов на каждого и достал свои бумаги. Прикинул время, прибавил два часа, набрал номер, попал на автоответчик и принялся ругаться по-английски. Господи, Good Lord, хоть душу отвел. Этот сукин сын, fucking bastard, все равно не станет слушать его до конца.

И куда вдруг все враз исчезло? Алексис, его убогая жестокость, Клер и часовенки на острове Скопелос, Лоранс с ее перепадами настроения, Матильда с ее гримасами, его воспоминания, их будущее, отзвуки прошлого, весь этот сплошь зыбучий песок. Оп! И как ветром сдуло. Эта чертова стройка на этой чертовой стройплощадке начинала серьезно его доставать, так что к собственной жизни придется вернуться позже.

Сейчас, простите, время вышло.

И Баланда, выпускник Высшей Инженерной школы и Бельвильской архитектурной, дипломированный специалист и магистр наук, член Гильдии Архитекторов, трудоголик, лауреат, не раз премированный и отмеченный, и прочее и прочее, – все, что вообще можно уместить на визитке, когда такого добра навалом, – этот Баланда взял и решительно выгнал того, другого, неуверенного в себе.

Ооо… Сразу стало легче.

Рано или поздно все упрекали его за то, что он столько внимания, времени, сил отдает работе. Девушки, семья, коллеги, сотрудники, клиенты, ночные уборщицы в офисах и даже однажды врач. Доброжелатели называли его дотошным, другие говорили, что ему просто больше всех надо, или что у него синдром ботаника. Что он им мог ответить?

И действительно, почему все эти годы он так много работал?

К чему все эти бессонные ночи? К чему вся эта ущербная жизнь? Когда он даже в семье не может выстроить отношения? Откуда эта тяжесть в затылке? Да и вообще, сама потребность возводить стены?

Зачем ему эта заведомо проигранная битва?

Затем что… Да нет, никогда он не находил аргументов в свое оправдание. А если честно, то никогда особенно и не искал. Вот только сейчас… Мда.

Только сегодня утром, когда он услышал, что пассажиров рейса Париж-Москва номер АФ тысяча шестьсот сорок четыре, авиакомпании Эйр-Франс, вылет в семь часов десять минут, просят пройти на посадку, выход номер шестнадцать, встал, достал из кармана паспорт, взял чемодан, в который раз удивляясь его подозрительной легкости, только сейчас он вдруг понял, что знает, зачем ему все это нужно. Чтобы дышать.

Просто дышать.

То немногое, что успело произойти за эти считанные часы, и та пропасть, что разверзлась в его прошлом, могли бы навести нас… как бы это получше сказать… на некоторые сомнения в разумности такого вывода, ну да ладно… В кои-то веки оставим ему право на сомнение.

Пусть себе подышит пока до выхода номер шестнадцать.

8

Перелет со скоростью девятьсот километров в час. Едва успел включить ноутбук, как командир корабля уже объявлял, что температура в Москве + два градуса, желал всем приятного пребывания в столице и бодро тараторил прочую дребедень авиаальянса «Скай Тим».

В аэропорту его встретил Виктор, шофер с мягкой, беззубой улыбкой (дырка – зуб – дырка – два зуба), который, как он понял, проведя с ним в пробках не один десяток часов (нигде в мире Шарлю не доводилось проводить столько времени на заднем сидении автомобиля. Сначала он был озадачен, потом обеспокоен, потом раздражен, потом взбешен, а потом… смирился. Так вот что значит знаменитый русский фатализм, думал он. Смотреть сквозь запотевшее стекло, как все твои добрые намерения тонут в колоссальном бардаке, окружающем тебя), в прежней жизни был звукоинженером.

Он был болтлив, рассказывал массу потрясающих историй, в которых его пассажир не понимал ни слова, и еще курил сигареты с чудовищным запахом, доставая их из прелестных пачек.

Когда у Шарля звонил мобильный и он утыкался в трубку, тот, видимо из деликатности, спешил погромче врубить музыку. Отнюдь не балалайки, и даже не Шостаковича, а свой любимый местный рок. От «эффекта Ларсена» темнело в глазах.

Удручающе!

Как-то вечером, на заправке, Виктор снял рубашку и наглядно продемонстрировал всю свою жизнь. Все ее этапы подрагивали на его теле в виде татуировок. Он развел руки в стороны и, словно балерина, исполнил полный поворот, а Шарль смотрел на него круглыми глазами.

Это было… удивительно…

Повидался с местными приятелями: соотечественниками, немцами, русскими. Выдержал множество встреч, совещаний, вздохов, насмешек, придирок по пустякам, один невозможно долгий обед, потом снова надел каску и сапоги. Ему что-то много и долго говорили, сбивали с толку, хлопали по спине. Когда увидел ребят из Гамбурга, окончательно развеселился: те приехали устанавливать климатическое оборудование. Вот только где, спрашивается, они собирались это делать?

Да, в конце концов, развеселился. Чего из себя Наполеона строить, когда стоишь по колено в дерьме.

Пошел к бытовкам начальства, где его ждали два типа, точь-в-точь персонажи из фильма братьев Карл Маркс.[41] Покруче настоящих, со здоровенными пушками, похожие на ковбоев в состоянии абстинентного синдрома. Нервные, бледные, уже раздраженные. Уже рвущиеся в бой…

Милиция, сообщили ему.

А! ну конечно.

Все остальные, приглашенные для беседы, в основном рабочие, говорили разве что по-русски. А где же переводчик, который обычно работал с ним? Баланда позвонил в офис Павловича. Его заверили, что молодой человек, прекрасно говорящий по-французски, уже в пути. Хорошо. А вот и он, стучит в дверь, весь красный и запыхавшийся.

Началась беседа. Скорее допрос.

Когда очередь дошла до него, довольно быстро понял, что мимика Старского и Хатча не вполне адекватна его словам. Повернулся к переводчику:

– Они понимают, что вы им сейчас говорите?

– Нет, – отвечал тот, – они говорят, таджик не пить. Гм…

– Нет, то, что я вам только что сказал? Про контракты господина Королева…

Переводчик кивнул, снова заговорил, милицейские глаза округлились.

Так что?

– Их говорят вы гарантёр.

??!?

– Извините, что спрашиваю, а вы… вы как давно говорите по-французски?

– В Грейнообле… – отвечает он с ангельской улыбкой.

Вот черт…

Шарль потер глаза.

– Sigarjet? – спросил он у младшего из шерифов, постучав по губам большим и указательным пальцами.

Spassiba.

Выдохнул клуб дыма – восхитительное облако углекислого газа и чистого отчаяния, уставился на потолок, откуда свисала державшаяся на двух гвоздях разбитая лампа дневного света.

Снова подумал про Наполеона… Как он недавно прочел, этот гениальный полководец проиграл Бородинское сражение, потому что у него был насморк.

Неизвестно почему вдруг почувствовал с ним солидарность. Нет, парень, ты не виноват… Твое дело было заведомо проиграно… Эти ребята нам не по зубам.

Нет, не по зубам…

Fiat Lux! Да будет свет! – наконец появился и сам Павлович в сопровождении некоего «должностного лица». Приятеля деверя сестры тещи правой руки Лужкова, или что-то в этом роде.

– Лужков? – удивился Шарль, – you mean… the… the mayor?[42] Павлович не стал ему отвечать, был слишком занят: знакомил присутствующих.

Шарль вышел на улицу. В таких случаях он всегда выходил, и все ему были за это только признательны.

Супертолмач немедленно его нагнал, пришлось проявить к нему некоторый интерес:

– Так значит, вы были в Гренобле?

– Нет, нет! – поправил тот, – я жить здесь в день.

Ну-ну.

Давно стемнело. Техника затихла. Некоторые рабочие здоровались с ним, другие толкали их в спину, чтобы шли быстрее. Виктор повез его в гостиницу.

Дорогой, как всегда, Баланда обучался русскому языку. Roubles это «рубли», euros это «евра», dollar эээ… это «доллар», идиотские водительские выражения разного рода: «Ну давай же! Поехали!» это «Казел!», «Дай проехать, кретин!», это «Мудак!», а еще «Cheveli zadam». (Ну и что-то еще в том же духе…)

Шарль рассеянно повторял про себя «урок», загипнотизированный растянувшимися на многие километры одинаковыми панельными многоэтажками. Еще когда он был студентом и впервые попал в Восточную Европу, они произвели на него неизгладимое впечатление. Словно все худшее с наших окраин, наши самые чудовищные ашелемы[43] разрастались здесь с невероятной скоростью,

А как же русская архитектура?.. Да, Русская Архитектура, ведь была же она когда-то.

Вспомнил монографию Леонидова, которую ему подарил Жак Мадлен…

Всем известная история… Все красивое уничтожили, потому что красивое, а значит, буржуазное, потом народ запихнули в… вот в это… а в то красивое, что уцелело, поселилась номенклатура.

Да, знаем. И вообще, не к лицу разглагольствовать об убожестве, сидя на кожаном сиденье в салоне мерседеса с климат-контролем, где градусов на двадцать теплее, чем в их подъездах.

Что скажешь, Баланда?

Да, но все-таки…

Давай, давай… Cheveli zadam.

***

Пока в ванне набиралась вода, позвонил в парижский офис, сообщил новости дня Филиппу, главному своему партнеру по данному проекту. Узнал, что его ожидают мейлы, на которые нужно ответить срочно. И еще ему надо позвонить в проектное бюро.

– Зачем?

– Ну… Из-за этой истории со вторым слоем… Ты чего смеешься? – забеспокоились на том конце провода.

– Прости. Это нервное.

Разговор перешел на другие проекты, стройки, сметы, проценты, проблемы, постановления, сплетни в их окружении, и под самый конец Филипп объявил ему, что Сингапур у них увел Марескен со своей шайкой.

Вот как?

Он уж и не знал, огорчаться или радоваться.

Сингапур… десять тысяч километров, семь часов разницы…

Внезапно, в одну секунду, вспомнил, что смертельно устал, что не высыпался… вот уже месяцы, годы, и что сейчас перельется ванна.

Выключив воду, вернулся в комнату, нашел розетки для своих многочисленных «зарядников», бросил пиджак поперек кровати, расстегнул несколько пуговиц на рубашке, присел на корточки, помедлил в нерешительности перед холодным светом распахнутого минибара, потом вернулся к кровати и сел возле своего пиджака.

Вынул ежедневник.

Как будто заинтересовался завтрашними встречами.

Как будто ненароком перелистал.

Как будто машинально. Просто так. Из удовольствия вдали от дома потеребить в руках что-то свое, родное.

А потом, надо же…

Наткнулся на телефон Алексиса Ле Мена.

Вот так так…

Сотовый лежал на ночном столике.

Посмотрел на него.

Едва успел набрать код Франции и две первые цифры номера, как предательски прихватило жи… Бросил телефон и ринулся в туалет.

Подняв голову, наткнулся на свое отражение в зеркале.

Брюки на полу, икры бледные, колени острые, рубашка расхристанна, лицо напряженное, взгляд несчастный.

Старик, да и только…

Закрыл глаза.

И облегчился.

Вода в ванной показалась ему прохладной. Его познабливало. Кому еще он мог бы позвонить? Сильви… Других близких подруг у нее, кажется, не было… Но… как же ее найти? Как ее фамилия? Бреман? Бремон? Да и общались ли они в последнее время? Сможет ли она хоть что-то ему рассказать?

Да и… хотел ли он сам что-то узнать?

Она умерла.

Умерла.

Он больше никогда ее не услышит.

Ни ее голоса.

Ни ее смеха.

Ни ее проклятий.

Не увидит, как ее губы кривятся, дрожат или растягиваются в улыбке. Не сможет смотреть на ее руки. На запястье, на рисунок вен, на круги под глазами. Уже никогда не узнает, что она скрывала, так хорошо, так плохо, так глубоко, за усталыми улыбками или дурацкими гримасами. Не сможет подсматривать за ней. Не сможет неожиданно схватить ее за руку…

Неужели то, что он узнает причину ее смерти, заменит ему все это? Что ему это даст? Дата смерти. Подробности. Точный диагноз. Неподатливое окно. Одно неверное движение. Последнее.

Нет, честно говоря…

Такая игра, пожалуй, не стоит свеч.

Шарль Баланда оделся во все чистое и, стиснув зубы, затянул на ботинках шнурки.

Он знал. Знал, что боится узнать правду.

Но гордец, сидящий в нем, похлопывал того, другого по плечу и твердил: Да, ладно. Перестань… Ты помнишь ее, вот и хорошо… И помни ее такой, какой знал… Ты все испортишь… Только так ты можешь отдать ей последний долг, ты же знаешь… Сохранить ее вот таким образом… Живой и только живой.

А другой, трусливый, все давил на затылок и шептал ему на ухо: Ну конечно, ты ведь почти уверен, что она и умерла так же, как жила?

Одна, одна-одинешенька. И как придется.

Совершенно потерянная в этом мире, который был для нее слишком мал. А что ее убило? Не трудно догадаться… Пепельницы, переполненные окурками, или выпитые стаканы вина, которые никогда не приносили ей облегчения. Или кровать, которую она больше не расстилала. Или… А сам-то что? К чему теперь кадилом размахивать да тоску нагонять? Где ты раньше-то был? Не обделывался бы сейчас со страху…

Эй, парень, ладно, держи себя в руках, знаешь сам, куда бы она послала тебя с этим твоим сочувствием.

Да заткнитесь вы оба, – заскрипел он зубами, – помолчите!

И раз уж он был такой гордый, то именно трус принялся набирать номер его злейшего врага.

Что он скажет? «Баланда на проводе», или «Это Шарль…», или «Это я»?

На третьем гудке почувствовал, что рубашка липнет к спине. На четвертом – пересохло во рту. На пятом…

На пятом услышал щелчок автоответчика, и женский голос зачирикал: «Здравствуйте, вы позвонили Корине и Алексису Ле Мен, оставьте ваше сообщение, и мы вам перезвоним, как только…».

Кашлянул, чтобы прочистить горло, помолчал несколько секунд, автоответчик записал его дыхание на расстоянии нескольких тысяч километров, и повесил трубку.

Алексис…

Надел плащ.

Женат…

Захлопнул за собой дверь.

На женщине…

Вызвал лифт.

На женщине по имени Корина…

Зашел в него.

И она живет с ним вместе, в одном доме…

Спустился на шесть этажей.

В доме, где есть автоответчик…

Пересек холл.

И…

Устремился на свежий воздух.

Значит, и тапочки тоже есть?

– Please, Sir![44]

Шарль обернулся. Консьерж тряс чем-то над стойкой. Хлопнул себя по лбу, вернулся, взял свою связку ключей, отдав взамен ключ от комнаты.

Его ждал другой шофер. Куда менее колоритный и на французской машине. Приглашающая сторона расстаралась, но он не строил иллюзий относительно предстоявшего мероприятия, просто возвращался к работе, как старый служака на фронт… И только когда они въехали в ворота посольства, решился наконец выпустить из рук свой сотовый.

Ел мало, претенциозная роскошь Игумновского особняка[45] его на этот раз вовсе не впечатлила, отвечал на вопросы, которые ему задавали, выдавал истории, которые от него ждали. Прекрасно справлялся с ролью, держался прямо, приборов не ронял, уверенно подходил к раздаче, перекидывался шутками и намеками с окружающими, пожимал плечами, когда требовалось, кивал головой и даже смеялся впопад, а между тем его мир пошатнулся, дал трещину и рушился на глазах.

Посмотрел на свои пальцы, напряженно сжимавшие бокал: аж побелели.

Почему бы не разбить его, этот бокал? Пойдет кровь, можно будет встать и уйти…

Анук вернулась. Анук вновь заняла свое место. Заполнила собою все. Как раньше. Как всегда.

Отсюда, или оттуда, она смотрела на него. Подсмеивалась над ним, комментировала манеры соседей по столу, их спесь, драгоценности на дамах, бессмысленность происходящего и спрашивала, как он здесь оказался.

– Что ты там делаешь, Шарль?

– Я на работе.

– Да что ты?

– Да.

– …

– Анук… Прошу тебя…

– Так ты даже помнишь, как меня зовут?

– Я все помню.

Ее лицо потемнело.

– Нет, не говори так… Есть некоторые вещи… И моменты… я бы… хотела, чтобы ты их забыл…

– Нет. Не верю. Хотя…

– Хотя что?

– Возможно, мы говорим о разных вещах…

– Надеюсь, – улыбнулась она.

– Ты…

– Я…

– Ты все такая же красивая…

– Замолчи, идиот. Встань. Посмотри… Они все возвращаются в зал…

– Анук?

– Что, мой хороший?

– Где ты была все это время?

– Где я была? Это у тебя надо спросить… Ну же, давай, иди к ним. Тебя все ждут.

– Все в порядке? – спросила супруга посла, жестом приглашая его сесть в кресло.

– Да, спасибо.

– Вы уверены?

– Просто устал…

Да ладно, полноте…

На усталость все можно свалить. Сколько лет он уже это делал, ловко прячась в мягких складках ее мятых одежд? За этой ширмой, такой пристойной и такой удобной…

И впрямь, в усталости есть некий шик, как будто знак удачной карьеры. И даже что-то лестное. Орден за заслуги, приколотый к неприкаянному сердцу.

Он лег спать, думая о ней и удивляясь в который раз, насколько справедливы самые избитые банальности. Когда в крышку гроба уже вбиты гвозди, вдруг спохватываешься: «Я не успел с ней как следует попрощаться…» или «Если бы я знал, я бы попрощался с ней иначе…» или «Мне еще столько всего нужно было ей сказать…»

А я с тобой даже не попрощался.

На сей раз не ждал от нее ответа. Ночь на дворе, а ночью ее никогда не было рядом. Или она дежурила в больнице, или же погружалась в летопись собственной жизни, в изучение планов своих великих сражений, взяв в подручные Джони Уокера[46] и Питера Стьювесант,[47] которые помогали ей вовремя перевернуть страницу и выдвинуть легкую кавалерию. Постепенно она впадала в забытье, капитулировала и, наконец, засыпала.

Моя Анук…

Если рай существует, ты уже наверняка соблазняешь святого Петра…

Уверен в этом. Вижу тебя.

Вижу, как ты взъерошиваешь ему бородку бабочкой, как забираешь у него из рук ключи и вешаешь их себе на пояс.

Когда ты была в порядке, ты могла все на свете, стоило тебе только захотеть, и ты устраивала нам, детям, просто райскую жизнь.

Сколько дверей ты распахнула перед нами своей улыбкой? Сколько раз мы с тобой пролезали без очереди? Сколько раз катались зайцем? Сколько нарушили всяких правил?

Сколько оскорблений пропустили мимо ушей, на скольких зануд наплевали, сколько препятствий преодолели, сколько запретов обошли?

«Возьмите меня за руки, парни, – заговоршически говорила ты, – и все будет хорошо…» Конечно, мы обожали, когда ты нас, сосунков, называла парнями, до боли сжимала наши руки и шла на штурм. Мы дрожали от страха, порою бывало и больно, но мы готовы были идти за тобой хоть на край света.

Твой старенький фиат был нашим кораблем, ковром-самолетом, дилижансом. Ты подгоняла свою тарантайку, бранясь, как здоровяк Хэнк из «Лаки Люка»:[48] Но! Шевелись, старая кляча!!! Ты лихо мчалась по окружной, пожевывала сигарету и сплевывала табак прямо в окно, радостно глядя, как мы подпрыгиваем от изумления.

За тобой трудно было поспеть, зато никакой телевизор нам был не нужен. И все было возможно.

Все.

Если только не отпускать твою руку…

А помнишь, как однажды ты устроила нам целое представление, когда от сгущенки Nestle мы уже перешли на Мальборо? Мы возвращались со свадьбы Каролин и, должно быть, дрыхли на заднем сиденье, продолжая подтанцевать во сне, как вдруг нас разбудили твои испуганные крики.

«Алло, алло. Икс-Б 12, вы меня слышите?»

Мы обалдело озирались, приходя в себя: машина с выключенными фарами стояла посреди поля, а ты разговаривала с прикуривателем при неверном свете потолочной лампочки. «Вы меня слышите? – молила ты. – Наш корабль на рейде, мои джедаи[49] по уши в мазуте, а повстанцы у нас на хвосте… Что мне делать, Оби-Уан-Кеноби?»

Алексису было не до шуток, еле ворочая языком, он грязно выругался, испугав стоявшую рядом корову, но ты так хохотала, что не могла его слышать. «Нечего таскать меня на всякие идиотские фильмы!» Потом мы вернулись в колею гиперпространства, а я еще долго смотрел на твое улыбающееся в зеркале лицо.

Я видел перед собой девчонку, какой ты была когда-то или могла бы быть, если бы тебе тогда разрешали проказничать…

Сидя у тебя за спиной, я смотрел на твой затылок и думал про себя: не потому ли ты превратила нашу жизнь в сказку, что у тебя самой было хреновое детство?

И понимал, что тоже старею, вместе с тобой…

Иногда я трогал тебя за плечо, чтобы проверить, не спишь ли ты, и однажды ты положила свою руку на мою. У платежного терминала ты ее забрала, но сколько же звезд было в ту ночь на небе!

Сколько звезд…

Да, если рай существует, то там, наверху, уж ты-то, наверняка, задашь им жару… Ну, а здесь? Что здесь осталось после тебя?

Заснул, вытянув руки вдоль тела. Голый, грязный, одинокий, на Смоленской улице, в Москве, в России. На этой маленькой планете, которая вдруг стала, и это последнее, о чем он успел подумать, бесконечно скучной.

9

Наутро встал, погрузился в привычную трясину, отсидел положенное в прокуренных бытовках, зарегистрировался на рейс, сел в самолет, забрал чемодан, взял такси, на этот раз под зеркальцем заднего вида болталась «рука Фатимы», вернулся к женщине, которая его разлюбила, и девушке, которая еще не научилась любить себя, поцеловал обеих, почтил своим присутствием назначенные встречи, пообедал с Клер, едва притронулся к своей тарелке, уверил ее, что все в порядке, увиливал, если разговор выходил за границы зеленых насаждений и программ реконструкции жилищного фонда в районах сложившейся застройки, когда она скрылась за углом, понял, что их отношения дали трещину, сердце ухнуло в пятки, покачал головой, попытался разобраться в себе, остановившись на бульваре Итальянцев, покопался в себе, принялся анализировать почву, заключил, что занимается самолюбованием, облил себя презрением, развернулся на сто восемьдесят градусов, сделал первый шаг, потом второй, вернулся к жизни, поменял рубли на евро, переменился, снова закурил, почувствовал отвращение к алкоголю, похудел, выиграл несколько тендеров подряд, стал реже бриться, почувствовал, что кожа на лице стала шелушиться, перестал смотреть, сколько волос выпало после мытья, все больше молчал, распрощался с Ксавье Белуа, вновь стал посещать окулиста, возвращался домой все позже, и чаще всего пешком, страдал бессонницей, старался как можно больше гулять, бродил, не отрывая глаз от кромки тротуара, где попало переходил дорогу, глядя под ноги, пересекал Сену, больше не любовался Парижем, не притрагивался к Лоранс, осознал, что, когда она ложилась спать раньше него, на кровати между ними образовывалось что-то вроде ложбинки, впервые в жизни стал смотреть телевизор, был потрясен, смог улыбнуться Матильде, когда она объявила ему свою оценку по физике, больше не реагировал, когда заставал ее за скачиванием музыки, всеобщая коррупция перестала его как-либо волновать, вставал по ночам, пил на кухне воду литрами, стоя на холодном кафельном полу, пробовал читать, но в конце концов бросил Кутузова с его войсками в Красном, отвечал на вопросы, которые ему задавали, отказал Лоранс в серьезном разговоре, которым она пыталась ему пригрозить, твердо повторил «нет», когда спросила, не трусит ли он, потуже затянул ремень, поменял в ботинках стельки, принял приглашение в Торонто на конференцию по проблемам environmental issues in the construction mdustry,[50] которые были ему глубоко безразличны, разозлился на стажерку, вырубил ей компьютер, схватил карандаш, сунул ей в руку, кричал, давайте, изобразите-ка мне то, что я якобы должен здесь увидеть, забросил проект гостиничного комплекса под Ниццей, прожег сигаретой дырку в рукаве пиджака, заснул в кинотеатре, потерял свои новые очки, нашел свою книгу про Жана Пруве, вспомнил о своем обещании, как-то вечером постучал в дверь своей недоросли и зачитал ей вслух этот отрывок: «Я помню, как отец говорил мне: Видишь, как к стеблю розы крепится шип? При этом он проводил пальцем по раскрытой ладони. Смотри… как большой палец прилегает кладони. Сделано на совесть, сочленения надежные, конструктивно устойчивые, при этом гибкие. Я запомнил. И, если приглядеться, то во всех созданных мною коллекциях мебели можно увидеть, что рисунок каждого предмета…», понял, что ей все это до лампочки, удивился, ведь раньше она была такой любознательной, пятясь вышел из ее комнаты, поставил книгу куда-то на полку, прислонился к стеллажу, посмотрел на свой большой палец, сжал кулак, вздохнул, лег спать, встал, погрузился в привычную трясину, отсидел положенное в прокуренных бытовках, зарегистрировался, сел в самолет, забрал…

Так продолжалось недели, с тем же успехом могло бы продолжаться месяцы и годы. Ибо гордец победил. И это логично… Ведь так всегда и бывает, не правда ли?

Вот уже лет двадцать, как он ее не видел, хотя жил рядом, и чего же теперь убиваться из-за какой-то пары слов, невесть кем написанных? Да, это был почерк Алексиса, но… ну ичто? Да кто он такой, этот Алексис?

Вор. Гад, который с легкостью предает друзей и отправляет возлюбленную делать аборт, одну, да еще и куда подальше…

Неблагодарный сын. Белое ничтожество. Возможно и талантливый, но такой подлец…

Как же давно это было. И это он… Нет, она… Да нет, пожалуй, это жизнь все решила за них, но тогда Шарль вдруг осознал, и это было очень неприятно, как трудно работать по проекту, который называется жизнь. Не понимал, как вообще его можно осуществить, когда фундамент столь неустойчив, и даже задумался, не ошибся ли он с самого начала… Кто он вообще такой? Куча строительного мусора! И что из этого можно построить? Хорошенькая шутка! Обманывал себя, каламбурил, как мог, но Боже, как же это было скучно.

Потом однажды утром принял душ, встряхнулся, что-то проворчал себе под нос, и вдруг почувствовал, что к нему вернулись и аппетит, и радость желаний, и вкус к работе. Он молод и талантлив, твердили ему. Имел слабость снова в это поверить, сделал над собой усилие и стал по кирпичику строиться дальше, как все.

Он перечеркнул ее. Хуже того: сжал до минимума.

Уменьшил масштаб.

В общем… Смастерил себе в утешение вот такую теорию… Но однажды, в воскресенье, когда он обедал у родителей, ему на глаза случайно попался валявшийся у них журнал… Вырвал оттуда страницу и перечитал ее, стоя в вагоне метро, сжимая под мышкой пакет с едой, который всучила мать.

Тут все было написано, черным по белому, между рекламой термальных вод и письмами читателей.

Эти строки стали для него не просто откровением, они принесли ему облегчение. Так вот что, оказывается, с ним происходит? Всего лишь синдром фантомной боли? Его задели за живое, у него отняли часть его жизни, а его идиотский мозг, не поспевая за событиями, продолжал посылать ему сигналы. И пусть от той жизни уже ничего не осталось, причем, давно, и он не мог этого отрицать, он продолжал ее чувствовать, и его ощущения были вполне реальны. «Озноб, жар, покалывание, мурашки, зуд, судороги и даже боли…», уточнялось в статье.

Да.

Именно так.

Все симптомы, как у него.

Только вот их локализация неясна.

Скомкал страницу, оставил пакет с едой своему ближнему, прищурился и привел мысли в порядок. Для решения проблемы его рационалистическому сознанию требовались наглядные доказательства. Найденное объяснение выглядело убедительным. Оно его успокоило.

Что же могло измениться за двадцать лет?

Получается, он любил фантом, ну а фантомы, хм, они ведь не умирают…

В общем, выдержал все вышеперечисленное, и даже без особых потерь. Похудел? Это скорее ему на пользу. Стал больше работать? Этого все равно никто не заметит. Снова закурил? Еще бросит. Натыкался на прохожих? Они его прощали. Лоранс в растерянности? Что ж, настал ее черед. Матильда смотрит дебильные сериалы? Тем хуже для нее.

Ничего страшного. Просто неловко ударился культей.

Пройдет.

Вполне возможно.

Возможно, что он и дальше жил бы себе как прежде, разве что относился бы ко всему попроще. Возможно, отбросив сомнения, он бы избавился от бесконечных запятых и почаще бы начинал жизнь с новой строки.

Да, возможно, он бы еще помучил нас своими проблемами с дыханием…

Но он сдался.

Поддался ее уговорам и ласковому шантажу, модуляциям ее дрожащего голоса, от которого прямо-таки извивался телефонный шнур.

Хорошо, вздохнул он, хорошо.

И как обещал, приехал пообедать к своим престарелым родителям.

Он даже не взглянул на заваленную почтой консоль, отвернулся от знакомого нам зеркала в прихожей, повесил плащ и сразу прошел на кухню.

За столом все трое вели себя безупречно, тщательно пережевывали пищу и старательно избегали говорить о том, ради чего они собственно собрались. Однако за кофе, Мадо не выдержала и, словно бы спохватившись «ой-какая-же-я-глупая-чуть-не-забыла», сообщила сыну, глядя куда-то поверх его плеча:

– Да, кстати, я тут узнала, что Анук Ле Мен похоронили близ Дранси.

Ему удалось ответить в том же тоне.

– Да? Не знал, я думал, ее похоронят где-нибудь в Финистере…[51] А как ты узнала?

– От дочки ее бывшей хозяйки… И замолкла.

– Так что? Вы все-таки решили срубить старую вишню? – спросил он.

– Пришлось… Ты же знаешь, из-за этих соседей… Угадай, сколько нам это стоило?

Слава Богу, обошлось.

По крайней мере, ему так показалось, но, когда он уже собирался вставать из-за стола, она положила руку ему на колено:

– Погоди…

Наклонилась к сервировочному столику и протянула ему большой конверт из плотной бумаги.

– Я тут на днях разбирала старые бумаги и наткнулась на эти фотографии, думаю, тебе будет приятно…

Шарль напрягся.

– Сколько лет утекло, – она достала один из снимков, – посмотри… Какие вы тут оба милые…

Они с Алексисом стоят, обнявшись за плечи. Два веселых Попейе[52] с трубками в зубах поигрывают своими мальчишескими бицепсами.

– Помнишь… Тот странный тип, который вас все время обряжал…

Нет. Ему совсем не хотелось вспоминать.

– Ладно, – отрезал он, – мне пора…

– Возьми их…

– Да ну. Зачем они мне?

Пока искал ключи от машины, подошел отец.

– Помилуй, – пошутил он, – если она завернула мне торт, я его не возьму.

Шарль увидел конверт в чуть подрагивавшей руке отца, оглядел его вельветовый жилет с потертыми пуговицами, белую рубашку, галстук, который тот вот уже более шестидесяти лет аккуратно повязывал каждое утро, отпущенное ему Богом, накрахмаленный воротничок, почти прозрачную кожу лица, седые волоски щетины, пропущенные бритвой, и, наконец, встретился с ним взглядом.

С осторожным взглядом мужчины, который всю свою жизнь прожил с властной женщиной, но так и не подчинился ей полностью.

Нет. Не подчинился.

– Возьми фотографии.

Он взял.

Отец стоял неподвижно, и он не мог сесть в машину.

– Папа, пожалуйста…

– …

– Э-эй! Пап, подвинься!

Они в упор посмотрели друг на друга.

– Ты в порядке, пап?

Отец не расслышал сына, но, пропуская его, вдруг признался:

– Я к ней был не так…

Мимо них с грохотом проехал грузовик.

И долго-долго, пока не свернул, Шарль смотрел в зеркало на его уменьшающуюся фигуру, заслоняющую горизонт.

Что же он все-таки сказал?

Этого мы никогда не узнаем. Его сын, наверняка, имел на этот счет какие-то свои соображения, но забыл их уже на следующем светофоре, пытаясь разобраться в карте парижских пригородов.

Дранси.

Ему сигналили. Он заглушил мотор.

10

Самолет в Канаду вылетал в семь вечера, а Дранси всего в нескольких километрах от аэропорта. В обеденный перерыв он покинул офис.

«С сердцем, рвушимся из груди», красиво сказано.

Именно так и отправился в путь.

С утра ничего не ел, нервничал, волновался, словно собирался на первое свидание.

Выглядел нелепо.

И как всегда все перепутал.

Ехал ведь не на бал, а на кладбище, да и сердце, в общем-то, из груди у него не рвалось, а искалеченное болталось на перевязи.

Да, под бинтами оно все еще билось, но очень неровно. Сбиваясь с ритма, колотилось, как сумасшедшее, словно она была жива, словно бы караулила его под тисами, и первым делом, конечно же, отчитает, как следует. Смотрите-ка! Явился не запылился! Не очень-то ты спешил! И на кой черт ты принес мне эти ужасные цветы? Ладно, оставь их тут, и идем отсюда. Выдумал тоже назначать мне свидание на погосте… Ты что, совсем сбрендил?

Ну это она зря… Краем глаза посмотрел на букет. Очень даже красивые цветы…

Да в смирительной рубашке его сердце, вот оно что.

Эх, Шарль…

Знаю, знаю… Не трогайте меня…

Всего несколько километров, господа палачи…

***

Парижский пригород, маленькое сельское кладбище. Никаких тисов, кованые решетки, голубки в окнах склепов и плющ по стенам. Сторож, ржавый кран и цинковые лейки. Он быстро обошел территорию. Последние клиенты, у них были самые уродливые могилы, упокоились здесь в восьмидесятые годы.

В растерянности обратился к бедно одетой женщине, которая обихаживала своих покойников.

– Вы, наверное, перепутали с кладбищем в Меврёз… Теперь там хоронят… Мы-то этот участок купили давно… Да и то, знаете, пришлось еще побороться, чтобы…

– А… это далеко?

– Вы на машине?

– Да.

– Тогда, лучше всего, возвращайтесь на шоссе и езжайте прямо до «Леруа-Мерлена»,[53] а там… Представляете, где это?

– Не… не очень… – ответил Шарль, уже не знавший, куда девать букет, – но эээ… продолжайте, я найду…

– Тогда вы можете ориентироваться на «Леклер»[54]

– А?

– Да, проедете мимо него, потом под железной дорогой и за свалкой направо.

Ничего себе, маршрутик…

Он поблагодарил ее и удалился, обдумывая услышанное.

Он был уничтожен еще до того, как отстегнул ремень безопасности.

Все оказалось именно так, как она сказала: после «Леруа Мерлена» и «Леклера», полигон для захоронений, примыкавший к базе местного Управления дорог. Над ним RER,[55] и грузовые самолеты в придачу.

На стоянке припаркованы мусоровозы, кусты вокруг увешаны целлофановыми пакетами, бетонный забор, заменяющий писсуар местным любителям настенной живописи.

Нет, покачал он головой, нет и нет.

Он вовсе не был чистоплюем. Просто оценка проектов застройки была частью его работы, но нет…

Мать наверняка ошиблась… Или дочь хозяйки напутала… Хозяйки… Как же, как же! Та еще была стерва… А много ли надо, чтобы затюкать молодую женщину, которая одна воспитывает сына и возвращается домой без сил, как раз, когда эта идиотка выводит гулять в сквер своих крысоловок… Ну да… Он все вспомнил… Мадам Фурдель… Одна из немногих, перед кем Анук пасовала… Квартплата… Мамаша Фурдель сдавала ей квартиру…

Абсурдность этого паркинга – последняя подлость старухи-процентщицы. Злая шутка, дурацкая ошибка, неверный адрес. Анук не могла иметь ничего общего с этим местом.

Сжав пальцами ключ зажигания, Шарль долго не решался вынуть его.

Ладно. Он все же заглянет туда.

Цветы брать не стал.

Бедные мертвецы…

Как им должно быть тяжко под грузом всей этой безвкусицы…

Мраморные плиты, отполированные до пластикового блеска, искусственные цветы, раскрытые фарфоровые книги, покрытые нарочитыми кракелюрами, отвратительные фотографии в пожелтевшем плексигласе, футбольные мячи, тузовые каре, пучеглазые щуки, дебильные эпитафии, вязкая жижа пустых сожалений. И все это – увековеченное в камне.

Позолоченная овчарка.

Спи, хозяин, я сторожу.

Скорее всего, все было не так уж ужасно и, может, в какой-то степени даже трогательно, но наш герой предпочел все это возненавидеть.

На земле яко на небеси.

В общем, типичное французское кладбище, разбитое на квадраты, словно американский город. Пронумерованные аллеи, квадратные могилы, стрелки с указателями: к душе номер В 23, к месту упокоения Н 175, в хронологической последовательности: давно остывшие – в первых рядах, те, что потеплее – в глубине, мелкий гравий, один контейнер для мусора, идущего в переработку, другой – для всякой дряни, изготовленной в Китае, и постоянный, постоянный грохот этих чертовых поездов, тревожащий их сон.

И тут в нем возмутился архитектор. Должны же существовать хоть какие-то нормативы и предписания? Должны же соблюдаться хоть какие-то правила в отношении мертвых? Хотя бы самые элементарные? Разве нельзя было предусмотреть для них хоть немного, извините, покоя?

Да… На них и на живых-то всегда плевали, распихивая их по уродским многоэтажкам, за которые они платили втридорога, беря кредиты на двадцать лет, почему же что-то должно было измениться, когда они сдохли? И во сколько им обошелся этот вечный вид на свалку?

Ладно, в конце концов, все это не его проблемы… Да, но его красавица? Если только он найдет ее здесь, на этой помойке, он…

Давай, закончи фразу. И что же ты сделаешь, придурок? Разроешь землю руками и вытащишь ее отсюда? Стряхнешь прах с ее юбки и заключишь в объятия?

Бесполезно. Он нас все равно не слышит. Мимо проносится груженая фура, полиэтиленовые пакеты взмывают в воздух и опускаются чуть дальше.

***

Она ездила уже не на фиате, но еще не на Соколе Миллениум Хана Соло,[56] значит, то был счастливый период маленькой красной R5, первой в ее жизни новой машины, а, значит, им было лет по десять… ну, может, одиннадцать… Получается, они уже учились в коллеже? Точно он не помнит. Анук в тот день была сама не своя. Принарядилась и совсем не смеялась. Курила одну сигарету за другой, забывала выключать дворники, ничего не понимала в историях Тото, которые они обсуждали, и повторяла через каждые пять минут, что они, мол, должны ее уважить.

Мальчишки отвечали да-да, хотя и не очень понимали, что значит уважить ее, а поскольку Тото выпил все пиво и написал в папин стакан, и…

Она везла их к своим родителям, которых не видела много лет, Шарля прихватила за компанию. Наверное, ради Алексиса. Чтобы защитить его, неспроста ведь уже заранее сама была вся на взводе, к тому же, просто чувствовала себя увереннее, когда слышала, как они хихикают и мутузят друг дружку на заднем сиденье.

– Когда приедем к бабушке, вы забудете про Тото, ладно?

– Дааа…

Это был пригород Ренна, спальный район. Шарль хорошо его запомнил. Анук искала дорогу, ехала медленно, ругалась, жаловалась, что ничего не узнает, а он тогда, как потом, в России, тридцать пять лет спустя, не мог оторвать глаз от бесконечных рядов еще совершенно новых и уже таких унылых зданий

Ни деревьев, ни магазинов, неба не видно, только крохотные окна и захламленные балконы. Он не решался ничего сказать, но был несколько разочарован тем, что Анук как-то связана с этим местом. Ему хотелось думать, что на их улицу ее занесло однажды морским приливом… Например, в морской раковине… Как на картине, которая так нравилась его сестре Эдит.

Она привезла кучу подарков и заставила их с Алексисом заправить рубашки в брюки. Даже причесала их, когда вышли из машины, тут-то они и поняли, что уважить ее означает вести себя не так, как обычно. Насторожились, не посмели ругаться за право нажать на кнопку лифта и только смотрели, как она все бледнеет и бледнеет по мере того, как лифт поднимается на последний этаж.

У нее даже голос изменился… А когда она протянула подарки, ее мать сразу убрала их в соседнюю комнату.

– Почему они их не развернули? – спросил ее Алексис на обратной дороге.

Она ответила не сразу.

– Не знаю… Наверное, берегут к Рождеству…

Остальное Шарль помнит довольно смутно: что было очень много еды, и потом у него болел живот, что пахло как-то странно, что говорили очень громко, что все время работал телевизор, что Анук дала денег младшей сестре, которая была беременна, а еще братьям, и лекарства отцу привезла, и никто ее не поблагодарил.

Они с Алексисом решили пойти поиграть на пустыре рядом с домом и, когда он вернулся обратно один, чтобы сходить в туалет, и спросил у этой толстой тетки, которая выглядела не слишком любезной:

– Извините, мадам… А где Анук?

– Это ты о ком? – процедила та сквозь зубы.

– Эээ… ну… Анук…

– Не знаю такой.

И что-то ворча себе под нос, отвернулась к мойке. Но у Шарля действительно прихватило живот.

– Мама Алексиса…

– А! Так ты про Анник?

И до чего же злобной была ее улыбочка…

– Мою дочь зовут Анник! Никакой Анук нет! Это для маленьких парижан, таких как ты… Это когда она нас стыдится, понимаешь? Но здесь она Анник, заруби себе это на носу, парень. И что это ты так извиваешься?

Наконец появилась Анук и показала ему, где туалет. Когда он вышел оттуда, она уже собирала их вещи.

– Я не сказал им до свидания… – заволновался Алексис.

– Ничего страшного.

Она потрепала его по голове.

– Ну, принцы мои… Мотаем отсюда… Они долго боялись заговорить.

– Ты плачешь?

– Нет.

Молчание.

Потом она потерла себе нос и заговорила:

– Ну иии… Тото, значит, говорит учительнице: «Мадам, мадам, а вы знаете птицу, которая несет зеленые волосатые яйца? А учительница ему: «Прекрати, Тото, таких птиц не бывает…», а он ей: «А откуда же тогда берутся киви?»

И она покатилась со смеху.

Позднее, уже на шоссе, когда Алексис заснул:

– Шарль, – окликнула она.

– Да?

– Знаешь, меня теперь зовут Анук, потому что… потому что это имя мне больше нравится, оно красивее…

Он ответил не сразу, думал, как бы ответить получше.

– Понимаешь?

Она повернула зеркальце, чтобы поймать его взгляд. Увы. Так ничего и не придумал, ограничился кивком и улыбкой.

– Как живот, лучше?

– Да.

– Знаешь, – продолжала она, немного понизив голос, – у меня тоже все время болел живот, когда…

Она замолчала.

Шарль и не подозревал, что у него сохранились такие воспоминания. И откуда они только вылезли? Эти дурацкие киви, забытые в комнате подарки, стофранковые банкноты на столе и запах квартиры, вонявшей шкварками и прогорклой завистью?

Это все потому…

Потому что на могиле J 93 над датами жизни значилось:

Ле Мен Анник

«Сволочи» – вот что благоговейно произнес он над могилой.

Почти бегом вернулся к машине, открыл багажник и стал рыться в своем бардаке.

У него был баллончик аэрозольной краски. Встряхнул его, вернулся к могиле, опустился на колени, задумался, как из «н» и «и» сделать «у», потом решил все замазать и просто вернуть ей настоящее имя.

Браво! Аплодисменты! Какое мужество!

Вот он, последний долг!

Простите.

Извините.

Какая-то бабулька, пришедшая на соседнюю могилу, нахмурив брови, глядела на него осуждающе. Он закрыл баллончик и выпрямился.

– Вы родственник?

– Да, – ответил он сухо.

– Нет, просто я вас спрашиваю… – ее рот скривился, – потому что… вообще-то сторож тут есть, но…

Взгляд Шарля привел ее в замешательство. Она закончила свою нехитрую уборку и удалилась.

Судя по всему, это была мадам Морис Лемер.

У Мориса Лемера на надгробии красовалась памятная табличка от друзей-охотников с симпатичным рельефным ружьем.

Потрясающий сосед, да, Анук? Ну скажи мне… Тебе тут хорошо?

На выходе встретил того самого «вообще-то сторожа». Он был чернокожий. Ах, вот в чем дело… Этим все объясняется.

Сел в машину, понял, что его раздражает запах цветов. Вышвырнул их и посмотрел на часы.

Отлично. У него еще есть время позвонить этому ублюдку.

Его помощница несколько раз попыталась до него дозвониться. На звонки он не отвечал и, в конце концов, выключил телефон.

Так напряженно смотрел на дорогу, так судорожно сжимал руль, что в какой-то момент у него закружилась голова.

Может быть, развернуться… Наврать что-нибудь про аварию… Мол, опоздал на самолет, добавить «почти успел», а самому – не заезжая в Париж, выехать на ту самую трассу, повернуть где надо, потом, следуя указателям, найти ту самую улицу и толкнуть дверь дома номер 8.

Добраться до него.

И дать ему по морде!

Вообще-то он должен был это сделать еще двадцать лет назад… Но ничего: тем временем он поднабрал минимум килограммов десять да и злости поднакопил. Челюсть Алексиса оценит.

Ан нет. Наш малыш Рокки в своем твидовом пиджаке включил поворотник и снова встроился в левый ряд. У него обязательства. Он поедет дохнуть со скуки в одном из конференц-залов «Хаят-Парка» в Торонто, а когда вернется, его башка и портфель будут плотно забиты Advances in Building Technology[57] что, впрочем, никак ему не поможет вернуть ни краны, ни веру.

Да… Интересно, и кем его запишут в некрологе… Архитектор, говорите?

Правда? А я уж и забыл… Забавно, все эти годы мне казалось, что я скорее раскручиваю фирму… Раскручиваю. Именно так. Как зашоренный ослик, отупело вращающий колодезный ворот.

А как же папаша Пруве с его ладонью? Растворился в пыли? А как же рисунки Альбера Лапрада, над которыми он корпел, пока его сверстники коллекционировали наклейки? А Ле Торонэ? А изящество линий великого Алваро?[58] все его учебные поездки, где он расплачивался лишь своими рисунками…

И всегда и везде Анук Ле Мен, ее след, ее печать – на всей этой суете, которая заменит ему карьеру, да и саму жизнь…

Потому что, да, временами ее пошатывало, да, она плевала себе в ладонь, приглаживая их вихры, да, она могла уронить все сумки, закрывая багажник, а иногда разговаривала с ними жестко, но все это не помешало ей обернуться и увидеть, в каком смятении этот мальчик, родившийся в рубашке, высоко поднять голову, подождать, пока он поравняется с ней, и заявить ему самым серьезным образом:

– Шарль… Ты ведь так хорошо рисуешь… Знаешь, когда ты вырастешь, ты должен стать архитектором… Ты должен им помешать строить такое безобразие…

И этот мальчуган, который так здорово рисовал, который стыдливо опускал глаза, когда Павлович комкал свои конверты, который обычно путешествовал бизнес-классом, который летел на бесполезную и весьма недешевую конференцию, в пятизвездочный отель Торонто, где – как было написано в программе – он сможет воспользоваться услугами Спа-салона с каскадами и стримами, а на слушаниях, прикрываясь наушниками, скорее всего, будет дрыхнуть, ибо кормить его будут до отвала, так вот этот бедолага проехал съезд ко второму терминалу и взвыл в своей жестяной банке.

Взвыл.

Задолбало его все это к такой-то матери!

Что делать, пришлось разворачиваться и заново въезжать в аэропорт.

11

– Алло

К сожалению, это был не он и, хуже того, в трубке зазвенел детский голосок.

– Эээ… Это квартира Алексиса Ле Мена?

– Ну да… – пискнул голосок.

Шарль смутился.

– Могу я с ним поговорить?

– Папа! К телефону!

Папа?

Только этого не хватало…

И все, что он повторял про себя вот уже битый час, на парковке, на эскалаторах, в очередях, у огромных окон терминала, все: как он представится, с чего начнет, весь план атаки, вся его боль, злоба, горечь, желчь – от всего этого не осталось и следа.

– Ты… у тебя ребенок? – жалкое начало боевых действий после столь продолжительной холодной войны.

– Кто говорит? – сухо спросили его.

Черт, что ж это такое. Такого поворота наш супергерой не ожидал…

– Это ты, Шарль?

– Да.

Голос смягчился.

Увы, чересчур…

– Я ждал тебя. Долгое молчание.

– Значит, ты получил мое письмо?

Трещина ширилась. Угрожающим образом. Встал, отошел в угол, забился в него. Прислонился лбом к стене и закрыл глаза. Мир вокруг него… раскалился до бела.

Ничего страшного. Сейчас пройдет. Это усталость. Нервы.

– Эй, ты меня слушаешь?

– Да, да… Извини… Я в аэропорте…

Ему было стыдно. Просто стыдно. Он поднял голову.

– Все в порядке… Я слушаю…

– Я спросил, полу…

– Конечно. Иначе зачем бы я стал тебе звонить?

– Откуда я знаю! Может, соскучился? Решил узнать, как дела…

– Кончай.

Ну вот. Все вернулось. Стоило только вновь услышать этот сладенький голосок, который всегда у него появлялся, когда он хотел облапошить собеседника, и голова его мигом встала на место, гнев вспыхнул с новой силой.

– Ты не можешь ее там оставить…

– Что, прости?

– На этом сраном кладбище…

Алексис рассмеялся, его смех звучал отвратительно.

– Ха! Ха! Ты все такой же, как я погляжу… Прекрасный принц на белом коне, да? Как всегда безупречен, Баланда!

Потом его голос резко изменился:

– Но признайся… Ты слегка припозднился, разве не так? Лошаденка что ли подвела? Спасать уже некого, ты это понимаешь?

– Говоришь, я не могу ее там оставить, – просипел он, – но она умерла, старик! Умерла! Там или не там, скажу я тебе, ей по барабану…

Конечно, все это он понимал. Из них двоих разумным всегда был он. Рассудительным, правильным, прилежным, сдержанным, представительным, умеющим вести переговоры… Но… Не сегодня… Сегодня у него земля горела под ногами, и все, что он мог сказать в свою защиту, это снова повторить:

– Ты не можешь ее там оставить… Там все, что она всю жизнь ненавидела… Грязный пригород, ашелемы, расизм… От всего этого она бежала всю…

– Чего?.. Причем здесь расизм?

– А ее сосед?

– Какой сосед?

– Тот, что похоронен рядом… Полное недоумение.

– Минуточку… Это говорит Шарль Баланда? Сын Мадо и Анри Баланда?

– Алекс, пожалуйста…

– Не, ты о чем, а? Нет, серьезно. У тебя с головой все в порядке? Ты там на своих стройках каску надевать не забываешь?

– Алло?

– Да еще рядом со свалкой…

– Я сейчас! – крикнул он в сторону, – начинайте без меня! Как ты сказал – свалка? А? Шарль?

– Да.

– Знаешь… Я должен тебе кое-что сказать, очень важное…

– Я тебя слушаю.

Он торжественно прочистил горло. Шарль зажал ладонью другое ухо.

– Когда люди умирают, они, это… они уже больше ничего не видят…

Сволочь. Приманить откровенностью и наплевать в душу. В этом был он весь. Шарль бросил трубку.

Еще не ступил на трап самолета, как почувствовал, что земля уходит из-под ног: забыл ведь его спросить о самом главном.

Подали бокал шампанского, он осушил его, запив полторы таблетки снотворного. Дурной получился коктейль, прекрасно это знал, но одной глупостью больше, одной меньше…

Уже не первую неделю он только и делал, что страдал от различных побочных эффектов, а организм все еще держался, так что… В лучшем случае – вырубится через несколько минут, в худшем – поздоровается с унитазом.

И правда, сблевать бы все это… Может, легче станет.

Выпил еще один бокал.

Когда доставал свои папки, конверт с фотографиями упал под сиденье. Отлично. Пусть там и остается. С него довольно. Да, он выставил себя на посмешище, от этого не умирают, но, может, все же пора остановиться! Стал противен самому себе: то же мне, святоша!

Давай, давай. Затопчем все это. Воспоминания, малодушие и все остальное. Дайте отдышаться!

Ослабил галстук и расстегнул воротник.

Без толку!

Забыл, что воздух в самолете нагнетенный.

Когда очнулся, плечо его пиджака было мокрым от слюны. Посмотрел на часы и усомнился в своем Лексомиле: проспал всего час с четвертью.

Семьдесят пять минут передышки… Все, на что он имел право.

На соседке была маска для сна. Включил у себя свет, согнулся в три погибели, дотянулся до конверта, улыбнулся, заметив их шикарные моряцкие татуировки на предплечьях, задумался, кто бы это им мог такие нарисовать, закрыл глаза. Ну да… Мама была права… Конечно, он… Их приятель с крашеными волосами… Стал вспоминать его лицо, имя, голос, силуэт у школьной ограды, и вернулся к началу истории. Последуем за ним и мы.

– II -

1

– Это тот, что в кресле 6А?

– Да…

– Что с ним?

– Кто его знает, нервный срыв, наверно… У тебя лед еще есть? – спросила стюардесса у коллеги, стоявшей по другую сторону тележки.

Где-то над океаном один из их пассажиров внезапно расстегнул ремень безопасности.

Он рыдал и закрывался ладонью.

– Are you all right?[59] – заволновалась его соседка.

Он ее не услышал, он вообще отключился, словно его затянуло в собственную зону турбулентности, встал, переступил через ее ноги, ухватился за подголовник, шагнул за занавеску, увидел свободный ряд и рухнул на первое попавшееся кресло.

С бизнес-классом покончено.

Прилип к иллюминатору, который тут же запотел.

К нему подошел стюард.

– Вам нужен врач, мсье?

Шарль поднял голову, попытался улыбнуться, воспользовался привычной отговоркой:

– Просто устал…

Стюарда ответ удовлетворил, и он оставил пассажира в покое.

В покое? Вряд ли это слово имело к нему хоть какое-то отношение.

Когда он у него был, этот покой?

Последний раз, когда ему было лет шесть с половиной и он шел по улице Вертело со своим новым другом.

Этого его друга-одноклассника звали Ле Мен, да, да, именно так, в два слова, он только что переехал в соседний с ними дом. Шарль сразу его заприметил, потому что тот носил на шее ключ от дома.

Тогда это многое значило – если у тебя на шее болтался ключ от дома. На школьном дворе ты выглядел круто…

Алексис уже не раз приходил к нему полдничать, а сегодня пригласил к себе:

– Только шуметь низя, мама спит… – сказал Алексис, снимая обувь.

– Что?

Шарль удивился. Разве бывает, чтобы мамы спали после обеда?

– Она болеет? – спросил он тихонько.

– Нет, она медсестра, когда уходит в ночь, днем высыпается. Видишь, дверь в ее комнату закрыта… Это условный сигнал…

Все это показалось ему тогда страшно романтичным. Такая особая игра: катать машинки, не сталкивая их, перешептываться, придерживая друг друга за рукав, самим отрезать себе ломтики кекса.

Вдвоем, предоставленные сами себе, подпрыгивая от малейшего пшика лимонада…

Да, уже тогда он лишился покоя: ведь всякий раз, проходя мимо этой двери, он чувствовал, как бьется его сердце.

Едва-едва.

Будто там пряталась Спящая красавица, или какая-нибудь принцесса, смертельно уставшая, приговоренная к заточению или, быть может, заколдованная… Он крался на цыпочках, сдерживал дыхание, пробирался в комнату друга, балансируя на половицах и стараясь не оступаться.

Коридор представлялся ему подвесным мостом через пропасть с крокодилами.

Он приходил к Алексису много раз, и эта закрытая дверь всегда его завораживала.

Он даже подумывал, не умерла ли она на самом деле. Может, Алексис его обманывает… и вообще живет один и ест одни пирожные…

А может, она похожа на какую-нибудь статую из их учебника по истории?

Или накрыта дерюгой, из-под которой торчат только ее ноги?

Однако, вряд ли, потому что на кухонном столе всегда беспорядок… Чашки с недопитым кофе, наполовину заполненные кроссворды, заколка для волос с застрявшими в ней волосами, апельсиновые шкурки, разорванные конверты, крошки…

Шарль смотрел, как Алексис все это убирал, как ни в чем не бывало вытряхивал мамины пепельницы, складывал ее свитера.

В такие моменты его друг превращался в другого человека, совсем не похожего на того, которого несколько часов назад учительница отправляла в угол, и это было…

Это было странно. Даже лицо его менялось. Он весь выпрямлялся и, хмурясь, считал выкуренные сигареты.

В тот день, например, покачал головой и сказал громко, нарушая тишину:

– Фу… гадость какая.

Три окурка были утоплены в едва начатом йогурте.

– Хочешь посмотреть, – он был смущен, – у меня новый стеклянный шарик… Большущий… Он в моей комнате на ночном столике…

Шарль снял ботинки и отправился в поход.

Ого… Дверь нараспашку… По дороге туда он взгляд отвел, но на обратном пути не удержался и заглянул.

Одеяло сползло, и были видны ее плечи. И даже половина спины. Он застыл на месте. Кожа у нее была такая белая, а волосы – такие длинные…

Он должен был уйти, должен, да он и собирался уйти, но тут она открыла глаза.

Какая же она красивая… Как на картинках в катехизисе… Тихая и неподвижная, и вся словно светится.

– Эй… Привет… – сказала она, приподнимаясь и засовывая руку под голову.

– Ты Шарль, да? Он ничего не мог ей ответить, потому что увидел кончик ее… В общем, сись…

Не смог ответить и убежал.

– Ты что, уже уходишь?

– Да, – пробормотал Шарль, сражаясь с непослушным язычком ботинка, – уроки надо делать.

– Эй! – закричал Алексис, – но завтра ведь сре…[60]

Дверь уже захлопнулась.

2

Забудем эту историю об украденном, нарушенном покое. Слишком громко сказано, вот и верится с трудом. Конечно же, Шарль, оказавшись на улице, присел на корточки, как следует надел ботинок, обернул большую петельку вокруг маленькой и уверенно зашагал вперед.

Конечно.

Сейчас он улыбался, вспоминая об этом. Тоже мне, Дева Мария…

Посмеивался над тогдашним мальчуганом, просветленным и вкусившим благодати, но в то же время смущенным. Да, он был смущен. Ведь жил, окруженный девчонками, но и подумать не мог, что у них такие…

Нет, он не потерял покой, однако в нем поселилось некое беспокойство, смятение – чувства, которым отныне суждено было расти вместе с ним и длиной его брюк. Которые поначалу будут скрывать его ссадины, потом сядут на бедра, расширятся книзу. Мама будет их отутюживать, отец – сама элегантность – бросать на них косые взгляды. Потом они примут обтрепанный вид. Будут висеть мешком и покроются пятнами. Позже, наконец, остепенятся, облагородятся, обретут безукоризненную стрелку и отвороты, потребуют химчистки, и в конце концов он скомкает их, преклонив колени на захудалом кладбище.

Откинул спинку кресла, благословляя небеса.

Ему повезло, что он уже в самолете. Что летит высоко, что выпил на голодный желудок, что вновь обрел всех этих людей, что вспомнил запах духов этой старой кокотки Нуну, что он вообще был с ними знаком, что они любили его, и что на самом деле он никогда их не забывал.

В те времена она казалась ему взрослой женщиной, но сегодня он понимает, что все было не так. Сегодня он знает, что ей было лет двадцать пять – двадцать шесть, и эта разница в возрасте, которая так беспокоила его тогда, как он теперь убедился, не имела абсолютно никакого значения. Никогда.

У Анук вообще не было возраста, она не вписывалась ни в какие привычные рамки и отчаянно сопротивлялась тому, чтобы куда-то вписаться.

Часто вела себя, как ребенок. Сворачивалась калачиком посреди их игрушек и конструкторов и засыпала на пути следования их поезда. Пропадала, когда приходило время делать уроки, подделывала подпись сына, заставляла себя упрашивать, могла по несколько дней не разговаривать, влюблялась ни с того ни с сего, проводила вечер в ожидании телефонного звонка, бросая мрачные взгляды на телефон, доводила их, то и дело спрашивая, красивая она или нет… нет, ну в самом деле… а потом ругалась, потому что на ужин нечего было есть.

Но так было не всегда. Очень часто она спасала людей, и не только в больнице. Таких людей, как, например, Нуну, и многих других, и они просто боготворили ее.

Она никого и ничего не боялась. Когда над ней сгущались тучи, она просто отходила в сторону. Терпела. Давала отпор. Страдала. Хлопала ресницами, сжимала кулаки или показывала средний палец – в зависимости от противника, а когда понимала, что разговор окончен, вешала трубку, пожимала плечами, красилась и вела их всех в ресторан.

Да, возраст, а точнее разница в возрасте, вот, пожалуй, единственное, чего никак не мог подсчитать наш отличник. Неравенство, оставленное в пределах погрешности… Слишком много неизвестных… Однако он помнит, какое впечатление произвело на него ее лицо, когда они встретились в последний раз. И вовсе не морщины и не седые у корней волосы поразили его тогда, а… ее отреченность.

Словно свет погас, словно его кто-то выключил, а может, это сделала жизнь.

Ему предложили кофе, отвратительное пойло, которое он с радостью принял. Пососал немного обжигающую пластиковую чашку, прислонившись лбом к иллюминатору, понаблюдал за дрожанием крыла, попытался разглядеть среди звезд огни других самолетов, перевел стрелки часов назад и продолжил свой путь сквозь ночь.

***

Вторая фотография была сделана им самим… Он помнит об этом, потому что дядя Пьер подарил ему тогда мыльницу «Кодак», о которой он так мечтал, и ему пришлось закатать рукава своей белой рубахи, чтобы торжественно ее испробовать.

Они с Алексисом только что впервые причастились, и все собрались в саду возле их дома. Как раз под вишней, что срубили на прошлой неделе… Дядя все приставал к нему, повторяя, что нужно сначала прочесть инструкцию, проверить освещение, заряд батареек и… ты руки-то помыл? но Шарль не слушал: Анук уже позировала.

Зажала прядь волос между носом и верхней губой и посылает ему огромный усатый поцелуй, глядя из-под своей соломенной шляпы.

Если б он мог знать тогда, что много жизней спустя будет рассматривать этот снимок, он бы прислушался к советам дядюшки… Откадрировано плохо, фокус так себе, но… Ее можно узнать… А то, что снимок получился нерезкий, так это из-за того, что она паясничала…

Да, она паясничала. И не только для фотографии. И не только чтобы спасти Шарля от пристального внимания дядюшки. Не только потому, что погода стояла прекрасная и она чувствовала себя уверенно перед влюбленным в нее объективом. Она смеялась, облизывала бокал, когда пена переливалась через край, кидала в них конфетами и даже сделала себе вампирские зубы из нуги… просто, чтобы отвлечься… Забыть самой и, главное, заставить забыть их всех, что на этом семейном торжестве ее близких, которым она могла бы потом сказать: «Да нет же… Это было, когда мой мальчик принимал первое причастие…» и которым в момент подписания реестра пришлось выступить еще и крестными, оказалось всего двое: коллега по работе да старый паяц с невероятной прической…

А вот и он. Наш бесподобный Нуну… В сопровождении обоих херувимчиков, гордый, как петух, едва выше их ростом, несмотря на свои каблуки и здоровенный начес.

Эй, сладкие мои! Ну-ка поосторожнее со свечками! На меня малышка Джеки столько лака вылила, что я того гляди вспыхну! Попробуйте дотроньтесь…

Они потрогали, и действительно: прямо как сахарные кружева на их праздничном торте.

– Что я вам говорил… Ну ладно, теперь улыбочку! И на этой фотографии они улыбаются. Улыбаются, нежно цепляясь за него, а заодно вытирая свои пальцы о рукава его костюма из альпаки.[61]

Альпака… Шарль тогда впервые услышал это слово… Они все стояли на паперти, оглушенные колокольным звоном, и вглядывались вдаль. Нуну опаздывал.

Мадо совсем растерялась, и когда, уже хочешь-не хочешь, но пора было идти, наконец подъехало такси, и он вылез из него, точно из лимузина на Круазетт.[62]

Анук покатилась со смеху:

– Ой, Нуну… Ну ты… Ты просто бесподобен!

– Да ладно, – ответил тот смущенно, – обычный костюм из альпаки, только и всего… Я заказал его себе для турне Орланды Маршалл в…

– А кто это такая? – спросил я, пока мы шли в ризницу. Он вздохнул, как Сара Бернар, с ее веером и разбитой вазой:[63]

– Да так… Одна моя приятельница… Что-то там у нее не срослось… Турне отменили… Думаю, очередная постельная история…

Он приложил указательный палец к накрашенным губам, потом коснулся им лбов мальчишек (его Красный Поцелуй был лучше всякого елея):

– Ну вперед, ангелочки, живо… И если увидите свет, без шуток, прикройте глаза, хорошо?

Как бы не так, Шарль прочитал «Отче наш», широко раскрыв глаза, и он прекрасно видел ее: она напряженно улыбалась, крепко сжимая руку стоявшего рядом Нуну.

В тот момент он даже почувствовал раздражение. Эй, только не сейчас. Я так не играю. Еще, пойди, разревется! Только не сегодня… Такая радость, иже на небеси. Да святится имя Его, да будет воля Его. Первое причастие ее единственного сына, настоящая благодать, законная передышка в ее такой непростой жизни, и ведь больше-то у нее никого не осталось, и только на его плечо она может опереться, только его пальцы может стиснуть под гул органа, пальцы старой подружки Орланды Маршалл, что стоит рядом с ней в лакированных сапожках, в фиолетовом костюме и с четками на шее…

Все это пустяки.

И все же – очень важно.

И черт знает, что такое!

Это была ее жизнь.

Нуну подарил тогда Шарлю ручку, которая прежде якобы принадлежала «самому Господину Шарлю Трене[64]», только с нее уже невозможно было снять колпачок.

– И что? Неужели твое сердце не екнуло? – спросил он у растерянно улыбавшегося ему Шарля.

– Эээ… ну да, конечно…

И когда малыш отошел в сторону, Анук так на него посмотрела, что Нуну счел должным объясниться:

– Что-то не так?

– Не знаю… Но в прошлый раз ты мне говорил, что эта дурацкая ручка досталась тебе от Тино Росси…[65]

– Ладно тебе, Сокровище мое… – понурившись, словно усталый альпака.[66] – Ты ведь прекрасно знаешь, главное – это мечтать. И потом, мне подумалось, что для причастия Шарль Трене, ну… ну, как бы уместнее, что ли.

– Ты прав. Тино Росси, тот больше подходит для Нового Года…

– Смеешься, да?

Она смеялась, а он насупился.

– Ох… Мой Нуну… Что бы я без тебя делала?

Под тональным кремом его лицо заметно порозовело.

Шарль положил фотографии на столик. Ему хотелось посмотреть и другие, но этот старый балагур опять, как всегда, тянул одеяло на себя. И на него невозможно было сердиться.

Сцена, представление, энтертеймент, как он говорил – в этом был смысл его существования…

Ну хорошо, подумал он, так и быть. После дрессированных собачек и прежде чем зажжется свет, сегодня вечером пред вашим восхищенным взором, Дамы и Господа, предстанет только что вернувшийся из триумфального турне по Новому свету, Великий, Поразительный, Очаровательный, Незабываемый Нуну…

***

Одной январской ночью 1966 года (когда впоследствии Анук будет рассказывать ему эту историю, она, никогда ничего не запоминавшая, вспомнит дату, потому что накануне на Монблане разбился Боинг…) в кардиологическом отделении умерла пожилая дама. В кардиологии, значит, тремя этажами выше. То есть, в тысячах световых лет от круга обязанностей дипломированной медсестры Ле Мен, которая в то время работала в отделении «ЧП». Шарль намеренно использовал этот термин, потому что так говорила она сама. На самом деле, она работала в неотложке. И это работа была по ней.

Да, умерла пожилая дама, но как она могла об этом узнать? Ведь отделения в больнице это как государства в государстве. У каждого – собственные ночные горшки, собственные победы и горести…

Разве что коридоры у них сообщаются. А еще можно встретиться у кофейных автоматов… В тот день одна медсестра из кардиологии жаловалась на какого-то придурка, который уже совершенно их достал: каждый день является со свежим букетом цветов к своей покойной мамаше и удивляется, что его выпроваживают. Ей это казалось забавным, и еще она интересовалась у окружающих, не может ли кто устроить его в психушку.

Поначалу Анук не обратила на все это особого внимания. Что-то шевельнулось было в ее душе, но тут же скомканное следом за пластиковым стаканчиком отправилось в мусорное ведро.

Только когда вмешалась охрана, и «придурку» запретили подниматься наверх, он, наконец, вошел в ее жизнь. С тех пор, в любое время дня и ночи, в начале дежурства или в конце, она замечала его в холле больнице, сидящего между растениями и окошком кассы. Отсюда его не гнали, он сидел на сквозняке в полной прострации, неподвижный в потоке людей, иногда пересаживался на освобождающиеся кресла и не сводил глаз с лифтов.

Но и тогда она все еще отводила взгляд. Своей ноши хватало: своих кошмаров, своей работы, жертв аварий, обваренных младенцев, блюющих пьянчуг, нерасторопных спасателей, проблем с нянями, безденежьем и одиночеством, с ее… И она отводила взгляд.

Но как-то вечером, поди знай почему, может, потому, что было воскресенье, самый неблагодарный день недели, дежурство кончилось, а Алексиса любезно приютили соседи, она была так измотана, что даже не чувствовала усталости, а еще было холодно, и машина сломалась, и сама мысль о том, что ей придется тащиться до автобусной остановки приводила ее в ужас, и потом, если он и дальше будет здесь так сидеть, то в конце концов просто сдохнет, – в общем, вместо того, чтобы потихоньку вынырнуть через служебный вход в ночь, изменив маршрут, она вернулась в свет больничного холла и не отвела по обыкновению взгляд, а села с ним рядом.

Очень долго сидела молча, ломая голову, как ей заставить его выбросить цветы, и чтобы при этом он не грохнулся замертво, но так ничего и не придумала, и, отчаявшись, призналась себе, что проку от нее сейчас, как от козла молока.

– Ну и что тогда? – спросил Шарль.

– Эээ… Я попросила его дать мне прикурить…

– Ну, на редкость оригинальное вступление, – расхохотался он.

Анук улыбалась. Никогда никому эту историю она не рассказывала и поражалось, что так хорошо все помнит при том, что память у нее никудышная.

– А потом? Стала петь ему про его красивые глаза?

– Нет. Вышла на улицу, несколько раз затянулась, чтобы собраться с духом и, вернувшись, выложила ему всю правду. Так откровенно я еще никогда ни с кем не говорила. Бедняга, просто вспоминать страшно…

– Что ты ему сказала?

– Сказала, что знаю, почему он здесь. Что я навела справки, и мне сказали, что мама его умерла, не мучаясь. Что такую смерть надо заслужить. Ей очень повезло, что он был рядом. Одна коллега рассказала мне, что он приходил сюда каждый день и держал ее за руку до самого конца. И я завидую и ему, и ей. Я-то свою мать не видела много лет. И у меня шестилетний сын, которого она ни разу даже не обняла. Я сообщила ей о его рождении, а она послала мне в подарок платьице для девочки. Наверно, не со зла, но от этого не легче. А я лучшие годы своей жизни отдала уходу за людьми, но никто никогда не заботился обо мне. Никого не интересовало, что я падаю от усталости, что плохо сплю, что я одинока и иногда выпиваю по вечерам, чтобы хотя бы заснуть, потому что я страшно тревожусь за сына, который спит в соседней комнате, и полностью зависит от меня… А об его отце, который все еще снится мне по ночам, я совсем ничего не знаю. И я прошу у него прощения за мою болтливость. У него свое горе, но нет никакого смысла приходить сюда, ведь он, наверное, уже давно похоронил мать… К тому же здоровый человек в больнице – это оскорбление для тех, кто страдает. Но раз он все же приходит сюда, значит, у него есть свободное время и, если это действительно так, то… не хочет ли он вместо этого приходить ко мне?

До того, как поселиться здесь, я дежурила по ночам в другой больнице и жила у друзей, которые присматривали за малышом, но вот уже два года как я живу одна и вся зарплата уходит на нянек. А сейчас сын учится читать, и мне пришлось согласиться на очень неудобное расписание, чтобы быть дома, когда он возвращается из школы. И хотя он ростом от горшка два вершка, но по утрам сам встает и собирается, и я каждый раз беспокоюсь, позавтракал ли он и… Я никогда никому этого не говорила, потому что мне очень стыдно… Он ведь еще такой маленький… Да. Мне стыдно. А со следующего месяца мне придется работать днем. Старшая сестра и слышать ничего не хочет, и пока я еще не решилась ему об этом сказать… А няньки, у них никогда нет времени, чтобы проверить у детей уроки и почитать с ними домашнее чтение, по крайней мере, у тех, которые мне по карману, но ему я, конечно, буду платить! И мальчик мой очень милый, привык играть один, и квартира у меня, конечно, так себе, но все-таки уютнее, чем здесь…

– И что?

– Да, ничего… Он не реагировал, и я подумала, не глухой ли он… или, как сказать… Немного не в себе, что ли…

– Ну и?

– И мне показалось, что все это никогда не кончится. Просто сумасшедший дом! Два сапога – пара! Два психа под фикусом… Как вспомню… Видно, я действительно дошла до точки… Хотела поддержать, а теперь умоляла спасти меня… Какой позор, Шарль, какой позор!

– А дальше?

– А дальше, в какой-то момент я все же встала. Он тоже. И пошла на автобусную остановку, и он – следом за мной. Влезла в автобус, села, он – напротив, и… И… тут мне стало не по себе.

Она смеялась.

– Господи, думала я, что я наделала… Позвала его к себе, но не прямо же сейчас. И не навсегда. На помощь! Я старалась виду не показывать, но клянусь, я здорово перетрусила… Я уже представляла себе, как обращаюсь к полицейским… Здравствуйте, господин инспектор, тут вот… сиротка… принимает меня за свою мамашу и не отстает… Боже, что я делаю? Теперь я вообще не решалась на него смотреть, закутавшись поглубже в шарф, вся съежилась и сжалась. А он наоборот, не отводил от меня глаз. Хорошенькое дело… «Дайте мне вашу руку», – вдруг сказал он. «Простите?», «Дайте вашу руку… нет, не эту, левую…»

– Зачем?

– Не знаю… Думаю, хотел посмотреть мое резюме… Увериться, что я не наврала… И он некоторое время разглядывал мою ладонь, а потом спросил: «А малыша? Как его зовут?» – «Алексис» – «А?» Пауза. «Как Свердяка…», поскольку я никак не реагировала, он пояснил: «Алексис Свердяк. Величайший метатель ножей всех времен и народов…» И тут, хочешь верь, хочешь нет, но я опять подумала, что влипла… Вид у него, в этом старушечьем платке на голове, был совершенно безумный… Да, тут я просто разозлилась на себя… И где ты только таких откапываешь? – ругала я себя, разглядывая свои ладони. Черт, это же твой сын! Что он тебе скажет? Из какого балагана ты нам притащила эту Мэри Поппинс?!

– Он был накрашен и все такое?

– Нет, это было что-то невообразимое… Словно старая кукла, игрушечный старичок… Красные прожилки на лице, рыбьи глаза, заношенные перчатки, грязный воротник. На самом деле, он был просто ужасен…

– И он шел за тобой до самого дома?

– Да. Хотел посмотреть, где я живу. Но подняться чего-нибудь выпить отказался. Видит Бог, я его убеждала, но уговорить так и не смогла.

– А потом?

– Потом я с ним попрощалась. Сказала, что сожалею, что заморочила ему голову своими проблемами, но он может приходить к нам, когда захочет. Мы всегда будем ему рады, а мой сын будет счастлив послушать про этого Шмердяка, но самое главное, он не должен больше возвращаться в больницу… Обещаете?

Я пошла к двери, доставая ключи, и тут услышала: «Знаешь, Сокровище, я ведь тоже был артистом?» Кто бы сомневался! Я обернулась, чтобы попрощаться с ним в последний раз.

«Выступал в мюзик-холле…»

«Да?»

И тут, Шарль, тут… Ты только вообрази эту сцену… Ночь, его тень, его странный голос, холод, мусорные баки и все такое… Честно говоря, у меня прям душа в пятки ушла… Так и видела себя уже в колонке происшествий завтрашних газет…

«Не веришь? – спросил он. – Тогда смотри…»

Он засунул руку за пазуху и, знаешь, что он оттуда достал?

– Фотографию?

– Нет. Голубя.

– Потрясающе…

– Вот именно… Уж сколько фокусов он нам показывал, помнишь? Но этот для меня навсегда останется лучшим. Пусть идиотский, старомодный, но такой поэтичный. Как… Как сам Нуну. Ты бы видел его лицо. Он был так счастлив. Я невольно расплылась в улыбке, и она прямо-таки прилипла к моему лицу… Я выпила кофе, почистила зубы, и легла с ней спать и… знаешь что?

– Что?

– В ту ночь, впервые за много лет… За много-много лет… Я хорошо спала. Я знала, что он вернется… Знала, что он будет заботиться о нас и что… Не знаю… Я ему доверяла… Он же видел, что моя линия удачи еще короче, чем линия сердца… Он назвал меня Сокровищем и погладил по голове свою птицу, улыбаясь обломками гнилых зубов, он… Он полюбил нас, в этом я была уверена. И, как видишь, в кои-то веки не ошиблась… Эти годы, годы с Нуну оказались лучшими в моей жизни. Во всяком случае, самыми спокойными… Даже когда через два года началась вся эта свистопляска с фейерверками, я и бровью не повела: все это было настолько в его духе. Это он был пиротехником. Это Нуну был моей революцией 68-го… Сколько же добра он нам сделал…

– Эээ… Ты уж прости мою приземленность, но чисто практически… все эти дни в больнице, он что, свою птицу в кармане держал?

– Забавно, что ты об этом спрашиваешь, именно этот вопрос я задала ему через какое-то время, но он все никак не хотел мне отвечать… Чем-то этот вопрос его смущал, и я не стала настаивать. Только много лет спустя, как-то раз, когда мне было особенно плохо, должно быть, после очередного срыва, я неожиданно получила от него письмо. Первый и последний раз… Надеюсь, я его не потеряла… Он написал в нем очень много всего для меня приятного, столько комплиментов мне сделал. Сейчас-то я понимаю, что это было настоящее признание в любви. А заканчивалось письмо так:

Помнишь тот вечер в больнице? Я знал, что никогда больше не вернусь домой, потому Мистенгет и сидел у меня в кармане. Хотел выпустить его на волю, прежде чем… А потом пришла ты, и я все же вернулся домой.

Ее глаза блестели.

– И когда же он к вам пришел?

– Через день… К полднику… Нарядился, покрасил волосы, с букетом роз и леденцами для Алексиса. Мы показали ему дом, школу, магазины, твой дом… Ну и вот… Что было дальше, ты знаешь…

– Да.

Мои глаза тоже блестели.

– В то время единственной проблемой для нас была Мало…

– Помню… Мне запретили у вас появляться…

– Ну да. Но потом, знаешь… Он и ее покорил…

***

Я не стал тогда с ней спорить, но на самом деле, все было не так-то просто…

Моя мать вовсе не похожа на белую горлицу, которая закрывает глазки, стоит погладить ее по перышкам. Алексиса у нас по-прежнему привечали, но мне категорически запретили бывать в доме номер двадцать.

Я слышал тогда новые, незнакомые мне слова в адрес Нуну, похоже, они не отличались особой учтивостью. Аморальность, безнравственность, угроза. Все это казалось мне полным бредом. Что может мне грозить? Что у меня испортятся зубы, из-за того, что он закармливает нас конфетами? Что я привыкну к девчоночьим нежностям, потому что он слишком часто нас целует? Или же стану хуже учиться в школе, потому что он без конца повторяет нам, что мы принцы и что нам вообще никогда не придется работать? Ну мама… Ты же знаешь, что мы ему не верим… На самом деле, все его предсказания никогда не сбываются. Вот он клялся, что мы выиграем бешеные деньги в лотерее на школьном празднике, а мы не выиграли вообще ничего…

Мама в конце концов сдалась, но только потому, что я впервые повел себя твердо. Двенадцать часов не ел и 9 дней с ней не разговаривал! А потом настал Май 68-го, и это окончательно выбило ее из колеи… Раз уж мир катится в тартарары, бог с тобой, сынок, иди, играй в свои шары…

Я вернулся, но свои позиции мама сдавала неохотно, со всякими наставлениями, строгими предписаниями и бесконечными предостережениями по части жестов, моего тела, его рук и бог знает чего еще… Во всем этом я совершенно ничего не понимал. Сегодня я, конечно, смотрю на вещи иначе… Если бы у меня был ребенок, доверил бы я его столь экзотичной няне, как Нуну? Не знаю… Наверно, я бы тоже сомневался. Но вообще-то бояться нам было нечего… Во всяком случае никаких неприятностей с нами не случилось. Чем там Нуну занимался по ночам, это другой вопрос, но с нами он был сама стыдливость. Ангел во плоти. Ангел-хранитель, надушенный «Сердце мое, молчи»[67] и не мешавший нам мирно играть в войну.

А потом Нуну отошел на второй план. Это Анук, а не он, беспокоила мою мать, и я теперь понимаю, почему. То, в какое смятение пришел недавно отец, говорит о многом…

Я мог ходить к ним играть в шары, но со временем ее имя в нашем доме оказалось под запретом. Что там на самом деле произошло, я не знаю. Или, напротив, знаю слишком хорошо. Ни один мужчина не захотел бы с ней жить, но все готовы были уверить ее в обратном…

Когда она была весела, когда земля не уходила у нее из-под ног, когда она распускала волосы и выходила на улицу босая, когда она вспоминала, что кожа ее все еще нежная и что… она была ослепительна. И куда бы они ни шла, что бы ни говорила, все лица оборачивались к ней и всем хотелось получить свою долю. Каждый хотел ухватить ее за руку, рискуя сделать ей больно, и даже нарочно делал ей больно, чтобы хоть на секунду умолкли ее браслеты. Хоть на одну секунду. Чтобы только она улыбнулась или взглянула. Или просто помолчала, сделала шаг в сторону, ну хоть что-то. Все равно что. Но только лично для тебя.

Да уж… И сколько же ей, небось, лапши на уши навешивали…

Ревновал ли я? Да.

Нет.

Со временем я научился различать обращенные к ней взгляды и перестал их бояться. Мне только надо было взрослеть поскорее, и я старался как мог. День за днем. Я доверял ей.

И потом, все, что я знал о ней, все, что она мне дала, все, что принадлежало мне – этого они не получат никогда. С ними она даже говорила другим голосом, и быстрее, чем обычно, и смеялась громче, а со мной – нет, со мной она оставалась сама собой.

Значит, любила она меня.

Это сколько же мне было лет, когда я так думал? Девять?

Десять?

А почему я выбрал именно ее? Да потому что мама, сестры, учительницы и вожатые в скаутских отрядах… Потому что все прочие женщины приводили меня в отчаяние. Уродливые, глупые, и интересовало их только то, выучил ли я таблицу умножения и сменил ли майку.

И чего тогда удивляться?

Конечно, я думал только о том, как бы поскорее вырасти и избавиться от них.

А вот Анук… То ли потому, что она сама не понимала, сколько ей лет, или же потому, что я один на всем белом свете слушал ее и понимал, когда она лжет, но с ней мы всегда были на равных, и она терпеть не могла, когда меня называли Шарли или Шарло, говорила, что у меня красивое и нежное имя, которое очень мне идет, то и дело спрашивала мое мнение и часто со мной соглашалась.

И откуда только у такого сопляка столько самоуверенности?

Это тоже ее рук дело, черт побери!

В тот раз я ночевал у них, и, отправляя нас в школу, она сунула нам в портфели завтраки.

На перемене, прихватив свои завтраки в фольге и мешочки с шарами, мы подошли к нашим.

– Ура! – пришел в восторг Алексис, разворачивая фольгу, – говорящие вафли!

Присев на корточки, я вычерчивал (уже…) дорожку на гравии.

– Я держу тебя за кончик языка и Ты такой смешной, – зачитал он громко, прежде чем запихнуть вафли в рот.

Я вытирал руки о штанины.

– А у тебя что?

– У меня? – переспросил я, немного разочарованный тем, что у меня только одна вафля.

– Да, у тебя?

– Ничего…

– Ничего не написано?

– Не, написано «Ничего».

– О! неудачник… Ладно, давай… кто начинает?

– Давай ты, – сказал я, поднимаясь с колен и засовывая свой завтрак в карман куртки.

Мы стали играть и сколько же я проиграл в тот день… Все свои «кошачьи глаза»…

– Эй! Ты чего, совсем играть разучился?

Я улыбался. Там, в пыли, и потом, сидя за партой и дотрагиваясь до кармана, и потом около моего шкафчика и, наконец, в кровати, после того, как я сто раз вскакивал и менял тайник, я продолжал улыбаться.

До безумия.

И сорок лет спустя Шарль не мог припомнить ни одного столь ошеломляющего признания в любви…

Вафелька со временем раскрошилась, и он в конце концов ее выкинул. Вырос, уехал, вернулся, она посмеялась. Он ей поверил. Сам постарел, растолстел, а она… она умерла.

Вот и всё.

Ну, ну, Баланда, это же просто вафля… Знаешь, как их сейчас называют в бакалейных лавках в стиле ретро? «Забавные вафельки». И потом, ты же был еще ребенок.

Смешно, правда?

Смешно.

Да, но…

Не успел найти себе оправдания. Заснул.

3

В аэропорту его ждал шофер с табличкой, где была написана его фамилия.

В отеле его ждала комната – его фамилия высветилась на мониторе компьютера.

На подушке – шоколадка и прогноз погоды на завтра.

Облачно.

Наступала еще одна ночь, а ему не хотелось спать. Ну вот, вздохнул он, опять эта чертова разница во времени. В другой раз он бы не обратил внимания, но сегодня его бедный организм упрямился. Он пришел в уныние. Спустился в бар, заказал порцию бурбона, полистал местную прессу и только через некоторое время понял, что все здесь сплошная декорация.

И огонь в камине. И кожаная обивка. И цветы. И картины. И деревянная обшивка стен. И лепнина на потолке. И патина на люстрах. И книги в книжном шкафу. И запах мастики. И смех этой красотки в баре. И предупредительность господина, который поддержал ее, когда она чуть было не свалилась с табурета. И музыка. И свет свечей. И… Все, абсолютно все было искусственным, поддельным. Какой-то Диснейленд для богачей, и как бы ясно он это все ни осознавал, именно здесь он и находился. Оставалось только нацепить уши Микки Мауса.

Вышел на холод. Долго гулял. Из зданий не увидел ничего, кроме обычного ширпотреба. Пластиковой картой открыл дверь комнаты 408. Отключил кондиционер. Включил телевизор. Отключил звук. Отключил изображение. Попробовал открыть окно. Выругался. Отказался от этой затеи. Огляделся и впервые в жизни почувствовал себя в западне.

03: 17 лег

03: 32 спросил себя

04: 10 спокойно

04: 14 не торопясь

04: 31 что он

05: 03 здесь делает.

Принял душ. Заказал такси. И полетел домой.

4

Никогда еще он не выкладывал столько денег за билет на самолет и не терял попусту столько времени. Два полных дня утекли, как вода сквозь пальцы. Потеряны. Невосполнимы. Без бумаг, без звонков, без принятия решений, без всякой ответственности. Сначала это показалось ему совершенно диким, потом… весьма необычным.

Он побродил по аэропорту в Торонто, потом в Монреале, где делал пересадку, накупил уйму газет, сувениров для Матильды, блок сигарет и два детектива, которые там же и забыл на прилавке.

В восемь утра он взял со стоянки свою машину. Потер глаза, почувствовал, как колются щеки, и скрестил руки на руле. Задумался.

Поскольку не очень понимал, что ему делать, решил отправиться, куда глаза глядят, остановил свой выбор на самом простом варианте, погоревал, что ничего интереснее поблизости нет, согласился, что в его состоянии, к любым камням будет полезно прикоснуться… Посмотрел карту, повернулся спиной к столице и без посоха паломника и иных целей, кроме как забыть все это уродство, за последние недели так утомившее его глаза и ноги, отправился в аббатство Руайомон.[68]

И пока он снова одну за другой проезжал зоны построек городских, промышленных, торговых, в процессе реконструкции, элитных и еще бог знает каких, ему вспомнился сюрреалистический разговор с таксистом в то утро, когда он узнал о ее смерти… Как там насчет Бога? По всей видимости, в его жизни Бога нет. Зато Его архитекторы присутствуют точно. Причем всегда.

Не столько Анук, взмолившаяся как-то раз среди бетонных монстров, ставших последней каплей в ее отношениях с семьей, сколько цистерцианцы[69] помогли ему когда-то найти свое призвание. В юности он прочитал одну книгу. Помнит, как сейчас… Вот он, лихорадочно возбужденный, в своей комнатенке под самой крышей, в пригороде Парижа, в двух шагах от новой окружной, взахлеб читает «Дикие камни» Фернана Пуйона.[70]

И не может оторваться от записок этого гениального монаха, который месяц за месяцем и год за годом, терпя бесконечные невзгоды, борясь с сомнениями и гангреной, в бесплодной пустыне возводил свой потрясающий монастырь. Книга произвела на него такое сильное впечатление, что он просто запретил себе ее перечитывать. Чтобы, несмотря на все разочарования последующих лет, хоть какая-то частичка его осталась нетронутой…

Да, больше он к этому не вернется – печальная участь мастера Поля, Устав, которому подчинялись послушники, ужасная смерть мула, раздавленного ярмом, – все это кануло в прошлое, вот только первые строчки книги намертво врезались в память, он никогда их не забывал и порой повторял про себя, чтобы вновь ощутить шершавость охристого камня, приятную тяжесть инструмента в руке и тот восторг, что он испытал, когда ему было пятнадцать.

Третье воскресенье Поста.

Мы промокли насквозь, холод сковал грубую ткань наших ряс, наши бороды заиндевели, руки, ноги – окаменели. Мы были в грязи с головы до ног, ветер осыпал нас песком. При ходьбе…

– …уже не колыхались складки одежд, застывших на наших изможденных телах, – пробубнил он еле слышно, опустив стекло, чтобы проветриться.

Проветриться… Что это еще за слово? А, Шарль? Почему бы не сказать просто – чтобы дышать?

Да, улыбнулся он, затягиваясь снова, именно. От вас, я смотрю, ничего не скроешь…

В это время он должен был бы дохнуть со скуки в каком-нибудь поместье дядюшки Скруджа,[71] выслушивая разглагольствования продавцов reinforced concrete,[72] а вместо этого щурил глаза, стараясь не пропустить нужный съезд с трассы.

Дышал полной грудью, проветривал свою тяжелую рясу и ехал к свету.

К своим невыполненным обетам, к своей простодушной юности с ее туманными надеждами, к тому немногому, что осталось от этого времени и все еще трепетало в нем.

По телу пробежала дрожь. Не стал доискиваться почему: от удовольствия, от холода или от внутреннего смятения, закрыл окно и принялся искать кафе, где все было бы настоящее: и кофе, и стойкий запах табака, и закопченные стены, и прогнозы на пятый заезд, и мат, и алкаши, и мрачный хозяин с большими усами.

***

Величественная архитектура храма, по размерам сопоставимого с собором в Суассоне, представляет собою компромисс между роскошью королевского аббатства и цистерцианской строгостью…

Шарль мечтательно поднял голову и… не увидел ничего.

…но, вскоре после Революции, – прочитал он дальше на щите – маркиз де Травале, к тому времени уже превративший аббатство в прядильную фабрику, приказал разобрать ее, чтобы из камней построить дома для своих рабочих.

Как?

И что же? И почему только этому типу не отрубили голову?

Значит, сегодня монахов в Руайомоне нет.

Дом творчества.

И чайный салон.

Мда.

К счастью, сохранился клуатр.[73]

Прошелся по нему, заложив руки за спину, прислонился к колонне и долго разглядывал птичьи гнезда, примостившиеся в стрельчатых арках.

А вот и крылатые строители…

Место и время показались ему вполне подходящими для того, чтоб в последний раз опустился занавес.

Добрый вечер, добрый вечер, ласточки![74] Не довелось Нуну надеть свой замечательный костюм на их торжественное причастие.

Однажды он не пришел. Не пришел он ни на следующий день. Ни на следующей неделе.

Анук успокаивала их: наверное, у него какие-то дела. Размышляла: может, поехал навестить семью, родственников, кажется, он говорил мне что-то о сестре в Нормандии… И уговаривала себя: если бы у него что-то случилось, он бы мне сказал и… замолкала.

Замолкала и вставала по ночам, и допрашивала первую попавшуюся ей под руку бутылку, не знает ли та хоть что-нибудь о Нуну.

Ситуация была непростая. Они знали всё о Нуну с его накладными ресницами, о Бобино, о Тет-де-л'Ар, об Альгамбре[75] и прочих его мулен-ружах, но понятия не имели, как его фамилия и где он живет. Они ведь спрашивали его об этом, но… «Да где-то там…», и он неопределенно махал своими кольцами над крышами Парижа. Они не приставали. Рука опускалась, и «там» казалось таким далеким…

– Хотите знать, где я живу? В моих воспоминаниях… В давно исчезнувшем мире… Я рассказывал вам, как мы грели карандаши под лампою…

Мальчишки вздыхали: да, рассказывал тысячу раз. Про Андре Как Его Там с его розовой вишней и белой яблоней, про Великого мастера Йо-йо с ручными соловьями, про представления каждый вечер, а еще про этого русского, которому завязывали руки, и чтобы выпить водки, он откусывал горлышко у бутылки, и про хозяйку «Лестницы Иакова»,[76] запершую журналиста в угольном подвале, и про Милорда Хулигана и про настоящего «дворянина» Жанно Фламандца, который влезал на столы и, засовывая нос в бокалы с шампанским хорошеньких посетительниц, доставлял их своему пьянчуге-хозяину, и про тот вечер, когда Барбара вышла на сцену «Эклюза» и тебе пришлось потом восстанавливать макияж, потому что ты так плакал и…

Видя, что мы не очень-то во все это верим, Нуну обижался, и чтобы его утешить, мы упрашивали его изобразить нам Фреэль.[77] Он не сразу соглашался, но потом надувал щеки, стрелял у Анук сигарету, приклеивал ее к нижней губе, упирал руки в боки и орал хриплым голосом:

Гдеее же вы, мои друзья-а?

В гооости миилости прошууу!

Буду вечером ооооднаааа!

Моой-то умер пооуутру!

Вот уж они веселились, и любые Роллинг Стоунз могли отдыхать. Им и без них было отлично.

– Ну а когда я не живу воспоминаниями, я живу с вами, сами видите…

Хорошо, но где же ты пропадаешь все это время, если твоя самая красивая история любви – это мы?[78]

Анук порылась в архивах больницы, нашла медицинскую карту его матери, набрала телефонный номер, поделилась своим беспокойством с пресловутой сестрой, выслушала, что ей ответили, положила трубку и упала со стула.

Коллеги подняли ее, померили давление, сунули ей в рот кусочек сахара, который она тут же выплюнула, измазавшись слюной.

Когда в тот вечер мальчишки, выйдя из коллежа, увидели ее лицо, они поняли, что Нуну их больше никогда уже не встретит.

Она повела их выпить горячего шоколаду:

– Мы просто не замечали, из-за его вечного макияжа и всего остального… А он был очень стар…

– Отчего он умер? – спросил Шарль.

– Я же сказала. От старости…

– Так мы его больше никогда не увидим?

– Зачем вы так говорите? Нет… я… я всегда…

Это были первые в их жизни похороны, и мальчишки секунду помедлили прежде, чем бросить горсти блесток и конфетти на гроб: и кто такой был этот Морис Шарпьё?

Никто с ними не поздоровался.

Аллеи опустели. Анук взяла их за руки, подошла к могиле и прошептала:

– Ну вот, дорогой Нуну… Всё в порядке? Ты снова с ними, с теми замечательными людьми, про которых ты нам все уши прожужжал. Там у вас сейчас наверняка настоящая вакханалия, да? А твои дрессированные пудели? Скажи нам… Они тоже там?

Потом мальчишки пошли прогуляться, а она присела рядом с ним, как много лет назад.

Бросила несколько камешков ему на голову, чтобы заставить его еще раз поднять глаза к небу, и выкурила последнюю сигарету в его обществе.

Спасибо, говорили завитки дыма. Спасибо.

На обратном пути они ехали молча, и в тот момент, когда, судя по всему, втроем думали об одном и том же: что жизнь, пожалуй, самый неудачный номер в программе этого чертового кабаре, Алексис наклонился вперед и врубил радио на полную громкость.

Ферре[79] уверял их, что все отлично, и они даже согласились в это поверить минуты на три, пока длилась эта дурацкая песня, но только потому, что Нуну знал его еще совсем ребенком. Потом Алексис выключил радио, заговорил о другом и – остался на второй год в седьмом классе.

Однажды вечером, обеспокоенная Анук решилась наконец с ним серьезно поговорить:

– Послушай, котенок…

– Чего?

– Почему ты всегда стараешься сменить тему, когда мы говорим о Нуну? Почему ты ни разу не заплакал? Он все же много значил в твоей жизни, разве нет?

Алексис сосредоточился на макаронах, но подцепляя вилкой расплавившийся грюйер, все же поднял голову и встретился с ней взглядом:

– Каждый раз, когда я вынимаю из футляра свою трубу, я чувствую его запах. Знаешь, запах старости, чуть…

– Да?

– А когда я играю, то это для него и…

– И?

– И когда мне говорят, что я играю хорошо, то это потому, что мне кажется, будто я плачу…

Если бы она могла, то именно в этот момент их жизни она обязательно обняла бы его. Но она не смела. Он уже не позволял.

– Ну… ты чего… расстроилась?

– Нет, что ты! Наоборот! Мне очень хорошо!

И она улыбнулась ему. И потянулась осторожно: руки, ладони, шея, и их склоненные головы соприкоснулись.

Шарль посмотрел на часы, развернулся и пошел обратно, на прощанье заглянув в крошечный грот, наподобие лурдских[80] («прогулка по стопам Людовика Святого», гласила табличка: какая чепуха!), и только уж когда снова оказался в машине, разразился своей Dies Irae[81] и покончил со всем этим.

«Да… А потом ведь он и ее покорил…» – слышал он голос Анук.

Он не стал с ней тогда спорить.

Его мать… Его мать быстро нашла, чем себя занять… хозяйство, статус, клумбы и все прочее. А потом и де Голль вернулся. Так что она в конце концов успокоилась.

Этот вопрос он обошел, но…

– Анук…

– Что, Шарль…

– Теперь ты ведь можешь мне сказать…

– Что именно?

– Как он умер… Молчание.

– Ты нам сказала от старости, но ведь ты соврала. Ведь это неправда?

– Да…

– Он покончил с собой?

– Нет.

Молчание.

– Не хочешь говорить?

– Иногда ложь – она лучше, понимаешь… Особенно про него… он вам подарил столько радости… Одни его чудесные фокусы…

– Его сбила машина?

– Его зарезали.

– …

– Я знала, – она проклинала себя. – И почему только я все время иду у тебя на поводу?

Повернулась и попросила счет.

– Видишь ли, Шарль, у тебя есть только один недостаток, но, черт возьми, весьма прискорбный… Ты слишком умен… А в жизни, поверь мне, есть вещи, для которых не существует правил… Когда я вошла в ресторан и увидела, чем ты занят, все эти твои расчеты… целуя тебя, я тебя жалела. Нельзя в твоем возрасте столько времени тратить на то, чтобы раскладывать жизнь по полочкам. Знаю, знаю: ты возразишь мне, что это твоя учеба и все такое, но… Так-то оно так. Только теперь, с сегодняшнего дня, когда ты будешь думать о последних часах лучшей в мире курицы-наседки, ты больше не увидишь перед собой старенького мсье, который мирно заснул, укатавшись в свои шали, предавшись воспоминаниям, нет, и в этом виноват только ты, ты один, дорогой мой, ты вцепишься в свой калькулятор и уже не сможешь сосредоточиться, потому что все, что ты увидишь за скобками своих паршивых уравнений со многими неизвестными, это старик, которого нашли голым в общественном туалете…

– …

– Без вставной челюсти, без кольца, без документов и без… Старик, который почти три недели провалялся в морге, пока какая-то женщина, сгорая со стыда, не соизволила его оттуда забрать, заставив себя в последний раз в жизни признать, что да, их все же связывают кровные узы и этот жалкий человеческий обрубок, увы, ее младший брат.

Она проводила меня до института, обернулась и бросилась мне на шею.

Нет, не меня она душила в своих объятиях, а память о Нуну, и если лекция, которую я потом слушал, показалась мне еще более сумбурной, чем то, что она скрепя сердце мне поведала, то вина в том не нашего старого плута, – который, в конечном итоге, устроил-таки представление из своей смерти – а моя, и только моя, ибо несмотря на отчаянные попытки представить себе его хладный труп с биркой на большом пальце ноги, я не смог скрыть от Анук охватившего меня возбуждения, и даже брюки не помогли… Уф, хотя к чему все так усложнять? Я хотел ее, и мне было стыдно.

Точка.

Третий час нас шпиговали Оканем[82] с его лекциями по геометрии бесконечно малых величин, и пусть она не говорит, что я умный, лишь потому что я примерно представляю, о чем толкует наша преподавательница… Да нет же, черт побери, она прекрасно видела, что я был не в себе! Она ведь даже отошла в сторону, качая головой.

Как всегда, я ждал, что она позвонит мне и снова пригласит пообедать, и ждал долго, это я помню хорошо…

Это признание, столь страшное и бесполезное, которое я сам же, болван, у нее и выпросил, означало для меня только одно: вместе с Нуну в тот день я окончательно распрощался с детством.

***

В Париж возвращаться было рано, никто его там не ждал, поэтому он достал ежедневник и набрал номер, который уже много месяцев откладывал на потом.

– Баланда? Ушам своим не верю! Конечно, я тебя жду, еще бы!

Филипп Воэрно был приятелем Лоранс. Нажился на торговле недвижимостью… Или на интернете… Или на недвижимости в интернете? Короче, тип, который разъезжал на гротескной машине и без конца тыкал в свой навороченный коммуникатор влажной зубочисткой – судя по всему, не имел времени сходить к зубному.

Когда Воэрно дружески похлопывал его по спине, Шарлю всегда казалось, словно он становился на несколько сантиметров ниже, и он невольно задумывался, не забиралась ли когда эта сильная, хотя и коротковатая рука несколько дальше, чем локоток его драгоценной Лоранс…

Кое-какие перехваченные взгляды уже почти убедили его в этом, но когда он увидел, как тот вылезает из своего металлического бункера с телефонным устройством, большой серьгой свисающим с уха, он улыбнулся ему вполне дружелюбно.

Нет, успокоил он себя, нет. У нее слишком хороший вкус.

Они договорились встретиться на севере Парижа, в бывшей типографии, которую Воэрно кретин купил за гроши (а как же иначе…) и собирался превратить в роскошный лофт (естественно). Каких-нибудь пару лет назад Шарль и слушать бы его не стал. Он давно не любил работать на частных лиц. В крайнем случае, выбирал тех, кто его хоть как-либо вдохновлял. Но тут… эти банки… его банкиры все-таки вынудили его умерить свои притязания, чем порядочно отравляли жизнь. Поэтому, когда подворачивался солидный клиент с амбициями, благодаря которому он мог бы решить проблему с налогами, он не ломался и пил горькую чашу до дна, то есть до подписания сметы.

– Ну как? Что скажешь?

Помещение было потрясающее. Размеры, свет, объем, звучание тишины, все, ну все было… правильным.

– И все это стоит в запустении вот уже десять лет, – уточнил Воэрно, затушив окурок о мозаичный пол.

Шарль его не услышал. Ему казалось, что сейчас просто обеденный перерыв, что рабочие вот-вот вернутся, вновь запустят станки, вытащат свои табуреты, перекидываясь шуточками, примутся открывать все эти удивительные шкафчики, поднимут жбан с чернилами, посмотрят на огромные часы в свинцовой оправе над их головами, и в адском грохоте вновь закипит работа.

Он отошел в сторону и заглянул через стекло в кабинет.

Ручки ящиков, спинки стульев, деревянные печати, переплеты бухгалтерских книг – все было отполировано годами и руками людей.

– Ну, сейчас, в таком бардаке, трудно что-то себе представить, но подумай, каково это будет, когда все расчистишь… Обалденная площадка, а?

Шарль прельстился какой-то лупой странной формы и сунул ее в карман.

– А, каково? – прозвякали ключи от джипа.

– Да, да… Обалденная площадка, как ты говоришь…

– И как ты себе это представляешь? Что бы ты тут переделал?

– Я?

– А кто же? Я тебя, прости, не первый месяц вылавливаю! И все это время, между прочим, плачу земельный налог! Ха! Ха! (Он засмеялся).

– Я, я бы вообще ничего здесь делать не стал. Оставил бы все как есть. Жил бы в другом месте, а сюда приезжал бы отдыхать. Читать. Думать…

– Надеюсь, ты шутишь?

– Да, – соврал Шарль.

– Какой-то ты сегодня странный.

– Прости, это все разница во времени. Ну ладно… У тебя планы есть?

– В машине…

– Хорошо. Тогда поехали…

– Куда поехали?

– Обратно.

– Ты что, даже не обойдешь объект?

– Зачем?

– Ну, не знаю… Посмотреть…

– Вернусь потом.

– Погоди? Ты же даже не спросил, чего я хочу…

– Ой… – вздохнул Шарль, – а то я не знаю, чего ты хочешь… Сохранить индустриальный стиль, но в меру, и добавить комфорта по современным меркам. Пол бетонный или паркетная доска, массивная, слегка rough, вроде дощатого настила к вагоне, стеклянная лестница со стальными перилами, там вон – кухню хай-тек, по высшему классу, что-нибудь из «Боффи» или «Бультхауп», я думаю… Лава, гранит, шифер. А еще много света, чистые линии, благородные материалы и полное соответствие всем экологическим нормам. Большой письменный стол, стеллажи на заказ, скандинавские камины и, конечно же, кинозал, как же без него? Что касается сада, у меня есть ландшафтный дизайнер как раз для тебя, он разобьет тебе здесь так называемый живой сад,[83] из отборных растений и с интегрированной системой полива. Да, ну и конечно, супердорогой бассейн, такой, что круче некуда. Знаешь, выглядит как естественный водоем, но воду пить можно…

Шарль погладил металлические брусья.

– Ну и, конечно, «Умный дом», сигнализация, домофон с видеокамерой и автоматические ворота, само собой…

– …

– Я ошибаюсь?

– Эээ… нет… Но как ты угадал?

– Думаешь, это так трудно?

Он уже вышел на улицу и запретил себе оборачиваться, чтобы не думать о том, как все это превратится в руины.

– Это моя работа.

Подождал, пока Воэрно возился с замком (помилуйте, даже связка ключей была элегантно увесистой…), что-то отвечал своему уху, устраивал нагоняй подчиненным и, наконец, протянул ему ключи:

– И в какие сроки ты сможешь мне это сделать?

«Это», очень точное слово.

– Твои пожелания?

– К Рождеству?

– Без проблем. К Рождеству твой роскошный хлев будет готов.

Новый клиент посмотрел на него искоса. Наверняка спрашивал себя, за быка или за осла его тут принимают.

Шарль сердечно пожал его маленькую руку и пошел к своей машине, пока джип уезжал от него вдоль ограды.

Под ногтями остались следы краски.

Хоть что-то спасли, подумал он, включая заднюю передачу.

Как удовлетворить интересы русских, банка, а теперь еще и этого упакованного кретина – ему было над чем поломать голову по дороге домой. Тем более, что он угодил в час пик.

Что за…

Что за жизнь такая…

Не сразу понял, что бесится из-за радио. Вырубил кудахтанье радиослушателей, которых зачем-то пустили в эфир, и успокоился, только когда нашел станцию, где бесперебойно крутили джаз.

Bangbang, my baby shot me down,[84] сокрушалась певица. Пиф-паф, если бы все было так просто, ответил он сам себе.

Если бы все было так просто.

«Ты слишком умен…» И что, собственно, она имела в виду?

Да, я пытался разобраться в жизни. Да, я искал выход. Да, я возвращался домой, когда другие доставали из шкафа чистую майку. Да, я изощрялся, мастерил для нее все более замысловатые оригами, выкручивался, как мог, продолжал встречаться с Алексисом, терпел его, позволял ему использовать меня – и все ради того, чтобы бросить ей: «Он в порядке», вслед опрокинутой рюмке или улыбке, которая предназначалась совсем не мне.

Он в порядке. Обокрал меня, обкрадывает и будет обкрадывать. Обокрал еще и моих родителей и до смерти напугал мою бабушку, представ перед ней в невменяемом состоянии, но он в порядке, поверь мне…

А вот она – нет. Думаю, из-за этого она и умерла. У этой пожилой женщины была одна слабость – она очень дорожила своими воспоминаниями…

Но… Разве сам он сейчас не похож на нее? Зачем убивает себя, таская за собой все эти пыльные безделушки?

Наверно, они дороги ему, но какую цену он платит за них сегодня?

Да, какую цену?

Пиф-паф! Остановившись у Порт-де-ля-Шапель, так близко к цели и так далеко от дома, Шарль физически почувствовал, что настала пора избавиться от всего этого хлама раз и навсегда.

Извините, я больше не могу.

Это уже не усталость, это… изнеможение.

Бессмыслица.

Посмотрите на меня… Я все тот же бедолага, который выверяет свои штаны, платит авансом за жилье и портит глаза над чертежной доской. Я пытался вам поверить. Да, пытался понять вас и пойти за вами, но… Куда вы меня звали?

В пробки?

А ты, Алексис, как же ты выпендривался передо мной по телефону, с твоей Кориной, загородным домом, теплыми тапочками, вроде поскромнее себя вел, когда я тебя забирал из комиссариата четырнадцатого округа.

Конечно, ты ничего не помнишь, давай-ка я запишу тебе на твой автоответчик в каком дерьме ты тогда был… И как я одевал тебя, зажимая нос, а потом отнес в машину. Отнес, слышишь? Не плечо подставил, а прямо на руках нес. А ты плакал и продолжал мне врать. Как же все это было противно! И теперь продолжаешь в том же духе, хотя столько лет прошло, а когда-то детьми мы ведь давали друг другу клятвы и играли в джедаев, и был еще Нуну, и музыка, и Клер, и твоя мать, и моя, и столько людей вокруг, которых я больше не узнаю, после всего того, что ты разрушил, а ты все никак не уймешься?

Мне тогда пришлось врезать тебе, чтобы ты заткнулся, и я отвез тебя в неотложку Отель-Дьё.

Впервые в жизни я оставил тебя там одного, а потом, знаешь, пожалел.

Да, пожалел, что не дал тебе сдохнуть в тот самый вечер…

Похоже, ты все же оклемался. И так окреп, что посылаешь анонимные письма, вышвыриваешь мать на свалку, смеешься мне в лицо. Тем лучше. Только знаешь, что я тебе скажу? Когда я о тебе думаю, я все еще чувствую запах мочи.

И блевотины.

Я не знаю, отчего умерла Анук, но я помню тот воскресный вечер, когда я зашел вас проведать перед тем, как вернуться в общежитие…

Мне тогда было лет, наверное, столько, сколько сейчас Матильде, но я, увы, был гораздо простодушнее ее… И отнюдь не такой язвительный. Она еще не научила меня остерегаться взрослых и презрительно щурить глаза, когда жизнь исподтишка преподносит тебе сюрпризы. Нет, я был еще совсем ребенком. Послушным мальчиком, который принес вам остатки пирога и привет от мамы.

Я давно вас не видел, и прежде, чем позвонить в дверь, расстегнул ворот рубашки.

Я был так счастлив, что на несколько часов мне удалось улизнуть от моего святого семейства, чтобы глотнуть у вас свежего воздуха! Усесться на вашей захламленной кухне, угадать, в каком настроении Анук, по количеству браслетов у нее на руках, услышать, как она примется умолять тебя сыграть нам что-нибудь, и заранее знать, что ты откажешь, поговорить с ней, прогнуться под грузом ее вопросов, почувствовать, как она коснется моих рук, плечей, волос, и опустить голову, когда она скажет: и как же ты вырос, какой стал красивый, как же время летит, но… почему? Потом дождаться, когда она вспомнит о Нуну и машинально положит руку на свое запястье, обрывая звон браслетов, а потом вдруг приложит ее ко лбу и снова засмеется. И знать наверняка, что очень скоро ты не выдержишь, и присядешь кое-как на первое попавшееся кресло и подберешь аккомпанемент нашим разговорам, и мы умолкнем заслушавшись…

Вы никогда не догадывались, да и не могли догадаться, о чем я мечтал там, где вечера длились бесконечно, теснота была ужасной, а учителя полные идиоты? Только о вас.

Вы и были моей жизнью.

Нет, вам этого никогда не понять. Вы же никогда никому не подчинялись да и откуда вам знать, что вообще значит слово «дисциплина».

Так что, возможно, я вас идеализировал? Во всяком случае, я пытался убедить себя в этом, и согласитесь, это было удобно… Я старательно убеждал самого себя, напускал туману, применял леонардовскую дымку – Леонардо был тогда для меня просто идолом, – растушевывал, размывал ваши образы в своей памяти, пока не оказывался наконец снова на своем обычном месте в конце стола, старательно ковыряя вашу грязную клеенку и слушая, как вы переругиваетесь, и вот тогда мое сердце снова начинало биться.

К нему приливала кровь.

Снова приливала.

– Чему ты улыбаешься, как идиот? – кричал мне Алексис.

Чему?

Тому, что земля круглая.

Вот уже пятнадцать лет в двух домах отсюда мне втолковывали, что жизнь – это бесконечная череда обязанностей и испытаний. Что ничто не дается даром, все нужно заслужить, да еще и в нашем обществе, где заслуги, будем говорить откровенно, стали понятием эфемерным, где нет уважения ни к чему, даже к смертной казни! Тогда как вы. Вы… Я улыбался, потому что ваш вечно пустой холодильник, настеж распахнутая дверь, психодрамы, дурацкие прожекты, варварская философия, ваша уверенность в том, что заниматься накопительством – последнее дело, счастье – оно здесь и сейчас, вот возле этой тарелки все равно с чем, лишь бы в охотку, – всё это убеждало меня в обратном.

Анук ставила нам в заслугу только одно – что мы живы и здоровы, остальное не имело никакого значения. Остальное приложится. Ешьте, ребята, а ты, Алексис, перестань стучать столовыми приборами, мы уже оглохли, а ты еще нашумишься, у тебя вся жизнь впереди.

Но в тот день, я бесконечно стучал и стучал в ее дверь, и когда уже собирался уходить, услышал голос, который не узнал.

– Кто там?

– Красная шарляпочка.

– …

– Эй! Ку-ку! Есть кто?

– …

– Я принес пирожок и горшочек масла! Дверь распахнулась.

Она стояла спиной ко мне. В халате, сгорбившись, с грязными волосами и пачкой сигарет в руке.

– Анук?

– …

– Что-то случилось?

– Я боюсь повернуться к тебе, Шарль. Я… я не хочу, чтобы ты меня видел в таком…

Молчание.

– Хорошо… – наконец пробормотал я, – я только поставлю тарелку на стол и…

Она обернулась.

Ее глаза. Ее глаза меня ужаснули.

– Ты заболела?

– Он уехал.

– Что?

– Алексис.

И пока я шел на кухню, чтобы избавиться от этого отвратительного пирога с клубникой, я уже жалел, что вообще пришел интуитивно понимая, что мне здесь делать нечего, и разобраться в том, что происходит, не в моих силах. Мне много задали на дом, я зайду попозже.

– Куда он уехал?

– С отцом…

Про отца я знал. Знал, что блудный отец объявился несколько месяцев назад на крутой Альфа-Ромео. «Ну и как он тебе?» «Вполне», ответил Алексис, на том мы и остановились. Это прозвучало вполне равнодушно и невинно, так мне тогда показалось.

Господи! Видно, я что-то пропустил… И что же мне теперь

делать? Позвать маму?

– Гм… Он вернется.

– Ты думаешь?

– …

– Понимаешь, он забрал все свои вещи…

– …

– Он поступит, как ты… Он вернется к воскресному пирогу. Она улыбнулась, лучше бы мне этого не видеть.

Она повертела в руках стоящие перед ней бутылки, потом налила себе большой стакан воды и выпила его залпом, поперхнувшись.

Ладно. Я думал, как бы ее обойти и улизнуть в коридор. Не хотелось быть свидетелем всего этого. Я знал, что она выпивает, но не желал знать, до чего она докатилась. Эта сторона ее жизни меня не интересовала. Вернусь, когда она хотя бы оденется.

Однако она не шевелилась. Смотрела на меня тяжелым взглядом. Трогала свою шею, волосы, терла нос, открывала и закрывала рот, словно шла ко дну. Была похожа на зверя, попавшего в капкан, готового отгрызть себе лапу, отползти в соседнюю комнату и там сдохнуть. А я… я смотрел в окно на облака.

– Ты понимаешь, что значит растить ребенка одной?

Я ничего не ответил. В любом случае это ведь не вопрос, а брешь, в которую она хотела забиться. Я был не дурак, пусть и не отличался отвагой.

– Ты вот хорошо считаешь: пятнадцать лет – это сколько дней? Вот это уже действительно был вопрос.

– Эээ… думаю, чуть больше пяти тысяч…

Она поставила стакан на стол и закурила. Ее рука дрожала.

– Пять тысяч… Пять тысяч дней и столько же ночей… Ты представляешь, что это такое? Пять тысяч дней и ночей совершенно одна… В постоянной тревоге… Все ли ты правильно делаешь?.. Справишься ли? Вкалываешь как проклятая. Стараешься забыться. Пять тысяч дней пашешь, как вол, пять тысяч ночей дома. Ни секунды для себя, ни дня отдыха, ни родителей, ни сестры, тебе не на кого оставить малыша, чтобы хоть чуточку передохнуть. И никого нет рядом, кто бы мог напомнить тебе, что когда-то ты тоже была вполне привлекательной… Миллион раз я спрашивала себя, почему он с нами так поступил, и на тебе! Явился сукин сын! И тут понимаешь, что все, что с тобой было раньше – это еще пустяки по сравнению с тем, что тебе предстоит…

Она стукнулась лбом о стену.

– Еще бы… Отец-пианист, роскошные отели, это же совсем другое дело, это не какая-то там жалкая медсестра, правда?

Она взывала ко мне, но я молчал, чтобы не угодить в эту ловушку. Она выбрала не того собеседника. Я был еще слишком мал для всего этого, мне это было не по летам, как говорил мой отец. Не мог я решать, права она или нет. Пусть в кои-то веки сама разберется.

– Ты ничего не хочешь мне сказать?

– Нет.

– Ты прав. Что тут скажешь? Я ведь тоже в свое время попалась на эту удочку… Я его понимаю… Нет ничего хуже музыкантов, поверь мне… С ними теряешь рассудок. Тебе кажется, перед тобой Моцарт или кто еще, а это обыкновенные шарлатаны, которые удовлетворенно закрывают глаза, как только понимают, что сработало, что ты готова. Закрывают глаза, улыбаются тебе, а потом… Ненавижу их.

Я прекрасно понимаю, что была плохой матерью, но мне было так тяжело… Когда Алексис родился, мне не было двадцати, а он… Он сразу исчез… Алексиса зарегистрировала акушерка, в обеденный перерыв сходила в мэрию, вернулась очень гордая и вручила мне свидетельство о рождении. А я расплакалась. Что я, по-твоему, должна была делать с этим свидетельством, если я даже не знала, где буду жить на следующей неделе? Соседка по палате все повторяла: «Ладно вам, не плачьте, а то молоко пропадет…» А у меня его и не было! Не было у меня, черт побери, никакого молока! Я смотрела на этого оравшего младенца, и я…

Я сжал зубы. Хоть бы она меня пожалела и замолчала! Зачем она мне все это рассказывает? Все эти женские заморочки, которых мне не понять. Зачем она меня в это втягивает, я ведь всегда был с ней честен. Всегда ее защищал… Но сейчас я отдал бы все на свете, чтобы оказаться дома. Среди нормальных, спокойных, достойных людей, которые не орут, не сваливают пустые бутылки под мойкой, а, когда хотят выяснять отношения, вежливо, но решительно просят нас удалиться.

Пепел с сигареты упал ей в рукав.

– Ни разу не подавал признаков жизни, ни одного письма, никаких посылок, и никаких объяснений, ничего… Даже не поинтересовался, как зовут сына… Якобы был в Аргентине… По крайней мере так он сказал Алексису, но я ему не верю. Аргентина, твою мать! Почему не Лас-Вегас, раз уж на то пошло?

Она плакала.

– Получается, я билась, надрывалась, поставила мальчика на ноги, и нате вам, явился: визг шин, пара обещаний, три подарка, и бывай, старушка! Это подло…

– Я должен идти, а то я на поезд опоздаю.

– Ну, конечно, иди, давай, как они все. Оставь меня, и ты тоже…

Поравнявшись с ней, я заметил, что стал выше ее ростом.

– Пожалуйста… Останься…

Она поймала мою руку и приложила к своему животу. Я с ужасом от нее отпрянул, она была пьяна.

– Прости, – прошептала она, поправляя халат, – прости…

Я был уже на лестничной площадке, когда она окликнула меня:

– Шарль!

– Да.

– Прости.

– Скажи мне что-нибудь. Я обернулся.

– Он вернется.

– Ты думаешь?

Застряв в пробке на площади Клиши, стоя за автобусом № 81 и уже в следующем столетии, он все вспоминал, как она подняла, наконец, голову и робко, недоверчиво улыбнулась. Ее лицо, такое тревожное, такое… беззащитное, и то, как захлопнулась дверь за его спиной, и сколько ступеней отделяло его от мира живых: двадцать семь.

Двадцать семь ступеней, спускаясь по которым, он чувствовал, как с каждым шагом грузнеет, тяжелеет. Двадцать семь шагов в пустоту, все крепче сжимая кулаки в карманах. Двадцать семь ступеней на то, чтобы осознать, что это произошло: он оказался по другую сторону. Вместо того чтобы сочувствовать ее горю и осуждать поведение Алексиса, он радовался и ничего не мог с этим поделать: место возле нее освободилось.

И когда мама принялась его пилить потому, что он забыл забрать тарелку, он впервые в жизни послал ее к черту.

Тот мальчик, он остался на лестнице.

В поезде он не стал повторять уроки, а вечером уснул, утешившись правой рукой. Ведь это она взяла его за эту руку… Ему все равно было стыдно, просто он… повзрослел.

В остальном, я оказался прав. Алексис вернулся.

– Когда отец приедет за тобой снова? – спросила Анук, когда подходили к концу пасхальные каникулы.

– Никогда.

Благодаря моей матери и ее заслугам в благотворительности, Алексиса удалось пристроить в колледж Сен-Жозеф, и я вернулся на свое место, снова став его тенью.

Я вздохнул с облегчением. Анук, похоже, решила поспорить с судьбой, а скорее, заключила сделку с дьяволом: ее как будто подменили. Она бросила пить, коротко постриглась, перешла работать в операционную, перестала подчинять свою жизнь больным. Только давала им наркоз.

А еще как-то раз, она выпила кофе и, щелкнув пальцами, решила перекрасить стены в квартире:

– Иди за Шарлем! А в выходные примемся за кухню!

Вот тогда-то, когда мы втроем драили стены, Алексис рассказал нам всю правду о своем вояже. Не помню, почему мы вдруг заговорили об его отце, но в какой-то момент мы с Анук так и застыли с губками в руках.

– Вообще-то ему нужен был партнер, ну а когда он понял, что я все еще несовершеннолетний, а значит, недееспособный, он потерял ко мне всякий интерес…

– Нет… – выдохнула Анук,

– Клянусь тебе! Этот козел просчитался! «Тебе только пятнадцать? Только пятнадцать?» – все переспрашивал он и нервничал: «Ты уверен! Только пятнадцать?»

Поскольку Алексис смеялся, засмеялись и мы, но… как бы это сказать… Порошок «Сен-Марк» довольно едкий. Говорю так, потому что еще некоторое время мы чихали и отплевывались, прежде чем снова смогли заговорить.

– Вижу, что подпортил вам настроение, – пошутил Алексис, – да все это ерунда! Я же не умер…

А вот она, и тут уж просчитался я, просто не жила, пока его не было. Ни разу не пустила меня к себе. Я попусту стучал в дверь и уходил в тревоге, просто скатывался кубарем по их загаженной лестнице.

Я кругом обманулся. Это место не освободится никогда.

Но я получил письмо… Единственное за четыре года пансиона…

Извини, что не открыла тебе вчера. Я часто думаю о тебе. Мне вас не хватает. Я вас люблю.

Поначалу я слегка разозлился, потом мысленно выкинул «вас» и сжег письмо – ведь я его уже прочитал. Она по мне скучала, больше я ничего знать не хотел.

Зачем я опять все это ворошу? Ах да… кладбище…

Теперь-то ты уже совершеннолетний… Вправе предавать кого угодно…

После твоей поездки на Альфа-Ромео она никогда уже не была такой, как прежде. Может быть, бросив пить, стала более сдержанной? Может, потому она больше не хватала нас, как раньше, не прижимала к себе, не зацеловывала, не отдавала нам всю себя? Не думаю.

Просто потеряла доверие. Уверилась в своем одиночестве. Стала вдруг осторожней, в ней появилась странная нежность, словно ее переключили на другое напряжение, перекрыли кислород, наложили зажим на сердечную мышцу. Она больше не дразнила нас, не подшучивала: «Эй… Некая Жюли зовет тебя… к телефону…», когда звонил кретин Пьер, который как всегда, забыл свой учебник, а если ты играл особенно хорошо, она запиралась у себя в комнате.

Ей было страшно.

***

После вокзала Сен-Лазар машин стало поменьше. Шарль выбрался из общего потока и тайными тропами местных хитрецов поехал дальше. Останавливаясь на светофоре, снова стал обращать внимание на фасады. Особенно вот на этот, у сквера Людовика XVI, с резными животными в стиле ар-деко, который он обожал.

А ведь именно так он завоевал Лоранс…

Он был нищий, она была великолепна, что он мог ей предложить? Только Париж.

Он показал ей то, чего никогда не видят другие. Открывал перед ней ворота, перелезал через ограды, держал ее за руку и отводил от ее лица плети дикого винограда. Познакомил ее с маскаронами,[85] атлантами и резными фронтонами. Назначил свидание в пассаже Желания[86] и объяснился в любви на улице, где Обитало Сердце.[87] Считал себя большим хитрецом, на самом деле, вел себя глупо.

Был влюблен.

Она смотрела в сторону, пока он совал свой студенческий под нос консьержкам в стоптанных башмаках, словно сошедшим с фотографий Дуано,[88] и, приобняв ее за талию, указывал пальцем наверх и целовал в шею, пока она искала лицо мадам Лавиротт с улицы Рапп[89] или же крыс в церкви Сен-Жермен л'Осерруа.[90]

«Я не вижу…» – сдавалась она.

Еще бы. Ведь он указал ей не на ту гаргулью, чтобы подольше покайфовать от ее «Шанель № 5».

Лучшие его рисунки были созданы именно в эти годы: и во всех кариатидах Парижа можно найти что-нибудь от Лоранс: округлость ее плеч, красивый нос, изгиб груди.

Какой-то тип грубо его подрезал, да еще и обхамил.

Переехав на другой берег Сены, он успокоился. Вспомнил, что едет к ней, и почувствовал себя счастливым. К ней и к Матильде, двум своим фуриям…

Фуриям, от которых ему чего только не доставалось…

Ну, что ж, он не против… Порой несколько утомительно, зато не соскучишься.

5

Он решил сделать им сюрприз – приготовить ужин. Стоя в очереди в мясную лавку, прикинул меню, купил цветов и зашел в винный.

Включил музыку, закатал рукава – передышка, он послушает их.

Подпоит ее и будет ласкать до изнеможения. Раздевая ее, снова почувствует себя живым человеком, целуя ее тело, забудет горечь последних дней. Похоронит Анук, забудет Алексиса, позвонит Клер и скажет, что жизнь прекрасна, а от ее голоса у него до сих пор звенит в ушах. Заберет завтра Матильду из колледжа и подарит ей диск еще одной психопатки, Нины Симон.[91] «I sing just to know that I'm alive».[92]

Да, да.

Он? Он еще жив.

Сделал поменьше огонь, накрыл на стол, принял душ, побрился, налил себе бокал вина, подойдя к колонкам, подумал о типографии толстяка Воэрно.

В конце концов, ничего особенного… Зато в кои-то веки поработает без смет, без разницы во времени и без скандалов. Кайф… Вспомнил одно фирменное «типографское» ругательство, которое в свое время очень ему понравилось: когда типограф в гневе и посылает всех к чертовой матери, то грозится «наложить кучу в ящичек с апострофами». Ладно, он обещает им не быть таким точным.

Спасти хотя бы освещение…

Вино превосходное, кастрюля бухтит, и, слушая Сибелиуса, он ожидает возвращения двух своих хорошеньких парижанок. Жизнь налаживается.

Заключительная часть второй симфонии. Тишина.

В голове тоже.

***

Проснулся от холода. Застонал, опять спина, не сразу очухался. Ночь сгорела, а ужин… черт, который час? Половина одиннадцатого. Что это значит?.. Позвонил Лоранс – автоответчик. Поймал Матильду:

– Эй, вы где, красавицы?

– Шарль? Ты? Ты разве не в Канаде?

– А где вы?

– Так сейчас же каникулы… Я у папы…

– Да?

– А мамы нет дома?

Ох, как же он не любил этот невинный голосочек…

– Подожди, как раз хлопнула дверь лифта, – соврал он. – Я тебе перезвоню завтра…

– Эй, Шарль?

– Да?

– Скажи ей, что на субботу все остается в силе. Она поймет.

– ОК.

– И вот еще что… Твою песню, я слушаю ее постоянно…

– Это какую?

– Ты что… Ты же знаешь… Ну эту, коэновскую…

– Да?

– Я ее обожаю.

– Отлично. Значит, я наконец смогу тебя удочерить? И он повесил трубку, зная, что она улыбнулась.

Продолжение было куда печальнее.

Поставил Сибелиуса на место, натянул свитер, пошел на кухню, поднял крышки, начал было отделять пережаренное от пригоревшего, потом вздохнул и все отправил в ведро. Мужественно поставил кастрюли отмокать, взял бутылку и бросил последний взгляд на идиотские подсвечники…

Выключил свет, закрыл дверь и… не знал, что теперь делать.

И не стал ничего делать.

Подождал.

Выпил.

И как в гостинице, в прошлую «ночь», стал следить за бегом времени по большой стрелке часов.

Попробовал почитать.

Не пошло.

Может, послушать оперу?

Слишком шумно.

К полуночи взял себя в руки. Лоранс не из тех, кто побежит домой сломя голову, рискуя потерять по дороге туфельку…

Конечно, нет.

Сегодня вечером доброй феи не будет…

Решил ждать до двух. Вечер в хорошей компании, плюс время на то, чтобы поймать такси, два часа ночи, это реально.

Два часа ночи.

Открыл вторую бутылку.

Без пяти три, мадам Хандри.

Кранты.

Еще одно ничего не значащее выражение Матильды.

Чему кранты?

Да ничему.

Всему.

Выпил в темноте.

Так ему и надо.

Будет знать, как возвращаться без предупреждения…

Пошел за конвертом с фотографиями. Раз уж пошла такая пьянка, почему бы еще немного не побередить себе душу?

Они с Алексисом. Совсем дети. Друзья. Братья. В парке. В саду. На школьном дворе. На берегу моря. В день Тур-де-Франс. У бабушки Шарля. Кормят кроликов на ферме, а вот они за трактором мсье Каню.

Снова они с Алексисом. Взявшись за руки. Как всегда. И навсегда. Клялись на крови, спасли птенца и стащили номер Luf[93] из табачной лавки в Бреси. Изучили его, спрятавшись за умывальником, страшно хихикали, но все же пока предпочитали истории про Пифа.[94] Поэтому обменяли его у толстяка Дидье на поездку на мопеде.

Алексис перед концертом. Серьезный, рубашка застегнута до верху, галстук, подаренный Анри, труба прижата к груди.

Анук после того же концерта. Гордая. Взволнованная. Указательным пальцем стирает под глазом потекшую тушь.

На краю скамьи Нуну с Клер на коленях. Клер опустила голову, наверное, играет с его кольцами.

Отец. Снимок обрезан. Без комментариев.

Шарль студент, грива волос. Гримасничает и машет рукой перед объективом.

Анук танцует дома у его родителей.

В белом платье, волосы убраны, улыбка точь-в-точь как на первой фотографии, под вишней, почти за пятнадцать лет до того.

А ведь через несколько часов она…

Неважно.

Шарль откинулся назад. Ну и как это все называется? – ругал он себя. Опять копаешься в прошлом, как свинья в грязи, и не хочешь знать, что творится у тебя под носом! Это сейчас все катится в тартарары. Ты вообще понимаешь, что твоя жена в объятиях другого, пока ты тут хнычешь в коротких штанишках?

– Да проснись же ты, черт подери. Делай хоть что-нибудь. Вставай. Кричи. Бейся об стены. Прокляни ее. Вскрой себе вены.

– Помилуйте…

– Хотя бы поплачь!

– Я все выплакал в самолете.

– Тогда скажи, что ты несчастен!

– Несчастен? – покачал он головой. – Но… Что значит быть несчастным?

– Ты слишком много выпил, через пару часов ты это поймешь…

– Нет, напротив. У меня никогда не было столь ясной головы.

– Шарль…

– Что еще? – спросил он раздраженно.

– «Несчастный» – это антоним слова «счастливый».

– Что такое «счас…»

– Нет. Ничего. Закрыл глаза.

И когда он уж было собрался покончить с этим маразмом и ехать на работу, услышал, как открывается дверь.

Не замечая его, она прошла прямо в ванную.

Смыла с себя сперму другого.

Зашла в их спальню, оделась, вернулась в ванную накраситься.

Открыла дверь в кухню.

Она не выглядела смущенной, скорее раздраженной. Да, держалась она уверенно, сварила себе кофе и только потом, наконец, решила обратить на него внимание.

Какое хладнокровие, подумал Шарль, какое, черт подери, хладнокровие…

Подошла, дуя на кофе, села в кресло напротив него и в полутьме спокойно выдержала его взгляд.

– Что ты хочешь от меня услышать? – спросила она, поджав под себя ноги.

– Ничего.

– Чемодан на этот раз не забыл?

– Нет. Спасибо. Да, кстати…

Он протянул руку и взял пакет, стоявший рядом с его портфелем.

– Смотри, что я нашел для Матильды…

Надел бейсболку с надписью «I ¦ Canada» и лосиными рогами в качестве украшения.

– Забавная, правда? Может, себе оставить…

– Шарль…

– Замолчи, – оборвал он ее, – я же тебе сказал, у меня нет никакого желания тебя слушать.

– Это не то, что ты…

Он встал и отнес свою чашку на кухню.

– Что это за фотографии?

Он забрал их у нее и положил обратно в конверт.

– Сними ты эту дурацкую бейсболку, – вздохнула она.

– Что будем делать?

– То есть?

– Как нам жить вместе?

– Как все живут. Как получится.

– Без меня.

– Знаю. С некоторых пор тебя и так здесь как бы нет…

– Да, ладно, – ответил он с ласковой улыбкой. – Давай не будем валить с больной головы на здоровую. Сегодня главная роль у тебя, моя Помпонетта.[95] Ты лучше скажи мне…

– Что?

– Да ничего.

Она выпрямила одну ногу и что-то соскребла ногтем с юбки:

– Скажи-ка… Ты вроде похудел?

Он собрал вещи, переодел рубашку и закрыл за собой дверь, не желая более участвовать в этом дурном водевиле.

– Шарль! – окликнула она его, когда он был уже на лестнице. – Перестань… Это же ерунда… И ты сам знаешь, что ерунда…

– Конечно, знаю… Поэтому и спросил, зачем мы до сих пор живем вместе.

– Да нет, я про сегодняшнюю ночь…

– Да что ты? – огорчился он, – тебе не понравилось? Бедняжечка… Как вспомню, что шамбрировал[96] тут для тебя бутылку Помроля… Так что согласись, жизнь все-таки чертовски жестока…

Спустился еще на несколько ступеней и объявил:

– Не жди меня вечером. У меня встреча в «Арсенале»[97] и я…

Она удержала его за рукав пиджака.

– Перестань, – прошептала она. Он замер.

– Перестань… Обернулся.

– А Матильда?

– Что Матильда?

– Ты же не запретишь мне с ней видеться?

Вот так номер! Она запаниковала. И это ясно отразилось на ее красивом лице.

– Зачем ты так говоришь?

– Лоранс, у меня не было сил убрать со стола. Я… Ты была мне нужна и…

– И что?.. Что с тобой происходит? Куда ты собрался? Что ты делаешь?

– Я устал.

– Это я знаю. Спасибо, что напомнил. Слышала сотни раз. И почему же ты так устал? Что все это значит на самом деле?

– Не знаю. Пытаюсь понять.

– Вернись, – попросила она совсем тихо.

– Нет.

– Почему?

– Слишком уж печально то, во что мы с тобой превратились. Только ради нее так дальше продолжаться не может. К тому же… Вспомни… тогда, на лестнице. Вспомни, что ты мне сказала… В первый день…

– И что же такого я сказала? – спросила она раздраженно.

– «Она заслуживает лучшего».

Молчание.

– Ведь если бы не она, – продолжал Шарль, – ты сама бы ушла. И уже давно…

Почувствовал, как ее ногти впились ему в плечо:

– Кто эта брюнетка на фотографиях? Это о ней ты говорил мне несколько дней назад, это она умерла? Мать какого-то там твоего друга? Это из-за нее ты так себя ведешь последнее время? Кто она? И что все это значит? Что-нибудь в духе Mrs Robinson?[98]

– Ты все равно не поймешь…

– Да что ты? А ты попробуй, – взорвалась она, – скажи мне. Растолкуй, раз я такая дура…

Шарль с секунду поколебался. Он знал, что сказать, мог ей все объяснить одним словом, но не решился.

Не из-за Лоранс, из-за Анук. Одно только слово, но он никогда в нем не был уверен. Когда-то давно оно застряло у него глубоко внутри и так там и оставалось все эти годы, и вот ведь, в конце концов, явилось причиной полного сбоя.

Поэтому он заменил его на другое. Не такое откровенное, попроще:

– Это нежность…

– Не знала, что все так серьезно, – не задумываясь, ответила она.

– Да? Тебе повезло…

– …

– Лоранс…

Она уже повернулась к нему спиной и пошла наверх.

Он подумал было догнать ее, но услышал, как она напевает: God bless you please, Missize Robinson, na na nani nana,[99] и решил, что она так ничего и не поняла.

И никогда не захочет понять.

И, держась за перила, продолжил спускаться вниз.

И правда… Благослови ее, Боже.

Сделай хоть это, после всего, что Ты заставил ее пережить.

Машина Лоранс была припаркована неподалеку. Он прошел мимо, остановился, вернулся, вырвал страничку из записной книжки, черкнул несколько слов и сунул под дворник.

Что это было? Муки совести? Извинения? Объяснение в любви? Прощальные слова?

Нет…

«Матильда просила передать, что на субботу все остается в силе».

Это было в его духе. Абсолютно в его духе.

Шарль Баланда. Наш герой. Через неделю ему будет сорок семь, любовник-рогоносец без каких-либо прав на ребенка, которого он воспитал. Прав никаких, и это он помнил, но ведь было и что-то более важное. Он не забыл, он оставил записку, значит, не все так безнадежно. Эта девочка – она справится.

Уходил, ощупывая карманы в поисках носового платка.

Ведь опять ошибся.

Не все выплакал в самолете.

6

Коротко поздоровался с коллегами. Сел в свое кресло с потертыми подлокотниками. Попытался сосредоточиться. Для начала включил компьютер. Пятьдесят восемь писем. Вздохнул. Отделил зерна от плевел, время от времени встряхивая головой, отгоняя от себя домашние проблемы. Случайно открыл спам: Greeting, charles.balanda, did yon ever ask yourself is my penis big enough?[100] Криво улыбнулся, выслушал жалобы, раздал советы и наставления, проверил работу молодого Фавра, нахмурил брови, взял планшет, с поразительной скоростью все исчеркал, переключился, задумался, надолго задумался, убрал фотографию Л., пытался понять, не отвечал на звонки, чтобы не сбиться, одни ошибки исправил, другие наделал сам, просмотрел свои записи, полистал справочники, поработал, опять задумался, отправил документ в печать и, потягиваясь, встал.

Осознал, что уже три часа дня, долго стоял у принтера, пока не сообразил, что закончилась бумага, новой пачки не нашел.

Взбесился.

Шарахнул по принтеру, от удара лоток для бумаги заклинило, чертыхнулся, выругался, набросился на бедного Марка, который хотел было ему помочь, в общем, наказал всех за абсурдность того, что выпало на его долю за последние месяцы, и за тяжкое бремя рогоносца.

«Бумага! Где бумага!» – твердил он, как помешанный.

Отказался идти обедать. Спустился во двор покурить, наткнулся на соседа снизу, который стал ему жаловаться на бесконечные протечки:

– К чему вы мне все это рассказываете? Я что, сантехник?

Пробормотал извинения, которых никто не услышал. Чуть не завелся было по новой с пол-оборота, заметив папку с надписью «Расходы» по стройке PRAT в Валансьене, сдержался и, мудрый опытом, вернулся в отчий дом остаток дней своих прожить с своими чертежами.[101]

В конце рабочего дня позвонил адвокату:

– О! я вам сейчас расскажу, как продвигаются ваши процессы! – пошутил тот.

– Помилуйте, только не это! – ответил Шарль в том же тоне, – я вам плачу такие деньги как раз потому, что и слышать об этом ничего не желаю!

Они проговорили больше часа, на другом конце провода бесперебойно работал счетчик, и под конец Шарль произнес:

– Скажите… А семейные дела вы ведете? – спросил и тут же пожалел.

– Бог мой, нет, конечно! Но почему вы спрашиваете?

– Да так, ничего. Ладно… Возвращаюсь к моим обязанностям… Пойду творить для вас новые возможности меня обирать.

– Я уже не раз вам говорил, Баланда, обязанности – это коррелят профессионализма.

– Послушайте, вынужден вам признаться… Ненавижу эту вашу фразочку, будьте добры, придумайте в следующий раз что-нибудь новенькое…

– Ха! Ха! В другой раз мы с вами будем обедать в «Амбруази», за мной ведь должок!

– Ну да… Если я к тому времени не окажусь за решеткой…

– О, для нашей Республики это будет большая удача, друг мой! Чтобы такой человек, как вы, да нашел возможность проявить интерес к нашим тюрьмам…

Шарль долго смотрел на свою руку, все еще лежащую на телефоне.

«Почему вы спрашиваете?»

Действительно, почему? Смешно. У него же нет семьи.

***

В кои-то веки ушел из офиса не последний и решил дойти до «Арсенала» пешком.

На площади Бастилии прослушал автоответчик.

«Надо поговорить», прозвучало в трубке.

Поговорить.

Забавная мысль…

Его угнетало не столько то, что сам он все больше отдалялся от этих берегов, а то, что берега подмывает вода.

И все же… Может быть… Отменить встречи, уехать подальше и вновь, как когда-то, посреди бела дня задернуть в номере шторы… Но все, что придумывал этот мужчина, идя по бульвару Бурдон, тут же опровергал архитектор: почва с обеих сторон стала слишком зыбкой, пришло время признать, что будущего здесь не построить.

Здание простояло одиннадцать лет.

Переходя на другую сторону, почувствовал, как в нем ухмыльнулся подрядчик: никто не может его упрекать за стройку более чем десятилетней давности.[102]

Исполнил свой долг, пожал руки всем, кому полагается, напомнил о себе нужным людям. Около одиннадцати, очутившись в ночи перед статуей Рембо, которую он ненавидел (разломанный надвое «путник в башмаках, подбитых ветром», и под этой ерундой надпись: «путник, в башмаках, взлетевших к верху»[103]), помедлил в нерешительности и сбился с пути.

Или, наоборот, его нашел.

7

– Ого! Явился не запылился! Ты вообще-то знаешь, скока щас времени? – подбоченившись, накинулась она на него.

Он отмахнулся от нее и прошел на кухню.

– Ну ты и нахал… И почему не позвонил? Я, заметь, могла бы быть и не одна…

Увидела, как вытянулось его лицо, и рассмеялась.

– Да ладно… Я же сказала, «могла бы», ок? Могла бы… – и поцеловала его.

– Ну проходи, будь как дома, собственно, это твой дом и есть… Welcome home, дорогой, и что же привело тебя сюда? Хочешь поднять мне квартплату… – и спохватившись: – О-па! Что-то ты сам не свой… Снова русские достают?

Он не знал с чего начать, не знал, сумеет ли он это сказать, поэтому выбрал что попроще:

– Я замерз, хочу есть и хочу, чтобы меня любили.

– Черт возьми… Плохо дело! Ладно… Пошли…

– Могу сварганить тебе омлет из не самых свежих яиц на просроченном масле. Пойдет?

Она смотрела, как он ест, открыла банку пива, отклеила свой никотиновый пластырь и стрельнула у него сигарету. Отодвинув тарелку, он молча смотрел на нее.

Она встала, зажгла подсветку вытяжки над плитой, выключила остальной свет, вернулась и поставила табуретку к стене, чтобы облокотиться спиной.

– С чего начнем? – спросила вполголоса.

– Не знаю, – он закрыл глаза.

– Нет, знаешь… Ты всегда все знаешь…

– Нет. Теперь уже нет.

– Ты…

– Что я?

– Ты знаешь, отчего она умерла?

– Нет.

– Ты звонил Алексису?

– Звонил, но забыл спросить…

– Ну ты даешь!

– Он меня взбесил, и я бросил трубку.

– Понятно… Хочешь чего-нибудь на десерт?

– Не хочу.

– И правильно, у меня все равно ничего нет… А коф…

– Лоранс мне изменяет, – перебил он ее.

– То же мне новость, – усмехнулась она. – Ой, прости…

– Это что, ни для кого не секрет?

– Да нееет, я пошутила… Кофе будешь?

– Получается, все знали…

– Есть еще травяной чай «плоский живот», если хочешь…

– Может, это я изменился, а Клер?

– Или «спокойная ночь»… Тоже неплохо, «спокойная ночь»… Расслабляет… Что ты говорил?

– Я больше не могу. Не могу.

– Эй… Ты что это, собираешься нам тут выдать кризис среднего возраста? Midlife crisis, как это теперь называют…

– А что, похоже?

– По-моему, очень…

– Какая гадость. Хотелось бы быть пооригинальнее… Кажется, я начинаю разочаровываться в себе, – пошутил он через силу.

– Ну, все не так уж страшно, да?

– Ты про старость?

– Нет, про Лоранс… Ей же это все равно, что в SPA-салон сходить!.. Ну, не знаю… своего рода маска с омолаживающим эффектом… Эти маленькие шалости, в любом случае, намного безопаснее ботокса…

– …

– Да и вообще…

– Что?

– Тебя никогда нет дома. Вкалываешь, как сумасшедший, весь в делах, поставь себя на ее место…

– Ты права.

– Конечно, права! И знаешь, почему? Потому что сама такая же. Ухожу в работу, чтобы не думать. Чем больше я завалена этими гнусными делами, тем лучше. Гениально, думаю, занята надолго вперед… Знаешь, почему я столько работаю?

– Почему?

– Чтобы забыть о том, что масленка моя провоняла…

– …

– И что же, по-твоему, люди должны хранить нам верность? Кому? Чему? И как? Но… ты ведь любишь свою работу?

– Уже не знаю.

– Да любишь. И не кокетничай. И это счастье, за которое надо платить… И потом, у тебя есть Матильда…

– Была.

Она замолчала.

– Кончай, – разозлилась она, – эта девочка не просто совместно нажитое имущество… И потом, ты ведь не ушел от них…

– …

– Или ушел?

– Не знаю.

– Не уходи.

– Почему?

– Одному трудно.

– Ты вроде справляешься…

Она встала, распахнула дверцы шкафчиков, холодильника, везде хоть шаром покати, и посмотрела ему прямо в глаза:

– И это ты называешь жизнью?

Он протянул ей свою чашку.

– У меня нет на нее никаких прав, не так ли? Я имею в виду, юридически…

– Есть. Закон изменился. Ты вполне можешь подать в суд, предоставив свидетельские показания… Только тебе это не нужно, и ты сам это прекрасно понимаешь…

– Почему?

– Потому что она любит тебя, идиот… Ладно, – потянулась она, – ты не поверишь, но мне еще надо поработать…

– Я могу остаться?

– Сколько угодно… Наш допотопный «клик-клак»[104] в твоем распоряжении, вспомнишь молодость…

Она передвинула горы скопившихся на диване вещей и протянула ему две чистые простыни.

Как в старое доброе время, они по очереди побывали в крошечной ванной, почистили зубы одной зубной щеткой, но… все же было не так как прежде.

Столько лет прошло, и самое важное, что они когда-то пообещали сами себе, выполнить им так и не удалось. Единственное, чего они добились, так это что оба платят теперь налогов больше: кто в десять, а кто и в сто раз.

Он растянулся на диване, сокрушаясь о своей спине, и вновь услышал привычный гул наземной линии метро, задававший ритм его бессонных ночей в студенческие годы.

Невольно улыбнулся.

– Шарль, – ее силуэт возник в дверном проеме, как в театре теней. – Я могу задать тебе один вопрос?

– Не стоит. Я ненадолго. Не волнуйся…

– Нет… Я не об этом…

– Валяй…

– Вы с Анук?

– Да… – сказал он, приподнимаясь.

– Вы… Да, нет. Ничего.

– Что, мы?

– …

– Ты хочешь знать, спали ли мы?

– Нет. Ну то есть… я не это хотела спросить. Я скорее… про чувства что ли…

– …

– Извини.

Уходя, она обернулась:

– Спокойной ночи, – добавила она.

– Клер?

– Забудь. Спи.

– Нет, – неожиданно прозвучало в темноте.

Она медленно, стараясь не шуметь, закрыла за собой дверь.

Однако когда по шестой линии метро прогрохотал пятый по счету поезд, он поправился:

– Да.

И уже гораздо позднее, окончательно совладав с собой:

– Нет.

***

«В белом платье, волосы убраны, улыбка точь-в-точь как на первой фотографии, под виш…»

Белое платье. Волосы убраны. Точь-в-точь та же улыбка.

Семейное торжество. В тот вечер праздновали всё сразу: тридцатипятилетний юбилей свадьбы Мадо и Анри, окончание Клер первого курса юридического факультета, помолвку Эдит и победу Шарля на конкурсе.

На каком именно? Уже и не помнил. На одном из… Он тогда впервые пришел к родителям с «девушкой». Как ее звали? Он, может, и вспомнил бы, да это совершенно неважно. Девушка, похожая на него самого… Серьезная, из хорошей семьи, миловидная, с чуть полноватыми икрами… Совсем еще зеленая, которой он, должно быть, преподал кое-какие азы в соседней комнате…

Знаешь, Шарль… Как-то некрасиво у тебя получается… Хотя бы имя для приличия вспомни…

Вроде, Лора… Да, Лора… С челкой, такая серьезная, все время требовала темноты, а после секса любила порассуждать о кинетической энергии… Лора Диппель… точно.

Он обнимал ее за талию, говорил громко, произносил тосты, нес околесицу, очень устал за последние месяцы, расслаблялся и, невзирая на свои регалии, плясал, как бог на душу положит.

Он был уже хорош, когда появилась Анук.

– Познакомишь? – улыбнулась она, бросив беглый взгляд на декольте девушки.

Шарль представил их друг другу и тут же отошел в сторону.

– Кто она? – спросила «вычисленная» любительница цифр.

– Соседка…

– А почему у нее волосы мокрые?

Именно такие вопросы она все время и задавала.

– Почему? Понятия не имею. Наверное, она только что из душа!

– А почему она пришла только сейчас?

(Ты посмотри-ка… Как будто в такое время твое появление может оправдать лишь пара абзацев в биографическом словаре Who's Who…)

– Она была на работе.

– А она…

– Она медсестра, – перебил он, – медсестра. Если ты хочешь знать, в какой больнице, в каком отделении, стаж, объем бедер и ее пенсионные отчисления, то спроси у нее сама.

Лора насупилась, он отошел в сторону.

– Ну так как, молодой человек? Вы готовы пожертвовать собой и пригласить на танец даму преклонного возраста? – услышал он голос у себя за спиной, когда вылавливал свою зажигалку из огромной кастрюли с пуншем.

Он улыбнулся ей раньше, чем успел обернуться.

– Отставьте вашу палочку, бабуля. Я в вашем распоряжении.

Белое платье, забавное, красивое платье, насквозь пропитанное кинетической энергией. Все словно сшитое из движения.

Она отрывалась в объятиях своего лауреата. У нее выдался тяжелый день, сражалась с оппортунизмом инфекций и проиграла. Последнее время – постоянно проигрывала. Хотела танцевать.

Танцевать и прикасаться к нему – с его миллионами белых кровяных телец и устойчивой иммунной системой. К нему, такому стыдливому, старавшемуся держаться подальше от ее белого платья, а она, смеясь, все тянула его к себе поближе. Плевать, Шарль, плевать на все! – приказывали ее глаза. – Мы живые, понимаешь? Жи-вы-е!

И он не сопротивлялся, а его подружка смотрела на все это в полном изумлении. Но потом опомнился, облагоразумился, выпустил ее из своих объятий, вернул ей ее энергию, пропорциональную массе. И пошел подышать воздухом под звездами.

– Ничего себе, горяча же твоя соседка…

Да, заткнись ты.

– Ну, я имею в виду, для ее-то возраста…

Вот стерва.

– Мне пора домой.

– Уже? – нехотя спросил он.

– Ты же знаешь, у меня в понедельник устный экзамен, – вздохнула его любимая.

Конечно, он забыл.

– Так пошли?

– Нет.

– То есть?

Достаточно, избавим себя от окончания этого бессмысленного разговора. В конце концов, он вызвал ей такси, и она уехала повторять то, что, по-видимому, и так уже знала наизусть.

Небрежно поцеловал, всячески поддержал и пошел к дому. Под кустами жасмина заскрипел гравий.

– Так значит, ты влюбился?

Хотел ответить, что нет, но признался в обратном.

– Вот и славно…

– …

– И ты… Ты давно ее знаешь?

Шарль поднял голову, посмотрел на нее, улыбнулся, опустил голову.

– Да.

Потом пошел на шум голосов.

Давно…

Он разволновался, несколько раз искал ее глазами, не находил, выпил, забылся, забыл ее.

Но когда сестры потребовали тишины, музыка смолкла, свет погас, когда внесли огромный торт и поставили его перед матушкой, молитвенно сложившей руки, а отец достал из кармана заготовленную речь под бесконечные возгласы «тсс», «охи», «ахи» и опять «тсс», чья-то рука взяла его и вытащила из этого круга.

Он пошел за ней, поднялся вслед за ней по ступенькам, до него еще долетали обрывки торжественной речи: «столько лет… дорогие дети… трудности… доверие… поддержка… всегда…», потом она отворила первую попавшуюся дверь и повернулась к нему.

Дальше они не пошли, остались стоять в темноте, и единственное, что в тот момент он мог сказать о жизни в целом – это то, что ее волосы уже не мокрые.

Она прижала его с такой силой, что ручка двери врезалась ему в поясницу. Однако он этого даже не осознавал, не чувствовал боли; она уже целовала его.

Они так долго этого хотели, и теперь буквально растворялись друг в друге.

Осыпали друг друга поцелуями, искушали…

Никогда не были так далеки…

Шарль сражался со шпильками ее пучка, она билась с его ремнем, он откидывал ее волосы, она расстегивала его брюки, он старался держать ее лицо прямо перед собой, она все время опускала его вниз, искал слова, те самые, которые повторял тысячу раз, и которые менялись вместе с ним все эти годы, но она умоляла его молчать, он заставлял ее смотреть на него, а она скользила в сторону и кусала его за ухо, он утыкался в ее шею, а она терзала его до крови, он еще по сути до нее и не добрался, а она уже обвилась вокруг его ноги и оперлась о него, постанывая.

Держал в своих руках любовь всей своей жизни, мадонну своего детства, самую красивую женщину на свете, наваждение всех его бессонных ночей, вдохновительницу всех его побед, тогда как у нее руки тоже были заняты…

Вкус крови, количество выпитого алкоголя, запах ее пота, ее приглушенные стоны, боль в спине, неистовство, властность, ее руки – все это никак не затронуло его fine amor.[105] Он был сильнее, ему удалось остановить ее, и ей пришлось слушать, как он шепчет ее имя. Но где-то вдалеке проехала машина с зажженными фарами, и он увидел ее улыбку.

И отступился. Отпустил ее руки, ее витые браслеты, сел и закрыл глаза.

Она дотронулась до него, стала гладить, уселась верхом, облизала его пальцы, веки, зашептала в ухо невнятные слова, резко дернула за подбородок в сторону, чтобы он вскрикнул, заставляя молчать, схватила его ладонь, плюнула в нее, засунула ее куда хотела, извивалась, двигалась взад-вперед, тянула его за собой, почти ломала его…

Да будь он проклят! Проклят такой, какой есть! Прокляты все его чувства. И проклята, проклята вся эта фальшь! – он оттолкнул ее.

Он не хотел.

А ведь он столько об этом мечтал. Дикие оргии, самые невероятные эротические фантазии, разорванная одежда, ее боль, ее наслаждение, ее стоны, их слюна, сперма и поцелуи… Все. Все что угодно, он представлял себе, только не это. Он слишком любил ее.

Хорошо, плохо, черт знает как, в любом случае – слишком.

– Не могу, – простонал он. – Не могу я так…

Она на какое-то мгновение растерялась, замерла, потом упала на него, лицом на грудь.

– Прости, – твердил он, – про…

Отстранившись, она в последний раз качнула бедрами, оправляя платье. Молча одела его, затянула ремень, разгладила рубашку, улыбнулась, увидев, сколько не хватает пуговиц, потом смягчилась, опустила руки, нежно прижалась к нему снова и позволила, наконец, себя обнять.

Прости. Прости. Единственное, что он мог сказать. Он даже не знал, к кому обращается, к ней или к самому себе… К ее прекрасной душе или к своему мужскому естеству.

Прости.

Он сжимал ее крепко, вдыхал ее запах, гладил волосы, наверстывал опоздание в двадцать лет и десять минут, потерянные только что. Слышал, как бьется ее сердце, сдерживал отчаяние, но снизу уже доносились аплодисменты, а он все искал… другие слова.

Другие слова.

– Прости.

– Нет… Это все я, – прошептала она еле слышно, – я… – осеклась. – Я думала, ты уже взрослый…

Его звали. Искали в саду. Шарль! Иди фотографироваться!

– Иди к ним. Оставь меня. Я спущусь чуть позже.

– Анук…

– Оставь меня, говорю.

Я взрослый, хотел он ей возразить, но последнюю свою реплику она произнесла таким тоном, что он не решился. Подчинился ей и отправился фотографироваться с сестрами и родителями, как послушный мальчик, каким он и был.

***

У Клер погас свет.

Потом она сделала аборт.

Алексис продолжал катиться по наклонной.

Но играл, говорят, как бог…

Шарль уехал. Сначала в Португалию, потом в США.

Отучился в Технологическом институте в Массачусетсе, покинул его с красивой медалью, приличным английским – достаточным для перевода любовных песен, и австралийской невестой.

По дороге домой с невестой расстался.

Переживал. Сильно. Работал на других. Получил, наконец, свой последний диплом. Вступил в Ассоциацию архитекторов. Открыл собственное агентство. По неясным причинам выиграл тендер, о котором не мог и мечтать. Чуть не надорвался тогда. Усвоил, наконец, на горьком опыте, что «ответственность независимого архитектора безгранична, и все, что он говорит, делает или пишет, должно быть документально подтверждено». С тех пор стал требовать расписки всякий раз, когда точил карандаш. Взял в компаньоны парня, намного талантливее себя, но менее предприимчивого. Всю славу, почести и интервью предоставил ему. Ушел в тень, вздохнул с облегчением, самую неблагодарную работу взвалил на себя, пробивая дорогу их начинаниям.

Вновь стал встречаться с Анук. Обедал с ней по-приятельски, вспоминали только о его детстве. По-прежнему находил ее очень красивой, но не давал ей повода об этом догадаться. Похоронил бабушку. Окончательно разругался с Алексисом. Именно в эти годы начал лысеть, и уже в таком, «высоколобом» виде приобрел некоторую известность. Плешь как знак качества, или «породу сразу видно», как сказали бы животноводы. В последний раз подержал ее руку. Не хватило духу понять, что она погибает. Отменил один обед, слишком много работы, потом другой, третий.

Отменил все.

Заполнял экспликации к планам, купил квартиру, пережил несколько романов, перестал ходить в джаз-клубы, которые нагоняли на него тоску, однажды среди «мелких» клиентов «без договора» ему попался мужчина, который дорожил своим мрамором и у которого была красивая жена.

Построил кукольный домик.

И переехал в него.

Заснул практически на полу, на продавленном раскладном диване, в стенах, где жил, когда все это происходило.

В общем-то, ничего особенного.

Вернулся к отправной точке, потеряв любимую, одну и другую, а может, еще и третью, а через несколько часов у него будет страшно болеть спина.

8

Шарль пришел домой в одно время с Матильдой и согласился на пресловутый «разговор» с Лоранс, на котором она так настаивала и который наконец состоялся днем в субботу, когда Матильды не было дома.

Впрочем, получился не разговор. А долгое нытье. Бог знает какое по счету выяснение отношений. В конце она даже расплакалась. Это случилось впервые, и он растрогался. Взял ее за руку. Она попыталась замять неловкость, сославшись на недостаток эстерогенов и гормональные сбои. Добавила, что ему не понять, и отняла руку. Он попытался замять неловкость, откупорив бутылку шампанского.

– И что мы празднуем? Мою менопаузу? – усмехнулась она, беря протянутый ей бокал.

– Нет. Мой день рождения.

Она хлопнула себя по лбу и поцеловала его.

Вскоре пришла Матильда. Она была с подружками на блошином рынке и сразу закрылась у себя в комнате, бросив на ходу «добрвеч» и какие-то стоптанные балетки.

Лоранс вздохнула с недовольным видом, но, возможно, и с некоторым облегчением, что не она одна такая забывчивая…

В этот момент мисс Вездеснующая вернулась с огромным пакетом, кое-как завернутым в газетную бумагу.

– Ну и намучилась же, пока нашла его, твой подарок, – который и протянула ему, расплывшись в улыбке.

– Все субботы на него угрохала!

– Что, что? Ты же говорила, что готовишься с Камиллой к экзаменам!? – вмешалась ее мать.

– Конечно, конечно, Камилла мне очень помогла! А шампанского не осталось?

Шарль обожал эту девчонку!

– Ты посмотришь мой подарок или нет?

– Сейчас, сейчас… – улыбнулся он, – только пахнет как-то странно.

– Да ладно, – пожала она плечами, – нормально. По-стариковски.

Шарль хлопнул в ладоши.

– Ну что, девушки, идем как обычно ужинать к Марио?

– Надеюсь, ты не собираешься идти в таком виде? – сдавленным голосом спросила Лоранс.

Он ее не услышал. Любовался своим отражением в витрине под восхищенным взглядом Матильды.

– Как же вы меня достали… – услышали они ворчание у себя за спиной.

– По мне, так ты выглядишь просто классно, – заверила его Матильда, повиснув у него на руке… И ему тоже так казалось.

Это был плащ фирмы «Ренома» годов семидесятых. Пижонский, с отложным воротником с острыми концами и рукавами, доходившими ему до локтя. Увы, не хватало пояса и нескольких пуговиц.

Да еще кое-где он был порван.

А уж как вонял!

Правда, вонял.

Но…

Он был синий.

***

Вечером на белье с фестонами обошлось без ложбинок, а припозднившийся подарок облачился в восхитительную ночную рубашку.

Чтобы положить конец этой унизительной для них ситуации, Шарль покорно повернулся на бок.

Последовавшая за этим… маневром тишина была довольно напряженной. Чтобы как-то разрядить обстановку, он кисло-сладко сострил:

– Это, наверно, из солидарности… Мои гормоны, кажется, забастовали, как и твои…

Это ее позабавило, по крайней мере, так ему хотелось думать, и она уснула.

Но не он.

Это была его первая «осечка».

А ведь когда на прошлой неделе он решился спросить у фармацевта совета насчет своих проклятых волос, которые теперь выпадали прядями, то в ответ услышал, что с этим ничего не поделаешь, ибо проблема в избытке тестостерона.

– Считайте это признаком мужественности… – заключил фармацевт с обворожительной улыбкой. (Сам он был абсолютно лысый).

И как же это понимать?

Еще одна загадка, которая не поддавалась его логическому мышлению…

Это уже перебор. Слишком унизительно.

А теперь остановись! – подумал он. – Стоп! Хватит всей этой ерунды, гони-ка прочь проклятого Калимеро[106] и приходи в себя.

То, что он нарушает свои обязательства, прогуливает конференции на другом конце света, транжирит деньги фирмы, теряет время в разрушенных аббатствах, разговаривает с привидениями, оживляет их ради сомнительного удовольствия попросить у них прощения, травит свои легкие, портит принтеры и калечит себе спину в своей юношеской постели – это еще куда ни шло! А вот то, что у него не встает, с этим он примириться не мог, нет уж, увольте!

– Понял? Стоп! – повторил он вслух, чтобы быть уверенным, что услышит.

И чтобы доказать самому себе серьезность своих благих намерений, зажег свет. Протянул руку и взялся за постановление от 22 марта 2004 года о нормах огнестойкости предметов производства, строительных элементов и сооружений.

Директивы, решения, свод правил, указ, постановления, мнение комитета, предложение руководителя Гражданской обороны, двадцать пять статей и пять дополнений. После чего заснул, поглаживая член. Слегка, конечно.

Генерал отступающей армии, застенчиво похлопывающий своего самого верного гвардейца: Домой, солдатушка, домой. С остальным разберутся вороны…

9

И сделал так, как собирался: послал все к чертовой матери. Тристана, Абеляра, Пруста и прочих сентиментальных кретинов.

Прихода весны не заметил. Стал работать еще больше. Порылся в вещах Лоранс, стащил у нее снотворное. Отключался на диване, приходил в их спальню, только когда опасность невероятной близости была позади, отрастил себе что-то вроде бороды, чем вызвал сначала насмешки двух своих домочадцев, потом угрозы, и наконец – безразличие.

Жил с ними. Но уже не там.

Был на пределе, обманывал всех подряд, но осторожно. Принимал деловой вид, когда к нему обращались, и требовал уточнений, когда собеседник был уже далеко.

Не слышал, как шепчутся у него за спиной.

И вообще не понимал, с какой стати зависло столько проектов? Выборы, отвечали ему. Ах да… Выборы…

Стал разбираться в проблемных делах, часами беседовал по телефону и на долгих встречах с мужчинами и женщинами, которые потрясали у него перед носом удостоверениями все новых контор. Бесконечные проверочные инстанции, комитеты по защите, координационные представительства, исследовательские центры, технические контролеры, вездесущие эксперты из Socotec и Veritas, а тут еще эти поправки к «Кодексу жилищного строительства» и новые правила приема в эксплуатацию общественных зданий первых четырех категорий, высоток и зданий класса С. Какие-то бестолковые чиновники коммерческих палат, мэры-мегаломаны с некомпетентными замами, безумные законодатели, нервные предприниматели, эксперты-паникёры и ябедники всех сортов.

Однажды утром ему напомнили, что текущие стройки производят триста десять миллионов тонн отходов в год. Однажды вечером другой голос, менее агрессивный, выдал ему, наконец, в цифровом выражении оценку уязвимости его нового и без того адски сложного объекта.

Он был без сил, уже не слушал, но все-таки пометил в записной книжке: «Уязвимость объекта».

– Приятных выходных!

Марк, молодой парень, с огромным баулом на плече, зашел попрощаться с ним и, поскольку босс не реагировал, добавил:

– Скажите… Вы еще помните, что это такое?

– Извините, – повернулся он к нему вместе с креслом. Из вежливости и чтобы немножко встряхнуться.

– Вы помните, что такое выходные? Это два таких неуместных дня в конце недели…

Шарль отплатил ему усталой улыбкой. Он любил этого юношу. Тот чем-то напоминал ему его самого в юности…

Его настырная восторженность, ненасытное любопытство, потребность найти себе Учителей и выжать из них все, что только возможно. Прочесть о них все, абсолютно все, и в первую очередь, то, что труднее всего поддавалось пониманию: запутанные теории, невесть где произнесенные доклады, факсимиле набросков, работы, изданные на английском, кем-то расхваленные, опубликованные бог знает где, в которых отродясь никто не мог разобраться. (Вот тут Шарль попутно благодарил Бога: если бы в том возрасте, и при тех же наклонностях, у него был бы еще и Интернет… страшно подумать…)

И потом, его фантастическая работоспособность, сдержанность, упорное нежелание обращаться к людям на «ты», уверенность в себе, не имеющая ничего общего с амбициозностью, с ее наглостью и пустотой, но тем не менее, не исключающая Притцкер,[107] черт возьми, а почему бы и нет, и даже эта пышная шевелюра, которая скоро поредеет…

– Куда это вы снарядились? – окликнул он его. – На край света?

– Ага, почти что. В провинцию… К родителям… Шарлю хотелось бы немного продлить это неожиданно возникшее взаимопонимание. Разговорить его, спросить, например: «Да? И где же они живут?» или «Я все забываю спросить, на каком вы курсе?» или, скажем, «Как вы, кстати, к нам попали?». Но он, увы, слишком устал, чтобы раздувать огонек из пробежавшей между ними искры. И только когда этот верзила вознамерился удалиться, он заметил книгу, торчавшую у него из сумки.

Оригинальное издание Delirious New York?[108]

– Вижу, вы по-прежнему под влиянием голландцев…

Тот стал что-то бормотать, словно мальчишка, которого застукали за поеданием варенья:

– Да, признаюсь, я… Этот тип меня восхищает… на самом деле…

– Как я вас понимаю! Этой книгой он покорил Америку, еще даже не построив там ни одной высотки… Подождите минутку… Я иду с вами.

Набирая код сигнализации, добавил:

– Когда мне было столько лет, сколько вам, я был очень любопытен, и мне довелось присутствовать на презентациях многих удивительных работ, но, поверьте, я никогда не был так потрясен, как в восемьдесят девятом, когда он представил свой проект библиотеки в Жюсьё…

– Это когда он вырезал из бумаги?

– Ага.

– Да, хотелось бы мне на это посмотреть…

– Это было… действительно, как бы вам сказать… Так остроумно… Да, по-другому и не скажешь, остроумно…

– Мне сказали, что этим сейчас уже никого не удивишь… что он проделывал это много раз…

– Не знаю…

Они вместе спускались по лестнице.

– …но по крайней мере один раз он это точно повторил, сам видел.

– Да что вы? – молодой человек остановился, придерживая сумку.

Они зашли в первое попавшееся бистро, и в ту ночь впервые за долгие годы Шарль вспомнил о том, что он все-таки архитектор.

И стал рассказывать.

В 1999 году, то есть через десять лет после «фурора Жюсьё», через одного знакомого из инжиниринговой компании «Аруп» ему удалось попасть в Бенаройа Холл в Сиэтле и присутствовать на одном из самых интересных шоу в своей жизни (не считая, конечно, выступлений Нуну). Никаких музыкантов в новехоньком концертном зале: только богатые спонсоры, буржуазный бомонд, powerfull citizens.[109] Суетящаяся служба охраны и вереница лимузинов вдоль Третьей авеню.

За несколько месяцев до того был объявлен конкурс на строительство гигантской библиотеки. В нем участвовали и Пей, и Фостер, но прошли проекты Стивена Холла и Колхаса. Первый был довольно банальным, но Холл был из местных, и это давало ему преимущество. Buy american, you know…[110]

Нет, он не рассказывал, он переживал все заново. Вставал, разводил руками, садился обратно, отодвигал пивные кружки, что-то чертил в блокноте и объяснял Марку, как этот гений, которому в то время было пятьдесят пять, то есть он был чуть старше его самого, разыграв перед аудиторией настоящий спектакль, при помощи обычного листа белой бумаги, карандаша и ножниц – и Шарль то изображал его, то вслед за ним сгибал и разгибал разрезанный лист бумаги, одержал победу, отхватив-таки стройку стоимостью более 270 миллионов долларов.

– Обычный листок А4, не слабо, да?

– Да, потрясающе… двести семьдесят миллионов за пять грамм бумаги…

Они заказали по омлету, еще пива, и Шарль, подстегиваемый вопросами студента, продолжил препарировать гения. Вернее то, как его точные формулировки, лаконичность, любовь к диаграммам, чувство юмора, остроумие и даже ехидство позволили ему меньше, чем за два часа, сделать ясным и понятным исключительно сложный замысел.

– Это то самое здание с вынесенными платформами, да?

– Точно. Игра на горизонталях в стране, где поклоняются небоскребам… Согласитесь, это было довольно нахально… Не говоря уж о сейсмических проблемах и совершенно немыслимых условиях подряда. Мой приятель из «Арупа» рассказывал, что они там все чуть не рехнулись…

– А вы видели эту библиотеку в законченном виде?

– Нет, не видел. Но это все равно не то, что мне больше всего у него нравится…

– Расскажите.

– Что?

– Расскажите о том, что вам нравится…

Через несколько часов их выставили за дверь и они еще долго стояли, опираясь на капот машины Марка, примеряя друг к другу свои пристрастия, образ мыслей и те двадцать лет, что их разделяли.

– Ну ладно, мне пора… На ужин я опоздал, хоть к завтраку

поспею…

Он бросил сумку в багажник и предложил Шарлю подвезти его. Тот воспользовался этим и спросил, где именно живут его родители, на каком он курсе и как попал к ним в фирму.

– Из-за вас…

– Что из-за меня?

– Решил пройти стажировку в вашей фирме из-за вас.

– Что за фантазия…

– Ну… сердцу не прикажешь… Будем считать, что я должен был научиться чинить принтер, – ответила тень его юности.

В коридоре он споткнулся о рюкзак Матильды.

«SOS, дорогой, любимый, обожаемый всем сердцем отчим, у меня не получается эта задачка, а это на завтра (и это нужно сдать, и оценка пойдет в зачет) (если только ты понимаешь, о чем речь…)

PS: пжста, РАДИ БОГА, без объяснений!!!!! Только ответы.

PSS: знаю, это уже перебор, но не мог бы ты писать поразборчивее, это бы мне очень помогло.

PSSS: спасибо.

PSSSS: спокойной ночи.

PSSSSST: обожаю тебя».

На плане с ортогональной системой координат O-i >-j>нанести точки А (-7; 1) и В (1; 7).

1) а) Найти координаты векторов ОА, OB, AB. Доказать, что АОВ является прямоугольным равнобедренным треугольником. b) Пусть С – круг, описанный вокруг треугольника АОВ. Вычислить координаты его центра S и радиус.

2) Введем f как линейную функцию, определяемую как f(-7) = 1 u f(1) = 7 а) Дать определение f. b) Дать графическое выражение… и т. д.

Детский сад…

И Шарль снова уединился на их призрачной кухне. Сел за стол, открыл замызганный пенал, выругался, найдя там о-грызанный карандаш, достал свой, автоматический, и принялся за дело, старательно выводя завитки своих букв.

Прочертил С, дал определение f, вырезал модель из кальки и, спасая великую лентяйку, невольно подумал о том, какая пропасть отделяет его от Рема Колхаса…

Однако утешил себя тем, что его – и ему это тоже пойдет в зачет – хотя бы обожают.

Поспал несколько часов, стоя выпил кофе, рассеянно перечитал выполненное задание Матильды и подписал в конце «Это ты загнула», не уточняя, относится ли это к последнему постскриптуму или ко всей афере в целом.

Чтобы внести некоторую ясность в последний вопрос, снова достал из кармана свой штедтлер и засунул ей в пенал, между пустыми стержнями, обгрызанными шариковыми ручками и записочками, пестрящими орфографическими ошибками.

Что с ней станет, если я уйду? – подумал он, натягивая пиджак.

А со мной? Что…

Сел в такси и отправился в путь: другие задачи ждали его впереди.

– Какой, вы сказали, терминал, мсье?

– Любой, мне абсолютно все равно.

– Мсье?

– Терминал С, – ответил он.

И опять, опять счетчик.

10

Не пробки, а просто круги дантовского ада… чистая достоевщина… Проехали тридцать километров за четыре часа, стали свидетелями двух серьезных аварий и целого парада легких столкновений.

Выезжали на встречную, матеря недовольных, съезжали на обочину, из-за пыли закрывая окна, подскакивали на неимоверных колдобинах, сметая с пути машинки попроще своим бампером западного производства.

Если бы понадобилось, так и по трупам бы проехали.

Шофер кивнул ему на дорогу, потом на рукоятку дворников, и собственная шутка привела его в такой восторг, что Шарль попробовал понять ее суть. Это чтобы кровь счищать, – ржал он, – ты – понимать? Krov! Ха-ха. Отличная шутка.

Погода мерзкая, дышать нечем, голова раскалывается, не позволяя сосредоточиться на завтрашних встречах. Высыпал в рот очередной пакетик растворимого аспирина в порошке и тщательно облизал десны, чтобы скорее подействовало. В конце концов, уронил свои папки на пол, и документы рассыпались у его ног

Хватит! Пусть бы уже включил эти дурацкие дворники, и дело с концом…

Когда Виктор остановился, наконец, около горилл-швейцаров при входе в отель и пожелал ему спокойной ночи, у него не было сил ответить.

– Bla bla chto jaluyetes?

Его пассажир бессильно опустил голову.

– Bla bla bla goladyen?

Шарль отпустил дверную ручку.

– Moui staboye bla bla bla vodki! – решил он и снова выехал на дорогу

В зеркале заднего вида светилась его улыбка.

Они заехали в какие-то темные закоулки, где их седан стал выглядеть слишком вызывающе, и Виктор препоручил машину веселой ватаге пацанов. Проинструктировал их, показал им кулак, помахал перед носом пачкой рублей и тут же спрятал ее в карман, а чтобы не скучали, выдал пачку сигарет.

Шарль выпил стакан, второй, начал расслабляться, третий… и проснулся на следующее утро возле бытовок на стройке. Между энным стаканом и храпом, доносившимся с соседнего кресла, – полный провал в памяти.

Никогда еще собственное дыхание не приводило его в такое… замешательство.

Свет сдавил голову. Он доплелся до колонки, наклонился, ополоснул лицо, напился воды, изверг наружу свое похмелье и начал все сначала.

Как над ним потешался Тотор,[111] было ясно без всякого разговорника.

Наконец, тот сжалился и протянул ему бутылку.

– Пей! Друг мой! Хорошо!

Надо же… Впервые в жизни Виктор заговорил по-французски… Кажется, ночь выдалась на редкость продуктивной в деле преодоления языковых барьеров…

Шарль послушался и…

– Spassiba dorogoj! Vkusna! Взбодрился.

Несколько часов спустя он в письменном виде обзывал Павловича кретином, а потом, при встрече, душил его в объятиях.

Ну вот, теперь он настоящий русский.

Начал трезветь в аэропорте, когда попытался перечитать свои… записи (?), а окончательно очухался, когда позвонил Филипп и начал на него орать.

– Слушай, я только что говорил с этим типом от Бекера… И что это еще за херня с обшивкой для двойных балок в В-1. Боже мой, да ты вообще понимаешь, сколько денег мы теряем каждый день? Ты понимаешь?

Шарль отодвинул телефон от уха и оглядел его с подозрением. Матильда, хотя ей самой было на все это глубоко наплевать, без конца повторяла ему, что этот девайс страшно канцерогенен. «Клянусь тебе! Это также вредно, как микроволновка!» О-па, сказал он себе и захлопнул сотовый, чтобы избавить себя от ругани своего компаньона…

Наобум открыл книгу, «в два слова купил семнадцать жеребцов на подбор у старого кавалериста, владельца коверной, столетней запеканки, старого венгерского и чудных лошадей»,[112] потом проводил Николая Ростова на бал к воронежскому губернатору.

Вместе с ним подцепил «полную и миловидную блондинку» и осыпал ее «мифологическими» комплиментами.

Когда появился муж, быстро встал. Подчинился приказам, показал посадочный талон, снял ремень, сапоги, саблю, редингот и положил их в пластиковый поддон.

Почему-то зазвенел, проходя через рамку металлоискателя, и был отправлен на прощупывание.

Уж эти французы, усмехнулся Никита Иваныч, ухватив жену за затылок, все одинаковые…

11

Он ничего не ел, не притрагивался к алкоголю, травил себе печень шипучими таблетками, тер виски и глаза, закрывал ставни и гасил свет, но от последствий достопамятной пьянки избавиться не удавалось.

Одеваться, есть, пить, спать, говорить, молчать, думать – все, все давалось с трудом.

Иногда ему в голову приходило одно неприятное слово в четыре слога. Неужели это оно зажало его в тиски? Нет, замолчи. Перехитри его. Похудей еще и выберись из этого дерьма. У тебя нет времени на депрессию. Не останавливайся.

Шагай и сдохни, если нужно, но не останавливайся.

Скоро лето, дни давно не казались ему такими длинными, все та же канитель и рутина из списка глаголов в простом прошедшем. (Значения простого прошедшего, как вы помните, соответствуют совершенному виду, не зависят от продолжительности действия и выражают последовательность событий.) Он был, он смог, он обязался. Он сделал, он сказал, он согласился. Он пошел, он проследил, он решил.

Он выдержал, он добился.

В частности, добился в регистратуре, чтобы врач принял его без записи.

Он разделся, его взвесили. Пощупали шею, пульс, прослушали легкие. Осведомились, хорошо ли он видит и слышит. Просили выражаться точнее. Поинтересовались характером и локализацией боли: лоб, затылок, шея, зубы, тянущая, острая, давняя, внезапная, постоянная… Или…

– Хоть на стенку лезь, – отрезал Шарль. Вздохнув, проставили дату на рецепте:

– Я ничего у вас не нахожу. Может быть, это стресс? – И потом, подняв голову, – Скажите, мсье… вас что-то тревожит?

Опасность, опасность! – замигало в голове: система защиты из последних сил подавала сигнал тревоги. Не останавливайся, говорили же тебе.

– Нет.

– У вас бывает бессонница?

– Редко.

– Послушайте, я вам выписываю противовоспалительное, но если через две-три недели не наступит улучшение, сделаем томограмму…

Шарль не дрогнул. Доставая чековую книжку, задумался только, сможет ли этот томограф разглядеть ложь.

Усталость… Воспоминания…

Предательство друга, старушек, кастрированных в общественных сортирах, погосты возле железных дорог, унизительную для него нежность женщины, которую он не смог удовлетворить, ласковые слова за хорошие отметки, а еще: тысячи тонн несущих конструкций, которым где-то там в Московской области, возможно, так никогда и не придется ничего на себе нести.

Нет, нет, он не встревожен. И голова ясная, как никогда.

Дома обстановка накалена до предела. Лоранс готовилась к распродажам (или к неделе мод, он не расслышал), Матильда собирала чемоданы. На следующей неделе она улетала в Шотландию, to improve,[113] потом собиралась присоединиться к своим кузенам на баскском побережье.

– А как же твой аттестат?

– Готовлюсь, готовлюсь, – отмахивалась она, рисуя завитушки на полях своих тетрадей. Вот, повторяю стилистические фигуры…

– Я и смотрю… Похоже, стиль «лапша»,[114] да?

Предполагалось, что они приедут к ней в начале августа, недельку проведут вместе, а потом отвезут ее к отцу. Что делать дальше, он не знал. Вроде были какие-то мысли о Тоскане, но Лоранс об этом больше не заговаривала, и напоминать ей о Сиене с ее кипарисами Шарль не решался.

Предложение снять виллу вместе с теми людьми, с которыми его познакомили у свояченицы несколькими неделями раньше, за нескончаемым ужином в ее курятнике из красного дерева, совсем его не увлекало.

– Что скажешь? Как они тебе? – спросила она его на обратной дороге.

– Предсказуемы.

– Конечно, конечно…

Ее «конечно» прозвучало так вяло, но что еще он мог сказать?

Что они вульгарны?

Нет, не мог… Было слишком поздно, слишком далеко до кровати, и эта дискуссия слишком… нет.

Может, надо было сказать, что они «предусмотрительные»? Они так много говорили о налоговых льготах… Да… пожалуй… Наверно, тогда в машине не повисло бы столь тягостное молчание.

Шарль не любил отпуска.

Опять куда-то ехать, снимать с вешалок рубашки, паковать чемоданы, выбирать, считать, жертвовать книгами, мчаться черт знает куда, снимать уродские дома или снова терпеть гостиничные коридоры, махровые полотенца, пахнущие общей прачечной, позагорать несколько дней, сказать себе «ну наконец-то…», попробовать в это поверить, а дальше скучать.

Он любил безрассудства, эскапады, краткие импровизации посреди недели. Под предлогом какой-нибудь встречи в регионе затеряться подальше от скоростных дорог.

Сельские гостиницы «Белая лошадь», где талант шеф-повара с лихвой искупал убожество интерьера. Столицы разных стран мира. Местные вокзалы, рынки, реки, историю, архитектуру. Пустынные музеи в перерывах между рабочими совещаниями, богом забытые деревеньки, склоны без пейзажей, кафе без террас. Увидеть все, но не глазами туриста. Никогда больше не примерять на себя эту жалкую роль.

Слово «отпуск» имело смысл, когда Матильда была маленькой, когда они вместе выигрывали все мировые чемпионаты по возведению песочных замков. Сколько же Вавилонов он построил тогда в перерывах между приливами… Сколько Тадж-Махалов для прибрежных крабиков… Сколько раз ему припекало голову, сколько разговоров, ракушек, стеклышек, отполированных морем… Сколько отодвинутых в сторону тарелок и рисунков на бумажных скатертях, сколько хитростей, чтобы усыпить мать, не разбудив дочь, и беззаботных завтраков, когда его заботило разве что, как зарисовать их обеих и не оставить при этом крошек в блокноте.

Да, сплошные акварели… Какой же легкой была его рука…

И как все это было давно…

***

– Вам звонила некая мадам Берамьян… Шарль просматривал дневную почту. Их проект головного офиса Borgen amp;Finker в Лозанне отклонен. Как обухом по голове!

Две строчки без причин и оснований. Ничего, что объяснило бы их отказ. Даже обычная вежливая формулировка в конце письма и та оказалась длиннее, чем их презрительный вердикт.

Положил письмо на стол помощницы:

– В архив.

– Сделать копии для остальных?

– Если хватит духу, Барбара… Но я, признаться…

Сотни, тысячи часов работы вылетели в трубу. Под слоем пепла оказались погребены инвестиции, убытки, займы, банки, финансовые схемы, векселя, перерасчеты, не говоря уж о потраченных силах.

Которых у него не осталось.

Он уже отошел от ее стола, когда она вновь спросила:

– А что насчет этой дамы?

– Какой, простите?

– Берам…

– А по какому вопросу?

– Я не очень поняла… Что-то личное…

Усталым жестом Шарль отмахнулся от последнего слова:

– Туда же. В архив.

На обед он спускаться не стал.

Когда проваливается один проект, тут же должен появляться новый: главная заповедь его профессии, основа основ. Новый проект, все равно что, все равно какой: храм, зоопарк, хоть клетка для самого себя, если уж ничего лучшего не подвернется, но достаточно одной удачной мысли, росчерка карандаша, и вы спасены.

Об этом он и думал, погрузившись в чтение чрезвычайно запутанных подрядных условий, сжимая ладонями раскалывающуюся голову, и что-то записывая, стиснув зубы, когда в дверном проеме возникла все та же Барбара и кашлянула (Свой телефон он отключил.):

– Это опять она…

– Фирма Борген?

– Нет… Та, что звонила поличному вопросу, я говорила вам утром… Что ей сказать?

Он вздохнул.

– Это насчет женщины, которую вы хорошо знали…

В любом состоянии надо уметь быть вежливым. Шарль счел своим долгом пошутить:

– Ой, мало ли у меня было таких женщин! Расскажите-ка поподробнее, какой у нее голос? Грудной?

Но Барбара не улыбнулась.

– Кажется, речь идет о некой Анук…

12

– Это вы исправили надпись на ее могиле, да?

– Что, простите? Ну да, но… а кто это говорит?

– Я так и думала. Это Сильви, Шарль… Ты меня не помнишь? Я работала с ней в больнице Питье… Я была на вашем первом причастии…

– Сильви? Ах да, конечно… Сильви

– Я не хочу тебя отрывать, просто хотела…

Ее голос стал хриплым.

– …поблагодарить тебя.

Шарль закрыл глаза, провел рукой по липу, забыл о своей боли, ущипнул себя за нос, сделал последнюю попытку заткнуть себе рот.

Прекрати. Прекрати сейчас же. Это все ерунда, ее личные переживания. Это все твои лекарства, которые не помогают, а только расстраивают психику, и все эти безупречные проекты, которыми до верху забит ваш архив. Сдержись, Бога ради.

– Ты еще здесь?

– Сильви…

– Да?

– От че… От чего она умерла? – не выдержал он.

– …

– Алло?

– Алексис тебе не сказал?

– Нет.

– Она покончила с собой.

– …

– Шарль?

– Где вы живете? Мне нужно с вами встретиться.

– Шарль, говори мне «ты». Как раньше… И у меня кое-что для…

– Сейчас? Сегодня вечером можно? Так когда?

Завтра утром в десять. Он попросил ее еще раз повторить адрес, и тут же взялся за работу.

Шок. Шоковое состояние. Он об этом узнал от Анук. Это когда боль нестерпима, и мозг на время отказывается ее воспринимать.

Полное отупение, без истерики и воплей.

– Так вот почему утки господина Каню, когда им отрезают голову, продолжают носиться, как ненормальные?

– Нет, – отвечала она, поднимая глаза к небу, это просто глупая шутка, ее придумали крестьяне в деревне, чтобы пугать парижан. И это полный идиотизм… Потому что мы ведь ничего не боимся, правда?

Где они могли об этом говорить? Наверняка в машине. Больше всего глупостей она наговорила именно в машине…

Как все дети, мы были страшными садистами, поэтому под предлогом уроков по биологии старались выпытать у нее все, что было самого кровавого в ее профессии. Мы обожали раны, гной, ампутации, подробные описания проказы, холеры, бешенства. Слизь, судороги, раздавленные кончики пальцев. Понимала ли она, что делает? Конечно. Она-то знала, что мы те еще психи, и при случае добавляла и кое-что от себя, а когда видела, что мы достаточно «подкованы», говорила, как ни в чем не бывало:

– Да нет же… Боль – это ведь хорошо…Это счастье, что она существует… Без нее нам не выжить, парни… Да-да! Мы бы совали руки в огонь, вот ты ругнешься, попав молотком по пальцу вместо гвоздя, но зато у тебя все пальцы целы! Все это я вам рассказываю, чтобы… Да что он там размигался своими фарами? Ну давай, жиртрест, обгоняй! Эээ… на чем я остановилась?

– На гвоздях, – вздыхал Алексис.

– Ну да! Вы должны понять: поделки, барбекю там всякие, это вы усекли… Но потом, вот увидите, из-за каких-то вещей вам все равно придется страдать. Я говорю «вещи», но имею в виду вообще-то людей… Людей, ситуации, чувства…

Мы сидели на заднем сиденье, и Алексис крутил пальцем у виска.

– Если я вижу мигающие фары, я и тебя разгляжу, дурачок.

И все же послушайте! Это важно, то, что я вам говорю! Если что-то в вашей жизни причиняет вам страдания, бегите от этого, дорогие мои. Со всех ног. И побыстрей. Обещаете?

– О'кей, о'кей… Будем делать, как утки, не беспокойся…

– Шарль?

– Да?

– Как ты его терпишь?

Я улыбнулся в ответ. Мне было весело с ними.

– Шарль?

– Что?

– Ты понял, что я сказала?

– Да.

– А что я сказала?

– Что боль – это хорошо, потому что она позволяет нам выжить, но что ее надо избегать, даже если головы уже нет…

– Подхалииим… – простонал мой сосед.

Чем ты прикончила себя, Анук Ле Мен? Здоровенным молотком?

13

Она жила в девятнадцатом округе, рядом с больницей Робер-Дебре. Шарль приехал на час раньше. Прошелся по маршальскому бульвару,[115] вспоминая сухощавого месье, построившего ее в восьмидесятые годы. Пьера Рибуле, своего преподавателя по градостроительству в Инженерном институте.

Подтянутый, красивый, умный. Который так мало и так хорошо говорил. Он казался самым человечным из всех преподавателей, но Шарль так и не посмел к нему подойти. Рибуле родился за окружной, в дрянном доме, темном и затхлом, и так и не смог этого забыть. Он часто повторял, что, творя красоту, мы приносим «очевидную пользу обществу». Советовал плевать на конкурсы и стараться возродить здоровое соперничество между мастерскими. Открыл им «Гольдберг-вариации», «Оду Шарлю Фурье», тексты Фридриха Энгельса и, главное, Анри Кале.[116] Он строил для человека, для людей: больницы, университеты, библиотеки, достойное жилье на месте бывших ашелемов. И умер недавно, в семьдесят пять лет, оставив после себя множество осиротевших строек.

Именно о такой карьере для Шарля, наверно, и мечтала когда-то Анук…

Он повернул назад и стал искать улицу Аксо.

Прошел нужный ему дом, поморщившись, толкнул дверь какого-то кафе, заказал кофе, который не собирался пить, и прошел вглубь зала. У него опять прихватило живот.

Застегивая ремень, увидел, что дошел до последней дырки.

Подойдя к раковине, вздрогнул. Этот тип в зеркале, что за ужасный вид… да ведь это ты, несчастный!

Последние два дня ничего не ел, ночевал в офисе, раскладывая «кушетку трудоголика» – большое пропахшее табаком полиуретановое кресло, не высыпался и не брился.

Волосы (ха-ха!) отрасли, круги под глазами стали темно-коричневыми, голос звучал насмешливо:

– Ну же… Смелее… Последняя остановка на крестном пути… Через два часа мы с этим покончим.

Оставил монету на стойке и вышел на улицу.

***

Она была взволнована не меньше его, не знала, куда девать руки, провела его в безупречно чистую комнату, извиняясь за беспорядок, и предложила что-нибудь выпить.

– У вас нет кока-колы?

– Ох, все я предусмотрела, но вот этого не ожидала никак… Хотя…

Она вернулась в коридор и открыла шкаф, пропахший старыми кроссовками.

– Вам повезло… Кажется, дети не все выпили…

Шарль не решился попросить льда и выпил свою микстуру теплой, одновременно спрашивая, чуть ли не любезным тоном, сколько у нее внуков.

Услышал ответ, вникать не стал, уверил ее, что это потрясающе.

Он не узнал бы ее, если бы встретил на улице. Помнил хорошенькую брюнетку, скорее полноватую и всегда веселую. Помнил, что у нее была пышная задница, и они часто это обсуждали. Еще она подарила им «Бал в замке Лаз»[117] на сорокапятке. От этой песни Анук была без ума, а они в конце концов ее возненавидели.

– Да помолчите же вы. Послушайте, как красиво…

– Черт, да когда же его наконец повесят, этого парня?!? Мам, мы больше не можем…

Странная копилка, эта память… Джейн, Анук и жених… Вдруг вспомнилось…

Сегодня ее волосы были невообразимого цвета, очки в вычурной оправе, и, ему показалось, что она чересчур сильно накрашена. Под подбородком выделялась разделительная линия тонального крема, брови нарисованы карандашом. Тогда он был не в том состоянии, чтобы думать об этом, но позже, вспоминая то утро, а уж он будет его вспоминать, он поймет. Женщина, активная и кокетливая, готовясь к встрече с мужчиной, который не видел ее больше тридцати лет, не могла поступить иначе. Ну правда!

Он сел на кожаный диван, скользкий, как клеенка, и поставил стакан на подставку, для того и предназначенную, между журналом судоку и огромным телевизионным пультом.

Они взглянули друг на друга. И обменялись улыбками. Шарль, обычно сама любезность, тщетно старался придумать, что бы ей сказать такое приятное, комплимент какой-нибудь, ну хоть что-то, чтобы разрядить обстановку, но увы! Сейчас это было выше его сил.

Она опустила голову, покрутила кольца на пальцах и спросила:

– Так значит, ты архитектор?

Он выпрямился, открыл рот, собираясь ответить… и…

– Расскажите мне, что произошло, – вырвалось у него.

Кажется, она почувствовала облегчение. Плевать ей, архитектор он или мясник, не могла она больше держать в себе то, что собиралась ему рассказать. Только поэтому она и донимала эту воображалу-секретаршу… Найти кого-то, кто знал Анук, рассказать, скинуть с себя этот груз, сбагрить его кому-нибудь, покончить со всем этим, чтоб никогда больше не вспоминать.

– С чего начать?

Шарль задумался.

– Последний раз я видел ее в начале девяностых… Точнее не скажу, не помню… – Он тряхнул головой и улыбнулся, – вернее, стараюсь не вспоминать… Она как обычно пригласила меня на обед, отпраздновать мой день рождения…

Сильви кивнула, приглашая его продолжать. Ее благожелательность выглядела жестоко. Словно хотела сказать: не беспокойся, не спеши, торопиться ведь некуда, сам знаешь… Теперь уже точно некуда.

– …то был самый грустный из моих дней рождений…

За год она сильно постарела. Лицо стало одутловатым, руки дрожали… От вина отказалась и вместо этого курила сигарету за сигаретой. Она о чем-то меня спрашивала, но мои ответы ее не интересовали. Врала, уверяла, что Алексис в полном порядке и передает мне привет, хотя я знал совершенно точно, что это ложь. И она знала, что я знаю… На ней был запятнанный свитер, он пах… не знаю… горем, что ли… Смесью табака и одеколона… И только в один момент она оживилась, когда я предложил ей как-нибудь съездить вместе на могилу Нуну, где после похорон она ни разу не была. Ой, конечно! Отличная мысль! обрадовалась она. Ты помнишь его? Помнишь, какой он был милый? Ты… Слезы хлынули из ее глаз и потопили все остальное.

Рука ее была ледяной. Сжав ее в своих ладонях, я вдруг подумал, что этот старик, годившийся ей в отцы и никогда не любивший женщин, возможно, был ее единственной любовью… Она хотела, чтобы я поговорил с ней о нем, чтобы рассказал все, что помню, все, все, даже то, что она и так прекрасно знала. Я старался как мог, но у меня была важная встреча во второй половине дня, и я размахивал руками, чтобы незаметно посматривать на часы. Да и вообще мне больше не хотелось вспоминать… По крайней мере, вместе с ней. Ее изможденное лицо только все портило… Молчание.

– Я не предложил ей десерт. Зачем? Она все равно ничего не ела… Заказал два кофе и попросил официанта, чтобы вместе с кофе он принес мне счет, потом я проводил ее до метро и…

– И? – спросила Сильви, видно, почувствовав, что настал момент немного ему помочь.

– Я так и не отвез ее в Нормандию, к Нуну.

Я перестал ей звонить. Из трусости, чтобы не видеть, как она все больше и больше опускается, чтобы сохранить ее в моих воспоминаниях, чтобы не дать ей бередить мою совесть. Это было невыносимо… Совесть меня-таки мучила, и я облегчал ее, отправляя ей открытки к праздникам. Поздравительные открытки от фирмы, конечно. Безликие, коммерческие, никакие, как важный начальник я приписывал на них пару строк от руки, да какое-нибудь «Целую» вместо печати. Пару раз я еще звонил ей, помню советовался, когда моя племянница проглотила уж и не помню какое лекарство. А однажды родители, которые давно перестали с ней общаться, сообщили мне, что она уехала, далеко… В Бретань что ли…

– Нет.

– Что, простите?

– Она не уехала в Бретань.

– Вот как?

– Она жила недалеко отсюда…

– Где же?

– Возле Бобиньи…

Шарль закрыл глаза.

– Но почему? – прошептал он, – то есть, зачем? Ведь она же зарекалась, клялась, что… Никогда… Да как же так? Что с ней произошло?

Она подняла голову, посмотрела ему прямо в глаза, беспомощно опустила руку вдоль кресла и отпустила тормоза:

– В начале девяностых, говоришь… Ну да, наверно… Даты я совсем не помню… Ты был скорее всего последним, с кем она обедала тогда… С чего же начать? Прямо не знаю! Думаю, с Алексиса… На нем она и сломалась… Несколько лет он вообще не подавал признаков жизни. Если не ошибаюсь, ты для них был как бы связующим звеном?

Шарль кивнул.

– Она очень страдала… Ушла в работу, брала дежурство за дежурством, трудилась сверхурочно, никогда не уходила в отпуск, жила одной лишь больницей. Думаю, она уже тогда выпивала, но… не знаю… Это не помешало ей стать старшей медсестрой и работать в самых тяжелых отделениях… Из иммунологии она перешла в неврологию, в то время я тоже оказалась там. Я любила с ней работать… Руководителем она была никудышным: вместо того, чтобы составлять расписания, ухаживала за больными… Помню, запрещала больным умирать… Орала на них, доводила до слез, смешила… Короче, делала то, что делать вообще-то не положено…

Она улыбнулась.

– Но никто и слова не говорил: она была лучшая из лучших. Если она чего и не знала по медицине, она компенсировала это исключительным вниманием к больным. Она не только первой замечала малейшие изменения в их состоянии, самый пустяковый симптом, у нее к тому же была поразительная интуиция… чутье… Ты и представить себе не можешь… А врачи, они прекрасно это поняли и старались делать обход в ее присутствии… слушали, что говорят больные, но если вдруг что-то добавляла она, уверяю тебя, они это учитывали. Я всегда думала, что родись она в другой семье, и будь у нее возможность получить нормальное образование, она бы стала великим врачом. Но она и так была профессионалом, и больные для нее оставались не просто пациентами, она всех помнила в лицо и по именам, фамилиям, все их истории болезни знала наизусть… Врач от Бога, что и говорить.

Она вздохнула.

– Потрясающая женщина, своей жизни у нее не было, потому-то она и давала так много им. Она заботилась не только о больных, но и об их семьях… А еще о молоденьких сестричках, нянечках, которые в палаты зайти боялись, судно подставить не умели… Она гладила больных, обнимала их, ласкала, возвращалась к ним после окончания дежурства, уже без белого халата и чуть подкрасившись, словно навещая их вместо тех, кто не пришел к ним сегодня. Она рассказывала им всякие истории, часто говорила о тебе… Что умней тебя нет никого на свете… Как же она тобой гордилась… Тогда вы еще иногда обедали вместе, и уж обед с тобой, Господи, для нее это было святое. И тут уж ничто и никто не мог ее задержать, вся больница могла сдохнуть! Еще говорила об Алексисе, о музыке… Выдумывала всякие небылицы: концерты, овации, сногсшибательные контракты… Это бывало по вечерам, мы все с ног валились, а в коридоре звучал ее голос… Выдумки, восторги… Этим она и себя успокаивала, и все это понимали. А лотом, однажды утром, телефонный звонок из «Скорой помощи» – как ушат ледяной воды на голову: ее горе-виртуоз умирает от передозировки…

Тут-то она и начала сдавать. Прежде всего, она совершенно этого не ожидала… Я до сих пор удивляюсь, почему… Вечная история о сапожнике без сапог… Думала, он покуривает травку, так, время от времени, чтобы «лучше играть». Ну, да, конечно… И она, эта женщина, лучшая медсестра, с которой мне довелось работать, – я тебе говорила, как ласкова она была с больными, но она умела и жесткой быть, умела построить всех: смерть, замученных врачей, нахальных стажеров, равнодушных коллег, чиновников из министерств, назойливых родственников, мнительных больных, всех, понимаешь? Никто не мог перед ней устоять. Ее фамилию в больнице произносили «Ла Мен», и это звучало как А-минь. Такое сочетание душевности и профессионализма, поразительное, исключительное, это внушало уважение… Погоди, о чем я говорила…

– «Скорая помощь»…

– Ах да… Ну и она запаниковала. Я думаю, она была надломлена, первые годы СПИДа стали для нее настоящей травмой, травмой в медицинском смысле слова, «повреждением и поражением структуры или функций организма». От этой травмы она никогда уже не оправилась… А теперь она узнала, что у ее собственного сына был большой шанс, нет, не то слово, большая вероятность кончить, как все эти несчастные, это ее… Не знаю… она просто сломалась. Хрясь! Как деревяшка. Теперь ей труднее стало скрывать свои проблемы с алкоголем. Она была все та же, но уже другая. Призрак. Робот. Автомат, который улыбается, делает перевязки, раздает указания. Фамилия и должность на халате, от которого пахло вином. Прежде всего, она отказалась от должности старшей медсестры, сказала, что сыта по горло и ей осточертело заполнять эти чертовы бумажки, потом решила перейти на полставки, чтобы иметь возможность заняться Алексисом. Из кожи вон лезла, только чтобы вытащить его и поместить в один из лучших реабилитационных центров. Это стало смыслом ее жизни, и, в общем-то, тогда это ее и спасло… Временный гипс, полумера, потому что…

Тут она сняла очки и долго терла переносицу, потом заговорила снова:

– Потому что… этот гавнюк, прости меня, я знаю, что он твой друг, но другого слова не найти…

– Нет. Он не…

– Что, прости?

– Ничего. Продолжайте, я вас слушаю.

– Он от нее отказался. Когда он восстановился настолько, чтобы произнести что-либо вразумительное, он преспокойно ей объявил, что для продолжения того лечения, которое он получил в «группе поддержки», он не должен больше с ней видеться. Он очень спокойно все это сказал… Понимаешь, мол, мама, это для моего же блага, но тебе не следует больше быть мне мамой. Поцеловал ее, чего не делал много лет, и вернулся к своим, в красивый парк за высокой оградой…

Тогда она впервые в жизни взяла больничный… На четыре дня, как сейчас помню… Через четыре дня вышла на работу и попросила перевести ее в ночную смену. Не знаю, чем она это мотивировала, но знаю другое: проще пить, когда корабль идет тихим ходом… Команда вела себя с ней идеально. До сих пор она была нашим маяком, нашим оплотом, теперь же превратилась в нашу главную больную. Я помню этого чудного старичка, Жана Гиймара, который всю жизнь занимался проблемами рассеянного склероза. Он написал ей замечательное письмо, очень подробное, вспомнил всех пациентов, с которыми они работали вместе, в заключении заверил ее, что если бы ему посчастливилось побольше работать с такими людьми, как она, он бы сумел сделать для больных гораздо больше, и, уйдя на пенсию, чувствовал бы себя счастливее…

Ты как? Может, еще колы?

Шарль вздрогнул:

– Нет, нет, я… спасибо.

– А я вот, прости, налью себе чего-нибудь… Как начинаю бередить все это, у меня прямо сердце заходится. Какая нелепость… Какая чудовищная нелепость… Целая жизнь, понимаешь?

Молчание.

– Нет, вам всем не понять… Больница – это другой мир, те, кто к нему не причастны, не могут понять… Такие, как Анук и я, мы больше времени провели с больными, чем со своими близкими… Эта адски тяжелая жизнь в очень обособленном мире…

Однообразная… Не знаю, как справляются те, у кого нет на это, как раньше говорили, призвания, вроде сегодня это звучит как-то старомодно. Вот все думаю и не понимаю… Просто так этого не вынести… Я даже не о смерти говорю, нет, это не самое сложное… Сложнее веру в жизнь сохранить… Да еще когда работаешь в таких тяжелых отделениях, как не забыть, что жизнь… ну не знаю… что жить это нормальнее, чем умирать. И знаешь, иногда по вечерам, такая предательская усталость наваливается… И руки опускаются, и тогда… Смотри-ка, – пошутила она, – и чего-то я вдруг расфилософствовалась! Ах, как же далеки времена наших конфетных баталий в саду у твоих родителей!

Она встала и пошла на кухню. Он последовал за ней.

Налила себе большой стакан газировки. Шарль прислонился к перилам балкона. Стоял спиной к улице, на тринадцатом этаже, смотрел перед собою в пустоту. Молчал. Ему нездоровилось.

– Конечно, все эти знаки внимания были для нее очень важны, но больше всех ей тогда помог… хотя, помог – не знаю, могу ли я так сказать, потому что все оказалось не так уж просто, некий Поль Дюка. Психолог, работавший с пациентами всех отделений и приходивший несколько раз в неделю по требованию больных.

Добрый он был, должна признаться… И это глупо, конечно, но мне казалось, я прямо-таки чувствовала, что его работа сродни работе уборщиков. Он заходил в палаты, полные миазмов, закрывал дверь, проводил там иногда десять минут, иногда два часа, с нами не разговаривал вообще, даже вопросов не задавал, спасибо еще что здоровался, но когда мы заходили после него… как бы тебе объяснить… в палате менялся свет… Как будто бы он там окно открыл. Одно из тех огромных окон без ручек, всегда закрытых наглухо, по той простой причине, что так уж предрешено…

Однажды вечером, поздно, он зашел в ординаторскую, чего с ним раньше никогда не случалось, кажется, ему понадобился листок бумаги… А она сидела там в темноте с зеркальцем в руке, верно, подкрашивалась.

Простите, сказал он, я зажгу свет? И он ее увидел. И в руке она держала вовсе не карандаш или губную помаду, а скальпель.

Она сделала большой глоток воды.

– Он встал перед ней на колени, обработал ее раны, и не один месяц ходил к ней потом… Он подолгу слушал ее, уверял, что Алексис повел себя абсолютно нормально. И более того, здраво и разумно. И что он вернется, как возвращался раньше. И что она, нет, она не была ему плохой матерью. Никогда. Что он, мол, много работал с наркоманами и те, кого любят, излечиваются легче, чем другие. А уж его-то, видит Бог, еще как любили! Да, – смеялся он, – Бог это видит. Вот если бы его кто так любил! Сыну ее хорошо там, где он сейчас, он все о нем разузнает и ей расскажет, а она должна вести себя как всегда. То есть просто делать то, что делала всегда, и, главное, самое главное, оставаться самой собой, потому что Алексис пойдет теперь своей дорогой, и, возможно, эта дорога уведет его от нее… Ну, на какое-то время… Вы верите мне, Анук? И она поверила и… Ты плохо выглядишь. Что с тобой? Ты весь бледный…

– Наверное, мне надо что-нибудь съесть, но мне… – Он попробовал улыбнуться, – в общем, я… У вас не найдется кусочка хлеба?

– Сильви, – пробормотал он, не переставая жевать.

– Да?

– Вы так хорошо рассказываете… Ее глаза затуманились,

– Это и понятно… После того, как она умерла, я только о ней и думаю… Днем и ночью ко мне беспрестанно возвращаются обрывки воспоминаний… Я плохо сплю, разговариваю сама с собой, задаю ей вопросы, пытаюсь понять… Ведь это она научила меня профессии, с ней связаны все мои профессиональные победы, и именно с ней я как ни с кем хохотала до слез. Она всегда была рядом, когда я нуждалась в ней, всегда находила те самые слова, которые делают людей сильнее… терпимее… Она крестная моей старшей дочери, и когда у моего мужа обнаружили рак, она, как всегда, оказалась на высоте… Со мной, с ним, с детьми…

– Он…

– Нет, нет, – просияла она, – он жив! Но ты его не увидишь, он посчитал, что лучше оставить нас одних… Так я продолжаю? Хочешь еще чего-нибудь съесть?

– Нет, нет, я вас… Я тебя слушаю…

– Так вот, она ему поверила, – говорила я, – и тут я увидела, увидела собственными глазами, на что способна любовь. Она распрямилась, перестала пить, похудела, помолодела, горе отпустило ее, ты вот говорил, что от нее горем пахло, а она стала прежней. Прежнее лицо. Те же черты, улыбка, веселые глаза. Ты же помнишь, какая она была, какие фортели выкидывала? Заводная, смешная, сумасшедшая. Как бесстыжая школьница, которая влетела в спальню к мальчишкам и избежала наказания… И красивая, Шарль. Такая красивая…

Шарль все помнил.

– И все это он… Этот Поль… Ты даже не представляешь, как я радовалась, глядя на нее. Думала про себя: наконец-то, Жизнь отдает ей должное. Она это заслужила… В тот момент я уволилась. Как раз из-за мужа… Он пошел на поправку и, затянув пояса, мы уже могли обходиться без моей зарплаты. И потом, дочь ждала ребенка, Анук вернулась, в общем… Все, решила, пора бросать это дело и заняться семьей… Родился Гийом, я снова стала жить, как нормальные люди. Без стрессов, без дежурств, не сверяясь с календарем всякий раз, когда куда-либо приглашают, без всех этих запахов… Подносы с едой, дезинфицирующие средства, кофе, кровь, лекарства… Все это я променяла на прогулки в сквере и пачки печенья… С Анук мы почти не виделись, время от времени созванивались. Все шло хорошо.

А потом однажды ночью она позвонила мне и стала говорить что-то невнятное. Единственное, что я поняла: она опять пьяна… На следующий день я поехала к ней.

Он написал ей письмо, которое она никакие могла понять. Просила, чтобы я, я, прочла его и объяснила. Что он там говорит, а? Что говорит?!! Он ее бросает или не бросает? Она была… просто убита. И я прочитала это…

Покачала головой.

– …это дерьмо, приправленное всяческой тарабарщиной и заумью из лексикона психиатров… Вроде бы так все деликатно, сплошь красивые слова. Ну, как бы достойно, благородно, но на самом деле… просто подлость.

– Так что? Что? – молила она. – Что все это значит, как ты думаешь? Со мной-то что?

Что я могла ей сказать? Тебя просто нет. На, погляди… Ты больше не существуешь. Он настолько тебя презирает, что даже не считает нужным нормально объясниться… Нет… Я не могла. Я просто обняла ее и тогда, конечно, она поняла.

Знаешь, Шарль, я сто раз это видела и никогда этого не пойму: почему люди, которые блестяще выполняют свою работу и объективно делают столько добра, в обычной жизни оказываются просто подонками? А? Как это возможно? Где, в конце концов, где она, их человечность?

Я пробыла с ней весь день. Боялась оставить одну. Была уверена, что она в лучшем случае напьется до бесчувствия, а в худшем… Умоляла пожить немного у нас, в комнате девочек, мы не будем ее беспокоить и… Она высморкалась как следует, заколола волосы, утерла глаза, подняла голову и улыбнулась мне. Какой-то жуткой, застывшей улыбкой – в жизни никогда такого не видела.

А ведь ей было в тот момент… Ладно… Не будем об этом. Она постаралась растянуть ее надолго, эту свою улыбку. И, провожая меня, уверяла, что я могу спокойно ехать, и ничего такого она не сделает, что с ней и похлеще бывало, и теперь ее голыми руками не возьмешь.

Я сдалась, но с условием, что могу ей звонить в любое время дня и ночи. Она рассмеялась. И сказала, ладно. И добавила, что я настоящая зануда… И действительно, она держалась. Я была поражена. В то время мы стали видеться чаще, я очень внимательно к ней приглядывалась, белки глаз были нормальные, от пальто, которое я вешала сама, не пахло, никаких признаков… Она не пила… Молчание.

– Теперь я думаю, что именно это и должно было бы меня насторожить. То, что я тебе сейчас скажу, это ужасно, но, на самом деле, пока она пила, это означало, что она живет и хоть как-то… не знаю… борется, что ли… Знаешь… я столько всего тут передумала… А потом она вдруг сказала мне, что увольняется. Я как с неба свалилась. В тот день, я хорошо его помню, мы были с ней в чайной, потом прошлись по Тюильри. Была прекрасная погода, мы шли под ручку, и тут она объявила: все, я бросаю работу. Я замедлила шаг и долгое время молчала, ожидая продолжения… Я ухожу, потому что… или я ухожу из-за того, что… Но нет, больше она ничего не сказала. Почему, Анук, почему? – в конце концов выговорила я, – тебе же всего пятьдесят пять… Как же ты будешь жить? На что? А думала, прежде всего, «для кого» и «для чего», но не решилась сказать это прямо. Она ничего не ответила. Вот так.

А потом раздался шепот:

«Все, все… Они все меня бросили. Один за другим… У меня осталась одна только больница, понимаешь? И вот тут первой должна уйти я, иначе, я знаю, я этого не переживу. Чтобы хоть что-то в моей поганой жизни не причинило мне боль. Вот ты только представь, как меня будут провожать на пенсию, – ухмыльнулась она. – Забираю подарок, целуюсь со всеми, и… что потом? Куда иду? Что делаю? Помираю». Я не знала что ответить, но это было и не важно: она уже влезла в заднюю дверь автобуса и прощалась со мной через окно.

Сильви поставила стакан на стол и замолчала.

– А потом? – рискнул Шарль. – Это… это конец?

– Нет. Но… на самом деле, да…

Извинилась, сняла очки, оторвала кусочек бумажного полотенца, и испортила весь свой макияж.

Шарль встал, отошел к балкону, на сей раз повернулся к ней спиной, и вцепился в перила, как в леера.

Ему хотелось курить. Не решился. В этом доме человек переболел раком. Может, это и не было связано с курением, но как знать? Посмотрел на видневшиеся вдалеке башни и снова стал думать о тех людях, в Ренне…

Тех, кто никогда ее не любил. Не называл настоящим именем. Кто сделал ее ущербной, неполноценной пьяницей. Кто протягивал к ней руки, только для того, чтобы взять ее деньги. Те самые, которые она зарабатывала, запрещая больным умирать, пока Алексис сам застегивал портфель и вешал ключ на шею, но благодаря которым – и за это им большое спасибо – одним особенно тоскливым вечером, Нуну удался потрясающий спектакль-импровизация.

– Ну кончай, Сокровище, переживать из-за этих кретинов… Кончай сейчас же. Чего от них еще ждать, а?

И пошарив на кухне в поисках нужной ему бутафории, всех их изобразил.

Ну, прямо как живых.

Папаша ругается. Мамаша его утешает. Старший брат дразнится. Младшая сестра шепелявит. Дед заговаривается.

А старая тетка чешет спину после банок. А старый дядька пукает И собака тут, и кошка, и почтальон, и мсье кюре, и даже сельский полицейский, одолживший трубу у Алексиса… И все это было так весело, словно мы и правда отужинали в семейном кругу…

Он вдохнул поглубже бульварной свежести и, Господи, как же он не любил это слово, сформулировал то, что мучило его последние полгода. Хотя нет, вот уже двадцать лет:

– Я… Я тоже такой…

– Какой?

– Я тоже ее бросил…

– Да, но ты же очень ее любил…

Он обернулся, и она добавила, при этом на лице ее появилась насмешливая ямочка:

– Не знаю, почему я собственно сказала «очень»…

– Это было так заметно? – забеспокоился наш постаревший мальчик.

– Нет, нет, успокойся. Почти что нет. Примерно, как наряды Нуну…

Шарль опустил голову. От ее улыбки у него зачесались уши.

– Знаешь, я не решилась прервать тебя, когда ты сказал, что Нуну был ее единственной любовью, но в тот день на кладбище, когда я увидела эти оранжевые буквы, точно салют среди всего этого… скорбного уныния, я поклялась себе больше не плакать, но, признаюсь, не выдержала… Потом на соседнюю могилу пришла эта жуткая женщина и завелась. Она, мол, видела того негодяя, который все это сделал, просто стыд и срам… Я ничего не ответила. Что она понимает, старая карга? Но про себя подумала: этот негодяй, как вы говорите, был любовью всей ее жизни.

Ты только не смотри на меня так, Шарль, я уже сказала тебе, не хочу больше плакать? Хватит с меня… И вообще, не такими бы она хотела нас видеть…

Она взяла еще один носовой платок.

– Она носила твою фотографию в кошельке, говорила о тебе постоянно, и только хорошее. Говорила, что ты – единственный мужчина в мире, и тут уж, конечно, бедный Нуну не в счет, кто относился к ней по-человечески…

Какое счастье, говорила она, что я встретила его, это примирило меня с остальными… Говорила еще, что если Алексис все же выпутался, то только благодаря тебе, потому что, когда вы были маленькими, ты заботился о нем лучше, чем она… Ты всегда помогал ему делать уроки и готовиться к выступлениям и не будь тебя, неизвестно еще до чего бы он докатился… И весь их сумасшедший дом только на тебе и держался…

– И одно только… – добавила она.

– Что?

– Приводило ее в отчаяние, это то, что вы поссорились…

Молчание.

– Ладно, Сильби, – с трудом выговорил он, – давай, пора заканчивать…

– Ты прав. Уже скоро… Значит, ушла она из больницы по-тихому. Договорилась с начальством, что якобы уезжает в отпуск, и больше не вернулась. Все, конечно, страшно расстроились, что не смогли выразить ей свое восхищение и любовь, но раз уж она сама так захотела… Зато она получала письма. Сначала она их читала, но потом призналась мне, что больше не может. Если бы ты только видел… Их было столько… Мы перезванивались все реже, наши разговоры становились все короче. Сначала потому, что ей было особенно нечего мне рассказывать, потом у моей дочки родилась двойня, и у меня не осталось ни одной свободной минутки. А еще она сообщила мне что они с Алексисом снова вместе, и тогда я, наверно, подсознательно, решила, что он принял эстафету. Что теперь его черед… Знаешь, как это бывает с людьми, за которых ты очень беспокоишься… Когда тебе кажется, что дело пошло на лад, ты так рад, что можешь передохнуть… И я поступила так же, как ты… Ограничилась соблюдением приличий: поздравляла с днем рождения, Рождеством, сообщала о рождении внуков и посылала открытки… Прошло время, и постепенно она превратилась в воспоминание о моей прежней жизни. Чудесное воспоминание…

А потом одно из моих писем вернулось обратно. Я позвонила ей, но ее телефон был отключен. Что ж, подумала я, наверное, переехала жить к сыну куда-нибудь в провинцию, нянчится с внуками… Сама позвонит рано или поздно, и уж тогда две слабоумные старушки наболтаются вволю…

Она так и не перезвонила. Что ж… Это жизнь… А потом, года три назад, я ехала в RER, и в глубине вагона сидела стройная пожилая дама. Помню, первое, что я сказала себе: вот бы мне так выглядеть в ее годы… Знаешь, как говорят: «Красивая старость». Пышная копна седых волос, никакого макияжа, лицо как у монашек, все в морщинах, но моложавое, тонкая талия и… она подалась немного вперед, в мою сторону, чтобы пропустить кого-то к выходу, и я обалдела.

Она меня тоже узнала и улыбнулась приветливо, словно мы только вчера расстались. Я предложила ей сойти на следующей станции и выпить по чашечке кофе. Я чувствовала, что она не горит желанием, и все же, чтобы доставить мне удовольствие…

И ведь она всегда была такая болтушка, балаболка… а тут я с большим трудом добилась, чтобы она хоть что-то рассказала о себе. Да, ей подняли квартплату, и она переехала. Да, район не из приятных, но все друг другу помогают, она нигде такого раньше не встречала… По утрам работает в диспансере, в остальное время – на общественных началах. Принимает людей у себя дома или ходит к ним… Деньги ей все равно не очень-то нужны… Там все держится на бартере: тарелка кускуса за перевязку, починка крана за укол… Она выглядела на удивление спокойной и совсем не несчастной. Говорила, что никогда не была так довольна своей работой. Что чувствует себя еще нужной, сердится, когда ее называют «доктором», и потихоньку таскает лекарства из диспансера. Те, у которых кончается срок годности… Да, живет одна… А ты – спросила она, – как ты?

Ну, стала я ей рассказывать про свое житье-бытье и в какой-то момент поняла, что она меня не слушает. Сказала, что ей пора. Ее ждут.

А как Алексис? О… тут она слегка помрачнела… Он живет далеко, и потом, она чувствует, что невестка ее недолюбливает… Ей всегда кажется, что она им мешает… Но все хорошо, у него двое замечательных детей, старшая дочка, сыну три годика, и это самое главное. С ними все в порядке.

Мы вернулись на платформу метро, и тут я спросила, что слышно о тебе. Как там твой Шарль? Она улыбнулась. Ну да, конечно… Ты много ра

Читать далее