Читать онлайн Крэнфорд бесплатно
© Гурова И. Г., наследники, перевод на русский язык, 2019
© ТИМ+, обложка, 2019
© Книжный Клуб «Клуб Семейного Досуга», издание на русском языке, 2019
© Книжный Клуб «Клуб Семейного Досуга», художественное оформление, 2019
* * *
«Начнем с того, что Крэнфордом владеют амазонки: если плата за дом превышает определенную цифру, в нем непременно проживает дама или девица».
Э. Гаскелл
Предисловие
Читатели советских времен знали Элизабет Гаскелл главным образом как автора «Мэри Бартон» (1848), ее первого романа, в котором отразились трагические испытания, выпавшие на долю английского народа в «голодные сороковые годы», его отчаянная, но обреченная на поражение борьба за политическую «хартию» и первые попытки объединения для защиты своих социальных прав. Эта книга, рассказывающая о безмерных страданиях и великом гневе, проникнута мрачным пафосом. Сама Гаскелл считала, что только гений Данте мог бы воздать должное избранной ею теме. Ее «манчестерская история», по словам писательницы, была задумана как «трагическая поэма». Престарелая романистка Мария Эджворт, друг и предшественница Вальтера Скотта, прочитав «Мэри Бартон», писала, что сюжет этого романа сгодился бы «для высочайшей греческой трагедии».
«Мэри Бартон» вызвала оживленную полемику, писательница приобрела многочисленных врагов и друзей (среди тех, кто приветствовал этот роман, были Карлейль, Лэндор, Диккенс) и положила начало английскому социальному роману на «рабочую» тему. Гаскелл на целый год опередила «Шерли» (1849) Шарлотты Бронте и на два года «Олтона Локка» (1850) Кингсли. Есть основания полагать, что ее роман мог натолкнуть Диккенса на мысль о создании «Тяжелых времен» (1854). Русских читателей впервые познакомил с этим романом Ф. М. Достоевский, поместивший перевод «Мэри Бартон» в негласно руководимом им журнале «Время». Выбор этот примечателен: в социально-этической проблематике романа занимает значительное место тема «преступления» и «наказания» (убийство Карсона, совершенное Джоном Бартоном, и позднейшее «покаяние» и «просветление» убийцы), столь важная для творчества Достоевского.
«Крэнфорд» (1853) был написан в совершенно другой тональности, хотя, как и «Мэри Бартон», был основан на личных впечатлениях Гаскелл. В своих письмах она не раз ссылалась на «подлинность» многих забавных происшествий, описанных в этой книге. «Там все правда, ведь я сама видела корову, одетую в серую фланелевую кофту, и я знаю кошку, которая проглотила кружево…» – писала она Рескину. Эти столь несхожие, хотя и внутренне родственные друг другу книги обозначают два противоположных полюса, между которыми, по ее собственному выражению, «вибрировала» всю свою жизнь Элизабет Гаскелл.
«Я выросла в маленьком городке, а теперь мне выпало на долю жить на окраине большого фабричного города; но с наступлением первых весенних дней, когда распускающаяся листва и сладостные запахи земли говорят мне, что «близится лето», во мне пробуждается инстинктивное беспокойство, меня тянет туда, где раскинулись безлюдные просторы, поросшие сочной травой. Так птица, разбуженная сменой времен года, устремляет свой полет к хорошо знакомой, хотя, казалось, позабытой стороне. Но я не птица, а женщина, меня привязывают к дому семейные обязанности, а так как к тому же я не обладаю крыльями голубки, а должна путешествовать в дилижансе и расплачиваться с кучером, то мне приходится оставаться дома», – писала Гаскелл друзьям.
В «Крэнфорде» отразилась эта ностальгия по далекой и близкой стране ее детства и юности, никогда не покидавшая Гаскелл на протяжении тридцати трех лет, прожитых ею в «раскаленном, страшном, дымном, гнусном Вавилоне Великом», каким казался ей промышленный Манчестер. «Всякий раз, когда мне неможется или я больна, я перечитываю «Крэнфорд» и – я хотела было сказать, наслаждаюсь им (но мне это говорить неловко), – и снова смеюсь над ним!» – писала Гаскелл Джону Рескину в феврале 1865 года, за полгода до смерти. В своем роде это была книга, написанная «в поисках утраченного времени».
Элизабет Гаскелл (1810–1865) родилась в Лондоне, где ее отец служил в казначействе. Рано лишившись матери, она годовалой девочкой была передана на попечение тетки и выросла в ее доме в маленьком захолустном городке Натсфорд, в графстве Чешир, славившемся своими лугами, молочным хозяйством (и, в частности, знаменитым чеширским сыром). Гаскелл не скрывала того, что именно Натсфорд послужил прототипом ее Крэнфорда – такого же старосветского городка, затерянного среди лугов и полей сельской «зеленой Англии». Все здесь в те времена дышало стариной. Правда, воинственные смысловые ассоциации, скрытые в названии Натсфорда (Knutsford буквально означает: «Канутов брод» или «Канутова переправа»), позволяющие относить его возникновение ко временам вторжения датчан, были давно приглушены временем. Но городок гордился рынком, возникшим, по преданию, еще в XIII веке, старинными домами с островерхими крышами и тяжелыми дубовыми балками, выступающими в кладке стен, и более поздними, но также уже старомодными красными кирпичными домами начала XVIII века в стиле «королевы Анны» (в таком доме росла будущая писательница), чинно распланированными садами и прапрадедовской добротной и прочной домашней утварью.
Дочь Теккерея, писательница Анна Теккерей-Ритчи, посетившая Натсфорд уже после смерти Гаскелл, воспроизвела в своем предисловии к «Крэнфорду» патриархальную атмосферу этого городка, где сохранились и гостиница «Георг», описанная в романе, и узенькие средневековые улочки и тупики, и кузница в зеленой лощине на окраине города, более двухсот лет переходившая из рода в род, от отца к сыну, а рядом с нею – старая мельница под сенью высоких деревьев.
Гаскелл с любовью вспоминала старые поэтические чеширские народные обычаи и поверья, с которыми она сроднилась с детства. В день свадьбы земля или мостовая перед домом жениха и невесты посыпалась красным песком, поверх которого белым песком через воронку выводились затейливые узоры, цветочный орнамент, иногда даже поздравительные стихи (так было, вспоминала Гаскелл, в день ее собственной свадьбы, когда были разукрашены почти все дома города). На Рождество детвора обходила дома, распевая под окнами старинные святочные песни. Утром первого мая, на рассвете, у каждой двери вывешивалась ветка дерева или пучок зелени. «Это был своего рода «язык деревьев», так как эти ветви характеризовали нрав главной обитательницы дома, – поясняет Гаскелл. – Ветка березы означала хорошенькую девушку; ветка ольхи – сварливую бабу; ветка дуба – почтенную женщину». Но пучок крапивы или дрока, вывешенный насмешниками у дверей девушки, мог навсегда ее обесславить. Чеширские служанки, сверстницы будущей писательницы, верили в приворотное зелье – «драконову кровь»; они знали, что, увидев в первый раз молодой месяц, надо сделать ему книксен и перевернуть в кармане деньги – тогда их станет вдвое больше до того, как луна пойдет на ущерб.
Гаскелл признавалась, что и сама продолжает верить в некоторые приметы. «Увидеть падучую звезду – к несчастью… У меня всегда замирает сердце, когда я ее вижу». Она знала также, как коварен шиповник: никогда не следует строить планы или делиться своими замыслами, сидя под сенью цветущего шиповника: ничто из задуманного не сбудется! Она уверяла свою корреспондентку, что лично знакома с человеком, который собственными глазами видел фей. «А если бы мы с вами побывали на холме Олдерли-Эдж, на границе между Чеширом и Дербиширом, я могла бы точно указать вам вход в пещеру, где спит в золотой броне король Артур со своими рыцарями, пока не придет день, когда Англия будет в опасности и они встанут ей на помощь».
В быте и нравах обывателей Натсфорда – отставных чиновников, вдов и старых дев, доживающих свой век на скромную ренту, – было весьма мало героического. Но при всей мизерности их интересов и мелочности наивного этикета, старательно соблюдаемого этими представителями захолустной провинциальной «элиты», их невинные претензии и маленькие чудачества были не лишены привлекательности: забавное простодушие их старомодного жизненного уклада, столь непохожего на деловой практицизм самоуверенных манчестерских буржуа, с его критериями пользы и чистогана, могло вызвать у пристального наблюдателя не только усмешку, но и сочувственное раздумье.
Став женой Уильяма Гаскелла, священника унитарианской церкви в Манчестере, Элизабет, казалось, навсегда распростилась со старосветской патриархальной «зеленой Англией» своего детства и юности. Всего шестнадцать миль расстояния да река Мерси – естественная граница между сельскохозяйственным Чеширом и промышленным Ланкаширом – отделяли ее от родного Натсфорда. Но дистанция измерялась не милями, а ходом истории. Манчестер, центр английской текстильной промышленности, был оплотом буржуазного либерализма, по-своему ничуть не менее твердолобого, чем торийский консерватизм, колыбелью ханжеской «манчестерской школы» буржуазной политической экономии. Состоятельные прихожане мистера Гаскелла, унитарии-диссиденты гордились своим свободомыслием в толковании некоторых богословских догматов (они, в частности, отрицали существование святой троицы и не считали богом Иисуса Христа), но их социальные воззрения отличались таким же ханжеством. Пылкий интерес молодой жены их священнослужителя к самым наболевшим и «неприятным» общественным проблемам того времени казался им достойным сурового демонстративного осуждения. Как при жизни, так и посмертно Элизабет Гаскелл громогласно обвиняли в том, что она «упорно и предвзято хочет оправдать неправедное». Под «неправедным» подразумевалось и народное возмущение классовым неравенством, и стремление женщин к равноправию, и обличение власти чистогана.
После выхода ее второго романа, «Руфь» (1853), драматической истории девушки-работницы, обольщенной светским фатом, но сохраняющей, наперекор «общественному мнению», благородство и силу духа, Гаскелл пришлось, как она писала золовке, «распроститься со всеми своими респектабельными друзьями». Она стала предметом стольких нападок, что сравнивала себя со «святым Себастьяном, привязанным к дереву как мишень для стрел». Даже в ее собственном доме эта книга была под запретом для ее взрослых дочерей. Двое из прихожан ее мужа сожгли ее роман, а третий запретил жене читать его. «Мы сидим с ними рядом в церкви, и вы не можете себе представить, какой «неприличной» я чувствую себя под их взглядами», – писала Гаскелл.
Ее глубокой, чуткой, богато одаренной натуре было тесно в стенах пасторского дома и среди манчестерских коммерсантов и дельцов, составлявших наиболее влиятельную часть прихожан ее мужа. Гаскелл приходилось встречаться и с людьми иной породы и закалки – с манчестерскими рабочими, в «Мэри Бартон» и в позднейшем романе «Север и Юг» (1855) она отдала должное их независимому уму и твердому характеру. Но ее попытки вмешаться в их тяжкую жизнь не могли быть плодотворны: скромная частная филантропия, как бы самоотверженно (что видно по ее письмам) ни занималась ею Гаскелл, не могла существенно изменить положения рабочих и перебросить мост между «двумя нациями», на которые была расколота Англия.
Гаскелл добросовестно исполняла свои обязанности, даже когда они входили в противоречие с ее творческими интересами. Сообщения о ходе работы над новой книгой переплетаются в ее письмах с досадливыми упоминаниями о хозяйственных хлопотах: о коровнике и птичьем дворе (Гаскеллы и в Манчестере держали корову, свиней и домашнюю птицу), о кройке белья для четырех дочек, о расчетах с прислугой, о ремонте канализации. Иной раз она с явным раздражением пишет об этих «каждодневных лилипутских стрелах мелочных забот», от которых пытается уйти в «тайный мир искусства». В других случаях ее письма проникнуты чувством глубочайшей усталости. Характерно одно из писем к издателю, написанное за полгода до смерти, когда она работала над своим последним романом – «Жены и дочери» (1865), который ей не суждено было окончить: «Дорогой мистер Смит, написано, кажется, около 870 стр., …но трудно определить. Роман мог бы быть и длиннее, мне есть еще что сказать; но, ах! я так устала, вытягивая пряжу из моего мозга, а чувствую себя совсем не хорошо. Впрочем, что мой мозг по сравнению с вашим!.. Я ненавижу интеллект, и литературу, и изящные искусства, и математику! Я начинаю думать, что на том свете святой Петр запретит все книги и газеты; а все развлечения будут состоять только в том, чтобы кататься в коляске в Харроу и вечно лакомиться земляникой со сливками».
В последние годы жизни она лелеяла план вырваться из Манчестера, обзавестись загородным домиком где-нибудь на приволье, в одном из еще не тронутых уголков старой «зеленой Англии». После многих хлопот и волнений – план этот был задуман втайне от мистера Гаскелла и мог быть осуществлен только ценой строжайшей экономии и в счет будущих, еще не заработанных гонораров – желанный приют под уютным названием «Лужайка», по соседству с «прелестной патриархальной деревушкой» в Хемпшире (таком же сельскохозяйственном графстве, как и ее родной Чешир), был облюбован, куплен и обставлен. Гаскелл уже писала друзьям о сенокосах, которыми славятся окружающие ее домик луга, о том, сколько яблок уродилось в ее саду… 12 ноября 1865 года она приехала туда вместе с двумя дочерьми и зятем – и скоропостижно скончалась в кругу семьи за чайным столом во время первого чаепития на новоселье. Писательницу похоронили в ее любимом Натсфорде: только так смог в действительности осуществиться задуманный ею побег в милый сердцу Крэнфорд ее мечты.
Но «Крэнфорд», написанный ею двенадцатью годами ранее, надолго пережил свою создательницу и прочно вошел в английскую литературу как один из ее классических памятников. Призвание нескольких сменившихся поколений читателей доказало жизненность светлого юмора и сердечной теплоты, пронизывающих эту книгу, среди первых ценителей которой были Диккенс и Теккерей, Рескин и Шарлотта Бронте.
«Крэнфорд» продолжает и сейчас оставаться в странах английского языка одной из самых популярных книг Гаскелл. А обнародованное эпистолярное наследие писательницы (полное собрание ее писем было впервые издано в 1967 г.) показало, как глубоко и органично связана эта книга с личной биографией Гаскелл, со всем ее творчеством и с ее взглядами на искусство и жизнь.
«Крэнфорд» был впервые напечатан отдельными выпусками в журнале Диккенса «Домашнее чтение» («Household Words»), с декабря 1851 по май 1853 года. С этим связана своеобразная композиция книги, состоящей из полутора десятков сравнительно самостоятельных, обособленных глав. Первоначально писательница предполагала ограничиться одним-двумя юмористическими очерками крэнфордских нравов. Диккенсу удалось убедить ее продолжить свою работу и развить свои наброски в целую повесть. Впоследствии Гаскелл жалела о том, что, не предусмотрев этого расширения «Крэнфорда», слишком рано рассталась с одним из дорогих ей героев, капитаном Брауном: погибнув под колесами поезда во второй главе, он уже не мог быть воскрешен к жизни в дальнейшем.
Повесть «Крэнфорд» была, пожалуй, самой «диккенсовской» из всех книг Гаскелл. С мягким, дружелюбным юмором писательница изображает маленький старосветский провинциальный мирок крэнфордских «амазонок». Это определение сразу же, с первых строк «Крэнфорда», вызывает улыбку читателя: так безобидна воинственность почтенных «героинь» Гаскелл даже тогда, когда они ратуют со всем пылом добродетели, уверенной в непогрешимости своего вкуса и неколебимости нравственного авторитета, за то, что считают непререкаемой истиной (именно так, например, отстаивает мисс Дебора Дженкинс преимущества сочинений несравненного доктора Сэмюэла Джонсона перед легкомысленными писаниями некоего «Боза» (Диккенса), летописца «Пиквикского клуба»).
С произведениями Диккенса роднят «Крэнфорд» и сказочные мотивы, озаряющие вспышками бенгальского огня будни повседневного существования. Майор Гордон, как сказочный принц, вовремя возвращается к своей суженой, осиротевшей Золушке, Джесси Браун. К возвращению на родину другого скитальца, Питера Дженкинса, примешивается прямое «колдовство», – ведь только благодаря появлению в Крэнфорде загадочного чужеземного мага и волшебника «синьора Брунони» (английского сержанта Сэма Брауна, научившегося своим трюкам у индийских фокусников) Мэри Смит удалось узнать заморский адрес «аги Дженкинса» и вызвать его на родину. А сам «ага Дженкинс», чьи фантастические рассказы о его похождениях на Востоке могли бы посрамить даже барона Мюнхгаузена, – разве не кажется он с его загадочным прошлым и экзотическими привычками сказочным персонажем, сошедшим со страниц «Тысячи и одной ночи»? В этом кружке простодушных энтузиасток ему прощают все нарушения этикета и верят всем его небылицам – даже кощунственному рассказу о том, как, охотясь на Гималаях, он невзначай подстрелил херувима! (Прошло полвека, и Герберт Дж. Уэллс сделал эту фантастическую ситуацию – с той разницей, что в его романе ангел подстрелен не сыном священника, а самим священником, – исходным пунктом своей сатирической аллегории «Удивительное посещение», 1895 г.) И уж совсем по-диккенсовски выглядит эпизод закрытия скромного торгового заведения мисс Мэтти Дженкинс, ознаменованный сказочными щедротами ее брата: стоя у окна ее маленькой гостиной, он осыпает толпу крэнфордских ребятишек целым дождем конфет и леденцов.
Само время течет здесь по особым законам, так медленно, что можно заподозрить, не приостанавливается ли оно иногда на длительный срок. Недолгое царствование короля Вильгельма IV (1830–1837) и его супруги королевы Аделаиды здесь, в Крэнфорде, кажется, продолжается бесконечно. Во второй главе повести злополучный капитан Браун перед смертью читает свежий выпуск «Записей Пиквикского клуба» (1836), что позволяет наметить исходный хронологический пункт действия. Но проходят годы. Младшая дочь капитана, мисс Джесси Браун, успевает выйти замуж и вырастить детей, ее дочка Флора гостит у старой мисс Дженкинс и украдкой читает «Рождественскую песнь в прозе» (1843) Диккенса вместо очерков доктора Джонсона. Наконец умирает и мисс Дженкинс, проходят еще годы, а королева Аделаида продолжает оставаться законодательницей мод крэнфордских дам, и самым элегантным рукоделием в их кругу по-прежнему считаются «верноподданнические» вышивки шерстью по канве, воспроизводящие ее портрет, – как будто бы никто не слыхал о восшествии на престол в 1837 году юной королевы Виктории! Да, в этом мире время замедляет свой бег, и простодушная мисс Мэтти навсегда остается для ее седовласого брата «малюткой Мэтти», сколько бы зим и лет ни пронеслось над ее головой.
По сравнению с Диккенсом юмор Гаскелл в «Крэнфорде» мягче и сдержаннее. В ее изобразительной манере преобладают спокойные полутона, а не резкие штрихи, смелые гиперболы и диссонансы, характерные для диккенсовского гротеска. Святочное веселье Дингли-Делла, в котором Диккенс воплотил свой идеал патриархальной старосветской Англии, показалось бы слишком шумным и буйным чопорным и робким обитательницам Крэнфорда. Диккенсовская мисс Бетси Тротвуд (из «Давида Копперфилда») смутила бы своею воинственностью и эксцентричностью смиренных «амазонок» Гаскелл.
Это не значит, однако, что «Крэнфорд» посвящен всецело «кружевам и лаванде». Артур Поллард, один из лучших современных английских знатоков наследия Гаскелл, справедливо оспаривает эту точку зрения, которая возможна лишь при очень поверхностном восприятии повести. Забавные и трогательные мелочи «старосветского» быта в «Крэнфорде» подчинены общей идее, выраженной писательницей не назойливо, но достаточно ясно для вдумчивого читателя.
Анна Теккерей-Ритчи, автор предисловия к «Крэнфорду», была права, уловив в этой повести глубоко скрытые отголоски «Мэри Бартон». Как ни замкнут в своем захолустном уединении маленький мирок добродушных крэнфордских «амазонок», он составляет часть большого мира индустриальной и коммерческой Англии и должен по-своему реагировать на его проблемы. Город Драмбл (звукоподражательное вымышленное название которого передает одновременно и грохот, и стук, и толчею огромного промышленного и торгового центра, в котором угадывается Манчестер) недаром многократно упоминается в повести уже начиная с первой страницы. В Драмбл уже протянулась проходящая через тихий Крэнфорд дорога – та самая «мерзкая железная дорога», где служил и погиб бедный капитан Браун.
Отсюда, из Драмбла, приезжает в Крэнфорд в качестве частой и желанной гостьи, но в то же время и сторонней наблюдательницы рассказчица, от лица которой ведется повествование, – «чопорная малютка Мэри» Смит, в которой нетрудно угадать двойника самой Элизабет Гаскелл. Ее роль в сюжетном движении повести кажется довольно скромной. Но ее особый, личный угол зрения придает изложению эмоциональную выразительность, усиливая то сентиментально-лирические, то комические оттенки в изображении происходящего. Присутствие этого незаметного, но зоркого соглядатая позволяет читателям увидеть крэнфордский мирок таким, каков он есть на самом деле, но каким он сам себя не видит, – со всеми абсурдными, смешными, а вместе с тем и трогательными подробностями его существования.
Именно благодаря присутствию Мэри Смит в повесть органически включается столь важное для общего замысла Гаскелл критическое сопоставление двух различных систем социально-этических критериев и ценностей жизни – системы делового, коммерческого Драмбла и старомодного захолустного Крэнфорда. Это сопоставление, незаметно подготовляемое всем ходом повести, достигает наибольшей драматической остроты в главе XIII, рассказывающей о катастрофе, постигшей бедную беспомощную мисс Мэтти Дженкинс в связи с крахом Городского и сельского банка в Драмбле, куда было вложено все ее скромное состояние.
Мисс Мэтти разорена. Но ее больше всего мучит не мысль о собственной одинокой нищей старости, а горестное убеждение в том, что, как одна из акционерок и пайщиц банка, она ответственна за все те несчастья, какие принесло прекращение платежей ее соседям – горожанам и фермерам. Едва услыхав в лавке о крахе банка, она – обычно столь нерешительная и несмелая – стремительно следует своему первому побуждению и отдает пять полновесных золотых соверенов из своего кошелька фермеру, у которого приказчик отказывается принять банкноту лопнувшего предприятия.
С точки зрения здравой манчестерской политической экономии это, конечно, поступок столь же безграмотный, сколь и бесполезный, и Гаскелл это знает. Но по-другому, человеческому счету мисс Мэтти права, последовав своему безотчетному сердечному порыву. И Мэри Смит готова откусить себе язык, едва у нее сорвался естественный для жительницы Драмбла саркастический вопрос: уж не собирается ли мисс Мэтти обменивать на соверены все обесцененные банкноты Городского и сельского банка?
Мисс Мэтти, конечно, и не могла бы этого сделать. Но, следуя гуманной утопической традиции, столь сильной в английском реалистическом социальном романе ее времени, Гаскелл показывает, как круговая порука бедноты согревает одинокую старость этой разоренной, беспомощной женщины. Ее приятельницы делятся последними крохами, чтобы в складчину тайком обеспечить ей кусок хлеба. А служанка Марта берется бесплатно заботиться о ней даже после того, как выйдет замуж и обзаведется своей семьей… Мораль книги в этих главах настолько ясна, что упоминание Мэри Смит о значительных денежных потерях, понесенных в Драмбле ее отцом – опытным коммерсантом, несмотря на все его предосторожности, кажется излишним.
Мотив «донкихотства» естественно возникает на страницах «Крэнфорда» – как возникает он и у Диккенса, и у Теккерея, если говорить только о современниках Гаскелл. Мэри Смит сравнивает с Дон-Кихотом старого оригинала, фермера Холбрука, былого суженого мисс Мэтти, которого она против воли отвергла, подчинившись настояниям тщеславной родни. Оставшись до конца дней старым холостяком, он тратит неизрасходованные запасы нежности на любовь к родной природе и поэзии, о которой судит как самоучка, но с пониманием и вкусом. Альфред Теннисон – его последнее предсмертное увлечение…
У мисс Мэтти нет этих ресурсов: фамильная Библия и «Словарь» доктора Джексона, которым она дорожит в память о старшей сестре, составляют всю ее библиотеку. Но ее подавленное материнское чувство прорывается в застенчивой нежности, с какой она относится ко всем ребятишкам, нуждающимся в ее заботе. Как старательно обматывает она пестрой шерстью мячик, предназначенный в подарок маленькой Фебе, больной дочке злополучного странствующего факира, «синьора Брунони»! Как безрассудно нерасчетлива она со своими маленькими покупателями, которым неизменно отпускает, себе в убыток, лишнюю конфету «для довеска»: «Эти крошки так их любят!» И как бережно нянчит она уже слишком тяжелую для ее слабых старческих рук дочурку своей преданной служанки Марты, другую маленькую Мэтти, названную так в честь своей крестной матери.
Теккерей, вероятно, язвительно осмеял и осудил бы снобизм старого священника Дженкинса и его педантичной старшей дочери Деборы, отнявших у бедной мисс Мэтти то личное счастье, для которого она была создана самой природой. Гаскелл предоставляет судить об этом своим читателям. Мотив несбывшихся возможностей, столь характерный для литературы критического реализма, звучит и в «Крэнфорде». Но элегичность этой повести (отмечаемая, например, Артуром Поллардом) умеряется ее юмором. Трудно согласиться с мнением Полларда, который, высоко ценя «Крэнфорд», находит, что это – «книга стариков», книга «без будущего».
Кругозор Элизабет Гаскелл был слишком широк, ее общественные интересы и симпатии слишком многообразны, чтобы она могла замкнуться в сентиментальном созерцании уходящего в прошлое мира милых старомодных чудаков и чудачек, запечатленного в «Крэнфорде». «Младая жизнь» тянется к солнцу и здесь. В том по видимости безличном повествовательном «мы», каким так часто пользуется Мэри Смит, развертывая свою хронику крэнфордских нравов, обычаев и происшествий, сквозит между строк и легкая ирония: юная рассказчица не забывает о том, что принадлежит все-таки к совсем другому поколению и смотрит на жизнь иначе, чем мисс Мэтти и ее почтенные приятельницы.
«Живая, выразительная, энергичная, мудрая», а вместе с тем «добрая и снисходительная» книга – так оценила «Крэнфорд» Шарлотта Бронте в своем письме к Гаскелл. Этот отзыв, принадлежащий талантливой писательнице-реалистке, прошедшей суровую жизненную школу и не склонной к сентиментальности, сохраняет свое значение и поныне.
А. Елистратова
Глава I. Наше общество
Начнем с того, что Крэнфордом владеют амазонки: если плата за дом превышает определенную цифру, в нем непременно проживает дама или девица. Когда в городе поселяется супружеская пара, глава дома так или иначе исчезает; либо он до смерти пугается, обнаружив, что он – единственный мужчина на всех званых крэнфордских вечерах, либо его полк расквартирован где-то далеко, а корабль ушел в плаванье, или же он всю неделю проводит, занимаясь делами, в большом торговом городе Драмбле, до которого от Крэнфорда всего двадцать миль по железной дороге. Короче говоря, какова бы ни была судьба мужей, в Крэнфорде их не видно. Да и что бы они там делали? Врач совершает свой тридцатимильный объезд больных и ночует в Крэнфорде, но каждый мужчина ведь не может быть врачом. А для того чтобы содержать аккуратные садики в образцовом порядке и выращивать на клумбах чудесные цветы без единого сорняка, чтобы отпугивать мальчуганов, которые жадно взирают на вышеупомянутые цветы сквозь садовую решетку, чтобы прогонять гусей, иной раз забирающихся в сад, если калитка останется открытой, чтобы разрешать все спорные вопросы литературы и политики, не затрудняя себя доказательствами и логикой, чтобы получать верные и обстоятельные сведения о делах всех и каждого в приходе, чтобы муштровать своих чистеньких служанок, чтобы благодетельствовать (довольно-таки деспотично) беднякам и с искренней добротой помогать друг другу в беде – для всего этого крэнфордским дамам помощники не нужны, они отлично справляются сами. «Мужчина в доме, – как-то сказала одна из них, – очень мешает!» Хотя каждая крэнфордская дама знает о делах своих приятельниц все, мнение этих приятельниц ее совершенно не трогает. Более того: поскольку каждой из них свойственно значительное своеобразие характера, чтобы не сказать – чудачество, то словесное воздаяние никого из них не затруднило бы, но почему-то они по большей части живут в самом благожелательном согласии.
Лишь иногда между крэнфордскими дамами вспыхивают небольшие ссоры, которые разрешаются несколькими колкостями и сердитым вздергиванием подбородка – как раз достаточно, чтобы их тихая жизнь не стала совсем уж пресной. Платья их ничуть не зависят от моды. «Что за важность, – говорят они, – как мы одеты в Крэнфорде, где нас все знают?» А если они уезжают куда-нибудь еще, этот довод остается столь же веским: «Что за важность, как мы одеты здесь, где нас никто не знает?» Платья их обычно сшиты из добротной, хотя и простой ткани, и никто не мог бы выглядеть опрятней этих дам, однако ручаюсь, что последние в Англии рукава с широким буфом, последнюю узкую и простую юбку можно было видеть именно в Крэнфорде, и там они ни у кого не вызывали улыбки.
Я не раз собственными глазами видела великолепный семейный зонтик из красного шелка, под которым кроткая старая дева, последняя из многочисленных братьев и сестер, семенила в церковь, если день был дождливым. А у вас в Лондоне есть красные шелковые зонтики? Первый зонтик, появившийся в Крэнфорде, стал местной легендой, мальчишки толпами бегали за ним и называли его «фижмы на палочке». Быть может, он и был тем красным шелковым зонтиком, о котором я упомянула, но тогда его держал над своим малолетним потомством молодой сильный отец. Бедная старушка, единственная оставшаяся в живых из всей семьи, поднимала его с большим трудом.
Визиты наносились и отдавались согласно со строгими правилами и установлениями, и молодым девицам, гостившим в городке, эти правила возвещались с той же торжественностью, с какой древние законы острова Мэн раз в год читались вслух на горе Тинуолд.
– Наши друзья прислали узнать, как вы себя чувствуете после дороги, милочка (пятнадцать миль в железнодорожном вагоне). Они дадут вам отдохнуть завтра, но послезавтра, конечно, заедут к нам, так что после двенадцати будьте, пожалуйста, свободны – с двенадцати до трех мы дома и принимаем.
И далее, когда визит уже нанесен:
– Сегодня третий день. Ваша маменька, наверное, говорила вам, милочка, что визиты полагается отдавать не позже чем через три дня и что оставаться дольше пятнадцати минут не следует.
– Но разве можно в гостях смотреть на свои часы? А как иначе я узнаю, что пятнадцать минут уже прошли?
– Вы должны все время думать о времени, милочка, не забывая о нем, как бы вас ни занимал разговор.
Так как, нанося и отдавая визиты, все твердо помнили это правило, то ни о чем интересном, разумеется, никто никогда не разговаривал. Мы обменивались короткими фразами на общепринятые темы и вставали, чтобы проститься, ровно через пятнадцать минут.
Полагаю, что некоторые из благородных обитательниц Крэнфорда были бедны и лишь с трудом сводили концы с концами, но, подобно спартанцам, они прятали свои страдания за улыбками. Мы никогда не говорили о деньгах, так как эта тема имела привкус торговли и ремесла, а мы, включая самых бедных, все были аристократичны. В крэнфордском обществе царил благодетельный esprit de corps[1], и если чьи-либо усилия скрыть свою бедность не увенчивались полным успехом, никто не замечал их тщетности. Когда, например, миссис Форрестер дала званый чай в своем кукольном домике и девочка-служанка попросила сидящих на диване дам привстать, чтобы она могла вытащить из-под него чайный поднос, все приняли подобное новшество как нечто совершенно естественное и продолжали беседовать о домашнем этикете и церемониях так, словно мы все верили, будто в доме нашей хозяйки есть половина для слуг, где за столом председательствуют экономка и дворецкий, и она не обходится одной девочкой из приюта, чьи маленькие красные ручонки не донесли бы поднос наверх без помощи самой миссис Форрестер, которая сейчас восседала в парадном туалете, делая вид, что не имеет ни малейшего представления о том, каким печеньем собирается угостить нас повар, хотя она знала, и мы знали, и она знала, что мы знаем, и мы знали, что она знает, что мы знаем, что она все утро пекла чайные хлебцы и пирожки из пресного теста.
У этой всеобщей, хотя и не признанной бедности и всеми весьма признаваемой аристократичности были два-три отнюдь не лишних следствия, которые могли бы принести пользу любым кругам общества. Например, обитатели Крэнфорда рано ложились спать и в девять часов уже семенили домой в своих деревянных калошках под охраной служанки с фонарем, а к половине одиннадцатого весь город тихо отходил ко сну. Кроме того, подавать на вечерних приемах какие-либо дорогие напитки или кушанья считалось «вульгарным» (слово, которое в Крэнфорде обладало невероятной силой). Тончайшие ломтики хлеба, чуть-чуть смазанные маслом, и маленькие бисквиты – вот все, что предлагала своим гостям высокородная миссис Джеймисон, а она, хотя и практиковала столь «элегантную экономность», была невесткой покойного графа Гленмайра.
«Элегантная экономность»! Как легко и естественно впадаешь во фразеологию Крэнфорда! Там экономия всегда была «элегантной», а денежные траты – «вульгарной чванливостью», и эта убежденность в том, что виноград-то зелен, даровала нам всем душевный покой и умиротворенность. Никогда не забуду, какой ужас и смущение вызвал некий капитан Браун, который, поселившись в Крэнфорде, во всеуслышанье заявил, что он беден, – и не шепотом ближайшему другу, предварительно заперев все окна и двери, а посреди улицы! Громким военным голосом, ссылаясь на свою бедность, как на причину, почему он не снял вот этот дом! Крэнфордские дамы и так уже скорбели из-за того, что в их владения вторгся мужчина и джентльмен. Он был капитаном в отставке и получил место на железной дороге, против строительства которой городок слал негодующие петиции. И если вдобавок к своему мужскому роду и к связи с омерзительной железной дорогой он еще имел бесстыдство рассказывать о своей бедности, обществу оставалось только одно – повернуться к нему спиной и подвергнуть его бойкоту. Смерть столь же реальна и обычна, как бедность, и все же люди никогда не кричат о ней на улицах. Это слово не должно оскорблять благородный слух. Мы безмолвно согласились не замечать, что кто-то из тех, с кем мы обмениваемся визитами, поступает так, а не иначе, из-за бедности, а не по собственному выбору. Если кто-то приходил на званый вечер пешком и возвращался домой тем же способом, причина заключалась в том, что вечер был так пленителен или свежий воздух был так приятен, а вовсе не в том, что портшез обошелся бы слишком дорого. Если летом мы ходили в ситце, а не в легких шелках, то потому лишь, что предпочитали материи, которые легко стираются. И так далее и тому подобное, пока мы совершенно не перестали замечать тот вульгарный факт, что мы – все мы – располагаем лишь весьма скромными средствами. Вот почему мы не были способны понять, как мужчина может говорить о бедности так, словно в ней нет ничего позорного. И тем не менее капитан Браун каким-то образом заставил себя уважать, и вопреки твердо принятому решению Крэнфорд начал делать ему визиты. Когда примерно через год после его переезда в Крэнфорд я гостила там, то с удивлением услышала, что его мнения цитируются и на него ссылаются как на непререкаемый авторитет. Всего двенадцать месяцев назад мои собственные друзья решительно высказались против каких бы то ни было визитов к капитану и его дочерям, а теперь его как-то приняли даже в запретные утренние часы до полудня. Правда, он должен был разобраться, почему дымит труба, а для этого ему нужно было осмотреть ее раньше, чем затопят камин, но, как бы то ни было, капитан Браун бестрепетно поднялся наверх, говорил голосом слишком могучим для маленькой гостиной и шутил, как шутят ручные, домашние мужчины. С самого начала он не замечал легких знаков пренебрежения и некоторых упущений в обычном церемониале, с какими его встречали. Он держался дружески, хотя крэнфордские дамы были с ним холодны, принимал за чистую монету их саркастические комплименты и бравым прямодушием развеивал брезгливое недоумение, которое вызывал, как человек, не стыдящийся быть бедным. И в конце концов его превосходный мужской здравый смысл и способность изыскивать средства для разрешения всяческих домашних трудностей завоевали ему среди крэнфордских дам положение непререкаемого авторитета. И он продолжал жить по-прежнему, так же не замечая своей новой популярности, как не замечал былой антипатии, и я не сомневаюсь, что он был ошеломлен, когда однажды ему пришлось убедиться, насколько высоко ценится его мнение: совет, который он дал в шутку, был воспринят вполне серьезно и свято выполнен.
Дело было так. Одна из старых дам имела олдернейскую корову, которую любила, как родную дочь. Даже во время кратких пятнадцатиминутных визитов вы успевали выслушать какую-нибудь историю об изумительном молоке или изумительной разумности этого животного. Весь городок был знаком с коровой мисс Бетси Баркер и питал к ней самую теплую симпатию, а потому велико было всеобщее огорчение и сочувствие, когда бедняжка по неосторожности свалилась в яму с негашеной известью! Она мычала так громко, что ее почти сразу же услышали и спасли, но тем не менее она успела лишиться чуть ли не всей своей шерсти, и когда ее извлекли из ямы, она уже совсем облезла и дрожала от холода. Все жалели несчастную корову, хотя кое-кто и не мог сдержать улыбки – таким нелепым был ее голый вид. Мисс Бетси Баркер плакала от горя и отчаяния, и говорили, что она уже хотела было устроить корове масляную ванну. Наверное, такое средство рекомендовал ей кто-нибудь из тех, к кому она обращалась за советом, но этому плану, если что-либо подобное и предполагалось, положил конец капитан Браун, заявив решительно:
– Если вы хотите, чтобы она не сдохла, сударыня, то обрядите ее во фланелевую кофту и панталоны. Но я бы вам посоветовал сразу зарезать бедную скотину, чтобы она не мучилась.
Мисс Бетси Баркер осушила слезы и от души поблагодарила капитана. Она взялась за работу, и вскоре весь городок высыпал на улицы посмотреть, как олдернейская корова кротко шествует на пастбище в одеянии из темно-серой фланели. Я сама много раз любовалась ею в этом наряде.
А вы в Лондоне когда-нибудь видели коров, одетых в серую фланель?
Капитан Браун снял небольшой домик на окраине городка, где и поселился с двумя своими дочерьми. Когда я впервые побывала в Крэнфорде после того, как перестала там жить постоянно, ему было за шестьдесят. Но он выглядел гораздо моложе, так как благодаря каждодневным упражнениям сохранил крепость и гибкость фигуры, голову держал высоко, на военный манер, а походка у него была бодрой и упругой. Старшая дочь казалась почти его ровесницей, и это выдавало, что на самом деле он много старше, чем кажется. Мисс Браун было, наверное, лет сорок. Лицо ее хранило болезненное, обиженное, измученное выражение, и его юная веселость давным-давно исчезла без следа. Впрочем, и в молодости она, вероятно, была некрасива, и ее черты отличались резкостью. Мисс Джесси Браун была на десять лет моложе сестры и в двадцать раз милее. На ее округлом лице играли ямочки. Мисс Дженкинс, гневаясь на капитана Брауна (о причине этого гнева я вскоре вам расскажу), как-то объявила, что, по ее мнению, «мисс Джесси уже пора бы отказаться от ямочек и не притворяться ребенком». Действительно, в ее лице было что-то детское, и я убеждена, что таким оно и останется, доживи она хоть до ста лет. У нее были большие голубые удивленные глаза, которые всегда смотрели прямо на вас, нос чуть курносый, а губы алые и свежие. Ее манера завивать волосы в мелкие локоны еще усиливала это общее впечатление. Не могу сказать, была ли она хорошенькой или нет, но мне нравилось ее лицо, как оно нравилось всем, и, по-моему, над своими ямочками она была не властна. Ее походку и манеры отличала та же бодрость, какой дышала внешность ее отца, и женский глаз без труда подметил бы легкое различие в одежде сестер – а именно, что туалеты мисс Джесси обходились на два фунта в год дороже, чем туалеты мисс Браун. Два же фунта были значительной суммой в годовом бюджете капитана Брауна.
Вот какое впечатление произвели на меня Брауны, когда я впервые увидела их всех вместе в крэнфордской церкви. С капитаном я уже успела познакомиться – благодаря дымящему камину, который он без труда исцелил, поправив что-то в трубе. В церкви во время утреннего гимна он держал у глаз лорнет, а затем высоко поднял голову и запел громко и радостно. Он отвечал священнику громче, чем причетник, дряхлый старичок с пискливым голосом. Причетнику, мне кажется, очень досаждал звучный бас капитана, а потому он сам отвечал на все более и более высоких и дребезжащих нотах.
Выходя из церкви, энергичный капитан весьма галантно опекал своих дочерей. Он кивал и улыбался всем знакомым, но не пожал ничьей руки до тех пор, пока не помог мисс Браун раскрыть зонтик, не взял у нее молитвенник и не подождал терпеливо, чтобы она дрожащими нервными пальцами подобрала юбки, готовясь идти по сырому тротуару.
Мне было очень любопытно, что делают крэнфордские дамы с капитаном Брауном на своих приемах. В былые дни мы часто радовались вслух, что на карточных вечерах можно не заботиться о том, чем занять джентльменов, и не подыскивать темы для беседы с ними. Мы поздравляли друг друга с тем, что все так уютно и мило, а наша любовь к элегантности и неприязнь к мужской половине рода человеческого почти убедила нас в том, что быть мужчиной – «вульгарно». А потому когда я узнала, что мой добрый друг мисс Дженкинс, у которой я гостила, намерена дать в мою честь званый вечер и пригласила на него капитана и обеих мисс Браун, я долго терялась в догадках, стараясь представить себе, как все это будет происходить. Как обычно, карточные столики с зеленым суконным верхом были приготовлены еще при дневном свете – шла третья неделя ноября, а потому смеркаться начинало уже в четыре часа. На столики были поставлены свечи и положены чистенькие колоды карт. Камин был затоплен, аккуратно одетой служанке были даны последние наставления, и мы, в парадных платьях, стояли с бумажными жгутиками в руках, готовые кинуться к свечам, чтобы зажечь их, едва раздастся первый стук в дверь. Званые вечера в Крэнфорде всегда были весьма торжественными, и дамы, сидя друг возле друга в парадных туалетах, испытывали умиротворенную радость. Едва явились три первые гостьи, их усадили за преферанс, и мне волей-неволей пришлось сесть четвертой. Следующие четыре гостьи тотчас были посажены за другой столик, и вскоре на середине всех карточных столиков были установлены чайные подносы, которые я утром заметила в кладовой, когда проходила мимо. Чашечки были из тончайшего фарфора, начищенное старинное серебро ослепительно блестело, но угощение было очень и очень легким. Капитан Браун и его дочери вошли, когда подносы еще не были убраны. Я без труда заметила, что капитан пользуется большим расположением всех присутствующих дам. С его появлением наморщенные лбы разгладились, резкие голоса зазвучали тише. Мисс Браун выглядела больной и унылой, даже мрачной. Мисс Джесси улыбалась, как обычно, и, по-видимому, была всеобщей любимицей, почти как ее отец. Он же тотчас спокойно взял на себя роль всеобщего кавалера: следил, не нужно ли кому-нибудь чего-нибудь, и облегчал труд хорошенькой служанки, принимая пустые чашки и передавая хлеб с маслом тем дамам, которые его еще не отведали. Все это он проделывал с непринужденным достоинством, словно выполняя долг сильного, опекающего слабых, – как и положено истинному мужчине. Он играл по маленькой с таким сосредоточенным интересом, словно речь шла не о пенсах, а о фунтах, и тем не менее, как ни был он внимателен с посторонними, он все время следил за своей больной дочерью – я убеждена, что она действительно испытывала физические страдания, хотя многие сочли бы это беспричинной раздражительностью. Мисс Джесси не играла в карты, но она развлекала беседой тех, кто пропускал партию и до ее появления был склонен дуться. Кроме того, она пела, аккомпанируя себе на стареньком разбитом фортепьяно, которое, по-моему, в дни своей юности было спинетом. Мисс Джесси спела «Джок из Хейзелдина», немного фальшивя, но никто из нас не отличался особой музыкальностью, хотя мисс Дженкинс, чтобы доказать тонкость своего слуха, и отбивала такт не в такт.
Со стороны мисс Дженкинс было очень любезно отбивать такт, ибо я заметила, что незадолго перед этим ее весьма оскорбило неосторожное упоминание мисс Джесси Браун (a propos[2] о шетландской шерсти) о том, что ее дядя, брат ее матери, держит в Эдинбурге лавку. Мисс Дженкинс попыталась заглушить это признание страшнейшим кашлем, ибо высокородная миссис Джеймисон сидела за карточным столиком, ближайшим к мисс Джесси, – что она сказала бы или подумала бы, обнаружив, что в одной комнате с ней находится племянница лавочника! Однако мисс Джесси Браун (совсем лишенная тактичности, как мы все согласились на следующее утро) все-таки довела этот факт до сведения всего общества, громогласно пообещав мисс Пул шерсть требуемого оттенка, которую она достанет без всяких хлопот: «Ведь у моего дяди наилучший выбор шетландских товаров во всем Эдинбурге». И мисс Дженкинс попросила ее спеть только для того, чтобы эти ужасные слова перестали звучать в наших ушах, а потому, повторяю, со стороны мисс Дженкинс было весьма любезно отбивать такт.
Когда точно без четверти девять подносы вновь появились, с сухариками и вином, началась беседа: сравнивались сдачи, обсуждались взятки, но затем капитан Браун заговорил на литературную тему.
– Кто-нибудь из вас читал выпуски «Пиквикских записок»? – спросил он (как раз в то время «Записки Пиквикского клуба» выходили отдельными выпусками). – Превосходная вещь!
Мисс Дженкинс, следует сказать, была дочерью покойного крэнфордского священника, и, как наследница многочисленных рукописных проповедей, а также очень недурной богословской библиотеки, считала себя причастной к литературе, и в любом упоминании о книгах видела брошенный ей вызов. А потому она ответила, что видела их и, можно даже сказать, читала.
– И как они вам понравились? – воскликнул капитан Браун. – Не правда ли, отлично написано?
После такого вопроса мисс Дженкинс не могла не высказать своего мнения:
– Должна признаться, на мой взгляд, они никак не могут идти в сравнение с тем, что писал доктор Джонсон. Но, с другой стороны, автор, возможно, еще молод. Если он будет усерден и если он возьмет себе за образец великого доктора, кто знает, чего он сможет достичь?
По-видимому, капитан Браун был не в силах снести это молча, и я заметила, что он лишь с трудом удержался, чтобы не перебить мисс Дженкинс.
– Но ведь это же вещь совсем иного рода, сударыня… – начал он.
– Я прекрасно это понимаю, – прервала она, – и сужу без особой строгости, капитан Браун.
– Разрешите, я прочту вам сцену из последнего выпуска, – умоляюще сказал он. – Я получил его только сегодня утром и полагаю, общество еще не успело его прочесть.
– Как вам угодно, – ответила она с видом покорности судьбе, и капитан прочел описание «суарея», который Сэм Уэллер устроил в Бате. Кое-кто из дам весело смеялся, однако я не посмела последовать их примеру, так как гостила у мисс Дженкинс. Мисс Дженкинс сидела в терпеливом безмолвии. Когда капитан кончил, она повернулась ко мне и сказала с кротким достоинством:
– Милочка, принесите мне из библиотеки «Расселаса».
Когда я подала ей требуемую книгу, она повернулась к капитану Брауну:
– А теперь разрешите мне прочесть одну сцену вам, и тогда общество сможет сделать выбор между вашим любимцем, мистером Бозом, и доктором Джонсоном.
Величавым визгливым голосом она прочла один из разговоров между Расселасом и Имлаком, а закончив, сказала:
– Мне кажется, я достаточно оправдала предпочтение, которое я оказываю доктору Джонсону как беллетристу.
Капитан сложил губы в трубочку, забарабанил пальцами по столику, но ничего не ответил. Она решила нанести еще один-два завершающих удара.
– Я считаю, что публиковаться выпусками – это вульгарно и унижает достоинство литературы.
– А как выходил «Рассеянный», сударыня? – осведомился капитан Браун, но так тихо, что, мне кажется, мисс Дженкинс не могла расслышать этих слов.
– Стиль доктора Джонсона – образец для начинающих авторов. Мой отец рекомендовал его мне, когда я начала писать письма, и на нем я сформировала мой собственный стиль. Рекомендую его и вашему любимцу.
– Мне было бы очень жаль, если бы он сменил свой стиль на подобную напыщенность, – сказал капитан Браун.
Мисс Дженкинс сочла это личным оскорблением, хотя капитану такая идея и в голову не могла прийти. Она и ее друзья считали, что в эпистолярном жанре она блистает. Сколько раз видела я, как черновик ее письма переписывался и исправлялся, прежде чем она «улучала минутку перед самой отправкой почты, чтобы заверить» своих друзей в том-то и том-то. Теперь она с достоинством выпрямилась и на последние слова капитана Брауна сказала только, отчеканивая каждый слог:
– Я предпочитаю доктора Джонсона мистеру Бозу.
Утверждают, – за верность этого я не ручаюсь, – будто слышали, как капитан Браун сказал sotto voce:[3] «Черт бы побрал доктора Джонсона». Если это и правда, то он тут же почувствовал себя виноватым, что и доказал, подойдя к креслу мисс Дженкинс и попытавшись завязать с ней разговор на более приятную тему. Но она осталась неумолимой. На следующий день она произнесла упомянутую мною фразу о ямочках мисс Джесси.
Глава II. Капитан
Невозможно прогостить месяц в Крэнфорде и не получить подробных сведений о том, как живет каждый из его обитателей, и задолго до того, как мой визит окончился, я уже узнала о семействе Браунов очень многое. Не об их бедности – о ней они с самого начала говорили откровенно и просто и не скрывали, что им приходится жить очень экономно. Городку оставалось только обнаружить, насколько неисчерпаема сердечная доброта капитана и насколько разнообразны ее проявления, которых сам он вовсе не замечал. Кое-какие из них довольно долго давали пищу для пересудов. Читали мы мало, почти все дамы были довольны своей прислугой, и тем для разговоров не хватало. А потому мы во всех подробностях обсудили случай, когда капитан в одно очень скользкое воскресное утро забрал из рук бедной старухи ее обед. Выходя из церкви, он увидел, как она бредет из пекарни, заметил, что ноги ее почти не слушаются, и с тем же достоинством, с каким он делал решительно все, освободил ее от ноши и шел по улице рядом с ней, пока благополучно не донес тушеную баранину с картофелем до самого ее дома. Это было сочтено весьма эксцентричным поступком, и мы ждали, что утром в понедельник капитан отправится делать визиты, дабы оправдаться и удовлетворить крэнфордские понятия о приличиях, но он ничего подобного не сделал, после чего было решено, что ему стыдно и он прячется от людских глаз. От души сжалившись над ним, мы начали повторять: «В конце концов воскресное происшествие доказывает, что у него очень доброе сердце». И было решено утешить его, как только он появится среди нас, но – увы! – он явился ничуть не пристыженный, разговаривал обычным густым басом, как всегда откинув голову в неизменном щегольски завитом парике, и мы были вынуждены заключить, что он попросту забыл о воскресном событии.
Между мисс Пул и мисс Джесси Браун благодаря шетландской шерсти и новым вязальным спицам завязалось нечто вроде дружбы, а потому, когда я гостила у мисс Пул, то виделась с Браунами гораздо чаще, чем когда жила у мисс Дженкинс, которая так и не простила капитану Брауну его, как она выразилась, оскорбительных замечаний по адресу изящной и приятной беллетристики доктора Джонсона. Я узнала, что мисс Браун терзает какой-то медленный и неизлечимый недуг и что страдания придают ее лицу ту угрюмость, которую я прежде сочла свидетельством плохого характера. Порой она действительно сердилась по пустякам – когда нервное раздражение, вызывавшееся ее недугом, оказывалось свыше ее сил. Мисс Джесси сносила эти припадки раздражительности даже еще более терпеливо, чем горькие самообвинения, которыми они неизменно завершались. Мисс Браун упрекала себя не только за вспыльчивость и нетерпеливость, но и за то, что из-за нее отец и сестра вынуждены во всем себе отказывать, лишь бы покупать дорогие лекарства и лакомства, которые в ее состоянии были ей необходимы. Она с такой охотой сама приносила бы жертвы ради них и облегчала бы их заботы, что в результате природная щедрость ее души оборачивалась лишней причиной для раздражения. Мисс Джесси и капитан сносили все это не только безропотно, но с нежной любовью. Когда я побывала у них дома, я простила мисс Джесси фальшивое пение и платья, не совсем идущие к ее возрасту. Я поняла, что (увы, сильно потертые) сюртуки капитана с ватной грудью и его каштановый парик «а-ля Брут» – это остатки его щегольской военной молодости, которые он теперь без смущения донашивал. Он был мастером на все руки, чему немало способствовал опыт, приобретенный в казармах. По его собственному признанию, своими сапогами он бывал доволен, только когда чистил их сам, но, впрочем, он охотно облегчал труд их маленькой служанки и всякими другими способами – возможно, сознавая, что из-за болезни его дочери ее место никак нельзя назвать завидным.
Вскоре после описанного мною достопамятного диспута он попытался примириться с мисс Дженкинс, преподнеся ей деревянный совок для угля (его собственного изготовления), так как она постоянно жаловалась на то, что ей очень досаждает скрежет железного совка. Мисс Дженкинс приняла его дар холодно и поблагодарила его с церемонной вежливостью. Когда капитан ушел, она попросила меня унести совок в чулан, чувствуя, возможно, что как ни неприятен железный совок для угля, он все-таки предпочтительнее, чем подарок человека, который ставит мистера Боза выше доктора Джонсона.
Таково было положение вещей, когда я покинула Крэнфорд и уехала в Драмбл. Однако у меня было несколько усердных корреспонденток, которые держали меня au fait[4] относительно всего, что происходило в милом городке. Мисс Пул, например, которая теперь вязала крючком с таким же упоением, как прежде на спицах, а потому все ее письма, в сущности, сводились к рефрену старинной песни «И белой шерсти мне купи у Флинта» – каждую новость заключало то или иное поручение, имевшее непосредственное отношение к вязанию крючком. Мисс Матильда Дженкинс (не имевшая ничего против того, чтобы ее называли мисс Мэтти, когда мисс Дженкинс не было рядом) писала милые ласковые путаные письма, время от времени осмеливаясь высказать собственное мнение. Однако она тут же спохватывалась и либо просила меня не обращать внимания на ее слова, ибо Дебора так не думает, а кому же судить, как не ей, либо добавляла постскриптум примерно в таком духе: написав вышеуказанное, она успела поговорить с Деборой, и теперь убеждена… и т. д. (чаще всего тут следовало полное отречение от мнения, которое она высказала в злополучном письме). Далее мне писала мисс Дженкинс – Дебора, ревниво оберегавшая свое библейское имя, которое дал ей ее покойный отец, от фамильярных сокращений. Я даже думаю, что она взяла свою библейскую тезку за образец, и, право, в ней было сходство с этой суровой пророчицей – разумеется, со скидкой на разницу в воспитании и различие в одежде. Мисс Дженкинс носила мягкий, завязанный бантом галстук, шляпку, похожую на жокейское кепи, и вообще у нее был вид женщины с сильной волей, хотя она с презрением отнеслась бы к нынешним утверждениям, будто женщины равны мужчинам. Равны! Она прекрасно знала, что они гораздо их выше. Но вернемся к ее письмам. Все в них было достойным и величавым, как она сама. Я недавно перечитывала их (милая мисс Дженкинс, как я благоговела перед ней!) и приведу здесь один отрывок, тем более что он касается нашего друга капитана Брауна:
«Высокородная миссис Джеймисон только что покинула меня. Пока мы беседовали, она сообщила мне о том, что вчера ей нанес визит былой друг ее незабвенного супруга лорд Молверер. Вряд ли вы сумеете отгадать, что привело милорда в пределы нашего небольшого городка. Это было желание повидать капитана Брауна, с кем, как оказывается, милорд встречался средь «войн в пернатых шлемах» и кому выпала честь оградить милорда от гибели, когда ему угрожала ужасная опасность неподалеку от мыса, незаслуженно носящего название мыса Доброй Надежды. Вам известно, что нашему другу миссис Джеймисон несколько не хватает духа невинного любопытства, а потому вы не будете особенно удивлены, узнав, что она не смогла сообщить мне, какова была природа вышеуказанной опасности. Мне, признаюсь, хотелось узнать, каким образом капитан Браун, чей дом поставлен отнюдь не на широкую ногу, мог принять столь именитого гостя, и оказалось, что милорд удалился опочить сном, и будем надеяться, сладким, в гостиницу «Ангел», однако два дня, в течение которых он озарял Крэнфорд своим августейшим присутствием, милорд делил браунианский стол. По словам миссис Джонсон, жены нашего городского мясника, мисс Джесси купила ножку ягненка, но об иных приготовлениях к приему, достойному столь именитого гостя, я ничего не слышала. Быть может, они угощали его «яствами духа, напитком беседы ученой», и нам, тем, кому известно прискорбное пренебрежение капитана Брауна «к прозрачным родникам родного языка, ничем не замутненным», возможно, следует порадоваться тому, что он имел случай улучшить свой вкус, беседуя с элегантным и утонченным членом британской аристократии. Но кто свободен от тех или иных человеческих слабостей и недостатков?»
С той же почтой я получила по письму от мисс Пул и мисс Мэтти. Крэнфордские любительницы переписки не могли упустить такую новость, как приезд лорда Молверера, и извлекли из нее все, что было возможно. Мисс Мэгги смиренно извинилась, что пишет одновременно с сестрой, которая настолько лучше ее могла рассказать, какая честь выпала Крэнфорду. Однако, несмотря на небезупречную орфографию, именно письмо мисс Мэтти дало мне наиболее полное представление о том, в какое волнение был ввергнут городок из-за визита лорда. Ведь за исключением прислуги в «Ангеле», Браунов, миссис Джеймисон и маленького мальчика, которого милорд выругал, когда тот задел грязным обручем его аристократическую ногу, он, насколько я знаю, никого не удостоил там беседой.
В следующий раз я приехала в Крэнфорд летом. За время моего отсутствия там никто не родился, никто не умер и никто не сочетался браком. Все жили в прежних своих жилищах, и почти все носили те же отлично сохраненные старомодные платья. Наиболее замечательным событием был ковер, который барышни Дженкинс купили для гостиной. Ах, сколько хлопот доставляли нам с мисс Мэтти солнечные лучи, которые во вторую половину дня все время норовили упасть на этот ковер сквозь незанавешенное окно! Мы клали на эти места газеты, а затем возвращались к нашим книгам или рукоделию, но четверть часа спустя, увы и ах, солнце перемещалось и озаряло ковер уже в стороне от газет, и нам вновь приходилось падать на колени и передвигать развернутые листы. Кроме того, мы были очень заняты все утро перед званым вечером мисс Дженкинс: следуя ее указаниям, мы отрезали полосы от газет, сшивали их и укладывали узенькие дорожки к каждому стулу так, чтобы обувь гостей не загрязнила и не осквернила чистоты ковра. А вы в Лондоне изготовляете для каждого гостя особую бумажную дорожку?
Капитан Браун и мисс Дженкинс держались друг с другом довольно натянуто. Литературный спор, завязавшийся на моих глазах, остался открытой раной, легчайшее прикосновение к которой причиняло им страдания. Иных расхождений во мнениях между ними никогда не было, но этого одного оказалось достаточно. Мисс Дженкинс не могла удержаться и, не обращаясь прямо к капитану, говорила вещи, адресованные, несомненно, ему. А он, правда, ничего не отвечал, но барабанил пальцами по столу, и этот его демарш весьма ее уязвлял, как поношение доктора Джонсона. Он слишком выставлял напоказ предпочтение, которое отдавал сочинениям мистера Боза, и однажды, идучи по улице, настолько углубился в них, что чуть было не толкнул мисс Дженкинс. И хотя его извинения были горячими и искренними, и хотя, собственно говоря, ничего не произошло – он только испугал ее и перепугался сам – она призналась мне, что предпочла бы, чтобы капитан сбил ее с ног, лишь бы он при этом читал более возвышенную литературу. Бедный мужественный капитан! Он выглядел постаревшим, еще более измученным, а сукно его сюртука совсем вытерлось. Однако весел и бодр он был, как прежде, – если только его не спрашивали о здоровье его старшей дочери.
– Она очень страдает и будет страдать еще больше. Мы делаем, что можем, чтобы как-то облегчить ее боль. На все воля божья!
При последних словах он снял шляпу. От мисс Мэтти я узнала, что для нее действительно делалось все. К ней был приглашен самый известный в этих краях врач, и все его советы исполнялись, каких бы расходов они ни требовали. Мисс Мэтти не сомневалась, что они отказывают себе в очень многом, лишь бы больная ни в чем не нуждалась, но сами они об этом никогда не упоминали, а мисс Джесси…
– Право, она настоящий ангел! – сказала бедная мисс Мэтти, давая волю своим чувствам. – Она сносит раздражение мисс Браун, словно совсем его не замечает, и после бессонной ночи, когда ее чуть ли не до зари терзали попреками, она весело улыбается. Как это прекрасно! И встречает капитана за завтраком такая свежая и бодрая, словно сладко спала до утра в кровати королевы! Милочка, вы бы не стали больше смеяться над ее локончиками и розовыми бантами, если бы видели все это, как видела я.
Я могла только почувствовать себя очень виноватой, и когда мы снова встретились с мисс Джесси, поздоровалась с ней очень почтительно. Она выглядела увядшей и похудевшей, а когда заговорила о сестре, ее губы задрожали, точно от слабости. Однако она удержала слезы, уже блеснувшие в ее красивых глазах, и, посветлев, сказала:
– Но какой Крэнфорд добрый город! Право же, если у кого-нибудь обед особенно удался, так лучшее кушанье обязательно будет прислано моей сестре в закрытом блюде. Бедняки оставляют для нее ранние овощи у нас на крыльце. Они отвечают коротко и ворчливо, словно чего-то стыдятся, но как бесконечно трогает меня их заботливость!
И на этот раз слезы хлынули из ее глаз, однако через минуту-другую она выбранила себя за них и в конце концов рассталась со мной такая же веселая и бодрая, как всегда.
– Но почему же этот лорд Молверер ничего не сделал для человека, который спас ему жизнь? – спросила я.
– Да видите ли, капитан Браун упоминает про свою бедность, только если на то есть веские причины, а в обществе милорда он все время выглядел счастливым и беззаботным, точно принц. Ну, и они не извинялись за скудость обеда – так как же ее было заметить? А мисс Браун в тот день чувствовала себя лучше, и казалось, будто все у них обстоит отлично, так что лорд Молверер, наверное, даже не заподозрил, как трудно им живется на самом деле. Зимой он, правда, часто присылал им дичи, но теперь путешествует за границей.
Я часто замечала, как умеют в Крэнфорде использовать всякие мелочи, чтобы делать приятное другим. Розовые лепестки ощипывались прежде, чем они успевали осыпаться, и из них приготовлялась душистая смесь для кого-нибудь, у кого нет сада, пучочки лаванды посылались обитателю большого города, чтобы рассыпать их в ящиках комода или сжигать в спальне больного, страдающего хроническим недугом. Крэнфорд ревностно делал подарки, на которые многие взглянули бы с пренебрежением, и оказывал услуги, казалось бы, не стоящие затраченного на них труда. Мисс Дженкинс начинила яблоко гвоздикой, чтобы оно распространяло приятное благоухание в комнате мисс Браун, когда его нагреют, и каждую вкладываемую в него гвоздичку сопровождала джонсонианской фразой. Стоило ей теперь подумать о Браунах, как она начинала говорить на манер доктора Джонсона, а поскольку в это лето они постоянно занимали ее мысли, то я все время выслушивала звучные трехэтажные предложения.
Как-то капитан Браун явился с визитом, чтобы поблагодарить мисс Дженкинс за множество мелких любезностей, о которых я до тех пор ничего не знала. Он внезапно превратился в старика, его глубокий бас звучал надтреснуто, глаза потускнели, лицо избороздили морщины. О состоянии своей дочери он уже был не в силах говорить бодро, но то немногое, что он сказал, было сказано с мужественной благочестивой покорностью судьбе. Дважды он повторил: «Только богу известно, чем была для нас Джесси», – и после второго раза поспешно встал, молча пожал нам всем руки и вышел.
К вечеру мы заметили на улице кучки людей, которые с ужасом на лицах выслушивали какую-то весть. Некоторое время мисс Дженкинс недоумевала, что могло случиться, а затем все-таки решила пренебречь требованиями хорошего тона и послала Дженни узнать, в чем дело.
Дженни вернулась белая как полотно.
– Ох, сударыня! Ох, мисс Дженкинс, сударыня! Эта мерзкая железная дорога убила капитана Брауна! – И она разразилась рыданиями, потому что, как и многие другие, она любила капитана за его доброту.
– Как?.. Где?.. Где? Дженни, перестаньте плакать и расскажите толком!
Мисс Мэтти выбежала на улицу и приказала возчику, который принес страшную новость:
– Идите… тотчас же идите к моей сестре, мисс Дженкинс, к дочери крэнфордского священника. Ну, скажите, скажите, что это неправда! – восклицала она, вводя в гостиную растерявшегося возчика, который усердно приглаживал вихры и топтал мокрыми сапогами новый ковер – но никто не обратил на это внимания.
– Уж извините, сударыня, а так оно и есть. Я своими глазами видел! – И он вздрогнул при этом воспоминании. – Капитан ждал лондонского поезда, а сам читал какую-то новую книжку. А маленькая такая девочка захотела к маменьке, убежала от сестры и ковыляет себе по рельсам. А он, как услышал поезд, посмотрел, увидел ее и прыгнул на рельсы. Схватил ее, но у него нога подвернулась, а поезд тут его и переехал. О, господи, господи! Это правда, сударыня, они уже пошли сказать его дочкам. А девочка-то цела и невредима. Ей только плечо ушибло, когда он бросил ее на руки матери. Бедный капитан был бы этому рад, верно ведь, сударыня? Благослови его бог!
Суровое лицо дюжего возчика сморщилось, и он отвернулся, чтобы скрыть слезы. Я взглянула на мисс Дженкинс. Ей, по-видимому, стало дурно, и она сделала мне знак открыть окно.
– Матильда, принеси мою шляпку. Я должна пойти к бедным девушкам. Да простит мне бог, что я иногда говорила с капитаном пренебрежительно!
Мисс Дженкинс оделась, готовясь выйти из дому, и велела мисс Матильде налить возчику рюмочку вина. До ее возвращения мы с мисс Мэтти сидели, съежившись, у камина и тихо, испуганно переговаривались. И я знаю, мы обе все время тихонько плакали.
Мисс Дженкинс вернулась в молчаливом настроении, и мы не посмели ее расспрашивать. Она сказала нам, что мисс Джесси упала в обморок и они с мисс Пул лишь с трудом привели ее в чувство, но что мисс Джесси, едва очнувшись, попросила, чтобы одна из них пошла посидеть с ее сестрой.
– Мистер Хоггинс говорит, что ей остается жить совсем недолго и ее нужно оберечь от этого удара, – сказала мисс Джесси тихо, не смея дать волю своему горю.
– Но как вы сумеете это сделать, милочка? – спросила мисс Дженкинс. – У вас не хватит сил, она заметит ваши слезы.
– Господь мне поможет… я сдержусь… Она спала, когда пришли сказать… Может быть, она еще не проснулась. Ей будет так тяжело – и не только из-за смерти папы, но и от мысли о том, что теперь будет со мной. Ведь она всегда так обо мне заботится!
Они встретили взгляд ее кротких любящих глаз, и мисс Пул говорила потом, что чуть было не расплакалась, зная, как мисс Браун обходится с сестрой.
Однако все устроилось по желанию мисс Джесси. Мисс Браун объяснили, что ее отцу пришлось спешно уехать по делам железной дороги. Как-то им удалось ее убедить – как именно, мисс Дженкинс не знала. Мисс Пул обещала пока остаться у мисс Джесси. Миссис Джеймисон прислала справиться о них. Больше ничего в этот вечер мы не узнали, и он был очень-очень грустный. На следующий день газета графства, которую выписывала мисс Дженкинс, поместила подробное описание рокового происшествия. Мисс Дженкинс сказала, что стала что-то слаба глазами, и попросила меня прочесть газету вслух. Когда я дошла до фразы: «Доблестный джентльмен был поглощен чтением очередного выпуска «Пиквика», который только что получил», мисс Дженкинс долго и печально качала головой, а затем произнесла со вздохом:
– Бедный, милый, ослепленный человек!
Тело со станции должны были перенести в приходскую церковь, чтобы затем там же предать земле. Мисс Джесси во что бы то ни стало хотела проводить отца в последний путь и не слушала никаких убеждений. Необходимость сдерживаться сделала ее почти упрямой, и она осталась глуха к просьбам мисс Пул и советам мисс Дженкинс. В конце концов мисс Дженкинс уступила и после молчания, которое, как я боялась, означало, что мисс Джесси вызвала ее глубокое неудовольствие, обещала сопровождать ее на похоронах.
– Вы не можете быть там одна. Если я допущу подобное, это будет попранием и приличий, и человечности.
Судя по лицу мисс Джесси, это предложение ее отнюдь не обрадовало, но все упрямство, если оно у нее было, она израсходовала, отстаивая свое намерение присутствовать при погребении. Бедняжке, конечно, хотелось в одиночестве выплакаться на могиле любимого отца, для которого она была всем, и на краткие полчаса свободно отдаться горю вдали от дружеских и сочувственных глаз. Но это ей не было дано. В тот же день мисс Дженкинс послала в лавку за ярдом черного крепа и немедленно обшила им черную шелковую шляпку, о которой я упоминала. Закончив работу, она надела шляпку и оглянулась на нас, ожидая нашего одобрения – восторги и восхищение она презирала. У меня было очень тяжело на душе, но даже в минуты самого искреннего горя нас порой непрошено навещают забавные мысли, и шляпка на голове мисс Дженкинс представилась мне внушительным шлемом. Вот в этом-то головном уборе, наполовину жокейском кепи, наполовину шлеме, мисс Дженкинс и присутствовала на похоронах капитана Брауна и, насколько мне известно, поддерживала мисс Джесси с нежной снисходительной твердостью, позволив ей вдоволь поплакать, прежде чем они покинули кладбище.
Тем временем мисс Пул, мисс Мэтти и я ухаживали за мисс Браун, но, как мы ни старались, ее ворчливые бесконечные жалобы не иссякали. И если мы совсем пали духом и измучились, то как же должна была чувствовать себя мисс Джесси! Однако она вернулась домой почти спокойной, точно обрела новые силы. Сняв траур, она вошла к больной, немного бледная, кроткая, как всегда, и поблагодарила нас нежным и долгим пожатием руки. Она даже сумела улыбнуться – слабой, ласковой, невеселой улыбкой, словно стараясь заверить нас в том, что несчастье ее не сломило. И все же наши глаза внезапно наполнились слезами, которые нам было бы легче сдержать, если бы она расплакалась. Мы уговорились, что мисс Пул останется с ней на всю долгую ночь бдения у постели больной, а мисс Мэтти и я вернемся утром, чтобы сменить их и дать мисс Джесси возможность немного поспать. Однако, когда настало утро, мисс Дженкинс вышла к завтраку в шлемоподобной шляпке и велела мисс Мэтти остаться дома – она сама пойдет ухаживать за больной. По-видимому, ее снедала великая лихорадка дружеского сочувствия, заставлявшая ее завтракать стоя и выговаривать всем домашним.
Но никакие заботы и никакая энергичная, обладающая непреклонной волей женщина уже не могли помочь мисс Браун. Когда мы вошли в комнату, там властвовало нечто более сильное, чем все мы, грозное нечто, перед которым мы были беспомощны. Мисс Браун умирала. Мы едва узнали ее голос – от раздраженности, без которой мы его себе не представляли, не осталось и следа. Потом мисс Джесси говорила мне, что в это утро голос и лицо ее сестры стали вновь такими, какими они были прежде, до того, как смерть матери сделала ее юной, робкой главой семьи, из которой теперь осталась только мисс Джесси.
Умирающая сознавала присутствие сестры, хотя нас, мне кажется, не замечала. Мы стояли чуть в стороне, за занавеской. Мисс Джесси, опустившись на колени у изголовья сестры и наклонившись к ее лицу, ловила последний, еле слышный страшный шепот:
– Ах, Джесси, Джесси! Какой я была эгоисткой! Да простит мне бог, что я позволила тебе пожертвовать для меня всем! Я так тебя любила и все-таки думала только о себе. Да простит мне бог!
– Милая, ну что ты, что ты… – сказала мисс Джесси сквозь рыдания.
– А папа! Милый любимый папа! Я не буду жаловаться, если господь даст мне силу терпеть. Но, Джесси, расскажи папе, как мне хотелось увидеть его в последние минуты и попросить у него прощения. Теперь он уже никогда не узнает, как я его любила… ах, если бы я могла сказать ему это, прежде чем умру! Какой горестной была его жизнь, а я так мало делала, чтобы облегчить ее!
Лицо мисс Джесси словно озарилось светом.
– Родная, может быть, тебя утешит мысль, что он это знает? Милая, ведь его заботы, его горести… – Ее голос задрожал, но она принудила себя говорить твердо. – Мэри! Он раньше тебя ушел туда, где усталые обретают покой. Он знает теперь, как ты его любила.
На лице мисс Браун появилось странное выражение, но в нем не было печали. Несколько мгновений она молчала, а затем мы не столько услышали, сколько прочли по ее губам слова:
– Папа, мама, Гарри, Арчи… – и тут новая мысль омрачила ее тускнеющее сознание: – Но ты же остаешься совсем одна, Джесси!
Мисс Джесси, наверное, думала об этом все время, пока молчала, потому что теперь из ее глаз дождем хлынули слезы и у нее не сразу достало сил ответить. Затем, сложив ладони, она воздела руки и сказала – не нам:
– «Вот Он убивает меня, но я буду надеяться!»
Несколько минут спустя мисс Браун застыла в последнем покое, чтобы больше уже никогда не страдать и не роптать.
После вторых похорон мисс Дженкинс настояла на том, чтобы мисс Джесси погостила у нее, а не возвращалась в опустевший дом, тем более что у нее не было средств жить в нем дальше, как она сама нам сказала. У нее оставалось что-то около двадцати фунтов годового дохода, не считая процентов с суммы, которую удастся выручить за мебель, – прожить на это было невозможно, и мы начали обсуждать, каким способом она могла бы зарабатывать деньги.
– Я умею шить, – сказала мисс Джесси, – и мне нравится ходить за больными. Кроме того, мне кажется, я сумела бы вести хозяйство, если бы кто-нибудь взял меня в экономки, или же я могла бы служить продавщицей, если бы меня научили моим обязанностям.
Мисс Дженкинс разгневанно объявила, что ничего подобного она делать не будет, и почти час спустя все еще разговаривала сама с собой о том, что «некоторые люди не понимают, что, будучи дочерьми капитана, они должны считаться со своим положением», – когда принесла мисс Джесси глубокую тарелку тщательно приготовленного саго и стояла над ней, словно часовой, пока последняя ложка не была съедена, и только затем покинула комнату. Мисс Джесси, начав объяснять мне, чем еще она могла бы заняться, незаметно заговорила о давно ушедших днях, и я настолько заинтересовалась, что перестала замечать время. Мы обе вздрогнули, когда мисс Дженкинс внезапно вернулась и застала нас обеих в слезах. Я боялась, что она рассердится, – ведь она часто повторяла, что слезы мешают пищеварению, а я знала, как она хочет, чтобы мисс Джесси поскорее окрепла. Но мисс Дженкинс не рассердилась, вид у нее был загадочный и взволнованный, и она несколько раз прошлась мимо нас, прежде чем заговорила:
– Я была так поражена… то есть ничуть не поражена… извините, милая мисс Джесси… Я была очень удивлена… то есть пришел один джентльмен, с котором вы когда-то были знакомы, дорогая мисс Джесси…
Мисс Джесси побелела, затем залилась алой краской и нетерпеливо посмотрела на мисс Дженкинс.
– Джентльмен, милочка, который спрашивает, можете ли вы его принять.
– Это… неужели это… – пробормотала мисс Джесси и умолкла.
– Вот его карточка, – сказала мисс Дженкинс, вручая ее мисс Джесси, и над ее склоненной головой начала подмигивать мне, делать странные гримасы и беззвучно произнесла длинную фразу, из которой я, разумеется, не поняла ни слова.
– Можно ему войти? – спросила наконец мисс Дженкинс.
– О да, конечно, – ответила мисс Джесси тоном, который говорил: «Это ваш дом, и вы можете приглашать в него, кого вам угодно». Она взяла вязанье мисс Мэтти и принялась усердно считать петли, хотя я видела, что она вся дрожит.
Мисс Дженкинс позвонила в колокольчик и отдала распоряжение служанке проводить майора Гордона в гостиную. Через минуту в комнату вошел красивый человек лет сорока с открытым мужественным лицом. Он пожал руку мисс Джесси, но она упорно смотрела в пол, и он не мог увидеть ее глаз. Мисс Дженкинс спросила, не помогу ли я ей обвязать банки с вареньем в кладовой, и, хотя мисс Джесси дернула меня за платье и даже бросила на меня молящий взгляд, я не посмела не пойти туда, куда меня позвала мисс Дженкинс. Однако мы не пошли перевязывать банки с вареньем в кладовой, а остались в столовой, где мисс Дженкинс пересказала мне все, что ей поведал майор Гордон: как он служил в одном полку с капитаном Брауном и познакомился с мисс Джесси, тогда цветущей восемнадцатилетней девушкой, как он полюбил ее, хотя несколько лет таил свою любовь про себя, как, унаследовав от дяди поместье в Шотландии, он сделал ей предложение и получил отказ, но при этом она была так взволнована и видимо огорчена, что он уверился в ее взаимности, и как он узнал, что препятствием был роковой недуг, уже тогда угрожавший ее сестре. Она проговорилась, что, по словам врачей, боли будут страшными и постоянными, а ухаживать за бедной милой Мэри, ободрять и утешать их отца, кроме нее, некому. Они не раз долго разговаривали о будущем, но когда она наотрез отказалась дать ему слово, что станет его женой, когда все будет кончено, он вспылил, тут же полностью порвал с ней и уехал за границу, уверяя себя, что она бессердечна и ему следует поскорее ее забыть. Он путешествовал по Востоку и, возвращаясь на родину, прочел в Риме рассказ о гибели капитана Брауна, напечатанный в «Галиньяни».
Тут мисс Мэтти, которая отсутствовала все утро и только сейчас вернулась домой, вбежала в столовую с чрезвычайно расстроенным и смущенным видом.
– Только подумать! – воскликнула она. – Дебора, в гостиной сидит какой-то джентльмен, и его рука лежит на талии мисс Джесси!
Глаза мисс Мэтти округлились от ужаса.
Мисс Дженкинс тотчас вывела ее из заблуждения:
– Это самое подходящее место для его руки! Уйди, Матильда, и не вмешивайся в чужие дела.
Такая отповедь из уст сестры, которая до тех пор была столпом приличий, совсем ошеломила бедную мисс Мэтти, и она вышла из столовой в полной растерянности.
Последний раз я видела бедную мисс Дженкинс много лет спустя после этого события. Миссис Гордон поддерживала самые теплые и дружеские отношения со всем Крэнфордом. Мисс Дженкинс, мисс Мэтти и мисс Пул не раз гостили у нее и, вернувшись, восторженно рассказывали о том, какой у нее дом, какой муж, как она одевается и как выглядит. Вместе со счастьем к ней отчасти вернулась красота ее юности, и к тому же она была года на два моложе, чем мы думали. Глаза у нее всегда были прелестны, а когда она стала миссис Гордон, то и против ямочек уже ничего нельзя было возразить. В то время, о котором я начала говорить, – когда я в последний раз видела мисс Дженкинс, – та совсем одряхлела и несколько утратила былую непреклонность воли. У них гостила тогда маленькая Флора Гордон, и когда я вошла, девочка читала вслух мисс Дженкинс, которая лежала на кушетке, очень слабая и изменившаяся. При виде меня Флора отложила «Рассеянного».
– А! – сказала мисс Дженкинс. – Я уже не та, что раньше, милочка. Глаза что-то стали плоховаты. Если бы Флора не читала мне, не знаю, как бы я коротала дни. – А вы когда-нибудь читали «Рассеянного»? Удивительная книга, удивительная! И очень полезная для Флоры. (С этим последним я, наверное, согласилась бы, если бы девочка могла хотя бы половину слов читать не по слогам и понимала бы смысл трети из них.) Гораздо лучше той нелепой старинной книги со странным названием… еще бедный капитан Браун был убит за то, что читал ее… книги мистера Боза, ну, знаете, «Старый Поз». Когда я была молоденькой девушкой… очень давно это было… я играла Люси в «Старом Позе»…
И она болтала еще долго, так что Флора успела прочесть изрядный кусок «Рождественской песни», которую мисс Мэтти забыла на столе.
Глава III. Давняя любовная история
Я полагала, что после смерти мисс Дженкинс мои отношения с Крэнфордом закончатся или, во всяком случае, ограничатся перепиской, которая способна заменить живое общение не больше, чем альбомы с засушенными цветами (по-моему, они называются гербариями) могут заменить живые душистые цветы лугов и полей. А потому я была приятно удивлена, получив письмо от мисс Пул (у которой по завершении моего ежегодного визита к мисс Дженкинс я всегда проводила еще неделю) с приглашением погостить у нее, а затем, дня через два после того, как я его приняла, пришло письмецо от мисс Мэтти – она со множеством обиняков робко объясняла мне, какое удовольствие я ей доставлю, если погощу неделю-другую у нее либо до моего визита к мисс Пул, либо после него. «Ведь я хорошо понимаю, – писала она, – что после кончины моей дорогой сестры не могу предложить ничего заманчивого и обществом моих друзей обязана только их доброте».
Разумеется, я обещала погостить у милой мисс Мэтти после мисс Пул и на другой день после приезда в Крэнфорд отправилась к ней, стараясь представить себе, каким стал дом без мисс Дженкинс, и думая о возможных переменах с некоторой тревогой. Едва я вошла, мисс Мэтти начала плакать. По-видимому, ожидая меня, она совсем разнервничалась. Я утешала ее, как могла, и вскоре убедилась, что лучшим утешением были мои искренние похвалы покойной. Мисс Мэтти медленно наклоняла голову в такт перечислению добродетелей своей сестры, и в конце концов не сумела сдержаться и, закрыв носовым платком лицо, по которому уже давно катились тихие слезы, громко зарыдала.
– Милая мисс Мэтти, – пробормотала я, беря ее за руку, потому что у меня не было слов, чтобы выразить ей, как мне жаль ее теперь, когда она осталась на свете совсем одна.
Она отняла платок от лица и сказала:
– Милочка, пожалуйста, не называйте меня Мэтти. Ей ведь это не нравилось. Боюсь, я часто делала то, что ей не нравилось, а теперь ее больше нет. Называйте меня Матильдой, душенька, хорошо?
Я обещала, и в тот же день мы с мисс Пул начали упражняться, чтобы приучить себя к новому имени. Постепенно о желании мисс Матильды узнал весь Крэнфорд, и все мы старались отвыкнуть от ее уменьшительного имени. Однако наши усилия оказались тщетными, и со временем мы оставили эту попытку.
Мой визит к мисс Пул не был ознаменован никакими событиями. Мисс Дженкинс так долго правила светской жизнью Крэнфорда, что теперь, после ее кончины, ни у кого не хватало духа дать званый вечер. Высокородная миссис Джеймисон, которой сама мисс Дженкинс всегда щепетильно уступала первенство, была толста, апатична и всецело зависела от своих старых слуг. Если они решали, что она должна дать званый вечер, они напоминали ей об этом, а если нет, то сама она ничего не предпринимала. А потому у меня было сколько угодно времени, чтобы выслушивать рассказы мисс Пул о давно прошедших днях, пока она вязала, а я шила рубашки отцу. Я всегда захватывала в Крэнфорд какое-нибудь простое шитье, так как читали мы мало, гуляли тоже мало, и я скоро обнаружила, что легко справляюсь там с работой, которую никак не успеваю кончить дома. Один из рассказов мисс Пул был посвящен призрачной любовной истории, о которой давным-давно как будто ходили неясные слухи.
Вскоре настал день, когда я должна была покинуть кров мисс Пул и отправиться к мисс Матильде. Она встретила меня с некоторой тревогой, опасаясь, что устроила меня недостаточно удобно. Пока я распаковывала свои вещи, она то и дело входила ко мне, чтобы помешать огонь в камине, который в конце концов от этого чуть не погас.
– Вам будет довольно ящиков, милочка? Я точно не знаю, как их распределяла моя сестра. У нее была превосходная система. И конечно, она за одну неделю обучила бы служанку топить камин как следует, а ведь Фанни служит у меня уже четыре месяца.
Впрочем, прислуга была постоянной причиной тревог и жалоб, да и не удивительно: ведь если в «благородном обществе» Крэнфорда джентльмены были почти неслыханной редкостью, то низшие классы изобиловали ими, а вернее, их соответствиями – красивыми молодыми людьми. Хорошенькие опрятные служанки имели большой выбор очень приличных «дружков», и их хозяйки, даже если они не испытывали, подобно мисс Матильде, своего рода мистического ужаса перед мужчинами и узами брака, все же имели полное право опасаться, как бы миловидной служанке не вскружил голову столяр, мясник, садовник или еще кто-нибудь из тех, кому их ремесло открывало доступ в дом, и кто, к несчастью, обычно бывал красив и холост. Поклонники Фанни, если они у нее были (а мисс Матильда подозревала такое их невероятное количество, что, не будь девушка и правда очень хорошенькой, я усомнилась бы, есть ли у нее хотя бы один вздыхатель), причиняли ее хозяйке бесконечные беспокойства. Условия, на которых она была нанята, возбраняли ей обзаводиться «дружками», и хотя она, теребя край передника, простодушно сказала: «С вашего позволения, сударыня, у меня никогда их больше одного зараз не бывает», – мисс Мэтти наложила запрет и на этого единственного. Тем не менее над кухней тяготел призрак мужчины. Фанни заверила меня, что это было одно воображение, а не то я поклялась бы, что однажды вечером, заглянув в кладовую с каким-то поручением, своими глазами видела, как за дверью чулана молниеносно исчезли фалды сюртука. В другой раз, когда наши часы остановились и я спустилась вниз узнать время, между высокими часами и открытой кухонной дверью я заметила нечто, удивительно похожее на молодого человека, втиснутого в это узкое пространство. Фанни же с какой-то странной поспешностью схватила свечу со стола, так что циферблат погрузился в тень, и с неколебимой уверенностью сообщила мне, который час, – причем на полчаса вперед, как мы обнаружили потом, услышав бой церковных курантов.
Но, как бы то ни было, Фанни пришлось оставить свое место, и мисс Матильда умоляла меня погостить у нее подольше, чтобы помочь ей «приладиться» к новой служанке, – и я согласилась после того, как отец написал, что пока еще не ждет меня домой. Новая служанка была неотесанной деревенской девушкой, которая прежде батрачила на ферме, но, когда она пришла наниматься, мне понравилось ее честное простодушное лицо, и я обещала мисс Матильде, что обучу ее порядкам, а порядки эти определялись тем, что, по мнению мисс Матильды, было бы одобрено ее сестрой. Пока мисс Дженкинс была жива, многие домашние законы и правила служили предметом жалоб мне на ухо, но теперь, после ее кончины, даже я, несмотря на мое привилегированное положение любимицы, не осмеливалась предложить никаких изменений. Например, за обедом мы точно соблюдали ритуал, установленный «в доме моего отца, крэнфордского священника», а потому вино и десерт были обязательными. Однако графины наполнялись, только когда приглашались гости, а к тому, что в них оставалось, мы – хотя у наших приборов неизменно ставились две рюмки – притрагивались редко, и перед следующим званым вечером состояние вина исследовалось и обсуждалось на семейном совете. Чаще всего остатки шли беднякам, но порой, если вина после предыдущего праздничного события (со времени которого могло пройти и пять месяцев) оставалось еще много, графин доливали вином из свежей бутылки. По-моему, капитан Браун не особенно любил вино: я заметила, что он никогда не доканчивал даже первой рюмки, хотя военные обычно выпивают их несколько. На десерт мисс Дженкинс имела обыкновение собственноручно собирать смородину и крыжовник, хотя мне казалось, что они были бы куда вкуснее, если бы их можно было рвать прямо с куста. Однако, как заметила мисс Дженкинс, в этом случае летом на десерт нечего было бы подать. А так мы чувствовали себя весьма элегантными: две рюмки для каждой из нас, блюдо с крыжовником посредине, блюда со смородиной и сухариками по его сторонам и два графина позади них. Появление апельсинов сопровождалось любопытной церемонией. Мисс Дженкинс не нравилось, когда их резали, так как сок, по ее словам, брызгал неизвестно куда. Вкушать апельсин полагалось лишь одним способом – высасывая его (только она, мне кажется, употребляла более благозвучное слово). Однако эта процедура вызывала неприятные ассоциации с грудными младенцами, а потому в апельсиновый сезон мисс Дженкинс и мисс Мэтти после десерта вставали, в молчании брали по апельсину и удалялись в уединение своих спален, дабы там предаться высасыванию этих плодов.
Иногда я пыталась уговорить мисс Мэтти не уходить, и при жизни ее сестры мне это раза два удавалось. Я ставила экран и не смотрела в ее сторону, а она, по ее выражению, старалась не досаждать мне чмоканьем, но теперь моя просьба остаться со мной в теплой столовой и съесть апельсин, как ей будет угодно, привела ее в ужас. И так было во всем. Порядки мисс Дженкинс соблюдались с неслыханной прежде строгостью, ибо та, что установила их, удалилась в мир иной, и некому было их смягчить. Во всем же остальном мисс Матильду отличали даже чрезмерные уступчивость и нерешительность. На моих глазах Фанни раз двадцать в течение утра заставляла ее менять распоряжения относительно обеда, и мне порой казалось, что ловкая девчонка пользовалась слабостью мисс Матильды нарочно, чтобы совсем ее запутать и укрепить свою власть над ней. А потому я решила не уезжать, пока хорошенько не узнаю Марту, и тогда, если она окажется преданной душой, предупредить ее, чтобы она не беспокоила свою хозяйку всякими мелочами.
Марта была грубовата и имела неприятную привычку прямо говорить все, что ей приходило в голову. Кроме того, она была энергична, благожелательна и очень невежественна. Примерно через неделю после того, как она появилась в доме, мисс Матильда получила с утренней почтой письмо, весьма нас с ней удивившее, – от ее родственника, который прослужил в Индии лет двадцать – тридцать и недавно (о чем мы узнали из «Армейских списков») возвратился на родину с больной женой, никогда не видевшей своих английских родственников. Майор Дженкинс писал, что они намерены переночевать в Крэнфорде по пути в Шотландию – если мисс Матильде неудобно принять их у себя, они остановятся в гостинице, но надеются провести с ней как можно больше времени в течение дня. Разумеется, это не может быть ей неудобно, объявила она: ведь весь Крэнфорд знает, что спальня ее сестры свободна. Однако я убеждена, что она предпочла бы, чтобы майор навсегда остался в Индии и забыл о существовании своих английских родственниц.
– Ах, но как же я их устрою? – растерянно спрашивала она. – Будь Дебора жива, она бы знала, как принять приезжающего погостить джентльмена. Надо ли положить бритвы в его туалетную? И ведь у меня их нет! А у Деборы они нашлись бы! А ночные туфли, а щетки, чтобы чистить мундир?
Я высказала предположение, что, вероятно, все это он привезет с собой.
– А как я узнаю, когда после обеда мне следует встать и оставить его в столовой допивать вино? Дебора сделала бы это вовремя, она была бы совершенно в своей стихии. Как вы думаете, нужно будет варить для него кофе?
Я обещала заняться кофе, сказала, что приобщу Марту к искусству прислуживать за столом (надо признаться, оно было ей совершенно неведомо), и добавила, что майор и миссис Дженкинс, несомненно, понимают, каким простым и тихим должен быть образ жизни одинокой дамы в провинциальном городке. Тем не менее она никак не могла успокоиться. Я уговорила ее вылить содержимое графинов и достать из погреба две запечатанные бутылки. К сожалению, я не могла отослать ее, когда давала наставления Марте, и она то и дело перебивала меня все новыми и новыми указаниями, так что совсем запутала бедную девушку, которая стояла с открытым ртом и смотрела то на меня, то на нее.
– Обнесите обедающих овощами, – сказала я (что, как я вижу теперь, было глупо, поскольку отнюдь не соответствовало тишине и простоте, к которым мы стремились) и, заметив растерянный взгляд Марты, пояснила: – Обойдите с блюдом тех, кто обедает, чтобы они сами накладывали себе овощи.
– И обязательно начинайте с дам, – вставила мисс Матильда. – Обязательно подходите сначала к дамам, а потом уже к джентльменам, когда прислуживаете за столом.
– Хорошо, сударыня, я так и сделаю, – ответила Марта. – Только мне парни больше нравятся.
Это заявление Марты нас смутило и шокировало, но она, конечно, не имела в виду ничего дурного, и, в общем, она старательно выполнила наши указания, хотя и подтолкнула майора локтем, когда он не сразу принялся накладывать себе картофель с блюда, которое она ему подставила.
Майор и его супруга оказались скромными, непритязательными людьми, несколько вялыми – но, если не ошибаюсь, такая вялость свойственна всем, кто долго жил в Индии. Мы пришли в ужас, когда выяснилось, что с ними приехало двое слуг: индус – камердинер майора и пожилая горничная его жены. Но они спали в гостинице и оказали нам немалую помощь, следя, чтобы их господа ни в чем не нуждались. Марта, разумеется, все время таращила глаза на белый тюрбан и коричневое лицо индуса, и я заметила, что мисс Матильда немного ежилась, когда он прислуживал за столом. После их отъезда она даже спросила меня, не нахожу ли я в нем сходства с Синей Бородой. В целом визит прошел весьма удачно и до сих пор служит мисс Матильде неисчерпаемой темой для разговоров. Крэнфорд он привел в большое волнение и даже побудил апатичную и высокородную миссис Джеймисон задать мне несколько вопросов, когда я пришла поблагодарить ее за любезность, с которой она снабдила мисс Матильду сведениями о том, как следует обставить туалетную джентльмена, – впрочем, надо признать, давала она эти сведения с утомленной манерой скандинавской пророчицы:
«Мой покой не нарушайте!»
И вот теперь я, наконец, перехожу к любовной истории.
Оказалось, что у мисс Пул был не то троюродный, не то четвероюродный брат, который давным-давно сделал предложение мисс Мэтти. Этот кузен мисс Пул жил на своей земле в четырех-пяти милях от Крэнфорда, однако владения его были столь незначительны, что давали ему право считаться только йоменом, а вернее, со смирением, которое паче гордости, он просто не пожелал, вопреки примеру многих и многих фермеров, повысить себя в ранг помещика. Он не позволял, чтобы его называли Томасом Холбруком, эсквайром, и даже возвращал письма, надписанные таким образом, объясняя на почте в Крэнфорде, что он не эсквайр, а мистер Томас Холбрук, йомен. Он не желал ничего менять в порядках своего дома. Парадная дверь там стояла распахнутой все лето напролет, а зимой плотно закрывалась и не была снабжена ни звонком, ни молотком. Хозяин, если дверь оказывалась запертой, давал знать слугам о своем приходе, стуча в нее кулаком или набалдашником трости. Он презирал все требования утонченности и хороших манер, если только источником их не были истинная доброта и благородство. Когда вокруг не было больных, он не считал нужным понижать голос. Он в совершенстве знал местный диалект и постоянно им пользовался. Впрочем, мисс Пул (которая сообщила мне все эти подробности) тут же поспешила добавить, что так прекрасно и с таким чувством читать вслух, как он, не умел никто, кроме покойного крэнфордского священника.
– Но почему же мисс Матильда не вышла за него? – спросила я.
– Право, не знаю. Она, по-моему, с радостью согласилась бы, но, понимаете, кузен Томас не был джентльменом, на взгляд ее отца и мисс Дженкинс.
– Но не они же за него выходили! – сказала я с досадой.
– Да, конечно, но им не нравилось, что он неровня мисс Мэтти. Ведь она же была дочерью священника, и к тому же они состоят в каком-то родстве с сэром Питером Арли. Мисс Дженкинс придавала этому большое значение.
– Бедная мисс Мэтти! – сказала я.
– Ну, я ведь знаю только, что он сделал предложение и получил отказ. Может быть, он вовсе и не нравился мисс Мэтти, а мисс Дженкинс ни слова против не сказала. Это же только мои догадки.
– И с тех пор она его больше не видела?
– По-моему, нет. Видите ли, Вудли, дом кузена Томаса, находится как раз на полдороге между Крэнфордом и Милстоном, и вскоре после того, как ему отказали, кузен Томас начал ездить на рынок в Милстон и почти не заглядывал в Крэнфорд. Однажды, правда, мы с мисс Мэтти шли по Хай-стрит, как вдруг она, ничего мне не говоря, свернула в переулок. А минуты через две-три, смотрю, мне навстречу идет кузен Томас.
– А сколько ему теперь лет? – спросила я, после того как несколько минут в молчании воздвигала воздушный замок.
– Да лет семьдесят, милочка, – ответила мисс Пул, и мой замок разлетелся вдребезги, словно она подвела под него пороховую мину.
Вскоре после этой беседы – во всяком случае, в тот же самый раз, когда я загостилась у мисс Матильды, – мне представился случай увидеть мистера Холбрука, а кроме того, и стать свидетельницей первой встречи между ним и его бывшей возлюбленной после тридцати, если не сорока, лет разлуки. Я помогала решить, подойдет ли какой-нибудь из только что полученных лавочником цветных шелков к серо-черному муслиновому платью, которое требовалось надставить, когда в лавку вошел высокий, похожий на Дон-Кихота старик и спросил шерстяные перчатки. Я никогда прежде его не видела (внешность у него была запоминающаяся) и потому продолжала на него посматривать, пока мисс Мэтти говорила с приказчиком. На незнакомце был синий сюртук с медными пуговицами, серые панталоны и гетры, и он нетерпеливо барабанил пальцами по прилавку. Когда он ответил на вопрос молодого приказчика: «Что прикажете показать вам, сударь?» – мисс Матильда, вздрогнув, опустилась на стул, и я сразу догадалась, кто он такой. Она что-то спросила у приказчика, и он крикнул своему товарищу:
– Мисс Дженкинс требуется подкладочный шелк по два шиллинга два пенса за ярд.
Услышав эту фамилию, мистер Холбрук во мгновение ока очутился рядом с нами.
– Мэтти… мисс Матильда… мисс Дженкинс! Боже ты мой! Вот уж не узнал бы вас! Как поживаете? Как поживаете? – Он тряс ее руку с жаром, говорившим об искренней радости, но все повторял, словно про себя: «Вот уж не узнал бы вас!» И я поняла, что счастливому концу сентиментального романа, который, быть может, рисовался моему воображению, сбыться не суждено.
Однако он продолжал разговаривать с нами все время, пока мы оставались в лавке, а затем, отмахнувшись от приказчика, державшего так и не купленные перчатки («В другой раз, любезный, в другой раз!»), проводил нас до дома. С удовольствием могу сказать, что моя подопечная, мисс Матильда, покинула лавку в не менее растерянном состоянии, так и не купив ни зеленого, ни красного шелка. Мистер Холбрук от души и словоохотливо радовался встрече со своей былой возлюбленной. Он говорил о происшедших переменах, он даже упомянул мисс Дженкинс: «Ваша бедная сестра! Ну-ну, у нас всех есть свои недостатки» – и распрощался с нами, несколько раз выразив надежду, что скоро вновь увидится с мисс Мэтти. Она же прямо поднялась к себе в спальню и вышла только к чаю, который мы, правда, пили рано. Поглядев на ее лицо, я решила, что она, должно быть, плакала.
Глава IV. Визит к старому холостяку
Несколько дней спустя от мистера Холбрука пришло письмо, в котором он в старомодных церемонных выражениях приглашал нас – нас обеих, не делая никакого различия, – провести у него день, долгий июньский день (был уже июнь). Он сообщал, что, кроме нас, пригласил свою кузину мисс Пул, так что мы могли бы вместе нанять извозчика, который и довезет нас до его дома.
Я полагала, что мисс Мэтти с восторгом примет это приглашение, однако мне и мисс Пул лишь с величайшим трудом удалось убедить ее поехать. Она опасалась, что это не совсем ловко, и даже почти рассердилась, когда мы не пожелали усмотреть ничего неловкого в том, что она в обществе двух других дам навестит своего бывшего поклонника. Затем она выдвинула более серьезное возражение: по ее мнению, это не понравилось бы Деборе. Мы уговаривали и убеждали ее добрую половину дня, и едва она как будто начала сдаваться, я тотчас же воспользовалась ее колебаниями и, чтобы покончить с этим раз и навсегда, немедленно отправила согласие от ее имени, указав день и час.
На следующее утро она попросила меня сходить с ней в лавку, и там после долгих раздумий мы отобрали три чепца и попросили прислать их к нам домой, чтобы там примерить их на свободе и отобрать для четверга тот, который окажется больше к лицу.
Всю дорогу до Вудли мисс Мэтти пребывала в безмолвном волнении. Она никогда еще там не бывала, насколько я поняла, – ей и в голову не приходило, что мне известна история ее юности, – и нетрудно было заметить, с каким трепетом ожидала она той минуты, когда увидит место, которое могло бы стать ее домом и вокруг которого, наверное, сплетались ее девичьи невинные мечты. Мы долго ехали туда по проселочным дорогам. И все это время мисс Матильда сидела выпрямившись и грустно смотрела в окошко кареты на мирный сельский пейзаж. Вудли был окружен полями. Дом стоял среди старомодного сада, где розы росли вперемежку со смородиной, а перистые листья спаржи служили прелестным фоном для гвоздик и левкоев. Подъездной аллеи не было, и, выйдя у калитки, мы пошли к крыльцу по прямой, обсаженной кустами дорожке.
– Право же, мой кузен мог бы устроить подъездную аллею! – заметила мисс Пул. Она всегда боялась простудить уши, а сейчас ее голову защищал только легкий чепец.
– По-моему, это прелестная дорожка, – чуть жалобно сказала мисс Мэтти, понизив голос почти до шепота, потому что на крыльцо как раз вышел мистер Холбрук, потирая руки с самым гостеприимным видом. Он показался мне похожим на Дон-Кихота даже еще больше, чем прежде, но это сходство было лишь внешним. Его почтенная экономка со скромной приветливостью встретила нас в дверях. Она проводила моих спутниц наверх в спальню, а я попросила разрешения осмотреть сад. Моя просьба, по-видимому, была приятна старику, и он повел меня по всей усадьбе, не преминув показать двадцать шесть своих коров, кличками которым служили буквы алфавита. Он то и дело удивлял меня, цитируя весьма к месту прекрасные строки самых разных поэтов, начиная от Шекспира и Джорджа Герберта и заканчивая нашими современниками. Он делал это совершенно естественно, так, словно думал вслух, а их верные и возвышенные слова лучше всего подходили для выражения его мыслей и чувств. Правда, Байрона он называл «милорд Бейрон», а фамилию Гете произнес в строгом соответствии с ее немецким написанием «Гоетхе» («как говорит Гоетхе, «вечно зеленые дворцы…» и т. д.). Короче говоря, мне ни до, ни после не доводилось встречать человека, который, прожив всю долгую жизнь в однообразии сельского уединения, сохранил бы столь неиссякаемую способность восхищенно любоваться красотой природы в ее вечных изменениях ото дня ко дню, от одного времени года к другому.
Когда мы с ним вернулись в дом, обед уже ожидал нас на кухне – не знаю, как иначе назвать эту комнату, где справа и слева от камина вдоль стен стояли дубовые шкафы и лари, а пол был каменным, хотя середину его и закрывал небольшой турецкий ковер. Это помещение было бы нетрудно превратить в красивую, обшитую темным дубом столовую – стоило лишь убрать плиту и другие кухонные приспособления, которыми к тому же давно уже не пользовались, так как настоящая кухня находилась в пристройке. Предполагалось, что после обеда мы удалимся в безобразную залу, обставленную тяжелой неудобной мебелью, но удалились мы в комнату, которую мистер Холбрук называл своей конторой, – тут он еженедельно выдавал жалованье своим батракам, сидя за большим письменным столом у двери. Эту очаровательную гостиную (окна ее выходили в фруктовый сад и везде – на стенах и на полу – танцевали тени веток) заполняли книги. Они лежали на полу, ряды их тянулись по стенам, стол был ими завален. Мистер Холбрук, несомненно, гордился таким их изобилием и немного его стеснялся. Тут можно было найти все жанры, хотя преобладали стихи и страшные романы. Судя по всему, он выбирал книги в согласии с собственным вкусом, а не потому, что они слыли шедеврами или принадлежали перу признанных классиков.