Читать онлайн Жажда бесплатно
Raven Leilani
LUSTER
© Raven Leilani, 2020
© Орлова Е., перевод, 2021
© ООО «Издательство АСТ», 2021
* * *
Моей матери
1
В первый раз мы занимаемся сексом полностью одетыми, сидя за рабочими столами, в голубом свете мониторов. Он в Аптауне оцифровывает новую партию негативов, а я в Даунтауне отсматриваю правку новой книжки про лабрадора-детектива. Он рассказывает мне, что съел на обед, и спрашивает, могу ли я снять трусики на рабочем месте так, чтобы никто не заметил. Пунктуация его сообщений безукоризненна. Он любит выражения вроде «попробовать на вкус» и «раздвигать». Пустое поле тела письма наполнено возможностями. Разумеется, я переживаю, что айти может удаленно подключиться к моему компьютеру или что история браузера повлечет за собой очередное дисциплинарное взыскание от отдела кадров. Но риск… Азарт при одной мысли о невидимом наблюдателе. Сама вероятность того, что кто-то в офисе, исполненный сладкого послеобеденного довольства, наткнется на нашу переписку и увидит, с какой нежностью мы с Эриком выстроили этот мир для двоих.
В первом же сообщении он указал мне на пару опечаток в описании моего профиля и уточнил, что состоит в открытом браке. Его фотографии искренни и непритязательны – зернистый снимок, где он спит на песке, сделанное со спины фото, на котором он бреется. Последнее меня особенно трогает. Плитка в разводах и медленно исчезающий пар. В зеркале схвачены его серьезное лицо и испытующий взгляд. Я сохранила этот кадр на телефон, чтобы посматривать на него в метро. Женщины заглядывают мне через плечо и улыбаются, и я позволяю им думать, будто он принадлежит мне.
Вообще-то особым успехом у мужчин я не пользуюсь. И это не жалость к себе – просто констатация факта. Факт номер два: у меня большая грудь, под тяжестью которой сгибается спина. Больше фактов: у меня очень маленькая зарплата. Мне тяжело заводить друзей, и мужчины теряют ко мне интерес, как только я начинаю говорить. Поначалу все идет гладко, но потом я в чрезмерных подробностях сообщаю о своем перекруте яичника или завожу разговор об арендной плате.
Эрик другой. За две недели нашей переписки он рассказал мне, что рак унес половину его семьи по материнской линии. Он рассказал о любимой тете, которая варила зелья из лисьей шерсти и конопли. О том, как ее похоронили вместе с изображавшей ее самодельной куколкой из кукурузных листьев. Дом, где он вырос, Эрик описывает с любовью – вымирающая деревня между Милуоки и Апплтоном, желтогрудые иктерии и лебеди прилетают к ним на задний двор в поисках еды. Когда о своем детстве говорю я, то рассказываю только о счастливых моментах. Видеокассета с фильмом «Спайс Уорлд», которую мне дарят на пятый день рождения, Барби, которую я испортила, засунув в микроволновку, когда осталась дома одна. Разумеется, сам контекст моего детства – бойз-бенды, «Ланчеблс», под маркой которых продавались все полуфабрикаты, импичмент Билла Клинтона – только подчеркивает нашу разницу в возрасте. Эрик весьма болезненно воспринимает и свой, и мой возраст, и прилагает значительные усилия, чтобы нивелировать двадцать три года разницы между нами. Он подписан на меня в «Инстаграме» и оставляет длинные комментарии под всеми постами. Его пенсионерский интернет-сленг перемежается серьезными замечаниями о том, как красиво луч света падает на мое лицо. По сравнению с необъяснимой наглостью мужчин помоложе его поведение приносит мне утешение.
Мы переписываемся в течение месяца, прежде чем наши графики совпадают. Мы пытались встретиться раньше, но что-то постоянно мешало. И это лишь одно из отличий его жизни от моей. В мире Эрика присутствуют люди, которые полагаются на него, и иногда им срочно требуется его присутствие. После того, как он в очередной раз внезапно отменяет запланированную встречу, я понимаю, что тоже в нем нуждаюсь. И к тому моменту, когда мы договариваемся о первом свидании, я уже готова на что угодно. Он хочет поехать в «Сикс Флагс».
Мы решаем встретиться во вторник. Когда он подъезжает на своем белом «Вольво», в своей подготовке к свиданию я только добираюсь до репетирования уместного смеха. Я примеряю три платья, прежде чем выбрать то самое. Заплетаю косички и подвожу глаза. В раковине свалена посуда, вся квартира провоняла рыбой, но я не хочу, чтобы он подумал, будто это имеет ко мне хоть какое-то отношение. Надеваю нижнее белье – не столько трусики, сколько сложное переплетение веревочек, – и встаю перед зеркалом. «Ты желанная женщина, – думаю я. – Ты не просто кожаный мешок».
Автомобиль припаркован на обочине. Эрик стоит, прислонившись к машине; когда я выхожу, то сразу ловлю на себе его ясный взгляд. Волосы у него темнее, чем я думала – почти иссиня-черные. Его лицо до неприличия симметрично, только одна бровь выше другой, отчего улыбка кажется немного самодовольной. Это второй день лета, но городская жара над Эриком не властна. Я протягиваю ему руку, стараясь не проглотить язык, и чувствую себя несколько необычно. Ну да, я нервничаю. Вживую он выглядит как типичный папочка, с настороженным и напряженным взглядом, черты его лица смягчают разве что слегка редеющие волосы. Но мое удивление не имеет с этим ничего общего, – ничего общего с тем, как, вглядываясь в его чувственный рот и слегка искривленный нос, я пытаюсь определить, взволнован ли он так же, как и я. Скорее, дело в том, что на часах восемь пятнадцать утра, и я счастлива. Я не под кайфом и не нюхаю теплые соленые огурцы у кого-то на кухне, мечтая сдохнуть.
– Эдди, – представляюсь я, протягивая руку.
– Я знаю, – отзывается он, переплетая свои пальцы рук с моими даже чересчур нежно. Мне бы хотелось быть поживее, притянуть его в легкое, ни к чему не обязывающее объятие. Но происходит только это вялое рукопожатие, внушающее мне отвращение, эта моя предсказуемая и немедленная капитуляция, меняющая расстановку сил. После наступает худшая часть встречи с мужчиной средь бела дня – тот момент, когда ты видишь, как он тебя оценивает, за долю секунды решая, будет ли грядущий куннилингус актом восхищения или лишь обязательной частью программы.
Он открывает дверь, на зеркале заднего вида висит мягкий пушистый кубик игральной кости. На пассажирском сидении валяется недоеденная упаковка карамелек. Его сообщения были честными, полными заискивающей искренности. Но мы уже обменялись всеми историями, которые можно было бы рассказать на первом свидании, и разговор завязать тяжело. Он пробует заговорить о погоде, и мы начинаем обсуждать изменения климата. На территорию парка мы въезжаем, рассуждая в основном о том, что у нас есть все шансы поджариться как на сковородке.
* * *
Тяжело не концентрироваться на разнице в возрасте, когда тебя окружают самые кричащие напоминания о детстве. Воздушные шарики с Твити, бездушные пластмассовые глаза ростовой куклы Тасманского Дьявола, гранулированное мороженое «Диппин Дотс». Мы проходим через ворота на входе, и кислотное солнце оскорбительно бьет мне в глаза. Это парк развлечений. Он привел меня в парк для детей. Я всматриваюсь в его лицо, пытаясь найти подтверждение тому, что это такая шутка – или проявление беспокойства о тех двадцати трех годах, что я провела на этой земле.
Меня разница в возрасте не волнует. Помимо того, что мужчины постарше имеют более стабильное финансовое положение и понимание того, как устроен клитор, мощным наркотиком оказывается и дисбаланс сил. Предвкушение того, как попадешься на крючок мучительной неопределенности их незаинтересованности и опыта. Их паника по поводу растущего безразличия мира. Их ярость от собственной несостоятельности, от которой подгибаются колени.
Но для него, похоже, это в новинку. Не столько сам факт свидания с кем-то, кто не его жена и на добрых два десятка лет его моложе, сколько свидание с девушкой, которая оказалась черной. Я прямо чувствую его неловкость, когда он с осторожностью говорит «афроамериканец». Как решительно он отказывается произнести слово «черный». Я взяла себе за правило никого невинности в этом смысле не лишать. Не могу я быть первой чернокожей девушкой у белого парня. Нет у меня сил выносить это дерганое кривляние позерского рэпера, очевидные попытки использовать в речи побольше разговорных словечек или надутый горделивый вид розовощеких мужиков, напяливших на себя накидки из ткани кенте.
Пока мы пробираемся к шкафчикам, где можно оставить вещи, за стендом с Багзом Банни блюют отец и сын. Я открываю свою ячейку; внутри лежит подгузник. Эрик замечает это и зовет уборщика. Он извиняется передо мной – не столько за подгузник, сколько за выбор места для встречи. Мне это не нравится. Мне не нравится, что я в первую очередь думаю о том, как не задеть его чувства вместо того, чтобы предложить пойти куда-то еще. Что теперь нам обоим во время свидания придется пережить мои попытки доказать, что Я Отлично Провожу Время! и что Это Не Твоя Вина!
Месяц разговоров в интернете – это слишком долго. У меня чересчур разыгралось воображение. Я предположила, что свидание пройдет хорошо, основываясь лишь на том, как свободно он обращался с запятыми. Но в жизни все по-другому. Начнем хотя бы с того, что я не быстро соображаю. В диалоге лицом к лицу нет времени на то, чтобы обдумать свои слова или составить умный ответ в заметках на телефоне. К тому же в расчет нужно принимать жар плоти. Близость к мужскому телу, сладкий, мускусный запах пота, пробивающийся через одеколон, животный взгляд. Мужское глубокое, адреналиновое безумие, хрупкость вынужденной сдержанности. Я чувствую это на себе и внутри себя, будто мной уже овладели. Когда мы переписывались, то оба самостоятельно заполняли лакуны, додумывали невысказанное. Мы заполняли их надеждой на лучшее с тем томлением, которое приукрашивает и искажает. Мы ходили на обстоятельные воображаемые ужины и говорили о том, как боимся предстоящих приемов у врача. Теперь никаких лакун нет, и когда он намазывает мне спину солнцезащитным кремом, это одновременно и чересчур, и недостаточно.
– Так хорошо? – спрашивает он, и его дыхание обжигает мою шею.
– Ага, – отвечаю я, стараясь не придавать этому телесному контакту большее значение, чем есть на самом деле. Хотя его ладони восхитительны. Они теплые, широкие и мягкие, а у меня уже несколько месяцев не было секса. В какой-то момент я уверена, что сейчас расплачусь; это меня совсем бы не удивило, потому что плачу я часто и по любому поводу (особенно из-за того рекламного ролика «Олив Гарден»). Я извиняюсь и бегу в туалет, где, глядя в зеркало, заверяю себя: существуют вещи поважнее того, что происходит со мной сейчас. Фальсификация результатов выборов, например. Или фирмы по производству генеалогических тестов, продающие результаты моих анализов государству.
* * *
Нужно же еще стараться выглядеть сексуально, пока со свистом мчишься с очередной американской горки в парке развлечений. Подобно большинству белых, которые будут преспокойно есть в лесу фасоль из банки, не обращая внимания на свежие фекалии бродящих где-то рядом голодных медведей, Эрик с легкостью мирится со смертностью своего рыхлого тела. Я же полностью отдаю себе отчет в том, сколькими способами могу умереть. Так что когда подросток, сотрудник парка развлечений, со вздохом затягивает на мне ремень и тянется к рычагам аттракциона, я думаю обо всех своих незавершенных делах: недоеденной упаковке фисташкового мороженого в морозилке, наполовину сдохшем вибраторе, заряда в котором осталось на полторы дрочки, коллекции «Соседства мистера Роджерса»[1].
Энтузиазм Эрика заразителен. После первых двух кругов я начинаю получать удовольствие – и не только потому, что смерть для меня означает отсутствие необходимости выплачивать долги за обучение. Он переплетает пальцы с моими и снова тащит меня к этому же аттракциону, явно настроенный заплатить больше, чтобы миновать очередь. Наклонившись завязать шнурки, я немного отстаю и нахожу его, беседующим с человеком в костюме Порки Пига. Они говорят о вакансиях в архиве.
– Мы всегда заинтересованы в качественном клиентском обслуживании, – подытоживает Эрик, вкладывая визитку со своим номером в розовую лапу Порки.
Мы забираемся на самую высокую американскую горку в третий раз, и он визжит так же, как в первый. Он действительно по-настоящему визжит. Сначала меня это отталкивает, но когда мы заходим на последний виток, я понимаю, что вообще-то мне это нравится. Мне это очень нравится. Сложно сказать, в чем причина – в диссонансе между его внешним видом и тем, как по-девчачьи звучит его визг, или в моей зависти к его восторгу, не то ужасу, не то ликованию, к желанию вновь пережить уже испытанные эмоции. Его радость настолько чиста, что мне хочется расстегнуть свой костюм из кожи и показать всю свою внутреннюю вязкую грязь. Но этот момент еще не настал.
В какой-то миг я замечаю, что в энтузиазм Эрика закрался оттенок легкой грусти, как будто он делает усилие, чтобы казаться веселым, как будто что-то доказывает. Когда мы залетаем на самую вершину горки, он поворачивается ко мне. В его волосах играет ветер, в глазах я вижу собственное дробящееся отражение. Внезапно мне становится очень больно от своей обычности, от своей открытости перед этим человеком, который притворяется, что я не просто дешевая замена гоночного итальянского автомобиля.
– Мне бы хотелось, чтобы каждый день был похож на этот, – говорит он, когда мы оказываемся в самой страшной точке любой американской горки: когда поезд замирает в вышине, и остается только ждать падения. Под нами в парке зажигаются огни. Все, чего я хочу – это чтобы он получил то, на что рассчитывает. Я хочу быть нетребовательной и простой. Хочу, чтобы не было никакого зазора между тем, как он меня представляет, и тем, какая я на самом деле. Я хочу, чтобы секс стал привычным и прохладным, чтобы у него не вставал, а я излишне подробно рассказывала о своем синдроме раздраженного кишечника, чтобы мы оказались повязаны взаимным утешением. Хочу, чтобы мы ругались на людях. А когда мы будем ссориться наедине друг с другом, хочу, чтобы он, может быть, даже ударил меня сгоряча. Хочу, чтобы у нас была долгая и плодотворная карьера орнитологов и чтобы мы одновременно узнали о том, что у нас рак. Потом я вспоминаю про его жену. Вагонетка трогается с места, и мы падаем вниз.
Весь день я думаю о его жене, презирая саму себя. Мне хочется надеяться, что она активный член соседского дозора. Еще было бы неплохо, если бы во время секса она лежала не двигаясь. Впрочем, также есть вероятность, что вообще-то она крутая. Она могла и в самом деле не возражать, что ее муж ходит на свидания с девушкой, у которой в шестнадцать раз больше жизнеспособных яйцеклеток. Она может заниматься йогой, следить за ретроградной Венерой и пользоваться натуральным дезодорантом. Быть человеком, который настолько не боится других женщин Нью-Йорка, что благословляет всю эту половозрелую орду на трах со своим мужем.
Прокатившись еще несколько раз на американских горках, мы с Эриком направляемся в кафешку, стилизованную под салун, которая поражает обилием плетеной мебели. Это единственное место в парке, где продают алкоголь, и над баром светится неоновая вывеска в виде густых усов Йоземит Сэма[2]. Официантка в ковбойской шляпе бросает на стол пару липких меню. Она сообщает нам о предложении дня таким тоном, чтобы мы поняли: единственная наша задача как ее клиентов – это просто пойти и трахнуться. До этого момента мы провели весь день, сидя бок о бок. Я смотрю ему прямо в глаза, и мне практически больно. От его безраздельного внимания становится жарко.
– Ты хорошо проводишь время? – спрашивает он.
– Вроде того.
– Честно говоря, мне тяжело тебя прочесть, а у меня обычно это отлично получается.
Я допиваю пиво и стараюсь не показать, какой радостью наполняют меня его слова – значит, мне удалось не выдать ни свои фантазии, ни свое отвращение.
– Ты какая-то отстраненная, – продолжает он, и мой внутренний ребенок довольно потирает руки. Отстраненность – отклонение от обычного, это выбор. Это вам не девчонка из Башвика, дочиста вылизывающая консервную банку из-под тунца.
– Я открытая книга, – говорю я, думая обо всех мужчинах, которые не смогли ее прочесть. С этими мужчинами я наделала ошибок. Я падала им в ноги, когда они пытались уйти из моей квартиры. Я бежала за ними по коридору с бутылкой жидкости для полости рта, обещая: «Я могу быть пляжным чтивом, я избавлюсь от всех придаточных, пожалуйста, я все перепишу».
Так что я изо всех сил стараюсь не очароваться. Насколько могу, стараюсь придать своему молчанию вид проницательности, не выдать, что молчу я из страха сморозить какую-нибудь глупость.
– Ты встречаешься с кем-нибудь еще? – спрашивает он.
– Нет. Это заставляет тебя хотеть меня меньше?
– Нет. А ты хочешь меня меньше от того, что я женат?
– Из-за этого я хочу тебя еще больше, – отвечаю я, тут же думая, не сболтнула ли я лишнего, не совершила ли ошибку, признавшись, что он единственный. Никто не хочет то, что не хочет никто. Воздух пропитан навязчивой вонью туалета, травы и попкорна, и мужчина в баре тихо плачет рядом с гигантским плюшевым медведем. Впервые за день мне приходит в голову, что Эрик мог выбрать это место только затем, чтобы не встретить никого из знакомых.
– Мне понравилось, когда ты спросил, хорошо ли я провожу время, – замечаю я.
– Почему? – он хмурится, и я понимаю: это выражение лица я уже видела, уже спустя несколько часов его эмоции стали мне знакомы. Я вся сжимаюсь внутри, когда думаю о том, что назад дороги нет, мы больше не вернемся к относительной анонимности в интернете. Я ненавижу мысль о том, что повторила какое-то действие, и он заметил это, вывел закономерность и молчаливо решает, сможет ли вынести этот вид вновь. Не в моих силах уравнять условия игры. У некоторых мужчин хотя бы хватает порядочности на то, чтобы сразу дать тебе понять, что с ними не так. Но все мельчайшие движения Эрика, которые я уже видела, я хочу увидеть вновь. Как, например, это нежное, отеческое неодобрение.
– Потому что я чувствовала, что ты ждал моего ответа, это был не один из тех вопросов, который задают, рассчитывая услышать «да» в ответ, – поясняю я.
– Приведи мне пример такого вопроса.
– Ну, скажем, «ты кончила?».
– То есть, ты говоришь «да», даже если это не так?
– Разумеется.
– Да ты просто маленькая лгунья, не так ли? – спрашивает он, и я хочу ответить: «Да. Да, я такая».
– Ты никогда не врешь, чтобы пощадить чьи-то чувства?
– Никогда.
– Интересно, – протягиваю я. Конечно, ничего интересного в том, что ему позволено быть искренним, нет. Как нет ничего интересного в том, что он даже не может себе представить, каково это – жить иначе. Эрик приравнял мои возможности к своим. Ему в голову не пришла мысль о лжи во спасение, о доброте притворства, которое я сейчас воплощаю, давясь кишащим бактериями хот-догом. В этот момент я, кажется, понимаю ход его мыслей. Он думает, что мы похожи. Он понятия не имеет, как сильно я стараюсь произвести впечатление.
– Со мной ты можешь быть собой, – говорит Эрик, и мне стоит больших трудов не рассмеяться ему в лицо.
– Спасибо, – киваю я, зная, что он не то имеет в виду. Ему хочется, чтобы я была собой в той же степени, в какой собой может быть тигрица в городском зоопарке – вялая, ждущая, пока ее накормят, вместо того, чтобы на воле рвать зубами сухожилия.
– К тому же, если я не доведу тебя до оргазма, я хочу, чтобы ты мне об этом сказала, – продолжает Эрик, взмахом руки прося принести счет.
– Стало быть, мы собираемся заняться сексом? Свидание идет удачно?
– А тебе так не кажется?
Когда мы возвращаемся к машине, начинается дождь – несильный, но неожиданный, в парке развлечений уже наполовину успели отгреметь фейерверки перед закрытием. Мы стоим на парковке и ждем окончания салюта. Он притягивает меня к себе, когда небо расцвечивается белыми всполохами. Я прячу лицо у него на груди, его рубашка вся влажная от пота. За целый день так и не высохла. Он касается моей шеи, пальцы липнут к коже.
Окна в машине уже залиты дождем, когда мы наконец садимся. Он включает дворники и снимает рубашку. На его лице играет улыбка, и у меня создается впечатление, будто он знает, что делает, отчего мне хочется оседлать его лицо. К этому я подготовилась. Сегодня на мне платье, которое легко снять. Но затем Эрик заводит машину, и мы выезжаем на шоссе.
Я смотрю на отблески придорожных фонарей на его лице. Дорога из Джерси в город непривычно свободная. Он высовывает руку из окна и мягким, уверенным голосом подпевает песне по радио. Это Идрис Мухаммед, «Could Heaven Ever Be Like This». Песня вышла в 1977 году, три года спустя после рождения Эрика. Я стараюсь подпевать как можно менее странным голосом, но выходит все равно не очень.
– Откуда ты ее знаешь? – спрашивает он, и мне хочется выглядеть крутой в его глазах. Хотелось бы сказать, что я нашла пластинку в магазине винила, рядом с какой-то старой компьютерной игрой про гоблинов, а не то, что я слышала два отрывка из этой песни и просидела на форумах с 2003 по 2006 годы, пытаясь узнать ее название. Я хочу сказать ему, что «Spring Affair» Донны Саммер – это единственная вещь, которая помогла мне пережить 2004, но я и слова ему не говорила о событиях того времени.
– Люблю диско, – вместо этого отвечаю я, и Эрик улыбается и прибавляет громкость. В город мы въезжаем под ритмы поздних семидесятых. Он мягко ведет машину, придерживая руль одной рукой, и когда раздается вонь, я понимаю, что мы почти подъехали к моему дому. Припарковавшись у обочины, он выключает радио и вновь спрашивает меня, хорошо ли я провела время.
– Да, – говорю я. В ушах у меня все еще звенит от сильного ветра.
– Лучше бы тебе не врать, – произносит он, кладя руку мне на бедро. А потом касается моей шеи. В этих движениях нет последовательности, и он ведет себя так тихо, что я едва слышу его дыхание. В машине чувствуется напряжение: потерянный сигнал радиостанции и приглушенное шипение приемника; периодически сквозь низкий шум из динамика пробивается голос, со слащавой интонацией диджея сообщающий: «Вы слушаете…». В тусклом свете над головой видны его большие яркие глаза.
– Оближи мои пальцы, – говорит он.
– О’кей, – соглашаюсь я и обхватываю губами его палец. Затем еще один. И еще один. А потом он внезапно сжимает пальцы и притягивает меня к себе за зубы.
– Ты долбаная шлюха, – произносит он и отпускает меня.
– Пойдем ко мне.
– Не сегодня. Давай встретимся в четверг.
– Конечно, – киваю я, но чувствую себя неловко. Весь день я ждала возможности на него накинуться. Прибралась в комнате и купила три упаковки таблеток экстренной контрацепции. Я выхожу из машины и машу ему рукой, когда он разворачивается.
Поднимаясь по лестнице домой, я решаю, что завтра возьму отгул на работе и проведу всю ночь, яростно мастурбируя под «Топ-шефа».
К несчастью, вибратор сдох. Я ищу батарейки по всей квартире, но пальчиковых нигде нет. Я начинаю ласкать себя рукой, но, почти приблизившись к разрядке, замечаю, как по потолку ползет таракан. Взглянув на себя в зеркало, я понимаю, что потеряла одну из накладных ресниц. Надеюсь, это случилось недавно, и я не ходила весь день с одним грустным, намазанным клеем глазом. Теперь мне стыдно от своих приготовлений к визиту Эрика – от второй зубной щетки, яиц и газировки «Лакруа», которые я купила для посткоитального бранча. Я готовлю себе омлет и съедаю его в полной темноте. Вспоминаю выражение его лица, когда он засовывает мне пальцы в рот. Его усмешку в полумраке.
* * *
Я ищу краски; большинство оказывается засохшими. Прошло два года с тех пор, как я в последний раз что-то писала, но я не теряю надежды и продолжаю держать дома сумку с художественными принадлежностями. В сумке обнаруживается дохлая мышь, и я понятия не имею, как долго она там лежит. Все эти два года я убирала все свои краски и кисточки дальше и дальше. Сегодня я проснулась ото сна, в котором мои руки были испачканы маслом и скипидаром, но растеряла вдохновение к тому моменту, как начала чистить зубы. В последний раз, когда я рисовала, мне было двадцать один. Президент был черным. У меня было больше серотонина, и я меньше боялась мужчин. Теперь бирюзовая и желтая краски плохо выдавливаются, и мне приходится разбавлять их горячей водой. Я начинаю работу, даю акрилу подсохнуть, переделываю, когда не получается. Стараюсь сохранить пропорции, насколько могу. Смешиваю тринадцать оттенков зеленого и пять – фиолетового, которые мне не нужны. Мастихин ломается пополам. К пяти утра у меня есть довольно сносный портрет Эрика. На кончике его носа – блик от мягкого красного света приборной доски в машине. Я промываю кисточки и смотрю, как над городом разгорается пыльная дымка зари. Где-то в округе Эссекс лежит Эрик в постели со своей женой. Не то чтобы мне хотелось именно этого – мужа и систему сигнализации на доме, которая не срабатывает ни разу за то время, пока мы женаты. Просто бывают такие вот унылые, одинокие часы, как сейчас. Моменты, когда я в отчаянии, когда изголодалась, когда знаю, как звезда становится пустотой.
2
Утром в четверг отключают горячую воду, и в ловушку попадается очередная мышь. Мы с соседкой по комнате уже с полгода подкармливаем семью грызунов. Мы прошли этап мышеловок и споров друг с другом в «Хоум Дипо» о том, что считать гуманной смертью. Она хотела выкурить ее из квартиры, но у нас не открываются окна. В итоге мы купили самые простые клеевые ловушки, которые пахнут арахисовой пастой. Чтобы вытащить оттуда мышь, я выхожу на улицу и капаю ей на лапки рапсовое масло. Да, в хлебе у меня всегда проедены дырки. Да, хозяйка квартиры, унаследовавшая все здание от своего деда, двадцатитрехлетняя блогерша в «Инстаграме», которая втюхивает чаи для похудения и игнорирует мои сообщения. Но мы все пытаемся не сдохнуть от голода. Поэтому, выходя на улицу, чтобы освободить страдающую лысеющую мышь, пока за нами наблюдает толстый трехцветный кот из ларька напротив, я чувствую, что мы с ней заодно. Поднимаясь обратно, я думаю о том, как мало надо мыши. Думаю о курином жире и арахисовом масле. О том, как перед обедом одна из кошек из магазинчика за углом высунется из своего ящика и поприветствует мышь смертоносными объятиями.
У себя я надеваю наименее мятое платье. Я смотрю в зеркало и репетирую улыбку, потому что на работе меня пересадили за стол поближе к начальнице, и я стала замечать ее растущее беспокойство. Руководство утверждает, что меня пересадили якобы для того, чтобы я всегда была поблизости, но я знаю: это из-за Марка. Первые два года на этой работе я сидела в самом дальнем углу офиса, там, где отдел детской литературы переходит в отдел любовных романов, существующих только в электронной версии. Там мне посчастливилось сидеть напротив стены, где я могла высморкаться в одиночестве. Теперь я социализируюсь: демонстрирую коллегам свои зубы и притворяюсь удивленной, когда речь заходит об ужасной работе нью-йоркского метрополитена. Часть меня даже гордится этими короткими разговорами, которые доказывают, что меня здесь хоть как-то замечают и что Нью-Йорк не мне одной показывает задницу, – но другая часть чувствует себя как актриса театра кабуки, обливающаяся потом, когда ее вынуждают отойти от прописанного текста.
До свидания с Эриком остается часов десять: это означает, что мне нужно по максимуму воздержаться от еды. Сложно предугадать, как себя поведет желудок, так что если на горизонте маячит хоть малейшая возможность секса, мне приходится голодать. Иногда секс того стоит, иногда нет. Иногда у мужчины случается преждевременная эякуляция, на часах – одиннадцать вечера, и тогда у меня есть двадцать минут на то, чтобы добежать до ближайшего «Макдоналдса» с работающим аппаратом для мороженого. Я кладу в сумку банку черных оливок на обед и крашу губы, надеясь, что буду меньше думать о еде, беспокоясь о помаде.
К тому моменту, как я протискиваюсь в вагон метро, солнце уже плавит горы мусора на Манхэттене. Поезд стоит в пробке на Монтроузе, Лоримере и Бедфорде, и темнота туннеля превращает окна вагона в зеркала. Я отворачиваюсь от своего отражения, и вижу, как какой-то мужчина мастурбирует под плащом. На Юнион-Сквер заходит женщина и направляется к местечку, которое я себе заприметила; правда, она беременна и еле передвигается, так что наконец я все же сажусь. На работу я прихожу с опозданием на восемнадцать минут: младшие редактора уже переводят лавину телефонных звонков в отдел рекламы.
Я работаю выпускающим редактором в детском импринте нашего издательства, это означает, что периодически я прошу младших редакторов проверить, как гуппи переваривают пищу. Я собираю совещания, на которых мы обсуждаем, почему время медведей прошло и почему сейчас дети хотят читать только про рыб. Младшие редакторы не зовут меня присоединиться к ним за обедом, хоть я и стараюсь быть человеком, к которому не страшно подойти с вопросом. Я пытаюсь понять этих деятельных нигилистов поколения Z. Избегаю я только одну из них, – именно она этим утром четверга подходит к моему новому, аккурат в центре офиса, столу.
– Не понимаю, откуда эти репортеры раздобыли наши внутренние номера. Ты не видела Кевина?
Арья старшая из младших редакторов. Еще она единственная черная в нашем отделе, не считая меня, и это порождает сравнения между нами, в основном не в мою пользу. У нее не только всегда наготове какой-нибудь факт о Докторе Сьюзе, о котором никто не знал, – она к тому же и просто милая. Симпатичная, какими бывают только островные женщины: кожа у нее словно отлита из металла. В офисе она пользуется популярностью – живые тобагонские глаза и щечки-яблочки усыпляют бдительность наших белых коллег. Она хорошо играет свою роль. Лучше, чем я. Когда мы наедине, то видим истинные лица друг друга даже сквозь фальшивые улыбки. Я вижу ее голод, она видит мой.
– Не знаю, может, по душу Кевина наконец-то явился Фонд наследия, – отвечаю я, беря кружку с кофе.
– Не смешно, – говорит Арья. В общем-то, я уже почти перестала беспокоиться по поводу того, что она составляет список причин, по которым должна получить мою должность. Теперь это только вопрос времени. Единственное, что меня волнует – я по-прежнему хочу быть ее другом. В свой первый день она явилась сюда во всем своем кротком великолепии, готовая стать символом равноправия. И, как обычно – будучи единственным черным в комнате и все еще надеясь, что в следующий раз все будет иначе – она огляделась, ища меня. И когда она меня нашла, когда мы взглянули друг на друга впервые, наконец освобожденные от знамени в руках, я почувствовала невероятное облегчение.
А потом я просчиталась. Слишком много гнева, слишком рано выплеснувшегося в разговоре. Слишком много «можешь себе представить, что эти белые…». Слишком много «полицию – нахуй». Мы обе прошли через школу «Работай вдвое больше – получи вполовину меньше», но, уверена, она по-прежнему считает это приемлемой платой за вхождение в общество. Все так же подстраивается, ожидая, что ее выберут. Так и случится. Потому что это искусство – быть черным, упорно трудиться и казаться безобидным. Это все про нее, и ей неловко, что я не такая.
Мне бы хотелось верить, что я не стремлюсь быть упорной, потому что знаю о жизни больше. Но иногда я смотрю на нее и думаю: может быть, проблема не в ней, а во мне? Может, дело в том, что я слабая и слишком чувствительная. А может, проблема в том, что я офисная шлюха.
– Они никогда не позволят тебе иметь столько власти, сколько ты хочешь. – Мои слова продиктованы завистью, и мне интересно наблюдать за тем, как Арья колеблется: продолжать ли ей играть свою роль или принять мою откровенность? Она наклоняется ближе, и я чувствую ее запах: это типичный сладкий аромат любой чернокожей девушки – масло жожоба, лосьон с ароматом розы, кондиционер для волос «Блю Мэджик».
– Откуда тебе знать? Ты по-прежнему выпускающий редактор, уже три года, – отвечает она. Я могла бы сослаться на то, что опыта у меня все-таки побольше, но это было бы нелепо. Наши годовые зарплаты различаются ровно на сумму месячного платежа по образовательному кредиту.
– Нам только что прислали корректуру той серии книг о купании. Сможешь ей заняться? – говорю я, отворачиваясь. Я проверяю телефон, надеясь увидеть сообщение от Эрика. Какое-то подтверждение того, что первое свидание и впрямь прошло хорошо, или свидетельство, что ему не терпится увидеть меня сегодня. Я раздумываю, не отправить ли ему исчерпывающий список того, что ему разрешено со мной делать, чтобы мы были на одной волне, но получившийся черновик выходит слишком в стиле Хельги Патаки[3]. Несколько раз я пытаюсь его переписать, но потом сдаюсь и отправляюсь на поиски Кевина, который и купил права на рукопись, спровоцировавшую этот пиар-кошмар – иллюстрированную книжку по истории для юных консерваторов, лирическое рассуждение на тему радикализма либеральных медиа и мученичества земледельческих штатов.
* * *
Справедливости ради, стоит отметить, иллюстрации в этой книге – это что-то. Угрюмые гуашевые закаты над лагерем конфедератов. Насупленное облачко над головой Линкольна, когда он вглядывается в будущее, разочарованный состоянием своей партии. До жути похожие на фото сцены городских преступлений.
Кевина я нахожу расхаживающим по своему кабинету в одном носке и говорящим по телефону, в то время как его политическую агитку без возрастных ограничений сметают с полок магазинов. А потом я вижу Марка. Своими дальнейшими действиями я похвастаться не могу – я вылетаю на лестничную клетку и задерживаю дыхание. Из всех мужчин, с которыми я переспала на работе, этот обошелся мне дороже всего. Утверждение, что не стоит гадить там, где ешь, имеет силу только в том случае, если тебе платят столько, чтобы на еду хватало. Офисные отношения были, по большей части, главным бонусом моей работы.
Майк – маленькие пальчики, жаргон младшего сотрудника отдела кадров – вводит меня в курс дела в первый день на работе, пока я уговариваю его снять штаны. Джейк из айти поднимается по лестнице ровно в 18:00 и дышит мне в шею, сообщая о привилегиях системного администратора, которыми он воспользуется, когда будет рассматривать мою заявку в службу поддержки насчет замены сломанного монитора. Хэмиш, который занимается контрактами, – синяя прядь, волосатые бедра – нежно спрашивает меня в комнате матери и ребенка, не могла бы я называть его Господом. Тайлер, выпускающий редактор из отдела лайфстайла, – пафосные глянцевые журналы, подтяжки для носков – притягивает мою голову ниже, пока говорит по телефону с дублинским офисом. Влад из отдела доставки с его ломаным английским; вокруг нас по полу раскиданы шарики пенопласта, которыми набивают посылки. Арджун из британского отдела продаж, – гладкие черные волосы, руки как у мультяшного злодея – весь на взводе оттого, что «Схоластик» переманивает к себе лучших сотрудников его команды. Снова Джейк из айти, потому что местные компьютеры – полный отстой, а у него самый красивый член, который я когда-либо видела. Тайрелл из производственного отдела со своей обычной полуулыбкой – в кабинке офисного туалета во время рождественской вечеринки, свет гирлянд отражается в его темных глазах. Мишель из юридического сидит на копировальном аппарате с колготками на шее, неоновая лампа мигает над нашими головами. Киран из отдела романтической драмы берет меня сзади и что-то твердит про то, чтобы оторвать мне конечности; все это время я смеюсь сама не знаю почему. Джерри, скупающий права на подростковые книжки, где все крутится вокруг онкобольных героев, занимается со мной любовью в зале для совещаний с панорамным видом на Рокфеллер-плаза, 30; я плачу сама не знаю почему. Джо, который занимается детективами и сам вообще ничего не читает, кончает быстро и громко и называет меня ниггершей, а потом мамочкой. Джейсон, выпускающий научно-популярные книги, хочет, чтобы я плакала с ним так же, как с Джерри – и я действительно плачу, только от этого опыта и дома. Адам, работающий с христианской эротикой, кончает мне на лицо, и я ничего не чувствую. А потом снова Джейк, потому что у меня сломалась клавиатура, но это оказывается не Джейк, а Джон, который кончает, просунув мне руку под блузку, и говорит, что Джейк попал в серьезную аварию и дела у него совсем плохи.
И где-то между ними – Марк. Марк, начальник художественного отдела, где воздух благоухает теплой бумагой и все счастливы. Там высятся стопки шелковистой бумаги размером восемнадцать на двадцать четыре дюйма, а из пасти разгоряченных принтеров ритмично выходят листы глубокого, похожего на водную гладь, черного или синего цвета, такого насыщенного, что кажется, дотронься до свежей краски, и почувствуешь прохладу воды. Сотрудники художественного отдела перемещаются по зданию улыбающимися группками, зажав под мышкой эскизы будущих работ. В лифте они горячо спорят о тиснении и шрифтах Verdana и Courier New. У них свои часы работы и свой дресс-код; глядя на их странноватый шик, сразу понимаешь: это художники. Все, чего я хочу – это быть одной из них. Хочу брать пельмени навынос из кафешки напротив и засиживаться в офисе до десяти, проверяя переход оттенков позади Лиса Фрэнка от ультрамарина до лазурного и бирюзового. Я трижды откликалась на открывшиеся вакансии. Дважды проходила интервью. В обоих случаях меня попросили еще поработать над базовыми навыками рисования человека. Марк сказал, что они сохранят мое резюме и будут иметь меня в виду, так что я пошла и завалила вечерние занятия по рисунку, потому что ямочки на щеках и плюсневые кости стопы мне не давались никак – впрочем, уроки мне были все равно не по карману. В качестве материала я выбрала уголь, надеясь, что в отличие от цвета, он даст мне больше контроля, но рисунки только размазывались у меня под рукой.
Когда я об этом думаю, то не могу избавиться от ощущения, что проживаю тот вариант жизни, который возник из-за одного-единственного взмаха крыльев бабочки. Я имею в виду, с разницей всего в полградуса все, чего я хочу, могло быть моим. Я талантлива, но недостаточно, что еще хуже, чем быть посредственностью. Это посредственность с приставкой «почти». Так что сложно не думать о том, что где-то в параллельной вселенной существует другая версия меня – толще, счастливее, стоит в собственной студии с пятнами краски за ушами. Но каждый раз за последние два года, когда я берусь за кисти, меня будто парализует.
И не то чтобы Марк по-уорхоловски крут или расписывает потолок капеллы, лежа на спине. Это взрослый мужчина, который носит плащи, выращивает орхидеи в офисе, коллекционирует фигурки и перерисовывает «Сон жены рыбака»[4] в стиле Грейнинга[5]. Однажды шел дождь, на часах было восемь вечера, и мы вместе оказались в лифте. Он показал мне рисунок осьминога, делающего куннилингус, и тщательность прорисовки усадила меня прямо на его член. Но с ним все не так, как с другими, когда есть только экстатическое спаривание и мягкая обволакивающая пустота после. Я как будто действительно в нем нуждаюсь. Потому что существуют мужчины, которые являются ответом на биологический императив, я их прожевываю и глотаю, а есть те, которых держу во рту, пока они не растворятся. Это авторитетные лица. В общем, Марк был очень любезен, вывел меня в ресторан и расширил мою вкусовую палитру, заказав разные вина на пробу. После мы отправились к нему в квартиру, существование которой на рынке нью-йоркской недвижимости кажется невозможной, – залитую светом и размерами напоминающую студии из лживых голливудских ситкомов.
Секс с ним неплох, но это не так уж важно, ведь в мастерской у него стоят ящики с карандашами, маркерами и красками. Необработанные холсты, банки с грунтом и скипидаром. Плоские, круглые, веерные кисти из мягкого верблюжьего волоса. И хотя у Марка заметна легкая склонность к либертарианству, он не требует от меня активного отдыха, что компенсирует его недостатки. Выходные мы проводим в постели, быстро переходя от первых нервных прикосновений к легким извращениям.
Но, естественно, факт моего провала на собеседовании повисает между нами. Он бесконечно талантливее меня в том, чем я хочу заниматься больше всего, и, кажется, такое положение дел ему нравится. Глупо, как поздно до меня доходит – как он заманивает пряником, как расслабленно тянется за кнутом. Я узнаю себя в женщинах, которые его преследуют – мечтательных полиграфистках и выпускницах Род-Айлендской школы дизайна с торчащими грудками. Все неизбежное кончается тем, что я прихожу к нему домой и умоляю взглянуть на мои работы. Я встаю на колени, протягиваю ему свой скетчбук и прощаюсь с его квартирой и выразительными акварелями, которые он иногда показывал мне в три утра.
У Артемизии Джентилески есть картина, которую я особенно люблю, – «Юдифь, обезглавливающая Олоферна». На ней изображены две женщины, отрубающие голову мужчине. Он пытается увернуться от лезвия меча, но они крепко держат его. Это безжалостный шедевр в тенебристской манере, залитый артериальной кровью. Джентилески написала его после того, как ее учителя, Агостино Тасси, осудили за то, что он ее изнасиловал. Когда я, вдохновленная этим полотном, работаю над картиной, умирает мой отец. Я хороню его рядом с мамой и не сплю несколько недель; мыши съедают все мои фрукты. Марк отправляет открытку с соболезнованиями, а потом перестает отвечать на звонки. Он возвращает рисунки по почте; я оставляю ему несколько сообщений на автоответчике, – их смысл сводится к тому, что он жалкий подражатель, способный рисовать только четырехпалых людей, и невозможный зануда, которого нужно держать как можно дальше от женщин, – и да, несколько раз ночью я прихожу постоять под его окнами.
Я набрасываю несколько черновиков, которые так и не отправляю, и брожу по офисным коридорам, собираясь с мыслями обо всем, что хочу ему высказать. Но когда я вижу Марка на лестничном пролете рядом с кабинетом Кевина, когда вижу, что он ничуть не изменился, стоит в окружении двух женщин и явно наслаждается жизнью, – вот тогда я теряю самообладание.
Той ночью я встречаюсь с Эриком в Вилладж, и мужчина, который ждет меня в глубине винного бара, не похож на того, с кем я виделась два дня назад. Внешне он все тот же, только кожа словно плотнее облегает его кости, как будто сверхмассивная дыра выплюнула его у входа в бар, и он стоит, ожидая, пока я это пойму.
– Ты опоздала, – говорит он, заказав бокал вина Кот-дю-Рон себе и джин-тоник для меня. Он настолько холоден, что я не могу понять: то ли он ждет объяснений, то ли эта суровая версия – какая-то шутка. Он выглядит иначе, пожалуй, даже старше; строгий пиджак перекинут через спинку стула. На мне платье из ткани, которая на восемьдесят процентов состоит из спандекса.
– Извини.
– Не люблю опаздывать.
– Застряла в метро, – поясняю я, и он усмехается.
– Не скучаю по этим временам.
– Ты не ездишь на метро?
– Нет, – отвечает Эрик, начиная этим нравиться мне одновременно еще больше и еще меньше. Меньше, потому что сейчас он кажется непрактичным и мягкотелым, и больше, потому что может себе это позволить.
– Ты хорошо выглядишь, – отмечает он, оглядев меня с ног до головы, и мне приятно от того, что меня так пожирают глазами – ведь я нарядилась специально для него, и теперь он может одним взглядом срывать эти покровы.
– Ты тоже. Как работа?
– Я не хочу говорить о работе. Ты хочешь?
– Пожалуй, нет.
– Где же это вино? – спрашивает Эрик, и тут между нами вклинивается официантка, которая наливает ему немного на пробу. Он крутит бокал и нетерпеливо втягивает вино сквозь зубы.
– Давайте, – разрешает он, внимательно наблюдая за тем, как девушка доливает остаток. Затем он отсылает официантку взмахом руки и делает большой глоток. – Я немного нервничаю, извини, если выгляжу… – Эрик отпивает еще вина и сосредотачивает все внимание на моем лице.
– Все в порядке, – успокаиваю его я, но мой ответ звучит несколько снисходительно. Он пристально смотрит на меня и одним глотком опустошает бокал, а это еще нужно изловчиться, учитывая, как щедро ему налили. Официантка возвращается и смотрит на Эрика большими восхищенными глазами.
– Можно мне еще немного? – спрашиваю я, когда замечаю, что мой джин с тоником состоит, главным образом, изо льда.
– Хорошая идея, – соглашается Эрик, и мы налегаем на джин с тоником. Это помогает расслабиться достаточно, чтобы заговорить о политике, но я больше помалкиваю. Я знаю, что по самым общим – и наименее спорным – идеологическим пунктам мы совпадаем: женщины – это люди, расизм – это плохо, Флорида окажется под водой через пятьдесят лет, но у него еще есть возможность вспомнить, как понравился ему «Атлант расправил плечи». Что поделать, даже с лучшими из мужчин всегда жди сюрприза. Я заказываю еще бокал, и Эрик замолкает.
– Может, ты хочешь поговорить о чем-нибудь другом?
– Почему?
– Ты выглядишь слегка напряженной, – говорит он, касаясь моего колена под столом.
– Ты заметил, как на тебя смотрит официантка?
– Не обратил внимания, – отвечает он, засовывая руку мне под платье.
У нас не самый уединенный угол, но я не хочу, чтобы он останавливался. Я делаю еще глоток, пока он проводит ладонью по внутренней поверхности бедра.
– Стало быть, мы дошли до второго свидания.
– Да.
– И ты хочешь продолжить?
– Да, – отвечаю я, хотя и не вполне понимаю, что именно он имеет в виду.
– Я хочу выложить карты на стол, – начинает Эрик, убирая руку из-под моего платья. – У меня налажен быт. Я женат на одной женщине вот уже тринадцать лет, и могилы у нас рядом.
– Разумеется. – До меня доходит, что сейчас мы говорим серьезно, а у меня все еще задрано платье. Он вытаскивает листок бумаги и распрямляет его.
– И для того, чтобы встроить что-то новое в мою жизнь, во все эти… – Он кидает взгляд на листок. – Супружеские отношения, нужно установить какие-то границы.
– Конечно.
– И эти границы должны быть установлены как можно раньше. Потому что… – Он хватает меня за руку, и это выглядит отрепетированным жестом. – Я думаю, что нам следует продолжать наши встречи. А ты как считаешь?
Я считаю, что тринадцать лет без свиданий сделали его до такой степени уязвимым, что воспользоваться этим было бы попросту неэтично. И тем не менее.
– Да, определенно, следует продолжить.
– Тогда – о правилах. – Он смотрит на листок бумаги. Я слежу за его взглядом, забираю у него бумажку и в первый раз встречаюсь с его женой.
– Это написала твоя жена, – говорю я, пробегаясь по списку из того, что видимо, было словами. Листок уже весь измят, как будто его много раз складывали и разворачивали.
– У нее ужасный почерк, да? – спрашивает он, и когда я перевожу взгляд с записки на него, я вижу Эрика, мужчину, который привел меня в парк развлечений. Он улыбается, и эта маленькая жестокость повисает между нами в воздухе. Я вижу, что ему немного не по себе от этих слов, и он облегченно выдыхает, когда я улыбаюсь в ответ.
– Это даже на английский не похоже, – замечаю я и мысленно подвожу итоги месяца, который мы провели, следуя правилам: во-первых, к моему огромному сожалению, второе свидание не заканчивается сексом. За всю ночь я съедаю только пару кусков хлеба, запивая их джином. После бара мы выходим в темноту ночи и пристаем друг к другу в парке. Тот факт, что мы оба во мраке словно тени, провоцирует нас на откровенность, и я рассказываю ему, что иногда на выходных лежу на одном месте и не двигаюсь, пока мне не приспичит в туалет или не пора будет на работу, а он говорит, что стерилизован, и мы смеемся, потому что правило первое гласит: мы не можем заниматься незащищенным сексом. Но, отсмеявшись, Эрик замыкается в себе, чему способствует еще и количество выпитого, и мы смотрим, как через полночный Вашингтон-Сквер проплывает невеста – ее платье и вуаль отливают голубым в рассеянном свете фонарей, – и я думаю о его жене, гадая, правша ли она, переживает ли из-за своего почерка, или она такая красивая, что об этом ей беспокоиться не приходится.
И когда Эрик поворачивается ко мне, кажется, что его глаза того гляди вылезут из орбит, из-за ветра, треплющего волосы, я вижу его залысину, напротив нас кто-то наигрывает «Mary Had a Little Lamb» в миноре, и вот тогда ему, кажется, удается на мгновение протрезветь и яростно обрушиться на мои губы, и наши рты движутся невпопад, поцелуй выходит слюнявый, несмотря на сухость от количества выпитого джина.
Я уверена, что на третьем свидании мы займемся сексом. Я бреюсь везде, прижимая опасную бритву к рукам и ногам под углом тридцать градусов, пока на мой район опускается вечер, и когда я приезжаю в клинику, он целует меня в шею, что-то шепчет на ухо, и мы оба сдаем анализы на инфекции, передающиеся половым путем. Эрик заметно нервничает и говорит мне, что не любит больницы, потому что они пахнут мочой и гардениями, а еще он боится смерти, и, теоретически, я тоже, но мне вслух признаваться в этом, учитывая нашу разницу в возрасте, было бы неловко, так что я говорю ему, что да, я бы не отказалась жить и дальше, мне, в общем-то, нравится. Но по большей части я надеюсь, что у меня нет хламидии, так что я пропускаю мимо ушей добрую половину того, что он говорит мне о своем страхе смерти, и замечаю брошюру с белым ребенком на картинке, а когда результаты анализов приходят отрицательными и мы идем за бургерами, я ничего не ем, потому что по-прежнему хочу заняться сексом, но все думаю об этом ребенке, о мягкости его черепа, и пока я вспоминаю о том аборте, что сделала, когда мне было шестнадцать, ему звонит жена, и он уезжает, потому что сегодня третье июля, нужно приготовиться к завтрашнему барбекю, и одно из правил гласит, что если она звонит, ему нужно ехать. Во время этого разговора из трубки доносятся звуки ее голоса, и он отвечает: «Ребекка, ну хватит, Ребекка». И между четвертым и шестым свиданием я лихорадочно пытаюсь пробить ее в интернете, но Ребекка Уокер – слишком распространенное имя, а Эрик, хотя и посвятил свою профессиональную жизнь оцифровке негативов, отказывается подчиниться неизбежной оцифровке своих мыслей, приемов пищи и местоположения (то ли в силу уверенного в своей правоте луддизма[6], то ли по причине общей устарелости), так что найти ее через него я не могу, и не сплю по ночам, просматривая твиты десятков рядовых белых женщин, – ищу в них подсказки, но нахожу лишь перекрестные совпадения. На седьмом свидании мы по-прежнему не занимаемся сексом, и это начинает становиться оскорбительным, но я готова на любое унижение, лишь бы получить желаемое, так что на девятом свидании, после того, как мы уже месяц общаемся вживую, в ход идут бананы и фруктовый лед на палочке; я затаскиваю его в кабинку туалета за лацканы пиджака, так далеко я захожу в своих угрозах, а он смеется и мягко велит мне перестать, потому что он немного старомоден и находит мое поведение вызывающим. Поскольку мое смущение обычно сменяется гневом, я отталкиваю его и, к моему удивлению и радости, Эрик толкает меня в ответ. Его раскаяние мгновенно и безмерно, но я успеваю запомнить выражение его лица, полуоткрытый рот, радость, с которой он упражняется в своей силе. И прикосновение его руки, когда он помогает мне подняться, будет поддерживать меня в течение следующих пяти дней, потому что одно из правил гласит: его жена может менять правила по своему усмотрению, и, согласно недавним изменениям, теперь мы можем видеться только по выходным. Поэтому в воскресенье он, к сожалению, поднимается ко мне, потому что это единственное место, где у меня есть шанс заставить его раздеться. Запах рыбы выветрился, но на диване в гостиной устроилась моя соседка в устрашающей маске с витамином С и стрижет ногти на ногах, – до этого момента мне довольно успешно удавалось скрывать степень своей нищеты. Но теперь Эрик увидит драный линолеум и кастрюльки, стоящие на полу в ванной, потому что с потолка капает; поймет, что не столько водил меня по ресторанам, сколько подкармливал. Когда он поднимается по лестнице, на его лице появляется выражение радостного недоверия, как будто происходящее ужасно, но настолько впечатляет своей новизной, что он не против продолжать. Он закрывает за собой дверь, и моя соседка вопросительно вскидывает брови под маской, – даже в собственной квартире я не застрахована от этого взгляда, отмечающего неравенство между мной и Эриком, которое и в Нью-Йорке привлекает внимание официантов и таксистов и которое Эрик совершенно не замечает, в то время как я регулярно киваю, что да, мы вместе, и да, принесите нам один счет.
Чтобы попасть в мою спальню, нужно из ванной пройти в кухню, и уже из кухни в комнату, поэтому получается что-то вроде обзорной экскурсии, но он так добр, что даже не задает вопросов о тарелке с разваренными макаронами, которую моя соседка оставила на бачке унитаза. Когда я запираю дверь в спальню, он выглядит так, как будто находит происходящее весьма авантюрным, хотя в какой-то момент у него на лице и мелькает легкое беспокойство. Я вижу, как он пытается переосмыслить свое мнение обо мне, примирить представление о том, что я уже взрослая, живу на шестом этаже в здании без лифта, в которой помещается разве что раскладной диван и постер с рэпером MF Doom. Он осторожно присаживается на диван, словно боится, что тот не выдержит такого веса, а я стою у двери и вижу, как на него наконец обрушивается осознание нашего неравенства. И хотя я никогда не захожу в комнату, не подстраиваясь под окружение, странно наблюдать за тем, как нечто подобное происходит с этим дружелюбным белым мужчиной со Среднего Запада. Странно видеть, как он вдруг замечает в себе то, что я вижу в нем всегда – оптимизм, самонадеянность, эту уверенность, что нет такого места, где бы он не чувствовал себя своим. Он оглядывается вокруг с нежным ужасом в глазах, как будто до него только сейчас доходит – после ознакомления с экономической реальностью – каким взаимным отчаянием должно быть продиктовано стремление к сближению двух людей, находящихся на противоположных концах жизни. А потом он замечает краски и чистый холст, и я подбегаю, чтобы закрыть дверь туалета, – но уже поздно. Он хочет знать, почему я никогда не упоминала, что рисую, и хороший ли я художник. И, не знаю, из-за того ли, что весь вечер был сплошным унижением, или еще из-за чего, но я отвечаю, что да, довольно неплохой я художник, и это еще одна ошибка, потому как, разумеется, он хочет, чтобы я написала его портрет. Так что я достаю из-под кровати бутылку «Столичной» и наливаю водку в единственную чистую кружку, которая у меня есть; мы пьем из нее по очереди, плавясь от жары и наполовину раздевшись, забыв к этому моменту о дистанции между нами; модель из него выходит не очень: он сутулится и постоянно меняет положение головы, но когда он откидывается назад, полуголый, с этими своими длинными руками, едва заметными веснушками и завитками седых волос на груди, я вспоминаю о существовании тела и у себя и замечаю, как резко стало не хватать воздуха в комнате, как он смотрит на меня, пока я вожусь с палитрой, как будто воспринимает меня всерьез. И хотя я ценю его отношение, мне становится тошно. Его красота дробится на полутона между складками кожи – сиреневый, голубой, возможно, немного титановых белил. Он бормочет, что ему жаль, что он меня толкнул, от водки у него тяжелеет язык, и я спрашиваю, насколько сильно он сожалеет, и он говорит, что очень, и тогда я советую ему молить меня о прощении, и он неплохо справляется; пока я делаю ему минет, комната наконец-то погружается в тишину, извинения Эрик почти шепчет прерывающимся голосом, и, судя по тому, как он аккуратно убирает мне волосы от лица, он действительно имеет в виду то, что говорит, и потом, оттирая акрил с его бедер, я замечаю, что вообще-то буду не против, если он толкнет меня снова. Он думает, что я шучу, и когда понимает, что нет, его лицо мрачнеет и он говорит, что ему такое не нравится. Это был его первый и последний визит в мою квартиру. Когда несколько дней спустя мы идем в ресторан, я вижу: он отдает себе отчет в том, что кормит меня, так же, как я отдаю себе отчет в том, что ничего не знаю об огромной части его жизни, той, что с домом в Джерси, почтовым ящиком и гостевыми полотенцами – я могу все это только воображать, так как согласно одному из правил я не допущена в его дом.
А потом все время что-то мешает. Кто-то из нас заболевает, у меня не хватает сил на то, чтобы проверить почту или помыть голову, у него рабочая поездка или ужин с Ребеккой, и к тому моменту, когда мы встречаемся вновь, мы уже забываем, как оно чувствовалось, когда мы вместе. Отношения между нами неуклонно деградируют, воспоминания накрывает пеленой расстояния. А потом вечером в четверг, на пятьдесят второй день мучительно-целомудренных ухаживаний, он звонит мне и велит встретиться с ним в одном клубе в Сохо и надеть что-нибудь покороче. Я делаю так, как он говорит, несмотря на то, что надежда на секс во мне давно умерла, потому что, может статься, он единственный мой друг. Так что я съедаю половину шоколадного торта и приезжаю в клуб в шортах и кроссовках, настолько готовая трахаться, что когда кто-то задевает меня в вагоне метро, я издаю страшный непроизвольный стон. Эрик появляется сквозь пелену дыма и втягивает меня внутрь своей большой липкой рукой.
Клуб оформлен в стиле походного лагеря времен 70-х. Он подводит меня к яме в центре зала, держа за кончики пальцев; в воздухе висит запах пота, тянутся шлейфы искусственного тумана, совместными усилиями стробоскопа и дым-машины возникают мягкие очертания оранжевых ножей, и я чихаю в сгиб локтя и замечаю пса, который сидит в углу и жует чей-то шелковый тапочек, и это зрелище меня обескураживает, как всегда бывает, когда я вижу животных в местах, где они явно не хотят находиться. Парад синтетических тканей движется в унисон в серебристых лучах прожектора как косяк сельди, баннер с надписью «Лихорадка!» отрывается с потолка, и до меня доходит, что это одно из тех мест, где устраиваются тематические вечеринки (к тому же в объявлении у двери сказано, что через несколько недель будут девяностые). А пока вполне правдоподобная голограмма Чаки Хан теснит со сцены Глорию Гейнор с упругими кудряшками, и Чака что-то мурлычет в своих знаменитых трусиках с бахромой, выгибая смуглые бедра у кромки сцены и заводя толпу – почему-то под песню «That’s the Way» группы KC and the Sunshine Band, отчего происходящее кажется слегка неправдоподобным. Ночи как эта всегда кажутся такими: на мгновение свет перестает мигать, в глаза бросаются банки пива и блестки на полу, мертвое завернуто в новую упаковку и названо ностальгией, а путешествие во времени отравлено иронией.
Я смотрю по сторонам: почти все танцуют, но танцуют с таким видом, словно усмехаются самим себе, словно это такая шутка, мол, смотрите, как я жалок, смотрите, куда меня занесло, хорошо, что ненадолго. Красота музыки становится невыносимой, так что мы с Эриком решаем укрыться в туалете, чтобы немного дунуть; в кабинке рядом кто-то сидит и плачет. Потом мы выходим в самую гущу, и Эрик, конечно, очень ловкий белый мужчина, но при виде хип-хоп движений вынужден отступить, что совершенно нормально, – и вот мы уже в его машине, кондер работает на всю мощность, а мы мчим через туннель Холланда, он протягивает мне телефон и просит скинуть звонок от своей жены, отчего я чувствую себя ужасно, – не из-за симпатии к Ребекке, а потому, что эта ночь, похоже, стала следствием какой-то серьезной семейной драмы, хотя, разумеется, сбрасываю звонок я с тем же удовольствием, с каким слушаю стрекот цикад в воздухе, когда мы подъезжаем к его дому; у него действительно есть почтовый ящик с нарисованным флагом и фамилией «Уокер», выведенной сбоку яркой желтой краской, мы взбегаем по лестнице наверх, и в спальне все рамки с фотографиями лежат лицом вниз, и я на мгновение замираю, осознав, насколько спланирован этот порыв страсти, но в итоге только еще быстрее избавляюсь от одежды, потому что он должен был быть уверенным в том, что я соглашусь, должен был поверить, что сможет добиться от меня не просто согласия, а готовности поехать аж в Джерси, и сама мысль о том, что он все это понимает, его полный контроль над ситуацией – вот что меня возбуждает.
Нет никаких прелюдий. Я, все еще в носках, пытаюсь прочитать в рисунке на обоях, что такого в их браке привело нас к этой ночи, а Эрик стягивает с себя футболку с надписью «Диско – отстой», тянет меня к себе на колени и извиняется за то, что еще не готов, потому что тринадцать лет он спал с одной женщиной, тринадцать лет, и все правила поменялись. Я помогаю ему избавиться от брюк, но ботинки все еще на нем, ботинки со шнурками, и какое-то мгновение мы раздумываем, а потом решаем, что штаны можно просто приспустить; на его лице – темное, истомленное выражение, а тело напряжено и покрыто жесткими вьющимися волосами. Он медленно опускает меня на свой большой, слегка изогнутый член, и на секунду я переосмысляю свой атеизм, на секунду готова поверить, что Бог – это бессмысленное, бесформенное зло, которое придумало аутоимунные заболевания, но подарило нам волшебные органы для совокупления, и я отчаянно трахаю Эрика со всей силой этого внезапного прозрения. Он несет всякую пошлость, но что-то такое мелькает в его взгляде, и я начинаю опасаться, вдруг он брякнет сейчас что-то, к чему мы пока не готовы, поэтому я прикрываю ему рот ладонью и приказываю: «Заткнись, черт возьми, заткнись», и это звучит куда агрессивнее, чем обычно, но срабатывает, и вообще, если хочется встряски, нет ничего лучше, чем сделать из белого мужика свою сучку, – хотя внезапно я паникую от того, что не надела на него презерватив, и, оглянувшись, вижу, что из спальни есть выход в ванную, а в ванной оказываются дополнительные полотенца, и этот жест заботы так трогает меня, что он останавливается, и на мгновение сквозь похоть в нем проглядывает радушный хозяин, обеспокоенный реакцией гостя. Движения замедляются, и мы заходим на опасную территорию зрительного контакта и поцелуев, туда, где всегда совершаются ошибки, где забываешь, что все обречено на смерть, и я не виновата, что в этот момент называю его «папочкой», и уж точно не виновата, что от этого он стремительно кончает и говорит, что любит меня, и мы откидываемся назад в наслаждении и ужасе, не произнося ни слова до тех пор, пока он не вызывает мне такси и не говорит беречь себя, что звучит скорее как «пожалуйста, проваливай», и пока машина отъезжает от дома, Эрик стоит на крыльце в шелковом халатике с цветочным узором, явно принадлежащим его жене, и выглядит так, как будто он не оргазм только что испытал, а пережил тяжелейший сеанс экзорцизма; у его ног свернулся кот, совершенно сбитый с толку белой обшивкой дома и зеленой лужайкой, и я окончательно преисполняюсь ненавистью к этому коту, когда вокруг меня вырастает город в пыли и саже, гордящийся своими размерами, как какой-нибудь постмодернистский роман, создателю которого ужасно хочется воспеть величину собственного достоинства, – но все равно прекрасный даже несмотря на беспощадный июль, выжигающий его улицы.
А потом Эрик неделю не отвечает на мои сообщения, электронные письма и звонки, а я продолжаю улыбаться, листая сигнальный экземпляр новой книги о добродетели щедрости, которую мы скоро издаем. И я теперь знаю, где он живет, поэтому десять дней спустя появляюсь у него на пороге: дверь не заперта, внутри никого, и я брожу по дому, беру холодные лимоны со стола и катаю их в ладони, открываю холодильник, делаю глоток молока прямо из упаковки и забираю его с собой наверх, в спальню, где стоит открытый шкаф с женской одеждой, и я провожу рукой по шелку, шерсти, кашемиру, – а потом раздается голос, и я оборачиваюсь и вижу в дверях ванной – в желтых резиновых перчатках и футболке с надписью «Йель» – его жену.
3
Я сделала аборт, когда училась в десятом классе. Хотя на краткий миг я подумывала оставить ребенка, удовлетворить стремление этой горошинки внутри меня обзавестись легкими. В то время я работала в торговом центре, находившемся на грани закрытия. Восемнадцать часов в неделю разглаживала складки на брюках и следила за напористыми покупателями из Квебека, которые приезжали на север штата Нью-Йорк ради низких цен. Во всем торговом центре открыто было только четыре отдела: аптека CVS, где крекеры для животных лежали рядом с клизмами, «Деб» с наборами трусиков с завышенной талией по пять долларов, оружейный и мой скромный магазинчик одежды для деловых женщин. Я была жалким младшим продавцом, но считалась ценным сотрудником, пока успевала достаточно, чтобы давать старшим продавцам больше времени на болтовню. В обеденный перерыв я управлялась с магазином в одиночку, а двое моих коллег ненадолго отбрасывали сомнения насчет моего умения обращаться с покупателями и шли обедать на Бостонский рынок. Тот факт, что меня на эти обеды не приглашали, я расценивала скорее как жест доброй воли, чем как пренебрежение. Они были со мной милы и были не прочь принести мне пасту со шпинатом в сливочном соусе, которую я ела в отделении неработающего больше банка, где в банкоматах пчелы устроили себе гнезда. В то время я не понимала, нравилось ли мне быть одной, или я просто терпела одиночество, зная, что у меня нет выбора.
Я не была популярной, но и непопулярной не была тоже. Чтобы вызывать восхищение или давать повод для насмешек, сначала нужно, чтобы тебя заметили. Так что история о когда-то поделившейся внутри меня клетке и ее последующем уничтожении – это еще и история о первом мужчине, который меня заметил. Этим мужчиной был Клэй, владелец оружейного магазина, металлист, повернутый на уходе за своими зубами. Он был седьмым по счету черным, которого я встретила в Латэме, точнее, принадлежал к смешанной расе и являл собой безумный образец решетки Паннетта[7] с настолько неоднозначным набором корейских и нигерийских генов, что при разном освещении казался разными людьми. Во время нашей первой встречи Клэй курил на аттракционе «Dance Dance Revolution» у закрытого кинотеатра в молле. Он сообщил, что по уши в долгах и что больше не разговаривает с братом, и было что-то такое в его непосредственности, от чего я рассказала ему, как умерла мама. Как я нашла ее в одной туфле. Как все пыталась изобразить этот момент на холсте, но не нашла подходящего формата. Как прошло всего пять месяцев после ее смерти, а отец уже начал с кем-то встречаться. Эта откровенность была следствием того противоречия, которое определило меня на долгие годы – моего стремления к абсолютному уединению и моего же поспешного предательства этих усилий, стоило мне только завладеть вниманием мужчины. Я делала вид, что не замечаю последствий подобной самоизоляции, но в разговоре с кем-нибудь всякий раз обнаруживалось, как я чрезмерно старательно компенсирую атрофию социальных мышц.
Я была счастлива оказаться вовлеченной хоть во что-то, даже если этим чем-то был разговор по большей части в одни ворота с мужчиной вдвое старше меня. Мы встречались во время моих обеденных перерывов, и он покупал мне мороженое. Я сидела в кабине его универсала и смотрела, как он заряжает и разряжает ружье. Я склонялась над витриной с ножами танто[8] и позволяла ему проводить пальцами по моим волосам. Когда он спросил, сколько мне лет, я соврала. Когда я рассказала ему, что отец не появлялся дома уже несколько недель, он позаботился о том, чтобы у меня были деньги на еду, а иногда звонил и спрашивал, что у меня на ужин. Но все-таки, бывало, я чувствовала его осторожность, сквозившую даже в ругательствах, вопросы между делом о возрасте моих воображаемых парней, историями о которых я его кормила.
На нашем пятом свидании в обеденный перерыв он достал с витрины охотничий нож и вложил его мне в руку. Привычный шведский дэт-метал на фоне словно понизился до шепота под тяжестью дубовой рукоятки и стального лезвия. Хотя Клэй и пытался сберечь мою невинность, временами я чувствовала, что он старается меня напугать. Как и все дети, такой вызов я проигнорировать не могла, твердо решив быть стойкой и смелой. Так что мы купили в CVS «Ред Булл», и он проколол мне уши с помощью зажигалки Зиппо и иголки. Мы поехали к нему – Клэй жил в вагончике в Трое, – и он приготовил мне стейк и показал коллекцию старинного оружия. В его поведении было что-то автоматическое: он постоянно находился в каком-то бессмысленном движении, все время с оружием в руках, как будто бессознательно готовился использовать его по назначению. Он казался сосредоточенным на чем угодно, но только не на том, как заряжать обойму и передергивать затвор. Но случались и моменты, когда мой страх испарялся: например, когда он проходил мимо магазина, где я поправляла вешалки, и в воздухе витало наше общее понимание того, что мы оба ищем разрушения, что мы были цветными в городе, лишенном красок, что мы говорили не столько на языке любви, сколько на языке заговорщиков. Так что когда он вложил мне в руку нож, я расценила это как признание – для него я стала человеком. Он изучил меня и признал мои размышления, мои чувства, саму вероятность того, что даже в моей маленькой подростковой вселенной может существовать повод для убийства.
Дома я прижимаю к бедру тыльную сторону холодного лезвия. В течение тридцати восьми минут смотрю порно на семейном компьютере, а затем сажусь на автобус до дома Клэя. Он не задал ни одного вопроса, только открыл дверь и затащил меня внутрь. Я прошла за ним в спальню, в воздухе пахло порохом и пеплом. Его тело было тяжелым, и он дрожал, пока кончал. В высоком, отчаянном стоне его удовольствия я почувствовала свою силу. И свое заблуждение – в том, что думала, как мало будет значить для меня первый раз. Я не призналась ему, что была девственницей, потому что терпеть не могу нежностей. Я не хотела, чтобы он был осторожен. Мне хотелось с этим покончить. Поэтому когда стало больно, я не захотела уязвлять собственную гордость и вместо «прекрати» сказала «ещё»: словно католичка или натура тонкой душевной организации, я верила, что уровень преданности делу напрямую связан с болью, которую испытываешь в процессе. Я ушла от него кровоточить в одиночестве дома, довольная, что совершила то, что делают все. Мне казалось только, это приносит больше удовольствия, но я была новичком. Я словно прошла обряд инициации, обрезала волосы и вошла в манящую запретную комнату. Каждый раз, когда мы трахались, слов было все меньше, и внезапная, необъяснимая тьма проникала в комнату, когда он вжимал меня в кровать. «Я не плохой человек», – говорил он, пока я обувалась. А потом я забеременела. Вскоре заявился домой отец на помятой с одного бока машине. Я не спросила его, где он пропадал, и он не спросил, кто меня обрюхатил. Я сказала ему сама, что это был парень из школы. Не говоря ни слова, он отвез меня в клинику, а после, когда все было кончено, привез обратно. Отец сделал мне чай и дал таблетку ибупрофена и пропал из дома еще на неделю. Всю эту неделю крови у меня было больше, чем должно быть. Я смутно чувствовала, что избежала чего-то противоестественного.
А была же еще коллекция пластинок моей матери. Я не заходила в ее комнату много месяцев, но тогда нашла и поставила «Four Seasons of Love» Донны Саммер. Я открыла окно, впуская в комнату свежий воздух, и за моими сжатыми губами расцвел и тут же умер смех. Это лишенное радости, инстинктивное движение гортани, впрочем, давало надежду, что когда-нибудь я снова смогу засмеяться.
* * *
Когда я поворачиваю голову и вижу жену Эрика, в распахнутое окно залетает ветерок, напоминая о той давнишней весне – о пыли, виниловых пластинках, комнате Клэя с витающим в ней запахом пороха, моем окровавленном нижнем белье на дне мусорки – и раздается визг; звук, в котором я узнаю собственный смех.
Мой смех, тот, который настоящий, – грубоват и уродлив, при его звуках у моих визави на свиданиях, случалось, дрожала рука. Так что нужно отдать ей должное – едва заметное движение бровью служит единственным подтверждением того, что она его слышала. Я стою напротив, зажав в кулаке рукав ее шелковой блузки, и думаю, как странно было бы обратиться к этой женщине по имени, признать тот факт, что я знаю, кто она несмотря на то, что они с Эриком приложили столько усилий, чтобы мы с ней держались как можно дальше друг от друга. Кажется невероятным, что этот аморфный призрак округа Эссекс без явных следов присутствия в социальных сетях и есть Ребекка.
Я пытаюсь соотнести образ из своего воображения со стоящей передо мной женщиной, но данных слишком много, и слишком много моих догадок успело незаметно превратиться в факты. Поправки я вношу неохотно, удивляясь красоте ее ступней. В остальном она совершенно обычная, все в ней настолько невзрачно, что кажется почти зловещим – волосы цвета грязный блонд обрамляют лицо, помятое загаром, мальчишеская худоба, плавный переход бедер в икры и общее впечатление, что, сними она одежду, тело под ней окажется таким же гладким и невыразительным, как ил.
Я поворачиваюсь и встречаюсь с ней взглядом. Она снимает перчатки. В какой-то момент кажется, что она собирается меня ударить. Она движется на меня с настолько ровной спиной, что это было бы даже забавно, если бы ее нарочитая неторопливость не выглядела бы такой жуткой. Мне не то чтобы страшно, но сама мысль о том, чтобы говорить развернутыми предложениями и слушать ее в этой комнате с неубранной постелью, беспорядку которой я же и поспособствовала, кажется невыносимой. Я разворачиваюсь и бегу вниз по лестнице, оглядываясь, – она следует за мной и лучи солнца скользят по ее волосам. От унизительности ситуации, в которой мы оказались, у меня внутри все сжимается; через кухню мы выбегаем на задний двор, – и она падает, поскользнувшись на мокрой траве.
Теоретически мой путь свободен, но, обернувшись, я вижу грязь на ее коленях и смотрящего на нас из бассейна соседского ребенка. Мне становится стыдно за пошлость происходящего – гардении, непристегнутые велосипеды, и я стою, тяжело дыша, над чьей-то женой. Так что я подхожу к ней, беру ее за влажные ладони и помогаю подняться.
– Я знаю, кто ты, но не желаю это обсуждать, если позволишь, – говорит Ребекка, отряхиваясь. – Я просто не закончила тебя разглядывать. Не ожидала, что ты настолько юна. Это ужасно.
– Ужасно?
– Да, для тебя, – отвечает она. Соседский ребенок вылезает из бассейна и бежит в дом.
– Уже поздно. Тебе стоит остаться на ужин, – произносит она, потирая проступающий на руке синяк. Я бы предпочла любой другой вариант, но затем понимаю, что это не настоящее приглашение, а всего лишь возможность подтвердить очевидное: за ее уступку, проявленное ею самообладание, я теперь у нее в долгу.
Ребекка ведет меня в гостевую спальню с отдельной ванной, оглядывает с ног до головы и хмыкает: «Жарко сегодня, не так ли?», намекая на то, что мне и без нее известно – пот течет с меня ручьями. Я смотрю в зеркало и вижу лоснящееся лицо. Она показывает мне на полотенце и предлагает принять душ.
Когда я выхожу из ванной, на кровати меня уже ждет василькового цвета платье, при одном взгляде на которое я понимаю, что, вероятно, никогда бы не смогла себе такое позволить; это символ царства, где цены – набор случайных чисел, царства настолько гипотетического, что когда я думаю о том, что мне нужно сделать, чтобы стать его частью, в голову приходит только напоминание о студенческом долге, и я представляю грустного сотрудника отдела кредитования, нависающего надо мной во сне.
Пытаясь надеть платье, я начинаю подозревать, что Ребекка старается меня унизить. Оно настолько узкое, что я еле втискиваюсь в него, пожертвовав возможностью дышать. Эта преднамеренная издевка так похожа на неуклюжую вежливость, что я чувствую себя обязанной подыграть. Я подумываю, не сбежать ли через окно, но замечаю припаркованные на улице машины и непрекращающийся поток гостей, стремящихся в дом. В толпе я замечаю Эрика, вернувшегося с работы: он приветствует приглашенных у дверей. Он кидает взгляд на часы и хмурится. Семь часов – видимо, в это время начинаются вечеринки для взрослых. Я напоминаю себе, что хотела продемонстрировать свою серьезность, показать, что я не та, кого можно игнорировать, даже если и паникую при мысли, что мне придется с ним встретиться. Но сейчас, когда я смотрю на него из окна, его агрессивная нормальность кажется мне оскорбительной. Я тоже могу быть нормальной.
Поэтому я направляюсь к лестнице и, едва переставляя ноги, спускаюсь вниз – малейшее движение угрожает целостности молнии на платье, скрывающей мою грудь от взора присутствующих. Хотелось бы мне знать заранее, что соберется так много людей. Тот факт, что Ребекка эту информацию опустила, еще сильнее заставляет меня утвердиться в мысли: она надо мной издевается. Ясно, что она своего рода ведьма: за то короткое время, пока я принимала душ и переодевалась, дом превратился в нарочитую декорацию для веселой, в понимании взрослых, вечеринки – буйство конфетти и блестящих воздушных шаров на фоне монашеского завывания нью-эйджа. Но самой хозяйки дома нигде не видно.
Я морально готовлюсь к встрече с Эриком, собираясь вести себя как ни в чем не бывало, но все равно сканирую толпу, чтобы не оказаться застигнутой врасплох. Обращаю внимание на детали, выставленные напоказ – натюрморт как из кабинета стоматолога, полки с хрусталем, фотография неулыбающихся Эрика с Ребеккой на фоне развалин Помпеи, – и на то, что предпочли бы спрятать от посторонних глаз: мусор на кухне, следы от пальцев на экране телевизора. Я беру крабовую котлетку с подноса официанта, чтобы чем-то занять руки; в конце концов, пора что-нибудь съесть, чтобы желудку было чем заняться помимо бесконечного вырабатывания подкатывающей к горлу желчи. В целом же мне настолько не до еды или чувствительности собственного желудка, что не удивляет даже тот факт, что все напитки на этой вечеринке, похоже, безалкогольные.
Стоящий рядом со мной мужчина, видимо, думает точно так же: лицо у него кислое, как спрайт в стакане. Он поворачивается, и я чувствую, как меня разглядывают, пытаются понять, что я здесь забыла – состав присутствующих настолько однороден, и я выделяюсь как бельмо на глазу. Обычно мне плевать, если на меня так пялятся, но сейчас я совершенно трезва, а платье мешает мне дышать.
– Откуда ты знаешь хозяев дома? – спрашивает он. В этот момент я замечаю кое-что на другом конце комнаты. Чернокожая девочка в розовом парике и топике делает вид, что курит конфету в виде сигареты.
– Кто это?
– Я тебя раньше никогда не видел.
– Что? – переспрашиваю я, оглядывая его одеревеневшее тело в поисках какой-нибудь подсказки, и когда вновь поворачиваю голову, девушки уже нет.
– Ты же не училась в Йеле, да? – уточняет он, и от моего внимания не ускользает формулировка этого вопроса. Не знаю, почему я всегда чувствую необходимость произвести впечатление даже на тех мужчин, с которыми не собираюсь спать, но мне бы не хотелось выслушивать слова сочувствия от этого человека, которого я не знаю и, вероятно, никогда больше не увижу. Так что я не говорю, что бросила школу искусств, предварительно отправив заведующему кафедрой несколько бессвязных стихотворений, набранных шрифтом Comic Sans. Я не говорю, что поступила в совершенной непримечательный государственный колледж, выбросила бóльшую часть своих картин и выпустилась, получив, возможно, еще более бесполезное образование.
– Я работаю с Ребеккой, – отвечаю я, и из всех возможных вариантов лжи это тот, поддержать веру в который я могу меньше всего. Мне кажется, что я замечаю в комнате Эрика, но это всего лишь лампа.
– Значит, воскрешаешь мертвых.
– Что?
– Ну, кто-то же должен делать грязную работу, верно?
– Ага.
– Не могу поверить, что они продержались четырнадцать лет.
– Кто?
– Ребекка и Эрик. – Он указывает на что-то над моей головой, и, повернув голову, я натыкаюсь на оставшийся незамеченным баннер с надписью «Кружевная свадьба». – Немного странно праздновать годовщину свадьбы. Хотя, наверное, это своего рода подвиг. Ты когда-нибудь обращала внимание на то, как они смотрятся вместе? Как будто животные разных видов, – продолжает он, и мы обмениваемся взглядами, пока до меня не доходит настоящий смысл разговора. Это тот тип беседы, который всегда зарождается на почве чужой удачи – шепотки недоверия, зависти. Поняв это, я расслабляюсь, улыбаюсь своему собеседнику и смешиваюсь с толпой.
Тусовщица из меня не очень. Вся эта музыка – обычно или выверенный до последнего трека плейлист в духе «А теперь то, что я называю музыкой», или подборка от кого-то, кто решил, будто это он открыл Portishead; все только и ждут, когда зазвучат медляки или начнется застенчивое пение в караоке, да оглядываются по сторонам, чтобы прикинуть число потенциальных участников, а под «Don’t Stop Believin’» или «Push It» оплакивают неизбежность регулярной колоноскопии. Все слишком близко и слишком мокро – крики в лицо, плевок в глаз от незнакомца, слюни в бокале, пролившееся вино, я пытаюсь избежать разговора с человеком, который особенно отчаянно старается не быть застигнутым на вечеринке в одиночестве. Это предрешено заранее – что я раз или два глубоко задену чьи-то чувства своими словами или выражением лица, и, конечно, буду об этом думать, когда поеду домой на метро, да и вообще буду вспоминать об этом постоянно, несмотря на то, что я старалась повеселиться и поддерживать легкий, ничего не значащий разговор, несмотря на то, что я не сплю и не могу просраться, а кто-то прямо в этот момент умирает – достаточно одной песни, которая выбивает у тебя почву из-под ног, и ты ничего не можешь с этим поделать.
Я стою на обочине чужих профессиональных интересов, накрахмаленных будто тугие воротнички, и пытаюсь проследить сюжетную линию портфолио незнакомца. А потом, когда кто-то погружается в дебри отчета о ремонте веранды на заднем дворе, попутно заводя речь о симпатии, которую мы все должны испытывать к правоохранительным органам, девочка в розовом парике поднимается по лестнице, и я вижу ее коричневое лицо, похожее на мордашку с упаковки майонеза Kewpie. Она поворачивается и смотрит прямо мне в глаза, и тут же становится ясно: наш зрительный контакт был ошибкой: она бросила взгляд на толпу внизу и не ожидала, что я буду на нее пялиться. Тем не менее, выражение удивления сохраняется на ее лице недолго; она отворачивается и продолжает подниматься по лестнице. Будто из ниоткуда появляется Ребекка.
– Пойдем-ка, поможешь, – говорит она и тащит меня через всю гостиную на кухню. Оказавшись с ней наедине, я наконец отмахиваюсь от нее в попытке вернуть чувство собственного достоинства.
– С годовщиной, – произношу я, пока она чем-то громыхает.
– Спасибо, – отзывается Ребекка, бросая взгляд на часы и приподнимая бровь.
Я разглядываю ее, пользуясь моментом. Она, полагаю, сексуальна – в том смысле, в каком может быть сексуальным треугольник или прямой маршрут из точки А в точку Б; пропорции ее тела и лица не нарушают законов гармонии, логично и даже резко дополняя друг друга. Конечно, в движении, когда она поворачивается и наклоняется, чтобы открыть духовку, геометрия слегка нарушается.
Ребекка вынимает торт и захлопывает духовку коленом. Она открывает упаковку с готовым кремом, щелкает замком на разъемной форме и щедро зачерпывает крем лопаткой.
– Мой муж пьет?
– Что? – спрашиваю я, глядя на то, как она пытается обмазать торт, который все еще недостаточно остыл, чтобы крем хорошо ложился.
– Когда Эрик с тобой, он выпивает?
– Нет, – вру я, распрямляя плечи. Я прикладываю ладонь ко лбу и понимаю, что он весь сальный.
– Он не должен пить.
– Почему? – спрашиваю я, пытаясь вытереть ладонь об платье, но обнаруживаю, что ткань, из которого оно пошито, эта скользкая вторая кожа, ничего не впитывает.
Ребекка смотрит на меня сквозь свесившуюся на глаза прядь; на лбу у нее блестят бусины пота, одна из которых скатывается прямо на пушистую накладную ресницу. Пока она тянется к упаковке сахарной пудры и зачерпывает оттуда горсть, я думаю о том, как покраснел Эрик, когда толкнул меня на пол. Как бы мне хотелось, чтобы он сделал это вновь.
– Я знаю, что ты здесь уже была, – говорит Ребекка, укладывая коржи друг на друга, так что начинка начинает вытекать по краям. Она смотрит мне прямо в лицо, и я впервые замечаю, что у нее серые глаза.
– Ты была в нашей спальне, – продолжает она. – Я это почувствовала. Все было так аккуратно прибрано.
Она кладет руку мне на плечо.
– Я знаю, что тебе этого не понять, по тебе видно, ты никогда ничем не владела, – произносит она, а потом отстраняется и говорит, что пора подавать торт. Пожалуй, ничего менее аппетитного я еще в своей жизни не видела.
Она перекладывает торт на блюдо и выходит с ним из кухни. Следуя за ней, я замечаю рядом с кладовкой дверь, выходящую в темный переулок, озаренный только отражающимися в мокром асфальте фонарями. Ребекка уже почти в гостиной, напряжение между нами выдохлось; уверена, уйди я сейчас, это не будет иметь значения. Не знаю, почему я этого не делаю.
А вот и он, стоит посреди комнаты; свет гасят, когда Ребекка протягивает ему блюдо с тортом. Он неловко держит его, хмурится, когда мелькает яркая вспышка камеры из дальнего угла гостиной. Ребекка достает из-за уха свечу, спрашивая, не найдется ли у кого-нибудь огонька. Когда ей дают зажигалку, она поворачивается и отдает ее мне.
Несмотря на сосредоточенные попытки удержать торт, Эрик замечает меня. То, что с ним происходит после, эта внезапная и быстро подавленная вспышка истерической ярости, от которой с его лица сходят все краски, не доставляет мне и половины ожидаемого удовольствия. У него расстегнута ширинка, и стрижка какая-то бесформенная, – и я не знаю, как это охарактеризовать, но мне кажется, что вот такой он и есть настоящий, – и такой он меня ужасно бесит.
Я зажигаю свечу и отхожу в темноту комнаты. В это время мелькает еще одна вспышка, и Ребекка начинает петь в микрофон со шнуром, о который едва не споткнулся один из гостей, выходивший из туалета, при свете вспышки ее волосы кажутся платиновыми. Все замечают, что для исполнения Ребекка выбрала не стандартную слащавую песенку Beach Boys или Boyz II Men, а песню Фила Коллинза[9], возможно, самую его известную, которая поется практически без музыкального сопровождения, и Ребекка не допускает художественных вольностей, оставаясь верной изначальному ритму мелодии, пение в притихшей комнате превращается в своего рода испытание, вызывающее отчаяние слушателей. Ее голос немелодичен, и выбор песни, как и тесное пространство гостиной, приводят к тому, что все ее многочисленные огрехи обращают на себя внимание. Неясно, адресована ли ее песня кому-то конкретному, но Эрик изо всех сил старается быть хорошим слушателем, слабо улыбаясь на случай, если среди присутствующих кто-то будет фотографировать. Торт почти сползает с тарелки, когда он поворачивается, чтобы взглянуть на меня, а я смотрю на Ребекку, которая несмотря на обстоятельства, единственная выглядит как человек, который чувствует себя комфортно. Она поднимает руку над головой на словах «эта боль нам с тобой знакома», а после вся комната замирает в ожидании припева, который Ребекка исполняет, выдержав паузу настолько продолжительную, что я слышу, как кто-то на улице кричит: «Да где же эта собака!» Закончив петь, она включает свет и начинает себе аплодировать, и мы покорно ей вторим, хлопая в ладоши.
Все это время Эрик не сводит с меня глаз, в его замешательстве – обещание возмездия, которое я нахожу интригующим – наибольшее удовольствие от чужого гнева получаешь в самом начале, когда человек еще старается сдерживаться, так как думает, что он не такой, но ты-то видишь его насквозь. Когда Ребекка отрезает кусок торта и сует его Эрику в рот, комната наполняется смехом, и я ускользаю на второй этаж – отчасти чтобы сходить в туалет, отчасти для того, чтобы побыть в одиночестве.
Я просматриваю содержимое шкафчиков в ванной, и это занятие, на удивление, не приносит мне никакого удовольствия не только потому, что все найденные лекарства отпускаются без рецепта, но и потому, что я дошла до точки, в которой уже не способна переживать сильные эмоции, ведь цепочку процессов, отвечающих за клеточную регенерацию, закоротило.
Таков финал большинства вечеринок, на которых я оказываюсь; если недолго побыть в одиночестве в туалете, скорее всего, полегчает, хотя неизбежное присутствие зеркала может все усложнить. Даже если перед этим я произвела сложное мыслительное джиу-джитсу, чтобы убедить себя, что выгляжу как нормальный человек, посещение ванной комнаты – оно же возможность перевести дух – иногда может превратиться в нечто вроде просмотра пленочных фотографий с эффектом красных глаз или фото детей викторианской эпохи, сделанных с длинной выдержкой. Когда смотришься в чужое зеркало, всегда видишь несколько больше, чем хочешь. Последние три года я пыталась превратить лимоны в лимонад, глядя в такие зеркала и повторяя жизнерадостные аффирмации из интернета, но это не сработало.
Я достаю из шкафчика сироп от кашля и делаю глоток. Смотрю в зеркало и не испытываю ненависти к своему внешнему виду, – не то чтобы когда-то вообще испытывала, хотя я и обычно не самый красивый человек в комнате. Самая большая проблема, когда я смотрю в зеркало, – иногда лицо, которое я вижу, как будто бы и не мое.
– Я счастлива, что жива. Я счастлива, что жива.
– А что это ты делаешь? – раздается голос у меня за спиной. Я поворачиваюсь и вижу девочку в парике. Она жует кусок пиццы.
– Ты настоящая!
– Ну разумеется, – отвечает она. Иногда, общаясь с детьми, я с благодарностью думаю о собственном аборте; особенно сильны эти мысли бывают, когда попадается такая вот зануда.
– Разумеется, – повторяю я, закручивая крышку сиропа от кашля.
– Я тебя раньше никогда не видела.
– Вероятно, мы из разных кругов.
– В этом районе нет черных, – говорит она, и я ловлю свое отражение в зеркале и чувствую, как что-то сжимается в груди.
– Как тебя зовут?
– Акила.
– В этом районе действительно нет чернокожих? – спрашиваю я. В этот момент за спиной девочки появляется Эрик.
– Пожалуйста, уйди в свою комнату, – просит он. Акила пожимает плечами и исчезает в коридоре. Дождавшись, пока она закроет дверь, Эрик сокращает пространство между нами. Я смотрю на него и словно впервые его вижу: внушительный рост, напряженный взгляд, общее ощущение опасности. Каждый раз, когда мы встречались, мне как будто бы приходилось заново с ним знакомиться, но сейчас всё снова по-другому. В нашу последнюю встречу я первый раз увидела, как он кончает, – доля секунды, но так и просится на полотно – чем-то это было похоже на выражение, с которым он сейчас безуспешно пытается подобрать слова, беззвучно открывая и закрывая рот. Это мне нравится. Я напоминаю себе об этом, понимая, что ужасно нервничаю, и отмечая, как инородно этот гнев выглядит на его лице. Я не в силах угадать, во что это все выльется.