Читать онлайн Музей Совести. Роман-притча бесплатно

Музей Совести. Роман-притча

© Галина Хэндус, 2023

ISBN 978-5-0059-9614-5

Создано в интеллектуальной издательской системе Ridero

Mundus vult decipi, ergo decipiatur.

Мир хочет быть обманутым, поэтому он будет обманут.

Латинское изречение

Содержание

Глава 1 Горькая начинка. Вместо пролога

Каждый, причастившийся из золотой кружки богатства, приходит ко мне, Художнику, чтобы получить свою красивую оболочку, выложенную на холст. Обменять то, что у них есть в большом количестве – деньги, на то, что есть у меня – талант. Их желание укладывается в коротенькую формулу: деньги – талант – портрет – удовлетворение. Портрет – на обозрение публики. В нём они демонстрируют свои очаровательные, зловещие или заискивающие улыбки. Громкий, редко – скрытый успех. Большое или не очень большое, по их представлениям, богатство. Всё это – яркая внешняя мишура. Фантик, который совершенно необходимо представить своему окружению.

Наивный спросит: для чего?

Ах, честные и наивные! Как для чего? Для подтверждения собственного высокого уровня благополучия. Сегодняшнего и на веки вечные статуса в обществе себе подобных – высокомерных и удачливых. Для восхождения на очередную ступень успеха. И тогда, с этой высокой башни богатства можно критично и снисходительно взглянуть на другие фантики. Сравнить со своим и удовлетворённо кивнуть головой, убедившись, что твой фантик – лучше.

Наряднее. Больше размером. Приятнее на хруст. Намного ярче сверкает в ослепительных огнях рампы успеха.

Никто из моих заказчиков, придя ко мне за фантиком, не держал и в мыслях разворачивать его и показывать на картине саму конфету. Вернее, даже не её, а начинку, спрятанную глубоко внутри сладкого шоколадного чуда.

Все хотят, жаждут того, чтобы начинка, как и сама конфета, была – сладкой! И только сладкой! Потому что никому не нужны горькие конфеты, да ещё и с горькой начинкой.

– Что вы, – скажет каждый из них, каждый из нас. – Горьких конфетных начинок не бывает в природе.

Не придумали конфет с привкусом предательства.

Полынных пастилок.

Трюфелей с цианистой заливкой.

Ядовитых карамелек.

На них нет спроса, а значит, и предложения. Вот так!

Ах, так?! Не придумали… Не бывает… Может быть. Но в реальной жизни ничего придумывать не надо – она предлагает ВСЁ. И даже ядовитая начинка-сущность – бывает. Бывает! Чаще, чем можно себе представить. Намного чаще.

Сущность-начинка может быть любая. Самая фантастичная. Неприемлемая своей отталкивающей правдой. Страшная уродливой наготой. Отвратительная до рвоты. Разлагающаяся многолетними отбросами. Протягивающая свои лохматые щупальца к самому входу в ад.

Любая.

Как любой цвет при полном отсутствии источника света становится чёрным, так же и сущность-начинка может достичь максимально отрицательной величины.

От кипенно-белого невинного фантика – к чёрной бездне гниющего дна.

От душистой ароматной оболочки – к смердящему нутру.

От прекрасной лицевой стороны – к кишащей червями оборотной.

Каким-то непонятным образом мне удалось эту сущность-начинку моих клиентов вытащить наружу. И она встретилась нос к носу со своим, только ему подходящим, фантиком.

Со своей оболочкой. Кожей. С оригиналом. Завернулась в него. Уютно улеглась.

Умиротворённо замерла.

Эта сущность оказалась не душой. Не чувствами. Не рецепторами боли. Она оказалась Совестью. Самой обыкновенной человеческой Совестью, способной открыть своему хозяину его же собственные нравственные принципы. Показать ему их со стороны. Связать вместе его строгий практичный разум и рвущиеся наружу или утоптанные внутри эмоции.

Заставить переживать. Заставить задуматься. Заставить мучиться.

И – кричать от боли. Истекать кровью. Корчиться в муках. Тонуть в зловонии. Исходить гнойниками. Искать навсегда потерянное.

Люди не могут жить и уверенно шагать вперёд без собственных нравственных принципов, определяющих рамки их жизненного пространства. Без так называемой Совести. Она – гармония сосуществования их внутреннего мира с внешним миром. И многие стараются сделать жизнь комфортнее, приспосабливаясь к факту её, Совести, существования.

Совесть не всегда удобна и желанна. Но она, как прислуга в богатом доме, непременно должна быть. Существовать как факт благополучия. И в то же время не мешать красивой жизни, путаясь под ногами со своими тряпками, вёдрами и прочими принадлежностями для наведения порядка в доме. Наведения чистоты внутри каждого из нас.

Очень многим такая прислуга-Совесть мешает. Но хочется же чистоты, свежего воздуха. И люди заставляют себя дружить с ней или жить без неё. Любым доступным способом.

Привыкают оставаться на плаву. Выдавливать её, как мешающий на носу прыщ.

Сминают. Покрепче запирают в шкатулку. Прячут в дальний угол тёмного чулана ненужных воспоминаний. Усыпляют ласковым шуршанием денежных знаков.

Нежным позвякиванием драгоценных безделушек. Мягким журчанием голубых морских волн. Небольшой финансовой поддержкой большого благотворительного проекта. Или в качестве альтернативы мазохистски сдирают нежную кожу Совести жёсткой плёткой страха.

Как избавиться от этой небольшой помехи у подножья крутой лестницы успеха, каждый решает по-своему. Большинству моих заказчиков понятно, что если Совесть не усыпить, не подмять под себя, то она может их сгрызть.

Заложить уши своими криками. Разорвать сердце состраданием. Заполнить изнутри громкими завываниями. Мучительной болью. Свести с ума.

А чтобы не лишиться разума, придётся подчиниться и жить по её законам. И тогда уж – вернуться к началу. Опять стать честным, но бедным, несчастным и слабым. Стать одной из тех песчинок, которые сотнями тысяч, миллионами, сотнями миллионов лежат под ногами всего лишь нескольких тысяч благополучных, сумевших дотянуться до солнца. Сумевших стать богатыми.

Успешными. Признанными. Знаменитыми. Известными.

Никто и ни при каких обстоятельствах не захочет добровольно прыгнуть с высокой ступени успеха вниз. В глубокую пропасть несчастной, бедной и неустроенной жизни. Это короткое путешествие не принесёт удовольствия от нескольких минут свободного полёта. Если, конечно, к ногам не привязан толстый резиновый канат, который сможет моментально втащить назад.

К большому сожалению, жизнь – не игра с резинками и такого шанса не предоставляет: если глубоко упасть, то назад уже не подняться. Все, кто знают об этом, не рискуют играть с жизнью в опасную рулетку. В чёт-нечёт. И не ставят в азартной карточной игре на крупный призовой фонд без покера в кармане.

Не хотят подвергать риску с неимоверным трудом отвоёванные десять сантиметров места под солнцем. Менять кусочек райского счастья на девяносто сантиметров, но у подножья высокой горы. В сырости и мраке. И смотреть снизу вверх на проблески яркого солнца, появляющиеся между пробегающими тучами и облаками.

В поисках подходящего места такой охотник за комфортом стремится усесться поудобнее, втискивая разъевшуюся заднюю часть в ограниченную раму жёсткого стула славы и богатства. Если, конечно, привалит такая удача и жизнь вовремя подставит стул. Счастливчик живёт, наслаждается покоем и счастьем. Время от времени шевелит половинками раздавшегося седалища, чтобы разогнать кровь и взбодриться. Но вот и этого стало мало. Захотелось больше, дороже, красивее, уютнее. Тогда он идёт дальше. Туда, где его ждёт следующая ступенька нарисованного в его представлении счастья.

По ходу движения к очередной цели перестраиваются, заменяются, принимаются новые нравственные принципы. Согласно трудности пути и физической, вернее, этической форме претендента на следующую ступеньку успеха. Можно в этом случае надеть на нос тёмно-розовые очки, размывающие действительность, или смотреть на окружающих с прагматичным прищуром стороннего зрителя и греть душу чувством превосходства над остальным миром.

Согласитесь, совсем необязательно иметь всему человечеству устраивающую всех и каждого Совесть. Одну на всех. Не бывает общей Совести, как и общей свободы, потому что мир людей не готов носить брюки одного-единственного фасона или курить табак одного сорта. Да и Совесть, в конце концов, не букет ко дню рождения и не мороженое на десерт – даже они не каждому по вкусу. У кого-то – врождённая аллергия на цветы, а кто-то совсем не ест сладкое.

Вполне достаточно, если Совесть хорошо чувствует себя у небольшой части думающего населения планеты. Остальным ещё нужно осваивать мудрость жизни и учиться думать. Если, конечно, получится, и захочется напрячь свои застоявшиеся мозги решением непосильно трудной задачи: а могу ли я жить без Совести? А ежели с ней, то – как?

Решить эту трудную задачу каждому просто необходимо. Не для других – для самого себя.

Нам ведь хочется прикрыть тело какой-нибудь одеждой? Нет, не какой-нибудь, а лучше – дорогой, удобной и модной! Согласитесь, что ходить обнажёнными в мире одетых не комфортно. Не каждый может себе позволить не замечать среди всеобщей пестроты одежд собственной наготы. Разве лишь только те, кто не хочет замечать других, видя только себя в кривых зеркалах собственного благополучия. Всепоглощающего эгоизма.

Одежда – яркий пример.

В отличие от Совести, которую можно и не выставлять наружу.

Не показывать всем.

Не кичиться её эксклюзивностью и дороговизной.

Совесть намного интимнее, чем одежда или даже, чем самый интимный секс.

И если можно с приятелем обсудить прелести своей подружки, то редко кто отважится говорить о муках собственной Совести. Это почти то же самое, что подсчитывать извилины своего мозга – неприличная и даже несколько неадекватная тема. К тому же, весьма спорная и мало изученная.

Именно поэтому тема Совести остаётся на Совести каждого.

Лучше её и не тревожить.

А ещё лучше и само слово реже произносить вслух.

Этой жизненной мудрости меня, Художника, исподволь учат заказчики…

Глава 2 Холст разоблачает

В один из ясных осенних дней я пришел в студию вместе с Учителем, чтобы немного её убрать перед посещением очередного заказчика. Придёт женщина, а они особо придирчиво реагируют на небрежность в студии. Как обычно, уборку мы делаем вместе. Так было у нас принято с самого начала жизни под одной крышей.

Пока я наводил порядок в ящике с красками, любовно перебирая разноцветные тюбики, Николай Львович – Отец и Учитель – отошёл к противоположной стене. Он освободил от одежды два красивых старинных кресла, купленных нами по случаю на блошином рынке, поставил их на нужное место в центр комнаты. Спустя минуту я понял, что с его стороны не доносится ни единого звука. Полная тишина. Странно. Я невольно повернулся в угол, куда отошёл Отец – он молча стоял около портрета моей бабушки Алины, вперившись в него взглядом. Спина его казалась напряжённой.

– Ты что-то увидел на портрете, чего там нет?

Я засмеялся нелепому предположению, но после моих слов Николай Львович сильно вздрогнул. Плечи его резко дёрнулись вверх и медленно начали опадать. Случилось что-то неожиданное и непонятное. Он повернулся ко мне, и я увидел удивлённые глаза, наполненные не то страхом, не то вопросом.

– Сынок, ты ничего здесь не дорисовывал?

Голос был странно сиплый и неуверенный.

– Нет, конечно. Зачем? Работа готова, я ей вполне доволен. Да что случилось? Почему ты так странно стоишь? И говоришь загадками…

– Подойди, пожалуйста, сюда, Антоша. Поближе.

Отложив коробку с красками, я сделал десяток шагов до стены, где стоял Отец. Ситуация меня несколько забавляла, поэтому на губах светилась улыбка. Я подошёл ближе и молча остановил взгляд на картине. Отвёл на секунду глаза в сторону и тут же жадно впился в неё вновь. Невольная улыбка вмиг пропала. Настроение резко изменилось, я почувствовал невольный озноб.

– Нет, этого не может быть! Что это? Как ЭТО попало на холст? Кто мог позволить себе такую вольность? Зачем?

Неожиданно руки у меня задрожали. Страх окутал тело, захватил в свои жёсткие колючие объятия. Отец, сам испытывающий подобные чувства, приобнял меня, прижал к себе, и мы оба в недоумении уставились на портрет моей любимой бабушки, который писал с большой любовью. Я отчётливо ощущал под тёплыми руками Николая Львовича свои подрагивающие от сильного волнения плечи.

Бабушка Алина на картине по-прежнему сидела у стола рядом с яблоками и лежащей на них виноградной гроздью. Свет из окна также падал на её седую голову, отражаясь сзади лёгким ореолом. А справа, из-за тёмной гардины, где раньше, кроме фона, ничего не было мной написано… на неё смотрел мужчина. Он будто вышел на короткое время из своего укрытия! И протянул в сторону Алины белую, ухоженную руку. На безымянный палец насажен массивный золотой перстень с плоским чёрным камнем, по которому извивается золотая змейка. И с этой руки на пол стекают капли крови. Живой, ярко-красной крови. Мужчина впился взглядом в затылок Алины, не замечая ничего вокруг. От картины веяло пронзительным холодом смерти…

Всё так же прижавшись друг к другу, как стояли, мы развернулись и вышли в большую прихожую, дальше на кухню. Качнувшись в сторону, я тяжело упал на стул, Николай Львович подошёл к столу и нажал на кнопку электрического чайника. Достал чашки и пакетики чая. Всё это он проделал молча и не спеша. Намного медленнее, чем обычно.

Мы оба были шокированы. Ни говорить, ни думать не хотелось. Только после того как я отпил первый обжигающий глоток чая, сжимая похолодевшими пальцами горячую кружку, то смог обратиться к отцу.

– Что это было? Мне страшно… Ты же помнишь, на картине за спиной бабушки, кроме тёмной гардины, я ничего и никого не писал. Кто же это сделал? Ты? Нет, конечно, нет! Тогда кто, если не мы, кто? Скажи! Мне страшно…

– Успокойся, мой мальчик. Всё хорошо, успокойся! На всё есть толковое объяснение.

Я почувствовал тёплую руку Учителя на своей голове. Николай Львович гладил меня, как маленького ребёнка, напуганного неожиданно вышедшим из-за угла слоном. От этого прикосновения мне стало чуть спокойней.

– Антоша, всё не так страшно, как ты думаешь. Я тоже оторопел от увиденного. Но сейчас, только сейчас я понял, откуда появилось чужое изображение на портрете. Этого мужчину ни ты, ни я не рисовали. Не знаю, как тебе понятнее объяснить… в общем, я почти уверен, что этот силуэт нарисовало твоё воображение…

– Моё воображение? Но ведь и ты его видел! Что это значит – воображение нарисовало? Ведь это примерно то же самое, что страх – его не потрогаешь, не увидишь. Так как оно может рисовать? Ты меня не разыгрываешь?

– Не нервничай. Возьми себя в руки. Допей чай и послушай меня внимательно. Не знаю, помнишь ли наш разговор, произошедший около двух лет назад? Тогда ты только задумал писать портрет и сказал, что напишешь его с такой любовью, что бабушка выдаст тебе, своему внуку, имя её убийцы. Ты был настолько окрылён и вдохновлён идеей, что я удивлялся, откуда в тебе могло взяться столько энергии и силы. Молодость, – думал я тогда… Когда же портрет был готов, ты пояснил мне, что…

– … за гардиной справа прячется убийца и рано или поздно, но он оттуда покажется. Потому что должен быть наказан за совершённое зло… Да, я прекрасно помню этот разговор. Но ведь я высказал только желание, жажду возмездия… Как же так? Мы с тобой живём не в фантастическом мире, в реальном.

– Сын, бывает так, что истина порой лежит на поверхности. Так вот, специально говорю для тебя: наши слова и мысли могут быть материализованы, а желания имеют свойство сбываться. Особенно, если ты произносишь слова с большим чувством. Тебе это кажется странным? Но ты же понимаешь, в жизни есть много странных и необъяснимых вещей. Вот одна из длинного ряда жизненных загадок. Одна из её тайн. И эта загадка вторглась сейчас в нашу с тобой жизнь. Нам не нужно думать, как это случилось – этого мы никогда не узнаем. Мы просто должны порадоваться, что твоя мечта сбылась. Каким-то фантастическим образом, но сбылась. Убийца твоей бабушки проявился на картине – именно так, как ты сам желал всё время. Все годы. У нас есть теперь его лицо и особая примета – необычное кольцо на руке. Остальное сделает милиция.

– Мне сложно понять твои объяснения, Отец. Желания, тайны… Ведь речь-то идёт о картине.

– Не ломай над этим голову. Прими случившееся как данность. Ты же не удивляешься тому, что солнце каждое утро всходит и каждый вечер заходит за горизонт. Не задаёшь вопрос, почему змея состоит только из глаз и хвоста, а у жирафа такая длинная шея. Тебе никогда не приходило в голову, как может тяжёлый большой самолёт подняться в воздух, а ты, намного легче его, летать не можешь? Объяснить можно всё. Но понять – нет. Прими и поверь, что так оно и есть, как я сказал. За свою долгую жизнь я накопил достаточно знаний и мудрости и хотел бы тебе их передать. Но это совсем не означает, что я могу объяснить необъяснимое. Давай не рассуждать на тему «почему?», а лучше подумаем над тем, что же делать дальше.

– Хорошо. Я принимаю твои объяснения и верю тебе, мой Учитель. Только скажи: как ты думаешь, убийца останется навсегда на портрете?

– Не знаю. Я сталкиваюсь с таким феноменом впервые. Так же, как и ты. И если бы мне кто-то ещё вчера сказал о том, что такая метаморфоза может произойти с картиной, я бы не поверил. Но нам с тобой нечего бояться. Этот человек не живой. Он только на полотне. И он пока не знает, что мы его уже увидели.

– А если узнает? Что тогда?

– О том, что произошло, никому не нужно знать. И ему, существующему, особенно. Мы с тобой над этим ещё поразмышляем. Нам придется быть очень осторожными с новым знанием. Лучше всего, если оно останется только нашей тайной.

– Конечно, ты прав. Но у меня появился следующий вопрос: если я – внук Алины и хотел найти её убийцу, то почему ты первый обнаружил тень убийцы? Я уходил из студии вчера около десяти и ничего не видел. А, уходя, я всегда прощаюсь с Алиной. Как и по утрам – её приветствую.

– Не могу ответить и на этот вопрос. Возможно, я увидел первым, потому что подошёл сегодня к картине раньше, чем ты. Возможно, луч света опередил тебя и высветил силуэт на несколько минут позднее, чем ты отошёл от картины. А может быть, потому, что я люблю тебя так же, как любила тебя твоя бабушка. Также чувствую тебя, твоё состояние. Возможно, она, умирая, пожелала, чтобы я заменил тебе погибшую семью. Не знаю. Этого ни мне, ни тебе никогда не разгадать. Это вопросы божественной силы, а я в них не силён. Мне это так же сложно понять, как и тебе. Но других объяснений у меня нет. Прости.

– Ну что ты, Отец. Тебе совсем не нужно извиняться. Мы разберёмся в этом парадоксе вместе. А сейчас пойдём, посмотрим ещё раз. Может быть, убийца исчез за то время, что мы с тобой разговаривали. Давай удостоверимся, что нам ничего не почудилось.

Никогда я не стоял так близко к тайне!

Мы оба не очень уверенными шагами вернулись в комнату и остановились напротив загадочного портрета. В окно тускло светило осеннее солнце, падало размытыми лучами на вытертый паркет. Мужчина с портрета не исчез, но несколько поблек. Так мне, во всяком случае, показалось. Голова моя кружилась от случившегося, от сотен мыслей, захвативших её в бешеный хоровод. Помотав головой, словно отгоняя ненужные видения, я резко развернулся и направился к противоположной стене, где стоял шкаф и полки с красками, книгами и карандашами. Взял из большой подарочной коробки чёрный карандаш с рабочим блокнотом и вернулся к портрету. Николай Львович застыл в позе монумента и размышлял.

– Хочу нарисовать лицо, пока его хорошо видно. Вдруг оно завтра исчезнет? И, потом, если я покажу картину милиции и скажу, что нарисованный мужчина – убийца, проявившийся через полтора года после написания портрета, меня отправят в сумасшедший дом. Ведь так?

Несмотря на трагическую, на мой взгляд, ситуацию, Николай Львович весело рассмеялся. Его громкий смех разлетелся по всей комнате, залетая в каждый её уголок. Устав от полёта, нечаянная радость приземлилась на мои опущенные плечи и расправила их.

– Ты прав, мой мальчик. Тебе вряд ли поверят, поэтому давай никому не рассказывать о нашем открытии. Не уверен, что появившийся на портрете призрак может увидеть каждый. Нам нужно это обязательно проверить. Завтра у тебя сеанс…

– Пожалуйста, побудь со мной во время работы. Мне как-то не по себе, очень тревожно и не хочется оставаться наедине с клиенткой. Вдруг что-то случится, а я не буду знать, что делать, ведь не каждый день видишь призраки на собственных картинах. Я растерян, мне нужна твоя поддержка…

– Конечно, я останусь, сынок. Обязательно. Не переживай. Возьму книгу и тихонько почитаю на кухне. Когда у тебя встреча?

– В десять. Придёт молодая женщина. Мы с ней встречались на прошлой неделе. Записалась она ко мне несколько месяцев назад. Хочет получить для городской квартиры портрет богатой преуспевающей бизнес-леди. И она его получит.

– Что ж, заканчивай набросок, я продолжу уборку. Студия должна быть в полном порядке. Сверкать чистотой и дышать покоем. Никаких страхов. Никакой спешки. Только работа и радость.

Николай Львович развернулся к креслам, собрал в охапку разложенные шляпы и шали, оставшиеся от примерки вчерашней посетительницы, понёс их в небольшую комнатку без окна, приспособленную нами под склад декораций и аксессуаров. Вчера очередная заказчица не менее трёх часов примеряла все имеющиеся у нас шляпы, усаживаясь в кресло в различных позах, гляделась на себя в большое зеркало, поставленное напротив. Она решала, какое же платье ей заказать специально для портрета, очередь на который подходила уже через месяц.

С тех пор, как я поселился на Садовой в квартире Учителя, мне недоставало ни сил, ни мужества съездить и посмотреть на дом, из которого меня так неожиданно и жестоко выгнала судьба. Несколько раз я отправлялся в начало Невского проспекта, где мы жили с бабушкой Алиной в большом старинном доме, но, не доходя до него, останавливался в нерешительности и поворачивал обратно. Что хотел я от нашего бывшего дома, от своего прошлого, что искал? Частичку позабытого счастливого детства? Воспоминания об уюте, о жилище, полном моих личных и отнятых навсегда вещей? Наверное, я искал там потерянную любовь моей семьи, близких мне людей. Я искал чувство защищённости, уверенности, которые давала мне их любовь. Эти чувства ушли из моей жизни вместе с ними. Вместе с моей семьёй. И я боялся приблизиться к чужим мне теперь стенам, чтобы не растерять последние капли греющих меня воспоминаний. Я всё ещё был полон надежды найти убийцу моей бабушки. Узнать, почему она должна была так несправедливо умереть. Узнать о судьбе нашей квартиры.

Ничто не могло просто так исчезнуть. Ничто не растворяется во Вселенной без следа. Не только материальное, а даже наши чувства и мысли оставляют свой след. Так говорила мне когда-то бабушка, и у меня не было оснований ей не верить. Вот этот след я собирался рано или поздно отыскать. Именно поэтому портрет Алины так дорог для меня. Он, как талисман, не даёт забыть о моих подспудных поисках, о желании отыскать след справедливости в моей горькой судьбе…

Глава 3 Кокон страха

Кто пожелает своему единственному чаду нелюбви? Несчастий, гонений и лишений? Горя и неудач? Есть ли такие люди на свете?

Уверен в одном – ни в коем случае это не родители из интеллигентной семьи, где порядочность и открытость настояны не на аристократических, порой спорных, генеалогиях, а возникли из трудолюбия, честности и прилежания.

Мои родители были именно таковыми и желали мне, вихрастому Антону Глебову, тысяча девятьсот семьдесят пятого года рождения, их единственному ребёнку, только добра. Они не могли знать своей трагической судьбы, которая плачущим эхом отозвалась на моей дальнейшей жизни. Молодые и красивые, они не ожидали, что в один из тёплых дней начала осени им навстречу выедет большая машина, за рулём которой окажется горластый и пьяненький паренёк, полукриминальный тип, не знающий толком правил дорожного движения.

Видимо, по причине своего полупьяного состояния он и остался жив при лобовом столкновении его нового японского джипа с нашей старенькой «Ладой». Родителям повезло намного меньше. Вернее, трагически не повезло. То ли потому, что они были абсолютно трезвы, то ли потому, что всегда соблюдали правила движения и правила жизни. Трудно сказать. Но свершилась большая несправедливость, и они погибли. Оба и сразу.

Печальную новость нам сообщили по телефону из милиции. Даже не удосужились послать в семью, где произошла трагедия, хотя бы участкового. Казённым голосом милиционер сообщил о факте аварии на дороге и попросил приехать на опознание. Слово это я услышал, но не знал, что оно означает. Я стоял рядом с бабушкой и не понимал, почему она заплакала и стала суетливо куда-то собираться одна, без меня. Я ни за что не хотел оставаться дома один, потому что испугался и незнакомого слова, и непонятных слёз бабушки. Но спорить ребёнку со взрослыми бесполезно – всё равно они настоят на своём. Бабушка Алина, мать моего папы, оставила меня на попечение соседей и куда-то уехала, накрыв голову чёрным платком.

Со следующего дня только бабушка стала отводить меня в садик и забирать оттуда, потому что мама и папа враз исчезли из моей жизни. Не предупредили, не объяснили, не сказали ни слова. Просто исчезли. Как будто их не было в нашей семье. Пропали навсегда из жизни маленького мальчика, их сына. А через неделю мы с бабушкой Алиной ехали в кабине небольшого грузовичка на кладбище. В этот день я узнал, что у меня больше нет ни папы, ни мамы, и мы едем их хоронить. Вместе. В одной могиле.

Когда машина остановилась, к ней подошли трое мужчин. Вместе с шофёром они выгрузили из кузова гробы, поставили их на прихваченные с собой табуретки. Бабушка подвела меня сначала к маме, потом к отцу. Она не разрешила мне обнять и поцеловать их, потому что увидела, как сильно я испугался, глядя на их жёлтые холодные лица. Отвернувшись от страшно-неподвижных, ставших вдруг мне чужими, людей, лежащих в деревянных ящиках, я уткнулся в бабушкину юбку и заплакал.

Гробы заколотили и поставили на землю, один на другой. Вначале опустили в чёрную яму с мокрыми осыпающимися краями гроб с папой. На него поставили мамин. Мы стояли с бабушкой, тесно прижавшись друг к другу, словно одно дерево с двумя сросшимися стволами. «Мама легче, поэтому ей место наверху, а вдвоём в одной могиле хоронить – дешевле», – объяснила мне тихонько бабушка. Я подумал, что моим родителям будет хорошо лежать вдвоём, рядышком. По малолетству я не понимал, что значит – дешевле. Не понимал, что значит – смерть.

Так мы остались с бабушкой Алиной одни в нашей большой четырёхкомнатной квартире в центре Петербурга. В доме, стоящем в самом начале моего родного Невского проспекта. Впрочем, это когда-то давно вся квартира принадлежала нашей семье, а потом мы стали занимать только две комнаты. Одну – мама с папой, другую – мы с бабушкой. Две оставшиеся комнаты были заняты чужими людьми. Соседи менялись, разъезжались, съезжались, женились, разводились, мелькали перед глазами, но мне в то время не мешали. В силу моего возраста. Родители погибли, когда мне исполнилось шесть лет. Они возвращались домой с хорошей новостью: папе предложили новую работу. Новость оказалась запоздалой, работу папа так и не получил. Смерть в лице полупьяного водителя опередила радостное событие.

Сломала налаженный ритм жизни.

Покорёжила жизнь бабушке и мне.

Обрушилась на нас всей тяжестью неизбывного горя.

Пригнула нам головы.

Подогнула колени.

Насколько помню, последующие за трагедией годы жили мы с бабушкой очень дружно. Любили друг друга, как могут любить родственники, оставшиеся вдвоём из всей семьи. Кроме нас, у нас никого больше не было. Она, я и ещё могилы моих родителей да деда Николая, бабушкиного мужа, которого я совсем не знал. Кроме небольших радостей и сопутствующих любой жизни огорчений, делить нам с бабушкой было нечего. Только нашу любовь и воспоминания об ушедших от нас любимых людях.

Бабушка окончила в своё время художественное училище и работала в школе учителем рисования. По выходным и после работы она давала частные уроки. Подрабатывала. Когда повезёт. Везло ей не часто, и у неё оставалось достаточно времени, чтобы давать уроки рисования мне, её единственному и любимому внуку. Больше она ничего не умела. Она могла только рисовать и любить людей, моя дорогая бабушка, очень добрая и ласковая женщина.

Поставив меня на скамеечку перед мольбертом с мелком, карандашом или кистью в руке и дав очередное задание, Алина часто повторяла в разных вариациях:

– Я очень рада, что сегодня мне никуда не нужно спешить и я могу хоть часок позаниматься с тобой. Хотя ты мой самый талантливый ученик, я могу научить тебя только азам великого чуда живописи. Но ведь без знания алфавита не становятся писателями. Сначала нужно выучить буквы, затем научиться складывать их в слова. Почувствовать, прочувствовать и полюбить строй родной речи. Только после этого можно начинать писать самому. Но не раньше. Так и в рисовании. Ты научишься правильно держать в руке карандаш.

Кисть.

Почувствуешь её твёрдость или мягкость.

Научишься понимать и ощущать всю цветовую гамму.

Смешивать краски и доводить их до нужного тебе цвета.

Не только видеть, но и осязать предмет, который изображаешь.

Когда-нибудь ты станешь большим известным художником, и я буду гордиться тобой. А пока ты только идёшь к своему успеху… Вот, нарисуй, пожалуйста, эту старинную вазу. Она досталась нам от родителей твоего деда Николая Александровича. Если ты будешь думать о том, что почти сто лет назад в ней стояли цветы, то это поможет тебе передать в рисунке дух того времени. И если ты соединишь возникшее чувство с собой, сегодняшним, у тебя на бумаге отразится не просто ваза, а маленькое художественное произведение. Попробуй. Это очень важно – научиться соединять в одном рисунке прошлое и настоящее изображаемого тобой предмета или человека. Только тогда ты сможешь передать на бумаге или холсте его внутреннюю суть, его душу. И к тебе придёт величие Рафаэля, известность Брюллова, окрылённость Ван Гога. Антоша, я верю в тебя, в твоё будущее… А теперь давай работать.

Я очень любил рассказы моей бабушки. Она говорила совсем не так серо и буднично, как учителя в школе, соседи на общей кухне, родители моих приятелей. Её речь была яркой, интересной, лёгкой и будто сказочной. Она знала, чего мне хочется, и у меня от неё не было секретов. Как и у неё от меня. Бабушка никогда ни на кого не бранилась, а если её кто-то обижал, надолго задумывалась, сидя у окна, и тихонько плакала, думая, что я не вижу её слёз. Мне хотелось пожалеть её, успокоить, наказать обидчика, ведь я остался единственным мужчиной в нашей семье, но мне этого не позволялось.

– Антоша, – сказала мне однажды бабушка, вытирая слёзы, когда я подошёл к ней и обнял, прижимаясь к тёплому боку, – всё в порядке, родной. Сядь и послушай, что я тебе скажу.

Она аккуратно посадила меня на мягкий стул с вытершейся обивкой, промокнула уголки глаз кружевным стареньким платочком, убрала его в карман вязаной домашней кофты и внимательно посмотрела на меня.

– Видишь ли, мой родной, мы живём в непростое время. Сейчас там, – она неопределённо махнула рукой в сторону окна, – неспокойно, тревожно. А когда в стране неспокойно, то и у человека душа переполнена тревогами, волнениями и страхами. Страх живёт в каждом из нас, мы рождаемся с этим чувством. Но когда оно заполняет всё внутреннее пространство, то человек волей-неволей становится агрессивным, пытаясь интуитивно освободиться от мешающего чувства. Человек закутывается в облако ненависти и боится выйти из этого кокона, думая, что только так он себя обезопасит. Думая, что только так он сможет выдавить из себя то, что ему мешает. Это большое заблуждение, но он и не догадывается об этом. И чем дольше человек остаётся наедине со своими страхами и волнениями, тем меньше у него остаётся сил на нормальную жизнь – вся энергия и внимание растрачиваются на сохранение кокона ненависти. На сохранение себя в этом невидимом, но жёстком и жестоком облаке…

Мне, ребёнку, непросто было понять эти слова. К тому времени я уже знал из уроков биологии, что такое кокон и как он образуется. Но каким образом может в него закутаться взрослый человек, мне было абсолютно не ясно. А откровение, что этот самый кокон может состоять из ненависти, которую и потрогать-то нельзя, звучало для меня и вовсе загадкой. Я также никогда не слышал, чтобы человек мог оказаться в облаке. Ведь только ангелы летают в небесах и закутываются в облака, но мы-то живём на земле. Как же так? Странно и загадочно. Но, несмотря на возникающие вопросы, я набирался терпения и, не перебивая, продолжал внимательно слушать, надеясь, что дальше всё станет понятней.

– Ты, наверное, думаешь, что у взрослых жизнь намного проще, чем у детей? – ласково потрепала бабушка мягкой ладонью мои торчащие во все стороны вихры, которые мне самому очень нравились. Ответа она от меня не услышала и продолжила говорить, не останавливаясь на бесполезное ожидание.

– Любой возраст тем и хорош, что в каждом есть свой уровень отношений с жизнью и понимания её. С каждым годом, каждым днём человек становится мудрее и пересматривает свой жизненный багаж: что нести с собой дальше, а что отбросить за ненадобностью. Но, даже став взрослыми, не все из нас понимают, что чем меньше тревог у нас внутри, чем меньше конфликтов, проблем, недовольства окружающей жизнью сопровождают нас, тем проще и радостней наше существование на земле. Чем лучше мы научимся разбираться со своим внутренним миром, тем более упорядоченной станет жизнь. Тебе ведь тоже проще найти нужную тетрадку, когда у тебя порядок на письменном столе. Именно поэтому мы и делаем с тобой регулярную уборку. Нужно содержать в порядке не только то, что тебя окружает, но и обязательно своё внутреннее состояние. Блюсти и держать в чистоте душу.

Бабушка смотрела на меня и ждала то ли моих ответов, то ли вопросов. Мне хотелось спросить, что такое «жизненный багаж» и «уровень понимания жизни», где живёт у нас душа, как её держать в чистоте и что может быть у ней общего с моим письменным столом. Вместо этого из меня неожиданно выпало:

– А почему ты плакала? Кто тебя обидел?

Помолчав несколько секунд, бабушка достала свой кружевной платочек, быстро провела по глазам, спрятала обратно в карман и взяла мои руки в свои. Глядя мне прямо в глаза, она сказала:

– Меня невозможно обидеть, Антоша, потому что я ни на кого не обижаюсь. А плакала я оттого, что мне в последнее время перестала нравиться обстановка в нашей большой квартире. Я чувствую себя не достаточно сильной, чтобы защитить нас с тобой от предстоящих перемен. Меня очень настораживают наши соседи. Рашид, с которым мы уже давно делим общую кухню, резко высказывается в наш адрес. Всё это мелко и неприятно, но ты не переживай, я попробую конфликт с соседями мирно уладить. У меня есть ты, а вдвоём мы сильные.

– Это я, как мужчина, должен тебя защищать! – расхрабрился я, сидя на мягком протёртом стуле. Свет от зажжённой настольной лампы падал сбоку и приятно согревал правую руку.

– Ну что ты, родной, вот подрастёшь немного, станешь настоящим мужчиной, – опять поворошила мои волосы бабушка, – тогда и сможешь защищать нас обоих. А пока я справлюсь сама. Твоё дело – вырасти и получить профессию. Окончишь школу, и я поведу тебя в художественное училище, где сама училась. А может быть, ты захочешь поступить в Художественный институт или в Художественно-промышленную академию. Кто знает. Время всё расставит по своим местам. А пока, мой мальчик, подрастай.

Незадолго до моего четырнадцатилетия я попросил бабушку рассказать мне больше о родителях и о деде Николае. В школе нам дали задание написать сочинение «Моя семья», и я растерялся, совсем не зная, что же мне писать. У всех были мамы, папы, братья, сёстры, тёти, дяди и прочие близкие и дальние родственники. У меня же никого из них не было. Мама и папа погибли, оставив единственного ребёнка без братьев и сестёр. В безбрежном окружающем мире у меня была одна только бабушка. Но на целое сочинение она, самая добрая и любимая, никак не тянула. Так думал я тогда, констатируя печальный факт моей безрадостной и безродственной жизни. И не догадывался, что это наш последний, самый долгий и откровенный разговор.

– Конечно, я расскажу тебе о нашей семье, но ты мне должен обещать, что выберешь из моего рассказа только самое главное для классной работы. Нехорошо лгать и писать неправду, но и слишком открываться другим людям тоже не следует. Не все они добрые и честные, как мы с тобой. А обманную сущность людей распознать не так просто, как кажется, – в голосе бабушки слышалась непонятная мне грусть. Только сейчас мне стали заметны её глубокие морщинки возле глаз, делающие их враз из весёлых печальными.

– Я не коренная петербурженка, внучек. Мои родители родом с Зауралья, с Курганской области, и фамилия у них самая что ни на есть типичная для тех мест – Черных. Семья отца была зажиточной, полдеревни ходили у них в наёмных работниках, все были довольны, что есть работа и кусок хлеба. Когда власть взяли коммунисты, наша семья, чтобы спастись от расстрела, бежала в Карелию. Это время я сама не помню, но мне позднее рассказала обо всём мама.

Я любила рисовать с детства и перед самой войной, едва мне исполнилось семнадцать, приехала в Ленинград и поступила в художественное училище. С твоим дедушкой, Николаем Александровичем, мы познакомились там же, в училище. Он, как молодой специалист, преподавал нам, студентам, живопись. Ты, наверное, меня не поймёшь, но это была любовь с первого взгляда. Так очень часто происходит между молодыми людьми, и у тебя это наверняка тоже будет, когда ты вырастешь. Так случилось у нас с твоим дедушкой. Так полюбили друг друга и твои родители.

В это самое время началась война, и мы не смогли насладиться нашим счастьем. Война – это всегда и для всех горе. Николая сразу же мобилизовали, но перед его отправкой на фронт мы объявили себя женихом и невестой, и я переехала в дом его родителей. Мать Николая, моя свекровь, – из обедневшего рода остзейских баронов. Выйдя замуж за богатого купца, она обрела состояние, а её муж – дворянский титул. Это произошло ещё до революции, твоего дедушки тогда и на свете не было. Но этот весьма занимательный факт – совсем отдельная история, и к теме твоего сочинения не имеет никакого отношения. Как-нибудь я расскажу тебе об этом подробнее, ведь это не только история нашей семьи, но и история нашей страны.

Ну, слушай дальше. Переехав к родителям жениха, я многому научилась в их семье. Ты уже знаешь, что мои родители были хотя и не бедные, но простые работящие люди. Твои же прабабушка и прадедушка со стороны отца входили в круг хорошо образованных, интеллигентных людей. Много лет они любили друг друга так трогательно, как будто встретились только вчера. Мне доставляло огромное удовольствие находиться с ними рядом, слушать их увлекательные рассказы. Это были очень добрые, приветливые и самые замечательные люди на свете. Таких пар, как они, я больше не встречала в жизни. Разве что, кроме твоих родителей – твой папа очень походил на своего деда, а мама – на мою свекровь. Они были очень похожи…

К моему большому огорчению, я так же, как и ты, рано лишилась родителей. Отца убили на фронте, мама умерла от голода. Мне же удалось выжить в то страшное военное время только благодаря семье твоего прадеда. Он работал заведующим продовольственным складом, поэтому с продуктами у нас было намного лучше, чем в других семьях. Досыта мы никогда не ели, но хотя бы – каждый день.

Мне очень повезло: Николай вернулся с фронта с лёгким ранением, и как только он поправился, мы поженились. Вскоре у нас родился сыночек Петенька, твой папа. Он вырос, окончил школу, поступил в институт и встретил замечательную девушку Ирочку Иванову, на которой и женился. А потом родился ты, мой Антоша.

Бабушка замолчала и задумалась. Она смотрела печальными глазами на лампу за моей спиной. Из её глаз выкатилась слеза, потом другая. Oбе медленно покатились по щекам. Вдруг, будто очнувшись, бабушка тяжело вздохнула, взяла мою руку, поцеловала её и прижала к своей мягкой, тёплой и влажной щеке.

– Мальчик Антоша не успел вырасти, когда Петя и Ира разом погибли из-за пьяного водителя, и мы остались с тобой совсем одни, – добавил я. Бабушкина печаль передалась мне, судорожно сжимая маленькое ребячье сердечко. Мне очень хотелось заплакать, но стыдно было показывать свою слабость, поэтому я просто сильно сжал зубы, прикусив до боли язык.

– Да, родной. Так всё и было… Трудно поверить в очевидное, но, в сущности, жизнь достаточно проста для понимания. И именно поэтому всё в ней так необычайно сложно. Помни об этом и не осложняй понапрасну свою и жизнь любимых людей…

Со времени этого разговора прошло не более двух месяцев. В один из слякотных осенних дней я вернулся из школы домой и увидел у дверей нашей комнаты людей в милицейской форме. Один из них, заметив, что я пытаюсь их обойти, придержал меня за рукав и сказал:

– Ты ведь Антон Глебов? Ну да, конечно. Так вот, пацан, не спеши. Стой, где стоишь. Твоей бабушки здесь больше нет.

– А где она? – спросил я с вызовом. – Она знает, что я приду из школы и ждёт меня. И что вы делаете в нашей квартире? Пропустите меня!

– Твою бабушку уб… – запнулся на полуслове милиционер, подталкивая меня в сторону кухни, – … в общем, она умерла сегодня утром, а нас вызвали соседи. Ты иди, иди, подожди пока в сторонке.

Новые соседи, которых я не знал по имени и даже не запомнил их лица, смотрели на меня во все глаза и провожали вопросительно-сочувствующими взглядами.

Мне показалось, что помимо своей воли я попал в какой-то чужой непонятный мир. Что я крепко сплю и всё происходящее вокруг – только кошмарный сон. Голова легко кружилась, пол под ногами казался ненастоящим, дыхание перехватило. Вот сейчас, в эту минуту я проснусь, и снова будет всё как всегда. Я смогу зайти в свою комнату, увижу бабушку, спешащую мне навстречу.

Несмотря на мои усилия, я всё никак не мог проснуться. Вокруг ходили незнакомые мне люди в форме и без неё.

Разговаривали между собой.

Произносили непонятные слова.

Качали головами и украдкой поглядывали в мою сторону.

Опускали глаза и с усилием отводили их от большого бурого пятна, неровно расползшегося по старому половику в прихожей.

Часа через два, после того как я сложил в большой папин рюкзак свою одежду, милиционеры опечатали обе наши комнаты и, так и не объяснив, что же в действительности произошло дома в моё отсутствие, усадили меня в свою машину и отвезли в детский приёмник-распределитель. Слегка сочувствующим тоном мне сказали: до выяснения обстоятельств. Какие обстоятельства и кто их должен выяснять и объяснять, добавлено не было.

Меня, уже подростка, оставили в неведении относительно моей собственной судьбы. Я оказался в полной неизвестности и чувствовал себя словно подвешенным на резиновый шнур, то опускающий меня вниз, то поднимающий вверх и вызывающий своими колебаниями тошноту. Только теперь я осознал, что такое кокон страха, о котором мне недавно говорила бабушка. Не понимаю как, но я оказался плотно завёрнутым в этот шершавый и липкий кокон с ног до головы.

Бабушку я так больше и не увидел. Ни живую, ни мёртвую. Так же, как и нашу квартиру – единственное моё надёжное прибежище. Жестокие чужие люди вытолкнули меня из родного дома в неведомый мир и крепко заперли дверь, отделяющую от прежней жизни. Заставили почувствовать каждой клеточкой моего тела плотную невидимую границу между добром и злом. Между заботой и равнодушием, любовью и ненавистью. Невольно принудили смотреть на бесконечное и пустое поле неизвестности, разлёгшееся под ногами.

Ни близких, ни дальних родственников у Антоши Глебова не нашлось, и через три бесконечных дня меня отправили из детского приёмника в детский дом. Согласно существующему закону и сложившимся обстоятельствам. Месяц назад мне исполнилось четырнадцать лет, и я остался совсем один. Без бабушки, семейных радостей и родного дома. Без последней тонкой ниточки, привязывающей человека к обжитому месту, привычным повседневным хлопотам. К мысли о том, что ты кому-то нужен. К нормальной жизни любого из нас.

Глава 4 Побег

Никогда не слышал и, тем более, не знал, что такое – детский дом. Оказывается, таких, как я, без родных и близких, более чем достаточно. Тех, кто никому не нужен. Ни родителям, ни родственникам, ни чужим семьям. Только чиновникам, получающим за нас зарплату. Ставящим очередную галочку в толстых книгах для отчётов. Приход-расход. Нетто-брутто. Очередной приход, упавший на их головы, чтобы расходовать государственные деньги, которых и так никогда не хватает.

Нет, мои родители никогда бы не бросили меня. Не смогли. Так, как другие бросают своих родных детей. Они не позволили бы мне очутиться в безвременье нелюбви и злобы. Мама и папа меня очень любили. Меня, своего единственного сына Антошку. Не их вина, что они погибли. Оба одновременно. Как жаль, что меня с ними не было. Тогда бы я не сходил с ума от беспредельного одиночества, страха неизвестности, чувства невосполнимой потери. Такие переживания не принадлежат детству. Это – взрослая жизнь, до которой я ещё не дорос.

Детский дом произвёл на меня ужасающее впечатление. И снаружи, и внутри.

Небрежно оштукатуренные стены с облезлой краской.

Растрескавшийся, в занозах, грязный пол со скрипящими половицами.

Запах неизбывной нищеты, бьющий в нос из каждого угла.

Тёмные цвета, тёмные запахи, тёмные чувства.

Еда, вызывающая чувство отвращения.

Синее картофельное пюре.

Жидкий суп с кусочком плохо чищеной картошки и одиноко плавающим капустным листом.

Белесый несладкий кисель.

В серую и резко пахнущую хлоркой постель идти не хочется. Кажется, что меня кладут между двумя вымоченными в цементе грязными полотенцами: жёстко, холодно, колко и больно от неуютности.

Зубы приходится чистить без пасты и зубной щётки, потому что ни того, ни другого нет.

Мыться холодной желтоватой водой.

Полотенца здесь – роскошь.

Туалетная бумага – тоже.

Ежедневные мелочи, к которым я привык за четырнадцать лет, враз исчезли. Уступили место большой зловонной дыре, куда меня толкнула жизнь и в которой невозможно найти ничего человеческого. Ни вещей, ни сочувствия, ни дружелюбия. Ничего, что должно сопровождать только начинающую распускаться жизнь – юность.

Слова «любовь», «внимание», «сострадание» здесь никто никогда не слышал. Эти слова – табу. Воспитатели и учителя борются за собственное место под солнцем, ступая по нашим тонким истощённым без любви и еды телам. По нашим ожесточённым от лишений и бездуховности душам.

Я хорошо помнил из объяснений бабушки, что наши души после смерти попадают вначале на Суд божий, а оттуда – в рай или ад. Человек получает по заслугам и по вере. При этом она, правда, смеялась, и говорила, что никто с того света никаких весточек нам, живым, пока не присылал. Поэтому процедуру прохождения Суда божьего никто из живущих на земле точно не знает. Но лучше не рисковать и зарабатывать себе при жизни дорогу наверх, к солнцу и добру, а не вниз, в темноту преисподней.

Уже на второй день пребывания в детском доме я отчётливо вспомнил эти слова и понял, что при жизни попал в ад, минуя Суд божий. Скатился в самый конец дороги, заканчивающейся тупиком.

Хуже было некуда.

И ниже – тоже.

Здесь никто никого не любил, потому что не умел и не знал, как это делается. Не понимал: как уметь любить, потому что не испытал на себе этого чувства. Никого не жалел, потому что не знал, как можно сочувствовать. Не защищал, потому что не знал, что это такое – защитить другого, более слабого.

Воспитательницы олицетворяли собой грубость, невежество и злость. Неопрятно и бедно одетые, они также грязно и скудно выражались. Также неопрятно жили и работали.

Девочки росли забитыми или вульгарными и развязными.

Мальчики – напуганными, как я, или наглыми и агрессивными.

Каждый из обитателей этого большого неуютного грязного дома был обвёрнут в собственный индивидуальный кокон.

Кокон ненависти.

Кокон обид.

Кокон страха.

Только здесь я понял, наконец, мудрые бабушкины слова: «Когда человек боится, он становится агрессивен». Я чувствовал исходящее от детей их доминирующее чувство: страх. Он прорывался сквозь тонкие стенки коконов, перетекал наружу или впитывал чужие страхи, окутывая и захватывая всё окружающее пространство. Становился сильнее, плотнее, жёстче.

Заполнял каждую ещё свободную от этого липкого чувства клеточку.

Заражал, как инфекция.

Заставлял ещё сильнее бояться.

Отнимал остатки свободы.

Сжимал горло.

Вытягивал силы для жизни и борьбы.

Отчётливо чувствуя сжимающееся вокруг меня свободное пространство, я всем своим существом, – тощим телом подростка и незрелым умом, – начал сопротивляться и думать, как бы убежать отсюда. Избавиться от нарастающего страха. Поднять голову и вдохнуть полной грудью. Дальнейшей жизни в этом аду я себе не представлял.

Из-за внешнего резко негативного давления во мне родилось в ответ чувство противодействия. И чем тяжелее давила на меня детдомовская жизнь снаружи, тем сильнее росло во мне сопротивление. Я не хотел претвориться здесь в пыль и исчезнуть с лица земли.

Я хотел жить дальше. Несмотря ни на что.

Жить за моих родителей.

За бабушку.

За всю мою погибшую семью.

Жить не когда-нибудь потом, а именно сейчас, проживать каждый сегодняшний час, каждую минуту.

Мои чувства оказались настолько сильны, что подходящий случай вырваться из плена несвободы представился совсем скоро. На восьмой день пребывания в детдоме меня вызвала к себе в кабинет директриса. Имени её я так и не запомнил. Эта немолодая, серая, тусклая женщина, несмотря на строгий неприступный вид, громкий голос и тяжёлую командирскую походку, вызывала во мне не страх, а чувство безразличия.

Постучав в обшарпанную, чуть покосившуюся дверь кабинета директора и получив разрешение войти, я робко переступил порог обширной комнаты с непонятным, но весьма неприятным запахом. Я молча присел на колченогий стул, стоящий перед начальственным столом, мельком взглянул на сидевшую у стены женщину. Директриса полистала какие-то бумаги, подняла на меня глаза и сказала:

– Ну, здравствуй, Глебов. Тут вот пришла Юлия Марковна, соседка по квартире, и просит отпустить на похороны твоей бабушки. Похороны сегодня, так что думай скорее. Пойдёшь?

Бабушка! Похороны бабушки?! Меня будто ударили оголённым проводом: по всему телу прошла сильная волна непонятного острого чувства, и я невольно дёрнулся на стуле, чуть не упав с него.

Кожа от макушки до пяток покрылась мурашками.

Заныл желудок.

Рот наполнился слюной.

Кровь прилила к лицу.

Увидев мой непроизвольный кивок, задрожавшие руки и наполнившиеся слезами глаза, директриса хмуро добавила:

– Не вздумай убегать. Сразу после похорон Юлия Марковна привезёт тебя обратно. Я взяла с неё расписку об ответственности за тебя, так что ты уж не подводи знакомого человека. К ужину возвращайся. Твоя порция будет тебя ждать в столовой.

И больше ничего: ни слова соболезнования, ни ободряющего жеста или просто тёплого взгляда. Каменная глыба ледяного чиновничьего равнодушия. Передо мной был не педагог, а сухой бездушный параграф, не знающий самых простых человеческих чувств.

После этих слов женщина, назвавшаяся Юлией Марковной, попрощалась с директрисой и протянула мне руку. Посмотрев мимо неё мокрыми от слёз глазами, я встал и молча поплёлся на выход. Колени подгибались, хотелось кричать от боли и жалости к самому себе. Проходя мимо вешалки, я сдёрнул, не глядя, первую попавшуюся куртку и натянул на себя.

На улице в лицо нам дохнула осенняя прохлада. Солнце спряталось, ветер гонял по дорогам остатки облетевших листьев, поднимал вверх сухую пыль и мелкий мусор. Небо, обложенное тёмно-серыми тучами, грозило скорым дождём. Выйдя из грязного старого здания с немытыми стёклами на свежий воздух, мы пошли с незнакомой мне женщиной, назвавшейся соседкой, к остановке автобуса.

– Ты меня совсем не помнишь, Антон, – заговорила незнакомка со мной, когда автобус тронулся. Купленные за проезд билеты она положила в карман пальто. – Мы с мужем переехали в вашу квартиру около двух месяцев назад, в конце лета. Я много работаю и возвращаюсь домой поздно вечером, вот ты меня и не запомнил. Но я знала твою бабушку, Алину Михайловну, она была хорошим и добрым человеком. Поверь, мне искренне жаль, что в твоей семье случилось такое несчастье.

Я молча смотрел за окно на проплывающие мимо здания с серыми от грязи стёклами, на голые деревья, на хмурых, шагающих по своим делам людей. Мне не нужны были откровения этой женщины, но знать правду о том, что же случилось на самом деле, очень хотелось. Знать те обстоятельства, о которых говорил милиционер, стоя у дверей нашей комнаты. Правду о том, почему моя бабушка ушла, не попрощавшись со мной. И почему прощаться с ней должен был первым я. С ней, мёртвой.

– Отчего бабушка умерла? – выдавил я через силу, размазывая рукой льющиеся по щекам слёзы.

Соседка молча вытащила из сумки большой носовой платок и протянула мне, осторожно прикоснувшись к моей щеке. После того как я отёр лицо и почистил нос от лишней влаги, она ответила:

– Видишь ли, Антон. Ты уже не ребёнок, подросток, поэтому я расскажу тебе всё, что знаю сама. Так будет лучше. Помнишь нашего третьего соседа, Рашида? Так вот, когда он пришёл домой из магазина, то увидел, что дверь в квартиру открыта, а твоя бабушка лежит на полу мёртвая в луже крови. Так он объяснил милиционерам. Я забежала тогда домой пообедать и сама слышала его слова.

– Я хочу назад в нашу квартиру. Не могу больше оставаться в детском доме. Задыхаюсь. Противно. Вы можете мне помочь?

Вопрос прозвучал для женщины неожиданно.

– Извини, Антон, но кроме как привезти тебя попрощаться с бабушкой, больше ничего я сделать не в состоянии. Прости. Я считаю нужным просто рассказать о том, что знаю сама. – Женщина теребила вязаные перчатки и смотрела в мою сторону так, как будто чувствовала вину за случившееся несчастье. – Честно говоря, нам так и не сказали, что случилось в тот день, кто и за что напал на Алину Михайловну. Но тут, понимаешь, какие-то странные дела. На второй день после убийства пропал из квартиры Рашид. Комната его стоит открытая, а хозяина нет. Никто его не видел и не знает, куда он делся… Как в воду канул. А нам с мужем неожиданно предложили обмен нашей комнаты – и без доплаты! – на отдельную квартиру. Это очень большая радость для нас. Мы уже и документы подписали. Вещи почти все упаковали и переезжаем на следующей неделе… Всё так неожиданно… Что будет с вашими комнатами, не знаю, не имею представления. Они пока опечатаны. Может быть, тебе об этом расскажет твоя директриса? Или тебе нужно обратиться в отдел опеки. Совершенно не представляю, что нужно делать в подобных ситуациях… Тебе в детдоме обязательно подскажут. Мне очень жаль, что так случилось. Не переживай, рано или поздно всё разъяснится и наладится.

Последние слова моя соседка произнесла очень быстро и встала со своего сиденья: за окном мелькнула табличка «Киновеевское кладбище». Наша остановка.

Ноги сами вынесли меня из автобуса. Голову накрыло воздушным мешком, закупорив уши. Плечи опустились, придавленные горем. От Антоши Глебова остались только глаза, сам же он словно растворился в сыром прохладном воздухе, не в силах пережить навалившееся несчастье.

Смутно помню, как прощался с бабушкой. Не с ней, её мне даже не показали. С воспоминанием о ней. Я видел только грубо сколоченный ящик, в котором она лежала. Неживая. Молчаливая, холодная, закоченевшая. Гроб заколотили, не дав взглянуть на последнего родного мне человека. Почему? По какому праву у меня отняли и эту единственную привилегию прикоснуться к милому лицу, поцеловать мёртвые губы, положить голову на холодные руки?

Злое время.

Бессердечные люди.

Жестокий мир.

В голове стоял густой туман, прерываемый время от времени всполохами услышанных от Юлии Марковны слов:

на полу в луже крови…

приехала пообедать…

не запомнил…

кухонным ножом…

комнаты опечатаны…

переезжаем…

Рашид исчез…

твоя директриса…

Слова повторялись, наталкивались одно на другое и кружились в беспрестанном хороводе. Как только мой мозг натыкался на последнее слово – «директриса», через тело проходила стрела электрического тока, выталкивающая меня в реальность, куда мне совсем не хотелось возвращаться из туманного пребывания. Меня кружило, крутило и переворачивало, как на качелях.

Окончательно очнулся я от громкого звука, раздавшегося из могильной ямы, разинувшей чёрную пасть. Комок сырой смёрзшейся земли громко стукнулся о крышку неотёсанного гроба. Рядом с могилой стояли только мы с Юлией Марковной. Она-то и кинула, по христианскому обычаю, землю на крышку гроба.

В двух метрах от нас облокотились на металлическую оградку соседнего захоронения двое неопрятно одетых и небритых мужчин. Они смотрели на нас и курили папиросы. Рядом с ними лежали две грязные лопаты. Они ждали, когда мы уйдём, чтобы закончить работу. Закопать, закидать землёй остатки родного мне человека. Закрыть последнюю страницу жизни Алины Михайловны Глебовой, 1926 года рождения. Самой замечательной бабушки на свете…

В эту самую секунду я впервые не поверил её словам о том, что жизнь очень проста. Отрезвел оттого, что перестал понимать окружающее. Жизнь для меня в этот момент показалась неподъёмной, как земной шар. Страшной, как вселенский ужас. Несправедливой, как все мои несчастья. И – конченой. Глядя в чёрную дыру вечности, куда леденящими душу секундами уходил от меня последний родной мне человек, я захотел тоже умереть.

Вместе с моей бабушкой.

Любимой.

Единственной.

Моей умершей Вселенной.

Захотел лечь рядом с ней.

Потесниться, прижаться.

Забыть обо всём на свете.

И только чувствовать её любовь и заботу.

Ласку и внимание.

То, что она мертва, не мешало мне думать о ней, как о живой, стремиться к ней.

Мне казалось, что мои мозги опухли от лихорадочных мыслей. Они бестолково метались внутри нагревающейся от напряжения голове, не находя ни подтверждения, ни отрицания. Я разрывался между двумя полюсами, двумя мирами, между жизнью и смертью.

Не сошёл ли я с ума, думая о смерти? Думая о мёртвой, как о живой? Но ведь бабушка действительно мертва. Ушла, оставив меня в одиночестве. Другой такой у меня больше нет и никогда не будет. Никогда. Зачем же тогда жить? Её, мою жизнь, отнял у меня кто-то другой, кого я не знаю. Унёс с собой, оставив меня, беспомощного, стоять на распутье. Меня, несамостоятельного подростка, не знакомого со взрослой жизнью…

Меня бросало то в жар, то в холод, пока я, глядя на разинувшую беззубый чёрный рот могилу, не решил – жить. Страх жизни пересилил страх смерти. Желание жить потянулось вверх тонким вялым ростком и уткнулось в первую трезвую мысль: если уж не умереть, то неужели нельзя хоть что-то отвоевать у жизни? И я проснулся. Проснулся для жизни и борьбы.

– Можно я посмотрю ещё раз на наш дом? – поднял я мокрые от слёз глаза на Юлию Марковну. Голоса у меня почти не было – он растворился в несчастье. – Раз в квартиру нельзя, но на дом-то посмотреть можно? В последний раз. Пожалуйста!

Женщина колебалась несколько бесконечно долгих секунд. Сверху с ветром легла на лицо микроскопическая влага, больше похожая на колючие иголки льда, чем на дождь. Моё сердце приостановило бег, ожидая решения дальнейшей жизни. Дыхание замерло. Тело напряглось.

– Ну-у-у, хорошо. Мы проедем к нашему дому. Но совсем ненадолго. Ты посмотришь на него, и потом сразу поедем назад в детский дом. Я подписала бумагу и взяла за тебя ответственность, но мне тебя так жаль, Антон… Мы съездим, в виде исключения… Тебе же надо успеть к ужину. Так сказала твоя директриса.

В голосе говорившей слышалась жалость и какая-то виноватость.

Не любовь.

Не участие.

Не сопереживание.

Она уже успела завернуться в кокон собственных несчастий.

Подъезжая всё ближе к дому, бывшему ещё две недели назад моим, я всё больше утверждался в мысли как-то увильнуть и не возвращаться в ненавистный детдом.

В его обшарпанные и грязные стены.

К полуголодному существованию.

К грубым отношениям.

К обделённым и забитым сверстникам.

Я не хотел обрастать, как они, коконом ненависти. Мне до ломоты в коленях хотелось убежать.

Сейчас, сию же секунду.

Иметь если не любовь, то хотя бы немного свободы.

Свободы от насилия и ограничений.

Чувства рвались наружу, мне с трудом удавалось их сдерживать.

Автобус остановился там, где всегда. На остановке, известной мне своим чуть покосившимся столбом с табличкой «Невский Проспект». Знакомый серо-розовый дом, задвинутый в глубину двора, печально глядел на меня давно не мытыми грязными стёклами, как будто раздумывая: а не втянуть ли меня обратно. Меня, вытолкнутого отсюда всего несколько дней назад чьей-то чужой, злой волей. Меня, отвергнутого, несчастного, раздавленного. Даже он, старый бесчувственный каменный дом, проникся жалостью к моей судьбе. Захотел помочь и утешить.

Чем ближе мы подходили к родному подъезду, тем сильнее мне хотелось вот сейчас, прямо в эту секунду развернуться и убежать. Непонятно откуда взявшееся благоразумие останавливало, предупреждало: пока нельзя. Нельзя, чтобы Юлия Марковна увидела, в какую сторону побегу. Иначе она поймёт, что я – беглец и догадается о моём плане. Сразу узнает, за какой дверью я хочу скрыться.

Нагонит. Поймает. Схватит.

Вот тогда мне будет конец.

Без доверия. Без вариантов. Без прощения.

– Ой, – вскрикнул я неожиданно для своей провожатой и сморщил нос от боли. Протянув к глазам идущей рядом женщины свой палец с выступившей на небольшом порезе каплей крови, я стал трясти рукой. – Опять кровь пошла. Наверное, заражение. Никак не могу остановить. Уже несколько дней не заживает. Может, у вас дома есть йод и бинт перевязать ранку? У них, вернее, у нас, в детском доме аптечка пустая.

Надежда не покидала меня. Жалость – единственно доступный мне инструмент, моё оружие. Ведь можно же взрослой женщине хотя бы на несколько минут выйти из своего кокона и пожалеть маленького несчастного мальчика? Так думал я, и мой наивный расчёт оказался верным. Меня, сироту, жаль – это нормальная реакция более успешного и счастливого человека. «И даже если я сейчас лгу, то моя неправда никого не убивает», – эта спасительная мысль оправдывала ложь, которая всегда была мне противна.

Беспомощно оглянувшись вокруг, будто за подмогой, Юлия Марковна несколько минут размышляла, что же со мной делать. Выбор у неё был невелик. Приходилось решать, что важнее – данное слово или муки совести из-за не оказанной ребёнку помощи. Решение, вклинивающееся острым краем между разумом и душевным порывом.

Между прагматизмом и порядочностью.

По большому счёту, между эгоизмом и альтруизмом.

Наконец, взглянув на меня умоляющим взглядом, она сказала несколько заговорщицким тоном:

– Антон, я не могу пригласить тебя к себе. Муж сейчас дома, он рассердится, если узнает, что ты здесь. Он ведь не знает, что я взяла тебя на похороны. Ему эта затея не нравилась с самого начала, он был против. Пообещай, что подождёшь меня здесь на лавочке. Я вернусь ровно через пять минут. Принесу йод и бинт. Перебинтую тебе палец, и мы поедем обратно. Посидишь?

Я кивнул головой и опустил глаза, скрывая радостную улыбку и усиленно дуя на палец, на котором специально расковырял вчерашнюю ранку. Как только Юлия Марковна повернулась ко мне спиной, я стал энергично потряхивать рукой, чтобы ранка закрылась быстрее. Этому учила меня когда-то бабушка. Радуясь в душе, я смотрел в удаляющуюся от меня спину женщины, невольно подарившей мне свободу. Но об этом она пока не знала.

Не успела тяжёлая деревянная дверь подъезда закрыться, скрывая за собой мою бывшую соседку, как я соскочил с лавочки и помчался изо всех сил на соседнюю улицу. Моей целью был огромный Эрмитаж, находящийся в нескольких минутах ходьбы от нашего дома. Мы часто ходили туда с бабушкой, и я неплохо ориентировался в его многочисленных залах.

Только бы добежать до него.

Исчезнуть в толпе.

Раствориться среди посетителей.

Обрести долгожданную свободу.

Последние метры до главного здания Эрмитажа, Зимнего Дворца, я прошёл нарочито медленно, приглаживая растрепавшиеся волосы. Вязаную сине-белую шапочку я успел потерять по дороге, пока бежал, не заметив этого в спешке. Осторожно оглянувшись назад и не увидев ничего подозрительного, я вошёл в спасительный храм. В бесконечный, как мир, и прекрасный, как жизнь, храм искусства и культуры.

Я крутил головой по сторонам и глазел на выставленные в огромном вестибюле знакомые скульптуры, а сам напряжённо думал, как без билета пробраться в музей. Побродив немного среди многочисленных туристов, я было приуныл. До тех пор, пока не увидел группу школьников, приехавших на экскурсию. Я тут же подошёл к ним и встал так, чтобы было понятно: для них – особняком, для посторонних – в группе. Хорошо, что женщина-контролёр чуть отвлеклась, а учительница, пришедшая с классом, и вовсе не смотрела в мою сторону – таким образом я сумел вместе с другими детьми незаметно проскользнуть внутрь. Проскочив мимо контролёрши, я немного отделился от школьников. Но не оставил их совсем, шагая вверх по красной ковровой дорожке широкой мраморной лестницы рядом с ними и одновременно в стороне. На верхней площадке, опасливо свесив голову вниз и оглядев пространство, видимое глазу, я успокоился. Погони не было. Всё, кажется, спасён. Свободен. Здесь меня отыскать будет непросто.

В туалете для посетителей я чисто вымыл руки и умылся. Ранка на пальце успела затянуться и уже не кровоточила. Немного почистив одежду, я пригладил волосы. Теперь из зеркала на меня смотрел не мальчик-сирота, а самый обычный петербургский подросток. Отвернувшись от всех лицом к окну, я достал из кармана бутерброд с мягким сыром, приготовленный специально для меня Юлией Марковной, и стал медленно жевать. Думать ни о чём не хотелось. Усталость и переживания долгого дня навалились на меня, осушив голову и растрепав мысли. Захотелось домой, в свою постель. В домашний уют.

Запив сухую еду водой из-под крана, я отправился искать тихое место, где можно было бы устроиться на ночлег. На долгие дни и ночи, недели и месяцы. Потому что идти мне было больше некуда. Этот огромный музей казался мне наилучшим прибежищем для сироты. Несравненно лучшим, чем детский дом. Несравненно лучшим, чем беспризорная жизнь на улице…

Эрмитаж готовился к закрытию. Служащие предупреждали об этом заметно поредевший поток посетителей, радовались окончанию долгого и тяжёлого, на ногах, рабочего дня. Мне нужно было быстро найти для себя незаметное местечко и схорониться там. Спрятаться, зарыться, исчезнуть от всевидящих глаз работников музея. Уж они-то меня точно не пожалеют. Меня, бродяжку с улицы, ставшего таковым две недели назад и бывшего до этого самым обычным подростком.

Огромный музей с сотнями залов, километрами паркетных и мраморных полов, с миллионами бесценных экспонатов, я выбрал себе на жительство.

Как альтернативу потерянному дому.

Как замену бабушкиной любви.

Как большой и ласковый кокон уверенности и стабильности, в который мне хотелось как можно быстрее завернуться.

Глава 5 Невидимый среди великих

Только спустя несколько тревожных недель мне удалось определиться с местами обитания. Cпальными местами. На моё счастье, в это смутное время конца восьмидесятых годов в Эрмитаже отсутствовали хорошие системы наблюдения и сигнализации. Как, впрочем, и плохие. Боязни быть отслеженным камерами у меня не было. Да, честно говоря, о камерах в то время я даже не думал. Я о них просто не знал. Эта идея пришла мне в голову через много лет.

Залы музея замечательно проветривались и прогревались. А может быть, и нет. Во всяком случае, температура внутри зданий, объединённых в музей, оставалась более или менее ровной. То ли потому, что залов было много. То ли потому, что стены толстые, а потолки высокие. Не знаю. Несмотря на пролетающий за окнами снег, внутри было тепло. Хотя иногда тепла хотелось чуть больше. Холодными осенними, а затем и зимними ночами.

Еда – вот что оказалось большой проблемой для выживания. Особенно в первые недели. Голод стал злым спутником беглеца. Пустой желудок всё время толкал в бока и подгонял меня: «Иди, иди отсюда! На улицу, в город! Там много еды. Ну, если и не много, то тебе, во всяком случае, хватит. Не то, что здесь. Так ведь можно умереть. Иди, оставь идею жить на свободе. Лучше быть несвободным, зато сытым. Тут не до принципов: если хочешь остаться живым, придётся пожертвовать свободой. Разве не так?»

Мне не нравились такого рода, часто повторяющиеся внутренние монологи, но я держался своей цели остаться полуголодным, но свободным. Этому меня тоже научила бабушка. Она часто повторяла, гладя меня по голове нежной мягкой рукой:

– Антоша, если ты чего-то захочешь, то обязательно этого добьёшься. Знаешь, родной, многие уверены, что их мечта неосуществима, только потому что кажется слишком фантастичной или даже сумасшедшей. Не дружи с такими людьми – они ничего не добьются в жизни. Я много лет прожила на свете, многое видела, много знаю, именно поэтому говорю тебе эти слова. Если у человека есть мечта, она обязательно исполнится. Здесь важен один пункт, о котором знают те, у кого она уже осуществилась. Люди терпеливо шли к своей мечте. Шли, невзирая ни на что: ни на пессимизм родственников, ни на предательство друзей, ни на неверие коллег. У человека, идущего вперёд, не должно быть ни капли сомнения. Вот тогда у него всё получится. Он победит. Добьётся своей цели.

И вот еще о чём многие люди просто забывают – нужно точно знать, чего ты хочешь добиться. Помнишь слова из сказки: «Иди туда – не знаю куда. Принеси то – не знаю что»? Вот так происходит у многих из нас и в жизни – мы не знаем, куда хотим прийти, кем стать, о чём мечтать. А ведь это самый первый, самый важный шаг к осуществлению мечты. Если ты не знаешь, к чему стремиться, то никогда не попадешь в страну своих фантазий. Так что не бойся мечтать, Антоша, верь в себя, и тогда твои мечты обязательно сбудутся!

Эти слова часто звучали в моих ушах, помогая заглушить голод. Я мечтал о столе, полном еды. О том, что сижу в большой светлой комнате около камина и поглаживаю живот после сытного ужина. О том, что я – альпинист с большим рюкзаком за плечами и мне обязательно нужно добраться до следующего перевала, туда, где стоит избушка, в которой полно еды. Мои мечты заносили меня во дворцы царей, где я становился гостем за богато накрытом столом. В своих фантазиях я улетал космонавтом в небо и терпеливо ожидал посадку на Землю из-за сломавшейся на корабле двери, за которой лежали запасы еды в тюбиках.

Я долго простаивал перед полотнами, на которых была изображена хоть какая-то снедь: ваза с яблоками, дичь, свисающая гроздь винограда. Я смотрел на эти картины, отходил от них, небрежно посвистывая про себя, как будто мне было всё равно.

И я победил.

Не ушёл из музея, не умер с голода.

Вода из кранов в туалетных комнатах текла всегда. В питье я себе не отказывал. Но пока нашёлся постоянный источник прокорма, прошло время. Разгуливая по залам дворца, я нашёл двери, которые не всегда запирались после закрытия музея – за ними находились помещения научных сотрудников. Или небольшие комнаты для обслуживающего персонала.

Еды там оказывалось очень мало. Люди, работающие среди золота, мрамора и драгоценных камней, питались скудно, и мне приходилось выискивать последние крохи, что они забывали или прятали на завтра. Остатки печенья.

Банка килек в томате.

Подсохшие бутерброды.

Яблоко.

Стеклянная банка с солёными огурцами домашнего посола.

Бутылка кефира.

Пакет сока.

Батон.

В маленьких редких холодильниках иногда задерживалась сметана, кусочки колбасы, салаты, варёные яйца – богатство для голодного. Важно было себя сдерживать и не съесть за один раз всё найденное, чтобы ни коим образом не вызвать подозрение. Ни один человек не должен был догадаться, что кроме музейных экспонатов, кто-то ещё находится во дворце. Не посещает его, а именно в нём живёт.

Известно, что для проживания есть дома.

Квартиры. Комнаты. Подъезды. Подворотни.

Даже улицы.

Но не музеи. Музей только для меня. Это моя тайна, куда не должен проникнуть чужой.

Ещё одно было жизненно важным – днём служители ни в коем случае не должны меня заметить и запомнить. Иначе – милиция и опять детский дом.

Страшный конец. Невозможный. Смертельный.

Это страшило меня сильнее всего, поэтому приходилось брать пример с Маугли, прятавшегося среди лиан и не замечаемого в джунглях.

Моя задача оказалась не из лёгких: стать незаметным в залах огромного дворца.

В залах богатства. Мощи. Великолепия. Поклонения вечному искусству.

Приходилось каждый день выбирать заковыристые маршруты. Менять их, переходить в другое здание Эрмитажа. На другой этаж. Менять эпоху. Культуру. Вкус. И уметь затеряться в толпе туристов, экскурсантов, школьников, пожилых людей. Впрочем, это было не так сложно. Я мог сойти и за отставшего от родителей подростка, и за чьего-то внука, плетущегося за бабушкой или дедом, и за школьника-отличника, и просто за интересующегося искусством посетителя. Для своих лет я был высоким, но очень худым. Со спины меня можно было, хоть и с натяжкой, принять за худосочного молодого человека. Лицо же всё равно оставалось далеко не взрослым.

Со временем мне пришла в голову мысль иногда видоизменять внешность, чтобы не примелькаться и не вызвать подозрения якобы частыми посещениями музея. Снять курточку и повесить на руку. Застегнуться на все пуговицы. Носить её расстёгнутой. Прихватить волосы в пучок. Расчесать то на правую, то на левую сторону. Эта идея оказалась гениальной. Каждое из маленьких спасительных ухищрений помогало оставаться незамеченным в приютившем меня Эрмитаже, ревниво и бережно охранявшем вместе со мной тайну беглеца.

За многие месяцы обитания в Зимнем Дворце я приобрёл поистине бесценные для себя вещи.

Забытую кем-то на подоконнике расчёску.

Обронённый шарф.

Женскую сумочку с маникюрным набором, платочком, рассыпанной мелочью.

Детскую пелёнку, которая служила мне полотенцем.

Но это было ничто по сравнению с тем, что я обнаружил в гардеробе. Истинный клад.

Однажды вечером, спустя более полугода после добровольного заточения во дворце, прячась за колонны, чтобы не быть замеченным с улицы, я спустился по широкой лестнице на первый этаж. По этой мраморной лестнице, покрытой красной ковровой дорожкой, я зашёл в мою добровольную тюрьму поздней осенью. Сейчас на дворе стояло лето. Я мог об этом догадаться по белым ночам, накрывшим мой город. Ночи и дни были одинаково светлые и разноголосые. День и ночь различались для меня в новом жилище только тишиной, царящей в залах. Счёта дням я не знал. О месяцах догадывался или осторожно спрашивал посетителей музея – чаще ровесников, чтобы избежать подозрений. О течении времени старался не думать. Моё любопытство тесно вжалось спиной в стену за крепко запертой дверью страха и выходить оттуда не собиралось.

Спустившись вниз, медленным шагом я пересек пространство вестибюля и зашёл за мраморную стойку гардероба. Пробежав глазами по пустым полкам под стойкой, я прошёл вглубь, рыская взглядом по сторонам и надеясь что-нибудь найти. Хоть забытый пирожок. С задумчивым видом я постоял между ровными рядами пустых вешалок. Поднял глаза на расписной потолок. Опустил их и уткнулся взглядом в боковую дверь.

Небольшого толчка оказалось достаточно, чтобы она приоткрылась. Комнатка показалась не такой маленькой, как я думал. Выключатель находился внутри на уровне поднятого локтя. Окон в помещении не было, неяркая лампочка осветила колченогий столик и два стула. Повернув голову влево, за дверь, я увидел грубо сколоченные стеллажи с лежащими на них различными вещами. Полки тянулись вверх от самого пола и занимали две стены.

Мои глаза различили аккуратно сложенные куртки, зонтики, детскую и взрослую обувь, сумочки, упаковки с различными техническими и кухонными приспособлениями, спортивную одежду, рюкзаки, книги, несколько фотоаппаратов, бинокли, две настольные лампы, ракетки для тенниса и массу других вещей, требующих более пристального изучения.

Отдельно на трёх полках лежали разнообразные головные уборы – от зимней меховой облезлой шапки до новенькой бескозырки. Внизу выстроились в ряд картонные коробки с разной мелочёвкой, такой, как расчёски, тюбики с губной помадой, лампочки, пустые кошельки, шейные платки и шарфы, ключи в связках и по отдельности, блокноты, карандаши, ручки и прочие нужные и не очень нужные своим хозяевам вещи. На каждой из коробок стояла дата: 1986, 1987, 1988… Коробка с цифрой 1989 была заполнена только на треть.

В дальнем углу, за стульями, примостились три детские коляски, санки, крепкий табурет с мягким сиденьем, трехколёсный велосипед и лестница-стремянка.

«Ведь это ж целое сокровище, клад, золотой запас!» – промелькнуло в голове, а сердце сладко заныло: за полгода жизни в Эрмитаже моя одежда обветшала, износилась до дыр и давно источала неприятный запах. Каждый день я боялся, что меня остановит кто-либо из сотрудников музея, спросит входной билет и потом выпроводит, как безбилетника и беспризорника. Такого окончания своей полуголодной, но безопасной жизни я не хотел. Именно поэтому комната с забытыми вещами оказалась для меня даже важнее, чем еда. На этих полках лежала моя будущая безопасность.

С волнением подошёл я к ближайшему стеллажу и принялся методично перебирать вещи, подбирал что-то и тут же примерял на себя. Разворачивал детские, женские и мужские унылые куртки, жалея, что летом они мне не понадобятся. С пристрастием примерил двое новых брюк и трое спортивных штанов, остановившись, наконец, на чёрном трикотажном трико «Адидас», лежащем под брюками в надорванном магазинном пакете, и от души поблагодарил работниц гардероба за их честность. Не подходящие мне по размеру или сезону штаны, свитера и куртки я аккуратно складывал обратно на полки, чтобы никто не смог догадаться о моём невольном вторжении в «Лавку забытых вещей» – так я назвал неожиданную и счастливую находку.

Новая футболка вместо изношенной и более чем грязной рубашки нашлась быстро: штук двадцать их лежали разноцветными стопочками в самой середине одной из полок. Мне оставалось только удивляться, зачем люди приходят в музей из магазинов с покупками? Чтобы забыть их там? То ли искусство влияет на них оглушающим образом, что, оставив в гардеробе коробку с новой кастрюлей, они уже не возвращаются за ней с другого конца города. То ли вообще забывают о купленных мелочах. Мне это было непонятно.

Впрочем, проблемы других людей без промедления отошли на другой план, потому что у меня самого появилась небольшая проблема с последней частью гардероба – нижним бельём. Свои трусы я выбросил несколько месяцев назад из-за неприятного запаха, исходящего от них. Теперь же, внимательно осматривая аккуратно сложенные в стопочки вещи, я нашёл там только упаковки с детскими трусиками, шорты и пару кружевных женских изделий, которые никогда в жизни не смог бы надеть на себя. Приложив к бёдрам вытащенные детские трусики, я тяжело вздохнул – из младшего школьного возраста я давно вырос. Шорты доставали мне до колен и на роль нижнего белья не годились. На кружевные изделия смотреть не хотелось. Медленно и удручённо складывая вытащенные из целлофановой упаковки трусики, я было приуныл, но меня вдруг осенила счастливая идея и развернула лицом к картонным коробкам.

После недолгих поисков в моих руках оказались небольшие маникюрные ножницы, забытые в одной из сумочек, лежащих грудой на полках. Сделать два разреза по бокам оказалось сущим пустяком. После этой несложной операции я натянул на себя детские трусики с разрезанными шлицами по бокам, и – о, счастье – у меня оказалось чистое нижнее бельё! От удовольствия я даже стал напевать себе под нос. Теперь оставалось пройти в один из туалетов музея и чисто помыться, чтобы чувствовать себя обновлённым и совсем счастливым. Старые вонючие вещи я стянул в тугой узел, тщательно завернул в найденные газеты и положил в высокую мусорную корзину у входных дверей музея.

В туалете тёплая вода из крана не текла, поэтому пришлось протереть тело холодной водой с мылом. После этой процедуры я почувствовал себя чистым и переоделся в счастливо найденные вещи. С довольной улыбкой я посмотрел на своё отражение в большом зеркале, подумал и вновь вернулся в комнату-склад забытых вещей.

Через несколько минут кропотливых поисков в моих карманах исчезли перочинный ножик, расчёска и два карандаша. Поколебавшись не более секунды, я вновь опустил руку в коробку, и под мышку нырнул толстый чистый альбом для рисования. На всякий случай. Небольшое зеркало, прибитое над столом, притянуло взгляд, и я увидел в нём отражение совсем другого мальчика, который мне очень понравился.

С этих пор у меня не возникало проблем с переменой вещей. Мне жизненно необходимо было выглядеть чистым, опрятным, занятым. Иначе можно вызвать подозрение.

Подозрение – это недоверие.

Недоверие – большая угроза.

Мне следовало опасаться усиленного внимания к моей персоне и не выглядеть беспризорником среди чистых, сытых и довольных посетителей храма искусства. Удача сопровождала меня, не давая пропасть и быть пойманным.

Раньше мне не приходила в голову мысль, что музей можно сравнить с моим письменным столом. В том и в другом, оказывается, нужно наводить порядок. Два раза в год в моём новом обиталище проводилась генеральная уборка. О ней я случайно узнал из рабочего графика, вывешенного в одном из служебных помещений, куда забрался в поисках еды. Удивившись, но не придав прочитанному тексту особого внимания, я вспомнил о генеральной уборке в музее, когда однажды утром услышал громкие звуки голосов, звяканье вёдер и клацанье стремянок. К счастью, мне вовремя удалось скрыться подальше, а потом и поменять своё убежище, чтобы не попасться на глаза уборщицам. Их было не так уж и мало. Казалось, ими заполнены все нескончаемые помещения Эрмитажа.

Эти люди мыли окна.

Сметали пыль с картин, гобеленов, скульптур.

Чистили ковровые дорожки.

Вентиляционные шахты.

Натирали паркетные полы.

Генеральная уборка, о которой я знал заранее, застала меня всё же врасплох. Она оказалась ещё одним предостережением о существующей вокруг опасности. Оставаться незамеченным в музее полгода – и вдруг так нелепо попасться людям на глаза во время уборки. Нет, только не это! Остаться в стенах Эрмитажа и дальше жить невидимкой – вот что было моей главной задачей.

С этого неожиданного экзамена на внимание и выдержку пришлось стать вдвойне, втройне осторожным. И внимательным. Днём и вечером я с удовольствием ходил по залам музея, с интересом рассматривал понравившиеся экспонаты, равнодушно проходил мимо других, мне неинтересных. Залы со скульптурами поражали моё подростковое воображение.

Зачаровывали.

Притягивали.

Вызывали на откровенный разговор.

Именно здесь одинокого мальчика окружали белые или желтоватые фигуры людей, с которыми можно было охотно общаться вечерами, когда приходилось оставаться совсем одному в бесконечных анфиладах комнат. Зевсы, Геркулесы, Гераклы, едва прикрытые плащами или туниками, а то и вовсе нагие, стояли на мощных мускулистых ногах, смотрели вдаль, выставляли напоказ красивые, сильные тела. Мифические боги и богини загадочно улыбались и скрывали от чужих глаз известные только им и недоступные нам, простым смертным, тайны. Их прекрасные и странно-манящие фигуры тянулись рядами, располагались полукругами, прятались в углах залов или составляли прерванные параллельные линии. Мне, зрителю, оставалось только восхищаться гармонией камня и величавым спокойствием вечности, окружающей их. Я очаровывался необыкновенно точной и загадочной работой человеческих рук, дошедшей до нас в скульптурах. Осторожно притрагивался к камню, втайне надеясь почувствовать биение пульса, ощутить тепло мраморной кожи, увидеть блеск неживого взгляда.

На женские фигуры я смотрел с особым вниманием. Медленно обходил их со всех сторон. Осторожно касался пальцами. Порой мне казалось, что вот эта мраморная белокожая красавица Афродита – моя мама, выходящая из тёплых волн моря. Или вот она – прекрасная Венера, которая не успела одеться и замерла, остановилась полуобнажённая, с едва накинутым на бёдра покрывалом, поражая зрителя чистой красотой и совершенством тела. В каждой из этих фигур я находил ускользающие из памяти родные черты мамы, напрягал воображение и с робкой надеждой переносил их на прекрасные мраморные статуи.

Время от времени моё внимание неожиданно и панически смещалось в сторону чисто физиологического мальчишеского интереса: неужели у всех девочек, а потом и женщин, такие тела? Устроены совсем не так, как у мужчин.

Почему?

С какой тайной целью?

Странные и притягивающие.

Загадочные и манящие.

Хотелось разгадать их тайну. Дотронуться до холодной мраморной груди, чтобы почувствовать её человеческое тепло, её волнующее очарование. Провести пальцами по гладкому ровному животу и ощутить под его каменной кожей пульс жизни. Коснуться внутренней части бёдер, так странно и зовуще приковывающей мальчишеский взгляд. Просыпающиеся внутри меня от вида прекрасных нагих тел непонятно-тревожные чувства просились наружу. Напрягали голову. Заставляли задумываться и стыдиться.

Из всех увиденных и прочувствованных скульптур любимых у меня оказалось две. Не скажу, что другие нравились меньше, но эти две были напрямую и неразрывно связаны с моей жизнью. Так мне казалось, хотелось в это верить.

«Гибель Адониса» предстала передо мной неожиданно и заставила резко остановиться, будто тело наткнулось на невидимую стену. Сердце дёрнулось вверх и застучало от волнения. Дыхание остановилось. Передо мною возвышался мальчик Антоша-Адонис, раненый диким зверем, олицетворяющим для меня враждебный окружающий мир. Он, этот мир, изрыгнул меня, ребёнка, из своего чрева, лишил иллюзий, отверг, заставил одного карабкаться по острым скалам нелюбви и одиночества.

Отнял родителей.

Забрал бабушку.

Оставил без дома и заботы близких.

Выкинул в страшный мир ненависти, равнодушия, злобы.

Адонис был я, отдающий по капле молодую кровь за каждый прожитый час, каждую прожитую и понятую истину. То же страдание – сегодня, как и вчера. Борьба за лишний час и миг жизни. И тоже – один. Без друзей, без семьи, без поддержки.

Кто победит: враг или я?

Время или я?

Сила или хитрость?

Кто умрёт первым: Адонис или зверь?

Эта притягивающая магнитом скульптура отчаянно завораживала. Давала новые надежды. Отчего-то добавляла радости. Заставляла бороться дальше. В этой мраморной борьбе я поставил на Адониса и его победу. Мою победу.

Следующим открытием после Адониса стал для меня Огюст Роден. Его имя я запомнил из рассказов бабушки Алины. Из её прекрасных и завораживающих историй об искусстве. В зале французского скульптора, куда я попал случайно, обходя свои тайные владения, эти полузабытые истории вдруг разом всплыли в памяти. Заставили биться сердце. Увлажнили глаза.

А началось всё так просто…

В один из жарких летних дней, когда за окнами на смену светлому дню приходила такая же светлая белая ночь и сквозь неё летел невесомый тополиный пух, ноги привели меня в зал Родена. Взгляд остановили несколько пронзительно-притягивающих к себе скульптур. Вдруг что-то непонятное задержало моё дыхание, а ноги сами привели к одной из них – она стояла в блеклом квадрате неяркого света, падающего из окна. И тут же пришло озарение: этой скульптуре не нужен был свет – она светилась изнутри. Название работы на табличке показалось мне абсолютно неверным. Это была не «Вечная весна». Передо мной находились мои молодые родители. Папа Петя и мама Ира.

Такими они были на немногих семейных фото. Такими остались в моей памяти. Влюблённые друг в друга. Молодые. Стройные. Красивые. Счастливые. В обрывках воспоминаний они всегда держались за руки. Целовались при расставании. Обнимались при встрече. Так было принято в нашей семье. Мама говорила, как ей повезло, что у неё такой замечательный муж. Папа ей отвечал, что такой прекрасной женщины, как мама, больше нет на всём белом свете…

Худосочный подросток Антоша стоял рядом со статуей, сжимая белые мраморные ноги мужчины и женщины. Эта пара безумно похожа на близких мне людей! Возможно, это их видел Роден, когда ваял свою бессмертную «Весну»? Мысленно я просил их: возьмите меня к себе! Ведь это я – ваш сын. Неужели у вас для меня не найдётся места? Как же вы жестоко поступили со мной, оставив одного.

Мне не хватает вашей любви. Вашей нежности. Вашей радости.

Ведь это я – плод вашей любви.

Вашего доверия друг к другу.

Ваш сын.

Так дайте мне место рядом с вами!

В первую мою встречу с неожиданной находкой я так и заснул под статуей. Забыл об осторожности. О голоде. Об истрепавшейся одежде. И даже о бабушке, о которой прежде никогда не забывал.

Я видел прекрасный сон о том, как качаюсь в волнах родительской любви.

Купаюсь в лучах счастья.

Лечу в бесконечном Космосе, быстро приближаясь к планете под названием Семья.

Там ждут меня мама, папа и бабушка.

Там нет печали и одиночества, а есть только радость и любовь.

На счастье, мой сон был чуток, и громкий звук резко затормозившей недалеко от музея машины заставил тотчас проснуться. За окном было так же светло, как сегодня ночью и вчера днём. Белые ночи продолжались, скульптуры неподвижно стояли на своих местах.

Я потряс головой – нужно быстрее проснуться и сообразить, что же делать. В первую очередь найти часы и узнать время. Где-то спрятаться до пол-одиннадцатого, чтобы потом до шести вечера опять бродить по залам и наматывать километры.

Бояться и не доверять.

Вздрагивать и оглядываться.

Мучиться голодом и страхом.

Великий Эрмитаж был открыт для посетителей семь с половиной часов в день. Шесть дней в неделю. И пятьдесят две недели в году.

Вечное время равномерно и хладнокровно наматывало на невидимое веретено быстро убегающие минуты, часы, дни и годы моей юной жизни.

Глава 6 Тайное знание

В нашей маленькой студии мой Учитель, Николай Львович, имел свой собственный, только ему принадлежащий уголок. Чтобы, как признавался он сам, не путаться у меня под ногами. Не мешать ни себе, ни мне мельканием «маятника» по всей комнате. Впрочем, даже уголком это место можно назвать с большой натяжкой. В свободное от сеансов время ему полностью принадлежало только старенькое кресло, оставленное в арендованной квартире, превращённой нами в студию. Увозя больную мать к себе, её дочь не захотела брать эту часть когда-то полного мебельного гарнитура из-за его преклонных лет, и Николай Львович тут же закрепил за собой красивую, но полуразвалившуюся мебельную редкость.

Когда Отец и Учитель приходил в студию, то всегда садился в вытертое временем кресло, где часто сидели и позировали мои клиенты, и смотрел, как я работаю. Он ни при каких условиях не появлялся здесь, когда я был не один. Сам творческий человек, он понимал, как важно художнику остаться один на один с объектом. Со своей моделью. В тишине. Раздумьях. Сосредоточенности.

Ему нравилось наблюдать, как я дописываю недостающие детали к портретам: вазы, гардины, любого рода декорацию. Иногда он поднимался из кресла и подходил ближе. Молча стоял сбоку, наблюдая. И только когда я обращался к нему с вопросом, охотно отвечал, подсказывал, советовал. Нам обоим нравился такой ритм совместного творчества. Николай Львович ни в коем случае не мешал мне работать самостоятельно. Я сам решал, что хочу показать, какую деталь усилить в очередной работе. Но он ненавязчиво и аккуратно продолжал давать мне уроки мастерства. Уроки профессионализма. Подсказывал, где правильнее положить тень. Как ярче прорисовать деталь.

Мне необходимо было его молчаливое присутствие.

Его компетентные замечания.

Его сомнение или одобрение.

Он учил меня видеть не только внешность очередной модели, но хотел, чтобы я непременно смог заглянуть поглубже. Напрягся и сумел сделать это.

Попробовал сковырнуть внешний лоск и, зачастую, маску человека, за которой он скрывается.

Постарался понять его отношение к самому себе, к окружающему миру.

Приоткрыл завесу его души, его внутреннего мира.

– Если ты угадаешь, вытащишь наружу внутреннее эго человека, тебе будет проще выразить всю его суть на холсте. Без этого твоя работа останется мёртвой и неинтересной. Нет смысла работать на мусорную корзину. Постарайся придать определённый смысл каждой своей картине, каждому мазку, каждому штриху.

Постепенно, шаг за шагом, я учился этой премудрости. Внимательно изучал приходящих ко мне людей.

Вот он или она садится в старинное поскрипывающее кресло, полулежит на оттоманке, стоит, небрежно облокотившись на гипсовую колонну. Держит в руке кружевной зонтик, поигрывает изящной тростью с набалдашником в виде головы льва, орла или просто позолоченного шара. Каждый выход клиента – особенный. Приходящие ко мне люди не хотят окружать себя скучными вещами повседневности. Большинство из них видят себя пришедшими из фантазий прошлого. Из неизвестного другим, но открытого им, настоящего. Из картинки неизвестной истории. Из мазка необычного. Где никто, кроме них, не был и никогда не будет. Каждому из клиентов нравится представлять себя полной загадок личностью.

Витать в своих заоблачных фантазиях.

Придумывать собственные легенды.

Моей же задачей является перенести воздушное облако разнообразных мистерий на холст.

Ограничить вымыслы людей банальным размером в сантиметрах.

Облачить в цвет.

Придать значимость, нетривиальный смысл.

Расположить на куске холста энергию мысли и закрепить её, невидимую, взмахами кисти.

Запечатлеть мгновения жизни на последующие годы.

Одна жизнь – для вымышленной истории.

Загадочный портрет для будущих поколений.

Придуманная судьба – на обозрение жаждущих.

Неважно, как внешне предстают передо мной клиенты – ухоженные, с наколками, небрежно одетые, с небогатой речью, циничные, с бриллиантами на пальцах или в ушах, наивные, развязные, открытые, вульгарные, скромные. Блондины, брюнеты, с умело уложенными причёсками или совсем без волос. Источающие запах пота, лёгкого морского бриза или крепкой лаванды. Все они разные. Все. Но что интересно, вкусы относительно их изображения на холсте разнятся совсем ненамного – в зависимости от их представления о собственном могуществе и значимости.

Мужчины не отличаются фантазией и остаются в рамках стандартных представлений о богатстве, власти и роскошной комфортной жизни.

Они любят быть изображенными на портрете в смокингах.

В чёрном шёлковом цилиндре. В длинном бархатном халате или домашней атласной куртке.

Курить дорогие трубки или толстые сигары.

Класть большие руки, унизанные дорогими кольцами, себе на колени.

Трепать за уши собаку, сидящую рядом.

Стоять с охотничьим ружьём за спиной и убитой дичью в руках или под ногами.

Быть одетым в модный костюм с золотым портсигаром в руке.

Небрежно облокотиться на крыло новенького автомобильного чуда.

Сидеть, упёршись взглядом в зрителя, за огромным столом, заваленным папками с документами.

Показать себя серьёзным.

Строгим. Состоятельным. Облечённым властью.

Таковы вкусы клиентов-мужчин.

Женщины моих богачей любят быть красивыми.

Шикарными. Вызывающими. Выглядеть аристократкой в длинном платье и шляпе с зонтиком от солнца в руке.

Лежащей на оттоманке кокеткой с эротически-приспущенным лифом или приподнятым подолом прозрачного платья.

Девочкой-школьницей с блудливым взглядом, кинутым из-под ресниц.

Танцовщицей в широкой цыганской юбке.

Изящной моделью на подиуме.

Матерью с младенцем на коленях – редкий, впрочем, случай.

Богатой содержанкой в кричащих одеждах.

Невинной скромницей с развратной усмешкой и хлыстом в руке.

Дочерью богатого папы, увешанной бриллиантами.

Женой знаменитого мужа в невиданного фасона воздушной шубке.

Неопределённого возраста наследницей огромного состояния, возлежащей в ванне-ракушке розового цвета.

Никто из моих заказчиков не хочет становиться объектом классического портрета в тёмных тонах. Никто из них не думает, что скромность украшает. Каждый стремится показать яркую индивидуальность, выделяющуюся на фоне обыденности.

Внушить доверие.

Повести плечом верности.

Вынырнуть из величия роскоши, продемонстрировать дружелюбие и открытость. Показать, не скрывая, богатство и власть, за которыми, по их понятиям, стоят зеркальным отражением честность и порядочность.

Никто из зрителей не должен догадаться, настоящее или показное – увиденное на картине. Только он, герой портрета, знает правду. Задача же Художника – максимально отдалить правду от вымысла и представить на портрете красивую сказку.

Герой картины не собирается открывать свою истинную сущность. Художник, изучив его внимательным взглядом, догадается обо всём сам.

Одна комната на двоих.

Долгие часы глаза в глаза.

Стук сердец в унисон.

Единое дыхание.

Лишь загадка в глазах: разгадает – не разгадает?

И вопрос в голове: разгадаю – не разгадаю?

Облако ожидания.

До тех пор, пока Художник не вытащит наружу стержень, на который накручен внутренний мир его героя. Его жизнь. Его суть. Но – тихо! Это – тайна!

С минуты познания чужого внутреннего мира Художник начинает творить. Он смакует своё тайное знание. Медленно и со вкусом смешивает краски. Затем начинает мазок за мазком наносить на холст. Внутренне улыбается своему знанию или остаётся серьёзным. Художник имеет право выбрать для себя настроение.

В процессе сложной, захватывающей своей мистикой работы, появляется на полотне картина, что приводит владельца в восторг. Вот и родился очередной очевидный шедевр. Портрет с потайной подкладкой, похожий на чемодан с двойным дном. Зритель не может увидеть настоящие чувства героя портрета и знание Художника, их разгадавшего. Не знает об этом Знании и заказчик. Его догадки не в счёт. Но с этой самой минуты тайна одного становится их общей тайной. Нитью, связывающей два конца одной правды.

Одной совести.

Одной ненависти, зависти или ревности…

Отец научил меня многому. Научил правильно натягивать холст на подрамник. Не бояться повторения ошибок. Разбираться в нюансах красок. Рисовать по памяти. Правильно определять размеры картины. Выбирать верные кисти. Тщательно прорисовывать даже самый незначительный элемент. Но он не учил меня проникать взглядом художника во внутренний мир сидящего передо мной человека – как и каким образом. Этому я научился сам. Знание великой тайны пришло ко мне во время работы.

Это вышло неожиданно.

Странно и сладостно.

Моё открытие случилось до нашей поездки на море. До моего первого знакомства с чудом. Однажды я рисовал портрет Насти, младшей дочки нашей соседки Ларисы. Шестилетняя девочка по природе своей была громкая, весёлая и непоседливая. Мне это очень мешало в работе. Никак не удавалось ухватить правильное, устраивающее меня выражение её задорного личика. Но когда я сказал, что после сеанса покатаю их с сестрой на спине, как ослик, она притихла и сидела, не шевелясь. Несмотря на эту еле сдерживаемую неподвижность, я чувствовал, что у Насти неспокойно на душе. Что-то приключилось совсем недавно или что-то тревожит её. То, о чём я не знаю.

Мне стало интересно. Самые разные мысли закрутились в голове. Связана ли проблема маленькой девочки с её сестрой? Скорее всего, нет – Света занята сейчас уроками. Со мной – тоже нет. Я был для неё просто ожидаемым осликом для игры. Своих проблем у девочки быть не могло – она недавно вернулась из детского сада и до сеанса весело прыгала в комнате. Связана ли её некоторая скованность с мамой? Возможно. Ребёнок сделал что-то не так и боится быть разоблачённым. Увидев осторожно тянущуюся детскую ручку к кармашку застиранного платьица, я машинально спросил:

– Ты что, конфету без спроса взяла, а признаться боишься?

Маленькая ручка быстро упала вниз, и Настя неожиданно заплакала. Мне стало не по себе. Отложив кисть, я подошёл к ней, погладил по голове, а затем отправился прямиком на кухню, к хлопочущей у плиты соседке.

– Лариса, ты только не ругай Настю. Она конфету где-то стащила, а я нечаянно догадался и сказал ей об этом. Она сейчас плачет, я не знаю, что делать. Всё случилось для меня неожиданно. Прости пожалуйста. Я не знал, что попаду в самую точку с этой конфетой… Успокой, пожалуйста, ребёнка.

– Ты-то за что извиняешься? Не пойму. Ну ладно, ругать не буду. Пойдём вместе, успокоим рёву.

Спустя полчаса после разговора с матерью сестрёнки получили обещанного ослика, который покатал их по всей квартире, и были счастливы. Настя за это время забыла о спрятанной в карман и растаявшей конфете. Лариса вернулась на кухню и убрала кулёчек сладостей повыше в шкаф. Подальше от соблазна. Конфликт, не успев возникнуть, был улажен. Но вечером, уже лёжа в постели, я задумался о произошедшем феномене.

Почему я вдруг почувствовал волнение сидящей передо мной девочки? Услышал её тревогу. Проникся её опасением. Как это случилось, каким образом передались мне её чувства? Сможет ли такое случиться ещё? С другими людьми? С взрослыми? Многое хотелось обдумать, пофантазировать. Но мысли стали замедлять свой бег, запинаться, и, наконец, улеглись там, где остановились, устав ото дня, полного забот. Я уснул.

Новый день принёс новые хлопоты, вчерашние размышления отошли на второй план. А потом затерялись на многие месяцы. Вспомнил я об этом непонятном инциденте, когда внимательно всматривался в сидящего передо мной, небрежно развалившегося в кресле, Артёма Назарова. Моего первого заказчика.

Мне непросто было проникнуть внутрь, за его взгляд. Понять, о чём он думает, что чувствует. Я не знал, зачем мне это было нужно, но смотрел и пытался чисто автоматически увидеть скрытый от внешнего его внутренний мир. Даже не очень вдумываясь в то, что я делаю. Как, например, ни о чём не размышляя, я стою под душем, намыливаю руки, плечи, спину, ощущаю тепло воды и запах мыла. И совсем не думаю об анатомии тела.

Так и здесь. Нас окружало бесконечное пространство. Воздух струился слабым ветерком, приятно овевал лицо. Дышалось легко и свободно. Я сосредоточился на картине, и… его внутренний мир вдруг открылся передо мной, как на ладони. Я вошёл в него, как входит нож в размякший кусок масла. Легко и свободно. Без всякого усилия. От неожиданности рука моя дёрнулась, смазывая изображение рубашки, где зависла кисть. Тут же заказчик стал мне не только ещё более неприятен, но абсолютно не интересен. Мне стало всё равно, о чём он думает и чем занимается. Я увидел, что он несёт в себе чуждый мне мир лжи и насилия. За границы этого знания переступать не хотелось. Оттуда тянуло едким дымом опасности и агрессии…

С тех пор, как я ощутил в себе силу распознавания внутренней ржавчины героев моих картин, пришла уверенность. Она разрасталась вширь и уходила вглубь с каждым движением, вдохом, шагом. С каждым следующим написанным портретом я тренировал не только руку, но и это умение. Тайное знание. Манеру писать и манеру думать о результате работы. С каждым новым мазком я учился переносить живую толику души на холст. Старался угадать истинные чувства и устремления очередного заказчика. Предоставить ему отличную и устраивающую его работу.

Свою душу я старался держать закрытой, резко отделяя работу от своих чувств и переживаний.

Портрет – ответственная работа.

Мои чувства – моя личная жизнь.

Эти две ипостаси должны идти, не пересекаясь.

Жить параллельными жизнями.

От такого разделения выиграет результат.

Так говорил мне Учитель.

Нельзя ничего личного привносить в работу, только профессионализм. И я держал душу подальше от палитры с разложенными на ней красками. Подальше от радужного многоцветья, которое оживает и расцветает под моими чуткими пальцами. Вступает в резонанс с моей душой.

С той волшебной минуты, как тайна коснулась меня крылом, я боялся измазаться одной из моих живых красок.

Нечаянно нанести на своё тело.

Мазнуть по мыслям.

Опасался соединиться с чужой душой.

Заразиться её грязью, не приемлемыми для меня устремлениями.

Только дети были исключением из этого правила. Их души были чисты и светлы. Находили живой отклик в моей.

Писать портреты – моё любимое дело. Всё остальное, выходящее за его рамки, касается только меня и принадлежит мне одному. Часто мысли при работе непонятным образом оживали, становились частью картины, но об этом знал только я. Зачем кому-то ещё знать мои тайны?

Чужие тайны обременяют.

Лишают спокойной жизни.

Наводят на посторонние мысли.

Мешают дышать.

Могут разбудить ревность, досаду, ненависть.

Лучше знать в точности только свой собственный внутренний мир.

Жить с ним в мире и согласии.

Доверять себе.

Не лезть в чужую душу, куда тебя не хотят пускать.

Не рисковать, не будить зловещие тени чужих тайн…

И даже если они сами открываются под моей кистью во всей мерзости.

Так лучше для всех.

Где бы я был, что бы со мной стало, и сумел бы я приобрести это тайное знание чужих тайн, если бы не Учитель?

Как, по какому высшему закону справедливости он, мой Отец и Учитель, появился в моей жизни?

Глава 7 Три тарелки супа

Не могу сказать точно, сколько прошло времени с тех пор, как я обманул соседку Юлию Марковну, сбежал от неё и обосновался в Эрмитаже. Жизнь здесь была совсем не такой сладкой, как представлялась вначале, но я ни минуты не жалел о храбром поступке. Я дремал на полу в укромных уголках огромных залов, спрятавшись за тяжёлые портьеры. Спал на царских кроватях под пыльными покрывалами и на роскошных диванах, отдающих мне своё тепло. Сворачивался в каминах калачиком за металлическими резными загородками. Питался теми остатками еды сотрудников музея, что удавалось найти. Сон был чуткий, еда – редкой и скудной, но она была, и с голоду я не умирал.

С материальной частью музейной жизни всё обстояло более или менее благополучно. Но с другой, невидимой, той, которую не потрогаешь руками… Мне не хватало близкого человека рядом. Тепла человеческой речи, обращённой именно ко мне. Разговоров глаза в глаза. Вопросов-ответов. Всего того, без чего человеку очень трудно существовать, – самого обычного общения. Не важно с кем. C одноклассниками, с продавщицей в булочной, с соседями по площадке, с друзьями. Этого общения недоставало мне по той простой причине, что таких людей у меня – не было. Никого из них.

Вот ведь парадокс: я – был, но меня – не было.

Никто не знал о моём сегодняшнем существовании. Да, собственно, и знать об этом было некому. Понимать, что ты никому в этой жизни не нужен – страшнейшее из чувств. Жить среди людей одиноким волком – невыносимо трудный экзамен для мальчика-подростка. Даже если он готовится вырасти и стать настоящим мужчиной.

Когда становилось совсем нестерпимо жить в молчании среди оживленно разговаривающих друг с другом людей, я перебрасывался двумя-тремя предложениями с ровесниками – они часто приходили в музей шумными классами. Вскоре, однако, я стал замечать, что мы не понимаем друг друга.

Антоша Глебов, одинокий и покинутый, незаметно оторвался от того мира, в котором они вращались ежедневно. Пусть их мир был суетливым, громким и требовательным, но он – жил, двигался, шумел, развивался, бежал вперёд, смеялся и плакал. Мой мир, полный тишины, величия и спокойствия вековой истории, был мёртв. Он никуда не бежал, не стремился, не опаздывал. Он просто остановился, навис глыбой истории, вываливая на посетителей плоды трудов давно умерших художников, скульпторов, народных умельцев, ювелиров, археологов. Тех, кого мир называет талантливыми, творческими людьми.

Этот относительно безопасный мёртвый мир, выбранный мною взамен живого, но опасного, сжимал меня в величавых холодных объятиях каждый день и каждую ночь. Он ни на секунду не приближал к себе, но и не удалял. Оставался миром в себе, миром для себя. Но не со мной. Не для меня. Холод и равнодушие вечного молчания становились отчётливей и подавляли с возрастающей силой.

Мне, подростку, становилось тесно и душно в этом прекрасном, но неживом мире. Отсутствие свежего воздуха, ежедневного общения, замкнутость пространства угнетали день ото дня всё сильнее. Страх быть пойманным и разоблачённым леденил грудь. Медленно, но верно страх становился навязчивой идеей. Где-то далеко замаячила печальная перспектива сойти с ума.

Одежда снова истрепалась до невозможности, я часто ловил на себе косые взгляды служителей музея. В основном это были женщины, а от женского взгляда тяжело скрыть своё состояние. Они замечают многое. И даже больше. Они замечают не просто твою одежду, а твою суть. Тебя, нагого, спрятанного за потрёпанной одеждой.

Комнату в гардеробе, где я время от времени брал подходящие вещи, закрыли на замок. То ли недосчитались чего-то, то ли по какой другой причине, но теперь на тяжёлой деревянной двери висел простенький, совсем не подходящий к ней алюминиевый замок. Замок, преградивший мне доступ к чистоте и комфорту. Ограничивший, в который раз, часть жизни, сузив её до положения пленника, отчётливо чувствующего своё плачевное состояние. Жизнь в очередной раз поставила меня к стенке и больно сжала со всех сторон отсутствием свободы выбора.

Я начинал задыхаться, остро чувствуя свою обособленность, оторванность от мира живых, всё больше тяготясь одиночеством.

Мне захотелось как можно скорее покинуть мою добровольную тюрьму. И теперь, по истечении долгого времени, в голове сформировалась другая цель – обрести свободу от свободы. Та свобода, к которой я стремился, убегая из детского дома, уже не казалась мне настоящей свободой. За долгие месяцы скрытой от посторонних глаз жизни в Эрмитаже она казалась мне не чем иным, как большой, красивой, комфортной, но – тюрьмой. Видимо, я просто перерос моё сегодняшнее положение добровольного пленника. Жизнь активно подталкивала к принятию другого решения. К осознанию себя и окружающего пространства. Требовала изменения моего дальнейшего существования.

Приближалась осень.

Счёт времени я не вёл, но определил его по желтеющим за окнами музея деревьям. Я стоял около одной из моих любимых картин, «Возвращение блудного сына». Среди картин голландских художников, представленных в Эрмитаже, я заметил и выделил её не сразу. Но всё чаще в многокилометровых прогулках по залам музея я останавливался рядом с ней и задумывался над судьбами изображённых на ней людей. Потрёпанная одежда героя картины, раскаяние во взгляде, ожидание счастья воссоединения с семьей – всё это чем-то напоминало мою судьбу. Ошеломлённый, я сделал карандашный набросок с картины Рембрандта, сложил его вдвое и убрал в карман старенькой курточки. Бумагу, как и карандаши, я подворовывал в реставрационных мастерских. Большой толстый альбом для рисования, взятый мною из гардероба, я давно исписал, а наброски с картин великих мастеров, за неимением места хранения, с сожалением выбросил.

Один за другим.

Переживая и казнясь.

С подрагиванием рук.

Рисовать мне, как и бабушке Алине, нравилось с раннего детства. И здесь, в музее, я использовал неограниченное количество свободного времени и перерисовывал на бумагу понравившиеся мне сюжеты картин. Рисунки я носил с собой не все. Особенно, на мой взгляд, удавшиеся складывал в карман. Неудачные тут же выбрасывал в корзины для мусора.

Время от времени, наводя порядок в сильно оттопырившихся карманах, я доставал всё нарисованное, перебирал, сортировал, часть опять выбрасывал, чтобы освободить место для новых набросков. И всё время мечтал о мольберте, подаренном бабушкой на моё десятилетие и оставленном в нашей квартире. Мечтал о своём письменном столе, где в выдвижных ящиках были аккуратно сложены необходимые вещи: три коробки с карандашами, несколько коробок с цветными мелками, два альбома с марками, тюбики с красками, стопки бумаги, ручки, линейки, ластики, оловянные солдатики и много чего другого, нужного подрастающему мальчику. Всё это осталось в далёком прошлом, которого, кажется, и не было. Или было? А может быть, всё это мне только снилось – и ласковые родители, и любящая бабушка, и школа, и мой письменный стол?..

Нет, это был точно не сон. У всех детей есть или были родители и бабушки-дедушки. И у меня тоже. Были, а сейчас нет. Злая судьба унесла от меня счастье жить с семьёй.

Счастье быть кому-то нужным.

Радость быть любимым.

От таких мыслей и воспоминаний становилось горько и обидно. Слёзы текли по моим давно не мытым щекам.

Заливали лицо.

Капали на грудь.

Откладывали в душе ещё одну толику печали.

Морщинку грусти.

Складку взрослости.

Душа рвалась на части от тоски, сгорала без любви, томилась без общения.

Рассматривая в сотый, наверное, раз, босую ногу стоящего на коленях человека, изображённого на картине, я раздумывал о том, что скоро и мне придётся ходить босиком. Найденные когда-то в гардеробе ботинки совсем развалились. Последнюю футболку и маленькие, разрезанные по бокам детские трусики я давно уже выбросил – они источали ужасный запах немытого тела и давно не стиранного белья. С рубашкой, спрятанной под лёгкой спортивной курткой, я хотел расстаться на следующей неделе. Рукава её обтрепались, половины пуговиц не было. Мой внешний вид мог, независимо от желания, подтолкнуть меня к печальному концу. Именно этого нельзя было допустить. Именно этого я панически боялся, ожидая каждую минуту грозного окрика. От любого служащего музея.

Печальные размышления, навеянные картиной, увели в страну грёз, и я не сразу почувствовал рядом чьё-то присутствие. Подошедший к полотну великого живописца человек стоял чуть сбоку от меня и излучал спокойную силу. Он стоял, смотрел на ту же картину и уходить, кажется, не входило в его планы. Я скосил в его сторону глаза и немного успокоился – рядом находился просто один из посетителей музея. Не собираясь ни с кем из посторонних делить место возле «своей» картины, я решил отойти, чтобы позднее ещё раз вернуться в зал, но не успел сделать шаг в сторону, как услышал густой, очень приятный мужской голос, обращённый явно ко мне:

– Неужели подростку интересна такая взрослая картина?

– А чем, по-вашему, должны интересоваться подростки? – неожиданно дерзко вопросом на вопрос ответил я и с опаской поднял глаза на незнакомца. Стоящий рядом мужчина не казался страшным или опасным. И что странно – он улыбался. Набрав в лёгкие побольше воздуха, я приготовился его выслушать. В голове же крутилось, как при малейшем опасном движении незнакомца можно быстро удрать. Верить ему у меня не было оснований. Хотя и не верить – тоже. А поговорить ох как хотелось. Просто поговорить.

– Подростки могут интересоваться импрессионистами, к примеру. «Мадонной Литтой». «Девочкой на шаре». Что ещё вы изучаете в школе?

Никаких движений в мою сторону незнакомец не делал. Он стоял неподвижно и внимательно смотрел на меня. Его улыбка, правда, несколько поблекла – он, видимо, разглядел мою потрёпанную одежку.

Несмотря на охоту поговорить, ответить незнакомцу оказалось нечем, потому что я не знал, что сейчас изучают мои сверстники в школе. Может быть, этот вопрос был просто ловушкой? Но зачем и с какой стати незнакомцу ловить чужого мальчика? Он мог просто взять меня за руку и отвести к дежурному, но ведь не сделал. Значит, тут что-то другое.

Молчание затянулось, так как я заблудился в собственных мыслях. Ответить оказалось нечего. Вокруг слышался неясный гул голосов посетителей, неторопливо обтекающих нас. Люди останавливались на минуту, смотрели на картину, задумывались на миг, шли дальше. От картины к картине. Из зала в зал. Мой страх постепенно начал оседать, путаясь кривыми ногами между осторожностью и верой в добрые намерения незнакомца, пока меня не настиг следующий вопрос:

– Не покажешь свои рисунки? Кажется, у тебя интересная манера рисовать. Мне нравится.

Я увидел протянутую руку. Ни шага в мою сторону. И вновь – широкая улыбка. Как загипнотизированный, я смотрел в глаза незнакомца и медленно вытягивал из кармана пачку листков, самый верхний из которых оказался сложен рисунком наружу. Отцепив один лист от тощей пачки, я вложил его в протянутую руку. Чуть сощурив глаза, мужчина внимательно изучил рисунок и заинтересованно спросил:

– Где ты учился рисовать?

На меня смотрели серьёзные глаза. Незнакомец уже не улыбался, но вниманием к моей работе почти заслужил доверие. Чувство страха, затаившееся в дрожащих коленях, исчезло. Мне хотелось открыться этому сильному человеку.

– Меня учила бабушка.

– Как её зовут?

– А зачем вам знать? – заснувший страх вдруг вздыбился и вылез наружу. Недоверие к незнакомцу вернулось и заставило внутренне съёжиться.

– Не бойся, не хотел тебя испугать. Я преподавал много лет рисунок в Академии художеств. Меня зовут Николай Львович Кудрин. Можешь сказать это имя своей бабушке. Она наверняка меня знает. Наш мир искусства не так уж велик.

– Бабушка умерла.

– О-о, прости. Не знал. К слову сказать, у тебя замечательное видение предмета. Это редкое качество у начинающего художника. Но рука у тебя пока слабовата. Если хочешь, могу дать несколько уроков. Бесплатно. У тебя есть талант, мне это сразу бросилось в глаза. Может быть, покажешь все наброски?

Опять протянутая рука. И лёгкая улыбка, такая доверительная. Я протянул руку с помятыми рисунками. Зашелестели листы. Лицо мужчины выражало удивление и непонятную радость.

– Я тебе сейчас напишу адрес и телефон. Позвони или приходи в любое время. Мне обязательно нужно посмотреть, как ты работаешь. Я мог бы тебя многому научить. Если ты захочешь, конечно. Поверь, тебе обязательно нужно учиться и развивать талант. Нет, лучше передай телефон родителям. Пусть они мне позвонят, я смогу им лучше объяснить, чем тебе. Тебя может ждать великое будущее.

Речь мужчины звучала несколько сбивчиво и торопливо. Он, кажется, волновался сильнее меня.

– У меня нет родителей. Я сирота.

Слова вылетели помимо воли. Я совсем не хотел открываться перед незнакомым человеком. Видимо, жажда общения была так сильна, что подсознание само вытолкнуло слова наружу, не утруждая себя мыслями о последствиях такого рода откровений. Впрочем, мне уже было всё равно.

Я устал быть один. Устал молчать. Устал скрываться. Устал бояться.

– Где же… Как… Гм, хочешь поесть? Пойдём, я тебя покормлю. У меня сегодня много денег – я продал одну из своих картин. Да и время обеденное! Пойдём!

Предложение было так заманчиво, так притягательно. Мысли заметались в голове, рот тотчас наполнился слюной, не давая словам выскочить наружу.

Кто он – Николай Львович?

Правду ли говорит?

Зачем хочет меня накормить?

Если пойду с ним, смогу ли вернуться назад?

Хочу ли я назад?

А чего хочет он?

Возможно, это шанс выбраться из добровольного плена. Нужно его использовать. Незнакомец ничего не сможет сделать мне плохого – бегаю я быстрее его. И назад всегда сумею вернуться. Путь мне знаком. Нет, ничего плохого не случится, если я на время выйду отсюда. Как я соскучился по жизни!

– Спасибо. Я с удовольствием поем с вами.

Всё! Рубикон перейдён! Моё желание, опережая чувства и мысли, материализовалось в слова. Мышцы, повинуясь приказу, напружинились и сжались, заставляя ноги идти вперёд. Мы развернулись и пошагали к выходу. Николай Львович, разгладив о бедро мои рисунки, аккуратно положил их в большой накладной карман куртки. Он говорил что-то не очень важное, я отвечал невпопад, потому что чувствовал, что приближаюсь к другой степени свободы. Двигаюсь к свободе от плена, который по ошибке посчитал когда-то обычной свободой.

Жизнь!

Выйдя за большие тяжёлые двери Эрмитажа, в котором провёл бесконечные дни и месяцы, я остановился, зачарованный увиденной картиной. Настоящие, – не за окнами стёкол, – деревья, широкие улицы, по которым можно идти без конца. Люди, спешащие по своим делам, а не стоящие молча перед скульптурами. Машины, движущиеся широким потоком. И – воздух! Я стоял, прикрыв глаза, вдыхал полной грудью свежий воздух. Лёгкий ветерок шевелил отросшие волосы, рассыпанные по плечам, и мне казалось, что это бабушка гладит их ласковой рукой. У меня закружилась голова, увлажнились глаза. Как, оказывается, можно ошибаться!? Вот она – жизнь, передо мной! Вот оно – долгожданное счастье жить свободным!

Читать далее