Читать онлайн Джентльмен Джек в России. Невероятное путешествие Анны Листер бесплатно
Предисловие. Побег
Жизнь начиналась с цифр. С черных хвостатых арабских цифр на циферблате старинных семейных часов в особняке Листеров, йоркских эсквайров. Стройные, словно ножки балерины, стрелки застыли в серебряном арабеске: короткая – на шести, длинная – на четырнадцати. Было 6 часов 14 минут утра 3 апреля 1791 года, когда новорожденная издала первый крик, слишком громкий и низкий для девочки. И если бы Анна Листер умела тогда держать перо, она непременно записала бы, что ее первый басовитый плач длился 4 минуты 37 секунд. Но писать она научилась в шесть лет. А дневник завела в пятнадцать. Он тоже начался с цифр: «1806 год [карандашом], понедельник, 11 августа [чернилами]».
В понедельник 11 августа 1806 года в старинном семейном особняке Шибден-холл, в своей холодной опустелой спальне Анна Листер написала первую страницу дневника – дата и ниже короткая строчка: «Элайза покинула нас». С Элайзой Рейн она делила комнату в школе для девочек Менор Хауз, а летом – спальню в Шибдене. С Элайзой она разделила первое пылкое чувство – нечто среднее между юношеской влюбленностью и рыцарской трепетностью в стиле сэра Вальтера Скотта.
Элайза была кроткой ланью с пленительно-печальными миндалевидными глазами, робким маленьким послушным ртом и шелковистыми волосами, которые Анна лелеяла в ласковых влюбленных руках, когда по утрам помогала подруге с укладкой. Она забрасывала мисс Рейн наивными письмами и каждое с маниакальной точностью регистрировала в своем дневнике: «Написала ей 14 августа. Вновь написала ей в воскресенье, 17-го. И в понедельник вечером 18-го снова ей написала. В среду 20 августа получила от нее письмо и написала ответ на следующий день 21-го…» Ни строчки про любовь, ни полслова про страдания от разлуки. В ее дневнике – лишь цифры и короткие бесстрастные фразы, как в отчете бухгалтера: получила – ответила, получила – ответила вновь.
Но в этих цифрах и канцелярских словах были зашифрованы чувства – любовь и страдание. В ее жизни они всегда шли рука об руку. Когда Элайза покинула Шибден-холл, безутешная Анна взялась за перо, чтобы как-то унять сердечную боль. С годами проблем прибавилось: смерть близких, зрелая несчастная любовь, неудачные капиталовложения, расстроенные финансы, способности, не переросшие в талант, исследования, не ставшие открытиями, дерзкая экспедиция в Пиренеи, не замеченная никем… Все замечал, понимал и учитывал лишь ее дневник. Юношеская отдушина превратилась в манию. Анна исписывала страницы, сочиняя, составляя, возводя из кирпичиков цифр и убористой скорописи свою реальность, в которой она – всегда в центре, она – главный герой, вечный победитель, рыцарь без страха и упрека, умный, пунктуальный, щедрый, благородный джентльмен, само совершенство, сам идеал.
В этой бумажной, разлинованной, пронумерованной, без помарок жизни, конечно, тоже были проблемы и даже поражения, но самоотверженная мисс Листер элегантно с ними справлялась, находила гениальные решения, придумывала остроумные выходы, толково объясняла причины неудач, случавшихся лишь из-за людской глупости или «вследствие объективных обстоятельств непреодолимой силы», как это верно формулировали адвокаты.
Обдуманные слова и короткие фразы дневника емко описывали события. Цифры объясняли их суть, упрощая жизнь до понятных единиц измерения – веса, объема, цен, температуры, точного местоположения. Но, сцепленные с древнегреческими и латинскими буквами, цифры обращались в тайный шифр, придуманный Анной в пятнадцать лет. В этих нервных прыгающих строчках пульсирует, словно хочет вырваться, настоящая жизнь, та самая – ненавистная, неудобная, пошлая, грешная, от которой Листер убегала в свой дневник, но куда реальность все же проложила извилистые хвостатые тропки.
Анна Листер в юности. Миниатюра. 1800-е гг. Шибден-холл, Галифакс
Первая страница дневника Анны Листер. Август 1806 г. Архивная служба Западного Йоркшира. West Yorkshire Archive Service, Calderdale, SH: 7/ML/E/26
В шифрах все самое честное – поражения, проигрыши, сплетни, опасные анекдоты и анекдоты неприличные, скандалы с любовницами и сексуальные с ними утехи, цвет и запах переваренной ею пищи, количество прыщей, вскочивших на лице подруги, тупоумие родственников, скаредность продавцов, недопустимо высокие цены в магазинах, позорные дырки на гольфах и время, потраченное на их штопанье. Без этих шифров слова дневника обманчивы. Без цифр – абстрактны. Но вместе – это объемный слепок с подлинной жизни Анны Листер. И если бы она пережила свой дневник, то непременно произвела бы подсчеты: начат 11 августа 1806 года, прерван 11 августа 1840 года, итого – 34 года, 27 томов, 7720 страниц и около пяти миллионов слов. Она была бы, определенно, горда собой – в знаменитом дневнике Сэмюэля Пипса всего полтора миллиона слов.
Мэри Эллен Бест. Изабелла Норклиф (первая слева) со своей семьей. Акварель, 1820-е гг. Частная коллекция
В бумажной жизни Листер с цифр начинается почти все – даже любовь. Цифры дневника сообщают год и день первой встречи с очередной пассией, точное, по Гринвичу, время зарождения чувства, количество проведенных вместе часов и сладчайших моментов наивысшего чувственного блаженства – эти моменты Анна именовала kisses, «поцелуями». Когда же она достигала блаженства в одиночестве, думая о любовницах, эти минуты назывались «несением креста».
В цифрах скрыт и холодный расчет. Элайза, робкая изящная лань, была дочерью хирурга Ост-Индской компании. Через шесть лет после их знакомства, в 1812-м, она должна была вступить в право наследства. Девушки тайно обменялись кольцами – в знак вечной любви и в залог будущего безбедного семейного счастья. Но планы пошли прахом. Анна неожиданно воспылала новой страстью. Ее звали Изабелла Норклиф, друзья называли ее Тиб. Она имела знатное происхождение, обширные связи, богатство, добрый нрав и хорошие зубы. Будучи на шесть лет старше, Изабелла уже кое-что знала о жизни и любви.
С ней было интересно. Они вместе ходили в театр. Тиб превосходно знала репертуар, не пропускала ни одной премьеры и сама иногда играла – то умирающую Дездемону, когда Анна была холодна, то чувственную одалиску Магриба, когда Анна нежно ее ласкала. Однажды убедительно сыграла сцену из Гамлета, повторяя точь-в-точь движения и реплики Франсуа Тальма, именитого французского актера. «У нее, бесспорно, незаурядный актерский талант», – отметила Листер в дневнике.
С ней было весело. Они посещали салоны и рауты, гуляли по готическим улочкам Йорка, взбирались на лысые холмы к средневековым руинам (полная Тиб не поспевала за подругой – мучилась отдышкой). На взмыленных жеребцах кисти вдохновенного Жерико они неслись над изумрудно-болотистыми живописными равнинами. Иногда вместе охотились и упражнялись в стрельбе из пистолетов – Анна часто уступала Изабелле, истинной, хоть и рыхлой амазонке.
С ней было уютно – сидеть в тихой сумеречной гостиной среди шелковых цветов, позолоченной листвы портретных рам, фарфоровых мелочей и случайных книжиц, в этом безупречном, округлом, завершенном английском мещанстве, которое Анна презирала, а Изабелла любила всем сердцем. И пока она втолковывала ветреной хохотливой подруге принципы антиномии Канта и основы евклидовой геометрии, та полулежала на кушетке, мяукала: «Oh, really?», закатывала глаза и бессовестно лакомилась жирными птифурами. Изабелла была прелестна.
Но Мариана была лучше: «Она очаровательна и наделена бесценным характером, который уже покорил меня. Помимо прекрасных душевных качеств она обладает прелестной внешностью. Никто на земле так не любил, как я любила Мариану».
Они понимали друг друга с полуслова, а иногда вовсе обходились без слов – и эти особые чувственные моменты Анна скрупулезно записывала в дневник, считая количество и оценивая качество обоюдных любовных ласк: «Прошлой ночью – сразу два “поцелуя”. М[ариана] шептала в продолжение нашего любовного акта. “Ах, – простонала она, – будешь ли ты любить другую?” Она знает, как подстегнуть нашу страсть. И в самый пик наслаждения прошептала мне: “Как приятно”. Все ее “поцелуи” прекрасны. Никто еще не дарил мне таких бесподобных “поцелуев”».
Листер могла бы назвать подругу неземным совершенством, безупречным твореньем богов, если бы не один недостаток – бедность. Мариана Белькомб была всего лишь одной из пяти дочерей скромного йоркского доктора – ни обширных владений, ни банковского счета, ни богатого приданого. Анна, едва сводившая концы с концами, не сумела бы ее содержать. Это она понимала, но делить Мариану ни с кем не желала. Как она рыдала, как умоляла ее не выходить замуж, не убивать их святую любовь, не портить свою жизнь. Как она просила отвергнуть этого мерзкого йоркского сэра, Чарльза Лоутона, предложившего Мариане руку и сердце – руки у него были крепкие, хваткие, мужские, а вот сердца не было – и ума, кажется, тоже. Это Анна объясняла подруге, волнуясь, плача, путаясь в мыслях, словах, цифрах. Но та безучастно смотрела в окно – пейзаж за ним был столь же сер, холоден и безразличен к игривому солнцу, как она к мольбам Анны. «Решение принято, я выйду за него», – был ответ. И дальше пустота – дневник потерял дар речи, строчка повисла на полуфразе. Анна чуть не сошла с ума.
Отныне Листер носила лишь байронический черный в знак вечного траура по отвергнутой любви. И стала более мужественной в своих нарядах – полюбила жилеты, рединготы, сюртуки, цилиндры и каскетки, высокие сапоги, трости, стеки и большие карманные часы на цепочке. Ее часто принимали за господина. Крепкие простофили на темных улицах окрикивали «Джеком». Было в английском языке такое выражение – Jack the Lad («Парень Джек»), означавшее бабу-мужлана. Но Листер, истинный английский эсквайр, была «Джентльменом Джеком». Так ее иногда называли соседи – в шутку. Любовницы именовали ее Фредди. Это имя нравилось ей больше всех прочих.
После свадьбы Марианы она не находила себе места, позорно по-женски рыдала, подумывала о самоубийстве. И подруга сжалилась – озвучила долгожданные цифры. Ей – двадцать восемь лет, но ее супругу – без малого сорок пять. Следовательно, жить ему осталось десять, ну от силы пятнадцать лет. Когда он отдаст наконец Богу душу, если она вообще у него имеется, Мариана сделается безутешной вдовой и законной наследницей состояния. И вот тогда они с Фредди заживут вместе в радости, любви и достатке. Нужно потерпеть, немного подождать. Звучало многообещающе. Предательские бабские слезы на глазах Анны высохли.
Портрет Анны Листер. 1822 г. Коллекция Музея Колдердейла, архив Западного Йоркшира
Но у Чарльза Лоутона было отменное здоровье, умирать не входило в его планы. Листер пришлось делить с ним Мариану и позже лечиться от сифилиса, который образцовый супруг передал своей жене. Несмотря на уговоры и мольбы, расчетливая Мариана не желала покидать опостылевшего мужа, деньги которого значили куда больше нежных ласк и умелых «поцелуев». Анна мучилась и спасалась дневником – исписывала страницы, и ей становилось легче. Листер тогда поняла про себя две вещи: она никогда не выйдет замуж и ей всегда будут нравится женщины: «Я люблю только женщин, исключительно женщин и любима ими в ответ. Моя душа противится любой другой любви».
Она пыталась забыться в кратких романах. Их было множество, этих легких, пьянящих, словно шампанское, любовей: Элизабет Браун (ее очаровательная Каллиста), Мария Барлоу, Сибелла Маклин, Мэри Валланс, Нантц Белькомб, Харриет Милн, Френсис Пикфорд… Со всеми и ни с кем. Любима, но всегда одна. Наконец ей это надоело. Она прогнала амуров-лжецов. И задумалась о семье.
Шибден-холл, семейное поместье Анны Листер. Снимок 1910-х гг.
Листер мечтала о настоящей крепкой идеальной семье, о верной безропотной спутнице с хорошим происхождением и крупным капиталом. Оставив надежду соединиться с Лоутон, она составила список подходящих кандидатур и вечерами не спеша просматривала его, обдумывала, взвешивала: Маккензи, леди Элизабет Теккерей, мисс Холл, мисс Фриман, Луиза Белькомб, мисс Прайс, мисс Сальмон, мисс Уокер…
Сложно сказать, что удивляет больше – длина списка или самоуверенность его составителя. Листер смело, без раздумий внесла всех мало-мальски хорошеньких и богатых барышень округи, не интересуясь ни их мнением о «противоестественных» чувствах, ни их реакцией на неоднозначное предложение руки и сердца. Сноб Анна Листер могла не думать о таком мещанском вздоре.
Она принимала в расчет все за (имя, титул, связи, деньги, красота, хорошие ножки) и против, вымарывая или отмечая имя галочкой. В результате осталась лишь Энн Уокер, на двенадцать лет младше, не замужем, хороша собой, хозяйственная, послушная, скромная, из уважаемого йоркского семейства, но главное – богатая: собственный особняк в Лайтклиффе, жирные плодородные земли, внушительные счета в банках. Как раз для Листер.
Церковь Святой Троицы, Йоркшир. Здесь Анна Листер тайно обвенчалась с Энн Уокер. Снимок 1880-х гг.
После первого обстоятельного знакомства и долгой придирчивой беседы, Джентльмен Джек поняла, что не ошиблась. Барышня неожиданно нежно отреагировала на ухаживания, и Анна, не теряя времени, перешла к конкретике – она хотела, чтобы Энн стала ее женой и своими деньгами поддерживала все ее проекты, деловые и житейские. Через два года Уокер переехала к любовнице в Шибден-холл, и вскоре они стали супругами, тайно обвенчавшись в церкви Святой Троицы в Йорке. Теперь не только тело и душа, но и состояние мисс Уокер целиком принадлежало Джентльмену Джеку.
Анна рассчитывала преуспеть в бизнесе. Но дела с угольной шахтой близ Галифакса не заладились. Деньги уходили в песок. Нортгейтхауз, превращенный в отель, отнял много сил и потребовал больших затрат, но доходов пока не приносил. Все это, однако, не помешало начать дорогостоящую реконструкцию Шибден-холла: предстояло снести потолки, убрать лестницы, расширить жилую площадь, что-то добавить, что-то построить, что-то изменить. Работы начались. Деньги стремительно исчезали. Анна обращалась к своей супруге, мисс Уокер, и та снова выписывала чеки, чувствуя, что бросает их на ветер.
Ко всем этим неурядицам добавились трагические обстоятельства: в апреле 1836 года умер отец Анны, Джереми Листер, а в октябре того же года – любимая тетушка, похороны которой оплатила мягкосердечная Уокер. Но и у ее ангельского терпения были пределы. Подруги часто ссорились, Энн плакала, Анна кричала, потом просила прощения – она не могла потерять свою супругу, значившую гораздо больше цифр в сметах. Та была ее семьей, опорой, тылом, лекарством, спасавшим от одиночества и пагубных мыслей о Мариане.
Когда количество проблем и выплаканных слез превышало все мыслимые пределы, Анна и Энн отправлялись в какое-нибудь сложное длинное путешествие с огромным багажом и целым списком исследовательских задач, которые Анна, словно член академии, ставила перед собой, – дойти, проверить, выявить, произвести обмеры, экстрагировать образцы… Так они убегали – от неприятностей, долгов, ссор, слез. Энн, к счастью, любила путешествия и в поездках успокаивалась.
В 1838 году они отправились на юг Франции, к Пиренеям. Там Листер совершила героическое восхождение на Виньмаль (3299 метров), первой в истории покорив эту высоту. Кто об этом узнал? Никто. Следом за Анной туда взошел другой джентльмен, и газеты разнесли его имя по всему белу свету. Анна обратилась в суд, но журналисты и людская молва уже объявили принца Эдгара Нея покорителем горы. Это было еще одним поражением в жизни Листер, вдвойне обидным, потому что законную победу вырвал из ее рук не просто мужчина, а отпрыск бонапартовского маршала, враг всех англичан.
А денег все не было, и домашние проблемы росли. Энн часто скучала, плакала без повода или сидела целыми часами, вперившись страшными стеклянными глазами в пустоту. Доктора подозревали депрессию и даже предсказывали умопомешательство. Этого нельзя было допустить – Энн могла лишиться доступа к своему капиталу, попасть в зависимость от алчных родственников. Джентльмен Джек испугалась и за нее, и за себя – без супруги она станет никем, останется ни с чем. Существовал один лишь выход – новое путешествие, изматывающее, интересное, на полгода или больше. Куда-нибудь далеко, хоть на край земли, а лучше… Лучше в дикую, жуткую, интересную, малопонятную страну – в Россию. Они уедут, убегут в Россию! А когда вернутся, все как-нибудь само устроится, уладится, растрясется, образуется. Нужно ехать, нужно забыть о проблемах, обидах, о любви к Мариане. В поездке они с Энн сблизятся, срастутся, станут настоящими верными понимающими супругами – Листер очень на это надеялась. Она ожидала, что Энн не откажет, что даст денег, согласиться ехать с ней. Мисс Уокер выслушала свою супругу и безропотно согласилась. Да и был ли у нее выбор?
Еще в юности Листер читала книги о баснословной Московии, Сибири и Лукомории, о том, как куржавые крестьяне били французов при Бородине и французы отступали, задыхались в снежных вихрях, тонули в сугробах. Брат Изабеллы Норклиф, зная страсть Анны к путешествиям, частенько ее дразнил – то хвастал своими альпийскими похождениями, то сочинял истории, как едва не погиб в морской качке. Из России, куда он таки добрался, написал: «Анна, знай – кто не видел Санкт-Петербург, не видел ничего!» И задетая Листер уже готовила достойный ответ – представляла себя, черную и героическую, в цилиндре и сюртуке, посреди шумной ярмарочной сутолоки, окруженной полудикими гаркающими варварами и танцующими под балалайку медведями. Она уже слышала звуки придворного оркестра, вальсировала в золотом леденцовом крошеве дивных мраморных имперских залов, и ее голова кружилась от жирного блеска эполет, от сладкого пудрового запаха разгоряченных дамских тел…
Нет. Брат Изабеллы был неправ. Россия лишь начиналась в Санкт-Петербурге. Чтобы ее увидеть, нужно было отправиться вглубь, в Самару, Нижний Новгород, Астрахань, на Кавказ. Она чувствовала, что безграничная полудикая Россия ей по плечу и по сердцу – она желала исследовать ее, познать и покорить, словно капризную любовницу. И Джентльмен Джек набросала смелый сложный маршрут, назвав Энн лишь две его точки: «Санкт-Петербург и Москва. Дальше – посмотрим». Но дальше Уокер категорически не хотела, дальше был невыразимый безграничный ужас. Ее Россия заканчивалась хищными зубцами кремлевских стен. На эти глупые слова Анна лишь ухмыльнулась: джентльмен никогда не спорит с дамами.
Их путешествие началось в 2 часа 50 минут 20 июня 1839 года – дневник, как всегда, точен. С двумя слугами, Кристианом и Катариной (Гротцей) Гросс, и огромным тяжелейшим багажом (800 килограммов основной поклажи и 700 килограммов дополнительной) подруги-беглянки покинули Шибден-холл. В Лондоне купили компас, телескоп, запасные часы, кое-что по мелочи и получили заграничные паспорта – мисс Уокер была объявлена «племянницей мадам Анны Листер». Они переехали в Дувр, оттуда – в Кале и на пароме – в Копенгаген. Пересекли пролив Эресунн, из шведского Хельсингборга ненадолго заехали в Норвегию, побродили по Осло, накупили подарков родным. 22 августа были в Стокгольме. Там их ожидал паром, шедший в Або[1], первый город на пути их бегства в Россию.
Глава 1. Финляндия. 6–16 сентября 1839 года
Из Або в Гельсингфорс[2]
Энн стало плохо заранее, за день до отправления, от одной лишь гнетущей мысли о предстоящей неизбежной пытке. У пытки были княжеский титул и громкая фамилия – «Князь Меншиков». Так назывался новенький щеголеватый пароход, курсировавший между Стокгольмом, Або и Петербургом, между Шведским королевством и Российской империей.
За день до отправления подруги приехали на пристань сдать багаж, получить билеты и разузнать о переправе. Бедняжка Энн побледнела, как только увидела крепкого подтянутого капитана Калькмайера в куртке цвета балтийских волн с пуговицами лунного отблеска и белой морской пенкой воротника. Господин капитан что-то гудел о своем пароходе, пришвартованном неподалеку у запасного причала, скрипел и пошатывался на длинных ногах и казался высоченной грот-мачтой. Капитан говорил и кренился все больше, и вместе с ним раскачивались пристань, суда, бухта, Стокгольм, горизонт, тусклое солнце, весь бледный обморочный белый свет. Энн почувствовала, как к горлу наплывами подступают теплые настойчивые волны морской болезни. Она вырвала из-под рукава платочек, приложила к пересохшим губам, ко влажному лбу. Стало легче.
Капитан Калькмайер гудел, отдавал команды, следил за погрузкой поклажи и терпеливо отвечал на вопросы беспокойных пассажиров. Он покачивался, сверкал улыбкой и звенел начищенными до блеска цифрами – расстояния, температуры, времени в пути, курсов валют. Бледная Энн почти ничего уже не понимала. Листер, напротив, довольно ухмылялась, ловила каждый дюйм, каждый цент этой в высшей степени содержательной речи.
Отправление было назначено на 8 вечера следующего дня. Подруги приехали с запасом. Продрались сквозь сумеречную сутолоку провожающих, зевак и карманников. Быстро перебежали по трапу – и вот они уже на борту. Энн мутило – от качливого трапа, мерзкого запаха угля, от вида капитана-мачты на мостике. Она раскапризничалась, отказалась спускаться в каюту, хотя за нее пришлось отдать целых 60 рублей и были обещаны мягкие лавки, свежее белье, ужин и чай. Уокер объявила, что переночует в их экипаже, загнанном во чрево парохода: «Иначе я не выдержу, я сойду с ума, умру!» Листер ничего не ответила: джентльмены не спорят с дамами. Она лишь резко, на каблуках, развернулась и, оставив подругу, замаршировала в каюту. В каждом звонком ударе ее кованых тяжелых сапог слышался гневный укор.
В каюте пахло деревом и свежим лаком. Анна скинула верхнее платье, запрыгнула на койку. Выходить на палубу не хотелось – накрапывал дождь, почти ничего не было видно. Она раскрыла путеводитель на главе о Финляндии. В это время проснулось колесо парохода и в такт ожившей машине запрыгали мелкие строчки утлых каменистых пейзажей, мшистых кочек, оврагов. Лопасти чаще ударялись о воду – картонные стенки, пол, потолок, вся каюта дрожала. Золотистые звонки рынды и прощальные мечтательные вздохи трубы потонули в грохоте пробудившегося стального сердца «Князя». Пароход легко развернулся и двинулся в бархатистую ночь притихшей Балтики, раскачиваясь в одном ритме со своим капитаном.
Toute en nuage – записала Листер поутру в дневнике. Все было в тумане. «Князь Меншиков» тихо шелестел лопастями, нащупывал путь в никуда. Вдоль палубы слепо скользили призрачные фигуры и рассеивались во мгле. Из молочной мути слышались проклятья – призраки спотыкались, невежливо наваливались друг на друга. К трем часам картина переменилась. Сорванец-ветер изодрал туман в ватные клочья, и заспавшееся полуобнаженное солнце торопливо прикладывало их к своему припухшему бледному лику. Ему, как и пассажирам, хотелось освежиться.
Судно прибавило ход. Пейзаж прояснился. Путешественники приободрились, несмотря на качку, быстро расправились с обедом. И уютно расселись по лавкам на открытой палубе – переваривать, дышать, говорить. К разноязычной пестрой массе датских фуражек, французских манто, шведских сюртуков, британских бачков, немецких зонтиков, бельгийских кружев присоединилось черное пятно, мисс Листер в шелковом прогулочном платье. С трудом нашла свободное место – уселась подле сдобной шведки и ее бессловесных дочек с плоскими, словно блюда, лицами. Мамаша, смешно коверкая язык Гёте, уютно причмокивая и закатывая глаза, курлыкала о красотах Санкт-Петербурга, «которых не передать», об увеселительных заведениях Ревеля, «которых при дочках не описать», о муже, успешном купце, живущем в российской столице, – о нем она могла говорить бесконечно, во всех пахучих комнатных подробностях.
Джентльмен Джек учтиво внимала простодушному лепету, незаметно скользя глазами по вздорной кружавчатой шляпке матроны, бесконечным, как ее речь, сутажным тропинкам накидки, английскому шитью крахмального подъюбника и молчаливым дочкам. Они сидели, плотно прижавшись друг к другу, качались и туго молчали – словно мешки, набитые бессмысленной ярмарочной всячиной.
Взбодрившись бабским вздором (он действовал лучше порто), Листер отправилась в карету к Энн и разделила с ней обед истинных пилигримов – кусочек хлеба и полчашки холодного чая. Большего не хотелось – обеих мучила морская болезнь. Потом молчали, наслаждались вежливой тишиной давно привыкших друг к другу супругов. Энн утешалась какой-то книжицей, Анна водила глазами по неверным пунктирам мшистых скандинавских дорог, которые еще предстояло опробовать кованым железом колес и сапог. В карете было вполне уютно, и Листер решила остаться здесь на ночь – хорошенько выспаться перед трудным днем.
Не меняя сухопутных привычек, вечером она вышла на променад. Ровно 45 минут – вдоль палубы, до кормы, налево поворот, вдоль палубы до носа, налево поворот. Ее карманные часы показывали без четырех минут восемь. Но ленивое расхоложенное северное солнце, равнодушное к механизмам простых смертных, все еще забавлялось с кучевыми нерасторопными облаками. Путалось в сизых суконных изорванных фалдах, смеялось, вспыхивало лучами и по-девичьи краснело. А потом ему наскучило. Солнце сладко вытянулось пунцово-алой линией над черно-стальной бездной, завернулось покрепче в солдатские облачные шинели и заснуло.
Листер поднялась около пяти утра, растормошила подругу, помылась – «кое-как, как вообще это можно в данных затруднительных обстоятельствах». Надела платье, осмотрела вещи, дорожные сумки – все готово, ничего не забыли. Залпом осушила кружку с чаем и вылетела на палубу. «Князь Меншиков», замедлив ход, вплывал в шхеры. Впереди в прохладно-серебристой пелене теплеющего рассвета виднелся нервный сбивчивый силуэт Або, с острыми сосновыми перелесками и розовыми залысинами гранитных скал. Пароход скользил по зеркальной Балтике, тихонько танцуя менуэт, слегка кланяясь мелким и покрупнее островкам, подводным валунам и скалам. Когда до пристани оставалось полчаса, начался торжественный марш – скалы почтительно расступались, вытягивались перед «Князем» в две парадные шеренги. Слева – остров Рунсало, справа – Хирвисало. На часах – 6:20 утра. Бухнули один за другим выстрелы пароходной пушечки. Откашлявшись черным дымом, прогудела труба. Або ответил хлопками, шутливым посвистом и бегливыми искорками освеженных ливнем крыш и куполов.
С палубы город был как на ладони. Совсем близко, в устье Ауры, на гранитном мысе, – замок, Або-шлотт, со стенами, щербатыми от времени и вечной сырости, с пухлыми башенками по четырем углам. Правее, в глубине – обсерватория, когда-то гордость этого края, но теперь всеми забытая. За ней – абосский великан, крепкий осанистый кафедральный собор.
Кафедральный собор в Турку. 1814 г. К. Л. Энгель. Из собрания Финской национальной библиотеки
Отель «Дю Норд» в Доме собраний. И. К. Инха, 1908 г. Из собрания Финского музея фотографии
Пароход причалил. Англичанки сошли на суетливый берег. Энн мимоходом оценила выправку финского часового. Его стойкая оловянная фигурка, приклеенная к ружью со штыком, казалась восклицательным знаком посреди портового безумия – прибывающие, отплывающие, провожающие, торговцы, носильщики, офицеры, чиновники, коробейники, коммивояжеры, ямщики, чьи-то дети, собаки, куры. Все это кричало, визжало, толкалось и бегало. На силу протиснулись.
В отеле наскоро устроились, побросали вещи и вышли гулять. «Собор здесь хороший, красивый и большой, внутри довольно простой, а снаружи – готический, строен из красного кирпича. Он красиво расположен на возвышенности, его кирпичная башня покрыта высоким медным коробом со шпилем».
Казалось, свою внешность, медный шпиль и кирпичную кладку храм перенял у своих громких шведских соседок, одетых в высокие чепцы, алые корсажи и молодой нахальный румянец. Дородные, краснорукие, нахальные, они стояли у входа и распевали непристойные вирши о свежайших мытых огурцах, пупырчатыми холмами выраставших из их пышных кособоких корзин. Но торговали не только у храма.
Сенатская площадь и Николаевский собор. Литография Ф. Тенгстрёма, 1838 г.
Лавки были повсюду – вокруг площади, на причале, вдоль улиц, во дворах. Иностранцы покупали в Або дорогие, но прочные перчатки из оленьей кожи, скандинавские грубые сукна, льняные ткани, финские кренделя. Энн и Анна заглянули к местному тузу, господину Кингелину: «Он держит большую лавку: шерстяные пальто, шерстяные материи – а также фарфор, стекло и пр. – очень воспитанный и услужливый господин». Потом пробежались по букинистам, но, кажется, так ничего и не купили. Днем, получив точно ко времени финские паспорта (за что Листер пришлось отблагодарить расторопного чиновника), они выехали в Гельсингфорс.
Природа кругом была изысканно-сумрачной, скандинавской, по-осеннему нерешительной – то мелкий серый дождь, то вдруг раззевается солнце. Кругом поля, поля, поля, – пепельные, мшистые, бледно-серые, палевые с серебристо-сиреневыми искрами вереска, с махрово-желтой пенкой календулы. Поля акварельные, кисти безымянного скупого художника, который сосредоточенно и бережливо накладывал краску в один лишь слой, не смешивая, не добавляя цвета, но иногда, здесь и там, позволял себе роскошь – рассыпал алые точки ягод, брызгами пурпура и кармина отмечал вереск и сентябрьский мох.
«Местность всюду живописная, – проворно шелестела Листер карандашом в блокноте, боясь упустить, позабыть, – местность живописная, дорога холмистая, много молодого леса со скалами, похожими на норвежские. Виды красивые. Заметила вербу и розмарин. Видела ало-красный мох на камнях. Повсюду клюква и брусника. Кленов нет, везде сосны, много берез. Красивые поля ржи, пшеницы, овса уже убраны. Видели много маленьких мельниц, там и сям. Почти не нашли отличий между этой местностью и той, что окружает Стокгольм, – здесь, как и там, все полно заботы и все ухожено».
В три часа завернули в Рунго, на маленькую уютную станцию – оплатили вперед «налог на проезд через мосты» – и двинулись дальше, по тусклой скандинавской акварели, скудные оттенки которой слегка уже растушевал робкий вечерний дождь. Ни пенной календулы, ни золотистых полей, ни багряного мха – дневные краски растекались от плаксивого грязного неба, убегали глинистыми струйками сумеречных дорог, смешивались в одну туманную сизую густоту, в которой лишь черные всхлипывающие силуэты хвойных лесов подсказывали путникам потерянную линию горизонта.
Вечером остановились в Кеале переночевать. Устроились в станционной избушке. Пол в их комнате по местной традиции устилал пахучий ельник. Вдоль стен – бурые лавки с матрацами. На стенах, проложенных мхом, – жухлые горчичники, таблицы расстояний, дорог и станций. Главным развлечением скучающих постояльцев была огромная карта Великого княжества Финляндского, прибитая у двери. Они с азартом и много раз ходили по ней перьями – завоеванные дороги победно отчеркивали, места неуютных ночевок уничтожали грубыми пробоинами. У Гельсингфорса, на самом подъезде к нему, красовался угольный след самоуверенного указательного пальца – постояльцы держали путь из Або в столицу.
Хозяйка вынесла англичанкам ужин: жареных рябчиков, клеклый хлеб и жирное масло, толстые блины с деревянной плошкой глянцевитого варенья. Потом, цокая тапками и языком, предложила деликатесы. Сказала: knäckebröd. Жесткое неподатливое слово клацало на зубах, как ее твердые дырявые буро-ржаные лепешки. С ними могли справиться лишь гранитные челюсти героев Калевалы. Но их потомки с аппетитом хрумкали каменные хлебцы, полагая, что они отлично чистят зубы, укрепляют желудок и кость.
Сало – Хямеенкюля – Бьорсбег – Кыркстад – Боллстад – Гран – приноравливая карандаш к ритму дорожной болтанки, Анна скрупулезно, по часам, отмечала время в пути и просвистевшие за окном версты. Она часто открывала дверцу экипажа, вглядывалась в даль. Но скупая финская природа, кажется, уже израсходовала весь свой запас красоты и шарма: «Натура сих мест небогата, страна мала. Но здесь, в Финляндии, мы себя чувствуем как дома. Дороги хорошие. Все здесь устроено гораздо лучше, чем мы ожидали».
Наконец в 14 часов 22 минуты мисс Листер и мисс Уокер, миновав пестрый шлагбаум, въехали в Гельсингфорс. Свежий, вычищенный, холеный, он был похож на юного чиновника, со взбитыми по моде локонами и бачками, в дорогом мундире и начищенных сапогах. Он умело делал фрунт – красиво тянулся классическими колоннадами, башнями и куполами, весь в ампирном легком лепном шитье, весь в орлах и листьях аканфа. Его шлагбаумы были его шпагами, фронтоны домов – треуголками, молодая свежая зелень – выпушками мундира. Приветливый и услужливый, «рад стараться» да «будет исполнено» – юноша Гельсингфорс был любимцем царя и недавно получил повышение – стал новой столицей Финляндского княжества. «Милый, очаровательный, красивый город» – таким его увидела Листер.
В Доме собраний, стоявшем у набережной, подруги взяли две комнатки для себя и каморку для прислуги: «Сразу же заселились, вполне уютно, хотя и на третьем этаже. Заказали обед на 18:30. И в 16:10 вышли с Энн на прогулку». Вернее, промаршировали – прямиком в Ботанический сад, новое финляндское чудо.
Гельсингфорс. Гравюра Д. де Тейлора, 1882 г.
Symphoricarpos racemosus (снежноягодник), viburnum lentago (рябина), lonicera caprifolia (жимолость), populus canescens (тополь сереющий), delphinium (шпорник), lythrum (дербенник). Листер крутилась в полузабытьи по тропинкам, читала этикетки и писала, писала, переводя на засушенную ботаническую латынь пышную жизнь юного сада. Она улыбалась своим великим ученым мыслям и бубнила под нос: «Да, определенно… определенно нужно запомнить эти изгороди из пихты и выстроить в Шибдене. Они будут хорошо смотреться. Определенно. И еще, пожалуй, флоксы, огуречник. Холодов не боятся. Значит, и в моем саду приживутся… Однако похолодало. Какой сильный ветер. Энн, тебе не дует… Что-что?»
Листер пробудилась, осмотрелась – Энн была далеко. Уже полчаса она обреченно и бессмысленно петляла по дорожкам, не зная, чем себя занять: в полубезумной беседе супруги со своим ученым двойником она была лишней. Листер окликнула подругу, нервно щелкнула крышкой часов: «Уже 17:45. Пора!» И замаршировала к выходу – Энн послушно засеменила следом, сутулясь, кутаясь от ветра, прилаживая бальные шажки к полувоенной поступи подруги.
Через семь минут были на Сенатской площади, изящнейшем творении зодчего Карла Энгеля. Слева – здание университета. Справа – Сената. В центре – стройный высокий красавец, Николаевский собор. Листер обошла его пару раз, заглянула внутрь, про себя похвалила архитектора и вечером записала: «Церковь красивая, новая и, кажется, еще не закончена, в плане – греческий крест с четырьмя портиками коринфского ордера». Путешествуя по России, она много раз вспоминала этого энгелевского тоннягу, стройного юнца в аккуратном александровском мундире.
На следующий день утром отправились на пароме в Свеаборг[3]. Но ничего особенного там не увидели – всего лишь ухоженная крепость, с фортами, пушечками и пустынным плацем. Была в ней какая-то милая кукольность, будто строили ее для игр балованного мальчишки – картонные стены разукрасили под камень, натянули флажок на леску от удочки, расставили оловянных солдатиков, у мортир разбросали орехи, замаскированные под ядра.
Вернувшись в Гельсингфорс, перекусили, зашли в Сенатскую библиотеку, побродили по обсерватории: «Предметов не так много, к тому же мы не смогли попасть в башню и на крышу обсерватории, но походили вокруг нее».
Музею университета и его милому собранию редкостей Анна посвятила целую страницу блокнота. Что ни строчка, то высокопарное латинское слово. Falco ossifragus, Strix nyctea, Oriolus galbula[4] – переписала почти всех молчаливых и неподвижных насельников орнитологической коллекции. Потом принялась за минералы в комнате напротив. И после бегло осмотрела зал с предметами быта. Насыщенный день они завершили в ресторане Дома собраний: «Мы ели вареную рыбу, порезанную на кусочки, бифштекс хороший, но слишком похожий на английский, картошку (в Финляндии она не очень хорошая), большое блюдо с репой, блинчики, 4 пирожных с миндалем и изюмом».
Перед сном Листер читала учебник грамматики, Энн тихонько скучала.
Рано утром 13 сентября они покинули дремавший в синеватой мгле Гельсингфорс. Было еще слишком рано для молитв и чтения. Энн спала как дитя. Анна думала – и ее предутренние прозрачные усыпляющие мысли качались в такт экипажу. Она вспомнила, как неспешный паром «Лентяй», покачиваясь и приплясывая, вез их по гавани в Свеаборг. К ним подсел какой-то морской офицер, разговорились. Оказалось, он служил в американском Галифаксе и, узнав, что она из Галифакса британского, стал ее расспрашивать, и она нехотя ему отвечала – про ветры и холмы, каменные дома и нарядную готику, про Шибден и сад, а сама водила, водила глазами по тусклому просаленному серебру его мундирного воротника – шитые лозы, петли, канаты извивались, сплетались змейками и тянулись, тянулись по бесконечному темному казенному сукну, куда-то вдаль, в холодную предвечернюю муть, обращались в извилистые тропинки: петля – Выборг, петля, поворот – Москва и Нижний, серебром отсвечивала замерзшая Волга, и снова петля – Астрахань, и еще где-то там, в гуще шитых искристым снегом неуютных неведомых сумерек, извивались и петляли дорожки Кавказа, Тебриза, Багдада…
На пограничье
И снова усыпляющая тяжелая тишина, продрогшие тусклые поля, набухавшее дождем свинцовое небо, разломанные, разбитые временем гранитные истуканы скал. Лишь изредка природа улыбалась – бледно-золотыми цветами, брусничными точками домиков, алыми задами круглых крестьянок, сосредоточенно собиравших карминные ягоды у дороги. Экипаж качался и шелестел, тихо и гладко, по извилистому в сон клонившему шоссе, туда, где длинная тоскливая нота пейзажа сливалась со свистящей грифельной линией горизонта. Анне мерещились шепотливые шорохи, тишина присмиревшей травы.
Вдруг тряска, ржание, цокот – острые звуки разлетелись о каменную брусчатку. Ямщик осадил лошадей, коляска встала: «Пр-р-р-риехали». Листер схватила дремавший возле путеводитель, нацелилась пальцем в середину страницы – это Борго[5]. И тут под самой дверцей кто-то застонал и заскребся, сухо залепетал надтреснутым голоском, застучал все сильнее, выше, выше по дверце коляски – и в приоткрытое окно вдруг ворвалась чья-то огромная в серых мозолях, в запекшихся бурых рубцах рука, затряслась жалостливо и зло, и сиплый голосок завел монотонную, давно выученную скороговорку, смысл которой Листер отлично поняла. Она вытолкнула руку, распахнула дверцу и вышагнула из экипажа. Перед ней убедительно дрожал, сгибаясь до самой земли, весь в изорванном пахучем грязном рубище, в ветхих лаптях, с торчащими наружу страшными распухшими пальцами, испитой клокастый старик-попрошайка. Первый на их пути.
Пока они мирно катили сюда по омытой дождями свежей Финляндии, Анна искала Россию. Высматривала бородатых крестьян, прислушивалась к округлой, прыгающей, словно по кочкам, речи – вдруг выскочит раскатистое русское слово. Всматривалась в круглых крепких селянок, в их новенькие крашеные домики. Даже пробовала коваными подошвами гравий ровных дорог – но ничего, ни одного русского признака. И вот здесь, в Борго, Россия сама ей явилась, во всем своем живописном нищенском великолепии, с вытянутой одутловатой умоляющей рукой. Здесь проходила настоящая граница – и бродяга был ее стражником.
В 15:20 – остановка в Пернё, в 16:40 – остановка в Ловийсе. В 18:28 были в Аберфорсе и здесь впервые увидели настоящую финскую баню: деревянный домик без окон с прорубленным в закоптелой стене отверстием для дымохода. Но сауна в расписании Листер не значилась – подруги лишь обвели ее глазами, вдохнули остро-березовый угольный аромат, сели в коляску и покатили дальше.
По дороге купили выборгский крендель, известный на всю округу: «Это хлеб, печенный из теста, уложенного в форме розы». На минутку остановились у реки Кюммене – посмотреть триязыкий водопад. Пока Энн торопливо рисовала, Анна, потеряв к нему интерес, разглядывала проезжавших крестьян. Это уже были другие лица, фигуры, наряды. Россия – государство противоречий. Только они увидели ее страшное одутловатое измаранное лицо, бурую скрюченную умоляющую руку, и вот она повернулась своей нарядной, цензурою одобренной стороной. Работящие веселые, улыбчивые пейзане задорно настегивали лошадей, и жены их, розовощекие и полногрудые, будто с ярмарочных картинок. Они подкупали – очень хотелось в них верить, в их свежие улыбки и новенькие наряды: «Какие живописные крестьяне… Русский мужской костюм тоже очень живописен – белый сюртук с алым или синим или иного темного цвета поясом, и отделан такими же бейками. Женщины-крестьянки носят прямые льняные темные с красными полосами юбки, лифы или жакеты, на голове – белый платок. Они все носят алые полосатые набивные ткани. Я также видела, что из этой же материи сшиты многие мужские пиджаки и брюки».
Борго. Картина М. фон Райта, 1862 г. Из собрания Финской национальной галереи
Шоссе медленно расширялось, но было невероятно тесно от подвод, таратаек, телег, экипажей. Просвистел, красиво придерживая треуголку, таможенный офицер. Проехала верхом на жеребце чопорная, похожая на Листер, дама в черной амазонке. Крестьяне, сцепившись колесами телег, затеяли драку. На злую и праздничную суету, широко распахнув окна-глазницы, дивились, словно бабы на миру, красные и желтые избы, рассыпанные по полям у самого въезда в Выборг. Миновав привычный пестрый шлагбаум, коляска англичанок въехала на длинный бревенчатый мост. Отсюда открывался чудный вид на утренний, в росистом мареве, город и его первого глашатая, серебристый каменный замок, которому легонько и неустанно кланялись мачты пришвартованных по близости шлюпок.
«Выборг красив, крепость его правильной формы. Против нашего отеля на большой открытой площади увидели красивую большую церковь. Вновь пересекли мост, по которому сюда въезжали. Энн стояла и рисовала старинный замок, стоящий на небольшом островке или фьорде и окруженный рвом. Она зарисовала его восьмигранную башню, которая на далеком расстоянии казалась квадратной. Вокруг – живописные острова и леса – до самого горизонта. Город действительно красив, и центр его, и предместья. Две трети местных мужчин – солдаты, все одеты в серые шинели, собранные в складки на спине. В них они похожи на монахов или женщин».
В разноязыкой толпе Анна выискивала коробейников с выборгскими кренделями. Но тщетно. В лавках вкусных загогулин тоже не было. Один торговец сказал, что их можно, пожалуй, найти в Санкт-Петербурге, а здесь кренделя заказывают у булочников с вечера – и получают рано по утру – вот они-то и есть самые лучшие и самые выборгские.
Потом вышли к морю: «Приблизились к самой воде – попробовали ее – лишь немного солоноватая – в целом, почти пресная. Отсюда открывается красивый вид на город и природу вокруг. Много кроваво-красного и желтого мха, который я уже видела в Стокгольме и Упсале». Листер было радостно – и от местной по-своему уютной природы, и от лестного чувства, что все здесь ей понятно и мир ей по плечу и по ноге. Мир легко сокращался до емких статей в путеводителе, до простых математических формул в подорожных, до уверенной скорописи в ее блокноте, умещавшемся в левом кармане черного походного пальто.
Запоминая и записывая важное, Анна не забывала о житейских пустяках. Что они ели в Выборге? Об этом целый абзац: «15 сентября в 18:00 – обед. Подали очень хорошую вкусную жареную кильку – эта рыба на вкус немного напоминала карпа. Затем принесли великолепную телячью котлету, которая сверху была украшена дольками моркови и лимона. Котлету я ела с прекрасной тертой малиной. После нам подали хорошие, крупные, как крыжовник, оливки, тертый в сахаре лимон, позже – пудинг из саго».
Утолив свой голод, интеллектуальный и простительно человеческий, утром 16 сентября Энн и Анна выехали из Выборга. По совершенно русской безжалостной разбитой дороге дотряслись до Валкесаари[6]. Здесь находилась таможня.
К экипажу развязно пришлепал усатый унтер и булыжным кулаком загромыхал в дверцу – на выход. Англичанки послушно сошли – прямиком в бурую склизкую хлябь изъезженного двора. Кое-как просеменили до таможенной хаты – слуги захлюпали следом с тяжелой поклажей. Короба, саквояжи, сундуки, сумы, котомки, шляпные коробки – все снесли в тесную прокуренную конуру, выставили в ряд и открыли.
Из соседнего кабинета, грузно вздыхая и скрипя половицами, тяжко выбрел начальник с изрядно помятым лицом и свалявшимися усами. На косом залоснившемся мундире висели знаки отличия – остатки вчерашнего ужина. Едва кивнув дамам, он пробурчал что-то и проскрипел к поклаже. Не утруждаясь наклонами, привычно забегал по вещам острыми маслеными глазками. Пухлый указательный палец с венчиком жирной грязи под ногтем отдавал приказы – что достать, что развернуть, что предъявить. Наконец добрался до книг: «Не посибль, антерди, сие запрещено». Слуга объяснил (хоть Листер и сама поняла) – по правилам русской таможни, у иностранцев изымают все книги и отправляют в цензурный комитет в Петербурге. Там их проверяют на предмет наличия опасных идей и призывов. Если ничего не находят, возвращают в целости: «Все наши книги вытащили из коробок, и я по распоряжению начальника скопировала их список, составленный мною еще в Стокгольме. Подписала его “A. Lister”, вложила в именной конверт из Шибден-холла, запечатала моей именной печатью и на обороте надписала: “Список книг, принадлежащих мисс Листер”. Через шесть недель мне следует прийти в цензурный комитет и потребовать их обратно».
Ленивый офицер промямлил протокольные вопросы – откуда они, куда следуют, где будут жить. Но было видно, что он уже потерял интерес и хотел побыстрее от них отделаться. Вновь неуклюжий кивок – досмотр окончен, можно ехать. «Мы благополучно прошли таможню. И поздравили друг друга с прибытием в Россию».
Глава 2. Санкт-Петербург. 16 сентября – 7 октября 1839 года
Галерная, 60. Hotel de Wilson
Петербургская губерния началась за полосатым шлагбаумом. И продолжалась бесконечными шлагбаумами – осмотров, запретов, препон. Даже шоссе было преградой – будто построили его специально: по бокам топкие борозды, по середине навалены булыжники, о которые ломались колеса, разбивалась поклажа, вдребезги разлетались мечты пассажиров о комфортной быстрой езде. Чтобы оказаться в столице, следовало потерпеть, потрястись, помучиться. Все утопало в хляби, в необоримой, вечной, оплаканной дождями бедности. Кругом бурые поля, черные болота и полусгнившие бараки, возле которых копошился люд в страшных оборванных струпьях. Такова была правда жизни. Но у нее были дозволенные границы. Правда заканчивалась у кирпичных стен Петропавловской крепости – у тюрьмы. Ею словно бы проводили жирную красную черту, отделяя то, что следует вымарать, от того, что цензурой одобрено. Там, за стенами, начинался императорский Санкт-Петербург, город-греза, город-мечта: «Мы увидели паромы, и широкую красивую реку Неву, и Троицкий мост, на который въехали в 16 часов 26 минут. Мост отличается красивыми чугунными литыми перилами. Нам навстречу проехали четыре экипажа, и еще четыре обогнали нас на мосту».
Город раскрывался, словно бумажный расписной театр. Только англичанки съехали с моста, и вот уже новые декорации – Суворовская площадь с неоклассическими кулисами, домом Салтыкова и дворцом принца Ольденбургского слева, служебным корпусом и Мраморным дворцом справа. А в центре, словно на сцене, замер в балетной позе забавный заводной кукольный генералиссимус, очаровательно миниатюрный в сравнении с тяжелой давящей имперской пустыней вокруг.
Санкт-Петербург был похож на пустыню – это подмечали иностранцы, привыкшие к уютному хаосу средневековых улочек, к частоколу узких готических фасадов, к суетливой жужжащей жизни, каждый дюйм которой был полон смысла и звуков. Санкт-Петербург был бессмысленно пустынен и пугающе беззвучен. Казалось, его дворцы, казармы и верткие балерины-полководцы поставлены лишь для того, чтобы утвердить и ославить безграничную все подчиняющую пустошь. На широких неуютных улицах дома выглядели карликами. Монументы полководцам обращались в оловянных солдатиков, потому что истинными победителями здесь были только пустыня и ее правитель, русский император.
Санкт-Петербург был беззвучным. Таким его сделал Николай I. Он и его расхоложенные вельможи, насельники пустоши, устали от цоканья копыт, грохота повозок, от грубой рокочущей пейзанской жизни, бесцеремонно врывавшейся в окна. Она оскорбляла слух. О ней хотелось забыть. Царь повелел переменить каменную брусчатку на деревянные шашки-торцы. Когда Листер сюда приехала, Невский проспект и соседние улицы уже потеряли свой голос.
Пока их экипаж шелестел по Миллионной, Анна успела отметить бурый лепной фасад Зимнего и сумеречную позолоту адмиралтейского шпиля. Потом вновь тряска и клоцанье по брусчатке – в глубь тусклой полуобжитой Галерной улицы. Наконец остановились у дома № 60. Возле входа висела двуязыкая табличка: «Hotel de Wilson. Отель мадам Вильсон».
Жили здесь в основном англичане, и все вокруг было английским – церковь, посольство, частные квартиры и лавки. Хозяйка, мадам Вильсон, была родом из Британии, происходила из баронского рода Бёрнес. С мужем нажила много детей, гостиничной выручки не хватало, дочерей своих она отдавала в компаньонки богачкам. Дочь Елизавета, Бетти, сопровождавшая купчиху Акацатову в ее путешествии, познакомилась в Италии с графом Васильевым и вышла за него замуж. Так Вильсоны породнились с русской аристократией. Бетти считалась в столице первой красавицей. Ее мать тоже когда-то была très belle и все еще сохраняла предзакатные отблески неяркой красоты, что сразу подметила Листер. Они понравились друг другу. И когда выдавалась пустая минутка, заполняли ее уютной болтовней.
Улица Галерная, 61 (современный адрес). Здесь находился отель мадам Вильсон, в котором жили Анна Листер и Энн Уокер. Фотография О. Хорошиловой, 2019 г.
Отель был похож на хозяйку. Старомодный, поживший, с уставшей мебелью, потухшими обоями, по-старушечьи опрятный – ни пятен, ни клубов пыли в углах, ни клопов. Чистота, впрочем, была умеренной – не от сердца, а, скорее, из британской чопорности. Умеренной была и цена – восемь рублей в день, включая питание, но исключая вина.
Портрет Елизаветы Вильсон, в замужестве Васильевой. П. Соколов, 1846 г.
Листер с Энн разместились на втором этаже в скромных номерах, точно по размерам их непритязательной дорожной жизни. Две комнатки разделяла крашеная картонная дверца. Анна, как истинный джентльмен, заняла каморку побольше. На стенах – обои в жухлый цветочек. Низкий пожелтевший потолок в черной сеточке трещин. Из центра хищной паучихой свисала латунная люстра. Меж стеклами двойных законопаченных окон насыпан песок и напахтан войлок. Напротив, в самом темном углу, притаилась кровать. Пузатый рокайльный комод пыжился у стены в тени угрюмого инвалида, шкапа с подпиленной ножкой. В середине стоял чайный столик английской работы, с растрескавшейся столешницей, но, кажется, все еще прочный. Стулья были австрийцами, диван, замыкавший их хоровод, привезли из Милана.
Анна быстро рассовала холостяцкие вещи, приноровила термометр к верткому настенному крючку (+17 ℃, неплохо для северного сентября). Поторопила вечно медлительную Энн – и вместе сошли в столовую, где два черно-белых гарсона, зевая, разносили обед.
Подкрепившись, подруги вышли на прогулку. По разбитой мостовой доковыляли до тусклого переулка и выбрели на набережную. Она, как многое здесь, называлась Английской. По правую сторону – элегантные особняки с лампасами пилястр, с аксельбантами лепных гирлянд, дома дипломатов, генералов и вельмож. Слева, за гранитным бордюром, – страшный беззвучный провал черной застывшей Невы, предсмертная пустота, обрыв жизни. Лишь далеко, на другом берегу, тускло ерзали фонари и под ними суетились темные точки – там, на Васильевском острове, тоже была жизнь.
По набережной вышли на пустынную фиолетово-ночную Сенатскую площадь с черным силуэтом замершего в страшном скачке Петра. Он и Нева были единой сокрушающей стихией. Проснувшийся ветер сыпал прохладную морось. Анна подняла воротник редингота, Энн крепче закуталась в плед. Они свернули направо и через арку вышли в начало Галерной улицы. Здесь, как всюду, царствовала безнадежная вязкая полудрема. «Есть во всех этих красивых домах какая-то скрытая дряхлость, чувствуется какая-то скука в широте этого пространства», – отметила Анна.
На дряхлой одинокой Галерной она вдруг почувствовала, как любит, позорно, тепло, по-женски, уютную мещанскую суетливость лондонской Риджент-стрит. И как по ней тоскует. По этим ее застиранным льняным передникам воскресных фасадов, старушечьим буклям мансард, окнам в крестьянскую клетку. Она была так счастлива в 1819-м, в юном, как она сама, Лондоне. Тогда они вместе с тетушкой Анной колесили по Пикадилли, Риджент-стрит, Гайд-парку, садам. Исходили все церкви и музеи. Делали по шестнадцать миль в день – не шутка. И оставляли еще силы на вечер для театров.
На трагедию «Дуглас» в Ковент-Гардене с трудом достали билеты. Сара Сиддонс в последний раз играла леди Рейндольф. И как играла. «Лучшая актриса, озарившая своим появлением сценическое искусство, я не знала тогда, что так можно исполнять роль. Она была неповторима, бесподобна – ее голос, декламация, мимика, игра…» – и ее гибкое, пластичное, умное тело, выразительные, чувственные карие глаза, насмешливые, колкие, как на портрете Гейнсборо… Она казалась бесподобной, пленительной, желанной. Влюбленная Анна не замечала, что Сиддонс стара. Ей было за шестьдесят. Ее мучила отдышка, голос дрожал, сбивался на фальцет. Бархатное платье толстило, корона выглядела нелепой. Актриса переигрывала. Но Листер неистово аплодировала, глупо улыбалась и плакала, от невыразимого сильного чувства – к Лондону, к искусству, к талантливой Сиддонс, ее телу и притягательным сладким карим глазам. Она видела их потом много раз – эти манящие женские глаза, в Дублине, Ливерпуле, Йорке, Экс ля Шапеле, Реймсе, Намюре. В Париже…
Париж нежно скользил по ней влажными глазами Марии Барлоу. Ей было тридцать восемь. Вдова, дочка на выданье. Заехала во Францию – так, от скуки, развеяться. В отеле за обедом познакомились. Много гуляли, беседовали – о погоде, литературе, древних греках, политике, о фарфоровой Марии Антуанетте и ее особой дружбе с дамами. «Вы не находите ее привязанности странными, мисс Листер?» – и снова скользящие наглые глаза. «Ничуть, миссис Барлоу, королева была верной супругой, это хорошо известно», – Анна не сдавалась.
Мария продолжала сладкую пытку – взглядами, полунамеками. Как-то подбросила ей книжку «Путешествие в Пломбьер», попросила прочесть страницу 126. И что же – там говорилось о двух дамах, бессовестно флиртовавших друг с другом. Потом миссис Барлоу лукаво заметила – ей нравится, что Анна особая, «немного на мужской манер и…». Остальное досказала позже – глазами, улыбкой, как бы случайными прикосновениями. И Анна не выдержала, сдалась: «Я обняла ее, прижала, почувствовала, как она пульсирует. Я была переполнена желанием. Я посадила ее на колени, целовала, крепко прижимала, пока не почувствовала, что не могу больше сдерживаться. Мои колени мелко тряслись от возбуждения, сердце учащенно билось. Я подарила ей глубокий поцелуй, коснулась языком ее нёба, сильно прижала, почувствовала, как напряженно трепещет ее грудь»…
Энн громко чихнула. Потом еще раз. Потом звучно вытерла нос. Быт убивает любовь – жестокая аксиома. Быт много раз убивал ее любовь. И Анна любила коротко, бегло, впопыхах и сразу всех, в ком чувствовала интерес, любопытство, послушное желание. Она любила быстро и боязливо – боялась дырявых чулок, пота, прыщей, храпа, икоты. Ненавидела эту мерзкую пошлость, поджидавшую в тусклых углах скучной семейной жизни. Чувства разбивались о чихи. Быт убивал любовь. Энн мелко топотала сзади, как привязливая старушка. Она глухо раздражала. Анна вновь подавила накипавшую злость. Сейчас нужно думать только о Петербурге. Остальное неважно, пока.
Портрет актрисы Сары Сиддонс. Т. Гейнсборо, 1785 г. Лондонская национальная галерея
Первый день в столице
Утром накрапывал серый тоскливый дождь. Но даже случись ураган, Джентльмен Джек не изменила бы своих планов. Сегодня – Невский проспект, соборы, променад по магазинам.
В условленные 6 часов 30 минут утра в комнату Анны впрыгнул юркий чертик с обезьяньей мордочкой. Его рекомендовала мадам Вильсон, сказала: «Прекрасный проводник, лучшего в Петербурге не сыщете». Чертик комично поклонился и представился – Джон Уайттейкер.
Вид у него был плутовской – масленые глазки бегали, прямо стоять он не мог, а все вертелся змейкой, неуклюже кланялся, грыз ногти и глупо лыбился. Костюм его был под стать: на голове бесформенная нахлобучка, которую он именовал цилиндром, засаленная полудетская курточка неопределенного цвета с заплатой на правом локте, русские шаровары из дрянной синьки, огромные дубовые сапоги не по размеру. Одет кое-как, собран из всего, что попалось, вернее, что умыкнул. Он приехал сюда из Англии, служил сначала грумом, ливрейным пажом и конюхом. Все шло хорошо. Но запил, сильно, по-русски, пристрастился, понимаете ли, к картишкам, наделал долгов, попал в тюрьму на целых шесть месяцев. Но там исправился – «вышел другим человеком, совершенно преображенным» и стал гидом – показывал город путешественникам, американцам и англичанам. Нареканий не имел. «Совершенно преображенный» Уайттейкер брал недорого, и скаредная Листер его сразу же наняла, приказав немедленно достать билеты в Эрмитаж и в полдень ждать их в прихожей отеля. Чертик сделал книксен и растворился. В 11 часов 45 минут он снова возник, вместе с экипажем.
Сначала поехали в английский банк Thomson, Bonar & Co к управляющему, господину Ходжсону. Анна хотела расспросить его о билетах в музеи, разузнать о рекомендательных письмах и курсе валют. Господин Ходжсон оказался истинным британским флегматиком – унылым и малословным: «Сказал, что русский язык слишком труден для изучения, в Зимний дворец слишком сложно попасть – он на ремонте, рудники слишком далеко – до них не добраться». Но все же обещал навести справки о музеях.
Еще Листер очень нужны были подробная карта города и хороший советчик по части новых русских книг. Всезнающий путеводитель подсказал ей адрес – улица Большая Морская, 24. На первом этаже работала книжная лавка, одна из лучших в столице. Отправились туда.
Через пару минут экипаж остановился у симпатичного неоклассического особняка с сине-желтой вывеской над входом: «Книготорговля Л. Диксона». Легкий толчок – и остекленная дверь мягко поддалась, разбудив золотой колокольчик. Вместе с ним проснулась вежливая улыбка на упитанном свежем лице продавца за стойкой. Это был сам Лука Диксон, уважаемый столичный торговец, книголюб и букинист. Здоровый румянец, крепкая уверенная фигура, деловитый с портновским шиком костюм, хрустящий крахмальный воротничок сорочки, ионические завитки на висках, ампирные гирлянды ухоженных бакенбард, истово синий блеск смеющихся глаз – совершено все в мистере Диксоне говорило, что он преуспевает.
Торговец держал магазин в самом центре светского Петербурга. Рядом – министерства, дворцы, через площадь – резиденция императора. Кругом живут аристократы, генералитет, биржевики – читают, собирают библиотеки. Но больше Диксон любил гениев. Они оставляли в его лавке очаровательные в своей незавершенности мысли и немыслимые по своим размерам долги, оплачивать которые не спешили. И все им сходило с рук – ведь гении были на шаг от вечности, куда так мечтал попасть мистер Диксон. И не просчитался – он попал в историю русской культуры благодаря гениальным должникам и первому среди них – Александру Пушкину.
Поэт частенько у него бывал – влетал, разбивая вдребезги вежливый колокольчик. И уже с порога неслись обещанья – оплачу, погашу, да-да-да, непременно, но завтра, завтра. Диксон недоверчиво ухмылялся и выставлял на прилавок одну за другой стопки свежих книг. Мемуарист Яков Грот (один из тех, кто обеспечил Диксону путевку в вечность) однажды зашел в лавку и увидел, как неугомонный Александр Сергеевич громко по-русски требует от смущенного Луки предъявить ему биографии Шекспира – все, какие есть, и немедленно. Иногда Пушкин покупал прелестные мелочи – в 1836 году приобрел книжку-раскраску дочке на именины.
Через два года после смерти поэта к Диксону впервые пришла Листер. Торговец встретил ее с особым почтением – англичанка, без мужа, в России, только приехала и тут же к нему, в книжный магазин. К тому же эксцентричная мисс оказалась с недюжинным мужским умом – это он понял сразу, как только услышал первые строчки ее длинного списка. Гостья желала подробнейшую карту Санкт-Петербурга, точную карту дороги до Москвы, путеводители, планы столичных рудников, отчеты о местной торговле, отчеты о местной промышленности, биржевые известия… Казалось, она готовилась не к путешествию, а к военному походу.
Яков Герд
Лука слушал, мягко улыбаясь, и от строчки к строчке все сильнее качал ухоженной красивой головой. «Нет, нет, не разрешено, невозможно, сие нельзя продавать…» Русские законы, увы, были сильнее британского здравомыслия. Точные карты – запрещены. Подробные путеводители – запрещены. Планы рудников – запрещены. Бюллетени о торговле, финансах, производстве – запрещены: «Оказалось, мистер Диксон годами не читает английских газет – они тоже здесь запрещены».
В лукавых глазах Луки заиграла ирония, и это единственная критика, которую он, смиренный торговец, позволял в адрес русских властей. Листер ее угадала. «Но что же в таком случае есть?» Мистер Диксон, обрадованный вопросом, бодро извлек из-под прилавка приготовленные для таких гостей тома – безобидные русские журналы, подшивку «Северной пчелы», стихи Байрона, собрание сочинений Шекспира, географический атлас мира, карту Санкт-Петербурга для путешественников («Самая общая, без подробностей», – прошептал на ухо), «Историю государства Российского» Карамзина… Выставлял одну за другой, охлопывал, подравнивал стопочки пухлыми руками. Видно, что он очень любил порядок.
В прошлом Диксон был врачом. В его светлом, звонком от чистоты магазине все было словно в аптеке – разложено по местам, по темам, языкам и алфавитам. Книги золочеными корешками на крепких стройных полках, в равнобедренных треугольниках света, вычерченных светильниками, развешенными на равном друг от друга расстоянии. Он и сам походил на аптекаря – аккуратного и осторожного. Отсюда эта его улыбка, колкая ирония в глазах и взвешенные, словно на весах, слова, ни одного лишнего, ни одного опасного. Так и жил – подчинялся законам, ругал их глазами и потчевал развязных гениев разрешенной литературой.
«У мистера Диксона купила две маленькие карты Санкт-Петербурга и Москвы, опубликованные в Лондоне Обществом полезных знаний. Взяла также карту России, составленную Генеральным штабом, – она лучшая, но старая. Новая, сказал Диксон, будет опубликована только к Рождеству или после Нового года. Он показал нам также англо-русскую грамматику, написанную мистером Хёрдом, который возглавляет здесь ланкастерскую школу».
Мистера Хёрда в Петербурге именовали на русский манер Яковом Ивановичем Гердом. В 1817 году он приехал из Британии с просветительской целью – открыть филиал школы взаимного обучения, в которой старшие студиозы обучали бы младших. Начинания поддержал император, передал под училище здание, и Хёрд стал Гердом. «Его учение и грамматические пособия – весьма ходкий здесь товар», – сказал Диксон, хитро посмотрев на Анну. Она повертела книжку, перелистала: «Так и быть, заверните». Забавлялась ею в пустые дождливые вечерние часы, которых в осеннем Петербурге много.
Распрощавшись с симпатичным торговцем, в 11:45 выехали на Невский. Теперь он был другим – начищенным, посвежевшим, румяным, нахохленным, словно гвардии поручик, только вышедший от куафера. Здесь все было слегка военным – и желто-зеленые шеренги домов, и тоненькие деревца перед ними, похожие на бледных кадет, – им было неуютно, словно детям в казармах, они мучились, желтели, чахли, переставали расти. Между деревьями и домами – батальоны, полки военных чинов, всяких рангов и всяких родов.
Вид Невского проспекта от Аничкова моста. Гравюра по рисунку Г. Кампельна. 1830-е гг.
Красиво вышагивали по гладким плитам тротуара, соревнуясь друг с другом в красоте и изяществе формы. Иностранцы дивились этому плац-параду, в деталях описывали молодцов в мундирах с тонкими балетными талиями, в облегающих рейтузах, блестких эполетах и шляпах с петушьими перьями. Их мягкая поступь и серебряный звон легких шпор отчетливо слышны в мемуарах. Но в тех же мемуарах нет почти ничего о дамах, потому что путешественники их не замечали. Они порхали по Невскому полуденными мотыльками – блеклые, тихие, в полувоздушных платьях, паутине кружев, шляпках-кабриолетах, с зонтиками в любую погоду.
После двенадцати дня картина менялась. На Невском начиналась ярмарка тщеславия, ритм которой задавали первые столичные хвастуны – американки, кабриолеты, ландо, фаэтоны, дрожки-эгоисты, дорогие благородные экипажи с разноцветными кичливыми гербами на дверцах – листьями дуба, аканфа, колосьями пшеницы, орлами, львами, волками, единорогами… Если собрать все эти знаки и символы, получился бы занятный биологический атлас.
Иногда в этом дефиле участвовал император Николай Павлович. Он катался по Невскому проспекту с великой для себя и государства пользой – выявлял и примерно наказывал нарушителей регламента. Мог, к примеру, распечь боевого генерала лишь за то, что тот перепутал местами награды на своем мундире, грубо выругать чиновника за оторванную пуговицу и неправильно надетую шляпу. С прогулки царь приезжал всегда довольный и упокоенный.
Энн и Анна не слишком интересовались гербами, не искали случайных встреч с императором и остались холодны к ярмарке тщеславия. Сейчас их занимали архитектура и дорожное строительство. За Аничковым дворцом, у Фонтанки, Анна вышла из кареты, чтобы рассмотреть деревянную брусчатку инженера Гурьева, лишившую Петербург голоса. Измерила плашки по линейке – ровно 8 дюймов в высоту и 14,5 дюйма в ширину каждая. Довольная, уселась в экипаж, и покатили дальше – к Александро-Невской лавре. «Этот Уайттейкер ничего не знает, – накарябала Анна в блокноте, – церковь оказалась на ремонте, шла служба, слова ее были нам непонятны». Уайттейкер и правда ничего не знал. Карманы его были набиты семечками, голова – скабрезными анекдотами. Первыми он щедро делился с дворовыми девками, вторые приберегал для мужчин-иностранцев. Британским пуританкам ему нечего было предложить. Но парень стоил дешево, был хитер, легко переносил ругань и не обижался на затрещины. То, чего он не знал, Анне сообщил путеводитель: «В лавре среди прочего хранятся мощи Александра Невского в раке весом 1,5 тонны из чистого серебра, картины Рубенса, отрезы древних парчовых материй, облачения священнослужителей».
На обратном пути зашли в Казанский собор: «Красивый, светлый, хорошо освещенный. Когда мы вошли, там шла служба. Стояли словно зачарованные напротив священника, рядом с алтарем. Провели там около 30 минут. Потом зашли в часовую лавку к Нельсону – оставила ему на неделю мои часы».
Казанский собор. Фотография А. Ф. Лоренса. 1860-е гг.
Преподобный Ло
Анна Листер крепко верила в Бога и молилась всегда истово, от всей души, одна, или с Энн, или с Марианой. В Петербурге старалась не пропускать месс, благо англиканский храм был в двух шагах. Настоятель жил на первом этаже. На втором находился молитвенный зал со строгим элегантным алтарем, украшенным копией картины Рубенса «Снятие с креста». Позже в Эрмитаже Анна увидела ее оригинал.
На воскресную службу стекалась вся английская диаспора – около 2500 человек. Паству строго делили по половому признаку: «Женщины рассаживаются слева от входа, мужчины – на скамейки справа от входа, где также имеется особая посольская ложа – раньше она предназначалась для церковных блюстителей, но теперь над ней красуется резной королевский герб Англии и она принадлежит посольству». Саксы высшей дворянской касты рассаживались в партере. Простые занимали задние ряды. Если проныра-торговец влезал в благородный партер, на него шипели, да так громко, что он пристыженно отползал.
Помещение казалось просторным – высокие потолки, окна в два яруса. Но людей приходило столько, что не хватало ни света, ни воздуха, ни мест. О неудобствах, однако, забывали, как только загорались свечи – их уютный медвяный свет умножался позолотой и желтоватым глянцем мраморных колонн. Вместе со свечами разжигалось красноречие Эдварда Ло, харизматичного настоятеля, любимца петербургских англичан. Его хвалили и за хозяйственность, и за артистизм, столь редкий среди пасторов. Проповеди он писал сам и лучшие позже опубликовал – получился солидный восьмитомник.
Вид Английской набережной и англиканской церкви. Фотография К. Буллы. 1897 г.
22 сентября Энн и Анна впервые посетили воскресную службу. Сели по чину – в партер. Прихожане шумно рассаживались. Зал гудел мирно и совсем по-домашнему. Резкий звон колокольчика призвал к тишине. К скромной низенькой кафедре подлетел преподобный Ло, в черном облачении почти до пят, с крахмальным раздвоенным воротничком. Устроился, откинул низ мантии, встряхнул рукавами, словно ворон, высвободил белые ухоженные пальцы и скрестил их на лоснящемся шелковом животе. Еще несколько длинных секунд в тишине, склонив лысеющую голову, он оглядывал смирную паству. Потом выдохнул и с легкой улыбкой произнес: «Помолимся».
Портрет преподобного Эдварда Ло. Т. А. Нефф
Говорил Эдвард Ло прекрасно, вдохновенно, знал, где добавить красок, повысить голос, в каком месте оглушить паузой. Был большой артист: «Преподобный Ло служил в тот день тихо и очень хорошо, говорил около 30 минут, речь хорошо им представлена, цитировал отрывки из Писания, которые он знает отлично».
29 сентября Энн и Анна вновь были в церкви. Преподобный Ло, видевший, как аристократы ошикивают простолюдинов в борьбе за места, посвятил речь христианской скромности: «Он говорил 30 минут. Читал из Евангелия от Матфея. Хорошо его объяснял и говорил, что следует быть малыми детьми – то есть скромными, послушными, смиренными, – не думать о земных привилегиях, не думать о том, кому сидеть слева на скамьях, а кому справа, и нужно думать и заботиться больше о других, чем о самом себе».
Каждую службу пастор по традиции заканчивал молитвами во здравие королевы Британии и русского монарха: «Благослови, Господи, и защити Его Императорское Величество и все его августейшее семейство. Аминь».
После службы Анна оставалась еще минут на тридцать – поговорить с Ло. Оказалось, он происходил из уважаемой британской семьи, был племянником лорда Элленборо. Служил здесь больше десяти лет, получал 800 фунтов в год и, несмотря на жесткий климат и жестокую власть, хорошо обосновался, полюбил Петербург и даже признался, что совсем не тоскует по родине.
Анне молитвы о здравии помогали, но не всегда. В Петербурге она серьезно заболела: «У меня сильное расстройство кишечника. Думаю, что это из-за местной воды. Лежала утром два часа». Она лечилась средством настоящих джентльменов – добрым английским портвейном. Всегда возила с собой в путешествия дюжину бутылей и при малейшем недомогании выпивала стакан – один утром и один перед сном. Но в этот раз не помог даже портвейн, и пришлось вызвать доктора – лучшего в столице, сэра Джорджа Вильяма Лефевра. Сей достойный муж служил главным медиком британского посольства, пользовал соплеменников во время страшной холеры 1830-х годов, лечил посла, консультировал русское августейшее семейство. А в свободное время переводил Гете и Шиллера, составлял научные трактаты и работал над воспоминаниями.