Читать онлайн Катарсис бесплатно
Глава 1
Всю ночь бушевала метель из-за чего наш дом со всех сторон завалило снегом. Дом хоть и был съёмным жилищем, однако ж, уже успел стать почти родным. Эти зелёные занавески на окнах, горшки с растениями, дубовый стол и абсолютно не подходящие к нему купленные за небольшую цену табуретки. Всё это дом. Мой дом. Осторожно встав с постели, чтобы не разбудить Нину, которая и так всю ночь не могла уснуть, я подошёл к окну. Светало. На небе еще можно было разглядеть далекие звёзды, звёзды, на которых, возможно, сейчас намного спокойнее, чем здесь – на Земле… Даже не – возможно, а точно – намного спокойнее.
На небе не было ни облачка, одно сплошное серо-голубое пространство, и начинавшее восходить на небосвод солнце. Я задержал свой взгляд на мгновение на нём, и оно ненадолго ослепило меня. Я поморгал, чтобы скорее восстановить зрение, но так и остался стоять около окна, выглядывая в заснеженный двор, чтобы хоть как-то отвлечься от того, что мне в скором времени предстояло. Об этом жутко не хотелось задумываться, да я это и не делал в последние дни. Просто плыл по течению, как ветка, брошенная кем-то в ручей. Мне казалось, что судьба сама выведет меня к нужному решению, сама выберет за меня траекторию моего жизненного пути, поэтому и не нужно думать о том, о чём больно думать. Все эти мысли, связанные с болью, люди обычно стараются задвинуть глубоко-глубоко в себя, в своё подсознание, потому что правда об их жизни заставляет принимать решения и брать ответственность на себя. Но некоторых эта самая правда может просто сломить и заставить долго зализывать свои раны в какой-нибудь далёкой и спокойной норе, где никто не будет тебя трогать.
Во двор смотреть очень быстро надоело, и я сел за стол. Сегодня восемнадцатое января… Завтра день рождения Алексея, моего веселого и доброго друга. Но на него уже как год пришла похоронка… Такой маленький треугольник бумаги, с фразой: «погиб». А сегодня и я отправляюсь на фронт… Казалось бы, я уже давно осознал этот факт, свыкся с мыслью о скором отправлении на передовую, у меня даже было время подготовиться к этому, но всё равно какая-то моя часть ещё робко надеялась на то, что на фронт меня не отправят, что мне снова поручат создать проект на заводе, где я трудился, что я буду помогать своим товарищам, работая в тылу. Это на линии фронта, опасно, а за линией всё же не так. По крайней мере, мне так кажется.
Я обернулся. Нина спала. Она была так красива во сне, её нежные губы, белокурые волосы, небольшой румянец на щеках, и я должен буду покинуть это чудо… и, возможно, покинуть навсегда. Не стоит тешить себя мыслями о скором возвращении, когда тактика боя знакома тебе лишь в теории и когда весь твой потенциал в твоём интеллекте. Интеллект, конечно, может помочь в бою, но всё зависит от конкретных обстоятельств. Возможно, во времена учебы мне нужно было больше концентрироваться на уроках стрельбы, чем на уроках иностранного языка.
Но это жизнь и всё в ней относительно, а мне остаётся надеяться на лучшее. Только какое это лучшее? И лучшее для кого?
От моих размышлений меня оторвал настойчивый стук в дверь, и я невольно вздрогнул. Немецкие солдаты были далеко от нашего городка, но в войну ты всегда находишься настороже. Да и вообще я привык жить, постоянно оглядываясь. Работа обязывала.
– Здравствуйте, товарищ Нельский. Готовы?
– Доброе утро! Простите, а вы кто?
– Извините, не представился. Лейтенант Римаков Дмитрий Павлович. Прибыл сюда по настоянию руководства, так сказать. Буду сопровождать вас, а также группу отбывающих до вокзала и далее в Нерчинск. Вас должны были предупредить и очень странно, что этого до сих пор не было сделано.
– Согласен, что это очень странно. Меня не уведомили об этом ни служба внутренних дел, ни военкомат… Зачем сопровождать? Чем вызвано недоверие?
– Вы же помните наверняка, что в прошлом, во времена вашего обучения, вы проходили свидетелем по делу о государственной измене. Дело было благополучно завершено, а вам сейчас выпала честь защитить наше государство, нашу Родину, наше наследие.
– Честь? Мне кажется, Дмитрий Павлович, что слово «честь» не слишком уместно, учитывая всю ситуацию. Во-первых, то самое дело, о котором вы сейчас упомянули, никакого по сути отношения ко мне не имеет. Я, как вы правильно, сказали, проходил по нему свидетелем, а все виновные лица были привлечены к ответственности. За мной не было приставлено наблюдение и никаких дополнительных санкций в отношении меня введено не было. А во-вторых вы полагаете, что я, идя на смерть, должен думать о тех, кто спокойно греет свои… кто сидит на местах вдалеке от фронта и может лишь давать указания, что мне делать, а что нет? Позвольте лейтенант попросить вас уйти, иначе я не ручаюсь за свои дальнейшие действия. Будьте уверены, на поезд я сяду и доеду туда куда нужно, но если я увижу вас ещё раз рядом с собой, боюсь, как бы вам не понадобилось все ваше псевдокоммунистическое мужество!
– Вы забываетесь товарищ Нельский. Я всего лишь выполняю приказ.
– Нет. Это мой дом, и я ещё раз настоятельно прошу вас удалиться. Все ваши приказы можем обсудить по дороге в Нерчинск или уже в нём самом. Надеюсь на понимание.
– Увидимся на вокзале, товарищ Нельский.
– Увидимся. До свиданья.
Чёрт! Я захлопнул дверь и накинул задвижку. В сенях было чертовски холодно, а этот лейтенантишка задержал меня тут на целых пять минут своим непонятным разговором. Римаков… Откуда я помню эту фамилию? Точно! Лёшка мне про него рассказывал. Гад ещё тот. За должность или звание родную мать продаст. И почему меня надо сопровождать? Та история давно же канула в лету, что за чертовщина происходит? Кому я внезапно мог перейти дорогу, что все старые скелеты начали вытаскивать из шкафов?
– Саша, ты не ушел? – услышал я голос Нины.
– Я пока ещё дома. Тут один фанфарон приходил, меня сопровождать надумал, а то боится сбегу, или того хуже с тобой дома останусь. Странная история всё же…
– Ты всё шутишь?
– Ах если бы, Нина… Ты же знаешь, что надо ехать. Я не могу остаться. Много людей погибло, а кто знает, сколько ещё будет смертей. Ты же знаешь, что в Рамольном чёртовы фашисты устроили, а не дай Бог до нашего города доберутся? Нет, Нина! Я должен! Я должен ехать!
– А если …
– Вернусь. Может быть вернусь…
Я прижал её к себе, и невольно чувствовал, как бьется её сердце. Оно билось очень быстро, отрывисто. Может быть моему сердцу осталось биться всего день, день и оно остынет, перестанет стучать, перестанет любить, престанет страдать, перестанет чувствовать … И я, лежа на чужой земле, буду смотреть стеклянными холодными глазами в небо… Надо запомнить небо… Надо помнить этот голубой цвет.
– Саша… уже восемь часов.
Пора. Я быстро покидал вещи в свой «чемодан», как я в шутку называл свой вещевой мешок, зелёный весь в заплатках, но такой родной… Почти как этот дом. В болезни, как говорят, и домашние стены лечат, а в бою и родная вещичка помогает. Это как у наших былинных героях, у богатырей. Ну, помните эти истории с частицей родной земли? Вот и про вещмешок можно то же самое сказать: посмотришь на эту дурацкую зелёную кое-где рваную и наскоро зашитую тряпицу и сразу о доме вспомнишь, о родителях, о жене, о детях, если есть они, конечно. И на душе хоть какая-то отрада появляется… Ведь знаешь: пока ты тут спину рвешь, в окопах по колено в воде ходишь, клопам да вшам пищей служишь, то там в селе, деревне или в городке твои-то в доме, в тепле, якобинцев этих не видят, запаха крови и гниющих тел не чувствуют… Но когда новости приходят, захватили дескать твою родную деревеньку, вот тут прямо и в гроб живым ложись. И ненависть, ненависть так и лезет в душу, и какая радость, какая любовь… одно чувство, одно желание: убить! И идёшь, и убиваешь.
А по ночам места себе не находишь, во сне кричишь, вроде и гада убил, того кто на нашу, кто на твою землю покусился, того, который детей твоих же на тот свет отправил, а всё равно не можешь заснуть, всё лицо его мерещится, голос его: «Пожалуйста, пожалуйста, не надо!» И глаза такие жалостливые, жалостливые, и не подумаешь, что он час назад детей и женщин угарным газом травил, на «помывке» всем заведовал, и кричал: «Хайль, Гитлер!» Не он ли это с таким упоением кричал, не он ли перекрикивал в рупор сотни других голосов? Голосов, которые замолчали уже очень скоро, задохнувшись?
Сотни детей, женщин, стариков… И жалеть его? За что? За то, что он звание обещает или проживание в Германии на гитлеровское пособие? Разменявшись на что оставить его в живых? На злато? Ни за что русский человек на это не пойдет. Убьёт врага, сам погибнет, если надо, а в измене Родине, в предательстве замечен не будет. А предателей ждёт такая же смерть, как и фашистов, пусть и говорить будет на родном на советском, на русском, а нельзя и ему никаких поблажек делать, ведь это он людей сгубил, всё село умертвил, в лапы к немцам так и подвел партизанский отряд, а за ними и всех остальных… И его потом отпустить? Бог всем и всему судья, но будь моя воля…
– Саша! У тебя взгляд такой… С тобой всё хорошо?
– Да, всё нормально. Пойдем.
Спрашивает меня, а сама дрожит как осиновый лист… И ведь знает всё про меня, а всё равно не уходит. Знает, какая боль у меня на душе, что мне пережить пришлось и за годы службы в миру, и за годы войны, и про трагедию мою личную знает. Но всё равно из-за меня жизнью рисковала и рискует, и в Сибирь, говорит, пойду за тебя, если надо, и на фронт пойду – ты только скажи.
Не скажу Ниночка никогда. Живи уж лучше здесь пока в относительном мире и относительном спокойствии. Даст Бог ни пехота немецкая не дойдёт, ни бомбёжка не потревожит… Боюсь я, что не выдержишь ты этой кровавой бойни, не знаешь ты, что это такое, когда вокруг тебя головы оторванные лежат… И бежишь, и – вперёд!, и – ура!, а под сапогом череп так: хрусть!, а ты не слышишь, глаза кровью налиты, и – вперёд!, и – ура!, и еще один звук: хрусть!, только не череп, а солдат лежит, живой еще и так на тебя смотрит: маменьке, маменьке напишите, где погиб то… и голову опускает на землю… А вспомнит эта земля тебя лет через пятьдесят? Умрёшь, сгниёшь, и памяти не оставишь. А ведь идешь, и – вперёд, и – ура!
– Саша! Я, наверное, не пойду… провожать не пойду… тебя… Нехорошо мне что-то.
И заплакала… Горько и безудержно заплакала. И сколько женских и не только слёз ещё будет из-за этой проклятой войны пролито… Отправить её что ли куда-нибудь? На дальний восток… Эх, немцы может быть и не дойдут, но бомбардировщики и там достанут. Да и к кому в те края то? У меня ни родных, ни знакомых там нет.
– Нина, послушай, а у тебя родственники живы?
Она с недоумением глядела на меня. Её серые глаза блестели от слез. Нина смотрела так глубоко в душу, до таких потаенных уголков моего сердца она могла заглянуть… Такой взгляд я видел у одной девушки ещё до войны. Взгляд, который заставлял моё сердце биться чаще и сильнее. А теперь и война, и зима, и смерть… Время зелени прошло – настало время холода и хаоса.
– Ты же знаешь… В лагере… Были в лагере.
– Я не о них. Дальние родственники есть?
– Саша, я не понимаю… Ты меня из дома выгоняешь? Что происходит вообще? Это из-за того, что я тебя не могу проводить на вокзал?
– Нина, нельзя одной здесь жить! Если есть хоть какие-то дальние родственники подальше отсюда, то поезжай к ним. Ведь вместе легче всегда.
Нина глубоко вздохнула и отвернулась от меня к окну.
– Нина. Я что, не прав? Что такое?
– То есть вместе легче, да? Значит мы всего лишь – вместе?
– Я не понимаю…
– Мы всего лишь вместе, потому что тебе так легче? Легче её забыть?
– Нина! Что ты такое говоришь! Я совсем не это имел в виду.
– Понятно… Хорошо, я уеду, как только будет возможность. Вещи твои кому передать? Ей то они явно не нужны. Знаешь, ты вот мне только ответь, и по возможности правду, как знать, может быть до конца войны и не доживём. Ты меня вообще любишь?
Я не знаю, Нина… Не знаю… Любить… А что такое любовь? И о какой конкретно ты ведёшь речь? Их же по Аристотелю аж целых шесть видов… Да как любить то, когда Аню эти сволочи… Экспериментаторы, мать их…
Скажу да – ведь надеждой всю войну проживёт. А если убьют, тогда как? Ведь не выдержит… А без вести пропаду, ведь будет искать, жизнь свою на это положит и до последнего своего вздоха. Скажу нет – сейчас будет мучиться, но, если треугольник придёт, легче перенесёт, а может и с радостью вздохнёт. Она же всё простить сможет, только люби…
– Нет.
Я пошёл в сени, накинул телогрейку, схватил в руки вещмешок и вышел на улицу.
День как-то сразу перестал быть солнечным. Небо уже стало грязно-серым, всё заволокли облака, которые вообще не плыли по небу, а стояли на месте, как будто им по природе и не суждено двигаться, а быть лишь вкрапленными в это воздушное пространство над нашими головами. Даже и солнце не было. Где оно бродит? В Америке? Вот Нину бы туда отправить… Ни бомбёжек тебе, ни лагерей смерти, ни постоянного труда в тылу…
А ветер так и сметает всё со своего пути… Но почему облака на месте стоят? Что их там на этом самом небе держит? Я сильнее запахнул куртку: всё-таки на улице не месяц май. До вокзала оставалось идти пять минут.
Мыслей не было, но на сердце было так тяжело, так больно… Наверное, люблю. Опять это – наверно… И война то у нас, наверно, скоро закончится, и Аня, наверно, жива, и в Крапольск немцы, наверно, не войдут, и бомбёжек, наверно, больше не будет… И жизнь, наверно, нормальная начнется. Вот только когда? И сколько степени вероятности в слове наверно? Десять, двадцать процентов? А вот фраза: я, наверно, до окончания войны не доживу, долю вероятности намного большую имеет.
И думаешь, идя по этой снежной дороге, и снег то не наш, не белоснежный, не советский, а какой-то грязный, фальшивый, как будто фашисты свои порядки не только в стране навели, но и на природу подействовали. Народ у них новый будет, и природа для такого народа должна быть особенная. С бурым оттенком. Кровь скоро из-под земли выступать будет, стоит только чуть ногой надавить… А им же так и надо. Они упиваются что ли видом крови, видом оторванных рук, ног, голов, видом обожжённых тел, отрезанных пальцев, видом дистрофиков? Выводят новый вид человека… Да они сами новый вид… В музее заспиртованными показывать надо. И таблички на их тела упитанные понавешать…
Какие мысли ужасные меня захватили. Что-то я больно жестоким стал… Нельзя так. Фашисты фашистами, а нельзя. Иначе получается, что я их не лучше. Подумал, но не сделал. А подумал это уже полдела. Вон Гитлер подумал… В солдатиков в детстве, наверно, не наигрался, сейчас доигрывает, только во сколько эти солдатики обходятся и сколько солдатиков то уже полегло… это не игра Фюрер, это жизнь.
А какое ему собственно дело, он же необыкновенный… Или считает себя таким…
«Тварь ли я дрожащая или право имею…»1 – рассуждал Раскольников, объясняя Соне, почему он убил старуху-процентщицу. И Гитлер ведь и думает, что имеет. А за какие такие заслуги? Что под мостом всю молодость проночевал или за то, что в архитектурный не поступил? Из-за этого что ли право имеешь, фюрер?
Право убивать?! Нет, не просто убивать, а право уничтожать. До последнего русского, еврея, цыгана… До последней капли нашей крови… «Арийская раса будет править миром! Очистим землю от неверных!» Право он имеет… Тебя бы и очистить…
Меня лихорадило. После ночного кошмара, после утреннего мороза, после несбывшейся мечты, после ожидания смерти, после разрыва с единственным человеком, который меня любил и которого, возможно, люблю и я… В голове отдавался каждый звук, каждая снежинка обжигала моё лицо. Мои ресницы были в инее, я даже не пытался стряхнуть с них снег, не пытался застегнуть куртку, мне было жарко… Жар сердца… Дар сердца…
Внутри всё горело. Казалось, что по моим сосудам течет не кровь, а кислота, которая выжигает всё, выжигает все чувства, оставляя лишь боль. Невыносимую, ужасающую боль. Не в сердце – нет. Эта боль везде. И особенно она сильна, когда ложишься спать, и ночью в голове прокручиваешь все возможные варианты событий, и так становится страшно от того, что ты умрёшь, не сейчас – нет, но быть может завтра, да так и не испытаешь любви, той о которой в книгах пишут, о которой фильмы снимают. Ради чего жить? Ради детей? Справедливо, но для меня неверно. Для любви надо жить. Не отталкивать её от себя, если уж полюбил. Пусть кажется, что весь мир против, что не поймут, не примут, осмеют, но какое дело до глупых человеческих предрассудков, когда любовь вот она, протяни руку и возьми… Я оттолкнул.
Почему? Хочу, как лучше. Но знаю, что не будет лучше. Всё будет только хуже и хуже, по крайней мере для меня. Я не выдержу этой гонки, не выдержу этой борьбы за счастье, не смогу выстоять до конца… Семь лет не могу остановиться. Семь мучительных лет, когда не спишь по ночам, иногда и всхлипываешь, и думаешь, думаешь, думаешь, всё время думаешь, пока организм окончательно не устанет и не отключится от мира. И сам себя терзаешь… А вот если бы я тогда сделал так, то… Да не изменилось бы ничего. Так бы и жил, может быть с ещё большей болью на сердце. Пусть я делал, быть может, что-то неправильно, но так было нужно. Лучше буду жалеть о содеянном, чем о несделанном, пусть буду рвать на себе волосы, пусть я разочаруюсь, но я сделаю то, что мне кажется правильным. Ведь так просто сказать слова любви. Но такие запреты со всех сторон, что шаг в сторону – и всё, облава, и беги на край света со своей любовью. Вот я и бегу. Семь лет. Два из которых война преследует.
И ведь вот кажется война, ведь она должна захватить все мои мысли, унести их в эту чертовски хаотичную даль, но нет… Или я такой ненормальный, или жизнь такая сейчас… В бою только забываю о том, что надобно любить. Надобно жить. Надобно верить. Прости Болконский, но какого чёрта ты тогда умер, произнеся эти слова?2 Почему не боролся, почему спокойно дал смерти сожрать тебя? А ведь и я мог бы сейчас руки опустить и сказать себе о том, что жизнь кончена, мне уже тридцать, и никаких надежд на светлое будущее… Сложить лапки и умереть. Но я борюсь! Я пытаюсь, по крайней мере, бороться.
Но вот с другой стороны – зачем? Зачем мне это всё нужно? Кому нужна эта борьба, каков её конечный результат? Разве я через борьбу обрету своё счастье, свой мир в душе? Разве эта самая борьба не забирает у меня остатки и без того не очень больших сил? Но, видимо, я знаю зачем я участвую в этой нескончаемой борьбе: я эгоист, я самовлюбленный эгоист! Я жизнь люблю во всяком её проявлении, даже с жизнью покончить не могу, потому как в моей голове не укладывается мысль, что после этого я перестану существовать. Как можно хотеть умереть, зная, что весь этот мир останется жить и без тебя? И как можно хотеть умереть сейчас? Особенно после пережитого, когда практически уже ничего не боишься, когда в глубине души понимаешь и принимаешь тот факт, что можешь преодолеть практически любое препятствие, что важно помешать в этом деле могут только проблемы со здоровьем, но у меня их серьёзных, тьфу-тьфу, пока что нет. В общем, я похоже лицемер. Я люблю, когда меня жалеют.
А ещё я всегда любви хотел, причём любви безусловной, но не от мамы – нет, от женщины. Такой вот любви, чтобы крышу напрочь сносило, чтобы электрические заряды между мной и ею в воздухе чувствовались, чтобы обнимать её при каждом удобном и не очень случае, чтобы говорить ей как я её люблю и как она для меня дорога… Я влюбился в Аню. Это было почти с первого взгляда, хотя в первые секунды Аня мне показалась девушкой холодной и недосягаемой, но первую встречу с ней я запомнил очень хорошо.
Это было в больнице в палате на первом этаже. Я шёл навестить друга, его положили на пару дней в больницу после приступа аппендицита, а с этим заболеванием как известно шутки плохи. Я зашёл в палату и увидел её. Белоснежный халат ослепил меня так же как сегодня ослепило утреннее солнце. Я не успел даже ничего осознать, но через пару мгновений моё сердце стало биться чаще, и я уже сам не зная почему, попал в плен любви к этой девушке. Мы всего лишь обменялись парой слов о состоянии Алексея, я спросил давно ли она здесь работает и нравится ли ей её работа, и закрутилось… Нет, ну как закрутилось: у меня только в сердце и закрутилось. Я приходил каждый день навещать друга, пока его не выписали, и каждый раз приходя в больницу я находил повод увидеться с Аней и поговорить о разного рода мелочах. Я звал её в кинотеатр на показы фильмов и на пятничные танцы в молодёжном клубе. Да даже на партсобрания звал! Иногда она соглашалась, но большей частью отказывалась, ссылаясь на занятость. С её стороны не было и речи о каких-либо чувствах ко мне. Но чем больше проходило времени, тем больше я понимал, что я окончательно увяз в этих чувствах. Я до бесконечности любил её. Я был готов отдать за неё всё. Даже свою жизнь.
Прошёл год, и за это время мои чувства никуда не делись, они стали только сильнее. Тогда я начал осознавать, что любовь к Ане, это та самая любовь. То чувство, о котором я всегда и мечтал, единственное, именно то самое, о котором Куприн в своем «Гранатовом браслете» писал, такое чувство, за которое и умереть не жалко, за которое и в огонь, и в воду, и медные трубы… Я до сих пор уверен в том, что эта любовь была единственной настоящей любовью в моей жизни. Когда я был рядом с ней я чувствовал эту любовь в себе, я буквально видел, как мои чувства влияют на мои решения в отношении её. Я не раздумывая дал бы Ане всё, если бы она чего-то от меня попросила, но в этом и была загвоздка. Она никогда меня ни о чём не просила. Я ей был не нужен, и я знал это. Но всё равно, как какой-то умалишённый или сумасшедший пытался добиться от неё ответных чувств. Я робко, какими-то дурацкими словами, никогда не говоря ей прямо о своих чувствах, иногда, такое ощущение, что даже взглядами, говорил ей «я люблю тебя», но все эти проявления моей любви к ней были не то чтобы явны, поэтому я до сих пор не знаю, поняла она или нет то, что я хотел ей высказать этим. Поняла ли она, что смысл моей жизни заключался в любви к ней, в заботе о ней, в совместном будущем именно с ней.
В любом случае наша связь была очень сильной, с моей стороны так уж точно. Я чувствовал, когда она шла по улице, ведущей к больнице, чувствовал, что вот она сейчас зайдет в больницу (а я обосновался там прочно, даже когда выписали Алексея), и она заходила, и я бросал на неё свой полный любви взгляд, а в ответ на меня смотрели спокойные, рассудительные, иногда несколько испуганные глаза. На праздники она пару раз пригласила меня в свой дом, и я приходил к ней, где мы отмечали те или иные памятные даты с общими друзьями, поэтому я знал, где она живёт, и после иногда проходил мимо, не решаясь побеспокоить её, не смотрел в окна, а просто проходил, пытаясь уловить в атмосфере её присутствие. После этого мне становилось ещё хуже, но я как баран говорил себе, что это в последний раз, что я просто долго её не видел, что я не буду корить себя за этот ничего не значащий проход мимо её дома.
Она была для меня, возможно, она и есть для меня… Она была моей мечтой. Мечтой, которая так и не осуществилась.
Я молил Бога, стоя на коленях, на съёмной квартире, я молил Бога в церкви возле дома, я молил Бога, находясь в святых местах, чтобы он либо убрал эту любовь из моего сердца, либо в сердце Ани он вложил то, что чувствую я. Но Господь или не слышал моих молитв, или я не так усердно молился, как мог бы. Я продолжал любить Аню, то сильнее увлекаясь ею, то слабее… Она же, если в начале наших дружеских отношений была разговорчива со мной и даже шутила, то потом начала от меня постепенно отдаляться. Мы почти не разговаривали, мы проходили мимо и не говорили друг другу ничего, она не знала, как ей вести себя со мной, я не знал, что делать мне. Совсем скоро после окончательного охлаждения каких-либо чувств с её стороны я узнал от общих знакомых, что у неё появился молодой человек, с которым по слухам она уже даже стала помолвлена. В тот день я не знал, что мне дальше делать: уйти или остаться, бороться или смириться. Я метался по комнате как раненый зверь, я плакал и стонал от боли, однако, к вечеру мои слёзы высохли, а сердце перестало так безудержно болеть. Я решил не делать больше ничего в отношении Ани, поддаться судьбе и плыть от берега берегу, как щепка в реке. Но временами моя натура давала о себе знать и не позволяла мне полностью положиться на судьбу.
Я с большим трудом, но всё же обрёл спокойствие. Внешнее спокойствие. Да, я не выдавал абсолютно никаких эмоций, находясь в обществе, где была она. Я старался не докучать ей своими словами, чтобы не слышать от неё это ужасающее слово: хватит… Я старался выжечь эту любовь из сердца, но это ли возможно? Я и сейчас её люблю. Да, именно люблю. Буду любить. Даже если она мне каждый день говорила бы хватит…
Но не могу я себе сказать: Хватит! Хватит любить! Для меня это всё равно, что перестать жить. Я люблю жизнь, и я знаю, что испытал эту любовь, «любовь бескорыстную, самоотверженную, не ждущую наград. Ту, про которую сказано – «сильна, как смерть». Ту любовь, для которой совершить любой подвиг, отдать жизнь, пойти на мучение – вовсе не труд, а одна радость».3
«Любовь должна быть трагедией. Величайшей тайной в мире! Никакие жизненные удобства, расчёты и компромиссы не должны её касаться».4
Моя любовь и была трагедией. Только моей трагедией. И горечь этой трагедии я испил до самого дна.
Да, ради себя, ради своего эгоизма я бы не смог умереть, но ради неё, если бы ей грозила опасность, я бы не задумываясь бросился бы к ней, я бы помогал во всём… Но она меня не любила. Это ничего не меняет для меня, но это всё меняет во мне. Я уже не тот, каким был без этой любви. Я в плену у неё. Я теряюсь во всех этих переплетениях судьбы, я не могу жить так, как раньше. Да, всё в прошлом, но не любовь. Она времени не имеет. Она вечна. Если она настоящая.
Но, что тогда я испытываю к Нине? Разве эти чувства нельзя также назвать любовью? Да, быть может, они не настолько страстны и экспрессивны, как это было у меня с Аней? Но с Ниной у меня эти чувства реально были, а с Аней? Не придумал ли я себе очередной фантом в голове, которому стал поклоняться, понаставив баррикады в своей душе от всего, и, в первую очередь, от Бога? Как мне вообще определиться с пониманием, что такое истинная любовь?
За этими размышлениями я и не заметил, как подошёл к зданию вокзала. Обыкновенный такой вокзал в обыкновенном таком провинциальном городе. Тут и леса, и болота, и всё, что нужно для разгула писательской души, или самое то место для Сусанина, только поляков сюда и заводить. А воздух какой… До войны так и сновал туда-сюда народ по улице. Многие были радостны, некоторые грустны. Собственно, жизнь она такая: то радостно, то грустно. Кто-то шёл просто по аллее, кто-то торопился на работу, кто-то за детьми в детские сады, школы, кто-то просто курил в сторонке, кто-то играл в мяч на площадке, кто-то стоял возле магазинной витрины, глазея на одежду или игрушки, кто-то уже был в этом самом магазине… А сейчас из гражданских практически никого. Все по домам или на работе. Ну или в земле. Тот же дом, согласитесь?
– Здравствуй! – окликнул меня мужской голос, и я обернулся на звук.
– И тебе не хворать.
– Узнал?
– Да как-то не припомню…
– Из третьего украинского.
– Мишка, ты что ли?! Какими судьбами занесло?
– Да госпиталь рядом был, я чуть подлечился и опять вот на фронт стал рваться, а тут как раз и про поезд узнал, командиру дивизии отправил, мол так и так, принимайте старого вояку назад, а куда назад то… Наши уже в земле лежат. Я тогда написал одному своему приятелю, и вот гляди-ка отправили. Говорят мне вчера: поезд завтра с утреца пойдет, успеешь подготовиться? А как не успеть-то и не поехать?! Надоела война, братишка! Ой, как надоела. Скорее бы уж закончилось всё это.
– Дай Бог, закончится. Скоро закончится. Так мы с тобой в одну дивизию?
– А кто их знает этих командиров… Когда на место приедем там и узнаем кто с кем, когда и как. Ну, если судьбе угодно бок о бок воевать будем. А ты я смотрю или рассеянный такой, или дружбу совсем военную не ценишь? Как не признал то?
– Ой, Миша, и ты изменился, и мысли свои в голове, вот и не признал. Не сердись на меня.
– Да энто я так. Не переживай.
Мы не были первыми на этом вокзале. Везде стояли люди в форме и те, кто их провожал. Кто-то из ребят уже сидел в поезде, а на перроне в основном были мужчины. Провожающих женщин было мало. Те кто были не плакали, но такой взгляд у них был, такой проницательный, всю войну в них можно было увидеть, всю боль… Вот она боль то! Не в оторванных ногах и руках, не на поле боя, а вот тут в тылу, у девушки в глазах! Боль и любовь в одном этом взгляде соединилась! Нет, Саша, нельзя думать. Нельзя. А то как бы эта гуманность на поле боя не проснулась. Меня назначили животным, значит иди и убивай. Только инстинктам и следуй. А инстинкт какой? Свою землю, свою территорию защищать… Как зверь… Так если провозгласил человек себя царём природы, так зачем же он опускается ниже зверя, ниже шакала? Зачем он превращает себя в ужасное подобие… Зачем всё своё человеческое отвергает? Или это и есть наше человеческое? Звери и те ведут себя в некоторых случаях намного гуманнее нас. Да, они убивают, но основываясь на инстинктах. Хочется есть, хочется пить, хочется жить на солнечной стороне. А люди… Люди подчас убивают и не могут никому объяснить зачем.
Легко дать приказ: Убей. А кого убить? Такого же как и ты человека? Или даже нет. Например, парня лет семнадцати только в нацистской форме. А надень он в советскую форму? И тогда что же? Эх, дурацкая система. Хочу стать зверем. Чтобы не думать, а только чувствовать.
– Санёк, пошли, а то на самом проходе ложиться придется!
– Да-да. Иду.
Мишка помог мне забраться в вагон, где к тому времени набралось человек пятнадцать. В принципе могло быть и хуже, но я уже еле стоял на ногах. Этот день дался мне тяжело как в физическом, так и психологическом смысле. Я ощущал, что меня бьёт озноб, я чувствовал, что вот ещё чуть-чуть и я просто упаду на этих ступеньках к вагону, поэтому мне нужно было просто лечь. И плевать, что буду в лучшем случае спать на сене, а в худшем на железном полу, и плевать, что рядом лежит только что отпущенный из больницы туберкулезный больной, и плевать, что на днях я может быть умру… На всё плевать. Просто хотелось лечь, уснуть и долго спать. Без снов, без мыслей. Не думать ни о родных, ни о Ане, ни о Нине, ни о войне. Просто уйти навсегда в темноту. Но Мишка… Ох уж этот Мишка… Нашёл себе какого-то приятеля и, сев рядом со мной, завёл с ним разговор, а я хоть и забывался временами, но всё же полностью отключиться не мог, и слушал всё то, что они говорили друг другу.
– Как думаешь – доедем скоро?
– Да кто ж его знает… Смотря кто машинист, сколько угля дали, в какую точку нас конкретно отправят и когда… На всё Божий промысел. Как говорится: человек полагает, а Бог располагает. Можем и за два дня до точки доехать, а можем и не пойми через сколько там появиться.
– И что же нас сразу на фронт? Насчет распределения ты не узнавал?
– Да какое там распределение… Как высшие укажут, так командиры и сделают. Пока что вот в Нерчинск, а там… Не впервой то кажись на войне, а всё про такие глупости спрашиваешь. Ты откуда родом то, не припомню тебя в наших краях раньше?
– Я деревенский, не отсюда. На юге деревня Арсеньево, не слыхал?
– Арсеньево? Так, конечно, слыхал! Тамошний паренёк орден получил, видел я в ведомостях, которые в гошпиталь заносили. Если верить газете, то парень этот вместе со своим подразделением один из первых ворвался в город, и так боевой дух всех поднял, что город за день и отбили у немцев. Так в приказе и написано: За образцовое выполнение боевых заданий награждается орденом Отечественной войны первой степени.
– Ну ты брехать! Какие ведомости? В больнице иной раз и имени не спросят, а человек уже помер, а ты ведомости, ведомости…
– Во те крест! Не лгу. Видел своими глазами газетную вырезку, и товарищ по палате, который историю про подвиг рассказал, один в один на парня из ведомостей похож был.
– А ты уверен, что он свою историю рассказывал? Мало ли сейчас самозванцев бродят? Один и вправду герой, а другой так… Пустышка.
– Зуб даю! Герой! Он и орден мне показывал! Говорил, что когда война закончится, он немцев до Берлина погонит, все свои силы на освобождение других стран положит, а я ему на это: Кирилл, ты спятил что ль? Какие страны другие? Тут свою после победы отстраивать придется, вся в развалинах! А он как заведённый… Спасу, говорит, всех их от фашистов поганых. А нужны мы им? Странам то этим? Потом ещё нас виноватыми и сделают… Помяни моё слово. Иль ты иначе думаешь?
– Дак сказать это всякий сможет… А вот вправду ли он за европейцев пойдет на смерть, это неизвестно…
– Нет, ты всё же скажи, пойдёшь энтих то освобождать, когда со своей земли прогоним немцев?
– Партия скажет – пойду, а не скажет – мне и на моей земле работы будет много. Правду говоришь… Дома разрушены, школы также, заводов практически не осталося… Одни деревни да сёла и помогают. Без них совсем бы туго пришлось. Итак паёк, как для котенка, а без помощи тыла умерли бы с голоду давно… Ты семью то имеешь?
– Да, жена и два дитяти.
– Скучаешь по ним?
– Скучаю. Хутор то завидный… Заливные луга… А поля то… Веришь, нет, а выхожу утром из дома, на поле, косить то надо, а рожь прямо на солнце переливается, каждое зернышко видно в колоске, а ветер подует и так всё это поле колышется… Как море, веришь, нет…
– Верю, братец, верю. А о себе расскажи что-нибудь.
– Да что рассказывать? Говорю же, жена и двое сыновей. Землю обрабатывали, я в город раньше на заработки ходил, семью же кормить надо, а где ты на крестьянском дворе деньги большие найдешь? Вот в рабочие и пошёл. Ну, а тут и война. В первый год на фронт и ушёл. Ну а после этого вот по городам и получается: из одного госпиталя в другой.
– Сложная жизнь, братец.
– И то правду говоришь, что сложная.
– А не пробовал в городе и остаться?
– Да какой там. Столько денег домой нужно было. Не заработать. Я уже в селе кое-как своё столетие и доживу, если на войне не убьют.
– Не убьют, братик. Господь не даст.
– Господа в этом деле не поминай. Не Бог начинает войну, а люди.
– Да… люди. Разобьем мы Гитлера! За Сталина! За Родину!
– За Родину, Мишка!
– Пригласишь что ли на подворье своё, когда победим?
– Приглашу, чего бы не пригласить. Главное немцев прогнать, а там и приглашу.
– И я тебя, друг, жду, в Арсеньево. Ты главное не забудь. Мишка Карутин. Повтори.
– Карутин Михаил. Село то большое?
– Да нет. Для житья само то. Это хорошо, когда все друг друга в селе знают. Помощь друг другу оказываем, когда худо кому приходится. А когда праздник на селе… Ну ты сам понимаешь! Гуляют все!
– Понятно. А десятин земли у тебя сколько?
– Да не жалуюсь. Крестьянская доля какая: работай и не спрашивай ничего. Эх, помню с мамкой говорили, когда придут к нам деревенские на крыльцо, а я-то ей и вопросик: «Мамк, а при ком жилось то лучше?» А она: «Как Володя пришёл, так чуть полегче стало. Землю дал. А нам то что – мы всю жизнь за землю эту и боролись, спасибо ему. Я вот в пятилетнем возрасте нянькой у помещицы работала, а в десять уже на поле… И работаешь с раннего утра до ночи. И попробуй не приди на жатву. Мало ли языков злых, помещику доложат, а нас восемь человек детей, и все кушать хотят. Выкручивались как-то. Так что сын, ты Ильича всегда добрым словом поминай, для народу простого он хорошо сделал». Вот так-то. Я к Ильичу тёплых чувств не то чтобы испытываю, но как вернусь с фронта, в Мавзолей схожу. Мамки уж в живых нет, а просила, чтобы побывал.