Читать онлайн О пьянстве бесплатно
Charles Bukowski
ON DRINKING
Copyright © 2019 by Linda Lee Bukowski
Published by arrangement with Ecco, an imprint of HarperCollins Publishers
Фотография на переплете: © Ulf Andersen / Gettyis.ru
Перевод с английского Максима Немцова
© Немцов М., перевод на русский язык, 2020
© Издание на русском языке, оформление. ООО «Издательство «Эксмо», 2020
- О мураши ползают мне по пьяным рукам
- а Ван Гогу дали сесть на кукурузном поле
- и отнять Жизнь у мира
- дробовиком,
- мураши ползают мне по пьяным рукам
- а Рембо сплавили
- возить оружие и заглядывать под валуны
- нет ли там золота,
- О мураши ползают мне по пьяным рукам,
- Паунда засунули в дурдом
- а Крейна вынудили прыгнуть в море
- в одной пижаме,
- мураши, мураши, ползают мне по пьяным рукам
- пока школяры наши вопят по Уилли Мейсу[2]
- а не по Баху,
- мураши ползают мне по пьяным рукам
- через выпивку тянусь я
- к плоскодонкам, портомойням, к подсолнухам
- и пишмашинка падает как инфаркт
- со стола
- или мертвый воскресный бык,
- а мураши вползают мне в глотку
- и в рот мне,
- и я смываю их вином
- и подымаю жалюзи
- а они на сетке
- и на улицах
- карабкаются по колокольням
- и в автопокрышки
- ища чего бы еще
- съесть.
мураши ползают мне по пьяным рукам[1]
[Джону и Луиз Уэббам][3]
25 марта 1961 г
[…] Меня беспокоит, когда я читаю про старые парижские группы, или кого-то, кто знал кого-то в старину. Они, значит, тоже этим занимались, стародавние и нынешние имена. Думаю, Хемингуэй сейчас об этом книгу пишет. Но, несмотря на все, мне в это слабо верится. Терпеть не могу писателей или редакторов, или кого угодно, желающих говорить об Искусстве. 3 года я жил в трущобной ночлежке – еще до кровотечения – и каждый вечер напивался с бывшим зэком, горничной, индейцем, девкой, которая будто носила парик, но не носила, и 3 или 4 бродягами. Никто из них Шостаковича от Шелли Уинтерз[4] отличить не мог, и нам было плевать. Главное отправлять гонцов за бухлом, когда у нас пересыхало. Начинали мы с нижнего конца очереди, где у нас худший бегун, и если ему не удавалось – а надо понимать, почти все время денег у нас было мало или вовсе нисколько, – мы немного заглублялись до лучших времен. Наверно, это хвастовство, но лучшим гончим был я. И когда последний, шатаясь, вваливался в дверь, бледный и пристыженный, с инвективою на устах подымался Буковски, облачался в свою драную накидку и с гневом и уверенностью шагал в ночь, в «Винную лавку Дика», и я его разводил и принуждал, и отжимал его насухо, пока у него голова кругом не шла; я входил с великим гневом, не побираясь, и просил того, что мне требовалось. Дик никогда не знал, есть у меня деньги или нет. Иногда я его обводил вокруг пальца – деньги у меня были. Но почти все остальное время их не было. Так или иначе, он выставлял передо мной бутылки, паковал их, и я их забирал с гневным: «Запиши на мой счет!»
И тогда он начинал старую пляску – но господи бож мой, ты мне и так уже стока и стока должен, а не платил уже месяц и…
И тут наступало ДЕЯНЬЕ ИСКУССТВА. Бутылки у меня в руке. Ничего б не стоило просто взять и выйти. Но я хлопал их снова перед ним, выдирал их из пакета и совал ему, говоря: «На, ты вот этого хочешь! А я за своими чертовыми покупками в другое место пойду!»
«Нет-нет, – говорил он, – забирай. Ладно уж».
И тогда он доставал жалкий свой клок бумаги и добавлял к общей сумме.
«Дай-ка погляжу», – требовал я.
И после этого говорил: «Да ради ж бога! Я же тебе не столько должен! А вот этот пункт тут откуда?»
И все это ради того, чтобы он поверил, будто я ему когда-нибудь заплачу. И после этого старался меня развести в ответ: «Ты человек чести. Ты не такой, как другие. Тебе я доверяю».
Наконец он захворал и продал свою лавку, а когда возник следующий хозяин, я открыл себе новый кредит…
И что произошло? В восемь часов одним субботним утром – В ВОСЕМЬ УТРА!!! чрт бы его драл – в двери стучат – и я открываю, а там стоит редактор. «Э, я такой-то и такой-то, редактор того и сего, мы получили ваш рассказ, и я счел его крайне необычным; мы намерены дать его в весенний номер». «Ну, заходите, – вынужден был сказать я, – только о бутылки не споткнитесь». И вот сидел я, пока он мне рассказывал про свою жену, которая о нем очень высокого мнения, и о его рассказе, что когда-то напечатали в «Атлантическом ежемесячнике», и вы сами знаете, как они говорят и не затыкаются. Наконец он убрался, и через месяц или около того зазвонил телефон в коридоре, и там кому-то понадобился Буковски, и на сей раз женский голос произнес: «М-р Буковски, мы считаем, что у вас очень необычный рассказ, и группа его обсудила тут недавно вечером, но мы считаем, что в нем есть один недостаток, и мы подумали, может, вы захотите этот недостаток устранить. ПОЧЕМУ ГЛАВНЫЙ ГЕРОЙ ВООБЩЕ НАЧАЛ ПИТЬ?»
Я сказал: «Ну его вообще, возвращайте мне рассказ», – и повесил трубку.
Когда я вернулся, индеец посмотрел на меня из-за стакана и спросил: «Кто это был?»
Я сказал: «Никто», – и точнее ответа я бы дать не мог.
[Джону Уильяму Коррингтону][5]
14 января 1963 г
[…] Родился в Андернахе, Германия, 16 августа 1920-го. Мать немка, отец в Американской Армии (родился в Пасадине, но немецкого происхождения) Оккупации. Есть кое-какие свидетельства того, что я родился – или, по крайней мере, меня зачали – вне брака, но я не уверен. Американец в 2 года. Около года в Вашингтоне, О. К.[6], но потом дальше, в Лос-Анджелес. Штука с индейским костюмом правда[7]. Все гротески правда. С безмозглой жестокостью моего отца, незаинтересованностью матери и милой ненавистью моих товарищей по играм: «Хайни! Хайни! Хайни!»[8] – бывало довольно жарко, по всем статьям. А еще жарче стало, когда я перевалил за свои 13 лет и весь покрылся не угрями, а такими ГРОМАДНЫМИ чирьями, в глазах у меня, на шее, на спине, на лице, и ездил, бывало, на трамвае в больницу, в благотворительную палату, старик тогда без работы сидел, и меня сверлили электрической иглой, а это нечто вроде сверла по дереву, какое в людей втыкают. Год в школу не ходил. На пару лет пошел в Городской колледж Лос-Анджелеса, на журналистику. Плата за обучение была два доллара, но старик сказал, что ему посылать меня туда больше не по карману. Я пошел работать на товарную станцию, оттирал бока поездов «ОАКАЙТОМ»[9]. По ночам пил и играл. У меня была комнатушка над баром на Темпл-стрит в филиппинском районе, и ночью я играл с рабочими авиазавода, сутенерами и проч. Жилье мое стало известным местом, и каждую ночь в нем было битком. Выспаться – сущий ад. Однажды ночью мне крупно подфартило. Для меня крупно. 2 или 3 сотни. Я знал, что они вернутся. Ввязался в драку, разбил зеркало и пару стульев, но деньги сохранил и рано поутру поймал автобус на Нью-Орлинз. Какая-то молодая деваха там меня охмуряла, и я дал ей выйти в Форте-Уорте, но доехал лишь до Далласа и развернулся обратно. Профукал там сколько-то времени и добрался до Н.-О. Поселился через дорогу от «КАФЕ СХОДНИ» и начал писать. Рассказы. Деньги пропил, устроился работать в дом комиксов, а вскоре двинулся дальше. Майами-Бич. Атланта. Нью-Йорк. Сент-Луис. Филли. Фриско. Снова Л.-А. Круг за кругом. Пара ночей в Восточном Канзас-Сити. Чикаго. Я перестал писать. Сосредоточился на пьянстве. Самые длинные перестои были у меня в Филли. Я вставал рано утром и шел в бар, а ночью тот бар я закрывал. Как мне удалось выкарабкаться, сам не знаю. Потом наконец обратно в Л.-А. и к дикому блядству семилетнего пьянства. Оказался в той же благотворительной больнице. На сей раз не с чирьями, а потому, что мне наконец желудок разорвало от бухла и мук. 8 пинт крови и 7 пинт глюкозы переливали без остановки. Шлюха моя пришла меня навестить, пьяная. С нею мой старик. Старик мне сильно дерзил, да и шлюха мерзко себя вела, и старику я сказал: «Еще слово от тебя, и я выдерну эту иголку из руки, слезу с этого смертного одра и надеру тебе жопу!» Они ушли. Я оттуда выписался, белый и старый, влюбленный в солнечный свет, мне сказали, чтоб никогда больше не пил, а то смерть мне точно. Среди перемен в себе я обнаружил, что моя память, которая некогда была хороша, теперь испортилась. Какое-то повреждение мозга, несомненно, они бросили меня валяться в той благотворительной палате на пару дней, когда мои документы потерялись, а бумаги эти требовали немедленного переливания, а у меня закончилась кровь, пока я слушал, как мне в мозг молотки стучат. В общем, я сел на почтовый фургон и стал ездить на нем, письма доставлять и слегка пил, экспериментально, а потом однажды вечером сел и начал писать стихи. Ну и чертовня же. Куда это все слать. Ну, я рискнул. Был такой журнал, «Арлекин»[10] назывался, я был ебаным клоуном, а он выходил в каком-то городишке в Техасе, и, может, не распознают дрянь – на глас-то, вот и… Какая-то девка редактировала, и бедняжка впала в неистовство. Особое издание. Последовали письма. Письма стали теплее. Письма стали жаркими. Не успел я опомниться, как девка-редактор очутилась в Лос-Анджелесе. Не успел я опомниться, и мы уже в Лас-Вегасе женимся. Не успел я опомниться, и уже гуляю по техасскому городишке, местные вахлаки на меня зыркают. У девки водились деньжата. Я не знал, что у нее есть деньги. Или у родни ее деньги были. Мы вернулись в Л.-А., и я снова взялся за работу, где-то.
Брак не задался. У нее ушло 3 года на то, чтобы выяснить, что я не тот, кем, по ее мнению, должен быть. Я был антиобществен, неотесан, пьянчуга, не ходил в церковь, ставил на лошадок, матерился, когда пьянел, мне не нравилось нигде бывать, я небрежно брился, мне плевать было на ее живопись или ее родственников, иногда валялся в постели по 2 или 3 дня подряд, и т. д., и т. п.
Очень мало чего еще. Я вернулся к своей шлюхе, которая некогда была такой жестокой и прекрасной женщиной, но уже не была прекрасной (как таковой), но стала, по волшебству, теплой и настоящей личностью, но не могла бросить пить, пила больше меня и умерла.
Теперь не много чего осталось. Пью я главным образом один и общества не поощряю. Люди, похоже, разговаривают о том, что не считается. Они чересчур рьяны, или чересчур злобны, или чересчур очевидны.
[Джону Уильяму Коррингтону][11]
Октябрь 1963 г
[…] Теперь играет что-то из Брамса, фортепиано. Мне только что позвонила женщина, какая-то бразильянка, живет над Сансет-Стрипом. Может, надо, чтоб она для меня стриптиз устроила. Но мне перепадает довольно, и, хоть и прилагаются некоторые хлопоты, я ко всему этому ощущаю нормальность. Питие свое немного сбавил, в основном – пиво. Сегодня в газете прочел, тогда как средний алкоголик доживает до 51 (что оставляет мне 8 лет), ср. непьющий доживает до 70. Думаю, лучшие годы – между 30 и 40: ты уж точно выбрался из детства, знаешь больше, чего не хочешь, и обычно у тебя здоровье и сила в придачу к этому. Конечно, со всеми нами что-то не так, и если обольешь это спиртным, избавишься от него быстрее.
[Джону и Луиз Уэббам][12]
1 марта 1964 г
[…] Я немного напиваюсь, хорошая стена, за которой можно спрятаться, флаг труса. Помню, однажды в каком-то городе, в какой-то дешевой комнатке, наверное, в Сент-Луисе, да, в гостинице на углу, и бензиновые выхлопы уличного движения, едущего на работу, бывало, подымались и душили мои больные ленивые легкие, и я отправлял ее за пивом или вином, а она пыталась призвать меня к порядку, старалась опекать меня по-матерински, или вешать меня, или расчислять, как все женщины попробуют делать, и поделилась со мной этим устаревшим: «Пить – всего-навсего эскапизм». Еще б, сказал ей я, и хвала старому Богу с красными яйцами, что он так, и когда я тебя ебу, это тоже эскапизм, можешь считать, что это не так, для тебя, возможно, это жизнь, так, а теперь давай выпьем.
Интересно, где она сейчас? Большая толстая черная горничная с жирнейшими величайшими прелестнейшими ногами во вселенной и соображениями про «эскапизм».
- очень чудесное только что случилось:
- моя пивная бутылка сделала обратное сальто
- и приземлилась донышком на пол,
- и я поставил ее на стол чтоб пена села,
- а вот снимкам сегодня не так повезло
- и на коже моего левого ботинка есть
- маленький разрез но все это очень просто:
- нам не обрести слишком много: есть законы
- о каких мы ничего не знаем, всякие подначки
- толкают нас гореть или замерзать; что
- сует дрозда в пасть кошке
- не нам судить, или почему некоторых
- сажают в тюрьмы как ручных белочек
- а другие меж тем утыкаются в громадные груди
- нескончаемыми ночами – таковы
- урок и ужас, и нас не учат
- почему. все-таки повезло что бутылка
- приземлилась правильным концом и хотя
- у меня есть одна с вином и одна с виски,
- это ей-же-ей, отчего-то, добрая ночь,
- и быть может завтра нос мой станет длинней:
- новые ботинки, меньше дождя, больше стихов.
пивная бутылка[13]
- всё
- у меня в руке с пивной банкой
- печально,
- грязь даже
- печальна
- у меня под ногтями,
- и эта рука
- как рука
- машины
- и все ж
- не она —
- она изгибается полностью
- (усилие, в котором волшебство)
- вокруг
- пивной банки
- движеньем таким же как
- корни
- вышибающие гладиолус
- наверх в солнце воздуха,
- а пиво
- течет в меня.
сварено и разлито в…[14]
Из «Признаний человека, безумного настолько, чтобы жить со зверьем»[15]
4
Я сошелся еще с одной. Мы жили на 2-м этаже во дворе, и я ходил на работу. Это-то меня чуть не прикончило – пить всю ночь и пахать весь день. Я вышвыривал бутылку в одно и то же окно. Потом, бывало, носил это окно к стекольщику на углу, и там его ремонтировали, вставляли новое стекло. Я проделывал такое раз в неделю. Человек посматривал на меня очень странно, но деньги мои всегда брал – они ему странными не казались. Я пил очень крепко и постоянно 15 лет подряд, а однажды утром проснулся и нате: изо рта и задницы у меня хлестала кровь. Черные какашки. Кровь, кровь, водопады крови. Кровь воняет хуже говна. Моя баба вызвала врача, и за мной приехала неотложка. Санитары сказали, что я слишком большой, и вниз по лестнице они меня не понесут, попросили спуститься самому.
– Ладно, чуваки, – ответил я. – Рад вам удружить: не хочу, чтобы вы перетруждались. – Снаружи я влез на каталку; передо мной распахнули бортик, и я вскарабкался на нее, как поникший цветочек. Тот еще цветочек. Соседи повысовывали из окон головы, повылазили на ступеньки, когда я проезжал мимо. Почти всегда они наблюдали меня под мухой.
– Смотри, Мэйбл, – сказал один, – вот этот ужасный человек!
– Господи спаси и помилуй его душу! – был ответ. Старая добрая Мэйбл. Я выпустил полный рот краснотищи через бортик каталки, и кто-то охнул: ОООООххххххоооох.
Несмотря даже на то, что я работал, ни гроша за душой у меня не было, поэтому – назад в благотворительную палату. Неотложка набилась под завязку. Внутри у них стояли какие-то полки, и повсюду все лежали.
– Полный сбор, – сказал водитель, – поехали. – Скверная поездка вышла. Нас раскачивало и кренило. Я из последних сил удерживал в себе кровь, поскольку не хотел никого завонять и испачкать.
– Ох, – слышал я голос какой-то негритянки, – не верится, что со мной такое случилось, просто не верится, ох господи помоги!
Господь в таких местах становится довольно популярен.
Меня определили в темный подвал, кто-то дал мне что-то в стакане – и все дела. Время от времени я блевал кровью в подкладное судно. Нас внизу было четверо или пятеро. Один мужик был пьян – и безумен, – но казался посильне́е прочих. Он слез с койки и стал бродить, спотыкаясь о других, переворачивая мебель:
– Че че такое, я ваву на ваботу, я ваботаю, я на ваботу ваву, я ваботаю. – Я схватил кувшин для воды, чтоб заехать ему промеж рогов. Но ко мне он так и не подошел. Наконец свалился в угол и отъехал. Я провел в подвале всю ночь до середины следующего дня. Потом меня перевели наверх. Палата была переполнена. Меня поместили в самый темный угол.
– У-у, он в этом темном углу помрет, – сказала одна медсестра.
– Ага, – кивнула другая.
Однажды ночью я поднялся, а до сортира дойти не смог. Заблевал кровью весь пол. Упал и не смог встать – слишком ослаб. Стал звать сестру, но двери палаты были обиты жестью, к тому же – от трех до шести дюймов толщиной, и меня не услышали. Сестра заходила примерно каждые два часа проверить покойников. По ночам вывозили много жмуриков. Спать я не мог и, бывало, наблюдал за ними. Стянут парня с кровати, заволокут на каталку и простыню на голову. Каталки эти хорошо смазывали. Я снова заверещал:
– Сестра! – сам не знаю почему.
– Заткнись! – сказал мне один старик. – Мы спать хотим. – Я отключился.
Когда пришел в себя, горел весь свет. Две медсестры пытались меня приподнять.
– Я же велела вам не вставать с постели, – сказала одна. Ответить я не смог. У меня в голове били барабаны. Меня как будто выпотрошили. Казалось, слышать я могу все, а видеть – только сполохи света, похоже. Но никакой паники, никакого страха; одно лишь чувство ожидания, ожидания чего-то и безразличия.
– Вы слишком большой, – сказала одна сестра, – садитесь на стул.
Меня усадили на стул и потащили по полу. Я же чувствовал, что во мне весу не больше фунтов шести.
Потом все вокруг меня собрались: люди. Помню врача в зеленом халате, операционном. Казалось, он сердится. Он говорил старшей сестре:
– Почему этому человеку не сделали переливания? У него осталось… кубиков.
– Его бумаги прошли по низу, когда я была наверху, и их подкололи, пока я не видела. А кроме этого, доктор, у него нет кредита на кровь.
– Доставьте сюда крови, СЕЙЧАС ЖЕ!
«Кто этот парень такой, к чертям собачьим, – думал я, – очень странно. Очень странно для врача».
Начали переливание – девять пинт крови и восемь глюкозы.
Сестра попробовала накормить меня ростбифом с картошкой, горошком и морковкой – моя первая еда. Она поставила передо мной поднос.
– Черт, да я не могу этого есть, – сказал я ей, – я же от этого умру!
– Ешьте, – ответила она, – это у вас в списке, у вас такая диета.
– Принесите мне молока, – сказал я.
– Ешьте это, – ответила она и ушла.
Я не притронулся.
Через пять минут она влетела в палату.
– Не ЕШЬТЕ ЭТОГО! – заорала она. – Вам ЭТО НЕЛЬЗЯ!! В списке ошиблись.
Она унесла поднос и принесла стакан молока.
Как только первая бутылка крови в меня вылилась, меня посадили на каталку и повезли вниз на рентген. Врач велел мне встать. Я все время заваливался назад.
– ДА ЧЕРТ БЫ ВАС ПОБРАЛ, – заорал он, – Я ИЗ-ЗА ВАС НОВУЮ ПЛЕНКУ ИСПОРТИЛ! СТОЙТЕ НА МЕСТЕ И НЕ ПАДАЙТЕ!
Я попробовал, но не устоял. Свалился на спину.
– Ох черт, – прошипел он медсестре, – увезите его.
В Пасхальное Воскресенье оркестр Армии Спасения играл у нас под самым окном с 5 часов утра. Они играли кошмарную религиозную музыку, играли плохо и громко, и она меня затапливала, бежала сквозь меня, чуть меня вообще не прикончила. В то утро я почувствовал себя от смерти так близко, как никогда не чувствовал. Всего в дюйме от нее, в волоске. Наконец, они перешли на другую часть территории, и я начал выкарабкиваться к жизни. Я бы сказал, что в то утро они, наверное, убили своей музыкой полдюжины пленников.
Потом появился мой отец с моей блядью. Она была пьяна, и я знал, что он дал ей денег на выпивку и намеренно привел ко мне пьяной, чтобы мне стало хуже. Мы со стариком были завзятыми врагами – во все, во что верил я, не верил он, и наоборот. Она качалась над моей кроватью, красномордая и пьяная.
– Зачем ты привел ее в таком виде? – спросил я. – Подождал бы еще денек.
– Я тебе говорил, что она ни к черту не годится! Я всегда тебе это говорил!
– Ты ее напоил, а потом сюда привел. Зачем ты меня без ножа режешь?
– Я говорил тебе, что она никуда не годится, говорил тебе, говорил!
– Сукин ты сын, еще одно слово, и я вытащу из руки вот эту иголку, встану и все говно из тебя вышибу!
Он взял ее за руку, и они ушли.
Наверное, им позвонили, что я скоро умру. Кровотечения у меня продолжались. В ту ночь пришел священник.
– Отец, – сказал я, – не обижайтесь, но пожалуйста, мне бы хотелось умереть без всяких ритуалов, без всяких слов.
Потом я удивился, поскольку он покачнулся и оторопело зашатался; чуть ли не как будто я его ударил. Я говорю, что меня это удивило, поскольку парней этих я считал более хладнокровными. Но, в общем-то, и они себе задницы подтирают.
– Отец, поговорите со мной, – сказал один старик, – вы же со мной можете поговорить.
Священник подошел к старику, и всем стало хорошо.
Через тринадцать дней после той ночи, когда меня привезли, я уже водил грузовик и поднимал коробки по 50 фунтов. А еще через неделю выпил свой первый стакан – тот, про который мне сказали, что он точно меня убьет.
Наверное, когда-нибудь в этой проклятой благотворительной палате я и подохну. Мне, видимо, от нее просто никуда не деться.
[Дугласу Блазеку][16]
25 августа 1965 г
[…] На днях я написал Генри Миллеру выхарить 15 дубов у какого-то его покровителя, кто обещал то же, если я отправлю Генри еще 3 «Распа». Я продаю дешевле Стюарта[17], и на это можно купить виски и сделать кое-какие ставки на лошадок. типа у меня счет на $70 за ремонт тормозов. вся машина столько не сто́ит. В общем, я пьяный был и сделал вывод, что Генри растрясет своего покровителя от его денежного дерева. 15 приехали сегодня из одного источника, а письмо Миллера из другого: частичная цитата: «Надеюсь, ты не до смерти допиваешься! и особенно – когда пишешь. Так точно можно убить источник вдохновения. Пей, лишь когда счастлив, если можешь. Никогда не топи свои печали. И никогда не пей в одиночку!» конечно, я на все это не ведусь. вдохновение меня не волнует. когда писанина умирает, она умирает; нахуй ее. я пью, чтобы продержаться еще один день. и я понял, что лучший способ пить – это пить ОДНОМУ. даже когда рядом женщина и ребенок, все равно пью один. банку за банкой, разбодяженные полупинтой или пинтой. и растягиваюсь от стены к стене на свету, мне так, словно я набит мясом и апельсинами, и жгучими солнцами, а радио играет, и я бью по печатке, может, и гляжу на драную клеенку, заляпанную чернилами, на кухонном столе, на кухонном столе в аду; жизнь, не одно лето в аду[18]; вонь всего, сам я старею; люди обращаются в бородавки; все уходит, тонет, не хватает 2 пуговиц на рубашке, пузо раздается; впереди дни тупой колотьбы – часы бегают кругами с отрубленными бошками, и я подымаю выпивку я вливаю выпивку, больше ничего не остается, а Миллер просит меня тревожиться об источнике ВДОХНОВЕНИЯ? Я не могу глядеть ни на что, вправду не могу ни на что смотреть так, чтоб не захотеть разодрать себя на куски. пьянство – временный вид самоубийства, в котором мне позволено убить себя, а затем вновь вернуться к жизни. пить – это просто немного клея, чтоб руки и ноги у меня держались, и крантик мой, и голова, и все остальное. писать – это всего лишь лист бумаги; я нечто такое, что слоняется и выглядывает в окно. аминь.
[Уильяму Уонтлингу][19]
1965
[…] я все пью пиво и скотч, вливаю их, как в громадную пустоту… Признаю́, есть во мне какая-то скальная глупость, какой не достигнуть. Продолжаю пить, пью, угрюм, как старый бульдог. я всегда такой; люди валятся, со своих табуретов, испытывая меня, а я их перепиваю, больше, больше, но вообще-то без голоса, ничего, я сижу, сижу, словно какой-то глупый эльф на сосне, жду молнии. когда мне было 18, я, бывало, выигрывал $15 или $20 в неделю на состязаниях по питью, и это поддерживало во мне жизнь. пока про меня не узнали. но был там один говнюк, Вонючкой звали, от него мне всегда приходилось тяжко. иногда я его психически давил тем, что выпивал лишнюю между. я с таким ворьем раньше водился, и мы вечно пили в свободной комнате, в комнате на сдачу, с пригашенным светом… у нас никогда не бывало места, где пожить, но большинство таких мальчишек были круты, носили пушки, а я нет, по-прежнему квадратным был, все еще такой. думал, Вонючка однажды вечером меня отымел, взгляд подымаю, а его там нет, и я пошел сблевнуть, а даже не сблевнул, он там в ванне, наглухо в отключке, и я вышел и забрал деньги.
- когда б хозяин с хозяйкой ни
- напивались пива
- она спускается сюда и стучит ко мне в дверь
- и я спускаюсь и пью с ними пиво.
- они поют былые песни и
- он всё пьет, пока
- не опрокинется спиной на стуле.
- тогда я встаю
- подымаю стул
- и вот он опять у стола
- цапает
- пивную банку.
Бизоний Билл[20]
- беседа вечно сворачивает на
- Бизоньего Билла. они считают Бизоньего Билла
- очень потешным. и я всегда спрашиваю:
- что новенького у Бизоньего Билла?
- ой, он снова сел. его
- заперли. пришли и забрали.
- за что?
- то же самое. только теперь это
- женщина из Свидетелей Иеговы. она
- позвонила ему в дверь и стояла себе
- разговаривала с ним, а он возьми да покажи
- ей свою штуку, ну ты понимаешь.
- пришла ко мне и рассказала об этом
- а я ей говорю: «ты зачем тревожила этого
- человека? зачем ты ему в дверь звонила? он
- же тебе ничего не сделал!» но нет, вот надо ей
- было пойти и рассказать властям.
- он звонит мне из тюрьмы: «ну, я опять
- за свое!» «так чего ж ты опять?» – спрашиваю
- его. «Не знаю, – говорит, – сам не знаю,
- что меня подмывает!» «не надо больше
- так», – говорю ему. «сам знаю, что не
- надо», – отвечает он.
- он уже сколько раз
- так?
- ох господи, не знаю, 8 или 10. он
- вечно вот так. но у него хороший адвокат,
- у него чертовски неплохой
- адвокат.
- а его квартиру вы кому сдаете?
- ой, а мы ее не сдаем, мы всегда ему его
- квартиру придерживаем. нам он нравится. я рассказывала
- тебе про тот вечер, когда он напился и вывалился на газон
- голый, а сверху пролетел самолет, и он
- показал на огоньки, а видно там было
- только хвостовые и всякое, и он на огоньки
- показал и орет: «Я БОГ,
- Я ЭТИ ОГНИ В НЕБЕ ЗАЖЕГ!»
- нет, об этом мне ты не
- рассказывала.
- хлебни пивка сперва, и
- расскажу.
- я хлебнул пивка
- сперва.
Заметки старого козла[21]
В Филли мне держали место с краю, и я бегал за сэндвичами, прочее. Джим, ранний бармен, впускал меня в 5:30 утра, пока полы мыл, и я пил бесплатно, пока в 7:00 утра не вваливалась толпа. бар я закрывал в 2:00 ночи, а оттого времени поспать мне оставалось не много. но я в то время не очень-то занят был – спал, ел или всяко еще. бар был такой затрапезный, старый, вонял мочой и смертью, что войди шлюха подцепить себе кого-нибудь, для нас – особая честь. как я платил за свою комнату или о чем думал, даже не знаю. где-то в это время мой рассказ напечатали в «Портфеле III»[22]