Читать онлайн Нечестивый Консульт бесплатно
R. Scott Bakker
THE UNHOLY CONSULT
Copyright © 2017 by R. Scott Bakker
© А. Баранов, перевод на русский язык, 2021
© Издание на русском языке, оформление. ООО «Издательство «Эксмо», 2021
* * *
Крису Лоттсу, влекомому той же нитью
Black Sabbath. «Зодчий Спирали»
- Обманное обольщение
- В черноснежных небесах,
- Сражён тоской сверхчеловек,
- И отцы в слезах.
- Повелевал ли в жизни ты когда-нибудь
- начаться утру и зачинаться дню?
- Когда-нибудь говорил ты заре,
- чтобы всю землю охватить
- и вытряхнуть всех нечестивцев
- из укрытий их?
КНИГА ИОВА. Стих 38:12–3
Что было прежде…
Князь пустоты
Войны, как правило, являются лишь частью круговорота истории. Они знаменуют напряжения и столкновения конкурирующих сил, гибель некоторых из них и возвышение других, приливы и отливы влияния на протяжении веков. Однако есть на свете война, которую люди ведут столь давно, что они уже забыли языки, на которых впервые заговорили о ней. Война, в сравнении с которой катастрофы, уничтожающие целые племена и народы, представляются лишь незначительными стычками.
У этой войны нет названия, ибо люди не способны дать определение тому, что до такой степени превосходит малость, отпущенную их постижению. Она началась ещё в те времена, когда они были не более чем дикарями, скитающимися по местам столь же диким, – в эпоху, предшествовавшую и письменности и бронзе. Ковчег, огромный и золотой, низвергся из пустоты, опалив горизонт и воздвигнув кольцо гор неистовой яростью своего падения. А затем из его нутра выбрались ужасающие и чудовищные инхорои – раса, явившаяся, чтобы запечатать Мир, затворив его от Небес, и тем самым спасти от вечных мук ту непристойную мерзость, которую они именовали своими душами.
В те древние дни над Миром властвовали нелюди – народ, превосходивший людей умом и красотой в той же мере, в какой затмевал их мощью своего гнева и ревности. Их герои-ишрои и маги-квуйя, защищая Мир, сражались с инхороями в титанических битвах и хранили бдительность во времена длившихся целыми веками перемирий. Они стойко держались под ударами светового оружия инхороев, наблюдая за тем, как враг слабеет под их собственным натиском. Они пережили предательство Апоретиков, снабдивших инхороев тысячами уничтожающих колдовство хор. Они сумели одолеть созданные врагами ужасы: шранков, башрагов и наиболее кошмарных из них – враку. Но, в конце концов, их сгубила собственная алчность. После многих веков войны они заключили с захватчиками мир, обменяв его на нестареющее бессмертие – дар, который в действительности оказался убийственным оружием. Чревомором.
Таким образом, эта война превратилась в сражение между двумя обречёнными видами – прекрасным и до непристойности мерзким. В итоге нелюди сумели привести инхороев на грань полного истребления. Выжившие в битвах маги-квуйя запечатали Ковчег, который к тому времени стали называть Мин-Уройкасом, и укрыли его от Мира хитроумными чарами. А затем измученные, утратившие надежду нелюди удалились в свои подземные Обители, чтобы оплакивать жён, дочерей и будущее своей некогда величественной расы.
Но история, как и природа, не терпит пустоты. Хлынув с восточных гор, первые племена людей – людей, никогда не ведавших рабского ярма, начали обживать оставленные нелюдями земли. Некоторые из уцелевших королей-ишроев вступили с ними в схватку – лишь для того, чтобы оказаться поверженными численным превосходством, другие же попросту оставили громадные врата своих Обителей без охраны, подставив шеи безудержной ярости низшей расы.
Так началась Вторая Эпоха – эпоха людей. Возможно, Безымянная Война и завершилась бы с гибелью и угасанием сражавшихся в ней рас, но сам Ковчег остался невредимым, а люди всегда были жадны до знаний. Минули века, и покров человеческих цивилизаций, разрастаясь вдоль бассейнов великих рек Эарвы и устремляясь вовне, принёс бронзу туда, где раньше властвовал кремень, ткань туда, где одевались в одни только шкуры, и письменность туда, где ранее знали лишь устную речь. Разрослись и наполнились жизнью огромные города. Дикие пустоши сменились возделываемыми полями, простирающимися до самого горизонта.
И нигде люди не были столь смелыми в своих трудах и столь надменными в своей гордыне, как на Севере, где торговля с уцелевшими нелюдями позволила им во многом опередить своих южных родичей. В легендарном городе Сауглиш люди, способные различать швы и стыки Творения, основали первые колдовские Школы. По мере того как возрастали их силы и знания, некоторые из них, наиболее безрассудные, обращались ко слухам, нашёптанным им на ушко их нелюдскими наставниками, – слухам о громадном золотом Ковчеге. Мудрые быстро распознали опасность, и адепты Мангаэкки, жаждавшие опасных секретов более всех остальных, были осуждены и объявлены вне закона.
Но слишком поздно. Мин-Уройкас уже был найден – и вновь населён.
Глупцы обнаружили и пробудили двух последних оставшихся в живых инхороев, укрывшихся в запутанных лабиринтах Ковчега – Ауракса и Ауранга. И от этих древних существ адепты-отступники узнали, что вечного проклятия, тяжким бременем висящего над всеми колдунами, можно избежать. Они узнали, что Мир можно затворить, укрыв его от суда Небес. Тем самым они обрели с двумя этими мерзкими тварями общую цель и, заключив с ними союз, названный Консультом, обратили всё своё хитроумие на возрождение прерванных инхоройских замыслов.
Адепты Мангаэкки заново постигли принципы работы с материей – древнее искусство Текне, позволившее им манипулировать плотью живых существ. По прошествии нескольких поколений, проведённых в исследованиях и поисках, они, заполнив глубины Мин-Уройкаса бесчисленными трупами, открыли и постигли ужаснейшую из всех невыразимых инхоройских мерзостей – Мог-Фарау, Не-Бога.
И с готовностью стали его рабами, дабы надёжнее уничтожить этот Мир.
Безымянная Война забушевала вновь. То, что позже назовут Первым Апокалипсисом, стёрло с лица земли могучие норсирайские народы Севера, низвергнув во прах величайшие достижения человечества. Но Сестватха, великий магистр гностической Школы Сохонк, утверждал, что может погибнуть весь мир. Ему удалось убедить Анасуримбора Кельмомаса, верховного короля Куниюрии – могущественнейшего из государств Севера, – призвать своих данников и союзников на священную войну против Мин-Уройкаса, который люди стали называть Голготтератом. Но кельмомасова Ордалия потерпела крах, и мощь норсираев погибла. Сесватха бежал на юг – к кетьянским народам Трёх Морей, унося с собою величайшее и легендарное инхоройское оружие – Копьё-Цаплю. Совместно с Анаксофусом, верховным королём Киранеи, он сошёлся с Не-Богом на равнинах Менгедды, где благодаря доблести и дальновидности сумел взять верх над ужасным Вихрем.
Не-Бог погиб, но его рабы и его цитадель уцелели. Голготтерат устоял, и Консульт, обречённый на века противоестественной жизни, продолжил строить планы собственного спасения.
Годы шли, минувшие века складывались в тысячелетия, и люди Трёх Морей позабыли ужасы, выпавшие на долю их пращуров. Империи воздвигались и рушились. Инри Сейен, Последний Пророк, переосмыслил учение Бивня, и на долгие столетия инритизм – новая религия, организуемая и управляемая Тысячей Храмов и их духовным главой, шрайей – стал доминировать повсюду в Трёх Морях. В ответ на постоянные преследования за колдовство, предпринимаемые инрити, возникли и возвысились Великие Анагогические Школы. Используя хоры, инрити боролись с ними, всеми силами пытаясь заставить умолкнуть их богохульства.
Фан, самозваный пророк так называемого Единого Бога, объединив кианцев – народы, обитавшие в Великой пустыне Каратай, объявил войну Бивню и Тысяче Храмов. После нескольких веков джихада фаним и их безглазые жрецы-колдуны кишаурим завоевали почти всю западную часть Трёх Морей, включая священный город Шайме – место рождения Инри Сейена. И лишь агонизирующие остатки Нансурской империи продолжали противостоять им.
Войны и раздоры правили Югом. Две величайшие религии – инритизм и фанимство – сражались между собой, хотя терпимо относились к торговле и паломничествам, если это приносило доход. Великие имена и народы боролись за торговое и военное доминирование. Малые и крупные Школы соперничали и плели заговоры, а Тысяча Храмов, управляемая продажными и неэффективными шрайя, проявляла вполне мирские амбиции.
К этому времени Первый Апокалипсис стал не более чем легендой. Консульт и Не-Бог превратились в сказки, которые старухи рассказывают маленьким детям. Спустя две тысячи лет лишь адепты Завета, каждую ночь глазами Сесватхи видящие во сне ужасы Апокалипсиса, помнили о Мог-Фарау. Хотя могущественные и учёные мужи и считали их дураками, обладание Гнозисом – колдовством Древнего Севера – поневоле внушало уважение и вызывало смертельную зависть. Побуждаемые своими кошмарами, адепты Завета блуждали по лабиринтам власти, повсюду ища признаки присутствия древнего и непримиримого врага – Консульта.
И всякий раз не обнаруживали ничего. Некоторые полагали, что Консульт, наконец, сдался под натиском веков. Другие же утверждали, что они, скорее, обратились к поиску иных – менее хлопотных способов побороть своё проклятие. Но поскольку в той дикой глуши, которой стал Древний Север, в невообразимом множестве обитали шранки, не существовало ни малейшей возможности отправить экспедицию к Голготтерату, чтобы попытаться найти ответ на этот вопрос. Лишь Завет знал о Безымянной Войне. Лишь они оставались настороже, будучи при этом всеобщим посмешищем и слепо блуждая во тьме неведения.
Таким был Мир, когда шрайей Тысячи Храмов был избран Майтанет, призвавший инрити к Первой Священной Войне – великому походу, имевшему целью вырвать Святой Шайме из рук фаним. Слово его разошлось повсюду в Трёх Морях и за их пределами. Верные из числа всех великих народов-инрити – галеотов, туньеров, тидонцев, конрийцев, айнонцев и их данников – отправились в город Момемн, столицу Нансурской империи, дабы вверить Инри Сейену свою мощь и богатства. И стать Людьми Бивня.
Распри с самого начала раздирали Первую Священную Войну изнутри, ибо не было недостатка в тех, кто жаждал использовать её в своих эгоистичных целях. Тем не менее воинство инрити сумело одержать две крупные победы над еретиками фаним на равнинах Менгедды и при Анвурате. Однако только во время Второй Осады Карасканда и после Кругораспятия, которому был подвергнут один из их числа, Люди Бивня сумели обрести общую цель. Лишь обнаружив в своих рядах живого Пророка – человека, способного читать людские сердца. Человека, подобного богу.
Анасуримбора Келлхуса.
Далеко на севере в самой тени Голготтерата группа аскетов-отшельников, называющая себя дунианами, нашла укрытие в Ишуаль – тайной твердыне куниюрских верховных королей, возведённой до уничтожения королевской династии в ходе Первого Апокалипсиса. В течение двух тысяч лет дуниане продолжали свой духовный поиск, одновременно производя отбор, направленный на развитие рефлексов и интеллекта, а также тренируя свои тела, разумы и лица ради одной-единственной цели – постижения Логоса. Они посвятили всё своё существование обретению контроля над иррациональностью истории, обычаев и страстей – всего того, что определяет течение человеческих мыслей. Следуя этим путём, полагали дуниане, они в конце концов сумеют достичь того, что они именовали Абсолютом, и тем самым воистину станут самодвижущимися душами.
Примерно за тридцать лет до описываемых событий Анасуримбор Моэнгхус, отец Келлхуса, покинул Ишуаль. Учитывая отказ дуниан от использования колдовства и даже упоминания о нём, внезапное появление Моэнгхуса во снах братии закономерным образом нарушило установленный порядок. Зная лишь, что Моэнгхус обретается в далёком городе под названием Шайме, старшие дуниане отправили Келлхуса в трудное путешествие по давно покинутым людьми землям, отдав ему приказ найти и убить своего отца-отступника.
Но Моэнгхус познал Мир путями, о которых его братья-затворники знать не могли. Ему были хорошо известны открытия и откровения, ожидающие его сына, ибо эти же откровения тридцать лет назад ожидали его самого. Он знал, что Келлхус откроет для себя колдовство, всякие упоминания о существовании которого дуниане нещадно вымарывали. Он знал, что, учитывая его способности, люди в сравнении с ним будут не более чем наивными детьми, что Келлхус будет видеть все их мысли за нюансами выражений их лиц и что обычными словами он сможет сделать их сколь угодно преданными себе – сможет заставить их пойти на любые жертвы. Более того, ему было известно, что в конце концов Келлхус столкнётся с Консультом, прячущимся за лицами, смотреть сквозь которые умеют лишь глаза дунианина. И узреет то, что люди, с их слепыми душами, разглядеть не способны – Безымянную Войну.
Консульт отнюдь не бездействовал. На протяжении столетий они успешно скрывались от своего старого врага – Школы Завета, используя шпионов-оборотней, способных подделать любое лицо и любой голос, причём сделать это, не прибегая к колдовству, выдающему себя Меткой. Схватывая и пытая этих мерзких существ, Моэнгхус узнал, что Консульт не отказался от своего стародавнего плана, по-прежнему намереваясь затворить Мир от Небес, и что по прошествии пары десятков лет эти древние души сумеют воскресить Не-Бога и развязать новую истребительную войну против человечества – Второй Апокалипсис. Годами Моэнгхус скитался бесчисленными тропами и развилками Вероятностного Транса, перебирая одно будущее за другим в поисках последовательности действий, которая позволила бы спасти Мир. Годами он создавал свою Тысячекратную Мысль.
Моэнгхус приготовил путь для своего сына-дунианина – Келлхуса. Он подослал своего рождённого в миру сына – Майтанета – в Тысячу Храмов, чтобы тот захватил её изнутри и сотворил Первую Священную Войну как оружие, которое понадобится Келлхусу для того, чтобы обрести абсолютную власть, объединив все Три Моря в борьбе против ожидающего их гибельного рока. Однако он не знал и не мог знать, что Келлхус сумеет заглянуть ещё дальше, проникнув за пределы Тысячекратной Мысли…
И сойдёт с ума.
Будучи на момент присоединения к воинству Первой Священной Войны не более чем безвестным путником, Келлхус, используя свой интеллект и проницательность, постепенно убеждал всё больше и больше Людей Бивня в том, что является Воином-Пророком, пришедшим, чтобы спасти человечество. Он понял, что люди готовы будут делать для него всё, что угодно, до тех пор, пока полагают, что он может спасти их души. Понимая, что Гнозис – колдовство Древнего Севера – обеспечит ему ни с чем не сравнимую мощь, он сдружился с адептом Завета, посланным своей Школой для наблюдения за Священной Войной, – Друзом Акхеймионом, а также соблазнил его любовницу, Эсменет, зная, что её интеллект делает эту женщину идеальным сосудом для его семени и потенциальной матерью отпрысков, достаточно сильных, чтобы они способны были нести бремя дунианской крови.
К тому времени, когда закалённые в боях остатки воинства Первой Священной Войны осадили Шайме, Келлхус достиг абсолютной власти над ними. Люди Бивня стали его заудуньяни – Племенем Истины. В то время, когда воинство штурмовало городские стены, сам он столкнулся со своим отцом – Моэнгхусом и смертельно ранил его, объяснив это тем, что лишь в случае его смерти Тысячекратная Мысль может быть реализована. Через несколько дней не кем иным, как своим сводным братом Майтанетом, шрайей Тысячи Храмов, Анасуримбор Келлхус был провозглашён первым за тысячу лет Святым Аспект-Императором. Даже Школа Завета, узревшая в его появлении исполнение своих самых священных пророчеств, поцеловав его колено, простёрлась у его ног.
Но Келлхус совершил ошибку. Пересекая Эарву на своём пути к Трём Морям и Священной Войне, он оказался на землях утемотов – скюльвендского племени, известного своей воинственной жестокостью. Там он заключил соглашение с вождём этого племени, Найюром урс Скиотой. Моэнгхус тридцатью годами ранее тоже попал в руки утемотов и, устраивая свой побег, использовал Найюра, бывшего в то время ещё подростком, для того, чтобы тот убил собственного отца. Десятилетиями Найюр терзался мыслями о случившемся и в конце концов постиг жестокую истину о природе дуниан. И посему лишь Найюру урс Скиоте была известна мрачная тайна Анасуримбора Келлхуса. Перед тем как оставить Священную Войну, варвар открыл эту тайну не кому иному, как Друзу Акхеймиону, который уже долгое время и сам терзался мучительными подозрениями. Прямо на коронации, перед глазами всего воинства Первой Священной Войны, Акхеймион отрёкся от Келлхуса, пред которым он преклонялся; от Эсменет, которую любил, и от Завета, которому служил. Он бежал в глушь, став единственным во всём мире колдуном, не принадлежащим ни к одной из Школ. Волшебником.
Ныне, после двадцати лет истребительных войн и преобразований, Анасуримбор Келлхус готовится осуществить финальную часть Тысячекратной Мысли своего отца. Его Новая Империя простирается на все Три Моря – от легендарной крепости Аувангшей на границе с Зеумом до затерянных в предгорьях истоков реки Сают, от знойных берегов Кутнарму до отрогов гор Оствай – на все земли, некогда принадлежавшие фаним и инрити. Она, как минимум, не уступает Кенейской империи древности по территории и при этом намного гуще населена. Сотня великих городов, и почти столько же языков. Десяток гордых народов. Тысячи лет кровавой истории.
И Безымянная Война перестала быть безымянной. Люди называют её Великой Ордалией.
Аспект-Император
В Год Бивня 4132 воинство Второй Священной Войны пересекает границу Империи и осаждает Сакарп – древний город, в котором хранится знаменитый Клад Хор. По прошествии двадцати лет Анасуримбор Келлхус преобразовал все Три Моря таким образом, что само их существование вращается вокруг единственной оси – его Великой Ордалии. Труд миллионов душ был направлен на то, чтобы выковать материальный наконечник копья Тысячекратной Мысли. Никогда прежде не знала история подобного воинства – более 300 000 душ, собранных со всех уголков Новой Империи. К Ордалии присоединяются лучшие воины каждого народа, возглавляемые их королями и героями. Воинство сопровождают все Главные Школы, образуя величайшую концентрацию колдовской мощи, которую когда-либо знал этот Мир.
Сакарп взят штурмом и Сорвил, несчастный сын короля Харвила, становится заложником Аспект-Императора. Но он далеко не столь беспомощен, как считает. Разыгрывать из себя Пророка означает навлечь на свою голову гнев богов: сама Ятвер, Ужасная Матерь Рождения, обрушивает свою ярость на Аспект-Императора, отправив за его жизнью Воина Доброй Удачи – воплощённое возмездие угнетённых против угнетателя. И Сорвил внезапно обнаруживает себя в самом средоточии её замысла. Её жрец, изображающий из себя раба, втирает в лицо юного сакарпского короля Её плевок, укрывающий его истинные чувства от всевидящего взора Анасуримборов, благодаря чему Келлхус и его дети – Серва и Кайютас – оказываются убеждёнными в том, что Сорвил сделался одним из самых преданных Уверовавших королей Новой Империи. Она также снабжает его убийственным оружием – мешочком, способным укрыть хору от колдовского зрения.
Но юноша испытывает внутренний конфликт, поскольку свидетельства того, что цель Аспект-Императора не является выдумкой, всюду теперь окружают его, и поэтому он терзается, разрываясь между велениями Небес и желаниями собственного сердца. Богиня понуждает его. Кровь отца взывает к возмездию. Даже его друг, принц Цоронга, склоняет его к убийству Аспект-Императора. И всё же он не может не спрашивать себя – зачем… Если Нечестивый Консульт не более чем выдумка, зачем создавать нечто столь грандиозное, как Великая Ордалия?
К идущему по северным равнинам Воинству прибывают эмиссары нелюдей, предлагая заключить союз в случае предоставления им трёх заложников. Аспект-Император незамедлительно отправляет в Иштеребинт Сорвила, свою дочь Серву и приёмного сына Моэнгхуса, не зная о том, что король нелюдей Нильгиккас покинул Гору и Иштеребинт в итоге сдался Консульту.
Трое молодых людей по прибытии в Иштеребинт схвачены и допрошены, но когда нелюди обнаруживают, что Сорвилу предначертано убить Аспект-Императора, они отпускают его на попечение Ойнарала Рождённого Последним, который втайне ищет способ спасти свою Обитель. Наконец, юноша узнаёт всю отвратную истину о Голготтерате, и не просто от Ойнарала, а от Амилоаса – колдовского артефакта, позволяющего людям понимать нелюдской язык за счёт того, что внутри него находится уловленная душа Иммириккаса. Теперь юноше достаточно лишь вспомнить все утраты давно умершего ишроя, дабы осознать чудовищную мерзость врагов Аспект-Императора и, соответственно, праведность его дела – Великой Ордалии.
В конце концов, он разделяет веру своего Врага. Совместно с Ойнаралом он отправляется в самые недра Плачущей горы на поиски Ойнаралова отца – героя Ойрунаса, намереваясь низвергнуть Нин’килджираса – ставленника Консульта, узурпировавшего трон Иштеребинта.
Тем временем Великая Ордалия продолжает медленно ползти на север, следуя за постоянно отступающей и постоянно растущей Ордой. Пустоши Истыули постепенно сменяются скалистыми холмами древнего Шенеора, и мужи Ордалии радуются, понимая, что добрались до мест, описанных в Священных Писаниях. Но если они вновь обретают убеждённость, их экзальт-генерал, Нерсей Пройас, обнаруживает, что его вера в Аспект-Императора подвергается такому испытанию, с каким ему никогда прежде ещё не доводилось сталкиваться, – и происходит это благодаря действиям самого Келлхуса.
Снабжение становится всё более скудным, а шранки всё более отчаянными и самоуверенными. Возле Ирсулора самую западную часть воинства постигает катастрофа, в ходе которой Великая Ордалия теряет четверть воинов, а также одну из Главных Школ – Вокалати. У Сваранула Святой Аспект-Император открывает Воинству Воинств ужасную правду – пройдя ещё лишь половину пути, они уже полностью оторваны от снабжения и не имеют пищи. Отныне, сообщает он своим поражённым последователям, им предстоит питаться их бесноватыми врагами.
Итак, Воинство Воинств продолжает наступать на север, двигаясь вдоль восточной оконечности Туманного Моря, а кишащая Орда, подобно отливу, откатывается перед ним. Мужи Ордалии жадно пожирают своих врагов, устраивая пиршества из приготовленных на кострах шранчьих трупов. Внутри их душ разрастается тьма, поглощая всё бо́льшую и бо́льшую часть бывшего прежде. Келлхус шаг за шагом открывает Пройасу правду о себе, сначала разбирая по кирпичикам его убеждённость, затем его веру и, наконец, само его человеческое достоинство и сердце.
Возле заброшенной крепости Даглиаш Орда оказывается в ловушке, и Великая Ордалия получает возможность явить всю свою мощь. Однако внутри самой крепости внезапно взрывается артефакт Текне, поражая саму землю чудовищным Ожогом. Погибают тысячи людей, и среди них Саубон, чья душа отправляется прямиком в Преисподние.
Взирая на распухающий над ними исполинский гриб чёрного дыма, Келлхус сообщает Пройасу, что должен покинуть Великую Ордалию и тому предстоит в одиночку довести Воинство Воинств до Голготтерата.
Обретающийся на окраине Трёх Морей Друз Акхеймион двадцать лет изучает Сны о Первом Апокалипсисе. Если ему удастся обнаружить Ишуаль, считает он, то он сможет найти ответ на вопрос, что так ярко тлеет в столь многих взыскующих душах…
Кто же такой Аспект-Император?
Внезапно к нему прибывает Анасуримбор Мимара, приёмная дочь его врага, и требует обучить её колдовству. Её сходство с матерью – Анасуримбор Эсменет, ставшей императрицей Трёх Морей, заставляет старого волшебника заново пережить все скорби, от которых он пытался убежать на край света. Отчаявшись получить желаемое ею наставничество, Мимара соблазняет его.
Это событие отбрасывает длинную тень на всё происходящее, поскольку Мимара не только немедленно беременеет, но в ней также полностью пробуждается Око Судии – способность непосредственно видеть добро и зло, как сущность вещей. После нахлынувшего чувства стыда за содеянное она рассказывает старому волшебнику о том, что Келлхус уже начал осуществлять свой план по уничтожению Консульта и спасению Мира от Второго Апокалипсиса.
Старый волшебник не знает, где искать Ишуаль, однако благодаря Снам ему известно местонахождение карты, на которой указано расположение крепости. Карта находится в знаменитой сауглишской Библиотеке – в глубине северных пустошей. Акхеймион заключает соглашение с артелью скальперов – жестоких людей, живущих тем, что продают своему Аспект-Императору шранчьи скальпы, – касательно того, что они будут сопровождать старого волшебника в ходе его поисков. Эта артель носит название Шкуродёры и знаменита на всё приграничье, как благодаря своему безжалостному капитану – лорду Косотеру, так и благодаря следующему с ним рука об руку колдуну – нелюдю-эрратику, известному как Клирик. Это сборище отверженных душ, с самого начала раздираемое множеством внутренних конфликтов и проявлений завистливого соперничества, отправляется в далёкую экспедицию к сауглишской Библитеке. Око Судии превращает для Мимары этот поход в марш проклятых, ибо ни одну из присоединившихся к нему душ в посмертии не ждёт спасение – не считая её самой. Двигаясь на север, они проходят через разрушенную нелюдскую Обитель Кил-Ауджас, где все они непременно погибли бы, если бы Мимара не использовала свою хору каким-то таинственным способом.
Путешествие через кишащий шранками Север становится мучительным испытанием как для старого волшебника, так и для имперской принцессы, ибо они постепенно попадают во всё бо́льшую зависимость от Клирика и распределяемого им между членами отряда наркотического пепла кирри – разжигающего душевный огонь праха Куйяра Кинмои. После нескольких месяцев тяжелейшего пути они, наконец, прибывают в Сауглиш, почти обезумев как от наркотика, так и от всех тех лишений, которые он позволил им преодолеть. Выясняется, что Клирик это Нильгиккас – последний король нелюдей, пытающийся вернуть себе память, следуя путём трагедий и предательств. Шкуродёры оборачиваются друг против друга, и, в конце концов, погибают все члены отряда, за исключением Акхеймиона и Мимары.
Вместе они обнаруживают древнюю карту из акхеймионовых Снов – карту, раскрывающую расположение Ишуаль – тайной твердыни дуниан и места рождения Святого Аспект-Императора. Они упорно продолжают путь, достигая гор Демуа и взбираясь на ледник, с которого открывается вид на долину, ставшую прибежищем дуниан. И, наконец, видят Ишуаль… разрушенную до основания.
Перебравшись через низвергнутые внешние стены, они блуждают по разгромленным галереям Тысячи Тысяч Залов, усыпанным костями несметного множества шранков. В зале матерей-китих открывается Око Судии, и Мимара зрит ужасающее зло, которое представляют собой дуниане. Но означает ли это, что и Келлхус – зло? Они понимают, что поиски их не завершатся до тех пор, пока Мимара не постигнет сущность Келлхуса Оком Судии.
Также они обнаруживают в Ишуаль двух выживших – сына и внука самого Келлхуса, первый из которых изуродован шрамами до неузнаваемости. Несколькими днями спустя он, употребив кирри, совершает самоубийство, пытаясь отыскать Абсолют в абсолютном небытии. Путники замечают на горизонте Даглиашский Ожог, дивясь вознёсшемуся до небес столбу пепла. В тот момент, когда они спускаются с гор, их захватывают скюльвендские всадники, а затем путники оказываются перед безумным взором Найюра урс Скиоты – Короля Племён…
Ибо Народ Войны следует по пятам за Великой Ордалией.
Далеко на юге – в Момемне, столице Новой Империи, Эсменет в отсутствие своего мужа изо всех сил старается совладать с правлением. С учётом того, что Келлхус и большая часть его войска находятся далеко, угли мятежей начинают разгораться в Трёх Морях. Имперский Двор относится к ней свысока. Фанайял аб Караскамандри – падираджа уничтоженной в ходе Первой Священной Войны еретической Кианской империи, смелеет всё больше и больше, тревожа провинции, располагающиеся у края Великой пустыни Каратай. Псатма Наннафери – объявленная вне закона Первоматерь культа Ятвер – пророчествует о явлении Воина Доброй Удачи – посланного богиней ассасина, коему предначертано убить Аспект-Императора и истребить его потомство. Кажется, сами боги ополчились на династию Анасуримборов. Эсменет обращается за помощью к своему шурину – Майтанету, шрайе Тысячи Храмов, ибо нуждается в силе и ясности его видения, но она не может не задаваться вопросом – почему её муж оставил Покров в её неумелых руках, в то время как в распоряжении Келлхуса был его брат – дунианин.
Даже когда слухи о восстании достигают Момемна, юный Кельмомас всё равно продолжает собственный подспудный мятеж. Ранее прогнав прочь Мимару, теперь он убивает своего идиота-близнеца Самармаса, зная, что горе заставит Эсменет ещё отчаяннее проявлять материнскую любовь к нему – Кельмомасу. Затем, с целью спровоцировать бунты и беспорядки повсюду в Трёх Морях, он тайно убивает Шарасинту, Верховную жрицу Ятвер. Узнав о том, что Майтанет начал подозревать его в ведении двойной игры, он вступает в сговор со своим безумным братом Инрилатасом с целью убийства своего Святейшего дяди, но всё идёт наперекосяк, и в конечном итоге вместо Майтанета гибнет Инрилатас.
Между шрайей и Эсменет вспыхивает война. Убитая горем и терзаемая параноидальной подозрительностью императрица заключает с нариндаром, жрецом Четырёхрогого Брата, контракт на убийство своего шурина, не зная о том, что в действительности имеет дело с Воином Доброй Удачи. Но Майтанет первым наносит удар, штурмуя и захватывая во время её отсутствия Андиаминские Высоты, в результате чего Эсменет становится гонимой беглянкой в той самой Империи, которой ей было доверено управлять. Она скрывается в жилище Нареи – такой же проститутки, какой была она сама, до того как вышла замуж за Келлхуса, дабы стать матерью его нечеловеческим отпрыскам. В конце концов её ловят и в оковах волокут к Майтанету, который, заглянув в её душу, видит всю правду о разразившемся меж ними конфликте. Но ещё до того, как он успевает обвинить Кельмомаса, никем не замеченный и не остановленный Воин Доброй Удачи поражает его насмерть. Будучи единственным оставшимся в пределах Империи совершеннолетним родственником своего мужа, Эсменет вновь провозглашается Святой Императрицей, как раз когда Фанайял и его разбойничье войско осаждают стены Момемна.
Она спешно пытается организовать оборону города, демонстрируя силу воли, в которой так отчаянно нуждаются её несчастные подданные. По-прежнему считая Воина Доброй Удачи ассасином менее значимого Культа, Эсменет приглашает его на Андиаминские Высоты, позволяя ему жить рядом с собой и выжившими членами своей семьи. В той же мере, в какой Кельмомаса тревожит новоявленная сила матери, его всё сильнее завораживает Воин Доброй Удачи, в котором он видит доказательство того, что сам Четырёхрогий Брат защищает его. Он ещё сильнее утверждается в этом мнении, наблюдая за тем, как ассасин способствует гибели его сестры – Телиопы, которая после смерти Майтанета была наибольшей угрозой для юного принца. Но его триумф тотчас обращается катастрофой, когда его убитая горем мать замечает, как он радуется смерти сестры.
Мощное землетрясение поражает Момемн, обрушивая городские стены и оставляя его жителей без какой-либо защиты от ярости Фанайяла и его кианцев. Пока падираджа готовится к штурму, Псатма Наннафери надсмехается над ним. За всем этим наблюдает терзаемый мрачными предчувствиями Маловеби – посланник зеумского сатахана. Хотя Первоматерь и является пленницей Фанайяла, в действительности Ятвер вверила падираджу её власти. Внезапно прямо в кианском лагере появляется Келлхус и убивает как Фанайяла, так и Первоматерь, а затем, одолев Маловеби, отсекает его голову, превращая зеумца в одного из болтающихся у его бедра декапитантов.
Повторные толчки сравнивают с землёй имперскую столицу. Кельмомас следует за Воином Доброй Удачи, которого продолжает считать слугой Айокли, через рушащийся дворец к тронному залу. Однако, увидев стоящего рядом с матерью отца, он понимает, что ассасин охотится за самим Аспект-Императором – причём согласно воле его матери. Мальчик привлекает внимание убийцы, рассчитывая помочь ему, но тот взирает на него, полностью оцепенев, – словно бы какая-то иная душа в этот миг пробудилась за его некогда неумолимыми глазами.
Своды зала падают, и мальчик понимает, что пребывающее в руинах может разрушиться ещё сильнее.
Глава первая. Западная часть Трёх Морей
– древнекуниюрская Жнивная Песня
- Прокатилась молва среди наших мужей
- И погнала их прочь от сохи и с полей,
- Прочь от мягких перин, прочь от жён и детей,
- Прямиком к золотому Ковчегу.
- К золотому Ковчегу – презлому врагу,
- Всё дальше в его нечестивую тьму,
- Туда, где свод Неба царапает Рог,
- Где Идол, страшащий нас пуще, чем Бог.
Середина осени, 20 Год Новой Империи (4132 Год Бивня), Момемн
Отцовская песнь переполняла собою кружащийся и кувыркающийся вокруг него мир – Метагностический Напев Перемещения, понял Кельмомас. Колдовские устроения охватили его, а затем швырнули сквозь нигде и ничто, словно горсть зерна. Копья света пронзали оглушающие раскаты грома. Грохочущая, всесокрушающая тьма подменила собою небо. Имперский принц корчился в судорогах. От какофонии окружающего рёва в ушах у него пульсировала почти нестерпимая боль, но он всё равно отчётливо слышал горестные причитания матери. Уколы неисчислимых песчинок жалили щёки. В его волосах, сбив пряди в колтуны, застряла блевотина. Там, вдалеке, его чудесный, наполненный тайнами дом оседал и, надломившись, обрушивался ярус за ярусом. Всё, ранее бывшее для него само собой разумеющимся, превратилось в руины. Андиаминские Высоты исчезли, растворившись в громадном пепельном шлейфе, в столбе дыма и пыли. Почувствовав позывы к рвоте, он сплюнул, удивляясь, что всего несколькими сердцебиениями ранее ещё стоял внутри этих каменных сводов…
Наблюдая за тем, как Айокли убивает его отца.
Как? Как это могло случиться? Ведь Телиопа умерла – разве не указывало это на могущество Четырёхрогого Брата? Кельмомас же видел его – прячущегося в разломах и трещинах, укрытого от всех прочих взоров и готовящегося нанести отцу такой же удар, которым он ранее поразил Святейшего шрайю, шпионил за нариндаром, собирающимся убить последнюю оставшуюся в этом Мире душу, способную прозреть его нутро, способную угрожать ему. Мама, наконец, принадлежала бы только ему – ему одному! Вся без остатка! Ему!
Так не честно! Не честно!
Майтанет умер. Телиопа умерла – разбитый череп этой сучки смялся, точно куль с мукой! Но когда дело дошло до отца – единственного, кто и впрямь имел значение, Безупречная Благодать сокрушила самого нариндара – и именно в тот миг, когда тот увидел его, Кельмомаса! Это такая насмешка, что ли? Божий плевок, как говорят шайгекские рабы! Или что-то вроде тех, тоже написанных рабами, трагедий, в которых герои непременно гибнут, сами же собой и погубленные? Но почему? Почему Четырёхрогий Брат награждает столь великими дарами лишь для того, чтобы затем все их отобрать?
Жулик! Обманщик! Он же всё делал как нужно! Был его приверженцем! Играл в эту его велик…
– Нам конец! – зарыдал где-то внутри него его брат, ибо над ними воздвигся вдруг их отец, Анасуримбор Келлхус, Святой Аспект-Император. Пади ниц! – потребовал Самармас – Пресмыкайся! Но всё, что мог Кельмомас сейчас делать, так это корчиться в спазмах, извергая из себя ранее съеденную им свинину с мёдом и луком. Краешком глаза он заметил маму, стоящую на коленях поодаль от отца и терзающуюся своими собственными муками.
Они находились на одной из момемнских стен, вблизи Гиргаллических Врат. Внизу курился дымами город – местами разрушенный до основания, местами превращённый землетрясением в какие-то крошащиеся скорлупки. Только древняя Ксотея осталась стоять неповреждённой, возвышаясь над дымящимися руинами, словно дивный монумент, воздвигнутый на необъятных грудах древесного угля. Тысячи людей, подобно жукам, копошились поверх и промеж развалин, пытаясь осознать и осмыслить свои потери. Тысячи рыдали и выли.
– Момас ещё не закончил, – возгласил Аспект-Император, перекрыв весь этот шум и рёв. – Море идёт.
Обманывая взор, весь город, казалось, вдруг провалился куда-то, ибо сам Менеанор восстал, вознёсся над ним. Река Файюс вспучилась, распухла по всей длине, затопив сперва причалы, а затем и берега. Чудовищные пульсирующие потоки мчались по каналам, скользили чёрными, блестящими струями по улицам и переулкам и, захватывая на своём пути груды обломков, превращались в лавину из грязи, поглощавшую одного улепётывающего жучка за другим…
Это зрелище было столь поразительным, что его даже перестало тошнить.
Мальчик взглянул на мать, не отрывавшую взора от воплощённого бедствия, которым был для неё отец, на лице Эсменет отражались неистовые мучения, раздиравшие её сердце, чёрная тушь на глазах потекла, щёки серебрились от слёз. Это был образ, который юному имперскому принцу уже приходилось видеть множество раз – как вырезанным на деревянных или каменных панно, так и нанесённым на стены в виде фресок. Безутешная матерь. Опустошённая душа… Но даже здесь было место для веселья. И была своя красота.
Некоторые потери попросту непостижимы.
– Тел… Тел… Телли… – бормотала она, стискивая свои непослушные руки.
Там, внизу, тонули тысячи душ – матери и сыновья, придавленные руинами, захлёбывающиеся, дёргающиеся, уходящие под воду, поднимавшуюся всё выше и выше, поглощавшую один за другим кварталы необъятного города и превращавшую его нижние ярусы в одну огромную грязную лужу. Море перехлестнуло даже через восточные стены, так, что груда развалин, прежде бывшая Андиаминскими Высотами, сделалась вдруг настоящим островом.
– Она мертва! – рявкнула мать, сжимая веки от терзавшей её мучительной боли. Она тряслась, словно древняя парализованная старуха, хотя неистовая пучина страданий, казалось, лишь делала её моложе, чем она есть.
Мальчик смотрел на неё, выглядывая из-за обутых в сапоги ног отца, охваченный ужасом большим, нежели любой другой, что ему доводилось когда-либо испытывать. Смотрел, как мамины глаза раскрываются и её взгляд, напоённый неистовой, безумной яростью, вонзается прямо в него, пришпиливая его к месту не хуже корабельного гвоздя. Мамины губы вытянулись в тонкую линию, свидетельствуя об охватившей её убийственной злобе.
– Ты…
Отец обхватил её правой рукой, а затем сгрёб Кельмомаса за шкирку левой. Слова призвали свет, и само сущее скользнуло от языка к губам, – а затем мальчика вновь куда-то швырнуло и он кубарем покатился по колючему ковру из сухих трав. Спазм кишечника вновь заставил его конечности жалко скрючиться. Он заметил Момемн – теперь уже где-то совсем в отдалении. Груды развалин дымились…
Его мать рыдала, вскрикивала, стонала – каждый следующий мучительный прыжок за прыжком.
* * *
Той ночью он разглядывал своих спутников сквозь путаницу осенних трав. Мать, сокрытая от его взора пламенем, раскачивалась и причитала, образ её, очерченный исходящим от костра тусклым светом, раз за разом содрогался от терзавших её скорбей. Отец точно идол недвижно сидел, увитый языками пламени, его волосы и заплетённая в косички борода сияли пульсирующими золотыми отсветами, глаза же ослепительно сверкали, точно бесценные бриллианты. Хотя Кельмомас лежал, прислушиваясь к каждому вдоху, он вдруг понял, что попросту не в силах следить за их разговором, как будто бы душа его витала где-то слишком далеко, чтобы действительно слышать услышанное.
– Ты вернулся…
– Ради те…
– Ради своей Империи! – рявкнула она.
Почему он всё ещё жив? Почему они вот так вот цепляются за него, даже понимая, что его необходимо уничтожить? Какое значение могут иметь родительские чувства для мешков с мясом, производящих на свет такое же мясо? Он же, вне всяких сомнений, тот самый блудный, вероломный Аспид, о котором лепетали храмовые жрецы – Ку’кумамму из Хроник Бивня. Пресловутое проклятое Дитя, родившееся с уже полными зубов челюстями!
– Империя своё уже отслужила. Лишь Великая Ордалия теперь имеет значение.
– Нет… Нет!
– Да, Эсми. Я вернулся ради тебя.
Отчего они не убьют его? Или не прогонят прочь?
– И… и ради… Кельмомаса?
Что за дело причине до следствия? Какой человек, если он в своём уме, станет взвешивать свою погибель на чаше любви?
– Он такой же, как Инрилатас.
– Но Майтанет убил его!
– Лишь защищаясь от наших сыновей.
– Но Кель… К-кель… он… он…
– Он сумел одурачить даже меня, Эсми. Никто не мог этого предвидеть.
Голова её поникла, опустившись к содрогавшимся от рыданий плечам. Отец взирал на неё, бесстрастный, словно золотое изваяние. И юному имперскому принцу почудилось, будто он и в самом деле умер, но был сброшен с облака или с какой-то звезды, дабы упасть на землю здесь, на этом самом месте, приклеенным к нему дрожащим тёплым пятнышком. Единственным, что от него ещё оставалось – и становящимся при этом всё меньше и меньше.
– Он убил их всех, – сказал отец, – Самармаса и Шарасинту собственными руками, Инрилатаса руками Майтанета, а Майтанета…
– Моими руками?
– Да.
– Нет! – завизжала она. – Нееет! Это не он! Не он! – Она вцепилась в лицо мужа, царапая его пальцами, изогнувшимися будто когти. По его щеке, стекая на бороду, заструилась кровь. – Ты! – бушевала она, хотя глаза её полнились ужасом от содеянного – и от того, что он позволил ей это. – Ты – чудовище! Проклятый обманщик! Акка видел это! Он всегда знал!
Святой Аспект-Император закрыл глаза, а затем вновь распахнул их.
– Ты права, Эсми. Я – чудовище. Но я чудовище, в котором нуждается Мир. А наш сын…
– Заткнись! Замолчи!
– Наш сын – лишь ещё одна форма мерзости.
Вопль его матери вознёсся ввысь, пронзив ночную тишину. Нечто любящее. Нечто подлинное и искреннее – отточенное лезвие надежды.
И сломленный, разбитый мальчик лежал, едва дыша и наблюдая.
Готовясь к тому, что сейчас его мать тоже разобьётся вдребезги.
* * *
Изнеможение первой настигло маму, и теперь лишь отец остался сидеть перед угасающим костром. Анасуримбор Келлхус, Святой Аспект-Император Трёх Морей. Он перенёс их – мешки из плоти, источающие каждый свою долю ужаса, ярости и горя – уже более чем на дюжину горизонтов от Момемна. Отец сидел, скрестив ноги так, что его шёлковые одеяния, измаранные кровавыми пятнами, напоминавшими нечто вроде карты с разбросанными в случайном порядке островами и континентами, растянулись меж его коленей. Отсветы костра превратили складки одежды на его локтях и плечах в какие-то сияющие крючья. Один из декапитантов лежал, заслоняя другого, и было отчётливо видно, что испытующий взгляд и выражение его чудовищного лица, обтянутого чёрной, напоминавшей пергамент кожей, в точности повторяет неумолимые черты отца, взиравшего прямо на Кельмомаса и прекрасно знавшего, что мальчик лишь притворяется, что спит.
– Ты лежишь, изображая из себя побеждённого, – молвил отец голосом ни нежным и ни суровым, – не потому, что побеждён, но потому, что победа нуждается во внешних проявлениях лишь тогда, когда этого требует необходимость. Ты притворяешься неспособным пошевелиться, считая, что это соответствует твоему возрасту и соразмерно тому бедствию, что обрушилось на тебя.
Он собирается убить нас! Беги! Спасайся!
Маленький мальчик лежал так же неподвижно, как тогда, когда он шпионил за нариндаром. В нещадной хватке Анасуримбора Келлхуса всё было подобным яичной скорлупе – будь то города, души или его собственные младшие сыновья. Не было необходимости вникать в его замыслы, чтобы понимать смертоносных последствий попытки им воспрепятствовать.
– От кого-то вроде меня сбежать не получится, – сказал отец, в глазах Аспект-Императора, будто заменяя ту ярость, что должна была бы звучать в его голосе, плясали отблески пламени.
– Ты собираешься убить меня? – наконец спросил Кельмомас. Пока что ему ещё разрешено говорить, понимал он.
– Нет.
Он лжёт! Лжёт!
– Но почему? – прохрипел Кельмомас с обжигающей злобой во взгляде и голосе. – Почему нет?
– Потому, что это убьёт твою мать.
Ответ Телиопы – и её же ошибка.
– Она хочет, чтобы я умер.
Аспект-Император покачал головой.
– Это я хочу, чтобы ты умер. А твоя мать… она хочет, чтобы умер я. Она винит меня в том, что ты сделал.
Видишь! Видишь! Я говорил тебе!
– Просто она знает, что я и в самом деле её люб…
– Нет, – сказал отец, не повышая голоса и не меняя тона, но при этом легко перебивая сына, – она попросту видит лишь твою наружность, лишь малую толику тебя и путает это с невинностью и любовью.
Ярость охватила имперского принца, заставив его вскочить на ноги.
– Я люблю её! Люблю! Люблю!
Отец слегка моргнул, или ему лишь так показалось.
– Некоторые души расколоты так сильно, что почитают себя цельными, – сказал он, – и чем ущербнее они – тем более совершенными себя считают.
– И что же, я так сильно расколот?
Будучи почти неподвижным, его отец казался исполином, левиафаном, свернувшимся, сжавшимся и уместившимся в теле и сердце смертного.
– Ты самый ущербный из моих детей.
Мальчик задрожал, подавив крик.
– И как ты собираешься поступить со мной? – сумел, наконец, выдавить он.
– Так, как пожелает твоя мать.
Взгляд мальчика метнулся к императрице, свернувшейся слева от отца в поросли трав и в утончённой роскоши своих нарядов казавшейся трогательно жалкой… Почему? Почему такой человек, как его отец, связывает свою жизнь с душой настолько слабой?
– Мне стоит бояться?
Костёр постепенно угасал, превращаясь в кучку золотящихся углей. Вокруг расстилались кепалорские степи – безликие и блёклые, словно труп Мира, простёршийся в свете Гвоздя Небес.
– Страх, – молвил его ужасающий отец, – это то, что ты никогда не умел контролировать.
Кельмомас поник, опустившись на сухой ковёр из колючих степных трав, в мыслях его ныл и визжал его проклятый брат, канюча и требуя, чтобы он прямо сейчас ускользнул, просочился в глубину окружавшей их ночи и жил далее в этом мире – более диком, но и более надёжном. Жил, словно зверь среди других зверей, освободившись как от чистого, ни с чем несравнимого ужаса, которым был его отец, так и от той идиотской кабалы, в которую его ввергала потребность в любви собственной матери.
Беги же! Прочь отсюда! Спасайся!
Но Святой Аспект-Император видел всё, взгляд его промерял горизонты и миры. Оцепенение, какого Кельмомас ещё никогда за все свои восемь лет не испытывал, объяло его, охватило его члены, овладело телом настолько, что он, казалось, стал таким же неподвижным, как холодная земля, к которой он прижимался, – чем-то, лишь немногим большим, нежели ещё один комок безжизненной глины.
Наконец, он осознал, что это отчаяние.
* * *
С каждым следующим прыжком мир вокруг них менялся, монотонные просторы равнин постепенно уступали место сначала узловатым изгибам предгорий, а затем и изрезанным ущельями горным пейзажам. Отец перенёс их к подножию горы, которая издалека казалась чем-то вроде скрюченной и сломанной руки с торчащими из массивных гранитных одеяний костями. Лишь когда Напев бросил их в её тень, стали понятны подлинные размеры этого каменного навеса. Теперь он не выглядел просто неким выступающим участком скалы, укутанным в тенистый полумрак, а простирался над ними и вовне исполинским пологом, став для путников как укрытием от накрывшего предгорья дождя, так и источником постоянного щемящего беспокойства. Из нависавшего над ними колоссального каменного выступа можно было построить сотню зиккуратов, да что там – целую тысячу. Кельмомас ощущал напряжение, исходившее от того гигантского полога, его, казалось, неудержимую потребность обвалиться, упасть, обрушиться, прянуть вниз, словно миллион всесокрушающих молотов.
Ничто настолько тяжелое не могло вот так висеть слишком долго.
Отец время от времени тихо беседовал с матерью, настаивая на необходимости как можно быстрее раздобыть одежду и припасы. Мальчик увлеченно, а потом и испуганно наблюдал, как Келлхус, сняв с пояса декапитантов и положив их на вытянутый, словно устричная раковина, камень, скрутил их волосы в какое-то подобие чёрных гнёзд, а затем установил эти иссушенные штуковины, заставив их смотреть в разные стороны, словно несущих дозор часовых. Мать, в свою очередь, донимала отца требованиями отправиться в Сумну, дабы принять командование силами, которые она собрала там. Эсменет не понимала, что они в намного большей степени стремились к Великой Ордалии, нежели бежали прочь из охваченной смутой Империи. Их спасение дорого обошлось Келлхусу, понял мальчик, и теперь отец мчался так быстро, как только мог.
Неужели Святое Воинство Воинств уже неподалёку от Голготтерата?
Императрица прекратила свои протесты с первым произнесённым мужем колдовским словом и теперь лишь стояла, встревоженно наблюдая, как окутавшие отца сияющие росчерки утянули его в мерцающее ничто. Кельмомас явственно вздрогнул от мелькнувшей в её взгляде ненависти.
Отец был прав, шепнул Сармамас.
Младший из выживших сыновей Анасуримбора Келлхуса едва не зарыдал – настолько сильным было облегчение, но вновь обретённая надежда заставила его лицо остаться безучастным. Он лишь изобразил смятение, рассматривая изборождённый трещинами каменный навес и вглядываясь в окутанные пологом ливня предгорья.
Они остались вдвоём… наконец-то. Удивление. Радость. Ужас.
– Почему? – молвила мать, взгляд императрицы, сломленной постигшими её утратами, был пустым и мёртвым. Она сидела пятью шагами ниже, на куче обломков, кутаясь в своё церемониальное облачение, выглядящее в этих краях настолько абсурдно, что она казалась удивительным цветком, которому отчего-то вздумалось распуститься лютой зимой. По её прекрасным щекам струились слёзы.
Они остались вдвоём… не считая декапитантов.
– Потому… – сказал он, симулируя то, чего ему не дано было ни выразить, ни постичь, – что я тебя люблю.
Он надеялся, что она вздрогнет; воображал, как затрепещет её взгляд, а пальцы сожмутся в кулаки.
Но она лишь закрыла глаза. Однако и этого долгого, напоённого ужасом мгновения хватило, чтобы подтвердились все его надежды.
Она верит! – воскликнул Сармамас.
Отец говорил о том же: жизнь Кельмомаса висела на волоске, зацепившемся за её сердце. Если бы не мама, он бы уже был мёртв. Святой Аспект-Император не расточает Силу, вливая её в треснувшие сосуды. Только необоримость материнского чувства, невозможность для матери ненавидеть душу, явившуюся в Мир из её чрева, давала ему возможность выжить. Даже теперь сама её плоть требовала для него искупления – он видел это! И это несмотря на то, что душа императрицы, напротив, стремилась отринуть инстинкты, которые он у неё вызывал.
Она запретила казнить его, ибо желала, чтобы он жил, поскольку в каком-то умоисступлённом безумии жизнь Кельмомаса значила для Эсменет больше, чем её собственная. Мамочка!
Единственной настоящей загадкой было то, почему это заботило отца… и почему он вообще вернулся в Момемн. Ради любви?
– Безумие! – вскричала мать, голос её был настолько хриплым и резким, что, казалось, ободрал и обжёг его собственную глотку. Декапитанты лежали на камне слева от неё, одна высушенная голова опиралась на другую. У ближайшего рот раскрылся, словно у спящей рыбы.
Интересно, дано ли им зрение? Могут ли они видеть?
– Я… я… – начал он, почти чувствуя, как фальшивые страдания корёжат его голос.
– Что? – едва ли не завопила она. – Что я?
– Я просто не хотел делиться, – без увёрток сказал он, – мне было недостаточно той части твоей любви, которую ты мне уделяла.
И удивился тому, как честное, казалось бы, признание может в то же самое время быть ложью.
– Я лишь сын своего отца.
* * *
Он ничего не видел. Не слышал звуков и даже не чувствовал запахов, вкусов или прикосновений. Но он помнил об этих ощущениях достаточно, чтобы невообразимо страдать от их отсутствия.
Помнить Маловеби не перестал.
Сияющая фигура Аспект-Императора, воздвигшаяся перед ним. Ревущий вокруг вихрь, жалкая кучка обрывков, когда-то бывшая шатром Фанайяла. Его собственная голова, покатившаяся с плеч. Его тело, продолжающее стоять, извергая кровь и опорожняя кишечник. Колдовская Песнь Анасуримбора Келлхуса, его глаза, сверкающие как раздуваемые ветром угли и источающие вместо дыма чародейские смыслы. Слетающие с губ Аспект-Императора ужасающие формулы Даймоса…
Даймоса!
И хотя у него не осталось голоса, он кричал, мысли его бились и путались, сердце, которого у него теперь тоже не было, казалось, яростно трепыхалось – мучительно жаркая жилка, пульсирующая в вечном холоде бездонных глубин. Кошелёк! Он попал в кошелёк, словно приговорённый к смерти, зашитый в грубую мешковину и брошенный в море зеумский моряк. И теперь он тоже тонул, полностью лишённый ощущений и чувств, погружался в леденящую бездну зашитым в мешок, сотканный из небытия.
У него не было конечностей, чтобы ими бить и пинать.
Не было воздуха, чтобы дышать.
Остались лишь мелькающие в памяти тени воспоминаний о собственных муках.
А затем каким-то необъяснимым образом глаза его вдруг распахнулись.
И был свет, гонящий прочь темноту, – он видел его. Нечто холодное прижималось к его щеке, но остальное тело оставалось бесчувственным. Маловеби попытался вдохнуть, чтобы завопить, – он не знал, от восторга или от ужаса, – но не смог ощутить даже своего языка, не говоря уж о дыхании…
Что-то было не так.
Маловеби увидел исходящий от костра молочно-белый свет. Разглядел громоздящиеся вокруг камни, скальный навес и путаницу ветвей – корявых, словно паучьи лапы… Где же его руки и ноги? И, самое главное, где же его дыхание?
Его кожа?
Случилось нечто непоправимое.
Искры костра, возносившиеся в небо с клубами дыма, исчезали среди незнакомых созвездий. Он слышал голоса – мужчины и женщины, горестно спорящих о чем-то. Проступив из ночного мрака, в свете костра вдруг появился ангелоподобный лик совсем ещё юного норсирайского мальчика…
Выглядевшего так, будто его лупят палками.
* * *
Опустошение – это когда ты чувствуешь себя частью чего-то совершенно неодушевлённого, принадлежишь чему-то, что никогда не смогло бы даже просто понять, что такое веселье. Маленькому мальчику казалось, что Мир всей своей тяжестью катится прямо по нему, причиняя нескончаемую боль. Его мать и отец препирались невдалеке у костра. Он старался дышать так, как дышали другие мальчики, которых ему доводилось видеть спящими, грудь его колыхалась не больше, чем колышутся скалы, остывающие в вечерней тени, и даже сердце его билось медленно и размеренно, хотя мысли и неслись вскачь.
– Он не спит, – несмотря на все его усилия, сказал отец.
– Мне всё равно, спит он или нет, – пробормотала в ответ мать.
– Тогда позволь мне сделать то, что необходимо сделать.
Мать колебалась.
– Нет.
– Его необходимо прибить, Эсми.
– Прибить… Ты говоришь о маленьком мальчике, как о запаршивевшем псе. Это потому что…
– Это потому что он не маленький мальчик.
– Нет, – сказала она устало, но с абсолютной убеждённостью, – это потому, что ты хочешь, чтобы твои слова звучали так, будто ты говоришь не о собственном сыне, а о каком-то животном.
Отец ничего не ответил. Высохший куст акации торчал из расположенного между ним и Кельмомасом участка земли, казалось, разделяя ветвями образ Аспект-Императора не столько на куски, сколько на возможности. Принц осознал, что удивлялся могуществу нариндара, завидовал его Безупречной Благодати, всё время забывая о Благодати, присущей его отцу, непобедимому Анасуримбору Келлхусу I. Но именно он был Кратчайшим Путём, волной неизбежности, бегущей по ткани слепой удачи. Даже боги не могли коснуться его! Даже Айокли – злобный Четырёхрогий Брат! Даже Момас, Крушитель Тверди!
Они обрушили на него всю свою мощь, но отец всё равно уцелел…
– Но зачем прислушиваться ко мне? – молвила мать. – Если он так опасен, почему бы просто не схватить его и не сломать ему шею?
Самармас беспрестанно подвывал, Мамааа! Мамоочкаа!
Отец упорствовал.
– По той же причине, по которой я вернулся, чтобы спасти тебя.
Она прижала два пальца к губам, изображая, будто блюёт: жест, которому она научилась у сумнийских докеров, знал Кельмомас.
– Ты вернулся, чтобы спасти свою проклятую Империю.
– И, тем не менее, я здесь, с тобой, и мы… бежим из Империи прочь.
Свирепый взор её дрогнул, но лишь на мгновение.
– Да просто после того как Момас, тщась убить тебя и твою семью, уничтожил Момемн – город, названный в его же честь, ты понял, что не спасать её уже поздно. Империя! Пффф. Представляешь, сколько крови течёт сейчас по улицам её городов? Все Три Моря пылают. Твои Судьи. Твои князья и Уверовавшие короли! Толпы пируют на их растерзанных телах.
– Так оплачь их, Эсми, если тебе это нужно. Империя была лишь лестницей, необходимой, чтобы добраться до Голготтерата, а её крушение оказывалось неизбежным в любом из воплощений Тысячекратной Мысли.
Мальчику не нужно было даже смотреть на свою мать – столь оглушительным было её молчание.
– И поэтому… ты возложил её бремя… на мои плечи? Потому что она была заведомо обречена?
– Грех реален, Эсми. Проклятие существует на самом деле. Я знаю точно, потому что я видел это. Я ношу два этих ужасных трофея для того, само собой, чтобы принуждать людей к повиновению, но также и в качестве постоянного напоминания. Знать что-либо означает нести ответственность, а пребывать в неведении – хотя ты, как и все прочие, питаешь к этому отвращение – означает оставаться безгрешным.
Мать неверяще взирала на него.
– И ты обманул меня, оставив в неведении, дабы уберечь от греха?
– Тебя… и всё человечество.
Подумав о том, что его отец несёт на своей душе тяжесть каждого неправедного деяния, совершённого от его имени, мальчик задрожал от мысли о нагромождённых друг на друга неисчислимых проклятиях.
Какое-то безумие сквозило во взгляде Благословенной императрицы.
– Тяжесть греха заключается в преднамеренности, Эсми, в умышленном использовании людей в качестве своих инструментов. – В глазах у него плясали языки пламени. – Я же сделал своим инструментом весь Мир.
– Чтобы сокрушить Голготтерат, – сказала она, словно бы приходя с ним к некому согласию.
– Да, – ответил её божественный муж.
– Тогда почему ты здесь? Зачем оставил свою драгоценную Ордалию?
Мальчик задыхался от чистой, незамутнённой красоты происходящего… от творимого без видимых усилий совершенства, от несравненного мастерства.
– Чтобы спасти тебя.
Её ярость исчезла лишь для того, чтобы преобразоваться в нечто ещё более свирепое и пронзительное.
– Враньё! Очередная ложь, добавленная в уже нагромождённую тобой груду – и без того достаточно высокую, чтобы посрамить самого Айокли!
Отец оторвал взгляд от огня и посмотрел на неё. Взор его, одновременно и решительный и уступчивый, сулил снисхождение и прощение, манил обещанием исцеления её истерзанного сердца.
– И поэтому, – произнес он, – ты спуталась с нариндаром, чтобы прикончить меня?
Мальчик увидел, как Благословенная Императрица сперва затаила дыхание, услышав вопрос, а затем задохнулась ответом, так и не сумев произнести его. Глаза Эсменет блестели от горя, казалось, всё её тело дрожит и трясётся. Свет костра окрасил её терзающийся муками образ разноцветными отблесками, тенями, пульсирующими оранжевым, алым и розовым. Лик Эсменет был прекрасен, будучи проявлением чего-то настоящего, подлинного и монументального.
– Зачем, Келлхус? – горько бросила она сквозь разделявшее их пространство. – Зачем… упорствовать… – Её глаза раскрывались всё шире, в то время как голос становился всё тише. – Зачем… прощать…
– Я не знаю, – произнёс Келлхус, придвигаясь к ней, – ты единственная тьма, что мне осталась, жена.
Он обхватил императрицу своими могучими, длинными руками, втянув её в обволакивающее тепло своих объятий.
– Единственное место, где я ещё могу укрыться.
Кельмомас вжимался в холодную твердь, прильнув к катящемуся под сводом Пустоты Миру, жаждущий, чтобы плоть его стала землёй, кости побегами ежевики, а глаза камнями, мокрыми от росы. Его брат визжал и вопил, зная, что их мать не в силах ни в чём отказать отцу, а отец желал, чтобы они умерли.
Глава вторая. Иштеребинт
События, в грандиозности своей подобные облакам, зачастую низвергают в прах даже тех, кто сумел устоять перед величием гор.
– ЦИЛАРКИЙ, Вариации
Ранняя осень, 20 Год Новой Империи (4132 Год Бивня), Иштеребинт
Анасуримбор – почти наверняка твой Спаситель…
Растерянности достаточно глубокой свойственна некая безмятежность, умиротворение, проистекающее из понимания того факта, что настолько противоречивые обстоятельства или качества едва ли вообще возможно свести к единому целому. Сорвил был человеком. А ещё он был принцем и Уверовавшим королём. Сиротой. Орудием Ятвер, Ужасной Матери Рождения. Он был уроженцем Сакарпа, лишь недавно ставшим мужчиной. И был Иммириккасом, одним из древнейших инъйори ишрой, жившим на этом свете целую вечность тому назад.
Он разрывался между жаждой жизни и вечным проклятием.
И был влюблён.
Он лежал, задыхаясь, пока мир вокруг него обретал форму, которую был способен вместить в себя его разум. Плачущая Гора вздымалась, нависая над ним, но казалась при этом эфемерной, словно бы вырезанной из бумаги декорацией, а не чем-то материальным. Его безбородое, наголо бритое лицо терзала колющая боль. Кучки обезумевших эмвама метались в тумане, разбегаясь так быстро, как только позволяли их хилые тела. Нахлынули воспоминания, образы, неотличимые от чистого ужаса. Спуск в недра Горы сквозь наполненные визгом чертоги и залы. Ойнарал, умирающий в Священной Бездне. Амилоас…
Сорвил вцепился в свои щёки, но пальцы лишь промяли его собственную кожу. Он свободен! Свободен от этой проклятой вещи!
И разорван надвое.
Он вспомнил набитую свиными тушами Клеть, спускающуюся в Колодец Ингресс. Вспомнил ойнаралова отца, Ойрунаса – чудовищного Владыку Стражи. Вспомнил Серву – связанную, с заткнутым ртом… А сейчас она была рядом, всё ещё – как и тогда, когда он только нашел её в этом хаосе – облачённая в отрез чёрного инъйорского шёлка, настолько тонкого, что он казался краской, нанесённой на её кожу. Ветер растрепал её золотистые волосы. Позади неё, будто противостоя безумными образами и руинами своими всему Сущему, вздымался к небу Иштеребинт. Из множества мест на его необъятной туше вырывались столбы дыма.
Сорвил хотел было окликнуть её, но внезапно вспыхнувшие опасения заставили его умолкнуть. Известно ли ей? Сообщили ли ей упыри об Ужасной Матери? Знает ли она, кем он на самом деле является?
И что ему предначертано сделать?
Вместе с возвратившимся сознанием пришло и понимание, где они сейчас. Они находились на Кирру-нол – площадке, располагавшейся непосредственно перед сокрушёнными вратами Иштеребинта. Сорвил, поднявшись с холодного камня, привстал на одно колено.
– Что… что происходит? – прохрипел он, пытаясь перекричать окружавший их грохот и шум.
Она резко повернулась к нему, словно бы оторвавшись от каких-то тревожных дум. Её левый глаз заплыл, будто скалясь какой-то лиловой усмешкой, но правый со свойственной ей уверенной ясностью уставился прямо на него. Со следующим вдохом пришла радостная убеждённость, что она настолько же мало знает о той части истории, которая касается его, насколько мало он знает о том, что случилось с ними.
И Сорвил немедленно принялся репетировать в своих мыслях ту ложь, которую поведает ей.
– Последняя Обитель умирает, – отозвалась она. – Целостные сражаются против всех остальных.
– И хорошо! – прорычал чей-то голос позади Сорвила. Оглянувшись, юный Уверовавший король увидел Моэнгхуса, сидевшего над грудой каких-то обломков, словно над выгребной ямой – ссутулившись и положив свои огромные руки себе на колени. Чёрная грива волос скрывала его лицо. Он, как и его сестра, был одет в отрез чёрного шёлка, расшитый, в отличие от её одеяний, алым рисунком, изображавшим скачущих лошадей, но обёрнутый лишь вокруг бёдер. Кровь, стекая с пальцев его правой руки, капала на землю.
– Хорошо? – спросила Серва. – И чего же тут хорошего?
Имперский принц даже не поднял взгляда. Вопли эмвама, подобные блеянию овец, звучали где-то невдалеке.
– Я слышал тебя, сестрёнка…
Кровь алыми бусинками продолжала сочиться с кончиков его пальцев.
– Сквозь собственные крики… я слышал, как ты… распеваешь…
* * *
– У боли тоже есть своё волшебство, – прошептал ненавистнейший из упырей.
Они карабкались по склонам Плачущей Горы, стремясь прочь от Соггомантовых Врат так же резво, как и эмвама. Серва вела их к изукрашенным резными панно вершинам, двигаясь вдоль перемычек и насыпей, соединяющих восточные отроги горы с основным массивом Иштеребинта. Их путь устилали каменные обломки, осыпавшиеся с полуразрушенных каменных ликов и барельефов, украшающих отвесные скалы. Из бесчисленных шахт, вырытых упырями для вентиляции их мерзкой Обители, извергался дым – чёрные, серые, а иногда белые или даже гнусно-жёлтые, чадящие столбы и шлейфы. Каждый из беглецов вдоволь настрадался, но достаточно было только глянуть на Моэнгхуса, чтобы понять – именно на его долю выпали самые тяжкие испытания. Серва и Сорвил не спотыкались и не шатались, как он, выглядевший, словно внутри него вся тысяча его мышц сражается с сотней костей. Имперский принц горбился, вся его фигура выдавала бушующие в душе страсти, лицо искажалось гримасами боли, дыхание то и дело дрожало от всхлипов и рыданий, словно бы с каждым вдохом в его лёгкие проникала какая-то незримая погибель. Серва и Сорвил двигались как единое существо, будто ими владело одно-единственное побуждение, определявшее ныне их действия. Они вглядывались в горизонт, в то время как он мог смотреть только вниз, опасаясь поранить босые ноги. Они прошли испытание, и дух их остался подлинным.
Он же сделался жертвой.
Подвергнутый мучениям и издевательствам. Изнасилованный и обезумевший.
И способный ныне… лишь хныкать да ныть?
Вне зависимости от того, как далеко за их спинами и глубоко под ногами оставался Высший Ярус, ему мнилось, что воздух, напоённый тленом и порчей, жжёт дыхание и выворачивает наизнанку желудок. Все они частенько моргали и время от времени смахивали пальцами наворачивающиеся на глаза слёзы. Но лишь он скулил. Лишь он трясся, терзаясь оставшимися погребёнными в недрах Горы кошмарами.
Кем? Кем же был этот маленький черноволосый мальчик? Кто же на самом деле это дитя, повсюду сталкивавшееся с ухмылками и сплетнями? Его называли имперским Ублюдком – прозвищем, которое он какое-то время осмеливался даже смаковать. Если носить что-либо достаточно долго, то начнёшь думать, что этого-то ты как раз и достоин.
Вроде того, как зваться Анасуримбором.
Плачущая Гора поплыла перед ним, вырезанные на вздымающихся скалах упыриные фигуры – и крошечные и огромные – принимали противоестественные позы, упыриные лики следили за ним своими мёртвыми глазами. Серва обнаружила его сжавшимся меж двух гранитных утёсов, жалко корчащимся и что-то бормочущим.
– Поди! Братец! Нам нужно спешить!
Она словно бы нависала над ним, находясь, как и всегда, уровнем выше – прекрасная девушка, одетая лишь в эти развратные нелюдские шелка. Лиловая трещина, которую собой представлял её левый глаз, не столько скрывала красоту Сервы, сколько будто бы вопияла об её соучастии. Над нею вздымались испещрённые барельефами гранитные стены и струились мерзкими потоками дымные шлейфы.
– Тыыыыы! – услышал он собственный рёв, надорвавший ему глотку. Вопль, настолько неожиданный в своей оглушительной громогласности, насколько были робки причитания, ему предшествовавшие. Впервые за всё время, что они были знакомы, ему довелось увидеть, как его сестра испуганно отшатнулась.
Но ей понадобилось одно-единственное мгновение, чтобы вернуться к своей обычной невозмутимости.
– Харапиор мёртв, – сказала она с яростью, достойной ярости брата. – Ты же всё ещё жив. И лишь тебе решать, как долго ты будешь оставаться привязанным к его нечестивой пыточной раме.
Но эти слова, пусть даже и бьющие единым дыханием в самую суть, лишь сделали Серву ещё более бесчувственной и ненавистной в его глазах.
Он отвёл взгляд и сплюнул, ощутив на губах вкус проклятия. Солнце. Даже придушенное облаками, оно остаётся чересчур ярким.
* * *
Быть человеком означает иметь пределы, ступить за которые ты попросту не способен, означает страдать, причём страдать в любом случае – будь то от своей немощи или же от собственного упрямства. Быть человеком означает вздрагивать от занесённой над тобою руки, роптать против обращённых на тебя унижений, пытаться избежать мук и скорбей, бежать прочь от ужасов и кошмаров. И Моэнгхус был человеком – теперь у него не оставалось в этом ни малейших сомнений. Мысль о том, что он, быть может, нечто большее, издохла в чёрных недрах Плачущей Горы… вместе с множеством других вещей и понятий.
Да – они сумели спастись из чрева Иштеребинта, что некогда был Ишориолом, Обителью, снискавшей такую славу и обладавшей такой мощью, что её имя, казалось, будут превозносить до конца времён. Сумели бежать прочь от последнего, затухающего света нелюдской расы. Он взбирался, карабкаясь, как и его спутники, вверх по почти отвесным склонам, но если меж ними и мерзким обиталищем упырей действительно увеличивалось расстояние – за его плечами копилась одна лишь пустота. Он не более был способен бежать прочь из Преддверия, чем вырезать из своего тела собственные кости. Он был человеком…
В отличие от его проклятой сестры…
Туша Горы теперь заслоняла солнце, и пролёгшие тени скрадывали рельефность вырезанных в камне изваяний, так, что эти фигуры теперь будто бы прятались в тех самых нишах, из которых взирали на беглецов. Статуи и барельефы, представлявшиеся под прямыми лучами солнца вычурными и замысловатыми, сейчас выглядели неухоженными и заброшенными, поддавшимися тысячелетнему небрежению. Носы изваяний казались комками засохшей глины, рты тонкими трещинками, глаза не многим более, нежели двумя дырами, зиявшими промеж бровей и скул. Моэнгхус внезапно осознал, что они сейчас стоят на огромной каменной ладони. Вздымающееся основание, оставшееся от большого пальца, напоминало бок умирающей лошади, прочие же пальцы и вовсе отломились так давно, что казались лишь едва заметными возвышениями.
– Спой мне! – услышал он вдруг собственный крик. – Спой мне ту песню снова, сестрёнка.
Серва взглянула на него с уязвляющей жалостью.
– Поди…
– Вас силья… – с издёвкой проворковал он, подражая её нежному голосу, когда-то доносившемуся до его слуха сквозь собственные надрывные вопли. – Помнишь, сестрёнка? Вас силья энил’кува лоиниринья…
– У нас нет на это вре…
– Скажи мне! – взревел он. – Скажи, что это значит!
На какое-то мгновение ему почудилось, что она заикается:
– Из этого не выйдет ничего хорошего.
– Хорошего? – услышал он своё хихиканье. – Боюсь, теперь уже слишком поздно. Я не жду от тебя ничего хорошего, сестрёнка. Мне нужна только правда… Или она неведома и тебе тоже?
Она смотрела на него с задумчивой печалью, которую, как он знал, никто из Анасуримборов не способен испытывать. Не по-настоящему.
– Твои губы… – начала она, на глаза её навернулись слёзы, а голос источал фальшивое страдание. – Лишь губы твои исцелят мои раны…
Её голос скользил, следуя за призрачным рёвом, исходившим из чрева Горы.
– И что это за песня? – рявкнул он. – Как она называется?
Ему так хотелось верить её увлажнённым слезами глазам и дрожащим губам.
– Возлежание Линкиру, – сказала она.
И тогда он потерял саму способность чувствовать.
– Песнь Кровосмешения?
Первая из множества предстоявших ему утрат.
* * *
– Оно гнетёт тебя, – сказал Харапиор, – это имя.
Всё, что мы говорим друг другу, мы говорим также и всем остальным. Наши речи всегда влекут за собой речи иные – произносимые впоследствии, и мы постоянно готовимся к тому, что их будут слушать. Любая истина, сказанная вслух, не является просто истиной, ибо слова имеют последствия, голоса приводят в движение души, а души движут голосами, распространяясь всё дальше и дальше, подобно сияющим лучам. Вот почему мы с готовностью признаём мёртвыми тех, кого уже не считаем живыми. Вот почему лишь палач беседует с жертвой, не заботясь о последствиях, ибо мы говорим свободно, лишь понимая, что дни собеседника сочтены.
И посему Харапиор говорил с ним так, как говорят с мертвецами.
Откровенно.
– Никто не видит нас здесь, человечек, даже боги. Этот чертог – темнейшее из мест во всём Мире. В Преддверии ты можешь говорить, не страшась своего отца.
– Я и не страшусь своего отца, – ответил он с какой-то идиотской отвагой.
– Нет, страшишься, Сын Лета. Страшишься, ибо знаешь, что он дунианин.
– Довольно этих безумных речей!
– А твои братья и сёстры… Они тоже боятся его?
– Не больше, чем я! – крикнул он. Мало на свете вещей столь же прискорбных, как та лёгкость, с которой наш гнев проистекает из нашего ужаса, и тот факт, с какой готовностью мы выдаём свои настоящие помыслы, яростно изображая вызов и неповиновение.
– Ну да… – сказал упырь, вновь сумевший услышать намного больше сказанного вслух, – конечно. Для них разгадать тайну, которой является их отец, означает также разгадать тайну, которой являются они сами. В отличие от тебя. У тайны, сокрытой в тебе, природа иная.
– Во мне нет никаких тайн!
– О нет, Сын Лета, есть. Конечно, есть. Как была бы она в любом смертном, которому довелось провести своё детство среди подобных чудовищ.
– Они не чудовища!
– Тогда ты просто не знаешь, что значит быть дунианином.
– Я знаю об этом достаточно!
Харапиор рассмеялся так, как он это делал всегда – беззвучно.
– Я покажу тебе… – сказал он, указав на фигуры в чёрных одеяниях позади себя.
И затем Моэнгхус обнаружил себя прикованным рядом со своей младшей сестрой и разрыдался, осознав ловушку, в которой они оказались. Ему суждено было стать стрекалом для неё, как ей – для него. Упыри извлекли разящий нож, что прячется в ножнах всякой любви, и отрезали, искромсали им всё, что смогли. Харапиор с подручными сокрушили и раздавили его прямо у неё на глазах, сделав из его страданий орудие пытки, но Серва осталась… невозмутимой.
Когда они пресытились мирскими зверствами, то обратились к колдовству. Во тьме их головы тлели алыми углями, порождая какое-то мутное свечение, расползавшееся вокруг бело-голубой точки. Будучи созданиями из плоти и крови, они в этом отношении не отличались от людей. У боли было своё волшебство, и Моэнгхусу, прикованному рядом со своей обнажённой сестрой, довелось познать непристойность каждого из них. Он кричал не столько из-за обрушившихся на него мук, сколько из-за их изощрённого разнообразия, ибо они были подобны тысяче тысяч злобных маленьких челюстей, наполненных злобными маленькими зубиками, вцепившимися в каждый его сосуд, каждое сухожилие, жующими их, терзающими, рвущими…
Он вопил и давился своими воплями. Он опорожнял кишечник и мочевой пузырь. Он потерял остатки достоинства.
И более всего прочего он умолял.
Сестра! Сестра!
Яви им! Пожалуйста! Молю тебя!
Яви им отцово наследие!
Но она смотрела сквозь него… и пела… пела, источая сладкие слова на упырином языке, которого он не понимал, – на проклятом ихримсу. Слова, что струились, дрожа и отдаваясь эхом в окружающей темноте, скользили разящим лезвием, остриём коварного ножа. Она пела о своей любви – любви ко всем, кто ещё только остался на этом свете, ко всем… но не к нему! Она пела, исповедуясь в своей неизбывной любви к ним – к этим мерзким созданиям, к упырям!
Он едва помнил подробности. Бесконечные судороги. Себя самого, висящего на цепях, казалось бы внешне невредимого, но при этом искалеченного, изуродованного… ободранного до костей и раздавленного. Харапиора, шепчущего ему на ухо издевательские прозрения и откровения…
– Задумайся о Преисподней, дитя. То, что тебе довелось испытать, – лишь малая искрящаяся капелька в том безмерном океане страданий, что тебя ожидает…
И его божественная сестра, Анасуримбор Серва, та, которую прославляли и которой ужасались все Три Моря, единственная душа на свете, способная изречь своими устами немыслимые чудеса, подвластные её отцу… способная спасти своего истерзанного брата – если бы лишь пожелала… она… она… да… если бы она пожелала!
Струились во тьме слова древних песен… побуждая упырей на всё новые блудодейства, всё новые Напевы Мучений, да такие, что неведомы прочим гностическим чародеям. Харапиор с подручными погрузили его в бесконечность мук и терзаний – немыслимых, невообразимых для душ, обретающихся по эту сторону Врат. С терпением пресытившихся волков они отделили одну его боль от другой, отчаяние от отчаяния, ужас от ужаса, сделав из его души нить, вечно дрожащую им в унисон и соткав из неё гобелен чистого, возвышенного страдания.
Телесные унижения же они лишь намазали поверх него, словно масло. Подобно всем художникам, упыри не могли не оставить на сотворённом ими шедевре своих тщеславных отметин.
– Лишь ка-а-а-пелька…
Когда всё закончилось, Владыка-Истязатель остался рядом с ним, во тьме, наблюдая, как душа его… течёт.
– Я знаю это, ибо я видел…
* * *
Я знаю.
И кем же всё-таки было это волчеглазое дитя, сидящее на коленях Аспект-Императора?
Истина, как позже понял Моэнгхус, всегда скрывалась от него за объятиями Эсменет, дававшими возможность избежать вечно преследовавшего его безотчетного отчаяния, представлявшимся ему способом, решением чего-то, что всегда ожидало извне, за пределами их заботливой теплоты. Он любил её, любил более страстно, чем способен был любить любой из его братьев или сестёр, но всё же он каким-то образом всегда знал, что Анасуримбор Эсменет, Благословенная императрица Трёх Морей, никогда не ловила его, не стискивала и не сжимала в объятиях так, как остальных своих детей.
Однако же, несмотря на это, вопрос о его особенном происхождении никогда не приходил ему в голову – вероятнее всего потому, что у неё были такие же чёрные волосы, как у него. Он бросался к ней, обожая её так, как обожают своих матерей все маленькие мальчики, восхищаясь, что её сумеречная красота рядом с его светловолосыми сёстрами и братьями становится только заметнее. И он решил тогда, что остановился где-то на полпути между своими родителями, обладая его струящимися волосами и её алебастровой кожей. Он даже гордился тем, что отличается от прочих.
А затем Кайютас рассказал ему, что матери суть не более чем почва для отцовского семени.
Даже после рождения Телиопы Эсменет всегда приходила, чтобы обнять перед сном «своих старших мальчиков», и однажды ночью он спросил её – она ли его настоящая мать.
Её колебания встревожили Моэнгхуса, и он навсегда запомнил, как сильно, хотя жалость, прозвучавшая в её голосе, со временем и забылась.
– Нет, мой сладкий… я твоя приёмная мать. Так же как Келлхус – твой приёмный отец.
– Вииидишь, – сказал Кайютас, прижимавшийся к ней справа, – вот почему у тебя чёрные волосы, а у нас бел…
– Вернее, светлые, – перебила Эсменет, ткнув мальчика локтем в бок за дерзость. – В конце концов, ты же знаешь, что одни лишь рабы подставляют макушку солнцу, не имея крыши над головой.
Когда речь идёт о собственной сущности, мы не знаем, но попросту верим, и посему человек, убеждённый в своей принадлежности к чему-либо, никогда не обращает внимания на несоответствия. Но если невежество более не может послужить нам щитом – тогда помочь может лишь безразличие. Возможно, именно поэтому Благословенная Императрица решила рассказать ему правду – дабы похоронить его сущность заживо.
– И кто же тогда мои настоящие мать и отец?
В этот раз её колебания были приправлены ужасом.
– Я – вторая жена твоего отца. А его первой женой была Серве.
Ему понадобилось несколько мгновений, чтобы осознать услышанное.
– Женщина с Кругораспятия? Она моя мать?
– Да.
Факты, представляющиеся нам нелепыми, зачастую вынести легче всего, хотя бы потому, что, столкнувшись с ними, можно изобразить растерянность. То, что встречаешь, пожимая плечами, как правило, оказывается легче не принимать во внимание.
– А мой отец… кто он?
Благословенная Императрица Трёх Морей, глубоко вздохнув, сглотнула.
– Первый… муж твоей матери. Человек, который привёл Святого Аспект-Императора сюда – в Три Моря.
– Ты имеешь в виду… скюльвенда?
И ему внезапно стало со всей очевидностью ясно, что за бирюзовые глаза смотрели на него из зеркала всю его жизнь.
Глаза скюльвенда!
– Ты моё дитя, мой сын, Моэнгхус, – никогда не забывай об этом! Но в то же время ты дитя мученицы и легенды. Попросту говоря, если бы не твои отец и мать, весь Мир оказался бы обречённым.
Она говорила поспешно, стремясь сгладить острые углы, придать иную форму и тому, что произнесено, и тому, что опущено.
Но сердце чует горести так же легко, как уста изрекают ложь. В любом случае, едва ли она могла бы сказать ему в утешение нечто такое, что безжалостный испытующий взор его сестёр и братьев не пронзил бы до самого дна, непременно добравшись до сути.
И именно детям Аспект-Императора дано будет решать, что ему стоит думать и чувствовать на этот счёт. И они будут решать…
Во всяком случае, до Иштеребинта.
* * *
Они вернулись в гиолальские леса и, волоча ноги, вереницей тащились под сучьями мёртвых деревьев, будучи слишком уставшими и опустошёнными для разговоров. Они осмелились развести костёр, поужинав щавелем, дикими яблоками и не успевшим удрать хромым волком, на которого им посчастливилось наткнуться в лощине. Моэнгхус не был способен даже притвориться спящим, не говоря уж о том, чтобы уснуть по-настоящему. В отличие от него Серва и юный сакарпец немедленно погрузились в сон, ему же, взиравшему на спящих спутников в свете затухающего пламени, удалось найти лишь нечто вроде успокоения или памяти о нём. Они за него беспокоились, понимал имперский принц.
Гвоздь Небес, опираясь на плечи незнакомых Моэнгхусу созвездий, сверкал над горизонтом так высоко, как ему только доводилось когда-либо видеть. Ночной ветерок целовал его раны, во всяком случае, те из них, до которых способен был дотянуться, и на какое-то мгновение ему почудилось, что он почти что может дышать…
Но стоило смежить веки, как на него обрушивалось всепожирающее сияние упыриных пастей, исторгающих немыслимые Напевы. Какую бы надежду на облегчение ни принесли наступившие сумерки, достаточно было только прикрыть глаза, чтобы она разорвалась в клочья, лишь прищуриться, чтобы бушующий в его душе ураган, завывая, унёс её прочь.
Его плечи содрогались от безмолвного смеха – или то были рыдания?
– Братец? – услышал он оклик сестры. Она пристально взирала на него, лицо её пульсировало рыжими отсветами. – Братец, я боюсь за те…
– Нет, – прорычал он. – Ты… ты не будешь со мной говорить.
– Да, – ответила Серва. – Да, буду. Надоедать, канючить и приставать с разговорами – это право всякой младшей сестрёнки.
– Ты мне не сестра.
– А кто же тогда?
Он одарил её усмешкой.
– Дочь своего отца. Анасуримбор… – Он наклонился вперёд, чтобы бросить в костёр кусок дерева, похожий на берцовую кость. – Дунианка.
Сакарпский юнец проснулся и теперь лежал, вглядываясь в них.
– Братец, – молвила Серва, – тебе бы стоило хорошенько наклонить голову и вылить из неё всю эту харапиорову мерзость.
– Харапиоров яд? – поинтересовался он с насмешливой издёвкой.
Понуждаемый потребностью в каком-то яростном самоуничижении, он рассказал языкам пламени о том, как Серва и Кайютас с самого рождения играли с ним, а точнее, в него. Как, забавляясь, тешились его качествами и привычками настолько глубинными, что побуждения эти властвовали над его душой даже тогда, когда он не осознавал самого их существования. Он был познан без остатка и направляем, был забавой, игрушкой для маленьких расшалившихся созданий, для дунианской мерзости. Если прочие отцы дарили своим детям собак, дабы научить их иметь дело с кем-то, имеющим зубы, но в то же самое время любящим их, то Анасуримбор Келлхус даровал своим детям Моэнгхуса. Он был их питомцем, зверушкой, которую детишки Аспект-Императора могли обучить доверять им, защищать их и даже убивать ради них. Он чувствовал, как сжимается его глотка, а глаза раскрываются всё шире и шире, по мере того как невообразимое безумие, что ему довелось постичь в недрах Плачущей Горы, извергалось наружу вместе с речами. Он был их дрессированным человечком, их головоломкой, сундучком с игрушками…
– Довольно! – вскричал сакарпский юнец. – Что это за сумасшест…
– Это – истина! – рявкнул Моэнгхус. Ухмылка, казалось, расколола надвое обожжённую глину его лица. Он словно чувствовал, как внутри него плещутся помои и липкая жижа. – Они всегда на войне, Лошадиный король. Даже когда притворяются спящими.
Сорвил, столкнувшись с ним взглядом, невольно сглотнул. Яростно треснули угли костра, но юнец сумел притвориться, будто не вздрогнул, а лишь сделал то, что и собирался – повернулся к Серве.
– Это правда?
Она пристально смотрела на него один долгий миг.
– Да.
* * *
Сорвил проснулся ещё до рассвета. Его терзала какая-то потаённая боль, укоренившаяся, казалось, где-то в мышцах и сухожилиях, но каким-то образом выплёскивавшаяся наружу в таких местах, где и болеть-то вроде было нечему. Он моргнул, пытаясь избавиться от преследовавших его во сне видений, от образов нелюдей, скачущих на своих колесницах и пускающих в поля цветущего сорго огненные стрелы, а затем смеющихся над призраком голода, который за этим непременно последует. Серва, свернувшаяся калачиком ради тепла, всё ещё спала возле мёртвого кострища, положив под голову левую руку. Щека её смялась, надвинувшись на рот и нос, и она выглядела так безмятежно, что казалась не столько уязвимой, сколько попросту невосприимчивой к грозящему неисчислимыми опасностями окружению. Его воспоминания об их спасении из недр Плачущей Горы были местами совершенно отчётливыми, а местами туманными. Стоило ему закрыть глаза, и, казалось, он вновь видел её, висящую в Разломе Илкулку, просвеченную до голого тела сверкающими гранями и сияющими росчерками Гнозиса, отражающими и отбрасывающими прочь вздымающуюся колдовскую Песнь последних квуйя… А сейчас она лежала, уснув на куче сгнивших в труху и давно ставших грязью листьев, замотанная в отрез инъйорского шёлка, но умудряющаяся при этом выглядеть всё такой же величественной и непобедимой.
Что бы там ни произошло с её братом, было очевидно, что Анасуримборов сломать невозможно. Квуйя сами сломались об неё. Как и её брат…
Как и он сам.
А ещё он теперь осознал со всей определённостью факт, который накануне не сумел заставить себя принять в полной мере, дабы не потерять самообладания. Он чувствовал себя так, словно его обезглавили, или выпотрошили, или сделали с ним нечто вроде… ампутации души. Он ощущал отсутствие Иммириккаса, испытывал какое-то ноющее, царапающее нутро чувство потери, тщетные попытки чего-то, оставшегося внутри него, вслепую нашарить свои истоки, сорванные вместе с Амилоасом. Он чувствовал собственную неполноту так же остро, как и свою страсть и желание обладать удивительной девушкой, дремавшей сейчас поблизости – вроде бы и рядом с ним, но чересчур далеко, чтобы суметь до неё дотянуться.
Он был влюблён в неё. В Анасуримбора. И если Моэнгхуса Иштеребинт заставил порвать со своей сестрой, Сорвила же он, напротив, подтолкнул к ней, заставив поверить в её мотивы. Да и как бы могло быть иначе, если он помнил Мин-Уройкас? Был свидетелем того, как Медное Древо Сиоля рухнуло в чёрную пыль Выжженной Равнины! Своими глазами видел все инхоройские ужасы и их нечестивый Ковчег! Как мог он служить Ужасной Матери, со всей определённостью зная, что она беспомощна и слепа, ибо, как сказал Ойранал, не может узреть даже саму возможность того, что для Неё является невозможностью?
Не-Бог реален.
Разумеется, оставалось множество вопросов и бесчисленных сложностей. Сорвил, благодаря Амилоасу, словно бы родился заново. Его будущее лежало перед ним неопределённым и совершенно непостижимым вне факта его перерождения, а его прошлое пока что оставалось не переписанным – история ненависти и даже злоумышлений против Аспект-Императора, человека, бросившего ради человечества вызов самим богам.
Она вдруг открыла глаза, разом избавив его от этих тяжких раздумий. Её подбитый глаз оставался опухшим, а изо рта, как со сна это часто бывает и у прочих людей, ниточками сочилась слюна.
– Как, Сорвил? – спросила она голосом настолько нежным и тихим, будто бы опасалась вспугнуть наступавший рассвет. – Как ты можешь по-прежнему любить меня?
Он всё ещё лежал так же, как спал, – голова его покоилась на сгибе локтя. Сглотнув, он перевёл взгляд на маленького паучка, спешившего по своим делам вдоль ободранной ветки, валявшейся меж ними на лесной подстилке, а затем опять посмотрел ей в глаза.
– Тебе ведь никогда не доводилось любить, не так ли?
Нечто непостижимое поблёскивало в её бездонных очах.
– Я, как и сказал мой брат, дочь своего отца, – ответила она. – Дунианка.
Улыбка Сорвила слегка скривилась, когда он поднял голову с локтя. Сердце его яростно стучало, кровь пульсировала в ушах, но раздавшийся вдруг кашель и харканье Моэнгхуса исключили любую возможность ответа.
* * *
Они стояли под пологом, казалось, доверху напоённого недоверием и дышащего взаимными подозрениями леса. Они выжили и находились в относительной безопасности, но ни у кого из них не было ни малейшего желания обсуждать вчерашние события, не говоря уж о том, что за ними последовало. Сон будто бы утвердил и скрепил печатью тот факт, что между ними и вздымавшейся на юго-западном горизонте Плачущей Горой ныне пролегли дали и расстояния. Вчера они, спасаясь, бежали; ныне же вновь путешествовали, пусть и пребывая по-прежнему в какой-то стылой обречённости.
– Отец сейчас почти наверняка в Даглиаш, – заявила Серва. – Он должен узнать о том, что здесь произошло.
– Будем прыгать? – спросил Сорвил, одновременно и встревоженный предстоящим магическим перемещением и взволнованный, ибо руку его уже обжигало трепетным предвкушением, готовностью и жаждой ощутить все изгибы её миниатюрной фигуры.
Она покачала головой.
– Пока нет. Мы слишком углубились в чащу.
– Она боится, что Гора её запятнала, – прохрипел Моэнгхус, сплёвывая сгустки крови. Если в его словах и была какая-то толика озлобленности, то Сорвилу её услышать не удалось.
– О чём это ты?
Имперский принц вздрогнул, будто его ткнули вилкой. В ярком свете восходящего солнца Моэнгхус выглядел ещё более раздавленным и сокрушённым. Он держал голову и лицо опущенными, словно бы собираясь блевать, но его льдистые голубые глаза, сверкавшие из-под бровей, взирали сквозь спутанные пряди длинных волос прямо на Сорвила.
– Напев Перемещения. Эти смыслы выворачивают Сущее наизнанку, не так ли, сестрёнка? Метагнозис… на самом пределе её возможностей. И если Гора её изменила, то она могла и потерять эти способности…
Свайяльская гранд-дама не обратила на его слова ни малейшего внимания.
– Мы пойдём туда, – сказала она, указывая в сторону севера – прямо на высившуюся неподалёку верхушку какого-то лысого холма.
– Но мне почему-то кажется, – продолжал, как ни в чём не бывало, Моэнгхус, – что ничегошеньки с ней не случилось…
Серва окинула его непроницаемым взором.
– Мы пока слишком глубоко в этой чаще.
И они двинулись вперёд под огромными, лишёнными листьев ветвями, что торчали в разные стороны, словно высеченные из пемзы бивни, а потом, расходясь и переплетаясь, превращались в увенчанные острыми шипами сучья, сквозь которые, изливая на землю дробящиеся тени, струился солнечный свет. Сорвил держался неподалёку от Сервы, в то время как Моэнгхус плёлся где-то позади. Никто не произносил ни слова. Морозный утренний воздух постепенно теплел, и боль в разогретых движением конечностях утихала.
– Ойрунас принёс тебя к Висящим Цитаделям… – наконец проговорила она.
Сорвил убеждал себя не казаться тупицей.
– Ну да…
Он не многое помнил из того, что случилось после смерти Ойнарала в Священной Бездне.
– И как же человеческий юноша оказался в руках нелюдского Героя?
Сорвил пожал плечами:
– Да просто сын этого самого Героя взял юношу с собой в безумное путешествие сквозь всю их свихнувшуюся Обитель и привёл его в Глубочайшую из Бездн, где, собственно, и обитал его отец.
– Ты имеешь в виду Ойнарала?
Его сердце дрогнуло, когда он понял, что ей известно о Последнем Сыне.
– Да.
Я видел, как шествует Вихрь…
– Ойнарал привёл тебя к своему отцу… К эрратику. Но зачем?
– Чтобы его отец узнал о том, что Консульт ныне правит Иштеребинтом.
Теперь она взглянула прямо ему в лицо.
– Но зачем брать с собою тебя?
Он взмолился о том, чтобы Плевок Ятвер, который когда-то втёр в его щёки Порспариан, не подвёл его и сейчас, пусть он и стал отступником.
– П-полагаю, для того, чтобы я запомнил случившееся.
Она ему поверила – он сумел углядеть это в её голубых глазах, и эта убеждённость показалась ему самым восхитительным и чудесным из всего, что ему доводилось когда-либо видеть.
– И что произошло, когда вы нашли Ойрунаса?
Уверовавший король Сакарпа пробирался вперёд, одновременно и вглядываясь в замысловатые переплетения сухого, безжизненного подлеска, и томясь отчаянием, в которое его повергало собственное, не менее замысловатое, положение.
– Ойнарал спровоцировал его… намеренно, как мне кажется, – он судорожно выдохнул, – и в припадке древней ярости Ойрунас убил его… предал смерти собственного сына.
Его друга. Ойнарала, Рождённого Последним. Второго из братьев, что подарил ему этот Мир помимо Цоронги.
– А затем?
Юноша снова пожал плечами:
– Ойрунас словно… опомнился. И тогда я, дрожа от ужаса, встал перед ним на колени – там в Глубочайшей из Бездн… и поведал ему всё, что мне велел рассказать Ойнарал… рассказал, что Иштеребинт достался Подлым.
Какое-то время она молча двигалась рядом. Склон становился всё круче, так что им временами приходилось не столько идти, сколько карабкаться по уступам. Впереди, меж вздымавшихся круч, проглядывало белёсое небо, обозначая очертания бесплодных вершин.
– Я имею представление об Амилоасе, – внезапно сказала она. – Сесватхе трижды доводилось носить его – чаще, чем кому-либо из людей. И каждый раз из-за Иммириккаса он менялся безвозвратно. То, почему Эмилидис использовал в качестве посредника для своего артефакта душу столь яростную и мстительную, всегда оставалось предметом ожесточённых споров. Иммириккас был упёртым и свирепым упрямцем, и Сесватха считал, что это Нильгиккас заставил Ремесленника использовать в Амилоасе его мятежную душу в надежде на то, что переполняющая её ненависть передастся каждому человеку, которому доведётся носить Котёл.
Сорвил нервно выдохнул. Закрыв на мгновение глаза, он увидел оком души своего любовника, Му’мийорна, грязного и измождённого, плетущегося куда-то по Главной Террасе. Встряхнув головой, он прогнал прочь явившийся образ.
– Да, – сказал он резче, чем ему хотелось бы, – он упрямец.
Они взбирались по бесплодным склонам, карабкаясь вверх по глыбам затейливо мерцающего в лучах солнца песчаника. Небо казалось чем-то отстранившимся от всего земного, чем-то изголодавшимся и безликим. Моэнгхус всё больше отставал от них, и отставал уже, как представлялось Сорвилу, тревожно, но Серву, похоже, это совершенно не беспокоило. Вместе они добрались до безжизненной, лысой вершины и теперь стояли, дивясь тому, как приветственно вздымаются выси и простираются дали, салютуя воле, сумевшей покорить их. Рассматривали холмы, становящиеся отвесными кручами, отроги и утёсы, превращающиеся в горные хребты, взирали на режущую глаз синеву Демуа.
Их первый прыжок перенесёт их так далеко.
Он повернулся к Серве, вспомнив с внезапно вспыхнувшим беспокойством о том, что говорил недавно Моэнгхус. Она уже смотрела на него – в ожидании, и у него перехватило дыхание от её непередаваемой красоты и от того, как инъйорские шелка, вроде бы и скрывая, в то же самое время подчёркивают её наготу.
– Мне нужно тебе сказать кое-что до того, как сюда доберётся мой брат, – промолвила она. Порыв ветра швырнул её льняные локоны прямо ей на лицо.
Юноша бросил взгляд на взбиравшегося по склону Моэнгхуса, а затем, сощурившись, вновь посмотрел на неё.
– И что же?
– Любовь, что ты питаешь ко мне…
Здесь слишком ветрено, чтобы дышать, подумалось ему.
– Да…
– Мне никогда не доводилось видеть ничего подобного.
– Потому что это моя любовь, – солгал он, – а тебе никогда не доводилось видеть никого, подобного мне.
Она улыбнулась в ответ, и Сорвил едва не вскрикнул от восхищения.
– Я полагала, что доводилось, – сказала она, всё ещё пристально глядя на него. – Считала, что ты лишь юнец, истерзанный ненавистью и тоской… Но то было раньше…
Уверовавший король судорожно сглотнул.
– Сорвил… То, что ты совершил, там, в Горе… И то, что я вижу на твоём лице! Это… божественно.
Каким-то тёмным, сугубо мужским уголком своей души Сорвил вдруг осознал, что Анасуримбор Серва, свайяльская гранд-дама, невзирая на все свои почти безграничные познания и могущество, по сути всё ещё дитя.
И разве имеет какое-то значение его ложь, если любовь его при этом реальна?
– Остерегайся! – прохрипел Моэнгхус, карабкавшийся по голым камням чуть ниже по склону. Он взобрался на вершину холма, очутившись прямо между ними – тяжко дышащий, хмурый, сгорбившийся.
– В их словах не бывает нежности, Лошадиный Король… одни лишь колючки, цепляющие твоё сердце.
* * *
У Сервы не возникло сложностей с Метагнозисом, в отличие от Сорвила, которого состоявшийся прыжок привёл в состояние какого-то неописуемого и невыразимого возбуждения. Там, где они теперь оказались, он беспрестанно бродил с места на место, словно бы пытаясь каждым своим шагом добраться до самого края мира. Ему было трудно сосредоточиться, ибо почти любая его мысль обращалась к душе, которая более не была его собственной, тянулась к знаниям, долженствующим быть, но ныне отсутствующим, и к пламени страстей, ныне лишённому топлива. Он знал, что расколот на части, что Амилоас навечно превратил его в обломок самого себя, но, общаясь с Сервой и Моэнгхусом, он понял, что случившаяся с ним метаморфоза странным образом сделала его более уверенным в себе и непроницаемым.
Постоянные оскорбительные подначки её обиженного на весь свет братца заставили их разделиться, и он, нежданно-негаданно, обнаружил, что остался наедине с дочерью Аспект-Императора на отроге Шаугириола, или, как его назвала Серва, Орлиного Рога – самой северной из вершин Демуа. Найти на склоне горы подходящее для сна место оказалось задачей не из простых. Моэнгхус как-то умудрился устроиться первым, но чересчур узкий уступ, на котором они очутились, заставил их с Сервой забраться вдоль идущей вверх по диагонали расщелины к гранитному наплыву, торчавшему двадцатью локтями выше из голой скалы, словно высунутый наружу язык. Руки Сорвила, казалось, воспарили, а ноги сделались будто свинцовыми. Голова его кружилась так сильно, а ощущение тяготения, стремящегося утащить его куда-то вбок и наружу, было настолько властным, что он опасался за свою жизнь. Но он цеплялся и карабкался, прижимаясь лицом к камням так тесно, что был способен почуять даже их запах. Дыша неглубоко, ибо дыхание причиняло ему острую боль, Сорвил взобрался следом за Сервой на край гранитного выступа и сел рядом, пожирая её глазами и безмолвно благодаря Охотника за отсутствие ветра.
Гвоздь Небес блистал высоко в небе, указывая направление на север и заливая бледным своим светом укутанные в серебрящийся иней дали, лежащие у их ног. Сорвил слушал, как она рассказывает о тех краях, что простёрлись сейчас перед ними. Она говорила и о струящейся вдали ленте Привязи, и о лежащей за ней Агонгорее, и о парящих где-то у горизонта очертаниях Джималети, но он слушал несколько отстранённо, ибо его сейчас влекли не её познания, а её близость и жаркое дыхание, в этом морозном воздухе вырывающееся белыми облачками из её уст. Он слушал её голос и задавался вопросом о том, как это вообще возможно – ухаживать за дочерью воплощённого Бога, пользуясь орудием, которым его одарило нечто, находящееся вне пределов самого времени и пространства.
– И далее, вон в том направлении, – сказала она, – находится Голготтерат.
Если бы она произнесла «Мин-Уройкас», то его кости, наверное, треснули бы прямо внутри тела, пронзив осколками плоть. Вместо этого он, повернувшись, поцеловал её обнажившееся плечо. Его сердце яростно колотилось. Она же, обхватив ладонями небритые щёки Сорвила, с силой впилась в его губы. Опрокинувшись на спину, он потянул её за собой. Укрывшись пологом ночного неба, расшитого сияющими звёздами, Серва оседлала его, тихонько шепнув:
– Я не та, кем ты меня считаешь.
И опустила свой огонь на его пламя.
– Как и я, – ответил он.
– Но я вижу тебя насквозь…
– Неееет, – простонал он, – ты не в силах…
И они занялись любовью на вершине Орлиного Рога – горы, с которой в древности было замечено немало вторжений. Они двигались медленно, скорее охая и постанывая, нежели исторгая крики страсти. И всё же любовь эта будто бы полнилась каким-то отчаянием, заставившим их отринуть прочь все различия и побудившим сплестись, слиться друг с другом, скользя в смешавшемся в общую влагу поте. Бурлила неистовством, понудившим их дышать в одно дыхание, словно бы они и вовсе стали ныне единым человеческим существом.
* * *
Он проснулся от позывов переполнившегося мочевого пузыря. Каменный язык, выступавший из вершины Орлиного Рога, в действительности оказался намного жёстче, чем ему почудилось в тумане плотских утех: поверхность скалы обжигала тело холодом и кусала щербинами зернистых неровностей. Серва пристроилась рядом, прижавшись ягодицами к его бёдрам, и он, не желая, чтобы его вновь наливающаяся жаром страсти мужественность разбудила её, осторожно отодвинулся и повернулся. Она нуждалась во сне гораздо больше, нежели он сам или Моэнгхус. И посему Сорвил лежал, стараясь не потревожить её своим дыханием и трепетной жаждой, а его набухшее естество, овеваемое потоками холодного ветра, болело и ныло.
Стараясь отвлечься, он посмотрел на север. Где-то там, вдали… царапали небо Рога Голготтерата. Он вглядывался в горизонт, надеясь уловить проблеск их сказочного мерцания, но вместо этого заметил лишь какое-то движение в небе меж горных вершин. Нечто странное скользило там, паря над пропастью. Сорвил сощурился и даже поднял ладонь, пытаясь прикрыть взор от сияния Гвоздя Небес…
И почуял, как внутри него вскипающей пеной вздымается ужас, охватывая тело от самых кишок до конечностей…
Аист парил в ночной пустоте, его бледные очертания плыли в потоках ветра. Сорвилу показалось, будто вся гора целиком вдруг покатилась куда-то – слишком медленно, чтобы его глаза способны были это заметить, и всё же достаточно быстро, чтобы до тошноты закружилась голова.
Ужасная Матерь следит за ним.
Она не забыла о своём ассасине-отступнике.
Она знает.
Его мысли понеслись вскачь. Как именно Старые Боги покарают его за предательство и вероломство? Заклеймят Проклятием?
Уготовано ли ему адское пламя за его любовь к Анасуримбор Серве?
За то, что видит незримое для Святой Ятвер?
Он лежал неподвижно, будто бы его тело вдавило в клочок скалы меж ним и заворожившей его женщиной. Рыдающий вопль пронзил морозный воздух, и Сорвил снова вздрогнул, поражённый какой-то безумной убеждённостью, что этот выкрик исходит от него самого. Но то был лишь всхлипывающий и плачущий уступом ниже Моэнгхус. Могучие, почти что бычьи вздохи перемежались со скулящими стонами, и было очевидно, что исходят они от человека взрослого и сильного, но в то же самое время по-прежнему остающегося ребёнком, черноволосым мальчиком, выросшим среди дуниан.
И Уверовавший король вновь погрузился в сон, надеясь, что уж ему-то это доступно по-прежнему.
* * *
Му’миорн прижимал его к подушкам, издавая с каждым толчком страстные хрипы. Нестриженые ногти оставляли на молочно-белой коже розовые и пурпурные царапины.
А затем Серва уже что-то кричала ему, и он пришёл в себя, дрожа и дёргаясь на грани забытья.
– Мы в опасности, сын Харвила! Просыпайся! Скорее!
Он зажмурился, ослеплённый нестерпимо ярким сиянием восходящего солнца, и, со стоном перекатившись, встал на четвереньки, немедленно осознав, что покрытый скудной почвой участок каменного выступа, который показался ему ночью удобным местом для сна, в действительности завален грудами птичьего помёта. Он заставил себя подняться на ноги, лишь для того чтобы вновь быть повергнутым наземь внезапно закружившимися и заплясавшими вокруг обрывами и пропастями…
Серва, присев на корточки у края скалы, смотрела вниз.
– Ты их видишь, братец? – спросила она. – Они приближаются с востока!
Сорвил встал, опираясь на одно колено, и, прищурившись, посмотрел на гранд-даму, ошеломлённый как её красотой, так и мерзкими ошмётками незваных снов и не принадлежащих ему видений. Он задыхался от самой мысли о том, что они возлежали вместе, как муж и жена – муж и жена! А теперь…
Ужасная Матерь?
– Шранки? – сипло спросил он.
И в этот момент стрела, свистнув в воздухе практически рядом с его правой щекой, ударилась в скалу за их спинами. Он вжал голову в плечи и пригнулся, всеми фибрами своей души ощутив пламя тревоги, мигом разогнавшее сон.
– Нет! – довольно резко ответила она. – Люди. – Она вновь наклонилась вперёд, чтобы позвать Моэнгхуса. – Ты видишь их, братец?
Сорвил, потерев глаза, уставился на восток, но так и не сумел там ничего углядеть.
– Люди? – снова спросил он, ползком перебираясь в более удобное для наблюдения место. – Из Ордалии?
– Нет… – Ещё одна стрела, мелькнув над вздымающимися склонами, отскочила от невидимой защиты, окружавшей и не подумавшую укрыться гранд-даму, а затем покатилась куда-то, стуча по камням. – Скюльвенды…
Скюльвенды?
Новая стрела, выпущенная немного под другим углом, пронзила колдовской Оберег, сумевший отразить предыдущий удар. В этот раз защита не помогла. Однако Серва, откинувшись назад, легко увернулась… Странным образом это показалось ему совершенно естественным, однако казалось изумительным и даже чудесным, что древко стрелы вдруг будто бы возникло прямо в её руке. Колдунья, держа стрелу ближе к оперению, взглянула на заменявшее наконечник утолщение хоры, но, заметив, что костяшки её пальцев и запястье начали, словно искрящимся инеем, покрываться солью, тут же швырнула в пропасть убийственный снаряд.
– Поди! – крикнула она.
С высочайшей осторожностью выглянув из-за скалы, Сорвил начал подсчитывать нападавших, карабкавшихся по уступам совсем неподалёку. Отряд преследователей выглядел, словно поднимающийся по склону клочок тумана или лёгкое облачко, состоящее, однако, из облачённых в поблёскивающие шлемы голов и покрытых доспехами плеч. Ещё две стрелы бессильно клюнули незримую защиту Оберега.
– Их там, кажется, человек сорок пять?
– Шестьдесят восемь, – поправила она.
– Застрельщики… – прохрипел Моэнгхус, поднявшийся к ним вдоль расщелины – тем же путём, которым они добрались сюда прошлой ночью. Он по-прежнему подчёркнуто смотрел лишь на Сорвила. – Похоже, они заметили наше вчерашнее прибытие.
– Сюда, – крикнула Серва, жестом призывая присоединиться к ней.
Сорвил почти ползком отодвинулся от края скалы и шагнул к ней. Окружающий пейзаж вместе со всеми своими обрывами и пропастями плясал у него перед глазами, вызывая почти нестерпимое головокружение.
Хмуро скалившийся Моэнгхус стоял, перекосившись и сгорбившись, словно бы его сухожилия были повреждены, не позволяя ему распрямиться, хотя выступ, на котором они находились, по своему характеру и наклону не требовал от него столь странной позы. Очередная стрела сломала древко о скалу высоко за их спинами, но Моэнгхус даже не вздрогнул.
– Ну давай же, – взмолилась его сестра, протягивая руку. – Отсюда я вижу далеко вглубь Агонгореи.
Какая-то дикая ярость, вздымавшаяся из самых глубин его существа, воспламенила взор её брата. Ещё одна стрела ударилась об Оберег, заставив воздух вспыхнуть свечением тонким и плоским, словно бумажный лист. Уже обхвативший Серву своей левой рукою Сорвил, проследив за взглядом имперского принца до низа её живота, увидел на чёрной ткани инъйорских шелков влажную выемку, где сквозь одеяния проступил остаток его семени.
– Братец!
Моэнгхус опустил ледяной взор ещё ниже и, помедлив одно тягостное сердцебиение, шагнул в её объятия, возвышаясь своею мощной фигурой над ними обоими. Небольшой дождь стрел забарабанил о колдовскую защиту Сервы, вызывая в застывшем воздухе одну вспышку голубоватого света за другой. Утреннее солнце обжигало их обращённые на восток спины.
Серва откинулась назад, выгнув позвоночник уже знакомым ему способом и непроизвольно, как показалось Сорвилу, ткнув его в бок костяшкой большого пальца. Её голова запрокинулась, а изо рта, ответствуя исторгнутому ею чародейскому крику, вырвалось жемчужно-белое сияние, глаза же вспыхнули так ярко, что излившийся из них свет полностью выбелил лицо колдуньи, скрыв от взора всю её невозможную красоту.
Метагностический Напев, казалось, выпустил откуда-то целое сонмище пауков, скользнувших со всех сторон вдоль его кожи и в точно выверенное время соединившихся своими лапками и внутри него и снаружи. Вокруг, закручиваясь белыми спиралями, возникла туманная дымка, таинственным образом совершенно неподвластная завывавшему в горах ветру. Замерший в лучах рассветного солнца пейзаж внезапно и вовсе превратился в плоскую, застывшую картинку. Он стиснул зубы, ощутив тяготение, стремящееся швырнуть его куда-то вовне, причём словно бы сразу во всех направлениях… а затем почувствовал, как нечто вдруг рухнуло, казалось, расколов само Сущее, зазмеившееся трещинами, курящимися дымными всполохами… Моэнхус вопил и ревел. Сорвил почувствовал, как рука имперского принца вяло дёрнулась, а затем увидел его самого, падающего на бесплодные скалы Орлиного Рога, а потом…
Яростное сияние, хлещущее по глазам, словно плеть. Их прибытие куда-то – такое резкое и внезапное, будто он был всего лишь младенцем, внезапно вырванным прямо из материнской утробы.
И, задыхаясь, они оба повалились в лишённую даже признаков жизни грязь.
Глава третья. Агонгорея
Лишь Принципы, не укоренённые своею сутью в других Принципах, могут служить основой основ, достойной именоваться непоколебимым Основанием. Если же подобные Принципы отсутствуют, Основание становится всего лишь неустойчивой поверхностью, норовящей ускользнуть из-под ног, когда мы бежим по ней…
– Третья Аналитика рода человеческого, АЙЕНСИС
Ранняя осень, 20 Год Новой Империи (4132 Год Бивня), Голготтерат
Да славится Мясо.
Пройас не имел представления, кто первый вознёс это славословие, но возбуждённый отклик, что оно вызывало у остальных, убедил его присвоить себе эту честь. А душок безумия, исходящий от всего происходящего, не имел никакого значения.
Дождь, скрывший от взгляда дали, омыл раны земли, заполнив грязью канавы и рытвины. Мужи Ордалии могучими потоками тащились, волоча на спинах припасы, по превратившемуся в хлюпающее месиво пастбищу, простёршемуся к северу от Уроккаса. Люди разглядывали почерневшие ущелья и склоны, дивясь отрогам и вершинам, заваленным грудами обуглившихся шранчьих туш. Небеса изливались на воинов, превращая их волосы в уныло висящие пряди, заставляя сутулить плечи, смывая с оружия и доспехов перемешанную с грязью лиловую кровь, что, успев засохнуть, превратилась в потрескавшуюся чёрную плёнку. Десятками тысяч они плелись через шелестящие под струями ливня равнины, поражаясь событиям, что им довелось засвидетельствовать, и ужасаясь рассказам товарищей. Кожа их очистилась, но сердца остались запятнанными. Они находились сейчас так далеко от дома, что дыхание перехватывало от самой попытки исчислить расстояние, отделяющее их от родных мест и близких людей.
Они разбили лагерь на берегах реки Сурса, возле овеянного легендами Перехода Хирсауль, или Брода Челюстей, расположенного в нескольких лигах севернее Антарега. Отвечая призыву, Уверовавшие короли, военачальники и маги Ордалии явились в Умбиликус со всего стана, бурлящие неестественной живостью, но до времени удерживающие в себе все рвущиеся наружу вопросы. Необходимость срочно покинуть заражённую местность, сделавшая невозможной любые совещания прошлой ночью, привела к тому, что люди весь день и вечер были вынуждены довольствоваться лишь расползающимися слухами. Они жаждали объяснений и даже изголодались по ним. Пройасу пришлось дважды просить их набраться терпения и дождаться своих братьев. Во второй раз экзальт-генерал, надеясь унять желание нобилей получить ответ на вопрос, терзавший их, как он счёл, сильнее всех прочих, даже вынужден был громко крикнуть:
– Наш Господин и Пророк жив! Он оставил нас лишь потому, что победа наша была абсолютной!
Значительная часть собравшихся, оказывая почтение павшим, явилась в Умбиликус в белых траурных одеяниях. Но если даже лорды Ордалии и вправду скорбели по погибшим воинам, они не выказали ни малейших признаков этого, если не считать одеяний. В то время как короли и лорды перекидывались непристойными шуточками и сквернословили, их приветливые бородатые лица сияли весельем, брови танцевали, а глаза лучились довольством. Несколько пикантных острот по поводу шранков вызвали у собравшихся настоящие взрывы хохота, заставившего королей и князей смахивать с глаз слёзы смеха и вытирать щёки траурными одеяниями.
– Да стоит даже твоей бабе хоть чутка погрызть ихнюю сардинку, – орал Коифус Нарнол, – так и у неё вся грудь волосами покроется.
– Что ж, вот теперь понятно, откуда у тёщи меж грудей такая поросль.
Мужи, облачённые для молитвы и панихиды, валились от хохота с ног. Лорд Гриммель ревел с высоты дальних ярусов и бил себя в грудь, а на усах его пенилась слюна. Пройас уже давно понял, что люди, наиболее чутко реагирующие на всё происходящее вокруг них, в наименьшей степени способны сдерживать в себе Мясо.
– За Гриммелем стоит присматривать… – донёсся откуда-то сбоку тихий голос Кайютаса.
Поток вновь прибывших иссяк, превратившись в тонкую струйку. Почти каждый из собравшихся отлично видел, где стояли имперский принц с экзальт-генералом, и понимал, что они о чём-то говорят, но праздная болтовня не утихала, во всяком случае пока.
– Что с нами сталось, Кай?
Имперский принц бросил на него не лишенный раздражения пристальный взгляд.
– Мы ели шранков, дядюшка.
Грохочущий крик прокатился по Умбиликусу, сотрясая утрамбованную землю, и Пройас обнаружил, что теперь всё возбуждённое внимание владык Ордалии обращено на него. Они, что не удивительно, существенно уменьшились числом, но ныне вокруг них словно бы клубилась аура некой свирепости – предощущение подступающей бури. Казалось, что в сгустившемся сумраке верхних ярусов за ними и над ними вот-вот зазмеятся молнии! Они выглядели грязными оборванцами, косматыми и почерневшими от солнца, но глаза их сияли настолько же ярко и жаждуще, насколько одежды их были порваны и измараны. Казалось, ему стоило бы испугаться, но вместо этого Нерсей Пройас, король Конрии, воздел руки и издал крик, который и должно было издать, взывая к единственному побуждению, ещё способному достучаться до их душ:
– Мясо! – прогремел его голос, равняясь в дикости с воплями Гриммеля. – Да славится Мясо!
Мужи Трёх Морей взревели, в остервенении топча ногами скамьи Умбиликуса.
Две дюжины Столпов вошли в Палату об Одиннадцати Шестах, внеся в самое её сердце три целиком зажаренные шранчьи туши. Высказав оглушительным воем своё одобрение, лорды Ордалии набросились на лакомство с жадным ликованием. Вместо того чтобы придать тварям позы, соответствующие ягнёнку или свинье, повара положили их обожжённые и покрытые румяной корочкой туши на спины, словно спящих. На какой-то миг они вполне могли показаться поджаренными на костре людьми. Пройас, чувствуя отвращение, тем не менее наблюдал за этим действом и принимал в нём участие. Он пускал слюнки от запаха палёной баранины и вздрагивал, смакуя изысканный вкус румяной мясной корочки, подсоленной и смазанной жирком. Повсюду люди, один за другим, ловили его взгляд и выказывали ему всяческое одобрение. Пройас улыбался и кивал каждому из них с той спокойной уверенностью командира, в которой они нуждались, размышляя при этом, когда же случилось так, что чистая скверна сделалась чем-то, что он готов вкушать и вкушать с наслаждением?
Нобили Ордалии горбились над своей трапезой, будто псы, кромсая и разрывая туши на части, обгладывая оскаленными зубами кости и разжёвывая мясо лишь настолько, насколько было необходимо, чтобы суметь его проглотить. В Умбиликусе стоял какой-то странный, шелестящий шум – хлюпанье и чавканье безостановочно жующих ртов. Экзальт-генерал бросил взгляд на Кайютаса, задаваясь вопросом, заметил ли тот, что лишь немногим ранее эти люди умоляли его сообщить им хоть какие-то известия об их Господине… а что теперь?
Ныне Анасуримбор Келлхус оказался забыт своими последователями.
Пройас улыбнулся барону Номийялу из Молса, разразившемуся в его адрес небольшим славословием, сам же раздумывая при этом: Мы заплутали!
Мы сбились с Пути Его!
Тому не было явных признаков, но меж тем вывод этот лежал на поверхности. Нечто смутное, но злобное и свирепое овладело этими некогда благородными людьми, нечто едва сдерживаемое, нечто такое, что унять и на время смирить способно было одно лишь обжорство. Обве Гёсвуран, наплевав на то, что был прославленным на весь мир великим магистром, начал полосками сдирать с шранчьей плоти белую кожу, которой брезговали остальные, и обсасывать с неё жир. Лорд Гора’джирау, один из немногих оставшихся в живых рыцарей Инвиши, забавлялся с одной из шранчьих голов, отрывая покрытые пузырями щёки и губы, его естество, оттопырив рваный льняной килт, стояло торчком.
Пройас наблюдал, как нечестивый пир постепенно превращался в какое-то яростное, бесноватое представление. Он стоял там, где ему всегда приходилось стоять во время Совета – по правую руку от пустовавшего места Святого Аспект-Императора. Гобелены Эккину колыхались в своём обычном завораживающем ритме. Он дал указание Саккарису встать слева от себя, зная, что присутствие великого магистра Завета привлечёт на его сторону чародеев. Он также приказал Кайютасу встать справа, ибо ни один другой аргумент не является более значимым для утверждения власти, нежели родственная кровь. Как множество раз говорил ему Келлхус, видимость преемственности сама по себе является для человечества своего рода преемственностью – никогда не прерывавшейся традицией.
– Крепись, дядюшка, – тихонько сказал имперский принц, чья борода также лоснилась от жира, как и бороды всех присутствовавших. – Они всё более и более будут уподобляться крокодилам… чудовищам, которым для умиротворения необходимо насытиться.
Насколько бы странным это ни показалось, их аппетит всё же ещё имел определённые пределы. Постанывая из-за раздувшихся животов, громко рыгая и ослабляя поясные ремни, лорды один за другим отрывались от чудовищной трапезы, постепенно сбредаясь в переговаривающиеся и обменивающиеся сплетнями кучки. Негромкое бормотание быстро превратилось в могучий ропот. Лица их были перемазаны жиром, в бородах запутались остатки пищи, но гримасы и жесты вновь взывали к ответам и объяснениям.
Оставшийся в живых экзальт-генерал Великой Ордалии поднял руку, призывая к тишине, и какое-то время дожидался, пока все разговоры, наконец, утихнут. Взор его, скользнувший по выпотрошенным тушам, лежащим на столах между ним и людьми, которых ему надлежало возглавить, предательски дрогнул. На остатках пиршества покоился череп с наполовину съеденным лицом. Пройас стиснул зубы, пытаясь унять жар, охвативший чресла.
– Анасуримбор Келлхус… – возгласил, наконец, Нерсей Пройас и, повинуясь какому-то, свойственному скорее скальдам, чутью, выдержал долгую паузу. – Наш Наисвятейший Аспект-Император повелел мне возглавить Великую Ордалию на оставшемся пути до Голготтерата.
Минуло лишь одно мгновение, а собравшиеся уже вскочили, выпрямившись во весь рост и вопя во весь голос. Неистовство охватило их, всех до единого, словно бы превратив благородное собрание в какого-то многоликого, но единосущного зверя, исторгающего из себя бешеные крики, полные тревоги и неверия.
Или почти единосущного, ибо князь Нурбану Зе, в одиночку, решительно протиснулся вперёд и, шагнув на пол Умбиликуса, яростно взревел прямо среди растерзанных туш:
– Нееет! Ожог поглотил Его! Мои люди видели это!
Наступила тишина, но князь всё равно продолжал орать:
– Хоть Ожог и ослепил их, они видели, как это случилось!
Пройас, сердито сощурившись, нахмурился и открыл рот, но запнулся, словно бы позабыв, что хотел сказать, ибо Кайютас уже ринулся вперёд, вспрыгнув с обнажённым мечом в руке на ограждение ближайшего яруса. Клинок имперского принца вспыхнул ослепительно белым сиянием – режущим, кромсающим… и вот уже Нурбану Зе отупело стоит с полным неверия выражением на лице, а по сереющим в его бороде и одежде сальным ошмёткам струится горячая, алая кровь…
Смерть явилась кружащимся вихрем.
И в одно мгновение они все увидели вспыхнувшее, словно пламя в тёмной пещере, чудо божественного отца, воссиявшее в его сыне. Ни один человек не сумел бы сделать то, что Кайютас сейчас сделал. Только не человек.
Джеккийский князь повалился на спину, рухнув всем телом на грязные ковры. Пройас поднял взгляд и увидел, что лорды Ордалии хохочут и орут, заходясь то ли в каком-то бесноватом одобрении, то ли в полном безумия ликовании. А затем взор его зацепился за истекающие кровью искромсанные останки Нурбану Зе, и экзальт-генерал вдруг почувствовал, что в уголках его рта скапливается слюна.
Он высоко воздел руки, словно бы купаясь в обрушивавшемся на него восторженном экстазе, а затем резко двинул бёдрами, будто вгоняя своё изогнувшееся от прилива крови естество прямо в это гомонящее и хрипящее буйство. Коурас Нантилла выл, пуская тягучие нити слюны из чёрного провала рта. Гриммель же и вовсе жадно сжимал и тискал свою мужественность прямо через ткань оттопырившегося килта.
Кайютас, как-то странно сутулясь и моргая, стоял над телом Нурбану Зе, будто бы не вполне осознавая, что именно он только что сделал. Кровь мертвеца перепачкала его сильнее, чем остатки трапезы, изукрасив нимилевый хауберк принца маково-алыми пятнами, сочетавшимися в узор, напоминающий гребень враку…
Пройасу немного доводилось видеть на свете чего-то, настолько же прекрасного. И соблазнительного.
Кайютас встретился с ним взглядом, а затем, словно бы вспомнив нечто совершенно обыденное, вышел из ступора и, резко повернувшись к Пройасу, высоко поднял руку, приветствуя его. Однако же всё тело имперского принца содрогалось при этом от чего-то такого, что овладело им в гораздо большей мере, нежели на это способно обычное ликование.
Даже сын Аспект-Императора уступил этому – с каким-то отупелым ужасом понял Пройас, – даже он поддался всеподавляющему владычеству Мяса.
Как насчёт отца?
Лорды Ордалии удвоили громоподобные выкрики в его поддержку. Казалось, сама Преисподняя распахнула перед ними свои врата. Десятки тысяч погибли в Даглиаш, опалённые пламенем Ожога. Ещё десятки тысяч прямо сейчас умирали в муках, терзаясь от поразившей их скверны неисчислимыми скорбями. Святой Аспект-Император внезапно оставил их без объяснения причин…
И всё же они радовались и ликовали, осознав наконец, что убийство прекрасно и само по себе.
* * *
Когда следующим утром прозвенел Интервал, к небу уже возносились молитвы, а бесчисленные проходы и закоулки лагеря были забиты верующими. Сегодня им предстояло пересечь Переход Хирсауль – овеянный легендами Брод Челюстей, которому в Священных Сагах было отведено немалое место – и начать последний этап их многотрудного пути к Голготтерату. Но хоть в голосах их и слышался подлинный пыл, наполнявший, как и всегда, это религиозное действо, нечто странное вторгалось в их повадки, замутняя глаза, которым должно было оставаться ясными, размывая границу между упованием и жаждой, между благодарностью и самодовольством.
Ситуацию усугубляла погода. Накрапывал дождь. Капли его, подобно льдинкам, жалили обращённые к небу лица, оставаясь при этом достаточно редкими даже для того, чтобы можно было на слух различить, разбиваются ли они о землю или же о холстину палаток. Этакая нескончаемая изморось, изводящая обетованием ливня. Редкий дождик, часами предвещающий яростную бурю, что всё никак не являлась. Почерневшая земля, покрытая пеплом и курящаяся дымами пожаров, погасить которые не способна была ни вода земная, ни влага небесная, тянулась аж до самой Даглиаш. Течение реки Сурса становилось здесь быстрее, воды её окрашивались в унылые серые цвета, свойственные простиравшимся на противоположном берегу бесплодным пустошам. За прошедшие со времён Первого Апокалипсиса века отмели Перехода Хирсауль сместились севернее, о чём неопровержимо свидетельствовал тот факт, что руины стены, защищавшей в Ранней Древности Брод Челюстей, очутились от него в целой лиге или около того. Однако же, несмотря на сие примечательное странствие, сами отмели оказались именно такими, какими они были описаны в древних книгах: воды Сурсы здесь сперва разбивались о лежащие на речном дне скалы, разделяясь на пенящиеся струи и вздымаясь столбами брызг, а затем превращались в стремительные угольно-чёрные потоки. Не хватало лишь знаменитых костяных полей, что в таких красках любили живописать древние авторы; в остальном же броды выглядели настолько же коварными, насколько можно было ожидать, судя по всем дошедшим до нынешних времён источникам.
Какая-то странная вялость овладела мужами Ордалии – то проникающее в сердца и повадки опустошение, что зачастую следует за перешедшим в бесноватое безумие пиршеством. Великий Ожог сделал очевидным всю чудовищную безмерность подвластной их врагам мощи, а их Господин и Пророк, их Святой Аспект-Император покинул их. Слова его Воли, провозглашённые экзальт-генералом Воинства Воинств, подобно степному пожару промчались по лагерю, и они знали, что должны делать, но не имели представления, что должны по этому поводу чувствовать. И посему они пробудились ныне, ужасаясь мрачному, распутному бурлению, разгорающемуся в их душах, и страшась расползающихся слухов о том, что они понемногу становятся шранками. И сегодня они впервые осознали то, как невообразимо далеко от дома занесла их судьба.
Ибо лишь великое таинство истовой веры позволяло превращать вещи далёкие в близкие, позволяло ощутить себя дома посреди безбрежности, доверху наполненной жестокостью и безразличием. Если бы даже богов не существовало, люди почти наверняка сами бы их сотворили – во всяком случае те из них, что обретаются в пустоте и безысходности, неизбежно подвигающих человека вверять себя чему-то непостижимому. Ведомые Анасуримбором Келлхусом, они шествовали священной дорогой Спасения, следуя Кратчайшему Пути. Ведомые же Нерсеем Пройасом – обычным человеком, – они ныне будто предстали голыми перед ликом столь же невыразимых, сколь и бесчисленных опасностей и искусов…
Только теперь, в отсутствие своего Господина, они осознали, сколь бесконечно уязвимы и беззащитны. Простёршиеся меж ними и их родными местами бессчётные лиги легли тяжким грузом на сердца мужей Ордалии, притушив, во всяком случае на какое-то время, разгорающиеся в их душах уголья.
Сумевшие узреть эти опасения Судьи шествовали вдоль превратившихся в грязное месиво лагерных дорог, возглашая свои увещевания достаточно громко, чтобы они легко перекрывали монотонные речитативы жрецов.
– Пробудитесь! Пробудитесь! Возрадуйтесь, братья! Ибо Испытание наше близится к священному завершению! Голготтерат – сама Пагуба! – уже почти перед нами!
Людей, сочтённых возмутителями спокойствия, они, как обычно, брали под стражу по обвинению в отсутствии благочестия, и это утро отличалось от прочих лишь количеством схваченных и тяжестью наложенных на них взысканий. Двадцать три человека, включая барона Орсувика из Нижнего Кальта, были биты плетьми у столба, а ещё семерых вздёрнули на ветвях громадной ивы, росшей у бродов, словно какой-то невероятный часовой, мучающийся раздувшей его суставы подагрой и поставленный тут, дабы следить за Переходом Хирсауль. Трое же и вовсе куда-то исчезли без следа, породив слухи о ритуальных убийствах и каннибализме.
Впрочем, если бы не семь висящих на иве тел, то все эти события и вовсе остались бы незамеченными на фоне того тяжкого всеобщего труда, которым стала Переправа. Экзальт-генерала не поставили в известность о казни – хотя Аспект-Императора почти наверняка оповестили бы. Судья, приказавший устроить эту показательную экзекуцию – галеотский кастовый нобиль по имени Шассиан, – оказался чересчур изобретательным, выдумывая это Увещевание. Обнажённые тела были привязаны к огромным сучьям не за руки или туловища, а за голени – так, что нечестивцы висели на дереве вверх ногами. Руки их свисали вниз, словно бы казнённые творили какое-то нескончаемое поклонение, – точно так же, как это происходило со шранчьими тушами, когда их подвешивали, чтобы выпустить кровь. Тысячи мужей Ордалии прошли под ними или же рядом – большинство из тех, кто стоял лагерем к северу от Перехода Хирсауль. И не осталось никого, кто бы не услышал о них. И хотя мало кто в действительности уподобил своих мёртвых братьев забитым на мясо врагам, образ этот всё же вселил противоречия в их души и ввергнул в смятение их сердца. Они, само собой, всячески отрицали, что испытывают подобные терзания, поступая так же, как поступали всякий раз, когда им приходилось иметь дело с мрачными последствиями изобретательности Министрата. Забавляясь, они пускались в рассуждения о совершённых этими нечестивцами преступлениях и понесённых ими карах, сами же почитая себя в достаточной мере исполненными благочестия, чтобы иметь право презирать мёртвых грешников.
Они назвали эту иву Кровавой Плакальщицей, и мрачный образ её, увенчанный семёркой висельников, будет часами преследовать их грядущими ночами, маня, подобно плоти блудницы, и отвращая, словно лик прокажённого. Последнее дерево, что им вообще когда-либо доведётся увидеть.
Переправа заняла два полных дня. Через Переход были переброшены пять канатов, каждый из которых крепился через промежутки к шестам, вбитым в скрытую пенящимся потоком скалу. Пять тонюсеньких нитей, уподобивших весь Переход грифу сломанной лютни и ставших её струнами, унизанными борющимися с течением, с трудом продвигающимися вперёд фигурами, ищущими себе опору на невидимом сквозь тёмные воды дне, делающих под напором набегающего потока осторожные неуверенные шажки, сгибающихся под тяжестью навьюченных на их спины доспехов и припасов. Многие тащили с собой прихваченные с южных полей конечности убитых шранков, привязывая их за лодыжки или запястья к верёвкам, которые можно было накинуть на плечи или шею, измыслив конструкцию, что, во всяком случае издали, могла показаться каким-то одеянием – ужаснейшим из всех вообразимых. Раскачивающейся мантией, сотканной, как могло показаться, учитывая субтильность тварей и их бледную безволосую кожу, из отрезанных женских либо детских ручек и ножек. Те, кому не посчастливилось сорваться с канатов, протянутых выше по течению, зачастую увлекали за собой перебиравшихся ниже, создавая какую-то копошащуюся лавину, где головы десятков людей торчали над поверхностью, окружённые болтающимися шранчьими конечностями и напоминавшие диковинные цветы, вдруг распустившиеся в водах Сурсы.
К несчастью, погибло не менее трёхсот шестидесяти восьми душ, среди которых оказались и несколько примечательных имён – например Мад Вайгва, чудовищный тан холька, попытавшийся в одиночку переволочь через Переход десяток шранчьих туш, а также один из военных советников Нурбану Сотера лорд Урбомм Хамазрел, который просто споткнулся и, не сумев удержать в руках верёвку, был унесён бурным потоком.
По мере того как мужи Ордалии, увязая в грязи, достигали противоположного берега, ранее переправившиеся братья вытягивали их, задыхающихся от усилий, помогая им преодолеть осыпающиеся в речную воду берега. Затем их, даже не дав обсохнуть, криками гнали по протоптанным и утрамбованным тысячами ног дорогам всё дальше и дальше, не позволяя остановиться. И они, спотыкаясь, тащились вперёд, на ходу отжимая волосы и бороды, вытирая ладонями глаза и брови, и постепенно вливались во всё бо́льшие людские скопища, в гигантский круговорот, битком набитый их шатающимися, проталкивающимися меж плечами и спинами, зовущими потерявшихся родичей братьями. Они оказались на овеянном легендами Поле Ужаса, и безжизненная земля была единственным, что они теперь могли узреть у себя под ногами. И сие обстоятельство казалось им более удивительным, чем даже само их вторжение в эту легендарную страну, во всяком случае до тех пор, пока бурлящие человеческие массы не истончились, разделившись на отряды и группы, силящиеся найти место, где они могли бы сбросить со своих плеч ужасающий груз и отдышаться либо прислонившись к чему-нибудь, либо просто опустившись на колени. Давая пищу своим душам, они всматривались в западный горизонт, где лежали бескрайние пустоши Агонгореи, ныне будучи зримыми из неё.
* * *
Дали, как и всегда, простирались следом за далями, но земля эта была подобна нескончаемой иззубренной кромке, царапающей непривыкший к подобному взгляд, словно обдирающая чьи-то нежные пальцы устричная раковина. Люди по сути своей – не более чем ещё один плод земли, во всяком случае, если рассматривать их отдельно от одушевляющей божественной искры, и посему взгляд на землю – любую землю – является чем-то, что всегда поддерживает человека. Однако же взирать на Поле Ужаса означало взирать на землю, лишённую всякой жизни, землю, отвергающую не только людей, но и само основание, в котором коренится их сущность.
– Даже муравьёв нет! – говорили южане, пряча за внешним удивлением крайнюю степень обеспокоенности. – Что это за земля, где нет муравьёв?
И содрогались от предчувствия, что места эти поражены отравой и порчей.
Солнце багровеющей луковицей уже лежало на горизонте, когда последние отряды – по большей части, нансурцы и шайгекцы – «перескочили через Нож», как прозвали Переправу мужи Ордалии. Тем вечером в Умбиликусе военачальники и лорды поднимали лоснящимися от жира пальцами скользкие чаши, возглашая тосты и здравицы в честь своего экзальт-генерала. «Кормчим» называли они его, величая Пройаса этим благословенным прозвищем, ибо, невзирая на собранную Переправой горестную дань из канувших в речной пучине соратников и даже друзей, казалось подлинным чудом, что войско, столь многочисленное и неуправляемое, вообще удалось перебросить через отточенное лезвие Сурсы. Во всяком случае славословия, возносимые в честь Палатина Кишт-ни-Сечариба, были в большей степени приправлены искренней радостью, нежели церемониальной торжественностью, вызывая у собравшихся ощущение подлинного счастья. Даже Урбомм Адокасла, младший брат и номинальный преемник лорда Хамазрельского, по слухам, беспрерывно улыбался при обсуждении событий, приведших к тому, что его старший брат утонул.
Нерсей Пройас приказал, чтобы в ямах пылали огни, а на вертела водружались туши, дабы мужи Ордалии, знаменуя начало последнего славного рывка к Голготтерату, могли насытиться, освободив свои сердца от терзающего их голода. Но случилось то, чего никогда не происходило ранее. Лордам Ордалии, призванным на Совет, дабы обсудить планы свершения, не меньшего, нежели Спасение Мира, хватило вместо пиршества лишь лёгкого перекуса, дабы Умбиликус огласился их ревущими воплями. Они задержались до глубокой ночи, ведя громогласные речи о несчастиях, которым им довелось стать свидетелями и обмениваясь рассказами об утопленниках, гибель коих они видели сами или слышали о ней от кого-то ещё. А уж Мясо там или не Мясо – как могли они не реветь, ликуя и славословя? Ради чего ещё они способны были отринуть на время свои заботы и горести, как не ради тщеславного хвастовства, посвящённого тем зверствам, что им довелось пережить, и тем, что они творили собственными руками?
Орда была уничтожена. Они стояли на овеянном легендами побережье Агонгореи, на краю неоглядного Поля Ужаса. Вскоре они узрят сами Рога Голготтерата! Вскоре они низвергнут их! Обрушат ярость самого Господа на мерзкое чело Нечестивого Консульта.
И посему они отринули прочь свои тревоги и радости, творя вещи, за которые дома их непременно предали бы бесчестью и казни, с позором вычеркнув из списков предков их имена…
Буде, конечно, они вообще вернутся домой.
* * *
Лица всегда представляются чем-то более реальным, нежели всё остальное. Вот почему они зачастую чудятся нам, хмурыми или же ухмыляющимися, во столь многом – от крапинок и пятнышек на обожжённых кирпичах до влажных потёков на штукатурке, от изгибов изуродованных буйством природы деревьев до сплетений клубящихся облаков. У всего есть лицо; нужно лишь суметь уговорить или заставить его показаться. И, поскольку лица показывают очевидное родство между людьми и остальным Миром, это также означает их ещё большее родство между собой. Лица вглядываются в другие лица и в свою очередь видятся ими, стараясь выказать уверенность перед врагами и нежность перед любимыми. Тела же остаются не более чем ощущениями, мимолётными впечатлениями, дополняющими целое. Люди всегда стоят «лицом к лицу».
И именно это видел Пройас в едва тлеющем пламени – лица… лица выбеленные и словно бы пожираемые огнём – сальные бороды, лоснящиеся щёки, глазницы, пылающие словно две пляшущие искры… лица ухмыляющиеся, ликующие и бросающие мрачные взгляды, скалящиеся голодными ртами… лица, внимающие хвастливым рассказам о дерзновенной злобе кого-то из братьев… лица гримасничающие, вопящие, кривящиеся по-звериному, раскалывающиеся и сминающиеся, как тряпки, о сжатые кулаки… лица, обмотанные кусками ткани и заляпанные грязью…
– Всё это не по душе тебе, дядя.
Пройас оторвался от Зрячего Пламени, как всегда поражаясь, что, лишь откидываясь назад, чувствует исходящий от него жар. Он недоверчиво ощупал своё лицо, стремясь убедиться, что оно не покрылось пузырями ожогов, а затем повернулся к вошедшему. Фигура, стоявшая на пороге осиротевших покоев Аспект-Императора, из-за тысяч танцующих отблесков – оранжевых искорок, рассыпающихся по ишройским доспехам, казалась какой-то потусторонней. Картины, написанные на обтянутых пергаментом рамах, висели вокруг, словно укутанные тенями видения, напоённые уже свершившейся историей и украшенные священными текстами. Видения, потерявшие всякий смысл в этом безумном маскараде.
– Тебе стоило бы оставить Очаг в покое.
– Твой отец… – выдохнул Пройас, пристально глядя на пламенеющий призрак Анасуримбора Кайютаса… сына его Пророка, мальчика, которого он практически вырастил. – Он хотел бы, чтобы я увидел это.
Воздух вокруг, казалось, загустел, наполнился эманациями чего-то немыслимого.
– Мы же теперь свободны, дядя, как ты не видишь этого?
Фигура приблизилась… столь подобная Ему, однако же закованная в хладный нимиль – пылающее зеркальными осколками знамение, знак чего-то чуждого, нечеловеческого, упыриного. Губы, проступающие из курчавой бороды, звали, манили.
– Какое преступление, какой проступок, – сказал Кайютас, голос его понизился до рыка, – могут иметь хоть какое-то значение перед лицом подобного врага. Какое нечестивое деяние? Право вершить зло всегда было величайшей наградой праведных.
Юноша возложил мозолистую ладонь на сломанную руку Пройаса и до предела вытянул её вверх.
– Что отец сказал тебе?
Экзальт-генерал стоял, словно треснувший, выгнутый сверх всякой меры какой-то яростной силой и надломившийся под её натиском лук. Взгляд его трепетал. На ухмыляющихся устах пеной застыла слюна. Но его, казалось, и вовсе не заботило происходящее… во всяком случае до тех пор, пока из-под повязки не засочилась кровь.
– Он сказал, что… – начал Пройас, на миг прервавшись, чтобы судорожно сглотнуть. – Что люди должны… должны есть…
Имперский принц улыбнулся с каким-то бесноватым торжеством.
– Вот видишь? – молвила рука, ибо на свете оставались сейчас одни лишь рты да руки.
– Разве имеет значение, что мы становимся шранками, – ворковали жестокие пальцы…
До тех пор, пока мы спасаем Мир.
* * *
Слышишь? Всё больше визжащих воплей.
Мне нравится, как трещат в огне умащенные жиром зубы – звук столь же изысканный, как цоканье подков по камням.
Она тлеет… всегда тлеет внутри тебя негаснущей искоркой.
А потом на уголья капает жир… и вот тогда-то и разгорается пламя!
Твоя ненависть. Жажда уничтожать и разрывать в клочья.
О, эта сладость с привкусом соли сгорающей жизни!
И тогда, я знаю, он грядёт, он явится, вцепляясь в душу… звериный ужас.
Жир, вскипающий на покрытой хрустящей корочкой коже… Да! Ужас кроется там, томясь в соку подрумянивающихся на огне тварей.
Разве ты не видишь? Мясо затмевает собой наши души. Заслоняет, словно растущая внутри глаз катаракта.
А в бороде, шипя, пузырится пена!
Оно выскабливает нас, превращая во что-то слишком тощее и слишком быстрое для оков человечности!
Тех, что удерживают нас, будто вертел.
* * *
Наследие неисчислимых распрей было разбросано по этим безжизненным равнинам.
Здесь лежал король Исвулор, и кости его были такими же древними, как сама Умерау. Так же как и кости легендарного Тинвура, Быка Сауглиша, отправленного на верную смерть опасавшимся его славы Кару-Игнайни, королём Трайсе. Корявые и грубые остатки его могучего скелета валялись где-то здесь в вечном уничижении, окружённые слоями хаотично наваленных шранчьих костяков…
Но ничьи останки не нашли в этой земле покоя и погребения.
Не нашли, ибо здесь ничто не росло. Даже чертополох. Даже бархатник. Даже лишайник не расцвечивал изредка встречавшиеся тут лысые валуны. Жуткие чёрные пни всё ещё щетинились вдалеке, словно груды раскрошившегося обсидиана – остатки росшего здесь когда-то леса, погубленного падением Инку-Холойнаса. Оказавшись в тени катастрофы, равнина эта была умерщвлена пеплом, пропитавшим всё вокруг точно просачивающаяся в землю влага – порошком, столь же тонким, как пемза, но при этом ядовитым для всего живого. Если кто-либо, взяв этот порошок в горсть, подбросил бы его вверх, то он бы увидел, что и тогда пепел не разлетелся бы, развеянный ветром, свистящим и проносящимся от края до края по этой унылой, напоминающей огромный железный щит равнине.
А кто-либо достаточно остроглазый даже поклялся бы, что в этой мерзкой грязи виднеются вкрапления золота, еле заметно мерцающего, когда солнечный свет падает на неё под определённым углом.
Куниюрцы называли эти равнины Агонгореей, что рабы-книжники Трёх Морей переводили как Поля Скорби. Но слово «Агонгорея» само по себе было переведённым с ихримсу названием, услышанным норсираями Ранней Древности от своих учителей-сику, ибо нелюди именовали эти места Вишрунуль, Поле Ужаса. И кости нелюдей тоже лежали здесь, под человеческими останками, некогда белые, а теперь почерневшие и искрошившиеся – сохранившиеся до нынешних времён свидетельства тысячелетних войн с инхороями: ночной резни, случившейся после катастрофы Имогириона; горькой славы Исаль’имиала, битвы, в результате которой последние оставшиеся в живых инхорои, вместе с ордами своих мерзких тварей, были, наконец, загнаны в пределы Мин-Уройкаса; и многих других сражений, коих было довольно, чтобы превратить равнины и долы Агонгореи в нечто вроде пола какого-то громадного склепа.
Дождь прекратился. Заря прогнала с неба остатки облаков, и звонкий призыв Интервала пронёсся над бурлящими и бьющимися о камни водами Сурсы. Мужи Ордалии пробуждались от своего беспокойного сна и поднимались на ноги, присоединяясь к тем, кто уже проснулся до них и теперь, щурясь, взирал на представшее перед ними откровение, залитое лучами встающего солнца. Люди во множестве всматривались вдаль, а затем поворачивались к своим товарищам с тревожными вопросами на устах. Пространства, ранее в своей трупной бледности представлявшиеся однородными, ныне оказались словно бы усыпанными битой керамикой – серыми колоннами, насыпями и даже кругами, выложенными из человеческих остовов.
«Мертвецы, – говорили они друг другу. – Наш путь вымощен мертвецами». И даже осмеливались бурчать себе под нос крамольные, лишённые благочестия речи. «Мы идём прямиком в могилу», – бормотали они, стараясь говорить потише, чтобы не услышали Судьи.
Никто не вспоминал о прошедшей, наполненной непотребствами, ночи. Люди осторожно обходили трупы и прочие свидетельства свершившихся зверств, желая поскорее двинуться дальше. Воины приводили в порядок снаряжение, жадно поглощая остатки вчерашнего пиршества. Не минуло и стражи, как взвыли рога народов Трёх Морей и Святое Воинство Воинств отправилось в путь, возглашая неисчислимыми хрипящими глотками гимны и славословия своему Аспект-Императору. Трупы оставили там, где их застал рассвет, не потрудившись даже сосчитать мертвецов, поскольку в противном случае в преступлениях, в результате которых эти люди были изувечены и убиты, пришлось бы обвинить чересчур многих, чтобы Воинство могло себе это позволить.
Великая Ордалия, словно гонимое ветром облако, пересекала пустоши Агонгореи. Той ночью они встали лагерем в месте, что норсираи древности именовали Креарви, или Плешь. Впервые Святое Воинство Воинств оказалось в тех же самых землях, по которым ступала Ордалия древних времён, собранная Анасуримбором Кельмомасом. Судьи, словно одичавшие отшельники с пылающими глазами, бродили, облачённые в грязные одежды, средь мужей Ордалии, призывая их возрадоваться, ибо они достигли ныне самой Плеши, упоминаемой в священных книгах, и предлагая устроить празднество, ибо никогда ещё Спасение не было так близко!
– Рога! – кричали они. – Скоро Рога Голготтерата восстанут на горизонте!
И вновь людей охватила неистовая злоба, столь легко переходящая в молитву и преклонение, вершились зверства, перетекавшие в славословия. Косматыми клочьями обрушилась с неба ночь, даруя долгожданную передышку от всевластия солнца. Гвоздь Небес висел занесённым над ними, словно обнажённый клинок, ожидающий оглашения приговора, а раскинувшиеся вокруг пустоши блестели так ярко, будто чёрный прах агонгорейских равнин был перемешан с алмазами. Погрязшие во грехе сыны Трёх Морей жадно поглощали своих заклятых врагов. Шатры и павильоны пустили на топливо, шипящие и исходящие жиром конечности, наколотые на копья, подрумянивались над кострами. Таинственность ночи объяла и поглотила их, ибо по прошествии времени темнота и насыщение как бы соединились для них в некую единую, словно бы восставшую из небытия, сущность. Оргиастические излишества, сексуальное насилие, визжащие вопли и вспышки порочного веселья – все эти разнузданные порывы овладевали ими, повелевая их кулаками, ртами, устами и ладонями, понуждая их к злодеяниям и преступлениям, в равной степени как совершаемыми Мясом, так и творимыми во имя Мяса. Лишь закончившиеся запасы шранчьей плоти слегка умерили злобное безумие этой вакханалии, ибо той ночью они пожрали последние остатки Мяса и забили первую из оставшихся лошадей.
Утро застало их терзающимися от голода. Странный оскал застыл на лицах тех немногих из них, кто в силу своей неудачливости либо низкого положения остался и вовсе без еды. Ухмылка бессильной ненависти и ожидания неминуемой смерти в этой залитой лучами солнца пустоши.
* * *
Пройас глядел на происходящее сквозь пламя святого Племени Истины и, несмотря на испытываемое им отвращение, ликовал, прозревая всю неисчислимость совершаемых мужами Ордалии грехов и овладевших ими пороков.
Образы, порою ускользающие, а порою ясные или снова колеблющиеся, приковывали к себе всю его сущность, иссекая сердце вспышками гнева: мясо, молотящее мясо, кости, ломающие кости. Видения сладостные, с привкусом гнили: блестящие от пота, с натугой испражняющиеся людские тела…
Сё мясо – дрожащее, сражающееся, борющееся, а затем дёргающееся и скручивающееся.
Не существовало ничего основательнее, глубиннее мяса.
И всё же люди во всех основополагающих смыслах выбирали и возвышали над мясом вещи совершенно эфемерные. Они повсюду развешивали свои святыни, коренящиеся в сущностях мимолётных и ускользающих, в сущностях чересчур шатких для вечности, чересчур закостеневших для подлинного страдания или же, напротив, чересчур быстро ускользающих, как только речь заходит о спасении жизни. Но они, тем не менее, готовы были скорее восславить собственное дыхание, нежели смириться с тем фактом, что глубинной основой их является мясо.
Ну и дурачьё! Что есть душа, как не вуаль, наброшенная человечеством на свою сущность в попытке уберечься от того унизительного смрада, который от этой самой сущности и исходит? Что есть душа, как не облачение, которое может оставаться столь чистым и безупречным лишь будучи совершенно незримым!
Сидящий голым в своих покоях, экзальт-генерал раскачивался на корточках, хихикая и издавая протяжные крики.
– Да! – вопил он. – Вот и всё! С ножом!
В Боге нет ничего человеческого… Бог – словно паук.
Никого и ничем не способный одарить.
Тем временем Мясо, в полном согласии с собственной сутью, темнело и разбухало во всей своей красе.
* * *
Звон Интервала не раздался следующим утром.
В лучах восходящего солнца огромный, бездумно разбросанный лагерь представлял собою зрелище мрачное и удручающее, напоминая столицу какой-то одичавшей нации беженцев. Они поднимались один за другим, выбираясь из своих палаток и укрытий, подобные, скорее, искусно сделанным глиняным истуканам, нежели людям. Никому из них ночь не принесла сна. Дыхание у людей перехватывало, а сердца замирали при виде той цены, что пришлось заплатить их товарищам за блаженство, выпавшее на их долю. Но в той частичке их душ, которой следовало бы корчиться от боли и вопить от невыразимой тяжести совершённых ими грехов, обреталась ныне лишь пустота – укоренившаяся глубоко внутри рефлекторная слепота к тому, чем они стали…
И продолжали становиться.
– Наш Пророк покинул нас… – осмеливался кое-кто из них потихоньку шептать своим братьям.
А теперь и Мясо.
С поспешностью слабовольных мужи Ордалии готовились выступить, обращая в труды и заботы весь груз ужаса, скопившегося внутри их сердец. Но ужасали их не те наполненные дикостью и безумием ночи, что остались позади, а те дни, что им теперь предстояли. Мясо закончилось! А они ушли прочь с полей, где остались лежать шранчьи туши. Сколько должно минуть дней, чтобы гниение сделало мясцо тощих сладковатым на вкус? Сама мысль об этом была подобна болезненному падению в какую-то яму. По коже струился пот, а голову жгло от боли. Повсюду, куда ни глянь, люди жадно сглатывали слюнки, без конца преследуемые воображением, подсовывавшим им ощущение и вкус хорошенько прожаренных и умащённых жирком кусочков, медленно тающих прямо во рту. И они поспешали, дабы не позволять медлительности ещё сильнее терзать их души буйными фантазиями… воплощающими миражи, что не способно было призвать пристыживающее солнце. Существует способ, с помощью которого люди могут сделать подспорьем терзающий их голод, превратить его в нечто вроде рычага, способного усилить ту часть их природы, что следовало бы называть бо́льшей. Когда-то люди сумели распрямить свои спины и подняться с четверенек, повинуясь изменениям, случившимся с их душами, – тому фанатичному упрямству, что распространяется тем сильнее и дальше, чем большие уродства кроются внутри.
Святое Воинство Воинств выступило без приказа и какого-либо порядка. Воняющие прогорклым жиром кучки людей перемещались в согласии не большем, чем двигаются комки грязи, оказавшиеся в одной и той же лужице масла, медленно стекающего то тоненькими струйками, то чуть более плотными сгустками прямо по бесстыжему лобку мироздания. Древние кости хрустели под поступью бесчисленных ног. Небо обрушивало на их головы ту ошеломляющую пустоту, что придаёт ясным осенним денькам отчётливое предощущение подступающей зимы. Воздух казался каким-то слишком разреженным, чтобы суметь по-настоящему раздуть тот огонь, что медленно расползался по их конечностям. Никто не поднимал голоса даже ради разговоров, не говоря уж о песнях или псалмах, ибо этот переход стал для них, скорее, некой возможностью с головой погрузиться во внутренние протесты и самоувещевания, поводом исчислить и обдумать все злополучные ошибки, что привели к тому бедственному положению, в котором они очутились.
И что же им теперь есть?
Мужи Ордалии шли по напоминающей разрытую могилу равнине, раскинувшейся до самого горизонта. Они продвигались вперёд различающимися даже внешне отрядами и группами: тидонцы с переброшенными через левое плечо бородами, айнонцы, несущие свои щиты, будто бороны, нансурские колумнарии с водружёнными на головы походными мешками. И, несмотря на свой весьма неопрятный вид, они споро шагали, лучась какой-то живостью, а грозное выражение лиц выдавало охватившее их рвение.
Оставшиеся в армии всадники, придерживая лошадей, двигались в авангарде перемещавшегося воинства. Они взирали на нечто, казавшееся им бо́льшим, нежели обычной землёй, – ландшафт, словно бы ободранный, обструганный и вычищенный до голого основания, так что иногда представлялось, что они идут по самой Сути Творения. Даже облака – редкие, какими они теперь стали, казалось, почтительно перешёптываются друг с другом. Кости и грязь простирались вокруг уходящей куда-то в бесконечность и будто бы устремляющейся прямо в небеса тарелкой. Многие находили в этом запустении своего рода умиротворение, прозревая в её непритязательной простоте какую-то воображаемую композицию или узор. Никогда ещё во время перехода они не затевали меньше перебранок и свар, нежели сейчас. Их тени жались к сёдлам, превращаясь в ровные, круглые пятнышки. Дабы пересечь Агонгорею, нужно было распотрошить все рельефы и ландшафты, иссечь их до некой сущностной основы, соединившись в единое целое с неумолимой пустотой… и жизнью, что нужно отдать, чтобы её покорить.
Люди начали громко молиться, дабы им были ниспосланы хоть какие-то признаки присутствия шранков.
– И кто же? – вопрошали они. – Кто же теперь будет питать нас?
Позади них, где-то над Даглиаш, по-прежнему виднелся мазок почерневшего неба – последний зримый остаток старого Мира, и при виде сего зрелища, несмотря на венчающий его ядовито-охряной ореол, у людей увлажнялись уста, а изо рта сочилась слюна.
К полудню осторожные взгляды стали смелыми до безрассудства. Глаза людей безостановочно двигались… Любой, кто по какой-либо причине запнулся, немедленно награждался целым каскадом мимолётных взглядов, в особенности же это касалось тех, кто блевал, терял волосы или выказывал иные признаки нездоровья. По какой-то непостижимой причине жертвы этой странной болезни никогда не замечали в себе её проявлений… или же попросту слишком боялись их заметить… даже тогда, когда сами только и занимались тем, что тщательно выискивали эти признаки у всех остальных. Никто из заболевших не пытался бежать. Никто не пробовал прикрываться чьим-либо покровительством, не говоря уж о том, чтобы трусливо заискивать перед кем-то. Не считая мрачной игры в гляделки, все вокруг вели себя так, будто ночь никогда не настанет. Если бы чья-то душа взглянула сейчас на собственное отражение, то заметила бы, что в действительности всё, ранее составлявшее её суть, ныне словно бы покрылось убогим налётом притворства. Что все привычные действия и речи, все непринуждённые, давным-давно доведённые до автоматизма повадки и совершаемые без каких-либо усилий поступки теперь будто бы стали чем-то совершенно не относящимся к делу…
Что все старые сущности словно бы разлагались, истлевая в содержимом Мяса.
Даже просто случайно услышанное и некогда вызывавшее омерзение слово «шранки» кололо слух, бередило сердце самой возможностью, что где-то, кем-то каким-то образом вновь обнаружено Мясо. Боль разочарования же пробуждала ропот и возмущение. И, как это часто бывает, словно бы из ниоткуда возникали разговоры и пересуды именно о том, чего так жаждали их терзающиеся подозрениями души. Несколько Уверовавших королей, стиснутых вместе со своими дружинниками людскими массами и изнывавших от слухов о столь желанной встрече с врагом, довели себя до того, что, нахлёстывая лошадей, вырвались в авангард, опередив Святое Воинство.
– Оставьте и нам кусочек! – вопили им вослед родичи и соотечественники.
Рвение и пыл пламенем разгорались в груди тысяч людей, желание поскорее узреть лежащее там – за пределами занятых человеческим войском пространств. Души тысяч других опустошал ничуть не меньший ужас – внезапная убеждённость, что их непременно лишат причитающегося им. Присвоят полагающуюся им долю. Крики отдельных людей сливались в единый вой, заставлявший ускорять шаг всё новые и новые тысячи. Наконец, люди побежали так быстро, как только могли. Некоторые и вовсе отбрасывали прочь оружие и щиты. Другие, оказавшись зажатыми и стиснутыми своими товарищами, издавали ревущие вопли – поначалу полные неверия, а затем удушливого ужаса, заражавшего накатывающие массы ещё пущим страхом и буйством…
Вихрем явилась смерть. Один из адептов, оставив в бурлящем человеческом потоке все свои вещи, запел колдовскую песнь и шагнул в небеса. Тысячи глоток отозвались на это яростным криком, а оставшиеся внизу толпы исполнились ещё большего буйства, будучи убеждёнными в том, что колдуны получили известие о появившихся шранках…
Вскоре уже сотни колдунов и ведьм висели над ярящимися равнинами.
Итак, преодолевшая тысячи лиг, сумевшая выжить под тесаками миллионов шранков, Великая Ордалия не смогла устоять перед распространяющимися внутри неё мрачными слухами. Люди один за другим поддавались панике и начинали метаться, бросая на всех вокруг дикие взгляды. Войско, прежде огромной массой следовавшее на запад, внезапно словно бы вывернулось наружу, распространяясь по равнине всё более и более истончающимися кучками. Поскольку несуществующего Мяса, как и следовало ожидать, не было ни в одном конкретном направлении, воины Ордалии естественным образом разбредались одновременно повсюду.
Те из лордов, которые, несмотря ни на что, сохраняли дисциплину и твёрдость духа, могли лишь ошеломлённо взирать на происходящее и поражаться. Как напишет по этому поводу Миратеис, конрийский летописец экзальт-генерала, Воинство Воинств, словно бы вдруг превратившееся в пепел, оказалось унесённым прочь. «Дым, – якобы произнес он тогда. – Возжаждав мяса, мы стали дымом».
А потом это случилось.
Ордалия раскололась, развалилась на части под грузом собственной разнузданности. Итог, вобравший в себя зёрна более чем сотни тысяч личных отчаяний, безнадёжных скорбей озлобленных душ, обнаруживших затем, что они… удивительным образом будто бы чем-то уловлены.
Головы одна за другой поворачивались к угольно-чёрной линии западного горизонта, где глаз послеполуденного солнца висел, словно бы окружённый ложными светилами, по какой-то странной причине не освещавшими, а затмевавшими своим блеском расстилавшиеся под ними дали. Каждый мог это видеть: сияющие жилки, проколовшие шершавую шкуру горизонта подобно двум золотым проволокам…
Нечто вроде стенания пронеслось над Святым Воинством. Трубы и горны взвыли по всей равнине. Люди Кругораспятия повсюду начали опускаться на колени, группа за группой, ряд за рядом… хоть никто и никогда так и не узнает, происходило ли это из-за преклонения перед свершившимся чудом, от удивления или же попросту из-за безмолвного облегчения…
Ужасающие Рога… Рога Голготтерата проклюнулись, наконец, сквозь горизонт сияющим светочем, манящим маяком для всего злобного, непристойного и нечестивого.
На какое-то время Мясо оказалось забыто.
Экзальт-генерал рыдал, как позднее напишет Миратеис в своём дневнике, «словно отец, вновь обретший потерявшееся дитя».
Глава четвёртая. Горы Демуа
Верить в кулак – всё равно что поклоняться идолам.
– «Возражения», ПСЕВДО-ПРОТАТИС
Ранняя осень, 20 Год Новой Империи (4132, Год Бивня), Дальний Вуор
Дневной свет изливался на безжизненную землю, в равной мере согревая и глину, и ветви деревьев. Достоинства сей возрождающейся страны, так превозносимые бардами – жрецами былого, слышались в бренчащем хоре кузнечиков, доносившемся из-под ног, взвивались птичьими трелями над их головами. Мимо путников в воздухе сновали мухи и лениво пролетали пчёлы. От самых гор и до могучей реки Аумрис земля оставалась именно такой – сдержанной, но плодородной. Сыновья древней Умерау дали ей имя «Вуор», означавшее «изобилие».
Но затем Мин-Уройкас вновь восстал, вскипев нечестивой жизнью, а следом через сужения и отмели Привязи сюда начали просачиваться шранки. Несмотря на принесённые клятвы и возведённые укрепления, северо-запад Умерау стал настолько опасен, что люди здесь оставались жить лишь в крепостях, и в конечном итоге эта часть Вуора была оставлена, а сам край ужался, сделавшись меньшей по размерам провинцией, прилегавшей к Аумрис. Новый рубеж стал называться Анунуакру – спорные земли, прославившие рыцарей-вождей, в которых во множестве нуждалось пограничье. Те же земли, что были уступлены Врагу, земли, через которые сейчас путешествовали Акхеймион и Мимара, стали известны как Дальний Вуор.
Места эти были давным-давно покинуты, став жертвой Голготтерата за века до того, как Первый Апокалипсис без остатка сокрушил сынов Норсирая. Ему было больно дышать, даже просто ступая тут… даже просто пересекая Дальний Вуор, как некогда это сделал Сесватха. Отныне и впредь, осознал старый волшебник, это всегда будет так, ибо с каждым следующим днём ему предстоит миновать всё более и более проклятые земли. Они уже подобрались близко – безумно близко! Скоро они увидят их – сияющие образы из его кошмаров – восставшие на горизонте золотые бивни, вознёсшиеся выше горных вершин и пронзающие всё, что на свете осталось истинного…
Сама мысль об этом заставляла его задыхаться, ощущая, как конечности будто вскипают чистым ужасом.
– Ты опять чего-то бормочешь, – пискнула где-то сбоку Мимара.
– И о чём же? – рявкнул Акхеймион, к собственному удивлению и задетый и возмущённый.
Учитывая всё, что им довелось пережить вместе, кто бы мог подумать, что они будут всё так же трусить, имея дело друг с другом. Но, в конце концов, такова, видимо, была их любовь – всегда побаиваться слов и речей спутника.
Мимара, само собой, трусила меньше. Она всегда первой проявляла твёрдость и потому постоянно была готова досаждать и изводить его.
– Кто такой Наутцера? – целенаправленно давила она, не давая сбить себя с мысли.
Вздрогнув и поёжившись, он прямо на ходу посильнее укутался в гнилые одежды.
– Избавь меня от своей назойливости, женщина. Мои раны и без того болят…
Акхеймиону пришлось страдать чересчур много, чтобы он мог обладать душою щедрой или хотя бы искренней. Быть несчастным означает лелеять свои обиды, размышлять над рубцами и плетьми – как над отметинами, так и над инструментами, их оставившими. Трудясь над запрещённой историей Первой Священной Войны, он в равной степени трудился над историей своего собственного падения. Чернила даруют всякой душе роскошь невинности. Писать что-либо означает быть проворным там, где все прочие замирают на месте, означает иметь возможность насиловать факты словами до тех пор, пока те не начнут рыдать. И посему старый волшебник составил списки злодеев и счёл все их преступления. В отличие от прочих озлобленных душ, ему были известны все подробности того, как он сделался жертвой, ибо он выведал и исчислил их с самоотверженной скрупулёзностью учёного. И давным-давно он установил тот факт, что Наутцеру следует считать величайшим из преступников.
Даже спустя все эти годы он мог слышать, как голос этого подлеца скрипит средь мрачных сводов Атъерса: «Ах да… я и забыл, что ты причисляешь себя к скептикам…»
Если бы не Наутцера, то его, несущего на своём сердце тяжесть неисчислимых потерь, сейчас бы не было здесь. Если бы не Наутцера, Инрау по-прежнему был бы жив.
«Полагаю, в таком случае ты скажешь: возможность того, что мы наблюдаем первые признаки возвращения Не-Бога, перевешивается реальностью – жизнью перебежчика».
Инрау!
«Что риск ещё одного Апокалипсиса не стоит крови глупца…»
– Наутцера – человек из твоего прошлого, не так ли? – упорствовала Мимара. – Из времён Первой Священной Войны?
Он проигнорировал её, находясь в состоянии какого-то рассеянного раздражения, которому склонны поддаваться люди, не знающие, стоит ли им сейчас бояться или же гневаться. Он бормочет! Когда это он начал бормотать?
Вместе они шли по остаткам древней дороги, петлявшей среди изрезанных холмами предгорий Демуа. Камни, которыми она когда-то была вымощена, давным-давно превратились в пыль под разрушительным натиском непогоды, оставив на месте тракта лишь заросшую насыпь – то поднимавшуюся чуть повыше, то почти незаметную, а в тех местах, где её пересекали многочисленные ручьи и протоки, – размытую до основания века тому назад. Слева от них ландшафт вздымался и громоздился уступами – частоколом щетинились тёмные копья хвойных деревьев, прокалывая полог лиственного леса; высились остатки того, что в древности могло быть сторожевыми башнями, возведёнными на ближайших холмах, – груды поросших лишайником камней, выглядевших так, будто строения, когда-то из них сложенные, были беспощадно разгромлены и срыты. А дальше, за холмами, до небес вставали могучие, заснеженные горы. В то же самое время справа от них мир словно бы исчезал, сливаясь с простирающимися до самого горизонта кронами деревьев – берёз, клёнов, лиственниц и множества других – как всё ещё покрытых листвой, так и уже облетающих. А впереди… впереди лежал север… То было направление, в котором он шёл, но также и направление, куда он не способен был даже глянуть.
– Север ужасает тебя, – донёсся откуда-то сбоку голос Мимары.
– Просто мне известно, что нас там ожидает, – ответил он, пугаясь её проницательности, её способности скорее услышать в его речах сжимающую сердце боль, нежели просто понять по голосу, что у него болит горло.
Он, немного поотстав, остановился на вершине холма, наблюдая за тем, как она идёт, прижав к своему заду руки, а выпятившийся живот шаром раздувает её поблёскивающий золотом хауберк. Вдруг беременная женщина, щёлкнув, сломала ветку берёзы и, оставив её висеть, словно крыло изувеченной птицы, отчасти загородила им обоим обзор. Демуа вздымались за её спиной, застилая всё сущее какой-то размытой дымкой, мглою, представляющейся слишком холодной, чтобы её можно было назвать лиловой. И ему казалось, что он может чувствовать его – там вовне, словно спрятанный миром постыдный синяк, словно впившуюся в горло колючку, которую, как ни старайся, проглотить не удаётся… Голготтерат. Он не видел там ничего, не считая проступающей сквозь мглистую пелену бесплодной земли, но тем не менее чувствовал это…
Ожидание?
– Наутцера – мой старый недруг. Он, как и я в те времена, был адептом Завета, – признался Акхеймион, – именно он подвигнул меня на тот путь, которым мы с тобой следуем ныне… Он тот, кого я, как мне кажется, виню во всём случившемся более остальных… не считая Келлхуса.
Мимара откупорила флягу, чтобы сделать глоток.
– И отчего же?
Она предложила глотнуть и ему, но старый волшебник лишь отмахнулся.
– Именно он послал меня в Сумну для того, чтобы я подговорил своего бывшего ученика шпионить за твоим дядей – Святейшим шрайей. Он опасался, что Майтанет может иметь какое-то отношение к Консульту, хотя на тот момент никто уже сотни лет не мог обнаружить никаких признаков их присутствия…
– И что же случилось?
– Мой ученик погиб.
Она внимательно посмотрела на него.
– Его убил Майтанет?
– Нет… Это сделал Консульт.
Она нахмурилась.
– То есть ты преуспел в выполнении своего задания?
– Преуспел? – вскричал волшебник. – Я потерял Инрау!
– Да, разумеется… Когда ты отдаешь приказы, ты всегда рискуешь жизнями своих людей. Уверена, твой ученик это прекрасно знал. Как и Наутцера.
– Тогда ещё никто ничего не знал!
В ответ она одарила его лёгким и беспечным движением плеча – одним из множества маленьких фокусов джнана, что она сохранила со времён жизни в Каритусаль.
– Ты же не считаешь, что факт обнаружения Консульта не стоил одной-единственной жизни?
– Конечно, нет!
– Тогда получается, что Наутцера просто потребовал от тебя сделать именно то, что и было необходимо…
Акхеймион, уставившись на неё, зашипел, пытаясь всем своим видом выразить овладевшую им ярость, хоть и понимал, что выказывает в действительности нечто совершенно иное.
– Что? О чём это ты говоришь?
Она пристально посмотрела на него долгим, лишённым всякого выражения взглядом.
Каждому действию соответствует своё время, некая пора, когда его совершение не требует от человека никаких особых усилий и даже соответствует велениям его души. Нет никаких гарантий, что суждения, свойственные какому-либо возрасту, сохранятся в будущем, что праведность и благочестие останутся таковыми, как ни в чём не бывало. Мы все это так или иначе осознаём, и в наших душах всегда присутствует своего рода гибкость, позволяющая нам меняться, когда того – порою мягко, а порой и беспрекословно – требуют обстоятельства. Однако же ненависть, как и любовь, неразрывно связывая нас с другими людьми, зачастую делает нас несклонными к компромиссам. Ненависть есть грех, но грех, противопоставленный другому греху, ибо что за душа может быть до такой степени переполнена скверной, дабы желать зла невинному? Или хуже того – герою?
Наутцера обязан был быть злодеем, хотя бы ради того, чтобы Акхеймион не мог винить в случившемся самого себя.
– Твой ученик… – осторожно подбирая слова, сказала Мимара, словно бы опасаясь того, что видела в его глазах, – Инрау… Тебе стоит понять, что его смерть не была напрасной, Акка… Что его жизнь имела бо́льшее значение, чем он, возможно, вообще сумел бы осознать.
– Ну конечно! – воскликнул он, в ушах у него гудело.
Ведь это действительно происходило прямо сейчас! Второй Апокалипсис!
И это означало, что Наутцера с самого начала был прав…
У него перехватило дыхание, казалось, что каждая крохотная частичка его существа терзается и дрожит.
Наутцера с самого начала был прав. Кровь Инрау пролилась не напрасно.
Акхеймион отвернулся от неё, от матери своего нерождённого дитя. Отвернулся, чтобы она не видела его слёз, а затем рванулся вперёд и вниз, по хребту древней дороги, что вела в дебри Дальнего Вуора…
Спустя две тысячи лет после того, как свет человеческой расы угас в этом уголке Мира.
* * *
Они приняли щепотку кирри способом, что им показал Выживший перед тем, как разбиться насмерть, спрыгнув со скалы. Никто из них об этом даже не упомянул, хотя оба совершенно отчётливо всё осознавали. Взамен они убедили друг друга, что скюльвенды непременно преследуют их, что Найюр урс Скиота уже вглядывается в горизонт, силясь отыскать малейшие признаки их присутствия. Кирри было для них насущной потребностью. В большей степени, нежели здравый смысл или даже надежда. В конце концов, Народ Войны действительно скакал следом за ними…
И посему они двигались по ночам, мчась вьющимися под ветвями деревьев тропами, пересекая вброд ревущие, стремительные потоки, серебрящиеся в лунном свете. Перебираясь через один особенно бурный речной приток, Мимара не смогла удержаться. Её нога соскользнула с мшистого выступа какого-то валуна. Пытаясь восстановить равновесие, она взмахнула руками, а затем просто исчезла в туче брызг. Мгновение Акхеймион едва мог дышать, не говоря уж о том, чтобы кричать или творить колдовство. К тому времени, когда он пришёл в себя, она, расплёскивая воду, уже натужно выбиралась на противоположный берег примерно в сорока локтях ниже по течению. Он бросился к ней, перепуганно суетясь, как это делают те, кто пытается исправить бедствие, ставшее результатом их собственных действий.
– Как там мешочек? – наконец спросил он.
Широко распахнув глаза, она нервно зашарила рукой под промокшими шкурами, но тут же расслабилась, обнаружив, что расшитый рунами кисет просто расплющился, оказавшись под кошельком, в котором она хранила свои хоры. Они присели на корточки, сгорбившись над поверхностью залитой лунным светом скалы, дабы проверить сохранность содержимого мешочка – если не взглядом, то хотя бы своими ноздрями. Мимара, чьи прежде взлохмаченные волосы вода превратила в струящиеся локоны, выглядела настоящей красавицей, напоминающей свою мать. Он не мог оторвать заворожённого взгляда от её золотящегося чешуёй доспеха животика.
«Зачем? – ярился скюльвенский варвар перед оком его души. – Зачем ты явился сюда, Друз Акхеймион? Зачем потащил свою сучку через тысячи вопящих и норовящих сожрать вас обоих лиг? Скажи мне, что заставляет человека бросать палочки на чрево его беременной бабы?»
Несмотря на то что из них двоих промокла Мимара, именно Акхеймион трясся от холода, когда они снова пустились в путь.
Двигаясь урывками и перебежками, они пересекали Дальний Вуор. Комары жутко донимали их, то роя́сь в определённое время суток такими плотными тучами, что казалось, будто Луна и Гвоздь Небес окружены каким-то светящимся ореолом, то, в другие часы, практически не беспокоя путников. В какой-то момент странствие перестало утомлять их, сделавшись почти неотличимым от сновидения, или, во всяком случае, чем-то менее отчётливым, более машинальным и не требующим существенных усилий. Акхеймион не столько передвигался сам или даже чувствовал, что движется, сколько плыл, будто какой-то праздный кетьянский князь, влекомый куда-то в носилках собственного тела. Он обнаружил себя будто бы странствующим под прямым углом к миру – одновременно как бы и преодолевающим эту дикую холмистую местность и погружённым в своего рода безумный, лихорадочный сон, в котором он слышал со стороны голос, узнаваемый им как принадлежащий ему же, и испытывал желания более страстные и настойчивые, нежели его собственные.
– Нет! – услышал он свой крик. – О чём ты…
Он прозревал себя очутившимся в скюльвендском стане, призрак Найюра впивался жутким взглядом в его глаза, в речах Короля Племён звучал грохот надвигающихся наводнений и оползней, от него исходили нестерпимые жар и вонь, сразу и грозя обетованием убийства и маня обещанием содействия.
«Двадцать зим утекло талым снегом, и вот ты заявляешься в мой шатёр, колдун, – смущённый, растерянный и сбитый с толку. Весь целиком! Весь без остатка объятый тьмой, бывшей прежде!»
Он скитался так далеко от мест, где ступали сейчас его ноги.
Само собой, опорой для холстины его души и сердца служило кирри. Именно оно расчищало пространства внутри и вовне его, позволяя телу проходить там и ступать туда, куда посредством собственной воли он не мог бы даже надеяться проникнуть. Оно всегда оставалось где-то рядом, не столько скрываясь внутри этих сонных видений, сколько нагнетаясь в них, как в мешок, дабы задержаться там, оставаясь, казалось бы, бесстрастным и недвижимым, но тихонько и неотвязно попрекающим его и требовательно ворчащим откуда-то из глубин его существа. Освободи меня! Одари меня жизнью!
И при всём безумии происходящего, казалось, ничто не могло быть более правильным. Как они потребляли сожжённую плоть Нильгиккаса, так и Нильгиккас поглощал их – оставшиеся крупинки одной души, продуваемые сквозь уголья другой и разгорающиеся пламенем более ярким. Употребление кирри, как понимал старый волшебник, было разновидностью дарения, а не принятия, способом воскресить последнего короля нелюдей – Клирика! – нося его сущность на изнанке их собственных жизней.
В какой-то момент он поймал себя на том, что кричит и рыдает: «А какой у нас выбор? Какой выбор?» Кирри было единственной причиной, по которой они сумели найти Сауглиш, выжить в Ишуаль и дойти до самых границ Голготтерата. У них не было выбора. Так почему же он не соглашался и спорил? Потому что пользоваться кирри было злом, ибо означало каннибализм – употребление в пищу другого разумного существа? Или потому, что оно понемногу искажало их чувства путями, которые они едва ли способны были даже постичь? Или потому, что оно уже начало, как всегда потихоньку, овладевать всеми их мыслями, не говоря уж о страстях?
Но какое значение всё это могло иметь для того, кто уже и так проклят?
Его путь был движением навстречу погибели – длинный и мучительный подъём к Золотому Залу. Его Сны предрекли это так ясно! Вот! – Вот его смерть, его рок и проклятие!
Умереть смертью, уготованной Сесватхе.
– Нет! – с трудом ловя воздух, сказала Мимара где-то позади. Казалось, весь мир идёт сейчас мимо них. Угловатые тени деревьев сочетались в переступающие корнями и стволами, шагающие им навстречу леса. – Нет-нет, Акка! – Он что, говорил вслух?
Их отличие от остального мира заключалось в направлении – ибо они шли туда, откуда само Сущее спасалось бегством.
– Мы идём ради жизни! – вскричала она тоном, столь непререкаемым, будто изрекала пророчество. – Ради надежды!
До тех самых пор, пока рассвет не окрасил золотом восточные края пустоши, в памяти волшебника не сохранилось более ничего, не считая его собственного хохота над этим её заявлением.
* * *
Открывшийся перед ними пейзаж оказался ещё неприветливее, чем он помнил по своим Снам.
Карты, независимо от того, насколько тщательно их старались сделать, всегда вводили в заблуждение. Так, на сохранившихся в Трёх Морях картах Древнего Севера огромное вытянутое устье, на которое взирали сейчас Акхеймион и Мимара, неизменно называлось «Проливы Аэгус» – название, отлично сочетавшееся с благородным достоинством прочих наименований, его окружавших. Но, исключая обучавшихся в сауглишской картографической традиции, никто из Высоких норсираев не называл так эти воды. Они гораздо чаще именовали их «Охни», кондским словечком, означавшим «Привязь». Огромный морской рукав, холодный и чёрный, тянулся перед ними. Волны взбивались в пену о низкий берег. Чайки, крачки и множество других птиц, казалось, впали в какое-то безумие, беснуясь над этими водами. Некоторые скользили в потоках незримого бриза, остальные же носились прямо над поверхностью, бросаясь вниз целыми стаями, возбуждённо галдя и пугаясь ими же и устроенной суматохи. Крики кормящихся птиц неслись по ветру, так глубоко, так отчаянно пронзая пустоту осеннего неба, что приблизившиеся Мимара с Акхеймионом замерли, потрясённые этим шумом и гамом.
Невзирая на усталость, спутники, хоть и не испытывая никакого желания разгадывать загадки, поневоле задумались, откуда взялась вся эта птичья орда. Ветер колыхал плотно росшие у их ног травы, хлопая спутанной порослью скраба и сумаха, словно пыльными одеялами.
Акхеймион вскрикнул первым, ибо взгляд его случайно уловил это, а затем он уже видел их повсюду – неисчислимые туши, забившие устье. Целые гниющие плоты из застрявших на мелководье разбухших, колыхающихся тел, источающих в воды Привязи потоки разлагающегося жира. Простёршиеся до горизонта бесконечные множества, заполняющие глубины, втягивающиеся в завихрения размером с города – чудовищные круговороты из пропитанного влагой и разорванного в клочья мяса.
Старый волшебник так и сел, взгляд его дрожал от волнения. Мимара медленно опустилась рядом с ним на колени. Её взгляд, даже вроде бы остановившись на нём, поневоле тянулся к открывшемуся зрелищу. Блуждающее облачко заслонило солнце, и изменившееся освещение позволило увидеть ободранные лица утопленников, а также изредка встречающиеся среди них бородатые человеческие физиономии и одетые тела, покачивающиеся среди по-рыбьему белёсых масс.
Акхеймион ошарашенно таращился на девушку.
– Келлхус… он… кажется, нашёл способ… способ уничтожить Орду… – Он почесал голову, взгляд его всё ещё метался. – Возле Даглиаш. Да-да… Помнишь то чёрное облако, что мы видели на горизонте, когда покидали Ишуаль. Это могло случиться у Даглиаш… причина этого.
Она моргнула, и её взгляд, наконец, сосредоточился на нём.
– Не понимаю.
Прежние соображения быстро всплыли в его памяти.
– Река Сурса впадает в северную часть Туманного моря. Она должна была остановить шранков в тот момент, когда Ордалия оказалась на подступах к Даглиаш. У Келлхуса не было иного выбора, кроме как сразиться со всей Ордой целиком… и найти способ одолеть её.
Оглянувшись, Мимара бросила короткий взгляд на бесконечные пространства, забитые дохлятиной. В какой-то момент она даже начала теребить кончиками пальцев чешуйки своего шеорского доспеха, потирая живот.
– Значит, это Орда…
– А чем ещё, по-твоему, это может быть?
Она посмотрела на него гораздо пристальнее, чем это могло бы ему понравиться.
– Значит, мой отчим уже на пути к Голготтерату.
Стиснув зубы, он кивнул. Им нужно́ кирри, подумал он. Им нужно спешить.
Миру приходит конец.
– Я могу перенести тебя через протоку… – начал он, терзаясь предощущением старых и неразрешимых противоречий. Он едва не рыдал, глядя на неё, одетую в гнилые шкуры и тряпки, на её спутанные, обрезанные волосы, её глаза, сверкающие безумием с овала замаранного лица…
Находящуюся в тягости. Носящую дитя – его дитя!
– Но тебе придётся отказаться от этих проклятых безделушек.
Обида, нанесённая ответными словами, его потрясла.
– Они таковы для тебя лишь потому, – сказала она, – что ты сам проклят.
Глава пятая. Агонгорея
Люди всегда стоят на самом краю человечности – обрыв так близок, а падение так губительно. Сущность же всей касающейся этого вопроса риторики заключается лишь в искусном использовании верёвок и лестниц.
– Первая Аналитика Рода Человеческого, АЙЕНСИС
Как кремень они отколоты, Как кремень они отточены, А люди лишь ломают их, Отсекая кромку.
– Рабочая песня скальперов
Ранняя осень, 20 Год Новой Империи (4132 Год Бивня), Голготтерат
Четыреста лошадей были забиты на мясо той ночью, многие из них весьма жестоко – так что стражу за стражей лошадиные крики пронзали и рвали на части темноту. Множество людей, будто опьянев, пустились в пляс, подражая этим воплям и изощряясь в нелепых пародиях, особенно те из них, кому пришлось пожертвовать собственным животным. Лишь колдовские огни пылали в ту ночь, ибо несмотря на то, что братоубийственная резня всё так же продолжалась, сжигание вещей оказалось под запретом. Судьи шествовали среди них, одновременно и требуя соблюдения благочестивых обрядов, и призывая к празднеству. Рога торчали, воткнутые в горизонт, словно какой-то нечестивый изогнутый Гвоздь, пронзивший истерзанное лоно Эарвы, ядовитый шип, напитавший своей заразой всю историю и древние сказания, – шип, что им надлежало выдернуть. Но, невзирая на всё их фанатичное рвение и пыл, сами Судьи казались какими-то неубедительными и даже лживыми. Лошадиная плоть не могла утолить терзавший людей голод, ибо казалась холодной, даже когда шипела от кипящего жира, а куски её застревали в горле, будто комки сырой глины, ложась в желудки пустым, лишь только досаждающим грузом. Всю ночь, к ужасу тех, кто наблюдал за этим со стороны, тысячи людей выворачивало их вечерней трапезой.
Однако же той ночью лишь немногих попытались покалечить или убить. Хотя безнадёжный, угрюмый голод занимал их мысли в большей степени, чем что-либо ещё, мужам Ордалии при этом стало намного сложнее сосредоточиться на какой-то конкретной цели. Хотя стража и сделалась гораздо менее бдительной, жажда воинов пожирать и поглощать оказалась разбавленной множеством иных нечестивых желаний. Обряды и церемонии крошились, как хлеб, рассыпались, словно песок. Мучаясь тошнотой от съеденной конины, несметное число воинов искало уединения, а не собраний и сборищ. Скорчившиеся и терзающиеся где-то во тьме своими скорбями, издающие сдавленное рычание, изводящиеся мыслями о Мясе, они одновременно испытывали и неподдельный экстаз, и подлинный ужас…
Гвоздь Небес сверкал в безоблачной выси над их головами, омывая разгромленные шатры и палатки своим яростным светом, казавшимся ещё более зловещим в том, не имеющем стен и границ склепе, каковым являлась Агонгорея.
Рога сияли ртутным блеском на темнеющем горизонте – устремлённый в небеса мерцающий серп, к которому будто бы сходились все границы и направления, и его столь же тускло переливающийся, но словно слегка склонившийся к земле брат-близнец.
* * *
– Как ты не видишь этого, дядюшка? Этот голод не что иное, как Кратчайший Путь…
Экзальт-генерал ошеломлённо уставился на Кайютаса. Священные гобелены смутно проступали среди теней, словно целое сборище соглядатаев. Когда же цветущее и благоуханное прибежище его Господина и Пророка сделалось вонючим, пропитавшимся по́том обиталищем мужеложца?
– Отчего мы торгуем богами, будто специями? – продолжал давить имперский принц. – Почему философы неустанно оспаривают всё абстрактное? Плоть, дядюшка, – он шлёпнул себя по обнажённому бедру, – именно в мясе коренится всякая наша мера. Блаженство потворствовать, противостоящее блаженству отвергать, – и то и другое пребывает в нашей плоти! Как ты не видишь?
Ведь отшельник в конечном счёте ничем не отличается от безумного вольнодумца – и тот и другой просто слабаки, не решившиеся сражаться во имя империи и вынужденные изощряться в поисках иного пути к подобию власти.
Те вещи и события… которым ему довелось стать свидетелем – окровавленные гаремы, люди, нанизанные и сплетающиеся в клубки по всему лагерю. Блестящая от крови красота, трепещущая и содрогающаяся у каждого кострища. В какой-то момент он словно бы раскололся на части, став существом, которое, ни к чему не прикасаясь, просто наблюдало за тем, как Пройас Больший, беспрепятственно резвясь, разнузданно бурлит и клокочет… Ему пришло в голову, что он, возможно, опустил своё лицо в пламя, более жаркое и высокое, нежели ему привычное, и, взирая сейчас в некотором смысле и глубже и основательнее, смог увидеть, что жизнь, в сущности, есть не более чем способ ползать и пресмыкаться в этом жарком пламени. В любом случае моменты, которые он наблюдал и проживал как единое существо, становились всё более редкими…
И невыносимыми.
– Довольно! – вырвалось у него. – К чему ты ведёшь?
Он что-то упускал. Во всём этом крылось нечто большее…
– К тому, что тебе уже и так известно, дядюшка.
– И что же мне известно?
Лицо имперского принца проступало в сумраке бледным пятном, обрамлённым льняными прядями. И выглядело оно… плотоядно.
– Что-то необходимо есть.
* * *
Искусный полководец Триамис Великий когда-то написал ставшие знаменитыми строки о необходимости держать в безжалостном кулаке ослабленный поводок.
«Возлюбленный Бог Богов, ступающий среди нас…» – возглашал хор кастовых нобилей голосами, наполненными глубокой торжественностью, но приправленными также и некой непринуждённостью, нарочитым пренебрежением нюансами церемонии, дабы избежать её превращения в пустой маскарад… «Неисчислимы твои священные имена…»
Чтобы принимать власть своего командира, люди всегда должны чувствовать его готовность и способность принудить их – твёрдую руку, грозящую в любой момент придушить любого воина в отдельности. Знать, что каждый из них может за любое нарушение быть выбранен, высечен или даже казнён. До тех пор пока к этому имелись основания, воины признавали подобное право за своими командирами. Дисциплинированное войско было войском победителей, и посему наказание, которому подвергались нарушители, оставалось предпочтительнее массовой гибели на поле боя. Но если оснований для наказания не было, или же его мера не соответствовала тяжести проступка, или, скажем, те преступления, за которыми последовала кара, рассматривались большинством как взятие законных трофеев – должного возмещения за тяжкие труды и принесённые жертвы, – то горе генералу, посмевшему чересчур сильно натянуть поводок. Великие полководцы, по мнению Триамиса Великого, обязаны быть столь же великими прорицателями и ораторами, как и тактиками, а среди черт и способностей, необходимых, чтобы блистать на поле битвы, нет ни одной другой, настолько же важной, как умение считывать настроение войска, способность заглянуть в недра его бесформенного бурления и увидеть миг, когда поводок необходимо натянуть, когда ослабить, а когда и вовсе отпустить.
В конце концов, истина заключалась в том, что армии шли туда, куда сами того желали. Предугадывая это направление, полководец лишь имел возможность командовать тем, что и так уже решено, мог выдать неизбежность за одолжение и тем самым превратить мятеж в преклонение перед собой. Великий полководец всегда принимает действия войска, как свои собственные.
Какими бы развратными или преступными они ни были.
И Пройас, прочитавший знаменитые Дневники и Диалоги, когда ему едва исполнилось одиннадцать, и одержавший побед не меньше, чем сам Триамис, изучил этот урок настолько же хорошо, насколько каждый человек изучил собственное дыхание.
Он обязан овладеть происходящим…
Он обязан дать своим людям пищу… если не хочет быть поглощённым сам.
Тяжело дыша, Пройас стоял на привычном для себя месте – справа от пустующей скамьи своего Господина и Пророка. Лорды Ордалии толпились перед ним, заполняя ярусы Умбиликуса и возглашая Молитву, но каждый при этом представлял собой нечто вроде неистовствующего пятна воплощённой скверны – новоявленного Нечистого. Бороды, аккуратно прибранные некогда, теперь свисали им на грудь лохматыми и неряшливыми клоками, напоминающими перемазанные в жире крысиные хвосты. Некогда сиявшие полировкой доспехи ныне отражали лишь неясные формы и тени. Ухоженные когда-то волосы теперь ниспадали на плечи лордов спутанными гривами или же торчали космами во все стороны, точно у каких-то безумцев.
«Да утолит хлеб твой глад наш насущный…»
Но ничто иное не свидетельствовало в той же степени о случившейся с ними перемене, как их глаза – широко распахнутые и ярко горящие, выказывающие всю меру обуявшей само их нутро свирепости. Пройас ощущал на себе их обжигающие взгляды, словно касающиеся его тела звериные лапы – взоры, исполненные враждебного недоверия, свойственного существам, изголодавшимся достаточно, чтобы требовать, дабы их немедля накормили.
«И да суди нас не по прегрешениям нашим, но по выпавшим на долю нашу искусам…»
– Нам нужно вернуться назад, – донёсся чей-то голос из сумрака дальних ярусов – лорд Гриммель. Послышались хриплые возгласы согласия, которые, постепенно нарастая, превратились, наконец, во всеобщий громоподобный ор. Как Кайютас и предупреждал его, Храмовая Молитва под натиском их нетерпения оказалась попранной и отброшенной прочь. Им недостало воли даже на то, чтобы довести обряд до конца.
– Назад к шранчьим полям! – вытаращив явственно вращающиеся в орбитах глаза, вскричал во весь голос лорд Эттве Кандулкас.
– Да! Да! – прошептал Пройас Больший. – Да… Нам стоит вернуться к Даглиаш!
Всё новые и новые голоса присоединялись к нарастающему хору, внушавшему ужас как своей яростью, так и единодушием.
– Никакого возвращения, – возопил Пройас, перекрикивая, насколько это было возможно, поднявшийся шум. – Это приказ нашего Господина и Пророка… Не мой.
Казалось подлинным чудом, что упоминание Аспект-Императора всё ещё обладает весом достаточным, чтобы суметь умерить масштабы их буйства. Ему довольно было единственного взгляда, брошенного на своих братьев – Уверовавших королей, дабы постичь убийственную истину: то, что прежде было собранием славных Имён, ныне стало сборищем бесов.
Безумие правило Великой Ордалией.
Но ещё ни один из них не свихнулся настолько, чтобы противоречить воле Святого Аспект-Императора, во всяком случае пока что. В Палате об Одиннадцати Шестах явственно ощущалась нерешительность. Было почти забавно наблюдать, как они пытаются смириться с настигшим их странным ощущением – будто они, подобно разбушевавшимся зверям, вдруг повисли на натянутом поводке своего Господина и Пророка, дрожа от установившегося напряжённого равновесия между вожделением и ужасом. Одна за другой, личины их превращались в достойные лишь насмешки маски, полные настороженности и явственно читавшегося опасения перед тем, что им внезапно открылось. Чтобы получить возможность пожирать своих врагов, нужно сперва найти их. И, как теперь они поняли, – дабы получить возможность пожирать шранков, сначала следует покориться.
Уверовавший князь Эрраса, Халас Сиройон первым нашёл в себе силы прервать всеобщее тягостное молчание.
– Но никто не видел здесь ни единого следа, – ровно произнёс он. – Сама земля мертва в этом проклятом месте. Мертва до последней частички.
Было ясно, что он имеет в виду. Будучи знакомы со Священными Сагами, все они полагали, что Агонгорея будет изобиловать шранками – и, соответственно, пропитанием. «Подобная, скорее, гниющей шкуре, нежели земле, – уверенно описывала эту местность Книга Полководцев, – грязь, полная воющих ртов». Возможно, во времена Ранней Древности, когда Высокие норсираи удерживали тварей к западу от реки Сурса, дела именно так и обстояли. Но не сейчас.
– Всё так и есть, как сказал Сиройон! – вскричал Гриммель, лицо его раскраснелось от прилива крови, яремная вена проступила на его шее, будто толстый кожаный шнур. – На этом проклятом столе нет ни кусочка!
– Да он, бедняга, вконец оголодал, – крикнул лорд Иккорл, ткнув в сторону графа своим толстым пальцем. – Смотрите! У него сквозь штаны даже ребро выпирает!
Умбиликус, огласившийся громким хохотом, тотчас охватило буйное веселье. Пройас бросил взгляд на стоявшего справа от него Кайютаса, выглядевшего словно юное подобие повелевавшего ими даже сейчас призрака. Нимиль не так-то легко пачкался или тускнел, и посему его ишройские доспехи всё так же переливались серебрящимися ручейками и сверкали лужицами ярких отблесков. В отличие от остальных имперский принц также сумел сохранить в опрятном состоянии и свой внешний вид, неизменно заплетая и умащивая золотистую бородку, а также расчёсывая и приводя в порядок свои струящиеся волосы. В результате всех этих усилий он стоял сейчас перед собравшимися, словно живой упрёк, нежеланное напоминание о том, как распущенность увела их прочь от благодати.
– Наглый холькский пёс! – взревел лорд Гриммель, неуклюже хватаясь за меч.
– Даглиаш! – вдруг завизжал обычно сдержанный сав’аджоватский гранд Нурхарлал Шукла. – Мы долж…
– Да-а! – согласно заорал князь Харапата. – Мы должны вернуться в Дагл…
– Но они же гниют! Как мы мож…
– Мы сдерём с них кожу. Распластаем и хорошенько высушим их. Снова сделаем съедобными.
– Да-да, мы же можем грызть и обсасывать их, как вяленую свини…
– Довольно! – прорычал экзальт-генерал. – Где же ваше благоразумие? Где ваша Вера?
Келлхус всё время готовил его – теперь Пройас хорошо это понимал. Святой Аспект-Император с самого начала знал, что ему придётся оставить Великую Ордалию, предоставив кому-то другому править сим кораблём, преодолевая рифы, воздвигшиеся на пути к Голготтерату.
Что ему понадобится Кормчий.
– Наше благоразумие дожидается нас у Даглиаш, – рявкнул в ответ Шукла. – А мы зачем-то сбежали прочь.
Пройасу не было нужды видеть это, ибо он со всей определённостью чувствовал, как голод корёжит и гнёт их души, искажая само их существо, превращая всё ложное и бесчестное в истину, а идеи, совершенно безумные, заставляя считать подлинным здравомыслием. Например, полагать, будто это сам Бог Богов пожелал, чтобы они ушли прочь из Агонгореи и остались на загаженных равнинах близ Даглиаш, жируя и предаваясь блуду прямо на гниющих шранчьих тушах. Что на свете может быть очевиднее этого? Какая истина может быть непреложнее?
Даже он сам дрожал от предвкушения… ибо это было бы так… так восхитительно.
– У Даглиаш нас дожидается смерть, – взревел он, противопоставляя себя всеобщему устремлению, словно тысяче направленных в одну и ту же сторону игл. – Смерть! Мор! И проклятие!
Вот зачем Анасуримбор Келлхус разбил его сердце и разорвал Пройаса надвое: чтобы экзальт-генерал пребывал как бы в стороне от крамольных шепотков, то и дело возникающих в его собственной душе, а равно и мог бросить вызов подобным подстрекательствам, в случае если они исходили от кого-то ещё. Для подлинной убеждённости требуется быть человеком истинно верующим, готовым ради решения любой возникшей проблемы прибегнуть к догмам и не требующим размышлений аксиомам. Убеждённость всегда исходит из слепоты, что люди величают собственным сердцем.
Их вера – та самая истовая вера, что дала лордам Ордалии силы добраться до Поля Ужаса, сейчас могла их попросту уничтожить.
– Любой дезертир, оставивший Святое Воинство Воинств, – громко произнёс стоявший сбоку от него Кайютас, – кто угодно, вне зависимости от его положения, будет немедленно объявлен законной добычей для остальных!
Келлхус предвидел возникшую дилемму – уж в этом-то Пройас был уверен. Святой Аспект-Император знал о рисках поедания Мяса и, что ещё важнее, знал о сумбуре, который оно вызывает в кичливой душе верующего. И посему он решил до основания разрушить те самые воззрения, что сам же и вселил ранее в души двух своих экзальт-генералов. Лишить их убеждённости, зная, что если слабнет душа человека, то внутри его сердца начинается борьба, поиск оснований и доказательств, достаточно веских, чтобы преодолеть эти противоречия.
Его Кормчему следовало быть Неверующим.
Экзальт-генерал зарыдал, постигнув это.
Сие была сама Причинность. Его Господин по-прежнему пребывал с ним…
В нём.
Люди Юга вдруг застыли, исполнившись какого-то пугающего замешательства. Нурхарлал Шукла внезапно сделался предметом откровенно плотоядного интереса и тут же уселся обратно на своё место, насупленно хмурясь под всеми этими жаждущими взорами. По Умбиликусу прокатилось ощущение всеобщего оценивающего внимания, обращённого лордами Ордалии друг на друга. Люди смаковали свои плотские потребности и желания, внезапно переставшие быть какой-то уж совсем отвлеченной условностью, и вовсю прикидывали – кого же именно из собравшихся стоит считать самым ненадёжным или склонным к предательству.
Голод, с той же лёгкостью, как прежде объединил их, теперь их разделял.
– Довольно! – вновь крикнул Пройас с нотками отцовского отвращения в голосе. – Отриньте прочь мерзкие вожделения! Обратите взор свой к Рогам, что каждый день видите на горизонте!
Сама Причинность. Келлхус остановил свой выбор на нём, ибо в отличие от Саубона в нём была убеждённость, внутренний стержень, который можно было сокрушить и уничтожить. А Кайютас, будучи сыном Аспект-Императора, оставался дунианином – то есть был чересчур сильным, чтобы ослабнуть настолько, как того требовал Кратчайший Путь.
– Это Испытание всех Испытаний, братья мои.
Он ткнул своим огрубевшим пальцем, пальцем воина, указав прямо через замаранные, чёрные стены Умбиликуса в направлении Голготтерата.
– И тощие ожидают нас там! Там!
Свеженькие. Живые. Горячие от текущей в их жилах лиловой крови.
Лорды Ордалии разразились воплями, в той же степени подобными каким-то лающим завываниям, как и одобрительным возгласам.
Лишь он мог совершить это. Лишь Пройас… мальчик, никогда не покидавший Акхеймионовых коленей – не до конца.
Лишь он мог накормить их.
– Ныне Голготтерат – наш амбар!
* * *
В ту ночь в лагере разразились бесчинства и беспорядки. Люди сбивались в банды и к утру успели с бранью на устах перебить сотни «дезертиров», оставив от них лишь груды костей. Последовавшие за этим неизбежные репрессии перетекали в настоящие сражения, обеспечивавшие Судьям ещё больше радостных возможностей для их кровавых Увещеваний. Душераздирающие крики возносились к небесам, изливаясь в бездонную чашу ночи, – вопли страдающей жизни… визги избиваемого мяса.
Однако же настоящий мятеж начался лишь следующим утром, вскоре после того как раздался звон Интервала. Ещё до завершения молитвы, инграульский рыцарь по имени Вюгалхарса вдруг бросил наземь свой огромный щит и взревел, обращаясь к тому единственному, что теперь имело для него хоть какое-то значение, к тому, чего он, по его мнению, уж точно заслуживал, учитывая все невероятные лишения, выпавшие на его долю.
– Мич! – орал он. – Мич-мич-мич!
Мясо!
Будучи сильным, если не сказать могучим воином, тидонский тан одним ударом сбил с ног, а затем скрутил первого Судью, миниатюрного нронийца с забавным именем Эпитирос. Согласно всем сообщениям, Вюгалхарс со своими родичами немедленно начал пожирать несчастного жреца, который, очевидно, умудрился при этом ещё прожить достаточно долго, чтобы разжечь вожделение тысяч, столь по-бабьи пронзительными были его вопли, разносимые ветром. Мятеж, как таковой, начался, когда инграулы, сомкнув ряды, стали яростно сопротивляться отряду из восьмидесяти трёх Судей, явившемуся отбить Эпитироса, и в результате по большей части истребили людей Министрата, осквернив при этом их тела. Трое же Судей и вовсе оказались частично сожранными, разделив участь нронийца.
Айнонское войско – по большей части состоявшее из кишъяти – стояло рядом с инграульскими мятежниками. Едва ли вообще возможно вообразить народы, отличающиеся друг от друга сильнее, и всё же, единожды возникнув, безумие с лёгкостью перекинулось меж их лагерями. Подобно инграульцам, смуглые сыны реки Сайют прогнали прочь своих командиров из кастовой знати и набросились на тех представителей Министрата, которым не посчастливилось оказаться средь них. Сбившись в неуправляемые толпы, они вопили и орали в унисон, тыкая в мертвецов остриями копий и ликуя от вида крови, брызгавшей им на щёки и губы.
Души стали растопкой, а слова искрами. По всему стану Великой Ордалии люди отбрасывали прочь всякую сдержанность и кишащими ордами устремлялись по лагерным проходам, взывая к Мясу и убивая всех, пытавшихся их остановить. Барон Кемрат Данидас, чей отец управлял Конрией от имени экзальт-генерала, находился в лагере ауглишменов – варварского народа с туньерского побережья, – когда случился мятеж. Несмотря на возражения своих младших братьев (советовавших спасаться бегством), он попытался восстановить порядок, чем обрёк на смерть всех сыновей лорда Шанипала. Генерал Инрилил аб Синганджехои, прославленный сын ещё одного прославленного воина времён Первой Священной Войны, почти что сумел пресечь мятеж, распространявшийся среди его собственных людей, лишь для того, чтобы беспомощно наблюдать, как восстановленный с таким трудом порядок вновь без каких-либо причин рассыпается, едва солнце чуть выше поднялось над горизонтом. Генерал остался жив лишь потому, что, подобно большинству лордов Ордалии, не стал препятствовать разрастанию беспорядков иначе, нежели голосом.
За одну-единственную стражу Судей перебили. И характер доставшейся им смерти отяготил и запятнал дикими воплями немало сердец.
Несмотря на всю глубину этого кризиса, боевое чутьё и проницательность не подвели экзальт-генерала. Ещё до того как пришла весть о распространении бунта на лагерь кишьяти, он уже понял, что мятеж вот-вот начнётся повсюду и что Судьями придётся пожертвовать. Первое принятое им решение оказалось в этой ситуации и наиболее значимым: отдать большую часть лагеря беснующимся толпам, сплотив вокруг себя тех, от кого, как он знал, более всего зависела его власть и он сам – адептов и кастовую знать. Он приказал своей разномастной свите, по большей части состоящей из Столпов, а также вообще всем, кто оказался поблизости, поднять его личный штандарт – Чёрного Орла на Белом фоне – на сдвоенном древке, дабы он был лучше виден, а затем, оседлав коней, повёл отряд галопом по периметру лагеря: не потому, что опасался за собственную безопасность – Умбиликус, как позже выяснилось, стал прибежищем для тех немногих Судей, кому посчастливилось остаться в живых, – но поскольку знал, куда обычно устремляются люди, сохраняющие здравомыслие во времена всеобщего безумия, охватывающего военные лагеря – к их окраинам.
Кайютас, во главе нескольких сотен облачённых в алое кидрухилей, присоединил своё знамя с Лошадью и Кругораспятием к его штандарту. Всё новые и новые люди из тех, кто не погиб и не впал в неистовство, время от времени вливались в его отряд, и Пройас, в конце концов, обнаружил, что с ним оказалось большинство оставшихся в Воинстве всадников. Вместе они наблюдали за тем, как Великая Ордалия, содрогаясь, размахивает конечностями, вырезая куски из самой себя. То, что совсем немногие из числа лордов присоединились к своим взбунтовавшимся соотечественникам, было, наверное, не слишком удивительно. Многие из них жили в тени своего Господина и Пророка в течение десятилетий, не говоря уж о годах, и все они, будучи сосудами его власти – имели в конечном счёте те же убеждения, что и Судьи. Даже ввергнутые Мясом в безумие, даже пускающие слюнки от вони сгорающей плоти и военного имущества, даже вглядывающиеся с мучительной жадностью в сцены нечестивого совокупления, лорды Ордалии остались верны своему Святому Аспект-Императору.
Подобно стае волков, кружащей вокруг охотничьей стоянки, они двигались вдоль кромки лагеря – отряд из нескольких тысяч воинов, растянувшийся на целую милю. Они склонились к седельным лукам, в выражениях их лиц и во взглядах голод перемежался с возбуждением и любопытством. Некоторые не могли удержаться от вздохов страсти или же, напротив, задыхались от охватившего их стыда. Некоторые исподтишка плакали, а другие и не скрывали своих рыданий, ибо никто не мог отрицать того факта, что наступает конец. Дальние части лагеря дымились. В ближних вовсю шла резня и творились вещи, ужасающие своею совершенно свинской непристойностью. Кровь кастовой знати текла невозбранно. Судьи визжали, терзаясь обрушившимися на них муками и унижениями, и вопли эти одновременно и питали пылавший в человеческих душах мрачный огонь, и отягощали сердца. Тысячи обезумевших воинов, доспехи и лица которых были вымазаны в крови и нечистотах жертв, издавали хриплый рёв.
– Сколько же? – раздался крик великого магистра шрайских рыцарей, лорда Сампе Иссилиара. – Сейен милостивый! Сколько же душ обрекли себя на проклятие в день сей?!
Живущих и дышащих людей забивали и давили, словно каких-то верещащих червей, извивающихся в лужах собственной крови. Жертвы вспоминали о жёнах и детях, умещая целую жизнь, наполненную заботами и тревогами, в единственный мучительный миг. Они выплёвывали раскрошенные и выбитые зубы, раз за разом пытаясь избежать непрекращающихся ударов и нападений, но лишь разжигали этим пыл своих преследователей. Агмундрмены водружали изуродованные тела Судей на штандарты Кругораспятия, привязывая их к поперечной планке вниз головой, как чудовищную насмешку над символом, который некогда вызывал у них слёзы восторга. Массентианские колумнарии и близко не оказались столь же великодушными, утаскивая своих жертв во чрево палаток, которые можно было легко отличить от прочих по радостно вопящим и ликующим вокруг них толпам. Мосеротийцы отодрали большой кусок холстины от шатра, принадлежавшего по стечению обстоятельств Сирпалу Ониорапу – их собственному лорду-палатину, и с его помощью подбрасывали теперь высоко в воздух тела умерщвлённых ими людей.
Неисчислимые множества ревели и танцевали, взявшись за руки и завывая в унисон, ноги словно бы сами пускались в пляс, празднуя беспримесную чистоту совершённых грехов, прекрасную простоту воплощённого злодеяния. Мужи Ордалии, упиваясь грехопадением, обильно изливали своё семя на осквернённую землю Агонгореи. Полумёртвые, голые, измазанные алой кровью люди лежали у их ног, словно сделанные из какой-то подрагивающей мешковины кули. Они были такими влажными, такими беззащитными и уязвимыми, что звали и манили их к себе, словно зажжённые маяки, словно распутные храмовые шлюхи. А карающая длань Министрата была уже напрочь вырезана из сердца Святого Воинства Воинств.
Адепты никак не проявляли себя, по-видимому, приняв решение устраниться от участия в решении возникшей проблемы. Их палатки, стоявшие поодаль от основного лагеря, оставались островками спокойствия посреди бурных вод, несмотря даже на то, что свайяли были настоящим магнитом, притягивающим к себе множество похотливых желаний. Но колдуны и ведьмы не имели никакого отношения к их мирским обидам и горестям, и несмотря на всю свою бесшабашную разнузданность, мятежникам хватило ума не провоцировать их.
Лорды Ордалии изводили своего экзальт-генерала просьбами призвать Школы, дабы те положили конец бунту, но никто из них не требовал этого с большей горячностью, нежели лорд Гриммель, тидонский граф Куэвета.
– Прикажи им ударить! – рычал он. – Пусть они выжгут из этих греховодников все их пороки. Пусть пламя будет их искуплением!
Экзальт-генерал был возмущён этим безумным призывом.
– Так, значит, ты готов осудить на смерть тех, кто всего лишь действует ровно так же, как ты и сам готов действовать, потакая своим мерзким желаниям? – вскричал он в ответ. – И зачем же? Лишь для того, чтобы самому получше выглядеть в глазах собственных товарищей? Я не знаю никого другого, Гриммель, чьи глаза краснеют от вожделения сильнее твоих и чьи губы растрескались больше твоих, ибо ты их постоянно облизываешь.
– Тогда сожги и меня вместе с этими грешниками! – заорал Гриммель голосом, надломившимся от обуревающих его чувств… и от вынужденного признания.
– А как же Ордалия? – рявкнул Пройас. – Как насчёт Голготтерата?
Гриммель мог лишь закипать да брызгать слюной под яростными взглядами своих собратьев.
– Глупец! – продолжил экзальт-генерал. – Наш Господин и Пророк предвидел всё это…
Некоторые из присутствовавших потом говорили, будто он сделал паузу, дабы схлынул шок, обуявший после этих слов лордов Ордалии. Другие же утверждали, что он и вовсе не прерывался, а так лишь могло почудиться, когда на него упала тень небольшого облачка, путешествовавшего над проклятыми равнинами. И уж совсем горстка заявила, что узрела сияющий ореол, возникший вокруг его нечёсаной, по-кетьянски чёрной гривы.
– Да, братья мои… Он сказал мне, что всё так и будет.
* * *
Согласно требованию Пройаса, Кайютас приказал кидрухилям спешиться и расседлать своих лошадей. Около пятисот полуголодных, качающих головами и трясущих гривами животных собрали у западного края лагеря, а затем плетьми погнали вглубь некогда неистовствующей, а теперь пугающе притихшей утробы бунта. Затея эта была вовсе не настолько удивительной, как могло бы показаться: все мятежи перерастают породившие их причины, втягивая в своё чрево в том числе и тех, кто лишь делает вид, что участвует в творимых собратьями бесчинствах, испытывая, однако, при этом не более чем холодную ярость и только и выискивая повод, способный их окончательно умиротворить. Не считая тех, кто нёс наибольшую ответственность за случившееся, мужам Ордалии требовался лишь некий предлог, дабы отринуть свои обиды и вернуться к благочестивому притворству, которое они так легко отбросили прочь несколькими стражами ранее. Соблюдая осторожность, лорды Ордалии разбредались по лагерю, следуя за лошадьми кидрухилей и прокладывая путь каждый к своему народу или племени. Конское ржание тревожило наступившую тишину, сливаясь в жуткий, вызывающий смятение хор, растекавшийся по равнинам Агонгореи словно масло. Лошади, как ни странно, были не так уж сильно изнурены, ибо сама их способность страдать была рассечена и разделена на струны, и те из этих струн, что причиняли животным наибольшие муки, позволяли играть на них, будто на лютне. При всех своих утверждениях о терзающем их голоде, мужи Ордалии почти не проявляли интереса к конине. Казалось, только творимые беззакония были способны заменить им употребление Мяса, одно лишь порочное ликование, принадлежащее подлинному злу. Лишь чужие мучения могли напитать их, унять их голод…
Грех.
Тем вечером многие тысячи собрались, чтобы глянуть на казнь обвинённых в подстрекательстве к мятежу – около двадцати человек, которые, не считая Вугалхарсы, попали к палачам в большей или меньшей степени случайно. Пройас был готов к осложнениям и к тому, что ему придётся приказать Школам обратить на бунтовщиков всю свою мощь. Но как бы он ни опасался перспективы наплодить мучеников, ещё пуще он боялся показаться слабым и бессильным. И посему кому-то предстояло умереть – хотя бы для того, чтобы возродить в людях страх, в котором нуждается всякая власть.
В соответствии с Законом с «зачинщиков» бунта публично содрали кожу, за один раз срезая её с тела полосками в палец шириной. Меж собственными дикими криками осуждённые раз за разом взывали к своим родичам, то подбивая их вновь восстать, то умоляя послать им в сердце стрелу. Но в отсутствие какого-либо общего, объединяющего всех притеснения, их вопли лишь нагоняли на людей ужас и вызывали паралич, либо же и вовсе провоцировали насмешки и взрывы шумного веселья – хохот, будто бы исходящий от кучки обезумевших глупцов. Большинство воинов счастливо завывали, тыкали в казнимых пальцами и, держась за бока от смеха, вытирали с глаз слёзы, радостно приветствуя натужные визги тех, кого несколькими стражами ранее сами же прославляли и носили на руках. Но некоторые смотрели на происходящее безо всякого выражения, глаза их были широко распахнуты, а сжатые губы превратились в тонкую полоску, словно бы души их полнились неверием к ужасу, ими же и пробуждённому. Экзальт-генерал был среди них. Он вынужденно смотрел на казнь, но не мог отделаться от мысли, что сия показательная экзекуция, долженствующая внушить зрителям в равной мере и почтение и ужас, была для них скорее наградой, нежели наказанием…
Что, следуя какому-то слепому, звериному инстинкту, Ордалия добровольно отдала часть себя самой, дабы накормить прочие части.
Как было установлено, из четырёхсот тридцати восьми умерщвлённых во время бунта Судей почти четыреста оказались частично съеденными. После математических расчётов Тесуллиана лорды Ордалии могли с достаточной степенью достоверности предположить, что по меньшей мере десять тысяч их братьев-заудуньяни в той или иной степени оказались причастны к каннибализму…
Вдобавок ко всем прочим мерзостям, ими совершённым.
* * *
Пройас повелел Столпам установить его кресло на вершине холма, высившегося у южной оконечности лагеря. Там он и сидел в полном боевом облачении, позой своею и видом более напоминая императора Сето-Аннариана, нежели короля Конрии. Кайютас стоял справа, наблюдая за тем, как он всматривается в даль.
– Мы поразмыслим о Голготтерате вместе, – сказал он своему племяннику, – там, где нас сможет увидеть каждый, кто пожелает.
И они взирали на расстилающиеся перед ними свинцово-серые пустоши Агонгореи – бесплодные земли, исчерченные штрихами и изгибами глубоких вечерних теней, отстранённо созерцая Рога, вздымающиеся у изрезанного скалами края горизонта. «Аноширва» называли древние куниюрцы это зрелище, особенно наблюдаемое с подобного расстояния, «Рога Вознесённые». Сидящим так высоко над этой по-трупному бледной равниной их сияние могло показаться чем-то вроде блеска золотого украшения в пупке шлюхи или же воткнутого в сморщенную кожу мертвеца фетиша некого безвестного культа…
Инку-Холойнас.
Голготтерат.
Ужас скрутил его кишки.
Уста увлажнились.
Несколько лет тому назад Келлхус предложил ему представить тот миг, когда, находясь на Поле Ужаса, он увидит Голготтерат. Пройас вспомнил, как горло его сжалось от этого образа, от предощущения, что он находится на этом вот самом месте, только не сидя в кресле, как сейчас, а стоя прямо и будучи одновременно переполненным и яростью и смирением… ибо он сумел добраться так далеко… и оказаться так близко к Спасению.
И вот сейчас он сидел здесь, согбенный и скрюченный, – тень себя самого, отброшенная вечерним солнцем на поражённую проклятием землю.
Он был Кормчим.
Возвышенным над всеми остальными не благодаря своей силе или чистоте своей веры, но из-за того, что потерял всё это, обладая ныне лишь окровавленным дуплом, зияющим в том месте, где прежде у него было сердце.
Солнце скользнуло за алую вуаль, и торчащие из горизонта щепки Рогов вспыхнули подобно каким-то жутким фонарям, подобно маякам, то ли манящим к себе, то ли, напротив, предупреждающим держаться подальше. Золотые изгибы, колющие глаза предостережением своей необъятности, вознёсшиеся так высоко, что, купаясь в свете зари, они могли сиять ярче солнца.
– Будет ли этого достаточно? – услышал он собственный вопрос, обращённый к Кайютасу.
Имперский принц пристально смотрел на него один долгий миг, словно бы желая подавить страсти столь же бурные, как и те, что пылали в его собственной душе. Алое сияние Рогов окрасило его щёки и виски розовыми мазками, вспыхнуло багровыми отсветами в его зрачках.
– Нет, – наконец ответил он, вновь поворачиваясь к сверкающему образу Аноширвы.
– А как же умение направить в нужную сторону всеобщее умопомешательство?
Его ужасало то, что Рога продолжают тлеть всё так же ярко даже после того, как солнце и вовсе умерло, удушенное фиолетовой дымкой.
– Боюсь, эта сила доступна одним лишь пророкам, дядюшка.
* * *
– Разве ты не боишься Преисподних? – будучи ещё ребёнком, спросил Пройас Акхеймиона.
Это был один из тех грубовато-прямых вопросов, что так любят задавать маленькие мальчики, особенно оставаясь наедине с людьми, имеющими физические или духовные недостатки, вопросов неуместных в той же степени, в какой и искренних. А он и взаправду сгорал от любопытства, каково это – обладать такой удивительной силой, обретаясь при этом в тени проклятия.
Лишь взлетевшие брови Акхеймиона в какой-то мере отразили потрясение, что он, возможно, тогда испытал.
– И почему же мне должны грозить адские муки?
– Потому что ты колдун, а Господь ненавидит колдунов.
Всегдашняя, чуточку насмешливая, настороженность в его взгляде.
– А как ты сам-то считаешь? Стоит ли меня покарать?
На прошлой неделе его старший кузен избрал в разговоре с ним такую же тактику – отвечать на любой его вопрос ровно таким же вопросом, и тактика эта обескуражила Пройаса в достаточной мере, дабы он, не раздумывая, перенял её.
– Вопрос в том, что думаешь ты. Стоит ли тебя покарать?
Дородный адепт Завета одновременно и нахмурился и усмехнулся, почёсывая при этом свою бороду с видом, всегда напоминавшим Пройасу о философах.
– Конечно, стоит, – ответил Акхеймион обманчиво беззаботным голосом.
– Стоит?
– Ну, разумеется. Меня бы покарали, скажи я что-то другое.
– Только если я кому-нибудь об этом сообщу!
Его наставник широко улыбнулся.
– Тогда, быть может, тебя-то мне и стоит бояться?
* * *
Что-то необходимо есть.
Что-то посущественнее надежды.
Той ночью Пройас бродил по лагерю, словно военачальник из какой-то легенды, ищущий то ли ключи к сердцам своих людей, то ли ответы на вопросы, приводящие в смятение его собственное сердце. Ночь была такой ясной, что усыпанный звёздами купол, простёршийся над его головой, легко можно было перепутать с небом над Каратайской пустыней. Луна светила где-то на юго-востоке, выбеливая обломки скал и проливая на проклятую землю тени, подобные чернильным лужам. Трижды его окружали тяжело дышащие шайки, и всякий раз эти люди испытывали явственные колебания – стоит ли им учитывать его положение и власть, но он всегда умудрялся ухватить этот миг удивления, это мгновение раздражённой нерешительности и, жестом указав на того из них, кто выглядел самым уязвимым, самым зависимым от терпения и попустительства прочих, того, кого они уже давным-давно изнасиловали и осквернили в сумрачных руинах собственных душ, изрекал: «Господь дарует вам сего человека вместо меня».
Это не было чем-то слишком уж невероятным – отдать кого-то из них им же на съедение, поскольку, по сути, всем им был нужен лишь повод, предлог для того, чтобы сделаться одними из тех, кто наказует зло ради собственного блаженства. И крики, которые слышались потом за его спиной, набрасывали на ночь налёт какого-то нечестивого очарования, ибо они ничем не отличались от криков его жены Мирамис – обнажённой, содрогающейся и бьющейся под ним, дабы доставить ему удовольствие.
Но безумие происходящего ничуть не обеспокоило его.
Великая Ордалия была его ямой, которую следовало заполнить, его желудком, который следовало накормить.
Его Ордой.
* * *
Он выжирал его изнутри – голод, превращавший экзальт-генерала в живую дыру.
Пройас перерыл все вещи Аспект-Императора, притворяясь даже перед самим собой, что ищет доказательства его беспощадной Воли, но не нашёл ничего, что не являлось бы пустым украшением, ничего, что позволило бы узнать хоть какую-то истину о нём.
Он покинул хранилища с одним лишь церемониальным щитом – сделанным словно бы из квадратиков и слегка изогнутым, на манер щитов колумнариев. Особым образом прислонённый к стене в углу обшитой кожаными панелями комнаты, он разбивал его отражение на дюжины образов, поверх каждого из которых виднелся выгравированный и тиснёный знак Кругораспятия. Однако в то же самое время щит также позволял и целиком узреть его отражение – состоящий из этих кусочков и сделавшийся будто бы призрачным лик, превращавший Пройаса в существо, словно бы сотканное из сияющих нитей.
Он, он один был разбит и разделён на куски самого себя.
Не Саубон, не Кайютас…
Он один оказался достаточно слабым, чтобы быть сильным – в это самое время, на этой проклятой земле, на Поле Ужаса.
Он один видел шранков такими, какие они есть. Бледными. По-собачьи горбящимися. Фарфорово-идеальными…
Приходящими в распутное возбуждение от вида и запаха крови.
* * *
Пройас был практически уверен, что за всю историю Эарвы ни один другой человек не принёс человечеству столько смертей, как Анасуримбор Келлхус. Города разрушались и ровнялись с землёй. Пленники вырезались. Сыны и мужья исчезали в бездонной глотке ночи. Еретики сжигались без счёта. Но каждое злодеяние, каким бы горестным или впечатляющим оно ни представлялось, было лишь шестерёнкой в механизме одного-единственного, но величайшего из всех возможных довода: Мир должен быть спасён…
Являлось частичкой Священной Тысячекратной Мысли.
И посему нынешним утром он стоял перед целым океаном лиц, раскрасневшийся и задыхающийся. Великая Ордалия Анасуримбора Келлхуса предстала пред очами экзальт-генерала, а мощь её струилась сквозь него каким-то первобытным, нутряным осознанием бушующей, вздымающейся и ошеломляющей жизненной силы. И он знал, знал, несмотря на боль, которую причиняло ему это ужасающее постижение, что всё, уже совершённое им, являлось именно тем, что и до́лжно было сделать. И в равной мере он понимал, что святость окончательного итога искупает также и безумие всего того, что ещё предстоит совершить. Он стоял на самой вершине сотворённого им же зла и всё же, ощущая себя погружённым в священный внутренний свет, без тени сомнения знал, что свят!
– Вы чувствуете это, братья мои? Чувствуете, как сердце ваше несётся вскачь, словно необъезженный жеребец?
Мужи Ордалии даже пританцовывали от обуявшего их праведного пыла. Их руки и лица давно почернели от палящего солнца, а сами они стали злобными, низменными и убогими. Поедая шранков, они сами сделались шранками, чудовищами, которых поглощали. И теперь, когда он осознал это, он также понял и то, что требуется сделать, дабы направить и вести их, дабы заставить их склониться перед Келлхусом и Величайшим из Доводов…
Жертвы. Это был урок, преподанный ему Мятежом: если он не сумеет предоставить Ордалии жертвы, она попросту возьмёт их сама.
И начнет питаться собой.
– Давайте же явим себя Врагу нашему! Покажем всю нашу силу! Всю нашу смертоносную страсть! Пусть они съёживаются и дрожат, зная, что попадут в наше брюхо! – возопил он каким-то искажённым, монотонным речитативом, вызвавшим гнусные смешки и взрывы хохота, донёсшиеся до его слуха сквозь рёв толпы. Даже сейчас, взглянув немного поодаль, он видел, как воины перебрасываются чьими-то отрезанными головами. – И да предстанем мы пред ними, увенчанные мощью и ужасом!
Рога сияли позади него в свете яркого утреннего солнца, обманывая глаза тем, что, казалось, торчали прямо из обломанных зубьев Кольцевых гор, легендарной Окклюзии, хотя в действительности находились в милях и милях за ними и были при этом созданы искусственно.
– Пусть они узрят нас! Пусть постигнут всю безграничность нашей решимости!
Ещё одно, последнее пиршество – вот и всё, что им нужно.
– Пусть!
– Они!
– Трепещут!
Он окинул взглядом пространства, заполненные бессчетными множествами безумцев. Где бы ни останавливался его взор, он цеплялся за очередную разнузданную сцену: люди, трясущиеся и закатывающие глаза, так что видны одни лишь белки; люди, кромсающие лезвиями клинков собственные конечности, чтобы сделать из своей крови боевую раскраску; люди, роющие землю подобно собакам; душащие и избивающие друг друга, размазывающие семя по себе и своим братьям…
– Мы! Мы – Избранные!
И тут экзальт-генерал ощутил, почувствовал это внутри себя – Оно. Паука, который был Богом.
– Мы! Мы – Освобождённые!
Завладевшего его голосом и дыханием. Извергающего из его бурно вздымающихся лёгких истину в виде какого-то ревущего завывания.
– Нечестивцы, что стали Святыми!
Это казалось таким очевидным… таким бесспорным…
– И мы выберем самую низкую из ветвей!
Будто бы его сердце вдруг превратилось в могучий, необоримый кулак.
– И будем вкушать те плоды, которыми Он – Он! – нас одарит!
Руки его простёрлись над изголодавшимися множествами.
– Вкусим то, что нам уготовал Ад! – возопил он.
И тем самым привёл их всех к неискупимому проклятию.
* * *
Голод натянул их, словно лук. И одно-единственное произнесённое слово отпустило их, как тетиву…
Его слово.
* * *
Его лошадь неслась галопом, почуяв простор и обетование свободы, возможность скакать без помех и препятствий в виде жестоких шпор, и впервые Пройасу казалось, что он может дышать этим выхолощенным подобием воздуха, напоённым запахом земли, лишённой яркого привкуса жизни, почвой, сгнившей до самой своей минеральной основы.
Пахнущей абсолютным основанием.
* * *
Он любил Акхеймиона, душу разделённую, расщеплённую на части. Но какую бы неприязнь Пройас к нему ни испытывал, она проистекала из его собственного ужаса перед этой любовью. Из его собственного внутреннего разделения.
Как и сказал ему Келлхус.
* * *
Едва волоча ноги, Обожжённые тащились по пустошам Агонгореи, точно огромная толпа прокажённых. Их повисшие головы болтались у груди, а лишившиеся кожи участки тел стали ранами. Они пили воду из рек, что текли по этим усеянным костями равнинам, однако же ничего не ели. Они гнили заживо, страдая так, как немногим живущим доводилось страдать, и постепенно превращались в каких-то жутких существ, находящихся на разных стадиях разложения. Они теряли волосы, кожу и зубы. Они блевали кровью прямо на древние ишройские кости.
Шли ослепшие.
Они не столько двигались от берегов реки Сурса через Агонгорею, сколько растянулись по ней тонкой, словно бы нарисованной линией, ибо ни мгновения ещё не минуло, чтобы очередной напоминающий измождённое привидение несчастный не свалился бы наземь, оставаясь порой недвижимым, а порою корчась при последнем издыхании. Лорд Сибавул те Нурвул, пошатываясь, шёл впереди, и шаг его никогда не замедлялся, а взгляд оставался неотрывно прикованным к линии горизонта и ужасающему образу Рогов Голготтерата. Случившееся во Вреолете по-прежнему тлело внутри него, так что он казался человеком в той же мере обуглившимся, в какой и разложившимся. Существом, словно бы хорошенько прожарившимся на горящем в его душе адском пламени. Многими тысячами шли они по его стопам, следуя за постоянством его образа – людская масса, сражающаяся с уничтожающими их одного за другим скорбями, хрипящая и влажная. Ордалия Осквернённых.
Никто из Обожжённых не понимал, что они вообще делают, не говоря уж о том, зачем они это делают.
Всё происходящее было для них чем-то вроде откровения.
И посему ни один из этих страдающих грешников не только не заинтересовался каким-то размытым пятном, появившимся вдруг у северного горизонта, но даже не озаботился хотя бы как следует рассмотреть его, ибо все, кто пытался хоть о чём-то думать и размышлять, давным-давно уже умерли. Сибавул Вака лишь бросил короткий взгляд через пузырящееся влажными ожогами плечо. Он, как и все последовавшие за ним, шёл путём, лишь отчасти пересекающимся с дорогами, которыми следуют живые, и посему продолжал, как и прежде, двигаться к золотым Рогам, оставаясь совершенно безучастным к несущейся на них во весь опор Орде и относясь к ней словно к чему-то не стоящему ни малейшего внимания.
Великая Ордалия явилась с севера, как огромная, хищно рыщущая, тёмная, бурлящая и мерцающая, словно усыпанная бриллиантовой пылью, масса. Не было слышно ни воплей, ни разносящихся по ветру завываний, лишь шум тысяч спешащих, топающих, шаркающих по основанию агонгорейского склепа ног. Обожжённые путники, по-прежнему ничем не интересуясь, тащились вперёд, точно железная стружка, как магнитом притягиваемая золотым кошмаром, возносящимся к небу у горизонта. Расстояние между ними и Ордой сократилось, и те, кто находился в авангарде не поражённого ядом и порчей человеческого скопища, внезапно ускорившись, сорвались на бег. Их бесчисленные лица искажала какая-то болезненная смесь радости и напряжения. Бегущие толпы издавали дикий гогот, будто исходящий от какого-то безумного празднества, и ликующе вопили в предвкушении порочных злодеяний.
Лишь немногие из Обожжённых взяли на себя труд хотя бы повернуться в сторону набросившихся на них родичей и соплеменников.
И грянули чистые на осквернённых. Вздыбившиеся края Великой Ордалии обрушились на рыхлую кромку процессии Обожжённых. Рыдания и визги слились воедино с воплями торжества, пронзив голодное небо всё усиливающимся во множестве и громогласности хором, ибо Святое Воинство Воинств поглощало всё больше и больше верениц и колонн несчастных. Следовавшие в арьергарде Ордалии всадники обогнули побоище с запада, чтобы перехватить ту часть осквернённых, что попытается спастись бегством, но в действительности всё сборище гниющих заживо людей просто безучастно стояло на месте до тех самых пор, пока беснующиеся множества не поглотили их без остатка. Лишь воздух оглашался их криками – душераздирающими и вполне человеческими.
Совсем немногие из Обожжённых обнажили оружие и, если им повезло, были убиты на месте, поскольку представляли для нападавших хоть какую-то угрозу.
Для прочих же ночь станет бесконечной…
Когда тьма, наконец, сольётся на Поле Ужаса в омерзительном союзе с пороком.
* * *
Хоть Нерсей Пройас, Уверовавший король Конрии, экзальт-генерал Великой Ордалии, и скакал впереди, он тем не менее и не думал никого вести за собой. Тут был лишь он, он один – несущийся галопом, растирающий в порошок эту мёртвую землю, что с преодолённым им расстоянием, казалось, становится всё более и более неподвижной, ибо Агонгорея заполняла собою всё сущее, всё, что прозревал ныне его взгляд, не считая разве что проткнувших горизонт Рогов. Великая Ордалия, оставаясь невидимой, маячила, нависала всей своей массой где-то позади него – ужасным гулом, ниспадающим на его шею и плечи подобно развевающимся за спиной волосам.
Первые показавшиеся впереди фигуры поразили его, настолько отвратителен был их вид, настолько понуро и безучастно брели они в сторону Голготтерата – сутулясь и с каждым своим движением словно бы падая вперёд, но всякий раз как-то умудряясь опереться на следующий вымученный шаг.
Обожжённые.
Безволосые призраки, раздетые, лишившиеся кожи в соответствии с той мерой, в какой их поразила порча, осаждаемые тучами мух, шатающиеся тени. Пройас мчался среди них, как беспощадное бронированное чудовище, скачущее прямо по головам убогой толпы, и смеялся в голос над жалкими взглядами, которые бросали на него эти несчастные.
Он обнаружил Сибавула те Нурвул, стоящего в одиночестве на вершине холма, что возвышался над местностью, подобно накатывающейся на берег волне, и едва сумел узнать кепалорского князя, да и то лишь по его древней кирасе и сапогам, отороченным мехом. Князь-вождь стоял, обратившись лицом к западу, а взгляд его не отрывался от двух золотых гвоздей, вбитых в линию горизонта.
Пройас спрыгнул с лошади, наслаждаясь внезапной неподвижностью земли у себя под ногами. Натёртая промежность экзальт-генерала болела и гудела, но теперь это лишь заставляло пылать всё его существо. Заживо гниющий князь-вождь повернулся к нему – видение столь ужасное, что Пройасу почудилось, будто даже просто дыша рядом с ним он загрязняет своё дыхание. Кепалорский князь потерял волосы, не считая нескольких светлых прядей. Язвы не столько проступали на его теле, сколько покрывали его какими-то жуткими одеяниями, состоящими из сочащейся телесными жидкостями зараженной плоти и потому поблескивающими, точно засаленный шёлк. На месте ушей Сибавула остались лишь грязные дыры, но по какой-то причине глаза и кожа вокруг них уцелели, так что казалось, будто он носит самого себя, словно маску, края которой, покрасневшие от воспаления и скрученные точно обгоревший папирус, проходя по верхней части щёк и переносице, каким-то образом приколоты к его светлым бровям.
Наверное, следовало бы обменяться речами.
Вместо этого Пройас, сжав кулаки, просто шагнул ему навстречу и одним ударом поверг этот гнилой ужас к своим ногам. Его естество от прилива крови изогнулось дугой и запульсировало блаженством насилия. Экзальт-генерал, обхватив ладонями гноящиеся щёки князя-вождя, провёл языком по язвам, изъевшим его лоб.
Вкус почвы – солёный и горький. И сладость, сокрытая внутри заражённой плоти.
Пройас уставился на кончики сибавуловых пальцев. Душа короля Конрии металась между ужасом и восторгом. Руки дрожали. Сердце гулко стучало в груди. Он едва мог дышать…
А ведь он ещё даже не начал свой пир!
Он взглянул туда же, куда взирал Сибавул – на запад. Всмотрелся вместе с кепалором в зрелище, что было их общей целью до того, как настал этот день – легендарные Рога Голготтерата, острия из сверкающего золота, заливающие своим палящим сиянием окружающие пустоши. Так долго они оставались вводящим в заблуждение миражом, представлялись какой-то злобной подделкой, золотящейся у горизонта. Теперь же отрицать их громадную, всеподавляющую реальность было уже невозможно.
И, казалось, они вместе поняли это, король и осквернённый князь, постигли вспыхнувшими искрами глубочайшего осознания, высеченными из камня скорби и железа страсти. Рога наблюдали за ними. Он вновь ударил князя-вождя, заставив его взглянуть на восток, дабы тот увидел, как Великая Ордалия поглощает его валящуюся с ног процессию трупов. Вместе они смотрели, как потоки проворных теней хлынули между плетущимися болезненными фигурами и на них. Вместе слышали всё разрастающиеся крики, мигом позже превратившиеся в грохот прилива.
Словно братья глядели они, как брат упивается кровью брата.
– Мы… следуем… вместе, – прохрипел Обожжённый лорд Ордалии. – Кратчайшим… Путём…
Пройас взирал на кепалора, из глаз его текли слёзы, а изо рта слюна.
– И вместе… переступаем… порог… Преисподней…
Экзальт-генерал, задрожав от вспыхнувшего в его чреслах блаженства, очередным ударом вновь поверг наземь князя-вождя.
Подобрал слюни…
И вытащил нож.
* * *
Вкусим то, что нам уготовал Ад.
Честь… Честь это?..
А милосердие… Что есть милосердие?
Умерщвление того, что застряло на этом свете, что трясётся от боли и кровоточит, но всё ещё продолжает трепыхаться, хоть и поражено насмерть. Что бьётся и содрогается. Чья изрезанная и ободранная плоть истекает гноем и слизью.
Что есть милосердие, как не удушение кричащего от страданий?
А честь… Что есть честь, как не жертва, лучше всего послужившая ненасытному чреву хозяев?
Тогда, быть может, тебя-то мне и стоит бояться…
Пройас Больший пребывал в самом расцвете своей безрассудной необузданности… когда осознал, что освободился… когда понял, что нет и не может быть в пределах всего Творения ничего прекраснее, нежели отторжение души от тела.
– Вот я и стал целостным, – шепнул он подёргивающемуся у его ног существу, что фыркало и хрипело, фонтанируя чем-то жидким из своего распотрошённого нутра. – Вот я… и преодолел то… что меня разделяло.
* * *
- Сокрушены даже наши рыдания.
- Даже скорби наши.
- Мы осаждаем то, что к нам ближе всего.
- Роем подкоп под свои же стены.
- Пожираем собственные надежды.
- Изжёвываем до хрящей свое благородство.
- И вновь жуём.
- До тех пор, пока не станем созданиями, что просто движутся.
- Сыновья-подкидыши, об отцах которых известны лишь слухи.
- Души наколоты на коже острыми иглами, прямо сквозь наготу.
- Фрески, твердящие нам, каким должно быть Человеку.
- Тени.
- Дыры, полные мяса.
- Промежутки между лицами и меж звёздами.
- Тени и мрак внутри черепов.
- Дыры…
- В наших сердцах…
- И в наших утробах…
- В наших познаниях и наших речах!
- Бездонные дыры…
- Полные мяса.
Глава шестая. Поле Ужаса
Если нет Закона, нужны традиции. Если нет Традиций, не обойтись без нравов. Если недостаёт Нравов, требуется умеренность. Когда же нет и Умеренности, наступает пора разложения.
– Первая Аналитика Рода Человеческого, АЙЕНСИС
Когда голодаешь, зубы твои словно бы оживают, ибо они так отчаянно стремятся жевать, жевать и жевать, будто убеждены, что им довольно будет единственного кусочка, дабы обрести блаженство. Непритязательность становится по-настоящему свирепой, когда речь всерьёз заходит о выживании. Боюсь, у меня не окажется пергамента на следующее письмо (если, конечно, тебе достанется хотя бы это). Всё, что только можно, будет съедено, включая сапоги, упряжь, ремни и нашу собственную честь.
– Лорд Ништ Галгота, письмо к жене
Ранняя осень, 20 Год Новой Империи (4132 Год Бивня), Агонгорея
Солнечный свет разбивался об эту невиданную землю подобно яичной скорлупе, рассыпаясь осколками и растекаясь лужицами сверкающих пятен. В этот раз она, Анасуримбор Серва, дочь Спасителя, и вовсе упала на четвереньки. Сорвил стоял над нею, шатаясь как от сущности свершившегося колдовства, так и от сути только что произошедшего.
– Ты… – начал он, широко распахнув глаза, в которых плескалось осознание ослепляющей истины, – т-ты знала…
Она, заставив себя встать на колени, взглянула на него.
– Что я знала, Сорвил?
– Ч-что он заметит м-моё…
Он. Моэнгхус. Её старший брат.
– Да.
– Что он… прыгнет!
Серва закрыла глаза, словно бы наслаждаясь светом восходящего солнца.
– Да, – глубоко выдохнув, сказала она, будто в чём-то признаваясь сама себе.
– Но почему? – вскричал Уверовавший король Сакарпа.
– Чтобы спасти его.
– Говоришь как истинный… – с недоверием в голосе едва ли не прошипел он.
– Анасуримбор. Да!
Лёгкость, с которой она отвергла прозвучавшее в его голосе разочарование, явилась очередным непрошеным напоминанием обо всех неисчислимых путях, какими она его превзошла.
– Мой отец подчиняет всё на свете Тысячекратной Мысли, – сказала она, – и именно она определяет, кто будет любим, кто исцелён, кто забыт, а кто убит в ночи. Но Мысль интересует лишь уничтожение Голготтерата… Спасение Мира.
Она подтянула ноги к груди.
– Ты его не любила, – услышал он собственные слова.
– Мой брат был сломлен, – сказала она, – сделался непредсказуемым…
Он бездумно смотрел на неё.
– Ты его не любила.
Было ли это болью? То, что он видел в её глазах? И если даже было, то разве мог он верить увиденному?
– Жертвы неизбежны, Сын Харвила. Не правда ли, странно, что Спасение является нам, наряженное ужасом.
Необычность местности, в которой они оказались, наконец привлекла его внимание. Мёртвые пространства – тянущиеся и тянущиеся вдаль. Он поймал себя на том, что оглядывается по сторонам в поисках хоть какого-то признака жизни.
– Лишь Анасуримборы прозревают суть Апокалипсиса, – продолжала Серва, – только мы, Анасуримборы, видим, как убийства ведут к спасению, как жестокости служат пристанищем, хотя для доступного обычным людям постижения происходящее и может представляться подлинным злом. Жертвы, устрашающие человеческие сердца, видятся нам ничтожными, по той простой причине, что мы зрим мертвецов, громоздящихся повсюду целыми грудами. Мертвецов, в которых мы все превратимся, если не сумеем принести надлежащие жертвы.
Земля была совершенно безжизненной… именно такой, какой она и осталась в его памяти.
– Так, значит, Моэнгхус – принесённая тобою жертва?
– Иштеребинт сломил его, – сказала она, словно подводя под обсуждаемым вопросом черту, – а хрупкость, это свойство, которое мы, дети Аспект-Императора, отвергаем всегда и всюду, не говоря уж об этих мёртвых равнинах. А Великая Ордалия, вероятно, уже может разглядеть Рога Голготтерата, – она подняла указательный палец, ткнув им куда-то в сторону горизонта, – так же, как и мы.
Сорвил повернулся, взглядом проследив за её жестом… и рухнул на колени.
– А я, – сказала она, находясь теперь позади него, – дочь своего отца.
Мин-Уройкас.
До смешного маленькие – золотые рожки, торчащие из шва горизонта, точно воткнутые туда булавки, но в то же самое время невозможно, пугающе громадные, настолько, что, даже находясь у самого края Мира, они уподоблялись необъятности гор. Отрывочные всплески воспоминаний затопили его мысли – сумрачные тени, набрасывающиеся на него из пустоты: очертания рогов, проступающие сквозь дымные шлейфы, враку, исчезающие меж этих призрачных видений. Тревога. Ликование. Они метались и бились внутри его памяти – подобные высохшим пням обрубки сражений за эти золотящиеся фантомы, за это ужасное, презренное и злобное место. Инку-Холойнас! Нечестивый Ковчег!
Она едва не коснулась своими губами его уха.
– Ты чувствуешь это… ты, носивший на своём челе Амилоас, ты помнишь все свершившиеся там надругательства и все перенесённые там мучения. Ты чувствуешь всё это так же, как и я!
Он взирал на запад, разрываясь на части от ужаса, гораздо более древнего, нежели его собственный… и ненависти, всю меру которой он едва ли был способен постичь.
Киогли! Куйяра Кинмои!
– Да! – прошептал он.
Её дыхание увлажнило его шею.
– Тогда ты знаешь!
Он обернулся, чтобы поймать её губы своими.
* * *
Рога Голготтерата беззвучно, но всеподавляюще мерцали вдали. И ему казалось ни с чем несравнимым чудом ощущать свою каменную твёрдость внутри неё, дочери Святого Аспект-Императора, чувствовать, как она трепещет, охватывая собой его мужественность, и дрожит, единым глотком испивая и дыхание из его рта, и недоверие из его сердца. Они вскрикнули в унисон влажными, охрипшими голосами, со всей исступлённостью своей юности вонзаясь друг в друга посреди этой извечной пустоши.
– К чему любить меня? – спросил он, когда всё закончилось. Они соорудили из своей одежды нечто вроде коврика и теперь бок о бок сидели на нём обнажёнными. Сорвил не столько обнимал Серву, сколько всем телом обвился вокруг неё, положив ей на плечо и шею свой обросший подбородок. – Из-за того, что так повелела Тысячекратная Мысль?
– Нет, – улыбнулась она.
– Тогда почему?
Оплетённая его ногами, она выпрямила спину и один, показавшийся Сорвилу бесконечно долгим, миг внимательно всматривалась в его глаза. Юноша осознал, что Серве более не требовалось разделять свою наблюдательность и возможности своего сверхъестественного интеллекта между ним и Моэнгхусом. Ныне он остался единственным объектом для её изучения.
– Потому что, когда я смотрю на твоё лицо, я вижу там одну лишь любовь. Невозможную любовь.
– Разве это не ослабляет тебя?
Её взгляд потемнел, но он уже ринулся вперёд в том дурацком порыве, что часто подводит многих сгорающих от страсти юнцов – в желании знать во что бы то ни стало.
– К чему вообще кого-то любить?
Она закаменела настолько сильно, что он чувствовал себя словно платок, обёрнутый вокруг булыжника.
– Ты хочешь знать, как вообще можно доверять Анасуримбору, – произнесла она, вглядываясь в пустошь, тянущуюся до скалистых рёбер горных высот, будто чей-то голый живот. – Ты хочешь знать, как можно доверять мне, в то время как я готова возложить всякую душу к подножию Тысячекратной Мысли.
Он не столько целовал её плечо, сколько просто прижимал губы к её коже, и та его часть, что имела склонность к унынию, поражалась неисчислимости способов и путей, которыми связаны судьбы, и тем, что даже сами пределы, до которых простираются эти связи, не могут быть познаны до конца.
– Твой отец… – сказал он, дыша столь тяжко и глубоко, что это заставляло его чувствовать себя гораздо старше, если не сказать древнее, своих шестнадцати лет, – остановил свой выбор на мне лишь потому, что знал о моей любви к тебе. Он велел тебе соблазнить своего брата, полагая, что ревность и стыд возродят мою ненависть к нему, дабы я удовлетворял условиям Ниома…
– Однако, будь мой отец одним из Сотни, – сказала она, прижимаясь щекой к предплечью, в свою очередь покоившемуся у неё на коленях, – и то, что сейчас ты воспринимаешь как уловку, обрело бы совершенно иной смысл… нечто вроде Божьего промысла, не так ли?
– О чём это ты?
Она повернулась, чтобы взглянуть на него, и ему вновь показалось подлинным безумием, что он может быть так близок с девушкой настолько прекрасной – вообще любой, не говоря уж об Анасуримборе.
– О том, что именно вера, а не доверие является правильным отношением к Анасуримбору. Принести жертву во имя моего отца – вот величайшая слава, которой может одарить эта жизнь. Что может быть выше этого? Ты же Уверовавший король, Сорвил. Понесённый тобой ущерб определяет меру твоей жертвы, а значит, и славы!
Её слова добавили ему сдержанности, напомнив о том, сколь рискованны ставки. Если бы она узнала, что король Сакарпа, безутешный сирота, был избран нариндаром – кинжалом, который сама ужасающая Матерь Рождения занесла над её семьёй, – то и её отец непременно узнал бы об этом, и тогда Сорвил будет предан смерти ещё до того, как солнце опустится ниже основания этого бесконечного склепа. Факт его состоявшегося обращения, то, что Ойнарал и в самом деле сумел убедить его в близости конца света, а её отец, Святой Аспект-Император, действительно явился, дабы спасти Мир, не имел бы никакого значения. Его убили бы просто для того, чтобы расплести сети заговора разгневанных Небес: он мог припомнить несколько убийств, совершённых именно по этой причине, – как согласно легендам, так и в известной истории!
Анасуримбор Серва, дочь убийцы его отца, женщина, в которую он был влюблён, прикончила бы его без малейших колебаний – так же, как она сделала это с собственным братом лишь одной стражей ранее. Не имело значения, насколько сильно́ его обожание и чиста его преданность – она всё равно убила бы его, если бы только не обманное очарование, дарованное ему Ужасной Матерью… Её божественный плевок на его лице. Лице отступника.
Как долго будет длиться это незаслуженное благословение? Останется ли оно с ним до самой смерти? Или же, подобно всем незаслуженным благам, внезапно исчезнет, причём, разумеется, в самый неподходящий момент?
Он пошатнулся, лишь сейчас осознав абсурдные последствия своего отступничества…
Например, тот факт, что он влюбился в собственного палача.
– А как, – спросил он, – в твоей стране зовутся женщины, любящие глупцов?
Она помедлила всего один миг.
– Жёнами.
* * *
Она забылась сном, Сорвил же бодрствовал, размышляя о том, как это странно, что они – столь бледные, едва прикрытые одной лишь собственной кожей, оставались настолько сильными, настолько невосприимчивыми к тому, что превратило эти места в бесплодную пустошь. Серва рассказала ему, что кое-кто из нелюдей называл эти равнины «Аннурал», или Земля-без-Следов, поскольку отпечатки ног исчезали тут «подобно тому, как исчезают они на прибрежном песке под натиском волн». И действительно – нигде не было видно ни единого следа, хотя повсюду, вперемешку с выбеленными солнцем камнями, были разбросаны искрошенные кости. Однако же при всём этом открытая всем сторонам света безнаказанность их любви казалась им чем-то само собой разумеющимся. Быть как дети, радуясь тому, что дано тебе здесь и сейчас, в особенности пребывая в тени Голготтерата.
Путешествуя по Земле-без-Следов.
– Берегись её, мой король, – предупредил его Эскелес ещё тогда, когда Сорвил впервые оказался в Умбиликусе. – Она странствует рядом с Богами.
Во время их следующего колдовского прыжка он обхватил её так, как это делают любовники, – грудь к груди, бёдра к бёдрам, и ему показалось прекрасным то, как её лицо запрокинулось назад, веки вспыхнули розовым, а изо рта, изрекающего незримые глазу истины, хлынули чародейские смыслы, переписывающие заново Книгу Мира. Волосы её разметались, превратившись в какой-то шёлковый диск, а кожа казалась до черноты выбеленной ярчайшим сиянием Абстракций, голос её, грохоча и вздымаясь, пронизывал саму плоть Творения, но закрытые глаза, напоминающие два озера расплавленного металла, при этом словно бы улыбались.
Осмелившись воспользоваться мигом её страсти, он окунул свои губы прямо в её Метагностическую Песнь.
Они шагнули сквозь вспышки крутящихся и описывающих вокруг них параболы огней. По прибытии Сорвила сбило с толку, что равнина осталась совершенно неизменной, несмотря на то, что они преодолели расстояние, отделявшее их от видимого из исходной точки горизонта. Даже Рога ничуть не изменились, благодаря чему стала очевидна как их значительная отдалённость, так и вся их безумная необъятность.
Она уже вглядывалась в да́ли, изучая горизонт, и он опасливо затаил дыхание.
– Вон там! – крикнула она, указывая на восток. Проследив за её жестом, он увидел какое-то поблёскивающее мерцание, как будто там, вдали, была обильно рассыпана стеклянная крошка. Уверовавший король Сакарпа тихонько выругался, только сейчас осознав, что соединившая их с Сервой идиллия едва ли переживёт возвращение любовников к Святому Аспект-Императору и его Великой Ордалии.
Следующие несколько страж они тащились за своими удлинившимися тенями, Серва безмолвствовала, казалось, целиком поглощённая целью их пути, Сорвил же, щурясь, всматривался в даль, силясь понять, что это всё же за пятнышки и что они там делают. Однако же множество опасностей и угроз, с которыми ему ещё предстояло столкнуться, без конца подсовывало ему вопросы совершенно иные. Что ему следует сказать Цоронге? А Ужасная Матерь – неужели она просто ждёт, всего лишь выбирая момент, когда стоит покарать его за предательство? Отнимет ли она свой дар прямо перед неумолимым взором Святого Аспект-Императора? Он только начал всерьёз задумываться над виднеющимися впереди очертаниями, когда понял, что Серва не столько не замечает его, на что-то отвлёкшись, сколько осознанно отказывается ему отвечать.
Причина такого положения вещей сделалась очевидной, когда они наткнулись на первые окровавленные тела – на кариотийцев, судя по их виду. Отрезанные головы были водружены прямо им на промежность…
Человеческие головы.
Теперь уже Серва помогла ему подняться на ноги. В оцепенении он последовал за ней, ступая мимо сцен, исполненных плотоядной истомы и багровеющего уничижения. Челюсть его отвисла. Сорвил понял, что ему сейчас следовало бы бесноваться и вопить от ужаса, но всё, что он сумел сделать, так это укрыться во мраке намеренного непонимания.
Как? Как подобное могло произойти? Казалось, только вчера они оставили воинство мрачных и набожных людей, Великую Ордалию, которая не столько шла, сколько шествовала, воздев над своими рядами множество знамён, священных символов и знаков, и, храня жёсткую дисциплину, сумела преодолеть невообразимые расстояния. А теперь, вернувшись, они обнаружили…
Мерзость.
Каждый следующий шаг давался без усилий, будто что-то подталкивало его в спину. Он вглядывался в открывшуюся картину, даже когда душа его отвратила прочь взор свой, и, наконец, увидел их – собравшихся, словно пирующие на разодранных мертвецах, возящиеся и ковыряющиеся в их ранах стервятники… скопища людей со спутанными волосами, с неухоженными и взъерошенными бородами, одетых в ржавые, перемазанные кровью и грязью доспехи. Людей, вновь и вновь раскачивающихся над изуродованными телами и творящих с ними вещи… вещи слишком ужасные, чтобы вообще быть… возможными, не то что увиденными. Сорвилу показалось, что он узнал лица некоторых из них, но он не нашёл в себе сил вспоминать имена, да и не желал осквернять их уподоблением существам, представшим сейчас его взору. Нутро его щекотало, будто там, выпустив когти, обосновалась кошка. К горлу подступила тошнота, и его тут же вырвало. Только после этого, мучаясь жжением во рту и кашлем, он почувствовал, что ужас, наконец, пробрал его до кончиков пальцев, а вместе с ужасом пришло и ощущение своего рода безумного нравственного надругательства, чувство отвращения, настолько абсолютного, что это причиняло ему физические страдания…
Даже Серва побелела, несмотря на свойственное скорее ящерицам равнодушие, которым её одарила дунианская кровь. Даже свайяльская гранд-дама шла, неотрывно всматриваясь в благословенную даль, мертвенно-бледная и трясущаяся.
Множество лиц оборачивались к ним, когда путники проходили мимо – окровавленные бороды, какая-то странная недоверчивость, застывшая в глазах, опухшие рты, распахнутые в криках блаженства. Взгляд Сорвила зацепился за неопрятного айнонца, положившего себе на колени голову и плечи мертвеца. Он наблюдал, как воин, нависнув над трупом, запечатлел долгий, ужасающий поцелуй на бездыханных устах… а затем вцепился зубами в нижнюю губу погибшего, дёргая и терзая её со свирепостью дерущегося пса.
Сумасшествие. Непотребство, с подобным которому ему никогда ещё не доводилось сталкиваться.
Это место… Где не было следов, а значит, и троп, которых можно держаться.
Тень коснулась его взгляда, едва заметное пятнышко, подобное скользящему по поверхности мёртвой равнины чёрному лоскуту. Он глянул вверх и увидел кружащего аиста – белого и непорочного. Увидел там, где должны бы были парить одни лишь стервятники.
Да… шепнуло что-то. Будто бы он всё это время знал.
– Вспомни, – сказала Серва, – о месте, куда мы направляемся…
Он повернулся, чтобы посмотреть в ту сторону, куда она указала кивком, и увидел Голготтерат – огромного золотого идола, что, по её мнению, мог каким-то образом сделать этот кошмар воистину праведным и святым…
– Отец понял это… – продолжала Серва, однако он был практически уверен, что она говорит всё это лишь для того, чтобы укрепить собственную решимость. – Отец знал. Он догадался, что так и должно случиться.
– Так? – вскричал Сорвил. – Так?
Какая-то его часть рассчитывала, что его тон будет ей упрёком, чем-то вроде пощёчины, но она уже вернулась к прежним своим непримиримым повадкам. И это ему придётся вздрагивать.
Как и всегда.
– Кратчайший Путь, – сказала имперская принцесса.
* * *
Он продолжал следовать за ней, хоть и подозревал, что она просто бесцельно блуждает. Они пробирались меж биваков, разбитых вокруг тлеющих ям, забитых изувеченной плотью. Шли мимо людей, поедающих что-то. Мимо людей, лежащих в непристойно сладкой истоме в обнимку с осквернёнными ими трупами так, будто они же сами и соблазнили их. И мимо людей, бешено улюлюкающих, разжигая и раззадоривая неистовую ярость сородичей, целыми шайками набрасывающихся на своих жертв. Равнина оглашалась множеством звуков, но голоса были столь разными по тональности и тембру – от рычаний до визгов (ибо некоторые из жертв были всё ещё живы), – что разделяющее их безмолвие словно бы царило над всем, делая эту какофонию ещё более безумной и разноречивой. Зловоние было настолько невыносимым, что он дышал сквозь сжатые губы.
Эта мысль пришла к нему сама по себе – незваной, непрошеной. Он демон…
Сифранг.
И тут Серва сказала:
– Хорошо, что ты веришь.
«Несмотря ни на что», – добавил её ледяной взгляд.
Невзирая. Даже. На это.
Он не верил. Но его также нельзя было назвать и неверующим. Он колебался, качаясь из стороны в сторону под влиянием чужих речей и увещеваний. Порспариан. Эскелес. Цоронга. Ойранал… а теперь и вот эта женщина. Он метался от убеждения к убеждению – хуже придворного шута!
Но сейчас… сейчас…
Какие ещё нужны доказательства?
Зло.
Наконец, он понял всю власть и силу, что коренятся в непознанном. Причину, по которой и жрецы и боги так ревниво относятся к своим таинствам. Неизвестное остаётся непоколебимым. До тех пор, пока сомнения и неоднозначности окружали со всех сторон фигуру Аспект-Императора, и сам Сорвил пребывал в сомнениях, скрывающих за собой Целостность. Не обладая всей полнотой знания, он не был способен отделить себя от тьмы, окутавшей всё по-настоящему значимое. Келлхус казался непобедимым и даже божественным из-за отсутствия свойственных обычным смертным уязвимостей – фактов, которые бы связывали его со множеством вещей, уже известных и познанных.
Но это… Это было знание. Даже обладай он, в противоположность своему мятущемуся сердцу, истовой верой фанатика, Сорвил не смог бы этого отрицать. Ибо оно было здесь… Перед его глазами… Оно. Было. Здесь.
Зло.
Зло.
Грех настолько немыслимый, что, даже просто свидетельствуя его, рискуешь навлечь на себя проклятие.
Вязкое скольжение проникновения. Трепетный поцелуй. Дрожащий кончик языка. Растерзанные тела. Бурлящие животы. Семя, извергающееся на голую кожу и алое мясо.
Чей-то голос, захлёбывающийся от восторга: «Даааа… Как хорошо… Как хорошоооо…»
Увиденное почти физически раздавило его. Прорвавшись сквозь тонкие вуали души, оно вгрызлось в саму его сущность, превратив в оживших змей внутренности и в ножи дыхание, застревавшее в глотке, стоило лишь открыть рот.
Казалось, достаточно лишь на миг смежить веки, дабы высвободить свирепый поток, зревший внутри него, наливаясь яростью, подобной казни, стремлением творить расправу, что есть само правосудие и сама суть воздаяния! Казалось, стоит ему воздеть к небу сжатые кулаки и издать крик, исполненный гнева и отвращения, что разрывали его изнутри, и Небеса тотчас ответят очищающей молнией…
Казалось… всего лишь казалось…
Но он выучил достаточно уроков и потому знал, что в этом Мире боги могут лишь тихо шептать, что они могут являть себя только через посредников, что им требуются инструменты, дабы осуществлять свои извечные замыслы, орудия…
Вроде пророков. И нариндаров.
Аист по-прежнему парил высоко в небесах, цепляясь крыльями за незримые потоки воздуха и медленно кружа над овеществлённым разложением, словно болезненная сыпь выступившим на теле этих мрачных равнин.
Уверовавший король Сакарпа рухнул на колени и скорчился над лужицей собственной рвоты, не обращая ни малейшего внимания на тревожный взгляд Сервы.
Нахлынувшее отчаяние.
Я понял, Матерь…
Мучительное раскаяние.
Наконец, я прозрел.
* * *
Они подошли к холму, вздымавшемуся над пустошью, словно могучая волна, и по его пологому обратному скату поднялись на вершину. Там они нашли человека, сидящего, сгорбившись, на корточках рядом с единственным мертвецом. Сорвилу понадобилось несколько долгих мгновений, чтобы узнать его – столь сильно он изменился: его некогда безупречная борода напоминала спутанный комок водорослей и тины, кожа стала почти настолько же чёрной, как у Цоронги, из-за грязи и высохшей крови, которыми человек был покрыт с головы до ног. И лишь глаза оставались всё такими же карими, но сияли при этом чересчур ярко и неистово.
Сё был легендарный экзальт-генерал… Король Нерсей Пройас.
Серва встала рядом с ним так, что солнце светило ей в спину, и тогда он, моргая и щурясь, взглянул на неё снизу вверх. Чудовищная какофония неслась по ветру – крики и вопли живых, терзающих мертвецов.
– Где мои сёстры? – наконец спросила она.
Пройас вздрогнул, будто что-то ужалило его в шею. Через его плечо Сорвил заметил, что к амулету Кругораспятия, раскачивающемуся у Пройаса на шее, за волосы привязан плевок человеческого скальпа.
– Вернулись… – пробормотал экзальт-генерал, но слова застряли у него в глотке. Прокашлявшись, он сплюнул в грязь блеснувшую на солнце паутинку слюны. – Вернулись обратно в лагерь… – Проницательный взгляд его карих очей, некогда излучавших одну лишь уверенность, на миг опустился, но затем вновь возмутительно пристально уперся ей в лицо. – Совсем обезумели.
Высоко подняв брови, она скептически наморщила лоб.
– А как, по-твоему, следует называть то, что мы увидели здесь?
Улыбка пропойцы. Пройас сощурился, взгляд его подёрнулся поволокой, став при этом даже каким-то кокетливым.
– Необходимостью.
Некогда царственный человек делано рассмеялся, но истина явственно читалась в его глазах, откровенно клянча и умоляя.
Скажи мне, что всё это сон.
– Где отец? – рявкнула гранд-дама.
Взгляд его опустился, борода повисла.
– Ушёл, – ответил человек мгновением позже, – никто не знает куда.
Сорвил вдруг осознал, что стоит на одном колене и тяжело дышит, стараясь посильнее откинуться назад из-за близости распотрошенного тела. Что это было? Облегчение?
– А мой брат, – вновь резко спросила Серва, сердцебиением спустя, – Кайютас… Где он?
Экзальт-генерал бросил через плечо по-старчески измождённый взгляд.
– Да тут… – сказал он тоном столь непринуждённым, будто был занят в это время другим разговором, – где-то…
Гранд-дама отвернулась и начала решительно спускаться с холма, следуя его пологим складкам.
– Племянница! Пожалуйста! Умоляю тебя! – крикнул Пройас, вовсю крутя головой, но не отрывая при этом взгляда от лежащего перед ним догола раздетого трупа – ещё одного одичавшего южного лорда, только какого-то сморщенного и безволосого, словно бы его долго варили.
– Что? – крикнула имперская принцесса. Щёки её серебрились от слёз.
От взора экзальт-генерала, подобного взгляду только что начавшего ходить малыша, у Сорвила перехватило горло.
– Должен ли я?.. – начал Пройас.
Он прервался, чтобы сглотнуть, издав при этом скулящий звук, словно пронзённый копьём пёс.
– Должен ли я… съесть… его?
И гранд-дама, и Уверовавший король могли лишь ошеломлённо взирать на него.
– У тебя нет выбора, – раздался позади них знакомый голос.
Они повернулись и увидели на противоположной стороне склона Кайютаса – его дикое воплощение, – опирающегося на колено и ухмыляющегося. Кровь, как свежая, так и уже свернувшаяся, пропитала, как не мог не заметить Сорвил, его кидрухильский килт прямо в паху.
– Что-то нужно есть.
* * *
Редко…
Сорвил бежал прочь, оставив сестру объясняться с братом. Отвращение, казалось, выскабливало добела его глухо стучащие кости, дыхание кинжалами вонзалось в грудь…
Редко я бываю таким, каким меня желают видеть враги…
Всё это время, понял сын Харвила, он, ни на миг не останавливаясь, куда-то бежал по равнине.
По этой земле. По Полю Ужаса.
Теперь же он, ошеломлённый и оцепенелый, скорее тащился, кренясь и шатаясь, нежели шёл по выродившемуся, опустошённому краю.
Быть человеком – значит быть чьим-то сыном, а быть сыном – значит нести на себе бремя своей семьи, своего народа и его истории – в особенности истории. Быть человеком означает воистину быть тем, кто ты есть… сакарпцем, конрийцем, зеумцем – не важно.
Кем-то… Не чем-то.
Ибо именно это сотворил с ними Аспект-Император своими бесчисленными убийствами и кознями. Согнул все множества человеческих путей, сведя их все по единственному Пути. Разбил оковы, делавшие из людей Людей… и выпустил скрывавшегося внутри зверя.
Нечто.
Отвратную ненасытность, стремление жрать и совокупляться без каких-либо раскаяний или ограничений. Жрать и совокупляться, издавая при этом пронзительные вопли.
Вот… Вот что такое Кратчайший Путь.
Путь сифранга.
Голод безграничный и ненасытный. Не допускающий колебаний.
Оставляя Серву у холма, он надеялся бежать прочь от алчущих толп, но теперь обнаружил по обе стороны от себя ещё большие скопища безумцев, жадно пожирающих человеческую плоть. Он упал на колени, рухнув прямо в эту, лишённую всякой жизни грязь. Воплощённое зверство, казалось, повисло в воздухе плотной и вязкой, как молоко, пеленой. Мысль о возможном сражении посетила его сердце пылкой надеждой на то, что Консульт не упустит случая именно сейчас явить всю свою давно скрываемую мощь. Думы о гибели и обречённости. И какое-то время казалось, как это всегда бывает с помыслами о бедствиях, что это должно непременно случиться, что на плечи его всё сильнее и сильнее давит груз неотвратимо приближающегося возмездия. Ведь независимо от того, насколько безразличны и безучастны Боги, грехи столь чудовищные и безмерные, как те, что ему довелось засвидетельствовать, не могут не пробудить их…
Но ничего не происходило.
Он оглянулся, бросив взор через поражённые пороком просторы Агонгореи на Рога Голготтерата, сияющие в солнечном свете над буйством вершин Окклюзии. Сорвил мог бы закрыть их золотые изгибы одним своим большим пальцем, но в душе продолжал содрогаться, понимая… помня… всю невообразимость их подлинных размеров. В них чудилась какая-то заброшенность, будто они были совершенно безлюдны и вообще лишены всякой жизни. От Рогов исходило абсолютное безмолвие, и Сорвил вздрогнул от предчувствия, что они давным-давно мертвы. Неужели Ордалия прошла сквозь все безжалостные просторы Эарвы, чтобы осадить ничто – пустоту? Неужели они, подобно безутешному Ишолому, впустую преодолели все эти величайшие испытания?
Он рухнул вперёд. Течение времени, обычно бывшее чем-то вроде пустого каркаса, превратилось в нечто, напоминающее сточную канаву, забитую во время потопа какими-то отвратными сгустками – влажной и хлюпающей мерзостью. Стоило на миг открыть глаза, как взгляд его немедля замечал очередную неописуемую сцену. Воплощённая скверна, исходящая миазмами разложения. Было противно даже просто дышать этим воздухом. Он рыдал, но не был способен даже почувствовать слёз, не говоря уж о том, чтобы понять, что плачет он сам.
Шшшш, милый мой.
Он понял, что лежит ничком на земле. Перед ним, словно изящная ваза, украшенная нежно-белыми лепестками, стоял аист – недвижный, как чистая красота, и безмолвный, как сама непорочность. Его силуэт отбрасывал на бесплодную землю тень, напоминающую жатвенную косу.
– Матерь? – прохрипел он.
Взглянув на него, аист прижал жёлтый нож клюва к своей длинной изогнутой шее. Кровь, понял сын Харвила, следя за алыми бусинками, стекающими с янтарного кончика.
– Ты видишь, Сорва?
– Т-то, ч-что я должен сделать?
– Нет, дитя моё. То, что ты есть.
* * *
От бесчисленных знамён, выделявших различные языки и народы, осталась лишь малая часть. То, что раньше было ровными рядами палаток и разноцветных шатров, ныне стелилось по равнине, словно выброшенный кем-то мусор – местами наваленный грудами, а местами раскиданный. Лагерь представлял собой какой-то грязный бардак – едва ли не издевательскую насмешку над его прежним гордым величием. И был при этом совершенно пуст.
В какой-то момент Сорвил понял, что бродит по месту, в определённом смысле переполненному хаосом, почти настолько же абсолютным, как и безумие, творящееся сейчас там, на равнинах. День клонился к закату. Тени всё удлинялись, своими резкими, тёмными очертаниями словно бы разделяя палатки между собой. Беспорядок и неухоженность бросались в глаза. Разбросанные лошадиные кости. Провисшая до земли холстина палаток. Отхожие места, выбранные из-за близости и удобства. Замаранные одеяла. Всё это выглядело так, будто сквозь лагерь диким потопом прошла какая-то варварская орда, ибо вещи, брошенные в спешке и небрежении, служат таким же ясным свидетельством произошедшего краха, как и вещи, раскиданные и распотрошённые во время грабежа.
Все до единой палатки оказались пустыми, никем не занятыми и брошенными своими владельцами, а все поверхности, как внутри их, так и снаружи, в разводах и пятнах.
Он скитался меж ними, поражённый ужасом, быстро отчаявшись обнаружить тут хоть кого-то или что-то. Знамёна с Кругораспятиями, как и прежде, висели повсюду, но приобрели такой странный цвет и так сильно истрепались, что казались символами какого-то ущербного бога. Сорвилу пришло в голову, что творящееся на равнинах безумие вполне могло оказаться фатальным, что дьявольская одержимость, овладевшая людьми Кругораспятия, может теперь и вовсе не оставить их…
Возможно, он ныне свидетельствует позорный конец Великой Ордалии. Возможно, Воинство Воинств так и умрёт, осознав, что всё это время оно же само и было собственным заклятым врагом.
Первая услышанная им строфа показалась ему обычной шалостью ветра, завыванием воздуха, проносящегося сквозь разруху и тлен. Однако, стоило ему сделать лишь несколько шагов в направлении, откуда доносился звук, как его истинный источник сделался очевидным. То были люди, творящие совместную молитву.
- Возлюбленный Бог Богов,
- Ступающий среди нас,
- Неисчислимы твои священные имена…
Король Сакарпа миновал три стоявших один за другим шатра – покосившиеся и покрытые печально провисшей, давно выцветшей тканью, и увидел небольшой холм, напоминающий торчащий вверх и словно бы поросший щетиной подбородок, ибо всё вокруг него было уставлено множеством импровизированных укрытий. Коленопреклоненные люди заполняли его склоны, все как один обратившие свои лица к вершине, где стоял ведший молитву, но при этом выглядящий, будто какой-то дикарь, Судья – один из немногих выживших, как он выяснил позже, почерневшее лицо которого обращено было вверх, а руки словно бы пытались вцепиться в безучастные небеса.
Молитвенное собрание отказавшихся от пищи.
Молитва завершилась, и все они молча склонили головы, Сорвилу же внезапно стало стыдно, что он один из всех присутствующих стоит на ногах, оставаясь столь безучастным и столь… заметным. Несмотря на их растрёпанный и бесноватый облик он знал этих некогда прославленных воинов Трёх Морей. Он по-прежнему способен был отличить айнонцев от конрийцев, а шайгекцев от энатпанейцев. Он различал даже агмундрменов и куригалдеров – столь обширны были его знакомства. Ему известны были названия их столиц, имена их королей и героев…
– Верни его нам! – внезапно завыл, взывая к небесам, безвестный Судья. Страстный пыл искажал его голос так же сильно, как и лицо. – Умоляю тебя, Бог Богов, ниспошли нам нашего Короля Королей.
И вдруг все они, обратив лица к пустому небу, возопили и горестно запричитали, жалуясь, проклиная, моля, а более всего прочего упрашивая…
Умоляя вернуть им Анасуримбора Келлхуса.
Демона.
– Лошадиный Король! – раздался вдруг громкий возглас, в котором звучала такая недоверчивость, что всё собрание до последнего человека погрузилось в молчание. И Сорвилу почудилось, что он увидел его ещё до того, как взгляд сумел выхватить его из сумятицы всех этих почерневших от солнца лиц… лицо друга…
Его единственного друга!
Цоронга стоял там, измождённый и изумлённый.
Они обнялись, а затем, не стыдясь, зарыдали друг у друга в объятиях.
* * *
На Поле Ужаса обрушилась ночь.
Цоронга более не разбивал свой шатёр целиком, но обитал в пределах того пространства, которое мог обеспечить единственный воткнутый в землю шест. Весь простор и даже пышность его обиталища канули в небытие, сменившись куском обычной холстины. Он потерял всю свою свиту до последнего человека.
– Они не вернулись из Даглиаш, – сказал наследный принц Зеума, избегая встречаться с ним взглядом. – Ожог поглотил их. После того, как ты оставил Ордалию, Кайютас держал меня при себе как посыльного, так что…
Сорвил смотрел на него, подобно человеку, вдруг понявшему, что он только что оглох. Ожог?
– Цоронга… что вообще тут произошло, пока меня не было, брат?
Колебания. Взгляд неуверенный, блуждающий где-то понизу.
– Случилось такое… я видел такие вещи, Сорви… – человек почему-то низко склонил голову, – и делал…
– Какие вещи?
Цоронга несколько биений сердца неотрывно смотрел на собственные большие пальцы.
– Ты стал совсем взрослым, – наконец сказал он, озорно глянув на Сорвила. – Выглядишь прямо как нукбару. Теперь у тебя в глазах кремень.
Сорвил вернул на место отвисшую челюсть.
– Как ты справляешься, брат?
Взгляд Цоронги был полон такого затравленного недоумения, что Сорвилу, человеку, ничего не знающему о случившемся, это даже показалось забавным.
– Голодаю, как и все… – пробормотал он. Во взгляде его мелькнуло нечто убийственное. – Сильно.
Сорвил внимательно всмотрелся в него.
– Ты голодаешь, ибо у тебя недостаточно пищи, что тут такого?
– Скажи это своей несчастной кляче! Я ведь не обещал сберечь её, не так ли?
Сорвил смешался.
– Я говорил о шранках. – Странная гримаса, сопровождаемая хрипящим стоном. – Как ты думаешь, чем мы ещё питались всё это время?
– Тощие насыщают лишь тело и только распаляют… аппетит…
Будучи сакарпцем, он знал об опасностях, поджидающих тех, кто употребляет в пищу шранков. Жизнь в Пограничье была слишком трудна, и не было зимы, когда Соггских Чертогов не достигали бы слухи о случившихся там и сям развратных оргиях. Но всё же это были лишь слухи.
– А душа остаётся голодной, – продолжал Сорвил, – и истощается. Те, кто ест их чересчур долго, превращаются в беснующихся зверей.
Цоронга теперь пристально смотрел на него. Самый тяжёлый момент миновал.
– На вкус они словно рыба, – сказал Цоронга, потянувшись подбородком от ключицы к плечу, – и одновременно будто ягнёнок. И у меня текут слюнки от одного упоминания о них…
– От этого можно излечиться, – пробормотал Сорвил.
– Я не болен, – ответил Цоронга. – Те, кто был болен, ушли, последовали за экзальт-генералом прямиком к своему проклятию.
Затем, с несколько преувеличенными ужимками человека, вспомнившего нечто важное, он вскочил на ноги и, пробравшись сквозь палатку, начал рыться в недрах своей молитвенной сумы.
Сорвил сидел, чувствуя лёгкую досаду, что этот порыв Цоронги отвлёк его от размышлений над материями гораздо более важными. Он впервые понял всё безумие, всю сложность положения, в котором оказалась Великая Ордалия, ибо тот факт, что путь её пролегал по этим проклятым землям, означал, что им попросту нечего есть…
Не считая своих лошадей… своих врагов…
И самих себя.
Несколько мгновений ему казалось, что он не может дышать, ибо ужасающая логика этого предположения была совершенно очевидной.
Кратчайший Путь…
Всему происходящему, даже этим грехам, какими бы дьявольскими и чудовищными они ему ни представлялись, отведено своё место. Они были не чем иным, как необходимыми жертвами, вызванными обстоятельствами, а всё их невероятное безумие лишь в полной мере соответствовало тем невообразимым целям, которым они призваны послужить…
Может ли это быть так? Может ли быть, что всё, чему ему довелось стать свидетелем – действия и события столь мерзостные, что рвота сама по себе извергается из животов непричастных, – суть просто… неизбежные потери?
Величайшая жертва?
Биения его сердца отсчитывали время, на которое остановилось дыхание.
Знал ли Аспект-Император о том, что всем этим душам предначертано сгинуть на сём пути.
– Да! – завопил Цоронга в каком-то диком ликовании. – Да!
И что это говорит о противнике Келхуса – Консульте?
Кипящий гул древних, обрывочных воспоминаний…
– Он здесь!
Могут ли они и в самом деле быть настолько злобными, мерзкими и нечестивыми – да и кто угодно вообще? Может ли существовать зло настолько чудовищное, чтобы это было способно оправдать любые злодеяния, любые зверства, способствующие его уничтожению?
Ты чувствуешь это… ты, носивший на своём челе Амилоас…
Сорвил оцепенело взирал на задубевший, словно язык мертвеца, мешочек в руке Цоронги. Видневшийся на коже бледный узор был всё таким же запутанным, каким он его и запомнил – полумесяцы внутри полумесяцев, подобные Кругораспятию, но расколотому на куски и сваленному одной беспорядочной грудой. «Троесерпие» – как-то назвала его Серва. Древний знак Анасуримборов.
– Некоторые утверждают, что Аспект-Император мёртв, – свирепо бормотал Цоронга, в его диком взгляде чудились образы гнева и насилия, – но я-то знаю – он вернётся. Я знаю это, ибо мне известно, что ты нариндар! Что Мать Рождения избрала тебя! И он вернётся, ибо вернулся ты. А ты вернулся, ибо он не умер!
Внезапно воздушная невесомость мешочка, вмещающего в себя железную хору, показалась ему чем-то странным и даже нелепым. Они были словно пух…
В этот момент он не понимал ничего, кроме того, что ему хочется разрыдаться.
Что же мне делать?
Пухлые чёрные пальцы обхватили его бледную руку, а затем сдавили ладонь, заставив его взять мешочек.
Какой-то ленивый жар, казалось, сгущался меж ними.
– Вот так, вот так, я знаю… – выдохнул Цоронга.
Его тело, длинное и гибкое, дрожало, как и собственное тело Сорвила.
– Знаешь что? – пробормотал юноша.
Игривая улыбка.
– Что мы с тобой пребываем там, где не существует греха.
У Сорвила не возникло желания отстраниться, и это послужило для него причиной ужаса столь же сильного, как и всё, что ему довелось увидеть и о чём помыслить этим днём. Взгляд его в каком-то оцепенелом изумлении изучающе блуждал по страстной ипостаси своего друга.
– Что ты имеешь в виду?
Проблеск чего-то давно ушедшего в его карих глазах.
Му’миорн?
– Я имею в виду, что есть лишь одно правило, что ограничивает нас, и лишь одна жертва, что мы обязаны принести! Убей Аспект-Императора!
Они обменялись долгими взглядами. Настойчивым, с одной стороны, и притворно-недоумевающим – с другой.
Я плачу, ибо я скучал по тебе.
– Всё остальное – свято… – с волнующим неистовством в голосе выдохнул Цоронга. И действительно казалось, что всё уже решено. Зеумский принц смахнул прочь свет фонаря.
Сильные руки во тьме.
* * *
Обнажённые, они лежали во мраке палатки, потея, несмотря на холод.
Даже когда они закончили, его метания никуда не делись.
Его жизнь во всех отношениях была словно бы какой-то подделкой. Вечно спотыкаться, бросаться из стороны в сторону, следуя за решениями, что, считаясь твоими собственными, на деле всегда проистекают из того, кем ты являешься. Различие между этими двумя источниками заключалось в том, что в действительности все его решения словно бы исходили из некого небытия, и события в итоге вечно шли кувырком, приводя к изгибам и поворотам – к неожиданностям, которые, если задуматься, ничуть не удивительны. И вот уже ты, задыхаясь от боли в сердце, оказываешься погружённым в пространство какого-то стылого оцепенения, понимая, что впрямь существуешь, лишь пребывая в укрытии, построенном из собственных вопросов. В укрытии, которое подобные призракам глупцы вроде тебя называют размышлением.
Задыхаясь в отсутствие сердцебиения, ты будто бы возникаешь из ниоткуда одновременно с собственным пробуждением и вдруг обнаруживаешь… что просто делаешь… нечто…
И удивляешься, что у тебя некогда был отец.
Тело Цоронги в темноте казалось бесконечным, сплетающимся, горячим и бурлящим какой-то лихорадочной энергией – гудящей и пульсирующей. Огромная рука схватила его запястье и притянула занемевшие пальцы к напряжённой, закаменевшей дуге его фаллоса. Простое сжатие заставило Мир загудеть и взреветь, закрутившись вокруг него в невозможной истоме. Цоронга, снова напрягшись, застонал и закашлялся сквозь стиснутые зубы. Он вновь изверг своё тепло пульсирующими нитями, что, закручиваясь в петли, скользили сквозь черноту ночи, сжимая и связывая их друг с другом безымянными и невыразимыми страстями.
– Му’миорн, – прошептал он, пробиваясь сквозь века, настойчиво и упрямо, словно вода, точащая камень.
Они лежали рядом. Какое-то время единственным, что слышал Сорвил, было дыхание его друга. Его глотка болела. За холстиной палатки всё Сущее рассыпалось и рушилось в каком-то вязком безмолвии.
– Подобные вещи постыдны для мужчин в твоей стране.
Это не было вопросом, но Сорвил предпочёл посчитать, что было.
– Да. Ужасно постыдны.
– В Зеуме считаются священными объятия сильных с сильными.
Сорвил попытался было весело фыркнуть в своей старой манере – пытаясь представить лёгким то, что в действительности было попросту неподъёмным.
Но нечто дьявольское оборвало его смех.
– Когда наши жёны спешат с детьми, воины обращаются друг к другу, и тогда мы можем сражаться на поле битвы как любовники…
Эти слова заставили короля Сакарпа с трудом ловить ртом воздух.
– Ведь не нужно раздумывать, чтобы умереть ради любимого.
Сорвил попытался освободиться от его хватки, но могучая рука, ещё сильнее сжав ему запястье, заставила кончики его пальцев пройтись по всей длине налившегося кровью рога, от основания до самой вершины. И он осознал – понял, со свойственной скорее философу глубиной постижения, что его воля была здесь непрошеной гостьей, что он оказался зажатым в челюстях желания, давно поглотившего его собственные.
Что он уже был и ещё будет взят силой, словно дочь завоёванного народа.
– Ты могуч… – сказал человек, тёмный, как эбеновое дерево, человеку белолицему и бледному.
И что он сам стремится к очередному своему поруганию и даже радуется ему, словно какая-нибудь храмовая шлюха.
– И в то же время ты слаб…
И что стыд пожирает его без остатка.
– Я ещё здесь, Сорвил, – сказал Цоронга, поднимая свою пухлую ладонь к его груди, – я здесь, погребённый под безумием… безумием съеденного нами… – он прервался, словно бы ради того, чтобы убедиться, что жертва доверяет ему. – И я умру, чтобы уберечь тебя…
Он сердито смахнул слёзы, которые сын Харвила видеть не мог.
– Чтобы защитить то, что слабо.
* * *
В древних была некая ясность, которой все пытаются подражать. Читать о своих предках означает читать о людях, у которых было меньше слов, и посему они проживали жизни более насыщенные, следуя принципам безжалостным и грубым в своей простоте.
Ясность. Ясность была даром их невинности – их невежества. Ясность, присущая древним, вызывала зависть у потомков. Для них существовало лишь то, что можно взять в руки, а не то, что едва удаётся с великим трудом нащупать за плотной завесой споров и разговоров. Добро и зло не шептали, а яростно кричали из их миров и поступков. Их приговоры были столь суровы, словно выносились богами, а любое наказание – крайне жестоким и даже изуверским, ибо обрушить зло на лик зла и запятнать скверну скверной не могло быть ничем иным, нежели чистейшим благом. На обжалование приговора времени не выделялось, поскольку обжалование не предусматривалось, ибо виновность была аксиомой, неотличимой от самого факта обвинения…
И посему люди эти казались потомкам в той же мере богоподобными, в какой и богоугодными.
И посему мужи Ордалии всё больше отворачивались от предков по мере усугубления своих преступлений. После Свараула и рокового указа об использовании в пищу шранков они, дабы унять томление своих душ, либо потеряли, либо убрали подальше списки предков. Если бы их спросили зачем, то они бы ответили «из-за беспокойства», но истина заключалась в том, что они более не способны были нести на своих плечах груз прошлого и продолжать при этом дышать. Если их предки обретали ясность, проистекавшую из невежества, они, в свою очередь, полагались на замалчивание и отвлечённость.
Один за другим люди Трёх Морей устремлялись прочь от мерзостных дел своих рук, крадучись пробираясь, подобно ворам, по ночной равнине. Они тёрли руками покрытые запёкшейся кровью лица, пытаясь отчистить грязь и похабную мерзость. Мясо, что они, не жуя, глотали, и кровь, которую сосали, выворачивали их нутро столь же яростно и неистово, как их свершения раздирали и калечили им сердца. Многие падали на четвереньки, корчась в тщетных позывах рвоты, захлёбываясь ужасом и страданиями, мучаясь мыслями… Сейен милостивый… что же я наделал?
И он гремел внутри них, словно проходящая сквозь их тело молния, – этот вопрос, что отличает людей от зверей. Грохотал, останавливая сердца, заставляя со скрипом сжиматься зубы и горестно закатываться глаза.
Что же я наделал?
Тревожный ужас сменился сном, а следующим утром их души блуждали чересчур далеко от ног, чтобы мужи Ордалии были способны пройти оставшиеся мили. Тот день, как никакой другой, был посвящён пробуждению и изучению самих себя. А затем в небеса, словно искры погребального костра, вознеслись визгливые крики и завывающие на разные голоса причитания, сочетающиеся в единый, всё возрастающий хор. Ибо они, наконец, осознали факт совершённых ими чудовищных зверств. И стыд, как никогда ранее, разрывал их на части, превращая каждого их них в мясника, рубящего своё собственное сердце, – самого ненавидимого, самого мерзкого и ужасающего. Как? Как им теперь помнить такое? Из тех, кто не в состоянии был одновременно помнить свершившееся и продолжать жить, большинство отказались помнить, но более чем шесть сотен воинов отказались жить, бросившись прямо в разверстую пасть проклятия. Остальные же сжимались в комок во мраке своих походных укрытий, сражаясь с отчаянием, неверием и ужасом, – все те, кто ел человеческую плоть.
Умбиликус оставался заброшенным, дороги и закоулки лагеря пустовали. Повсюду были слышны крики, звучавшие так, словно доносились они из-под тысяч подушек, будучи при этом слишком пронзительными, чтобы те сумели их заглушить. И позади всего этого, словно горные духи, вздымались над гнилыми зубами Окклюзии золотые Рога, сияющие в свете безжалостного солнца и, казалось, злорадно насмехающиеся над ними…
На второе утро они очнулись от того подобия сна, которое им позволили обрести их терзания, обнаружив, что теперь их преследуют кошмары – охотящиеся за ними ужасы этого места. Никто не мог более терпеть землю, носящую их. Бежать прочь с Поля Ужаса стало для них единственной возможностью дышать. Рога ухватили солнце ещё до того, как забрезжило утро – тлеющий золотой светоч, вознёсшийся над иззубренными вершинами Окклюзии. Все взгляды с неизбежностью обратились к нему, полнясь напряжённым ожиданием.
Никто не затягивал гимнов и не возносил молитв… Лишь изредка слышались изумлённые возгласы.
Свернув лагерь, как и всегда, они возобновили свой поход к невозможному видению, попиравшему прямо перед ними линию горизонта. Никто не отдавал приказов. Ни племена, ни отряды, ни колонны не двигались совместно, не говоря уж о соблюдении строя. Никто, по сути, и вовсе не осознавал, что он делает, понимая лишь, что стремится убраться прочь.
И посему Великая Ордалия Анасуримбора Келлхуса не столько двигалась в направлении Голготтерата, сколько спасалась в его сторону бегством.
* * *
Сорвилу, оказавшемуся в лесу, пришлось бы громко кричать, если отец не научил бы его путям Хузьелта-Охотника. Но тот научил, и посему он крался, осторожно ступая по пёстрому подлеску и вовсю подражая мрачному выражению лиц отцовских дружинников. Именно по этой причине он и нашёл ту штуку – шарик из серого меха, лежащий у основания расщеплённого дуба. Хотя мальчик и не знал, что тут случилось, очарование этого мига он никогда не забудет, ибо Сорвил обнаружил тогда, как ему показалось, какой-то волшебный остаток жизни.
Он обожал эти одиночные вылазки – и стал особенно дорожить ими после смерти матери. В лесу царила какая-то леность – во всяком случае в годы, когда шранки держались подальше от Черты. Он мог растянуться в опавшей листве, а иногда быть настолько беспечным, чтобы даже задремать или замечтаться. И пока взгляд его скользил меж ветвей, простёрших свои лапы там, в вышине, он размышлял о том, как великое и единственное ветвится, разделяясь на хрупкое и множественное. Он мог часами вслушиваться в скрипящий и ворчащий хор, исходящий из глубин и пустот лесного полога. Его тело, каким бы тщедушным оно в действительности ни было, представлялось ему достаточно сильным и крепким, и он также чувствовал, хоть и без полной уверенности, что неплохо умеет прятаться и ведёт себя в лесу достаточно незаметно. И, казалось, не было на свете ничего настолько же обычного и при этом настолько же священного, как мальчик, притаившийся в залитом солнечным светом лесу и оставшийся наедине со своим изумлением.
И посему он счёл этот маленький комочек меха подарком – головоломкой, оставленной для него не иначе как самими богами. Он восхищался его невесомой воздушностью и тем, как даже лёгкий ветерок перекатывает шарик по ладони. Он приблизил его к своим глазам и погладил кончиком пальца. Внутри пушистого комочка что-то виднелось.
Шарик раздался в стороны с лёгкостью хлеба, только что вынутого из печи, и он обнаружил, что, укутанные легчайшей шёрсткой, внутри него сокрыты кости – белые, как детские зубы. Какая-то мешанина, напоминающая остов объеденного гусеницами листика, и крошечные ножки, словно бы принадлежащие насекомому. Он вытащил череп, по размеру меньший, нежели ноготь Сорвилова мизинца, и зажал его меж большим и указательным пальцами…
Несколько медленных и сильных биений сердца он ощущал себя подобным Богу, взирающему безжалостным взором на нечто, бесконечно несоразмерное себе.
Он очистил участок земли и разложил на нём содержимое. Дети вечно придумывают себе всяческие задачи и творят воображаемые миры, наделяющие их значимостью. В этот миг он был жрецом – старым и беспощадным, старающимся узреть явственные следы будущего в обломках настоящего, а мех и кости были настолько же необходимы для жизни, насколько насущны для палатки шесты и холстина. Из глубины леса до него донёсся крик козодоя.
Ещё в самом начале он вспомнил, как отец рассказывал ему, что так делают совы – сожрав свою добычу, отрыгивают мех и кости. Всё это время он отлично знал, что нашёл всего лишь сожранную совою мышь, но верил при этом в нечто иное. Он поднял взгляд, выискивая меж воздетых рук дубовых ветвей хоть какие-то признаки ночного хищника.
Но там был лишь шелест листьев и пустота.
Ничто.
Ничто, подумал он, объятый туманом необъяснимой тревоги, ибо ему уже не казалось, что это всего лишь игра. Ничто поглотило мышь.
Переварив всё живое.
И отрыгнув всё косное.
* * *
Поутру их можно было различить довольно отчётливо – торчащий почти вертикально вверх парящий изгиб Воздетого Рога и простирающуюся над незримыми пока ещё далями громаду Рога Склонённого. Обе руки Голготтерата взметались на невообразимую высоту и, оканчиваясь какими-то женственными кулачками, рассекали и разгоняли путешествующие в небесах облака, словно золотыми вёслами, скользящими в мутной воде. Рога высились над сумятицей скал и ущелий, образовывавших кромку огромного кратера, который нелюди называли Вилюрис.
Окклюзия.
Сорвил и Цоронга, навьюченные своим снаряжением, с трудом продвигались вперёд, затерявшись в бесконечных рядах Воинства Воинств. Вооружённые люди, мрачные и воняющие тухлятиной, десятками тысяч тащились по равнине, словно огромный рыбий косяк, время от времени вспыхивающий на солнце ярким серебром. Казалось, сердца их погрузились в какую-то тёмную, стылую воду. Не было слышно ни гимнов, ни молитв, ни криков облегчения или же торжества. Никоторые выглядели так, будто они не способны были даже моргать, не то что говорить. Они с Цоронгой разглядывали склоны Окклюзии, поражённо взирая на руины Акеокинои – древней цепочки сторожевых башен, видневшихся на вершинах иззубренных скал. Протиснувшись меж торчащих собачьими клыками вершин, они присоединились к мириадам воинов, спускающихся по пыльным, усыпанным каменным крошевом склонам с противоположной стороны Окклюзии. Потрясённо и возбуждённо смотрели они, как люди во множестве разбредаются по простёршейся внутри скального кольца пустоши.
Их кишки крутились узлами. Их мысли застыли. Их сердца дёргались и бились, как пойманные верёвочной петлёй жеребята.
– Немыслимо… – пробормотал Цоронга.
Сорвил не ответил.
Они заскользили вниз по осыпающимся гравийным склонам – лишь пара воинов среди многотысячного людского потока, по большей части состоящего из конрийцев, но и их самих и все прочие, следующие за ними и бредущие перед ними несчётные тысячи пронизывал, ошеломлял, а зачастую и заставлял замереть на месте представший перед ними образ… это безумное видение…
Инку-Холойнас.
Исполин, воздвигающийся прямо из геометрического центра Кольца и верхушкой достигающий алого краешка заходящего солнца… Такого крошечного по сравнению с ним.
Ковчег.
До рези слепя глаза блеском полированных поверхностей, вздымались на невероятную высоту пылающие зеркально-золотистые плоскости, отбрасывающие алые отсветы на целые лиги бесплодных пустошей, где, устрашившись, застыли потрясённые человеческие народы.
Из их пошатывающихся теней словно бы выступала багровая кровь.
Как? Как может… подобное… существовать? Иштеребинт в сравнении с этим был лишь грубо сработанным идолом. Как разум мог оказаться способным вознести до самых облаков эти громадные золотые руки? Как могло это сооружение, этот могучий город, заключённый в золотую, по-лебяжьи выгнутую скорлупу, обрушиться с самого небесного свода? Как сумел он взломать и расколоть на куски твердь земную, сам оставшись при этом невредимым?
Холод, пробившись сквозь кости Сорвила, объял его сердце и душу. Амилоас, понял он. Сорвил знал это место, но не как нечто такое, что он способен был вспомнить или о чём рассказать, но так, как след сапога знает оставившую отпечаток подошву. Хоть он и забыл всё, относящееся к Иммириккасу, однако у него осталась память о том, как его заполняли эти бездонные воспоминания, никуда не делись и свойства характера древнего нелюдя, однажды так сильно изменившие само его существо. Он знал это место! Так же как сирота знает своего отца. Как мертвец знает, что такое жизнь.
Это место… это проклятое место! Им было украдено всё.
Рак. Пагуба. Зло, превосходящее любое воображение!
Неоглядные дали, забитые потрясённо взирающими на Рога людьми, расстилались вокруг. Вниз по склонам какой-то чудовищной бородой стекало облако пыли.
Необъятность владеет свойством обнажать и выставлять напоказ тишину, словно бы вытягивая её – разоблаченной и нагой – прямо из окружающей нас безмерности. И посему Сорвил слышал все тысячи бормочущих и топчущихся вокруг него людей так же отчётливо, как если бы сидел, взгромоздясь на окутанную облаками вершину, погружённый в некое непостижимое безмолвие, простирающееся куда-то за пределы человеческого восприятия, и прорастал своими костями в само Сущее.
Нечестивый Ковчег. Величайший кошмар из легенд, обрушившийся на Мир из Пустоты, сверкающий исполин, вознёсшийся над обширной сетью укреплений могучими квадратными башнями и чёрными стенами.
Голготтерат.
– Он существует на самом деле… – выдохнул Цоронга.
И Сорвил понял, понял в мере достаточной, дабы это осознание выбелило костяшки его сжавшихся в кулаки пальцев. Оно всегда было рядом – с тех самых пор как король Харвил погиб в пламени – это место, царящее надо всем и над всеми. Предлогом. Поводом. Обоснованием бесчисленных зверств. Невзирая на всё буйное хвастовство сакарпских Повелителей Лошадей, невзирая на всё их тщеславное чванство, он уже тогда знал, что все они, глядя на громадное войско, явившееся, чтобы низвергнуть их стены, задают себе один и тот же вопрос…
Как? Как могло так случиться, что бабские сплетни и нянюшкины песенки принесут всем нам погибель?
Как могли все Три Моря разом сойти с ума?
Все они, и сам король, и его дружинники, стоя на стенах и бастионах, смирились с тем, что умрут, защищая свой город. И все они дивились и сетовали, что чьё-то безумие и фантазии столь легко и окончательно могут решить их судьбу…
Фантазии, существовавшие на самом деле.
Сердце ударило молотом, и он задохнулся, пошатнувшись на своих, внезапно ставших словно бы жидкими, ногах. Цоронга схватил его, прежде чем он рухнул головой вперёд, и поддержал Сорвила, поставив его перед собой, словно маленького братика или жену.
Напрасно. Харвил умер из-за своей глупой гордыни… напрасно.
В точности как и сказал Пройас.
Земля у него под ногами вновь выровнялась и обрела твёрдость. Какие-то призрачные массы наплывали с края его поля зрения безмолвным, но смертоносным потоком, а расстилающиеся внизу пустоши словно бы вбирали их в себя. Прищурившись, Сорвил рассматривал эти равнины, недоумевая насчёт того, что они оказались скорее чёрными, нежели бледными, какими должны были быть по его представлениям. Но овеществлённый ужас Голготтерата не давал возможности предаваться отвлечённым размышлениям, не позволяя себя игнорировать, как не позволяет этого занесённый для удара кулак. Он властно приковывал к себе взгляды и мысли, даже бесконечно поражённые необъятностью его размеров, грохотал обетованием ужасов, пронзал предчувствием обречённости и пагубы, предощущением осквернения, которому не было равных. Казалось, вот-вот случится нечто катастрофическое, что в любой момент из чёрных железных ворот извергнется новая Орда, что чародеи Консульта возгласят колдовские напевы, обрушив на их головы нечестивый огонь с ощетинившихся золотыми зубцами бастионов, что из Рогов вырвутся, устремляясь вниз, чудовищные драконы и предадут мужей Ордалии пламени и острым зубам…
Он был не одинок в этом ожидании, ибо все вокруг стояли, будто удушенные предчувствием надвигающейся беды. Но миг следовал за мигом, миновало сердцебиение за сердцебиением… и ничего не происходило – не считая того, что взгляд его сместился несколько выше…
Рога. Две воздетые к облакам и достигающие их гигантских руки, заканчивающиеся на невообразимой высоте какими-то заиндевевшими кулачками.
Отблески солнечных лучей переливались на исполинских вертикальных поверхностях, выявлявших и светом, и цветом, и узором нанесённый на них орнамент – изысканный и сложный. Парящие плоскости были испещрены письменами – чуждыми символами и фигурами, каким-то образом без канавок и желобков выгравированными на золоте, переливающимися без мерцания или яркого блеска – так, будто бы где-то внутри этого неземного металла обитала их тень. Вороны, срываясь с чёрных стен и башен Голготтерата, кружили у оснований Рогов, слетаясь к ним отовсюду. Помимо этого, не считая, разумеется, самих мужей Ордалии, не было видно ничего живого.
– На самом деле… – сокрушённо повторил Цоронга, стоявший так близко к Сорвилу, что прозвучавшее в голосе зеумского принца страдание отдалось и в его собственном горле.
Всё. Весь путь, что им довелось проделать с тех пор, когда они входили в отряд Наследников. Все слова и речи, произнесённые во время бесчисленных страж, все горькие упрёки, все утверждения, зачастую одновременно и напыщенные и проницательные, все судорожные уверения и сомнения, разъедающая кости недоверчивость…
Всё закончилось здесь, стиснутое зубами этого места. Ныне они стояли перед голым фактом справедливости оснований, которыми руководствовался их общий враг…
И ошибочностью собственных предположений.
Мужи Ордалии один за другим останавливались перед открывшимся им видением. Воздух наполнился гнилостной вонью, ибо стоило им оказаться в тени мощи столь необъятной и ужасающей, как кишечник подвёл их.
Как?
Как может существовать такое?
Сорвил стоял в облаке пыли, застыв от нахлынувшего на него ощущения, превосходящего обычную человеческую опаску, – от благоговейного трепета, заставляющего втянуть животы людей, узревших бычьи рога, устремлённые в небо, словно дымные шлейфы. Что ещё это было, как не неосознанное поклонение?
Его правая рука стиснула трайсийский мешочек тем же жестом, которым остальные сжимали Кругораспятия и прочие амулеты. Жестом, означавшим безмолвную мольбу о спасении. Рядом с ним Цоронга, прижав руки к вискам, что-то завопил по-зеумски, крик его одним из первых пронёсся над толпами, заглушив поражённый ропот. Затем же раздалась целая какофония – мычание, какие-то обезьяньи уханья и завывания.
Сорвил не знал, когда он опустился на колени, но понимал, почему он это сделал – понимал так ясно, как ничто другое в своей мутной и никчёмной жизни. Зло. Если раньше он размышлял, задаваясь бесконечными вопросами и мучаясь загадками относительно сущности этого места, то теперь, наконец, он чувствовал. Зло – цельное и отполированное. Зло, громоздившееся на зло, до тех пор пока земля не продавила крышку Преисподней. Все нечестивые зверства, что ему довелось увидеть, не говоря уж о мерзостях минувших дней и ночей, были в сравнении с этим местом лишь глупой оплошностью, пьяной выходкой…
Он чуял это.
Десятки тысяч оставшихся в живых мужей Ордалии вскричали в ужасе и изумлении и да – даже в ликовании, ибо они сумели дойти до самых пределов Мира. И узреть, что их Святой Аспект-Император рёк истину.
И они начали опускаться на колени в яростном отречении от этого зла. Уверовавший король Сакарпа раскачивался и рыдал среди них, оплакивая столь многое… Сожаления. Потери. Стыд.
И ужасающий факт существования Голготтерата.
* * *
Они собрались у внутреннего края Окклюзии, сыны человеческой расы, чья жизнь увядает вскоре после их появления на свет, а поколения минуют подобно штормам или накрапывающему дождю. Недолговечные, но плодовитые и потому всегда обновлённые, меняющие народы, словно одежды, живущие в неведении собственных истоков, но страшащиеся погибели. Человечество, во всей своей бурлящей и исполненной беспамятства мощи, явилось, дабы низвергнуть Голготтерат. Возвышающиеся над шайгекцами туньеры, чья кожа пожелтела, будучи изначально слишком светлой. Галеоты, пытающиеся запугать своим грозным видом Багряных Шпилей. Недвижно стоящие нансурские колумнарии, пропускающие мимо ушей все окрики командиров. Айнонская кастовая знать, нанёсшая на щёки белую краску. Тысячи и тысячи их взирали на колющее взгляды чуждое золото – отупевшие от неверия, парализованные ужасом и стыдом…
Люди. Треснувший сосуд, из которого боги испили чересчур глубоко.
Некоторые из них в прошлом были до такой степени склонны к душегубству, что втыкали в ближнего нож за малейшее проявление неуважения, другие же были щедрыми до глупости, неизменно верными жёнам и зачастую голодали, дабы иметь возможность поддерживать престарелых родителей. Но теперь всё это было неважно. Чревоугодники и аскеты, трусы и храбрецы, разбойники и целители, прелюбодеи и затворники – они были всеми ими лишь до того, как стали воинами Великой Ордалии Святого Аспект-Императора. И при всех их бесчисленных различиях им достаточно было ныне единственного взгляда, дабы постичь чьи-то намерения и сообразить станут ли их сейчас приветствовать, игнорировать или же будут на них нападать. Быть человеком означает понимать и самому быть понимаемым как человек, и слепо чтить чаяния и ожидания, дабы и остальные могли вести игру в согласии с этим. Ибо именно так – подражая и вторя друг другу – они и стали сынами человеческими. Невзирая на все их неисчислимые обиды и распри, несмотря на всё то, что их разделяло, они стояли сейчас как один перед сим гнусным идолом.
Великая Ордалия… нет…
Само человечество, ужасающее и благословенное, хилое и ошеломляющее, явилось сюда, дабы истребовать своё будущее у злостных и нечестивых должников.
Один народ, единое племя пришло к вратам Голготтерата, чтобы огнём и мечом испытать на прочность Ковчег и, наконец, до основания истребить Нечестивый Консульт.
Глава седьмая. Привязь
Поведанная кому-то истина означает отказ от собственной выгоды и амбиций и предполагает либо доверие к чужим оценкам, либо равнодушие к ним. Почитание же истины неотличимо от ужаса.
– Третья Аналитика Рода Человеческого, АЙЕНСИС
Ранняя осень, 20 Год Новой Империи (4132 Год Бивня), Привязь
Лицо поднимается из глубин заводи, кажущееся бледным сквозь зеленоватую воду. В окружающей тьме переплетаются, то сходясь вместе, то вновь разъединяясь, пустоты, подобные тонким канавкам, что можно найти под валунами, вытащенными из густой травы. Лишь у самой поверхности юноша с бирюзовыми глазами замирает, будто сдерживаемый какой-то глубинной силой, улыбается и чуть выше приподнимает свой рот. В ужасе Король Племён взирает, как через улыбающиеся губы юноши протискивается червь, проникая сквозь водную гладь. Он чует воздух, извиваясь, точно слепо тыкающийся палец – влажный и непристойный в своей розоватой бледности, скорее свойственной более постыдным частям тела.
И, как всегда, его собственная, не слушающаяся приказов рука протягивается над заводью и в миг звенящего тишиной безумия касается этой мерзости.
* * *
Стук рубящих лес топоров, подобный треску брошенных в огонь кукурузных початков. Гортанные человеческие крики, голоса укоризненные, поддразнивающие, заявляющие что-то на неизвестном ему языке.
Анасуримбор Моэнгхус проснулся от укусов цепей. Прищурившись от проникающего снаружи света, он увидел засаленные шкуры, натянутые на рёбра деревянных опор. Он был гол… и скован кандалами, охватывающими запястья и лодыжки. Цепь, прикреплённая к лишённой ветвей берёзе, превращённой в невольничий столб, грубыми железными звеньями обвивала белокожий торс Моэнгхуса, прижимая его локти к груди.
День был по-летнему жаркий, но в яркости безоблачного неба и сухости воздуха слышалось дыхание осени. Он ожидал, что в якше будет душно, но что-то, возможно запылённые щели на стыках меж кожей и деревом или отверстие в коническом потолке, оставленное специально для проветривания, освобождало воздух от дурных запахов и духоты. Он ощущал себя… чистым, чище, чем когда-либо после Иштеребинта. Вопли и крики, раздающиеся в его душе, никуда не делись, но теперь звучали глухо и откуда-то снизу, будто бы они оказались погребёнными в черноте земли под его ногами. Его захватили скюльвенды – Народ Войны! – но невзирая на их прошлое, полное зверств и злодеяний, он не испытывал страха. Какую боль они могли причинить ему, пережившему знакомство с упырями и претерпевшему все изощрённые пытки Харапиора? Что они могли забрать у него, когда его собственная жизнь висела на нём, подобно свинцовым чушкам? Скюльвенды схватили его – сыны отцова племени, и пусть даже они и отказывались признавать его родство, он был рождён с изначальным знанием о них. Независимо от того, какую судьбу они ему уготовили, какие унижения и страдания, он умрёт, зная, что всё было честно.
Он был свободен! Лишь это имело значение… Всё безумие упырей и Анасуримборов позади. Если оставшейся ему жизни суждено быть краткой, то пусть она будет незапятнанной – чистой!
Он не позволял себе расслабиться, дабы не пробудить нечто такое, чего не в состоянии был описать словами. Сквозь перестук топоров до него доносились мужские и женские голоса. Пытаясь прислушаться, он пониже опустил голову. Они говорили на скюльвендском языке, представлявшемся ему членораздельной версией лая, обычно доносящегося от военных лагерей и биваков. Моэнгхус не понимал ни слова, но откуда-то знал, что они обсуждают именно его. Он увидел очертания человека, присевшего снаружи у входного клапана, а затем просунувшего внутрь два пальца на уровне земли и следующим движением поднявшего их на уровень губ. Моэнгхус заметил предплечье, испещрённое шрамами.
Захвативший его в плен человек наклонился и протиснулся внутрь, а потом, выпрямившись, встал в полумраке якша во весь рост. Следом за ним явилась прекрасная светловолосая женщина. Человек был стар, но видом своим и повадками напоминал леопарда, тело его было почти целиком покрыто шрамами, точно каким-то доспехом. Отметина за отметиной со всех сторон исчерчивали его руки и шею, переходя на щёки, а в нём самом, свернувшись кольцами, словно змея, таилась смертельная угроза, перехватывающая дыхание, заставляющая волосы становиться дыбом, предвещающая увечья и неизбежную гибель. Всё его тело было вызовом – каким-то невероятным боевым кличем. Его сутулые плечи выгибались седлом, кожа на кистях рук своей грубостью напоминала дубовую кору, исчерченную сухожилиями, точно складками дубовины, сами же скрещённые руки выглядели жёстче рога. И бесчисленные свазонды… повсюду…
Земля тут же зашаталась под закованным в цепи имперским принцем, и его кандалы издали щебечущий скрип, когда он попытался сохранить равновесие.
Человек взглянул на него, сверкая бирюзовыми глазами, и воздел свою ладонь вверх, точно разящий клинок. Женщина тут же поспешила к Моэнгхусу, достав грубый ключ, чтобы разомкнуть его оковы. Вблизи она по-прежнему была неописуемо прекрасна.
– Тебе известно, кто я? – рявкнул на шейском человек.
Моэнгхус облизал губы, всё ещё не зажившие после Иштеребинта. Женщина позвякивающей ключами тенью встала справа от него.
– Ты… – он закашлялся, удивившись, что ему больно говорить. – Ты – Найюр урс Скиота.
Жесточайший из людей.
Ледяные глаза взирали на него.
– И что же он, Анасуримбор, сказал тебе про меня?
От столь невероятного поворота событий Моэнгхус начал заикаться.
– Ч-что т-ты… что ты мёртв.
– Он знает, что ты его отец, – раздался сбоку от него голос юной женщины, – и потому трепещет.
Убийственная напряжённость проникла во взгляд человека.
– А кто она такая, знаешь?
– Нет, – буркнул Моэнгхус, всматриваясь в лицо девушки. – А должен?
Смех Найюра урс Скиоты, полный насмешки и одновременно помешательства, звучал словно порождение бойни.
Женщина, заслонив собою холодный свет, наклонилась вперёд, чтобы погладить Моэнгхуса.
– Ну, ты же был совсем ещё малышом, – сочувственно улыбнувшись, сказала она.
* * *
Король Племён приказал на весь день закрывать его лицо плотным капюшоном, руки же у него были скованы за спиной так, что он изо всех сил старался удержаться в седле, оставаясь в полном неведении о крае, по которому ехал на своей смердящей лошадёнке. Капюшон с него снимали лишь ближе к вечеру, когда он вновь оказывался в якше, а кандалы отмыкали только при появлении норсирайской наложницы, юной, едва расцветшей женщины, утверждавшей, что она его мать…
Серве… Имя, всегда пронизывавшее его сердце леденящим холодом.
Ночь за ночью они разыгрывали это безумное представление. Девушка в подробностях расспрашивала Моэнгхуса о том, как прошёл его день, выказывая к нему чистую, целомудренную любовь, а неистовый Король Племён не столько сам играл роль его отца, сколько наблюдал за её играми.
– Думаю, тебе стоит проявлять мудрость и сдержанность. Твой отец чересчур скор на гнев и внушает столь сильный страх, что люди, которые должны бы были просто вверять себя ему, вместо этого шепчутся о нём по углам…
Моэнгхус понимал, что происходит. Ему доводилось видеть, как человек здравомыслящий зачастую потворствует людям безмозглым или помешанным, навешивающим на себя свои верования, будто перья, а затем напыщенно распускающим их, словно павлиньи хвосты. Однако он никогда бы не поверил, что и сам способен принять участие в подобном действе, что может пожертвовать собственным достоинством, дабы попытаться хоть немного смягчить чей-то ужасающий взор. Моэнгхуса смущала и беспокоила та лёгкость, с которой он, отвечая этой по-матерински ласковой любознательности, с одной стороны, никогда не снисходил до того, чтобы поддержать её притворство, с другой – никогда и не осмеливался ему противоречить. Как может душа следовать такому пути, что вечно пролегает меж истиной и обманом?
Его чёртова сестричка, как он точно знал, скорее, задалась бы вопросом о том, как душа может поступать иначе. Но безумие всё равно оставалось безумием, ибо оно наносило ущерб настолько разрушительный, насколько высоко по общественной лестнице восходило. Помешательство, объявшее поля или улицы, заканчивалось, как правило, швырянием камней или поджогами. Но помешательство, охватывающее дворцы, обычно завершалось всеобщей погибелью.
– Прекрати это безумие! – рявкнул он на третью ночь после пересечения Привязи. – Ты мне не мать!
Обольстительная девица улыбнулась и хихикнула, будто бы потешаясь над его наивностью. Возможно, именно тогда он и понял, что её нельзя в полной мере отнести к человеческому роду.
– К чему? – прорычал он, сидя в тени призрака своего отца, стоявшего, скрестив руки, на пороге якша. – К чему вся эта безумная игра?
Моэнгхус почти что поверил, что возникший рядом Найюр воистину умеет становиться невидимым – столь внезапным был удар, повергший его наземь. Железная рука вдавила его щекой в безжизненную грязь. Он ощущал исходящий от легендарного воина жар, чуял идущий от него звериный, мускусный запах, слышал его бычье дыхание.
– Ты – Анасуримбор! – проскрежетал прямо ему в ухо жесточайший из людей. – Не тебе жаловаться на игры!
Его плевок словно бы сочетал из грязи какой-то чёрный знак перед лицом имперского принца.
Каждый удар, обрушивавшийся на его щёки и уши, сопровождался коротким рыком, ибо такова обязанность отцов – бить своих сыновей.
И сквозь все затрещины и оплеухи он слышал её смех, смех своей матери.
* * *
Когда Моэнгхус проснулся, Найюр наблюдал за ним, сидя голым в лучах рассветного солнца, льющегося через порог якша. Король Племён ссутулился, склонившись вперёд, а его скрещённые руки опирались на торчащие колени. Свазонды, казалось, превращали его кожу в чешую, делая отца неким подобием крокодила – столь резко очерчивались белым утренним светом глубокие тени.
– Скюльвендские дети, – сказал он, глаза его сияли, словно два парящих в небе опала, – обучены ненависти, как чему-то главному и по сути единственному в своей жизни. – Он кивнул, словно бы признавая наличие в этой мудрости некого изъяна, не предполагающего, тем не менее, что ей не следует повиноваться. – Да… слабость… Слабость – вот та искра, которую высекает отцовская плеть! И горе тому ребёнку, что плачет.
Жесточайший из людей издал смешок, звук слишком кроткий в сравнении с гримасой, его сопровождавшей.
– Хитрость в том, мальчик, что не бывает на свете ничего неуязвимого. Любая, самая могучая сила иногда садится посрать. А иногда засыпает. Мощь необходимо нацелить, сосредоточить, а значит, всё на свете уязвимо и всё слабо. И посему испытывать презрение к слабости означает питать отвращение ко всему сущему…
И Анасуримбор Моэнгхус внезапно понял то, что, как ему показалось, он и так всё это время отлично знал. Найюр урс Скиота отправился в Голготтерат, к Нечестивому Консульту, рассчитывая унять пламя смертельной ненависти, которую он питал к Анасуримбору Келлхусу. И вот, на своём пути, уже находясь в одном-единственном шаге от возмездия, он вдруг обнаруживает и захватывает в плен Моэнгхуса, сына своего заклятого врага… Это кому угодно показалось бы странным, не говоря уж о человеке, столь одержимом злобой, как его отец. Разве мог он не заподозрить тут какой-то коварный заговор, призванный расстроить его замыслы и уничтожить его самого?
– И тем самым Мир становится ненавистным, мальчик. Просто делается чем-то ещё, что тоже необходимо придушить или забить насмерть.
– Я знаю, что такое ненависть, – осторожно сказал Моэнгхус.
Король Племён вздрогнул и плюнул в яркий отсвет зари, осмелившийся проникнуть внутрь якша.
– Откуда бы? – проскрежетал он. – У тебя были лишь матери.
– Ба! – усмехнулся имперский принц. – Да все люди нена…
Скюльвенд ринулся вперёд и воздвигся над сыном, дыша разъярённо и глубоко.
– Вооот! – взревел он, хлопая себя ладонью по изрубцованным бёдрам, груди и животу. – Вот это ненависть!
Он наотмашь врезал Моэнгхусу по губам так, что голова имперского принца откинулась назад, ударившись о дугу цепей, а сам он тяжко рухнул на безжалостно жёсткую землю.
– Ты весь такой начитанный! – глумился Найюр урс Скиота. – Цивилизованный! Терпеть не можешь вред, причиняемый жестокими забавами! Питаешь отвращение к тем, кто хлещет плетьми лошадей, убивает рабов или бьёт симпатичных жёнушек! Почуял у себя внутри какие-то колики и думаешь, что это ненависть! И ничего при этом не делаешь! Ничего! Ты о чём-то там раздумываешь, хныкаешь и скулишь, беспокоишься о тех, кого любишь – в общем, без конца толчёшь в ступе воду и воешь в небеса. Но ты! Ничего! Не делаешь!
Моэнгхус способен был лишь сжиматься да таращить глаза на нависшую над ним могучую фигуру.
– Вот! – громыхал Найюр урс Скиота, по всему телу которого, налившись кровью, проступили вены. – Читай! – царапающим движением он провёл себе от живота до груди пальцами с отросшими ногтями, напоминающими звериные когти. – Вот! Вот – летопись ненависти!
* * *
Потребовалось четверо кривоногих воинов, чтобы вырвать из земли столб, к которому он был прикован. Он не понимал ни единого слова из тех насмешек, которыми они его осыпали, но был уверен, что они называют его женщиной из-за отсутствия на его коже шрамов. Руки ему завели за спину, накрепко привязав к ясеневому шесту, водружённому поперёк спины, а затем, прицепив конец опутывавшей его верёвки к веренице вьючных лошадок, перевозивших на себе якши, разное имущество и припасы, заставили его, спотыкаясь, плестись за их хвостами весь день. Тем вечером его секли ради забавы, подвергая разного рода унижениям и мучениям до самой темноты, однако в сравнении с тем, что ему довелось претерпеть от рук упырей, эти страдания показались ему облегчением. Его отрывистый смех разочаровывал их, так же как и его вымученная усмешка. Радостные и насмешливые крики, с которых началось развлечение, быстро скисли, сменившись наступившей тишиной и помрачневшими лицами.
Всё это время он не видел никаких признаков своего отца и его спутницы.
Наконец, они подтащили его, едва стоящего на ногах, к призрачному видению Белого Якша, колыхавшемуся под напором ветра, словно отражение на поверхности водоёма. Они заставили его забраться внутрь и, притянув его колени к голове, приковали к очередному столбу. Когда эти вонючие скоты наконец убрались восвояси, он лежал в одиночестве, в кровь обдирая губы о приносящую успокоение землю. Он тихонько хихикал по причинам совершенно ему неизвестным и рыдал по причинам, которых и вовсе был не способен постичь. Одинокая, тоненькая свечка, скорее всего умыкнутая из какого-то разграбленного нансурского храма, освещала якш изнутри. Едва не рассадив о жёсткую землю челюсть, он огляделся вокруг, увидев в сумраке какой-то хлам, кучей сваленный на грязных коврах, а также заметил буквально в двух шагах от своих ног груды спутанных и свалявшихся мехов. Свечка напоследок вспыхнула, расшвыряв по конусу измаранных непогодой стен пляшущие пятна теней и колеблющиеся отсветы, а затем всё вокруг погрузилось в темноту.
Хотя Моэнгхус и помнил весь ужас иштеребинтского Преддверья, объявшая его тьма, казалось, тотчас исцелила его, будто бы все его незримые раны в мгновение ока затянулись. Тело есть не что иное, как замутнённый глаз, ибо его ощущения подобны зрению, с рождения запятнанному катарактой, и посему яркий свет благоприятствует как удовольствиям, так и мучениям, но тьма словно бы создана для оцепенения, для бесчувственности, для всего бесформенного и смутного. Его коже за последнее время довелось ощутить слишком многое, и поэтому темнота была для него всего лишь целебным бальзамом.
Он словно куда-то плыл, тело его пульсировало жизнью – болью, содроганиями и краткими вспышками изнутри век. Дыхание вдруг словно бы прижало холодную ложку к его сердцу, и принц очнулся от своей дрёмы, осознав, что он, Анасуримбор Моэнгхус, прикован рядом с грубым варварским ложем. Подобно псу.
Это должно было бы вызвать ярость, но потребная для ярости конечность слово была оторвана у него, и вместо гнева он остался наедине с одним лишь тоскливым недоумением. Наконец, он понял, почему бежал от Сервы и почему из всех мест на свете выбрал именно это. Он понял даже то, почему единственное, что мог сделать его настоящий отец – так это убить его рано или поздно. Так отчего же его мысли скачут и мечутся так тревожно? Отчего он постоянно чувствует себя сбитым с толку, будучи не в силах найти ответ на вопрос, который даже не способен задать? Просто потому, что побеждён и разбит? Неужели он, подобно многим старым воинам, которым довелось испытать слишком многое, навсегда помешался?
Входной клапан откинулся, и внутрь, держа в руке крючковатый посох с висящим на нём фонарём, ступил Найюр урс Скиота. Он высоко поднял источник света и подвесил его на крюк, прикреплённый к одному из шестов якша. Исходящего от раскачивающегося фонаря мутного блеска оказалось более чем достаточно, чтобы зарубцевавшиеся было душевные раны Моэнгхуса вновь открылись.
Жесточайший из людей воззрился на имперского принца в той смущающей манере, свойственной людям, способным внимательно рассматривать нечто находящееся рядом с ними с таким видом, будто оно в действительности располагается где-то в отдалении. И, несмотря на свою бурно проведённую жизнь, несмотря даже на то, что он и в самом деле был далеко не молод, Найюр тем не менее казался ещё старше, казался подобием варварского бича древности, воплощением самого Гориотты, скюльвендского Короля Племён, разграбившего Кенею и низвергнувшего в прах целую цивилизацию.
Следом за ним, поднырнув под откинутым входным клапаном, внутрь вошла Серве, слегка сутулясь из-за наклона сделанных из лошадиных шкур стен. Моэнгхус заставил себя подняться с земли и встать на колени на предельном расстоянии от столба, которое ему позволила натянувшаяся цепь.
– Чего тебе от меня нужно? – хрипло вскричал он.
Варвар упёр руки себе в бёдра.
– Того же, что нужно всегда – единственного, что мне на самом деле нужно. Возмездия.
Инстинкты его кричали, что следовало бы отвести взгляд, но в сверкающей бирюзе отцовых глаз было нечто откровенное и нагое, некая жадная напряжённость, требовавшая от него ответного взора – и сопоставимого саморазоблачения…
– Так ты терзаешь те его частички, что находишь во мне? То, что…
Удар сотряс его голову, заставив тело раскачиваться на натянувшейся цепи.
– Да.
Имперский принц приподнялся с насыпанной на землю соломы, глядя на отца медоточивым взором из-под дрожащих век.
– Потому что, убивая собственного сына, ты в действительности убиваешь его образ? Ибо…
Оплеуха обожгла его левую щёку, и обстановка якша поплыла куда-то вверх и вокруг, а узы глубоко врезались в горло.
– Да.
Моэнгхус вновь повернулся к рычащей фигуре.
– Глупец! Фигляришко! Кто же будет лить собственную кровь, чтобы наказать дру…
Могучий удар, нанесённый прямо в лоб, швырнул его наземь.
Ответ – скрежещущий, полный какой-то воистину демонической одержимости:
– Я.
Моэнгхус, прокашлявшись алой кровью, увидел стоящую рядом с ним на коленях прекрасную девушку. Она жадно наблюдала за ним, выгнувшись назад от возбуждения, глаза её заволокло истомой.
Серве.
Он сплюнул кровь и осколки зубов, удивившись, что ему потребовалось так много времени, чтобы понять. Какова же в действительности мощь познания, если эта сила пробуждается даже в скованном и избиваемом человеке?
– Мамуля? – позвал он с гадким смехом.
Он напрягся всем телом, пытаясь предугадать действия своего помешавшегося отца.
– Значит, вы с этим оборотнем вовсю любитесь, как собачки? Не так ли?
Очередной сокрушительный удар свёл всё его поле зрения к крохотному пятнышку.
Да.
* * *
Моэнгхус пришёл в себя, внатяг вися на своих цепях и дыша какой-то внутренней пустотой, связывавшей его с необъятностью окружающего пространства. Казалось, даже рухни под ним сейчас сама земля, он всё равно останется недвижно висящим в этой пустотелости. Прошло какое-то время, прежде чем он услышал орущего во весь голос Короля Племён.
– …о чём не имеешь никакого представления! Ты жил прямо в его Доме – моя кровь, семя моих чресел, – обитал там, не чуя ни малейшего запашка мерзости, исходящего от твари, нянчившей тебя на коленях! Нет. Ты любил его, как своего отца, обожал его, даже когда твоё сердце противилось этому. Быть может, задумывался над тем, как сильно тебе повезло быть его сыном – имперским принцем, плотью от плоти живого Бога! Торжествовал, как в таких случаях торжествуют все дети, полагая, что ты, наверное, и сам какое-то божество, раз короли, военачальники и великие магистры склоняются перед тобой и целуют твоё колено!
Унаследованное от отца лицо было для принца чем-то ни о чём не говорящим, чем-то слишком близким, чтобы суметь его по-настоящему разглядеть или хотя бы изучить, ибо, невзирая на всю славу и великолепие, дарованные ему Келлхусом, Моэнгхус в конечном итоге всегда оставался всего лишь приёмышем. Лицо, что он сейчас видел перед собою, было лицом незнакомца, будучи ему даже более чуждым в силу того, что напоминало его собственную наружность, нежели за счёт решётки свазондов, нанесённой на лоб и щёки Найюра.
– Да, у меня есть воспоминания… – бросил он в это лицо, беззаботно улыбаясь убийственному взору. – Воспоминания, которые разорвали бы тебе сердце… Никогда ещё не видывал мир подобной Семьи и Двора.
Безумная ухмылка, ещё более дикая из-за хищной остроты его зубов.
– И это должно было меня удивить? Низвергнуть моё тщеславие? Нет, мальчик, благодаря этому я лишь утверждаюсь в своей убеждённости и ещё больше склоняюсь к насилию. Разумеется, ты любил его – преклонялся и лебезил перед ним, полный обожания. Он придавал твоей жизни смысл, одарял тебя некой значимостью – это и есть то золото, что он всюду разбрасывает. На самом же деле ты просто ещё один нищий, ещё один исцелившийся калека, корчащийся в пыли у его ног!
– И всё же – вот он ты! – вскричал Моэнгхус голосом, полным неверия. – Стоишь здесь, побуждаемый ровно тем же стрекалом. Оскверняешь свое ложе с консультовой мерзостью! Обуздание Апокалипсиса – вот единственное золото, что разбрасывает Келлхус!
Хриплый смех.
– Апокалипсис? Это моя цель. Не его.
Моэнгхус попытался усмехнуться, несмотря на раздувшуюся щёку и разбитые губы.
– И какова же тогда его цель?
Найюр пожал могучими плечами:
– Абсолют.
Имперский принц нахмурился.
– Абсолют? Что бы это должно означать?
Степняк сплюнул справа от себя.
– Знать всё то, что известно Богу.
– Всё больше безумия! – крикнул Моэнгхус. – Что за дурак…
– Нелюди ищут путь к Абсолюту, – раздался вдруг голос вещи-зовущейся-Серве, – они практикуют Элизий, надеясь укрыться от Суждения и незримыми проскользнуть в Забвение, обретя освобождение в Абсолюте. Дуниане используют то же самое слово, унаследованное ими от куниюрцев, но, будучи влюблёнными в разум и интеллект, верят, что именно это и есть их цель – то, к чему они стремятся…
Моэнгхус насмешливо фыркнул.
– Сперва ты притворяешься моей матерью, а теперь моей сестрой!
Взгляд Найюра побелел от какой-то злобной одержимости.
Король Племён шагнул к своей наложнице и, схватив её за горло могучей, покрытой шрамами рукой, подтащил вяло трепыхающуюся красавицу к обмякшему в своих оковах имперскому принцу и остановился, удерживая её прямо над ним.
– Мне многое известно о твоей семье, мальчик, ибо мои шпионы никогда не прекращали следить! Ты говоришь о Серве… царице ведьм…
Он затряс головой своей супруги, будто та была луковицей, выдернутой из земли на бабушкином огороде.
– Дааа! – прорычал он. Сухожилия проступили на его испещрённых шрамами запястьях, а пальцы глубоко погрузились в её голубиное горло. Даже искажённая муками, её красота приковала к себе взгляд имперского принца, будто бы сделавшись целым миром, в котором ему по-прежнему хотелось бы жить, местом, где страдающая невинность ещё сражается, борется и надеется… но всё это продолжалось лишь до тех пор, пока прелестный лик вдруг не раскрылся паучьими лапами, став выводком судорожно сжимающихся и разжимающихся пальцев.
– В ней ровно так же нет ничего человеческого, как и в её тезке!
В ужасе Моэнгхус резко отстранился.
– Безумие! – вскричал он. – Ты! Ты не лучше тех, кто совокупляется со зверями! С чудовищами!
Найюр бросил вещь-зовущуюся-Серве на голую землю и сплюнул, когда она поспешно отползла, найдя себе укрытие возле кожаных стен якша.
– А как насчёт твоих собственных чудищ, мальчик? – ответил он со злобной усмешкой. – Каково это – быть единственным поросёнком среди волчьего выводка Анасуримборов?
– Я н-не п-понимаю…
– Пфф. Я вижу в тебе это знание, знание, что ты отвергал, желая сохранить свою позлащенную жизнь. Разве мог ты не чувствовать пропасти, пролегающей между их душами и твоей собственной? Душами столь быстрыми, что волосы встают на загривке дыбом, столь хитроумными, что тебе постоянно приходится опасаться за собственное, вечно предающее тебя лицо и никогда не забывать, как много у них в запасе стрел! Они соблазняли тебя нежными речами и объятиями, обряжали в браслеты своего величия, дабы ты плясал вместе с ними и как один из них. И всё же тебе известен был их изъян, их скрытый порок, делающий их скорее мерзкими тварями, нежели людьми!
Старый скюльвендский герой, снова сплюнув, воздел руки к конической верхушке якша, сияющей на стыках шкур светом зарождающейся зари.
– Имей они лица, подобные пальцам, и ты взывал бы к огню и мечу. Но у них вместо этого подобные пальцам души и посему об их незримой извращённости можно только догадываться, лишь надеясь обнаружить ей подтверждения. – Он говорил, яростно жестикулируя – то опуская руки вниз, то широко разводя их в стороны, то сжимая кулаки, то рубя воздух ладонью. – Мою тварь создавали, чтобы вынюхивать секреты и доискиваться до тайн, в то время как твоих чудищ выводили, дабы эти тайны изрекать – выводили, словно бойцовых петухов, способных, крутясь и извиваясь, пробраться сквозь кишечник наших душ и проникнуть в наше нутро, чтобы говорить нашими собственными ртами и испражняться нашей собственной задницей. Выводили, чтобы поменять местами камеры нашего сердца, обвиться вокруг нашего пульса и владеть нами изнутри, вить гнёзда во тьме нашей глупости и тщеславия, наших надежд и нашей любви – всех наших бабьих слабостей!
И он стоял там, его настоящий отец – истерзанная душа, обитающая в хитросплетениях плоти, стоял – скользкий от пота, ухмыляющийся кровавой ухмылкой и сияющий по контуру своей фигуры, ибо в свете наступающего утра шрамы его сверкали, будто серебряные гвозди.
– Ты знаешь, о чём я!
* * *
Этот маленький черноволосый мальчуган.
Этот волчеглазый приёмыш.
Кто же он?
– Не тревожься, – прошептал ненавистнейший из упырей, – после всего случившегося ты мне теперь словно сын…
Так холодно – в этой кромешной тьме. И так чисто.
– Но тех, что зовут тебя братом, ты постичь не сумеешь.
* * *
Он лежал в грязи, будучи, как и его отец, обнажённым, но при этом скованным кандалами. Он лежал, измученные конечности покалывало, висок вжимался в холодную землю, напоминавшую своей густотой и мягкостью влажный песок на линии прибоя. Только эта земля была совершенно сухой. Он говорил без чувств и выражения, рассказывая об их прибытии в Иштеребинт, о том, что ему довелось там вынести, и о том, как всё это в итоге привело его сюда. Его удивило, что он способен упоминать имя Харапиора, не испытывая приступов ярости, и что может поведать скюльвенду о своих обидах и скорбях со всей возможной точностью и холодной ненавистью. Он рассказал о том, как Серва соблазнила его, об их последующей кровосмесительной связи и о том, как она использовала его, чтобы заставить сакарпского короля возненавидеть Анасуримборов. О том, как она пела, в то время как он визжал и задыхался от боли. Медленно, осторожно взвешивая слова, он перечислил все подробности и детали, убедившие его в чудовищной сущности сестры, в её полнейшем сходстве с паукоподобным отцом… И тогда он осознал всю нелепость своих препирательств с Найюром урс Скиотой, или, учитывая тот факт, что возражая ему, он в конечном итоге использовал те же самые аргументы, скорее даже какое-то безумие всего этого спора.
– Всё именно так, – признал он, – как ты и сказал.
И ему показалось истинным кошмаром, что обретающаяся внутри якша реальность словно бы сделала шаг назад, вернувшись к тому безумному притворству, что ранее была им с гневом отвергнута. Его настоящий отец, скрестив ноги, сидел напротив него и, не пытаясь вставить ни единого слова, слушал его рассказ. Всё внимание Короля Племён, казалось, было целиком и полностью поглощено голосом сына. А чудовищная мать Моэнгхуса заботливо ухаживала за его разбитым лицом.
В этот раз они разве что оставили его скованным.
Черноволосого мальчугана. Волчеглазого приёмыша.
* * *
Моэнгхус проснулся, разбуженный предрассветными проблесками, и лежал совершенно неподвижно, подобно тому, как лежат животные, забредшие в изобилующую хищниками местность. Незримый ему лагерь молчал, словно бы состязаясь в безмолвии с серым светом, сочащимся сверху сквозь прорехи в шкурах, покрывающих конус якша. Он понял, что отец отсутствует, ещё до того, как хорошенько огляделся в пустоте холодного утра, однако же при этом он ровно так же знал, что шпион Консульта здесь, хотя и никак не мог понять, откуда явилось это знание. И посему, когда её лицо возникло в воздухе, словно бы вдруг проявившись в призрачном свете зари, он не испытал ни малейшей тревоги.
Тело её почти целиком скрывалось во мраке.
Они долго, казалось, неизмеримо долго взирали друг на друга. Мать и сын.
– Тебя удивила его осведомлённость о том, что я такое, – сказала вещь-зовущаяся-Серве.
– И что же ты? – прохрипел Моэнгхус.
– Я – изменчивость. То, чем ему нужно, чтобы я была.
Пауза, заполненная неслышным дыханием.
– Ты… озадачен… – она улыбнулась ему кроткой улыбкой, – ты – Анасуримбор.
Имперский принц кивнул.
– А если он оставит меня в живых, что тогда, тварь?
– Однако же он намеревается убить тебя.
Моэнгхус перевернулся на бок, вытерпев столько боли в своём правом плече, сколько сумел.
Она казалась мраморной статуей, столь неподвижной была. И это тоже было уловкой.
– Я – дитя Дома твоего врага, – сказал он, – тот самый голос, что ему не следует слышать. Тебе нужно, чтобы он убил меня, но ты опасаешься, что ему об этом известно так же хорошо, как и тебе… и поэтому он может оставить меня в живых, просто чтобы поступить тебе наперекор.
Напряжённость проникла в её бестелесный лик.
– Возможно… – признала вещь.
Моэнгхус, преодолевая мучительную боль, ухмыльнулся.
– Тебе и в самом деле стоило бы убить меня прямо сейчас.
Безупречно прекрасное лицо отодвинулось, скрывшись во мраке, будто внезапно ушедший под воду цветок, дёрнутый кем-то за стебель из глубины.
Глава восьмая. Стенание
И воистину, стоял он там – под ними, выказывая и храбрость свою и могучую волю, но всё же, как и родичи его, как и все явившиеся сюда, он стоял на коленях, ибо Это было слишком необъятным, дабы не поразить их сердца осознанием, что они лишь мошки, лишь кишащие на равнине сей докучливые вши.
– Третий Рок Пир-Минингиаль, ИСУФИРЬЯС
Ранняя осень, 20 Год Новой Империи (4132 Год Бивня), Голготтерат
Безумие возрастало, хотя вкуса он так и не чувствовал.
– Ты сделал это, – прошептала Наибольшая Часть.
– Сделал что?
Тела, дёргающиеся под натиском ярости, порождённой похотью.
– То, что было необходимо…
Улыбка Анасуримбора Келлхуса становилась всё шире, по мере того как гриб из огня и горящей смолы вскипал, устремляясь всё выше и выше. Достигая самого свода Небес.
– И что же я сделал? Скажи мне.
Шматки плоти настолько горячие, что обжигают язык.
– Нечто невыносимое.
Губы, раздавливающие мочки ушей, зубы, выскабливающие кровь из кожи и мяса.
– Что? Что?
Он сам, вылизывающий воняющие экскрементами внутренности.
– Ты изнасиловал и пожрал его…
Содрогающийся на его ранах.
– Кого же?
Сибавула, прозванного Вакой устрашившимися его…
– Обожжённого… Гниющего человека.
Пирующий на его ободранном лице.
И раздумывающий, что на вкус он скорее похож на свинину, нежели на баранину.
* * *
Лагерь был разбит там, куда привела их Судьба – у восточного края Окклюзии. Несмотря на опасения имперских планировщиков вода здесь имелась в изобилии и оказалась незагрязнённой. Родники, пробиваясь сквозь скалы, стекали вниз плачущими ручейками, размывавшими там и сям желтовато-чёрные склоны. Тем вечером мужи Ордалии ничего не ели, а лишь пили эту воду. Собравшись вместе, они словно бы превратили осыпи у основания внутреннего края Окклюзии в нечто вроде амфитеатра, Голготтерат же при этом стал его болезненно раздувшейся сценой. Никто из них не произносил ни слова. На закате воздух обрёл ту осеннюю прозрачность, когда угасание света знаменует также и угасание жизни, лишённой тепла. Рога пылали в объятиях солнца до тех пор, пока оно полностью не скрылось за горизонтом, но и вечером пространства, отделяющие воинство от Голготтерата, казались зримыми столь же отчётливо, как и ранее. Под необъятными зеркально-золотыми громадами мужи Ордалии легко различали укрепления, казавшиеся в сравнении с Рогами не более чем поделками из бумаги и клея, но в действительности бывшие столь же могучими, как и бастионы, защищающие Ненсифон, Каритусаль или любой другой из великих городов Трёх Морей. Они рассматривали несчётные тысячи золотых слёз – зубцов, прикрывающих бойницы чёрных стен. Они приглядывались к ненавистным глыбам массивных башен, известных как Дорматуз и Коррунц, защищавших подступы к громаде барбакана Гвергиру, Пасти Юбиль – Пагубы, отравленная тень которой простёрлась почти на все горестные сказания о трагедиях древности. Они прозревали, как укрепления Забытья возносятся ступенями прямо к чудовищной цитадели, прижавшейся к внутреннему изгибу Воздетого Рога – Суоль, надвратная башня, защищающая Юбиль Носцисор, Внутренние Врата Голготтерата.
Убывающий свет солнца, постепенно скрывающегося за приподнятой кромкой Мира, бледнел и истощался, став, наконец, лишь чем-то вроде алой патины, окрашивающей запястья Воздетого и Склонённого Рогов. Каждый из воинов мучился мыслью о том, что, как только солнечный свет окончательно исчезнет, вражеская цитадель тут же извергнет из себя непредставимые ужасы, но поскольку никто не смел произнести ни единого слова, то всякий лишь себя самого почитал душою, терзающейся подобными кошмарами. И посему презирал сам себя за трусость. Десятками тысяч они сидели и взирали на Голготтерат, дрожа от стыда. Их желудки бурлили от страха и неверия, а зубы медленно, но неостановимо сжимались – до скрежета, до пронзающей челюсти боли.
Быть может, неким сумрачным уголком себя они понимали всю порочную превратность обстоятельств, в которых оказались, всю тонкость грани, на которой балансировали ныне их жалкие души. Души, переполненные грехами столь великими, что на их искупление можно было надеяться лишь в том случае, если эти злодеяния были совершены ради сокрушения зла, по меньшей мере, соразмерного. Пусть Судьба и приставила лезвие клинка к самому горлу Мира, однако же их собственные жизни ныне и вовсе застыли на острие личного Апокалипсиса. Возможно, некоторые из них осознавали это достаточно отчётливо, дабы ощутить в своих венах шепоток возможности, мольбы, надежды на то, что им, быть может, попросту необходимо было совершить все эти неописуемые преступления, чтобы лучше постичь влекущее их побуждение и ещё сильнее возненавидеть одуряющую мерзость, ныне приковывающую к себе их взор. И в какой-то степени они, все до одного, понимали, что теперь так или иначе попросту обязаны покорить, превозмочь, уничтожить этот древний и мерзкий корабль, низвергшийся на землю из Пустоты, ибо в противном случае их ожидает вечное и неискупимое Проклятие. И посему они сидели и взирали на Голготтерат, пытаясь осмыслить произошедшее и молясь, словно чужеземцы, очутившиеся среди толпы других чужеземцев.
Солнце тихо истаяло, а затем окончательно скрылось за могучими плечами Джималети, и тлеющие острия Рогов вспыхнули и воссияли, в то время как сама их громада потемнела, погрузившись в какое-то лиловое марево. Рассечённый круг их теней внезапно протянулся через пустошь Шигогли, обняв застывшие у края Окклюзии толпы огромными дланями Пустоты, руками неба, простёршегося за небом, жадными щупальцами Бесконечного Голода.
Ночь наступила без происшествий. На вражеских укреплениях не было видно ни малейших признаков движения. Адепты, шагнув в ночное небо и зависнув в воздухе над вершинами Окклюзии, вызывали чародейские линзы, чтобы получше вглядеться в безмолвную крепость, но никто из них не подал сигнала о том, что заметил врага. И посему все утвердились во мнении, что грозная цитадель покинута и заброшена.
Мужи Ордалии не проявляли особого рвения в обустройстве собственного ночлега – столь сильно было охватившее их смятение и благоговение. Многие уснули прямо там, где сидели, и в их беспокойных сонных видениях им раз за разом являлась невозможная необъятность Рогов – монументов, увековечивающих грандиозную мощь Текне, золотых рычагов, низвергших целые цивилизации.
И снились им всем недобрые сны.
* * *
Пусть ты теряешь душу… но зато обретаешь Мир.
Такая простая фраза, но Пройасу почудилось, что она преломила дыхание Друза Акхеймиона надвое.
Он произнёс эти слова во время одной из прогулок по идиллистическим лесным тропинкам их родового имения Кё, неподалёку от Аокнисса, – прогулок, что они так часто предпринимали во время Обучения будущего короля Конрии. Годы спустя Пройас осознает, что как раз тогда он проявлял в отношении своего наставника наибольшее пренебрежение, высокомерие и даже жестокость, нежели когда-либо ещё. Почему-то именно там он будто бы ощутил на то некое соизволение, узрев его то ли в порывах раскачивающего листву ветра, то ли в солнечном свете, бесконечно дробящемся ветвями деревьев и вспыхивающем в уголках его глаз, заставляя его недовольно морщиться, – что он, разумеется, немедля относил на счёт акхеймионовых требований и утверждений.
– Но что значит «обретаешь Мир»?
Акхеймион бросил на него взгляд одновременно и проницательный и неодобрительный – один из тех, что он приберегал для ребяческих ответов на взрослые вопросы и столь непохожий на любой из взглядов Пройасова отца, короля Конрии. За такое вот жульничество принц отчасти всегда и стремился побольнее уязвить адепта Завета.
– Что, если Мир будет закрыт от Той Стороны, – сказал пухленький человечек, – что, по-твоему, случится тогда?
– Пфф! Опять ты о своём Апокалипси…
– Если, Проша. Я сказал «если»…
Хмурый взгляд – один из тех, что всегда заставляли его лицо казаться старше.
– Ты сказал и «если» и «тогда»! Какой смысл задаваться вопросами о том, чего никогда не случится?
Как же он ненавидел всепонимающую усмешку этого человека. Ту силу, о которой она свидетельствовала. И сострадание.
– Так, значит, – ответствовал Акхеймион, – ты просто скряга.
– Скряга? Ибо я блюду Бивень и вручаю себя длани и дыханию Господа?
– Нет. Ибо ты зришь одно лишь золото, но не видишь того, что делает его драгоценным.
Насмешка.
– И что же, золото теперь уже перестало быть золотом? Избавь меня от своих шарад!
– А скажи, швырнёшь ли ты пригоршню золота терпящим бедствие морякам?
Но в его мальчишеской душе уже разгорался неописуемый жар – яростная жажда противоречить. Быть ребёнком означало всегда быть услышанным лишь как ребёнок, быть словно бы где-то запертым, не имея возможности взаправду воздействовать на этот Мир своим голосом. И посему он, подобно многим другим гордым и высокомерным мальчишкам, всегда ревностно бросался защищать свои нехитрые построения – ценой меньших истин, если на то пошло.
– Ни за что! Я же скряга, не забыл?
И тогда это случится впервые.
Впервые он заметит проблеск тревоги во взгляде Акхеймиона. И невысказанный вопрос…
Каким же королём ты станешь?
* * *
Тень отступала, смещаясь вдоль вращающегося лика Мира.
Ночь иссякала под натиском сущности дня, неостановимо и безмолвно откатываясь к линии горизонта, и, словно бы попав там в ловушку, исчезала в небытии. Оконечности Рогов уловили солнце раньше всего остального и властно удерживали его сияние над укрывшимися в тени Окклюзии и дремлющими человеческими народами, превращая непроглядную темень в какой-то желтушный полумрак. Не было слышно ни утренних птичьих трелей, ни собачьего лая.
Кое-кто нашёл временное облегчение, с головой погрузившись в работу. Прошлым вечером отряд шрайских рыцарей обнаружил, что везущая Интервал телега осталась на обращённом к Агонгорее склоне Окклюзии. Разобрав и саму повозку, и ритуальные приспособления, они на руках перенесли Интервал через перевалы, хотя для того, чтобы управиться с самим громадным железным цилиндром, украшенным гравировкой молитв и благословений, понадобилось двенадцать человек и множество верёвок. А затем им потребовалась целая ночь, чтобы заново собрать его. Не сумев нигде найти Молитвенный Молот, они заставили колокол звучать при помощи боевого топора, заметно повредив при этом инвитическую надпись. И всё же впервые за три последних дня гул Интервала – устрашающе раскатистый, разносящийся на огромные расстояния, раздался над пустошами. И звон его, как готовы были поклясться некоторые, пробрал даже сами Рога.
Люди рыдали целыми тысячами.
Сияние зари, возжёгшее золотые громады, медленно сползало вниз, заставляя пылать отблесками рассветного солнца всё новые и новые мили зеркальных поверхностей, даже когда тень Окклюзии и вовсе уползла прочь с Пепелища. Исстрадавшиеся мужи Ордалии отупело поднимались на непослушные ноги, чувствуя себя так, будто, просыпаясь, они не столько приходят в себя, сколько, напротив, ещё сильнее умаляются в сравнении с тем, что они есть. Прежние их особенности и качества, единожды погрязшие в трясине непотребного скотства, ныне пробуждались, однако это лишь пуще растревожило их, мучая и выводя из равновесия.
И посему, будучи самым неугомонным из всех, Халас Сиройон, нахлёстывая Фиолоса, ринулся сквозь всё безумие равнины Шигогли прямиком к Голготтерату. Он скакал так, словно бы надеялся достичь своей цели до того, как крошащееся стекло в его груди превратится в груду осколков вместе с изнывающим от стыда сердцем. Он скакал по-фаминрийски – подставляя смуглую кожу груди как встречному ветру, так и вражеским стрелам, и воздев правой рукой разодранный стяг Кругораспятия. Уже не слышащий окриков своих братьев, уже ставший для них лишь крохотным пятнышком на этой чёрной пустоши, расстилающейся меж Окклюзией и Голготтератом, там, в этом промежутке, он внезапно обрёл покой, ощутив в себе призрак юности, галопом уносящейся куда-то вдаль. Он скакал до тех пор, пока парящая в небе золотая громада не приблизилась настолько, что её, казалось, уже можно было коснуться, а ему самому не пришлось откидываться назад и распрямлять плечи, изо всех сил противостоя побуждению съёжиться.
Укрепления, расположенные у подножия нечестивого Ковчега, возвышались на скалах Струпа – огромной чёрной опухоли, служившей чем-то вроде основания Рогов. Военачальник повернул на юг, крикнув своему жеребцу:
– Видишь, старый друг? Вот она – затычка Мира!
Стены и башни, насколько он видел, были совершенно безжизненны. Бастионы эти по любым мерками представлялись исполинскими, напоминая своими размерами шайгекские зиккураты. Чёрные стены возносились на такую высоту, что в сравнении с ними укрепления, окружающие Каритусаль или Аокнисс, казались попросту незначительными.
Сжимая Фиолосу бока коленями, он беспечно углубился в тень этих стен, свернув в сторону лишь в шаге от скал, а затем, по обычаю героев фаминрийских равнин, откинулся назад в седле и поднял вверх руки, подставляя свою обнажённую грудь вражеским лучникам в качестве движущейся мишени. Но с головокружительных высот не устремилось вниз ни единой стрелы. Он смеялся и рыдал, проносясь вдоль линии стен и вглядываясь в промежутки меж золотых зубцов. Он чувствовал себя удравшим ребёнком, поступающим смело и безрассудно с тем, что свято. Его запомнят! О нём напишут в священных книгах! Он доскакал до знаменитого Поля Угорриор, пыльного участка земли, где уступы и скалы Струпа постепенно сходили на нет, и потому укрепления Голготтерата были возведены непосредственно на самой равнине. Он промчался мимо необъятной культи Коррунц, а затем направил Фиолоса к самим легендарным Железным Вратам Пасти Юбиль.
Он искупит свои грехи!
Оказавшись на прославленной в героических сказаниях площадке прямо под бруствером Гвергиру – ненавистной Насмехающейся башни, всадник придержал коня и, замедлившись, заставил Фиолоса остановиться в пяти шагах от того места, где во дни Ранней Древности генерал Саг-Мармау предъявил Шауритасу последний ультиматум и где во времена совсем уж незапамятные непотребный Силь, король инхороев, сразил Им’инарала Светоносного – сиольского героя…
Он так юн! Халас Сиройон был лишь дитём – да и не мог быть никем иным в злобной тени сего места. Как же всё-таки храбры люди! Сметь проявлять заносчивость и неповиновение пред зрелищем столь невероятным.
Смертные. Чья кожа настолько непрочна, что прошибить её можно даже брошенным камнем.
В высоту Гвергиру достигала лишь половины располагающейся к северу от неё башни Коррунц или же её южной сестры – Дорматуз, но значительно превосходила их и шириной и глубиной. Насмехающаяся башня представляла собой правильный пятиугольник с расположенной в его математическом центре Пастью Юбиль – зачарованными железными вратами, находящимися в узкой глотке – тесном проходе тридцати шагов в длину, грозящему погибелью всякому, оказавшемуся там. Храбрость Сиройона иссякла рядом с устьем этого убийственного ущелья. Вглядевшись, спасовавший военачальник смог различить и сами нечестивые Врата – створки высотой с мачту карраки, покрытые масляно поблёскивающими барельефами, изображающими фигуры, объединённые позами страданий и уничижений так, что терзания одной из них словно бы становились оправой для стенаний другой…
Именно так, как описывали их Священные Саги.
Он боролся со своим хрипящим конём – покрытым шрамами ветераном многих сражений, однако сумел лишь заставить его топтаться на месте по кругу. Бросив взгляд на возносящуюся уступами каменную кладку массивной башни, он внезапно остро ощутил собственную уязвимость.
– Покажитесь! – воззвал он к зубцам чёрных стен.
Могучий конь, взмахнув гривой, успокоился.
Тишина.
По внешнему изгибу Склонённого Рога, нависшего над Голготтератом, словно громадная туша какой-то опрокидывающейся горы, заструились сияющие переливы, ибо восходящее солнце заставило оправу Рогов запылать, окрасив всё вокруг жутковато жёлтыми отсветами. Травяные жёны утверждали, что Халас Сиройон родился в тот же самый день и стражу, что и великий Низ-ху и что поэтому фаминрийский герой теперь обитает в его костях. Сам военачальник, с одной стороны, открыто высмеивал эти слухи, но с другой – делал это в столь напускной и архаичной манере, что, скорее, только способствовал их распространению. Он понимал, что присущий человеку налёт таинственности, в той же степени как и воинская слава, лишь возвышает его в ревнивой оценке прочих людей. Его кишки имели слишком много причин, чтобы сейчас подвести его, но всё же он зашёлся каким-то завывающим смехом, подобно тому, как смеялся однажды Низ-ху, издеваясь над ширадским королём.
– Отворите же амбары! – взревел он. – И выпустите наружу шранков – своих тощих! – дабы мы могли пообедать ими!
Есть некая сила, коренящаяся в фундаменте всякой свирепости, лежащая в основе желания, не говоря уж о воле и способности совершать чудовищные поступки. Любые формы жестокости и насилия – одинаково древние. И ради противостояния нечестивому врагу, мерзость за мерзостью тихим шепотком вливались в его уши во сне, ибо праведные не способны обрести большего могущества иначе, нежели будучи в равной мере безжалостными.
– Анасуримбор Келлхус! – вскричал Сиройон, гордо вскидывая голову и словно бы бросая вызов глядящим на него с высоты рядам бойниц. – Святой Аспект-Император явился!
Монументальная тишина. Пустые стены и башни. Лишь хриплые крики воронья доносятся откуда-то издали. От наступившего вдруг безветрия, казалось, загустел сам воздух.
– Дабы покорить! – взревел он, ощутив бремя собственной ярости. – И поглотить!
Он вонзил в землю своё импровизированное знамя и, наконец, позволил Фиолосу унестись прочь, поддавшись их разделённому ужасу. От края Окклюзии мужи Ордалии ошеломлённо наблюдали за ним, оглашая Шигогли ликующим рёвом, в котором не было слышно уже ничего человеческого, столь возбуждённой яростью и лихорадочным изумлением он дышал.
То был миг опустошающей славы. Крики воинов громом разносились по бесплодной равнине, где безмолвный Голготтерат копил в себе тьму, противостав чёрными стенами восходящему солнцу. Мечи колотили о щиты. Наконечники копий устремлялись в небо.
Накренившийся сиройонов стяг с Кругораспятием, вышитым чёрными нитями по белому полотнищу, изодранному и запятнанному засохшей кровью, весь день до самой ночи торчал на поле, скособочившись, подобно пугалу, принадлежащему давно умершему крестьянину…
Но наутро штандарта там уже не было, и более его уже никогда не видели.
* * *
Проша… благочестивый, не по годам развитой и симпатичный мальчуган, унаследовавший, как в один голос твердили поэты, лицо и глаза своей матери. Несколько напыщенный и оттого забавный мальчишка, доставлявший своему отцу радость лишь тогда, когда тот незаметно наблюдал за ним со стороны.
Ибо, Сейен милостивый, в противном случае его неугомонный язык приносил всякому, кто по случаю оказывался рядом, одни лишь печали.
– В чём, отец? – спросил он, узнав о том, что последних отпрысков рода Неджати – давнего соперника Дома Нерсеев – предали казни. – В чём честь детоубийства?
Долгий взгляд отца, изводимого тем же самым человеком, которым он более всего гордился.
– В том, что мои сыновья и мои люди будут, наконец, избавлены от войны, продолжающейся уже десять лет.
– И ты полагаешь, что поэтому Господь простит тебя?
– Проша… – отцу понадобилось время, чтобы смириться с осуждением тех, кого он любил, и научиться контролировать свой голос и тон. – Проша, пожалуйста. Вскоре ты и сам всё поймёшь.
– Что я пойму, отец? Злодеяние?
Удар кулаком по столу.
– Что всякая власть – проклятие!
Он каждый раз вздрагивал от яркости этого воспоминания, вне зависимости от того, что его вызывало.
Так почему же? Почему он был одним из тех, кто тоже боится проклятия? Это казалось ему таким очевидным – вне зависимости от того, как много сбивающих с толку речей вливал ему в уши Акхеймион. Эта жизнь была лишь краткой вспышкой, картинкой, мелькающей в сиянии молнии летней ночью, а затем исчезающей в небытии. На сотню Небес приходится целая тысяча Преисподних – ибо так много путей ведут к пламени и мукам и так мало тех, что приводят в райские кущи. Как? Как мог кто-то быть настолько низменным и скудоумным, чтобы самому, добровольно обречь свою душу чудовищной Вечности.
Как это вообще возможно – принять в себя зло?
Но его отец был прав. Он понял это, хоть и спустя весьма долгое время. Благочестие – чересчур простая вещь для этого сложного мира. Лишь души совершенно непритязательные или полностью порабощённые точно знают, что такое добродетель и что есть святость, а для королей и владык эти истины являются загадками, находящимися за пределами понимания, тревогами, грызущими их души в самые тёмные ночные часы. Если бы его отец пощадил сынов Неджати, что бы за этим последовало? Их наследием стала бы жажда отмщения, желание сеять раздоры и, в конце концов, всё это привело бы к восстанию. И тогда то самое благочестие, что заставило отца пощадить их, обрекло бы на гибель множество иных душ – безымянных и невинных.
Благочестие устроено просто, слишком просто, чтобы не отнимать чью-то жизнь.
* * *
Вкус соли – соли человеческого тела, – слизанной с кожи мертвеца.
Интервал звенел, призывая лордов Ордалии в Умбиликус, дабы обдумать немыслимое. Ожидая их, Нерсей Пройас, Уверовавший король Конрии, экзальт-генерал Великой Ордалии, сидел на корточках и плевал прямо на ковры, постеленные под скамьёй Аспект-Императора, будто бы пытаясь вместе с плевками выхаркать из себя и воспоминания. Он наклонился вперёд, уперев локти в колени и сражаясь с побуждением погрузиться с головой в свои скорби. Он поднял голову и вгляделся в сумрак, сгустившийся под сводами Умбиликуса, поражаясь тому, что, невзирая на всю их немощь, всякий раз находилось достаточно людей, готовых соблюдать единожды заведённый порядок – не только тащить на себе, но и ежевечерне собирать этот гигантский павильон, сколачивать деревянные ярусы, развешивать знамёна, разворачивать и закреплять гобелены Эккину. Он странным образом удивлялся этому, хотя и сам тоже принадлежал к числу душ, склонных выражать своё поклонение в простых и благочестивых трудах, – например, именно ему пришлось на своих плечах перетащить Великую Ордалию через Агонгорею и заново собрать её у ворот Голготтерата.
Пройасу казалось, что от него по-прежнему исходит тлетворная вонь дымов Даглиаш.
Блеск кольца, когда-то принадлежавшего его давно умершему отцу, привлёк его взгляд.
Безумие, бесстрастно отметила Часть. Безумие, вызванное Мясом, возрастало.
А воспоминаний всё нет.
Он сидел и грыз ноющие костяшки пальцев. Рвотные позывы заставляли его горбиться, изо рта временами сочилась слюна. Он рыдал, стыдясь того, что его сыну не повезло иметь такого отца. Время от времени он даже хихикал, ибо ему казалось, что именно так и должен вести себя настоящий злодей. Он преуспел! Он выполнил ужасную задачу, поставленную перед ним Аспект-Императором! И этот триумф был столь славным, что он мог лишь смеяться… а ещё скрести свою бороду и шевелюру… а ещё стенать и вопить.
Поедание шранчьей плоти. Мужеложство. Каннибализм. Осквернение мёртвых тел…
Нет-нет-нет! Само упоминание об этом вонзало хладные ножи в его лёгкие, а сердце будто бы начинали грызть изнутри какие-то мерзкие личинки. Что?! – беспрестанно визжала какая-то Часть. – Что ты наделал?! Губы его раскрылись, а зубы сжались, руки и ноги двигались сами собой, словно конечности колыхающегося в прибое трупа. Нечто вроде червя извивалось внутри него – от самых кишок до черепа, нечто ненавистное и слабое, нечто хныкающее и всхлипывающее… Нет! Нет!
Из его губ, холодных и вялых, тянулись ниточки смешавшейся со слюной крови, раскачивающиеся из стороны в сторону в дуновении сквозняков Умбиликуса.
Пусть всё вернётся назад… Брань. Повизгивание.
Волосы на его лобке – лобке мертвеца – трепетали в порывах ветра. Кожа, которую он ощупывал взглядом, была такой бледной. А вкус… таким…
Что это за убогие инстинкты? Кто же даст сгинуть всему Сущему, лишь бы не сотворить что-нибудь безвозвратное?
Нечто, подобное лишённой костей лягушке, прижалось своей холодной плотью к горячему изгибу его языка.
Как? Как? Как такое могло произойти? Как…
Кашель и неудержимая рвота, ибо что-то горячее, набухшее яростно и насильственно проникало в него, отталкивая в сторону дрожащую массу внутренностей. Хрип. Выдыхаемый с бычьим пыхтением воздух, звериный рёв и мычание…
Как…
Сибавул – вялый и почти что мёртвый, дёргающийся и дрожащий под его чудовищными потугами, голова князя-вождя, раскачивающаяся и подпрыгивающая в такт бешеному ритму его бёдер, точно голова отключившегося с перепою пьянчужки.
Сейен речёт…
Что это? Что происходит? Лишь днём ранее он, казалось, вовсю смаковал те же самые действия и события, раз за разом обесчещивая себя погружением в еретические воспоминания, хохоча над кошмаром своего вдруг почерневшего семени… и ликуя.
А теперь? Теперь?
Теперь он ощутил себя усевшимся на трон гораздо более могущественного отца…
А вызванное Мясом безумие возрастало.
Он упал на колени. Казалось, какая-то громадная рука сдавила его изнутри, будто бы стремясь выдернуть из грязи его плоти каждое сухожилие, каждую связку. Причитая и сплёвывая сквозь зубы, он раскачивался взад-вперёд. Холодный воздух щипал ему дёсны. Бог толкнул его вперёд, схватив за загривок. Пройас содрогнулся от опутавших его лицо нитей слюны, давясь обжигающей кожу слизью. Непристойности кружились рядом, проступая сквозь окутавшую сознание дымку. Овладевая. Трогая. Вкушая…
– Нет! – прохрипел он. Лицо экзальт-генерала словно бы жило само по себе, гримасничая и дёргаясь так, будто мышцы его были привязаны струнами к стае дерущихся птиц.
– Нееет!
Да.
* * *
Пройас? Пройас Вака?
Предчувствие обрушилось на него с мощью удара наотмашь. Он дико заозирался, пытаясь сморгнуть с глаз осклизлые выделения… всмотрелся… не почудилось ли ему это? Да?
Фигура соткалась во мраке Умбиликуса – парящее золотое видение, простёртые руки и раскрывшиеся пальцы, окружённые сияющими гало…
Да.
Бархатные руки легли на его плечи, и он вцепился в эти руки, сжимая их с бесхитростной свирепостью ребёнка, вырванного ими из тисков смертного ужаса. Снова и снова словно бы могучий кулак бил его под дых, извергая из груди всхлип за всхлипом. И, уткнувшись лицом в грудь сего святого видения, Нерсей Пройас зарыдал, оплакивая, как ему представлялось, всё вокруг, ибо не было конца драконьему рёву и не было предела обрушившимся на него незаслуженным скорбям. Он причитал и стенал, заливая слезами мягкую ткань, задыхаясь от её благословенного запаха, но вне зависимости от того, насколько яростно сотрясали его эти спазмы, фигура, которую он сжимал в объятиях, оставалась невозмутимой – не столько недвижимой, сколько словно бы удерживаемой на месте всем тем, что было необходимым и непорочным. Грудь наваждения мерно вздымалась под смявшейся щекою Пройаса, тело, стиснутое отчаянными объятиями его рук, было вполне материально и полно жизни, а борода струилась по голове экзальт-генерала подобно шёлковой ткани. Руки его были словно железные ветви, а ладони горячими, как божье чудо…
И гулкий голос, скорее, нараспев читающий псалмы, нежели говорящий. Голос, обволакивающий душу тёплой вязкостью воды, умащённой елеем глубочайшего понимания и любви.
– Спасён, – на выдохе прошептали дрожащие Пройасовы губы. – В объятиях Его и спасён.
– Я… – попытался произнести он, но прилив раскаяния не дал ему закончить. Дрожь стыда и укусы ужаса.
И голос разнёсся в ответ.
Ты смог достичь невозможного…
Дыхание, словно вырывающееся из затянутого паутиной горла. Слёзы, обжигающие щёки, как кислота.
И снискал беспримерную славу.
– Но я делал такие вещи, – прохрипел он, – такие порочные, злобные вещи… вещи…
Необходимые вещи…
– Греховные! Я делал нечто такое, что невозможно исправить. Нельзя вернуть.
Ничто на свете нельзя вернуть.
– Но могу ли я заслужить прощение?
Содеянное тобою… невозможно исправить…
Он уткнулся лбом в плечо священного наваждения и стиснул ткань одеяний так, что она едва не порвалась. Вот итог всей его жизни, оцепенело осознала Часть… Всё это, весь сумбур ужаса-похоти-ликования сжался вдруг до единственного ощущения – лихорадочного трепета, прорывающегося сквозь бутылочное горлышко этого мига, этого окончательного…
Откровения.
Следы, оставленные тобою… вечны…
На мгновение он снова стал тем маленьким мальчиком, которым когда-то был, только сломленным и опустошённым, лишившимся даже малейшей искры благочестия, – ребёнком, совершенно бесхитростным, коим ему и следовало быть, дабы задать сейчас этот вопрос. Вопрос, который Пройас, будучи взрослым, нипочём не смог бы даже выговорить.
– Так, значит, я проклят?
И он почувствовал это, подобно облегчённому выдоху после долгой задержки дыхания – жалость и сострадание, охватившие сей величественный образ.
Но Мир спасён.
* * *
Казалось, будто какая-то разливающаяся в воздухе сонливость обволакивает каждый призыв Интервала – некое чувство, не позволяющее ему окончательно пробудиться ото сна. Первые из лордов Ордалии начали прибывать, заполняя своим присутствием сумрак Умбиликуса. Они разглядывали Пройаса, а тот рассматривал их, и его отнюдь не заботило, да и не должно было заботить, что они видят его ссутулившуюся спину и мучения, написанные на его лице, ибо они и сами выглядели столь же мрачными и ополоумевшими, как и он, – некоторые в большей, некоторые в меньшей степени.
Безумие, вызванное Мясом, возрастало.
Столь многое ещё нужно сделать!
А если Консульт решит напасть на них прямо сейчас – что тогда?
Он услышал имя Сиройона, но, кроме этого, ничего не сумел разобрать в их рычащих остротах. И хотя его рассеянное внимание постоянно отвлекалось от увеличивающегося в числе собрания, он видел в них это – ужас людей, пытающихся вернуть себе то, что было необратимо испорчено и развращено. Заламывающиеся руки. Мечущиеся или опущенные долу взгляды – пустые и словно бы обращённые внутрь себя. Некоторые, подобно графу Куарвету, открыто плакали, а немногие даже визгливо причитали, будто отвергнутые жёны, только усугубляя этим своё и без того убогое состояние. Лорд Хоргах вдруг начал отрезать ножом свою бороду – одну запаршивевшую прядь за другой, взирая при этом в никуда, словно человек, так и не сумевший прийти в себя после того, как его разбудили доставленными посреди ночи горестными известиями. Никто не обнимался – более того, лорды даже съёживались друг рядом с другом, до онемения стесняясь всякой близости.
И все их взгляды сходились на нём.
А посему он стоял, заставляя себя держаться с напускной бравадой, будто старый король, надеющийся тем самым подкрепить своё угасающее достоинство и благородство. Он окидывал взором это некогда величественное собрание, дыша, казалось, не глубже, чем ему хватало, дабы ощущать боль в своём горле. Он моргнул. Слёзы бритвами прорезали щёки.